Lori Gottlieb
MAYBE YOU SHOULD TALK TO SOMEONE: A Therapist, HER
Therapist, and Our Lives Revealed
Copyright © 2019 by Lori Gottlieb
All rights reserved
Published by special arrangement with Houghton Miffl in Harcourt Publishing Company.
Cover design by Gill Heeley
Illustrations copyright © 2019 by Arthur Mount.
© Бабина Н., перевод на русский язык, 2020
© ООО «Издательство «Эксмо», 2020
«Я читаю книги о психотерапии почти полвека, но я никогда не встречал чего-то подобного «Вы хотите поговорить об этом?»: это настолько смелая, дерзкая, полная прекрасных историй, искренняя, глубокая и захватывающая книга! Собирался прочитать пару глав, но не смог оторваться и дочитал до конца, наслаждаясь каждым словом».
Ирвин Ялом, психотерапевт, почетный профессор психиатрии Стэнфордского университета, автор бестселлера «Палач любви» и множества других
«Если у вас есть хоть капля интереса к психотерапии или к загадке человеческого бытия, вы должны прочитать эту книгу. В ней столько мудрости, теплоты и юмора: вы отлично проведете время в компании Лори Готтлиб!»
Сьюзан Кейн, автор бестселлера «Интроверты. Как использовать особенности своего характера»
«Это смелая и вдохновляющая книга, которая способна по-настоящему изменить вас. Лори Готтлиб открывает завесу тайной жизни психотерапевтов и их клиентов и тем самым помогает нам понять не только себя и окружающих, но и саму суть человеческой природы. Ее желание разобраться с проблемами даже самых непростых ее пациентов показывает, что мы не одни такие «странные», и может, нам просто стоит… поговорить обо всем этом?»
Арианна Хаффингтон, основатель Huffington Post, автор бестселлера «Выдохшиеся»
«Настоящая, живая, откровенная… Невыразимо искренние мемуары о психотерапии человека с уникальным опытом – и врача, и пациента».
The New York Times Book Review
«Книга для поклонников Оливера Сакса и… Норы Эфрон. Осторожно: вы не сможете оторваться!»
People Magazine
«Психотерапевт и колумнист The Atlantic Лори Готтлиб мудро, убедительно и с юмором продемонстрирует нам, каково это – оказаться на другой стороне кушетки».
O, The Oprah Magazine
«Чудесная книга… Готтлиб рассказывает о своих клиентах, и о собственном опыте – как психотерапевта, так и клиента – с любовью к людям, юмором и изяществом».
Publishers Weeekly
«Психотерапевт, столкнувшийся с теми же проблемами, с которыми пытаются справиться ее клиенты… Кто НЕ захочет об этом прочитать?! Лори Готтлиб ищет ответы на свои вопросы с обезоруживающей откровенностью».
The Washington Post
Marry Him: The Case for Settling for Mr. Good Enough
Stick Figure: A Diary of My Former Self
I Love You, Nice to Meet You: A Guy and a Girl Give the Lowdown on Coupling Up
Inside The Cult Of Kibu: And Other Tales Of The Millennial Gold Rush
Счастье стоит классифицировать как психическое расстройство и внести в будущие издания основных диагностических руководств под новым названием: «Большое аффективное расстройство приятного типа». В обзоре соответствующей литературы показано, что счастье статистически нетипичное состояние, его составляют отдельные кластеры симптомов, оно ассоциируется с рядом когнитивных нарушений и, возможно, отражает ненормальное функционирование центральной нервной системы. Против этого есть лишь одно возможное возражение – счастье не расценивается негативно. Но с научной точки зрения это нерелевантный критерий.
РИЧАРД БЕНТАЛЛ,JOURNAL OF MEDICAL ETHICS, 1992
Известный швейцарский психиатр Карл Юнг говорил:
«Люди готовы на что угодно, лишь бы избежать попытки заглянуть в собственную душу».
Но также он говорил следующее:
«Кто смотрит внутрь себя, просыпается».
Примечание автора
Эта книга задает вопрос: «Как мы меняемся?» – и отвечает: «Во взаимосвязи с другими». Отношения, о которых я пишу здесь, между пациентом и психотерапевтом, требуют священного доверия – только тогда появится сама возможность измениться. В дополнение к полученным письменным разрешениям на использование их историй в книге, я пошла на многое, чтобы скрыть черты личности и любые узнаваемые детали; в некоторых случаях беседы и сценарии нескольких пациентов были приписаны одному. Все изменения тщательно продуманы и дотошно выверенны, чтобы дух истории остался неизменным, одновременно служа великой цели: раскрыть нашу общую природу, помочь нам увидеть себя более ясно. Так что, если вы узнали себя на этих страницах, это одновременно и совпадение, и случайность.
Примечание к терминологии: тех, кто посещает психотерапию, называют по-разному, чаще всего – «пациентами» или «клиентами». Я не думаю, что оба слова в точности отражают отношения с людьми, с которыми я работаю. Но «люди, с которыми я работаю» звучит странно, а слово «клиенты» может смущать из-за множества присвоенных ему коннотаций, поэтому для простоты и ясности я использую слово «пациенты».
Часть первая
Нет ничего желаннее, чем освободиться от болезни, но нет ничего страшнее, чем оказаться без костыля.
Джеймс Болдуин
1
Идиоты
ПРИМЕЧАНИЕ К ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ, ДЖОН:
Пациент жалуется на «подверженность стрессу», проблемы со сном и трудности во взаимоотношениях с женой. Демонстрирует раздражительность по отношению к окружающим и ищет помощи, чтобы «справляться с идиотами».
«Прояви сочувствие».
Глубокий вдох.
«Прояви сочувствие, прояви сочувствие, прояви сочувствие…»
Я мысленно повторяю это, словно мантру, в то время как сорокалетний мужчина, сидящий напротив, рассказывает мне обо всех людях в его жизни, которых считает «идиотами». Почему, вопрошает он, мир переполнен таким количеством идиотов? Они такими рождаются? Становятся? Может быть, размышляет он, это как-то связано с той химией, что добавляют в современную еду?
– Вот почему я стараюсь есть органические продукты, – говорит он. – Чтобы не стать таким же идиотом, как все остальные.
Я упускаю из виду, о каком именно идиоте идет речь: это может быть стоматолог, который задает слишком много вопросов («Ни один из них не риторический»); коллега, который общается исключительно вопросами («Он никогда ничего не утверждает, потому что это означало бы, что ему есть что сказать»); водитель, остановившийся на желтый сигнал светофора прямо перед ним («Никакого чувства спешки!»); сотрудник Apple в секции Genius Bar, который не смог починить его ноутбук («Нашли гения!»).
– Джон, – говорю было я, но он начинает рассказывать бессвязную историю о своей жене. Я не могу вставить ни слова – а ведь он пришел ко мне за помощью.
Кстати, я его новый психотерапевт. (Мой предшественник, который продержался всего три сеанса, был «славный, но идиот».)
– А потом Марго начинает злиться, можете себе представить? – говорит он. – Но она не говорит, что злится. Она просто ведет себя, как будто очень зла, чтобы я спросил, что случилось. Но я знаю, что если спросить, первые три раза она ответит: «Ничего», а где-то на четвертый или на пятый раз скажет: «Ты знаешь, в чем дело». И я отвечу: «Если бы знал, не спрашивал!»
Он улыбается. У него широкая улыбка. Я пытаюсь работать с этим – с чем угодно, чтобы превратить его монолог в диалог и наладить контакт.
– Любопытно, что вы сейчас улыбнулись, – говорю я. – Потому что вы рассказываете о том, как все вас раздражают, в том числе и Марго, и все же улыбаетесь.
Улыбка становится еще шире. Я никогда не видела таких белых зубов. Они сияют, как алмазы.
– Я улыбаюсь, Шерлок, потому что точно знаю, что беспокоит мою жену.
– А! – отвечаю я. – Значит…
– Погодите, сейчас будет самое интересное, – перебивает он. – Как я уже сказал, я и в самом деле знаю, что не так, но я не собираюсь выслушивать очередную жалобу. Так что вместо того, чтобы спрашивать, я…»
Он делает паузу и смотрит на часы на книжной полке позади меня.
Я хочу использовать эту возможность, чтобы слегка замедлить Джона. Можно было бы прокомментировать этот взгляд на часы (ему кажется, что его здесь поторапливают?) или то, что он только что назвал меня Шерлоком (я его раздражаю?). Или я могла бы не уходить от его линии повествования и попытаться понять, почему он приравнивает чувства Марго к жалобам. Но если я решу прояснить контекст, мы не установим контакт за эту сессию, а Джон, как я узнаю сейчас, – человек, который испытывает проблемы, налаживая контакты с людьми.
– Джон, – начинаю я снова. – Давайте вернемся к тому, что сейчас произошло…
– Отлично, – перебивает он. – У меня есть еще двадцать минут.
И продолжает свой рассказ.
Мне очень хочется зевнуть, и приходится прикладывать абсолютно нечеловеческие усилия, чтобы крепко стиснуть челюсти. Я чувствую сопротивление мышц, искажающих мое лицо в нелепую гримасу, но, к счастью, зевок остается внутри. К несчастью, наружу вырывается отрыжка. Довольно громкая. Как будто я пьяна (на самом деле нет; обо мне в этот момент можно сказать много неприятного, но «пьяная» не из их числа).
Из-за отрыжки рот снова приоткрывается. Я сжимаю губы так сильно, что глаза начинают слезиться.
Конечно, Джон этого даже не заметил. Он по-прежнему говорит о Марго.
Марго сделала то. Марго сделала это. Я сказал то, она сказала это. А я потом сказал…
Во время учебы куратор однажды сказала мне: «В каждом есть черты, за которые можно полюбить». К своему величайшему изумлению я обнаружила, что она была права. Невозможно узнать о человеке все и не проникнуться к нему симпатией. Мы могли бы взять злейших врагов, поместить их в одну комнату, заставить поделиться своим опытом, личными историями, страхами и страданиями – и даже самые непримиримые противники вдруг поладили бы. Я находила что-то приятное буквально в каждом, с кем имела дело в качестве психотерапевта, включая человека, обвиняемого в покушении на убийство (за всей этой яростью прятался настоящий милашка).
Я никак не отреагировала, когда за неделю до этого, во время нашей первой сессии, Джон объяснил, что пришел ко мне, потому что в Лос-Анджелесе я была «никем». Это означало, что он не столкнется с кем-то из коллег по телеиндустрии, приходя на лечение. (Его коллеги, предполагал он, ходят к «известным, опытным психотерапевтам».) Я просто отметила это на будущее, до времен, когда он станет более открыт к общению со мной. И я даже не дрогнула в конце той сессии, когда он вручил мне пачку денег и объяснил, что предпочитает платить наличными, чтобы жена не узнала, что он посещает психотерапевта. «Вы будете кем-то вроде моей любовницы, – сказал он. – Или девочки по вызову. Без обид, но вы не тот тип женщины, которую я бы назвал своей любовницей… если вы понимаете, о чем я».
Я не понимала. (Кто-то поблондинистее? Помоложе? С более белыми и сверкающими зубами?) Но решила, что подобный комментарий – одна из защитных реакций Джона на сближение с другим человеком или признание, что ему нужен кто-то еще.
– Ха-ха, девочка по вызову! – сказал он, задержавшись у двери. – Я просто буду приходить каждую неделю, сбрасывать накопившееся напряжение, и никто не узнает об этом. Смешно ведь!
О да, хотела сказать я, безумно смешно.
Тем не менее, когда я слышала его смех, пока он спускался по лестнице, я была уверена, что смогу найти в себе проблески симпатии к Джону. Несмотря на отталкивающую манеру поведения, что-то симпатичное – даже прекрасное – наверняка должно было обнаружиться.
Но это было на прошлой неделе.
Сегодня он казался полным мудаком. Мудаком с потрясающими зубами.
Прояви сочувствие, прояви сочувствие, прояви сочувствие.
Я повторяю свою беззвучную мантру, снова пытаясь сосредоточиться на Джоне. Он рассказывает об ошибке, совершенной кем-то из персонала на его шоу (человеком, чье имя в повествовании так и звучит – Идиот). И в это время до меня доходит: напыщенные речи Джона звучат до жути знакомо. Не ситуации, которые он описывает, но чувства, которые те пробуждают в нем – и во мне. Я знаю, как это помогает – обвинить внешний мир в собственных неудачах, чтобы отодвинуть на второй план свою роль в экзистенциальной пьесе под названием «Моя Невероятно Важная Жизнь». Я знаю, каково это – купаться в праведном гневе, в совершеннейшей уверенности в собственной правоте и в жуткой обиде. Именно так я чувствую себя весь день.
Чего Джон не знает, так это того, что меня трясет с прошлого вечера, когда мужчина, за которого я собиралась замуж, внезапно объявил, что уходит. Сегодня я пытаюсь сосредоточиться на пациентах (позволяя себе плакать только в десятиминутные перерывы между сеансами, тщательно вытирая потекшую тушь перед следующим посетителем). Другими словами, я справляюсь со своей болью так же, как, полагаю, Джон справляется со своей: скрывая ее.
Будучи психотерапевтом, я многое знаю о боли и о том, как она связана с утратами. Но еще я знаю кое-что гораздо менее очевидное: перемены и утраты идут рука об руку. Мы не можем измениться без каких-либо потерь – вот почему многие люди говорят, что хотят меняться, но все равно остаются прежними. Чтобы помочь Джону, мне надо было узнать, какую потерю он пережил, но прежде всего мне нужно было понять свою. Потому что сейчас все, о чем я могла думать, это то, как поступил мой бойфренд накануне вечером.
Идиот!
Я смотрю на Джона и думаю: я слышу тебя, брат.
Погодите-ка, подумаете вы. Зачем вы все это мне рассказываете? Разве психотерапевтам не стоит оставлять свои личные переживания при себе? Разве они не тот самый чистый лист, который никогда не привносит ничего от собственной личности, необъективные наблюдатели, которые воздерживаются от осуждения пациентов – даже про себя? Кроме того, разве психотерапевт не должен, как никто другой, держать свою жизнь под контролем?
С одной стороны – да. Все, что происходит в кабинете, должно быть в интересах пациента, и если психотерапевт не может отделить собственные переживания от аналогичных эмоций людей, которые к нему приходят, ему однозначно стоит поискать работу по другому направлению.
С другой стороны, это – прямо здесь, прямо сейчас происходящее между мной и вами – не психотерапия, а история о психотерапии: как мы исцеляемся и чем руководствуемся при этом. Прямо как в шоу на канале National Geographic, которые показывают эмбриональное развитие и рождение редких крокодилов. Я хочу запечатлеть процесс, при котором люди, отчаянно пытающиеся измениться, давят изнутри на створки своих раковин до тех пор, пока те не треснут и не раскроются – незаметно (но иногда громко) и медленно (но иногда внезапно).
Так что пусть подобный образ меня – с текущей по заплаканному лицу тушью в перерывах между сеансами – может быть неприятен для созерцания. Именно здесь начинается история о горстке страдающих людей, с которыми вы обязательно познакомитесь, – и с моей собственной человечностью.
Психотерапевт, разумеется, ежедневно сталкивается с вызовами, как и любой другой человек. Это сходство, на самом деле, лежит в основе того контакта, который мы устанавливаем с незнакомцами, доверяющими нам свои самые интимные события и секреты. Во время учебы мы узнаем разнообразные теории, инструменты и методы, но за фасадом этой с трудом наработанной экспертности лежит тот факт, что мы знаем, как трудно быть человеком. Другими словами, мы по-прежнему приходим на работу, будучи собой – со своими слабыми местами, ожиданиями и незащищенностью, своими личными историями. Из всех моих верительных грамот самой важной является то, что я сертифицированный член человеческой расы.
Но показать эту человечность – совсем другое дело. Коллега как-то рассказала: когда ее доктор в телефонном разговоре сообщил, что ее беременность замерла, она была в Starbucks и залилась слезами прямо там. Случайно увидевший ее пациент отменил следующую встречу и больше не появлялся.
Писатель Эндрю Соломон рассказывал следующую историю о супружеской паре, которую он встретил на конференции. В течение дня, по его словам, каждый из супругов в личной беседе признался ему, что принимал антидепрессанты, но не хотел, чтобы другой знал об этом. Оказалось, что они прятали одни и те же лекарства в одном доме. Не важно, насколько общество открыто к вещам, которые раньше считались сугубо частными; стигматизация наших эмоциональных проблем остается неизменной. Мы можем говорить почти обо всем, что касается физического здоровья (вы можете представить себе супругов, прячущих друг от друга свои лекарства, помогающие при рефлюксе?), даже о сексе, но стоит поднять тему тревожности, депрессии или непреодолимого горя, как в выражении лиц, оглядывающихся на вас, вы с огромной долей вероятности прочтете: «Спасите меня от этого разговора, немедленно».
Но чего мы так боимся? Это же не значит, что если мы вглядимся в эти темные углы и включим свет, то обязательно найдем кучу тараканов. Светлячки тоже любят темноту. И в подобных местах есть красота. Но мы должны как следует присмотреться, чтобы увидеть ее.
Моя работа, работа психотерапии, состоит в том, чтобы наблюдать.
И не только за пациентами.
Малоизвестный факт: психотерапевты тоже ходят к психотерапевтам. На самом деле, мы обязаны посещать сеансы во время обучения, чтобы иметь представление о том, что будут ощущать наши будущие пациенты. Мы учимся воспринимать обратную связь, переносить дискомфорт, знать о слепых пятнах и осознавать влияние нашего поведения и личных историй на нас самих и на других людей.
Но затем мы получаем лицензию, люди начинают приходить за советом к нам, и… мы продолжаем ходить на психотерапию. Не обязательно на постоянной основе, но большинство из нас оказываются в чьем-то чужом кресле: отчасти – чтобы было где поговорить об эмоциональном воздействии той работы, которой мы занимаемся, отчасти из-за того, что жизнь идет своим чередом, и психотерапия помогает противостоять своим демонам, когда те наносят визит.
А они обязательно будут это делать, потому что у каждого есть свои демоны: большие, маленькие, новые, старые, тихие, громкие – разные. Эти общие страхи – свидетельство того, что мы не так уж и отличаемся. Это открытие позволяет выстроить с ними иные отношения – например, попытаться урезонить свой навязчивый внутренний голос или не заглушать чувства, отвлекаясь на вино, еду или бесконечные часы, проведенные в интернете (занятие, которое мой коллега называет «самым эффективным безрецептурным быстродействующим обезболивающим»).
Один из самых важных шагов в психотерапии – помочь людям взять на себя ответственность за текущие собственные трудности. Только осознав, что они могут (и должны) наладить свою жизнь, они приобретают способность порождать изменения. Тем не менее люди чаще носятся с верой в то, что большинство проблем создают обстоятельства или конкретная ситуация – словом, нечто внешнее. И если проблемы обусловлены всем и вся, приходящим извне, к чему утруждать себя изменениями? Даже если вести себя по-другому, разве остальной мир не останется прежним?
Это весомый аргумент. Но жизнь обычно работает не так.
Помните знаменитую фразу Сартра: «Ад – это другие»? Это правда: мир заполнен сложными людьми (или, как полагает Джон, «идиотами»). Готова поспорить, вы могли бы с ходу назвать пять воистину невыносимых людей – одних вы старательно избегаете, других избегали бы, не носи они ту же фамилию, что и вы. Но иногда – гораздо чаще, чем мы обычно осознаем, – этими невыносимыми людьми являемся мы сами.
Именно так: иногда ад – это мы.
Иногда мы сами становимся корнем собственных проблем. И если нам удастся сойти с привычного пути, случается нечто удивительное.
Психотерапевт как бы держит зеркало перед лицом пациента, но пациенты делают то же самое в ответ. Терапия – не односторонний, а параллельный процесс. Каждый день пациенты поднимают вопросы, над которыми приходится думать и нам самим. Если они смогут яснее увидеть себя в созданном нами отражении, мы сможем четче разглядеть себя – в их осмыслении. Это происходит с психотерапевтами по ходу сеанса; это же случается и с нашими психотерапевтами. Мы зеркала, отражающие зеркала, отражающие зеркала, показывающие друг другу то, что мы пока не можем увидеть.
Что возвращает меня к Джону. Сегодня я не думаю обо всем этом. Это был трудный день с трудным пациентом; ситуацию ухудшало еще и то, что Джон в моем графике шел сразу за молодой женой, умирающей от рака. Это и так плохое время для работы с кем бы то ни было, но особенно – в дни, когда вы не выспались, ваши свадебные планы только что рухнули и вы понимаете, что ваша боль тривиальна в сравнении с чувствами смертельно больной женщины, и одновременно чувствуете (но едва ли осознаете), что она нетривиальна, потому что умираете внутри.
Тем временем в паре километров от меня, в старомодном кирпичном здании на узкой улице с односторонним движением, психотерапевт по имени Уэнделл тоже принимал пациентов. Один за другим они садились на диван с видом на прекрасный сад во внутреннем дворике, обсуждая те же самые вещи, которые мои пациенты рассказывали мне на верхнем этаже стеклянной офисной башни. Пациенты Уэнделла посещали его неделями, месяцами, даже годами, но мне еще только предстояло его встретить. На самом деле, я даже не слышала о нем. Но этому было суждено измениться.
Я вот-вот стану новым пациентом Уэнделла.
2
Если бы у королевы были яйца…
ПРИМЕЧАНИЕ К ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ, ЛОРИ:
Пациентка лет сорока пяти проходит курс лечения после неожиданного расставания. Говорит, что ей нужно «всего несколько сессий, чтобы справиться с этим».
Все начинается с презентации проблемы.
По определению презентация проблемы – это событие, которое приводит человека на психотерапию. Это может быть паническая атака, увольнение, рождение ребенка, проблемы в отношениях, неспособность сделать серьезный жизненный выбор или приступ депрессии. Иногда презентация проблемы менее конкретна – это ощущение тупика или смутное, ноющее чувство, что что-то идет не так.
Какой бы ни была проблема, обычно она «презентуется», потому что человек достигает переломной точки в жизни. Повернуть направо или налево? Сохранить статус-кво или двигаться на неизведанную территорию? (Предупреждаю: психотерапия всегда выводит на неизведанную территорию, даже если вы выбираете статус-кво).
Но люди не переживают из-за переломных моментов, когда приходят на свой первый сеанс. По большей части они просто хотят почувствовать облегчение. Они хотят рассказать свои истории и начинают с презентации проблемы.
Итак, позвольте посвятить вас в подробности Инцидента с Бойфрендом.
Первое, что я хочу сказать о Бойфренде, – он необыкновенно добропорядочный человек. Он добрый и щедрый, забавный и умный, и если вы в данный момент не смеетесь над очередной его шуткой, значит, он рулит в аптеку в два часа ночи, чтобы купить тот самый антибиотик, который ну никак не может подождать до утра. Если он вдруг окажется в магазине Costco, то напишет и спросит, не нужно ли вам чего-нибудь. А когда вы ответите, что надо купить стиральный порошок, он привезет еще и ваши любимые фрикадельки, а также двадцать банок кленового сиропа для вафель, которые сам же приготовит. Он донесет эти двадцать банок из гаража до вашей кухни, уберет девятнадцать из них в высокий шкафчик, куда вы не дотягиваетесь, а двадцатую поставит на полку, откуда утром ее будет легко достать.
Еще он оставляет любовные записки на вашем столе, подает вам руку, придерживает двери и никогда не жалуется, когда его затаскивают на семейные праздники, потому что он искренне рад провести время с вашими родственниками – даже самыми любопытными или пожилыми. Безо всякого повода он заказывает вам с Amazon набитые книгами посылки (книги для вас – эквивалент цветов), а вечером вы валяетесь рядом в кровати и вслух читаете друг другу выдержки из них, прерываясь только на страстные поцелуи. Когда вы запоем смотрите что-то на Netflix, он нежно массирует то самое место на спине, где имеется намек на сколиоз; а когда он останавливается и вы слегка подталкиваете его локтем, он снова продолжает на еще шестьдесят восхитительных секунд, прежде чем предпринимает попытку убрать руки так, чтобы вы не заметили (и вы притворяетесь, что не заметили). Он делится остатками своего бутерброда, и санскрином, и дает закончить за ним фразу, и расспрашивает, как прошел день, с внимательностью личного биографа. Он будет помнить о вашей жизни больше, чем вы сами.
Если этот портрет выглядит однобоко – так и есть. Существует множество способов рассказать историю, и если я чему-то научилась, будучи психотерапевтом, так это тому, что большинство людей – довольно ненадежные рассказчики. Это не значит, что они намеренно вводят в заблуждение. Дело скорее в том, что любая история имеет несколько линий повествования, и люди сознательно отбрасывают те из них, которые не соответствуют их точке зрения. Большинство пациентов рассказывают мне истинную правду – с определенного ракурса. Спросите человека о его спутнике жизни, пока оба влюблены друг в друга, затем еще раз – после разрыва, и каждый раз вы узнаете только половину истории.
Что вы только что прочитали о Бойфренде? Это хорошая половина.
А теперь плохая: десять вечера, будний день. Мы лежим в постели, болтаем и едва успели решить, на какой фильм пойдем в кино в выходные, как Бойфренд странно затихает.
– Ты устал? – спрашиваю я.
Мы оба работающие родители-одиночки, нам хорошо за сорок, так что обычно утомленное молчание не означает ничего. Даже когда мы не измотаны, совместное времяпрепровождение в тишине приносит чувство покоя и расслабления. Но если бы тишину можно было услышать, сегодняшнее молчание звучало бы иначе. Если вы когда-нибудь были влюблены, то знаете, о чем я говорю: это молчание на частоте, которую может воспринять только ваша вторая половинка.
– Нет, – говорит он. Один слог, но его голос слегка дрожит; за этим следует еще более напряженное молчание. Я смотрю на него. Он смотрит на меня. Он улыбается, я улыбаюсь, и снова наступает оглушительная тишина, нарушаемая лишь шорохом его дергающейся под одеялом ноги. Теперь я встревожена. В рабочем кабинете меня не напрягают даже настоящие марафоны по молчанию, но в собственной спальне я могу продержаться не более трех секунд.
– Что-то не так? – спрашиваю я, прикладывая максимум усилий, чтобы голос звучал как обычно. Но это риторический вопрос, если вообще вопрос. Ответ, видимо, «да», потому что во всей мировой истории за этим вопросом не следовало ничего обнадеживающего. Когда на терапию приходит пара и первоначальный ответ звучит как «нет», со временем выясняется, что за ним скрыта иная истина – какая-то вариация на тему «я тебе изменяю», «я гей», «я превысил (а) лимит по кредитке», «моя стареющая мать теперь будет жить с нами» или «я тебя больше не люблю».
Ответ Бойфренда – не исключение.
– Я понял, что не смогу жить под одной крышей с ребенком еще десять лет.
Я понял, что не смогу жить под одной крышей с ребенком еще десять лет.
Я начинаю смеяться. Знаю, в его словах нет ничего смешного, но учитывая, что мы планируем провести жизнь вместе, а у меня восьмилетний ребенок, это звучит настолько забавно, что я воспринимаю это как шутку.
Бойфренд ничего не говорит, так что я прекращаю смеяться. Смотрю на него. Он смотрит в сторону.
– О чем ты вообще говоришь? Что значит «ты не сможешь жить с ребенком еще десять лет»?
– Прости, – отвечает он.
– Простить за что? – спрашиваю я, все еще пытаясь понять. – Ты серьезно? Ты хочешь расстаться?
Он объясняет, что на самом деле хочет продолжать отношения, но сейчас, когда его дети-подростки вот-вот отправятся в колледж, он понял, что не готов ждать еще десять лет, пока гнездо опустеет.
Моя челюсть отваливается. В буквальном смысле. Я чувствую, как рот открывается и какое-то время просто висит в воздухе. Я впервые слышу об этом, так что нужна пара минут, чтобы челюсть смогла закрыться и я вновь обрела способность разговаривать. Мой мозг кричит: «Что-о-о-о?», а рот изрекает:
– И как давно ты об этом думаешь? Если бы я сейчас не спросила, что не так, то когда ты вообще собирался мне это сказать?
Мне кажется, что это не по-настоящему, потому что всего пять минут назад мы выбирали кино на выходные. Мы планировали быть вместе в эти выходные. В кино!
– Не знаю, – смущенно отвечает он. Он пожимает плечами, не двигая ими. Все его тело – одно сплошное пожимание плечами. – Никак не мог найти подходящий момент, чтобы затронуть эту тему. (Когда мои друзья-психотерапевты слышат эту часть истории, то немедленно определяют его как «избегающий тип личности». Когда все остальные мои друзья слышат это, они немедленно классифицируют его как «мудака».)
Снова молчание.
Я чувствую себя так, словно смотрю на эту сцену сверху, наблюдая за растерянной версией себя, невероятно быстро проходящей через известные стадии горя: отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие. Если смех был отрицанием, а мое «и когда ты собирался мне сказать?» – гневом, то сейчас я перехожу к стадии торга. Как, спрашиваю я, мы можем все уладить? Может быть, мне надо чаще звонить няне? Или мы будем чаще ходить на свидания?
Бойфренд качает головой. Его подростки не просыпаются в семь утра, чтобы поиграть в Лего, говорит он. Он предвкушает приближающуюся долгожданную свободу и хочет расслабляться по утрам в выходные. Не важно, что мой сын играет в Лего сам по себе. Проблема, видимо, в том, что иногда он говорит: «Посмотри на мой Лего! Посмотри, что у меня получилось!»
– Дело в том, – объясняет Бойфренд, – что я не хочу смотреть на Лего. Я просто хочу почитать газету.
Я обдумываю вероятность того, что его тело захватили инопланетяне. Или что у него начинает развиваться опухоль мозга, первый симптом которой – изменения личности. Интересно, что Бойфренд подумал бы обо мне, если бы я решила расстаться с ним, потому что его дочери-подростки хотят показать мне свои новые леггинсы из Forever 21, когда я пытаюсь расслабиться и почитать книгу. Я не хочу смотреть на леггинсы. Я просто хочу почитать книгу. Что же это за человек такой, кто исчезает просто потому, что не хочет смотреть на леггинсы?
– Я думала, ты хочешь на мне жениться, – говорю я жалобным голосом.
– Я хочу, – говорит он. – Я просто не хочу жить с ребенком.
Я обдумываю это секунду, словно головоломку, которую пытаюсь разгадать. Это звучит как загадка Сфинкса.
– Но у меня с самого начала был ребенок, – говорю я, и мой голос становится громче. Я взбешена оттого, что он поднял эту тему сейчас, что он вообще поднял эту тему. – Это тебе не заказ в ресторане! Как бургер без картошки, как…
Я думаю о пациентах, которые описывают свои идеальные сценарии развития событий и настаивают, что будут счастливы исключительно в такой ситуации. «Если бы он не бросил бизнес-школу, чтобы стать писателем, он был бы парнем моей мечты (поэтому я рассталась с ним и встречаюсь с менеджерами хедж-фондов, которые наводят на меня скуку)». «Если бы работа не была за мостом, это было бы идеальной возможностью (поэтому я остаюсь на своей бесперспективной работе и продолжаю рассказывать, как завидую карьерам своих друзей)». «Если бы у нее не было ребенка, я бы на ней женился».
Конечно, у всех нас есть качества, которые все портят. Но когда пациенты постоянно занимаются подобным анализом, иногда я говорю: «Если бы у королевы были яйца, она была бы королем». Если вы идете по жизни, постоянно все фильтруя и выбирая, если вы не сознаете, что «лучшее – враг хорошего», вы можете лишить себя радости. Поначалу пациенты бывают ошарашены моей прямотой, но фактически это экономит им месяцы терапии.
– На самом деле, я не хотел встречаться с женщиной, у которой есть ребенок, – говорит Бойфренд. – Но потом я влюбился в тебя и не знал, что делать.
– Ты не мог влюбиться в меня до первого свидания, на котором я сказала, что моему сыну шесть, – говорю я. – Ты ведь знал, что надо сделать после этого, не так ли?
Снова удушающее молчание.
Как вы уже, наверное, догадались, разговор ни к чему не привел. Я пыталась понять, не кроется ли истинная причина в чем-то еще – как она может не быть в чем-то еще? В конце концов финалом стало его желание свободы. «Дело не в тебе, дело во мне» (которое всегда расшифровывается как «дело не во мне, дело в тебе»). Может быть, Бойфренд несчастен из-за чего-то другого в наших отношениях, о чем боится мне рассказать? Я спрашиваю его спокойно, мой голос становится мягче, потому что я помню: Очень Разозленные Люди Не Очень Идут На Контакт. Но Бойфренд настаивает на том, что все дело лишь в его желании жить без детей – но не без меня.
Я испытываю какую-то смесь шока и недоумения. Я не понимаю, почему это никогда не всплывало. Как можно спать с человеком и совместно планировать дальнейшую жизнь, когда втайне думаешь, не уйти ли? (Ответ прост – это довольно распространенный защитный механизм, который называется «компартментализация». Но прямо сейчас я слишком занята другим защитным механизмом – отрицанием, – чтобы это увидеть).
Бойфренд, кстати, адвокат, так что он излагает все так же, как делал бы это перед судом присяжных. Он на самом деле хочет на мне жениться. Он на самом деле меня любит. Ему просто хочется проводить больше времени со мной. Ему хочется иметь возможность спонтанно уехать куда-нибудь вместе на выходные или вернуться с работы и отправиться куда-нибудь поесть, не беспокоясь о ком-то третьем. Ему нужна приватность пары, а не коллективная жизнь семьи. Когда он узнал, что у меня есть маленький ребенок, он подумал, что это не лучший вариант, но ничего не сказал мне, потому что решил, что сможет приспособиться. Однако два года спустя, когда мы были близки к тому, чтобы стать одной семьей, как раз тогда, когда его свобода замаячила впереди, он осознал, насколько она для него важна. Он знал, что отношения подходят к концу, но в то же время не хотел этого. Даже когда он думал о том, чтобы все мне рассказать, он не знал, как заговорить об этом, потому что мы уже давно были вместе и я бы явно очень сильно разозлилась. Он не решался мне сказать, говорит он, потому что не хотел быть ублюдком.
Защита уходит на перерыв – и ей очень жаль.
– Тебе жаль? – перебиваю я. – Знаешь что? Пытаясь НЕ БЫТЬ ублюдком, ты стал ХУДШИМ ублюдком в мире!
Он снова замолкает, и тут до меня доходит: вот это жуткое молчание и было его способом поднять эту тему. И хотя мы снова и снова говорим одно и то же, пока лучи солнца не начинают пробиваться сквозь жалюзи, внутри мы оба знаем, что сказать больше нечего.
У меня есть ребенок. Он хочет свободы. Ребенок и свобода взаимоисключающи.
Если бы у королевы были яйца, она была бы королем.
Вуаля – я презентовала свою проблему.
3
Пространство шага
После того как вы говорите кому-нибудь, что вы психотерапевт, следует удивленная пауза, за которой следуют неудобные вопросы: «О, психотерапевт! Рассказать тебе о моем детстве?» Или: «Поможешь разрешить проблему со свекровью?» Или: «Меня тоже подвергнешь психоанализу?» (Ответы, кстати: «Пожалуйста, не надо», «Возможно» и «Зачем мне это делать? Если бы я была гинекологом, разве вы спросили бы, не хочу ли я провести осмотр?».)
Но я понимаю, откуда берутся эти вопросы. Это все страх – страх быть разоблаченным, раскрытым. Заметите ли вы неуверенность, которую я так умело скрываю? А мою уязвимость, мою ложь, мой стыд?
Разглядите ли вы человека в моей личности?
Меня поражает, что люди, с которыми я разговариваю на барбекю или на ужине у общих друзей, кажется, не задаются аналогичным вопросом: а могут ли они разглядеть во мне некие качества, которые я тоже пытаюсь скрыть в вежливой беседе. Стоит им услышать, что я психотерапевт, как я превращаюсь в кого-то, кто может проникнуть в их разум – если только они не будут достаточно осторожны, чтобы защититься шуточками про психотерапевтов или побыстрее отойти в сторону, чтобы снова наполнить бокал.
Однако иногда люди задают больше вопросов. «С какими людьми вы сталкиваетесь в своей практике?» Я говорю, что это такие же люди, как и все остальные – то есть точно такие же, как те, кто спрашивает. Однажды на вечеринке в честь Дня независимости я сказала одной любопытствующей паре, что довольно многие ходят на парную терапию, и они начали спорить прямо у меня на глазах. Ему было любопытно, почему она проявляет такой интерес к работе семейного психотерапевта – в конце концов, у них-то нет проблем (неловкий смешок). Она хотела знать, почему он не проявляет интереса к эмоциональной стороне жизни пар – в конце концов, возможно, им могла бы понадобиться некоторая помощь (испепеляющий взгляд). Но воспринимала ли я их как очередных пациентов? Отнюдь. В тот раз именно я была человеком, отошедшим «наполнить бокал».
Психотерапия вызывает странные реакции, потому что в какой-то мере она похожа на порнографию. И та, и другая связаны с обнаженностью. Обе могут вызвать нервную дрожь. И обеими пользуются миллионы людей, большинство из которых держит это в тайне. И хотя статистики пытались определить число людей, проходящих психотерапию, их результаты считаются искаженными, потому что многие пациенты предпочитают не признавать этого.
Но даже эти заниженные цифры все равно высоки. Около тридцати миллионов взрослых американцев в течение года оказываются на кушетке у практикующих психотерапевтов, а ведь Соединенные Штаты в этом отношении даже не являются мировым лидером. (Любопытный факт: страны с наибольшим количеством психотерапевтов на душу населения – это, в порядке убывания, Аргентина, Австрия, Австралия, Франция, Канада, Швейцария, Исландия и США).
Учитывая, что я психотерапевт, вы могли бы подумать, что на следующее утро после инцидента с Бойфрендом меня может посетить мысль самой обратиться к специалисту. Я работаю в окружении дюжины психотерапевтов – в здании, полном психотерапевтов; я участвую в нескольких консультационных группах, в которых мы совместно разбираем вопросы пациентов, так что я хорошо разбираюсь в этом мире.
Но пока я парализованно лежу в позе эмбриона, это не то решение, которое я готова принять.
– Вот ведь скотина! – говорит Элисон, моя лучшая подруга, когда я пересказываю ей эту историю прямо из кровати, пока сын не проснулся. – Да и скатертью дорога! Что за человек может так поступить – даже не с тобой, а с твоим сыном?
– Точно! – соглашаюсь я. – Что за человек может так поступить?
Следующие двадцать минут мы проводим, поливая Бойфренда грязью. Во время первого приступа боли люди, как правило, набрасываются либо на других, либо на себя, чтобы обратить гнев наружу или внутрь. Мы с Элисон, разумеется, выбираем первый вариант! Она, на Среднем Западе, начинает работать на два часа раньше, чем я, на Западном побережье, и сразу переходит к делу.
– Знаешь, что тебе нужно? – говорит она.
– Что? – Мне кажется, будто меня пырнули ножом прямо в сердце, так что я готова на все, чтобы унять эту боль.
– Тебе надо с кем-нибудь переспать! Переспать с кем-нибудь и забыть о Детоненавистнике.
Мне моментально начинает нравиться новое имя Бойфренда – Детоненавистник.
– Ясно, что он оказался не тем человеком, каким ты его считала. Выкинь его из головы.
Элисон двадцать лет замужем за парнем, с которым они встречались еще в колледже – она понятия не имеет, как утешать одиноких людей.
– Это может помочь тебе быстрее вернуться в игру. Это как упасть с велосипеда – надо сразу же садиться обратно, – продолжает она. – И не закатывай глаза.
Элисон хорошо меня знает. Я закатываю свои красные, горящие от слез глаза.
– Хорошо, пересплю с кем-нибудь, – хмыкаю я, зная, что она пытается меня развеселить. Но потом снова рыдаю. Я чувствую себя как шестнадцатилетка после первого разрыва отношений – не могу поверить, что так реагирую в свои сорок.
– О нет, – говорит Элисон, и ее голос будто обнимает меня. – Я здесь, и ты с этим справишься.
– Я знаю, – отзываюсь я, но пока что не справляюсь. Есть такая известная поговорка, парафраз из стихотворения Роберта Фроста: «Лучший выход – всегда насквозь». Единственный способ добраться до другой стороны тоннеля – пройти его насквозь, не в обход. Сейчас я не могу представить себе даже вход.
После того как Элисон паркует машину и обещает позвонить в первый же свой перерыв, я смотрю на часы. 6:30 утра. Я звоню своей подруге Джен, психотерапевту с другого конца города. Она отвечает после первого же гудка, и я слышу, как ее муж спрашивает, кто это. Джен шепчет: «Кажется, это Лори». Она явно видела имя на экране, но я плачу так отчаянно, что даже не могу поздороваться. Если бы не определитель номера, она бы явно решила, что звонит какой-то больной пранкер.
Я перевожу дыхание и рассказываю ей, что случилось. Она внимательно слушает. Говорит, что не может в это поверить. Мы опять проводим двадцать минут за поливанием Бойфренда грязью, а потом я слышу, как ее дочь заходит в комнату и говорит, что ей нужно приехать в школу пораньше на тренировку по плаванию.
– Я позвоню тебе в обед, – говорит Джен. – Но пока я не уверена, что это конец истории. Что-то не так. Если только он не социопат, все это никак не вяжется с тем, что я видела в последние два года.
– Вот именно, – говорю я. – Значит, он социопат.
Я слышу, как она делает глоток из стакана и ставит его обратно.
– В таком случае, – говорит она, проглотив воду, – у меня есть на примете отличный парень. Не Детоненавистник.
Ей тоже нравится новое имя Бойфренда.
– Через пару недель, когда ты будешь готова, я хотела бы тебя познакомить.
Я почти улыбаюсь от нелепости ситуации. Что мне действительно нужно в первые часы после расставания, так это чтобы кто-то посидел рядом со мной и моей болью. Но я знаю, каким беспомощным чувствуешь себя, когда видишь, как твой друг страдает, а ты ничего не делаешь, чтобы это исправить. «Посидеть рядом с тобой и твоей болью» – один из тех редких видов жизненного опыта, который люди получают в защищенном пространстве кабинета психотерапевта, но его очень сложно воссоздать за пределами этой комнаты – даже для Джен, которая сама психотерапевт.
Положив трубку, я задумываюсь о фразе «через пару недель». Смогу ли я и правда собраться на свидание так скоро? Я представляю, как знакомлюсь с приличным парнем, который изо всех сил старается завязать разговор на первом свидании и ненароком упоминает что-то, что напоминает мне о Бойфренде (почти все напоминает мне о Бойфренде, я уверена), а я не могу сдержать слез. Слезы на первом свидании – это провал. Психотерапевт, рыдающий на первом свидании, – это одновременно и провал, и тревожный сигнал. Кроме того, мое ограниченное восприятие позволяет сосредоточиться исключительно на происходящем прямо сейчас.
Сначала один шаг, потом другой.
Это то, что я говорю своим пациентам, находящимся в разгаре депрессии; то, что заставляет их задуматься. Вон там ванная. Это около полутора метров от меня. Я ее вижу, но не могу там оказаться разом. Один шаг, потом другой. Не смотреть на все расстояние сразу. Просто сделать шаг. А после него сделать еще один. И вот вы уже добираетесь до душа. А потом сможете добраться до завтра – и до следующего года тоже. Один шаг. Людям в депрессии сложно представить, что она скоро пройдет, но им и не нужно этого делать. Любая деятельность побуждает вас делать что-то еще, заменять порочный круг правильным. Большая часть великих трансформаций происходит после сотни мизерных, едва заметных шагов, которые мы делаем на своем пути.
Многое может случиться в пространстве шага.
Каким-то образом у меня получается разбудить сына, приготовить завтрак, собрать ему обед с собой, поговорить с ним, завезти его в школу и доехать до работы, не уронив ни слезинки. Я могу это сделать, думаю я, поднимаясь в лифте к своему офису. Один шаг, потом другой. Одна пятидесятиминутная сессия за раз.
Я захожу на этаж, здороваюсь с коллегами в коридоре, открываю дверь в свой офис и начинаю привычную рутину: убираю личные вещи, отключаю звук в телефоне, открываю ящик с папками и взбиваю подушки на диване. Потом, изменяя привычке, сажусь туда сама. Я смотрю на пустое кресло психотерапевта и изучаю вид с этой стороны комнаты. Это странным образом успокаивает. Я остаюсь здесь, пока маленький зеленый огонек на двери не начинает мигать, сигнализируя, что мой первый пациент уже здесь.
Я готова, думаю я. Один шаг, потом другой. Со мной все будет хорошо.
Хотя сейчас – нет.
4
Поумнее или посексуальнее?
Меня всегда привлекали истории – не только то, что в них происходит, но и то, как их рассказывают. Когда люди приходят на психотерапию, я слушаю не только их непосредственное повествование, но и отмечаю гибкость в обхождении с рассказом. Считают ли они свою историю единственной, «точной» версией? Или же знают, что их вариант – лишь один из возможных способов ее рассказать? Осознают ли они, что опущенные и упомянутые детали, а также мотивация поделиться историей влияет на восприятие слушателя?
Я очень много думала над этими вопросам лет в двадцать – не в связке с психотерапией и пациентами, а в отношении персонажей кино и на телевидении. Вот почему, выпустившись из колледжа, я нашла работу в сфере развлечений – или, проще говоря, «в Голливуде».
Это было крупное актерское агентство, и я работала ассистентом младшего агента, который, как и многие в Голливуде, был ненамного старше меня. Брэд представлял сценаристов и режиссеров и выглядел так по-мальчишески – со своими гладкими щеками и лохматыми патлами, которые он постоянно смахивал с глаз, – что его модные костюмы и дорогие туфли выглядели на нем слишком взросло, как будто он надел вещи отца.
Технически мой первый день на работе был испытательным сроком. Глория из отделов кадров (я так и не узнала ее фамилии: все называли ее «Глория из отдела кадров») сказала, что Брэд сократил количество кандидатов в ассистенты до двух финалисток, и каждая из нас должна проработать день в качестве теста. В середине своего тестового дня, возвращаясь из копировальной комнаты, я подслушала разговор своего будущего босса и еще одного агента, его наставника.
– Глория из отдела кадров хочет получить ответ до вечера, – услышала я голос Брэда. – Выбрать ту, что поумнее, или ту, что посексуальнее?
Я застыла потрясенная.
– Всегда выбирай умную, – ответил второй агент, и мне стало интересно, какой именно считает меня Брэд.
Час спустя я получила работу. И несмотря на то что я сочла сам вопрос вопиюще некорректным, странным образом я чувствовала себя оскорбленной.
Я не очень поняла, почему Брэд оценил меня как «умную». Все, что я сделала в тот день, – несколько раз позвонила по телефону (звонки постоянно срывались из-за нажатия не той кнопки или сбоя телефонной системы), сварила кофе (который дважды вернули обратно), отксерила сценарий (я нажала «10» вместо «1», устанавливая количество копий, и спрятала девять лишних сценариев под диван в комнате отдыха) и споткнулась о провод от лампы в офисе Брэда, приземлившись на задницу.
Я сделала вывод: та, что посексуальнее, должно быть, непроходимо глупа.
Технически моя должность называлась «литературный ассистент», но на деле я была секретаршей, которая весь день прокручивала список звонков, обзванивала руководителей студий и кинематографистов, сообщала их помощникам, что мой босс на проводе, и переключала звонок на него. Всем было известно, что ассистенты должны молча слушать эти звонки, чтобы мы знали, какие сценарии куда отправить, не требуя дополнительных инструкций. Однако порой участники разговора забывали о нас, и мы слушали всевозможные сплетни из жизни знаменитых друзей наших руководителей: кто поссорился с супругом, кого из управляющих студии «конфиденциально» собираются отправить на «продюсерский отгон» – условное обозначение для бессмысленного студийного производства. Если человек, с которым хотел переговорить мой босс, был недоступен, я должна была «оставить сообщение» и перейти к следующему из сотен имен в списке, иногда получая стратегические инструкции перезванивать в неподходящее время (до 9:30 утра, потому что никто в Голливуде не приходил на работу раньше 10.00, или во время обеда), чтобы намеренно упустить человека.
При всей блистательности мира кино – каталог Брэда был забит домашними номерами и адресами людей, которыми я восхищалась годами, – работа ассистента была полной его противоположностью. Вы делаете начальнику кофе, записываете к парикмахеру и на педикюр, забираете вещи из химчистки, перехватываете звонки от родителей или бывших, копируете и рассылаете документы, отвозите машины в мастерскую, выполняете личные поручения и всегда, в обязательном порядке, приносите бутылки с охлажденной водой на каждую встречу (не говоря ни слова сценаристам и режиссерам, с которыми мечтали встретиться всю жизнь).
Наконец, поздно вечером вы допечатываете десять страниц пометок – с одинарным междустрочным интервалом – к сценариям, которые пришли от клиентов агентства, чтобы ваш босс мог глубокомысленно комментировать их на следующей встрече, ничего не читая. Мы, ассистенты, тратили немало усилий на эти заметки, чтобы продемонстрировать, насколько мы талантливы и способны, чтобы однажды – Господи, пожалуйста! – оставить работу ассистента с ее отупляющими обязанностями, долгими рабочими часами и минимальной платой без компенсаций за переработку.
Через несколько месяцев работы стало очевидно, что пока те, кто посексуальнее (а их было немало), в моем агентстве получали все внимание, те, кто поумнее, получали дополнительную работу. В свой первый год я почти не спала, потому что читала десятки сценариев в неделю и писала комментарии к ним – после рабочего дня или в выходные. Но я не возражала. На самом деле это была лучшая часть моей работы. Я училась создавать истории и влюблялась в увлекательных персонажей с богатым внутренним миром. Шли месяцы, и я начала немного больше доверять своим инстинктам, уже не так боясь предложить нелепую идею.
Вскоре меня взяли на должность начинающего администратора; теперь я принимала участие в тех встречах, на которые другие ассистенты приносили бутылки с водой. Я тесно сотрудничала со сценаристами и режиссерами, сидя в кабинете и изучая материал, сцену за сценой; помогала вносить правки, на которых настаивала студия, не доводя сценаристов, которые защищали свое детище, до яростного исступления и угроз покинуть проект. (Эти переговоры окажутся отличной практикой для парной психотерапии.)
Иногда, чтобы мне не мешали в офисе, я работала с кинематографистами по утрам в своей крошечной квартирке. Вечером, выбирая закуски на следующий день, я думала: «Джон Литгоу[1] будет есть этот бублик в моей дрянной гостиной с этим жутким ковром и облупившимся потолком. Может ли быть что-то лучше этого?»
Оказалось, что может, – по крайней мере, я так думала. Меня повысили. Это было повышение, ради которого я много работала и о котором мечтала. До тех пор пока я его не получила.
Ирония заключается в том, что большая часть творческой деятельности на подобной работе появляется, пока у вас нет большого опыта. Когда вы только начинаете, вы человек «за кулисами», который делает всю сценарную работу в офисе, пока более высокопоставленные люди охотятся за талантами, обедают с агентами или заглядывают на съемочные площадки, чтобы узнать, как идут дела компании. Когда вы становитесь директором по развитию, то переходите от внутренних взаимодействий к внешним – и если вы были общительным ребенком в старшей школе, эта работа для вас. Но если вы были книжным червем и постоянно проводили время с друзьями в библиотеке, будьте осторожнее в своих желаниях.
Теперь я целый день неуклюже пыталась социализироваться на деловых обедах и встречах. Вдобавок все процессы, казалось, двигались со скоростью ледника. На создание фильма могут уйти годы – в прямом смысле, и я тонула в мысли, что занимаюсь не тем. Мы с подругой переехали в двухквартирный дом, и она обратила внимание на то, что я все вечера напролет смотрю телевизор. Прямо вот патологически.
– Кажется, ты в депрессии, – озабоченно сказала она. Я ответила, что это не депрессия, а просто скука. Я не осознавала, что если мысль о том, что после ужина ты включишь телевизор – единственное, что помогает продержаться целый день, – то ты, скорее всего, и правда в депрессии.
Примерно в то же время я как-то сидела за ланчем в отличном ресторане с прекрасной дамой-агентом, которая говорила о чудесной сделке, которую она заключила, и заметила, что в моей голове все время вертятся три слова: Мне. Вообще. Плевать. Не важно, что говорила агент, эти слова крутились, как заезженная пластинка; они не исчезли, когда нам принесли счет и когда я поехала обратно в офис. Они звучали в моей голове весь следующий день и еще несколько недель, пока я наконец не признала, пару месяцев спустя, что они никуда не денутся. Мне. Вообще. Плевать.
И поскольку единственное, что меня тогда действительно заботило, – это просмотр телепередач (поскольку только погружаясь в воображаемые миры новых еженедельных эпизодов, я хоть что-то чувствовала – точнее, не испытывала неприятных ощущений, причины которых не могла понять), я стала искать работу на телевидении. Через несколько месяцев я начала работать над производством сериалов на канале NBC.
Это казалось сбывшейся мечтой. Я думала: «Я снова буду помогать рассказывать истории. Даже лучше: вместо работы над самодостаточными фильмами с тщательно продуманными концовками я буду работать над сериалами. За несколько эпизодов и сезонов я помогу зрителям узнать своих любимых персонажей, слой за слоем, – персонажей таких же несовершенных и противоречивых, как и мы сами, чьи истории так же запутанны».
Казалось, это идеальное лекарство от моей скуки. Мне понадобились годы, чтобы понять, что я решаю не ту проблему.
5
Намасте в постели
ПРИМЕЧАНИЕ К ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ, ДЖУЛИЯ:
33 года, профессор в университете. Обратилась за помощью, чтобы справиться с известием об онкологическом диагнозе, полученном после возвращения из свадебного путешествия.
– Это пижамный топ? – спрашивает Джулия, входя в мой кабинет. После инцидента с Бойфрендом прошла уже половина рабочего дня – следующей стоит встреча с Джоном (и его идиотами), так что я почти продержалась.
Я вопросительно смотрю на нее.
– Я про вашу футболку, – говорит она, садясь на кушетку.
Я мысленно возвращаюсь к утру, вспоминая серый свитер, который я собиралась надеть, а затем мое сердце провалилось в пятки: в голове всплыло изображение свитера, лежащего на кровати рядом с серым пижамным топом, который я сняла перед тем, как пойти в душ, все еще ошеломленная после расставания.
Господи.
В один из своих набегов на Costco Бойфренд прихватил для меня кипу пижам, украшенных надписями вроде «Я, блин, настоящий луч солнца» или «Еще одна фраза на занудском, и я захраплю» (совсем не тот месседж, который психотерапевт хочет донести до пациента). Я пытаюсь вспомнить, в какой из них я была прошлой ночью.
Набравшись храбрости, я опускаю взгляд. Надпись на топе гласит: «Намасте[2] в постели». Джулия смотрит на меня, ожидая ответа.
Когда я не знаю, что сказать в кабинете – что случается с психотерапевтами куда чаще, чем осознают пациенты, – я могу не говорить ничего, пока не придет лучшее понимание момента, или все же попытаться ответить; но что бы я ни выбрала, я должна сказать правду. Так что хоть мне и хочется сказать, что я занимаюсь йогой или что мой топ – просто обычная футболка, это все ложь. Джулия занимается йогой в рамках программы Mindful Cancer, и если она начнет упоминать различные позы, то мне придется врать дальше и делать вид, что я понимаю, о чем речь, или признаться, что я солгала.
Я помню, как во время моего обучения один из моих коллег-интернов сказал пациентке, что его не будет в клинике в течение трех недель, и она спросила, куда он собирается.
– Я еду на Гавайи, – честно сказал интерн.
– В отпуск? – спросила пациентка.
– Да, – ответил он, хотя на самом деле там должна была пройти его свадьба, за которой следовало двухнедельное свадебное путешествие по островам.
– Долгий отпуск, – заметила пациентка.
Интерн, решив, что новости о свадьбе – это уже личное, вместо уточнений сосредоточился на этом комментарии. Что для нее означает пропуск трех недель психотерапии? На что похожи ее чувства из-за его отсутствия? Все это привело к плодотворным обсуждениям, но в воздухе повис непрямой вопрос: Раз сейчас не лето и не праздники, зачем вам трехнедельный отпуск? Конечно же, когда интерн вернулся к работе, пациентка заметила обручальное кольцо и почувствовала себя обманутой: «Почему вы просто не сказали мне правду?»
В ретроспективе он уже предпочел бы сказать. Ну и что с того, если его пациентка узнает, что он женится? Психотерапевты женятся, а пациенты на это реагируют. Это просто факт, с которым можно работать. А вот утерянное доверие вернуть трудно.
Фрейд утверждал: «Врач должен быть непроницаем для пациента и, как зеркало, отражать лишь то, что ему показывают». В наши дни, однако, большинство психотерапевтов используют в своей работе некую форму так называемого «самораскрытия», будь то проявление личных реакций во время сессии или признание, что они смотрят те же шоу, названия которых всплывают в речи пациента. (Лучше признать, что вы смотрите «Холостяка», чем прикидываться незнающим и ошибиться, назвав по имени человека, о котором пациент еще не упоминал.)
При этом дилемма касательно того, чем можно делиться, становится неизбежной. Одна моя коллега рассказала пациентке, у ребенка которой диагностировали синдром Туретта[3], что у ее сына такое же заболевание – и это укрепило их отношения. Другой мой коллега работал с человеком, чей отец покончил жизнь самоубийством, но не признался пациенту, что его собственный отец тоже совершил суицид. В каждой ситуации есть расчет, субъективная лакмусовая бумажка, которую мы используем для оценки ценности самораскрытия: будет ли эта информация полезной для пациента?
Будучи уместным самораскрытие может сократить некоторую дистанцию при общении с пациентами, которым кажется, что никто не сталкивался с тем же опытом, и это может поспособствовать их откровенности. Но если оно не к месту и исключительно потворствует желаниям терапевта, пациент будет чувствовать себя некомфортно и начнет закрываться – или просто сбежит.
– Да, – говорю я Джулии. – Это пижамный топ. Кажется, я надела его по ошибке.
Мне интересно, что она ответит. Если спросит о причине, я скажу правду (не углубляясь в детали): утром я была слегка рассеянной.
– О, – протягивает она. Потом ее рот кривится, словно она вот-вот заплачет, но вместо этого она начинает смеяться.
– Простите, я не над вами смеюсь. «Намасте в постели». Будто про меня!
Она рассказывает мне о женщине из программы Mindful Cancer, которая утверждает, что если Джулия не отнесется к йоге со всей серьезностью – вместе со знаменитыми розовыми ленточками[4] и оптимизмом, – то рак убьет ее. И не важно, что онколог Джулии уже сообщил ей, что рак ее убьет. Эта женщина продолжает настаивать, что его можно вылечить йогой.
Джулия презирает ее.
– Я представила, что прихожу на йогу в этом топе и…
Теперь она неудержимо хохочет, пытаясь сдержаться, но не выдерживает и снова громко смеется. Я не видела, чтобы Джулия хоть раз смеялась – с тех пор, как она узнала, что умирает. Должно быть, именно такой она была в то время, которое называет «до р. э.» или «до раковой эры», – счастливой, здоровой, влюбленной в своего будущего мужа. Ее смех звучит как песня; он так заразителен, что я тоже начинаю смеяться.
Мы вместе сидим и хохочем: она – над лицемерной женщиной, я – над своей ошибкой. Над тем, как нас предают наши рассудки и тела.
Джулия нащупала свою раковую опухоль, занимаясь сексом с мужем на пляже Таити. Но она и не заподозрила, что это рак. Ее грудь казалась мягкой, а позже, в душе, мягкий участок странно изменился. Но у нее часто появлялись подобные участки на груди, и ее гинеколог всегда говорил, что это железы, которые меняют размер в определенные дни месяца. Так что она подумала, что, возможно, беременна. Они с Мэттом, ее новоиспеченным супругом, были вместе уже три года, и оба говорили о желании завести ребенка после свадьбы. За несколько месяцев до этого события они перестали предохраняться.
Это был весьма удачный момент для рождения малыша. Джулия только получила должность в штате университета и после нескольких лет напряженного труда могла наконец немного передохнуть. Теперь у нее было больше времени на хобби: марафонский бег, скалолазание и выпечку нелепых тортиков для племянника. На замужество и родительство тоже, само собой.
Когда Джулия вернулась из свадебного путешествия, она пописала на тест-полоску и показала ее Мэтту, который подхватил ее на руки и протанцевал с ней по всей комнате. Они решили, что песня, которая в тот момент звучала по радио – «Walking on Sunshine» – теперь будет песней их малыша. Взволнованные, они поехали к акушеру на первый пренатальный осмотр, и когда доктор нащупал «железу», которую Джулия заметила во время медового месяца, его улыбка медленно погасла.
– Возможно, ничего особенного, – сказал он. – Но давайте проверим.
Оказалось, это вовсе не «ничего особенного». Молодая, едва вышедшая замуж, беременная, не имеющая случаев рака в семье, Джулия оказалась жертвой случайности Вселенной. Пока она пыталась понять, как одновременно начать лечение и остаться беременной, у нее случился выкидыш.
Тогда Джулия и оказалась в моем офисе.
Это было странное назначение, учитывая, что я не специализировалась на работе с раковыми пациентами. Но именно недостаток опыта стал той причиной, по которой Джулия хотела работать со мной. Она сказала своему врачу, что не хочет психотерапевта «из раковой команды». Она хотела чувствовать себя нормальной, быть среди людей, живущих обычной жизнью. А поскольку врачи казались уверенными в том, что после операции и химиотерапии с ней все будет в порядке, она решила сосредоточиться на том, чтобы пройти курс лечения и вновь почувствовать себя новобрачной. (Что она должна писать, рассылая открытки с благодарностями за подарки? «Спасибо за эту прекрасную вазу… Возьму ее в постель, чтобы было куда блевать».)
Лечение было тяжелым, но Джулии стало лучше. На следующий день после того, как врачи объявили, что она победила опухоль, они с Мэттом, а также самыми близкими друзьями и родственниками, отправились на прогулку на воздушном шаре. Шла первая неделя лета; они стояли, держась за руки, и любовались закатом высоко над землей. Джулия больше не чувствовала себя обманутой, как это было во время лечения, скорее удачливой. Да, она хлебнула горя. Но весь этот ад остался за спиной, а будущее лежало впереди. Через полгода ей предстояло пройти последнее сканирование, которое дало бы «отмашку» на беременность. Той ночью ей приснилась она сама – женщина за шестьдесят, держащая на руках своего первого внука.
Джулия была в хорошем настроении. Наша работа закончилась.
Я не встречалась с Джулией в промежуток времени между полетом на воздушном шаре и сканированием. Но мне начали звонить другие раковые пациенты, которых направил ее онколог. Ничто так не отнимает чувство контроля, как болезнь, даже если в реальности мы контролируем все куда меньше, чем нам кажется. Люди не хотят думать об этом, но вы можете все делать правильно – и в жизни, и в предписаниях врачей, – и все равно вытащить короткую спичку. И когда это происходит, все, что вы можете проконтролировать, – это способ реакции на нее, ваш способ, а не мнение окружающих, которые наперебой говорят вам что делать. Я позволила Джулии пойти своим путем – я была настолько неопытной, что не имела четкого представления о том, как этот путь вообще должен выглядеть, – и, кажется, это помогло.
– Не знаю, что вы с ней сделали, – сказал онколог Джулии, – но она вроде осталась довольна результатом.
Я знала, что не сделала ничего гениального в работе с ней. По большей части я просто старалась не коробиться от ее непосредственности. Но эта непосредственность заходила так далеко, потому что мы тогда даже не думали о смерти. Вместо этого мы обсуждали плюсы и минусы платков и париков, секс и вид тела после операции. И я помогала ей продумать, что делать с браком, родителями, работой – так же, как делаю это с другими пациентами.
Затем в один из дней я проверяла сообщения на автоответчике и услышала голос Джулии. Она хотела встретиться как можно скорее.
На следующее утро она пришла; ее лицо было пепельного цвета. Сканирование, которое должно было показать чистый снимок, выявило редкую форму рака, отличного от исходной. И он убивал ее. Это могло занять год или пять, при удачном стечении обстоятельств – десять лет. Конечно, они с врачами собирались рассмотреть все возможные варианты экспериментального лечения – но это все, что оставалось делать.
– Вы будете со мной? До моей смерти? – спросила Джулия, и хотя инстинктивно я хотела сделать то же, что и все люди, когда кто-то приносит им весть о смерти, то есть вообще отрицать ее («О нет, давай не будем об этом думать. Это экспериментальное лечение может помочь!»), я должна была напомнить себе, что моя задача – помочь Джулии, а не утешить себя.
К тому же в тот момент, когда она задала этот вопрос, я была в ступоре, все еще переваривая новости. Я не была уверена, что подхожу для этого. Что, если я скажу или сделаю что-то не то? Обижу ли я ее, если мои чувства – дискомфорт, страх, печаль – проявятся в мимике или языке тела? У нее всего одна возможность сделать все так, как ей хочется. Что, если я подведу ее?
Она, должно быть, заметила мое сомнение.
– Пожалуйста, – сказала она. – Я знаю, что это не прогулка в парке, но я не могу общаться со всеми этими раковыми специалистами. Они будто в секте. Называют всех «смелыми», но разве у нас есть выбор? И вообще, мне так страшно, я все еще съеживаюсь при виде иголок, прямо как в детстве, когда мне делали уколы… Я не смелая, и я не воин, сражающийся в битве. Я обычный профессор в колледже. – Она подалась вперед на кушетке. – У них там аффирмации на стенах. Ну пожалуйста!
Глядя на Джулию, я не могла сказать «нет». Более того – я не хотела это делать.
И тогда природа нашей совместной работы изменилась: я должна была помочь ей примириться со смертью.
В этот раз моя неопытность могла иметь значение.
6
В поисках Уэнделла
– Может, ты хочешь с кем-то поговорить об этом, – предлагает Джен через две недели после нашего с Бойфрендом расставания. Она позвонила узнать, как мои дела, пока я на работе. – Тебе нужно найти место, где ты не будешь психотерапевтом, – добавляет она. – Нужно пойти туда, где ты сможешь капитально расклеиться.
Я смотрюсь в зеркало, висящее около двери в моем кабинете, которое я использую, чтобы убедиться, что помада не отпечаталась на зубах, когда ко мне вот-вот зайдет пациент, а я только что перекусила во время короткого перерыва между сессиями. Я выгляжу нормально, но чувствую себя ошеломленной и дезориентированной. С пациентами я веду себя безупречно (видеть их – настоящее облегчение, аж пятьдесят минут передышки от собственной жизни), но между сеансами я схожу с ума. По правде говоря, с течением времени я чувствую себя хуже, а не лучше.
Я перестала спать. Я не могу сосредоточиться. С тех пор как мы с Бойфрендом расстались, я умудрилась забыть кредитку в магазине Target, уехала с заправки, не закрыв крышку бензобака, и свалилась со ступеньки в гараже, сильно разбив колено. Моя грудь болит, как будто сердце раздавили на мелкие кусочки, хотя я знаю, что это не так, потому что сейчас оно работает еще усерднее, быстро бьется в режиме 24/7 – верный признак тревожности. Меня мучают мысли о душевном состоянии Бойфренда: мне кажется, он спокоен и не испытывает никаких мук совести, а я по ночам лежу на полу своей спальни и скучаю по нему. Затем я начинаю думать о том, скучаю ли я по нему вообще: разве я знала его по-настоящему? Я скучаю по нему – или по некоему образу его?
Так что, когда Джен сказала, что мне нужен психотерапевт, я знала, что она права. Мне нужен кто-то, кто поможет мне пройти через этот кризис.
Но кто?
Найти психотерапевта – сложная задача. Это не то же самое, что, скажем, поиски хорошего врача общей практики или стоматолога, потому что почти все их ищут. А вот психотерапевт? Учтите, что:
1. Если вы попросите кого-то порекомендовать вам психотерапевта и окажется, что человек не пользуется его услугами, он или она могут быть оскорблены, что вы вообще предположили подобное. Примерно по той же причине, если вы попросите кого-то порекомендовать психотерапевта, а этот человек регулярно видится с ним, он или она могут расстроиться из-за того, что это настолько очевидный факт. Возникает вопрос: «У нее столько знакомых, почему она решила спросить меня?»
2. Когда вы наводите справки, существует определенный риск, что собеседник поинтересуется причинами. «Что случилось? – может спросить он. – Проблемы в семье? Ты в депрессии?» Даже если люди не задают вопросы вслух, каждый раз при виде вас они могут мысленно задумываться над этим. «Что не так? Проблемы в семье? Ты в депрессии?»
3. Если психотерапевта советует ваш друг, могут всплыть неожиданные «побочные эффекты» касательно того, что вы говорите в кабинете. Если, например, ваш друг перескажет психотерапевту не самый лестный случай с вашим участием, а вы представите другую версию того же события (или вообще опустите его), то специалист может увидеть вас с того ракурса, демонстрацию которого вы не выбирали. И вы не будете знать, что известно о вас психотерапевту, потому что он не вправе распространяться о чем-то, сказанном на сессиях другого человека.
Несмотря на эти оговорки, сарафанное радио часто становится весьма эффективным способом найти психотерапевта. Как бы вы ни поступили, возможно, вам придется встретиться с несколькими людьми, прежде чем вы найдете того самого. Все потому, что сойтись с психотерапевтом – совсем не то же самое, что сойтись с другими врачами (как сказал один мой коллега, «это не то же, что выбор хорошего кардиолога, который видит вас пару раз в году и так никогда и не узнает о ваших самых больших уязвимостях»). Многочисленные исследования показывают, что самый важный фактор, способствующий успеху лечения, – это ваши отношения с психотерапевтом, ваше «чувство, что вас чувствуют». Это куда важнее, чем его образование, вид терапии и аспект проблемы.
Но у меня возникают весьма уникальные ограничения в поисках специалиста. Чтобы избежать этической проблемы «двойственных взаимоотношений», я не могу работать с людьми из своего круга общения – даже с родителями одноклассников моего сына, с сестрой моего коллеги, с подругой мамы или с соседом. Отношения, возникающие в кабинете психотерапевта, должны быть самостоятельными, отдельными и обособленными. Эти правила не действуют на практиков иного направления: вы можете играть в теннис или состоять в одном книжном клубе со своим хирургом, дерматологом или хиропрактиком – но не с психотерапевтом.
Это радикально сужает мои перспективы. Я дружу, направляю пациентов, езжу на конференции или еще как-то взаимодействую со множеством психотерапевтов в нашем городе. В конце концов, мои друзья-психотерапевты вроде Джен тоже знакомы со множеством специалистов, как и я. Даже если Джен посоветует мне одного из своих коллег, которого я не знаю, будет что-то неловкое в том, что она дружит с моим психотерапевтом – это слишком близко. А если поспрашивать коллег? Тут дело вот в чем: я не хочу, чтобы они знали, что я ищу для себя специалиста. Не будут ли они колебаться – сознательно или нет, – направляя ко мне пациентов?
Так что хоть я и окружена психотерапевтами, мое затруднительное положение пробуждает в памяти строки Кольриджа: «Вода, вода, кругом вода, // Но нет ни капли для питья»[5].
Но к концу дня у меня появляется идея.
Моя коллега по имени Каролина работает не в моем офисе, даже не в моем здании. Нас сложно назвать друзьями, хотя на профессиональные темы мы вполне дружески общаемся. Иногда мы делимся пациентами: я работаю с парой, а она – с кем-то из них индивидуально, или наоборот. Я доверяю любой рекомендации, которую она даст.
Я звоню ей без десяти час; она берет трубку.
– Привет, как дела? – спрашивает она.
Я говорю, что все отлично. «Просто отлично», – повторяю я с энтузиазмом в голосе. Я не упоминаю о том, что почти не сплю, не ем и чувствую себя так, словно вот-вот упаду в обморок. Я интересуюсь, как у нее дела, а затем перехожу к делу.
– Мне нужна твоя рекомендация, – говорю я. – Для друга.
Я быстро объясняю, что «друг» ищет психотерапевта-мужчину, чтобы Каролина не уточнила, почему я не направила его к ней.
Даже в телефонном разговоре я практически слышу, как у нее в голове крутятся шестеренки. Примерно три четверти практикующих психотерапевтов (в противовес исследовательской работе, психологическому тестированию или руководящим должностям в медицине) – женщины, поэтому приходится напрячь мозг, чтобы найти мужчину. Я добавляю, что в моем офисном здании есть один такой кандидат, и он один из самых талантливых специалистов среди тех, кого я знаю, но моему другу это не подходит, потому что он чувствует себя неуютно, приходят на терапию в мой офис с общей приемной.
– Хм, – задумчиво протягивает Каролина. – Дай-ка подумать. Пациент – мужчина?
– Да, слегка за сорок, – говорю я. – Высокофункциональный.
Высокофункциональный – это принятое среди психотерапевтов кодовое слово для обозначения «хорошего пациента», такого, с которым приятно работать – для балансировки тех пациентов, с кем мы не меньше хотим работать, но которые не столь высокофункциональны. Это те, кто может строить отношения, брать на себя ответственность и рефлексировать. Они не звонят каждый день в перерывах между сессиями, описывая срочные проблемы. Исследования показывают (и здравый смысл настаивает на том же), что большинство психотерапевтов предпочитает работать с открытыми и ответственными пациентами, которые способны выражать свои мысли словами; такие пациенты идут на поправку куда быстрее. Я добавляю слово «высокофункциональный» потому, что это расширяет круг психотерапевтов, которые могут заинтересоваться подобным случаем – и да, я настаиваю на том, что я относительно высокофункциональна (по крайней мере, была таковой до недавнего времени).
– Думаю, ему будет комфортнее с мужчиной, у которого есть жена и дети, – продолжаю я.
У этого параметра тоже есть свои причины. Я понимаю, что это несправедливое предположение, но я боюсь, что женщина-психотерапевт может априори склоняться к сопереживанию после разрыва, а мужчина, никогда не бывший женатым и не имеющий детей, не поймет нюансов ситуации, касающихся ребенка. Короче, я хочу убедиться, что объективный профессионал мужского пола, имеющий опыт семейной жизни и родительства – прямо как Бойфренд, – будет так же потрясен поведением Бойфренда, как и я, потому что тогда я буду знать, что мои реакции нормальны и что я, в конце концов, не схожу с ума.
Да, я ищу объективности – но только потому, что убеждена в том, что она будет в мою пользу.
Я слышу, как Каролина стучит по клавиатуре. Щелк, щелк, щелк.
– Как насчет… нет, этого вычеркиваем, он слишком хорошо о себе думает, – говорит она о каком-то безымянном психотерапевте. И снова возвращается к клавиатуре.
Щелк, щелк, щелк.
– У меня есть один коллега, с которым мы когда-то были в одной консультационной группе, – начинает она. – Но не знаю. Он крутой. Очень квалифицированный. Он всегда может сказать что-то, что буквально откроет тебе глаза. Он просто…
Каролина медлит.
– Просто что?
– Он вечно такой счастливый. Это выглядит… неестественно. Ну типа… да какого черта ты все время такой радостный? Но некоторым пациентам это нравится. Думаешь, твой друг с ним сработается?
– Точно нет, – говорю я. Я тоже подозрительно отношусь к хронически счастливым людям.
Далее, Каролина называет хорошего специалиста, которого я относительно неплохо знаю, поэтому говорю ей, что он не будет работать с моим другом из-за конфликта – это принятое среди психотерапевтов сокращение для фразы «они пересекались, больше я ничего не могу сказать».
Она снова стучит по клавиатуре – щелк, щелк, щелк. Потом останавливается.
– Слушай, есть психолог по имени Уэнделл Бронсон, – говорит Каролина. – Мы не общались несколько лет, но учились вместе. Он умный. Женат, и дети есть. Ему под пятьдесят или вроде того, и в профессии он не первый день. Хочешь, скину его контакты?
Я говорю, что хочу. То есть «мой друг» хочет. Мы обмениваемся любезностями и завершаем разговор.
В данный момент я знаю об Уэнделле только то, что рассказала Каролина, плюс то, что через улицу от его офиса есть двухчасовая бесплатная парковка. Я знаю, что там можно оставить машину, потому что когда через минуту Каролина присылает мне сообщение с номером телефона и адресом, я понимаю, что делаю эпиляцию бикини в салоне на той же улице (не то чтобы мне в обозримом будущем понадобилась эта услуга, думаю я, и это вызывает новый поток слез).
Я беру себя в руки на срок, достаточный для звонка Уэнделлу, – и, конечно же, слышу сообщение автоответчика. Психотерапевты редко отвечают на звонок офисного телефона, чтобы пациенты не чувствовали себя отвергнутыми, так что на разговоры остается всего несколько минут между сеансами. Коллеги обычно связываются через мобильный телефон или пейджер.
Я слушаю стандартную запись. («Здравствуйте, вы позвонили в офис Уэнделла Бронсона. Я отвечаю в рабочие часы с понедельника по пятницу. Если у вас что-то срочное, пожалуйста, наберите…») После гудка я оставляю краткое сообщение с точной информацией, которую хочет получить специалист: имя, одно предложение с причиной звонка и номер телефона для обратной связи. Я держусь хорошо – пока не добавляю, что я тоже психотерапевт, думая, что это поможет мне встретиться с ним поскорее. Но мой голос срывается, когда я выдавливаю из себя само слово «психотерапевт». Сгорая от стыда, я делаю вид, что закашлялась, и бросаю трубку.
Когда Уэнделл перезванивает мне час спустя, я стараюсь говорить как можно более собранно, объясняя, что мне нужно лишь немного «антикризисной помощи», всего несколько недель, чтобы «переварить» неожиданный разрыв, а затем со мной все будет хорошо. Я уже проходила психотерапию раньше, говорю я, поэтому приду «мозговправленная». Он не смеется над моей шуткой, и я почти убеждаюсь в том, что у него нет чувства юмора – но это не важно: для оказания помощи в кризис не нужно чувство юмора.
В конце концов, все это только для того, чтобы вернуть меня в привычную колею.
За весь разговор Уэнделл произносит около пяти слов. И я использую термин «слова» в широком смысле – это больше похоже на несколько «угу», а затем он предлагает встретиться на следующее утро, в девять часов. Я соглашаюсь, и разговор завершается.
Уэнделл был немногословен, но наша беседа дарит мне моментальное чувство облегчения. Я знаю, что это обычный эффект плацебо: пациент часто чувствует надежду перед первой встречей, еще даже не ступив в кабинет психотерапевта. Я не отличаюсь от других. Завтра, думаю я, мне помогут с этим. Да, я в расстроенных чувствах, потому что все произошло слишком неожиданно, но скоро я приду в себя (в смысле, Уэнделл подтвердит, что Бойфренд социопат). Когда я буду вспоминать о прошлом, это расставание будет бликом на радаре моей жизни. Ошибкой, из которой я извлеку урок, такой ошибкой, которые мой сын называет «блистательный упс».
Тем вечером, перед тем как лечь спать, я собираю вещи Бойфренда – его одежду, гигиенические принадлежности, теннисную ракетку, книги и гаджеты – и упаковываю их в коробку, чтобы вернуть ему. Я достаю пижамы Costco из ящика и нахожу стикер с игривой подписью, который Бойфренд приклеил к одной из них. Интересно, когда он это писал, он уже знал, что уйдет?
На консультационном разборе, на котором я была за неделю до расставания, коллега привел в пример пациентку, которая узнала, что ее муж ведет двойную жизнь. У него не просто несколько лет были какие-то интрижки на стороне – нет, другая женщина забеременела от него и вот-вот должна была родить. Когда жена узнала об этом (он вообще собирался ей это рассказать?), она перестала понимать, что ей дальше делать с их совместной жизнью. Были ли ее воспоминания настоящими? Взять, например, их романтический отпуск: была ли ее версия поездки точной, или же это был какой-то вымысел, учитывая, что в то же время у него были и внебрачные отношения? Она чувствовала себя так, словно ее ограбили – не только в браке, но и в воспоминаниях. По аналогии с этой ситуацией, когда Бойфренд клеил стикер к моей пижаме – и когда вообще покупал мне пижамы, – он уже тайно планировал свою свободную, бездетную жизнь? Я хмурюсь и думаю: «Лжец».
Я уношу коробку в машину и ставлю ее на переднее сиденье, чтобы не забыть о ней. Может быть, я даже завезу ее прямо с утра, по дороге на встречу с Уэнделлом.
Жду не дождусь, когда он скажет мне, какой Бойфренд социопат.
7
Начало познания
Я стою в дверях кабинета Уэнделла, пытаясь решить, где мне сесть. Я видела множество кабинетов людей моей профессии – супервизоров во время обучения, коллег, которых я посещала, – но такого, как у Уэнделла, не видела ни разу.
Да, на стенах привычно висят дипломы, на полках стоят книги по психотерапии, а любой намек на личную жизнь (вроде семейных фотографий) отсутствует – на столе только одинокий ноутбук. Но вместо стандартно стоящего кресла психотерапевта в центре комнаты и сидений у стен (во время интернатуры нас учат садиться поближе к двери – на случай, если «обстановка начнет накаляться» и нам понадобится отходной путь), в кабинете Уэнделла углом стоят два длинных дивана, а между ними – небольшой столик. Никакого кресла.
Я в замешательстве.
Вот схема моего кабинета:
А вот схема кабинета Уэнделла:
Уэнделл – очень высокий и худой мужчина с залысинами и сутулой осанкой, характерной для нашей профессии – стоит и ждет, когда я сяду. Я обдумываю все варианты: предполагаю, вряд ли мы усядемся бок о бок на одном диване, но какой из них он обычно предпочитает? Тот, что у окна (чтобы иметь возможность ускользнуть)? Или тот, что у стены? В итоге я выбираю место А, у окна, после чего он закрывает дверь, пересекает комнату и расслабляется на месте С.
Обычно, когда я принимаю нового пациента, я начинаю разговор с какой-нибудь снимающей напряжение фразы вроде «Расскажите, что привело вас сюда».
Уэнделл же молчит. Он просто смотрит на меня, и я вижу вопросительные нотки в его зеленых глазах. Он одет в кардиган, брюки цвета хаки и лоферы – как будто приехал прямиком из кастинг-компании, набирающей психотерапевтов.
– Здравствуйте, – говорю я.
– Здравствуйте, – отвечает он. И ждет.
Проходит примерно минута – на деле это гораздо дольше, чем кажется, – и я пытаюсь собраться с мыслями, чтобы четко изложить ситуацию с Бойфрендом. Правда заключается в том, что каждый день с момента расставания был хуже, чем тот вечер сам по себе, потому что сейчас в моей жизни открылась огромная зияющая дыра. Последние два года мы с Бойфрендом постоянно были вместе, каждый вечер желая друг другу спокойной ночи. А теперь – как у него дела? Каким был его день? Презентация на работе прошла успешно? Думал ли он обо мне? Или он рад наконец избавиться от этого груза и отправиться на поиски кого-то бездетного? Я чувствовала отсутствие Бойфренда каждой клеткой своего тела, так что к тому времени, как я оказалась в кабинете Уэнделла, превратилась в настоящую развалину – но я не хочу, чтобы его первое впечатление обо мне было именно таким.
Или, если быть честной, второе или даже сотое.
Любопытный парадокс психотерапевтического процесса: чтобы выполнить свою работу, специалисты стараются увидеть пациентов такими, какие они есть, что означает приметить их уязвимые места, шаблоны поведения и проблемы. Пациенты, конечно же, хотят, чтобы им помогли – а еще они хотят понравиться. Другими словами, они хотят спрятать свои уязвимые места, шаблоны поведения и проблемы. Это не значит, что психотерапевты не уделяют внимания сильным сторонам пациента, не пытаются работать с ними – мы пытаемся. Но пока мы пытаемся понять, что именно не так, пациенты фокусируются на поддержании иллюзии того, что все отлично, – чтобы избежать стыда, чтобы казаться более цельными, чем они есть на самом деле. Обе стороны заботятся о благополучии пациента, но часто действуют в разных направлениях, служа общей цели.
Я начинаю рассказывать Уэнделлу историю Бойфренда с максимальным спокойствием, но мое чувство собственного достоинства почти сразу же растворяется, и я начинаю рыдать. Я пересказываю всю историю, реплика за репликой, и когда заканчиваю, мои руки закрывают лицо, тело трясется, а я думаю о том, что вчера сказала мне Джен: «Тебе нужно найти место, где ты не будешь психотерапевтом».
Сейчас я определенно не психотерапевт. Я аргументирую, почему Бойфренд виноват во всем: если бы он не был таким избегающим (диагноз Джен), я бы не была так ошарашена его поступком. И добавляю, что он, должно быть, социопат (снова цитирую Джен; именно по этой причине нельзя быть психотерапевтом у своих друзей), потому что я и понятия не имела, что он так думает – он отличный актер! Даже если у него не диагностирована социопатия, у него явно не все дома, потому что ну кто будет столько времени держать подобное в себе? И вообще, я знаю, какой должна быть нормальная коммуникация – я же вижу так много пар в своей практике, а кроме того…
Я поднимаю взгляд – и мне кажется, будто Уэнделл подавляет улыбку (я как будто вижу это облачко мыслей: «Эта чокнутая – психотерапевт… консультирующий пары?»), но не уверена, потому что вижу его не очень четко. Это как смотреть в лобовое стекло машины без дворников во время ливня. Странно, но я чувствую облегчение оттого, что могу так сильно плакать перед другим человеком, даже если это незнакомец, который почти ничего не говорит.
После нескольких сочувствующих хмыков Уэнделл спрашивает:
– Это ваша обычная реакция на разрыв отношений?
В его голосе звучит доброта, но я знаю, о чем он. Он пытается определить нечто под названием «стиль привязанности». Он формируется в раннем детстве и основывается на наших взаимоотношениях с людьми, которые о нас заботятся. Эти стили важны, поскольку они проявляются и во взрослых отношениях, влияя на то, каких партнеров выбирает человек (стабильных или менее стабильных), как он ведет себя во время отношений (требовательно, отстраненно или переменчиво) и как его отношения обычно заканчиваются (на дружеской ноте, с грустью или с огромным скандалом). Хорошая новость заключается в том, что дезадаптивные стили привязанности можно изменить во взрослой жизни – правда, для этого понадобится много часов работы с психотерапевтом.
– Нет, не обычная, – убежденно говорю я, вытирая слезы рукавом. Я рассказываю, что у меня были длительные отношения и раньше, и они тоже заканчивались – но не так. И единственная причина, по которой я так реагирую, – это то, что я впервые испытала подобный шок, выбивший меня из колеи. И разве Бойфренд не совершил нечто непонятное, и странное, и… НЕЭТИЧНОЕ?
Я уверена, что этот специалист – женатый и с детьми – собирается сказать что-то ободряющее: о том, как больно получить такой удар, но в долгосрочной перспективе я должна быть рада, что так случилось, потому что я фактически увернулась от пули, летящей не только в меня, но и в моего сына. Я откидываюсь назад, делаю вдох и жду этого «бальзама на душу».
Но Уэнделл никак не реагирует. Конечно, я и не жду, что он назовет Бойфренда скотиной, как Элисон. Психотерапевт должен выражаться более нейтрально, например: «Звучит так, будто он испытывал много эмоций, которыми не делился с вами». Однако Уэнделл не говорит вообще ничего.
Слезы снова начинают капать мне на брюки, когда краем глаза я вижу нечто летящее в мою сторону. Оно выглядит как футбольный мяч, и я думаю, что все это галлюцинации (неудивительно, если учесть тот факт, что с момента расставания я и часа не поспала спокойно), но потом признаю в этом предмете коричневую коробку салфеток – одну из тех, что стояли на столике между диванами. Я инстинктивно вскидываю руки, чтобы ее поймать, но промахиваюсь. Коробка приземляется на груду подушек рядом со мной, и я беру несколько салфеток, чтобы высморкаться. Эта коробка будто сокращает расстояние между мной и Уэнделлом, как если бы он только что бросил мне спасательный круг. За годы работы я подавала пациентам коробки с салфетками бесчисленное количество раз, но уже и забыла, насколько заботливым может казаться этот простой жест.
Фраза, которую я впервые услышала во время учебы, всплывает в моей голове: «Исцеляющее действие, не исцеляющее слово».
Я достаю еще больше салфеток и вытираю слезы. Уэнделл смотрит на меня выжидая.
Я продолжаю говорить о Бойфренде и его избегающем поведении, обрисовывая дополнительные факты из его прошлого, включая то, как закончился его брак: та ситуация не слишком отличалась от нашего расставания с учетом шока, который испытали его жена и дети. Я рассказываю Уэнделлу все, что может проиллюстрировать его избегание, не сознавая, что невольно иллюстрирую свое избегание его избегания – о котором я, вероятно, знала достаточно.
Уэнделл слегка наклоняет голову, на его лице появляется вопросительная улыбка.
– Любопытно, правда, что вы знали такие факты из его биографии и все равно потрясены случившимся.
– Но это и есть потрясение, – говорю я. – Он никогда ничего не говорил о том, что не хочет жить с ребенком в доме! Я вам больше скажу: совсем недавно он узнавал в отделе кадров, можно ли включить моего ребенка в его соцпакет после нашей свадьбы!
Я снова прохожусь по всей хронологии, добавляя еще больше деталей, иллюстрирующих мой рассказ, потом замечаю, что лицо Уэнделла начинает затуманиваться.
– Я знаю, что повторяюсь, – говорю я. – Но поймите: я ожидала, что мы будем вместе до конца жизни. А теперь все пропало. Половина моей жизни закончена, и я понятия не имею, что будет дальше. Что, если Бойфренд был последним человеком, которого я любила? Что, если это конец всего?
– Конец всего? – оживляется Уэнделл.
– Да, конец всего, – подтверждаю я.
Он ждет продолжения, но вместо этого я снова начинаю плакать. Не дико рыдать, как на прошлой неделе, а как-то более спокойно и глубоко.
Более тихо.
– Я знаю, что вы чувствуете, будто вас застали врасплох, – говорит Уэнделл. – Но мне интересно кое-что другое из того, что вы сказали. «Половина жизни закончена». Может быть, вы оплакиваете не только разрыв, хотя я понимаю, что этот опыт кажется разрушительным…
Он делает паузу, а когда начинает говорить снова, его голос становится мягче.
– Я хочу знать, возможно ли, что вы горюете о чем-то большем, чем потеря возлюбленного.
Он многозначительно смотрит на меня, как будто только что сказал что-то невероятно важное и глубокое, но мне вдруг хочется ударить его.
Какая невероятная чушь, думаю я. Ну серьезно? У меня все было хорошо – более чем хорошо, просто отлично, пока не произошло вот это. У меня есть ребенок, которого я безумно люблю. У меня есть работа, которой я по-настоящему наслаждаюсь. У меня есть поддерживающая меня семья и потрясающие друзья, о которых забочусь я и которые заботятся обо мне. Я чувствую благодарность за эту жизнь… ладно, иногда. Я уж точно пытаюсь быть благодарной. Но сейчас я раздавлена. Я плачу́ психотерапевту за то, чтобы он помог мне справиться с болезненным разрывом, и это все, что он может мне сказать?
Горюете о чем-то большем, ну зашибись.
Перед тем как сказать это, я замечаю, что Уэнделл смотрит на меня так, как раньше не смотрел никто. Его глаза словно магниты, и каждый раз, когда я отворачиваюсь, они снова находят меня. Его лицо напряженное, но одновременно мягкое – этакое сочетание мудрого старика и плюшевой игрушки, и оно словно говорит: «В этой комнате я увижу тебя; ты попытаешься спрятаться, но я все равно увижу тебя, и ничего страшного не случится».
Но я здесь не за этим. Как я и говорила Уэнделлу, назначая встречу, мне просто нужно немного антикризисной помощи.
– Я здесь лишь для того, чтобы справиться с разрывом, правда – говорю я. – Я чувствую себя так, будто меня закинули в блендер, а выбраться не получается. Поэтому я здесь – чтобы найти выход.
– Хорошо, – говорит Уэнделл, любезно отступая. – Тогда помогите мне чуть лучше понять ваши отношения.
Он пытается установить то, что называется «психотерапевтическим союзом» – доверие, которое нужно выстроить, прежде чем начать работу. На первых сессиях для пациента всегда важнее почувствовать себя услышанным и понятым, чем прийти к какому-то инсайту и начать меняться.
Я с облегчением возвращаюсь к разговору о Бойфренде, пересказывая все заново.
Но он знает.
Он знает то, что знают все психотерапевты: презентация проблемы – событие, которое приводит пациента, – чаще всего является лишь одним аспектом более глобальной проблемы, если вообще не отвлекающим маневром. Он знает, что большинство людей блистательно находит способ отсеять те вещи, которые они не хотят обсуждать, переключая чужое внимание или защищаясь, чтобы держать тревожащие чувства на расстоянии. Он знает: подавление эмоций делает их еще сильнее, но прежде чем разрушить защиту – даже если эта защита означает одержимость другим человеком и игнорирование очевидного, – психотерапевт должен найти ей замену, чтобы человек не остался голым, уязвимым. Подобные защитные механизмы служат благим целям. Они защищают людей от травм… до тех пор, пока в них не перестают нуждаться.
В подобном эллипсе и крутятся психотерапевты.
И крохотная часть меня, сидящей на диване и сжимающей коробку с салфетками, тоже это знает. При всем моем желании услышать, что мое негодование объективно, глубоко внутри я знаю, что вся та чушь, которую несет Уэнделл, – именно то, за что я ему плачу́. Потому что если бы я просто хотела жаловаться на Бойфренда, то делала бы это бесплатно в кругу семьи или среди друзей (по крайней мере, пока их терпение не иссякнет). Я знаю, что люди часто придумывают ложные истории, чтобы на миг почувствовать себя лучше, даже если потом им будет еще хуже. И это значит, что иногда им нужен кто-то еще, кто сможет прочитать все между строк.
Но я знаю еще кое-что: Бойфренд – чертов самовлюбленный социопат.
Я где-то посередине между знанием и незнанием.
– На сегодня это все, что мы можем сделать, – говорит Уэнделл, и, проследив за его взглядом, я в первый раз замечаю, что за моей спиной, на подоконнике, стоят часы. Он поднимает руки и дважды громко хлопает себя по ногам – жест, который я вскоре начну распознавать как его фирменное прощание. Потом он встает и провожает меня до двери.
Он просит дать ему знать, если я захочу прийти снова в следующую среду. Я думаю о грядущей неделе, дыре, в которой раньше был Бойфренд, и возможности, как назвала это Джен, «капитально расклеиться».
– Запишите меня, – говорю я.
Я иду по улице к месту, где раньше оставляла машину, приезжая на эпиляцию бикини, и чувствую одновременно облегчение и тошноту. Один мой наставник однажды сравнил психотерапию с обычным лечением тела. Оно может быть трудным и болезненным, ваше общее состояние может ухудшаться, а затем резко улучшиться, но если непрерывно следовать указаниям врачей и делать все от вас зависящее, однажды происходит переломный момент, и жизнь становится намного лучше.
Я проверяю телефон.
Сообщение от Элисон: «Не забывай, он отстой».
Письмо от пациентки, которая хочет перенести сессию.
Голосовое от мамы, спрашивающей, все ли у меня в порядке.
Ни слова от Бойфренда. Я все еще надеюсь, что он позвонит. Я не понимаю, как у него все может быть хорошо, когда я так страдаю. По крайней мере он казался спокойным, когда мы согласовывали возврат его вещей. Или он уже отгрустил свое несколько месяцев назад, зная, что отношения подходят к концу? Если да, как он вообще мог говорить что-то о совместном будущем? Как он мог писать мне «Я тебя люблю» буквально за пару часов до того, что стало нашим последним разговором, начавшимся с выбора фильма на выходные? (Интересно, сходил ли он в кино?)
Я снова начинаю пережевывать это, пока еду до офиса. К тому моменту, как я заезжаю на подземную парковку, я думаю о том, что потеряла не просто два года жизни из-за Бойфренда – теперь мне придется разбираться с последствиями, посещая психотерапию, а у меня нет времени на нее, потому что мне за сорок, половина жизни пройдена и… Господи, вот опять! Половина жизни закончена. Я никогда не говорила это – ни мысленно, ни кому-то еще. Почему эта фраза вдруг всплыла?
Вы горюете о чем-то большем, сказал Уэнделл.
Но я забываю обо всем этом, как только захожу в лифт у себя на работе.
8
Рози
– Ну все, заявляю официально, – говорит Джон, скидывая ботинки и скрещивая ноги на диване. – Меня окружают идиоты.
Его телефон вибрирует. Когда он тянется за ним, я поднимаю брови. В ответ Джон демонстративно закатывает глаза.
Это наша четвертая сессия, и у меня начинают складываться первые впечатления. Мне кажется, что – несмотря на всех людей в его окружении – Джон до невозможности обособлен, причем намеренно. Что-то в его жизни заставило его думать, что сближение может оказаться опасным – настолько, что он делает все возможное, чтобы предотвратить его. И это работает: он оскорбляет меня, надолго уводит разговор в другое русло, меняет темы и перебивает всякий раз, когда я пытаюсь заговорить. Но пока я не найду способ пробить эту стену, у нас нет шансов сдвинуться с места.
Один из этих защитных механизмов – мобильный телефон.
На прошлой неделе, когда Джон начал отвечать на сообщение прямо во время сессии, я обратила его внимание на то, что в такие моменты чувствую себя лишней. Это работа «в моменте»: вместо того чтобы сосредоточиться на историях пациента из внешнего мира, я подмечаю, что происходит в кабинете. Готова поспорить: все то, что пациент проворачивает на сессии у психотерапевта, он проделывает и с остальными людьми, и я хотела, чтобы Джон начал понимать, какое впечатление он оставляет о себе. Я знала, что рискую надавить слишком сильно и слишком рано, но я помнила весьма важную деталь о его предыдущем опыте психотерапии: она продлилась три сессии, как раз столько, сколько наша на данный момент. Я не знала, сколько нам еще осталось.
Я предполагала, что Джон ушел от прошлого психотерапевта по одной из двух причин: либо она не ткнула его носом в ту чушь, которую он нес (что заставляет пациентов чувствовать себя небезопасно – как дети, чьи родители не считают их достаточно ответственными), либо и впрямь ткнула, но слишком рано и совершила ту же ошибку, которую вот-вот должна была совершить я. Но я хотела рискнуть. Я хотела, чтобы Джо чувствовал себя комфортно на наших встречах, но не настолько комфортно, чтобы остаться без моей помощи.
Кроме того, я не хотела попасть в ловушку, которую буддисты называют «состраданием идиота» – подходящая фраза, учитывая мировоззрение Джона. Сострадание идиота – это когда вы стараетесь не раскачивать лодку и разделять чувства человека, даже когда лодку нужно раскачать, а ваше сострадание приносит больше вреда, чем ваша честность. Люди поступают так с подростками, супругами, наркоманами, даже с собой. Его противоположность – сострадание мудрого, которое означает не только заботу о человеке, но и проговаривание суровой правды, когда она необходима.
– Знаете, Джон, – сказала я неделю назад, когда он начал набирать сообщение. – Мне любопытно, отреагируете ли вы, если я скажу, что чувствую себя лишней, когда вы так поступаете?
Он поднял указательный палец вверх (как бы говоря: «Погодите!»), но продолжил печатать. Закончив, он посмотрел на меня.
– Прошу прощения, о чем я там говорил?
Обожаю. Не «О чем вы говорили», а «О чем я говорил».
– Ну… – начала я, но телефон пикнул, и вот он снова уткнулся в экран.
– Видите, вот об этом я и говорю, – проворчал он. – Никому ничего нельзя доверить, если хочешь, чтобы все было сделано как надо. Секундочку.
Судя по уведомлениям, он параллельно вел несколько разговоров. Я задумалась, а не разыгрываем ли мы сцену с участием его жены.
Марго: Удели мне внимание.
Джон: Кому, тебе?
Это жутко раздражало. И как мне надо было справляться с этим чувством? Я могла сидеть и ждать (и становиться еще более раздраженной), а могла сделать что-то еще.
Я встала, подошла к столу, порылась среди папок, взяла свой смартфон, вернулась в кресло и начала печатать.
Это я, ваш психотерапевт. Я тут, рядом.
Телефон Джона пиликнул. Я смотрела на него, изумленно читающего мое сообщение.
– Господи! Теперь и вы мне пишете?
Я улыбнулась.
– Я хотела привлечь ваше внимание.
– Я весь внимание, – сказал он, продолжая печатать.
Я не думаю, что вы «весь внимание».
Я чувствую, что меня игнорируют, и я слегка обижена.
Дзинь.
Джон театрально вздохнул, а затем продолжил что-то писать.
И я не думаю, что смогу вам помочь, пока мы оба не уделим друг другу все возможное внимание. Так что если вы все-таки хотите поработать вместе, то я попрошу вас не использовать здесь телефон.
Дзинь.
– Что? – спросил Джон, глядя на меня. – Вы запрещаете мне пользоваться телефоном? Как в самолете? Вы не можете так поступить. Это моя сессия.
Я пожала плечами.
– Я не хочу терять ваше время.
Я не сказала Джону, что наши сессии на самом деле не являются лишь его собственностью. Любой сеанс психотерапии принадлежит обоим: и пациенту, и психотерапевту; это взаимодействие между ними. Психоаналитик по имени Гарри Стек Салливан в начале ХХ века разработал теорию психиатрии, основанную на межличностных взаимоотношениях. Отклонившись от позиции Фрейда, согласно которой ментальные расстройства являются интрапсихическими (то есть «внутри сознания»), Салливан полагал, что наши проблемы интеракциональны (связаны с социумом). Он даже заявил: «Признак высококлассного специалиста – это когда и дома, и во время приема это один и тот же человек». Мы не можем научить пациентов завязывать отношения с окружающими, если сами с ними не связаны.
Телефон Джона снова пиликнул, но в этот раз сообщение было не от меня. Он задумчиво посмотрел на меня, затем на телефон. Я ждала, пока внутри него шла настоящая борьба. Я была почти готова к тому, что он встанет и уйдет; но еще я знала, что если бы он не хотел быть здесь, то и не пришел бы. Не знаю, сознавал ли он это, но и для него в этом была выгода. Я с огромной долей вероятности была единственным человеком в его жизни, готовым его выслушать.
– Да пожалуйста! – пробурчал он, бросая телефон на кресло в другом конце комнаты. – Вот, я убрал чертов телефон.
Затем он сменил тему. Я ожидала гнева, но на секунду мне показалось, будто его глаза увлажнились. Это грусть? Или отражение солнечного луча? Я обдумала несколько вариантов, но до конца сеанса оставалась всего минута – это время, традиционно отведенное для того, чтобы помочь людям собраться, а не раскрыться. Я решила придержать это до более подходящего момента.
Как шахтер, заметивший искорку золота, я подозревала, что что-то нащупала.
Сегодня – с огромной неохотой – Джон тормозит на полпути, оставляя вибрирующий телефон в покое, и продолжает свое официальное заявление о том, что он окружен идиотами.
– Даже Рози ведет себя как идиотка, – говорит он. Я удивлена, что он говорит так о своей четырехлетней дочери. – Я говорил ей не подходить к моему ноутбуку, а что она делает? Она прыгает на кровать – и это не страшно, страшно то, что она прыгает на ноутбук, лежащий на кровати. Идиотка! А когда я завопил «не-е-ет!», она написала прямо в кровать. Матрас на выброс. Она не писалась со времен младенчества.
Эта история меня тревожит. Существует миф, что психотерапевт должен быть нейтрален, но разве это возможно? Мы же люди, а не роботы. На самом деле вместо нейтральности мы, психотерапевты, стараемся отмечать все ненейтральные чувства, предубеждения и мнения, чтобы сделать шаг назад и подумать над ними. Мы не подавляем, а используем наши чувства – они оказываются весьма полезными в работе. И от этой истории с Рози у меня волосы встают дыбом. Многие взрослые кричат на своих детей в не самые удачные моменты родительства, но отношение Джона к дочери меня удивляет. Прорабатывая эмпатию с парами, я часто говорю: «Прежде чем что-то сказать, спросите себя, каково это будет для собеседника?» Мысленно я делаю заметку: надо будет как-нибудь поделиться этим с Джоном.
– Звучит неприятно, – говорю я. – Вы не думаете, что могли напугать ее? Громкий голос может быть довольно страшным.
– Да нет, я на нее постоянно кричу, – добавляет он. – Чем громче, тем лучше. Только так она и слушает.
– Только так? – переспрашиваю я.
– Ну… когда она была помладше, я выходил из дома и бегал с ней по кругу, чтобы она выпустила пар. Иногда ей просто надо побыть на улице. Но позже она стала настоящей занозой в заднице. Даже как-то попыталась меня укусить.
– Почему?
– Она хотела поиграть, но… ох, вам это понравится.
Я знаю, что он сейчас скажет.
– Я переписывался с кем-то, так что ей нужно было немножко подождать, но она просто взбесилась. Марго не было в городе, так что Рози развлекалась с Санькой и…
– Напомните, кто у нас Санька?
– Не Санька, а сань-ка. Ну, знаете, собачья нянька.
Я тупо смотрю на него.
– Догситтер. Собачья нянька. Санька.
– Так Рози – это ваша собака, – протягиваю я.
– А вы как думали, о ком я тут распинаюсь?
– Я думала, вашу дочь зовут…
– Руби, – говорит он. – Мою младшую зовут Руби. Разве не было очевидно, что я говорил о собаке?
Он вздыхает и качает головой, словно я величайшая идиотка в царстве идиотов.
Он никогда раньше не говорил о собаке. Тот факт, что я помню первую букву имени его дочери, которое было произнесено один раз за прошедшие две сессии, кажется мне победой. Но меня поражает другое: Джон показал мне более мягкую сторону, таким я его еще не видела.
– Вы и правда ее любите, – говорю я.
– Конечно, люблю. Она моя дочь.
– Нет, я о Рози. Вы искренне о ней заботитесь.
Я пытаюсь как-то коснуться его, задеть что-то важное, чтобы подвести его ближе к эмоциям. Я знаю, что они есть, просто они атрофировались, как бездействующие мышцы. Он отмахивается.
– Она собака.
– Какой породы?
Его лицо проясняется.
– Помесь. Она из приюта, была в жутком состоянии, когда мы ее взяли, – все из-за тех идиотов, которые должны были о ней заботиться. Но сейчас она… Я покажу фото, если вы разрешите воспользоваться этим чертовым телефоном.
Я киваю, и он проматывает галерею фотографий, улыбаясь сам себе.
– Ищу хороший снимок, – говорит он. – Чтобы вы увидели, какая она на самом деле милашка.
С каждой фотографией он сияет все больше, и я снова вижу его идеальные зубы.
– Вот она, – с гордостью восклицает он, протягивая телефон.
Я смотрю на фотографию. Я люблю собак, но Рози – помоги ей Господь! – одна из некрасивейших собак, что мне доводилось видеть. У нее отвисшие щеки, асимметричные глаза, многочисленные залысины, а хвоста и вовсе нет. Джон все еще сияет от восторга.
– Я вижу, как сильно вы ее любите, – говорю я, возвращая телефон.
– Я не люблю ее. Это всего лишь дурацкая собака.
Он говорит, как пятиклассник, не желающий признаваться в том, что втюрился в одноклассницу. Тили-тили тесто…
– Ох, – мягко говорю я. – Но когда вы упоминаете ее, я слышу огромную любовь.
– Может, хватит уже?
Он звучит раздраженно, но в его глазах я вижу боль. Я мысленно возвращаюсь к нашей предыдущей сессии: все, что касается любви и заботы, болезненно для него. Другого пациента я вполне могла бы спросить, что так вывело его из себя. Но я знаю, что Джон уйдет от темы, начав спор о том, правда ли, что он любит свою собаку. Вместо этого я говорю:
– Большинство людей искренне заботится о своих питомцах. – Я понижаю голос, так что ему почти что приходится податься вперед, чтобы услышать меня. Нейрофизиологи выяснили, что у людей есть мозговые клетки, именуемые зеркальными нейронами, которые вынуждают их подражать другим, так что когда мы захвачены эмоциями, тихий голос помогает успокоить нервную систему и остаться в настоящем. – Любовь это или что-то еще, название не играет особой роли.
– Это нелепый разговор, – говорит Джон.
Он смотрит в пол, но я вижу, что полностью завладела его вниманием.
– Вы сегодня не без причины вспомнили Рози. Она важна для вас, а сейчас ее поведение вас беспокоит – потому что вам не все равно.
– Люди важны для меня, – говорит Джон. – Моя жена, мои дети. Люди.
Он смотрит на телефон, который снова начинает вибрировать, но я не слежу за его взглядом. Я остаюсь с ним, стараюсь удержать его, чтобы он не замкнулся в себе в ответ на нежелательные чувства и не онемел. Люди часто принимают онемение за ничто – но это не отсутствие чувств, это реакция на слишком большое их количество.
Джон отрывается от телефона и снова смотрит на меня.
– Знаете, что мне нравится в Рози? – говорит он. – Она единственная, кто ничего у меня не просит. Единственная, кто, так или иначе, не разочаровался во мне – по крайней мере, не разочаровывалась до того дня, когда укусила меня. Кому бы это не понравилось?
Он громко смеется, словно мы в баре и он только что произнес уморительную остроту. Я пытаюсь поговорить о разочарованиях – кто разочаровался в нем и почему? Но он говорит, что это всего лишь шутка, разве я не понимаю шуток? И несмотря на то что мы так никуда и не сдвинулись в этот день, мы оба знаем, что он сказал мне: под этой внешней крутизной у него есть сердце и способность любить.
Начнем с того, что он восхищается этой отвратительной собакой.
9
Снимки самих себя
Все пациенты, приходящие к психотерапевту, презентуют своего рода снимки самих себя – специалист отталкивается от них. Чаще всего люди находятся если не в худшем своем состоянии, то уж точно не в лучшем. Они могут быть в отчаянии или в глухой обороне, в растерянности или в тотальном хаосе. Обычно у них очень плохое настроение.
Так что они садятся на кушетку и выжидательно смотрят, надеясь найти хоть немного понимания и, в итоге (но лучше всего – немедленно) способ излечиться. Но у психотерапевтов нет никакого быстродействующего лекарства, потому что все эти люди для нас – абсолютные незнакомцы. Нам нужно время, чтобы узнать их надежды и мечты, чувства и поведенческие паттерны, изучить их – порой гораздо глубже, чем они сами себя знают. Если тому, что их беспокоит, понадобилось время от рождения до дня появления в офисе психотерапевта (или если проблема назревала в течение многих месяцев), для получения желанного облегчения может понадобиться больше парочки пятидесятиминутных сессий – в этом есть смысл.
Но когда люди уже дошли до ручки, они хотят, чтобы психотерапевты что-то делали. Пациенты хотят нашего терпения, но сами едва ли им располагают. Их требования могут быть явными или безмолвными, и – особенно вначале – они могут усиленно давить на специалиста.
Почему мы выбираем профессию, которая требует, чтобы мы встречались с несчастными, подавленными, резкими, не отдающими себе отчета людьми и общались с ними наедине в кабинете, один за другим? Ответ таков: потому что психотерапевты знают, что поначалу каждый пациент – всего лишь снимок, на котором человек застигнут в конкретный момент. Это как фото, снятое с неудачного ракурса, на котором у вас невероятно кислая мина. Но ведь есть и снимки, на которых вы буквально сияете – когда открываете подарок или смеетесь вместе с возлюбленным. На обоих вы предстаете в определенный кусочек времени, и ни один из них не описывает вас полностью.
Поэтому психотерапевты слушают, предлагают, подталкивают, ведут, а иногда и уговаривают пациентов принести другие снимки, чтобы привнести изменения в восприятие внешнего и внутреннего мира. Мы сортируем снимки, и вскоре становится очевидным, что эти абстрактные изображения вращаются вокруг общей темы, которая, возможно, даже не всплывала в поле зрения людей, когда они решили прийти.
Некоторые снимки настораживают, и их проблески напоминают мне, что у каждого из нас есть темная сторона. Другие размыты. Люди не всегда отчетливо помнят события и разговоры, но весьма точно сознают, какие чувства вызвал тот или иной опыт. Психотерапевты должны уметь интерпретировать эти размытые снимки, зная, что пациенты должны быть в какой-то степени нечеткими. Эти первые снимки помогают замаскировать болезненные чувства, пытающиеся вторгаться на мирную внутреннюю территорию. Со временем они узнают, что они не на войне, что верный путь – это перемирие с самим собой.
Вот почему, когда люди впервые приходят, мы визуализируем их в будущем. И делаем это не только в первый день, но и во время каждой сессии: этот образ помогает не терять надежды, пока пациенты еще никак не соберутся, и информирует их о течении процесса лечения.
Я однажды слышала, как комментатор Дэвид Брукс говорил о творчестве как о способности ухватить сущность одной вещи и сущность совсем иной вещи, а затем смешать их, чтобы создать нечто совершенно новое. Именно этим занимаются психотерапевты. Мы берем сущность первоначального снимка и сущность воображаемого, а затем соединяем их, создавая новый.
Я держу это в голове всякий раз, когда встречаю нового пациента.
Надеюсь, Уэнделл делает так же, потому что на наших первых сессиях мои снимки… ну, не очень лестные.
10
Будущее – еще и настоящее
Сегодня я приехала раньше назначенного времени, так что сижу в приемной Уэнделла и смотрю по сторонам. Оказывается, его приемная такая же необычная, как и кабинет. Вместо строгой, профессиональной обстановки и традиционных картин – обрамленный постер с какой-то абстракцией; эстетика а-ля «бабушкин интерьер». Здесь даже пахнет затхло, для полного соответствия. В углу стоят два потертых стула с высокими спинками, обитыми старой парчовой тканью в «турецкий огурец», столь же потертый коврик лежит поверх огромного бежевого ковра, тянущегося от стены до стены, и располагается комод, который венчает запятнанная кружевная скатерть с салфетками – салфетками! – и ваза с искусственными цветами. На полу между креслами стоит генератор белого шума, а перед ним, вместо кофейного столика, – нечто, что, по всей видимости, было тумбочкой в гостиной, которая сейчас поцарапана, ободрана и завалена кучей журналов. Бумажная складная ширма скрывает эту зону отдыха от пути, ведущего в офис Уэнделла и из него, так что пациенты сохраняют некоторую конфиденциальность, но через отверстия между шарнирами все просто замечательно видно.
Я знаю, что пришла сюда не ради декора, но невольно задаюсь вопросом: может ли человек с настолько плохим вкусом мне помочь? Может, это отражение его суждений? (Одна знакомая рассказывала мне, что была до глубины души расстроена криво висящими фотографиями в кабинете своего психотерапевта; почему бы ей просто не поправить эти проклятые штуковины?)
Минут пять я смотрю на обложки журналов – Time, Parents, Vanity Fair, – а потом дверь в кабинет открывается и оттуда выходит женщина. Она проскальзывает за ширмой, но за ту секунду, что я ее вижу, я замечаю, что она красива, хорошо одета – и в слезах. Потом в приемной появляется Уэнделл.
– Вернусь через минуту, – говорит он и уходит в холл, скорее всего, чтобы посетить туалет.
Ожидая его возвращения, я думаю, из-за чего могла плакать та красивая женщина.
Когда Уэнделл подходит обратно, он жестом предлагает мне пройти в кабинет. Больше никакой заминки у двери: я иду прямо к месту А у окна, он – к месту С у столика, и я перехожу сразу к делу.
– Бла-бла-бла, – начинаю я. – И представляете, Бойфренд сказал: «Бла-бла-бла-бла-бла», а я ответила: «Ну, бла-бла-бла?»
По крайней мере, я уверена, что для Уэнделла все звучит именно так. Все это продолжается на протяжении какого-то времени. В этот раз я принесла несколько страниц с заметками – пронумерованных, снабженных комментариями, разложенных в хронологическом порядке. Примерно так же я организовывала интервью – еще когда была журналистом, до того как стала психотерапевтом.
Я признаюсь Уэнделлу, что сдалась и позвонила Бойфренду и что он не ответил, перенаправив звонок на автоответчик. Униженная, я целый день ждала, что он перезвонит, зная, что меньше всего на свете хочется разговаривать с человеком, с которым ты только что расстался, но который все еще хочет, чтобы вы были вместе.
– Вы, наверное, спросите, чего я хотела добиться, позвонив ему, – говорю я, предупреждая следующий вопрос.
Уэнделл поднимает правую бровь – только одну, замечаю я и любопытствую, как ему это удается, – но я продолжаю еще до того, как он успевает ответить. Мне хотелось услышать, что Бойфренд скучает и признает, что все это одна большая ошибка. Но, кроме этой «маловероятной возможности» (эта фраза предназначена для Уэнделла, чтобы он знал, что я сознаю свои мотивы – хотя я на самом деле верила, что Бойфренд может сказать мне, что он передумал), я хотела понять, как мы пришли к этому. Если бы я смогла получить ответ на этот вопрос, я перестала бы все время думать о расставании, до тошноты гоняя мысли по бесконечному кругу замешательства. Вот почему, говорю я Уэнделлу, я подвергла Бойфренда многочасовому допросу – то есть разговору, – в котором пыталась разгадать тайну Чертовщины, Которая Привела к Этому Внезапному Разрыву.
– И тогда он сказал: «Наличие ребенка ограничивает и раздражает», – продолжаю я, зачитывая дословные цитаты. – «У нас никогда не будет достаточного количества времени наедине друг с другом. И я понял, что не важно, насколько ребенок классный, – я никогда не захочу жить с любыми детьми, кроме своих». Тогда я сказала: «Почему ты скрывал все это от меня?» А он сказал: «Потому что мне нужно было самому понять это, прежде чем что-либо сказать». И тогда я сказала: «Но разве ты не думал, что нам стоит это обсудить?» И он сказал: «А что тут обсуждать? Здесь всего две переменные. Либо я могу жить с ребенком, либо нет – и только я могу понять это». И в тот момент, когда у меня уже чуть было мозг не взорвался, он сказал: «Я правда люблю тебя, но любовь не побеждает все».
– Две переменные! – восклицаю я, подбрасывая бумаги в воздух. Я поставила звездочку рядом с этой фразой в своих заметках. – Две! Переменные! Если все настолько переменно, зачем вообще втягивать себя в такую ситуацию?
Я невыносима и знаю это, но не могу остановиться.
В течение следующих нескольких недель я прихожу в офис Уэнделла и сообщаю подробности своих однотипных разговоров с Бойфрендом (признаюсь, их было еще несколько), в то время как Уэнделл пытается вставить что-то полезное (что он не уверен в пользе этой затеи; что это все похоже на мазохизм; что я рассказываю одну и ту же историю, надеясь на иной результат). Уэнделл говорит, что я хочу, чтобы Бойфренд объяснился – и он на самом деле объясняется, – но после этого я начинаю все сначала, потому что он произносит совсем не то, что я хочу услышать. Уэнделл считает, что раз я делала такие подробные заметки во время наших телефонных разговоров, то, вероятно, не имела возможности слушать Бойфренда. А если моя цель – попытаться понять его точку зрения, это будет проблематично, когда фактически я пытаюсь доказать свою точку зрения вместо серьезного взаимодействия. И, добавляет он, я делаю то же самое с ним во время наших сессий.
Я соглашаюсь и снова начинаю поливать грязью Бойфренда.
На одной сессии я с мучительной детальностью описываю, как собирала вещи Бойфренда, чтобы вернуть. На другой постоянно спрашиваю, кто сошел с ума – он или я? (Уэнделл говорит, что никто, и это приводит меня в бешенство.) Еще одна посвящена анализу того, что за человек мог вообще сказать: «Я хочу жениться на тебе, но не на тебе с ребенком». Для этого я подготовила инфографику по гендерным различиям. Мужчина может сказать что-то вроде «я не хочу смотреть на Лего» или «я никогда не полюблю чужого ребенка» – и спокойно жить дальше. Женщину распнут за подобные фразы.
Я также приправляю наши сессии докладами о том, что обнаруживаю во время своих ежедневных блужданий в интернете: что Бойфренд уже наверняка встречается с другой женщиной (основано на сложных, придуманных мной историях, завязанных на лайках в социальных сетях), что его жизнь без меня проходит чудесно (судя по твитам из командировки), что он совершенно не переживает о нашем разрыве (потому что постит фотографии салатов из ресторанов – как он вообще может есть?). Я убеждена, что Бойфренд быстро перешел на новый этап жизни без каких-либо травм и потрясений. Это рефрен, который я признаю из историй разводящихся пар, с которыми работала, когда один человек страдает, а другой кажется совершенно спокойным, даже счастливым и готовым двигаться дальше.
Я говорю Уэнделлу, что, как и эти пациенты, хочу видеть признаки шрамов, оставшихся после меня. Я хочу знать, в конце концов, что я хоть что-то значила.
– Значила ли я хоть что-нибудь? – спрашиваю я снова и снова.
Я продолжаю в том же духе, выставляя напоказ свое безумство, пока в один прекрасный момент Уэнделл не пинает меня.
Однажды утром, пока я снова бухчу что-то про Бойфренда, Уэнделл встает с дивана, подходит ко мне и слегка пинает мою ступню своей длинной ногой. Затем, улыбаясь, возвращается на свое место.
– Ой! – рефлекторно реагирую я, хотя больно не было. Я ошарашена. – Что это было?
– Ну, вы выглядите так, будто упиваетесь страданиями, так что я подумал, что могу помочь вам пострадать еще.
– Что?
– Есть разница между болью и страданием, – говорит Уэнделл. – Вы чувствуете боль – все время от времени ее чувствуют, – но вам не обязательно столько страдать. Вы не выбираете боль, вы выбираете страдания.
Он продолжает объяснять, что все мое упорство, все бесконечные размышления и спекуляции о жизни Бойфренда добавляют боли и заставляют меня страдать. Поэтому, предполагает он, если я так сильно цепляюсь за страдание, я должна что-то из него извлекать. Это явно служит какой-то моей цели.
Это так?
Я думаю о том, почему с таким остервенением слежу за Бойфрендом в сети – несмотря на то, как плохо себя чувствую из-за этого. Может, это способ оставаться с ним на связи, даже если она односторонняя? Может быть. Это способ притупить чувства, чтобы не думать о реальности произошедшего? Возможно. Или способ избежать того, чему я должна уделять внимание, но не хочу?
Ранее Уэнделл обратил внимание, что я держалась на расстоянии от Бойфренда – игнорируя подсказки, которые сделали бы его откровение менее шокирующим, – потому что, если бы я спросила о них, Бойфренд мог сказать что-то, что я не хотела слышать. Я говорила себе: нет ничего плохого в том, что его раздражают дети в общественных местах; что он с радостью занимается бытовыми делами вместо того, чтобы посмотреть, как мой сын играет в баскетбол; что он говорил, будто его бывшую жену гораздо больше, чем его самого, занимал вопрос зачатия, когда у них были проблемы; что его брат и невестка останавливались в гостинице, приезжая в гости, потому что Бойфренд не хотел суматохи в доме, вызванной тремя их детьми. Ни он, ни я никогда не обсуждали напрямую свое отношение к детям. Я сама сделала вывод: он отец, он любит детей.
Мы с Уэнделлом обсудили тот факт, что я притворялась, будто не замечаю некоторых моментов из истории Бойфренда, фраз и сигналов тела, чтобы не услышать звоночек в голове, который давно бы уже трезвонил, обрати я на них внимание. А теперь Уэнделл спрашивает, не сохраняю ли я ту же дистанцию с ним, закопавшись в свои заметки и усевшись так далеко от него. Это тоже помогает защитить себя?
Я снова изучаю схему расположения диванов.
– Разве большинство людей садится не сюда? – спрашиваю я со своего сиденья у окна. Я уверена, что никто не садится на диван рядом с ним, так что место D отпадает. А место В, наискосок от него, – кто сядет так близко к психотерапевту? Опять же, никто.
– Некоторые садятся, – говорит Уэнделл.
– Правда? Куда?
– Куда-то сюда, – Уэнделл проводит рукой между мной и местом В.
Внезапно расстояние между нами кажется огромным, но я все еще не могу поверить, что люди садятся так близко к Уэнделлу.
– То есть некоторые приходят в ваш кабинет в первый раз, оглядывают комнату и плюхаются прямо здесь, даже несмотря на то, что вы сидите в паре сантиметров?
– Да, именно так, – просто говорит Уэнделл.
Я думаю о коробке с салфетками, которую он подбросил мне: она стояла на столике около места В, потому что – доходит до меня – большинство людей обычно садятся там.
– Ох, – говорю я. – Мне пересесть?
Уэнделл пожимает плечами.
– На ваше усмотрение.
Я поднимаюсь и пересаживаюсь. Мне приходится сдвинуть ноги чуть в сторону, чтобы не касаться его. Я замечаю намек на седину в корнях его темных волос. Обручальное кольцо на пальце. Я вспоминаю, как просила у Каролины порекомендовать мне – моему «другу» – женатого мужчину-специалиста, но теперь, когда я здесь, это не имеет значения. Он не встал на мою сторону и не объявил Бойфренда социопатом.
Я поправляю подушки и стараюсь устроиться поудобнее. Ощущается странно. Я заглядываю в свои заметки, но сейчас мне не хочется их читать. Я чувствую себя беззащитной, и мне хочется бежать.
– Я не могу здесь сидеть, – говорю я.
Уэнделл спрашивает почему, и я отвечаю, что не знаю.
– Незнание – это неплохо для начала, – говорит он и это звучит как откровение. Я трачу столько времени, пытаясь понять происходящее, гоняясь за ответом, но ведь можно и не знать.
Мы оба молчим какое-то время, потом я встаю и двигаюсь подальше, примерно на середину между местами А и В. И снова могу дышать.
Я думаю о фразе писательницы Фланнери О’Коннор: «Истина не меняется в зависимости от нашей способности ее переварить». От чего я защищаюсь? Что не хочу показывать Уэнделлу?
Все это время я говорила Уэнделлу, что не желаю Бойфренду зла (например, чтобы его следующая девушка застала его врасплох) – я просто хочу вернуть наши отношения. Я с честным лицом говорила, что не хочу мести, что не ненавижу Бойфренда, что я не зла, лишь растеряна.
Уэнделл слушал и отвечал, что он на это не купится. Очевидно, я хотела возмездия, я ненавидела Бойфренда, я была в бешенстве.
– Ваши чувства не обязаны совпадать с вашим видением того, какими они должны быть, – объяснял он. – Они будут, несмотря ни на что, так что вы можете с тем же успехом радоваться им, потому что они содержат важные подсказки.
Сколько раз я говорила нечто подобное своим пациентам? Но сейчас я чувствую себя так, словно слышу это в первый раз. Не суди свои чувства, обращай на них внимание. Используй их как карту. Не бойся правды.
Мои друзья, моя семья – все они, как и я, не могли признать возможность того, что Бойфренд был просто обычным парнем, запутавшимся в противоречиях, а не лжецом и эгоистом. Они также не думали, что даже если Бойфренд сказал себе, что не может жить с ребенком, есть вероятность, что он не мог жить и со мной. Может быть, подсознательно, я слишком сильно напоминала ему родителей, или бывшую жену, или женщину, которую он упоминал лишь однажды – которая разбила ему сердце, когда он еще был в аспирантуре. «Я решил, что никогда не допущу чего-то подобного снова», – сказал он в начале наших отношений. Я попросила его рассказать какие-то детали, но он не захотел продолжать, а я, вступив в сговор с его избеганием, не стала настаивать.
Уэнделл, однако, просил меня рассмотреть то, как мы избегали друг друга, прячась за романтикой, шутками и планами на будущее. И теперь мне больно, и я сама накручиваю себя на страдания – а мой психотерапевт в буквальном смысле пытается впинать в меня здравый смысл.
Он меняет положение ног – с правой поверх левой на левую поверх правой; некоторые психотерапевты делают так, когда ноги начинают уставать. Сегодня его полосатые носки сочетаются с полосами на кардигане, как будто они продавались комплектом. Он указывает подбородком на бумаги в моих руках.
– Не думаю, что вы найдете ответы в этих заметках.
Вы горюете о чем-то большем: эта фраза всплывает у меня в голове подобно песне, от слов которой невозможно избавиться.
– Но если я не буду говорить о разрыве, мне нечего будет сказать, – настаиваю я.
Уэнделл качает головой.
– Вы найдете много всего важного.
Я слышу его и одновременно не слышу. Всякий раз, когда Уэнделл подразумевает, что дело не просто в Бойфренде, я отталкиваю его, так что подозреваю, что он прав. То, от чего мы активнее всего защищаемся, чаще всего является как раз тем, к чему стоит внимательнее присмотреться.
– Может быть, – говорю я. Но мне неймется. – Кажется, нужно перестать пересказывать вам слова Бойфренда. Но еще кое-что? Это последнее, правда.
Он вздыхает и делает паузу, колеблясь, словно хочет сказать что-то, но не делает этого. Затем соглашается. Он достаточно на меня надавил, и он знает об этом. Разговоры о Бойфренде – мой наркотик; Уэнделл лишил меня этого на слишком долгую минуту, и сейчас мне нужна еще одна доза.
Я начинаю рыться в листах, но не могу вспомнить, где остановилась. Я просматриваю заметки, чтобы понять, какой из цитат я собиралась поделиться на сей раз, но там так много сносок и заметок, и вдобавок я чувствую на себе взгляд Уэнделла. Интересно, что бы я подумала, если бы кто-то вроде меня сидел в моем кабинете. Хотя, вообще-то, я знаю. Я бы думала о заламинированной фразе, которую мой офисный приятель разместил среди рабочих файлов: «Мы постоянно делаем выбор: избегать боли или терпеть и, следовательно, изменять ее».
Я откладываю свои заметки.
– Ладно, – говорю я Уэнделлу. – Что вы хотели сказать?
Он объясняет, что моя боль ощущается так, словно она не в настоящем, а одновременно в прошлом и в будущем. Психотерапевты много говорят о том, как прошлое передает информацию в настоящее – как наши истории влияют на образ мыслей, чувства и поведение, как в какой-то момент мы должны забыть о несбыточной мечте создать лучшее прошлое. Если не принять идею того, что прошлое не изменить – как бы мы ни пытались заставить своих родителей, братьев и сестер или партнеров исправить случившееся годами ранее, – оно будет держать нас на коротком поводке. Изменить свое отношение к прошлому – база психотерапии. Но мы гораздо меньше говорим о том, как наше отношение к будущему влияет на настоящее. Оно может быть такой же мощной преградой на пути перемен, как и отношение к прошлому.
На самом деле я потеряла больше, чем просто свои нынешние отношения. Я потеряла свои отношения в будущем. Нам свойственно думать, что будущее случится когда-то потом, но мысленно мы проецируем его каждый день. Когда в настоящем все рушится, вслед за ним в пыль превращается и будущее, построенное на его реалиях. А отсутствие будущего – благодатная почва для любых сюжетных поворотов. Но если тратить свое настоящее на восстановление прошлого или попытки контролировать будущее, мы останемся привязанными к одному месту, пребывая в вечном сожалении. Выслеживая Бойфренда через интернет, я смотрела, как развивается его будущее, а сама в это время застыла в прошлом. Но если я живу настоящим, я должна принять утрату своего будущего.
Могу ли я перетерпеть боль – или все-таки хочу страдать?
– Итак, – говорю я Уэнделлу, – полагаю, я должна перестать допрашивать Бойфренда и следить за ним.
Он снисходительно улыбается – как улыбнулся бы курильщице, которая заявила, что немедленно бросает, но не осознает, насколько амбициозно это звучит.
– Или хотя бы попытаться, – говорю я, отступая. – Проводить меньше времени в его будущем, больше в своем настоящем.
Уэнделл кивает, затем дважды хлопает себя по ногам и встает. Сессия закончена, но я хочу остаться.
Мне кажется, мы только начали.
11
Прощай, Голливуд
В первую неделю работы на NBC меня назначили на два телесериала, которые вот-вот должны были выйти: медицинскую драму «Скорая помощь» и ситком «Друзья». Эти сериалы катапультировали канал на первое место и обеспечили тотальное доминирование вечернего эфира в четверг на годы вперед.
Выход был запланирован на осень, а цикл работы разворачивался куда быстрее, чем в мире кино. За нескольких месяцев были наняты актеры и команда, выстроены декорации, и работа началась. Я находилась в том самом кабинете, где Дженнифер Энистон и Кортни Кокс прослушивались на главные роли в «Друзьях». Я вклинилась, когда решался вопрос о смерти героини Джулианны Маргулис в конце первого эпизода «Скорой помощи», и я была на съемочной площадке с Джорджем Клуни до того, как кто-либо узнал, насколько известным его сделает этот сериал.
Воодушевленная новой работой, я стала меньше смотреть телевизор дома. У меня появились истории, которыми я была увлечена, и коллеги, которые были в той же степени увлечены ими, и я снова чувствовала связь со своей работой.
Однажды сценаристы «Скорой помощи» позвонили в местное отделение неотложки с медицинским вопросом, и случилось так, что на звонок ответил врач по имени Джо. Это было похоже на кисмет[6]: помимо медицинского образования, у него также была степень магистра в области кинопроизводства.
Когда сценаристы узнали, каким бэкграундом обладал Джо, они начали регулярно с ним советоваться. Вскоре его наняли техническим консультантом: он должен был оценивать тщательно срежиссированные травматичные сцены, обучать актеров корректному произношению медицинских терминов и максимально достоверному отображению разнообразных процедур (выпустить воздух из шприца, протереть кожу спиртом перед внутривенной инъекцией, держать шею пациента в определенном положении при введении дыхательной трубки). Конечно, иногда мы намеренно забывали о хирургических масках: все хотели видеть лицо Джорджа Клуни.
На съемках Джо был примером компетентности и хладнокровия – тех самых качеств, которые помогали ему в условиях работы в настоящем отделении скорой помощи. Во время перерывов он иногда рассказывал о своих пациентах, и я не хотела упустить ни единой детали. Какие сюжеты, думала я. Однажды я спросила Джо, можно ли мне как-нибудь навестить его во время смены. «Чтобы узнать побольше». И он оформил мне пропуск в свое отделение, где я ходила за ним по пятам в позаимствованной мешковатой форме.
– Пьяные водители и подстреленные бандиты не поступят раньше наступления темноты, – объяснил он, когда я пришла в субботний полдень, а вокруг не происходило почти ничего. Но вскоре мы уже носились из палаты в палату, от пациента к пациенту, и я старалась правильно записывать в карты имена и диагнозы. За час я успела увидеть, как Джо делает люмбальную пункцию, рассматривает изнутри матку беременной женщины и держит за руку тридцатидевятилетнюю мать близнецов, только что узнавшую, что ее мигрень – на самом деле опухоль мозга.
– Нет, понимаете, мне просто нужны еще таблетки от мигрени, – таким был ее единственный ответ, отрицание, которое вскоре превратилось в поток слез. Ее муж извинился и выбежал в туалет, но его вырвало по дороге. На секунду я представила эту драму в телевизоре – укоренившийся инстинкт, когда работаешь с таким количеством историй, – но я чувствовала, что поиск нового материала для сериала не был единственной причиной, по которой я пришла сюда. И Джо тоже это чувствовал. Неделя сменяла другую, а я все возвращалась в отделение.
– Кажется, ты больше интересуешься тем, что мы здесь делаем, чем своей непосредственной работой, – сказал Джо как-то вечером. Прошло уже несколько месяцев с моего первого посещения; мы вместе смотрели на рентгеновский снимок, и он показывал мне место перелома. Потом, будто вспомнив что-то давно обдуманное, он добавил: – Знаешь, ты ведь все еще можешь пойти в медицинский институт.
– Медицинский институт? – переспросила я и посмотрела на него так, словно он рехнулся. Мне было двадцать восемь, а моей специализацией в колледже были языки. Правда, в старших классах я участвовала в математических и естественно-научных олимпиадах, но за пределами школы меня всегда тянуло к словам и историям. Сейчас я занимала отличную должность в NBC и чувствовала себя невероятно удачливой, потому что ее получила.
Несмотря на это, я все время убегала со съемок в отделение неотложной помощи – не только к Джо, но и к другим докторам, которые позволяли мне тенью следовать за ними. Я знала, что мое пребывание здесь от исследования перешло в разряд хобби – и что с того? Разве не у всех есть свои хобби? Ну ладно, возможно, то, что я проводила вечера в неотложке, стало моим эквивалентом навязчивого ежевечернего просмотра телевизора во время работы в киноиндустрии. Но снова – что с того? Конечно, я не собиралась все бросить и начать с нуля в медицинском институте. Кроме того, мне не было скучно на работе в NBC. Я просто чувствовала, будто что-то настоящее, важное и значительное происходит в отделении – что-то, что не может случиться в аналогичных условиях на телевидении. И мое хобби заполняло эти пустоты – собственно, для того и нужны хобби.
Но иногда я стояла в отделении и, делая короткий перерыв, сознавала, что ощущаю себя здесь как дома. И все сильнее интересовалась, не это ли почувствовал Джо.
Вскоре мое хобби привело меня из отделения скорой помощи в нейрохирургию. Пациентом, на которого меня пригласили взглянуть, оказался мужчина средних лет с опухолью гипофиза, которая была, скорее всего, доброкачественной, но ее нужно было удалить, чтобы она не давила на черепно-мозговые нервы. В спецодежде, маске и кроссовках – для удобства – я стояла над мистером Санчесом, заглядывая внутрь его черепа. Распилив кость (используя для этого инструмент, похожий на тот, что вы можете купить в хозяйственном магазине), хирург и его команда методически, слой за слоем, раздвигали ткани, пока не достигли мозга.
Он был передо мной, похожий на картинки, которые я рассматривала в книге накануне ночью, но когда я стояла там, и мой собственный мозг был в нескольких дюймах от мозга мистера Санчеса, я чувствовала благоговейный трепет. Все, что делает человека самим собой – его личность, воспоминания, опыт, его привязанности и отвращения, любовь и потери, знания и способности, – хранится в этом полуторакилограммовом органе. Можно потерять ногу или почку, но все еще остаться собой. Но если теряется часть мозга – в буквальном смысле, теряется рассудок! – то кто вы тогда?
У меня мелькнула извращенная мысль: «Я залезла человеку в голову!» Голливуд постоянно пытался проникнуть людям в мозг с помощью маркетинговых исследований и рекламы, но я в самом деле была там, в черепе этого человека. Мне было любопытно, достигали ли эти лозунги, которыми канал бомбардировал зрителей, своей цели: Телевидение, которое вы должны смотреть![7]
Когда на заднем плане тихо заиграла классическая музыка, а два нейрохирурга принялись ковырять опухоль, аккуратно складывая кусочки на металлический поднос, я подумала об оживленных голливудских декорациях со всей своей суматохой и командами. «Давайте, народ! Поехали!» – и вот актера несут по коридору на носилках, красная жидкость заливает его одежду, но потом кто-то слишком рано сворачивает за угол. «Черт! – кричит режиссер. – Господи, люди, давайте в этот раз сделаем все правильно!» Дюжие мужчины с камерами и освещением носятся вокруг, восстанавливая сцену. Я вижу, как продюсер глотает таблетку – Тайленол, Ксанакс или Прозак?[8] – и запивает ее водой с газом. «У меня случится сердечный приступ, если мы не доснимем сегодня эту сцену, – вздыхает он. – Клянусь, я сдохну».
В операционной с мистером Санчесом никто не кричал, никто не чувствовал подступления сердечного приступа. Даже сам мистер Санчес с распиленной головой казался менее нервничающим, чем люди на съемочной площадке. Пока хирургическая команда работала, слова «пожалуйста» и «спасибо» добавлялись к каждой просьбе, и если бы не струйка крови, непрерывно капающая из головы мужчины в мешок около моей ноги, я могла бы решить, что это все сон. И в какой-то степени так оно и было. Ситуация казалась одновременно более реальной, чем все, что я когда-либо видела, и в то же время – какой-то параллельной вселенной, ужасно далекой от всего, что я считала своей реальной жизнью в Голливуде, месте, которое я не собирался покидать.
Но через несколько месяцев все изменилось.
В очередное воскресенье я иду за доктором по больнице. Мы подходим к шторке, и он говорит: «Сорок пять лет, осложнения диабета». Затем раздвигает ее, и я вижу женщину, лежащую на столе под простыней. И тут мне в ноздри ударяет запах – настолько отвратительный, что я боюсь упасть в обморок. Я не могу опознать этот запах, потому что никогда в жизни не нюхала ничего столь тошнотворного. Она обкакалась? Ее стошнило?
Я не вижу никаких признаков ни того ни другого, но запах становится настолько сильным, что я чувствую, как обед, съеденный час назад, поднимается обратно к горлу, и я с усилием сглатываю. Я надеюсь, она не видит, как я побледнела, и не чувствует тошноту, охватившую мои внутренности. Может быть, это из соседней палаты. Может быть, если я отойду на другую сторону комнаты, будет не так сильно пахнуть. Я сосредоточиваюсь на лице женщины: слезящиеся глаза, красные щеки, челка на потном лбу. Врач задает ей вопросы, а я не могу понять, как она может дышать. Все это время я пыталась задержать дыхание, но в какой-то момент мне приходится сделать вдох.
Ладно, говорю я себе. Пора.
Я делаю глоток воздуха, и запах охватывает мое тело. Опираясь на стену, я смотрю, как доктор приподнимает простыню, прикрывающую ноги женщины. Вот только у нее нет нижней части ног. Диабет вызвал тяжелейшее воспаление, и все, что осталось – это две культи выше колен. На одной из них развилась гангрена, и я не могу решить, что хуже: вид этой инфицированной культи, черной и заплесневевшей, как сгнивший плод, или исходящий от нее запах.
Места мало, и я перемещаюсь ближе к голове женщины – так далеко от гангрены, насколько это возможно. И тогда случается нечто экстраординарное. Женщина берет меня за руку и улыбается, словно говоря: «Я знаю, на это трудно смотреть, но не переживай из-за этого». Хотя это я должна держать ее за руку, ведь это у нее нет ног, зато есть жуткая инфекция, но она успокаивает меня. И хотя это может стать отличной сюжетной линией в «Скорой помощи», в эту миллисекунду я понимаю, что недолго еще буду работать над этим сериалом.
Я иду в медицинский институт.
Может быть, это импульсивный повод для смены карьеры – факт, что прекрасная незнакомка с почерневшей культей подержала меня за руку, пока я пыталась не блевануть, – но что-то происходит внутри меня, что-то, что я еще не испытывала ни на одной из своих работ в Голливуде. Я по-прежнему люблю телевидение, но есть что-то такое в настоящих историях, которые я пережила, что соблазняет меня и делает воображаемые образы менее значимыми. «Друзья» – история о сплоченности, но она фальшивая. «Скорая помощь» – о жизни и смерти, но это фикция. Вместо того чтобы переносить истории в свой мир на телевидении, я хочу, чтобы реальная жизнь – реальные люди – были моим миром.
В тот день, когда я еду домой из больницы, я не знаю, как или когда это может случиться, какое направление в медицинском институте я выберу, если вообще выберу. Я не знаю, сколько занятий мне еще придется пройти, чтобы соответствовать требованиям и подготовиться к экзаменам, и где искать эти курсы, потому что колледж я закончила шесть лет назад.
Но я принимаю решение: каким-то образом это должно стать реальностью, а я не могу этого достичь, пока работаю по шестьдесят часов в неделю на Телевидении, Которое Вы Должны Смотреть.
12
Добро пожаловать в Голландию
После того как Джулия узнала, что умирает, ее лучшая подруга Дара, желая как-то помочь, отправила ей известное эссе «Добро пожаловать в Голландию», написанное Эмили Перл Кингсли – матерью ребенка с синдромом Дауна. Оно посвящено тому, как справиться с тем фактом, что вся ваша жизнь вдруг переворачивается с ног на голову.
Когда вы ждете ребенка, вы как будто планируете чудесный отпуск – в Италии. Покупаете кипу путеводителей и строите великолепные планы. Колизей. «Давид» Микеланджело. Гондолы в Венеции. Может быть, даже учите парочку расхожих фраз на итальянском. Это очень захватывающе.
После месяцев волнительного ожидания этот день наконец наступает. Вы пакуете чемоданы и уезжаете. Несколько часов спустя самолет садится. Входит стюардесса и говорит: «Добро пожаловать в Голландию!»
«В Голландию?!? – спрашиваете вы. – Какую еще Голландию? Я собиралась в Италию! Я должна быть в Италии. Я всю жизнь мечтала об Италии».
Но план полетов изменился. Самолет приземлился в Голландии, и вам придется остаться тут.
Важно то, что вас не просто завезли в ужасное, мерзкое, грязное место, полное смерти и болезней. Это просто другое место.
Так что придется выйти и купить новые путеводители. И выучить новый язык. И встретить новых людей, которых вы бы иначе не встретили.
Это просто другое место. Ритм жизни здесь медленнее, чем в Италии, тут менее шумно, чем в Италии. Но пожив здесь какое-то время и переведя дух, вы оглядываетесь по сторонам… и начинаете замечать, что в Голландии есть ветряные мельницы. В Голландии есть тюльпаны. В Голландии есть картины Рембрандта.
Но все ваши знакомые ездят в Италию… и все они хвастаются, как там чудесно. И до конца своей жизни вы будете говорить: «Да, туда я и должна была поехать. Это я и планировала».
И эта боль никогда, никогда, никогда не пройдет… потому что потеря такой мечты – это очень значительная потеря. Но если вы проведете остаток жизни, оплакивая тот факт, что вы не попали в Италию, вы никогда не насладитесь всем тем особенным и прекрасным, что есть… в Голландии[9].
Это эссе привело Джулию в ярость. В ее раке уж точно не было ничего милого или особенного. Но Дара, сын которой страдал от тяжелой формы аутизма, сказала, что Джулия просто не просекла фишку. Она согласилась, что прогноз Джулии ужасен и несправедлив и что он полностью отменяет все, что должно было произойти в ее судьбе. Но она не хотела, чтобы Джулия провела остаток жизни – возможно, еще целых десять лет, – упуская все то, что она может иметь, будучи живой. Семья. Работа. Все это есть в ее собственной версии Голландии.
На что Джулия подумала: «Черт бы тебя побрал».
И, кроме этого: «Ты права».
Потому что Дара это знала. Я уже слышала о ней от Джулии – как слышу обо всех близких друзьях моих пациентов. От Джулии я знала, что когда Дара начинала терять рассудок – из-за бесконечно повторяющегося поведения сына, его истерик, его неспособности вести беседу или самостоятельно есть в четыре года, его потребности в еженедельной психотерапии, которая захватила ее жизнь, но при этом, казалось, не помогала, – она в отчаянии звонила Джулии.
– Стыдно признаться, – сказала Джулия, объяснив, почему она так рассердилась на Дару, – но когда я увидела, через что она проходит со своим сыном, моим самым большим кошмаром стало оказаться в такой же ситуации. Я очень ее люблю, но чувствую, что вся надежда на ту жизнь, о которой она мечтала, умерла.
– Примерно как вы себя сейчас и ощущаете, – сказала я.
Джулия кивнула.
Она рассказала мне, что Дара довольно долго говорила, что не подписывалась на это, и перечисляла все необратимые изменения, пришедшие в ее жизнь. Им с мужем уже не светят постоянные обнимашки, общий автомобиль и возможность спокойно почитать друг другу перед сном. Их ребенок уже не вырастет в независимого взрослого. По словам Джулии, Дара смотрела на мужа и думала, что он прекрасный отец, но не могла отделаться от мысли, что он был бы еще более замечательным отцом ребенку, с которым мог бы полноценно взаимодействовать. Она не могла избавиться от грусти, накатывающей в моменты, когда она позволяла себе думать обо всех тех вещах, которые они никогда не переживут со своим ребенком.
Дара чувствовала себя эгоистичной и ощущала вину за эту грусть, потому что больше всего на свете желала, чтобы жизнь ее сына была легче – для его же блага, чтобы он мог жить полноценной жизнью, включающей в себя друзей, партнеров и интересную работу. Она чувствовала себя окутанной болью и завистью одновременно, когда видела других мам, играющих со своими малышами в парке, потому что знала, что в такой ситуации ее сын, скорее всего, потеряет контроль над собой и их попросят уйти. Что ее сына по-прежнему будут избегать, когда он вырастет, да и ее тоже. Взгляды других мам, с обычными детьми и обычными проблемами, только закрепляли это чувство изоляции.
Дара часто звонила Джулии в тот год, и каждый звонок был безнадежнее предыдущего. Выжатые материально, эмоционально и физически, они с мужем решили не заводить еще одного ребенка: откуда брать время и ресурсы на него; и что, если у него также будет аутизм? Она и так не работала, потому что надо было ухаживать за сыном, а ее муж пропадал на двух работах. И она не знала, как все это выдержать, пока однажды не прочла «Добро пожаловать в Голландию» и не осознала: можно не просто смириться с этой чуждой страной, но и найти в ней радость. Приятные события по-прежнему могут происходить, если она им это позволит.
В Голландии Дара нашла друзей, которые понимали, что происходит в ее семье. Нашла способ общаться с сыном, радоваться ему и любить его таким, какой он есть, не фокусируясь на том, кем он не был. Она перестала зацикливаться на том, что делала во время беременности и чего не знала о тунце, сое и химикатах в косметике, которые могли навредить развивающемуся плоду. Она нашла сыну сиделку, чтобы успевать также заботиться о себе, работать на частичной занятости и время от времени полноценно отдыхать. Они с мужем снова вспомнили друг о друге, своих отношениях и браке, прошедшем испытания, которые они не выбирали. Вместо того чтобы все путешествие просидеть в комнате отеля, они решили выйти наружу и изучить страну.
Теперь Дара предлагала Джулии сделать то же самое: взглянуть на тюльпаны и на картины Рембрандта. И когда гнев Джулии по поводу «Добро пожаловать в Голландию» утих, она задумалась: всегда найдется кто-то, чья жизнь кажется более или менее завидной. Хотела бы Джулия сейчас поменяться местами с Дарой? Первая инстинктивная реакция: да, и секунды бы не думала. Вторая – может и нет. Она прокручивала в голове разные сценарии. Если бы можно было прожить десять лет со здоровым ребенком, решилась бы она променять их на более долгую жизнь с ребенком, страдающим тяжелыми нарушениями развития? Она чувствовала себя ужасно из-за этих мыслей, но и не думать об этом не могла.
– Как думаете, я плохой человек? – спрашивала она. Я уверяла ее, что каждый, кто приходит на психотерапию, переживает, что его мысли или чувства могут быть не слишком «нормальными» или «хорошими». И при этом именно честность по отношению к себе помогает привнести смысл в жизнь, со всеми ее нюансами и сложностями. Подавите эти мысли – и вы наверняка начнете поступать «плохо». Признайте их – и вы начнете расти.
Джулия начала понимать, что все мы в той или иной степени находимся в Голландии, потому что большинство людей проживает совсем не ту жизнь, какой она была в их планах. Даже если вам повезло оказаться в Италии, вы можете столкнуться с отменой рейсов и ужасной погодой. Или ваш партнер вдруг скончается от внезапного сердечного приступа – прямо в душе, через десять минут после отличного секса в роскошном номере отеля в Риме, куда вы поехали отмечать годовщину свадьбы, как это случилось с одной моей знакомой.
Так что Джулия собиралась в Голландию. Она не знала, как долго продлится ее путешествие, но у нее была бронь на ближайшие десять лет, и она могла при необходимости изменить детали.
В то же время мы работали, пытаясь определить, чем она хочет там заниматься.
У Джулии было только одно условие:
– Пообещайте, что вы скажете мне, если я начну делать что-то безумное! Ну то есть… раз уж я умру раньше, чем мне представлялось, я же не должна быть слишком… разумной, верно? Так что если я перейду все границы, вы мне об этом скажете?
Я согласилась. Джулия всю свою жизнь была сознательной и ответственной, делала все по инструкции, и я не могла даже представить, каким будет ее «переход границ». Я решила, что если что-то и произойдет, то это будет эквивалентно поведению студента-отличника, для которого самое безумное безумие – это перебрать пива на вечеринке.
Но я забыла, что люди вытворяют все самое интересное, когда к их голове приставлен метафорический пистолет.
– Bucket list. Забавный термин, правда?[10] – сказала Джулия на одной из сессий, когда мы пытались визуализировать ее Голландию. Мне пришлось согласиться. Что мы хотим сделать до того, как отправимся на тот свет?
Часто люди задумываются о подобных списках, когда умирает кто-то близкий. Именно это случилось с Кэнди Чанг, художницей, которая в 2009 году превратила стену здания в Новом Орлеане в арт-пространство под названием «Перед тем как я умру». Через несколько дней стена была полностью исписана. Люди писали: Перед тем как я умру, я хочу пересечь линию перемены дат. Перед тем как я умру, я хочу спеть для миллионов людей. Перед тем как я умру, я хочу стать самим собой. Вскоре идея разнеслась на тысячи подобных стен по всему миру: Перед тем как я умру, я хочу наладить отношения с сестрой. Быть хорошим отцом. Прыгнуть с парашютом. Изменить чью-то жизнь.
Я не знаю, сделали ли эти люди все, что хотели, но, основываясь на том, что я вижу у себя в кабинете, у многих случаются моменты прозрения, после чего они что-то ищут в недрах своей души, пополняют списки – а потом игнорируют их. Люди склонны мечтать, ничего не делая, пока смерть остается чем-то теоретическим.
Мы думаем, что составление списков помогает отогнать сожаление; на самом деле они помогают сдержать саму смерть. В конце концов, чем они длиннее, тем больше времени, как нам кажется, остается на их выполнение. Сокращение списка оставляет крошечную вмятину на наших системах отрицания, заставляя признать отрезвляющую истину: у жизни стопроцентный уровень смертности. Каждый из нас умрет, и большинство не имеет ни малейшего представления о том, как или когда это случится. По факту, с каждой прошедшей секундой мы становимся на шаг ближе к своей неизбежной смерти. Как говорят, никто из нас не выберется отсюда живым.
Готова поспорить, сейчас вы рады, что я не ваш психотерапевт. Кто захочет размышлять о подобном? Куда легче быть смертным прокрастинатором! Многие из нас воспринимают близких людей и значимые вещи как нечто само собой разумеющееся, чтобы узнать дату дедлайна и понять, что все это время они не занимались главным проектом: своей жизнью.
Теперь Джулия оплакивает все то, что ей придется оставить вне своего списка. В отличие от пожилых людей, которые горюют о том, что оставляют после себя, Джулия страдает из-за всего того, что ей уже не светит, – из-за всех тех вех и «первых разов», которые обычно маячат где-то впереди у тридцатилетних. У Джулии был, как она выражалась «четкий последний срок» («последний» здесь выходит на первый план, говорила она), срок настолько неумолимый, что большая часть ее ожиданий никогда не сбудется.
Однажды Джулия сказала мне, что начала замечать, как часто люди в повседневных разговорах говорят о будущем. Я собираюсь похудеть. Я собираюсь начать заниматься. Мы собираемся в отпуск в этом году. Через три года я получу это повышение. Я коплю, чтобы купить дом. Мы хотим родить второго ребенка через пару лет. Я поеду на следующую встречу выпускников через пять лет.
Они планируют.
Джулии, не знающей, сколько ей еще осталось, было трудно планировать будущее. Что вы делаете, когда разница между годом и десятью огромна?
Потом случилось чудо. Экспериментальное лечение Джулии уменьшило ее опухоли: за несколько недель они почти полностью исчезли. Ее врач был настроен оптимистично – может быть, она протянет дольше, чем они думали. Может быть, эти лекарства сработают не только сейчас и не на пару лет, а на долгий срок. Было очень много «может быть». Так много, что они с Мэттом начали потихоньку становиться людьми, которые что-то планируют.
Когда Джулия составляла свой список, они с мужем говорили о ребенке. Стоит ли рожать, если Джулия может не дожить до момента, когда ее ребенок пойдет в среднюю школу – или даже в начальную, если все будет совсем плохо? Готов ли Мэтт к этому? А ребенок? Насколько честно со стороны Джулии становиться матерью в подобных обстоятельствах? Или самым правильным актом материнства со стороны Джулии будет решение не становиться матерью, даже если это окажется самой большой жертвой, которую она когда-либо приносила?
Джулия и Мэтт решили, что должны жить своей жизнью, даже перед лицом подобной неопределенности. Если они что-то и усвоили, так это то, что жизнь по своей сути является неопределенностью. Что, если Джулия будет настороже и они забудут о ребенке, потому что будут ждать рецидива рака – а его никогда не случится? Мэтт уверял Джулию, что он будет преданным отцом – вне зависимости от того, что случится с ее здоровьем. Он всегда будет рядом с их малышом.
Так они и решили. Взгляд в глаза смерти заставил их жить более полной жизнью – не в будущем, с длинным списком целей, а прямо сейчас.
Список Джулии был недлинным: они собирались родить ребенка.
И не имело значения, где они окажутся: в Италии, в Голландии или где-то еще. Они собирались запрыгнуть в самолет и проверить, куда он их забросит.
13
Как дети справляются с горем
Вскоре после разрыва я рассказала Заку, моему восьмилетнему сыну, о случившемся. Мы обедали, и я постаралась не усложнять: сказала, что Бойфренд и я приняли совместное решение (поэтическая вольность) больше не быть вместе.
Его лицо вытянулось. Он выглядел одновременно удивленным и растерянным. (Добро пожаловать в клуб, подумала я.)
– Почему? – спросил он. Я ответила, что перед свадьбой люди должны убедиться, что из них получится хорошая пара – не только на определенный момент, но и на всю оставшуюся жизнь, и несмотря на то, что мы с Бойфрендом любили друг друга, мы оба осознали (еще одна поэтическая вольность), что это не про нас и что нам обоим лучше поискать другого человека.
По сути, это было правдой – минус некоторые детали, плюс парочка измененных местоимений.
– Почему? – снова спросил Зак. – Почему из вас не получится хорошая пара?
Его лицо сморщилось. У меня что-то кольнуло в сердце.
– Ну, – протянула я, – помнишь, как ты дружил с Эшером, а потом он увлекся футболом, а ты – баскетболом?
Он кивнул.
– Вы по-прежнему друзья, но теперь вы проводите больше времени с людьми, чьи интересы схожи с вашими.
– То есть вам нравятся разные вещи?
– Да, – сказала я. Мне нравятся дети, а он Детоненавистник.
– Например?
Я вздохнула.
– Например, я хочу больше времени проводить дома, а он хочет больше путешествовать.
Ребенок и свобода взаимоисключающи. Если бы у королевы были яйца…
– Почему бы вам не договориться? Почему нельзя иногда оставаться дома, а иногда путешествовать?
Я обдумала это.
– Наверное, можно. Но это похоже на… Помнишь, как-то раз вам с Соней надо было нарисовать плакат, и она хотела добавить на него розовых бабочек, а ты – имперских штурмовиков. В итоге вы сошлись на желтых драконах – и это, конечно, было классно, но это совсем не то, что вы оба хотели. А потом ты работал с Тео, и хотя у вас были различные идеи, они оказались достаточно похожими, так что вы пошли на компромисс – но все вышло удобнее, чем с Соней.
Он смотрел в стол.
– Все должны договариваться, чтобы поладить, – сказала я. – Но если тебе приходится постоянно уступать, брак может оказаться слишком трудным. Если один из нас хочет больше путешествовать, а другой хочет больше времени проводить дома, мы оба будем сильно недовольны. Понимаешь?
– Да, – сказал он.
Мы посидели вместе еще минуту, а потом он вдруг поднял глаза и выпалил:
– А банан умирает, когда мы его едим?
– Что? – переспросила я, сбитая с толку этим нелогичным продолжением.
– Ты же знаешь, что коров убивают ради мяса, и поэтому вегетарианцы не едят мясо?
– Ага.
– Так что, – продолжил он, – если мы срываем банан с дерева, его мы тоже убиваем?
– Думаю, это как с волосами, – сказала я. – Волосы выпадают с головы, когда умирают, и на их месте растут новые волосы. Новые бананы растут там, где были старые.
Зак наклонился вперед на стуле.
– Но мы срываем бананы до того, как они падают, пока они еще живые. Что, если бы кто-то ВЫРЫВАЛ У ТЕБЯ ВОЛОСЫ до того, как они выпали? Так разве мы не убиваем бананы? И разве дереву не больно, когда мы их срываем?
Ох. Так Зак справлялся с новостями. Теперь он был деревом. Или бананом. В любом случае ему было больно.
– Не знаю, – сказала я. – Может быть, мы не собираемся причинять вред дереву или банану, но есть вероятность, что иногда это все равно происходит, хотя на самом деле мы этого не хотим.
Он помолчал немного. Потом спросил:
– А я еще увижусь с ним?
Я сказала ему, что едва ли.
– И мы больше не поиграем в «Гобблет»?
«Гобблет» – настольная игра, которая когда-то принадлежала детям Бойфренда, и он иногда играл в нее с Заком.
Я ответила, что нет – по крайней мере, не с Бойфрендом. Но если захочется, я поиграю вместо него.
– Может быть, – тихо сказал он. – Но он очень хорошо в нее играл.
– Он очень хорошо в нее играл, – согласилась я. – Я знаю, что это серьезные перемены, – добавила я и замолчала, потому что не могла сказать ничего, что помогло бы ему в этот момент. Ему было грустно. Я знала, что в течение следующих дней и даже месяцев мы много будем говорить, чтобы ему было проще пройти через это (плюс жизни с матерью-психотерапевтом заключается в том, что ничто не спускается на тормозах; минус – в том, что это все равно не помогает). А пока новостям придется немного помариноваться.
– Ладно, – пробурчал Зак. Потом он встал из-за стола, прошел к вазе с фруктами, взял банан, почистил его и с несколько зловещим видом вонзил в него зубы.
– Ням-ням, – проурчал он со странно радостным выражением лица. Убивал ли он свой банан? Он уничтожил его за три больших укуса и пошел в свою комнату.
Через пять минут он вернулся, неся в руках «Гобблет».
– Давай отдадим ее на благотворительность, – сказал он, оставляя коробку у двери. Потом он подошел и обнял меня. – Мне она все равно больше не нравится.
14
Гарольд и Мод
В медицинском институте моего покойника звали Гарольд. Точнее, мы с одногруппниками так назвали его, после того как параллельная группа остановилась на имени Мод для своего трупа. Мы изучали анатомию – традиционный для первого года обучения курс препарирования, и каждая из групп студентов в Стэнфорде работала с телом щедрого человека, завещавшего себя науке.
Профессор дал нам две инструкции перед тем, как мы зашли в лабораторию. Первое: представьте, что эти тела принадлежали вашим бабушкам или дедушкам, и проявите соответствующее уважение. («Разве нормальные люди режут на куски своих бабушек?» – поинтересовался один испуганный студент.) Второе: отслеживайте любые эмоции, возникающие во время того, что должно было оказаться весьма напряженным процессом.
Нам не дали никакой информации о наших покойниках – ни имен, ни возраста, ни истории болезни, ни причин смерти. Имена не разглашали в целях конфиденциальности, а остальное – чтобы мы разгадывали эту тайну сами: не «кто убийца» а «какой мотив преступления». Почему этот человек умер? Он курил? Любил красное мясо? Страдал от диабета?
За семестр я выяснила, что Гарольд перенес замену тазобедренного сустава (улика: металлические скобы), имел недостаточность митрального клапана (улика: увеличение левой стороны сердца) и страдал запорами, вероятно из-за постоянного лежания на больничной койке (улика: скопившиеся в толстой кишке фекальные массы). У него были бледно-голубые глаза, ровные желтоватые зубы, шапка седых волос и мускулистые пальцы строителя, пианиста или хирурга. Позже я узнала, что он умер от пневмонии в девяносто два – и это удивило всех, включая нашего профессора, который заявил: «У него были органы шестидесятилетнего».
У Мод же, напротив, все легкие были в опухолях, и ее ярко-розовые ногти резко контрастировали с пятнами никотина на пальцах – свидетельствами ее вредной привычки. Она была полной противоположностью Гарольда: ее тело состарилось преждевременно, а органы выглядели так, будто принадлежали кому-то гораздо старше ее лет. Однажды Банда Мод (так мы называли ту лабораторную группу) вырезала ее сердце. Одна из студенток бережно вынула его и передала другой для исследования, но оно выскользнуло из перчаток, тяжело упало на пол и развалилось на части. Мы все ахнули – разбитое сердце. Как легко, подумала я, разбить чье-то сердце, даже когда ты очень стараешься этого не допустить.
Нам велели отслеживать свои эмоции, но гораздо проще было отключать их, когда мы снимали скальп с трупа и пилой вскрывали его череп, словно дыню. («Очередной день с Black+Decker[11]», – сказал профессор, поприветствовав нас во второе утро подобных экспериментов. Неделю спустя мы делали «бережное препарирование» уха – с использованием медицинского долота и молоточка, а не пилы.)
Каждое лабораторное занятие начиналось с расстегивания молнии на мешке с трупом, и мы замирали в минуте молчания, чтобы почтить тех людей, которые позволили нам разбирать их тела на части. Мы шли от шеи вниз, оставляя их головы прикрытыми в знак уважения, а когда переходили к лицам, то закрывали их глаза – опять же, в знак уважения, но также для того, чтобы они казались нам менее людьми, менее настоящими.
Курс препарирования показал нам, что жизнь – хрупкая штука, и мы делали все возможное, чтобы дистанцироваться от этого факта, поднимая настроение дурацкими мнемоническими стишками. К примеру, про черепные нервы (обонятельный, зрительный, глазодвигательный, блоковый, тройничный, отводящий, лицевой, преддверно-улитковый, языкоглоточный, блуждающий, добавочный, подъязычный): «Онегин Знал, Где Была Татьяна, Он Летел Пулей, Язык Болтался До Пояса». Препарируя голову и шею, класс выкрикивал это хором. Потом мы брались за книги и готовились к следующим лабораторным.
Тяжелая работа окупилась. Наша группа с блеском сдала все зачеты, но я не уверена, что кто-то из нас уделял внимание своим эмоциям.
Когда начались экзамены, мы совершили свой первый «обход». «Обход» – это когда вы ходите по комнате, наполненной фрагментами кожи, костей и внутренностей, словно исследуя место чудовищной авиакатастрофы. Разница лишь в том, что ваша задача – идентифицировать не жертву, а часть тела. Вместо «Думаю, это Джон Смит» вы пытаетесь определить, частью чего является кусок плоти, лежащий на столе, – руки или ноги. А потом говорите: «Я думаю, это длинный лучевой разгибатель запястья». Но даже это был не самый чернушный наш опыт.
В день, когда мы препарировали пенис Гарольда – холодный, плотный, безжизненный, – параллельная группа тоже наблюдала за этим, поскольку у Мод были женские половые органы. Кейт, моя напарница по лабораторным, была невероятно педантична, когда дело касалось препарирования (ее сосредоточенность, как любил говорить наш профессор, была «острой, как лезвие ножа»), но в тот раз ее отвлекли крики Банды Мод. Чем глубже она уходила, тем громче они кричали.
– Ой!
– Фу-у!
– Кажется, меня сейчас стошнит!
Подошли еще одногруппники, и несколько студентов-юношей начали кружиться, прикрывая промежность учебниками в пластиковых обложках.
– Нашлись тут королевы драмы, – пробормотала Кейт. Она собиралась стать хирургом и не терпела брезгливости. Снова фокусируясь на работе, Кейт воспользовалась зондом, чтобы найти семенной канатик, затем снова взяла в руки скальпель и сделала вертикальный разрез вдоль всего пениса. Тот распался на две половинки, как хот-дог.
– Все, с меня хватит, я пошел отсюда, – объявил один из парней, после чего он и несколько его друзей выбежали из помещения.
В день окончания курса прошла церемония, на которой мы отдавали дань уважения людям, которые позволили нам учиться на своих телах. Каждый зачитывал личное благодарственное письмо; вокруг играла музыка и звучали благословения, а мы надеялись, что хотя тела их разобраны на части, души остались нетронутыми, а потому они смогут принять нашу благодарность. Мы много говорили об уязвимости наших покойников, вскрытых и тщательно исследованных, образцы тканей которых миллиметр за миллиметром рассматривались под микроскопом. Но по-настоящему уязвимыми были мы, особенно из-за нежелания это признать. Мы были первокурсниками, задававшимися вопросом, можно ли как-то выключить эмоции; молодыми люди, увидевшими смерть так близко; студентами, не знающими, что делать со слезами, которые порой проливались в самые неподходящие моменты.
Нам велели отслеживать свои эмоции, но мы не особенно понимали, что чувствовали и что с этими чувствами нужно было делать. Кто-то начал посещать занятия по медитации на базе института. Некоторые занялись спортом. Другие закопались в учебники. Один из студентов Банды Мод начал курить, тайком бегая на перекуры и отказываясь верить в то, что его телом в итоге так же завладеют опухоли. Я стала волонтером одной образовательной программы и читала детсадовцам – какими здоровыми они выглядели! какими живыми! какими цельными были их тела! – а в свободное время я начала писать. Я писала о своем опыте и интересовалась переживаниями других людей, а потом стала писать об этом для журналов и газет.
Как-то раз я написала о занятиях по теме «Отношения доктора и пациента», где нас учили взаимодействовать с людьми, которых мы в итоге будем лечить. Для экзамена каждый студент заснял на видео процесс сбора анамнеза, и мой профессор прокомментировал, что я была единственной, кто спросил свою пациентку о том, как она себя чувствует. «Это должен быть ваш первый вопрос», – сказал он всему потоку.
Стэнфорд подчеркивал необходимость относиться к пациентам как к людям, а не как к очередным клиническим случаям; но в то же время, по словам наших профессоров, это становилось все труднее из-за изменений в системе здравоохранения. На смену долговременным личным отношениям и содержательным встречам пришел новомодный принцип «регулируемого медицинского обслуживания» – с приемами по 15 минут, конвейерным лечением и ограниченным выбором того, что доктор может сделать для своего пациента. После окончания курса анатомии я много думала о своей будущей специальности: осталась ли хоть одна, в которой сохранились обрывки прежней модели семейного доктора? Или мне суждено не знать имен большинства своих пациентов, не говоря уже о каких-то личных сведениях?
Я наблюдала за врачами разных специальностей, исключив тех, кто меньше всего взаимодействовал с пациентами. (Неотложная помощь: захватывающе, но вы вряд ли снова увидите своих пациентов. Радиология: вы видите картинки, а не людей. Анестезиология: ваши пациенты спят. Хирургия: та же история.) Я склонялась к терапевтической медицине и педиатрии, но врачи, за которыми я следила, предупреждали, что и эти направления становятся все менее личными – чтобы оставаться на плаву, они должны были ежедневно впихивать в расписание человек тридцать. Некоторые даже сказали, что выбрали бы другую сферу деятельности, начиная карьеру сейчас.
– Зачем становиться врачом, если ты можешь писать? – спросил один профессор, прочитав что-то из того, что я написала для журнала.
На NBC я работала с историями, но хотела настоящей жизни. Теперь, найдя настоящую жизнь, я спрашивала себя, неужели в современной медицине больше нет места историям. Я выяснила, что мне нравилось: погружение в жизни других людей. И чем больше я писала как журналист, тем больше я это делала.
Однажды я обсуждала свою дилемму с профессором, и она предложила заниматься и тем и этим – журналистикой и медициной. По ее словам, если у меня есть возможность заработать дополнительные деньги писательством, я могу принимать меньше пациентов и работать с ними так, как врачи делали раньше. Но мне все равно придется разбираться со страховыми компаниями и их грудами документов, которые не оставят времени на заботу о пациентах. Как мы дошли до этого, думала я. Писать, чтобы зарабатывать на жизнь, будучи врачом? Разве раньше было не наоборот?
Я все равно обдумала ее идею. Однако на тот момент мне было тридцать три года, впереди ждали еще два года мединститута, минимум три года ординатуры, может, и аспирантура – а я знала, что хочу завести семью. Чем больше я вплотную наблюдала за влиянием «регулируемого медицинского обслуживания», тем меньше представляла себя идущей на риск, завершающей обучение и пытающейся жонглировать подобной практикой и своим писательством. Кроме того, я не была уверена, что смогу делать и то и другое – по крайней мере, не слишком хорошо, – да еще и оставить время на личную жизнь. К концу семестра я почувствовала, что должна сделать выбор: журналистика или медицина.
Я выбрала журналистику – и опубликовала несколько книг и написала сотни материалов для журналов и газет. Наконец-то, думала я, я нашла свое призвание.
А что касается другой части моей жизни – семьи, – здесь тоже все должно было встать на свои места. Бросив мединститут, я была абсолютно в этом уверена.
15
Без майонеза
– Серьезно? Вас, мозгоправов, только это и волнует?
Джон сидит на моем диване босой и со скрещенными ногами. Он пришел в шлепанцах, потому что его мастер по педикюру сегодня была в студии. Я подмечаю, что его ногти на ногах так же идеальны, как и его зубы.
Я только что спросила что-то о его детстве, и он не в восторге.
– Сколько раз еще нужно повторить? У меня было прекрасное детство, – продолжает он. – Мои родители были святыми людьми. Святыми!
Каждый раз, когда я слышу о «святых родителях», я становлюсь подозрительной. Не то чтобы я целенаправленно искала проблемы, просто таких не существует. Большинство из нас постепенно становится «достаточно хорошими родителями», что Дональд Винникотт, влиятельный британский педиатр и детский психоаналитик, считает подходящим для воспитания хорошо адаптированного ребенка.
Тем не менее поэт Филип Ларкин выразился лучше всех: «Родители засрут мозги // Тебе, из самых лучших чувств»[12].
Только когда я сама стала мамой, я смогла до конца понять две критически важные вещи о психотерапии:
1. Цель расспросов о родителях заключается не в том, чтобы вместе с пациентом обвинять, осуждать или критиковать их. Дело вообще не в родителях. Речь идет исключительно о том, чтобы понять, как ранние переживания пациентов повлияли на то, какими взрослыми они стали, отделить прошлое от настоящего (и не носить психологическую одежду, которая уже давно мала).
2. Большинство родителей делает для своих детей все возможное, но это «все» колеблется от пятерки с минусом до двойки с плюсом. Редкий родитель в глубине души не хочет, чтобы его или ее ребенок жил хорошо. Это не значит, что люди не могут испытывать эмоции, связанные с любыми недостатками своих родителей (или проблемами психики). Им просто надо понять, что с этим делать.
Что я знаю о Джоне: ему сорок лет, двенадцать из которых он женат, у него две дочери – десяти и четырех лет – и собака. Он сценарист и продюсер нескольких популярных телесериалов, и когда я узнала, каких именно, то даже не удивилась: он получил «Эмми» именно потому, что его персонажи так блестяще порочны и бесчувственны. Он жалуется, что его жена в депрессии (но, как говорят, «прежде чем диагностировать у человека депрессию, убедитесь, что он не окружен мудаками»), дети его не уважают, коллеги тратят его время впустую, и все требуют от него слишком многого.
Его отец и два старших брата живут на Среднем Западе, где Джон вырос; он единственный переехал. Его мать умерла, когда ему было шесть, а братьям – двенадцать и четырнадцать лет. Она преподавала театральное искусство и выходила из школы после репетиции, когда увидела одного из своих учеников на пути мчащейся машины. Она подбежала и оттолкнула ребенка, но была сбита сама и погибла на месте. Джон рассказал мне об этом без каких-либо эмоций, будто пересказывал сюжет одного из своих шоу. Его отец, профессор английского, мечтающий стать писателем, заботился о мальчиках в одиночку, пока три года спустя не женился на овдовевшей бездетной соседке. Описывая мачеху, Джон сказал, что она «ни о чем, но я ничего против нее не имею».
Джон много чего мог сказать о различных идиотах в своей жизни, но родителей по большей части не упоминал. Когда я проходила практику, мой куратор говорил, что единственный способ получить представление о прошлом столь активно защищающихся пациентов – задавать им вопросы. «Не раздумывая, какие три прилагательных приходят на ум при мыслях о вашей маме (или папе)?» Эти незаготовленные ответы всегда давали мне (и моим пациентам) полезные инсайты об их отношениях с родителями.
Но с Джоном это не прокатывает. «Святость, святость и святость – вот три слова о них обоих!» – отвечает он, используя существительные вместо прилагательных, хоть и работает со словом. (Позже я узнаю, что его отец, «возможно», злоупотреблял алкоголем после смерти жены и, «возможно», до сих пор злоупотребляет; что старший брат Джона сказал однажды, будто их мать «может быть, страдала» от «легкой версии биполярного расстройства». Но, говорит Джон, брат просто «любил преувеличивать».)
Причина моего интереса к детству Джона кроется в его нарциссизме. Его самолюбие, защитные реакции, оскорбительное поведение по отношению к другим, потребность доминировать в разговоре и чувство собственного достоинства – короче, то, что делает его мудаком, – все это подпадает под диагностические критерии нарциссического расстройства личности. Я заметила это еще на первой сессии, и хотя некоторые психотерапевты могли отказаться от работы с Джоном (нарциссы – не самые хорошие кандидаты для интроспективной, ориентированной на понимание своего внутреннего состояния терапии из-за нежелания четко видеть себя и других), я осталась в игре.
Я не хотела потерять личность за этим диагнозом.
Да, Джон сравнил меня с проституткой, вел себя так, будто был единственным человеком в кабинете, и считал себя лучше всех остальных. Но насколько он в реальности отличался от других людей, под всей этой мишурой?
Термин «расстройство личности» пробуждает все виды ассоциаций – не только у психотерапевтов, для которых подобные пациенты становятся настоящей головной болью, но и в поп-культуре. Даже в «Википедии» есть страничка, категоризирующая киногероев и отображенные ими расстройства личности.
В последней версии «Диагностического и статистического руководства по психическим расстройствам», библии клиницистов, перечислены десять типов расстройств личности (РЛ), разбитых на три группы, или кластера:
Кластер А (эксцентричный): параноидное РЛ, шизоидное РЛ, шизотипичное РЛ
Кластер В (неустойчивый): антисоциальное РЛ, пограничное РЛ, истерическое РЛ, нарциссическое РЛ
Кластер С (тревожный): избегающее РЛ, зависимое РЛ, обсессивно-компульсивное РЛ
В амбулаторной практике мы в основном видим пациентов кластера В. Недоверчивые люди (параноики), одиночки (шизоиды) или чудаки (шизотипы), как правило, не ищут психотерапии, так что кластер А идет мимо. Сторонящиеся связей люди (избегающие), неспособные функционировать как взрослые (зависимые) и жесткие трудоголики (обсессивно-компульсивные) также нечасто ищут помощь, так что и кластер С обходит нас стороной. Антисоциальные ребята кластера В – тоже редкие пациенты. Но вот люди, которые испытывают проблемы в отношениях и либо сами сверхэмоциональны (истероиды и пограничники), либо состоят в браке с подобным человеком (нарциссы), приходят к нам. (Пограничные типы чаще образовывают пару с нарциссами, а потом часто появляются на семейной психотерапии.)
До совсем недавнего времени большинство врачей, занимающихся ментальным здоровьем, полагало, что личностные расстройства неизлечимы, потому что – в отличие от расстройств настроения, таких как депрессия или тревожность, – состоят из давно существующих, всепроникающих паттернов поведения, которые очень близки к тому, чтобы быть частью личности. Другими словами, личностные расстройства эго-синтонны: поведение как будто синхронизируется с представлением человека о самом себе, и в результате люди с подобными расстройствами верят, что окружающие создают проблемы в их жизни. Расстройства настроения, в свою очередь, эго-дистонны: люди страдают от них и считают их мучительными. Им не нравится быть в депрессии, испытывать тревожность или включать и выключать свет по десять раз перед выходом из дома. Они понимают, что с ними что-то не так.
Расстройства личности же лежат вне осознания. Люди-«пограничники» до смерти боятся быть отвергнутыми, но если для одних это означает легкую тревожность, когда партнер не сразу отвечает на сообщение, другие делают выбор в пользу жестоких, проблемных отношений, лишь бы не быть в одиночестве. Или возьмем нарцисса. Кто не знает человека, идеального по целому ряду критериев: он амбициозный, харизматичный, остроумный, но опасно эгоцентричный?
Самое важное: иметь признаки расстройства личности – не значит соответствовать всем критериям официального диагноза. Время от времени – в суматошный или просто плохой день, когда нервы на пределе, – кто угодно проявляет в себе черты того или иного расстройства личности, потому что каждое из них кроется в корнях вполне адекватной человеческой потребности в самосохранении, принятии и безопасности. (Если вы думаете, что к вам это не относится, спросите супруга или лучшего друга.) Другими словами, я не только все время стараюсь увидеть всего человека за его «снимком», но еще и пытаюсь разглядеть эмоции и внутреннюю борьбу за пятизначным кодом заболевания, который я вношу в форму для страховой компании. Если я уделяю этому коду слишком много внимания, то начинаю рассматривать через эту призму каждый аспект психотерапии, что противоречит налаживанию нормальных отношений с уникальной личностью, сидящей напротив. Джон может быть нарциссом, но он также просто… Джон. Который может быть заносчивым и, говоря немедицинскими терминами, чертовски невыносимым.
Но при этом.
Диагноз может быть полезным. Например, я знаю, что требовательные, придирчивые и злые люди склонны страдать от сильного одиночества. Я знаю, что люди, которые ведут себя таким образом, одновременно хотят быть на виду и боятся этого. Я думаю, что для Джона уязвимость – это что-то жалкое и постыдное, и полагаю, что он как-то уловил сигнал, что не нужно показывать свою «слабость», в шесть лет, когда умерла его мать. Если он проводит какое-то время наедине со своими эмоциями, они, скорее всего, обескураживают его, поэтому он защищается от окружающих злостью, насмешкой или критиканством. Вот почему пациенты вроде Джона особенно сложные: они мастера доводить вас до кондрашки – исключительно ради того, чтобы защитить себя.
Моя работа – помочь нам обоим понять, от каких чувств он прячется. Он прячется за стенами крепости и рвами, но я знаю, что какая-то его часть зовет на помощь из башни, в надежде на спасение, – правда, я еще не поняла, от чего. И я буду использовать свои знания о диагнозе, не ограничиваясь им, чтобы помочь Джону увидеть, что его способ взаимодействия с миром может создавать больше проблем, чем так называемые «идиоты» вокруг.
– Огонек загорелся.
Мы с Джоном обсуждаем его раздражение, связанное с моими вопросами о его детстве, когда он говорит, что зеленая лампочка на стене около двери, соединенная с кнопкой в комнате ожидания, засветилась. Я смотрю на огонек, потом на часы. Прошло всего пять минут от часа, так что я вычисляю, что мой следующий пациент пришел неожиданно рано.
– Загорелся, – подтверждаю я, пытаясь понять, пытается ли Джон просто сменить тему, или он испытывает какие-то эмоции по поводу того, что он не единственный мой пациент. Многие тайно мечтают стать единственным пациентом у своего психотерапевта. Или хотя бы любимым – самым забавным, занимательным и, главное, избранным.
– Можете открыть? – говорит Джон, кивая подбородком на огонек. – Это мой обед.
Я не очень понимаю, о чем он.
– Ваш обед?
– Там парень из доставки еды. Вы запретили пользоваться телефоном, так что я сказал просто нажать на кнопку. Я не успел пообедать, а сейчас есть свободный час – в смысле, пятьдесят минут. Мне надо поесть.
Я в шоке. Люди обычно не едят во время психотерапии, но даже если едят, то говорят что-то соответствующее вроде «Ничего, если я сегодня поем здесь?». И берут еду с собой. Даже мой пациент с гипогликемией принес еду в кабинет лишь однажды – и только для того, чтобы не впасть в кому.
– Не переживайте, – говорит Джон, замечая неверие на моем лице. – Вы можете тоже взять что-нибудь, если хотите.
Потом он встает, проходит к двери и забирает обед у курьера из приемной.
Когда Джон возвращается, он раскрывает пакет, кладет салфетку на колени, разворачивает сэндвич, откусывает кусочек и выплевывает его.
– Господи, ну я же просил без майонеза! Вы гляньте! – Он разворачивает сэндвич, чтобы продемонстрировать мне майонез, и его свободная рука тянется к сотовому – вероятно, чтобы перезвонить насчет заказа. Но я бросаю на него взгляд, напоминающий о правиле «никаких-мобильных-телефонов».
Его лицо становится ярко-красным, и я думаю, наорет ли он еще и на меня. Вместо этого он взрывается воплем:
– Идиоты!
– Я? – спрашиваю я его.
– Что вы?
– Я помню, как вы назвали своего предыдущего психотерапевта «славным, но идиотом». Я тоже славная идиотка?
– Нет, вовсе нет, – говорит он, и я радуюсь, что он способен признать, что хоть кто-то в его жизни не идиот.
– Спасибо, – отвечаю я.
– За что?
– За то, что сказали, что я не идиотка.
– Я не это имел в виду, – отвечает он. – Я имел в виду, что нет, вы не славная. Вы не даете мне воспользоваться телефоном, чтобы позвонить идиоту, который положил майонез в мой сэндвич.
– То есть я злая и идиотка.
Он ухмыляется: от этого его глаза сияют, а на щеках появляются ямочки. На секунду я понимаю, почему некоторые люди считают его очаровательным.
– Ну, вы точно не добрая. Насчет идиотки я пока не знаю.
Он шутит, и я улыбаюсь в ответ.
– Фух, – говорю я. – Ну, вы хотя бы планируете узнать меня. Я это ценю.
Он начинает ерзать, чувствуя себя неловко из-за моей попытки вовлечь его в беседу. Он так отчаянно пытается избежать этого намека на человеческий контакт, что начинает жевать свой сэндвич с майонезом и отводит взгляд. Но он не вступает в бой, и я это принимаю. Я чувствую, как открылся крохотный проем.
– Мне жаль, что у вас сложилось впечатление, будто я злая, – говорю я. – Поэтому вы сделали ту ремарку про пятьдесят минут?
Выпад про любовницу – что я больше похожа на девочку по вызову – был ощутимее, но я думаю, что он акцентировал внимание на этом по той же причине, что и большинство людей: он хотел бы оставаться дольше, но не знает, как сказать об этом прямо. Признание своей привязанности заставляет чувствовать себя слишком уязвимым.
– Нет, я рад, что это пятьдесят минут! – говорит он. – Господь ведает, если бы я остался на час, вы бы начали расспрашивать про мое детство.
– Я просто хочу получше вас узнать, – говорю я.
– А чего тут знать? Я постоянно на измене и плохо сплю. Я разрываюсь между тремя сериалами, моя жена вечно жалуется, моя десятилетняя дочь ведет себя как подросток, младшая скучает по няне, которая поступила в аспирантуру, гребаная собака выкрутасничает, и я окружен идиотами, которые делают мою жизнь еще сложнее, чем она должна бы быть. И, честно говоря, я задолбался!
– Это много, – говорю я. – Вам со многим приходится справляться.
Джон ничего не говорит. Он жует свою еду и смотрит в одну точку на полу.
– Правда, черт возьми, – говорит он наконец. – Что такого сложного в том, чтобы понять два слова? Без. Майонеза. И все!
– Знаете, насчет идиотов, – говорю я. – Я думала об этом. Что, если эти люди, выводящие вас из себя, на самом деле не пытаются это сделать? Что, если они не идиоты, а разумные, образованные люди, которые просто делают все возможное в один конкретный день?
Джон медленно поднимает глаза, словно обдумывает это.
– И, – добавляю я мягко, думая о том, что если он так беспощаден к другим, с собой он, наверное, обходится раза в три жестче, – что если вы тоже?
Джон начинает что-то говорить, потом останавливается. Он снова смотрит на свои шлепанцы, берет салфетку и делает вид, что вытирает крошки с губ. Но я все равно это вижу: этот быстрый маневр, когда он поднимает салфетку к глазам.
– Чертов сэндвич, – говорит он, бросая салфетку в пакет вместе с остатком обеда, и кидает все это в мусорную корзину под моим столом. Вжух. Отличный бросок.
Он смотрит на часы.
– Слушайте, это какой-то дурдом. Я умираю от голода, это мой единственный перерыв на еду, а я даже не могу позвонить и заказать нормальный обед. И вы называете это психотерапией?
Мне хочется сказать, что да, это и есть психотерапия – лицом к лицу, без телефонов и сэндвичей, два человека сидят рядом и общаются. Но я знаю, что Джон саркастически опровергнет мои слова. Я думаю о том, через что проходит Марго, и задаюсь вопросом, что должно быть такого в ее личной психологической истории, чтобы она выбрала Джона.
– Предлагаю сделку, – говорит Джон. – Я рассказываю вам что-нибудь о своем детстве, а вы разрешаете мне заказать обед. Для нас обоих. Давайте побудем цивилизованными людьми и побеседуем за чертовым китайским салатом, договорились?
Он выжидательно смотрит на меня.
Обычно я так не делаю, но психотерапия – не самое обычное дело. Нам нужны профессиональные границы, но если они слишком широки, как океан, или слишком сжаты, подобно аквариуму, возникнут проблемы. Океанариум – вот что нам нужно. Должно быть пространство для спонтанности – вот почему пинок Уэнделла оказался эффективным. И если Джону сейчас, для комфортного разговора со мной, нужна дистанция между нами в виде еды, пусть будет так.
Я говорю ему, что он может заказать еду, но не обязан говорить о своем детстве. Это не услуга за услугу. Он игнорирует меня и звонит в ресторан, чтобы сделать заказ, – в процессе, конечно же, выйдя из себя.
– Да, никакой заправки. Не закуски, заправки! – кричит он в телефон, поставленный на громкую связь. – За-прав-ки! – Он громко вздыхает, закатывая глаза.
– Еще заправки? – уточняет человек из ресторана на ломаном английском, и Джон апоплексически краснеет, пытаясь объяснить, что никакой заправки не нужно. Проблемой становится все: у них в наличии только диетическая Пепси, а не Кола; заказ принесут через двадцать минут, а не пятнадцать. Я наблюдаю, испуганная и ошеломленная. Очень трудно, наверное, быть Джоном, думаю я. Когда они заканчивают, Джон говорит что-то по-китайски, но парень не понимает. Джон не понимает, почему тот парень не понимает «родной язык», и тот объясняет, что говорит на кантонском.
Они прощаются, и Джон скептически смотрит на меня.
– Они что, не пользуются мандаринским наречием?
– Если вы знаете китайский, почему бы не воспользоваться этим, чтобы заказать еду? – спрашиваю я.
Джон бросает на меня испепеляющий взгляд.
– Потому что я говорю по-английски.
М-да.
Джон ворчит до тех пор, пока не приносят еду, но когда мы распаковываем салаты, он слегка приподнимает забрало. Я уже пообедала, но съедаю немного за компанию: есть что-то объединяющее в совместной трапезе. Я слушаю парочку историй о его отце, и старших братьях, и том, что Джон считает очень странным, что хоть он практически не помнит свою маму, она начала ему сниться несколько лет назад. Он видит разные версии одного и того же сна, как в фильме «День сурка», и это не прекращается. А ему бы этого хотелось. Даже во сне, говорит он, он встревожен. Ему просто хочется покоя.
Я спрашиваю про сон, но он говорит, что этот рассказ его расстроит, а он платит не за то, чтобы расстраиваться. Разве он не сказал только то, что хочет покоя? Разве психотерапевтов не обучают «навыкам слушания?» Я хочу обсудить то, что он только что сказал, – пошатнуть его предубеждение, что психотерапия не может быть дискомфортной и что он может найти покой, ни разу не испытав неприятных ощущений. Но на это нужно время, а у нас осталась всего пара минут.
Я спрашиваю, когда он чувствует покой.
– Во время прогулок с собакой, – говорит он. – Пока Рози не начала выделываться. Это было очень умиротворяюще.
Я думаю о том, почему он не хочет рассказать о своем сне в этом кабинете. Может быть, потому, что мой офис для него – некое святилище вдали от работы, жены, детей, собаки, вездесущих идиотов и призрака его мамы, являющегося во сне?
– Скажите, Джон, – пробую уточнить я. – А сейчас вы чувствуете себя спокойно?
Он бросает палочки для еды в пакет, куда только что сложил остатки салата.
– Конечно, нет, – говорит он, нетерпеливо закатывая глаза.
– Ох, – говорю я, закругляясь. Но Джон еще не закончил. Наше время истекло, и он встает, собираясь уходить.
– Вы шутите? – продолжает он, подходя к двери. – Здесь? Спокойствие?
Он уже не закатывает глаза, а улыбается – и это не снисходительная ухмылка, а секрет, которым он делится со мной. Это приятная улыбка, сияющая – но вовсе не из-за этих ослепительных зубов.
– Я так и думала, – говорю я.
16
Полный набор
Спойлер: после того как я бросила медицинский, жизнь не встала на свои места.
Тремя годами позже, когда мне было почти тридцать семь, я рассталась с человеком, с которым мы два года встречались. Это было печально, но мы остались друзьями, и все произошло не так внезапно, как позже случилось с Бойфрендом. Но все же это было самое неподходящее время для человека, который мечтал о ребенке.
Я всегда абсолютно точно, совершенно непоколебимо знала, что хочу стать матерью. Став взрослой, я проводила все свободное время волонтером в разных детских программах и была уверена, что когда-нибудь у меня будет и свой ребенок. Теперь же, когда на горизонте маячило сорокалетие, я безумно хотела завести ребенка, но не настолько, чтобы выскочить замуж за первого встречного. Это была весьма странная развилка – отчаявшаяся, но придирчивая.
Тогда моя подруга предложила сделать все в обратном порядке: сперва ребенок, затем партнер. Тем же вечером она прислала мне несколько ссылок на сайты банков спермы. Я никогда не слышала о таких вещах и поначалу не понимала, что думаю на этот счет, но, взвесив все за и против, решила попробовать.
Так что мне просто нужно было выбрать донора.
Разумеется, я хотела найти донора с отличным медицинским бэкграундом, но на этих сайтах можно было рассмотреть и другие качества, причем не только базовые вроде цвета волос и роста. Кого выбрать: игрока в лакросс или литератора? Качка или тромбониста? Экстраверта или интроверта?
Я удивилась, что эти профили во многом были похожи на странички сайтов знакомств – за исключением того, что большая часть кандидатов еще училась в колледже и предоставляла свои экзаменационные оценки. Было еще несколько ключевых различий, главным из которых оказались комментарии так называемых «лаборанток». Это были женщины (по крайней мере, все казались женского пола), которые работали в банке спермы и встречали доноров, когда те приходили «на реализацию». Затем лаборантки записывали «впечатления персонала» и добавляли их к профилям доноров, но все они были абсолютно разномастными. Комментарии варьировались от «У него шикарные бицепсы!» до «Склонен к прокрастинации, но в конечном итоге делает свое дело». (Я настороженно отношусь к любому студенту, чья прокрастинация распространяется на мастурбацию.)
Я сильно полагалась на эти впечатления персонала, потому что чем больше профилей я просматривала, тем сильнее понимала, что хочу почувствовать некую связь с донором, который будет иметь отношение к моему ребенку. Я хотела, чтобы он мне понравился, что бы это ни значило, хотела почувствовать, что если бы мы сидели за семейным столом, то я бы радовалась его компании. Но когда я читала комментарии и прослушивала записи интервью с донорами («Расскажите самый смешной случай из жизни», «Как бы вы описали свою личность?» и, безумное, «Как вы представляете себе романтичное первое свидание?»), все ощущалось слишком больнично, безлично.
Потом как-то раз я позвонила в банк спермы с вопросом по поводу медицинской истории донора, и меня переключили на лаборантку по имени Кэтлин. После того как Кэтлин посмотрела записи, я начала болтать с ней и узнала, что она как раз и встречала этого конкретного донора. Я ничего не могла с собой поделать.
– Он симпатичный? – спросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал нейтрально. Я не знала, можно ли вообще такое спрашивать.
– Ну… – Кэтлин говорила медленно, с сильным нью-йоркским акцентом. – Не сказала бы, что он непривлекательный. Но второй раз в метро я бы на него не взглянула.
После этого Кэтлин стала моим «сперм-портье», предлагая доноров и отвечая на вопросы. Я доверяла ей, потому что пока некоторые лаборантки нахваливали всех доноров – они же все-таки пытались продать сперму, – Кэтлин была честна до предела. Ее стандарты были высоки, и мои тоже, что стало проблемой, потому что никто не соответствовал нашим критериям.