© Геннадий Раков, 2024
© Издательский дом «BookBox», 2024
Марьина гора
Мы втроём – отец, сосед дядя Лёня и я, десятилетний мальчуган – лежали у таёжного костра и молчали. Взрослые молчали от усталости: весь день рубили вековые деревья и спускали с горы вниз к воде на дрова зимой. Я просто молчал. Смотрел на костёр, на чёрное ночное небо, усыпанное бисером мелких сказочных ярких звёзд. В голову лезли фантастические видения, диковинные свирепые звери. Взрослые были рядом, и с ними было не страшно.
Наработавшиеся сверх меры мужики лежали на запашистых пихтовых ветках и чутко спали. Я испугался мысли, что вот так они совсем уснут, а меня возьмёт кто и украдёт. Тайга кругом. Или медведь явится… Сон от трепетавшего в душе страха улетал сам собой.
– Дядя Лёня, а дядя Лёня, – не выдержал я.
– Что тебе? Неужто не намаялся за день? Спи, давай, я посмотрю за огнём.
Он встал, накинул на плечи видавшую виды телогрейку, подошёл к спящему отцу, укрыл его сползшим брезентовым плащом, служившим что та же шинель солдату. Подправил огонь.
– Спи, парень, утром всем работы хватит, – он снова лёг на бок, спиной к огню.
Долго выдержать своего одиночества я не мог.
– Дядя Лёня, – робко позвал я снова.
– Ну что ещё? Вот неугомонный какой, – он повернулся ко мне.
– Дядя Лёня, почему это место зовут Чёрная речка, а? – попытался я завязать разговор.
Оно и правда – название этой заброшенной полуразвалившейся деревни вызывало во мне интерес. Конечно, можно было спросить у дяди Лёни, всё знающего об этой местности, и завтра, днём. Я так и хотел сделать.
– Не жалеешь ты, парень, нас, мужиков. Как баба, которая без головы.
Дядя Лёня не знал, а может, наоборот, своим хитрым, всё видящим, во всё проникающим, немного косящим глазом и усмотрел, что мне себя самого больше всех и жалко.
– Извините, я не хотел, больше не буду. Спите.
– Да что там. Теперь уж не заснуть. – Он отошёл от костра в ночь, в сторону реки и словно растворился. – Подойди ко мне, – послышалось совсем рядом.
Я окунулся в темноту. Глаза понемногу привыкли к ней.
– Видишь, на той стороне реки гору? И скалу, вон, прямо из реки?
Конечно, я её видел и днём, и на закате, когда разводил костёр. Ничего в ней такого не было. Скала, как скала, много таких на реке Мрас-Су.
– Знаешь, как она зовётся?
Я не знал – да и откуда, когда я здесь впервые, а от Усть-Кабырзы сюда не один десяток километров.
Дядя Лёня надолго замолчал. Казалось, он старался вспомнить её название.
– Марьина гора, паря, – он положил тяжёлую сильную руку на моё плечо. – Давай я тебе про неё и расскажу. Что там Чёрная речка? Ручей вон видел, пониже нас?
– Видел.
Мы уже сидели у костра на поваленном стволе векового дерева.
– Так вот, в нём такие чёрные водоросли со дна растут до верха, да и рыба в ней плохо водится. Потому и назвали так ручей, от него и деревню. Понял?
Дядя Лёня не слыл хорошим рассказчиком, однако сейчас я был рад этому общению. И, конечно, всё понял.
Костёр согревал, голос рассказчика успокаивал. Теперь пришлось сражаться не со страхом – со сном. Не мог же я, в самом деле, испортив сон взрослому уставшему человеку, уснуть сам.
Дядя Лёня продолжал:
– Было это так давно, что никто и не упомнит. Болтались по тайге разные люди. Кто золотишко искал, кто лучшей доли. Забрёл сюда молодой мужик. Иваном его звали. Понравилось ему это место, тут он и срубил себе охотничью избушку. Год-два пожил, да так привык, что другого места ему и не надобно. Охотился, сдавал купцам шкуры, покупал что надо для тайги. Тем и жил. Узнали о том месте люди-горемыки, пошли, потянулись сюда с семьями. Ивану что? Пожалуйста. Человек он добрый. Селись. Зверя на всех хватит. Сам и избы, вон эти, – дядя Лёня показал в темноту, – помогал ставить.
Зародилась деревня, изб до двадцати вокруг. Иван и рад, и не рад. Ребятки малые бегают, играют. Смех вокруг, и такая радость на сердце бы от всего этого, да вот беда, всё больше печаль Ивана давит.
«Поженился бы ты, Иван, – советовали поселенцы. – Одному век вековать негоже. Мужик ты справный, любая за тебя пойдёт».
Он и сам подумывал о том. Да где её найдёшь, жену-то?
«Анфискина дочь чем плоха?» – советовали бабы.
И вправду, Иван присмотрелся к Анфискиной дочери. Не приглянулась она ему. Работящая, но глупая больно. Пусть кому другому достанется.
– Охотник он был, тебе скажу, паря, настоящий. Поискать таких надо, сейчас нет таких, – дядя Лёня вспомнил обо мне. – На медведя с одним ножом ходил. Много зверя добывал. Но много ль одному надо? Что добывал – сельчанам давал, помогал, чем мог, у кого фарт не выпал.
В тайге по-другому никак нельзя. За это и всё такое люди любили его.
Часто уходил он в тайгу надолго. В один раз уж и не чаяли живым его увидеть. Как ушёл с осени, снег успел сойти с гор, а его всё нет. Всякое плохое думали. Жаль было селянам Ивана. Да и не страшно было при нём. Даже в лес стали реже ходить: медведи пошаливали.
Уже забывать начали, а он вдруг и объявился. Да не один. Приплавился он из городу на плоту с девкой, такой, вроде из себя ничего не стоящей. Сидит себе на стульчике, ножки в мягких сапожках на сухом держит. А Иван насквозь мокрый, ободранный в клочья, вагой правит.
Пристали к берегу. Сошли. Иван-то девку свою на руки – да на бережок через водицу. Улыбается.
«Вот, значит, жена тепереча моя, Марья, – доложил он сбежавшимся на берег. – Прошу любить да жаловать, стало быть. Марьей Спиридоновной величайте», – уточнил он ещё раз.
«Что ты, Ваня, неловко как-то. Кто уж я такая? Здравствуйте», – обратилась она к деревенским, с любопытством изучающим её.
Улыбнулась приветливо.
– Да, парень, что это была за улыбка… – дядя Лёня поднял голову в небо, будто там была Марья, вздохнул. Он, конечно, не мог видеть этой Марьи, но его растревоженное воображение старого холостяка рисовало ту, о ком он вёл рассказ. – Одной улыбки было достаточно, чтобы полюбилась. Вот какова была!
Приняли её как свою. Девушкой она оказалось простой, работящей, умной, образованной по тому времени.
Встретил её Иван у купца. Состояла в прислуге, была сиротой. Как увидел, так сердце его и зашлось. Пожил он по этому случаю в городе. Пригляделся к Марьюшке, да и к купцу.
«Отдай девку в жёны».
«Рехнулся? Куда она тебе, в тайгу-то? Загнётся там». – Купцу было жалко терять тихую и работящую девушку.
«Степан Назарович, Христом Богом прошу».
«Нет, Иван. Как можно? Нет, и не думай».
«Степан Назарович, проси, чего хочешь. Золотишко водится – отдам. Шкуры, какие есть лучшие, задаром отдам. Что ещё? Только скажи – отдам. Нет мне более без неё жизни. Добром не отдашь, – Иван встал, табурет от ног его отлетел в угол, – не спросясь возьму. Не тебя учить законам нашим, таёжным. В тайгу носа на сунешь».
Купец смекнул, что перегнул и может лишиться обещанной Иваном награды.
«У самой-то спрашивал желание? Люб ли ей? Вон, рожа какая, антихристова. Поди испугается, как увидит. Да и годами десятка на полтора, не менее, старее будешь». – Купец долго рассматривал Ивана, будто в первый раз, и тем злил его ещё сильней.
«Ну?»
«Что ну?» – купец что-то удумал и, улыбаясь, потирал руки.
«Говори решение своё».
«Это мы мигом. Прямо сейчас и устроим. – Купец заглянул за притолоку открытой двери: – Марья…»
Марья не отозвалась.
«Марья, где тебя черти носят?»
«Здесь я, – произнесла появившаяся работница. Марья не обратила внимания на мужика в комнате, медведем стоявшего около её хозяина. – Чего изволите, Степан Назарович?»
«Чё на меня пялишь зенки-то? – довольный своей выдумкой, он показал на Ивана. – Вон, на него смотри. Не ко мне же свататься пришел».
Марьюшка ахнула.
«Иван Фёдорович, как же так?» – она не нашлась больше, что сказать, загорелась лицом.
От кого угодно, но только не от Ивана, она могла ждать предложения. Ну видела несколько раз, ну говорила, о чём, уж теперь и не припомнить. Некоторое время приходила в себя от такой неожиданности.
«Не знаю, Иван Фёдорович, что и ответить вам. Просто представить себе не могу, что в явь всё это».
Купец возликовал победу, но как оказалось – рано.
«Ты уж извини, Марья Спиридоновна (было ей в ту пору девятнадцать лет), – уважительно, с трудом выговаривал Иван тяжёлым языком застревавшие слова, – так уж случилось…»
Так вот и случилось! Увёз он в тайгу свою Марьюшку. Как она согласилась пойти за ним? Чем он её взял? Один Бог ведает. Всё в нём было, а только не для него она была. Ну что он такое: бродячий медведь, дикарь, грамоте, и той не обучен.
– А она соберёт, бывало, у лавки под рябиной, – дядя Лёня кивнул головой в темноту, – она вон и сейчас стоит, посмотришь апосля. Так вот, соберёт, говорю, вечерком ребятню пузатую, гладит по головам и рассказывает сказки разные да про страны заморские. А того глядишь, и постарше кто слушать Марьины сказки хаживали.
С того времени Ивана как подменили. Бородищу свою срезал. С городу костюм привёз. Как сам купец стал. И как не были они разными людьми – зажили любо и в душу. Отгрохал Иван себе хату новую, здоровенную, – вон стоит (я разглядел на фоне чёрного леса проступающий сквозь уходящую ночь контур большого дома с провалившейся крышей).
Всё горело у Ивана в руках. А как Марьюшка забеременела, не отходил от неё. Делать ничего не позволял. Желания любые исполнял. Та только подумает что, а он – вот уже, готово.
«Не изводи себя, Ваня, всё у нас есть. Мне и так хорошо, больше уж ничего и не надо».
Но Иван усидеть на месте не мог. Ему казалось всё не так, чего-то недоделал. Похудел весь.
– А скажу я тебе, души он в ней не чаял, такая она у него оказалась ласковая, такая умная.
У Ивана, бывало, голова закружится от счастья, уйдёт в лес, чтобы никто не видел, ляжет на мох и лежит без движения, мыслит: «И за что же такое Бог наградил меня таким неземным подарком?».
Мужики своим бабам тыкали: «В Марьиной-то хате, как в барских горницах; чисто да ладно всё…». Бабы вздыхали, старались, как могли. Они завидовали Марье, но не злобились на неё, такой уж была она человек. Где какая беда – она там. Поможет в чём, не гляди, что молодая, знала многое, посоветует что. Ребят лечить особенно мастерица была.
– Эх, паря, одного прихода Марьиного бывало достаточно – на ноги становились.
Родила она своему Ивану сына. Тот узнал весть об этом от бабки-повитухи, веришь, нет – заплакал.
«Вот, Ваня, и помощник тебе», – прошептала Марья, попыталась встать.
«Что ты! Что ты… Лежи, тебе нельзя».
Так дальше они и зажили втроём. Марья ещё сильнее привязалась к Ивану. Больше, чем за сыном ходила. Он в лес – она в слёзы.
Время шло. Сын рос. Уж годков восемь ему было. Лицом и характером в мать пошёл. Марьюшка сына своего, Михаила, значит, и к грамоте приноровила.
Хорошо жилось селянам в ту пору на Чёрной речке. Счастливы были все – и старые, и малые. Но счастье-то вот это оказалось недолгим.
Пришла весна. Хаживали мужики уже на уток охотиться. Тогда уток-то поболе было. Засобирался и Иван. Сынок за ним увязался.
«Разреши, Марьюшка, ему. Пусть привыкает. Недалеко сходим. Знаю я здесь озерко одно. К вечеру жди с добычей. – Он обнял любимую жену и пошёл, не оборачиваясь. – Помаши маме».
Миша помахал и побежал догонять исчезнувшего в кустах отца.
Весна в ту пору выдалась – на загляденье. Марьюшка быстро управилась по хозяйству да на реку пошла чеснока дикого пощипать на вечер. Села на бережок. И кто её, сердечную, толкнул на ту скалу глянуть? А увидела она там цветы красные такие.
– Ну, видел, поди, Марьины коренья? – (Я их не только видел. Они мне самому очень нравились. Не один букет надрал на таких же скалах для мамы).
Душа Марьюшки завсегда к красивому тянулась. Вот и надумала мужа своего с сыночком цветами встретить. Села на лодку – и туда. Надо было бы ей скалу по горе обойти. Да не додумалась, видно, или поспешила. Начала прямо по уступчикам тянуться, как тот пацан. Выше, выше. Вот, женщина какая настырная была. На такое не каждый скалолаз решится, а она…
Дотянулась таки. Да ухнула вниз… То ли не удержалась, то ли поскользнулась, кто её знает. А может, камень из-под ноги скользнул.
Видели все это на деревне – и к Марье. Переплавились, а она лежит уж и не жива. Цветы так в руке и зажала. Кулачок маленький. Вот и встретила, значит.
Принесли её, болезную, тут и Иван с сыном. Увидел Марью – упал, словно подрубленный, и давай лбом об землю бить. Умом зашёлся от горя. Так без него и похоронили Марью. Иван, как пришёл в себя – сел на берег и только и смотрит на эту самую скалу.
Сидел он так, сидел, да подался бог знает куда.
«Сына моего, Михайлу, если что, не бросайте».
– С того дня никто более его и не видел. Сгинул, видать, в тайге. А только навалились с той поры на деревню несчастья. Сначала парня, потом бабу медведь задрал. За ними мужик потонул. Баба его с ребятнёй сразу в Кабырзу смоталась. И пошло… Вот оно и нету здесь теперь никого. Кто сгинул, а кто съехал. Гору со скалой с той поры и прозвали Марьиной.
Дядя Лёня надолго замолк.
Потом добавил:
– Сынка-то их ты знаешь. Дед Михайло и есть сын Марьин.
Как не знать деда Михайлу? Уважаемый человек на селе. Я не слышал, о чём дядя Лёня говорил дальше. Я был всё ещё там. Мне грезилось, что живу я в деревне Чёрная речка, играю с ребятами. Вокруг меня кипит жизнь: любят, мечтают, поют, работают…
– Парень, что с тобой, спишь ли? – дядя Лёня легонько толкнул меня в бок.
Я очнулся.
– Нет, нет, я просто думаю…
– Ну думай, думай, – он омолодил костёр и пошевелил отца. – Пора, пей чай, Евгений Павлович, да пошли плоты колотить.
Светало. По высокой, мокрой от росы траве, я пробрался к рябине, слушавшей Марьины сказки. Обошёл давно сгнивший, но ещё не до конца развалившийся дом Ивана. Посмотрел на старую деревенскую улицу, обозначенную остатками печей, а то и просто буграми, поросшими быльём и травой.
Кончилась жизнь. А была ведь. Так и вообще может всё кончиться. Но об этом как-нибудь в следующий раз.
Незабудка
Была зима. Дети бегали давать сено корове и принесли отцу две засохшие травинки. Одна побольше, другая поменьше.
– Смотри, папа, какие интересные травинки. И не расцепляются, – сказала девочка.
Она была мечтательной, всё в мире ей казалось необычным и сказочным.
Отец взял из её рук засохшие стебельки, осмотрел внимательно. Тот, что был побольше – с головкой. Травка поменьше – действительно словно руками обвилась вокруг стебля и не хотела с ним расставаться.
– Ну их, нашла чего интересного. Трава как трава. – Мальчик был младше сестрёнки, но учился уже в первом классе и был, как ему самому казалось, рассудительным и взрослым. – Надо – я таких целый навильник принесу.
Отец улыбнулся.
– Нет, братец. Много всяких травинок, может, и получше этих, корова наша за зиму съедает. Но таких, как эти, – нет, – отец погладил девочку по голове. – Хотите, я вам сказку расскажу об этих травках?
Дети любили сказки. Устроились поудобнее. Были зимние сумерки. Свет зажигать не хотелось, да так и сказка – сказочнее.
У одного села на опушке леса приютилась полянка. Ещё с весны покрылась она яркой зелёной травой. Полянка нравилась кузнечикам, бабочкам. Жучки и муравьишки деловито сопели на ней, таская необходимые предметы. Мотыльки порхали, солнышко светило. Словом, не было лучшего места на свете.
Прошло некоторое время. Полянка расцветилась разноцветными яркими красками полевых цветов. Каких только не было… Одуванчики, похожие на воздушные облака, выглядывают из травы – дунь и полетят в небо. Васильки расположились семейкой. И незабудки здесь, и ромашка. Ромашка почему-то была одна. На всю поляну белела одна-одинёшенька и никак не могла понять, почему же она одна. Где её друзья, подруги? Все цветы расположились семьями, жили весело, перешёптывались стебельками на свежем ветерке, влюблялись, размножались – вон их сколько. От одних незабудок поляна голубая.
Ромашке было печально и обидно за свою одинокую жизнь. Погоревала и больше не ждала своего счастья. Так и решила доживать до осени одна.
Светило солнце, и она счастливо улыбалась ему. Шёл дождь – она плакала, роняла росинки со своих белых стебельков. Дул ветерок – и у ромашки голова кружилась от вальса.
Так она жила и не заметила, как у самого её стебля появилась маленькая голубая незабудка.
Ромашка сильно удивилась ей и спросила:
– Чья же это такая хорошенькая девочка здесь у нас? – В голосе ромашки было много нежности и ласки.
Маленькая незабудка нисколько не испугалась, не заплакала. Она рассказала ромашке о том, что у неё есть семья, сестрёнок много-много.
Вздохнула и добавила:
– Почему-то они далеко от меня, поиграть с ними не могу.
– Да, девочка, действительно, далеко твои сестрёнки. Видишь, я тоже одна.
Ромашка рассказала маленькой незабудке, как ей плохо одной, как скучает, хочет иметь друзей, деток. Но их у неё нет и потому она очень несчастна.
То ли оттого, что росли они так близко, может, оттого что корешки их в земле уже успели переплестись – незабудка и ромашка почувствовали, как они нужны друг дружке. Ромашка наклонилась к маленькой незабудке, поцеловала её в голубую головку и предложила жить вместе. Незабудке стало жалко большую ромашку, и она согласилась.
Вместе им жилось хорошо. Незабудка резвилась на ветерке, грелась на солнышке, быстро подрастала и была счастлива. Ромашка тоже была счастливой. Всё своё время заботилась о маленькой незабудке. Когда сильно сушило солнце – она заслоняла незабудку своей тенью. Когда шёл дождь – ромашка оберегала её своими листочками. Если был сильный-сильный ветер – прижимала к себе тоненький маленький стебелёк. А когда ветер стихал, ей не хотелось расставаться – так она любила незабудку, дочкой её называть стала.
Массу тревог ромашке доставляли всякие козявочки, букашечки, комарики. И, страшно подумать – осы. Так и лезли к беззаботной её доченьке. Один раз даже гусеница толстая и зелёная чуть было не укусила незабудку за ножку. Какой кошмар… После этого случая ромашка ночи напролёт заснуть не могла: «Усни здесь, как же. Пропадёт дитя неразумное».
Казалось – всё хорошо. Маленькая незабудка любила ромашку. Ромашка не чаяла души в своей нежной незабудке.
Однажды на полянку прибежали зайчатки. Играли, кувыркались носились без задних ног в догонялки. Было им весело и смешно.
Играли они, играли, а потом говорит один зайчик:
– Давайте маме подарим цветок. Вон какая ромашка красивая и большая. Вот мама обрадуется!
Зайчатки представили, как будет их мама рада, и побежали к ромашке. Самый сильный схватил лапками за стебель и давай тянуть. Ромашке было больно, но она не плакала. Наоборот, она готова была пожертвовать собой, отвести беду от незабудки: «Пусть меня сорвут, доченьку только не трогают». Совсем она простилась с миром. В голове у неё гудело и кружилось.
Незабудка закрыла от страха глаза, спрятала в траву свою маленькую головку. Потихоньку плакала и думала: «Если ромашка останется жива, никогда её не брошу. Буду любить только её одну». Она молила о чуде.
И чудо произошло. Зайчик тянул-тянул ромашку и устал.
– Да брось ты её, – сказал другой зайчик, – побежали в другое место. Я знаю, где ещё лучше есть. Вон какая кривая стала. Все листочки ей отодрал…
Зайчик потянул для порядка ещё немножко, сел, отдохнул, посмотрел на такую крепкую ромашку.
– И правда, пусть растёт. Бежим. – Зайчики убежали искать маме другой цветок.
Прошло несколько дней. Незабудка помогала ромашке заживлять раны. Больше переживала и плакала.
– Не надо плакать, доченька. Такая жизнь наша. Любой может обидеть. Опаснее всех и хуже всех – человек. Приходит он с косой и всех под корешок режет. Давай про это не вспоминать. Жизнь так хороша…
Они зажили, как и прежде. Любовь их стала ещё нежнее и крепче. За хлопотами, переживаниями и заботами ромашка не заметила, как незабудка стала совсем-совсем взрослой.
– Ах, какая ты красивая, какая взрослая! Я и не заметила, как время пролетело. Пора дружка тебе выбирать.
– Ну что ты! – незабудка и слышать не хотела. Ей было жалко ромашку, стыдно. – Я люблю только тебя. Мне больше никого не надо.
– Может, оно и так, – сказала ромашка.
А сама подумала: «Хоть бы нашёлся ей в пару василёк. Красивый, умный, заботливый. Вон их сколько вокруг».
Многие васильки засматривались на юную, стройную и гордую незабудку. Некоторые отваживались заговорить с ней. Напрасно. Незабудке все они были безразличны. Нельзя сказать, что никто не нравился ей. Просто она гнала от себя это непонятное ей чувство. Однажды было увлеклась одним васильком, но ромашка была им недовольна. Ей видней с высоты, кто есть кто. И незабудка перестала играть с ним. Да и вообще не стала ни с кем.
Шло время, ромашка забеспокоилась. Стала внимательно наблюдать за незабудкой. День наблюдала, два наблюдала, видит – на её незабудку заглядывается один василёк. Положительный такой. «Нет, и этот не пара», – покачала ромашка головой. Незабудка становилась всё грустнее.
– Что-то не так, доченька, у тебя? Твои сверстницы уже давно семьями живут. Пора и тебе обзаводиться.
Такие разговоры стали надоедать и раздражать незабудку.
Она их через силу терпела и только вздыхала.
Всё чаще и чаще встречались они взглядами с васильком справа. Она и сама не понимала, какое чувство к нему испытывала. При этом ей было приятно, когда он на неё смотрел.
Незабудка, не выказывая своих чувств, украдкой наблюдала за васильком. Василёк был готов заняться семейными заботами. Лето было в самом разгаре. Дул ветерок. Вдруг неожиданный порыв наклонил василёк в сторону незабудки. Головы их стали так близко, что василёк различил нежный запах её лепестков, разглядел любящий взгляд. Как она была хороша и красива! У незабудки от неожиданного счастья закружилась голова. Отчего, она так и не поняла. Ветерок улетел. Василёк выпрямился и оказался снова от неё далеко. «Как жаль… Как жаль».
От внимательной ромашки ничего не ускользнуло.
«Что же, – подумала ромашка своей опытной головой, – видно, судьба».
Выбрала она удобное время и намекнула:
– Хорошо бы было, если бы у нас маленькие цветочки появились. Я бы их любила, воспитывала.
Незабудка про себя чему-то мило улыбалась и ничего не отвечала.
– Ах, – ромашка вдруг задрожала всем телом, – беда.
– Что с тобой? – незабудка не понимала испуга ромашки. За высокой травой ей ничего не было видно.
Ромашка видела, как на луг вышли люди. Один большой и двое маленьких. Большой нёс в руках страшную косу.
– Всё, доченька, теперь нас уже ничто не спасёт. Зимой нас съест корова вон этих людей.
Незабудка затрепетала.
Как можно? Кто они такие, эти люди? Почему их с ромашкой должна есть чья-то корова? Ведь она, незабудка, только полюбила василька, начала понимать жизнь. Ей совсем не хотелось быть съеденной коровой. Это варварство! Кто это позволил?
Ромашка смотрела, как человек зашёл от края луга. По-деловому крякнул. И от его взмаха поникли стебли живых цветков. Незабудка этого не видела, но тоже чувствовала наступающую беду и молила судьбу, чтобы та соединила хоть сейчас, перед концом, ещё раз с васильком. Слышался уже звон косы, плач цветов…
Девочка бегала по полянке. Увидела ромашку. Подбежала к ней. Своей большой, как показалось незабудке, ногой она задела василёк. Василёк, сбитый ногой, упал как раз на незабудку. Незабудка обняла его головку. Обвила его и крепко-крепко прижалась к нему своим стебельком. Счастье её было беспредельным. С васильком она была готова хоть… к корове в рот.
Девочка остановилась и сказала:
– Папа, папа, оставь эту ромашку, она такая красивая.
Отец девочки осторожно обошёл стебель ромашки, срезал незабудку с васильком и пошёл косить дальше.
Незабудка так крепко обняла своего василька, что когда их с сенном сушили, когда везли до сарая – ничто не могло разлучить их друг с другом.
Зимой девочка пошла кормить свою корову, нашла в сене василёк с незабудкой и принесла к отцу.
– Помнишь ромашку?
Девочка была очень взволнована сказкой. Конечно, она помнила ромашку на поляне. Она никак не ожидала, что у ромашки была дочка. Теперь она всё знала. И от этого было горько в горле, захотелось плакать.
– Ну-ну. Выше нос. Сойдёт снег, сходим на ту поляну. Вот увидишь – будут там новые цветы.
– А мы больше их не будем косить? – с тихой надеждой спросила девочка.
– Вот ещё, – по-деловому ответил за отца мальчик, – если траву и вовсе не косить, чем корову кормить зимой?
Девочка его ответу не придала ни малейшего значения.
– А, папа?
Отец не ответил. Он был погружен, что нередко с ним бывало, в свои, только одному ему известные мысли.
Девочка взяла из рук отца сухую траву, пошла в свою комнату. И долго ещё был слышан её шёпот. Воображение девочки продолжило сказку, как если бы злой косы совсем не было, а были вокруг зелёный луг, бабочки и цветы.
Осень
Неуютно в глухой сибирской деревне поздней осенью. Нет ни зелени, ни солнца, а если и выглянет, то ни тепла от него нет, ни радости: всё так же холодно и сыро.
Хорошо в это время дома заниматься каким-либо хозяйственным делом.
Но жизнь есть жизнь. Чтобы она не остановилась, каждый должен делать ему отведённое.
Вот так и в это хмурое холодное утро по нашей деревне расходились по своим местам работные люди, школьники. Я, ученик второго класса, тоже натянул на ноги кирзовые сапоги. Вышел на улицу.
Уже подмораживало.
Ранец (единственный в то время на всю деревню) был у меня за спиной. Озябшие руки по обычаю – в карманах.
Спешить мне было некуда. Времени до начала занятий ещё много, а школа – через дорогу. Вышел за калитку. Там ничего со вчерашнего дня не изменилось: всё та же грязь – вязкая и холодная. Мне очень не хотелось пачкать сапоги. Решил подождать, пока это сделают другие, а я – может, удастся – проскочу по следу.
В то время, пока я занимался стратегическими хитростями, с пригорка, метрах в ста от калитки, появилась телега с лесом. За ней другая, ещё и ещё… Это по своему обыкновению от берега к лесопилке расконвойники возили лес.
Лошади одна за другой проходили мимо меня, волоча за собой в телегах хлысты леса, мерно, в такт своим шагам, кивали головами. К лошадям я давно привык. Они во мне уже не вызывали интереса. Только иной раз рождали жалость, когда какой-нибудь извозчик колотил «провинившееся» животное, а оно, как всегда, молчало.
Нравился мне, правда, запах, исходивший от лошадей: запах пота, сыромятных ремней, дёгтя, травы.
Пока я так, что называется, глазел по сторонам, около меня остановилась повозка. В неё была впряжена лучшая лошадь деревенской конюшни – Карька. Её необычное имя всегда вызывало у меня интерес.
Но дело не в том. Меня поразила сейчас не сама Карька, а величина воза, в который она была впряжена. Он был раза в два больше принятого.
Напротив меня была большая лужа. Лошадь остановилась прямо в ней.
Извозчик стоял рядом в грязи, держал в одной руке вожжи, в другой кнут и зло орал:
– Ну что, сучья порода, отдохнуть решила? Я те покажу, дрянь такая… А ну… Двигай…
Я к деревенской ругани привык и потому поначалу не придал значения его кружевным выражениям.
Пока извозчик ухищрённо разносил лошадь и всех её предков, сзади остановилось ещё несколько подвод. Никто не хотел объезжать – вокруг грязь ещё больше, чем посередине. Извозчики решили подсобить застрявшим. Они упёрлись в телегу. Как ни старались – телега не сдвинулась.
– Слушай, Ханафеев, скинь ты половину, чего скотину гробишь? Видишь, мочи нет у неё. Сразу тебе говорили – не потянет.
– Идите вы… к хренам собачьим, – хлестнул со всей мочи по спине лошади Ханафеев и отвернулся от помогавших. – Я ей, сволочи, покажу, как работать надо.
Извозчики плюнули на него. В том числе и натурально плюнув в грязь. И с трудом объехали застрявших. Ещё раз посоветовали отбавить с воза.
Ханафеев этого не сделал. Он решил остаться самим собой. Его кнут ходил без остановки по крупу бедной лошади.
Она рвалась, тянула повозку изо всех сил. Было видно, как судорожно напрягаются мускулы всего её большого мощного тела, набухают от напряжения вены.
Казалось, повозка сдвинулась с места… только показалось.
Ханафееву было достаточно сделать свой вывод.
– Что же ты… мать твою разэдак, издеваешься надо мной? Вот я сейчас тебе дам. – Каждое его слово сопровождалось отборным матом.
Ханафеев со злобой бросил кнут в грязь. С усилием вытягивая из грязи свои сапоги, он направился с сторону нашего забора. Красными, налитыми кровью глазами лошадь испуганно глядела в его сторону и пряла ушами. Бедная, хотела найти спасения, спасителя. На улице никого, кроме меня, не было. Не было и спасения.
Ханафеев с треском оторвал от нашего забора толстую сухую штакетину.
– Ты у меня сейчас запляшешь, – Ханафеев двинулся к лошади с дьявольской улыбкой, от которой мне стало не по себе.
Я юркнул назад, в калитку.
Бедная лошадь уже всё поняла и, видимо, стараясь ещё что-то исправить, натянула постромки. Бесполезно. Телега как вкопанная глубоко сидела в грязи. До сих пор мне кажется, что её бы и трактор не вытащил. Да в то время и тракторов-то в деревне не было.
– Ну вот, милая, я тебя угощу, – с этими зловещими словами он опустил со всего маха штакетину на спину животного.
Лошадь дёрнулась всем телом вперёд. Казалось, вот-вот постромки треснут, и она скроется от мучителя. Напрасно. Постромки были крепкими, изготовлены на совесть, надолго, продуманно.
Я потерял счёт ударам, которые сыпались на беднягу. Она на них уже перестала реагировать, только судорога пробегала по телу.
Ханафеев искал выхода своему бешенству.
– Так ты что, шкура твоя поганая? Я и шкуры на тебе не оставлю. Кости переломаю. Убью… – Тут он действительно подошёл к лошади и, не контролируя себя, штакетиной ударил лошадь по голове.
Штакетина разлетелась в щепки.
Лошадь рванулась, хотела зубами достать обидчика. Но тяжесть повозки и грязь цепко держали её. Тогда лошадь чуть сдала назад, прыгнула вперёд, поскользнулась и упала. Грязь от её падения обдала Ханафеева.
– А-а-а, – завопил тот, окончательно обезумев. – Вот ты что ещё удумала! Как в Сочах раскорячилась… – далее следовала такая брань, какую уже в наше славное время не услышишь. – Вот ты как? – он подскочил к Карьке и стал пинать её в бок тяжёлым грязным сапогом.
Лошадь плакала. Из её полузакрытых глаз текли крупные мутные слёзы. Она просто лежала. Одна голова её была поднята над грязью. Только одно это говорило, что животное живо.
Ханафеев устал. Устал физически.
– Так что же, твою душу, теперь с тобой делать, дерьмо? – Он стоял грязный, расстёгнутый до майки. Теперь он уже начал кое-чего понимать. Испугался: лошадь-то казённая, сдохнет ещё. В его планы такой поворот не входил. Накажут.
– А ну вставай, разлеглась, как на «Золотых песках», – он дёрнул за узду вверх. Что ж ты, паскуда, сдыхать собралась, что ли? – И вдруг, словно взбесившись, с воем и воплями впился своей грязной разбойничьей пятернёй в единственно ещё нетронутое место – в ноздри.
Лошадь дрогнула. Ханафеев тянул.
– Ну… вставай, вставай же… – шипел палач.
Шея Карьки вытянулась, верхняя губа обнажила плотно сжатые окровавленные зубы. Лошадь продолжала лежать.
Именно тогда, когда Ханафеев обдумывал, что бы ещё сотворить, возвратом с лесопилки подъехали извозчики. С передней телеги соскочил бригадир и с матами, не уступающими только что слышанным, оказался рядом с Ханафеевым. Тот не успел опомниться, как плавал на животе в холодной грязи.
– Ирод, я тебе самому отверну башку. Что наделал, что наделал! – мужики обступили лошадь. – Давай, робя, распрягай Карьку.
Как только Карьку выпрягли, она сама встала. Но не сдвинулась с места. Как её не уговаривали – осталась стоять промеж оглобель, косилась на телегу, на Ханафеева. Тот стоял на обочине дороги и стряхивал с себя грязь.
– Неужто этого ирода боишься? Пошли на конный двор. Шельма больше ни к одной лошади не подойдёт. Лес валить будет да сучья рубить. Окаянный! – говорил бригадир.
Лошадь стояла, печально смотрела на людей. Бригадиру показалось, лошадь просила запрячь её.
– Слышь, Семёнов, запряги-ка её, мы пока снимем кой-чего с телеги. Может, и вправду, чёй у неё в голове?..
Семёнов знал своё дело и сноровисто облачил лошадь в упряжь. Мужики успели сбросить лишь небольшое бревно.
Что произошло дальше – трудно объяснимо, но это факт. Не успели мужики подойти к телеге за вторым бревном, Карька дёрнула вправо, влево… и… медленно потащила за собой воз. Мужики оторопели. Карька набирала скорость. Через минуту она уже бежала. Не от Ханафеева, это я наверняка знаю. Она бежала, потому что в ней есть сила, есть всё, чтобы быть хорошей лошадью. Она и была лучшей лошадью. И возила больше остальных. Но есть всему предел. Этот предел был так невелик – одно небольшое бревно.
– Сволочь же ты, Ханафеев. Тебя бы самого колом по башке.
– Я что? Хотел, как лучше. Больше увезёшь, скорее выполнишь и перевыполнишь норму. Дело ведь общее. Коммунизм строим. Вон, радио и сегодня утром говорило: «Норму надо перевыполнять». Все перевыполняют. А я что? Политика партии и правительства, сами знаете.
Бригадир остановил «политика»:
– Слушай, олух царя небесного, хочешь норму перевыполнять – перевыполняй своим горбом. На чужой шее в рай непозволительно въезжать. И чтобы лучше усвоил это – бери топор и с завтра на лесосеку. Там посмотрим, каков ты есть передовик. Пошёл вон.
Через несколько минут на дороге никого не было. Осталась прежняя грязь да бревно, напоминавшее о случившемся. Да и случилось ли что? Ведь это была лишь какая-то лошадь. Для победы «мировой революции» это ничего не значит.
Это понял я, к сожалению, слишком поздно.
…А бригадира вскоре заменили… на… Ханафеева.
Зима
– Кто это там впереди так руками размахивает? – Ханафеев вглядывался вперёд из розвальней через бегущую трусцой, заиндевевшую от мороза лошадь. – Кажись на лыжах кто? Чёрт дёрнул. Чудные люди пошли какие-то. В ночь, да мороз ещё такой, будь он неладен. Спортсмены… Э, дак это сынок Марфы Семёновой, то-то я смотрю. Ну как же, в техникуме строительном учится, городской стал. На Новый год, видно, к родителям наворачивает, спешит.
Лошадь с лёгкостью нагнала лыжника и пошла дальше. Ханафеев прикрыл лицо воротом тулупа.
«Давай, давай, спеши, долгонько ещё бежать-то. Ну, ничего, парень он дюжий, вот холод только собачий. Как бы не околел, будет потом всю жизнь маяться, – медленно рождались обрывочные мысли в промороженной голове».
– Вернуться, мож, а? – обратился он к лошади, но не получил ответа от безответного животного. – Хоть и весь род их змеиный, как и все в ентой едрёной деревне. Но всё же.
Ханафеев поправил сползший тулуп.
– Всё же, вона, ещё тёпать сколько… Километров сорок, не меньше.
Лошадь послушно бежала. Ханафеев оглянулся – Семёнова сынка уже и не видно.
– А, хрен с ним, не сдохнет, да и Александровка на полпути будет. До ней дотянет. Назавтра и дома будет. Давай, милая.
Ханафеев привязал спущенные вожжи к боковине, лёг на спину и уставился в небо.
– Хоть бы махнул рукой, вот гад какой. Как же, гордые мы все. Узнал, нет ли? Да что это я? Пошла вон из головы, дрянь всякая так и лезет. Небось, не вернусь. Сразу надо было попроситься.
Ночь была ясная, мороз. От луны растекался бледно-голубой мертвецкий свет. Он освещал причудливые сугробы, заснеженные деревья и одинокого лыжника на заснеженной конной дороге. Воздух звенел от мороза, перевалившего за сорок. Ухали с треском стволы деревьев. Тайга сжалась от холода. Вся живность попряталась в норы, закопалась в снег. Скрипела под лыжами накатанная дорога. Семёнов, широко шагая, спешил домой под Новый год.
Ему не привыкать стоять на лыжах. Он знал все тонкости, как с ними иметь дело. Да и многое другое он знал. Он знал, что в такой мороз, да на шестьдесят километров, к тому же в ночь и одному, идти ну никак нельзя. Но что поделаешь: молодой, советчиков нет поблизости. Может, пронесёт? Не последний лыжник на деревне. Так то на валенках. А эти, вон какие – на ботинках. Спасибо физруку, не пожалел.
Самому было не холодно, а вот пальцы на ногах и руках подмерзали. Вот уж километров двадцать и отмахал.
«Смотри, едет кто-то. Вот здорово! Может, до дома и подвезёт», – парень за спиной слышал скрип приближающихся розвальней.
Сошёл с дороги. Он не стал поднимать руки – само собой разумеется, должен остановиться. Не на прогулке же в городском парке. Да и привычки в деревне ещё такой не было, чтобы лошадь, вытянув руку, останавливать.
Однако розвальни и не подумали останавливаться, даже не притормозили. Кто-то в тулупе закрылся воротником и проехал мимо.
«Так это ж дядя Христофор Ханафеев!»
Семёнов не стал кричать во след. Он знал этого бригадира Ханафеева, знал, что ни он сельчан, ни те его, в свою очередь, недолюбливали.
Пока Семёнов стоял, холод залез ему под майку.
«Надо поднажать. Сейчас десять, часа три до Александровки. Там и заночую».
Дорога шла среди леса, по сопкам: то с горы, то опять на гору петляла среди деревьев, уходила в черноту ночи, вновь освещалась холодным светом.
Лунный свет, как ты прекрасен, множество поэтов воспели тебя. Как много о тебе поэм, стихов. Скольким поколениям влюблённых ты освещал счастье. Как мил твой свет летом над рекой или такой же ясной ночью… Но только не здесь, не сейчас, не в тайге – в городе, деревне, когда в тепле. Ты приносишь кому печаль, кому радость, кому душевное успокоение, пробивая свой свет сквозь оконные рамы.
Семёнову казалось, он уж прошёл те двадцать километров до Александровки. Да и по времени уже ей бы быть.
«Вон, наверное, за той горой».
Он подналёг в очередной раз. Ему самому так казалось, что подналёг. Себя он со стороны не видел, это и к лучшему. Шаг его был короткий, руки почти не слушались. Он устал и замёрз.
Вспотевшая в начале пути одежда сейчас не грела. Пальцы рук и ног уже не болели, не мерзли, и парень был этим доволен. Наконец и эта злополучная гора одолена. Семёнов прислушался, повернув ухо вниз, в тайгу, под гору – тишина. Он знал: лай деревенских собак далеко идёт по тайге. Обманывать себя не хотелось. Лая собак слышно не было. Сбиться с дороги он не мог, других просто не было. Что оставалось? Идти вперёд.
«Ну вот, сейчас съеду под гору, отдохну, следующая вроде поменьше будет. Может, за ней».
Дорога шла прямо вниз. Лыжи скрипели и быстро скользили. Ветер обжигал лицо даже через шарф. Семёнов просмотрел крутой поворот, а знал ведь его. Не один раз и зимой, да и летом, ездил и ходил он здесь. Вот она примета – три километра до Александровки. Не так уж и далеко. Но обрадоваться он не успел.
Со скользкой накатанной дороги на большой скорости его выкинуло на обочину, на пень, незаметный под шапкой снега. Хрустнула и оторвалась левая лыжа. Семёнов перелетел через пень и оказался метрах в двадцати от дороги в сыпучем, как сахар, снегу. Снег был везде – и снаружи, и под одеждой. Он встал, одна лыжа была сломана, вторая укатилась неизвестно куда.
«Хорошо, хоть шапка была завязана, – парень испуганно глянул на плечо: рюкзак на месте, для убедительности потрогал лямки. – Что же делать? Надо выбираться на дорогу».
Снег лез во все щели. Ну, вот и дорога.
«Ух!»
Семенов не курил и теперь ругал себя за это – спичек нет. Может, случайно кто положил или остался с лета коробок? Он только сейчас, когда снял рюкзак, определил, что пальцы его не слушаются. Через силу рюкзак был расстёгнут, но кроме подарков для родителей и сестрёнки там ничего не было. Застегнуть обратно его он уже был не в силах, забросил за спину так, расстёгнутым.
Кожаные подошвы лыжных ботинок скользили по дороге. Что было ему делать? Идти вперёд, пока это возможно. Он падал, становился на колени, отдыхал, поднимался, шёл дальше. Он хотел жить, хотел подарить свои подарки… Во что бы то ни стало, только вперёд, только вперёд. Там внизу…
– Пр-р, стой. Слышь, Семёниха, чё это по ночам за дровами таскаешься? – Ханафеев вылез из-под накинутого тулупа.
– Какое дело тебе? Я-то дома. Шастаешь здесь. Своей Фроське и докладай. – Семёниха спешила из холода с охапкой дров.
– Еду-то наварила, вона, видать. Браги, наверное, поставила. Стало быть, сынка поджидаешь.
– Мож и жду, – она хлопнула калиткой.
– Жди-жди, завтра будет.
Семёниха остановилась.
– А ты откуля знаешь?
– Да видел вот, еду, а он под Александровкой на лыжах наяривает.
Женщина ахнула, поленья с грохотом рассыпались.
– Так ты что, вправду это?
Она уже стояла на дороге, в одной шали. Холода она не замечала.
– Неужто врать мне охота?
– Ирод, ирод ты, что же ты его не взял, гад? Игнат, Игнат. – встревоженная женщина орала на всю деревню, вызывая из дома своего мужика.
– Да замолчи ты, проклятущая. Зря сказал. Что он твой сын, король какой? Я ему предложил, а он, видите ли, не желает, – теперь уже откровенно врал Ханафеев.
Семёниха уже не слушала его – кинулась в избу, стащила с кровати спящего Игната.
– Та чтоб тебя громом по голове, пьянь! Проснись же, наконец! – в отчаянии она влепила ему крепкую пощёчину.
Дочь соскочила с кровати.
– Ты что, мама, что случилось?
– Витька пропадает, а он…
– Ну не сплю я уже, не сплю. Видишь, вот он я, – Игнат откинул с сонного лица пятернёй волосы. – Что орёшь? В морду ещё тычет. Вот баба! Кто пропал, куда пропал?
– Да Витенька наш, о Господи! – она в двух словах обсказала встречу с Ханафеевым.
– Он не сказал, перед Александровкой или после неё Виктора-то видел? И когда? – Игнат искал решение.
Если до, так по времени должен быть в Александровке. Дальше не пойдёт, это точно. Если после, то часа два ждать надо…
– Ну что сидишь, Игнат? – она без сил опустилась на пол.
– Марфа, ты не ори на меня. Думаю, вот и сижу, – Игнат уже полностью пришел в себя.
– Ну и что удумал?
Игнат высказал вслух свои мысли.
– Пока ты ждать будешь – родной сын замёрзнет насмерть. Ой, Витенька, кто же это тебя надоумил? Давай-ка, Игнат, иди к соседу, проси лошадь, поедем навстречу.
– И то верно, баба, а дело говоришь, – одобрил Игнат.
Не прошло и получаса – пришел с запряжённой лошадью.
– Тулуп-то захвати на запас.
Марфа сбегала за тулупом, уселась в розвальни, на сено.
– Н-но… пошевеливай, – Игнат тронул вожжи.
Ехали молча. Да о чём было говорить? Прикрывали лицо от ветра и снежных хлопьев из-под копыт бегущей лошади. Всматривались вперёд, но никого не было.
Доехали до Александровки. Постучали в несколько изб. Нет, не было никого. Игнат, до сих пор не верящий в возможность случившегося, теперь не на шутку испугался.
– Не вой, ведьма старая, скину сейчас на дорогу. Лошадь вся и так упрела, с воем твоим… – Марфу он и не собирался трогать, так, злился.
Она отвернулась от Игната и причитала:
– Чует моё сердце. Спаси тебя, Господи, сынок… – Недолго она молила бога о милосердии.
Проехали они не более четырёх километров от Александровки, повернули по реке за скалу. Игнат увидел впереди что-то чёрное, присмотрелся – не движется.
– Слышь, Марфа, глянь-ко вперёд. Что там? Река ведь, пней не должно быть.
– Ох, – зрение у Марфы было получше, – Витенька. Так ведь это он, родимый. Ну что ты едешь, как на смерть, гони скорее.
Игнат взмахнул вожжами над головой, лошадь ускорила ход.
– Да стой же ты, ишь разбежалась, – Игнат натянул поводья.
Марфа, не дожидаясь остановки, соскочила с саней, растянулась поперёк дороги и, как была, на коленях, поползла к сыну.
Виктор сидел на кромке снега у обочины дороги. Руки его были под мышками, голова низко опущена.
– Сынок, – тронула его со страхом мать, – Витенька.
– А, это ты, мама, – голос его был еле слышен, – вот подарки вам принёс, – руки его опустились, он наклонился и упал.
Марфа подхватила сына и теперь уже на всю тайгу заголосила.
– Витенька, голубчик мой, что ты, что ты, это мы ведь, всё хорошо будет. Не умирай, а-а-а, солнышко ты моё ясное.
– Ну же, ты там, тяни, – Игнат тащил за уздечку застрявшую в снегу лошадь с санями. – Сейчас, Марфуша, ты его того, поддержи. Так, положи в тулуп да заверни получше, ещё спереди подтолкни, сена побольше под голову подгорни.
Всю оставшуюся ночь и всё утро Марфа хлопотала над сыном. Поила его малиной, растирала тело, мазала гусиным жиром. Фельдшера приглашала. Словом, ей было не до рассуждений.
Когда немного отошло, убедилась, что сын её хоть и подморожен изрядно, но жив и ему больше ничего не угрожает, она вспомнила о Ханафееве.
– Игнат, а Игнат, – шёпотом позвала мужа.
– Ну что тебе?
– Да не ори, видишь, уснул Витенька, иди сюда.
Игнат свесил ноги из-под тёплого одеяла.
– Ну, говори, что ещё удумала?
– Иди, Игнат, к Ханафееву, требуй от него объяснений. Почто он нашего Витеньку чуть не заморозил?
– Вот удумала чего. Да зачем оно тебе? Главное, цел наш орёл. Вон, смотри, дрыхнет, и слава Богу. – А сам подумал про себя: коли надумала, всё равно заставит, и предложил: – Один не пойду, хоть поленом гони. Пойдём вместе. Ты и говорить будешь. Только без пользы всё это, – он думал, что жена отступится, но Марфа засобиралась.
– Сонечка, присмотри за Витенькой, – распорядилась Марфа, – мы мигом. Одна нога здесь, другая там. И придём.
Ханафеев никогда не принимал гостей в дом, все знали об этом. Тем более был удивлён пришедшими к нему Семёновыми. На этот раз сам пригласил.
– Милости прошу, товарищи супруги Семёновы, проходите, раздевайтесь, будьте гостями, – подмигнул он Игнату. – Мы сейчас в честь приближающегося праздничка попробуем своей. Фроська, дай-ка нам с Игнатом свеженькой.
У Игната уже руки потянулись к рюмке, Марфа резко его одёрнула.
– Ты вот, что, Ханафеев, скажи мне, почто сына нашего заморозить хотел? – Вид её был воинственный, голос громкий.
Она ждала ответа.
– Хто это заморозить хотел? Это я-то? Вот, кабы он совсем замёрз, тогда бы…
Не успела Марфа дослушать, а Ханафеев договорить свою ядовитую речь, исстрадавшееся сердце матери не выдержало, из глаз хлынули слезы. Ей показалось, что перед её глазами стоит не кто иной, как сам чёрт. Она и рожки на голове его ясно видела, отпрянула от него, закрыла лицо руками, как бы отгораживаясь, рванула шаль, бросилась к двери, сбила в сенках пустые вёдра, выскочила на дорогу.
– Чтоб вы посдыхали здесь все. Сумасшедшие одни. Не деревня, психбольница. Ну, чего стоишь? – Ханафеев злобно смотрел на молчавшего Игната. – На, бей морду, пришёл дак.
Игнат попятился к открытым дверям.
– Учить пришли? Вон из моего дома. – Ханафеев хотел вытолкать Игната за шиворот, но тот успел увернуться и захлопнуть дверь.
Навалился на неё спиной.
– Зверюга и есть зверюга, права моя баба.
Семёнов вместо замка в уключину Ханафеевских дверей вставил толстый ржавый гвоздь, отыскавшийся в кармане, и пошёл к своему дому. Что он мог ещё сделать?
– Вот и поговорили на свою голову. Всегда так с ним. Посиди маленько, может, кто и откроет.
Ханафеева так никто и не открыл. Может быть, и открыли бы, да никто не знал о проделке Игната. Пришлось Ханафееву самому двери высаживать с петель.
– А ещё, говорят, не сумасшедшие.
Лето
Кто бывал летом даже в самой захудалой сибирской деревеньке, тот не скажет о ней плохого слова: и рыбалка тебе, и охота, и ягоды, и грибы. Солнце палит, словно хочет вырастить ташкентский виноград. Комарики да мошка вечером – это для приезжих. Местному населению, к тому же ребятне, они нисколько не докучают.
Прислушаешься к тишине, а она живая: стук ведра у колодца; ворона, чем-то встревоженная, каркнет и растает за деревьями у соседа; лошадь процокает подковами о высушенную, словно камень, дорогу; чирикают и пищат в драке забияки-воробьи; Шарик тявкнет на забежавшую на грядку курицу, та, молча опустив голову, стремглав бросается наутёк в дырку под штакетником. Всё это так тихо, что на соседнем дворе уже и не слышно.
Вся деревенская ребятня – на реке. Черные от загара да чумазые плавают, играют, сражаются… Словом – живут. И ничего им в мире больше не надо: они веселы и счастливы сегодня, сейчас. Весь их мир здесь.
Надо же было – в этот добрый и тихий день, где можно ожидать самый громкий звук – удар грома, тишину взорвало.
С резкой болью в ушах детское население, в чём кто был, попадали на своих местах в прибрежную гальку. Они увидели, как из своего собственного двора через разлетевшуюся в щепки калитку вылетел дядя Ханафеев. Остатки калитки остались висеть на одной верхней петле.
Ханафеев сидел верхом, словно на лошади, только под ним была рычащая двухколёсная коляска. Слухи ходили, что Ханафеев привёз из города какой-то мотоцикл, но что это такое – никто из детского населения не знал, и теперь всех враз осенило: это и есть он, мотоцикл.
Между тем, задрав ноги, Ханафеев старался справиться с тем, что было под ним. Рёв, дым, пыль понеслись следом за ним. Наскочил на кур, ни о чём не подозревавших. Куры разлетелись, оставив на месте несколько упавших и раздавленных. Ханафеев только потом узнал: это были его собственные курицы, и крепко поругал жену, за то что выпускает их куда попало.
Сейчас было ему не до таких мелочей. Руль на большой скорости у мотоцикла дёргался из стороны в сторону, как необъезженная лошадь. Он явно хотел, но не мог остановить мотоцикл, летел вперёд, выписывая кренделя по ямам и колдобинам.
Мы, кто в чём был в тот момент на реке, бросились вслед за ним: кто в трусах, кто и без них, здесь было не до того. После первого испуга все были рады происходящему и помчались следом с воплями за удаляющимся чудом… Век техники для нас начался. Ханафеев неумолимо отрывался от нас. Мы, похожие на раззадоренный муравейник, вернулись на берег реки. Было тут не до игр. Слушали треск, удаляющийся в тайгу, и причитания жены Ханафеева.
– Ну, гад, вернись только – убью, обломаю ухват о твои рога, чёрт окаянный! – совсем не зло ругалась она. – Забор повалил, курей собственных задавил. – Её мясистый кулак будоражил воздух в направлении исчезнувшего за лесом мужа.
Ребятня с интересом окружила её и пострадавших куриц.
– Чё уставились, голопузые? Рады чужой беде? Вот посмотрите – подавит вас всех, как этих курей, не будете тогда смеяться.
– Тётя Фрося, а что это у дяди Христофора за телега такая? – для уточнения спросил самый смелый.
– Та чтоб она у него развалилась вместе с ним, телега эта. Мотоциклет, вот что это.
Пока таким образом тётка разряжала свои нервы с голопузыми, Ханафеев укрощал первую и пока, до времени, единственную технику в нашей деревне. Честно сказать – сражался он за свою жизнь самоотверженно. Всё же, как ни старался объезжать препятствия – наскочил на крепкий большой пень километрах в двух от деревни… Никто этого не знал. А только часа через два увидали Ханафеева, катившего свою покалеченную технику. Сам он, разумеется, был не целее мотоцикла: весь изодранный, в шишках и синяках.
Что происходило во дворе Ханафеевых, нас мало интересовало, там это было часто, и вся деревня к этому привыкла… Через некоторое время Ханафеев вышел со двора с полотенцем и мылом, направился к реке.
– Что, пацанва, как я, а? – обратился он к обступившим его ребятам. Он здесь чувствовал себя, и не без оснований, героем. – Соображать надо! – многозначительно сказал он сам себе, а нам подмигнул подбитым глазом.
Этим днём окончилась спокойная жизнь в нашей деревне. Теперь каждый день, после восстановления мотоцикла, Ханафеев с треском носился по деревне взад-вперёд, оставляя за собой злой синий дым, задушенных кур, гусей и кошек.
Он действительно быстро научился ездить, объезжать ямы и кочки. Но деревенская дорога была настолько плохая, что когда мотоцикл двигался со скоростью, казалось, он летит над ней, перепрыгивая с кочки на кочку.
Не буду говорить, как часто мотоцикл ломался, как часто доставалось самому мотоциклисту от хозяев его жертв. Скажу одно: Ханафеев был неумолим и неудержим, как злой дух.
– Вот, товарищи, граждане, по первозимку пригоню трактор, так и всех быков ваших диких подавлю. Это вам не что-нибудь: цивилизация, понимать надо, – такие и прочие речи вещал он односельчанам.
Такими разговорами и своими делами Ханафеев довёл всё население до того, что кто-то сходил в город и пожаловался на возмутителя спокойствия. Там же ему и сказали, что их бригадир, пропавший в последние дни невесть куда, действительно сейчас на курсах трактористов и по первой дороге пригонит в деревню трактор для перевозки леса, взамен лошадей.
Теперь деревенская ребятня не так часто бегала на реку – приходилось сторожить – кому кур, у кого другое. Раньше как было? Выпустишь их на дорогу – они и вольны до обеда. Попоил, покормил и опять на реку. Сейчас выгнать нельзя. В огороде тоже нельзя – все грядки склюют и разроют. Так и мучились. А убежишь на часок – жди взбучки от матери: петух помидорку склевал самую красную, ну взял бы да склевал зелёную, так нет же, вредитель. Чего греха таить – дорого мне доставались эти самые помидоры, не одна из расклёванных оканчивала своё земное бытие на моём лбу. Ну да что там, за прогресс ведь страдали, за будущее.
И будущее не преминуло себя долго ждать. Как только появилась первая санная дорога по тайге от деревни до города – Ханафеев засобирался.
Старухи узнали от жены, что её муж «смотался», по её же собственному выражению, за трактором. Деревня пустилась в рассуждения: вот оно, настал конец света, курей всех передавил, теперича нас всех трактором передавит. Чтоб его лихоманка взяла. И откуда он на нашу голову взялся, все беды от него.
– Тебя первую, Ахросинья, придавит. Сбегай от холеры, пока не поздно. Когда хоть уехал?
– Да ночью вчерась. Приказал не сказывать, так вот, вишь ли, не сдержалась, бабоньки, – глаза её были мокрыми.
– И правильно, что сказала. Мы теперь мужиков-то наших пошлём за деревню, навстречу, понавалят лесин поперёк дороги, никакой трахтур не пройдёт. Пусть колеет в своей нечестии.
Подобные разговоры ходили по деревне из дома в дом. Время шло, и никто ничего не делал. Я не слышал, как на третью ночь после отъезда Ханафеева трактор въехал в деревню. Но утром меня словно сдуло с кровати. Моё внутреннее чувство подсказывало – что-то случилось.
Быстро накинул одежонку и выскочил на улицу. До дома Ханафеевых было недалеко, за углом школы на берегу реки. Да, такого я не видывал, из-за толпившихся людей около ворот проглядывался трактор. Он был большой и совсем некрасивый, наоборот, черный и страшный. Ребятня с шумом лезла на его гусеницы, в кабину. Я тоже потрогал кое-что. Он оказался холодным и неприветливым. То ли дело лошадь: тёплая, ласковая… И чего в этой железяке хорошего?
Открылась дверь избы, и оттуда с цветущей физиономией вышел Ханафеев и ещё кто-то с галстуком, видно, начальство из города. Неизвестный громко поздоровался с крыльца со стоявшими за забором. Никто не ответил.
– Та что вы с ими. Я же говорил – дикари. Посмотрю пойду, не украли ли чего. Если что – полдеревни разнесу.
– Христофор Михайлович, не надо так. С понятием надо к местному населению.
– Оно мне, это местное население, уважаемый товарищ, извиняюсь, вот где сидит, – он провёл рукой по горлу. – А ну, разбегайтесь. – Ханафеев наклонился к трактору, что-то поделал и дёрнул.
Из трубы в небо рванул черный дым, раздался страшный грохот.
– Чтоб тебя, едрит твою бодрит, – успокаивал рванувшуюся лошадь подъехавший в этот момент к толпе дед Михайло. – Скоро всех вас, коняг, в дым переведут, одна вонь и останется. Смотри, милая, полетели ваши души и силушка к Богу в рай. Наработались. Чё делать-то будете? Задарма овёс жрать да ребятишек катать?
Ребятишкам в ту пору было не до какой-то уродливой лошади и старика, пусть и уважаемого на деревне. Тут историческое событие. Всё внимание было приковано к трактору и согнутой спине Ханафеева… Вот он выпрямился.
– Ну, кто прокатиться хочет, а, пацанва?
И так как никто ничего не ответил, подхватил первого, стоявшего рядом, и мигом посадил на сиденье в кабину, вскочил сам. Мальчик не знал, радоваться или реветь, и потому просто сидел и ждал, что ещё вытворит с ним дядя Христофор. Но тот совсем нестрашно улыбался и задвигал всем, что было в кабине.
– Разлетайсь, пока целы.
Люди бросились с узкой, под одну подводу дороги в сугробы. Трактор сердито рявкнул и побежал. Вернее, бежал не сам трактор, а его стальные дорожки, гусеницы.
И вдруг с криком «Дядя Христофор, прокати», перед самым трактором соскользнул с сугроба самый шустрый мальчуган. Я знал его, вечно ему не везло: куда-нибудь да вляпается. Поскользнулся, упал прямо под гусеницы.
Произошло то, что нельзя ставить в вину ни Ханафееву, да и никому вообще. Я был за спинами взрослых и не видел происходящего, только слышал душераздирающий крик мальчика, жуткий вой его матери, баб… скрежет железа…
Пригодились здесь и лошадь деда, и фельдшер, также наблюдавший происходящее.
– Послужи последний раз, Гнедко. Но, милая!
Мальчика увезли в город. Он остался жив, но одной ноги по колено у него не стало.
Прошло время. Трактор возил лес. Послали ещё трёх деревенских на курсы. Так через два года у нас появилось несколько тракторов и осталось несколько лошадей… И пошло: Назар Пихтов утонул вместе с трактором – спутал с похмелья заднюю скорость с передней и свалился с брёвнами с крутого берега при загрузке. Пока вытащили – поздно. Ханафеев сам баню свою своротил да венец из избы выворотил. Смотришь иной раз: трактор едет, а в кабине никого нет. Потом, оказывается, он в тракторе, только спит на рычагах, изрядно хлебнув… Вот так на нас и шла техника. Жизнь идёт, её не остановить.
– Да, хлопчики, смотрите, как мы жить стали. Техника, одно слово, – разглагольствует старый дед Михайло перед пацанами.
Теперь его уже никто не слушает, кроме нас, не идут к нему за советом: некогда, все спешат. Раньше не так было: чуть что – к деду за советом. Лошадь ли оступилась, или ещё что по хозяйству стряслось, или не выходит что. Теперь все всё знают, радио слушают, в город на машинах ездят.
– Так вот, техника, вам говорю – это вещь. Слыхивали – спутник, едрит твою бодрит, запустили в ентот самый… в космос.
– Ага.
– Так вот, ребятня, смотрите, чтоб наших мужиков, пьяниц окаянных, туда не заслали. Все звёзды пособьют и солнце под землю пустят. Как жить будете? Мне то что? Мне помирать время уж пришло.
Мы молча глядели на деда. Что это он говорит? Кого это он в космос собирается запускать? Спутник – это одно, а то мужиков. Придумает же. Наверно, из ума выжил от старости.
– А мож, наоборот, – сидя на завалинке, рассуждал, уже с собой дед. – Собрать их всех горемычных и турнуть к солнцу, гори оне ярким пламенем, эти пьяницы, лиходеи. – И потом опять снова нам говорит: – Техника для того и дадена, чтобы с умом к ней подходить. Она умная, эта техника. Видели, как она работает, когда к ней с умом? Ни одной коняге за ней не угнаться. Учитесь, вот. Будете лес возить, только опять же, с умом, – он не договорил, задремал.
Мы потихоньку расходились по своим мальчишеским делам.
Но дед не дремал, хитрил. Ему больше нечего было сказать детям, он и сам не знал, что будет дальше. Пусть растут, пусть видят безобразия своих отцов, пусть сами постигают то, чего ни он, ни их отцы не смогли, не успели, не захотели дать своим детям для будущей жизни.
Весна
Посёлок Усть-Кабырза стоит в горной долине на слиянии двух сибирских рек: Кабырза и Усть-Мрассу (шорские названия). К тому времени я ещё не читал Пушкина, Фета, Майкова. Только потому, что был мал. Не знал, что в весне есть и другие стороны, кроме виденных мной самим.
…К 8 Марта можно было не переживать о шапке и рукавицах, а уж к 1 Апреля, как закон – вся деревенская пацанва, кто умел к тому времени ходить, лезли на сопки с карманами, набитыми картошкой, солью, спичками. Долго не возвращались домой, жгли костры, палили траву. А когда с виноватым видом, но довольные, возвращались домой, заслуженно и покорно получали встряску от матерей за прожжённые дыры и обгоревшие вещи. Отмывались от сажи, обрезали спалённые волосы, лечили ссадины.
Всё это было само собой разумеющимся. Никакая сила не могла остановить мальчугана. Если не сегодня, то завтра он обязательно удирал из-под бдительного родительского ока. И невзирая на неминуемо ожидаемую порку, радовался здесь жизни во всю мочь, насколько ему хватало дыхания.
Это были неописуемые часы. Маленькое сердце мальчугана немело от восторга. Здесь он был сильный, ловкий, храбрый. Его ничто не давило, он был волен, как птица. Кружилась от счастья и чистого воздуха голова, хотелось петь. И мы пели. Пели песни, которым нас учили в школе – и про революцию, и про войну. Но кто мог нас понять? Для родителей это всё выражалось в том, что мы из себя представляли по возвращении. Конечно, в этом мало было восторга.
Восторга у родителей ещё не было и оттого, что деревню нашу почти каждую весну топило наводнение. Тот, кто первый поселился здесь, он был поумней. Среди этого красивого места, напоминающего Швейцарию, он выбрал наиболее возвышенное место. И тем был доволен. Постепенно вокруг обосновался посёлок.
И всё-то было бы ничего, но само место собой напоминало полуостров, так замысловато его омывала река. Так вот, всё это довольно большое ровное пространство среди сопок частенько при ледяных заторах весной оказывалось в воде. На сей раз также полной радостью шла весна. Бывали, правда, годы, когда заторов не было и лёд проходил. Тогда лучше нашей деревни места на земле, казалось, и не было. Росло на огородах всё быстро, урожаи были хорошими.
Может, и в этот раз пронесёт, надеялся втайне каждый. Однако, наученные горьким опытом, каждый помаленьку готовился… Может, и в этот раз подготовились бы получше, да времени мало оставалось от работы.
– Слышь, Христофор Михайлович, – просили мужики бригадира, – отпустил бы на несколько деньков хозяйство подсобрать…
– И не подумаю, кто план выполнять будет? На днях с райкома вот звонили, справлялись. Товарищ Котов сам лично просил к 1 Мая план выполнить: «Вытяните, говорит, Христофор Михайлович, постарайтесь».
– Да выполним мы его, план твой. Будь человеком, жены заели. Вдруг большая вода? Что делать будем?
– Нихрена не будет. Вон в прошлом годе не было. А готовились сколя? Аж из кожи лезли. И что? Время задарма угробили. Не пущаю никого. Всё, разговор окончен.
Посудачили мужики, да и плюнули; может, и вправду пронесёт. Ну его, свяжись – так потом и хуже будет. Продолжали работать. Дни шли, солнце делало своё дело: снег сошёл, ручьи набирали силу, река пухла и бурела. Редко кто отваживался перейти на другую её сторону.
По традиции, пожарник находился на каланче пожарки и осматривал окрестности. В случае если лёд тронется, в его обязанности входило, как и при пожаре, греметь в рельс. Ночью же дополнительно ставили пожарника со свистком на берегу.
Всё шло нормально: пожарник стоял изо дня в день на своём месте, чем успокаивал односельчан. Раз стоит – значит, всё тихо.
– Ну как там у тебя, Иван? – спрашивали проходящие мимо.
– Нормально, только я так думаю, что напрасно всё это. Вода в ентом годе большая будет, пронесёт, как по маслу. Стою здеся, как сыч, ноги да глаза болят. Да в душу её, вот, холодать стало, околел весь на ветру-то. Сбегай хоть за чекушкой, а?
Иные бегали. И потом делились новостями:
– Вот, Иван-то, говорит – пронесёт…
Пора было уже и сойти льду, но он всё держался. По ночам что-то ухало, пугая баб. Несколько раз уж и собирались семьями, выглядывали в окна, ждали, что будет, да посматривали на фонарь при пожарке, маяком светящийся над деревней. Может, напился пожарник да спит, а здесь потоп начался? Но пожарник был на месте, его каска горела, словно второй фонарь. Деревня успокаивалась. Снова приходилось раздеваться, но уже было не до сна.
Шли дни и ночи, всё это порядком надоело: днём работа, ночью сиди, трясись…
– Чтоб она…
Как раз в то время, когда люди, уставшие и издёрганные, уснули глубоким сном, река ожила, рельса загудела.
– Ну, пошло, – охнуло вокруг.
Пожарник с бестолковой лихорадочностью садил в рельс.
Казалось, он собрался поднять даже мёртвых.
– Чтоб тебе лопнуть, гремишь, как полоумный.
Повскакали все. Кто что схватил – и на дорогу. Здесь уже, что делать, понять невозможно: кто бежал туда, кто сюда, коровы, свиньи собаки, люди. Всё это кричит, мычит, пищит, лает, толкается, шарахается по сторонам, падает, снова встаёт…
Неожиданно всё это покрыл жуткий глухой гром. Свиньи и те на миг оборвали свой истошный визг.
Было ясно: что-то случилось. С визгом «Лёд», Ханафеев, живший на самом берегу, обезумевший от чего-то, возможно, действительно страшного, пронёсся мимо онемевших людей к двухэтажной школе в центре посёлка.
Стало не до коров и прочего. Бабы, похватав своих ребят, с воями и причитаниями кинулись в темноте за начальством. Мы с мамой и сестрой вышли из дома чуть позже и попали в живой поток несущейся массы. Над деревней бушевала стихия.
– Без паники, дети, без паники, – успокаивала нас мама.
Оставшиеся до школы двести-триста метров мама несла меня уже по колено в воде на руках. Я хоть и болел (надо же было перед самым наводнением заболеть), мигом сориентировался. Как только ступил на твёрдый пол школы, побежал по ступенькам на второй этаж, а там на крышу. Света не было, вся школа кипела бог знает кем. Я имел свою цель, отбиваясь и протискиваясь, направлялся туда, куда мне было сейчас очень надо…
На крыше было уже много мальчишек. Здесь же был и Ханафеев.
– Да, не сладкая у вас здеся житуха, сопляки. Хреновина получилась… – он всё ещё сидел в одних подштанниках и майке, что-то из верхней одежды держал в руках.
Он один из всех видел, что произошло. А произошло то, чего отродясь в здешних местах не случалось.
– Я из дому – а она на меня, будь она проклята, льдина, – Ханафеев скользил дрожащими коленками на скользкой, обросшей мхом крыше, всматривался туда, откуда только что бежал. – Дома-то нет, что ли?..
Я не обращал уже на него внимания, слишком страшное творилось внизу. У самой школы, внутри её, стоял плач, мат и вопли.
– Серёга, да где ж ты, мой родименький? – выла во всё горло Томка, жена пекаря. – Был же тут… Утонул, утонул, бабоньки, и… их. – Бросилась, видно, в прибывавшую воду.
Я оглянулся.
Серёга её сидел рядом со мной и орал во всё горло:
– Здеся я, мамка! Чё орёшь, как ударенная?
Услышав среди шума и грохота своего сына, тётка обозвала его от радости матерными словами.
Тот, кто успел добраться к школе, был печально счастлив. Школа была высокая, стояла на бугре, где когда-то давно поселился первый поселенец этих мест.
Вокруг ходила смерть. Животных уже слышно не было. Их смыл первый вал. За валом воды пошёл выползший из берегов лёд. Он сплошной стеной понёсся по деревне. Трещали под его натиском и падали кое-где сохранившиеся и светящиеся ещё столбы с фонарями, дома…
Прошло несколько часов. Вода прибывала. По-прежнему было темно и холодно. Все ждали рассвета. Я уже продрог, несмотря на то что заботами мамы был одет неплохо и доставлен сюда сухим.
Когда относительно утихли треск льда и стенания людей, в ночи над деревней раздался тонкий дребезжащий старушечий голос. Кто-то пел.
– Аллилуйя… – и ещё малопонятные издалека слова.
Голос принадлежал бабушке Нюре. Не знаю, как у остальных, у меня на голове начали шевелиться волосы.
Её жуткая песня длинно неслась над всем, что было подо мной. А подо мной были вода и лёд.
Слухи уже пошли, что деревни нет, что её снесли льды. Так где же, думал я, эта баба Нюра? На льдине плывёт, что ли? Её окликнули. Ответа не последовало, и её песни тоже. Только донеслось: «Рятуйте», это был голос её деда. И всё.
– Утонули, царствие им небесное, отмаялись, сердечные.
Замолчал, наконец, и горемычный пожарник, добавляющий паники своим обезумевшим рельсом.
Я, как мне казалось, прикрыл слипающиеся веки, а когда пробудился – светало. Деревни не было. Насколько можно было рассмотреть – всё было бело. Всё пространство было заполнено льдами. Только около самой школы стояли несколько домов, в том числе наш. Отец остался дома – спасал от воды метеорологические приборы, а потом уже было поздно эвакуироваться.
– Вот он, за трубой сидит. А ну, давай к народу, «начальство», – зло произнесла мужичья лохматая голова, появившаяся из слухового окна крыши.
Я оглянулся. За моей спиной около кирпичной трубы действительно по-прежнему сидел Ханафеев. На нём были кальсоны, пальто и всё.
– Идите вы к хренам собачьим, народ. Пойло вы свиное, не народ.
– Потом говорить будешь. Давай сюда, не то живо снимем. Народ ждёт.
– Да уж иду, чтоб оно всё провалилось, – выругался Ханафеев и с большим нежеланием отправился к народу, ступая по скользким доскам крыши голыми ступнями. – Пшёл вон, народ, – пнул он подвернувшегося под ногу паренька.
За Ханафеевым спустился в здание школы и я. Нашёл своих.
Попил из китайского термоса чаю, съел пирог.
– Что там, сынок?
– Плохо, деревню снесло, мама.
– А наш дом?
– Наш цел, только крыша одна торчит, а так на месте.
– Ох ты, Господи, – вздохнула она, – что же это делается такое? Как здоровье? – Потрогала она лоб холодной рукой.
– Нормально.
Что мне оставалось говорить? Всё равно лечиться нечем.
– Ну-ну, давай крепись. Большой уж.
Меж тем мужики заволокли беспомощное «начальство» в спортзал, раздвинули в центре место, посадили Ханафеева за стол. У стола стояли дед Михайло и бывший бригадир Иван Колосов. Кругом галдели, особенно бабы.
– Ишь ты, и портки дома оставил, про план со страха теперь уж не вспоминаешь?
– Вон он его план, вместе со льдами уплыл.
– Цыц, бабы, – Колосов опустил кулак на стол.
Стояли все, кроме Ханафеева.
– Не о том говорить надо. Что делать будем? Вон она, вода всё прёт, уж и крыльцо вот-вот скроет. Каждый час вон, – он показал на деда Михайла, – отметку переносит. Слава богу лёд встал. Пить нечего, есть нечего, дети и старики.
В едва затихшем зале снова заголосили сначала бабы, а за ними и дети.
– Чё орёте? Правильно Ванька говорит: вспухнем с голоду, ежели все не перетонем, как котята, – Ханафеев для речи встал со стула.
– Эт что с ним? Срам потерял, ой, бабоньки. Ширинку хоть застегни, – тыкали в него бабы, кто поближе.
– Эт я вот что говорю, – не обращая внимания на баб, продолжал Ханафеев. – Сидел на крыше от страха, думаете? Я, может, о спасении вашем думал, как народу помочь. Вон, дед Михайло лодку где-то добыл. Вот я и придумал, пока не затопило – переправить народ до сопок на ней.
– Ты что, очумел? Лодчонка двоих возьмёт, до сопок с полкилометра, да вода какая, да лёд прёт, а нас сколя?
– Что, не пойдёт? Тогда пусть Ванька переправит меня, я по сопкам мигом махну в город, к начальству, пусть спасают…
– Слушай, Иван пусти-ка меня, я ему в морду свисну, сволочь. Ишь ты, на сопки ему? А то тебе не понятно ли, что вокруг тех сопок то же самое. До городу шестьдесят километров. Смыться хочешь? – это наш сосед, дядя Лёня, лез с кулаками к Ханафееву.
Ханафеев даже сейчас не мог понять, что он здесь лишний, что нет в нём, кроме гонору, самого главного. Нет хребта. Он не знал местных условий, был пришлым. Но даже и не в этом его беда, его вина – в его тупости и чёрствости, о которых сам он не подозревал. Он считал себя умным, энергичным, принципиальным руководителем. На нашу беду, так считали и его начальники. План по заготовке леса выполняли стабильно, были не худшие в районе.
Куда же его принципы подевались? Он сел на стол, плюнул на пол: «Сдыхайте вы все… Всё вам не так».
– Не кипятись, Христофор. Куда пойдёшь? До горы-то добраться, может, и можно, это ты прав, – негромким уверенным голосом начал Иван. – Но до города не дойти.
– Телефон бы, Иван.
– Али рацию.
– Телефон? Рацию? – Иван сам зло заорал. – Пошли, мужики, где баб поменьше. Хоть покурить да поразмыслить без ихнего визгу.
Уже совсем рассвело. Вода прибывать перестала. С крыши я уточнил обстановку: дома снесены не все, то там, то здесь из-за нагромождённых торосов льда виднелись редкие чёрные крыши. Стоял лёд, стояли на месте и крыши, казалось, они не принадлежат домам, а просто лежат поверх льдов.
Барак бабы Нюры стоял. Они с дедом вовсе и не утонули, сидели вдвоём на крыше барака и держали корову за рога, а вокруг – вода до конька крыши и льды. Несколько храбрецов по льдинам в лодке добрались до них, хотели снять, да где там, бесполезно, от коровы их было не оторвать.
В унынии и вынужденном безделье проходил первый день. Каждый ел, что прихватил, если прихватил, хуже было с питьевой водой.
К вечеру вода в реке не прибыла.
– Давайте, детки, прилягте здесь, вот и место свободное, – упрашивала мама нас с сестрой.
Она постелила своё пальтишко на пол. От пережитого мы мигом заснули.
Новое утро ничего нового не принесло. Вода в реке не уходила, лёд стоял. Дети плакали, хотели есть, пить. Воды вокруг много. Но пить никто не решался, она была тёмная от ила и с мусором.
Мужики куда-то засобирались, сели в лодку и отправились только им знамо куда. Нашей радости не было границ, когда после долгого отсутствия они вернулись. Оказывается, пекарь вспомнил, что поставил хлеб в пекарне перед случившимся, а сейчас предположил, что его можно взять целым, так как пекарню не снесло льдами, и, по его предположениям, печь не полностью в воде.
Хлеб не успел допечься, вода залила низ печи. Но ели и были довольны таким.
Время томительно тянулось, но лёд и вода не собирались уходить. Огромные ледяные торосы вцепились в деревню, не желая с ней расставаться.
– А ну, Мария, говори давай, какая погода будет, когда вода схлынет? Зря, что ли синоптиком работаешь на своей метеостанции?
– Знаете, я и сказать ничего не могу. Приборов нет… Да и вообще, может, Женя бы, муж, и сказал что, он поопытней меня, да вот сама не знаю – жив ли. Дома остался.
Бабы печально вздохнули, вспомнили, кого ещё нет в школе, кто ещё мог быть во льдах.
– Одно я вам скажу, – мама или решила успокоить, обнадёжить людей, а может, уверена была: – Завтра должно быть солнце и тепло, вода уйдёт, – потом она добавила: – Если этого не случится – можете со мной не здороваться.
– Кабы завтра хоть, так ладно. Дети-то ревьмя ревут, болеют, есть хотят. Смотри, того и Господу Богу душу кто отдаст.
– Ни воды вскипятить, ни обсохнуть. Ладно, если завтра.
Назавтра действительно сошли низкие тучи. Но странное дело – как не светило яркое солнце, тепла не было, холодом несло от кругом стоящих льдов.
На третий день к обеду в небе загудел кукурузник. Ханафеев, похожий теперь на одичавшего индейца, влетел первым на крышу и завопил, махая пальто над головой.
– Сюда, сюда. Не видите, гибнем. Спасите… – Силы ему изменили, пальто улетело в воду, сам опустился за трубу.
Самолёт сделал несколько кругов над школой, выбросил уйму спасательных кругов, совершенно бесполезных, не причинивших никому вреда, и улетел.
Так окончился третий день. Стихия не отступала. На следующее утро прилетел вертолёт, сбросил в реку ниже деревни на место затора взрывчатку.
После взрыва вода медленно сошла. Лёд остался, осел на землю, подмял под себя вcё, что было под ним, почитай полдеревни.
Взрослые оставили детей в школе и двинулись по ледяным торосам и по грязи, достигающей пояса, к предполагаемым местам своих бывших жилищ. Мы с мамой добрались до своего дома. Отец был жив и невредим, находился на чердаке и даже кое-что спас из вещей. Мне под руки попался подаренный на день рождения фотоаппарат «Любитель». Он оказался заряжен. Я вылез на крышу дома и засвидетельствовал последствия наводнения.
Многие лишились крова. Все лишились своего хозяйства, домашнего скота. Как ни странно, Ханафеевская изба оказалась цела. Снесло все постройки, но дом остался и даже не был повреждён. И жена его, переждавшая наводнение на крыше, вся поседевшая, была жива.
До середины лета таял полутораметровый панцирь льда.
– Да, мужики, молиться Богу надо, что лёд не пошёл. Сейчас хоть что-то у кого осталось. А двинь-ка – голое место от деревни осталось бы, – успокаивал односельчан дед Михайло.
Он был прав: и горе, и спасение было в том, что лёд остался. У кого ничего не осталось, не знали, что и делать, с чего начинать. Но жить-то надо. Поплакали, поматерились и приступили строиться.
Сколько было слов сказано, разговоров переговорено. «Живыми останемся – ни за что не останемся здесь. Чёртово место…» Прошло время, мало кто на другом месте избы свои поставил, в основном на своих, давно приглянувшихся и обжитых местах. Даже Афросинья не двинулась с места.
– Что уж, всю жизнь прожила здеся, туто-ка и умирать мне.
– Фроська, так ты поедешь со мной? Последний раз спрашиваю.
– Нет, Христофор Михайлович, извини. Здесь я уж останусь.
– Ну как знаешь, добра же тебе желаю, корове, а ты ерепенишься. Заживём в другом месте не хуже здешнего, – уже мечтал оживший Ханафеев.
Фрося и сама не знала, что делать. Ходила к деду Михайлу за советом.
– Что делать мне, дед? Надоумь: уехать или остаться?
Дед молчал, думал, что скажешь женщине.
– Любишь коли, так поезжай. А то присмотри здеся другого мужика: мужика, конечно, надо тебе, и то верно. Так опять же, ребяток нету у вас. Этот вот, твой Христофор, да простит меня Бог, пусть убирается, житья от него нисколько не стало. А ты ничё бабёнка, справная, можешь ещё и здеся пригодиться. И опять же, родители, царствие им небесное, у тебя здеся схоронены… Изменится ли муж твой, будет ли тебе с ним хорошо? Вон он какой. Здесь и миром поможем, сама, что не сможешь. А там что? Обидят – и пойти не к кому. Чужой здесь, чужой он и в другом месте будет. Никому нет от него счастья.
Так и уехал Ханафеев, не оставив после себя ничего, кроме зла. Смыла его весна, как навоз с нашей дороги.
Всё бы это было хорошо, как если бы Ханафеевы эти не стоили так дорого.
Советская Нефертити
Накануне дня 8 Марта пополудни я возвращался из командировки. До электрички меня проводил старый однокашник Володя – «Фомич», как теперь его величал водитель видавшего виды уазика. День был солнечный. На небе не было ни одной тучки, но северный холодный ветер пробирал сквозь зимнее пальто до самых костей. Конечно, тут было не до разговоров. Я поспешил в вагон. Фомич – в машину, на работу.
До отхода электрички оставалось минут пятнадцать. В вагоне пассажиров было немного. Я выбрал место, как мне показалось, наиболее удобное, расположился. До Свердловска было два с половиной часа пути. Было время не только подвести итоги своей командировки, но и наметить план реализации её результатов. Углубился в себя. Оказалось, не так уж и мало успел за эти два дня. Польза делу непременно будет.
Электричка тронулась, мысли мои сбились и возвращаться в прежнее русло почему-то не желали. За окном мелькали последние дома Нижнего Тагила, его улицы, покрытые брусчаткой. К слову, об этой самой брусчатке: мне показалось, она стоит со времён царя Гороха, а оказалось, что это оригинальная доисторическая технология строительства дорог дожила здесь до наших дней и пользуется у местных дорожников большим спросом. Никогда бы не поверил, если бы не видел собственными глазами. Просто невероятно, как могут сосуществовать здесь технический прогресс и вековая отсталость. Булыжная мостовая, надо же.
Город окончился, пошла однообразная сибирская картина: сопки, лес, снег. В вагоне было интересней. Мой взгляд самопроизвольно стал ощупывать таких же пассажиров, сидящих ко мне лицом.
Два рыбака пожилого возраста дремлют, видно, разморило от тепла в вагоне и меховой одежды, делавшей их неестественно полными и неуклюжими. Мужчина с маленькой девочкой. Она совершенно непоседлива, капризничает. А вот противоположная картина. Мама с двумя детьми лет трёх-четырёх с чемоданами. Она смотрит печально в окно. Дети смирно сидят, поджав под себя ножки: спят в самых неудобных позах.
Рядом, напротив через лавку, о чем-то интересном болтали между собой две девушки. Обе в одинаковых ультрамодных белых кругленьких вязаных шапочках, надвинутых до самых глаз. Лицо одной из них не привлекало бы внимания, если убрать всю ту парфюмерию, которая наложена была на него. Другая – напротив, чем-то неуловимым притягивала к себе. С первого взгляда мне это не бросилось в глаза.
Я продолжил дальнейшее изучение окружающих, но ощутил: куда-то пропало спокойствие. Глаза сами собой вернулись к той, второй. Какая-то она не такая, как все виденные и перевиденные за всю, пусть небольшую, но активную жизнь в гуще людей.
Делая вид увлечённого проносившимся ландшафтом, я незаметно, но сосредоточенно изучал лицо девушки. Для того, кому дана способность разбираться в людях – это целая книга, по которой можно не только узнать, что за человек перед тобой, но и увидеть внутренний его мир.
Белая шапочка гармонировала с черной искусственного меха шубкой. Светлое, юное, нетронутое красками лицо было свежее и по-матерински тёплое. Нет, у неё не было ярких румяных щёк, как у подружки (явно напомаженные), но и бледности тоже. Обычный цвет кожи молодой здоровой девушки. Карие глаза её смеялись вместе с ней, когда было весело. Они лучились искрами.
Подруга взяла в руки глянцевый журнал. Вторая обратила взгляд, как мне показалось, в мою сторону. Я забеспокоился: не спугнуть бы. Задумалась. Случается, человек оторвётся от какого-то дела, задумается о чём-то, о чём и сам не ведает. Взгляд его стекленеет, сосредотачивается на каком-либо предмете, но и его не видит. Здесь было совсем по-другому. Смотрела мимо меня долго, не мигая. Но ничего подобного на отрешённость в её взгляде не было. Наоборот, они были наполнены внутренним душевным содержанием, теплотой. Глубина взгляда была поразительна, способна вместить весь мир. И в то же время в этом взгляде была видна её незащищённость, открытость, ранимость. Обычно любой человек, имеющий пусть даже самый малый жизненный опыт, не рискует выйти из-под прикрытия здравого смысла, к тому же на людях, не даёт вот так, запросто понять, кто есть кто. А тут никакой защиты. Достаточно было сейчас раз посмотреть в эти глаза, именно сейчас, чтобы понять светлую душу этой девушки, увидеть чистый мир, великое духовное содержание.
Теперь я уже не мог пересилить себя, чтобы не смотреть в её сторону. И не потому, что возымел какие-либо планы. Совершенно нет. Меня заинтересовала она как загадка. Кто она? Чем-то неясным она напоминала собой далёкого, но хорошо знакомого человека. Кого же?
Простая улыбка открыла ровные зубы, подбородок чёткий, но не явно выраженный. Нос тонкий, идеально женский. Всё в её лице было гармонично сложено, как говорят, не прибавить, не убавить. Кто же она?
Они с подругой опять беззаботно и увлечённо болтали. И если у подруги мимика была чрезвычайно активной, то второй хватало лишь выражения глаз и скромной улыбки. Она повернула голову, и я увидел её профиль. Боже, так это же сама Нефертити! Ну как я сразу не смог разобраться. Мне ли, самому вырезавшему в своё время из дерева её знаменитый профиль, своими руками отобразившему все её черты, не узнать её? Конечно же, передо мной вот уже больше часа находится сама царица, а я, ничтожный человек, возомнивший себя великим психологом, самозванно и самодовольно пытаюсь проникнуть в её божественный мир.
Я так глубоко был поражён своим открытием, что совсем забыл об осторожности и приличии, и до бессовестного прямо упёрся взглядом в царицу. Она на мгновение перехватила его, улыбнулась. Прожгла всего вырвавшимся из её глаз импульсом тепла.
Как же это так? Откуда взяться ей, из южных далёких краёв, тут, в холодном уральском индустриальном Тагиле? Сколько веков прошло, как вот эта самая властительница мира в расцвете лет была погребена с величайшими неземными почестями? Неужели мир вернулся в прошлое? Или сверхсилы её вернули к жизни? Однако почему она оказалась не в родных ей песках, а здесь? Поразительное сходство. Если отбросить фантастику, то наверняка эта Нефертити – двойник, потомок той. Знает ли она сама об этом? Явно нет. Догадываются об том окружающие? Я бегло осмотрел пассажиров. Присмотрелся к накрашенной подруге – ни в ком не заметил и тени не только почтения, но и простого человеческого любопытства к той, на кого в своё время не смели бы поднять глаз.
Остаток пути я благоговейно взирал на царицу цариц, теперь уже не обращая внимания на свою нескромность, чем смутил девушку. Но скажите, что я мог с собой поделать? Если взгляд сам искал её, как бы я не пересиливал себя? Сколько передумалось за эти минуты о её возможной истории, дальнейшей её жизни. Как и в древности, ей нужна опора, защита. Получит ли она её? Будет ли она счастливее той, о которой сложены легенды? От многого всё это зависит. В большей степени от общества, окружающего её, к сожалению, ушедшего в своих нравах не так далеко от тех варварских времён.
Город, который царица Нефертити осчастливила, выбрав своим местом пребывания, просто не может не ответить ей тем же.
Не ищите её в себе подобных. Она не явится тем, кто бездушен и безразличен к прекрасному, кто вытеснил из своего внутреннего мира чувства, возвышающие человека над пороками, кто бездумно множит эти пороки, скрываясь за личиной порядочности и мнимого самопостроенного благополучия. Желаете её увидеть? Для этого снимите со своих глаз пелену догм и стереотипов, отдайте дань окружающему вас. Будьте заняты не только созерцанием своей значимости и мнимых успехов. Научитесь сопереживать, нести в жертву не ближнего своего, а себя. И тогда она найдёт вас сама. Пусть не Нефертити, но у каждого будет непременно своя единственная царица.
А Нефертити что? Она одна. К тому же сама не знает о том. Пусть всё так и остаётся. Пусть будет она счастлива. По всему – лучше быть простой счастливой советской девушкой, чем царицей с печальной судьбой.
Портрет богини Гигиеи
Вот она – красавица Москва, древняя и всегда молодая столица. Я стоял в аэровокзале, ожидал сбора группы туристов, с которыми прилетел одним рейсом из Тюмени. Стоял и смотрел на бурлящую кругом жизнь. На несущихся туда-сюда людей: белых, черных; тонких и толстых; маленьких ростом и высоких, волочащих сумки, чемоданы, плачущих детей. Все углублены в себя, у каждого маленькая, но своя цель. Всё живёт бешеной жизнью, бесконечно движется, кипит. Никто не в силах остановить этот поток, это колесо водоворота.
Суета сует.
По обычаю (рабочая привычка) я пытался выделить из массы объект внимания. Постараться понять человека. Каков он? Чей, куда бредёт? Что им движет? Но мой опытный глаз не мог высветлить из этого нескончаемого урагана характер, личность, индивидуальность. На всех лицах маска сосредоточенности, тупой решимости, одержимость к движению и только.
Куда бегут? Зачем всё это?
Пока таким образом коротал время, группа собралась и двинулась на выход из аэровокзала. Я замыкал, если можно так назвать, цепочку – группу туристов в тридцать человек, протискивающуюся словно сквозь людской муравейник.
Попал в водоворот. Меня теснили, толкали к выходу. Я знал по горькому своему опыту – не сопротивляйся, и отдался потоку. Буквально у двери-вертушки у меня возникло неожиданное желание посмотреть назад. Оглянулся и, словно поражённый током, остолбенел.
На то самое место, где я стоял буквально только что, опустился ангел. Да-да – ангел. В облике девушки. Её неземной облик, взгляд – всё разом поразило меня. Не сознавая, что делаю, я повернул назад. Не тут-то было. Поток, и без того плотный, хаотически движущийся без всяких правил и формул, загалдел, напрягся и выплюнул меня из здания. Толпа несла меня, а я пытался осмыслить, понять: что это было? Кто это был? Вернуться, подойти, спросить, узнать, посмотреть ещё раз…
«Господи, да куда же меня тащат? Мне обратно».
Групповод с трудом выловила меня из толпы:
– Мы вас уже потеряли.
– Да, да, конечно, – я машинально опустился на свободное место туристического автобуса.
– Что с вами случилось? На вас лица нет, – любезный вопрос групповода до моего слуха не доходил.
– Конечно, конечно, – повторял я, словно извинялся перед кем-то.
Излишне заботливая женщина фыркнула:
– Ненормальный какой-то. Нашло, что ли?
Не нашло – нашёл. Я сейчас ясно осознал: я видел то, что многие так и не находят за короткую земную жизнь. Закрыл глаза… Явился образ, который я видел лишь краем глаза, всего несколько секунд, всего минуту назад. Видел один миг, но образ запомнился до последней черты. Казалось, её лик излучал тайный завораживающий свет. Поражали глаза. Эти большие открытые спокойные голубые глаза смотрели прямо и просто. Не бегали по сторонам в поисках кого-то и чего-то. Это были глаза мудреца, философа. Такие глаза могут принадлежать только тому, кто честен, как слеза, как сама правда. Какие это были глаза! Сколько в них уверенности и глубины, гордости и ума!
Кто же это, кто она? Среди живых таких не бывает.
Мне вспомнилась шляпка. Коричневая, абсолютно неопределённой формы, фетровая, чуть похожая на мужскую, только с опущенными полями.
Я понимал – мне совсем не надо от неё ничего. Только бы ещё раз взглянуть… Бывает же?
Нет, положительно это неземное создание. Не может у нас вот так просто появиться среди бушующего урагана жизни такая святая… А какая отрешённость. До моего сознания не сразу дошло то главное, что так поразило. Именно отрешённость. Вот она и философия, и мудрость. Разве может кто в нашем мире, в хаосе, иметь столь непринуждённое, спокойное, сильное, невозмутимое лицо, несущее в себе весь мир, стоящее над миром?
Сколько ей лет? Пожалуй, не больше двадцати. Но какова сила! Я снова ясно увидел: хрупкая девушка стоит в беснующейся толпе. Смотрит вперёд. Как ей это удаётся? Мне самому чуть шею не сломали, а её обходят, обтекают. Не пошелохнули.
«Нет мне прощения. Явилась на землю сама богиня. И так вот получилось. Эх… Бог с ней, с группой. Так нет же. – Я был расстроен. Постарался отвлечься… – Что это я? Да и зачем она, собственно, мне нужна? Кто она такая? Девушек, женщин не видел? Вот уж четвёртый десяток доживаю. Засмотрелся…»
Напрасно. Напрасно старался. Я и сам сознавал это. Вот, к примеру, зачем верующему икона? Ангелы, девы, мадонны? Может быть, и не нужны, а как без них? Перед ней, той (верю только в будущее, в общество, которому служил дед, родители, теперь с полной отдачей служу сам), встал бы на колени. Не перед красотой. Её я не заметил, верно её и не было вовсе. Тем более эта шляпка… Перед её умиротворённостью, спокойствием, перед этим сильным человеком, в столь юном возрасте познавшим жизнь, перед неземной чистотой её можно стоять только на коленях.
И всё-таки, как ясно я не представлял её в своём воображении, дай мне сейчас карандаш, резец – не рискнул бы воспроизвести этот таинственный неземной образ.
– Приехали. Вам дальше?
– Да, да, конечно, – я подхватил свою лёгкую сумку и вышел за всеми.
Тепло, солнце осеннее, Москва. Гостиница «Олимпийская». Такая высокая, гляди – шапка упадёт.
– Тридцать два этажа. Ничего?
– Да-да. Конечно.
Документы оформляла руководитель группы долго. Куда-то бегала, что-то писала. В холле гостиницы стояли удобные кресла. Было уютно, полумрак.
«Собственно, а был ли кто? Я ведь ночь не спал. Может, просто показалось от усталости? М-да. Ну конечно: Сикстинская мадонна тебе, Рафаэль. Привидится же такое…»
У меня даже пот выступил. Действительно, картина эта висит у меня дома. Сам раму делал из багета. В стекло вправил.
«Да, дела…»
На ум, совсем некстати, пришли слова из песни Высоцкого: «…Ух ты, какой Леонардо, тоже мне Рафаэль…». Я улыбнулся про себя, вышел наконец из внутреннего напряженного состояния.
– Ну и ну! Так и в «жёлтый» дом попасть можно. Отдыхать надо. Представить только: половину отпуска на работе провёл (не наработался за год). Зря, что ли, отпуска дают? Вот и результат налицо. А впрочем… почему мадонна и вдруг шляпа? Да ещё такая?
– Какая шляпа? – сидящий рядом толстый турист подозрительно посмотрел на меня.
– Как какая? Кто какая?
– Шляпа.
– А, шляпа. А, что? Я разве сказал шляпа?
– Сказал, уважаемый, – сосед по креслу с кислой физиономией встал. – С вами, извиняюсь, не тот контингент. Туда ли вы попали?
– Да-да, извините. Неприятность, конечно. Понимаете, здесь такая ситуация…
– Знаем, видали таких. Работаем там, – он ехидно хихикнул и хлопнул меня по плечу. – Не беспокойтесь, живы будем, вернёмся – вылечим. Не такие сейчас. У нас как огурчики. Во!
– Да-да, – я хотел встать и ещё раз извиниться, но так как сидел лицом ко входу, а в это время входила группа вновь прибывших туристов, я снова увидел ту, кого уже считал миражом. – Шляпка, – прошептал я и вдавился в кресло.
– Шляпа… чокнутый и есть, – сосед выразительно повертел пальцем у виска и отошёл.
Я тем временем не знал – радоваться тому, что моё желание так просто исполнилось, в этом многомиллионном огромном городе, или?.. На самом деле пора разобраться.
Между тем неземное создание – девушка – простой свободной лёгкой походкой прошла мимо меня. За спиной где-то там села. Я не мог допустить непочтительности по отношению к той, на кого готов был молиться. Встал, хотел пересесть лицом в её сторону. Места не оказалось. Приличие не позволяло стоять истуканом. Я прошёлся.
Это была она. Она сидела прямо. Смотрела, как тогда: вперёд. Казалось, не реагировала на окружающий мир.
Богиня! А вот нос – чуть курносый, наш, русский. Вот и хорошо, теперь ясно. Она есть. Можно подойти, спросить. Но о чём? Пожалуй, не надо. Голову мою занимал диалог.
«Почему она здесь? – Где же быть ей? – Там… там, где-то. Не здесь, не среди людей. Нет, пусть, среди людей, но не этих… тех… – Каких? – Не знаю».
Наконец оформление документов было готово, и я поднялся на свой этаж. Разместился в номере. Умылся. Отправился к горничной справиться о некоторых условностях проживания. Не прошёл и нескольких шагов… О ангел! Сама мадонна, сошедшая с полотна великого ваятеля, шла мне навстречу. Чистый светлый образ её проплыл рядом. Я едва устоял на невольно подкосившихся ногах.
Ночью я не спал, ворочался, считал до четырёхзначных чисел. Старался отвлечься, но сон не шёл.
В ресторане, куда я утром спустился для завтрака, было тихо и уютно. Свободных мест было много. Сел без выбора за свободный стол. Взялся за закуску. Только сейчас почувствовал, как основательно голоден. Увлёкся. Не заметил, как за стол сели трое.
Поднял глаза и… поперхнулся, ком перехватил горло. Напротив меня, рядом, вот так, совсем близко – протяни руку, можно дотронуться – было божество. Есть, понятно, я уже не мог. Ком так и стоял. Да и как можно перед богиней жевать? Недостойно. Руки с ножом и вилкой повисли в воздухе.
– Аня, подай, пожалуйста, солонку.
Аня. У неё есть имя? Аня, Анна, Анюта, Анютины глазки… Завертелось в голове… Мне показалось, что я неудобно, бессовестно долго смотрю на Аню.
Потому, чтобы оправдать себя и найти выход из пикантной для меня ситуации, обратился к подавшей соль с первым пришедшим на ум вопросом:
– Девушки, вы не из Одессы?
– Что вы. Из Сибири мы, из Сургута. Нефтью занимаемся.
– Да-да, конечно, Извините.
Я вернул глаза к тарелке. Чувства, которые я испытывал в данный момент, которые исходили от сидевшей рядом, были подобны тому, что испытывает каждый, находясь в церкви. Мне знакомо это чувство покоя, торжественности, безмерности времени.
Там обстановка: хор, свечи, благовония, иконы… А тут? Откуда такая сила воздействия? Вот она вся. Немного курносая, голубоглазая. Лоб небольшой, открытый, чуть выпуклый. Губы как губы. Подбородок чёткий. Волосы тёмно-русые, просто перехвачены чёрной лентой. Лицо овальное, белое, открытое.
Что особого в ней? Почему во всём этом, таком простом и чистом, даже детском создании такие сила, покой и умиротворение? Почему, глядя на неё, находясь рядом, испытываешь благоговение, возвышенные чувства? Сама жизнь становится ясной, понятной и определённой. Облик её говорит: «Не суетись. Будь благоразумен». Какое там… Я сейчас готов быть безумным героем. Ради чего? Просто быть, и всё.
Руки… Поймал себя на том, что внимательно рассматриваю её руки. Нет, они не такие, как написаны на иконах. Они не безжизненные, не безвольные. Это руки, творящие добро: чуткие, трудовые, деловые. «Посмотри на руки человека – узнаешь их хозяина». Может, и нет такой пословицы. Но я повидал много рук за свою жизнь: добрых и работящих, бездельников и никчёмных людишек. Всё, что сделано на земле – сделано руками человека. Что разрушено – тоже его руками. Сколько построено мной. Конечно, я делал, строил, клал кирпичи, клеил обои не сам. Ясное дело, не мог всё успеть, но сколько знал, помнил: такими женскими проворными чуткими руками, их теплом, светятся окна квартир. Эти руки несут тяжесть строительства нового общества, растят и ласкают детей, выполняют самую грубую и самую тонкую работу. В итоге они, руки, становятся выразителями человека, говорящими за него гораздо больше, чем личный листок из отдела кадров.
Обладательница этих рук явно была неплохим работником. В какой отрасли? Эти руки не боятся труда – сильные, честные. Потом моя память долго удерживала самые маленькие жилки на кистях её рук. Говорят, по рукам в банках кассиры определяют инкассатора при выдаче денег. Я верю рукам. Не помню случая, чтобы обманулся.
Меж тем мои соседки быстро позавтракали и ушли. Я долго сидел, не поевши. Встать не было сил.
Что-то надо делать. Так не может продолжаться. Надо всё узнать: кто она, что она, кем работает? До сих пор не мог поверить, что эта богиня в действительности просто Аня.
Такого не может быть. Много людей становились святыми за свои деяния. Та, что была только что вот тут, пусть не богиня, но наверняка святая, точно. Подойти к ней и определиться. Я знал, в каком номере она живёт. Но как это сделать? Естественно, найти предлог.
Трое суток я искал этот самый предлог. Что только в голову не приходило. Ходил бледный, с чёрными кругами у глаз. Похудел (отдохнул, называется). В часы раздумий пытался карандашом изобразить её портрет. Ничего не получалось. Всё на месте, а не то. Нет главного. А чего? Наконец, я решился – будь, что будет. Позвонил по внутреннему телефону.
Ответили:
– Слушаю.
Я не слышал ранее её голоса, но мог биться об заклад, это был её голос: тихий, сильный, уверенный и спокойный. Он мог принадлежать только ей и никому другому. Дыхание остановилось. Не знал, что дальше…
– Это вы?
– Да.
– Простите, я земляк ваш… Завтракали за одним столом три дня назад, помните?
– Да.
Бог знает что… Что же дальше говорить? Собеседница явно не проявляла интереса к разговору. Зацепиться не за что. Ну хоть бы два слова сказала. Это «да» прозвучало, как «Что вам надо? Мне не до вас». Чувствуя, как пол уходит из-под ног, я сильно сжал трубку.
– Можно к вам зайти на минутку?
– Как считаете нужным.
Ого, это уже была целая речь. Конечно, я не мог позволить себе отправиться тотчас. Неприлично.
– Через час буду.
В трубке послышался зуммер.
Этот час я не находил себе места. Ругал себя за нелепость поступка и ещё бог знает за что. Заявлюсь. Что сказать? Спросить: «Кто вы?». И всё? За кого посчитает? Пришел, «здравствуйте, я ваша тётя»… Стрелка немилосердно подходила к роковой цифре. Миллион причин и поводов мог бы найти в другом каком случае. Ту же соль попросить. Банально. Не мне учиться общению с людьми… Тут дело не совсем обычное. Может, на всей земле святых больше и нет. А тут вот какое дело. Ах, да. Я же был вчера в Загорске и набрал в полиэтиленовый пакет святой воды из источника. Конечно же: к святой со святым. Приличный повод.
Ноги с каждым шагом слушались всё хуже… Вот дверь. Сердце было не на месте. Постучал.
– Входите.
В номере было двое. Она здесь.
– Здравствуйте… Я звонил.
Недружелюбный голос второй издалека доносился до меня.
– Заходите, только мы спешим.
– Да-да, конечно, я на минутку. Не хотите попробовать святой воды из Загорского монастыря? Был там. Думал, может, вам пригодится.
Я никогда не терял управления не только над собой, но умел держать в руках толпы, сотни людей на собраниях, конференциях. Теперь чувствовал, как парю безвольно в приторной пустоте, в невесомости – ткни пальцем, и полечу, куда кривая выведет.
Если бы богиня была одна – как бы я поступил? Но она была не одна. Чувствуя, как силы покидают меня, я опустился на оказавшийся рядом стул. Скольких перевидел я за свою жизнь? С кем только не приходилось встречаться по работе. Были и министры, и повыше бывали. Были и красавицы в прямом смысле слова… Но не помню, когда бы испытывал такое чувство робости и скованности.
– Нет, нам не надо, – сказала вторая и зашла в ванную.
Мы остались вдвоём. Я по-прежнему сидел на стуле, вероятно, с глупым видом. Она – на прибранной кровати. Вот положение… Вот попал. Какой выход найти? В такой ситуации явно не до разговоров…
– А что, это действительно вода святая?
Аня, богиня Анна, поняла мою неловкость, решила помочь.
– Да-да, конечно. Налить?
– Попью. Налейте.
Святая. Она святая и есть. Я никак не мог развязать пакет. Волновался. Наконец справился.
– Пожалуйста.
– Так ты идёшь, Аня?
– Конечно, я давно готова.
Мне надо было уходить, но не мог. Смотрел на богиню – так вот она какая… Да-да, она богиня. Я ещё отчётливее понимал это. Но какая?
– Аня, – я с трудом выговорил её имя. Мне казалось, недостойно богиню называть земным именем. Даже если она себя так назвала. – Аня, можно вопрос?
– Конечно.
– Какая у вас профессия?
– Врач.
О, Господи, как я сам не догадался? Это же Гигиея – богиня здоровья.
Гигиея смотрела на меня всё так же спокойно. Умные глаза её лукаво улыбались. Словно поддаваясь гипнозу, я встал, дошёл до двери. Через силу улыбнулся (не на похоронах же, в конце концов) и, попрощавшись, вышел. Дверь закрылась.
Теперь мне всё было ясно. Едва дошёл до своего номера, схватил бумагу, карандаш, начал лихорадочно рисовать. Я узнал её тайну. Я был теперь спокоен. Прошёл не один час. Стемнело. Портрет готов. Посмотрел внимательно. Чего не хватает? Нет души, внутреннего её покоя, удивительной большой силы, идущей из глубины. Порвал.
Рисовал снова. И снова рвал. Я ещё не знал, как долго мне предстоит создавать этот портрет, образ богини Гигиеи. Сколько потрачу времени и сил, но так и не создам, не оставлю для людей олицетворение здравоохранения таким, каким его видел я сам. Лишь через много-много лет понял: нет такой силы у искусства, которому было бы подвластно повторить святой образ. Приблизиться можно, передать – нет.
Поздно я это понял. Тогда этого не знал. Тогда я творил, горел, строил. Всё, к чему я не прикасался, делал с ней и её именем.
Боги не уходят из жизни, как люди. Живут вечно. Она сошла со своего Олимпа. Не выделяясь, живёт среди нас, смертных. Несёт людям счастье, сибирское здоровье. Пусть об этом знают лишь она сама, богиня Гигиея с земным именем Аня, и я. Никому не выдам её тайны. К чему? Толпы зевак обязательно разыщут её. Захотят видеть, трогать, добиваться расположения. Пусть она делает своё святое благородное дело. Я – своё. Пусть руки её несут жизнь, здоровье, радость. Пусть никто не знает, что всё это от богини Гигиеи, живущей в далёком сибирском городе.
Боги, как герои, святые, живут среди нас, среди народа, сами выбирают орудия своих дел и место для подвига. Гигиея выбрала себе место. Там трудней. Там многое решается. Здесь «…прирастает российское могущество».
Пройдут годы, века, когда она поднимется к подобным себе, к богам. Знаю: обязательно вновь вернётся на землю. И тогда кто-то из других поколений вновь увидит её, как я. И создаст её ненаписанный настоящий живой портрет. Как жаль, что это буду не я.
«Нехороший человек»
Вечерело. Я сидел в своём рабочем кабинете после очередного разноса от начальства. В последнее время с планом не ладилось. А когда и ладилось – было то же. Привычны к тому. Для того и начальство, чтобы кого-то разносить. Такова наша, особенно строительная, действительность.
Сидел так, прикидывал, обдумывал ситуацию. Кроил, расставлял в уме рабочих… Делал то, чем и должен заниматься в рабочее и нерабочее время человек, занимающий соответствующий пост (начальник строительного управления как-никак). Ну да что там – коммунизм строить надо. Кто за что взялся, то и тяни.
Так вот сижу, погруженный в размышления стратегические, и слышу стук в дверь. Смотрю, в приоткрытой двери торчит голова. Глаза вопросительно смотрят: «Можно ли, нет?».
– Ну что же вы, заходите весь, если по делу.
Вошёл. Это был плотник. Вид его был слегка помятый. Весь он был проникнут печалью, страхом и ещё бог знает чем. Глаза его были как у явно набедокурившего человека.
– Так… Что там ещё стряслось?
Плотник сгрёб с головы шапку, стоял у двери и молчал.
– Проходите, садитесь. Слушаю вас.
Посетитель сел передо мной на краешек стула, опустил в пол голову, грязным пальцем, грубым и кривым от работы, начал ковырять полированный стол.
– Ну…
– Товарищ начальник, я, собственно, не пришел бы к вам. Э… э… это они, бабы, – голова его боднула воздух в сторону двери. – Он замолчал, обдумывая, что бы ещё сказать. За дверью хихикали отделочницы, приволокшие его сюда.
Мой собеседник был не только плотником, но одновременно и живым отрицательным примером в бригаде, с которым вечно происходили неприятности на работе: то выпьет лишку, то прогуляет, то «заболеет» и бюллетень «потеряет». Словом, если бы не моё устойчивое убеждение, что каждого плохого можно сделать хорошим, его давно бы выгнали из бригады, участка, управления. Временами мне самому казалось, что так и надо поступить. Пусть со статьёй в трудовой книжке ходит. Таким поделом. Я решил немного помочь посетителю.
– А мне показалось, что это вы. Даже пощупать могу вас, – я сделал движение, будто хочу его действительно ущипнуть. – Что же в этот раз у вас приключилось?
– Э… э… Ну…
– Только, пожалуйста, не врите. Честно и прямо. Прошу.
«Отрицательный пример» встал.
С храбростью загнанного в угол зайца вдохнул воздух, вытаращил глаза, прижал шапку к груди и гаркнул на всю контору:
– Виноват, товарищ начальник. Последний раз. Простите меня. Душу за вас отдам… – он с размаху ударил шапкой о пол, сник и скорее рухнул, чем сел на стул.
Возникла немая пауза.
– Допустим, душу закладывать не советую. Она вам ещё пригодится… И всё же, что у вас приключилось на этот раз? Вы же взрослый человек, женаты, детей воспитываете.
Вот так всегда. Он молчит. Я его терпеливо воспитываю. Он соглашается, кивает головой. Показывает всем видом, что действительно он плохой человек. Сейчас даже вроде как слезы крокодиловы появились на глазах.
Весь вид его – раскаявшегося человека.
– Так что же мне с вами делать? Говорить вы со мной не хотите. Вот ручка, бумага. Пишите.
– А чё писать-то? – насторожился.
– То и пишите: зачем ко мне пришли и чего сказать хотели.
Плотник был в нерешительности.
– Пишите, пишите.
– Собственно, а зачем оно, того, писать-то? Я этово, и писать-то разучился. Эдак, к топору больше привык.
На лбу моего посетителя, возможно, впервые появилась глубокая морщина. Он думал…
Я занялся своими служебными делами. Прошло достаточно времени.
– Вот, товарищ начальник.
Его лицо было в печали. На лбу выступил пот.
Каракули его читались тяжело. Я читал и краем глаза наблюдал за поведением плотника. Столь напряженного состояния у человека я, кажется, не встречал.
Понятно в писанине было не всё, но смысл я уловил. Он был в следующем: «Я, Ярём Колосов, никогда в своей жизни больше не буду воровать унитазы (вот оно, в чем дело) с нашей стройки, и если я не сдержу своего клятвенного слова, то назовите меня (здесь было написано довольно понятно, крупно) НЕХОРОШИМ ЧЕЛОВЕКОМ».
Внизу стояла закорючка, означавшая, должно быть, личную роспись.
Я дочитал. По моему лицу он, видимо, так и не понял, какое действие на меня оказало его откровение.
– Поставьте дату.
– Не могу. Руки дрожат, не слушаются меня. Лучше бы наорали на меня, товарищ начальник. Легче б на душе стало.
– Извините. Вот что, товарищ Ярём, я понял, о чём вы мне здесь написали. Хорошо, что не наврали, а показали правду. – В моём голосе отсутствовали грубые интонации. – Но имейте в виду: ещё раз набедокурите – вывешу вашу объяснительную на видном месте, под стекло. Пусть все читают, как вас потом называть. А сейчас, идите, пожалуйста, к бригадиру и скажите, что я вас наказал и прошу оставить в бригаде.
Он сидел.
– У вас ещё что-то ко мне?
Настроение его от, казалось бы, счастливого для него конца явно не улучшилось.
– Собственно, нет… Только вот, почему вы не как все? Душу вымотали… Раздавили, как таракана… И не наорали даже… Обидели…
Ах вот оно что. Его, оказывается, облаять надо для отпущения грехов.
То ли терпению моему действительно пришел конец, то ли для успокоения кающейся души, но я как врезал со всего маха по столу.
– Вон, – кричу ему. – Вон из кабинета!
Смотрю – изменился человек, ожил на глазах.
– Будь сделано, товарищ начальник. Будь сделано. Давно бы так. Всё. Конец. В сей секунд не будет.
Он благодарно улыбался и пятился к двери. Было явно видно: с человека свалилась большая тяжесть.
– Унитаз-то вернули на место? – Вопрос застал его в дверях.
– Точно так, вернул. На самое, что ни на есть, его законное место. А кто будет говорить, что не вернул, не верьте, свидетели есть. Злые языки всего наболтать могут…
– Вон…
Последний раз счастливая физиономия мелькнула в двери и исчезла.
От происшедшего я и сам теперь не знал, что делать: то ли плакать, то ли смеяться.
Да, работа руководителя заключается не только в том, чтобы расставить людей, дать им работу. Принять, уволить. Ярёмы – тоже работа руководителя. Обиднее всего за самого Ярёму. Почему у нас человек зачастую не может понять простого человеческого слова? Кто его так воспитал?
Я уверен: в конце концов и Ярёмы найдут себя. А как иначе? Коммунизм по-другому не построить. Одно условие – за производством надо видеть людей, пусть даже самых маленьких и плохих. Наше дело: не позволить стать Ярёмам «нехорошим человеком». Для них это конец. К сожалению, у нашего Ярёмы этот конец оказался близким.
Минута и жизнь
В это раннее весеннее утро я, начальник СМУ, по давно заведенному правилу задолго до начала рабочего дня спешил на один из строящихся объектов.
На строительстве нет однообразия. Каждый день несёт новое.
Каждое утро, садясь в машину, я спрашивал:
– Ну, что сегодня?
Сегодня на очереди был сдаточный объект за городом. Не всё ладно там. Надо самому посмотреть.
Как и полагается, подъехавшего начальника встретил сторож – древний, жутковатый на вид дед.
– Вот што, товарищ начальник, – не отвечая на приветствие, начал сторож доклад. – Я им, твоим помощникам, сколько говорил: с выжигами что сделать? Смотри – стекла опять побили. Сколько можно терпеть? Государство-то, оно не напасётся на всех.
– Да, это вы правду говорите, – я обратил внимание на несколько разбитых стёкол. – А что, собственно, произошло? И что это за выжиги такие? Мне никто не говорил об этом.
– Куда уж там? Какие сейчас хозяева? Им хоть всё побей. Скажут тебе они. Жди. Понапринимали молокососов, а кто их учить будет? Поназадирали носы – «начальство», и не видят ничего.
– Постойте, папаша, – я постарался его успокоить, – расскажите толком.
– Толком? Вишь, вон, – он ткнул кулаком в сторону трёхэтажного дома, напоминающего школу. – Интернат называется. Там они и есть, разбойники – выжиги. Носятся с рогатками да всё по окнам норовят. Пойди поймай их. Ноги болят, а то я бы им надрал задницы.
– Вон оно что? Так это школа-интернат?
Дед подтвердил кивком головы.
– Пацаны, а то и пигалицы с ними, – он помолчал секунду. – Слушай, начальник, не доводи меня до греха, сходи к их директору. Пусть шкуру с их сымет, рогатки поотымает.
– Пожалуй, вы правы. Поговорить с директором необходимо. Со стеклом у нас очень тяжело. Да и ребятам надо объяснить, что этого делать нельзя.
– Вот и я говорю. Слава богу, хоть один умный нашёлся.
Я обошёл дом. Сделал для себя пометки и направился к машине. Дед, зорко наблюдавший за действиями начальника, вынырнул из укрытия.
– Товарищ начальник, как тебя? Куды же ты сматываешься? А разбойники как же?
– Куда же сейчас идти, отец? Рано сейчас ещё, дети. Да и директора, видимо, нет. Даю честное слово, – улыбнулся я, – что сегодня же найду время и заеду к директору.
– Ну-ну, посмотрим, – сторож явно теперь не доверял и мне.
Как ни был заполнен делами день, я помнил данное обещание и к концу дня подъехал к воротам школы-интерната.
«Да, место неприглядное, – отметил я про себя, – ничего не скажешь. Порядка что-то не видно особого».
Я сам был воспитан на лучших советских традициях и считал, что в таких заведениях должно быть, как у Макаренко. Воочию как-то не приходилось сталкиваться.
Тропинка была длинной, и я стал прикидывать, что да как сказать. Директор, казалось мне, должен быть в таком заведении мужчиной в возрасте, с большим жизненным опытом… Не обидеть бы его и детей.
«Конечно, за такие шалости надо обязательно наказать. Неудобно, наверное. – Я вспомнил, как в детстве было очень обидно, если ставили в угол. – Поговорить просто, пожалуй, поймут. А вот рогатки отобрать, это правильно дед сказал».
Я вошёл в здание. Было тихо. Пробегала группа девочек третьего-четвёртого классов. Поздоровался с ними, справился, где кабинет директора. За те секунды, пока они мне полушёпотом объясняли, непонятно от чего мне вдруг стало жалко этих девочек. Я постарался отмахнуть от себя это чувство.
Что это я? Когда зашёл в приёмную, я увидел своих знакомых. Здесь было намного светлее, и я сразу понял, откуда взялось так поразившее меня чувство жалости. Они жались друг к дружке, были бледны, в глазах был ужас. Худенькие тельца под платьицами дрожали.
Девочки сняли тапочки и, чуть приоткрыв дверь, в щёлочку, одна за одной, на цыпочках, начали заходить. Я успел любопытства ради заглянуть одним глазом. Кабинет директора был большой, светлый. Пол устлан коврами. Директором, как оказалось, была женщина средних лет привлекательной наружности.
Дверь захлопнулась.
– Извините, вам кого?
Я не сразу заметил в приёмной секретаря.
– Собственно, – я искал подходящее слово, – собственно, мы соседи с вами. Я вот, со стройки. Дом рядом строится. Видели, наверное? Так я к директору, если позволите.
– Конечно, конечно, сейчас Клара Александровна освободится… Извините, – молоденькая секретарша подошла к двери и постаралась её поплотнее прикрыть. – Присаживайтесь, пожалуйста.
Куда там! Не успел я присесть, как услышал истеричный крик, грубый и злой.
– Все?
– Все, Клара Александровна (второй голос тоже был женским).
В ту же секунду я понял действия секретаря. Ей не хотелось, чтобы посторонний человек слушал всё происходящее в кабинете. Но, увы, она этого сделать была не в силах.
– Ну, сучки, долго вы так вести себя будете? Ты, Тря-хина, стерва, сколько тебе можно вдалбливать в твой ослиный кочан? Был бы у меня кнут, Пискайкина, спустила бы шкуру. Ты у меня ещё допрыгаешься… Ко мне, Яблокова, космы сейчас повыдёргиваю, проститутка. Мать твоя такая же…
Послышался детский вопль.
Это длилось несколько секунд. Я был ошеломлён.
Где я? Куда я попал? Что это? Сначала хотел ринуться спасать. Но кого? От кого? Кто я такой?
Выскочил в коридор.
– Господи! Господи! Хорошо, что не успел зайти, сказать о своём. Тоже хорош, пришёл на детей жаловаться.
Я вышел на свежий воздух.
– Как же так? Неужели так можно?
В моей голове всё перевернулось. Где здесь Макаренко, Сухомлинский? Обрывки бессвязной истерической брани больно били и звенели в ушах. И где это? В нашей советской доброй школе? Нет, нет, такого невозможно допускать. Что делать? Что делать? Неужели об этом не знают в РОНО? Туда, срочно туда.
Взъерошенный, необычайно возбуждённый, вскочил я в машину, повторяя: «Туда… туда…».
Машина рванула с места.
– Куда туда?
– Туда…
Шофёр, ничего не понимая, с предельной скоростью гнал машину, искоса поглядывая на своего начальника. Таким он его ни разу не видел. Всякое бывало, работа не сахар, но здесь что-то необычное. И гнал машину во весь дух.
– Стой, ты куда меня везёшь?
– Туда.
– Куда туда?
– Как вы сказали, – шофёр махнул рукой, – туда.
– М… М… Давай назад.
– Куда?
– А черт его знает? – Я откинулся на спинку сидения. – Сам не знаю.
– Так скажите, и я мигом.
Я молчал.
– Видишь, Юрий Павлович, какое дело? Бедные, бедные дети, хорошо, что не попал к директору.
– Извиняюсь, вы разве не у него были? Поехали, быстро домчу.
– Нет, нет. Ни в коем случае. Ни-ни. И не думай! – я резко запротестовал руками.
– Так что, стоять?
– Давай просто поедем и всё.
Мы долго кружили по городу. Я понемногу успокоился. Молчал, думал.
– Поехали, Юрий Петрович, на наш злополучный дом.
Когда подъехали к строящемуся дому, было уже поздно. Из темноты вынырнул сторож.
– Ну, поговорил?
– Поговорил… – голос мой был бесцветным и нисколько не убедительным.
– Не видать что-то. Говорю тебе: доведут до греха.
– Отец, как ваше имя, отчество? Прошу извинить.
– Евдоким Евграфович.
– Так вот, Евдоким Евграфович, пусть лупят.
– Как так?
– А вот так, рогатками. Вы их, конечно, шугайте. Но туда, – он кивнул головой, – ни-ни. Чтобы никто не знал.
– Чёй-то я не пойму.
– Так надо.
– Ну… если надоть, то надо. Токмо всё енто, я вижу, что-то не так. Да и ты какой-то не такой, как давеча.
Я хотел что-то сказать, огорчённо махнул рукой, крякнул, захлопнул дверцу.
Дед зашаркал к сторожке, беседуя сам с собой:
– Оно, конечно, понять можно… добрый. Мне и самому их жаль, сволочей. Насмотрелся, поди, на них. От такой житухи не токмо из рогатки, из обреза палить зачнёшь. Ох-хо-хо. И докуля мы эдак докотимся?
Две судьбы одного поколения
Абрамушка
Родился Абрамушка, как и все рождаются. А родившись, заорал так, что акушерки, принявшие его в свои руки, ахнули: «Генерал, да и только».
Всё в новорождённом, как полагается, но вот беда – на левой ручке был только один пальчик. Поплакала мать, погоревал отец. Да что делать? Так случилось. Горюй не горюй, не исправить. От этого ласкали его больше меры.
Абрамушка рос быстро. Сидеть, говорить и ходить начал раньше времени. Смышлёный был не по возрасту. Тянулся ко всему. Пальчиком стал в книгу тыкать тогда, как другие детки на горшочках ещё сидели.
Приметили это родители и решили: коли Бог обидел в одном, так в другом надбавил. Успокоили себя этим и с удвоенной энергией взялись за его развитие. Ясли и садик сочли не для него. Наняли гувернантку из студенток. Сами на работу, а она с Абрамушкой по специальной программе занимается. Мучилась с ним: характерный. Покрикивает да поучает сам, что да как.
К школе Абрамушка и читать, и писать умел не хуже заправского школьника. Сидел в классе на первой парте. Кругленький, выше детей на полголовы. Учительница не знала, как себя вести с ним. Все дети палочки пишут. Он требует: «Давайте мне задачки».
Посоветовались с директором школы, да и перевели во второй класс досрочно. Абрамушка попыхтел немного, догнал второклашек. Обошёл теперь не только своих одногодков, но дал фору однокашникам. Так случилось – от родителей перешло или сам удумал, – а только стал считать себя вроде как бы избранным.
Даже в простеньких играх с детьми ставил себя в лучшее положение:
– Это я, а это вы.
Из-за этого ребята с ним не дружили, за небольшим исключением, вроде Ваньки. Ванька и сам был хорошим безобразником, к тому же ещё и подхалим. Свой план имел в отношении Абрамушки: то пирожное достанется, то конфета… Абрамушка знал об этом, мог бы и прогнать Ваньку, но наоборот, делал довольный вид. Ему уже тогда льстило холуйское поведение таких, как «этот».
Шли годы. Из класса в класс Абрамушка переходил с круглыми пятёрками. Весь смысл жизни, казалось, он вкладывал в эти пятёрки. Он хотел быть лучше всех. Ему не нужны были просто пятёрки, он требовал пятёрок с плюсом. И ему ставили их. Он ждал похвал – его хвалили. Им гордились не только родители. Им гордилась школа. Наконец, самое главное – он сам гордился собой.
Учителя и родители прочили ему большое будущее: какой ум, какая память!
Его спрашивали: «Кем, Абрамушка, ты хочешь быть?». И слышали чёткий и определённый ответ: «Первым».
Он не говорил – физиком, учителем, врачом. Первым, и всё.
У Абрамушки не было определённой тяги ни к чему. Он даже в старших классах не задумывался над тем, кем ему быть. Он знал, был уверен: где бы ни был, кем бы ни стал, он будет первым. Его уверенность рождалась в нём не без основания. Чего бы не захотел – всегда добивался. Сказать правду, ему не всегда удавалось это легко. Но врождённые способности и воспитанная настойчивость ему всегда помогали.
Отзвенел последний звонок. Под марш духового оркестра Абрамушке директор школы вручил диплом с отличием.
На груди закрепил золотую медаль. Абрамушка был горд, с высоты сцены смотрел на своих бывших одноклассников. Сошел со сцены, но странное дело, никто не потянулся к его медали, как вроде они были у всех, а не у него одного. Почему это никого не интересует? Дети были заняты друг другом, смотрели свои аттестаты, радовались тройкам своим и своих друзей. Абрамушка ожидал чего угодно, только не этого, не такого «оскорбления».
«Над кем они смеются? Да как они смеют не замечать меня? – Кричало в его душе. – Делают вид, что я им не нужен?»
Даже Ванька куда-то запропастился. Хоть бы с ним поделиться радостью… Он не остался на прощальный бал. Понял: здесь обойдутся и без него. Там, где на него не обращали внимания, там, где он не кумир, он быть не мог.
– Погодите, вы ещё обо мне услышите!
Его мучило униженное самолюбие. Ум жаждал деятельности: хоть что, лишь бы быть первым. Родители собирались отправить Абрамушку в столичный престижный университет. Для них это было несложно.
– Станешь физиком, большим учёным.
– Нет, я останусь здесь.
Родители не знали, что делать. Но справиться с сыном было невозможно, и они отступились.
– Бог с тобой. Делай, как знаешь. Не маленький, не нам тебя учить.
Абрамушка не говорил о причинах, толкнувших его поступать в местный строительный институт. Причины были такими: во-первых, в институт поступала его одноклассница Света. Тихая миловидная девушка, к которой он ещё в школе проявлял знаки внимания, правда, пока безрезультатно. Верил, что своего добьётся. Во-вторых, большая часть из его класса сдали сюда свои заявления, и он хотел посмотреть, как те справятся с большим конкурсом. В-третьих, ему попросту не хотелось уезжать от родителей. Кто будет исполнять его желания, претензии? Кто накормит, кто постирает, погладит, начистит ботинки?
Институт ни на грамм не изменил Абрамушку, теперь уже Абрама. Он, как и прежде, был лучшим студентом. Сдавал курсовые, зачёты в срок и досрочно. Сидел в президиумах. Добился своего: защитился с золотой медалью, тихая девушка Света стала его женой.
Перед Абрамом открылась широкая дорога. Он потирал от нетерпения руки. Ему порядком надоело учиться, зубрить, быть зависимым от преподавателей, родителей… Он бросился в бой с азартом кулачного бойца.
Должности мастера, прораба он прошёл за первый год своей работы. Начальником участка также работал недолго. Заметили, назначили. Но что это? Работа главным инженером строительного управления оказалась адом. Собака, и та не выдержит: ответственности по горло, а слава у начальника…