Вступительное слово
Костас Уранис (настоящее имя Клеархос Ниархос или Неарху) – псевдоним известного греческого поэта, одного из наиболее признанных греческих лириков XX века, а также прозаика, литературного критика, переводчика, эссеиста и журналиста. Родился К. Уранис 12 февраля 1890 года в Константинополе. Его родители были из Пелопоннеса: отец из селения Пулифра в области Кинурия, мать из городка Леонидион в Аркадии, где будущий писатель провел свои детские годы. В живописнейшем городе Пелопоннеса Навплионе, «первой столице» Греции, К. Уранис закончил гимназию, а в Константинополе – лицей и Робертовский Колледж (для христианских национальных меньшинств). Затем с 1908 года он проживал некоторое время в Афинах, где писал статьи для газеты «Акрополь». Получать высшее образование (политические науки) К. Уранис стал в университетах Франции, Швейцарии и Бельгии. Во время пребывания в Давосе (Швейцарии), где он лечился от туберкулеза, писатель познакомился со своей будущей женой-португалкой, что было одной из причин его дальнейшего пребывания в течение четырех лет (начиная с 1920 года) в Лиссабоне, где он представлял Грецию, исполняя обязанности генерального консула. Вернувшись затем в Афины, К. Уранис сотрудничал в качестве репортера, редактора, специального корреспондента, директора с рядом известных греческих газет и журналов, а также с крупной египетской газетой «Аль Ахрам». Второй женой К. Ураниса была известная греческая писательница и литературный критик, публиковавшаяся под псевдонимом Алкис Фриллос. Во время немецкой оккупации Греции здоровье К. Ураниса оказалось подорванным, и 12 июля 1953 года он умер от сердечного приступа.
Литературой К. Уранис начал заниматься уже в школьном возрасте, публикуя стихи в журнале «Греция», а в 1909 году вышел его первый сборник «Словно сны», от которого он, однако, впоследствии «отказался». Первый поэтический сборник К. Ураниса, которым его автор остался доволен, вышел в 1912 году под английским названием «Spleen», созданный под влиянием сборника Ш. Бодлера «Le Spleen De Paris» («Парижская меланхолия» (1869). Стихи К. Ураниса, опубликованные первоначально в журналах и газетах, вошли затем в состав поэтических сборников «Ностальгии» и «Отъезды на чужбину».
Влияние Ш. Бодлера на поэтическое творчество К. Ураниса оказалось очень сильным. В его стихах преобладают символизм, неоромантизм и космополитизм, всюду присутствует ярко выраженная меланхолия, ностальгия, чувство неудовлетворенности, желание уйти от реальности, ощущение недостижимого. Такой настрой в целом характерен для греческой литературы периода между двумя мировыми войнами.
Эссеистика К. Ураниса посвящена главным образом проблемам изобразительного искусства. Занимался К. Уранис и литературной критикой. В частности, в 1918 году в Александрии вышло в свет его исследование о творчестве Ш. Бодлера, в 1944 году – роман-биография известного греческого поэта Ахиллеса Парасхоса, в 1954–1956 годах – трехтомное критическое исследование «Наши и иностранцы». Из литературных переводов К. Ураниса известны прежде всего роман «Афродита – античные нравы» Пьера Луиса (публикация перевода К. Ураниса – 1921 год), а также «Ворон» Эдгара Аллана По и «Юмористические рассказы» Марка Твена.
Значительную часть прозы К. Ураниса составляют описания путешествий, поскольку в качестве журналиста он побывал во многих странах мира. Книги К. Ураниса о путешествиях характерны субъективизмом, романтизмом и эстетизмом, ярко выраженным стремлением сохранить природную среду и традиционный облик (то есть нравы и обычаи) местного населения. Таковы «Испания (Солнце и Тень)» (1934), «Синай, Гора Богошественная» (1944), «Голубые Пути (Северные моря)», (1947), «Греция» (1949), «Италия», (1953), «От Атлантического океана к Черному морю» (1957).
Предлагаемая вниманию русскоязычного читателя книга «Греция» представляет собой сборник созданных в разные годы описаний путешествий и лирических рассуждений К. Ураниса о его родной стране. Яркие описания природы, а также памятников самых разных эпох и зарисовки нравов и обычаев греческого народа чередуются с рассуждениями автора об исторических судьбах страны, но главным образом о его сегодняшнем дне, существующем как бы в месте встречи спокойного романтического прошлого и нетерпеливого, зачастую отрицающего романтизм будущего. Кроме своих чисто литературных достоинств ярко выраженного лиризма, описания К. Ураниса представляют интерес уже и как своего рода исторический документ, поскольку Греция этого лирического путешественника это уже Греция «вчерашняя», своего рода экзотический антикварный фон Греции сегодняшней.
Олег Цыбенко
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Возвращение
Рыжеватая земля. Вдали несколько домов, их черепица выделяется среди сосен. В глубине – черно-голубой с белыми ранами каменоломен в своей утробе Пентеликон, а вверху – голубое небо, светлое и беспредельное: такой пейзаж предстает у меня перед глазами теперь, когда я вернулся из Италии.
Пейзаж этот скудный, почти скромный, но как он волнителен! Это пейзаж моей родины. В нем есть нечто, чего нет больше нигде, даже в самых живописных местах. Я испытываю к этому пейзажу доверие, между нами существует некая таинственная родственная связь, а еще более, чем его образ, люблю я душу его. Душа его безмятежная, но эта безмятежность создана бесчисленными знаниями и является итогом бесчисленного множества жизней. Эта безмятежность – мудрость, которой нет больше нигде. В моих путешествиях я видел бескрайние горизонты, величественные горы, буйную растительность, пейзажи столь же прекрасные, как самые прекрасные женщины. Однако все это имело образ жизни – жизненных страстей и восторгов, тогда как пейзаж моей родины обладает образом вечности.
У него всего несколько линий, несколько красок, но все так рельефно, так существенно! Если к нему что-то добавить, он станет бы беднее. Это классический пейзаж. Он вбирает в себя жизнь, ассимилирует ее и возвращает обратно уже с безмятежной красотой. Восторги, испытанные мной в путешествиях рядом с ним кажутся ребячеством. Этот пейзаж – предок, который все видел, все познал, и ничему более не удивляется. Уже более двух тысяч лет он омыт самым восхитительным светом в мире. Чему же он может изумляться?
Глядя на этой пейзаж, я ощущаю полноту, которую не дали мне в путешествии ни линии, ни лица. Перед ним мне не нечего больше желать: этот пейзаж самодостаточен, и мне его достаточно. Он сообщает мне настроение одиночества и неподвижности. Он научил меня тому, что, обнажив себя, человек становится богаче, и что вовсе не обязательно перемещаться куда-то, чтобы жить.
Аттический пейзаж
Все «лирические» путешественники, побывавшие в нашей стране, не восславили с особым восторгом ничего другого так, как аттический пейзаж. Даже того, кто прибывает из воистину самых прекрасных мест на свете, аттический пейзаж все равно неизменно очаровывает.
Может быть, аттический пейзаж прекраснее любого другого? Нет. Он – нечто совершенно особое. В других местах природа обращается к сердцу. Роскошная, радостная, величественная или дикая, она воздействует на человека посредством чувства – ослепляет или волнует его, влечет к себе или вызывает трепет. Человек чувствует к ней дружбу или вражду и находит в ней чувственные соответствия самому себе.
А природа не содержит в себе ничего чувственного и тем более живописного. Она скудна, настолько скудна, что в глазах обычных людней выглядит голой и убогой. Пример: афинская дама, слыша, как Мореас1 воспевает красоту Гиметта2, заметила, что Гиметт был бы «намного прекраснее», если бы на нем насадили деревья.
Мореас смутился от такого замечания и ответил с презрительной иронией:
«То же сказал один мой знакомый торговец пивом в Париже!»
Бедная дама не заслужила такого возмущения. Красота аттического пейзажа осталась для нее незамеченной. Чтобы суметь почувствовать эту красоту, нужна духовная подготовка, которой у нее не было. Потому что (и именно это отличает аттический пейзаж от любого другого во всем мире) красота его чисто и исключительно духовная.
Это красота непорочная и высшая, которая начинается там, где заканчивается романтическая красота. Это красота, которой не насыщаются со временем, но которая трогает и волнует с каждым разом все больше. Невозможно непрерывно восхищаться, например, красотой водопадов Ниагары или необычными вершинами Доломитов, тогда как аттический пейзаж неизменное новое чудо.
Это пейзаж, представляющий совершенство по образу и мере Парфенона. Его скудность исполнена сущности, его нагота – обогащение. Одиноко стоящее дерево никогда не придает ему впечатления одиночества, это просто элемент целого. Так и одиноко стоящая колонна продолжает жизнь исчезнувшего древнего храма.
Аттический пейзаж предстает зрению как видение вне эпох и наполняет вас ощущением жизни, которая превосходит жизнь. Его бескрайнее, прозрачное и исполненное света спокойствие – спокойствие некоего духа, достигшего своей высочайшей высоты.
Это пейзаж, который захватывает вас без насилия и поглощает, не предавая исчезновению. Он успокаивает душу, отрешает ее от всякой приземленной заботы и возвышает до того избавления, которое заставляет смысл жизни и смысл смерти соединиться и дополнить друг друга. Окружающая его атмосфера вечности, не ослабляя внутри вас страсти к жизни, утешает относительно смерти. В здешней природе, не имеющей никакой порывистости, никакого пафоса, человеческий дух находит для себя пищу и высшее подчинение. В ней ничего не желают и не испытывают никакой ностальгии. Раздумье, словно прямой, безо всякого содрогания дым, поднимается к небу…
Когда Шатобриан у выхода из теснины между Коридаллосом и холмом Ильи Пророка увидел впервые аттическую котловину, он остановился в восторге и волнении, словно достигнув высочайшего завершенности.
Этот восторг и это волнение сообщили Шатобриану не только преклонение перед греческой древностью, не только мысль, что он прибыл к колыбели великой цивилизации. Увиденное ослепило его как некое откровение. Залитая светом афинская равнина, окружающие ее сладостные горы, золотисто-голубое море и над всем этим – бескрайнее небо составляли картину намного восхитительнее той, которую он был готов увидеть. Впервые в своей жизни этот романтик, который не видел в образах природы ничего, кроме отображения своего собственного, почувствовал, что находится перед чем-то превосходящим и поглощающим его…
Что же касается меня лично, то мне было дано лучше почувствовать духовный и неповторимый характер аттического пейзажа после того, как я совершил путешествие в Италию. Я видел прекрасные места, прекрасные настолько, что замирал от наслаждения. Сады у озера Комо, берега Неаполитанского залива, холмы Флоренции, цветы и ароматы Италии – о, какое райское очарование! Душа моя, подобно голубям Борромейских островов, которые видел Баррес3, пропитанная благоуханиями, сладостью и наслаждением, стала слишком тяжела, чтобы взлететь. Дух мой стал каким-то расслабленным. Я не желал видеть ничего больше, потому что насытился уже всем. И вот однажды случай привел меня в Террацину. Желто-рыжая голая скала, сочно-голубое море, бескрайнее небо и ничего больше. Но это составляло такую гармонию, простота этого столь полна выражения, что я почувствовал, как душа моя воспарила. Это было словно пейзаж Аттики на лоне Италии, и волнение при виде этого было таким же, как волнение при виде колонн древнегреческого храма на пустынном берегу Сицилии. Словно освежающий ветерок пронесся над моей душой, и все опьянение Италией рассеялось…
Благодаря этой духовной атмосфере аттического пейзажа, иностранцы, воспитанные на греческой древности, приезжая посетить места, где процветали самые возвышенные мысли и совершенная красота, не только не испытывают разочарования от того, что так мало осталось от этой древности на ее родной земле, но напротив ощущают, как воображение еще более воспаряет при виде действительности.
Помню, как однажды я отправился с таким вот иностранцем осмотреть место, где, как полагают, находились сады Академа, в которых учил Платон. Находится это место среди полей у реки Кефисса подле небольшого бесплодного холма. Единственное, что мы там увидели, была хижина, построенная среди виноградников, да нескольких масличных деревьев. Однако пейзаж обладал такой светлой умиротворенностью, таким ощущением вечности и вместе с тем такой родственной близости, что мы без какого-либо усилия смогли представить себе, как Платон спокойно беседует со своими учениками, равно как без какого-либо усилия можно представить его на ступенях храма на Сунии, потому что этот храм в пустынной своей высоте между морем и небом, действительно, предстает как некое убежище духа, как место созерцания неизвестного…
То же самое происходит везде, и не воспоминания о древности становятся причиной того, что пейзажи Аттики обретают некую особую духовную сущность, отличную от прочих пейзажей во всем мире. Напротив, именно они объясняют древность, всю древность – ее философские размышления, оставленные нам произведения искусства, поэзию ее мифов, смысл, который она придавала жизни, и ее отношение к смерти. Приводя самый прекрасный из примеров, скажу, что Парфенон – ни что иное, как логическое дополнение пейзажа, его восхитительный плод. Без окружающей его равнины, без скалы, ставшей для него постаментом, без омывающего его обильного света, без венчающего его неба, существование Парфенона было бы невозможно или же он не имел бы своего спокойного величия и гармоничного равновесия. Гляньте, как он стоит на своей скале: его невозможно оторвать от окружающего пейзажа, который он венчает. Его столь восхитительное совершенство было бы невозможно, если бы он не был сооружен в гармонии с окружающей природой и если бы сама природа не соответствовала бы мере человеческого Духа.
Шарль Моррас4 писал когда-то: «В Афины нужно идти как для любовного изъяснения». Слова эти прекрасны, но не соответствуют действительности. Они соответствовали бы действительности, если бы речь шла, например, об Италии, где господствует атмосфера наслаждения, а сама Италия прекрасна, как прекрасная женщина. Афины же и ее пейзажи обладают иной сущностью. Чувство, которое они вызывают, серьезнее и более целомудренно. Прогуливаться ли среди сосен в Дафни5, чья церковь сияет, словно византийская лампада, уйти ли к таинственному лону Гиметта, в рощи вековых олив, где находится русло Илисса, или туда, где из мраморной головы овна струится источник Кесарианы, или к гармоничным берегам Вульягмены и Рафины, или направиться неспешно в Колон, где пел в древности соловей Софокла, или же, наконец, присесть у Акрополя в час, когда вечер
teint d’amethyste les Dieux
sculptes aux/rises des portiques,
и ощутить совершенное равновесие, сотворенное спокойствием и остающимся сдержанным восторгом.
В этих пейзажах, исполненных меры и сущности, некий ни с чем не сравнимый свет придает пластическую ценность малейшему предмету, созерцание становится сосредоточенностью в себе, а душа, исполненная серьезной радости, способствует твоему созреванию и обогащению, словно ты – плод, который поило солнце.
Замок Королевы
Есть близ Афин место, замечательное своей красотой и меланхолической поэзией, где почти никто не бывает, а многие, возможно, даже не знают о его существовании. Это место остается далеко в стороне от современной жизни, напоминая старинный выцветший эстамп, и даже название его звучит словно эхо, которое доносится из прошлого, обращаясь к душе словно какая-то сказка. Это место – Замок Королевы.
Я отправился туда в один из ласковых, обильных солнцем зимних вечеров, которые, как и миндальные деревья, вводят душу в заблуждение, вызывая ее цветение, словно приход весны. Вся равнина от Афин и до предгорий Парнефа простиралась умиротворенно, словно в золотистой дымке. Краски образовывали нежнейшую переменчивость, атмосфера была прозрачна, а воздух обладал той легкостью наслаждения, которая вызывает блаженство. Наслаждаясь чудесной панорамой аттической котловины, я слышал далекое блеяние овец и свист дроздов на масличных деревьях.
Если двигаться в этой светлой умиротворенной бескрайности по дороге на Мениди, вдали появляется несколько небольших возвышенностей, покрытых крупными пучками растительности: темные скопления кипарисов, более светлые скопления сосен и выцветшие, почти серебристые, оливковые рощи. Это единственная растительность среди пространной наготы хорошо возделанной равнины, и благодаря этому она завораживает и изумляет своей внезапностью еще более.
Среди этих кипарисов, сосен и маслин спрятался Замок Королевы…
В разных направлениях решетчатые ворота, словно забытые и широко распахнутые уже много времени, позволяют войти в просторные королевские аллеи с кипарисами и масличными деревьями вперемешку с олеандрами, вызывая ощущение таинственности и меланхолии и показывая, что они не ведут никуда. Никакого жилья не видно, пока не окажешься в центре парка, куда ведут все эти аллеи. Когда я шел по одной из этих пустынных аллей, у меня было ощущение, будто я иду в какой-то дворец Шахерезады, в один из тех усыпленных по волшебству дворцов, которые не охраняет никакой стражник, но, несмотря ни на что, они не производят впечатления покинутости, потому что содержатся в полном порядке: и цветы в парке, и покрывающая стены зелень, и ведущие к ним аллеи. Поневоле продвигаешься вперед медленно, исследуя шаг за шагом совершенное спокойствие вокруг, в ожидании, что с минуты на минуту можешь оказаться перед каким-то странным и волнующим созданием.
Так, продвигаясь вперед, оказался я в конце концов перед удивительным сооружением. Главное здание, выкрашенное в светло-желтый цвет, было простым и совсем обычным, но плотно закрытые двери и окна были аркообразной формы, по четырем углам возвышались небольшие башни, а крышу венчали идущие кругом зубцы. Это сооружение представляло собой странное сочетание обычного греческого дома и дешевого подражания башням в германских дебрях…
Все это – усадьба, парк, аллеи, замок – было создано приблизительно девяносто лет назад тогда еще юной королевой Амалие7 по ее капризу и ради ее удовольствия. В поисках места, чтобы проводить время летом и отдыхать от жизни при Дворе, Амалия остановилась как-то на возвышенностях, с которых открывается сказочная панорама. Восхитительный вид свободно открывается от Парнефа и до Эгины и от Гиметта до Эгалея. Отсюда видны полностью белеющие вдали Афины, Акрополь кажется постаментом Парфенона, море у Фалера сияет золотом среди обильного света. Лучшей смотровой площадки и быть не может…
Юная королева купила все эти возвышенности и превратила их в свою усадьбу. Израсходовав огромные денежные суммы, задействовав более пятисот рабочих, она превратила эту голую бесплодную местность в нечто совершенно обворожительное. Здесь не было ничего – ни деревьев, ни воды, ни даже почвы для возделывания. Королева велела прорыть на значительной глубине артезианские колодцы, израсходовав только на это более полутора миллиона. Почву доставили сюда с Пентеликона. Королева пересадила четырнадцать тысяч оливковых деревьев, десятки тысяч сосен и множество кипарисов, шелковиц, дубов и кедров, насадила виноградники, построила замок, окружив его цветами и парковыми насаждениями и превратив тем самым аттическую котловину, которую выжигали летом солнечные лучи, в сказочный оазис.
Эта усадьба Амалии вместе с соседними Лиосия стали тогда греческим Версалем. Прекрасные аллеи широколиственных шелковиц соединяли усадьбу со столицей и окрестными деревнями, вся область вокруг оздоровилась и разукрасилась, некогда убогие хижины Лиосия разрушили, а на их месте построили изящные домики, окруженные садами и кактусами, и придворные – такие, как камергер Сахинис, адъютант Цамадос, распорядитель королевскими дотациями Шифер, придворный секретарь Эних и другие – построили там прекрасные виллы, так что в летнюю пору вся эта местность наслаждалась блестящей и радостной жизнью. В тенистых аллеях прогуливались прекрасные дамы из свиты королевы, в открытых колясках приезжали сюда послы, капитаны 21-го года8 в шитых золотом кафтанах и с серебряными пистолетами за широким поясом курили наргиле на площади Лиосий, разъезжали верхом туда-сюда придворные, а когда солнце шло на закат, золотя воды Саронического залива, можно было увидеть, как королевская свита медленно отправляется верхом на прогулку…
От всей этой жизни не осталось даже воспоминания. Другие люди, простые буржуа стали владельцами Замка Королевы. И хотя внешне жизненный уклад наших первых королей сохранился неизменным, отправившись туда, я почувствовал меланхолию, которой полны стихотворения Франсиса Жамма9, рассказывающие о молчаливых и желающих забыться сном старинных аристократических домах, утопающих среди высоких вековых деревьев в заброшенных парках, где когда-то обитали юные прекрасные дамы в белых нарядах, с русыми волосами и мечтательным воображением, воспоминание о которых погребено теперь под грудами увядших листьев, собранных в кучу на опустевших парковых аллеях…
Из-за влажности, образовавшейся из-за густой листвы, почва на дорожках парка стала глинистой, и все вокруг замка оказалось пропитано запахом гнилых листьев. Хотя кроткое солнце еще освещало его фасад, разогревало холодную белизну статуй и играло с плющом на стенах, настырный меланхолический запах гнилых листьев распространялся повсюду. Я долго прохаживался по парку в пустынности и тишине, но за все это время ни одно так и не распахнулось, и ни одной живой души я так и не увидел. Только выстроившиеся в ряд у самых стен кипарисы и неподвижные финиковые пальмы под голубым небом охраняли закрытый замок. Всюду царил безграничный покой – не трепетный покой жизни, но тот печальный окончательный покой, который исходит из прошлого, воскресить которое не может уже ничто на свете. Из наполовину обрушившихся фонтанов бежала тщетно всхлипывающая вода, а другая вода со странным цветом меди застаивалась поверх густого слоя умерших листьев. Дорожки и аллеи шли справа и слева безо всякой цели, никуда не ведущие и никому не нужные.
С помощью воображения я попытался придать этой пустынности настоящего времени немного жизни из прошлого, попытался увидеть вновь прекрасных придворных дам, которые некогда прохаживались или мечтали, сидя на мраморных скамейках, где сидел и я, попытался увидеть вновь юную королеву, которая прогуливалась по той же дорожке, по которой прогуливался я. Тщетные усилия: оживить эти тени мне не удалось. Однако я чувствовал, что они пребывают вокруг. Я чувствовал их присутствие, несмотря на то, что замок был закрыт, а все было опечатано семью печатями молчания. Они вынуждали двигаться очень осторожно, беззвучно, чтобы не потревожить случайно их мечтательности. Они делали прекрасной пустынность, наполняя ее некоей сверхъестественной необычной жизнью. Поэтому, когда я покидал спрятанный между сосен и кипарисов молчаливый замок и возвращался в шум столицы, мне казалось, что прогулка моя не была обычной прогулкой в прекрасном покинутом месте: я возвращался после посещения чего-то далекого и вместе с тем очаровательно таинственного.
В снегах Парнефа
Многие афиняне отправились поглядеть на снег, покрывший вершины окрестных гор, с таким же интересом, как жители небольших провинциальных поселков отправляются поглядеть в поле на цыганский табор.
Это сравнение грязных бродяг по земному шару с «белой невестой Севера», возможно, может покажется странным, но оно всего лишь неожиданно. Для нас, обитателей страны солнца и светлого лазурного неба, снег – гость столь редкий, столь далекий и столь преходящий, как и эти вечные странники. Как и они, снег имеет в себе нечто таинственное. Он является, чтобы вмешаться в нашу жизнь, исключительно редко. В один прекрасный день, выйдя утром из дома, мы чувствуем холод более пронзительный, чем обычно. Воздух совсем прозрачный и каждый его вдох производит такое впечатление, будто мы глотаем мороженное. Мы инстинктивно поднимаем воротник пальто и прячем руки в карманы. Еще ничего не видя, мы понимаем, что выпал снег. И, действительно, устремив взгляд на Парнеф, мы видим, будто его посыпали солью. Снег, таинственный и далекий снег, расставил на вершине и на высоких склонах горы белые шатры своего табора.
Так произошло и сейчас. И прежде, чем снег соберет свои шатры и исчезнет столько же внезапно и таинственно, как и появился, афиняне, у которых есть автомобили, спешно направились насладиться этим сказочным явлением… Два-три последних дня на асфальтированной дороге на Парнеф в первые послеобеденные часы было оживленное движение открытых и закрытых автомобилей – от роскошных «Пакаров» до тараканообразных «Морисов».
В числе отправившихся на Парнеф был и я… Я отправился туда, чтобы увидеть с волнением, как отправляются увидеть знакомого с чужбины, который оказался проездом в их городе. Потому что со снегом я уже много раз встречался в моих путешествиях, причем на различных географических широтах. Мне знаком снег, который всего несколько дней сверкает на вершинах гор Средиземноморья, и снег, который месяцами лежит на пустынных бескрайних равнинах Севера. Я видел, снег, который покрывал пароходные палубы, и который заставлял стоять без движения экспрессы, падая на их линии. Мне знакома напускаемая снегом тусклость и ледяная меланхолия… Мои самые прекрасные воспоминания – видения заснеженных пейзажей. Я вспоминаю о Брюгге, об этом печальном городе Севера, где через стекла молчаливой гостиницы проглядывают заснеженная площадь, пустынные сады женского монастыря, падающий в канал снег, и белый императорский лебедь скользит, словно видение, на картине ледяной пустынности… Я вспоминаю о Париже: после полуночи я иду по пустынным Елисейским полям, которые кажутся непорочными из-за снега. Мои шаги издают легкий 18 скрип, снег сделал белым мое пальто, время от времени меня обгоняет уличная женщина, которой очень холодно, и она улыбаться мне. Помню старого нищего, который, опершись о постамент статуи, играл на старой гармошке старинную мелодию, которая, словно рыдание, тщетное рыдание, разрывала снежную ночь… Помню снежные вечера в Лондоне, грязные из-за дыма и движения автомобилей, и бедных женщин, которые пели грустными голосами, тщетно поднимая на некоторое время исхудавшую шею, обращая взор к закрытым окнам, в тщетном ожидании, что им бросят оттуда монету… Помню снежные дни в голландском Слёйсе: старые голландцы медленно двигали своими трубками и башмаками, а белокурые девушки в украшенных тюльпанами окнах смотрели из-за стекол в ожидании, что кто-то – да, кто же, Боже мой? – пройдет в белом безмолвии небольших улочек… Помню снег на высокой горе в немецкой Швейцарии: снег бесконечно и удручающе падал на другой снег, а я чувствовал себя изгнанным из царства жизни и людей…
Многие из тех, кто поднимался на Парнеф, были одеты как жители полярных стран. Женщины кутались в толстые шубы, что же касается мужчин, то на одних были шотландские спортивные свитера, на других – кальсоны, у некоторых альпенштоки, но лица у всех закрыты до самых ушей толстыми шерстяными шарфами. Эти облачения выглядели карнавально и комически на ярком солнце, придававшем радость всей аттической котловине. Воздух, хотя и профильтрованный снегом тенистых ложбин горы, вовсе не пронзал холодом: солнечный свет опережал и смягчал его в пути. Впрочем, снега было слишком мало для оправдания всех этих мер предосторожности. Вся сторона горы, обращенная к аттической равнине, зеленела соснами и только высоко вверху, где начиналось царство елей, белели то тут, то там снежные простыни…
Первый снег мы увидели приблизительно на середине живописной дороги, поднимающейся с большими поворотами на Парнеф. Снег встречался редко: немного здесь, в овраге, немного чуть дальше, у основания дорожной стены, напоминающей выдвинутые вперед форпосты стоявшей лагерем армии, значительно выше. Однако по мере подъема, снега становилось все больше. На обочинах и у поворотов дороги скопления снега доходили до колена, и автомобили двигались между двумя черными линиями, прочерченными ранее по снегу другими автомобилями. Воздух был теперь более свеж, ни на мгновение не становясь леденящим. Те, кто решился подняться до конца дороги, чтобы их автомобиль не увяз в снегу, остановились на последних поворотах и наслаждались сказочным видением белого непорочного снега, сверкавшего всюду на солнце. Некоторые делали фотографии, играли в снежки, кое-кто укладывал снег на ступеньки автомобиля, чтобы доставить его домой, другие шагали, пробираясь с детской радостью по снежному покрову, увязнув в нем по колено… Были и такие, кто отправился пешком на вершины Парнефа с утра, а теперь возвращался обратно: они были одеты как альпинисты, с едой в мешке за плечом и с остроконечным посохом в руке. Они не играли со снегом и не оглядывались восхищенно вокруг, но шагали медленно и уверенно друг за другом, словно альпийские ветераны, возвращавшиеся после опасного исследования неприступных вершин и грозных оврагов. Единственное, чего им не доставало для полноты такого сравнения, это веревка, которая связывала бы их друг с другом.
Без страха первых и без преувеличенной значимости вторых поднялись мы на Парнеф до того места, где снег уже не позволял автомобилю двигаться дальше. Мы остановились в самом живописном пункте дороги. Внизу простиралась, словно штабная карта, аттическая равнина. Дома Кефисии, Гекалы, Амарусия, Мениди и Лиосий казались микроскопическими белыми пятнами на красно-пепельной поверхности равнины, далекие Афины были укутаны дымкой солнечного света, словно золотистым туманом, Марафонское озеро казалось сапфиром, Саронический залив стал ярким золотым мерцанием.
Великолепная панорама, столь знакомая моим глазам, которую теперь обрамление заснеженных гор делало новой и прежде всего столь непривычной!… Я смотрел на Пентеликон, коническая вершина которого, окруженная снегами, казалась кратером необычного вулкана, покрытого белой лавой… Обратив взор в другое место, я видел бескрайние чагци нагруженных снегом елей Парнефа. Картина горной Швейцарии на расстоянии всего часа пути от Афин! Солнце не касалось этой стороны горы, и снег лежал всюду в изобилии. Непорочный, холодный, фантасмагорический, он заполнял собой склоны, овраги, ветви бесчисленных темно-зеленых елей…
Оставив автомобиль, мы шли пешком по снегу. Вековые тени горы сделали его более плотным, и он поскрипывал у нас под ногами. Мы с наслаждением вдыхали в себя неоскверненный холодный воздух и при виде бесчисленных рождественских елок снова обретали восторженную душу маленького ребенка. Снег на еловых ветвях сверкал миллионами бриллиантов, а иногда согнутая под тяжестью снега ветка распрямлялась, и его фантасмагория превращалась в тиши лесной в белую пыль. Я ожидал увидеть, как белки, эти маленькие хитрые лесные духи, перебираются с ветки на ветки и глядят на человека своими круглыми глазками, как это было в лесах Швейцарии. Однако в еловом лесу на Парнефе эти существа, казалось, и не обитали. Лес бы полностью погружен в свою белую тишину и в свои голубые тени. А мы, его немногочисленные посетители, медленно продвигались между снегом и елями и казались исследователями некоего заледеневшего мира, почти лунного…
Уезжая, мы тоже наполнили ступеньки нашего автомобиля непорочным, ослепительным снегом, словно желая увезти с собой немного белого сказочного волшебства горы и леса. И, действительно, наш автомобиль на некоторое время обрел праздничный, почти цветочный вид. Но когда мы спустились с горы, солнце стало колоть снег своими лучами. Позднее, в Мениди, мы застряли в грязной луже, которой предстояло стать сельской дорогой, и грязь забрызгала и запятнала горностаевый мех снега. Когда мы добрались до Афин, на ступенях автомобиля не было уже ничего, кроме черно-белой жижи, которая таяла и исходила каплями. Мы с отвращением сбросили ее ногой… Так, как мы бросаем в мусор уже не нужные части котильона на следующий день после фантасмагорического праздника… Волшебство белого леса не последовало за нами.
Замок герцогини Пьяченцы
Все развалины обладают своей душой: если не душой тех личностей, которые когда-то проживали в них, то великой душа их эпохи. Таинственные, мрачные или нежно меланхоличные, развалины вызывают в воображении события и образы, которых больше нет, и в тиши времени продолжают жизнь мертвых, словно их «двойник», в которого веровали древние египтяне.
Так вот стоит в предгорьях Пентеликона белая развалина – архонтикон10 с двумя квадратными башнями по краям и поясом изящных арок на фасаде, обладающем чем-то странным и непонятным, словно иероглифическая надпись. Это замок герцогини Пьяченцы11.
Среди великого одиночества горы и плотно окружающих его сосен, под сочно-голубым небом Аттики этот замок чужеземки с чужеземной архитектурой напоминает высушенные и уже утратившие запах цветы, которые случается порой обнаружить между страницами старой одолженной нам книги и которые не говорят нам совершенно ничего. Нам известно, что этот затерявшийся в безлюдье Пентеликона замок принадлежал богатой и странной женщине – одной из тех скитальческих и будоражащих женщин XIX века, которые удалялись от общества и отправлялись, словно сестры Чайлд Гарольда, в страны света, поэзии и первобытной жизни в поисках неизвестно каких приключений, завоевания и удовольствия! Мы знаем это, и все же ее огромный белый замок совершенно лишен чего бы то ни было личного и родного ей, лишен ее души. Под щедрым греческим солнцем он говорит нам не более того, что сказал бы встреченный в пустыне белый скелет…
Тщетно устремляем мы задумчивый взгляд к замку в ожидании некоего явления. Тщетно напрягаем мы слух в надежде услышать шепот таинственного загробного голоса. Мы не видим ничего, кроме потешных имен, которые нацарапали время от времени на его стенах посетители, желая легко и дешево обрести бессмертие. Мы не слышим ничего, кроме шума одинокого ветра среди густых ветвей сосен – глубокого, вечного и безразличного шума, подобного плеску морских волн…
У цветущего миндаля на аттической равнине
Всего несколько дней прошло в тех пор, как разбившие свой лагерь на Парнефе войска зимы исчезли, бесшумно сняв свои шатры, и вот в полях близ Афин появились уже передовые посты царицы весны – цветущие миндальные деревья. Проезжая в воскресенье на автомобиле в загородной зоне Афин я увидел их – невероятно очаровательных под свинцовым небом среди холодного воздуха. Невероятно очаровательных. Их белоснежные ветви казались издали чем-то бледным и прозрачным, поскольку поднимались в холодном, металлическом свете дождливого дня. Окружающая их атмосфера была враждебной. В природе вокруг все еще господствовало зимнее омертвение. Вороны каркали среди пустыни голых полей, а сырой холодный ветер заставлял этих предвестников весны в белых мантиях содрогаться: ранее мне случалось видеть, как черные воины жаркой Африки содрогались всем телом и страдали в снегах Кампании. Я был уже готов поверить, что их цветение не было действительностью, что я стал жертвой оптического обмана, как со мной уже случалось ранее, когда я смотрел на деревья в Ломбардии, проезжая там на рассвете зимним туманным днем: в действительности это был заледеневший на голых ветвях ночной иней… Мы быстро проехали на автомобиле мимо цветущих миндальных деревьев, которые показались нам неким сновидением как из-за своей красоты, так и из-за неуверенности в увиденном.
Впрочем, вскоре мы о них забыли, поскольку нашим взорам предстали другие образы: покрывшие луга ковры зелени, высокие, сочно-зеленые сосны, спускавшиеся вниз к морю, которое билось в волнении и белело пеной от побережья Аттики и до самых берегов Эвбеи.
На пустынном берегу, куда мы добрались, изрядно промерзнув, мы обнаружили одно из тех заведений для отдыха, которыми греческое «предпринимательство» … почти везде обесчестило красоту побережья Аттики.
Это было продолговатое одноэтажное сооружение с претенциозным названием убогой постройки и с еще более убогой мебелью, скверно пахнущее жаренной рыбой и рециной12 и с неизбежным «сепаре» – одним из тех голых и холодных помещений, в которых развлекаются парочки из народа, наподобие той, которая покончила с собой «в память о любви». Вплотную у его стен гнил мусор, среди которого встречались выпотрошенные банки из-под сардин и битые бутылки. Перед этим сооружением ржавел наполовину зарывшийся в песок брошенный автобус: так белеет в песках Сахары скелет верблюда.
В этом одиноком заведении, возможно, вполне сносном в летнюю пору, в выцветшую и холодную пору нашего приезда, чувствовалось что-то отвратительное. Чуть дальше рокотало и бросалось на берег, словно бешенная собака, море.
Нам пришлось укрыться в этом сооружении, поскольку ветер был холодный, и падали крупные капли дождя. Там же находились и другие компании…
Одну из них составляли толстые мужчины, перед которыми лежала на столе карта голубого цвета с белыми линиями земельных участков: они обсуждали вопрос о том, следует ли построить сначала кафе или кондитерскую. Это были, по-видимому, предприниматели, планировавшие постройку еще одного поселка в дополнение к тысячам уже существовавших. Когда мы проходили мимо, они закрыли карту, словно испугавшись, что мы лишим их земельных участков…
Другая компания развлекалась. Ее составляла высокая белокурая женщина, похожая на русскую, маленькая анемичная женщина с лицом оливкового цвета в дубленке из овечьей кожи, толстый и низенький господин с двустволкой и лейтенант, обращаясь к которому, говорившая на убогом греческом русская возводила его в чин «генерале»…
Развлечение этих четырех персон было весьма оригинальным. Толстенький господин угрожал, смеха ради, двустволкой маленькой анемичной женщине, которая бросалась в него фисташковой шелухой, лейтенант играл марш, стуча вилкой по тарелке, а казавшаяся пьяной русская эротически протягивала лейтенанту кусок мяса, воркуя:
«Генерале, съешь эту кость!»…
Хотелось плакать, тем более, что меланхолию такого «развлечения» нагнетал вид за открытой дверью – вид пустынного берега, совершенно чистого неба и гулкого зеленого моря с брызгами пены…
Я думал, какой неудачной оказалась наша поездка, но тут воспоминание о цветущих миндальных деревьях, мимо которых мы проехали, внезапно украсило мою душу: так их ветка могла бы украсить пустую вазу. И я спешно отправился в обратный путь, чтобы снова увидеть их…
Мы снова встретили миндальные деревья чуть дальше за Спатами. Они полностью заполнили большое поле и, казалось, двигались нам навстречу, словно белая процессия Боттичелли.
Мы вышли из автомобиля, углубились в разбухшую глинистую почву поля и приблизились к ним. И только тогда мы поняли, сколь торжественно цветущими были они, и сколь обильно, несмотря на зимний день и леденящий ветер, переполняли их жизнь и радость…
Каждое дерево торжественно возносило ввысь свои длинные ветви, нагруженные белыми цветами с розовыми сердечками посредине. И каждая ветвь была декоративным чудом на пепельном фоне атмосферы. Смотря на них, становится понятно, почему японцы, эти неповторимые декораторы, терпеливо и с любовью без устали копировали эти цветущие ветки в каком угодно произведении искусства – на цветных литографиях, на занавеси …, на изящных вещицах с перламутром, на шелковых тканях. Потому что, воистину, ничто не радует глаз больше, чем эти ветки без листьев, но усеянные миллионами мелких цветов…
От всего этого цветущего мира исходил и рассеивался вокруг глубокий и проникновенный медовый аромат, восхищающий наше обоняние. Благодаря этому обонянию уже не было обещания весны, которое несли на голую аттическую равнину ее белые вестники, а было уже уверенное ее возвещение, в котором содержалось все весеннее опьянение – ее ласковый свет и жужжание ее пчел…
Мы очарованно смотрели на этих вестников, каждая ветка которых, тянущаяся к небу, была словно призывный звук трубного приветствия, возвещающего весну, которая придет, чтобы наполнить голые равнины полевыми цветами, ветви деревьев – щебетом птиц, а атмосферу – легкостью наслаждения.
Неожиданно наше внимание привлек к себе шум автомобиля, который подъехал и остановился рядом с нашим. Дверца его тут же резко отворилась, и уже встреченная нами ранее белокурая русская выпрыгнула изнутри и бросилась, словно менада, к цветущим миндальным деревьям, заполнив тишину равнины возгласами:
«Генерале! Генерале!»
«Генерал», толстый господин с двустволкой и анемичная маленькая женщина с мехом вокруг шеи выпрыгнули друг за другом из автомобиля, словно куры из отверстия курятника, и побежали за ней с криками: «О! О! О!»… При виде белых, потерпевших кораблекрушение у их берегов, дикари точно так же бежали бы к ним и с такими же восклицаниями. Вскоре все четверо были у цветущих деревьев. Восемь рук протянулись хищно и ненасытно к усеянным белыми цветами веткам. Крак! Крак! – трещали теперь ломавшиеся ветки. «Хи-хи-хи!…», хихикала русская, зовя лейтенанта, чтобы он помог ей дотянуться до веток, которые были повыше.
«Генерале! Иди сида, сида!»
Под ограбленными деревьями охапки сломанных веток были свалены в беспорядочную кучу, словно военная добыча. Иногда та или иная ветка вырывалась из рук палачей и с силой устремлялась обратно. И тогда множество белых снежинок отрывалось от ветки и бесшумно падало на уже утоптанную землю. Тогда пьяная русская кричала еще громче:
«Конфетти, генерале!… Смотри!»
Когда эти четверо, наконец, удалились с охапками награбленных белых веток в руках, утоптанная вокруг деревьев земля оказалась усеяна бесчисленными лепестками цветов. Тишина равнины обрела теперь нечто испуганное, потрясенное. Белый приветственный трубный звук ветвей словно прекратился. И редкие лепестки, падавшие теперь на землю под дыханием ветра, казались сгустками белой крови израненных варварским нашествием миндальных деревьев.
Анафиотика: поселок… карликов и троглодитов
Афинянам, которые слышат время от времени в небе хрип мотора аэропланов, имеют дома радиоприемники и живут в районах, полных головокружительного движения и оглушительного шума автомобилей, нравится думать, что общий ритм жизни в их городе изменился полностью, став вместо статичного динамичным и полным потрясений, лихорадочности и бешенных скоростей. Они думают, что давно уже прошли те времена, когда жизнь Афин текла, словно тихий и беззаботный ручеек, и что нужно отправиться вглубь далеких провинций или на бедные островки Архипелага, чтобы увидеть последние убежища такой жизни.
Однако в действительности в путешествие отправляться не нужно – достаточно пройтись пешком, сделать небольшую прогулку в Анафиотика13.
Такую прогулку я совершил впервые в жизни в один из спокойных светлых послеобеденных часов, которые придают афинской жизни особую приятность. Для меня эта прогулка стала потрясающим открытием. Я считал Анафиотика (и это мнение разделяют все, кто не поднимался туда) обычным афинским кварталом, который чуть беднее прочих и находится на северном склоне Акрополя, на котором дельфийский оракул запретил древним афинянам возводить постройки. Поднявшись до конца по ступеням улицы Мнесикла, я оказался среди чего-то совершенно особенного, совершенно вне нынешней жизни, среди того, чего мне никогда не случалось видеть ни в какой провинции, ни на каком островке Эгейского моря. У подножья стен Акрополя я обнаружил прозябающую, прильнувшую к камням его скалы, деревеньку, которую можно считать поселком карликов и вместе с тем троглодитов!
Вся площадь этого поселка составляет, как я полагаю, не более двухсот метров в длину и тридцати в ширину. На этом небольшом пространстве, которое является всего-навсего крутым спуском со скалы, выросло, словно грибы, множество домишек. Прижавшись друг к другу и расположившись один над другим, они производят впечатление, схожее с впечатлением от тесной комнаты, заполненной людьми, которые лежат в полном беспорядке, лишенные возможности сделать малейшее движение. Никакого понятия о невозможности найти себе место здесь просто не существует. Иногда крыша одного дома является двором другого, а один дом вторгается в другой так, что ноги одного человека касались бы носа другого, если бы тот улегся рядом. Нигде больше мне не приходилось видеть человеческого поселка, где пространство было бы настолько ограничено, настолько драгоценно!
Не будучи ростом с Гулливера, оказавшись в Анафиотика, я вдруг испытал странное и забавное ощущение, что нахожусь в стране лилипутов. Ростом я был выше любой стены двора, а голова моя почти касалась потолков: высота почти ни одного из них не превышала двух метров. Чтобы войти через дверь, нужно было согнуться пополам, а окна там – ни что иное, как дыры. Одного взгляда там достаточно, чтобы рассмотреть интерьер дома, а вытянув руку над стеной двора, можно сорвать веточку базилика из горшка, украшавшего то или иное окно. Что же касается «улиц» поселка, то на каждом шагу возникало желание воскликнуть вслед за русским революционным поэтом: «Расширьте их, черт возьми, чтобы я мог пройти!», потому что, действительно, пройти там можно только с трудом. Если на некоторых улицах в Афинах два автомобиля могут разминуться только с трудом, то на большинстве «улиц» в Анафиотика разминуться невозможно даже двум собакам.
О, эти «улицы» в Анафиотика! Не существует ничего более живописного и более своеобразного! Ширина ни одной из них не превышает ширины хижины. Они постоянно кружат лабиринтом, многократно проходят внутри дворов, преобразовываясь то и дело в узкие земляные ступени или в скользкие спуски, и всегда одна часть поселка находится под ними, а другая – над ними, приклеившись, словно переводная картинка, к скале Акрополя. На этих «улицах» нет никакого транспорта, никакого городского шума. Единственные прохожие здесь – какая-нибудь бездомная собака, медленно, с потешной торжественностью прохаживающаяся курица, словно идущая с визитом малоазиатская госпожа, белый кролик с двумя большими красными бусинами вместо глаз, который пересекает улицу одним прыжком и исчезает из виду. Мужчин (все они строители и камнетесы) в поселке не было: они работали в городе. Совсем немногие женщины, которых я видел во время прогулки по лабиринту узеньких улочек, были старухи в черным платках, с морщинистыми, словно увядшая айва, лицами: они дули в глиняные жаровни, разжигая огонь, или развешивали для просушки цветастое нижнее белье все в заплатах. Когда я проходил мимо, они поднимали глаза и смотрели на меня с удивлением, почти с подозрением: чего мне было надо в их двориках?…
Эту пустынность внутри и вне маленьких, беспорядочно теснящихся хижин еще более впечатляющей делала тяжелая и густая тень, которую бросали черные скалы Акрополя. Скалы и крепостные стены препятствовали проникнуть во все эти дворики, на ступени и узенькие улочки даже самому слабому солнечному лучу, тогда как внизу вся столица с ее бесчисленными строениями казалась в первые часы после полудня светлым мерцанием. При этом бедный поселок со всей обволакивающей его прохладной сырой тенью, хоть и состоящий из одних только домишек без какой-либо планировки, вовсе не производит впечатления печали и убожества. Всюду, как во двориках, так и на узких улочках, царит та маниакальная чистота, которую можно встретить в селениях на греческих островах, один из которых был когда-то родиной первых обитателей этого поселка. Такие же домишки с выбеленными стенами, с мощенными покрытой асбестом галькой входами, с плоскими, как террасы, крышами, с выступающими верандами и арками имеют совершенно островной вид. Если бы не простирающаяся внизу бескрайняя столица, я решил бы, что оказался перенесенным в одну из деревушек Санторина, тем более, что и здесь, как там, некоторые дома углубляются внутрь пещер и в полости скалы…
В целом, еще более, чем островной характер, еще большее впечатление на посетителя этого неизвестного поселка над Афинами производит, как было уже сказано, микроскопичность улиц и домов. Я видел выступающие веранды, на которых может поместиться только один стул, ступени между стенами, по которым только с трудом может подняться полный человек, дворики, не превышающие своими размерами балконы в Афинах, кухни в полостях скал, в которых может поместиться только одна кастрюля, и, наконец, сады, почти ничем не отличающиеся от садов в театрах времен Шекспира, которые, как известно, состояли только из одной таблички с надписью: «Здесь сад!»: в садах, которые находятся в Анафиотика, нет места даже для одного дерева. Именно поэтому во всем поселке нет ни одного дерева. Вся растительность представлена здесь одной или двумя дикими мальвами и парой-тройкой горшков с базиликом или майораном…
Единственное открытое пространство в поселке – это улочка, проходящая у построенных выше всех остальных домишек, а также место, где оканчивается земля и резко взмывает вверх «занавес» скал Акрополя. Оттуда открывается вид на все скопление Анафиотика: террасочки, деревянные балкончики, стены, следующие всем неровностям земной поверхности, сохнущее белье, углубленные и узкие, словно колодцы, дворики, улочки, похожие на проходы каменоломен, лестнички и ступеньки, редкие женщины, которые ходят взад-вперед, занимаясь работой по дому, вылизывающие себя кошки, старающиеся запустить воздушных змеев дети: вся бедная, живописная и мирная жизнь разворачивалась передо мной в медленном и простом ритме прошлого, а внизу простиралась бескрайняя столица с ее лихорадочным движением и непрерывными оглушительными шумами, ни один из которых не долетал до Анафиотика…
«Старый афинский карнавал»
Подобно тому, как есть афиняне, которые никогда не подходили к Парфенону, так и я пренебрегал кварталом Псирри до того дня, когда греческий туризм призвал меня отправиться вместе со всем народом посмотреть на возрождение старого афинского карнавала14 с его хороводом, верблюдом, кантадами15, винопитием в тавернах, на пирушку, «как в старые добрые времена», когда Афины были большой деревней, люди менее требовательными, а развлечения носили сугубо местный характер… Туризм объявил конкурс с премией за лучшую карнавальную песню, которая должна напоминать старые афинские песни, за самые удачные маски, премию самой веселой компании, тому, кто выпьет больше рецины, наконец, за самую сладостную кантаду. Все это было очень многообещающим. Получившая премию песня гласила, что
На Плаке народ собирается,
В Псирри гулянье начинается!
Как же туда не отправиться?
За несколько минут такси доставило меня вместе с моей компанией от площади Синтагма до перекрестка с живописными домами Псирри, где проживали когда-то известные из истории молодцы и пьяницы с засаленными волосами, носили враки16, шапки набекрень, палицу с наростами в руке, нож за поясом и, наконец, пояс, который можно было легко снять для драки. Всего за несколько минут мы словно перенеслись куда-то в самую глухую греческую провинцию и одновременно в прошлое. Я видел Афины, о существовании которых даже не подозревал. Улицы здесь были узкие и извилистые, дома одноэтажные или максимум двухэтажные и все старые с двориками, с выступающими верандами, с базиликом на окнах. Электрическое освещение на этих улочках было совсем убогое, наши ноги шлепали по грязи, но встречающиеся почти на каждом шагу открытые таверны и бакалейные лавки заподняли скудным светом темноту квартала. Вместе со светом из всех этих таверн и бакалейных лавок на улочки изливался запах сигаретного дыма, звуки зурн, бубнов и шарманок и исполняемые хриплыми или пронзительными голосами песни пьяных.
Весь квартал сделал все, что мог, чтобы соответствовать вдохновению туризма. У входов на улочках были арки с сосновыми ветвями, двери во всех тавернах были украшены флагами, а внутри таверны декорированы гирляндами из бумажных цветов, на каждом углу играла шарманка, многие дома вывесили у себя на балконах цветастые ковры, фонарики и … портреты борцов 21-го года, целые букеты девушек в окнах принимали со смехом шутливые заигрывания прохожих, а в одном из самых живописных старых домов квартала, в так называемом «доме Карориса» хозяин устроил «выставку» старой афинской жизни. Оригинал «выставки» и еще то более оригинальное обстоятельство, что хозяин даром угощал посетителей рециной из собственных запасов и домашними закусками, привлекло в этот дом столько народа, что его старые полы могли просто рухнуть. В связи с этим хозяин был вынужден просить защиты у полиции, чтобы та сдерживала народ, так что, когда мы добрались туда, дверь оказалась заперта, а за ней стоял полицейский. К счастью, один из нас был очень похож на … генерала Трикуписа17, поэтому когда мы попросили впустить нас внутрь, то не только не встретили никакого возражения, но и были приняты с земными поклонами, а полицейский страж, вытянувшись по стойке смирно, отдал нам по-военному честь!
Этот старинный афинский дом был совершенно очарователен. Каждый его угол представлял старинную литографию в натуральную величину. В дворике был колодец и вился вьюнок, в чулане – огромные старые глиняные бочки для масла.
Давильня для винограда была совершенно чистая, словно в ожидании сбора урожая. Старые бочки с вином, украшенные ветками, были похожи на пузатых сатиров в венках из плюща. На живописной выступающей веранде висели связки айвы и гранатов. Как и старые времена, в доме, где вся мебель была такая же, как теперь в зажиточных домах греческих деревень, нас встретило множество женщин: все они были в нарядах времен королевы Амалии или в традиционных одеждах различных греческих областей…
Все эти образы радовали взор, но не были образами карнавала. То же касается и вида самого квартала. Убранство носило характер более характер национального праздника или народного празднества в честь святого покровителя города, чем карнавала. Такое впечатление производили большие выцветшие фотографии первых греческих королей, которые висят на стенах в некоторых греческих тавернах в обрамлении миртовых ветвей, и фонарики, которые вешают иногда на балконах. Такое впечатление производила главным образом толпа…
И здесь происходило то же, что происходит везде у новогреков. Весь народ, собравшийся в Псирри и на Плаке, пришел посмотреть на гулянье, а не для того, чтобы самому принимать в нем участие. По грязным темным улочкам бродила толпа из всех социальных классов и всех кварталов Афин, которая, словно старик Димос из народной песни просил радости «то тут, то там», естественно, не получая ее, поскольку все были мобилизованы по одной и той же программе. Можно было видеть, как группы дам и господ из хорошего общества останавливаются у каждой таверны и с любопытством разглядывают их, словно посетители зоопарков клетки со зверями. Разглядывают, а затем движутся дальше, чтобы снова повторить затем то же самое…
В самих тавернах можно было наблюдать огромное столпотворение, но почти никакого веселья, тем более карнавального. Впрочем, причиной этого столпотворения было главным образом то обстоятельство, что таверны состояли из одного помещения на уровне улицы или из подвала площадью всего в несколько квадратным метров, заполнить которое могла всего одна или две компании. И эти компании тоже развлекались тем, что разглядывали останавливавшихся снаружи любопытных зрителей!… Тщетно играли шарманки, трактирщик громко звенел стаканами, зазывалы выкрикивали пронзительными голосами заказанные «половинки», а у некоторых таверн пара-тройка нанятых хозяином таверны танцоров в фустанеллах18 исполняли сиртос на пространстве столь тесном, что казалось, будто они не танцуют, а давят виноград. Пьющие, которые задыхались в табачном дыму, производили впечатление теней из дантового «Ада». Иногда кто-то из них, опершись локтем о столик, а лицом о свою руку, закрывал глаза, открывал рот и издавал пронзительное: «Оххуу!…», в котором было намного больше жалобной тоски, чем удовольствия. .. И это было все или почти все…
Толпа на улице, становящаяся все плотнее, передвигалась с трудом, однако весьма чинно, словно совершая крестный ход. Не было слышно ни оглушительного грохота трещоток, не бросались бумажными гирляндами, не задирали друг друга, как в прежние времена. Масок почти не было. За каким-то человеком, который был одет чабаном и держал под буркой постоянно звонящий колокольчик, следовало множество людей, словно стадо овец за бараном-вожаком. Эти люди явно ожидали, что чабан с минуту на минуту выкинет какую-нибудь шутку ради их увеселения. Но чабан серьезно и торжественно продолжал свой путь, не слыша звуков шарманок, как Одиссей не слышал пения сирен…
Означает ли это, что туристическое вдохновение потерпело неудачу? Вовсе нет. В том, что в старых живописных кварталах Псирри и Плаки мы не увидели карнавального веселья и безумия туризм не виноват: он сделал все, что мог, в меру своих возможностей. Он организовал кантады, верблюдов, хороводы, кукольный театр, винопитие. Веселье и безумие должны были стать вкладом народа в попытку возрождения старой афинской жизни. Однако народ не пожелал или не умел уже играть роль, которая ему предназначалась. Поэтому, передвигаясь по улочкам Псирри и Плаки, мы словно разглядывали привлекательные, но уже выцветшие картинки в книге, воспроизводившие ушедшую безвозвратно эпоху. Вместо веселья нам преподнесли легкую ностальгическую меланхолию и ощущение безвозвратности событий и времени…
Загородные места для отдыха…
Первые дожди, первые холода… Места за городом пустеют. В сельской местности у моря теперь совершают прогулки только последние романтики. Продавцы фисташек тщетно стараются найти покупателей: они встречаются в Аттике еще реже, чем дичь.
Первые дожди, первые холода… Это время года, когда во всех европейских городах места для отдыха за городом впадают в зимнюю спячку. Стулья, разноцветные лампы, столики исчезли, и там, где летом звучала музыка и были живописные посетители, простирается теперь сырая тишина и меланхолическая пустота…
Только загородные места для отдыха вокруг столицы упорно остаются открытыми, несмотря на осеннюю прохладу.
Загородные места для отдыха! Их насчитывают сотнями. Или даже тысячами? Вот статистика, о которой никто не подумал, и тем не менее она вызывает интерес, потому что на основании ее можно было бы сделать множество выводов, даже социологических… Несомненно, таких мест огромное множество. На дороге они встречаются чаще, чем улитки после дождя, в каком направлении вы бы не поехали на автомобиле. Ни на побережье Аттики, ни в ее внутренней части нет такого удаленного места, где бы не располагалось хотя бы одно из таких заведений…
Загородные места для отдыха существуют всех категорий. Всех категорий … убожества. Начинаются они с одноэтажных залов из бетона без какого-либо изящества, без удобств всякого рода и заканчиваются разбитыми бараками из досок и жестяных бочек. На их специализацию – «кафе», «бар», «пивная» или даже «кафе-ресторан» – не указывает ничто, кроме цветастых и безграмотно написанных названий, как это было и во времена Шекспира, когда, чтобы обозначить не сцене театра лес или замок, ограничивались тем, что устанавливали шест с куском бумаги, на котором было написано «Лес» или «Замок»… В связи с этим не забуду никогда, как позабавила меня арка из досок посреди земляной, неправильной формы площадки на побережье Фалера, на которой было написано: «Вход в пивную-ресторан X…». Не было никакой ограды, даже никакой проволоки, которая огораживала бы территорию пивной-ресторана для оправдания существования арки и надписи на ней. Не было даже помещения пивной-ресторана. Все, что было видно на этом клочке земли, это пять или шесть столиков, для прохода к которым не было никакой необходимости идти через «вход»: можно было безо всякой помехи зайти откуда угодно. Подобной этой была и другая надпись, которая торжественно и совсем неожиданно объявляла, что «после полного ремонта «Эгейское море» перенесли на набережную!». «Эгейское море», которое … перенесли на набережную, было бараком, который сняли с прежнего места в пятидесяти метрах от моря и установили теперь на берегу. Что же касается ремонта, то, думаю, весь ремонт состоит в том, что попросту заменили его доски… Тем не менее, если речь идет о напыщенности, есть еще нечто более замечательное: на протяжении всего пути до Варкизы на стенах убогих домишек начертана только одна реклама: «Бар Трежоли. Варкиза». «Бар в Варкизе, да еще и «Трежоли» – какая приятная неожиданность!», скажете вы. Вы направляетесь туда, совершая невероятные поиски, и в конце концов делаете открытие, что разрекламированный «бар» – ни что иное, как микроскопический барак, покрытый сухими сосновыми ветками, напоминающий Ноев ковчег, поскольку внутри в полной гармонии и вперемешку друг с другом обитают хозяин предприятия, его семья, его куры, собака, несметное множество мух, несколько пустых канистр с бензином, бочка, жаровня и разного рода другие животные и неодушевленные предметы. Само собой разумеется, что единственный продукт, который есть в трежоли-баре, это немного рецины, которую предлагают иной раз уже со дна, а иной раз из только что открытой бочки, причем качество ее остается, разумеется, неизменным и, естественно, отвратительным.
Поскольку приблизительно таково большинство заведений для отдыха в окрестностях Афин, легко понять, почему их не закрывают, как было сказано выше, на зиму. А зачем их закрывать? Ведь хозяева ни за аренду не платят, ни расходов никаких не несут. Прежде чем стать «заведениями», они были жилищами тех же владельцев. Впрочем, таковыми они и продолжают оставаться. Войдя в такие «заведения», вы обязательно увидите в углу постель и одеяла семьи. Рядом с вешалкой обязательно соседствуют грязная рубашка хозяина и столь же грязное полотенце, которое предложат вам, чтобы «протереть» руки, если вы пожелаете вымыть их… В «заведения» эти бараки превратили изобретательность и … лень новогрека. Политики скажут вам, что большинство новогреков, которые просят у них «местечко», предлагают им место инспектора, то есть место, вся работа на котором состоит в том, чтобы наблюдать за тем, как работают другие. Поэтому владельцами всех загородных заведений являются те новогреки, которые не смогли найти себе место инспектора! Они переделывают свою хижину или свой барак в загородное заведение и совершенно чудесным образом находят себе работу, не делая при этом ничего, потому что в большинстве таких заведений посетителей еще меньше, чем европейцев в африканских джунглях. Самый чудесный и не требующий никаких расходов способ. Действительно, если есть что-то, о чем владельцы заведений никогда не беспокоились, так это меблировка, декорирование и оснащение заведений. Все превращение в «заведение» состоит в установке нескольких хромых дощатых столиков перед хижиной или бараком, в поливке занимаемой столиками территории водой, в которой моется или моет что-нибудь хозяин заведения, а иногда – в установке справа и слева от двери жестянок, в которых иногда помещают базилик, а иногда и вообще ничего не помещают. Декорирование заведения ограничивается побелкой … булыжников во дворе и составляет высшую степень добронравия. Пара подвешенных на деревьях светильника или керосиновая лампа на подставке составляют все освещение. Что же касается оснащения, то, придерживаясь принципа, что за город отправляются, чтобы подышать свежим воздухом, хозяева, действительно, угощают главным образом воздухом. Воздуха у них в изобилии. Их заведения почти ничем не отличаются от испанских постоялых дворов, где, как сказал кто-то, нет ничего, кроме того, что принесли с собой посетители… Впрочем, не будем слишком придирчивы: кое-что совсем элементарное здесь есть – рецина, сыр, хлеб, рыба, бризолка19… Но рецину пить невозможно, на сыре всегда слой ржавчины от ножа, которым он отрезан, хлеб выпечен несколько дней назад, рыбу привозят, даже в эти бараки у моря, из Афин, и пахнет она чем угодно, но только не морем, а бризолка – увы! – нет ничего соответствующего действительности, кроме уменьшительно-ласкательной формы названия…
Так зачем же закрывать заведения зимой? Да и что закрывать, ради Бога! Самые бедные из них – те, о которых шла речь. А прочие, которые в большей степени соответствуют своему назначению, увольняют официантов, увольняют пианиста, который в летние вечера всякий раз лупит беспощадно по клавишам расстроенного пианино, услышав приближение автомобиля, чтобы привлечь пассажиров предположением, что здесь идет вовсю пир горой, и покупают не более двух ока20 рыбы и мяса, которые держат во льду, и остаются открыты для крайне малочисленных и, конечно же, случайных посетителей – влюбленных парочек, которым всегда нужно заведение неподалеку от города с «семейной» комнатой, которая становится прибежищем их греховной или платонической любви. Для таких парочек, как известно, совсем не имеет значения, что бризолки жестче подошвы альпинистской обуви, а «семейная» комната меблирована так, как келья монаха-трапписта21. Любовь украшает все, даже эти загородные заведения для отдыха в окрестностях города, сколь невероятным не покажется это тому, кто не влюблен…
Танцы на Марафонской плотине
После десяти лет сооружения плотины, которая обогатила строгую Аттику сапфировым озером22, а столицу – тем, чего ей более всего недоставало и чего она более всего желала, было просто невозможно не устроить самый прекрасный и впечатляющий праздник иначе, как с весенними танцами в честь Воды, на который нас пригласили на берег Марафонского озера Кула Працика23 и Клуб Путешествий…
Это не просто замысел полный поэтического изящества. Я усматриваю в нем также своего рода Восхваление. В местности, страдавшей вплоть до вчерашнего дня от отсутствия воды, этот праздник, наряду с обретением Воды, обретает также смысл некоего Благодарения. Это нечто схожее с религиозными литаниями с целью вызова дождя…
Похожий замысел я нахожу появился и у арабских кочевников, живших в африканской пустыне под кошмарной угрозой Жажды, после того после того, как они стали властелинами Испании, – замысел возвеличить как самое драгоценное свое завоевание Воду. Действительно, те, кто бывал в сказочном дворце Альгамбры в Гранаде, почувствовали, что обильные воды, которые то образуют симметричные голубые поверхности, то устремляются в танце от патио и цветников, то певуче журчат среди зарослей, не являются просто декоративным элементом, всего лишь дополнительным украшением: дворец и сады, ставшие чем-то вроде музыкального аккомпанемента, сопровождающего пение, чем-то вроде постамента, который делает более впечатляющей статую, или золоченной рамки, обрамляющей икону, созданы во «славу и восхваление» Воды. В Альгамбре Вода является центральным мотивом очарования. Как сильно чувствуется отсутствие очарования в те дни, когда охранники перекрывают краны, и вода перестает течь, петь и танцевать…
Как хорошо, что для проведения Праздника Воды не стали прибегать к легким и эффектным средствам, которые придали бы ему, возможно, более выразительный характер, а «низвели» этот Праздник на уровень народного гуляния, обратившись для интерпретации и восхваления к Танцовщицам.
Танец – не только древнейший и священный вид искусства, посредством которого первобытные люди выказывали самые глубокие и основные чувства – радость и боль, страсть и ее удовлетворение – и почитали то, что было для них божественным. Танец был также Искусством, которое более полно и живо, чем какое-либо иное искусство, способно отобразить и воссоздать две великие изначальные, нерасторжимые и противоборствующие стихии – Огонь и Воду.
Поэзия способна только описать и восславить Огонь и Воду, скульптура – только выразить их символически, живопись – только отобразить их статически, а танец, который есть движение, выражает их.
В быстрых, гармоничных вздрагиваниях рук и воздушных одеяний «Принцесс Ритма», как назвали танцовщиц, видели языки пламени, которые непрестанно тянутся, изгибаются, взмывают вверх и извиваются, видели взлеты водных струй в извивании их гибких тел, устраняющих закон тяготения, видели порывистые низвержения водопадов в их прыжках, бурление источников в их кружениях и змеистые извивания рек в их изгибающихся движениях…
Кроме того, я рад, что за осуществление этого танцевального зрелища взялась Кула Працика со своим Балетом. Я пишу эти строки, еще не зная, в каких пластических образах, передадут они ощущение нимф и нереид, и каким образом оживят перед нами прекраснейший Дух Воды. Зная, однако, с каким священным восторгом и с какой глубокой верой Кула Працика воспитывает и обучает Искусству Танца и уже оценив ранее эстетическую – я бы сказал даже духовную – форму ее танцевальных выступлений, я уверен, что зрелище, которое она подарит нам на берегу Марафонского озера, будет гармонировать с окружающей природной средой и будет достойно символического смысла Праздника…
Там, где стоял древний Орхомен…
В Ливадии, под старинными, изъеденными временем мостами катит свои воды Теркина. На улицах здесь журчат ручьи, а на площадях болтают фонтаны. У входа в город под огромными деревьями бегут пенистые воды небольшого потока. Вода – очарование Ливадии.
В древности вода придавала ей иной характер. Тогда вода была значительно обильнее, и древние, наделявшие все сверхъестественными особенностями, окружили Ливадию и ее окрестности атмосферой таинственности. Два источника, которые вытекали из скал и снабжали водой Теркину, наделили силой отнимать и снова возвращать людям память. Эти источники – Лета-Забвение и Мнемосина-Память. Копаида, распростершая бескрайнее озеро неподвижных блестящих вод, придавала им особую привлекательность. Было известно, что ее воды выходят из таинственных расселин в земле, которые люди искали с древнейших времен, чтобы расширить расселины и сделать то, что сделано уже в наше время – осушить озеро и заниматься на его огромных площадях земледелием. В разных местах до сих пор сохранились следы работ, которые начали гомеровские минии и продолжил во времена Александра Великого механик Кратет …
Ныне воды придают Ливадии мирный и приятный облик. Шелест листвы деревьев, склонившихся к водам Теркины, уже не обладает той будоражащей таинственностью, которую ощущали древние, направляясь к прорицалищу Трофония, которое находилось на уровне диких скал. Прежде, чем услышать голос божества, нужно было пройти ряд устрашающих испытаний. В нынешней спокойной Ливадии уже ничто не напоминает о том, что некогда это была резиденция каталонских завоевателей, крепость, откуда они устремлялись в свои грабительские набеги от Тенара и до Афона и куда возвращались с конями, медленно бредущими под тяжестью захваченной добычи, оставляя за собой дым пожарищ и разруху. Нужно выйти из небольшого городка и подняться по крутой тропе на пепельно-рыжую скалу, где сохранились развалины построенной каталонцами крепости, чтобы ощутить что-то от старинной военной атмосферы Ливадии.
Крепость, развалины которой подобны сдавленному угрожающему крику среди окружающей мирной атмосферы, была акрополем. Она располагала двумя поясами стен, множеством башен и имела вид неприступной сторожевой башни. Внизу видны светлая зеленая равнина, вдали – рыжеватая голая гора Аконтий, большая дорогая, ведущая на север, и ряд холмов, каждый из которых увенчан небольшой одинокой прямоугольной башней, которые византийцы называли «факелами», поскольку использовали их для передачи огненных сигналов, которыми посылали известия из отдаленных концов империи в Царьград…
Вид этой плодородной и мирной земли объясняет, почему каталонские завоеватели вонзили свои когти в Ливадию. Здесь они находились в самом сердце Греции и могли, подобно орлам, господствовать над всем до самого горизонта.
Их можно представить себе, находясь среди развалин их крепости. «Это были», пишет Шлюмберже24, «мужи железные, жилистые и отважные до умопомрачения. Основным их оружием был длинный меч, которым они сражались обеими руками. Почти у всех их был небольшой щит и три-четыре закаленные в огне стрелы, которые они выпускали с потрясающей ловкостью и силой. Говорят, что этими стрелами они пронзали насквозь человека или его коня. В сражениях их голову защищал тяжелый шлем…»
Таковы были эти воители, владевшие Ливадией, повергая в ужас греческое население, в памяти которого они остались до сих пор, словно легенда о гневе Божьем…
От железнодорожной станции Ливадии прямая, как стрела, белая дорога ведет к Орхомену. Равнина, по которой я ехал к нему, была золотисто-зеленой в свете полуденного солнца. Аисты с косыми, напоминающими ножницы крыльями медленно опускались на землю, словно сдувающиеся шары. Время от времени появлялись густые заросли тростника. В древности из них делали знаменитые орхоменские флейты. Небольшая возвышенность, видневшаяся наполовину за деревьями в садах, указывала место, где похоронили воинов Архелая, разгромленного римским полководцем Суллой. Два эти воспоминания о песне и о смерти – почти все, что осталось от богатого древнего Орхомена. Сегодня на месте его находится селение Скрипу. Эта деревня словно утопает в грязи и в воде. Воды текут отовсюду, и небольшой канал с античным названием Кефис проходит среди домов под старым мостом. В деревне множество деревьев, а на ее верандах цветут цветы – гвоздики, фиалки и гиацинты. С этих благоуханных веранд открывается вид далеко на равнину и на гряды высоких гор на горизонте.
Я проехал через всю деревню, чтобы увидеть древности Орхомена в сопровождении отца Агафангела из монастыря Преподобного Луки. Эти древности – тесаные камни крепостных стен и фундаменты домов – не представляют никакого интереса, разве что для археологов. Исключение составляет купольная гробница в виде улья, напоминающая «Гробницу Агамемнона» в Микенах и датируемая тем же временем. Находится она в основании скалы и очень хорошо сохранилась. На потолке небольшой темной комнаты, соседствующей с купольным помещением, до сих пор видны небольшие мраморные плиты с прекрасными рельефами – розетты, спирали и пальметты. Однако более всего мне хотелось увидеть древний Источник Харит. Уже само его название пело внутри меня: Источник Харит, Источник Харит!… Слова обладают для меня особым волшебством. Помню, как-то раз, путешествуя по Португалии, я сделал большой круг среди летней жары, чтобы побыть час у воспетого Камоэнсом источника под названием «Фонтан Любви». Я читал, что Харит чтили в Орхомене особо, и что в честь их близ источника всякий раз на празднике Харит устраивали мусические состязания.
Отец Агафангел отвел меня к источнику. Я ожидать увидеть нечто очень поэтичное, и поэтому испытал большое разочарование. Сооруженный жителями Скрипу Источник Харит был самым неприятным объектом, который можно видеть: это квадратный бассейн из цемента. Вода в нем текла из свинцовых труб, а фоном его была скала, изодранная камнетесами. Перед Источником было заболоченное место, в котором с удовольствием валялись свиньи, а дальше, за посевами и тростником в болотистых лужицах квакали лягушки. Падающие отвесно лучи сильного солнца делали все это еще более голым и незначительным.
Я покинул Источник Харит без малейшего сожаления. Меня влекла к себе линия кипарисов, выстроившихся словно шеренга копьеносцев. В древности за этим занавесом находился храм Харит. Теперь на его месте стоит христианская церковь – старинная и очень почитаемая церковь Скрипу, датируемая IX веком. Построил ее византийский сановник Лев Протоспафарий, имя и титулы которого начертаны на мраморных плитах, идущих кругом снаружи по стене святилища.
Эта старинная церковь, представляющая прекрасный образец византийского креста, расколота, словно гранат, землетрясениями, а в куполе ее есть пробоины словно от бомб. Предоставленные Службой Византийских Древностей рабочие производят реставрацию. Монахи церковь покинули. Я, по крайней мере, не видел в Скрипу ни одного.
Благодаря этому покинутая и частично разрушенная церковь обладает более впечатляющей красотой. Она выглядит словно некий отшельник преклонного возраста из тех, что жили в пустыне и единственными товарищами их были растения и птицы, с которыми отшельники и разговаривали. Дикая растительность обступила церковь отовсюду, на ее куполе устроили себе гнездо аисты. В окружении растительного мира, в комической соломенной шляпе, которую надели ей на голову аисты, эта старинная церковь словно выказывает тем самым свое долготерпение, будучи погружена в безмятежность Господню. Небо над ней исполнено светлой голубизны. Зелень садов за церковью образует на свету радостные мазки. Вдали на голой вершине Аконтия выделяются разорванные линии лежащей в развалинах древней крепости. Все это обладает безличием вечности, среди которой старинная крепость и сама словно тоже растворяется в вечности, принимая спокойно решение судьбы…
Спокойствие монастыря Преподобного Луки
Вечер…
Мулы шагают медленно, неохотно, по самому краю пропасти, на дне которой осталось мало, совсем мало дневного света, словно немного дождевой воды в лужице. Края пропасти изъедены, обнажены зимними водами на протяжении целых веков, а когда их освещает лишенный тепла свет, кажутся краями потухшего вулкана.
Мы были в пути к монастырю Преподобного Луки, однако все никак не могли добраться. После сильной послеполуденной грозы небо прояснилось, и от горы исходило приятное благоухание влажной почвы и мокрых листьев. Небо над нами было темно-голубого цвета. Великая умиротворенность ночи трепетала сладостными буколическими звуками несметных маленьких колокольчиков разбредающихся овец, и огромные таинственные костры чабанов светились то тут, то там на горных склонах. Глубокая поэзия вместе с чем-то проникновенным наполняла наши души среди этой трепетной ночи под огромным небом. Обильные заросли дрока и шиповника по склонам гор наполняют темноту благоуханием…
Наши погонщики – два сельских парня из Стири, разговаривавших между собой по-арванитски25, время от времени останавливаясь, что рассказать нам о склоках монахов монастыря Преподобного Луки: такова вечная история греческих монастырей. Со времен Падения Константинополя турки то и дело слышали об этих склоках, которые считали столь запутанными, что даже не пытались вмешаться ради примирения. «Поповские дела!», обычно говорили они таким тоном и с таким смыслом, которые указывали, сколь мало ценят они наш клир.
Сельские парни сообщили, что мы прибыли, но мы не заметили ничего, ни малейшего признака жилища. Монастырь Преподобного Луки можно обнаружить, только оказавшись перед ним. За последним поворотом мы увидели несколько тусклых огней. Высокие черные тени кипарисов поднимались в темноте. Приближаясь, мы услышали колокольный звон. Это великие монастырские часы, возвещающие время. Среди великой ночи на природе и среди тишины часы, возвещающие время, звучат неким диссонансом, который разрушает впечатление библейской тишины вокруг. Мы оставляем позади несколько освещенных окон, причем никакой любопытной тени, привлеченной звоном колокольчиков наших мулов, не появляется за стеклами. Можно подумать, что монастырь необитаем и остается освещенным в этой глуши только благодаря некоему колдовству.
Вскоре мы спешиваемся у жилища отца Агафангела, у которого наши юные погонщики рекомендуют нам просить гостеприимства. Перед наши взором возникает прекрасное зрелище: в глубине сада, благоухающего апрельскими розами, появляется продолговатый мольберт света, обрамленный декоративными фестонами теней от вьюнка и цветов. Можно сказать, что на этом светлом пустом фоне, напоминающем небольшой театр теней, в эту безмятежную благоуханную ночь должны были играть какую-то фантасмагорию, некий шекспировский «Сон в летнюю ночь». Это была сцена для ночного свидания Ромео и Джульетты. Мы смотрели завороженно. Однако вместо теней Ромео и Джульетты появилась тонкая черная тень отца Агафангела.
Как приятно прибыть ночью в один из греческих монастырей. В гостеприимстве, которое здесь предоставляют почти всегда, есть что-то от простоты и доброты первых евангельских времен христианства. Их внемирская атмосфера и черные молчаливые монахи вызывают ощущение, что мир, покинутый всего какой-то час назад, отступил куда-то в беспредельность, невообразимо далеко. В здешней тишине есть нечто «свершившееся». Только сыч или сова издают траурный крик в тишине…
Правда, в начале отец Агафангел, услышав о моей профессии, замкнулся в себе. В его памяти остался горьковатый привкус от посещения другого журналиста, который намекнул в своей газете, что монахи монастыря Преподобного Луки не живут жизнью столь святой, как это следовало бы ожидать от тех, кто покинул мир, чтобы посвятить себя Богу. Однако я успокоил его относительно моих намерений, и гостеприимство его сразу же приобрело сердечность. Его домик (монастырь Преподобного Луки является особножительным, и каждый монах живет здесь отдельно) был аккуратно убран и полон съестных припасов). Отец Агафангел предоставил мне лучшую комнату с окном в цветущий сад, и когда мы улеглись спать, ночной воздух, пропитанный ароматом больших апрельских роз, ласково опустился мне на ресницы…
Утро ворвалось в нашу келью подобно наводнению. Небо было насыщенно голубое, свет счастливый, а в саду отца Агафангела жужжали пчелы. Напротив нас был холм с множеством миндальных деревьев. Справа и слева от нашего жилища были и другие, с небольшие садиками спереди. Их хозяева, крепкие и медлительные старые монахи, расхаживали между артишоками и зарослями лука, играя четками. Во всем этом ощущалось нечто от доброты, которая, как говорят, была свойственна преподобному, который пришел подвизаться сюда и, подобно святому Франциску Ассизскому, любил беседовать с животными и птицами.
Хотелось задержаться немного среди этой обильной солнечным светом умиротворенности, прожить несколько часов в душевном покое у старых монахов. Однако отец Агафангел торопил нас с посещением монастырских церквей…
Построенные в X и XI веках, они известны красотой своей архитектуры, мозаиками и декоративной скульптурой. Отец Агафангел, образованный и почитатель византийского искусства, подробно объяснил нам все особенности.
Должен признаться, что они не произвели на меня ожидаемого впечатления. В своем нынешнем состоянии церкви обладают тем великолепием и красотой, которыми обладали, когда трудившиеся здесь по преданию четыре тысячи рабочих и мастеров окончили свой труд, и главная церковь, являющаяся копией Святой Софии, засияла всем богатством своих мозаик и драгоценных мраморов. Одна из церквей, церковь Богородицы, побелена внутри и совершенно невыразительна, а другая производит удручающее впечатление. Землетрясения, неудачные реконструкции, использование во время Революции в качестве крепости и время превратили церковь в своего рода пыльный заброшенный склад былого богатства. Большинство мозаик разрушено, плиты из драгоценного цветного мрамора, которым облицованы стены, в одних местах отсутствуют, в других – разбиты, но везде тусклы из-за грязи. И словно этого было недостаточно, я видел беспорядочно разбросанные в гинеконите26 детали скульптурного декора и старинные книги…
Покинув церкви, я присел отдохнуть в большом заросшем травой и укрытом сенью густых деревьев монастырском дворе, который, словно веранда, возвышается над спуском. В глубина простирается зеленым ковром небольшая равнина с немногочисленными цветущими деревьями, огражденная полукруглой горной цепью с вершинами, покрытыми, наподобие кружев, елями.
Это горная цепь Геликона. Смотря на нее, я пытаюсь оживить в воображении древние мифы – геликонских нимф, Пегаса, от чьего нетерпеливого удара копытом при взлете забил источник Гиппокрена… Однако сам Геликон не помогает. Его склоны наги и круты. К тому же монастырская безмятежность поросшего травой двора вызывает мечтания иного рода. Желтые и фиолетовые полевые цветы пестреют под низкой стеной монастырского двора, птицы поют на деревьях, а воздух из ложбины доносит свежесть с далекого моря. Я думаю, что в другие века в этом ныне пустынном дворе сидели, словно вороны на ветвях, сотни монахов в часы, когда умолкали звуки молитвы под мозаичными сводами церкви, думаю, что по этому двору часто раздавались шаги ведущей беспокойную жизнь византийской принцессы Елены, дочери Ангела, севастократора Влахии, которая, похоронив двух своих мужей-франков27 – герцога Афинского Вильгельма Делароша и Уго Вриеннского, прибыла жить в этом монастыре… Это, как говорят, была женщина деспотичная и легко возбудимая. Ее присутствие, конечно же, не было приятно монахам. Ее собственный сын, молодой герцог Деларош, несмотря на настойчивые приказы Елены, очень редко приезжал навестить ее, предпочитая оставаться в крепости Афин.
Ничто в монастыре Преподобного Луки не напоминает о пребывании здесь этой византийской владычицы, как, впрочем, и какой-либо другой. Застой атмосферы греческих монастырей (исключая Афон, где еще пребывает в состоянии усталости тысячелетняя душа Византии) отображает не только одну определенную эпоху, но существование вне времени. В монастырях погружаются не в прошлое, а в умиротворенность, из которой прошлое изъято. Вода в фонтане монастыря Преподобного Луки омывает античный мраморный рельеф, а в стенах его церкви сохранились бойницы 1821 года. Но для сравнивающей все с землей внемирской умиротворенности монастыря обе эти эпохи в равной степени далекие и забытые…
Мы покинули монастырь Преподобного Луки после завтрака у отца Агафангела под плющом среди жужжания пчел и благоухания роз. Однако на обратном пути в Ливадию нас снова застала сильная гроза, так что мы промокли до нитки. Тем не менее мы были вознаграждены величественным зрелищем. Дорога, по которой мы ехали, проходила между горами, и их тяжелые массы полностью закрывали горизонт. Дождь сопровождался тяжелыми раскатами грома, а густые клубы тумана, будто выходившие из земли, напоминая вулканические пары, образовывали белые моря, из которых мощные вершины Геликона и Дирфы поднимались, словно во время всемирного потопа…
Свежесть тенистой Темпейской долины
Никакая другая местность не была воспета так, как Темпейская долина. Древние греки и римляне считали ее райским местом, чем-то вроде дохристианского Эдема, где природа собрала все свое очарование. О ней мечтали словно о месте пребывания достойном богов, которых представляли спускающимися вслед за Иридой с крутых склонов Олимпа, чтобы отдохнуть в ее прохладе, а нимфы Пенея услаждали их своим пением. Римляне называли Темпейскую долину frigida Tempe, а Гораций, несмотря на то, что ни разу не побывал здесь, часто воспевает ее в своих «Одах». Это был неиссякаемый источник песен и легенд. Убив Пифона в Дельфийской пещере, Аполлон прибыл в Темпейскую долину омыть свое тело от черной крови чудовища, и поэтому дельфийская феория (священное посольство) приходила сюда раз в восемь лет, чтобы срезать ветви священного лавра, которыми венчала чело победителей в Пифийских играх…
Во всех этих классических приподнятостях воображение мое извивалось, словно плющ вокруг древесного ствола, создавая неповторимую волшебную картину, при созерцании которой всякая другая естественная красота казалась беднее. Но что предстояло мне увидеть в действительности? Этот вопрос я с некоторым беспокойством задавал самому себе, когда автомобиль, который вез меня в Темпейскую долину, пересекал Лариссейскую равнину, отыскивая дорогу в полях между неровностями земли, которые вынуждали его покачиваться, как лодку в бурю. Может быть, поэты слишком приукрасили действительность, и было бы лучше вообще не видеть ее, чтобы сохранить навсегда прекрасную мечту?
Темпейская долина оказалась не такой, как я представлял ее. Я мечтал увидеть приятную, идиллическую местность, полную ковров из зелени, кристально чистые воды, катящиеся с ленивым наслаждением, покрытые цветами лужайки в освещении русого солнца, светлые полеты белых голубей, благоуханный воздух… Действительность оказалась очень непохожей: она была не менее прекрасна, но в красоте ее не было ничего волшебного: она была впечатляюща. После моего посещения Темпейской долины я лишился мечты, но обрел действительность, которая стоила этой мечты, а, возможно, даже превосходила ее…
Пока не окажешься в Темпейской долине сам, ничто того не предвещает.
Оставив позади голую Лариссейскую равнину, дорога проходит по другой равнине – более узкой, с незначительной растительностью, окруженной скалистыми склонами. Добравшись до небольшой деревни Баба, украшенной небольшой разрушенной мечетью с большими декоративными кипарисами, вы видите возвышающиеся впереди крутые и голые стены Олимпа и Оссы. Темпейская долина лежит в узком пространстве между этими стенами протяженностью во много километров. Как только вы окажетесь в этом пространстве, красота их предстанет перед вами, словно некая театральная фантасмагория после поднятия занавеса. Ничем не примечательный дотоле пейзаж переходит вдруг в потрясающее видение, длящееся в течение часа.
Ширина Темпейской долины колеблется от тридцати до пятидесяти метров: более правильно было бы назвать ее ущельем. С одной стороны здесь суровые, отвесные, скалистые стены Олимпа, с другой – стены Оссы. Между ними, вверху – голубая лента неба, а внизу – мутная лента Пенея. Дорога, пересекает Темпейскую долину со стороны Оссы, потому что Олимп вздымается совершенно отвесно, оставляя совсем немного места для железной дороги. Слово «дорога» здесь эвфемизм: в лучшем случае это дорога для мулов, но я проехал по ней на автомобиле. Объяснение этому следующее: автомобиль принадлежал не водителю, так что страх видеть, как автомобиль разлетается на куски, вовсе не нарушил невозмутимости, с которой водитель проделал акробатические спуски и подъемы, когда огромные глыбы срывались вниз, а ветви оцарапывали краску автомобиля над пересохшими руслами, где колеса скользили по щебенке, и на склонах, где размякшая почва грозила обрушиться вместе с автомобилем.
Эта жалкая дорога – дорога чудес. Непрестанное касание берега Пенея то на высоте в несколько метров, то на уровне самой реки лишало пейзаж монотонности. Несмотря на то, что составлявшие его элементы были одни и те же: крутые стены гор, течение Пенея и густая растительность на берегах, эти элементы не составляли одной и той же картины.
Река, хотя и зажатая между стен, не теряет своего великолепия: изящная и полная сил, несет она свои мутные воды, серебрясь на солнце всюду, где ее не прикрывают ветви деревьев. Молчаливая в тех местах, где русло не ограничено, река течет в более узких местах с глубоким ворчанием, напоминающим отдаленные вздохи моря. На обоих берегах огромные платаны и ивы с ветвями, напоминающими распущенные женские волосы, наклоняются над течением, словно для того, чтобы отразиться на его поверхности. В некоторых местах змеистые стволы деревьев касаются вод, а в других местах целые ветви погружаются в них наполовину.
Берега нигде не голые: огромные платаны и стройные тополя образуют два плотных занавеса на всем протяжении теснины, образуя вместе с наготой высоченных разделенных и насыщенных светом скал контраст, придающий Темпейской долине особое очарование.
Все виды буйной растительности перемешались с вековыми деревьями, сплетающими вместе свою листву в зеленый купол над Пенеем. Сочно-зеленый плющ взбирается до самого верха их исполинских стволов, лозы сжимают ветви, дикие цератонии в полном цвету образуют японский декор среди бескрайности зелени, лавровишни и олеандры чередуются на каждом шагу с мастиковыми и скипидарными деревьями. В земле нет ни одной расселины, из которой не струился бы источник журчащей воды: звонкий водопад, обрамленный папоротниками и ползучими растениями. Зачастую приходится продвигаться по участкам земли настолько узким, что кажется, будто это нехоженые дебри. Дикие цветы появляются пятнами то тут, то там, невидимые соловьи в густой листве звенят трелями, словно фонтаны. Шелест листвы в воздухе, громкое журчание Пенея и соловьиные трели образуют вместе неповторимую симфонию.
Мой водитель не ограничивается тем, что ведет автомобиль по невероятно сложной дороге: он еще исполняет обязанности гида. Впрочем, у этого гида больше выдумки, чем знаний. Микроскопическое зеленое озеро, образованное водами источника у подножья высоченного платана, он представляет мне как Купель Афродиты, хотя местные путеводители, которыми я располагаю, ни о чем подобном не упоминают: они говорят о какой-то Купели Пана, что, конечно же, не одно и то же. А всем развалинам стен, которые встречаются нам на пути, он дает общее название «Замок Красавицы»28, хотя этот замок, прославленный в народном предании и воспетый народной поэзией, высится на вершине высокой и крутой скалы на Оссе. Единственные точные и подробные сведения о ней ограничиваются жизнью и тайниками разбойника Дзадзаса. Водитель то и дело рассказывает о нем с явным самолюбованием. Нет никакого сомнения, что Дзадзас – его романтический идеал.
«Я был знаком с ним!», говорит водитель с такой гордостью, как дед в одной из песен Виктора Гюго рассказывает внуку, что он видел Наполеона Великого…
Мы добрались до выхода из ущелья – в место, замечательное своей буколической красотой. Стены Оссы кончаются и сменяются зеленым лугом, который пересекают очень старые платаны. На берегу Пенея пьют воду из реки коровы. Скалы горы образуют зеленый занавес с драгоценными кистями цветов на краю. Близ двух крошечных хижин цветут яблони, а под аркой водяной мельницы бегут звонкие пенящиеся воды потока. Кроткий и ленивый Пеней, уже не стесненный скалами, простирается под лучами солнца, сияя, словно зеркало.
Хотелось остаться там, чтобы это был конец волшебного путешествия. Хотелось наслаждаться отдыхом, ради которого боги спускались сюда с Олимпа. Однако водитель, которого вовсе не впечатляют природные красоты, торопит с возвращением. Нам еще предстоит посетить Ампелакия – живописное селение, построенное в предгорьях Оссы у противоположного выхода из Темпейской долины: там сохранилось несколько интересных домов XVIII века. Я подчиняюсь, хотя, сказать по правде, без особого сожаления, поскольку возвращаться предстоит снова через всю Темпейскую долину, так что снова предстоит радоваться очарованию теней, соловьиного пения, буйной растительности и рокоту медлительного и величественного Пенея…
Ампелакия и их старинные архонтиконы
В селении Баба у входа в Темпейскую долину, подняв глаза вверх на Оссу, можно увидеть построенный амфитеатром поселок на плоскогорье. Большинство его домов скрыты за деревьями, а весь склон у поселка возделан. Этот ныне уже забытый поселок – Ампелакия.
Сто пятьдесят лет назад его название было хорошо известно и в Константинополе, и в Вене, и в Венеции, и в Лондоне. Тогда это был богатый городок с шестью тысячью жителями, с прекрасными домами, благотворительными учреждениями и со школой, бывшей одним из маяков греческого мира: в ней преподавали Неофит Дукас и Евгений Вулгарис, а учился Ригас Фереос29.
Те, кто бывал тогда в Ампелакия, испытывали ощущение улья, наполненного трудолюбием и благоденствием. Весь городок был фабрикой по производству хлопчатобумажных тканей и красных нитей и снабжал своей продукцией основные торговые города Европы, имея в них свои агентства и представителей. По горному склону городка двигались вверх-вниз караваны животных, перевозивших товары.
Все здешние жители составляли одну компанию, причем весьма оригинальную компанию, и это делало Ампелакия уникальными в своем роде. Держатели капитала были обязаны помещать свои деньги в общинную кассу, все прочие – мужчины, женщины и дети – вкладывали свой личный труд, а прибыли от тканей и ниток распределялись советом между всеми. Предварительно выделяли часть денег, необходимую для уплаты налогов общины Турции, а также для сооружения дорог, для строительства благотворительных учреждений, на содержание нетрудоспособных и на закупку сырья…
Благодаря такой организации Ампелакия достигли значительного благоденствия, которое продолжалось до того дня, когда Венский Банк, в котором городок держал свои капиталы, неожиданно обанкротился. Не успели Ампелакия оправиться от этого удара, как внезапно вторглись свирепые арваниты Али-паши30, разграбившие и уничтожившие этот золотоносный улей…
Сегодня Ампелакия со своим прекрасным греческим названием, которое выделяет его среди прочих селений Фессалии с варварскими турецкими названиями, испытывают особую ностальгию по былому благородному положению, пришедшему в упадок. Отрешенные от прочего мира на своем плоскогорье под тяжелой массой Оссы, они живут совершенно обособленно. Когда мы поднялись туда, из-за внезапного порыва ветра с крупными каплями дождя и туч, которые опустившись, закрыли собой склон, поселок выглядел бледным и недоступным. Ампелакия казались выцветшей от времени цветной литографией эпохи романтизма.
Приблизившись, мы увидели, что весенняя природа пыталась придать здешней меланхолии упадка некие рамки радости. Дикие цератонии были полны красных цветов, виноград перед селением выпустил сочно-зеленые листья, а высокие стройные тополя прикрывали фасады домов. Мы миновали мост, переброшенный между селением и горным склоном над небольшим оврагом, наподобие средневековых мостов, соединявших укрепленные замки с землей, и оказались среди узких извилистых улочек.
От своего полного благоденствия и культурного процветания в прошлом Ампелакия сохранили (как пришедшие в упадок старинные семьи хранят выцветшие пергаментные грамоты) три-четыре архонтикона, которые не только живописны, но и представляют особый интерес. Художник Астериадис сохранил в роскошном, утонченного вкуса издании все их художественные и архитектурные особенности. Он сделал это вовремя, потому что эти архонтиконы (и притом самый значительный из них, под названием «Дом Шварца», что является германизированным именем его владельца Мавроса, директора кооператива Ампелакия в Вене) вскоре после этого прекратили свое существование. Ныне они пребывают в состоянии, напоминающем развалины.
Вот что пишет Астериадис о доме Шварца:
«Этот дом – один из лучших домов прошлого века, сохранившихся в Греции. Здесь собрано и сохранено все наиболее значительное, что ценится как художественные образы того времени. Контакт с Веной проявляется в некоторых заимствованных или непосредственно взятых мотивах и рисунках, которые, однако, всегда являются только деталями: целое остается здесь местным, схожим в своих основных чертах со старинными домами во многих других местах Греции, а его характер в более широком смысле восточный. Это смешение местных элементов, имеющих свои корни в Византии, с элементами, заимствованными из Западной Европы, характеризует значительную часть новогреческого искусства XVIII века, которое пока не изучено, несмотря на его значимость».
Я посетил этот старинный архонтикон, который находится в начале селения. Толкнув обветшалую дверь, я казался в небольшом покрытым плитами и выбеленном дворе с цветами в клумбах. Фиолетовые цветы свисали с подпорки живой беседки с большим декоративным эффектом, а весь двор благоухал и словно приглашал посетителя войти.
Со двора дом представляет странную картину: он выглядит и богатым, и заброшенным. Трехэтажный, каменный, с небольшими зарешеченными окнами на двух первых этажах, на последнем этаже он расцветал, словно цветок. Этот этаж обладал воздушной легкостью и неким сказочным изяществом. Прорезанный по всей своей длине квадратными окнами с живописными декорациями всюду с эркерами, в которых закрытые металлической или деревянной решеткой окна располагали прекрасными витражами ярких цветов, он должен был производить сильное впечатление в свое время, но теперь все это было разрушено, древесина решеток и окон почернела и сгнила из-за дождей за века, некоторые витражи были разбиты, а один из эркеров был готов рухнуть. Такое же соединение богатства и покинутости наблюдается и в интерьере дома, прежде всего на последнем этаже, который предназначался для праздников и приемов и, по замечанию художника Астериадиса, был полностью «празднеством красок и украшений». Комнаты на этом этаже отделялись друг от друга не стенами, а деревянными перегородками с пробитыми в них окнами, причем все они были украшены многоцветными витражами. Создавалось впечатление, что находишься не в доме серьезного коммерсанта, а в уединенных комнатах какой-то султанской одалиски или сказочной принцессы, потому что все на этом этаже – это изящные декорации, легкие рельефы, маленькие грациозные колонны, витражи с живыми золотыми, красными и зелено-голубыми цветами, настенные росписи с фантастическими городами и великолепными декоративными растительными мотивами. Потолки рельефные, камин богато украшен цветными лепными фруктами, многоцветным стеклом и фризами с нарисованными цветами, салон полон стеклянных деталей, так что можно подумать, что перед тобой театральная сцена, на которой будут играть восточную фантасмагорию… Однако от всего этого исходит запах гниения и плесени, на одной из стен зияет огромная трещина, через которую видно небо, никакая мебель не устраняет мертвящей наготы салона, а в комнате, которая называется Орлиная и заполнена живописными вышивками, сушатся на полу горы лука. Ощущение неописуемой меланхолии наполняет душу при виде такого дополнения к общему запустению. Меланхолию усиливают бледный скудный свет, падающий на это запустение, и крупные капли дождя, ударяющие в почерневшие деревянные решетки…
На открытой пыльной полке лежало несколько выцветших французских и немецких книг времен Шварца, в большинстве своем философские эссе и исторические исследования, среди которых сохранилось также несколько изолированных друг от друга листов из коммерческих записей владельца. Эти немногие дешевые вещи были единственными остатками безвозвратно ушедшей жизни – все, что осталось напоминать о богатых торговцах XVIII века, построивших на плоскогорье Оссы архонтиконы, копировавшие опереточное изящество Вены и восточную роскошь Константинополя.
В этом готовом обрушиться архонтиконе проживала болезненная старуха, которая кашляла, скрючившись в углу, и молча смотрела на нас, неподвижным взглядом, словно призрак былых времен. Снаружи шел дождь, свет был бледный, а небо грустное…
Я снова миновал мост, который словно соединяет это селение с современной жизнью, испытывая при этом чувство возвращения из другой эпохи. Взгляд мой словно посвежел при виде зеленых тополей и розовых диких цератоний. Внизу в долине серебрилось ленивое течение Пенея, а небо к западу приобрело цвет серы. Когда мы спустились по склону среди дождя и пустоты, послышались полные меланхолии удары колокола. Словно забытая и пребывающая в упадке деревня махала нам издали тяжелым платком прощания…
На Лариссейской равнине
В поезде, который вез меня в Лариссу, я читал впечатления о Греции двух французских путешественников – монаха-капуцина Робера де Дрё, сопровождавшего по Турции французского посла в 1655 году, когда тот отправился вручить верительные грамоты Магомету IV, пребывавшему в Лариссе на охоте, и Леона Эзе31, который проехал в 1858 году по Фессалии с целью изучения ее древностей и византийских рукописей в здешних монастырях. Оба эти путешественника описывают Лариссу, как просторный город, однако сельского характера, не отличающийся ничем от привычного типа турецких городов.
Приблизительно такое же впечатление Ларисса производит и сегодня, хотя убогие глиняные дома, которые видели два эти француза, в большинстве своем заменены жилищами пристойного вида. Кварталы города состоят из грязных извилистых улочек, ремесленники трудятся прямо на пороге своих лавочек, как на базарах Востока, куры роются в мусоре, собаки бродят по мостовым из булыжника, мулы, овцы и крестьяне Фессалийской равнины в островерхих_шапках и овчинах ходят взад-вперед в живописном движении, запах животных и высохшей кожи портит воздух, который нисходит сюда, холодный и бодрящий, с заснеженных склонов Олимпа.
На рассвете дня, когда я прибыл сюда, Ларисса обладала странным и неожиданным очарованием, которое не могут стереть из памяти более поздние впечатления. Уснувшая среди нескончаемого молчания беспредельной равнины, она была словно пропитана голубым цветом рассвета и свежестью непорочного воздуха своих гор. Она представляла собой нечто воздушное и сказочное. Ее минареты вонзались в утреннее небо, в котором медленно и величественно пролетали аисты. Нагота нескончаемой равнины придавала утреннему спокойствию проекцию мечты. Течение Пенея, устремлявшееся, чтобы исчезнуть в теснине Темпейской долины, угадывалось по двум рядам высоких деревьев, следовавших за меандрами его русла. Ничего, кроме двух этих рядов деревьев, не задерживало взгляд на равнине, оканчивавшейся вдали у склонов Олимпа и Оссы, которые возносили в небесные выси свои заснеженные вершины, нежно-розовые в утреннем свете. В голубой дымке зари гладкая бесконечность равнины напоминала об озере, которое существовало здесь в мифические времена до того, как возникло сейсмическое отверстие Темпейской долины, из которого его воды устремились с безудержным шумом к морю, способствуя тем самым появлению фессалийского мифа о потопе и Девкалионе…
Когда все заполнил солнечный свет, очарование испарилось, и Ларисса предстала такой, как она есть, – незначительным провинциальным городом, окруженным удручающей монотонностью равнины. Только сельский овечий рынок на Пасху и цыганский табор рядом с ним в преддверии города, придавали ему некоторую живописность благодаря крестьянам, собравшимся там со своими красными арбами, отарами овец и красочными одеждами цыганских женщин, которые искали вшей у своих голых, с телами пшеничного цвета детей или болтали, сидя, скрестив ноги, перед грязными шатрами.
В отличие от самой Лариссы ее селения, которые разбросаны по склонам горных гряд, замыкающих Лариссейскую равнину, весьма колоритны со своими живописными хижинами, узкими идущими вверх улочками и «куле» – высокими, квадратными в основании башнями старинных турецких землевладельцев, пашей и беев, жилое помещение которых с пронзающими их насквозь небольшими окнами и опоясывающими вокруг балконами, находится непосредственно под крышей, будучи таким образом защищено на этой высоте в случае вражеского нападения.
Лариссейская равнина – самая голая, самая пустынная и самая монотонная из всего, что может представить себе человек. Пересекая ее, я не встретил ни одного дерева, а единственными картинами сельского хозяйства, которые я видел, были несколько отар овец и сильных фессалийских лошадей, пасующиеся близ болот, а также совсем старая арба, возница которой, несмотря на то, что лето еще не наступило, носил на голове «скиади» – широкополую соломенную шляпу, какую носили в древности фессалийцы, носила и Антигона, когда пришла с Эдипом в Колон…
Упомянутый мной выше монах-капуцин рассказывает, что султан Магомет IV, безумно любивший охоту, часто приезжал ради этого занятия на Лариссейскую равнину. Эта весьма своеобразная охота заслуживает того, чтобы ее описать.
Для загона дичи призывали до двадцати тысяч крестьян. Двести султанских слуг, каждый из которых держал на цепи двух прекрасных гончих, вели несколько тысяч крестьян на горные склоны, где в те времена росли густые леса и водилось множество диких зверей – медведи, волки, лисы, дикие вепри, шакалы. Все эти люди окружали леса, входили в них и неистовым грохотом барабанов вынуждали животных покидать свои логова и спускаться на равнину. Между тем вторая армия крестьян выстраивалась на равнине полукругом, чтобы не позволить животным убежать. Обе «армии», двигаясь друг другу навстречу, все более сужая окруженное пространство и усиливая идущими друг за другом рядами, пока дичь не оказывалась на узком пространстве, посредине которого стояло возвышение, защищенное крепкой деревянной изгородью. На возвышении находился султан со свитой, который любовался видом перепуганных или разъяренных животных, пробегавших перед его взором, борясь с нападавшими на них гончими и бросаясь на крестьян, чтобы прорвать их кольцо. Насладившись таким нероновским зрелищем, которое стоило жизни множеству животных и крестьян, и убив несколько десятков животных собственноручно стрелами, 63 султан отдавал приказ прекратить окружение оставшихся в живых животных, чтобы они могли бежать обратно в горы…
О временах турецких завоевателей, как и о многих других событиях, которыми богата история Фессалии, бескрайняя и голая Лариссейская равнина не сохранила никаких воспоминаний. И все же, чего только она не повидала! Петафлов в звериных шкурах и с колчанами стрел, железные македонские фаланги, сверкающие шлемы римских легионов, диких гуннов, русых норманнов на крепких конях, орды болгар и сербов, закованных в сталь крестоносцев, страшных каталонцев, которые грабили и жги все на своем пути… Все они желали этой плодородной земли и вели жестокие битвы за обладание ей, но все они прошли здесь, не оставив по себе никаких следов. Вечно молчаливая равнина оставалась такой же, как была всегда: вместе со своим безымянным земледельцем, с глубокой безмятежностью и крупными аистами…
Теперь солнце идет на закат. Миновав большой мост Лариссы, под которым катит свои мутные ленивые воды Пеней, я отправляюсь за огород посмотреть на Олимп в великолепии вечерних часов…
Часто вершины его закрывают облака, однако сегодня небо совершенно чистое, так что можно видеть всю его мощную массу, которая вздымается с титаническими усилиями до самого голубого неба.
Я долго смотрю на него. Его красота не пластическая, как красота Тайгета, но иного рода: как и Синайская гора, Олимп сохраняет отблеск божественности. С его вершин в Грецию спускались прекраснейшие сказания, а там, где оканчивается его великая расселина, образованная водами Энипея, находится город Дион – ковчег древнегреческих мифов. Эту гору эллинский дух чтил как свой идеал. Даже сегодня, когда боги покинули его, и только вечные снега лежат на неприступных вершинах, Олимп остается тем же, чем был в древности, – божественной горой. Он принимает душу человеческую в ее устремленности в небеса…
Солнце зашло. Неподвижные и иератические, аисты уселись на крышах домов. Вечерние тени опустились на голую равнину, однако заснеженные вершины Олимпа все еще сияют каким-то розовым сиянием.
В этом сиянии, когда бесчисленные складки на склонах Олимпа погружаются в вечернюю неопределенность, есть что-то волнующее. Словно дневной свет ухватился в отчаянии за вершины Олимпа, чтобы спастись от поглощения ночью…
Это длилось всего несколько мгновений, а затем вершины стремительно окутали вечерние тени. А леденящий ветер, словно только того и дожидался, низвергся с покрытых снегом вершин и заполнил равнину. На небе появились одна за другой звезды. Тишину сменили кваканье лягушек и тяжелое хлопанье крыльев ночных птиц. Когда же чистая и холодна ночь наступила окончательно, в таборе кочующих цыган загорелись дрожащие огоньки – единственные убогие признаки жизни среди беспредельной пустынности равнины…
Райский Пелион
I.
Небольшой поезд, везущий нас из Волоса в Милии на Пелионе32, совершенно бесподобный. Он напоминает почтовые дилижансы добрых старых времен. Он не придерживается непоколебимой точности и лишен гордыни больших экспрессов, которые отправляются и останавливаются, словно нетерпеливые буйные кони. Можно подумать, что вы отправились на прогулку, ради собственного удовольствия. Поезд движется медленно, словно желая подольше насладиться природой и весенним солнцем. Останавливается он, где ему вздумается, будто любуясь прекрасным видом. А на маленьких станциях, где он задерживается, чтобы перевести дух, возникает атмосфера близости и сердечности.
На этих станциях есть каменные клумбы с цветами и маленькие кофейни под колышущимися тополями, а здешние люди знакомы с пассажирами в поезде. Итак, начинаются нескончаемые разговоры, единственный служащий поезда принимает поручения и корзины для передачи на следующих станциях, один романтический пассажир спускается с поезда, чтобы нарвать полевых цветов, другие заказывают кофе, еще кто-то отправляется за цветущие грядки… Маленький поезд дает всем время для этого. Когда же раздается свисток, это означает не объявление безоговорочного отъезда, а вопрос: «Ну, что скажете? Отправляемся дальше?…» И если тот, кто находится за цветущими грядками еще не кончил, маленький поезд будет терпеливо ждать его. Спешки нет!
И, правда, куда спешить? Это было бы бессмысленно. Все здесь так прекрасно: весеннее утро, природа, Пагасейский залив… так прекрасно! Нигде больше не найти такой красоты в сочетании с таким миролюбием и спокойствием! У всей природы от Волоса до Милий летний облик. Все чисто в маленьких деревушках, через которые мы проезжаем, – Агрия, Лехонья – все празднично в полях, в свете, в водах залива. На морском побережье у безмятежности лазурного Пагасейского залива видно несколько старых лодок, о которых забыли среди сладкой сонливости. У серебристых маслин пасутся ленивые отары овец, на всем протяжении пути между маками и ромашками текут ручьи. Вишни уже в цвету, а весенний воздух полон благоухания. Всюду разлита божественная умиротворенность, Врихон (Рычащий) в русле из белых блестящих камешков совершенно чужд грозному значению, которое звучит в его названии: вместо того, чтобы рычать, под звуки собственной болтовни течет он к голубому морю…
Эти места, которые Ясон покинул на своем авантюристическом «Арго», стоят всех открытых им Колхид. Благословенное плодородие почвы, омывающий все золотистый свет и беспредельная мирная красота гор и вод – все это призывает остаться здесь, а не уезжать отсюда…
Теперь маленький поезд поднимается по склону Пелиона. Пейзаж становится все пространнее и в конце концов расстилается внизу под нами, словно при виде с самолета. Пагасейский залив сияет весь, словно золотое зеркало, из-за голубой дымки замыкающие его горы и островки кажутся лишенными корней и виденными во сне. Беспредельная масличная роща скатывается к морю, полная серебристой умиротворенностью. Между маслинами краснеют, словно маки, крыши разбросанных там загородных домов. Яркий свет счастья пронизывает все. Вокруг нас непрестанно расстилается горная растительность: клены, тимьян, полевые цветы, розовые дикие цератонии и тенистые платаны с пышными кронами у ручьев, в которых журчит певучая вода. В сладостном воздухе разлито благоухание тимьяна и лаванды.
Можно было бы пожелать, чтобы эта поездка никогда не кончалась, но маленький поезд, хотя и кажется, будто ползет по дороге, прибывает к месту назначения скорее, чем того хотелось бы. Миновав последний ручей, самый живописный и самый большой, с шумно катящимися по крупным булыжникам пенящимися водами, мы приезжаем на небольшую станцию Милий, стоящую в тени высоченных вековых деревьев.
Милии (Яблони) – не просто название: здесь, действительно, полно цветущих яблонь, возносящих ввысь свои белоснежные ветви среди полей, над стенами дворов, среди змеистых извивающихся улочек селения, придавая всему праздничное настроение. Все дома в селении чистые, ухоженные, как было некогда всюду на Пелионе. Крыши домов здесь покрыты плитами свинцового цвета и сияют на солнце, как серебряные, а через наполовину прикрытые двери видно идеально чистые дворики с вазонами, в которых растут фиалки, гвоздики, гиацинты, издающие пьянящее благоухание…
Позавтракали мы на плоской возвышенности в тени исполинского платана с кривыми ветвями, вытянувшимися словно щупальца осьминога и украшенными гирляндами сочно-зеленого плюща и цветущего вьюнка. Рядом из трех широких устьев фонтана непрерывно струилась ледяная вода, шум которой сопровождал трели несметного множества соловьев…
Для круговой поездки из Милий по Пелиону нам пришлось использовать классическое греческое транспортное средство – мула. Это транспортное средство, конечно же, довольно жесткое для определенной части тела, однако это лучшее транспортное средство, чтобы увидеть и насладиться тем раем, который называют Пелионом.
Слово «рай» – вовсе не преувеличение. Пелион – это симфония, состоящая из зелени, водопадов, самых густых теней, соловьиного пения и замечательного вида безбрежного, безмятежного и полного света Эгейского моря.
Дорога – утомительные ступени, выложенные булыжником, – непрестанно, в течении целых часов проходит среди цветущих грядок и каштановых лесов, то и дело спускаясь в глубочайшие овраги с буйной растительностью, а затем снова поднимаясь вверх: солнечные лучи никогда не доходят туда. Тысячелетние деревья с дуплистыми стволами, обвитыми плющом, простирают свою густую листву над временно установленными мостами из ветвей, пересекающими шумно бегущие воды. Господствующая здесь тень создает прохладу, словно собранную из всех времен года. Почва здесь влажная из-за обилия воды. Здесь вдыхают не воздух, а влажность, которой пропитаны листва и почва. Каменные глыбы, оторвавшиеся от высоких скал и скатившиеся в эти ущелья с густыми тенями, покрыты все слоем влажной зелени. Под куполом листвы проходят, словно через девственный лес в тропиках. Соловьи поют непрерывно, не пугаясь сухого стука подков наших мулов по неровной выложенной булыжниками дороге…
Во второй половине дня мы прибыли в Цагараду, где собрались провести ночь – ночь Великой Субботы. Мы спешились на небольшой мощенной плитами площади, где церковь с кипарисами создает атмосферу доброты и умиротворенности и где по причине школы сосредоточена вся жизнь селения. Все стулья кофейни на площади заняты отдыхающими селянами, демонстрирующими все позы бездействия. Более старые сидят на деревянной скамье, идущей вокруг платана в центре площади, и таким образом, безмолвные и серьезные, напоминают римских сенаторов из стихотворения Кавафиса33, которые ожидают варваров, «как некоего решения…». Наше шумное спешивание вывело всех их из состояния сонной дремоты, их взгляды с любопытством устремились к нам…
«Вы – «Провинциальная Жизнь»?», спросил нас один из них.
Мы переглянулись. Почему мы должны быть «Провинциальной Жизнью»? Тогда нам объяснили, что для ассоциации «Провинциальная Жизнь» были объявлены экскурсии, и ожидали приезда ее членов. Мы ответили, что мы не только не провинциалы, но и ищем, где бы переночевать. Однако гостиницы в Цагараде не было. «Была одна, но она закрылась», сообщили нам. Нужно ехать в другой квартал к председателю общины: «может быть, он пристроит нас где-нибудь…».
«Арц! Арц!» – кричат на мулов погонщики, и мы отправляемся в другой квартал с грохотом подков по плитам площади и летящими из-под них искрами.
Цагарада разделена, словно пирог, на четыре квартала, отделенные друг от друга глубокими ущельями и значительным расстоянием. Чтобы добраться до квартала, в который нас направили, понадобилось ехать на мулах двадцать минут. И здесь тоже сады, яблони в цвету за живописными изгородями, вода, текущая в канавах у мощенных плитами улиц, цветы у грядок, цветы во дворах, большие декоративные тополя на фоне далекого сияющего и тусклого в лучах заката моря. И здесь тоже характерная площадь с умиротворяющей церковью, болтливый фонтан, огромный платан посредине…
Мы спешиваемся. После нескольких часов езды на мулах ноги занемели и едва держат нас, спина не разгибается. Мы падаем, словно после кораблекрушения, на стулья кофейни, с деревянной веранды которой открывается чудесный вид на густо поросший растительностью склон селения и на Эгейское море.
«Чего желаете?», спрашивает нас хозяин кофейни. «Кофе? Лукум?»
«Председателя!»
За ним посылают. Мы ожидаем увидеть крестьянина, и уже с грустью приготовились провести пасхальную ночь под звездным небом, но тут увидели, что к нам направляется высокий стройный старец в очках, словно изготовленный по матрице профессора греческого языка на пенсии, и просит, чтобы мы приняли его гостеприимство.
Мы просто запрыгали от радости и стали протестовать относительно формы приглашения.
«Дом у меня большой», ответил он.
Дом его был более, чем большой: огромный. Однако землетрясения оставили в нем разломы почти везде, а внутри дом был холодный, словно заброшенный караван-сарай. При виде его наша радость в связи с гостеприимством резко снизилась, подобно столбику барометра…
Ночь, которую мы провели в этом доме, улегшись все вместе прямо на полу среди бескрайнего салона, унесла нас далеко, очень далеко от Пелиона. Выбеленные стены с трещинами от землетрясений, адский холод, скрип, всюду возникающий в доме из-за ночного ветра, наша уединенность, все это придавало нам сильное сходство с группой исследователей-полярников, пропавших со своей базы и устроившихся на льдине, полной опасных расселин и угрожающего скрипа. Такое впечатление усиливало также жужжание крупных насекомых у нас над головами: это был словно шум моторов ищущих нас аэропланов…
II.
Утром, когда мы снова отправились в путь, Эгейское море, вдали за обильными растительностью склонами золотилось, исполненное света, словно безмятежность мечты. Воздух, приходивший к нам, профильтрованный бескрайними каштановыми лесами и снегами на высоких вершинах, был настолько свежим и чистым, что уже дышать им было радостно. Дикие розы благоухали на клумбах, а яблони в цвету были словно белые взрывы среди буйной зелени платанов и каштановых деревьев. Певучие воды текли отовсюду, разливаясь до самых дорожек. Солнце пядь за пядью захватывало густые скопления листвы, среди которой бушевал темный плющ…
Подковы наших мулов стучат по мощенной булыжником дороге. Этот стук звучит как-то особенно радостно в утренней безмятежности, тем более что его сопровождают звон колокольчиков животных, шум листвы и говорливое течение вод. Селение еще спит этим пасхальным утром. Только одно или два окна открылись, словно сонные глаза, и удивленно глядят на нас…
Мы двинулись по круто спускающейся вниз дороге, которая ведет на побережье, где лодка должна перевезти нас в Хоревто – небольшую пристань Загоры. Под ногами у нас искрятся в весеннем свете все оттенки зелени. Узкая и, словно змея, изгибающаяся дорога спускается вниз почти ступенями. Мулы недоверчиво ставят свои копыта между скользкими камнями, так что приходится крепко держаться за седло обеими руками. А руки нужны для того, чтобы то и дело отводить от лица колючие ветки, образующие слева и справа высокую и густую изгородь. Но что же это значит?! За эти мелкие проявления враждебности нас щедро вознаграждают бесчисленные полевые цветы, соловьиное пение в листве, медовый аромат вереска, дикие цератонии, розовеющие среди моря зелени, таинственные шепоты вод в канавках на склоне и открывающийся у нас под ногами вид голубого, светлого, безбрежного Эгейского моря…
После полутора часа пути мы добрались до небольшого пляжа, который пересекают звонкие пенящиеся воды изливающегося в море потока.
Здесь ожидает лодка, которая доставит нас в Хоревто. Она совсем крошечная, как ореховая скорлупа, но море настолько спокойно (золотистая тусклость среди света!), что даже дамы из нашей компании входят в нее без колебания.
Теперь пара маленьких весел ритмически погружается в воду, а когда весла выходят наружу, с них каплет золотой свет. Зеленые тени отражаются в воде на всем протяжении покрытых зеленью склонов. Стаи диких уток то составляют, то снова разрывают геометрические треугольники на светлой пустынности вод. Из пещер среди скал поспешно вылетают, а затем снова возвращаются туда дикие голуби…
Лодочка оставляет позади один за другим пропитанные светом голые пепельно-рыжие мысы. Теперь перед нами белеет несколько выстроившихся на берегу домиков: это Хоревто. Мы мечтаем, что там нас ожидает пасхальное пиршество: красные крашеные яйца, замешанный на гороховой опаре хлеб, пасхальный барашек на вертеле.