Предисловие
Много замечательных книг и статей написано о современной1 России. Морис Хиндус, Луис Фишер, Джошуа Куниц, Элла Винтер, группа американских профессоров во главе с Джеромом Дэвисом и ряд других выдающихся писателей, журналистов, экономистов и социологов поделились своим опытом, своими наблюдениями и результатами исследований новой системы2. И они блестяще с этим справились, охватив каждый аспект жизни в Советском Союзе. Благодаря им был пролит свет на тёмную тайну, которой в течение многих лет для большинства людей являлась Россия, и мир начинает видеть и понимать, что же там происходит на самом деле. Может показаться, что после появления всех этих книг мне не было смысла писать свою, и потому у людей напрашивается резонный вопрос: "Разве не всё ещё было рассказано о России? Стоило ли ей тоже за это браться?" Ответ кроется в само́м названии моей книги – "Первая на возвращение", – ибо, насколько мне известно, я самая первая представительница титулованной русской аристократии, не являющаяся коммунисткой, которой было позволено "вернуться домой" в Россию на законных основаниях – с визой в паспорте, выданной Москвой.
Я не претендую на проведение глубокого изучения той или иной ситуации или на то, что стала экспертом по сегодняшней России, – ничего подобного. Всё, что я сделала, – это проехала по своей собственной отчизне, которую покинула в октябре 1922-го года, а затем поделилась своими впечатлениями об этом первом визите после более чем десятилетнего отсутствия и жизни в эмиграции. Будучи русской и проведя, за исключением последних лет в Америке, всю свою жизнь в России, я не нуждалась в том, чтобы кто-то показывал мне мою родную страну и что-то объяснял, а ездила везде, где заблагорассудится, и видела всё, что хотела увидеть.
Там я родилась, там я выросла, там я стала свидетельницей мировой войны, и крушения царской России, и революции, и красного террора, и гражданской войны. Теперь же мне предстояло застать новую эпоху, которая никоим образом не походила на Россию всех предыдущих периодов. Я не обращалась за официальной информацией к советским властям, а поговорила со всеми, с кем только могла: с крестьянами, рабочими, инженерами, моряками, коммунистами. И я постаралась запомнить всё, что они говорили, и часто цитировала их, потому что все они россияне и их реакция на эпизоды повседневной жизни в Советском Союзе, их мысли и суждения – это видение среднестатистических граждан, а потому, подобно зеркалу, отражающему текущие события, оно тоже ценно.
Когда я отправлялась в Россию, у меня не было никаких обязательств, я не давала ни единого обещания и не имела какого-либо предварительного соглашения с советскими властями касательно того, что я должна говорить или какую позицию мне следует занять по прибытии назад. Я ехала туда свободно, с открытым сердцем, и точно так же пустилась в обратный путь, не подпав под влияние кого-либо или чего-либо, кроме своего личного опыта и наблюдений, которые сделала во время этого путешествия. В любом случае, я въезжала в свою страну с неприятным предвкушением, поскольку всё ещё живо помнила хаотическое состояние России в период с 1917-го по 1922-ой год и, несмотря на всё, что прочла, ожидала увидеть обстановку почти такой же, какой я её оставила. Почему-то я не способна была представить, какие великие перемены могли произойти за десять лет, и совершенно не задумывалась о том факте, что выросло новое поколение и что дети 1917-го года стали теперь пылкими и фанатичными молодыми рабочими, принимающими наиболее активное участие в новой созидательной эре Советского Союза. Но стоило мне пересечь границу, как я поняла, что Россия 1932-го года похожа на дореволюционную Россию либо Россию первых послереволюционных лет не больше, чем день похож на ночь. Старое было полностью сметено, из революционного хаоса отливается совершенно новая форма, и теперешняя Россия – это мир в процессе становления. И меня чрезвычайно заинтересовал и этот новый мир, и всё, чего он пытается достичь.
По возвращении в Америку я услышала от одной женщины: "Вы, очевидно, любите свою страну сильнее, чем вы любили своих родителей. Иначе вы бы никогда не вернулись туда, где они так страдали и умерли".
"Я не совсем понимаю вашу точку зрения, – был мой ответ. – Возьмите, к примеру, свою собственную гражданскую войну между Севером и Югом. Предположим, ваш дедушка был убит южанином – означает ли это, что вы никогда не поедете в южные штаты, что вы не будете иметь друзей среди южан и что, в конечном счёте, вы ненавидите Юг и всегда будете ненавидеть?"
И у нас была гражданская война, было и, к сожалению, до сих пор остаётся много ненависти, однако я ненавижу ненависть, я устала от неё, я люблю свой народ так же сильно, как любила всегда, я отказываюсь и дальше быть изгнанницей, и больше всего на свете я желаю мира и взаимопонимания. "Ибо гнев на того, кого мы любим, воздействует на мозг как безумие"3.
Когда я рассказала об этом молодому коммунисту на борту корабля, что нёс нас в Европу, тот, рассмеявшись, промолвил: " У вас мистическая душа народовольца" ("Народная воля" была партией в девятнадцатом веке, которая выступала за свободу людей). "Вам бы жить лет сто назад, быть женой декабриста и добровольно последовать за ним в ссылку".
Возможно, он был прав, хотя в действительности у меня были некоторые опасения по поводу обладания "мистической душой".
Но, без сомнения, множество факторов повлияло на формирование моего характера, и наследственность, вероятно, тоже сыграла свою роль. Ведь мой прадед Яков Скарятин, живший во времена Французской революции, бесспорно, попал под её влияние и в некотором смысле сам стал революционером, ибо разве он не принимал участия в акте цареубийства? А вот дед и отец были ярыми реакционерами, монархистами, имперцами и абсолютистами, в то время как моя мама выступала страстной конституционалисткой. Да ещё меня окружали: и моя старая няня-англичанка – самая независимая душа на свете, твёрдо верившая в достоинство и свободу личности и ни перед кем не склонявшая головы; и доктор Крукович, отказавшийся от блестящей медицинской карьеры в Петербурге, дабы посвятить свою жизнь врачеванию крестьян в нашем поместье (и он рассказывал мне об условиях существования в деревнях – условиях, которые недалеко ушли от тех, что процветали в Матушке Индии); и "Профессор" Максимович, давший мне образование и оказавший на меня большое воздействие. Он был не только либералом, непрестанно насмехавшимся над нашим "аристократическим образом жизни" и пророчившим падение Старого режима и наступление Новой эры, но и личным другом Поссе́4, Стру́ве5 и многих других передовых людей своего времени. Он учил меня русской литературе, он учил меня истории, он указывал на те вещи, которые я никогда бы не разглядела своими собственными юными глазами.
Другим важным обстоятельством в моей жизни стал госпиталь, где я обучалась и тесно общалась с самыми разными людьми: профессорами, врачами, медсёстрами и пациентами – богатыми и бедными, теми, кто мог себе позволить лучшую больничную палату, и теми, кого взяли из благотворительности. На это наложились тяготы мировой бойни, революции, гражданского противостояния, отъезда в эмиграцию и, наконец, те переживания, что были связаны с моим недавним посещением России.
Вернувшись в Америку и с энтузиазмом рассказывая о достижениях в своей стране, я из полученной почты и реакции слушателей моих лекций вывела, что большинство людей понимает мою точку зрения и ей симпатизирует, но всегда находится и некоторое меньшинство, настаивающее на том, что я стала коммунисткой, пропагандисткой, членом советского правительства и даже сотрудницей ужасного ГПУ. Эти немногие утверждают, что я, "якобы видя прогресс", получаю большие суммы денег, что я состою на жалованье у Сталина.
Одна пожилая дама, которая как-то раз буквально монополизировала меня на всём протяжении светского приёма, задавая бесконечные вопросы о Новой России и, по-видимому, положительно воспринимая всё мною рассказанное, несколько дней спустя заметила нашему общему знакомому: "Только представьте, каким чудом мне удалось спастись. Я уже было собралась отправить Ирине Скарятиной и её супругу приглашение на ужин, когда, по счастью, вошла моя подруга и, увидев письмо, воскликнула: 'Да вы не можете принимать её у себя в доме – она же коммунистка'. Подумать только, как близко я подошла к обрыву. Ещё три минуты, и письмо было бы послано!"
А на одном званом обеде довольно-таки чванливый джентльмен, сидевший рядом со мной, упорно настаивал на том, что из тех людей, у которых нет ни хорошего происхождения, ни фамильных традиций, не сможет выйти ничего путного. "А как насчёт Горького, Шаляпина, Андреева и многих других? – наконец спросила я. – Разумеется, им мало чего досталось от предков". Однако он не позволил себя переубедить.
Кроме того, некая работница социальной службы не смогла бы, по её словам, поддерживать большевиков, поскольку те разрушают в России семейную жизнь, передают детей государству и национализируют женщин. Позже она провела меня по своему центру социального обслуживания, который был замечательно оборудован яслями, детскими садами и игровыми комнатами, полными детей, оставленных там матерями, работающими на близлежащих фабриках. "Но то, что вы здесь организовали, в точности повторяет сделанное ими в России, – сказала я, – и, конечно же, это не похоже на попытку разрушить семью или национализировать матерей, не так ли?" И она согласилась.
Некоторые из моих старых русских друзей даже приходили ко мне с тайной просьбой помочь их родственникам в России, то есть замолвить за них словечко советскому правительству, так как нисколько не сомневались, что я имею какой-то вес в большевистских политических кругах. И они отказывались верить, когда я пыталась убедить их, что у меня не больше влияния на советское правительство, чем у них самих.
Удручающие эпизодики, забавные эпизодики – они не причиняли мне особой боли и не вызывали хохот, а лишь заставили меня ещё сильнее захотеть, чтобы каждый смог увидеть и попытаться понять сегодняшнюю Россию.
Старая Россия для меня подобна чудесному сну, который я никогда не забуду, потому что годы моего детства и ранней юности были необычайно счастливыми. И ко всем её оставшимся в живых представителям я испытываю лишь глубочайшие чувства, а также преданность всему, что им дорого в нашем общем прошлом. Но той России, которую мы знали, больше нет, и я считаю невозможным жить только этим минувшим, и по мере того, как течёт время и происходят новые перемены, я надеюсь, что всегда смогу их понять и быть частью жизни своей страны.
Я счастлива, что отправилась туда, счастлива, что была со своим народом, счастлива, что смогу возвращаться снова и снова и что я больше не изгнанница.
Посвящается ЭТЕЛЬ ПАЛМЕР МОРГАН (миссис Ширли У. Морган) и нашей Пожизненной Дружбе.
Портрет Ирины Скарятиной из оригинального американского издания 1933-го года романа Ирины Скарятиной "First to Go Back".
Карта путешествия Ирины Скарятиной и Виктора Блейксли из США в Европу и СССР в 1932-ом году (составлена переводчиком).
Часть Первая. Я возвращаюсь в Россию
Как я добиралась
1
Когда мне пришла в голову мысль отправиться в Россию, многие мои друзья хором запротестовали.
"Что ты имеешь в виду – отправиться в Россию? – возмущённо вопрошали они. – Ты с ума сошла? Разве ты забыла, что являешься представительницей старого режима, бывшей графиней и изгнанницей? Да что с тобой такое? К тому же, – мрачно продолжали они, – советское правительство никогда тебя туда не впустит, ни за что на свете! А если это чудом и произойдёт, то есть у тебя выйдет прокрасться под своей американской фамилией, скрыв русскую, то они всё равно узнают, кто ты такая, и тебе больше никогда не удастся выбраться из этой позабытой Богом страны. Только подумай о жизни, которую ты будешь там вести … ГПУ … тюрьмы …"
Но я уже долго думала как об этом, так и о многом другом, ведь, в конце концов, разве я не была чистокровной русской, разве я не находилась в России во время и после революции, с 1917-го по 1922-ой год, и разве я не разбиралась в тамошних условиях гораздо лучше, чем мои друзья, чьи революционные знания были почерпнуты из слухов, газетных статей и книг?
Коли я пережила революцию, и красный террор, и последовавшие за ними годы хаоса, то наверняка смогла бы вынести и эту новую постреволюционную созидательную эпоху, и я не собиралась поддаваться угрозам и уговорам, лишаясь возможности увидеть её собственными глазами. Я устала быть изгнанницей, устала выслушивать всё о своей стране и своём народе от иностранцев, которые наезжали туда с короткими визитами и, даже не зная языка, возвращались, возомнив себя знатоками Советского Союза. Мне не терпелось самой взглянуть на происходящее, и я, конечно, не собиралась "прокрадываться" обманом. Либо ехать туда под своим полным русским именем, либо не ехать вообще. Таков был мой твёрдый ответ друзьям и доброжелателям, и я приступила к необходимым шагам по получению визы, вооружившись стопкой рекомендательных писем от известных американских писателей, интересовавшихся Россией и желавших помочь мне туда попасть.
Первой проблемой, с которой я столкнулась, был советский закон, явно запрещавший возвращаться в страну кому бы то ни было из тех, кто покинул её после революции 1917-го года. Если вы уехали до неё – это было нормально, поскольку доказывало, что вы были недовольны старым режимом и отбыли в другие страны в поисках лучшего правительства и лучших законов; но если вы уехали после – это демонстрировало, что вам не по нраву новая власть и, следовательно, оставайтесь-ка там, куда вас занесло, на веки вечные и даже не смейте помышлять о том, чтобы вернуться.
Так как я уехала в октябре 1922-го года, это правило, безусловно, имело ко мне прямое отношение, и я оказалась в весьма затруднительном положении. Куда бы я ни направилась в надежде получить визу, я повсюду сталкивалась с отказами, основанными на вышеупомянутом законе.
"Вы выехали в 1922-ом? Что ж, мне очень жаль, но вы не сможете опять попасть в Советский Союз", – повторяли мне снова и снова, пока я уже не была готова в отчаянии отказаться от своей затеи. Однако в один счастливый день, при посредстве известного американского банкира, я познакомилась с высокопоставленным советским чиновником, предложившим мне написать непосредственно в Москву – в Наркоминдел (Народный комиссариат иностранных дел) господину Литвинову6, изложив свой случай и детально объяснив, кто я такая и почему хочу вернуться.
"Вы пользуетесь у нас хорошей репутацией", – ободряюще сказал мой новый знакомый.
"В каком смысле хорошей? – удивлённо спросила я. – Я же не коммунистка".
"О, нам это известно, – смеясь, ответил он. – В действительности мы точно знаем, чем занимается каждый русский эмигрант в этой стране, и когда я сказал о вашей хорошей репутации, я имел в виду, что, являясь представительницей старого режима, вы никогда не были замешаны в контрреволюционных заговорах. Кроме того, вы были честны в своих лекциях и книгах. Так что просто пошлите запрос и посмотрим, что из этого выйдет. Возможно, они сделают для вас исключение и одобрят выдачу визу".
С благодарностью пожав руку ободрившему меня человеку, я в тот же вечер отправила своё письмо. Прошло почти три месяца, но, хотя я день за днём и по нескольку раз в день посещала почту, ответа из Москвы всё не было. И снова я, придя в отчаяние, уже было начала думать, что моё дело безнадёжно, как вдруг пришёл ответ, где кратко и по-деловому говорилось, что моя российская виза одобрена.
Лихорадочно схватив конверт и запрыгнув в машину, я помчалась со скоростью шестьдесят миль7 в час, абсолютно не задумываясь об опасности, рисках и возможных несчастных случаях и спеша сообщить замечательную новость своему мужу, который, естественно, намеревался сопровождать меня и, будучи гражданином Америки по рождению, не имел похожих проблем с получением визы. Выскочив из машины, вбежав в дом и взлетев по ступенькам, я, затаив дыхание, стала махать письмом перед его изумлённым лицом.
"Оно здесь, Вик, – мы едем – мы уезжаем!" – бессвязно закричала я. Но он всё понял и, проявив должный настрой и схватив меня за талию, закружил по комнате, тогда как Сэмми, жесткошерстный терьер, стал прыгать вокруг нас, неистово лая и изо всех сил стараясь порвать мою юбку и брюки Вика, а кот Пукик, испытывая явное отвращение от столь неподобающего поведения, поспешил удалиться. В конце концов успокоившись и побросав кое-что из одежды в чемодан, мы помчались в Нью-Йорк, всю ночь ведя наш Форд сквозь кошмарную бурю, дабы сразу же приступить к делам с паспортами, всеми требующимися иностранными визами и прочими обычными формальностями, которые принято улаживать перед поездкой за границу.
Следующие три недели проносятся в памяти, как прокрученная на дикой скорости киноплёнка: бесконечное мотание между нашим домом и Нью-Йорком; встречи с нужными людьми; приведение в порядок финансов; написание писем; уборка в доме; прятание ковров и серебра; повсюду запах камфары и шариков от моли; сдача пса и кота в пансион; упаковка багажа. И, вдобавок к этому, как проходящий через всё лейтмотив, грустная мелодия расставания с нами наших друзей: "Прощайте, мы будем думать о вас, мы будем молиться за вас, и мы никогда, никогда вас не забудем", – говорили почти все, кроме двух или трёх, что были веселы и настроены оптимистично, излучая уверенность, что нас ждёт отличное приключение и мы вернёмся целыми и невредимыми к нашему домашнему очагу.
Наконец великий день настал – наш последний день в Америке, когда мы должны были тронуться в путь. Похудевшая от волнения и выглядевшая как жердь, с побелевшими щеками и глубоко впавшими глазами, я вышла вслед за Виком из дома после заключительного ритуала – пары минут спокойного и в полной тишине "сидения на дорожку", как мы всегда делали в России перед началом путешествия.
"Ну, поплыли", – заметил он, когда автомобиль тронулся с места.
Но я лишь покачала головой, поскольку не могла поверить, что мы действительно поплывём, пока не поднялись на борт корабля и он не отчалил. На протяжении всего пути от дома до порта я молча молилась, чтобы мы добрались туда благополучно, чтобы ни автомобиль, ни поезд, ни такси не сломались. И всякий раз, когда поезд дёргался сильнее обычного, я с тревогой выглядывала в окно, уверенная, что он сошёл с рельсов, а когда такси неожиданно резко затормозило и на нас посыпались наши сумки и чемоданы, я чуть было не выскочила наружу, и лишь рука Вика на моём ремне удержала меня на месте.
Однако мы благополучно добрались до огромного причала и мгновенно окунулись в плотную и бурлящую толпу отплывающих, провожающих, зевак, разносчиков телеграмм и цветов, посыльных, рабочих, матросов, стюардов и должностных лиц – то бишь всех тех, кто, подобно разрозненным частям гигантского паззла, в итоге неизбежно попадает на свои законные места, образуя привычную картину, изображающую отплытие трансатлантического лайнера.
Оказавшись в нашей каюте на борту корабля, который быстро заскользил по проливам в открытое море, я глубоко и с облегчением вздохнула. Наконец-то мы были на пути в Россию и ничто, кроме кораблекрушения, не могло помешать нам туда добраться. И ничто не могло изменить этого чувства удовлетворённости, даже тот печальный факт, что, проснувшись на следующее утро, я обнаружила наш корабль уже не плавно скользившим вперёд, а кренившимся самым что ни на есть ужасным образом.
"Ничего, всё в порядке", – думала я, в течение трёх дней и ночей терпеливо лёжа на своей койке и испытывая безнадёжное головокружение, пока прихоть океана временами ставила меня на голову или сваливала на пол.
"Всё в порядке, всё в полном порядке, я возвращаюсь домой, обратно в Россию". И пока я лежала, закрыв глаза, в памяти мелькали картины прежних дней. Я видела Старую Россию и свои дома в Троицком и Санкт-Петербурге; и сцены из своего детства и девичества; и лица любящих людей, что окружали меня в те годы моей жизни: моей няни Наны; моей гувернантки Шелли; семейного врача Доки; моей мамы, прекрасной, как портрет кисти Грёза8, и моего отца – "Генерала", как мы всегда его называли – с его свирепыми усами, грубоватыми манерами и добрым сверкающим взглядом. Милые люди Старой России в её лучших проявлениях, они ушли навеки, а мать и отец – жертвы революции – умирали так же, как и жили, – с высоко поднятыми головами и сердцами, полными веры, доброты и мужества. Революция смела их не из-за того, что они причинили кому-то вред или сделали что-то неправильное, а просто потому, что она была княжной по рождению, а он – старым генералом из знатного рода. Они были неуместны, нежелательны в новом порядке вещей – живые анахронизмы, представлявшие прошлое, которое кануло в Лету; и в те первые дни нетерпимости и кровопролития, когда это прошлое уничтожалось, чтобы на его руинах можно было построить нечто новое, они были смыты революционным цунами.
Они ясно осознавали, что с ними должно было произойти. "Что значит человеческая жизнь в такое время, как это? Ничего; даже меньше, чем ничего", – говорила моя мама, а Генерал произносил свою любимую старую русскую поговорку: "Лес рубят – щепки летят, – и мрачно добавлял. – И в данном случае щепки – это мы, помни об этом".
Итак, они умерли, а я осталась одна, продолжая изучать медицину, работая так усердно, как только могла, и наблюдая, как революция растёт день ото дня. Я увидела гибель Старой России и рождение Новой, и это было всё равно, что стать свидетельницей сотворения мира, когда из хаоса восстаёт движущая первобытная сила, чтобы править.
Затем настала и моя очередь попасть в тюрьму – просто потому, что я была дочерью этих двух старых добрых душ и тоже имела титул. Однако чудесным образом моя жизнь была спасена и я осталась прозябать в холоде, голоде и нищете.
Как следствие, я отчаянно заболела пневмонией, и добрые американцы, доктор Хершел Уокер и доктор Фрэнк Голдер, члены "Американской администрации по оказанию помощи", убедили меня покинуть страну, сказав, что я ни за что не поправлюсь, если останусь, поскольку физические тяготы были слишком велики. Они даже умудрились раздобыть для меня советский паспорт, что в те времена было неслыханно, дабы я смогла легально покинуть Россию. И я поехала в Америку, вышла замуж за американца и прожила там десять лет, сначала как русская иммигрантка, а затем как новоявленная гражданка этой страны. Нынче же я возвращалась впервые с октября 1922-го года. Мне было интересно, на что это будет похоже. Будет ли ситуация лучше или хуже? Я слышала о ней столь разные мнения, что у меня в голове всё перепуталось и трудно было представить, как же всё обстоит на самом деле.
Выйдя на берег в Бремерхафене и проехав через Берлин и Ригу, мы намеревались прибыть на советскую границу очень рано утром. Было, должно быть, около четырёх, когда нас разбудил грохот выстрелов, раздавшихся один за другим и, по всей видимости, прямо в соседнем купе. Вик сверзился с верхней полки с криком: "Вот! Видишь! Что я тебе говорил? Революция всё ещё продолжается, и это была твоя безумная идея – сюда припереться".
Вылетев в коридор, мы ощутили, что поезд разгоняется, и прошло, судя по всему, минут двадцать, прежде чем машинист снова сбавил ход и мы полностью остановились. Вскоре к нам, смеясь, подошёл проводник.
"Ради всего святого, что случилось?" – с тревогой спросила его я.
И тот рассказал нам, что на последней остановке в поезд сел мелкий станционный служащий, имевший поручение передать сообщение своему начальнику, находившемуся где-то здесь. Не успев найти его до отхода поезда, бедняга был вынужден отправиться вместе с нами и в конце концов решил, что, выстрелив из окна, всех разбудит и таким образом сможет отыскать нужного ему человека. Машинист же, подумав, что на поезд напали бандиты, поначалу увеличил скорость, однако узнав, в чём дело, тут же остановил состав, дабы бедолага мог сойти, прежде чем укатит чересчур далеко для пешей прогулки назад.
"Что ж, я рад, что выстрелы предназначались не нам, – промолвил Вик, с облегчением забираясь на своё верхнее ложе. – Но скажи мне, в твоей стране всегда происходят столь дикие вещи?"
"Разумеется, нет, но, возможно, это сообщение касалось нас", – осторожно ответила я и в то утро больше не смогла заснуть.
В половине шестого кондуктор-латыш постучал в нашу дверь и сказал, что мы подъезжаем к Острову9, где нам нужно будет выйти из поезда для прохождения таможни.
Моё сердце учащённо забилось при мысли о том, что всего через несколько минут я снова вернусь на отчую землю, увижу своих людей и услышу родную речь. Мне было интересно, какие первые русские слова долетят до моих ушей, хотя какими бы они ни были, пусть даже самыми худшими ругательствами, они звучали бы для меня, словно музыка. Мои руки дрожали от волнения, а по спине бежали мурашки. Вик тоже выглядел довольно-таки бледным, его нос заострился, и, хотя он ещё не произнёс ни словечка, я подозревала, что из-за меня он очень беспокоится об этой поездке в Россию и с тревогой спрашивает себя, как там станут со мной обращаться. Когда мы собрались выйти из купе, он обнял меня за плечи.
"Всё в порядке, Малышка, ты само мужество", – сказал он.
И с этим изящным комплиментом я вышла в коридор, тогда как в открытое окно сквозь морозный воздух залетели первые русские слова, доносившиеся одновременно с трёх разных сторон:
"Пожалуйста, пожалуйста …"
"О, Господи, что случилось?"
И: "Куда, чёрт возьми, ты лезешь, бабуля? Ты не можешь сесть в этот поезд со свиньёй …" Однако "бабуля" возмущённо кричала, что она не только может, но и обязательно сядет!
Посмеиваясь над комбинацией этих бессвязных фраз, я соскользнула по обледенелым ступенькам и прошла по платформе в зал ожидания вокзала, который одновременно был и таможней. Кроме нас, там оказалось всего три пассажира, и, пока наши чемоданы затаскивали на стойку, я огляделась. Это был типичный маленький российский вокзал – с желтоватыми стенами и несколькими пыльными лампами, которые отбрасывали на всё вокруг тусклый свет, безрадостный и унылый; но был и единственный положительный момент: здесь аппетитно пахло свежеиспечённым хлебом.
"Чёрный хлеб, это чёрный хлеб, Вик", – восхищённо прошептала я и сделала несколько глубоких вдохов, чтоб наполнить лёгкие знакомым приятным ароматом.
Досмотр наших чемоданов не занял много времени, ведь у нас имелось лишь по одному на каждого и внутри них не было ничего, кроме строго необходимой одежды, подходящей для вояжа по России. Таким образом, после того, как мы предъявили наши паспорта и туристические визы, задекларировали наши деньги, и дорожные чеки, и все мелкие украшения, которые были на нас надеты, нам сообщили, что мы можем либо вернуться к поезду, либо позавтракать на вокзале, поскольку наш отъезд значительно задержится из-за нью-йоркской дамы и её несметного багажа. Бедная старушка не нашла ничего лучше, как привезти с собой не куда-нибудь, а в Россию кучу платьев, шёлкового нижнего белья и чулок, из-за чего, когда её кофры распаковали, вокзал стал похож на разграбленный магазин женской одежды.
"Какого дьявола вы привезли всё это барахло? – сердито спросил досмотрщик. – Вы собрались открывать магазин? Разве вы не знали, что запрещено ввозить вещи больше определённого количества?"
"Видите ли, это подарки, – виновато пробормотала женщина. – В России у меня множество родственников и друзей, и я хотела привезти что-либо каждому из них".
"Вы определённо никого не забыли", – проворчал мужчина и с помощью двух девушек принялся разбирать вещи.
"А теперь смотрите, – услышала я его слова, когда мы с надеждой направились к двери с надписью "Ресторан", – вам разрешено оставить себе ровно столько предметов каждого вида и взять их с собой в Ленинград. Остальное вы оставите здесь, мы выдадим вам квитанцию, и вы получите всё на обратном пути".
Ресторан оказался крохотным закутком с миниатюрной стойкой, на которой было выставлено несколько видов еды. За стойкой стояла молодая розовощёкая и голубоглазая женщина. Она была одета в короткую телогрейку, а голова её была замотана пушистой коричневой шалью.
"Чай, кофе, хлеб с сыром или булочки?" – спросила она, широко улыбаясь и демонстрируя все свои белые зубы и ямочки на щеках. И звонко рассмеялась, когда мы заказали всё перечисленное.
Итак, мы сели за нашу первую русскую трапезу, и я упивалась кислым чёрным хлебом, тогда как Вик при его виде скорчил гримасу и выбрал булочки.
"Скажу, что они хороши – эти как-там-их-называют", – констатировал он, похоже, сильно удивлённый тем, что они оказались таковыми.
Я гордо кивнула, будто сама их и испекла, заметив, что, бесспорно, русские булочки всегда были вкусными и, более того, знаменитыми.
Мы неторопливо поели, проведя в ресторане более получаса, но когда наконец вышли, то обнаружили, что таможенники и леди из Нью-Йорка всё так же заняты своим делом – сортировкой одежды и спором. Поэтому мы стали ходить взад-вперёд по платформе, и мне всё казалось, что русский воздух чем-то явно отличается от любого другого – более чистый, живительный и волнующий, – и, что удивительно, Вик со мной согласился.
"Я полагаю, дело в воображении, – сказал он, – хотя пахнет довольно забавно. Как ты думаешь, что это?"
"Чёрный хлеб, дым и кожа", – быстро ответила я и почувствовала себя слегка уязвлённой, когда он туманно добавил: "Да, и ещё кое-что".
Затем мы вернулись в наш вагон и прождали там ещё полчаса, пока наконец не явилась нью-йоркская дама, до сих пор пыхтевшая и в шляпке набекрень, а позади неё носильщик волок всего один чемодан, в котором, очевидно, уместилось всё, что осталось от удивительного ассортимента товаров и движимого имущества.
Дважды скорбно прозвенел огромный станционный колокол, и через пару минут мы снова тронулись в путь, направившись в сторону Ленинграда. В течение всего того дня, когда не дремали и не ели хлеб с колбасками, прихваченными из Берлина, мы смотрели в окно на бескрайние болота, покрытые тонким слоем снега. Позже начались леса, сказочные по своей красоте, поскольку деревья были покрыты инеем и на ветвях висели сосульки.
"Это прекрасно!" – восторженно произнёс Вик, и молча, но всем сердцем я с ним согласилась.
В соседнем с нами купе ехал высокий худощавый молодой человек с невероятно светлыми волосами и бледно-голубыми глазами, который время от времени выходил в коридор и, как нам казалось, украдкой и с подозрением поглядывал по сторонам.
"Несомненно, он сотрудник ГПУ, – прошептал Вик, – и он за нами наблюдает. Видишь, как он себя ведёт? Всякий раз, проходя мимо, он на нас косится. Но ты просто веди себя естественно и притворись, что его не замечаешь", – что я и сделала, стараясь казаться настолько беспечной, насколько это было возможно.
Из-за нью-йоркской леди и той задержки, которую она вызвала на границе, наш поезд опаздывал на два часа, но я ничего не имела против, поскольку мы двигались через знакомые мне места и я занималась тем, что, узнавая их, показывала Вику и рассказывала связанные с ними истории.
Вот Луга, где осенью 1921-го года я провела несколько месяцев на постоялом дворе для паломников небольшого женского монастыря и чуть было не сгорела заживо, когда здание, построенное из сухих сосновых брёвен, однажды ночью вспыхнуло и было очень быстро уничтожено пламенем.
А вот Гатчина, где в мрачном старом дворце, подаренном Екатериной Великой своему сыну императору Павлу, обитала вдовствующая императрица Мария и куда мне доводилось ездить на официальные приёмы. Станция выглядела точно так же, как и в те славные дни, только здесь больше не было императорских карет с кучерами и лакеями, одетыми в свои традиционные ливреи с алыми накидками, по всей длине которых были вышиты мелкие чёрные двуглавые орлы, и в шапочках с плюмажем, из-за чего те выглядели так, будто только что прибыли из комической оперы. Тогда эти экипажи ожидали придворных дам, прибывавших по случаю дворцового приёма из Петербурга. Теперь же вместо них я узрела несколько грузовиков и пару-тройку Фордов с маленькими красными флажками.
Позже слева вдалеке замаячил холм Дудергоф, который навёл меня на мысль о Красном Селе, где я провела много дней, будучи совсем молодой женщиной.
А потом появилась Пулковская гора с обсерваторией на её вершине. Однажды очень холодной, залитой звёздным светом январской ночью я примчалась туда на тройке из Петербурга с группой таких же молодых, как и я, друзей, и нам разрешили посмотреть в огромный телескоп на сияющие зимние звёзды. В ту ночь лошади несли нас бешеным галопом, поднимая копытами мелкую снежную пыль, которая, попадая на наши лица, жалила их и вызывала покалывание. Тогда на мне красовалась ярко-красная бархатная шуба с широким собольим воротником и такой же шапкой, и когда я проходила мимо зеркала в раздевалке обсерватории, я помню, что, остановившись перед ним, рассмеялась, поскольку мои щёки были столь же красными, как моя шуба, а мои волосы казались седыми, покрывшись снежной пудрой. На обратном пути мы спели все песни про тройку, которые знали, и ямщик пел вместе с нами, а после научил нас нескольким старинным народным песням, которые мы никогда раньше не слышали. Я попыталась спеть одну из них Вику после того, как рассказала ему эту историю, но по какой-то причине голос перестал мне повиноваться и мои усилия закончились жалким карканьем.
"Ты никогда не можешь правильно исполнить мелодию", – критически произнёс он, и в кои-то веки я не стала с этим спорить.
Вскоре мы прибыли в Ленинград, как раз когда начало темнеть и в городе замерцали огни. Поезд замедлил ход и, осторожно пробравшись по паутине путей, наконец доставил нас на знакомый старый вокзал, который ни капельки не изменился.
Снаружи, в "Линкольне", приехавшем нас встретить, мы обнаружили принятого нами за ГПУшника молодого человека, которому каким-то образом удалось быстрее нас добраться до автомобиля и оказавшемуся герром Карлом Руппрехтом, мирным туристом из Франкфурта-на-Майне. Тот уже был встречен другом-немцем и радостно болтал на своём родном языке после вынужденного двухдневного молчания. Позже, познакомившись с нами поближе, он признался, что в поезде смотрел на нас с таким же подозрением, с каким мы относились к нему.
2
Моё первое впечатление о Ленинграде повергло меня в явный шок, хотя и очень приятный. Когда я покидала город в октябре 1922-го, он всё ещё находился в плачевном состоянии – улицы едва освещены, проезжая часть и тротуары разбиты, всё в колеях и ямах. Магазинов тогда практически не было, несмотря на то, что шёл год "новой экономической политики", и повсюду стоял смрадный запах канализационных стоков или, вернее, их прискорбного отсутствия.
Теперь же я лицезрела прекрасно освещённые улицы, наш лимузин мчался по превосходному асфальту, со всех сторон были ярко выглядевшие магазины, зловоние исчезло, и кучи людей толпились на тротуарах и до отказа забивали трамваи. Это была странная человеческая масса, совершенно непохожая на ту, которую мы привыкли видеть в больших городах. В том, что касалось одежды, я не заметила классовых различий. Все, за исключением солдат и матросов, выглядели совершенно одинаково потёртыми и бедными. Никто не казался ни перекормленным, ни недоедающим, и все куда-то спешили, были нетерпеливы и возбуждены, будто их действиями управляла одна и та же внутренняя движущая сила.
"Ну и дела! Только посмотри, как они облепляют трамваи! Я никогда в жизни не видел, чтоб куда-то направлялось столько людей", – заметил Вик, некоторое время понаблюдав за происходящим. Наша маленькая русская сопровождающая Катя, приехавшая встретить нас на вокзале, радостно согласилась, воскликнув: "О, да, мы все, как у вас говорят, 'куда-то едем и что-то делаем'. Просто подождите и увидите нашу всеобщую занятость". И она, безусловно, оказалась права.
Онемев от волнения и затаив дыхание, я разглядывала пролетавшие мимо знакомые улицы, но когда мы выехали на старый Невский проспект, что ныне назван проспектом 25-го Октября, я больше не смогла молчать.
"Смотри, Вик, смотри! – закричала я, внезапно обретя дар речи. – Видишь тот дом? Это место, где я играла в детстве, а там, дальше по Фонтанке, мой старый дом. Тот, что с балконом … а вон мои окна".
Но он, толкнув меня локтем в рёбра и прорычав: "Будь добра, потише", – заставил меня повторно замолчать. Позже, уединившись в нашем номере, он прочитал мне целую лекцию о ненужности вещания направо и налево о том, кем я являюсь, сказав, что вполне достаточно, что об этом уже осведомлено советское правительство.
"Нет смысла привлекать к себе внимание незнакомцев. Просто будь чуточку посдержаннее", – заключил он, и я пообещала, что так и сделаю.
В конце концов мы оказались на площади напротив бывшего Николаевского вокзала, нынче именуемого Московским, объехали отвратительный громоздкий памятник Александру III, который остался стоять скорее как насмешка, чем как что-либо ещё, и, остановившись перед гостиницей "Октябрь", вышли, дабы быть тотчас сопровождёнными в предназначенный нам номер на втором этаже.
"У меня для вас сюрприз, – провозгласила Катя. – Если желаете, то можете сегодня вечером пойти в оперу. Там дают 'Руслана и Людмилу', и мне удалось достать два очень хороших места".
Придя в восторг от такой перспективы, мы, естественно, сказали, что нам бы очень хотелось пойти, и стали приводить себя в порядок. Наш номер был большим, чистым и удобным, с двумя блестящими латунными кроватями и набором красивой мебели. Но, что самое приятное, вода в ванной оказалась обжигающе горячей, к нашему огромному удивлению, поскольку люди, побывавшие в России, рассказывали, что, хотя им и предоставляли номера с ванной комнатой, там всегда отсутствовало горячее снабжение.
"Но, Боже правый, что же мне в оперу надеть? – печально спросила я Вика. – Я ведь совсем не ожидала, что всё так выйдет, и у меня даже нет с собой вечернего платья, а лишь синий саржевый костюм, который только самую малость наряднее дорожного коричневого. О Господи, я же буду выглядеть как пугало", – причитала я.
"Ерунда, – нетерпеливо возразил Вик. – Надевай то, что у тебя есть, и совершенно не беспокойся. Держу пари, что здесь никто особо не наряжается".
И он опять оказался прав. Так и было.
Торопясь сбежать вниз по непривычно пологим ступеням главной лестницы и неожиданно поскользнувшись, я очутилась внизу быстрее, чем ожидала, однако, за исключением пары синяков и ряда саркастических замечаний, брошенных Виком, никакого иного вреда моё скатывание не принесло, и я, поднявшись со всем возможным достоинством, вошла в сопровождении мужа в ресторан.
Мы попали в длинное и довольно-таки узкое помещение с мягкими сиденьями по обе стороны от прохода и компактными весёленькими столиками, которые выглядели вполне цивилизованно, будучи снабжены белыми скатертями, салфетками и столовым серебром. В вазах по центру столиков имелись цветы, а установленные через равные промежутки высокие торшеры излучали сквозь жёлтые шёлковые абажуры мягкий и тёплый свет.
Там уже сидело и ужинало большое количество людей – насколько я смогла понять, все они были русскими, – а в дальнем конце зала играл оркестр.
Наш первый ужин состоял из борща, ростбифа и компота, а также чая и минеральной воды. Было два вида хлеба – чёрный и серый – оба хорошие, хотя я лично предпочла первый, а Вик – второй. Мы поспешили поесть, поскольку время летело незаметно и нас ждало авто, чтобы отвезти в оперный театр.
К нам присоединились наш маленький немец, а также двое иностранцев, которых мы раньше не видели. Мы направились в бывший Императорский Мариинский театр, который теперь был переименован в Государственный театр оперы и балета, и я чувствовала себя, будто во сне, будто вот-вот попаду в страну чудес. Сколько раз в своей жизни я побывала в этом театре – и ребёнком, и юной девушкой, и очень молодой женщиной, – всегда сидя в ложе, облачённая в красивую одежду с драгоценностями. Оперы, балеты, гала-представления – я помню их все, начиная с того момента, когда мне было около четырёх лет и я, сидя в директорской ложе, смотрела свой первый балет, тогда как Нана, моя няня, кормила меня между актами бутербродами и молоком, и заканчивая трёхсотлетием Дома Романовых, коему был посвящён торжественный показ оперы "Жизнь за царя", когда в своей ложе присутствовали император с императрицей и все мы были в диадемах и бриллиантах; а потом, уже в последний раз, во времена правления Керенского, когда был устроен грандиозный "революционный концерт" и в императорской ложе сидели Вера Фигнер, Засулич, Морозов и другие ветераны революции10.
Интересно, что же меня ожидает теперь? Как будет на этот раз выглядеть театр?
Мы вновь проезжали знакомые улицы и дома, и везде мне хотелось закричать и показать их Вику, но я этого не делала, помня его совет не привлекать к себе внимания. Вот старый дворец Щербатовых на Невском, а вот дом Балашовых на улице Гоголя, где я обычно играла по воскресеньям со своей двоюродной сестрой Зози́ и где впервые вышла в свет и плакала навзрыд, спрятавшись за старым сундуком, так как узнала, что Петя – юноша, в которого я была влюблена – помолвлен с другой. Увидела я и старый яхт-клуб, где мой отец обычно проводил послеобеденные часы, играя в бильярд с великим князем Николаем, и, чуть далее, огромный дворец Юсуповых на Мойке, где был убит Распутин.
Наконец мы прибыли в театр. Толпы людей вливались внутрь, и всё это казалось ужасно знакомым, но в то же время странным и нереальным. Вместо обычной хорошо наряженной театральной публики тут были, опять же, за исключением военных, лишь бедно одетые люди, более или менее похожие друг на друга, хотя кое-кто и предпринял попытку улучшить свой внешний вид, которая подчёркивала их решимость соответствовать случаю.
И когда мы сели на свои места во втором ряду и я огляделась вокруг, картина вновь показалась мне и привычной, и кардинально изменившейся одновременно.
На сей раз в императорской ложе, украшенной огромной надписью алыми буквами на белом фоне, гласившей: "Зарезервировано для текстильщиков", – сидело несколько рабочих мужчин и женщин, нетерпеливых, возбуждённых и выглядевших ужасно довольными, словно дети, получившие вкуснейшее лакомство.
То же самое касалось и других лож – на всех них красовались надписи, указывавшие на то, для каких конкретных организаций те были забронированы, и они были заполнены работниками, которые разговаривали, смеялись и наслаждались жизнью совсем не так, как это делали бывшие их завсегдатаи более пятнадцати лет назад. Исчезли прекрасные платья, длинные белые перчатки, украшения и веера светских дам, блестящие мундиры гвардейских офицеров, немного скучающие позы, низкие благовоспитанные голоса и мягко модулированный смех. Вместо этого объявился совершенно другой тип людей, которые и веселились абсолютно иначе, оживлённо беседуя, близко склонив головы, громко смеясь над вещами, которые казались им забавными, радостно маша друг другу, споря, флиртуя или пялясь по сторонам с величайшим интересом в глазах.
И Вик, как истинно мудрый человек, подытожил всю ситуацию в нескольких словах. "Что мне в них нравится, так это их естественность и в то же время стремление сохранять пристойность", – сказал он. И это было правдой.
Сама старая опера "Руслан и Людмила" и всё, что с ней связано, – голоса певцов, костюмы, декорации и оркестр – были идеальны. Возможно, именно в таком виде она была представлена в Метрополитен-опера и заслуживала только самых высоких похвал. Было странновато, что на сцене подобной публике показывали князей и княжон, витязей и бояр, однако это никак не повлияло на отменное качество того вечера. Зрители вели себя превосходно. Никто не входил и не выходил, никто не ёрзал, во время представления из зала не доносилось ни звука, а выражение восторженного интереса на всех лицах говорило о том, что каждая нота оперы была должным образом оценена и доставила удовольствие. В перерывах между актами мы прогуливались по коридорам и я прислушивалась к разговорам, которые в основном касались спектакля, а также побеседовала со многими людьми.
"Ву́ндербар! Ко́лоссаль!"11 – восклицал наш маленький немец, подбегая к нам и будучи очень взволнованным и полным энтузиазма по поводу оперы. Его место оказалось далеко от наших, и он разыскивал нас, дабы поделиться тем, что он обо всём этом думает. Тогда же к нам присоединился ещё один член нашей группы, американский электрик, ставший на родине безработным и приехавший в Россию в поисках трудоустройства.
"Как долго продлится это шоу? – скорбно спросил он. – Я бы отдал всё, чтобы попасть сегодня вечером на славный нью-йоркский водевиль, в котором много цыпочек, канкана и всего такого".
Я заверила его, что в следующем акте будет какое-то количество танцев, и он покинул нас слегка повеселевшим.
Выйдя после окончания спектакля из театра, мы обнаружили, что нас уже ожидает "Линкольн", и, собрав свою паству (ведь я, будучи единственной, кто говорил по-русски, стала предводительницей), приехали в гостиницу, перекусили и легли спать.
"Никогда бы не подумал, что ты будешь моим гидом, – заметил Вик, выключая свет. – А где же тот хвалёный туристический сервис, про который я так много слышал? Определённо, в твоей стране происходят странные вещи".
"Ну, а со мной-то что не так? Ты думаешь, я не знаю город, где родилась? – возмущённо ответила я. – А что касается нововведений, то будет забавно открыть их для себя вместе".
Так и закончился наш первый день в России.
Город, где я родилась
1
"Если бы тебе пришлось выбирать, что ты сильнее всего хочешь увидеть в Ленинграде, что бы это было?" – задала я вопрос Вику на следующее утро, вполне серьёзно относясь к своей роли гида.
"Царское Село, – быстро ответил он. – Я так много читал о нём, что всякий раз, когда я думаю о Ленинграде, мои мысли возвращаются к Царскому. Давай туда поедем".
"Хорошо, – согласилась я, – хотя начинать с пригородов, прежде чем увидеть сам город, не совсем правильно".
"Почему? Разве это не та страна, где всё должно делаться не так, как везде?" – парировал он.
Итак, мы отправились в Детское Село, как нынче величают бывшее Царское, вкусив весьма плотный завтрак, состоявший из кофе, яиц (не слишком свежих), чёрного хлеба, масла, сыра и джема.
Карл Руппрехт и ещё один немец, герр Фурман, попросились с нами, и все вместе мы помчались на вокзал, где с некоторым трудом залезли в переполненный поезд.
Мы попали в вагон третьего класса и, обнаружив, что почти все места заняты, расселись кто где смог. Я устроилась между студентом и старым крестьянином с длинной седой бородой. Напротив меня сидел мужчина средних лет, который читал книгу по экономике и время от времени поглядывал на всех поверх постоянно сползавших с его заострённого носа очков. Вик вместе с молодым Руппрехтом расположились в соседнем отсеке, а Джерри Фурман с абсолютно потерянным видом стоял в проходе, явно чувствуя себя неуютно.
Услышав, как я произнесла по-русски несколько слов, студент нетерпеливо ко мне повернулся.
"О, так вы говорите на нашем языке! Это чу́дно, – воскликнул он. – По вашей одежде я понял, что вы все иностранцы, и пожалел, что не смогу с вами пообщаться. Вы, я полагаю, из Америки? Ну, и как там дела? Как поживает безработица?"
Я нашлась, что ответить, и вскоре между нами завязался серьёзный разговор, а все остальные пассажиры вокруг, подавшись вперёд, внимательно слушали. Они, похоже, особенно заинтересовались, когда я поведала им, что я русская, что вышла замуж за американца и отсутствовала десять лет, но теперь вернулась, чтоб увидеть всё своими глазами, а также показать родную страну своему супругу.
"Хорошенькие же вещи вам предстоит здесь увидеть, – пробормотал справа от меня бородатый старик. – Жизнь стала невыносимой".
В тот же момент совершенно другим тоном, звеневшим от энтузиазма, студент воскликнул: "О, это неправда! Вы увидите здесь великие вещи – замечательные!" – и стал рассказывать мне, что было сделано, "например, для студентов", большинство из которых во время своей учёбы получало стипендию от государства.
Потом к нам присоединился человек, читавший экономическую книгу, при этом не восхваляя и не осуждая существующие порядки, и вскоре разговор стал всеобщим. К моему удивлению, мнения высказывались вполне свободно. И даже разгорелся жаркий спор о достоинствах пятилетнего плана. Однако я отметила, что горечь, нервозность и раздражение прежних дней исчезли, сменившись намного более нормальным и терпимым отношением друг к другу дискутировавших сторон.
"Нельзя ожидать, что всё будет идти именно так, как хочется, – заметил рабочий, который сидел у окна и молча слушал спор между сторонниками старой и новой России. – Не забывайте о том, что нам мешают, что мы сражаемся в одиночку, непризнанные и подвергаемые травле со всех сторон".
"Да, это так, – согласился мужчина средних лет. – Вы правы. Мы ведь прошли через мировую войну, революцию, гражданскую войну, голод и 'все казни египетские'. И, как вы только что подметили, враги нашей свободы нападали и продолжают нападать на нас со всех сторон. Диву даёшься, как мы умудряемся столь хорошо справляться в подобных обстоятельствах, и историки будущего, несомненно, воздадут нам за это должное".
"Должное за отъём моих кур и моего зерна", – проворчал старый крестьянин, но в этот момент мы прибыли в Детское Село и вышли из поезда.
"Передайте американским студентам, чтобы они приезжали посмотреть, как мы тут прогрессируем, – весело воскликнул студент, открыв окно и высунувшись как можно дальше, чтоб быть услышанным. – Не забудьте передать им моё приглашение, хорошо?"
Со станции мы тут же двинулись к дворцам. Вик нёс под мышкой краюху хлеба и колбаску, оставшуюся от берлинских запасов.
"Отправляясь на обзорную экскурсию после завтрака, – говорили нам перед отъездом из Америки опытные путешественники по России, – помните, что вы вернётесь в гостиницу лишь через много часов и, следовательно, будете умирать от голода. Поэтому вам всегда стоит брать с собой, что перекусить".
Находясь под большим впечатлением от этого совета, мы и решили захватить с собой в поездку хлеб и колбаску; немцы же, стоило им узнать, что мы запрятали в неуклюжем на вид свёртке, одобрительно просияв, предложили нести его по очереди.
Поскольку тротуары были страшно скользкими и транспорта почти не было, мы шли по проезжей части. Однако дважды нам пришлось отходить в сторону, дабы пропустить роты солдат. Те были очень добротно одеты, по-видимому, сытно накормлены и выглядели воплощением здоровья, энергично маршируя мимо нас и распевая революционные песни.
"С этими ребятами всё в полном порядке, – заметил Вик. – Они в довольно хорошей форме".
И герр Фурман громко посетовал, что не захватил с собой фотоаппарат, так как желал бы сделать несколько снимков "столь живо обсуждаемой Красной армии".
"Лучше оставьте Красную армию в покое", – посоветовал Вик и как в воду глядел, потому что некоторое время спустя в Москве герр Фурман попал в большую беду, пытаясь сфотографировать военную демонстрацию в честь пятнадцатилетия революции.
Чуть дальше мы увидели очередь, выстроившуюся у кооперативного магазина, и я привлекла к ней внимание Вика. "Только посмотри, как их мало, – воскликнула я. – Ты не можешь себе представить, сколь длинными были очереди десять лет назад". А позже один коммунист поведал нам, что именно по длине очереди можно судить о том, как ходит общественный транспорт. "Если с ним всё плохо, то очередь на остановке накапливается моментально; если же хорошо, то очередь короткая или её нет вообще, – объяснил он, – и тогда мы ужасно рады".
Мы двигались по улицам мимо Екатерининского парка – того самого старого парка, где мы с мамой проводили все наши дни бурным летом 1917-го, когда не смогли поехать в нашу орловскую усадьбу и были вынуждены снять дачу в Царском Селе. Вдалеке я сумела разглядеть знакомые широкие аллеи, тогда как мой разум живо прокручивал воспоминания обо всех прекрасных променадах, прудах и беседках, что делали этот парк столь восхитительным местом. Мы практически жили в нём в течение того странного лета, с утра до вечера прогуливаясь или же сидя в нашей любимой беседке, спрятавшись подальше ото всех, читая, делая записи в дневник, занимаясь шитьём и разговаривая – не в силах наговориться, будто понимали, что вскоре расстанемся навсегда. И вот пожалуйста, пятнадцать лет спустя я вступила в тот же парк как американская туристка на обзорной экскурсии. "Невероятно, как может играть человеком судьба", – продолжала думать я, и только знакомое присутствие Вика в его грубом старом пальто, чуть пахнущем хорошим американским табаком, и успокаивающее тепло его руки, ощущавшейся столь надёжной, пока я цеплялась за неё ледяными пальцами, удерживали меня от того, чтобы рухнуть на одну из старых скамеек и зарыдать.
Наконец мы, войдя в необъятный курдонёр12, остановились перед Екатерининским дворцом. Бело-серебристо-голубой, он сиял на солнце, и его величие и великолепие вновь после стольких лет так сильно изумили меня, будто я узрела его впервые в жизни.
"У него есть в мире лишь один соперник – Версаль", – гордо объяснила я Вику и немцам, тут же услышав, как неподалёку русская девушка, которая, судя по всему, вела экскурсию для группы крестьян, сказала им: "Когда в восемнадцатом веке французский посол впервые увидел этот дворец, он был так поражён его красотой, что сделал императрице комплимент, заметив, что не нашёл здесь лишь одной вещи: 'футляра на сию драгоценность', что, конечно же, ужасно ей понравилось, поскольку та очень гордилась своим домом".
Уловив эти слова, я подумала, сколь же необычно было услышать подобное от молодой большевички, говорившей об императрице и французском после столь спокойно, с отстранённостью историка и без малейшего намёка на враждебность. Это так отличалось от поведения большевиков десять лет назад, когда Екатерину II назвали бы "Кровавой Катькой", а французского посла – "врагом народа".
Из курдонёра мы прошли во дворец и, сдав в гардероб наши калоши и знаменитый хлеб с колбаской, а также надев огромные войлочные тапочки, отправились на экскурсию. Поднявшись наверх, мы сначала посетили сине-золотую церковь, расположенную в левом крыле дворца, а затем двинулись через казавшуюся бесконечной анфиладу комнат, протянувшуюся по всей длине здания. Голубые гостиные, белые, жёлтые, зелёные и малиновые "Столбовые", залы для знати, залы для гвардейцев, залы для дипломатов – они простирались перед нами, пышные, позолоченные, холодные, неуютные. Миновав Парадную лестницу, мы прошли в Серебряную столовую, и в огромный Тронный зал, и всё дальше и дальше сквозь череду Антикамер, пока все они нам не надоели и мы не почувствовали, что повидали достаточно. Но знаменитая Янтарная комната вновь подогрела наш интерес, и мы также задержались в Лионском зале из ляпис-лазури и в прекрасных ампирных апартаментах императора Александра I. И куда бы мы ни пошли, мы видели большие группы рабочих и крестьян, внимательно слушавших своих гидов, которые тщательно объясняли каждую деталь дворца как с исторической, так и с архитектурной точки зрения. Я тоже по мере сил старалась уловить сказанное и поэтому узнала их интерпретацию той роли, которую сыграла монархия в истории России, когда всем, по их словам, владели правящие классы и ничего не доставалось крестьянам. Хотя эта тема была тщательно проработана, я вновь не услышала ни одного из "кровавых выражений" времён Красного террора, и экскурсоводы называли монархов просто: Екатерина II, Николай II …
В конце концов наш долгий обход Екатерининского дворца завершился, и, поменяв войлочные тапочки на свои калоши и провиант, который стал уже нас порядком тяготить, мы направились в Александровский парк, окружавший Александровский дворец. Построенный знаменитым архитектором Кваренги для внука Екатерины Александра I, этот дворец столь же прост, сколь богат Екатерининский. Его в качестве своей резиденции использовал и последний царь. Одно крыло, где жил Николай II со своей семьёй, теперь является музеем, другое – домом отдыха для рабочих.
И опять я вошла внутрь со странной смесью ощущений, стараясь идти как можно медленнее и отставая от остальных. Я много раз бывала в этом дворце на приёмах последней императрицы, а летом революционного 1917-го года видела, как обречённый бывший монарх одиноко копался в саду, только изредка прибегая к помощи дочерей. Теперь же это походило на посещение дома мёртвых, населённого призраками.
Пройдя через небольшую прихожую с мраморными бюстами детей императора Николая I на каминной полке и через заполненную картинами и сувенирами, связанными с поездкой последнего царя и царицы во Францию в девяностых годах, так называемую комнату Феликса Фора13, мы оказались в маленькой домовой церкви, где царские стулья стояли точно так же, как раньше, – за ширмой с панелями из тёмно-синего стекла.
Оттуда мы прошли в бело-кремовую Мраморную гостиную, где однажды, будучи совсем юной девушкой, я опозорилась на придворном представлении, громко расхохотавшись как раз в тот момент, когда шедшая впереди меня тучная пожилая дама низко присела в реверансе перед императрицей и её обтягивающая атласная юбка, скреплённая ненадёжными застёжками, внезапно и с треском распахнулась прямо на её чреслах. И, хотя моя мать ругала меня и угрожала наказать, всё было безрезультатно, поскольку я никак не могла остановить свой смех.
Вдруг меня из моих грёз выдернул голос смотрительницы. "И вот, – сообщила она, – та ширма, за которой неизменно дежурил вооружённый солдат на случай, если он понадобится императору или императрице. А вон там, на тех стульях у двери, ведущей в парк, они сидели и всю ночь ждали Керенского, который должен был доставить их на поезд, увозивший в сибирскую ссылку. Эта дверь историческая, ведь через неё Романовы покинули Россию навсегда".
Мы молча посмотрели на стулья, на дверь и так же молча вышли из помещения.
В следующем зале я наткнулась на большую картину, изображавшую императора Николая I верхом на коне и гарцующего рядом с ним моего прадеда, фельдмаршала князя Паскевича.
"Здравствуй, прадедушка", – прошептала я и, подойдя к полотну, слегка дотронулась до носка его ботинка.
"Просим посетителей не прикасаться ни к чему грязными руками", – строго сказал другой смотритель, бросив на меня осуждающий взгляд, и я, извинившись за свой проступок, поспешила за остальными, уже ушедшими далеко вперёд.
Там оказалась комната, где стояли детская деревянная горка и игрушки царевича Алексея, а также придворные платья императрицы на проволочных каркасах. Платья уже выглядели выцветшими и старыми.
Далее мы проследовали через библиотеки и столовую в парадную гостиную императрицы, где она обычно принимала посетителей. И я была потрясена, увидев стулья, расставленные в точности так, как они всегда и стояли во время приёмов. Пока я, замерев, глядела на них, в памяти прошла вся вереница разноцветных платьев, надевавшихся ею в таких случаях. На стене висел её знаменитый портрет в натуральную величину кисти Каульбаха14, а также гобелен, изображавший Марию-Антуанетту в красном платье вместе со своими детьми.
"Странный поступок для Александры – держать это в своей гостиной, учитывая судьбу французской королевы15", – заметил Вик, и мы прошли по коридору в первый кабинет императора, где висел ещё один замечательный портрет императрицы, а также два полотна, изображавших, согласно объяснению экскурсовода, встречу высокого, как великан, Петра Великого и маленького мальчика, короля Франции Людовика XV, одетого в бледно-голубой костюм. На первой картине были видны две низко кланявшиеся друг другу коронованные головы. На второй же Пётр переносил мальчонку через порог, поскольку, согласно этикету, оба короля должны были войти в зал одновременно.
Во втором личном кабинете императора всё было так, как он оставил: его письменный стол, буквально заваленный семейными фотографиями, и даже старый календарь, на котором до сих пор была указана дата его отъезда в Сибирь; большая турецкая тахта у стены и маленький столик и стул его сына, где тот обычно сидел и играл.
При осмотре ванной комнаты экскурсовод указал на огромную мраморную ванну и сказал: "А это был бассейн Николая, где вода непременно была окрашена в розовый или голубой цвет, чтобы выглядеть как можно более привлекательной. Однако, так как раньше воду меняли лишь один раз в неделю и в ней купалось всё семейство, она, разумеется, никогда не бывала особо чистой", – что звучало как анекдот, поскольку в это трудно было поверить.
"Я думаю, этот человек привирает или даже выдумал эту чепуху", – прошептала я Вику, который, как водится, громко рявкнул: "Тише!"
В третьем и последнем кабинете царя, оформленном так, чтобы походить на корабельную кают-компанию, на бильярдном столе всё так же лежали военные карты с воткнутыми в них мелкими флажками.
"Там, наверху, – продолжал экскурсовод, указав на деревянную галерею в углу комнаты, – обычно пряталась Александра, слушая разговоры Николая с его министрами. И когда всё шло не так, как ей хотелось, она писала и отправляла ему небольшие записки".
Затем мы перешли в покои царицы, известные своим прискорбным отсутствием вкуса: уродливую гостиную в стиле "современного искусства"; гостиную с большой картиной Благовещения и множеством фотографий и сувениров времён её девичества в Дармштадте; лиловый будуар, где она проводила так много времени на своём диване; и, в конце концов, спальню с двумя узкими латунными кроватями в нише, где на главной стене висело большое количество икон. Унылые комнаты, полные грустных воспоминаний. Я чувствовала себя в них незваной гостьей – совершенно так же, как когда читала "Письма императрицы императору", – и со вздохом облегчения покинула этот дворец.
На обратном пути мы снова ехали третьим классом, хотя на этот раз нам удалось скучковаться всем вместе. Поскольку вагон был донельзя переполнен, Вику пришлось какое-то время постоять, пока вдруг не поднялся мужчина и не предложил ему своё место, с улыбкой промолвив: "Я делаю это, чтоб укрепить добрые отношения между Америкой и нашим Советским Союзом. Возможно, это поможет вам нас официально признать", – и, добродушно всем нам подмигнув, хлопнул Вика по спине.
Я примостилась рядом с девушкой нежного вида в одежде, которая, очевидно, знавала лучшие времена. Искоса понаблюдав за мной несколько минут, она вдруг резко повернулась ко мне, будто собираясь что-то сказать, затем так же быстро передумала и, вздохнув и закрыв лицо руками, просидела потом неподвижно до самого Ленинграда. Дважды я пыталась с ней заговорить, но она лишь качала головой, в то время как две крупные слезы скатились сквозь её пальцы на колени.
Позже в вагон вошёл дряхлый нищий и встал в проходе рядом со мной, так что я могла видеть, как вши копошились в дырах его дурно пахнувшего драного пальто.
"Ах, ми шре́клихь!"16 – вскричал сидевший напротив меня юный Руппрехт, и, зажав нос, постарался отодвинуться как можно дальше от старика и его ужасных лохмотьев.
"Слушай, не повезло тебе с этим парнем в качестве соседа, – воскликнул Вик, великодушно предложив поменяться со мной местами. – Да ведь я даже отсюда чувствую его вонь".
Но в столь плотно забитом вагоне не было никакой возможности пошевелиться, поэтому я осталась на своём месте, прислушиваясь к разговорам вокруг и пытаясь забыть о присутствии бедолаги в пальто, наводившем меня на мысль об определённом сорте сыра под микроскопом.
"Таких, как он, осталось крайне мало, – заметил мой сосед-красноармеец, услужливо убирая складку жуткого на вид ветхого одеяния с моих колен. – В течение многих лет советское правительство мирилось с профессиональными нищими, пытаясь всеми способами заставить их работать. Но те не желали, поскольку, очевидно, попрошайничать было гораздо выгоднее. Затем в один прекрасный день по всем крупным городам прошли рейды, всех этих птичек поймали, посадили в специальные поезда и вывезли за сто километров вглубь страны, предложив либо вернуться пешком и работать, либо остаться там и голодать, потому как, насколько вы знаете, 'кто не работает, тот не ест'. И вы бы видели, как они бегут обратно в города и выпрашивают работу, чтоб поменять свою жизнь. Именно поэтому вы теперь нигде не встретите большого числа бродяг, а этот старик, слава богу, довольно редкий экземпляр".
И я эхом повторила: "Слава Богу!" – продолжая нервно поглядывать на лохмотья.
По счастью, вскоре меня отвлёк скандал: полная женщина средних лет приобрела неправильный билет, и контролёр вежливо, но твёрдо указывал ей на этот факт.
"И он не только не дотуда, но и предназначен для ребёнка, а не для взрослого", – добавил он, качая головой и неодобрительно глядя на неё.
"Ну, и что с того? Разве ж я виновата, что кассир продал мне такую ерунду? – возмущённо парировала женщина. – Я отдала ему свои кровные, а он всучил мне это! И что вы о нём думаете?" И она вызывающе посмотрела по очереди на каждого из нас, тогда как мы понимающе покачали головой и поцокали языком.
Но контролёра ей сбить с толку не удалось. "Где были ваши глаза, когда вы забирали билет, гражданочка? – требовательно спросил он. – У вас что, привычка покупать вещи не глядя? Если это так, то у вас девчачий склад ума, и, видно, поэтому кассир выдал вам детский билет".
И, вполне довольный своей шуткой и вызванным ею смехом, тот двинулся дальше, даже не заставив нарушительницу платить штраф.
"Лучше купите правильный обратный билет, когда будете возвращаться, – серьёзно сказал один молодой парень. – Не все контролёры так добродушны, как этот, и у вас могут быть настоящие неприятности".
И каждый искренне и весомо высказал своё мнение по этому поводу, будто это был вопрос огромной важности.
2
В Ленинграде, поскольку трамваи, как водится, были забиты до отказа, мы решили доехать до гостиницы на автобусе и простояли в очереди перед вокзалом около десяти минут под моросящим мокрым снегом вперемешку с мелким дождём. Наконец подкатила неуклюжая и неповоротливая старая колымага, и нам всем удалось в неё забраться, хотя она и была уже достаточно сильно заполнена, когда остановилась, дабы забрать нашу "цепочку". Немилосердно трясясь и дребезжа, она всё же доставила нас в гостиницу, откуда, после быстрого ужина, состоявшего из борща, рагу и компота, мы снова отправились в путь – на этот раз, чтобы посетить ночной санаторий.
"Вы знаете, вам следует там побывать, – сказал нам один дружелюбный доктор. – В городах сейчас много ночных санаториев, и мы ими чрезвычайно гордимся".
"Но что они из себя представляют?" – спросила я.
"Ну, езжайте и посмотрите сами", – ответил он.
И мы поехали.
Первый, который мы посетили, располагался на проспекте Карла Маркса в огромном доме бывшего сахарного короля по фамилии Кёниг. В изысканном вестибюле нас встретил врач в белом халате.
"Я буду счастлив всё здесь вам показать и объяснить, чем мы занимаемся. Мы всегда рады гостям", – сказал он, вводя нас в большую комнату, которая, вероятно, раньше была гостиной и где сейчас сидели группы пациентов, слушая радио или играя в игры.
"Эти ночные санатории, – продолжил врач, – предназначены для работников, которые больны, но всё-таки способны трудиться. Например, если у них проблемы с желудком либо подозрение на начальную стадию туберкулёза и они нуждаются в особом уходе, то вместо того, чтобы идти домой, они каждый вечер приходят сюда и получают ванну, больничную одежду, необходимые процедуры для лечения их конкретных заболеваний и правильную диету. Они остаются здесь на всю ночь, проводя вечера, как вы видели: развлекаясь играми, обучаясь, читая, слушая лекции и радиопрограммы. В одиннадцать часов они должны лечь в постель и погасить свет. Утром они вновь проходят специальные процедуры, съедают здоровый завтрак и получают небольшие пакеты с едой, которые можно взять с собой на работу, дабы не употреблять ничего вредного во время обеда".
В одном из отделений мы встретили американца из Чикаго, который был рабочим на сталелитейном заводе. Он радостно поприветствовал нас и стал повсюду сопровождать, давая дополнительные разъяснения по-английски к тому, что доктор рассказывал нам по-русски.
"Это шикарное место, – сказал он, когда мы с ним прощались. – Я прихожу сюда уже три недели и, поверьте мне, не буду отбрыкиваться, если они решат продержать меня ещё столько же".
Позже мы посетили в России множество ночных санаториев, обнаружив, что все они необычайно хорошо организованы и весьма эффективны в своей активности по оказанию помощи мужчинам и женщинам, которым угрожала потеря здоровья.
В тот же вечер мы пошли в "Красное кино" на Невском проспекте и посмотрели картину о тайной деятельности революционеров в дореволюционные дни 1905-го года. Это был прекрасно снятый немой фильм, и зрители громко выражали свои чувства, освистывая всех представителей старого режима и радостно аплодируя всякий раз, когда подпольщику выпадала удача. Когда всё закончилось, мы побрели по Невскому проспекту обратно в гостиницу, и пока мои спутники обсуждали киноленту, я немного отстала, жадно разглядывая все знакомые старые дома и витрины магазинов. И снова я почувствовала себя призраком, годы спустя после своей смерти вернувшимся в город, где он когда-то был жив.
"Прежде в этом магазине была безумно красивая витрина с фарфором, – думала я, глядя на выставленные книги и карты сквозь большое стекло. – А вот то место, где я купила маленький терракотовый бюст Моцарта на свои рождественские деньги, когда мне было двенадцать лет. И все домашние надо мной потешались, а мой брат Мики сказал, что это глупое позёрство и пустая трата денег – покупать Моцарта вместо коробки конфет, потому что ему не хотелось смотреть на Моцарта и он любил конфеты. А здесь раньше была старая аптека Артура Дица …"
"Ну же, давай, какого чёрта ты отстаёшь? – развернувшись, крикнул Вик и, взяв меня за руку, потянул за собой. – У тебя такой вид, будто тебе что-то привиделось или ты замечталась".
"А я и правда замечталась. Смотри, это Аничков дворец. И мы подходим к знаменитому Аничкову мосту с четырьмя группами бронзовых коней и людей по всем его углам. Я могла очень чётко видеть их из своего окна, ведь вон там наш дом – третий слева по Фонтанке. Он старинный и относится ко временам застройки Петербурга".
Мы остановились на мосту, чтобы на него поглядеть. Он по-прежнему был выкрашен в бледно-жёлтый классический цвет Старого Петербурга, и его остроконечная крыша резко выделялась на фоне залитого лунным светом ночного неба. Все окна были тёмными, за исключением тех, что принадлежали гостиной моей матери, где был включён свет, и мне казалось, что я вижу мерцание старой хрустальной люстры. На несколько мгновений у меня возникло чувство, что в действительности я нахожусь внутри дома, переходя из комнаты в комнату и видя каждую деталь с поразительной ясностью. И не только это, ведь, подобно вспышкам в мозгу тонущего человека, я узрела быструю череду знакомых сцен, каждая из которых длилась, возможно, всего лишь секунду. Я увидела мою мать, читающую в кресле у камина; моего отца, играющего в карты с Профессором; себя саму за маленьким деревянным столом в моей классной комнате, готовящую уроки к следующему дню, с бультерьером Джохансоном Реске у моих ног; всю семью, сидящую за обеденным столом; моего брата, фехтующего в своём кабинете; и снова маму, стоящую перед высоким зеркалом, поправляя бриллианты в напудренных волосах, в то время как её старая служанка Юлия ползает на четвереньках вокруг неё с полным ртом булавок и разглаживает складки её длинного платья из рубинового бархата …
"Давай, надо идти", – произнёс рядом со мной, разрушая чары, знакомый голос Вика.
И мы, больше не делая остановок, поспешили дальше по Невскому проспекту.
Той ночью я долго не могла уснуть и лежала в постели, прислушиваясь к звону трамваев и необычному скрежету их колёс по замёрзшим рельсам, когда они делали круг перед нашей гостиницей. И я слышала, как на противоположной стороне площади на Московском вокзале приходят и отходят поезда, свистя, кряхтя и пыхтя, как огромные запыхавшиеся монстры; и ловила под нашими окнами обрывки знакомых песен и слова, разносившиеся в ледяном воздухе резким эхом. Потом я всё же провалилась в сон и спала очень крепко, пока ранним утром меня не разбудил знакомый скрип-скрип-скрип кого-то, кто снимал слой льда на тротуаре обычной узкой железной лопатой, – звук, которого я не слышала уже много-много лет.
"Подъём! – крикнула я Вику. – Я дома – в России, в Петербурге, Петрограде, Ленинграде – как бы этот город ни назывался, – и мы должны немедленно всё увидеть!"
Итак, мы приняли ванну, и оделись, и побежали вниз завтракать, купив в вестибюле по дороге в столовую "Московские ежедневные новости". И пока ели, мы просмотрели газету и нашли статью, в которой цитировались слова Генри Форда: "Я за Россию с её творческим отношением к жизни и за её стремление самой себе помогать".
Петербург и Ленинград
1
Из-за полученного медицинского образования и социальной работы, которой я занималась во время войны и революции, мне, естественно, было очень интересно узнать, что было достигнуто за последние десять лет в области профилактической медицины и социального обеспечения. Ленинград разделён на заводские районы, и в каждом районе имеются свои школы, кооперативные магазины, больницы и санатории, расположенные рядом с домами рабочих.
Первый визит мы нанесли в профилактический центр, расположенный в одном из этих фабричных районов, где, помимо получения необходимого лечения, обычного для диспансера, трудящихся мужчин и женщин учат, как о себе заботиться и защититься от болезней. Там существует и специальное родильное отделение, которое будущие матери посещают не реже одного раза в неделю в течение нескольких месяцев, предшествующих рождению их чад, а затем так часто, как требуется для того, чтобы водить детей на регулярные медицинские осмотры и самим научиться надлежащему уходу за ними в домашних условиях.
"И матери ходят сюда добровольно?" – спросила я врача, показывавшего нам этот центр и с которым была шапочно знакома с 1921-го года по госпиталю, где тогда работала.
"Ну, да, – ответил он, – хотя поначалу они, как бы лучше выразиться, несколько медлительны и застенчивы, так как не знают, о чём идёт речь. Однако попривыкнув к окружающей обстановке, к врачам и медсёстрам, начинают ходить довольно регулярно, иногда даже слишком часто, – смеясь, добавил он. – Вы обнаружите, что санитарные условия за последние годы существенно улучшились. Например, младенческая смертность снизилась с двухсот семидесяти случаев на тысячу в 1913-ом году до ста семидесяти четырёх на тысячу в 1926-ом, а уровень смертности взрослого населения в целом за тот же период снизился с двадцати восьми случаев на тысячу до двадцати двух. Три года назад в различных учреждениях здравоохранения насчитывалось приблизительно около пятидесяти пяти тысяч врачей. Сейчас их порядка семидесяти шести тысяч. И вы, я думаю, будете удивлены, узнав, что большинство новых студентов-медиков – женщины".
Из профилактория мы в том же рабочем районе отправились в семилетнюю школу – совершенно новое здание, построенное из кирпича, стекла и бетона. Мы заявились во время перемены, и дети бегали взад-вперёд по длинным коридорам, создававшим впечатление солнечных веранд, так как с одной стороны были полностью стеклянными. Воздух был наполнен обычными звуками, присущими всем играющим вместе детям любых национальностей в мире, – похоже на гомон стаи писклявых птенцов.
"Галчата – вот кто они такие", – прокричала встречавшая нас молодая учительница, желая быть услышанной сквозь шум. Поприветствовав нас жестами, улыбкой и парой-тройкой фраз, которые мы едва смогли разобрать, она отвела нас к директору. Только в уединении его кабинета мы смогли понизить голос и вновь нормально общаться.
"Прежде чем вы пойдёте осматривать школу, я хотел бы сказать несколько слов о нашей системе образования, – сказал он. – Во-первых, комиссариаты просвещения Советского Союза создали целую систему начальных и средних школ, коих скоро будет вполне достаточно, чтобы заботиться обо всех детях страны. Начальное образование является всеобщим и обязательным с семилетнего возраста, и сейчас в начальных и средних школах обучается порядка двадцати пяти миллионов ребятишек по сравнению с примерно восемью миллионами до войны. В 1932-ом году в университетах и высших учебных заведениях числилось почти четыреста тысяч студентов. Кроме того, знаете ли вы, что за последние четыре года более пятидесяти восьми миллионов взрослых научились читать и писать и что сейчас в России всего девять процентов неграмотных, тогда как до войны, то бишь в 1913-ом году, их насчитывалось шестьдесят восемь процентов? Статистика, конечно, говорит сама за себя, и я просто привожу несколько цифр, которые могут вас заинтересовать.
Теперь, когда ученик заканчивает семилетнюю школу, он поступает в профессиональное училище, где, помимо общих предметов, ему преподают его будущую рабочую специальность. Курс обучения в профессиональном училище длится три года, а потому в общей сложности ученик овладевает знаниями десять лет. После этого при желании он может поступить либо в высшее техническое учебное заведение, либо в университет".
"А правда, что студенты высших учебных заведений получают ежемесячную стипендию от государства?" – спросила я, вспомнив о том, что сказал мне студент в поезде.
"Да, – ответил он, – примерно три четверти учащихся. Разумеется, все студенты обучаются бесплатно, однако специальные стипендии предоставляются только трём четвертям из них. Эти студенты получают ежемесячное пособие в размере от восьмидесяти до ста двадцати рублей".
"А теперь, пожалуйста, расскажите нам о различных детских политических организациях в Советском Союзе", – попросила я.
"Ну, дело обстоит так, – сказал он. – Молодые люди в соответствии с их возрастом делятся на три группы. Самых маленьких называют октябрятами в честь Октябрьской революции 1917-го года, и им с самого начала объясняют основные принципы коммунизма. Затем у нас есть примерно пять миллионов юных пионеров в возрасте от десяти до шестнадцати лет, чей девиз таков: 'К борьбе за дело трудового народа будь готов!' На этот призыв каждый из них отвечает: 'Всегда готов'. Главной целью этой организации является развитие у детей уверенности в себе, большевистской силы и коммунистического духа, а также борьба с неграмотностью и выполнение ими полезных заданий. Третья группа, состоящая из юношей и девушек постарше, называется Ленинским коммунистическим союзом молодёжи или сокращённо комсомолом. Эта организация была основана в 1918-ом году, поскольку идея Ленина состояла в том, чтобы подготовить молодёжь к активному участию в строительстве социалистического государства. Стремление комсомольца – стать членом Коммунистической партии".
Когда наша беседа с директором закончилась, мы обошли всю школу и каждый класс, где после окончания перемены опять продолжились уроки. Дети не обращали на нас особого внимания и, бросив короткий взгляд в нашу сторону, когда мы входили в помещение, продолжали занятия с абсолютным отсутствием чувства неловкости. Несколько раз учителя предлагали мне задать им вопросы по теме их уроков, что я и делала, получая совершенно естественные, прямые ответы. На уроке пения учительница повернулась к детям и спросила, что бы они хотели спеть для гостей. "'Интернационал', 'Интернационал'", – закричали они и, встав прямо, будто маленькие солдатики по стойке смирно, с сияющими глазами и дрожащими юными голосами, спели его с огромным энтузиазмом.
Позже мы зашли в клуб юных пионеров с рядами скамеек, плакатами и рисунками, изображавшими ход выполнения пятилетнего плана, и огромными портретами Ленина и Сталина на стенах. Именно здесь эта детская организация проводит свои собрания либо для обсуждения различных программ обучения, либо для привлечения к дисциплинарной ответственности кого-нибудь из своих членов, либо для рассмотрения личных жалоб учеников, либо для выяснения, почему кое-кто из них, возможно, развивается не так быстро, как остальные, либо для организации собственных ударных отрядов, либо для искоренения неграмотности и пропаганды чистоты.
"Они по отношению друг к другу на удивление строги и критичны, – сказала учительница, которая показывала нам школу, – и им удаётся поддерживать в своих классах хорошую дисциплину. Они также иногда критикуют и нас, и тогда у нас возникает серьёзная проблема, решение которой требует такта и понимания, однако от этого всё становится лишь интереснее".
Нам стало ясно, что российское образование, как и всё остальное, переживает переходный период. Первоначально, вскоре после революции, ребёнок имел слишком сильное право голоса в том, что касалось его обучения, и мог даже дойти до увольнения своих учителей, если те ему не нравились. Однако в рамках текущего конструктивного этапа столь радикальное отношение постепенно сглаживается и точка зрения на образование нормализуется, ведь позиция учителя становится всё более ответственной и авторитетной, а его опыт признаётся ценным для формирования ребёнка.
2
В тот день мы отправились в длительный обзорный тур по городу, и я с гордостью показала Вику все основные достопримечательности. Вначале мы приехали к знаменитому Казанскому собору с его красивой изогнутой колоннадой. Чем-то напоминая собор Святого Петра в Риме, он был возведён прославленным русским архитектором Воронихиным в ознаменование победы Александра I над Наполеоном в 1812-ом году.
"Именно здесь раньше находилась чудотворная икона Казанской Божьей Матери. В любой день тысячи людей приходили поклониться этой святыне", – начала я объяснять Вику, когда наш автомобиль остановился перед собором на несколько минут.
"Сейчас это антирелигиозный музей, – сказал шофёр, – но из-за ремонта он закрыт на несколько недель, поэтому мы не сможем туда попасть".
Я молча смотрела на огромный храм. С тех пор, как я себя помнила, мои родители водили меня туда почти каждый день. Иногда мы отстаивали обедню или вечерню, но в основном заходили всего на несколько минут, дабы поставить свечки. Предполагалось, что икона была списана с первообраза, созданного святым евангелистом Лукой, и поэтому считалась истинным изображением Богородицы с глубокими тёмными очами, правильными чертами лица, оливкового цвета кожей и нежной печальной улыбкой. Её золотые одеяния, усыпанные драгоценными каменьями, являвшимися приношениями по обету, искрились в свете нескольких сотен свечей, неизменно горевших в огромных серебряных подсвечниках перед святыней. И, сидя ныне в автомобиле, я мысленно видела себя и своих родителей совершающими обычный ритуал поклонения Пресвятой Деве. В ту минуту, когда мы переступали порог и за нами закрывалась обитая войлоком вращающаяся дверь, шум и суета Невского проспекта полностью затихали, сменяясь глубокой тишиной собора, лишь изредка нарушаемой отзвуками напевного чтения священников где-то в отдалении или стука шагов по мраморному полу, разносившегося странным эхом по проходам и под куполообразным потолком.
В церковной лавке при входе мы покупали наши свечи – большие для моих родителей и маленькую для меня – и на цыпочках подходили с ними к алтарю, где становились на колени и низко кланялись, касаясь лбами холодных мраморных плит. Улучив момент, когда моя мать не смотрела, я часто тёрлась носом об пол, чувствуя, что этим действительно исполняю свой религиозный долг – "повергаюсь во прах" – и ликовала, когда она позже шептала: "У тебя пятно на носу. Сотри его!" Затем мы зажигали свечи, ставили их в подсвечники и поднимались по трём или четырём ступеням, которые вели к иконе. И там мы целовали руки Богородицы с Младенцем (сначала меня поднимали под мышки, однако как же я потом гордилась, когда выросла достаточно большой, чтобы смочь дотянуться до её одеяния и приложиться к нему без посторонней помощи), задерживаясь, чтобы сделать это, лишь на долю минуты, поскольку позади нас на ступенях и на небольшом приступке перед образом уже выстраивалась очередь других молельцев. Сойдя вниз, мы вновь опускались на колени и кланялись до самой земли. Иногда мы приносили цветы и клали их под массивные серебряные перила у подножия алтаря. Так делали многие, выбирая в основном белые лилии, и воздух наполнялся их ароматом, смешанным с приторным запахом благовоний.
Повсюду вокруг нас я видела людей, стоявших на коленях, кланявшихся, крестившихся, плакавших, молившихся или же смотревших на икону глазами, полными религиозного экстаза. И я улавливала обрывки произносимых шёпотом молитв, что всегда меня интриговало и волновало.
"Спасибо Тебе, спасибо Тебе, о Матушка, Пресвятая Богородица …"
"Пожалуйста, я умоляю Тебя, Пресвятая, Пречистая Дева Мария …"
"Сжалься … Помилуй … Прости … Исцели … Защити … Сохрани … Спаси … Помоги …"
Одновременно священник пел тропарь Божьей Матери или читал длинный список имён тех, о ком был специально заказан сорокоуст. И в мерцающем свете свечей на всех этих обращённых выспрь лицах лежала печать радости, тревоги или печали, что привели их в храм. Здесь был и взволнованный студент, вероятно, пришедший зажечь свечу и прочитать молитву перед каким-нибудь трудным экзаменом; и бледный больной мужчина, тяжело опиравшийся на палку и с надеждой смотревший на икону; и молодая женщина в дорогих мехах с лицом, опухшим от слёз; и ребёнок-калека; и нищий с большой холщовой сумкой за спиной; и хорошо одетый парень; и кучка унылого вида стариков в глубоком трауре; и худенькая красивая юная дева, чьи поношенные пальтишко, шляпка и туфли красноречиво свидетельствовали о её бедности. Типажи, которые мог бы нарисовать художник или понаблюдать доктор-психолог, – все они были здесь: молодые и старые, богатые и бедные, больные и здоровые, отчаявшиеся и полные надежды. И мне всегда казалось, что этот уголок огромного собора наполнен бесконечными волнами молитв, которые вместе с облаками благовоний и ароматом лилий неуклонно накатывались на серебряный алтарь, поднимаясь всё выше и выше, пока не достигали ушей Пресвятой Девы.
"Вера – удивительная вещь, – говорил мой старый духовник, – особенно когда группа людей верует одинаково. Тогда она обладает огромной мощью, могуществом, вызывающим чудеса. Чем сильнее вера, тем больше чудес". И, глядя на эти толпы молившихся коленопреклонённых людей, я думала, что понимаю смысл сказанных им слов. Я тоже старалась принять как можно более печальный вид, а иногда умудрялась и горько заплакать, надеясь, что люди, посмотрев на меня, зададутся вопросом, в чём же заключается моя тайная скорбь, а после решат: "Она одна из нас; она тоже страдает". И когда моя мама спрашивала: "О чём ты плачешь, Малышка?" – я с достоинством отвечала: "У меня, так же как и у всех остальных, есть свои собственные печали".
На другом конце прохода лицом к входной двери находилась огромная ниша с панорамой Голгофы, где на переднем плане стоял крест с фигурой распятого Христа в натуральную величину.
Вслед за посещением Пресвятой Девы мы всегда подходили к кресту и, низко склонившись, прикладывались к небольшой стеклянной крышечке, защищавшей гвоздь, вбитый в его основание и, как мне сказали, на самом деле являвшийся тем самым, что вонзился в одну из ступней Спасителя. Перед крестом, на одной линии с горизонтальной балкой, находился полукруглый стержень, с которого свисало множество серебряных и золотых лампад, где горели "вечные огни" в небольших сосудах из красного и синего стекла. Среди этих лампад, ближе к центру стержня, висела и наша в форме одного из золотых херувимов Рафаэля.
"Это наш личный ангел, и он молится за нас", – шептала моя мама, а я с благоговением смотрела на маленькую лампадку и спрашивала: "Она будет гореть вечно?" И мама отвечала: "Во веки веков – это же 'вечный огонь'". В последний раз я видела этого херувима незадолго до того, как покинула Россию в 1922-ом году. Интересно, где он сейчас? Наверное, был переплавлен, дабы за полученное золото можно было купить для голодавших еду.
От креста мы шли обратно к входным дверям – мимо серебряных перил, отделявших основное храмовое пространство от секции перед алтарём, мимо гробницы Кутузова и больших знамён, выцветших и изношенных, которые были захвачены во время войны 1812-го года у армии Наполеона и вывешены на стенах и колоннах собора вместе с ключами от павших городов и другими трофеями.
"Теперь мы можем ехать дальше", – произнесла я многие годы спустя шофёру, очнувшись от своих грёз наяву, и мы двинулись по старому Невскому проспекту, который я постоянно забывала называть проспектом 25-го Октября.
"И вот почему я всё время чувствую себя призраком", – сказала я Вику, оглядываясь через плечо, чтобы ещё раз взглянуть на собор.
Как же мой отец любил его! Каждое утро он навещал икону Пресвятой Девы, обычно перед завтраком, а затем ещё разок-другой позже в течение дня. Он был отличным фотографом-любителем и сделал несколько замечательных снимков храма, и каково же было моё изумление, когда, приобретя открытку с изображением собора во время своего недавнего пребывания в Ленинграде, я увидела, что она была воспроизведена с одной из фотографий Генерала.
Проехав от Казанского по Невскому, мы совершили поворот на бывшую Морскую улицу и добрались до места, которое сейчас называется площадью Воровского, где до сих пор стоит старый Мариинский дворец, что раньше являлся Государственным советом империи, а нынче занят медицинскими кабинетами. Мы обошли вокруг конной статуи Николая I в центре площади, и я указала Вику на дворец моего прадеда, князя Александра Лобанова-Ростовского, с его знаменитыми мраморными львами, которых наш поэт Пушкин упомянул в одном из своих произведений17. Во время последнего царствования дворец использовался как Военное министерство, а сейчас, если я не ошибаюсь, в нём размещается канцелярия Красной армии. И прямо перед нами возвышался монументальный Исаакиевский собор, построенный Монферраном18 из гранита, мраморного порфира, яшмы, ляпис-лазури и малахита. Гигантский золотой купол сиял сквозь прозрачное розовое облако, а громадные монолитные колонны, глянцевые и влажные, блестели в косых лучах заходящего солнца.
"А что стало с чудесными колоколами?" – спросила я, и мне ответили, что их сняли и переплавили. Однажды услышав эти колокола, никто и никогда не смог бы их забыть, потому что они наполняли воздух таким объёмным и прекрасным звуком, такой мощнейшей вибрацией, что каждый нерв в теле человека невольно откликался и вибрировал в унисон. Пасхальной ночью ровно в полночь их звон, заглушавший все прочие колокола, был слышен по всему городу; в то время как на четырёх углах крыши у основания купола в темноте горели огромные факелы … На обратном пути из Зимнего дворца, где мы неизменно присутствовали на пасхальных службах, мы непременно останавливались на несколько минут, дабы послушать перезвон святого Исаакия и посмотреть на его пылающие огни.
"Я бы хотела показать тебе вид с колоннады под его куполом, – предложила я Вику, – это действительно того стоит. Оттуда виден весь город на многие мили вокруг, до самого Финского залива".
"Но ведь сегодня наверху туманно", – резонно заметил он, и поэтому мы отложили наше восхождение на один из следующих дней.
"Там, справа, находится гостиница 'Астория', – продолжила я свои объяснения, – а вон то отвратительное гранитное здание слева – бывшее посольство Германии. Ранее его аттик венчала бронзовая скульптурная группа лошадей и гладиаторов, но в самом начале войны огромная антинемецки настроенная, помешанная на войне патриотическая толпа пошла на штурм, ворвалась в посольство, забралась на крышу, сбросила эту скульптуру вниз и утопила её в близлежащем канале. Я была прямо здесь, когда это произошло, и, к моему ужасу, в самый разгар суматохи откуда ни возьмись появились несколько сотрудников австрийского посольства, прогуливавшихся с самым беззаботным видом и беседовавших, очевидно, по-немецки. Конечно же, кто-то их услышал, распознал чужую речь, и раздался общий крик: 'Немцы, немцы, бей их!' Только благодаря присутствию духа графини Б. их жизни были спасены.
'Это вовсе не немцы. Они англичане и говорят по-английски', – произнесла она громким голосом, и, пока толпа внимала ей, австрийцы испарились.
Довольно скоро сборище стало столь диким и неуправляемым, что губернатор города в конце концов решил послать сюда несколько пожарных рот с насосами и шлангами, и те принялись поливать нас водой, промочив всех присутствовавших до мозга костей. Моя одежда пропиталась насквозь, и я вернулась домой, обтекая и дрожа.
'Поделом тебе', – строго сказала моя мать, узрев меня в таком виде, однако позже я, к своей радости, узнала, что она тоже была там, хотя и предусмотрительно ушла до того, как начался разгон".
В ту ночь после антинемецких волнений многочисленные колонны людей, маршируя взад-вперёд по центральным проспектам, несли портреты императора и хором горланили "Боже, царя храни" вкупе с другими патриотическими песнями. А всего три года спустя те же самые толпы вновь прошли демонстрациями, однако уже с карикатурами на императора, красными флагами и плакатами с революционными лозунгами и распевая "Марсельезу" да "Интернационал".
Теперь же, в этот морозный день пятнадцать лет спустя, на площади было тихо и только группа солдат с красными звёздами на остроконечных шлемах напоминала мне, что я нахожусь в Республике Советов.
"Удивительно, что у меня ещё нет белоснежных волос и длинной седой бороды и я не склоняюсь до самой земли под гнётом всего пережитого, всех потрясающих событий и перемен в своей жизни, особенно если принять в расчёт, что, согласно Библии, я прожила лишь немногим более половины своего земного существования", – заметила я Вику, но он строго отбрил: "Не стоит так шутить", – и, почувствовав лёгкий укол обиды, я вновь взялась за свою роль неофициального гида.
Миновав впечатляющий Конногвардейский манеж (построенный Кваренги в 1803-ем году, затем уничтоженный пожаром и перестроенный заново), где мой отец ездил верхом, будучи молодым офицером соответствующего полка, и два величественных здания бывших Сената и Синода, в которых теперь находятся архивы СССР, мы остановились у знаменитой статуи Петра Великого работы Фальконе́19 и вышли из авто, чтобы хорошенько её рассмотреть. С ней связано множество необычных историй и легенд, и последняя, которую мне довелось услышать, возникла во время революции, когда многие люди твёрдо верили, что одной июльской ночью 1917-го Медный всадник действительно покинул огромный гранитный пьедестал и трижды проскакал галопом вокруг Зимнего дворца, что было верным признаком грядущей катастрофы.
Пока мы стояли у памятника, солнце село, и всё небо залило тёмно-розовым цветом с золотыми прожилками, отражавшимся в спокойных водах Невы. Исаакий позади нас, Адмиралтейство справа, Синод с Сенатом слева, гранитные набережные, здания на другом берегу реки – всё было покрыто этим розовым светом, а высокий шпиль Петропавловского собора, будто обращённое вверх блестящее копьё, несколько мгновений сиял на фоне пылавшего неба.
Но по мере того, как мы приближались к Неве, свечение стало быстро угасать, и вскоре с реки пополз лёгкий синеватый туман, который поднимался всё выше и выше, пока не окутал весь город и не сделал его призрачным и похожим на сон. Внезапно на набережных и на длинных мостах через реку появились цепочки огней и наступила тёмная зимняя северная ночь.
При свете уличных фонарей я смогла разглядеть расположенный на Английской набережной всего в трёх-четырёх зданиях от Сената и рядом с резиденцией Воронцовых особняк другого моего прадеда, князя Паскевича. Низкий вестибюль; лестница из белого мрамора с чу́дными вышивками двоюродной бабушки Ирины на стенах; гостиная, отделанная голубым штофом; бальная зала, которой в мои дни никогда не пользовались; маленькая уютная приёмная и необъятный кабинет, заполненный вещами, принадлежавшими моему прадеду (из коих самым для меня привлекательным был его фельдмаршальский жезл, усыпанный крупными бриллиантами и, стоит признать, восхищавший меня гораздо больше, чем знаменитый кубок Бенвенуто Челлини) – я могла видеть это всё в своём воображении столь же ясно, как видела интерьеры нашего дома на Фонтанке, 25 или Казанского собора. Это ощущалось так, будто я вдруг обрела способность проникать душой сквозь толстые стены, закрытые двери и окна, в то время как моё тело терпеливо дожидалось снаружи. Ныне этот дом – правительственное здание и, как и все другие дворцы, является частью огромной системы, строящей социализм.
Мы поехали дальше: по Дворцовой набережной, мимо английского посольства, Летнего сада и бывшего Марсова поля, теперь именуемого площадью Жертв Революции.
В Летнем саду я малышкой играла возле статуи "дедушки" Крылова, нашего великого баснописца, прозванного "русским Лафонтеном", и мои самые ранние воспоминания тесно связаны с этим парком – с тех дней, когда старая Нана увещевала меня: "Ну-ка, перестань говорить 'та́ммиди да́денс'; ты теперь большая девочка, произноси 'са́ммэ га́денс'20", – и до того времени, когда я вышла в свет и привыкла степенно прогуливаться вместе со своей гувернанткой, скромно кланяясь гвардейцам, с которыми танцевала на балах.
А Марсово поле! Сколько раз я наблюдала за проводившимися там военными парадами из окна дома старого князя Горчакова. И именно там, однако уже в апреле 1917-го года я стала свидетельницей похорон жертв революции, но на этот раз смешавшись с толпой и чуть не замёрзнув насмерть в наказание за своё любопытство.
Теперь я обнаружила, что за прошедшие десять лет пространство было значительно благоустроено и превратилось в обширный парк, где участки правильной формы с травой и многочисленными цветами и кустами заменили грязь и пыль былых времён. В центре же стоит большой низкий гранитный монумент, под которым покоятся сто восемьдесят погибших в революционные дни. Монумент очень прост и имеет надпись:
"БЕССМЕРТЕН
ПАВШИЙ ЗА ВЕЛИКОЕ
ДЕЛО.
В НАРОДЕ ЖИВ
ВЕЧНО,
КТО ДЛЯ НАРОДА
ЖИЗНЬ ПОЛОЖИЛ,
ТРУДИЛСЯ, БОРОЛСЯ
И УМЕР
ЗА ОБЩЕЕ БЛАГО".
За Марсовым полем и Летним садом расположен бывший Инженерный замок, который построил для себя безумный император Павел и где он был убит группой офицеров. Заговорщиками выступили генерал-губернатор Петербурга граф Пален, граф Зубов, граф Панин, граф Беннигсен, мой прадед Скарятин и несколько других. Их намерение состояло в том, чтобы заставить императора, чьё краткое тираническое правление было кошмаром, отречься от престола в пользу его старшего сына Александра. Но в последний момент, когда мятежники глубокой ночью окружили его в его покоях, Павел отказался отрекаться, поднял крик, началась суматоха и потасовка, стало понятно, что на выручку государю уже спешила его охрана, и проворно, прежде чем успела подойти помощь, незадачливый монарх был умерщвлён. Существуют разные версии того, как на самом деле он погиб: одни говорят, что его задушили шарфом моего прадеда, другие – что ударили по голове тяжёлой золотой табакеркой, принадлежавшей Зубову или Беннигсену. Возможно, были применены оба способа. Но как бы его ни убили, народу было объявлено, что тот умер от апоплексического удара, и Александр взошёл на трон. Поскольку он заранее знал о планировавшемся дворцовом перевороте, и поскольку заговорщики действовали в его же интересах, он не мог приказать их казнить либо отправить в Сибирь, однако какое-то наказание обязано было последовать, поэтому им повелели на некоторое время покинуть службу в столице и удалиться в свои загородные поместья.
Прадед отправился в свою прекрасную усадьбу Троицкое в Орловской губернии и провёл там всю оставшуюся жизнь21. Являясь высококультурным и достаточно либеральным для своего времени человеком, он, без сомнения, находился под влиянием Французской революции, поскольку собрал великолепную библиотеку, в которой имелись первые издания французских энциклопедистов и писателей того периода.
В нашей семье сохранилась история о прадедовом кольце. Оказывается, в последнюю ночь своей жизни император Павел носил на пальце большой и красивый опал. Когда он, умирая, рухнул на пол, перстень ударился о предмет мебели, и опал разлетелся вдребезги. Прадед, который, видимо, являлся в некотором роде охотником за сувенирами, подобрал один из кусочков камня и вставил его в огромное золотое кольцо в форме змеи. Крошечный опал – размером не больше занозы – располагался в самой её головке, и, будучи маленькой девочкой, я часто задавалась вопросом, почему же такой мелкий и уродливый камень был помещён в столь прекрасную оправу.
Согласно той же истории, если прямой потомок прадеда заболевал или умирал, опал в кольце менял свой цвет. Кроме того, легенда гласила, что на семью было наложено проклятие на три поколения и что старшие представители мужского пола в каждом из них должны были умереть насильственной смертью. Так, собственно, и вышло: с самим прадедом произошёл несчастный случай со смертельным исходом; мой дед, будучи егермейстером императорского двора, пал от шальной пули во время охоты; а мой отец скончался от последствий жестокого избиения на улице Петрограда после революции22.
3
Следующим утром мы отправились в Московско-Нарвский район и посетили дом культуры, построенный на месте небольшой пивной. В 1925-ом году рабочие крупного металлургическо-машиностроительного Путиловского завода постановили собрать деньги, чтобы иметь свой собственный клуб, но поскольку средств, которыми они располагали, оказалось недостаточно, государство решило им помочь, и в 1927-ом году архитекторы Гегелло и Кричевский закончили возведение здания. В нём есть несколько выставочных залов, лекционных аудиторий, два кинозала, две библиотеки, театр, вечерний университет, антирелигиозный музей, военная экспозиция, где представлено всё, что имеет отношение к современной войне, детский сад, где матери могут оставить своих детей, пока сами посещают лекции, вечерние курсы и иные мероприятия, и, что не менее важно, замечательный концертный зал, вмещающий две тысячи человек. Путиловцы необычайно гордятся своим огромным домом культуры.
Рядом находится заводская кухня, где ежедневно тысячи рабочих могут поесть в среднем за шестьдесят пять копеек.
Мне было крайне интересно посмотреть, как изменился с 1914-го года этот некогда убогий Московско-Нарвский район. Чудовищные ветхие трущобы быстро сносятся и заменяются современными многоквартирными зданиями с большим количеством света и всевозможных удобств. Кроме того, появилась симпатичная новая улица под названием Тракторная, которая полностью состоит из типовых коттеджей для рабочих. Мы прошлись по ней и, выбрав наугад один из домов, постучали в дверь. Нас впустила опрятного вида пожилая женщина в широком синем фартуке, которая, похоже, ужасно удивилась, увидев таких гостей, но тем не менее встретила нас довольно сердечно и вежливо произнесла: "Желаю вам процветания! Чем я могу помочь?"
"Извините за вторжение, – сказала я, представив себя и Вика, – но мы иностранцы, и нам очень интересно узнать, как вам живётся в этих домах. Не могли бы вы побеседовать с нами и показать интерьер?"
"Что ж, – добродушно изрекла та, хотя и была, очевидно, несколько смущена нашей просьбой, – учтите, что я ещё не закончила свою работу по дому и всё не совсем так, как должно быть. Но, пожалуйста, входите". И она провела нас в комнату, которая, судя по всему, была гостиной, столовой и кухней одновременно. Затем, когда мы присели, она с готовностью ответила на все мои вопросы. По её словам, она жила вместе со своей семьёй и вела домашнее хозяйство, поскольку была уже слишком стара для какой-либо другой работы.
"Мои сын и невестка работают на заводе по семь часов в день, их крошка-доченька находится в яслях, трёхлетний сынок – в детском саду, а детишки постарше – в школе, так что я остаюсь одна где-то до трёх часов дня. Затем они все возвращаются домой примерно в одно и то же время. Сначала Таня, моя невестка, которая забирает младших детей из яслей и детского сада, затем мой сын Петя, а после и все остальные дети".
"Разве вы не питаетесь в заводской столовой?" – поинтересовалась я.
"Ну, Петя и Таня едят там в полдень, а дети – в школе и в детском саду, я же перекусываю здесь, а потом мы все вместе ужинаем в пять часов. В основном я готовлю сама, а потому по утрам обычно хожу за продуктами в кооперативный магазин. Сегодня я вернулась домой пораньше, поэтому вы меня и застали".
"А что вам удаётся взять в кооперативном магазине?"
"Ну, видите ли, мои сын и невестка – ударники, и им положен ежедневный паёк, состоящий из кило хлеба на каждого, а также сахара, чая, селёдки, макарон и муки. Иногда у нас бывает мясо и картошка. Детям выделяют в день хлеба по двести грамм, да к тому ж я тоже, разумеется, получаю то, что мне причитается".
"А что вы все делаете по вечерам?"
Пожилая женщина улыбнулась.
"Я редко отлучаюсь из дома, – сказала она. – Сижу с младшими внуками и читаю Библию, однако старшие внуки – пионеры и комсомольцы – часто ходят на собрания, да и Петя с Таней куда-то ходят постоянно. Видите ли, он посещает в вечернем университете курс юриспруденции, а она изучает иностранные языки. Позже она мечтает стать переводчицей".
"Но разве вам самой совсем некуда пойти?"
"Ох, есть куда. Я хожу в церковь каждую субботу вечером и утром по воскресеньям, а также на большие праздничные службы. Тогда готовит Таня, или Маша, или даже наша маленькая Поля – все они хорошие детки".
"А они когда-нибудь ходят с вами в церковь?"
Но этот вопрос, очевидно, оказался бестактным, так как моя собеседница вдруг опустила глаза, поджала губы и, коротко отрезав: "Нет", – спросила, не желали бы мы осмотреть дом. Две другие комнаты оказались довольно тесными, но хорошо проветренными и чистыми, а мебель, хотя и очень простая, была достаточно удобной. Над кроватью нашей пожилой хозяйки, скрытой за тёмно-синей занавеской, висел ряд икон, в основном дешёвых, тех, что обычно покупают в церковных свечных лавках. Но в центре их разноцветья я разглядела прекрасный старинный образ, который, вероятно, принадлежал её роду на протяжении многих поколений. Однако это было единственное место в доме, где я заметила иконы. На всех прочих стенах были портреты Ленина, Сталина и других красных вождей или яркие и красочные изображения новых заводов, электростанций, плотин, жилых районов и школ. Отец, мать и двое их младших детей спали в другой комнате, в то время как в этой вместе со своей бабушкой, чья кровать размещалась за занавеской в чём-то вроде алькова, ночевали её старшие внуки. Также в доме имелся санузел и электрическое освещение. Когда мы собирались уходить, снаружи послышался топот множества маленьких ножек, и в следующий же миг дверь распахнулась и впустила толпу детей, кричавших, смеявшихся и разбрасывавших во все стороны школьные ранцы.
"Мои внуки и их друзья", – повысив голос над шумом, объяснила пожилая женщина, а мы прокричали в ответ: "До свидания и большое вам спасибо за то, что были к нам так добры!" Дети же – "галчата", как ранее назвала их школьная учительница, – прыгали вокруг нас, пронзительно требуя ответа, кто мы такие и что делаем в их доме.
"Мы приехали из Америки, и хотели посмотреть, как вы здесь живёте", – сказала я, после чего они принялись скакать пуще прежнего и визжать: "Американцы, американцы", – вынудив нас обратиться в поспешное бегство …
4
Обувная фабрика "Скороход" находится на Международном проспекте, являющемся продолжением Московского почтового тракта. Хотя фабрика старая, её в некотором смысле осовременили. Там трудятся в две смены семнадцать тысяч работников. Их зарплата составляет от ста восьмидесяти до двухсот рублей в месяц, и они за день изготавливают сорок пять тысяч пар обуви. Повсюду установлены радиоприёмники, и мы обнаружили, что те работают на полную громкость, читая труженикам лекции: сначала по гигиене, а затем по политэкономии.
"Вы видите, что в то время как они выполняют своими руками механическую работу, их мозг занят самым полезным образом, слушая образовательные передачи", – весьма гордо сказал один из бригадиров. Он с интересом спросил нас, делается ли то же самое в Америке, и выглядел крайне озадаченным, когда Вик поведал ему о посещении фабрики на Кубе, где он видел мужчину, сидевшего посреди рабочего помещения и громко рассказывавшего последнюю сенсационную историю об убийстве, дабы этим развлечь рабочих.
"Но зачем их развлекать, почему не развивать? – укоризненно воскликнул бригадир и затем добавил. – Наш способ нравится мне гораздо больше".
Обстоятельством, что произвело на нас особенно сильное впечатление, было выражение лиц работников. Все они казались поглощёнными процессом, заинтересованными и полностью осознающими, что они делают.
"Это наша фабрика, это наши станки … лучшие в России … лучшие в мире", – искренне делились они и казались чрезвычайно встревоженными, когда пару раз иностранцы с ними не соглашались.
Ведь с нами приехал герр Фурман и, так как сам являлся известным производителем обуви, проявил такой интерес и так подробно вникал во все детали, что мы оставались на фабрике несколько часов и я смогла поговорить со многими мужчинами и женщинами.
"От нас требуют выпускать достаточно много пар обуви в день, – объясняли они мне, демонстрируя на своих станках, какие именно детали при изготовлении изделий должен выдавать каждый из них, – но если мы остаёмся сверхурочно и делаем больше, чем от нас ожидают, мы получаем дополнительную оплату".
И хотя после разговора с нашим немецким обувщиком и директором этой фабрики я поняла, что качество данной обуви было не столь хорошим, как у европейских или американских мастеров, и что она уступала той в технологии изготовления и выделке кожи, мне также стало ясно, что огромный новый класс людей, желавших ныне носить обувь, которой раньше у него никогда не было, вынудил правительство увеличить объём производства и максимально возможным образом улучшить качество продукции.
Устав от долгих часов, проведённых в доме культуры, рабочих жилых кварталах и на обувной фабрике, я предложила разнообразить нашу программу и посмотреть что-либо совершенно отличное. Итак, мы отправились ещё раз взглянуть на исторический Старый Петербург, уехав за реку и начав с Петропавловской крепости. Её фундамент был заложен Петром Великим в 1703-ем году, и именно оттуда пошёл расти город. Ныне же вся крепость с её многочисленными зданиями превратилась в огромный музей. Сначала мы вошли в собор, где похоронены все императоры, начиная с самого Петра и заканчивая Александром III, отцом последнего монарха. Во время революции мы слышали, что гробницы были вскрыты и осквернены и что под тяжелыми мраморными плитами были обнаружены баснословные богатства и драгоценности. Насколько это было правдой, я не имею ни малейшего понятия. То, что я теперь узрела, – это стоявшие на своих привычных местах беломраморные саркофаги, тогда как золотые лампады в форме императорских корон, серебряные подсвечники, иконы и венки – всё это исчезло, как и знамёна со стен. Особенно заброшенным и грязным выглядело захоронение императора Павла, поскольку в прежние времена на нём всегда было много свечей, ведь существовало распространённое поверье, что любое желание сбудется, если зажечь и поставить её там, помолившись за упокой его измученной души. Такое же поверье существовало в отношении Ивана Грозного и его гробницы в Московском Кремле.
Возле каждого саркофага стояла группа рабочих с экскурсоводом, рассказывавшим историю жизни данного императора или императрицы, и комментарии слушателей, которые я в тот день уловила, были полны сарказма и даже ненависти к бывшим правителям.
Выйдя из собора и пройдя мимо монетного двора и небольшого дома, где можно увидеть ботик, принадлежавший Петру I, когда тот был ребёнком, и окрещённый "дедушкой русского флота", мы подошли к зловещей старой тюрьме, где на протяжении почти двух столетий содержались бесчисленные политзаключенные – одни были идеалистами и мыслителями, другие – активными революционерами, или так называемыми боевиками, – которые жили в одиночных камерах, и подвергались пыткам, и были казнены. Позже, во время революции 1917-го года, настала очередь членов старого режима оказаться в заключении, и их муками, возможно, была написана последняя глава жуткой повести этой тюрьмы, ибо теперь это музей и пусть всегда будет так. Встревоженная воспоминаниями обо всех тех мрачных историях невыразимых страданий, я в сопровождении Вика медленно прошла через знаменитые Невские ворота и затем спустилась по каменным ступеням к самой кромке воды, откуда открывается несравненный вид на набережные на противоположной стороне реки. Мы присели на покрытый мхом камень и стали смотреть на длинную вереницу дворцов на другом берегу. Переводя взгляд справа налево, мы разглядывали вдалеке и Адмиралтейство, и Зимний дворец, и, напротив нас, бывшие особняки разных великих князей и иных представителей аристократии, среди которых выделялся тёмный дворец в венецианском стиле великого князя Владимира, где много раз, выглядывая из окна, я видела крепость и те самые ступени, на которых сейчас сидела. А ещё там был Мраморный дворец великого князя Константина, навевавший воспоминания о весёлых детских праздниках, и сразу слева от него – бывший Троицкий мост, что теперь зовётся мостом Равенства, с видневшимися за ним красным британским посольством и светло-коричневым дворцом принца Ольденбургского. И чуть дальше – прелестная железная ограда Летнего сада.
Куда бы я ни взглянула, передо мной всплывали яркие эпизоды прошлого с чёткими деталями, будто всё это произошло только вчера. Я видела себя обедающей, или ужинающей, или танцующей в некоторых из этих прекрасных домов, беседующей со знакомыми людьми, рассматривающей знакомые предметы, либо же едущей за рулём или просто прогуливающейся по набережным, встречающей старых друзей и приятелей, при этом досконально помня их одежду, меха, драгоценности, их детей, их собак и слыша их голоса, даже те самые использовавшиеся ими слова, так точно выражавшие индивидуальный характер каждого.
"Давай-ка уже пойдём, я начинаю замерзать", – сказал Вик, до этого терпеливо сидевший рядом и тоже смотревший на набережные, хотя, разумеется, не имея воспоминаний, которые сделали бы их такими наполненными жизнью. Поэтому я послушно слезла с нашего каменного сиденья, и, поднявшись по ступеням и вновь пройдя сквозь Невские ворота, мы вскоре покинули крепость.
Перейдя мост, мы подошли к мусульманской мечети с её небесно-голубым куполом и высокими минаретами, а затем – к дому балерины Кшесинской, где после её бегства жил Ленин, когда в первый раз прибыл в Петроград из своей швейцарской ссылки. И именно с балкона этого дома, прославленного им на весь мир, он обычно обращался к людям, сначала немногочисленным зевакам, а позже многим тысячам привлечённых его речами; я тоже слушала его там не единожды. И, взглянув на балкон, Вик заметил: "Он определённо произвёл пару выстрелов, которые были услышаны по всему свету, не так ли?"
Дальше мы отправились в маленький старинный Троицкий собор, первоначально построенный Петром Великим и, следовательно, являвшийся старейшим храмом Санкт-Петербурга (хотя позже сгорел дотла и был воссоздан заново). Подойдя к нему, мы увидели потрёпанный грязно-белый катафалк, стоявший перед главными дверями, и, всходя по ступеням, догнали похоронную процессию во главе со священником. Всё это было необычайно знакомым, совсем как в прежние времена, ведь церковь наполняли облака фимиама, поп читал молитвы за усопшего, плакальщицы выли и причитали так громко, как только могли, дабы почтить покойного должным образом, а измождённая старая кляча, запряжённая в ветхие погребальные дрожки, стояла, склонив голову и согнув колени, и крепко спала, по всей видимости, нимало не тревожимая знакомой ритуальной суетой.
"Смотри, смотри, – прошептала я Вику, – это типичная картинка Старой России, и ты бы увидел тогда в любой день десятки таких похорон".
"Ужасно мрачное и скорбное зрелище, – прошептал он в ответ, – и я, конечно же, предпочитаю современный советский способ с его лихими красными катафалками, которые по-деловому на полной скорости привозят покойников в крематорий. А это действительно слишком удручает. Давай же поедем и посмотрим на что-нибудь пожизнерадостнее".
Итак, мы вернулись к автомобилю и отправились в парк Ленина на Кронверкском проспекте, где расположен зоопарк, теперь наполненный новыми животными, поскольку старые погибли во время революции. В 1919-ом году прошёл слух (а слухи в те дни были фантастическими), что на открытых рынках вместо обычной говядины, свинины и баранины продавалось мясо львов, тигров и прочих диких зверей. И люди, сидевшие за одним столом, говорили друг другу с чёрным юмором: "Возьмите ещё кусочек жирафа или чуточку кенгуру и, пожалуйста, передайте мне обезьянинки …" – в результате чего в те дни я не могла проглотить ни кусочка мяса, хотя знала, что это, наверняка, всего лишь конина, которая в тот голодный год считалась большим деликатесом.
Из зоопарка мы поехали в огромный Народный дом (имени Карла Либкнехта и Розы Люксембург), в котором находятся несколько клубов для рабочих и большой театр, затем – в Ботанический сад с красивейшей пальмовой оранжереей и на остров Трудящихся (бывший Аптекарский остров), где милые летние резиденции, некогда принадлежавшие богатым, теперь являются домами отдыха для пролетариев или санаториями для их детей.
"А теперь давай вернёмся ближе к центру и посетим Смольный, знаменитую большевистскую цитадель", – предложила я, и Вик согласился.
По пути туда мы сделали остановку, чтобы взглянуть на бывший Таврический дворец, построенный Екатериной II для своего фаворита Потёмкина, где с 1906-го по 1917-ый год заседала Государственная дума. Затем, когда последний состав думы сменило Временное правительство (и одновременно с этим появился Петросовет рабочих и солдатских депутатов), именно тут в первые месяцы революции происходили все самые важные события, и всякий раз, когда у меня выдавался свободный часок-другой, я мчалась сюда из госпиталя, где тогда училась и работала, поучаствовать в митингах и послушать ораторов. Сейчас тут Коммунистический университет и здание переименовано в Дворец Урицкого в честь большевистского лидера, убитого в 1918-ом году. И, говоря об Урицком, я не могу не испытывать к нему чувства благодарности, поскольку именно он защитил наш госпиталь от нашествия буйных солдат, которые хотели арестовать всех молодых медсестёр и студенток, включая меня, и отправить нас в тюрьму. Только своевременное вмешательство Урицкого (а ему сообщили о происходящем по телефону) спасло всех нас – по его приказу солдаты убыли восвояси, оставив нас сильно напуганными, но невредимыми.
За дворцом находится знаменитый Таврический сад, где я девочкой каталась с ледяных горок и где теперь играют дети рабочих.
Смольный, "оплот большевизма", стоит на крутом изгибе Невы и состоит из нескольких красивых зданий: женского монастыря и его большого собора, спроектированных Растрелли23 во времена правления дочери Петра I Елизаветы, и главного корпуса, созданного много позже Кваренги, где прежде располагался институт благородных девиц. Перед второй, октябрьской революцией, приведшей к свержению Керенского вместе с его Временным правительством, большевики выбрали этот корпус в качестве своей штаб-квартиры (после того как благородные девицы предусмотрительно оттуда сбежали), и Ленин даже жил там со своей женой в комнате 95, до этого являвшейся спальней одной из "классных дам", как всегда называли постоянных преподавательниц института. Это знаменательное помещение довольно узкое и вытянутое, с высоким потолком, длинным окном, грязными стенами, потёртой мебелью и перегородкой в дальнем его конце, за которой стоят две простые маленькие железные кровати Ленина и его супруги. Именно в этой унылой, не вселяющей вдохновения комнате он и планировал каждый этап кампании, завершившейся для него столь триумфально и сделавшей его лидером Новой России. И, сидя на одном из шатких старых стульев, обтянутых красным репсом, я попыталась представить себе, как он – сама душа большевизма – жил, думал и действовал в этой комнате в те исторические дни, незримо ведя своих последователей к победе. Невзрачный мужчина в старом мятом коричневом костюме, обитающий в уродливой тусклой комнате – какой, должно быть, безрадостной была на первый взгляд эта картина, и всё-таки именно в таких условиях и в такой обстановке в мозгу этого необыкновенного человека ожила Страна Советов.
Огромные коридоры Смольного, достаточно широкие, чтоб по ним легко мог проехать автомобиль, наполнены той же напряжённой деятельностью, что была характерна для них в первые месяцы после революции, хотя больше не видно длинноволосых неопрятных людей диковатого вида, знаковых для тех исторических дней. Теперь мужчины и женщины в обычной рабочей одежде, однако у большинства из них довольно аккуратной, деловито входят и выходят из расположенных по обе стороны этих коридоров множественных кабинетов (бывших аудиторий института), и повсюду разносятся звуки их голосов, шагов и щёлканья клавиш бесчисленных пишущих машинок. Это был мой четвёртый визит в Смольный – впервые я попала туда до революции, ещё в бытность его институтом, очевидно, навещая одну из благородных девиц; во второй раз – после, когда в 1920-ом году пришла умолять важного чиновника освободить мою мать из тюрьмы (чего тот не сделал, а лишь отругал меня, наорав и выгнав из своего кабинета); и в третий раз – в октябре 1922-го, когда отправилась туда с доктором Фрэнком Голдером из университета Леланда Стэнфорда, чтобы подписать бумагу, которая позволила бы мне стать обладательницей иностранного паспорта и покинуть страну.
Первое посещение создало у меня впечатление, что всё слишком уж чопорно и вычурно, поскольку воспитание девиц в двадцатом веке велось точно так же, как во времена царствования Екатерины II; второе чуть не напугало меня до смерти; третье уже не было таким страшным, поскольку со мной был доктор Голдер и я смогла понаблюдать за различными типами окружавших нас людей; четвёртое же, в сопровождении Вика, оказалось необычайно интересным. И у меня возникло странное ощущение, что я действительно увидела, как прямо тут, в Смольном, на моих глазах переворачиваются четыре страницы, связанные с четырьмя абсолютно разными этапами российской истории.
В бывшей бальной зале института, где в прежние времена благородные девицы степенно танцевали с тщательно подобранными партнёрами, в первый же день большевистской революции – 25 октября – в соответствии с пожеланием Ленина собрался первый "съезд советской диктатуры"24. Тогда в зале не было сидячих мест, поэтому участники принесли с собой всё, на чём можно было как-либо устроиться: стулья, складные табуретки и даже упаковочные коробки. Теперь же всё пространство заполнено ровными рядами красивых деревянных сидений, которые, как нам сказали, были изготовлены рабочими деревообрабатывающих заводов в дар Смольному к 10-ой годовщине революции. В дальнем конце зала видна задрапированная алыми флагами ораторская трибуна с портретом Ленина на заднем её плане. На стене справа от входной двери сверкает Советская Конституция, написанная на большой плите из белого мрамора золотыми буквами.
"Разве это не впечатляет?" – тихо прошептала своему спутнику стоявшая рядом с нами девушка, пока я читала Конституцию и переводила её Вику. "Только подумай, что именно здесь была написана наша история", – продолжила она, и её глаза горели тем фанатичным светом, что так часто можно увидеть во взгляде современной российской молодёжи.
"Вне всяких сомнений, это новое учение, новая религия", – подумала я, глядя на девушку, и чем дольше оставалась в России, чем с бо́льшим числом людей общалась, тем сильнее убеждалась, что большевизм – это религия, а её адепты – фанатики. И статуя Ленина у входа в Смольный, судя по всему, тоже проповедует и защищает этот культ.
5
В тот вечер мы навестили верную служанку моей матери Татьяну. Поскольку мы опасались, что кто-нибудь может превратно истолковать мотив нашего визита, мы настояли на том, чтобы Катя нас сопровождала, и втроём пешком отправились по тротуарам Ленинграда, по очереди неся пакет, в котором лежал набор небольших подарков для моей старой подруги. Вскоре мы покинули хорошо освещённый большой проспект и свернули на узкую и тёмную улочку, которая в конце концов приводит к Таврическому саду и расположенному неподалёку от него дому Татьяны. Вечер был тёплым и безветренным, и тихонько падал лёгкий снег, таявший в тот самый миг, когда касался земли, и делавший тротуары слякотными и скользкими. Проходя мимо бараков, мы узрели знакомую, печальную, типическую картину, свидетельницей которой я столько раз становилась в этом городе, назывался ли он Санкт-Петербургом, Петроградом или Ленинградом – и до революции, и во время неё, и после. Тощая дряхлая лошадь, тащившая огромный груз, слишком неподъёмный для её слабых сил, упала посреди дороги и лежала там, тяжело дыша, с глазами, полными муки, и лохматой гривой, тёмной от пота, в то время как извозчик постоянно пинал её в брюхо, бил узловатыми вожжами и громкими криками требовал встать.
"О Боже! – простонала я. – Неужели революция так и не уничтожила это зло? Они всё ещё терзают тягловых лошадей таким же ужасным образом, каким делали это раньше?"
Но Катя уже покинула нас и, стремительно подскочив к извергу, в недвусмысленных выражениях высказала ему всё, что о нём думает. "Как же вы можете так позорно обращаться со своей лошадью, товарищ возничий? – возмущённо воскликнула Катя. – Она заслуживает лучшего. Вы ведёте себя самым нецивилизованным образом, будто вы старорежимный ломовик. Давайте-ка быстро распрягайте её, и я вам помогу".
Я была абсолютно уверена, что мужик ответит ей бранью, но, очевидно, та знала, как с ним общаться, поскольку, продолжая бубнить себе под нос что-то о плохих дорогах, тяжёлых грузах и древних клячах, он тем не менее повиновался – с Катиной и нашей помощью распряг бедное животное и поставил его на дрожащие ноги.
"Мы сейчас во всех школах учим детей быть добрыми к животным, – поделилась с нами Катя, когда мы продолжили наш путь. – Однако очень трудно изменить представления пожилого человека, который всю свою жизнь жестоко с ними обращался, и боюсь, что с этим ничего нельзя поделать. Конечно, в клубах мы проводим лекции для людей преклонного возраста типа этого индивида, и лекторы пытаются объяснить им бесполезность применения жестокости. Но, как я уже сказала, от них многого не добьёшься. Именно детям необходимо с малых лет, пока они ещё в детском саду, прививать доброту, и это как раз то, что мы делаем, – учим детей вести себя как цивилизованные люди".
"Да, как любитель животных и член ОПЖОЖ25, я всей душой желаю, чтоб как можно скорее настал тот день, когда несчастные тягловые лошади наконец-то получат должный уход", – с горьким видом промолвила я, и Катя попыталась подбодрить меня, предположив, что всех таких лошадей вскоре заменят машины.
Наконец мы добрались по Татьяниному адресу и на пару-тройку минут остановились перед зданием, где во время войны и революции жили мои родители после того, как покинули свой особняк на Фонтанке, 25. Я глядела на эркерное окно моей матери, где она обычно стояла и наблюдала за мной, когда я каждый день в одно и то же время прибегала из госпиталя. Она видела меня издалека, как раз когда я появлялась из Таврического сада, раскинувшегося между госпиталем и домом, и тогда открывала окно, и махала зажатым в левой руке носовым платком, а правой быстро-быстро совершала в моём направлении мелкие крестные знамения. Будучи уже достаточно близко, я окликала её: "Как дела, Мазз, дорогая?" – и она отвечала: "Иди скорее, Малышка, ты припозднилась", – даже если в тот день я пришла пораньше. И я взбегала по лестнице, а она всегда встречала меня у входной двери. При воспоминании жгучие слёзы внезапно ослепили меня, а затем покатились по щекам и пальто, невидимые для других, потому что было темно и наши лица и одежда и так были мокрыми от снега. Затем, взяв себя в руки и держась за локоть Вика, я проследовала за Катей к парадному входу и поднялась по лестнице к знакомой старой двери из красного дерева, в которую мы постучали и стали ожидать, пока кто-нибудь нам откроет. "А что, если всё это сон, – подумала я, – и никакой революции не было, и я не замужем за американцем, и мы не ищем Татьяну, и сейчас старый дворецкий Пётр откроет дверь, и моя мать выбежит мне навстречу, и мы пойдём в её гостиную, и сядем у камина, и будем пить горячий чай и говорить, говорить обо всём на свете?"
Вдруг мы услышали шаги по коридору, дверь отворилась, совсем чуть-чуть, и тихий голос спросил: "Что такое, кто вы, чего вы хотите?"
"Мы хотим выяснить, живёт ли тут ещё Татьяна А.?" – спросила Катя, поскольку я до сих пор слишком сильно дрожала, чтобы говорить.
"Нет, не живёт", – ответил голос, и моё сердце ушло в пятки: её тут нет, мы никогда её не найдём, и, возможно, она вообще уже мертва …
"Однако, – продолжил голос, – вы отыщете её в комнате номер семнадцать в задней части здания. Вам нужно пройти через двор, через чёрный вход, подняться по лестнице, и вы найдёте её комнату на первой лестничной площадке".
"С ней всё в порядке?" – удалось выдавить мне.
"О, да, – ответил голос, – я видела её только вчера, и тогда у неё всё было хорошо".
С этими словами дверь тихонько закрылась, и мы вновь услышали шаги – удаляющиеся.
"Побежали, скорее!" – воскликнула я, и мы ссыпались вниз по лестнице, промчались сквозь арку и внутренний двор к незаметному входу и дальше по ступенькам к двери с табличкой номер семнадцать. В волнении я стала громко колотить в дверь и кричать: "Открывай скорее, Митриевна, моя старая курица из Кёге" (это было нелепое прозвище, взятое из одной из сказок Андерсена26, которым я всегда её называла).
В следующую же минуту мы услышали шарканье тапочек, затем дверь распахнулась, и там в длинном синем ватнике стояла моя старушка Татьяна, вглядываясь в темноту лестничной площадки.
"Кто там, кто … возможно ли это?" – запинаясь, произнесла она.
"Митриевна, это я – Ирина", – воскликнула я, бросившись к ней, крепко обняв и целуя в дряблые старческие щёки. Но для неё это было слишком – шок от моего неожиданного появления чуть не убил её, и на несколько мгновений она, ошеломлённая и почти бездыханная, повисла в моих объятиях. А после начала плакать, всхлипывая: "О Боже, Ваше Сиятельство, мой золотой зайчик," (это было давным-давно данное мне ею ласковое прозвище) "неужели я действительно снова вижу Вас после стольких лет? Неужели я дожила до этого дня? А кто этот джентльмен? О, Ваш супруг! Входите, Ваша Честь, входите. Я так счастлива …"
И пока мы входили в её комнату, я заметила, что Катя улыбалась незнакомым словам – "Ваше Сиятельство, Ваша Честь", – ведь ей было всего 22 и она с трудом помнила те дни, когда употреблялись столь изысканные выражения.
Потом мы все сели – я и Татьяна на кровать, а Вик и Катя чуть поодаль, на два единственных свободных стула в комнате, – и Татьяна крепко держала меня за руку, будто боялась, что я могу в любую минуту уйти или растаять в воздухе, словно привидение. И она говорила и говорила, рассказывая мне всё о себе и о том, что она делала в последние десять лет. Слушая её, я огляделась вокруг и отметила, что, хотя комната и не отличалась просторностью, в ней было чисто, тепло и уютно. И я узнала несколько предметов мебели, что некогда нам принадлежали, и набор знакомых старых икон, который раньше висел над кроватью моей матери. А ещё там были фотографии моих родителей и меня самой в придворных костюмах, а также многочисленные виды Троицкого – снимки, сделанные мной летом 1916-го.
"Вы помните, как в том году постоянно фотографировали Троицкое? – спросила Татьяна. – Мы часто подшучивали над Вами, спрашивая: 'Откуда такая внезапная страсть к фотосъёмке?' – и Вы отвечали, что не знаете, но желали бы иметь полную коллекцию тамошних видов. Это явно было предчувствие, мой золотой зайчик … Видно, ваша душа понимала, что должно было случиться и что Вы никогда больше не увидите Троицкое, хотя Ваш разум и не предвидел ничего столь ужасного".
Потом, пока Катя и Вик вполголоса переговаривались друг с другом, чтобы нам не мешать, моя старая подруга продолжила свой рассказ о том, чем занимается и как проходят её дни.
"Мне тут комфортно, и я зарабатываю на жизнь шитьём" (раньше она была замечательной портнихой и много раз шила для меня красивейшие платья). "И у меня достаточно еды. Видите ли, обе мои падчерицы замужем за коммунистами, а те – ударники, хорошие ребята и добры ко мне, и потому, помимо моего собственного пайка, я часто получаю от них дополнительное пропитание".
"А не хотела бы ты уехать в Америку и жить там с нами?" – спросила я.
Но та покачала головой.
"Нет, – ответила она, – я слишком стара, чтобы плыть за океан, и, кроме того, я бы слишком тосковала по России, я бы там умерла. И потом, как бы я жила без своей церкви? Вы знаете, я каждый день хожу в Сергиевский собор. Для меня это приятная прогулка, и там есть батюшка, который читает прекрасные проповеди".
"Она такая же, как мои мама и бабушка, – заметила Катя. – Те тоже постоянно в церкви или ходят на кладбище".
"А ты?" – был мой вопрос.
"О, нет, я атеистка, – ответила Катя. – Но признайтесь, Татьяна Дмитриевна, что вы тоже часто посещаете кладбище".
"Раньше любила, – печально ответила Татьяна, – но теперь я для этого слишком стара. Кладбище далеко, и я больше не в силах дойти туда пешком, а трамваи пугают меня – там нынче ужас как много людей".
"Кстати, о кладбищах, завтра я собираюсь навестить могилу своего отца", – объявила я, на что Татьяна покачала головой, сомневаясь, найду ли я её, и если да, то в каком состоянии, ведь она не видела ту уже несколько лет.
Наконец пришло время прощаться, и, честно пообещав зайти опять на следующий день, мы двинулись обратно в гостиницу.
6
Рано утром я отправилась на могилу своего отца в старой Александро-Невской Лавре – монастыре, который сегодня необитаем и заброшен, поскольку монахи вынуждены работать, как и все остальные, а потому разошлись на все четыре стороны.
"Не ходите туда. Вы, возможно, увидите могилы разрушенными и осквернёнными", – грустно сказали в разговоре со мной несколько стариков, но я, как водится, была полна решимости проверить всё сама.
Пройдя через знакомые ворота монастыря, мимо дворца, который прежде являлся резиденцией митрополита Санкт-Петербурга, и мимо громадного собора, где покоятся мощи святого покровителя этого города Александра Невского, я наконец-то достигла некрополя, где лежал в земле мой отец. Хотя все захоронения и были покрыты толстым слоем снега, я вскоре всё-таки нашла его могилу, потому что грубо отёсанный деревянный крест, который мы с мамой установили в 1919-ом году, так и стоял достаточно ровно и на нём хорошо читалось полное имя моего отца, написанное чёрными буквами. А ещё там была маленькая иконка Воскресения Христова, прибитая нами к кресту, и истрепавшийся венок из мишуры, который мы с таким трудом купили в те дни Красного террора.
И когда я разрушила красивое белое покрывало, счистив руками снег, я обнаружила, что могила цела и всё ещё покрыта мелкими камешками, которыми мы замостили её вместо укладки надгробной плиты, являвшейся для нас в те дни непозволительной роскошью. Да, всё сохранилось в точности так, как мы и оставили много лет назад, и даже на месте был розовый куст, что сильно разросся и, очевидно, цвёл в этом году, так как на нём виднелись засохшие, ломкие цветы. Мне стало жаль, что я смела́ с могилы тот чистый белый снег, поэтому стала вновь укладывать его обратно горсть за горстью и потом разравнивать, оставляя по всему холмику следы своих пальцев. Закончив эту работу, я опустилась на колени и низко, по-русски поклонилась до самой земли. А затем сорвала один из маленьких коричневых цветков и покинула кладбище, довольная тем, что мой отец покоится там с миром.