© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Поэт
– Господин редактор, – сказал мне посетитель, смущенно потупив глаза на свои ботинки, – мне очень совестно, что я беспокою вас. Когда я подумаю, что отнимаю у вас минутку драгоценного времени, мысли мои ввергаются в пучину мрачного отчаяния… Ради бога, простите меня!
– Ничего, ничего, – ласково сказал я, – не извиняйтесь.
Он печально свесил голову на грудь.
– Нет, что уж там… Знаю, что обеспокоил вас. Для меня, не привыкшего быть назойливым, это вдвойне тяжело.
– Да вы не стесняйтесь! Я очень рад. К сожалению только, ваши стишки не подошли.
– Э?
Разинув рот, он изумленно посмотрел на меня.
– Эти стишки не подошли?!
– Да, да. Эти самые.
– Эти стишки?! Начинающиеся:
Эти стихи, говорите вы, не пойдут?!
– К сожалению, должен сказать, что не пойдут именно эти стихи, а не какие-нибудь другие. Именно начинающиеся словами:
– Почему же, господин редактор? Ведь они хорошие.
– Согласен. Лично я очень ими позабавился, но… для журнала они не подходят.
– Да вы бы их еще раз прочли!
– Да зачем же? Ведь я читал.
– Еще разик!
Я прочел в угоду посетителю еще разик и выразил одной половиной лица восхищение, а другой – сожаление, что стихи все-таки не подойдут.
– Гм… Тогда позвольте их… Я прочту! «Хотел бы я ей черный локон…»
Я терпеливо выслушал эти стихи еще раз, но потом твердо и сухо сказал:
– Стихи не подходят.
– Удивительно. Знаете что: я вам оставлю рукопись, а вы после вчитайтесь в нее. Вдруг да подойдет.
– Нет, зачем же оставлять?!
– Право, оставлю. Вы бы посоветовались с кем-нибудь, а?
– Не надо. Оставьте их у себя.
– Я в отчаянии, что отнимаю у вас секундочку времени, но…
– До свидания!
Он ушел, а я взялся за книгу, которую читал до этого. Развернув ее, я увидел положенную между страниц бумажку. Прочел:
Хотел бы я ей черный локон Каждое утро чесать И, чтоб не гневался Аполл…
– Ах, черт его возьми! Забыл свою белиберду… Опять будет шляться! Николай! Догони того человека, что был у меня, и отдай ему эту бумагу.
Николай помчался вдогонку за поэтом и удачно выполнил мое поручение.
В пять часов я поехал домой обедать.
Расплачиваясь с извозчиком, сунул руку в карман пальто и нащупал там какую-то бумажку, неизвестно как в карман попавшую.
Недоумевая, как эта штука попала ко мне в карман, я пожал плечами, выбросил ее на тротуар и пошел обедать.
Когда горничная внесла суп, то, помявшись, подошла ко мне и сказала:
– Кухарка чичас нашла на полу кухни бумажку с написанным. Может, нужное.
– Покажи.
Я взял бумажку и прочел:
– «Хотел бы я ей черный ло…» Ничего не понимаю! Ты говоришь, в кухне, на полу? Черт его знает… Кошмар какой-то!
Я изорвал странные стихи в клочья и в скверном настроении сел обедать.
– Чего ты такой задумчивый? – спросила жена.
– Хотел бы я ей черный ло… Фу ты черт!! Ничего, милая. Устал я.
За десертом в передней позвонили и вызвали меня… В дверях стоял швейцар и таинственно манил меня пальцем.
– Что такое?
– Тсс… Письмо вам! Велено сказать, что от одной барышни… Что они очень, мол, на вас надеются и что вы их ожидания удовлетворите!..
Швейцар дружелюбно подмигнул мне и хихикнул в кулак.
В недоумении я взял письмо и осмотрел его. Оно пахло духами, было запечатано розовым сургучом, а когда я, пожав плечами, распечатал его, там оказалась бумажка, на которой было написано:
Все от первой до последней строчки.
В бешенстве изорвал я письмо в клочья и бросил на пол. Из-за моей спины выдвинулась жена и в зловещем молчании подобрала несколько обрывков письма.
– От кого это?
– Брось! Это так… глупости. Один очень надоедливый человек.
– Да? А что это тут написано?.. Гм… «целовать»… «каждое утро»… «черны… локон…» Негодяй!
В лицо мне полетели клочки письма. Было не особенно больно, но обидно.
Так как обед был испорчен, то я оделся и, печальный, пошел побродить по улицам. На углу я заметил около себя мальчишку, который вертелся у моих ног, пытаясь сунуть в карман пальто что-то беленькое, сложенное в комочек. Я дал ему тумака и, заскрежетав зубами, убежал.
На душе было тоскливо. Потолкавшись по шумным улицам, я вернулся домой и на пороге парадных дверей столкнулся с нянькой, которая возвращалась с четырехлетним Володей из кинематографа.
– Папочка! – радостно закричал Володя. – Меня дядя держал на руках! Незнакомый… дал шоколадку… бумажечку дал… Передай, говорит, папе. Я, папочка, шоколадку съел, а бумажечку тебе принес.
– Я тебя высеку, – злобно закричал я, вырывая из его рук бумажку со знакомыми словами: «Хотел бы я ей черный локон…» – Ты у меня будешь знать!..
Жена встретила меня пренебрежительно и с презрением, но все-таки сочла нужным сообщить:
– Был один господин здесь без тебя. Очень извинялся за беспокойство, что принес рукопись на дом. Он оставил ее тебе для прочтения. Наговорил мне массу комплиментов – вот это настоящий человек, умеющий ценить то, что другие не ценят, меняя это то на продажных тварей, – и просил замолвить словечко за его стихи. По-моему, что ж, стихи как стихи… Ах! Когда он читал о локонах, то так смотрел на меня…
Я пожал плечами и пошел в кабинет. На столе лежало знакомое мне желание автора целовать чьи-то власы. Это желание я обнаружил и в ящике с сигарами, который стоял на этажерке. Затем это желание было обнаружено внутри холодной курицы, которую с обеда осудили служить нам ужином. Как это желание туда попало, кухарка толком объяснить не могла.
Желание чесать чьи-то власы было усмотрено мной и тогда, когда я откинул одеяло с целью лечь спать. Я поправил подушку. Из нее выпало то же желание.
Утром после бессонной ночи я встал и, взявши вычищенные кухаркой ботинки, пытался натянуть их на ноги, но не мог, так как в каждом лежало по идиотскому желанию целовать чьи-то власы.
Я вышел в кабинет и, севши за стол, написал издателю письмо с просьбой об освобождении меня от редакторских обязанностей.
Письмо пришлось переписывать, так как, сворачивая его, я заметил на обороте знакомый почерк:
Здание на песке
Я сидел в уголку и задумчиво смотрел на них.
– Чья это ручонка? – спрашивал муж Митя жену Липочку, теребя ее за руку.
Я уверен, что муж Митя довольно хорошо был осведомлен о принадлежности этой верхней конечности именно жене Липочке, а не кому-нибудь другому, и такой вопрос задавался им просто из праздного любопытства…
– Чья это маленькая ручонка?
Самое простое – жене нужно было бы ответить:
– Мой друг, эта рука принадлежит мне. Неужели ты не видишь сам?
Вместо этого жена считает необходимым беззастенчиво солгать мужу прямо в глаза:
– Эта рука принадлежит одному маленькому дурачку.
Не опровергая очевидной лжи, муж Митя обнимает жену и начинает ее целовать. Зачем он это делает, бог его знает.
Затем муж бережно освобождает жену из своих объятий и, глядя на ее неестественно полный живот, спрашивает меня:
– Как ты думаешь, что у нас будет?
Этот вопрос муж Митя задавал мне много раз, и я каждый раз неизменно отвечал:
– Окрошка, на второе голубцы, а потом – крем.
Или:
– Завтра? Кажется, пятница.
Отвечал я так потому, что не люблю глупых, праздных вопросов.
– Да нет же! – хохотал он. – Что у нас должно родиться?
– Что? Я думаю, лишенным всякого риска мнением будет, что у вас скоро должен родиться ребенок.
– Я знаю! А кто? Мальчик или девочка?
Мне хочется дать ему практический совет: если он так интересуется полом будущего ребенка, пусть вскроет столовым ножиком жену и посмотрит. Но мне кажется, что он будет немного шокирован этим советом, и я говорю просто и бесцельно:
– Мальчик.
– Ха-ха! Я сам так думаю! Такой большущий, толстый, розовый мальчуган… Судя по некоторым данным, он должен быть крупным ребенком… А? Как ты думаешь?.. Что мы из него сделаем?
Муж Митя так надоел мне этими вопросами, что я хочу предложить вслух:
– Котлеты под морковным соусом.
Но говорю:
– Инженера.
– Правильно. Инженера или доктора. Липочка! Ты показывала уже Александру свивальнички? А нагрудничков еще не показывала? Как же это ты так?! Покажи.
Я не считаю преступлением со стороны Липочки ее забывчивость и осторожно возражаю:
– Да зачем же показывать? Я после когда-нибудь увижу.
– Нет, чего там после. Я уверен, тебя это должно заинтересовать.
Передо мной раскладываются какие-то полотняные сверточки, квадратики.
Я трогаю пальцем один и робко говорю:
– Хороший нагрудничек.
– Да это свивальник! А вот как тебе нравится сия вещь?
Сия вещь решительно мне нравится. Я радостно киваю головой:
– Панталончики?
– Чепчик. Видите, тут всего по шести перемен, как раз хватит. А колыбельку вы не видели?
– Видел. Три раза видел.
– Пойдемте, я вам еще раз покажу. Это вас позабавит.
Начинается тщательный осмотр колыбельки.
У мужа Мити на глазах слезы.
– Вот тут он будет лежать… Большой, толстый мальчишка. «Папочка, – скажет он мне, – папочка, дай мне карамельку!» Гм… Надо будет завтра про запас купить карамели.
– Купи пуд, – советую я.
– Пуд, пожалуй, много, – задумчиво говорит муж Митя, возвращаясь с нами в гостиную.
Рассаживаемся. Начинается обычный допрос:
– А кто меня должен поцеловать?
Жена Липочка догадывается, что этот долг всецело лежит на ней.
– А чьи это губки?
Из угла я говорю могильным голосом:
– Могу заверить тебя честным словом, что губы, как и все другое на лице твоей жены, принадлежат именно ей!
– Что?
– Ничего. Советую тебе сделать опись всех конечностей и частей тела твоей жены, если какие-нибудь сомнения терзают тебя… Изредка ты можешь проверять наличность всех этих вещей.
– Друг мой… я тебя не понимаю… Он, Липочка, кажется, сегодня нервничает. Не правда ли?.. А где твои глазки?
– Эй! – кричу я. – Если ты нащупаешь ее нос, то по левой и правой стороне, немного наискосок, можешь обнаружить и глаза!.. Не советую даже терять времени на розыски в другом месте!
Вскакиваю и, не прощаясь, ухожу. Слышу за своей спиной полный любопытства вопрос:
– А чьи это ушки, которые я хочу поцеловать?..
Недавно я получил странную записку:
«Дорог Александ Сегодня она, кажется, уже! Ты понимаешь?.. Приходи, посмотрим на пустую колыбельку она чувствует себя превосход. Купил на всякий слу. карамель. Остаюсь твой счастливый муж, а вскорости и счастли. отец!!!?! Ого-го-го!!»
«Бедняга помешается от счастья», – подумал я, взбегая по лестнице его квартиры.
Дверь отворил мне сам муж Митя.
– Здравствуй, дружище! Что это у тебя такое растерянное лицо? Можно поздравить?
– Поздравь, – сухо ответил он.
– Жена благополучна? Здорова?
– Ты, вероятно, спрашиваешь о той жалкой кляче, которая валяется в спальне? Они еще, видите ли, не пришли в себя… ха-ха!
Я откачнулся от него.
– Послушай… ты в уме? Или от счастья помешался?
Муж Митя сардонически расхохотался.
– Ха-ха! Можешь поздравить… пойдем покажу.
– Он в колыбельке, конечно?
– В колыбельке – черта с два! В корзине из-под белья!
Ничего не понимая, я пошел за ним и, приблизившись к громадной корзине из-под белья, с любопытством заглянул в нее.
– Послушай! – закричал я, отскочив в смятении. – Там, кажется, два!
– Два? Кажется, два? Ха-ха! Три, черт меня возьми, три!! Два наверху, а третий куда-то вниз забился. Я их свалил в корзину и жду, пока эта идиотка акушерка и воровка нянька не начнут пеленать…
Он утер глаза кулаком. Я был озадачен.
– Черт возьми… Действительно! Как же это случилось?
– А я почем знаю? Разве я хотел? Еще радовался, дурак: большой, толстый мальчишка!
Он покачал головой.
– Вот тебе и инженер!
Я попробовал утешить его.
– Да не печалься, дружище. Еще не все потеряно…
– Да как же! Теперь я погиб…
– Почему?
– Видишь ли, пока что я лишился всех своих сорочек и простынь, которые нянька сейчас рвет в кухне на пеленки. У меня забрали все наличные деньги на покупку еще двух колыбелей и наем двух мамок… Ну… и жизнь моя в будущем разбита. Я буду разорен. Всю эту тройку негодяев приходится кормить, одевать, а когда подрастут – учить… Если бы они были разного возраста, то книги и платья старшего переходили бы к среднему, а потом к младшему… Теперь же книги нужно покупать всем вместе, в гимназию отдавать сразу, а когда они подрастут, то папирос будут воровать втрое больше… Пропало… все пропало… Это жалкое, пошлое творение, когда очнется, попросит показать ей ребенка, а которого я ей предъявлю? Я думаю всех вместе показать – она от ужаса протянет ноги… как ты полагаешь?
– Дружище! Что ты говоришь! Еще на днях ты спрашивал у нее: «А чья это ручка? Чьи ушки?»
– Да… Попались бы мне теперь эти ручки и губки! О, черт возьми! Все исковеркано, испорчено… Так хорошо началось… Свивальнички, колыбельки… инженер…
– Чем же она виновата, глупый ты человек? Это закон природы.
– Закон? Беззаконие это! Эй, нянька! Принеси колыбельки для этого мусора! Вытряхивай их из корзины! Да поставь им на спине чернилами метки, чтобы при кормлении не путать… О господи!
Выходя, я натолкнулся в полутемной передней на какую-то громадную жестяную коробку. Поднявши, прочел:
«Детская карамель И. Кукушкина. С географическими описаниями для самообразования».
Праведник
Бледные лучи лунного света робко прокрадываются сквозь маленькое запыленное окошечко и причудливыми бликами ложатся на лицо человека, сидящего с опущенной головой в каморке, убого меблированной.
Глубокие черные тени пугливо прячутся во впадинах его изможденного худого лица и только слегка бледнеют, ежатся и сокращаются, когда лицо поворачивается к окну.
Против него, совсем затушевываясь в густой тьме, помещается его собеседник. Последнего совсем не было бы заметно, если бы он по временам в пылу горячего разговора не приближал своей головы к полосе лунного света.
И тогда на его лице можно прочесть ужас и негодование.
Он изредка вставляет свои замечания и вопросы. Речь же другого, тихая и монотонная, льется как дождик в пасмурный осенний день.
– …И хотя вы исходите весь мир, не найдете ни добра, ни справедливости… Поверьте-с! Со-о-орок лет! Сорок лет ищу ее, подлую, шарю по целому свету… И нет ни одного справедливого человека! Да-с! На что народ, народ-то наш православный, и то!.. Намедни говорю я Афимье, что через крыльцо у акцизного живет: «Эй, говорю, Афимья, не по-хорошему живешь!
Солдат-то, что каждый вечер ходит на кухню, не муж ведь, чай, а? А ведь это грех… Уймись ты, говорю, Афимья, брось солдата, живи по-хорошему!» Так что же вы думали? Возьми она да расскажи это своему хахалю… Встречает он меня в переулке, к вечерне я шел, и шепчет: «Ты, говорит, барин, тово… Афимье не пой! А то я те, говорит, такое пение пропишу, что как по нотам…» Да кулачищем на меня…
– Известно, необразованность… – вздыхает хозяин.
– Какое! А выше-то лучше? – машет рукой оратор. – Один грех… Дело тоже такое вышло на днях. Сидим мы у Перепойкина, консисторского, пьем чай. Был и Турухтанов, знаете, что опекуном над Карпычевскими сиротами назначили. Уж не знаю, как он их там опекает, а только, думаю себе, дело-то такое… соблазнительное. До греха рукой подать. А ежели что, то сирот жалко. Ежели, то есть, не по правде… И говорю я ему при всех, чтобы чувствительнее было и чтобы понял он, что я по правде. «Вот, говорю, Поликарп Семеныч, упредить тебя я хочу. Оно, конечно, ты, может, и честный человек… только не делай ты этого и сироток пожалей… Жалко ведь. Махонькие они». И так это я хорошо сказал, что сам прослезился. А он, понимаете, вскакивает да на меня. «Это, говорить, что за намеки глупые?!» – «И никаких намеков, скромно я ему отвечаю, нет, а плоть слаба, опять же махонькие они… А ежели ты, говорю, пылишь и дымишь с первого слова, так это что-то подозрительно… Нет дыму без огня!» Не успел я этого, представьте, сказать, как он меня ручищей за воротник да об пол!.. Это за мою-то правильность! Тут шум, конечно, все повскочили, а я поднялся с полу, отряхнулся, взял шапку и говорю с христианским смирением: «Бог тебя простит, Поликарп Семеныч, только вижу я теперь, что подлец ты первостатейный и сироток-то уж, без сомнения, обидишь, коли меня обидел…» Теперь, слышь, в суд на меня подает за оскорбление словами… А какое тут оскорбление? Одно назидание!..
В каморке наступает мертвая тишина.
Слушатель долго, с благоговением смотрит на гостя и наконец полуукоризненно произносит:
– И охота вам, Фома Еремеич, в чужие дела мешаться… Пользы никакой для вас, все больше неприятности!..
Фома Еремеич сокрушенно ударяет себя по колену и шепчет:
– Не могу, брат, хоть ты что!.. Правду эту самую уж больно люблю. Ох, смерть моя! Где вижу несправедливость, на стену лезу!..
Он угрюмо молчит, но вдруг лицо его озаряется каким-то новым воспоминанием.
– А вы думаете, меня не били? Били-с! – язвительно шепчет он, наклоняясь к слушателю и пронизывая его во тьме своими слезящимися глазками.
У того на лице появляется выражение ужаса, и он инстинктивно защищается рукой, как будто от чего-то страшного.
– Били-с! Это уж купцы такие. Вдовица одна, которая бедная, покупает у него фунт сахару, можно сказать, на последнюю лепту. А он, представьте, ей чуть не полфунта бумаги оберточной на сахар наворотил. Ну на что вдове бумага, посудите сами? Я не вытерпел и говорю: «Бога ты не боишься, Сиволдаев, – зачем вдову обижать? Мало что обвесил, наверное, да еще и бумагу…» Горько!
Рассказчик замолчал…
– Ну?!
– Били меня приказчики в те поры сильно… Мне говорили: «Подай на него!» А зачем? Я только для справедливости, чтоб по правде…
По лицу слушателя видно, что он страдает еще больше, чем страдал его собеседник во время избиения приказчиками. Благоговение, жалость, гнев на непонимающих праведника людей быстро сменяются на лице его. Наконец он вскакивает, делает четыре шага вперед, потом поворачивается, как на оси, и шагает назад. Для чувств, которые его обуревают, мало комнаты длиной в четыре шага.
А Фома Еремеич уже рассказывает о каком-то капитане, который самовольно заложил золотые часы Фомы Еремеича, заставив его же и проценты платить.
Эти проценты – последняя капля в чаше невыносимо-удрученного состояния хозяина каморки.
Он, с нервно искаженным лицом, хватает рассказчика за плечи и поворачивает его лицо к лунному свету.
– Да вы что, – истерически взвизгивает он, – блажной, что ли, или в раю живете? Зачем же, зачем вы все это делаете? Разве эти купчишки да капитаны поймут?! Не поймут они! Господи! А вы – смотрите! Вы даже не возмущаетесь…
Фома Еремеич устремляет неподвижные глаза на взволнованное лицо хозяина и тоскливо шепчет:
– А правда-то! Велика правда! И не терплю я несправедливости, каковой много на свете!
И потом через минуту добавляет:
– Каковой о-очень много на свете…
Наступает долгое молчание. Слышны мягкие шаги хозяина и хриплое дыхание катарального горла Фомы Еремеича. В окно смотрит любопытная луна, вероятно досадуя, что слой пыли мешает ей видеть происходящее. Гость машинально водит головой за шагающим хозяином и жует губами, очевидно желая, но не решаясь что-то сказать.
Наконец он прерывает молчание.
– От дочки-то… от Верочки, говорю, известий не имеете?
– Ах, не напоминайте мне про нее! – досадливо машет рукой хозяин, и по его лицу пробегает мимолетная судорога боли. – Счастья захотела, отца не спросила, ну и что ж!.. Полюбуйтесь! Какое счастье… С офицером-то оно лучше, чем с отцом!.. Э-эх!
Он прислоняет лоб к окну и глядит прямо в желтое нахальное лицо луны.
Глядит долго-долго… И до Фомы Еремеича доносится хриплый голос:
– Проклял я ее, вот что…
Гость неодобрительно качает головой.
– Проклял! Сами бы вы на себя посмотрели, а потом и проклинали… дочку-то! Что греха таить, не сладко ей было у вас. Сами вы… и денег куча, а живете в какой-то собачьей будке; она же девица молодая, ей жить хочется, ну, театры там, конфекты и все такое… А какие у вас конфекты? Ничего такого нет у вас! И живете вы бобылем сейчас, и никто вам глаз не закроет, ежели что…
Хозяин сначала удивленно прислушивается к словам Фомы Еремеича, но потом вдруг бледнеет от злости и начинает кричать, заломивши руки:
– Позвольте! Что же это такое? Как это вы мне?.. Да это вас не касается!! Мои семейные отношения, они мои и есть; а вы… вы зачем же мешаетесь? И такие слова…
– Нет-с, вы позвольте! – вскакивает с места Фома Еремеич.
Его нельзя узнать. Он преобразился… Глаза у него уже не мутные, а грозные, сверкающие. Он делается выше ростом, и указательный палец его твердо и значительно устремляется на хозяина. Как боевой конь при звуке трубы, он выпрямляется при одном намеке на когда-то и кем-то совершенную несправедливость.
– Вы мне позвольте! Я долго молчал, полагал, может, одумаетесь. Ан оно вот что… Проклял! Это по правде, а? А тебя бы, старого дурака, проклясть – ты бы что запел? Она девица молодая, ей кон… фекты…
Дальше он начинает хрипеть, потому что рука хозяина схватывает его за ворот.
– А, так ты меня же… и упрекаешь! Я, может, страдал, как в аду, два года; а ты… конфекты! Я тебе дам конфекты… Не сметь! Уходи, пока я не расшатался! Плохо будет… И не смей никогда ко мне ходить с такими словами… Уходи!
Через минуту Фома Еремеич, еще более похудевший и печальный, шагает по улице. Во впадинах под глазами сверкает по слезинке, и губы дрожать от недавней обиды.
Он бросает взгляд на залитую холодным лунным светом улицу, на прозрачное звездное небо и шепчет сокрушенно:
– Такой широкий мир, и так мало правды… Гм… Даже странно!
Двойник
Молодой человек Колесакин называл сам себя застенчивым весельчаком.
Приятели называли его забавником и юмористом, а уголовный суд, если бы веселый Колесакин попал под его отеческую руку, разошелся бы в оценке характера веселого Колесакина и с ним самим, и Колесакиновыми приятелями.
Колесакин сидел на вокзале небольшого провинциального города, куда он приехал на один день по какому-то вздорному поручению старой тетки.
Его радовало все: и телячья котлета, которую он ел, и вино, которое он пил, и какая-то заблудшая девица в голубенькой шляпке за соседним столиком – все это вызывало на приятном лице Колесакина веселую, благодушную улыбку.
Неожиданно за его спиной раздалось:
– А-а! Сколько зим, сколько лет!!
Колесакин вскочил, обернулся и недоумевающе взглянул на толстого красного человека, с лицом, блестевшим от скупого вокзального света, как медный шар.
Красный господин приветливо протянул Колесакину руку и долго тряс ее, будто желая вытрясти все колесакинское недоумение:
– Ну как же вы, батенька, поживаете?
«Черт его знает, – подумал Колесакин, – может быть, действительно где-нибудь познакомились. Неловко сказать, что не помню».
И ответил:
– Ничего, благодарю. Вы как?
Медный толстяк расхохотался.
– Хо-хо! А что нам сделается?! Ваши здоровеньки?
– Ничего… Слава богу, – неопределенно ответил Колесакин и, из вежливого желания поддержать с незнакомым толстяком разговор, спросил: – Отчего вас давно не видно?
– Меня-то что! А вот вы, дорогой, забыли нас совсем. Жена и то спрашивает… Ах, черт возьми, вспомнил! Ведь вы меня, наверное, втайне ругаете?
– Нет, – совершенно искренно возразил Колесакин. – Я вас никогда не ругал.
– Да знаем… – хитро подмигнул толстяк. – А за триста-то рублей! Куриозно! Вместо того чтобы инженер брал у поставщика, инженер дал поставщику! А ведь я, батенька, в тот же вечер и продул их, признаться.
– Неужели?
– Уверяю вас! Кстати, что вспомнил… Позвольте рассчитаться. Большое мерси!
Толстяк вынул похожий на обладателя его – такой же толстый и такой же медно-красный – бумажник и положил перед Колесакиным три сотенные бумажки.
В Колесакине стала просыпаться его веселость и юмор.
– Очень вам благодарен, – сказал он, принимая деньги. – А скажите… не могли бы вы – услугу за услугу – до послезавтра одолжить мне еще четыреста рублей? Платежи, знаете, расчет срочный… послезавтра я вам пришлю, а?
– Сделайте одолжение! Пожалуйте! В клубе как-нибудь столкнемся – рассчитаемся. А кстати: куда девать те доски, о которых я вам писал? Чтобы не заплатить нам за полежалое.
– Куда? Да свезите их ко мне, что ли. Пусть во дворе полежат.
Толстый господин так удивился, что высоко поднял брови, вследствие чего маленькие заплывшие глазки его впервые как будто глянули на свет божий.
– Что вы! Шутить изволите, батенька? Это три-то вагона?
– Да! – решительно и твердо сказал Колесакин. – У меня есть свои соображения, которые… Одним словом, чтобы эти доски были доставлены ко мне – вот и все. А пока позвольте с вами раскланяться. Человек! Получи. Жене привет!
– Спасибо! – сказал толстый поставщик, тряся руку Колесакина. – Кстати, что Эндименов?
– Эндименов? Ничего, по-прежнему.
– Рипается?
– Ого!
– А она что?
Колесакин пожал плечами.
– Что ж она… Ведь вы сами, кажется, знаете, что своего характера ей не переделать.
– Совершенно правильно, Вадим Григорьич! Золотые слова. До свидания.
Это был первый веселый поступок, совершенный Павлушей Колесакиным. Второй поступок совершился через час в сумерках деревьев городского чахлого бульвара, куда Колесакин отправился после окончания несложных теткиных дел.
Навстречу ему со скамейки поднялась стройная женская фигура, и послышался радостный голос:
– Вадим! Ты?! Вот уж не ждала тебя сегодня! Однако как ты изменился за эти две недели! Почему не в форме?
«А она прехорошенькая! – подумал Колесакин, чувствуя пробуждение своего неугомонного юмора. – Моему двойничку-инженеру живется, очевидно, превесело».
– Надоело в форме! Ну, как ты поживаешь? – любезно спросил веселый Колесакин, быстро овладевая своим странным положением. – Поцелуй меня, деточка.
– Ка-ак? Поцелуй? Но ведь тогда ты говорил, что нам самое лучшее и честное расстаться?
– Я много передумал с тех пор, – сказал Колесакин дрожащим голосом, – и решил, что ты должна быть моей! Сядем вот здесь… Тут темно. Садись ко мне на колени…
– А знаешь что, – продолжал он потом, тронутый ее любовью, – переезжай послезавтра ко мне! Заживем на славу.
Девушка отшатнулась.
– Как к тебе?! А… жена?
– Какая жена?
– Твоя!
– Ага!.. Она не жена мне. Не удивляйся, милая! Здесь есть чужая тайна, которую я не вправе открыть до послезавтра… Она – моя сестра!
– Но ведь у вас же двое детей!
– Приемные! Остались после одного нашего друга. Старый морской волк… Утонул в Индийском океане. Отчаянию не было пределов… Одним словом, послезавтра собирай все свои вещи и прямо ко мне на квартиру.
– А… сестра?
– Она будет очень рада. Будем воспитывать вместе детей… Научим уважать их память отца!.. В долгие зимние вечера… Поцелуй меня, мое сокровище.
– Господи… Я, право, не могу опомниться… В тебе есть что-то чужое, ты говоришь такие странные вещи…
– Оставь. Брось… До послезавтра… Мне теперь так хорошо… Это такие минуты, которые, которые…
В половине одиннадцатого ночи весельчак Колесакин вышел из сада утомленный, но довольный собой и по-прежнему готовый на всякие веселые авантюры.
Кликнул извозчика, поехал в лучший ресторан и, войдя в освещенную залу, был встречен низкими поклонами метрдотеля.
– Давненько не изволили… забыли нас, Вадим Григорьич. Николай! Стол получше господину Зайцеву. Пожалуйте-с!
На эстраде играл какой-то дамский оркестр.
Решив твердо, что завтра с утра нужно уехать, Колесакин сегодня разрешил себе кутнуть.
Он пригласил в кабинет двух скрипачек и барабанщицу, потребовал шампанского, винограду и стал веселиться…
После шампанского показывал жонглирование двумя бутылками и стулом. Но когда разбил нечаянно бутылкой трюмо, то разочаровался в жонглировании и обрушился с присущим ему в пьяном виде мрачным юмором на рояль: бил по клавишам кулаком, крича в то же время:
– Молчите, проклятые струны!
В конце концов он своего добился: проклятые струны замолчали, за что буфетчик увеличил длинный и печальный счет на 150 рублей…
Потом Колесакин танцевал на столе, покрытом посудой, грациозный танец неизвестного наименования, а когда в соседнем кабинете возмутились и попросили вести себя тише, то Колесакин отомстил за свою поруганную честь тем, что, схвативши маленький барабан, прорвал его кожу и нахлобучил на голову поборника тишины.
Писали протокол. Было мокро, смято и печально. Все разошлись, кроме Колесакина, который, всеми покинутый, диктовал околоточному свое имя и фамилию:
– Вадим Григорьич Зайцев, инженер.
Счет на 627 рублей 55 коп. Колесакин велел отослать к себе на квартиру.
– Только, пожалуйста, послезавтра!
Уезжал Колесакин на другой день рано утром, веселый, ощущая в кармане много денег и в голове приятную тяжесть.
Когда он шел по пустынному перрону, сопровождаемый носильщиком, к нему подошел высокий щеголеватый господин и строго сказал:
– Я вас поджидаю! Мы, кажется, встречались… Вы – инженер Зайцев?
– Да!
– Вы не отказываетесь от того, что говорили на прошлой неделе на журфиксе Заварзеевых?
– У Заварзеевых? Ни капельки! – твердо ответил Колесакин.
– Так вот вам. Получите!
Мелькнула в воздухе холеная рука, и прозвучала сильная глухая пощечина.
– Милостивый государь! – вскричал Колесакин, пошатнувшись. – За что вы деретесь?..
– Я буду бить так всякого мерзавца, который станет утверждать, что я нечестно играю в карты!
И, повернувшись, стал удаляться. Колесакин хотел догнать его и сообщить, что он не Зайцев, что он пошутил… Но решил, что уже поздно.
Когда ехал в поезде, деньги уже не радовали его и беспечное веселье потускнело и съежилось…
И при всей смешливости своей натуры веселый Колесакин совершенно забыл потешиться в душе над странным и тяжелым положением инженера Зайцева на другой день.
Два мира
Два человека шли по пыльной, залитой светом луны улице города Чугуева и беседовали:
– Так, значит, так-то, брат Перепелицын…
– Именно так, Никеша.
– В Питер, значит… Только как же ты поедешь, если не знаешь, что там еще с тобой будет?
– Это пустяки! Я сегодня уже написал моему питерскому приятелю Шелестову, чтобы он узнал как и что. Скажем, три дня письмо туда, три дня – ответ обратно. Ну… да день ему на справки. Итого – через неделю получу.
Два человека лежали на диванах в большой меблированной комнате, выходившей окнами на шумную петербургскую улицу, и тихо беседовали:
– Сегодня Стрелка, завтра – Стрелка. Сегодня Аквариум, завтра – Аквариум… Скучно, брат Шелестов… Правильно сказал великий психолог Гоголь: скучно жить на этом свете, господа!
В дверь постучали.
– Вам письмо, господин Шелестов!
– От кого это? – лениво спросил приятель Шелестова, забрасывая ногу на спинку дивана.
– Недоумеваю… Гм… Какой-то Перепелицын… Чего ему нужно, этому удивительному Перепелицыну? Ага! Из Чугуева… Припоминаю Перепелицына! Был такой человек, с которым мы во дни оны играли в перья и воровали огурцы на огородах.
– Наглец! – сказал, зевая, приятель Лошадятников.
– Не хочет ли он теперь, под угрозой раскрытия этих хищений, шантажировать тебя?
– «Дорогой Петруша! Ты, конечно, страшно сердит на меня за то, что я за эти шесть лет не удосужился написать ни строчки, но что поделать – такова уж городская шумная жизнь. У нас, в Чугуеве, очень весело – недавно приезжал цирк и играла малороссийская труппа. Очень хорошо играли. Могу сообщить новость, которая тебя очень удивит: Пальцев разошелся с женой и живет теперь с акушеркой Звездич».
– Кто сей Пальцев? – спросил Лошадятников.
– Понятия не имею!
– Так что выбор акушерки Звездич и ее дальнейшая судьба тебя не заинтриговывает?
– Ты видишь, я остаюсь совершенно хладнокровен. Продолжаю: «У меня к тебе есть маленькая просьба, которую, надеюсь, исполнишь: по получении сего письма заезжай на политехнические курсы (адреса не знаю) и узнай условия приема и срок подачи прошений. Потом еще просьба от Кати Шанкс – нельзя ли достать «Вестник моды» за прошлый год № 9, – ей для чего-то нужен. Вышли наложенным платежом. Твой Илья Перепелицын».
Шелестов засвистал какой-то неведомый мотив и принялся складывать из письма петуха. Когда это занятие ему надоело, он забросил петуха за диван и сладко потянулся.
– Ты бы хоть адрес его заметил… – сказал Лошадятников.
– Чей адрес?
– Куропаткина.
– А на что он мне?
– Положим. Ты бы одевался. Скоро девять.
Прошла неделя.
– Вам письмо, барин!
Шелестов повернулся на кровати и прищурился на горничную.
– Давай-ка его сюда. Да чего ты боишься? Подойди ближе.
У горничной были, очевидно, какие-либо свои соображения и взгляды, потому что ближе она не подошла, а, бросив письмо на одеяло, отпрыгнула и убежала.
– От кого бы это?
Писал Илья Перепелицын.
– «Дорогой Петруша! Прошла неделя, а от тебя ответа нет. Сомневаюсь – получил ли ты мое письмо? На всякий случай, прошу тебя, кроме политехникума, заехать на фельдшерские курсы и узнать условия приема и программу. Кстати, можешь Кате Шанкс «Вестник моды» не высылать. Она нашла его у Колопытовых. А с Колопытовыми, ты не поверишь, какой случай: Ивану Григорьевичу во время сна заполз в ухо маленький таракан, а жена его заперла, когда уходила. Он выскочил из окна и получил сотрясение мозга. Да, забыл я прошлый раз написать – кланялся тебе Гриша Седых. Представь себе, он уже в аптеке фармацевтом. Дорогой Петруша! Зайди в магазин Бурхардта и узнай, есть ли пластинки куплетиста Бурдастова. Если есть – вышли наложенным платежом. Буду весьма благодарен… А Пальцев уже ухаживает за попадьей, женой о. Ионы. Звездич в отчаянии. Твой Илья Перепелицын».
В дверь постучали. Вошел, приплясывая, Лошадятников.
– А у меня есть ложа на Крестовский… товский, товский, товский, кий!
– Можешь представить себе, Митя, потрясающую новость: Пальцев, оказывается, ухаживает за женой о. Ионы.
Лошадятников посмотрел на приятеля широко раскрытыми глазами:
– Какой Пальцев? Какого Ионы?
– Да я и сам, собственно, не знаю. Но об этом считает нужным поставить меня в известность Илья Перепелицын.
– Какой Перепелицын?
– Боже ты мой! Перепелицын – знаменитый чугуевский Перепелицын. Но ты – сущее дерево… Ты способен остаться равнодушным даже к тому, что Гриша Седых служит фармацевтом?
– Ах, это тот… чудак пишет? Еще что-нибудь поручает?
– Как же! Просит заехать на фельдшерские курсы и за граммофонными пластинками.
– Что ж ты?
– Ну конечно, я моментально. Сейчас же лечу, как молния.
– Однако слушай… Брось глупости. Поговорим о серьезном. Ты едешь завтра в Павловск? Будет Мушка и Дегтяльцева.
– Вам телеграмма, – сказала горничная, просовывая в дверь руку.
Шелестов взял телеграмму и, заинтересованный, развернул ее.
– От кого? – спросил Лошадятников.
– Ну конечно же… от Ильи Перепелицына. «По некоторым обстоятельствам выезжаю сам Петруша встреть меня на Николаевском вокзале завтра утром Илья Перепелицын».
– Шелестов?!
– Ну?
– Ведь он дурак?
– Форменный.
За окном заиграла шарманка.
Лошадятников поморщился, вынул пятак, завернул его в телеграмму Ильи Перепелицына и выбросил это несложное сооружение за окно. Потом обрушился всей тяжестью на кровать рядом с Шелестовым и деловито спросил:
– Сегодня свободен?
– По горло. В двенадцать – отель «Де Франс», в половине второго – банк, в четыре – к Уржумцеву, семь – у Павлищевых и десять – Крестовский.
– И у тебя не выберется времени погоревать о судьбе акушерки Звездич и поведении Пальцева?
– Что делать! Такова участь о. Ионы, – вздохнул Шелестов.
Через три дня Шелестов получил письмо:
«Дорогой Петруша! Я страшно перед тобой виноват. Ты, наверно, очень удивился, приехав на вокзал и не найдя меня. Очень перед тобой извиняюсь. Дело в том, что обстоятельства изменились и я должен остаться еще на две недели. Но ты не беспокойся – я сообщу тебе точный день выезда. Пластинки куплетиста Бурдастова я еще не получил. Не знаю почему: вероятно, задержка в дороге. Можешь представить – о. Иона узнал обо всем, и вышел большой скандал. У нас открылся новый биоскоп – уже по счету третий. Помнишь Киликиных? Их недавно описали. Никеша очень просил тебе кланяться. Он еще здесь. Твой Илья Перепелицын».
Прочтя это письмо, Лошадятников сказал:
– Знаешь, твой этот Перепелицын начинает мне нравиться. Роскошный юноша!
Три долгих месяца пронеслось над головами Шелестова, Лошадятникова и Перепелицына.
Однажды вечером Шелестов и Лошадятников заехали за Перепелицыным, не попавшим ни на фельдшерские, ни на политехнические курсы, а просто жившим в столице на те 100 рублей, которые присылали ему родители.
– Перепелка! – сказал, входя, Шелестов. – Вот тебе письмо. Я внизу у почтальона взял на твое имя. Из Чугуева.
– От кого?! Решительно недоумеваю…
Перепелицын пожал плечами и распечатал письмо.
– «Дорогой Илюша, – прочел он. – Тебе все кланяются. Пишу тебе это я, Никеша… Голубчик, большая к тебе просьба: заезжай в какой-нибудь магазин фотографических принадлежностей и узнай, сколько стоит «Кодак». Если недорого – вышли наложенным платежом. Еще просьба – вышли дюжину открыток с видами Петербурга. Очень интересно. Какие у вас стоят погоды? А знаешь, вчера видели Пальцева с Корягиной Лидочкой. Что ты на это скажешь? Сообщи в письме, не родственник ли Леонид Андреев купцу нашему Николаю Андрееву? Сын его Петя очень интересуется этим вопросом. Твой Никеша Чебурахин».
– Слушай, Перепелка, – сказал Шелестов, выслушав содержание письма. – Ведь этот Никеша, очевидно, дурак?
Перепелицын пожал плечами.
– Форменный.
Ниночка
Начальник службы тяги, старик Мишкин, пригласил в кабинет ремингтонистку Ниночку Ряднову и, протянувши ей два черновика, попросил ее переписать их начисто.
Когда Мишкин передавал эти бумаги, то внимательно посмотрел на Ниночку и, благодаря солнечному свету, впервые разглядел ее как следует.
Перед ним стояла полненькая, с высокой грудью девушка среднего роста. Красивое белое лицо ее было спокойно, и только в глазах время от времени пробегали искорки голубого света.
Мишкин подошел к ней ближе и сказал:
– Так вы, это самое… перепишите бумаги. Я вас не затрудняю?
– Почему же? – удивилась Ниночка. – Я за это жалованье получаю.
– Так, так… жалованье. Это верно, что жалованье. У вас грудь не болит от машинки? Было бы печально, если бы такая красивая грудь да вдруг бы болела…
– Грудь не болит.
– Я очень рад. Вам не холодно?
– Отчего же мне может быть холодно?
– Кофточка у вас такая тоненькая, прозрачная… Ишь, вон у вас руки просвечивают. Красивые руки. У вас есть мускулы на руках?
– Оставьте мои руки в покое!
– Милая… Одну минутку… Постойте… Зачем вырываться? Я, это самое… рукав, который просвечив…
– Пустите руку! Как вы смеете! Мне больно! Негодяй!
Ниночка Ряднова вырвалась из жилистых дрожащих рук старого Мишкина и выбежала в общую комнату, где занимались другие служащие службы тяги.
Волосы у нее сбились в сторону, и левая рука, выше локтя, немилосердно ныла.
– Мерзавец, – прошептала Ниночка. – Я тебе этого так не прощу.
Она надела на пишущую машину колпак, оделась сама и, выйдя из управления, остановилась на тротуаре. Задумалась:
«К кому же мне идти? Пойду к адвокату».
Адвокат Язычников принял Ниночку немедленно и выслушал ее внимательно.
– Какой негодяй! А еще старик! Чего же вы теперь хотите? – ласково спросил адвокат Язычников.
– Нельзя ли его сослать в Сибирь? – попросила Ниночка.
– В Сибирь нельзя… А притянуть его вообще к ответственности можно.
– Ну притяните.
– У вас есть свидетели?
– Я – свидетельница, – сказала Ниночка.
– Нет, вы – потерпевшая. Но если не было свидетелей, то, может быть, есть у вас следы насилия?
– Конечно есть. Он произвел надо мной гнусное насилие. Схватил за руку. Наверно, там теперь синяк.
Адвокат Язычников задумчиво посмотрел на пышную Ниночкину грудь, на красивые губы и розовые щеки, по одной из которых катилась слезинка.
– Покажите руку, – сказал адвокат.
– Вот тут, под кофточкой.
– Вам придется снять кофточку.
– Но ведь вы же не доктор, а адвокат, – удивилась Ниночка.
– Это ничего не значит. Функции доктора и адвоката так родственны друг другу, что часто смешиваются между собой. Вы знаете, что такое алиби?
– Нет, не знаю.
– Вот то-то и оно-то. Для того чтобы установить наличность преступления, я должен прежде всего установить ваше алиби. Снимите кофточку.
Ниночка густо покраснела и, вздохнув, стала неловко расстегивать крючки и спускать с одного плеча кофточку.
Адвокат ей помогал. Когда обнажилась розовая, упругая Ниночкина рука с ямочкой на локте, адвокат дотронулся пальцами до красного места на бело-розовом фоне плеча и вежливо сказал:
– Простите, я должен освидетельствовать. Поднимите руки. А это что такое?.. Грудь?
– Не трогайте меня! – вскричала Ниночка. – Как вы смеете?
Дрожа всем телом, она схватила кофточку и стала поспешно натягивать ее.
– Чего вы обиделись? Я должен еще удостовериться в отсутствии кассационных поводов…
– Вы – нахал! – перебила его Ниночка и, хлопнув дверью, ушла.
Идя по улице, она говорила сама себе:
«Зачем я пошла к адвокату? Мне нужно было пойти прямо к доктору. Самое лучшее – это пойти к доктору, пусть он даст свидетельство о гнусном насилии».
Доктор Дубяго был солидный пожилой человек.
Он принял в Ниночке горячее участие, выслушал ее, выругал начальника тяги, адвоката и потом сказал:
– Разденьтесь.
Ниночка сняла кофточку, но доктор Дубяго потер профессиональным жестом руки и попросил:
– Вы уж, пожалуйста, совсем разденьтесь…
– Зачем же совсем? – вспыхнула Ниночка. – Он меня хватал за руку. Я вам руку и покажу.
Доктор осмотрел фигуру Ниночки, ее молочно-белые плечи и развел руками.
– Все-таки вам нужно раздеться… Я должен бросить на вас ретроспективный взгляд. Позвольте, я вам помогу.
Он наклонился к Ниночке, осматривая ее близорукими глазами, но через минуту Ниночка взмахом руки сбила с его носа очки, так что доктор Дубяго был лишен на некоторое время возможности бросать не только ретроспективные взгляды, но и обыкновенные.
– Оставьте меня!.. Боже! Какие все мужчины мерзавцы!
Выйдя от доктора Дубяго, Ниночка вся дрожала от негодования и злости.
«Вот вам – друзья человечества! Интеллигентные люди… Нет, надо вскрыть, вывести наружу, разоблачить всех этих фарисеев, прикрывающихся масками добродетели».
Ниночка прошлась несколько раз по тротуару и, немного успокоившись, решила отправиться к журналисту Громову, который пользовался большой популярностью, славился как человек порядочный и неподкупно честный, обличая неправду от двух до трех раз в неделю.
Журналист Громов встретил Ниночку сначала неприветливо, но потом, выслушав Ниночкин рассказ, был тронут ее злоключениями.
– Ха-ха! – горько засмеялся он. – Вот вам лучшие люди, призванные врачевать раны и облегчать страдания страждущего человечества! Вот вам носители правды и защитники угнетенных и оскорбленных, взявшие на себя девиз «Справедливость!». Люди, с которых пелена культуры спадает при самом пустяковом столкновении с жизнью. Дикари, до сих пор живущие плотью… Ха-ха. Узнаю я вас!
– Прикажете снять кофточку? – робко спросила Ниночка.
– Кофточку? Зачем кофточку?.. А впрочем… можно снять и кофточку. Любопытно посмотреть на эти следы, гм… культуры.
Увидев голую руку и плечо Ниночки, Громов зажмурился и покачал головой.
– Однако руки же у вас… разве можно выставлять подобные аппараты на соблазн человечеству. Уберите их. Или нет… постойте… чем это они пахнут? Что, если бы я поцеловал эту руку вот тут… в сгибе… А… Гм… согласитесь, что вам никакого ущерба от этого не будет, а мне доставит новое любопытное ощущение, которое…
Громову не пришлось изведать нового любопытного ощущения. Ниночка категорически отказалась от поцелуя, оделась и ушла.
Идя домой, она улыбалась сквозь слезы:
«Боже, какие все мужчины негодяи и дураки!»
Вечером Ниночка сидела дома и плакала.
Потом, так как ее тянуло рассказать кому-нибудь свое горе, она переоделась и пошла посидеть к соседу по меблированным комнатам студенту-естественнику Ихневмонову.
Ихневмонов день и ночь возился с книгами, и всегда его видели низко склонившимся красивым, бледным лицом над печатными страницами, за что Ниночка шутя прозвала студента профессором.
Когда Ниночка вошла, Ихневмонов поднял от книги голову, тряхнул волосами и сказал:
– Привет Ниночке! Если она хочет чаю, то чай и ветчина там. А Ихневмонов дочитает пока главу.
– Меня сегодня обидели, Ихневмонов, – садясь, скорбно сообщила Ниночка.
– Ну!.. Кто?
– Адвокат, доктор, старик один… Такие негодяи!
– Чем же они вас обидели?
– Один схватил руку до синяка, а другие осматривали и все приставали…
– Так… – перелистывая страницу, сказал Ихневмонов, – это нехорошо.
– У меня рука болит, болит, – жалобно протянула Ниночка.
– Этакие негодяи! Пейте чай.
– Наверно, – печально улыбнулась Ниночка, – и вы тоже захотите осмотреть руку, как те.
– Зачем же ее осматривать? – улыбнулся студент. – Есть синяк – я вам и так верю.
Ниночка стала пить чай. Ихневмонов перелистывал страницы книги.
– До сих пор рука горит, – пожаловалась Ниночка. – Может, примочку какую-нибудь надо?
– Не знаю.
– Может, показать вам руку? Я знаю, вы не такой, как другие, – я вам верю.
Ихневмонов пожал плечами.
– Зачем же вас затруднять… Будь я медик – я бы помог. А то я – естественник.
Ниночка закусила губу и, встав, упрямо сказала:
– А вы все-таки посмотрите.
– Пожалуй, показывайте вашу руку… Не беспокойтесь… вы только спустите с плеча кофточку… Так… Это?.. Гм… Действительно синяк. Экие эти мужчины. Он, впрочем, скоро пройдет.
Ихневмонов качнул соболезнующе головой и снова сел за книгу.
Ниночка сидела молча, опустив голову, и ее голое плечо матово блестело при свете убогой лампы.
– Вы бы одели в рукав, – посоветовал Ихневмонов. – Тут чертовски холодно.
Сердце Ниночки сжалось.
– Он мне еще ногу ниже колена ущипнул, – сказала Ниночка неожиданно, после долгого молчания.
– Экий негодяй! – мотнул головой студент.
– Показать?
Ниночка закусила губу и хотела приподнять юбку, но студент ласково сказал:
– Да зачем же? Ведь вам придется снимать чулок, а здесь из дверей, пожалуй, дует. Простудитесь – что хорошего? Ей же богу, я в этой медицине ни уха ни рыла не смыслю, как говорит наш добрый русский народ. Пейте чай.
Он погрузился в чтение. Ниночка посидела еще немного, вздохнула и покачала головой.
– Пойду уж. А то мои разговоры отвлекают вас от работы.
– Отчего же, помилуйте, – сказал Ихневмонов, энергично тряся на прощание руку Ниночки.
Войдя в свою комнату, Ниночка опустилась на кровать и, потупив глаза, еще раз повторила:
– Какие все мужчины негодяи!
Большое сердце
Рождественский рассказ
Серое, темное небо нависло над землей… Снег валил большими хлопьями, устилая белым покровом улицы, по которым сновала веселая предпраздничная толпа, совершая разные закупки, необходимые для великого праздника…
Старый чиновник Слякин стоял у запорошенного снегом окна и печально глядел на улицу, полную озабоченных спешащих людей.
«Боже, – думал он, и его добрые, сияющие глаза туманились непрошеными слезами. – Боже! Такая великая праздничная ночь, и сколько в это же время обездоленных людей, лишенных крова, теплого угла и маленькой, изукрашенной игрушечками елочки. О, как бы мне хотелось принести радость хоть немногим, обогреть хотя одного несчастного и дать малым ребяткам, лишенным этого, хотя одну веселую, праздничную елочку. Боже ты мой… Сколько на свете холода, горя и несчастья!»
Чиновник Слякин надел шубу, шапку и, полный грустных и сладких мыслей, вышел из дому.
Оживленная толпа мощным потоком неслась мимо него, а он, остановившись на углу, долго стоял и думал: «Какие они все равнодушные, сухие… Никому ни до кого нет дела… А в это же самое время среди них, может быть, сотни голодных, нуждающихся, лишенных тепла и участия…»
Около него остановилась собака, уткнула нос в его галоши и, тихонько повизгивая, тряхнула спиной, занесенной снегом.
– Бедная бесприютная собачка, – сказал растроганный Слякин, наклоняясь к ней. – Бродишь ты по улицам, и никому нет до тебя дела. Пойдем со мной, я накормлю тебя и уложу на теплый-теплый коврик.
Слякин протянул руку к собаке, но она громко залаяла, открыла пасть и крепко впилась в Слякинову руку острыми белыми зубами.
– Вы зачем, черт вас забери, мою собаку дразните? – послышался около него сердитый голос, и вышедший из магазина офицер сурово поглядел на растерявшегося Слякина.
– Я хотел собачку… домой отвести… согреть.
– Ха-ха! – грубо расхохотался офицер. – У вас губа не дура. Породистого сторублевого водолаза взять домой! В участок бы вас свести нужно, а не домой!.. Hepo, ici![1]
А волны озабоченных равнодушных людей по-прежнему неслись куда то вдаль, заменяемые все новыми и новыми волнами…
Шагая по улице, Слякин, закутанный в теплый воротник пальто, грустно думал: «Ветер воет, и в степи теперь страшно, как будто тысячи разбушевавшихся дьяволов справляют свой праздник… Плохо в это время путнику, которого застигает в пути непогода… Ветер, забираясь в прорехи его жалкого платья, будет леденящим дыханием морозить несчастного, и вой далеких волков, чующих скорую поживу, зазвучит ему похоронной песней. И он идет пешком, утопая по колена в снегу, так как несчастному не на что было нанять бойкую неутомимую лошадку… И он идет сгорбившись, пытаясь закутаться в плохо греющий воротник, молча, без единого звука…»
Слякин смахнул непрошеную слезу и свернул в малолюдный переулок.
Мимо него прошел, сгорбившись, пытаясь закутаться в воротник пальто, неизвестный человек.
Сердце Слякина сжалось.
– Послушайте… эй! Путник! Обождите.
Он догнал прохожего и, молча, сунул ему в руку три рубля.
Прохожий остановился поднял из воротника изумленное лицо и поглядел на Слякина.
– Это… что значит?
– Это вам, путник. Дорога вам, я знаю, предстоит дальняя, а лошадок нанять не на что. Не благодарите! Чем могу, помог. А в поле будто тысячи разбушевавшихся дьяволов празднуют…
– Да как вы смеете! – взревел прохожий. – Да вы знаете, кто я? Да я вас в двадцать четыре часа… Этакая наглость!
Его щегольская шинель распахнулась, и на груди блеснуло золотое шитье и несколько искрящихся при свете фонаря орденов.
– Извините… – пролепетал Слякин.
– Безобразник! С каких пор успел нарезаться!.. Проходите!
Ветер все крепчал.
Декабрь давал себя знать, и Слякин, выйдя снова на многолюдную широкую улицу, печально размышлял: «А сколько детей, этих – по выражению поэта – цветов жизни, бродят сейчас по улице, рассматривая выставленные в роскошных витринах вкусные вещи, которые, увы, не для них… Не для этих пасынков на жизненном пиру».
Горло его перехватило от слез, и сердце сжалось.
У роскошной витрины кондитерской стояла девочка и жадно рассматривала выставленные торты и конфекты.
– Бедное дитя! – пробормотал Слякин, хватая девочку за руку. – Несчастный бесприютный ребенок… Пойдем со мной, я тебя накормлю и обогрею в эту святую ночь.
– Maman! – закричала испуганная девочка. – Maman! Oú me tire-t-il?[2]
Рассматривавшая соседнюю витрину модного магазина дама ахнула и подбежала к девочке.
– Оставьте ее, скверный старикашка! – закричала она. – Пустите ее, или я ударю вас по голове зонтиком. Как вы смеете хватать ее за руку и тащить?!
– Наглость этих сладострастных павианов переходит всякие границы, – сказал господин, проходя мимо.
– Они уже стали хватать свои жертвы на многолюдных улицах среди тысячной толпы!..
– Уверяю вас, – сказал Слякин. – Я только хотел взять эту девочку к себе домой и приютить ради этой ночи, которая…
– Вы негодяй! – сказала возмущенная дама. – Nadine, ты не должна слушать того, что он говорит. Пойдем скорее…
А снег все падал…
Слякин снова свернул в безлюдный переулок и, печальный, шагая по обледеневшей мостовой, думал: «О, как бы хотелось мне принести радость, облегчить нужду и горе хотя бы одному человеку… Но настоящая бедность горда и прячет свои лохмотья… Нужно много деликатности и такта, чтобы не оскорбить бедняка и не подчеркивать своего благодеяния».
С ним поравнялся, заглядывая ему в лицо, высокий человек в рыжем пальто, подпоясанном веревкой, и в фуражке с полуоторванным козырьком.
«Вот оно», – подумал умиленный Слякин и начал тихим деликатным голосом:
– Погода дурная, неправда ли?
– Погодка сволочная, – согласился незнакомец.
– Вы, вероятно, выходя из дому, забыли тепло одеться? – деликатно спросил Слякин. – Я думаю, десять рублей, взятые у меня заимообразно, могли бы до известной степени урегулировать этот пустяковый вопрос. А?
– Нет, ты мне лучше пальто дай, – возразил незнакомец. – Снимай-ка его, живей!
– А… как же я?.. – удивился Слякин.
– А я тебе свое барахло дам. Ну, живей, старичок. А где твои десять рублей? Дай-ка мне их, дядя. Тут больше? Ну, все равно. А часики… золотые? Чего ж ты, дьявол, серебряные носишь?
Вьюга разыгралась, и снег беспрерывными хлопьями падал на белую землю.
По улице шагал старик в рваном, подпоясанном веревкой полушубке и изорванных сапогах и что-то ворчал себе под нос.
Маленький, одетый в женскую кацавейку мальчик подошел к нему и, дрожа от холода, пролепетал:
– Дядинька… Ради праздничка…
– Ради праздничка?! – закричал Слякин. – Вот тебе, маленький негодяй!
Слякин схватил мальчишку и, дав ему несколько шлепков, принялся усердно драть за уши…
И это было единственное доброе дело, совершенное Слякиным, потому что оборванный мальчишка совсем замерзал, а шлепки и пощечины быстро согрели его спину и красные уши…
Еропегов
Недавно ко мне зашел мой приятель Еропегов и среди разговора вдруг, будто что-то вспомнив, всплеснул руками.
– Да! Чуть не забыл… С тобой очень хочет познакомиться Демкин.
– Какой Демкин?
– Демкин! Очень симпатичный парень. Я ему много о тебе говорил. Тебе с ним обязательно нужно познакомиться.
Я пожал плечами.
– Ему что-нибудь от меня нужно?
– Ну вот видишь, вот видишь, какой ты сухой, черствый человек. Сейчас – «нужно»! Просто он тобой очень интересуется – я ему так много рассказывал о тебе… Почему же вам не познакомиться?
Еропегов был известен мне за человека крайне порывистого, нелепо-суетливого и восторженного.
Поэтому я еще раз пожал плечами и спросил:
– Да он что же, по крайней мере, интересный человек?
– Он? Удивительный! Стихи пишет.
– Да что ж тут удивительного: и я пишу стихи.
– И ты удивительный человек. Я знаю, ты о себе преувеличенно скромного мнения, но… эх, брат! О чем там говорить. Так можно его привести к тебе? В нем, между прочим, есть еще одно драгоценное качество: незаменимо рассказывает анекдоты!
– Ну что ж – приводи.
– Очень тобой интересуется. А анекдоты – ты животики надорвешь.
На другой день, сидя в кабинете, я услышал звонок и потом шум какой-то борьбы в передней.
– Да пойдем! Чего ты, чудак, стесняешься? – слышался голос Еропегова.
– Уверяю же тебя, что неудобно. Ну как это так вдруг, ни с того ни с сего, явиться к незнакомому человеку знакомиться! – доносился до меня другой голос.
– Пустяки! Он тобой очень интересуется. Я так много рассказывал ему о тебе. Ты ему доставишь только удовольствие! Расскажешь два-три анекдота – посмеемся. Раздевайся! Тут запросто.
– Да почему ему так хотелось со мной познакомиться?
– Ну как же! Он тоже стихи пишет…
Дверь отворилась, и на пороге показался оживленный Еропегов, таща за руку конфузливо упиравшегося черного человека, с кривыми ногами и мрачным унылым взглядом впалых глаз.
– Вот он, проказник! Насилу приволок… Ффу!.. Познакомьтесь, господа!
Демкин застенчиво пожал мою руку и сел, скривив голову набок.
– Вот, брат, тот Демкин, о котором я говорил. Стихи пишет! Поэт.
Поэт сконфузился и занялся своими ногами: одну подвернул под кресло, а на носок другой стал пристально смотреть, будто не веря глазам, что он еще обладает этой частью тела.
Руки решительно затрудняли его: сначала он сложил их на коленях, непосредственно за тем перенес их на грудь и в конце концов подпер одной рукой бок, а другой стал обмахивать лицо, покрасневшее от уличного холода.
– Вы действительно пишете стихи? – спросил я, желая ободрить его.
– Пишу, – отвечал он надтреснутым голосом. – Только так, для себя…
Этот человек трогал меня до слез своим жалостным видом. Я решительно недоумевал: зачем Еропегов притащил его?
– Нет, ты, брат, расскажи лучше анекдотик какой-нибудь. Изумительно анекдоты рассказывает, – обратился ко мне оживленный, веселый Еропегов. – Право, расскажи!
Демкин потупил голову и гудящим, унылым голосом покорно начал:
– Один купец пришел в ресторан. Видит – висит клетка с соловьем. «Сколько, – говорит, – стоит». – «Триста рублей». – «Зажарьте».
– Этот анекдот мне известен, – сказал я. – Купец, когда зажарили, сказал: отрежьте на три копейки. Да?
– Да, да, – кивнул головой Демкин. – А то другой анекдот есть: армянин застал жену с приказчиком на диване. Они целовались, и он…
– Знаю! – перебил я. – Потом он еще диван продал.
Демкин тяжело вздохнул и замолчал.
– Ты расскажи о еврее, который пришел в театр, а потом ушел, не желая ждать, когда прочел в программе, что между вторым и третьим действием проходит полтора месяца, – подсказал Еропегов.
Мрачный Демкин покорно рассказал анекдот об еврее.
Анекдот был тоже мне знаком, но я сделал вид, что впервые услышал его, и поэтому насильственно смеялся.
Еропегов громко хохотал и одобрительно повторял:
– Этакий весельчак! Удивительно! Вот ему бы, – обратился он ко мне, – с Подскокиным познакомиться! Надо будет их познакомить. Да что, брат, там думать… Пойдемте сейчас все к Подскокиным. Они будут очень рады.
Я категорически отказался, ссылаясь на работу.
Демкин встал и стал прощаться со мной. Еропегов хлопал его по плечу, одобрительно говоря:
– Уморушка с тобой! То есть откуда у него берутся эти анекдоты?! Прямо удивительно!
Потом я слышал, как Еропегов говорил Демкину в передней:
– Ты, брат, к нему запросто приходи! Он очень будет рад. Ну, как он тебе понравился? Не правда ли – душа человек?.. А сейчас мы к Подскокиным.
– Да я ж с ними незнаком!
– Пустое! Они очень будут рады.
На днях я собирался ехать в Москву. Услышав об этом, Еропегов всплеснул руками и спросил меня:
– Ты где же думаешь остановиться?
– В гостинице. Мне на два дня.
– Ну не чудак ли?.. Я всегда говорил, что ты – форменный чудак! Поезжай прямо к Коле Полтусову и остановись у него.
– К какому Коле Полтусову?
– Ты не знаешь Кольку? Он не знает Кольку! Тебе стоит только явиться к нему и сказать: «Привез вам поклон от Алеши!» Он тебя в объятиях задушит.
Глаза его увлажнились слезами.
– Да… – прошептал он, будто охваченный потоком нахлынувших воспоминаний. – Коля Полтусов… Сколько у меня связано с этим именем… Наши кутежи, попойки… Милый, непосредственный Коля… Нет, брат! Ты его обидишь, если не придешь прямо к нему. У него ты великолепно устроишься на эти два дня.
– Но как же мне поехать к незнакомому человеку? Ведь это ты с ним друг. А мне он незнаком.
– Колька незнаком?! Николай Полтусов незнаком? – вскричал Еропегов. – Ну, ты, милый, меня уморить хочешь. Вас через час водой не разольешь! Прямо скажи – поклон от Алеши! Ну согласись… ведь ко мне ты бы поехал? Почему же к нему не хочешь? Ты скажи только – я друг Алеши! И довольно. И довольно!!
Я спорил с Еропеговым около часа, и наконец он победил меня своей стремительностью, взяв торжественное слово, что я по приезде в Москву направлюсь прямо к Полтусову.
– Но ведь не могу же я ему сказать: «Приютите меня». Это неудобно!
– Этого и не надо. Он сам в тебя вцепится. Да… Коля Полтусов… Что-то ты сейчас делаешь там, в своей Москве?! – растроганно прошептал Еропегов.
Приехав в Москву, я прямо с вокзала поехал по данному мне адресу и действительно увидел подъезд с металлической дощечкой на дверях:
«Николай Карпович Полтусов, присяжный поверенный».
Меня впустили и через минуту ввели в кабинет Полтусова, высокого пожилого господина, недоумевающе поднявшегося мне навстречу.
– Здравствуйте, – сказал я, отрекомендовавшись. – Привез вам поклон от Алеши.
– От какого Алеши? – спросил он.
– От Алексея Петровича Еропегова, вашего друга.
– Алексея… Агапеньева?.. Что-то… такого я не знаю, – задумчиво сказал Полтусов.
– Не Агапеньева, а Еропегова.
– Еропегова?.. Гм… Да он какой из себя?
– Высокий такой, костлявый. Вечно суетится.
Полтусов потер лоб.
– Не припомню… Что за странность!..
– Да вы Полтусов? Ваше имя Николай?!
– Да.
– Ну как же вы его не помните?! Он еще вспоминал о ваших попойках, о каком-то кутеже в «Славянском базаре»…
Полтусов задумался.
– Он не брюнет ли такой, с размашистыми движениями?.. Еще всех знакомить любит?..
– Он! – вскричал я. – Конечно, Еропегов!
– Теперь я припоминаю. Мы с компанией однажды сидели в «Славянском базаре» за столиком, а этот господин, сидя рядом, со своим знакомым подошел потом к нам и сам представился. Помню, помню. Он еще предлагал мне выпить на брудершафт, да я отказался… Ну что за смысл пить с почти незнакомым человеком… Не правда ли?
Я встал, пробормотал несколько слов извинения и, опрокинув стул, поспешно ушел от Полтусова, боясь оглянуться, чтобы не встретиться с его глазами.
– Ну что? – спросил Еропегов, радостно приветствуя меня по возвращении из Москвы. – Как Коля?
– Ничего. Просил тебе кланяться, – усмехнулся я.
– Вот видишь! Ты, конечно, у него остановился?
– О да. Он меня принял как родного. Одно твое имя раскрыло передо мной все двери.
– Ну вот видишь! Я всегда говорю, что человеческие отношения должны быть самыми простыми и задушевными.
Он посмотрел на меня, помолчал и потом, подумав немного, сказал:
– Тебе нужно отдохнуть среди природы. Тебе нужно поехать в Новоузенский уезд.
– Почему именно в Новоузенский?
– Там живет семья помещика Козулевича. Прекрасные люди! Право, поезжай. Они тебя как родного примут. Чего, в самом деле.
– Ты хорошо знаком с ними? – усмехнулся я.
– Я не знаком, но мне Демкин много говорил о них. Славные такие люди! Они будут тебе бесконечно рады…
Апостол
Всякий вдумчивый, наблюдательный человек уже заметил, вероятно, что богатство дядюшек прямо пропорционально расстоянию, которое отделяет их от племянников.
Всякий вдумчивый, наблюдательный человек замечал, что самые богатые, набитые золотом дядюшки всегда поселяются в Америке… Человеку, желающему быть миллионером, достичь этого, со времени великого открытия Колумба, очень легко: нужно обзавестись в Европе племянниками, сесть на пароход и переехать из Европы в эту удивительную страну. Совершив это – вы совершили почти все… Остаются пустяковые детали: сделаться оптовым торговцем битой свининой, или железнодорожным королем, или главой треста нефтепромышленников.
Если дядюшка живет где-либо в Англии, племяннику его уже никогда не придется увидеть миллионов… В лучшем случае ему попадут несколько сот тысяч.
И чем ближе к племяннику, тем дядюшка все беднеет… Сибирь приносит племяннику всего несколько десятков тысяч, какая-нибудь Самара – тощий засаленный пучок кредиток, и, наконец, есть такой предел, такая граница, где дядюшка не имеет ничего. Перевалив эту границу, дядюшка начинает быть уже отрицательной величиной. Если он живет в двадцати верстах от племянника, то таскается к нему каждую неделю, поедает сразу два обеда, выпрашивает у племянника рубль на дорогу и втайне мечтает о гнусном, чудовищном по своей противоестественности случае: получить после смерти племянника его наследство.
Хотя у меня и есть дядюшка, но я им, в общем, доволен: он живет в Сибири.
Однажды, когда я сидел за обедом, в передней послышался звонок, чьи-то голоса – и ко мне неожиданно ввалился дядюшка, красный от радости и задыхающийся от любви ко мне.
– А я к тебе, брат племянник. Погостить. Посмотреть, как они тут живут, эти самые наследники…
Он обнял меня, посмотрел внимательно через мое плечо на покрытый стол и – отшатнулся.
– Что вы, дядя?
Он прохрипел, нахмурив брови:
– Убийца!
– Кто убийца? – озабоченно спросил я. – Где убийца?
– Ты убийца! Что это такое? Это вот…
– Кусок ростбифа. Не желаете ли скушать?..
– Чтобы я ел тело убитого в муках животного?.. Чтобы я был соучастником и покровителем убийства?! Пусть лучше меня самого съедят!
– Вы что же, дядя… вегетарианец?
Он уселся на стул, кивнул головой и внушительно добавил:
– Надеюсь, и ты им будешь… Надеюсь.
Если бы этот человек приехал из Самары или какого-нибудь Борисоглебска – я бы не церемонился с ним. Но он был из Сибири.
– Конечно, дядя… Если вы находите это для меня необходимым, я с сегодняшнего дня перестаю быть, как вы справедливо выразились, убийцей! Действительно, это, в сущности, возмутительно: питаться через насилие, через боль… Впрочем, этот ростбиф я могу доесть, а?
– Нет! – энергично вскочил дядюшка, хватаясь за ростбиф. – Ты не должен больше ни куска есть. Нужно мужественно и сразу отказаться от этого ужаса!
– Дядя! Ведь животное это все равно убито, и его уже не воскресить. Если бы оно могло зашевелиться, ожить и поползти на зеленую травку – я бы, конечно, его не тронул… Но у него даже нет ног… Не думаю, чтобы этот бедняга мог что-либо чувствовать…
– Дело не в нем! Конечно, он (на глазах дяди показались две маленькие слезинки) ничего не чувствует… Его уже убили злые, бессердечные люди. Но ты – ты должен спать отныне с чистой совестью, с убеждением, что ты не участвовал в уничтожении Божьего творения.
До сих пор было наоборот: я обретал спокойный сон только по уничтожении одного или двух кусков Божьего творения. И наоборот, пустой желудок мстил мне жестокой длительной бессонницей.
Но так как от Сибири до меня расстояние было довольно внушительное, я закрыл руками лицо и с мучительной болью в голосе прошептал:
– И подумаешь, что я до сих пор был кровожадным истребителем, пособником убийц… Нет! Нет!! Отныне начинаю жить по-новому!
Дядя нежно поцеловал меня в голову, потрепал по плечу и сказал:
– Вот ты увидишь, какой прекрасный обед я закажу сейчас твоей кухарке. Через час все будет готово: мы пообедаем очаровательно!
На столе стояли вареные яйца, масло, маринованные грибы и хлеб.
– Мы, брат, чудесно пообедаем, – добродушно говорил дядя. – За первый сорт. Я голоден как волк.
Он взял яйцо и вооружился ложкой.
– Дядюшка! – изумленно вскричал я – Неужели вы будете есть это?!
– Да, мой друг. Ведь здесь я никого не убиваю…
– Ну нет! По-моему, это такое же убийство… Из этого яйца мог бы выйти чудесный цыпленок, а вы его уничтожаете!
Его глаза увлажнились слезами. Он внимательно взглянул на меня: мои глаза тоже были мокры.
Он вскочил и бросился в мои объятия.
– Прости меня. Ты прав… Ты гораздо лучше, чем я!
Мы прижали друг друга к сердцу и, растроганные, снова сели на свои места.
Дядя повертел в руках яйцо и задумчиво произнес:
– Хотя оно уже вареное… Цыпленок из него едва ли получится.
– Дядюшка! – укоризненно отвечал я. – Дело ведь не в нем, а в вас. В вашей чистой совести!
– Ты опять прав! Тысячу раз прав. Прости меня, старика!..
Кухарка внесла суп из цветной капусты.
– Дай я тебе налью, – любовно глядя на меня, сказал дядюшка.
Я печально покачал головой.
– Не надо мне этого супа.
– Что такое? – встревожился дядя. – Почему?
– Позвольте мне, дядя, рассказать вам маленькую историйку… На одном привольном, залитом светом горячего солнца огороде росла цветная капуста. Радостно тянулась она к ласковым лучам своей яркой зеленью… Любо ей было купаться в летнем тепле и неге!.. И думала она, что конца не будет ее светлой и привольной жизни… Но пришли злые огородники, вырвали ее из земли, сделали ей больно и потащили в большой равнодушный город. И попала несчастная в кипяток и только тогда, в невыносимых муках, поняла, как злы и бессердечны люди… Нет, дядя!.. Не буду я есть этой капусты.
Дядя с беспокойством взглянул на меня.
– Ты думаешь… Она что-нибудь чувствует?
– Чувствовала! – прошептал я со слезами на глазах. – Теперь уже не чувствует… Учеными ведь доказано, что всякое растение – живое существо, и если оно не умеет говорить, то это не значит, что ему не больно!.. О, как я раньше был жесток! Сколько огурцов убил я на своем веку…
Дядя тихо положил ложку и отодвинул суповую чашку.
– Мне стыдно перед тобой… Теперь только я вижу, как я был жалок со своим вегетарианством, которое было тем же замаскированным убийством… Ты прямолинейнее и, значит, лучше меня.
Мы сидели молча, растроганные, опустив головы в пустые тарелки.
– Но… – прошептал наконец дядя, задумчиво глядя на меня. – Чем же мы должны питаться?
– Молоком, – сказал я. – Это никому не делает больно. Хлеб делается из колосьев, и поэтому жестоко было бы уничтожать его. Вместо хлеба можно подбирать сухие опавшие листья, молоть их и изготовлять суррогат муки…
Дядя вздохнул.
– А я заказал кухарке на второе спаржу…
– Дядюшка! Позвольте мне рассказать вам историйку: на одном огороде росла спаржа… Радостно тянулась она к яркому…
– Знаю, – кивнул головой дядя. – Потом пришли злые огородники и сделали ей больно… – Он почесал затылок и сказал: – Ну что ж делать… Попьем молочка! Может, до сбора сухих листьев можно с кусочком хлеба… Он ведь мертвенький…
– Дядя! – сурово и непреклонно сказал я. – Будьте же мужественны! Ведь дело не в мертвеньком, как вы говорите, хлебе, а в вас! Дело в чистой совести!
Он пил маленькими глотками молоко и, пораженный, смотрел на меня. А я говорил:
– Я вам беспредельно благодарен! Вы мне открыли новый мир!.. Теперь я буду всю жизнь ходить босиком.
– Босиком? Зачем, мой друг, босиком?
– Дядя! – укоризненно сказал я. – Вы, кажется, забываете, что башмаки делаются из кожи убитых животных… Не хочу я больше быть пособником и потребителем убийства!
– Ты мог бы, – сосредоточенно раздумывая, прошептал дядя, – делать башмаки из дерева… Как французские крестьяне.
– Дядюшка… Позвольте вам рассказать одну печальную историйку. В тихом дремучем лесу росло деревцо. Оно жадно тяну…
– Да, да, – кивнул головой дядя. – Потом его срубили злые лесники. Милый мой! Но что же тогда делать?! Вот у тебя сейчас деревянные полы…
Я тихо, задумчиво улыбнулся.
– Да, дядюшка! В будущий ваш приезд этого не будет… Я закажу стеклянные полы…
– По… чему стеклянные?
– Стеклу не больно. Оно – не растительный предмет… Стулья у меня будут железные, а постели из мелкой металлической сетки…
– А… матрац и… подушки?.. – робко смотря на меня, спросил дядя.
– Они хлопчатобумажные! Хлопок растет. Позвольте рассказать вам одну…
– Знаю, – печально махнул рукой дядя. – Хлопок рос, а пришли злые люди…
Он встал со стула. Вид у него был расстроенный, и глаза горели голодным блеском, так как он пил только молоко.
– Может быть, вы желали бы пройтись после обеда по саду? – спросил я. – Мне нужно кое-чем заняться, а вы погуляйте.
Он встал, робкий, голодный, и заторопился:
– Хорошо… не буду тебе мешать… Пойду погуляю…
– Только, – серьезно сказал я, – одна просьба: не ходите по траве… Она вам ничего не скажет, но ей больно… Она будет умирать под вашими ногами.
Я обнял его, прижал к груди и шепнул:
– Когда будете идти по дорожке – смотрите под ноги… У меня болит сердце, когда я подумаю, что вы можете раздавить какого-нибудь несчастного кузнечика, который…
– Хорошо, мой друг. У тебя ангельское сердце…
Дядя посмотрел на меня робко и подавленно, с чувством тайного почтения и страха. Втайне он, очевидно, и сам был не рад, что разбудил во мне такую чуткую, нежную душу.
Когда он ушел, я вынул из буфета хлеб, вино, кусок ростбифа и холодные котлеты.
Потом расположился у окна и, уничтожая эти припасы, любовался на прогуливавшегося дядюшку.
Он шагал по узким дорожкам, сгорбленный от голода, нагибаясь время от времени и внимательно осматривая землю под ногами… Один раз он машинально сорвал с дерева листик и поднес его к рту, но сейчас же вздрогнул, обернулся к моему окну и бросил этот листик на землю.
Прожил он у меня две недели – до самой своей смерти.
Мы ходили босиком, пили молоко и спали на голых железных кроватях.
Смерть его не особенно меня удивила.
Удивился я, только узнав, что хотя он и жил в Сибири, но имел все свойства самарского дядюшки: после его смерти я получил тощий засаленный пучок кредиток – так, тысячи три.
Широкая Масленица
Кулаков стоял перед хозяином гастрономического магазина и говорил ему:
– Шесть с полтиной? С ума сойти можно! Мы, Михайло Поликарпыч, сделаем тогда вот что… Вы мне дайте коробку зернистой в фунт, а завтра по весу обратно примете… Что съедим – за то заплачу. У нас-то ее не едят, а вот гость нужный на блинах будет, так для гостя, а?
«Чтоб тебе лопнуть, жила!» – подумал хозяин, а вслух сказал:
– Неудобно это как-то… Ну, да раз вы постоянный покупатель, то разве для вас. Гришка, отвесь!
Кулаков подвел гостя к столу и сказал, потирая руки:
– Водочки перед блинами, а? В этом удивительном случае хорошо очищенную, а? Хе-хе-хе!..
Гость опытным взглядом обвел стол.
– Нет-с, я уж коньячку попрошу! Вот эту рюмочку побольше.
Хозяин вздохнул и прошептал:
– Как хотите. На то вы гость.
И налил рюмку, стараясь недолить на полпальца.
– Полненькую, полненькую! – весело закричал гость и, игриво ткнув Кулакова пальцем в плечо, прибавил: – Люблю полненьких!
– Ну-с… ваше здоровье! А я простой выпью. Прошу закусить: вот грибки, селедка, кильки… Кильки, должен я вам сказать, поражающие!
– Те-те-те! – восторженно закричал гость. – Что вижу я! Зернистая икра, и, кажется, очень недурная! А вы, злодей, молчите!
– Да-с, икра… – побелевшими губами прошептал Кулаков. – Конечно, можно и икры… Пожалуйте вот ложечку.
– Чего-с? Чайную? Хе-хе! Подымай выше. Зернистая икра хороша именно тогда, когда ее едят столовой ложкой. Ах, хорошо! Попрошу еще рюмочку коньяку. Да чего вы такой мрачный? Случилось что-нибудь?
Хозяин придвинул гостю тарелку с селедкой и страдальчески ответил:
– Жизнь не веселит! Всеобщий упадок дел… Дороговизна предметов первой необходимости, не говоря уже о предметах роскоши… Да так, к слову сказать, знаете, почем теперь эта зернистая икра? Шесть с полтиной!
Гость зажмурился.
– Что вы говорите! А вот мы ее за это! На шесть гривен… на хлеб… да в рот… Гам! Вот она и наказана.
Хозяин сжал под столом кулаки и, стараясь улыбнуться, жизнерадостно воскликнул:
– Усиленно рекомендую вам селедку! Во рту тает.
– Тает? Скажите. Таять-то она, подлая, тает, а потом подведет – изжогой наделит. Икра же, заметьте, почтеннейший, не выдаст. Бла-агороднейшая дама!
– А что вы скажете насчет этих малюток? Немцы считают кильку лучшей закуской!
– Так то немцы, – резонно заметил гость. – А мы, батенька, русские. Широкая натура! А ну, еще… «Черпай, черпай источник! Да не иссякнет он», – как сказал какой-то поэт.
– Никакой поэт этого не говорил, – злобно возразил хозяин.
– Не говорил? Он был, значит, неразговорчивый. А коньяк хорош! С икрой.
Хозяин заглянул в банку, погасил в груди беззвучный стон и придвинул гостю ветчину.
– Вы почему-то не кушаете ветчины… Неужели вы стесняетесь?
– Что вы! Я чувствую себя как дома!
«Положим, дома ты бы зернистую икру столовой ложкой не лопал», – хотел сказать вслух Кулаков, но подумал это про себя, а вслух сказал:
– Вот и блины несут. С маслом и сметаной.
– И с икрой, добавьте, – нравоучительно произнес гость. – Икра – это Марфа и Онега всего блинного, как говаривал один псаломщик. Понимаете? Это он вместо Альфы и Омеги говорил… Марфа и Онега! Каково? Хе-хе!
Потом гость тупо посмотрел на стол и удивленно воскликнул:
– Черт возьми! Икра как живая. Я ее придвигаю сюда, а она отодвигается туда… Совершенно незаметно!
– Неужели? – удивился печальный хозяин и прибавил: – А вот мы ее опять придвинем.
И придвинул грибки.
– Да это грибки, – добродушно сказал гость.
– А вы… чего же хотели?
– Икры. Там еще есть немного к блинам.
– Господи! – проскрежетал Кулаков, злобно смотря на гостя.
– Что такое?
– Кушайте, пожалуйста, кушайте!
– Я и ем.
Зубы хозяина стучали, как в лихорадке.
– Кушайте, кушайте!! Вы мало икры ели, еще кушайте… Кушайте побольше.
– Благодарю вас. Я ее еще с коньячком. Славный коньячишка.
– Славный коньячишка! Вы и коньячишку еще пейте… Может быть, вам шампанское открыть, ананасов, а? Кушайте!
– Дело! Только вы, дружище, не забегайте вперед… Оставим место и для шампанского, и для ананасов… Пока я – сию брюнеточку. Кажется, немного еще осталось?
– Куш… кушайте! – сверкая безумными глазками, взвизгнул хозяин. – Может, столовая ложка мала? Не дать ли разливательную? Чего же вы стесняетесь – кушайте! Шампанского? И шампанского дам! Может, вам нравится моя новая шуба? Берите шубу! Жилетка вам нравится? Сниму жилетку! Забирайте стулья, комод, зеркало… Деньги нужны? Хватайте бумажник, ешьте меня самого… Не стесняйтесь, будьте как дома! Ха-ха-ха!!
И, истерически хохоча и плача, Кулаков грохнулся на диван.
Выпучив в ужасе и недоумении глаза, смотрел на него гость, и рука с последней ложкой икры недвижно застыла в воздухе.
Рыцарь индустрии
Мое первое с ним знакомство произошло после того, как он, вылетев из окна второго этажа, пролетел мимо окна первого этажа, где я в то время жил, – и упал на мостовую.
Я выглянул из своего окна и участливо спросил неизвестного, потиравшего ушибленную спину:
– Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезным?
– Почему не можете? – добродушно кивнул он головой, в то же время укоризненно погрозив пальцем по направлению окна второго этажа. – Конечно же можете.
– Зайдите ко мне в таком случае, – сказал я, отходя от окна.
Он вошел, веселый, улыбающийся. Протянул мне руку и сказал:
– Цацкин.
– Очень рад. Не ушиблись ли вы?
– Чтобы сказать вам – да, так – нет! Чистейшей воды пустяки.
– Наверное, из-за какой-нибудь хорошенькой женщины? – подмигивая, спросил я. – Хе-хе.
– Хе-хе! А вы, вероятно, любитель этих сюжетцев, хе-хе?! Не желаете ли – могу предложить серию любопытных открыточек? Немецкий жанр! Понимающие люди считают его выше французского.
– Нет, зачем же, – удивленно возразил я, всматриваясь в него. – Послушайте… ваше лицо кажется мне знакомо. Это не вас ли вчера какой-то господин столкнул с трамвая?..
– Ничего подобного! Это было третьего дня. А вчера меня спустили с черной лестницы по вашей же улице. Но, правду сказать, какая это лестница? Какие-то семь паршивых ступенек.
Заметив мой недоумевающий взгляд, господин Цацкин потупился и укоризненно сказал:
– Все это за то, что я хочу застраховать им жизнь. Хороший народ: я хлопочу об их жизни, а они суетятся о моей смерти.
– Так вы – агент по страхованию жизни? – сухо сказал я. – Чем же я могу быть вам полезен?
– Вы мне можете быть полезны одним малюсеньким ответиком на вопрос: как вы хотите у нас застраховаться – на дожитие или с уплатой премии вашим близким после – дай вам Бог здоровья – вашей смерти?
– Никак я не хочу страховаться, – замотал я головой. – Ни на дожитие, ни на что другое. А близких у меня нет… Я одинок.
– А супруга?
– Я холост.
– Так вам нужно жениться – очень просто! Могу вам предложить девушку – пальчики оближете! Двенадцать тысяч приданого, отец две лавки имеет! Хотя брат шарлатан, но она такая брюнетка, что даже удивительно. Вы завтра свободны? Можно завтра же и поехать посмотреть. Сюртук, белый жилет. Если нет – можно купить готовые. Адрес – магазин «Оборот»… Наша фирма…
– Господин Цацкин, – возразил я. – Ей-богу же, я не хочу и не могу жениться! Я вовсе не создан для семейной жизни…
– Ой! Не созданы? Почему? Может, вы до этого очень шумно жили? Так вы не бойтесь… Это сущий, поправимый пустяк. Могу предложить вам средство, которое несет собою радость каждому меланхоличному мужчине. Шесть тысяч книг бесплатно! Имеем массу благодарностей! Пробный флакончик…
– Оставьте ваши пробные флакончики при себе, – раздражительно сказал я. – Мне их не надо. Не такая у меня наружность, чтобы внушить к себе любовь. На голове порядочная лысина, уши оттопырены, морщины, маленький рост…
– Что такое лысина? Если вы помажете ее средством нашей фирмы, которой я состою представителем, так обрастете волосами, как, извините, кокосовый орех! А морщины, а уши? Возьмите наш усовершенствованный аппарат, который можно надевать ночью… Всякие уши как рукой снимет! Рост? Наш гимнастический прибор через каждые шесть месяцев увеличивает рост на два вершка. Через два года вам уже можно будет жениться, а через пять лет вас уже можно будет показывать! А вы мне говорите – рост…
– Ничего мне не нужно! – сказал я, сжимая виски. – Простите, но вы мне действуете на нервы…
– На нервы? Так он молчит!.. Патентованные холодные души, могущие складываться и раскладываться! Есть с краном, есть с разбрызгивателем. Вы человек интеллигентный и очень мне симпатичный… Поэтому могу посоветовать взять лучше разбрызгиватель. Он дороже, но…
Я схватился за голову.
– Чего вы хватаетесь? Голова болит? Вы только скажите: сколько вам надо тюбиков нашей пасты «Мигренин» – фирма уж сама доставит вам на дом…
– Извините, – сказал я, закусывая губу, – но прошу оставить меня. Мне некогда. Я очень устал, а мне предстоит утомительная работа – писать статью…
– Утомительная? – сочувственно спросил господин Цацкин. – Я вам скажу – она утомительна потому, что вы до сих пор не приобрели нашего раздвижного пюпитра для чтения и письма. Нормальное положение, удобный наклон… За две штуки семь рублей, а за три – десять…
– Пошел вон! – закричал я, дрожа от бешенства. – Или я проломлю тебе голову этим пресс-папье!!
– Этим пресс-папье? – презрительно сказал господин Цацкин, ощупывая пресс-папье на моем письменном столе. – Этим пресс-папье… Вы на него дуньте – оно улетит! Нет, если вы хотите иметь настоящее тяжелое пресс-папье, так я вам могу предложить целый прибор из малахита…
Я нажал кнопку электрического звонка.
– Вот сейчас придет человек – прикажу ему вывести вас!
Скорбно склонив голову, господин Цацкин сидел и молчал, будто ожидая исполнения моего обещания.
Прошло две минуты. Я позвонил снова.
– Хорошие звонки, нечего сказать, – покачал головой господин Цацкин. – Разве можно такие безобразные звонки иметь, которые не звонят. Позвольте вам предложить звонки с установкой и элементами за семь рублей шестьдесят копеек. Изящные звонки…
Я вскочил, схватил господина Цацкина за рукав и потащил к выходу.
– Идите! Или у меня сейчас будет разрыв сердца…
– Это не дай бог, но вы не беспокойтесь! Мы вас довольно прилично похороним по второму разряду. Правда, не будет той пышности, как первый, но катафалк…
Я захлопнул за господином Цацкиным дверь, повернул в замке ключ и вернулся к столу.
Через минуту я обратил внимание, что дверная ручка зашевелилась, дверь вздрогнула от осторожного напора и – распахнулась.
Господин Цацкин робко вошел в комнату и прищурясь сказал:
– В крайнем случае могу вам доложить, что ваши дверные замки никуда не годятся… Они отворяются от простого нажима! Хорошие английские замки вы можете иметь через меня – один прибор два рубля сорок копеек, за три – шесть рублей пятьдесят копеек, а пять штук…
Я вынул из ящика письменного стола револьвер и, заскрежетав зубами, закричал:
– Сейчас я буду стрелять в вас!
Господин Цацкин с довольной миной улыбнулся и ответил:
– Я буду очень рад, так как это даст вам возможность убедиться в превосходном качестве панциря от пуль, который надет на мне для образца и который могу вам предложить. Одна штука восемнадцать рублей, две дешевле, а три еще дешевле. Прошу вас убедиться!..
Я отложил револьвер и, схватив господина Цацкина поперек туловища, с бешеным ревом выбросил в окно.
Падая, он успел крикнуть мне:
– У вас очень непрактичные запонки на манжетах! Острые углы, рвущие платье и оцарапавшие мне щеку. Могу предложить африканского золота с инкрустацией, пара два рубля, три пары де…
Я захлопнул окно.
День госпожи Спандиковой
День госпожи Спандиковой начался обычно.
С утра она поколотила сына Кольку, выругала соседку по даче «хронической дурой» и «рыжей тетехой», а потом долго причесывалась.
Причесавшись, долго прикалывала к голове модную шляпу и долго ругала прислугу за какую-то зеленую коробку.
Когда зеленая коробка забылась обеими спорящими сторонами, а вместо этого прислуга выставила ряд основательных возражений против поведения Кольки, госпожа Спандикова неожиданно вспомнила о городе и, схватив за руки сына Кольку и дочь Галочку, помчалась с ними к вокзалу.
В городе она купила десять фунтов сахарного песку, цветок в глиняном горшке и опять колотила Кольку.
Колька наружно отнесся к невзгодам своей молодой жизни равнодушно, но тайно поклялся отомстить своей матери при первом удобном случае.
Направляясь к вокзалу, госпожа Спандикова засмотрелась на какого-то красивого молодого человека, вздохнула, сделала грустные глаза и сейчас же попала под оглоблю извозчика.
Извозчик сообщил, что считает ее чертовой куклой, а госпожа Спандикова высказала соображение, что извозчик мерзавец и что долг подсказывает ей довести о его поведении до сведения какого-то генералпрокурора.
Но извозчик уже уехал, и госпожа Спандикова, схватив за руки сына Кольку и дочь Галочку, помчалась на вокзал.
Колька, сахар, госпожа Спандикова и цветок поместились в вагоне, а Галочка куда-то делась. Так как искать ее по вокзалу было поздно, то, когда тронулся поезд, госпожа Спандикова успокоилась.
– Дрянная девчонка вернется на городскую квартиру и переночует у соседки Наседкиной.
Поезд мчался. Стоя на площадке вагона, госпожа Спандикова разговаривала с жирной женщиной, не обращая внимания на Кольку. А Колька вынул ножик и тихонько пропорол им мешочек с сахарным песком.
Когда поезд остановился на промежуточной станции, госпожа Спандикова почувствовала, что мешочек сделался легок, и сначала радовалась, но потом, ахнув, бросилась из вагона в хвост поезда подбирать сахар.
Поезд же, неожиданно для госпожи Спандиковой, тронулся и умчался, унося сына Кольку, а подобрать сахарный песок оказалось задачей невыполнимой, потому что он растянулся на целую версту и перемешался с настоящим песком.
– Мука моя мученская! – простонала госпожа Спандикова и бросила пустой мешочек. С полчаса побродила бесцельно по пути и, вздохнув, решила идти до своей дачи пешком.
Из Галочки, сахара, цветка, Кольки и госпожи Спандиковой осталось двое: Спандикова и цветок, от которого горшок отвалился на рельсу и разбился, так как владелица растения держала его за верхушку.
Вернувшись на дачу с верхушкой цветка, госпожа Спандикова долго колотила Кольку, но не за его проделку с мешком, а за то, что поезд двинулся раньше времени, необходимого госпоже Спандиковой для сбора сахара.
Перед обедом госпожа Спандикова отправилась купаться, и так как долго не возвращалась, то муж обеспокоился и, пообедав, пошел за ней.
Он нашел ее сидящей на нижней ступеньке лестницы, около самой воды, уже одетой, но горько плачущей.
– Чего ты? – спросил господин Спандиков.
– Я потеряла обручальное кольцо в воде, – всхлипнула госпожа Спандикова.
– Ну? Очень жаль. Впрочем, что же делать – потеряла, значит, и нет его. Пойдем.
– Как пойдем? – вспыхнула госпожа Спандикова. – Так может говорить только старый осел!
– Чего ты ругаешься? Кто же может быть виноват в том, что кольцо пропало?
Так как кольцо в свое время было подарено мужем, то госпожа Спандикова, призадумавшись, ответила:
– Ты.
– Ну ладно, ну я… Пойдем, милая.
– Как пойдем?! Кольцо необходимо найти.
– Я куплю другое. Пойдем, милая.
– Он купит другое! Да неужели ты не знаешь, что потерять обручальное кольцо значит – большое несчастье.
– Первый раз слышу!
– Он первый раз слышит!.. Это известно всякому младенцу.
– Ну, я иду домой.
– Он пойдет домой! Неужели ты не догадываешься, что тебе нужно сделать?
– Купить другое? – пошутил муж.
Госпожа Спандикова всплеснула руками:
– Он купит другое! Раздевайся сейчас же и лезь в воду. Я не могу уйти без кольца… Это принесет нам страшное несчастье.
– Да мне не хочется.
– Лезь.
Между супругами возгорелся жаркий спор, результатом которого явилось то, что господин Спандиков разделся и, морщась, полез в воду.
– Ищи тут!
Он нырнул и, наткнувшись ухом на какой-то камень, вылез обратно.
– Ищи же тут! Нырни еще.
Муж нырнул еще. Потом, отфыркиваясь, спросил:
– Разве ты в этом месте купалась?
– Нет… вот здесь! Но я думаю, что течением отнесло его в эту сторону.
– Да течение не оттуда, а отсюда.
– Не может быть… Почему же, когда мы купались у Красной рощи, течение было отсюда?
– Потому что мы были на том берегу реки.
– Это все равно! Ищи!
Посиневший, дрожащий господин Спандиков нырнул и потом вылез на лесенку грустный, с искаженным лицом…
– Не могу больше! – прохрипел он.
– Это еще что за новости?!
– Я только что пообедал, а ты меня держишь полчаса в холодной воде. Это может отразиться плохо для моего здоровья.
– Вот глупости! А если мы не найдем кольца, то примета говорит, что с нами приключится несчастье… Поищи еще здесь…
Солнце уже закатилось, а госпожа Спандикова наклонялась к мужу и кричала:
– Поищи еще вот тут! В то время, когда я купалась, дул северо-восточный ветер…
В сущности, ветер указанного госпожой Спандиковой направления не дул, да и сама она не знала, какое он имел отношение к местопребыванию кольца, но тем не менее господин Спандиков, зеленый, как лягушка, покорно окунался в воду и потом, отдуваясь, поднимался со странной, маленькой от мокрых волос головой и слипшейся бородкой.
Вернулись вечером.
Господин Спандиков лег в постель и все время дрожал, хотя его укрыли теплым одеялом. Потом ему дали коньяку, но у него появилась рвота. В одиннадцать с половиной часов господин Спандиков умер.
На даче все оживилось.
Послышался вой прислуги, плач детей и рыдания самой госпожи Спандиковой.
Чтобы разделить с кем-нибудь горе, госпожа Спандикова послала за соседкой, названной ею утром «хронической дурой» и «рыжей тетехой».
Забыв обиду, хроническая дура пришла и долго выслушивала жалобы на жестокую судьбу.
Сочувствовала.
Утром рыжая соседка говорила своему мужу:
– Видишь! А ты еще не верил приметам. Спандиковы-то, что живут рядом с нами… Вчера жена потеряла обручальное кольцо. Это страшно скверная примета!
– Ну? – спросил муж хронической дуры.
– Ну – и в тот же день у нее умирает муж! Можешь себе представить?
Страшный человек
В одной транспортной конторе (перевозка и застрахование грузов) служил помощником счетовода мещанин Матвей Петрович Химиков.
Снаружи это был человек маленького роста, с кривыми ногами, бледными, грязноватого цвета глазами и большими красными руками. Рыжеватая растительность напоминала редкий мох, скупо покрывающий какую-нибудь северную скалу, а грудь была такая впалая, что коснуться спины ей мешали только ребра, распиравшие бока Химикова с таким упорством, которое характеризует ребра всех тощих людей.
Это было снаружи. А внутри Химиков имел сердце благородного убийцы: аристократа духа и обольстителя прекрасных женщин. Какая-нибудь заблудившаяся душа рыцаря прежних времен, добывавшего себе средства к жизни шпагой, а расположение духа – любовью женщин, набрела на Химикова и поселилась в нем, мешая несчастному помощнику счетовода жить так, как живут тысячи других помощников счетовода.
Химикову грезились странные приключения, бешеная скачка на лошадях при лунном свете, стрельба из мушкетов, ограбление проезжих дилижансов, мрачные таверны, наполненные подозрительными личностями с нахлобученными на глаза шляпами, и какие-то красавицы, которых Химиков неизменно щадил, тронутый их молодостью и слезами. В это же самое время Химикову кричали с другого стола:
– Одно место домашних вещей. Напишите квитанцию, два пуда три фунта.
Химиков писал квитанцию, но когда занятия в конторе кончались, он набрасывал на плечи длинный плащ, нахлобучивал на глаза широкополую шляпу и, озираясь, шагал по улице, похожий на странного, дурацкого вида разбойника.
Под плащом он всегда держал на всякий случай кинжал, и, если бы по дороге на него было произведено нападение, помощник счетовода захохотал бы жутким, зловещим смехом и всадил бы кинжал в грудь негодяя по самую рукоять.
Но или негодяям было не до него, или людные улицы, по которым он гордо шагал, вызывая всеобщее удивление, не заключали в себе того сорта негодяев, которые набрасываются среди тьмы народа на путников.
Химиков благополучно добирался домой, с отвращением съедал обед из двух блюд с вечным киселем на сладкое.
Из-за обеда у него с хозяйкой шла вечная, упорная борьба.
– Я не хочу вашего супа с битком, – говорил он обиженно. – Разве нельзя когда-нибудь дать мне простую яичницу, кусок жаренного на вертеле мяса и добрый глоток вина?
О жаренном на вертеле мясе и яичнице он мечтал давно, но бестолковая хозяйка не понимала его идеалов, оправдываясь непитательностью такого меню.
Он хотел сделать так.
Съесть, надвинув на глаза шляпу, мясо, запить добрым глотком вина, закутаться в плащ и лечь на ковер у кровати, чтобы выспаться перед вечерними приключениями.
Но раз не было жаренного на вертеле мяса и прочего, эффектный отдых в плаще на полу не имел смысла, и помощник счетовода отправлялся на вечерние приключения без этого.
Вечерние приключения состояли в том, что Химиков брал свой вечный кинжал, кутался в плащ и шел, озираясь, в трактир «Черный лебедь».
Этот трактир он избрал потому, что ему очень нравилось его название – «Черный лебедь», что там собирались подонки населения города и что низкие, закопченные комнаты трактира располагали к разного рода мечтам о приключениях.
Химиков пробирался в дальний угол, садился, драпируясь в свой плащ, и старался сверкать глазами из-под надвинутой на них шляпы.
И всегда он таинственно озирался, хотя за ним никто не следил и мало кто интересовался этой маленькой фигуркой в театральном черном плаще и шляпе, с выглядывающими из-под нее тусклыми глазами, которые никак не могли засверкать, несмотря на героические усилия их обладателя.
Усевшись, помощник счетовода хлопал в ладоши и кричал срывающимся голосом:
– Эй, паренек, позови ко мне трактирщика! Что там у него есть?
– Их нет-с, – говорил обычно слуга. – Они редко бывают. Что прикажете? Я могу подать.
– Дай ты мне пива, только не в бутылке, а вылей в какой-нибудь кувшин. Да прикажи там повару зажарить добрую яичницу. Ха-ха! – грубо смеялся он, хлопая себя по карману. – Старый Матвей хочет сегодня погулять: он сделал сегодня недурное дельце.
Слуга в изумлении смотрел на него и потом, приняв прежний апатичный вид, шел заказывать яичницу.
«Дельце» Химикова состояло в том, что он продал какому-то из купцов-клиентов имевшееся у него на комиссии деревянное масло, но со стороны казалось, что заработанные Химиковым три рубля обрызганы кровью ограбленного ночного путника.
Когда приносили яичницу и пиво, он брал кувшин, смотрел его на свет и с видом записного пьяницы приговаривал:
– Доброе пиво! Есть чем Матвею промочить глотку.
И в это время он, маленький, худой, забывал о конторе, «домашних местах» и квитанциях, сидя под своей громадной шляпой и уничтожая добрую яичницу, в полной уверенности, что на него все смотрят с некоторым страхом и суеверным почтением.
Вокруг него шумела и ругалась городская голытьба, он думал: «Хорошо бы набрать шаечку человек в сорок да и навести ужас на все окрестности. Кто, будут со страхом спрашивать, стоит во главе? Вы не знаете? Старый Матвей. Это – страшный человек! Потом княжну какую-нибудь украсть…»
Он шарил под плащом находившийся там между складками кинжал и, найдя, судорожно сжимал рукоятку.
Покончив с яичницей и пивом, расплачивался, небрежно бросал слуге на чай и, драпируясь в плащ, удалялся.
«Хорошо бы, – подумал он, – если бы у дверей трактира была привязана лошадь. Вскочил бы и ускакал».
И помощник счетовода чувствовал такой прилив смелости, что мог идти на грабеж, убийство, кражу, но непременно у богатого человека («эти деньги я все равно отдал бы нуждающимся»).
Если по пути попадался нищий, Химиков вынимал из кармана серебряную монету (несмотря на скудость бюджета, он никогда не вынул бы медной монеты) и, бросая ее барским жестом, говорил:
– Вот… возьми себе.
При этом монету бросал он на землю, что доставляло нищему большие хлопоты и вызывало утомительные поиски, но Химиков понимал благотворительность только при помощи этого эффектного жеста, никогда не давая монету в руку попрошайке.
У помощника счетовода был один только друг – сын квартирной хозяйки Мотька, в глазах которого раз навсегда застыл ужас и преклонение перед помощником счетовода.
Было ему девять лет. Каждый вечер с нетерпением ждал он той минуты, когда Химиков, вернувшись из трактира, постучит к его матери в дверь и крикнет:
– Мотя! Хочешь ко мне?
Замирая от страха и любопытства, Мотька робко входил в комнату Химикова и садился в уголок.
Химиков в задумчивости шагал из угла в угол, не снимая своего плаща, и наконец останавливался перед Мотькой.
– Ну, тезка… Было сегодня жаркое дело.
– Бы-ло? – спрашивал Мотька, дрожа всем телом.
Химиков зловеще хохотал, качал головой и, вынув из кармана кинжал, делал вид, что стирает с него кровь.
– Да, брат… Купчишку одного маленько пощипали. Золота было немного, но шелковые ткани, парча – чудо что такое.
– А что же вы с купцом сделали? – тихо спросил бледный Мотька.
– Купец? Ха-ха! Если бы он не сопротивлялся, я бы, пожалуй, отпустил бы его. Но этот негодяй уложил лучшего из моих молодцов – Лоренцо, и я, ха-ха, поквитался с ним!
– Кричал? – умирающим шепотом спрашивал Мотька, чувствуя, как волосы тихо шевелятся у него на голове.
– Не цыкнул. Нет, это что… Это забава сравнительно с делом старухи Монморанси.
– Какой… старухи? – прижимаясь к печке, спрашивал Мотька.
– Была, брат, такая старуха… Мои молодцы пронюхали, что у нее водятся деньжата. Хорошо-с… Отравили мы ее пса, один из моей шайки подпоил старого слугу этой ведьмы и открыл нам двери… Но каким-то образом полицейские ищейки пронюхали. Ха-ха! Вот-то была потеха! Я четырех уложил… Ну, и мне попало! Две недели мои молодцы меня в овраге отхаживали.
Мотька смотрел на помощника счетовода глазами, полными любви и пугливого преклонения, и шептал пересохшими губами:
– А сколько… вы вообще человек… уложили?
Химиков задумывался:
– Человек… двадцать – двадцать пять. Не помню, право. А что?
– Мне жалко вас, что вы будете на том свете в котле кипеть…
Химиков подмигивал и бил себя кулаками по худым бедрам.
– Ничего, брат, зато я здесь, на этом свете, натешусь всласть… а потом можно и покаяться перед смертью. Отдам все свое состояние на монастыри и пойду босой в Иерусалим…
Химиков кутался в плащ и мрачно шагал из угла в угол.
– Покажите мне еще раз ваш кинжал, – просил Мотька.
– Вот он, старый друг, – оживлялся Химиков, вынимая из-под плаща кинжал. – Я таки частенько утоляю его жажду. Ха-ха! Любит он свежее мясо… Хах-ха!
И он, зловеще вертя кинжалом, озирался, закидывая конец плаща на плечо и худым пальцем указывал на ржавчину, выступившую на клинке от сырости и потных рук.
Потом Химиков говорил:
– Ну, Мотя, устал я после всех этих передряг. Лягу спать.
И, закутавшись в плащ, ложился, маленький, бледный, на ковер у кровати.