© С. А. Антонов, составление, перевод, примечания, 2024
© А. М. Бродоцкая, перевод, 2024
© Н. А. Дехтерева (наследники), перевод, 2024
© Е. В. Матвеева, перевод, 2024
© Н. Ф. Роговская, перевод, 2024
© А. Н. Круглов, перевод, 2024
© Издание на русском языке, составление, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024 Издательство Азбука®
История из двадцатого столетия
Для развитых умов
С тех пор уже миновали годы…
Изобретатель закончил свои дни на чердаке. Слишком гордый, чтобы принять пособие по бедности от прихода, он проел всю свою одежду, выковырял из стен своего жалкого жилища всю штукатурку и сжевал ее до последнего кусочка, изгрыз ногти до самых лунок – и умер.
Груда костей – вот и все, что осталось от тела, когда его обнаружили: при жизни Изобретатель придерживался чересчур строгой диеты, в которой оказалось чересчур много извести.
Но хотя Изобретатель был мертв, Мысль его продолжала жить.
Ее подхватила коммерческая предприимчивость, коей английская нация обязана своим величием и своим местом в авангарде армий прогресса. Исаак Мелуиш – представитель обеспечительного капитала, заимодавец, которому покойный за тринадцать шиллингов шесть пенсов заложил права на изобретение, – учредил закрытое акционерное общество «Тише-едешь-дальше-будешь» и пустил патент в дело.
Идея заключалась в следующем.
Локомотив нового типа. Колеса вращаются под действием электричества, которое генерирует динамо-машина, которая в свою очередь работает от вращения колес. Очевидно, что такая машина получает чрезвычайно мощную и устойчивую движущую силу, стоит лишь придать ей начальную скорость, каковую была призвана обеспечить встроенная пневматическая система.
Исаак Мелуиш развил этот замысел: он взял за основу метрополитен и идею динамо-машины и напечатал объявления о выпуске акций, куда искусно вплел уйму влиятельных персон, так что они стали лицами его рекламной кампании. Затем началась продажа акций, и вся затея обрела зримые черты практически осуществимого предприятия.
«Столичной и Окружной железной дороге»[1] задумка Мелуиша сулила второе рождение. На смену оксидам мышьяка и сернистому газу, которые подтачивали здоровье лондонцев, предстояло прийти воздуху, насыщенному озоном. У больных отныне не будет нужды отправляться на взморье – регулярные поездки в метро теперь могут дать не меньший целительный эффект.
Тоннели будут освещены и украшены.
Более того, акции компаний, связанных с новым предприятием, взлетят до небес и останутся там, подобно Илие-пророку[2].
Августейшие особы приобрели акции и даже частично их оплатили.
Проведение новой идеи в жизнь было решено отметить национальным праздником. Планировалось, что первый поезд – с почетными пассажирами – совершит поездку по Внутреннему кольцу. Единственный владелец и ведущий актер театра «Лицеум»[3] должен был исполнить разом все роли, которые играл прежде, притом взимать со зрителей плату не предполагалось. В Хрустальном дворце[4] шли приготовления к банкету для сливок британского общества, а в Альберт-холле[5] – к благодарственному молебну для широких слоев населения.
Приближалось 19 июля 1999 года.
Во всех сердцах царили легкость и беспечность.
И вот наступило 19 июля 1999 года.
Главный зал Хрустального дворца ослеплял огнями иллюминации и поражал пышностью убранства. Все самые одаренные, красноречивые, успешные и преуспевающие заняли места за банкетным столом. На галереях теснились несметные толпы посредственностей, выложивших по полгинеи за привилегию поглазеть, как едят великие мира сего. В числе приглашенных на торжественную трапезу было девятнадцать епископов в вечернем облачении, четыре принца со своими переводчиками, двенадцать герцогов, одна эмансипированная дама, президент Королевской академии, четырнадцать именитых профессоров, один настоящий ученый того же звания, семьдесят тщательно отобранных настоятелей, президент Материалистического религиозного общества, популярный комик, тысяча шестьсот четыре известных негоцианта, торговавших оптом и в розницу тканями, шляпами, бакалеей и чаем, член парламента (из среды рабочих-реформистов), почетные директора едва ли не всей вселенной, двести три биржевых маклера, один граф (восседавший на видном месте), который однажды сказал нечто необычайно умное, девять графов с Пикадилли, сказать что-либо умное не способных, тринадцать графов-спортсменов, семнадцать графов-торговцев, сто тринадцать банкиров, один фальшивомонетчик, один врач, дюжина театральных администраторов, Бладсол – величайший романист, один инженер-электрик (из Парижа), без счету директоров электрических компаний, их дети и внуки, кузены и кузины, племянники и дяди, родители и друзья, несколько светил юриспруденции, два рекламных подрядчика, сорок один производитель патентованных лекарственных средств, «лорды, члены парламента, спирит, прорицатель, заграничные музыканты, офицеры, капитаны, гвардейцы и прочие».
Один из великих держал речь. До публики на галереях доносилось лишь «бу-бу-бу-бу-бу». Сидевшие за столом слышали: «…мало знаем… жжж… инициатива… смелые действия человечества (громкие аплодисменты)… согласитесь со мной в том, что (тсс!) взбираясь на недоступные вершины… нет, более того. Пробиваться сквозь них, покорять их (бурные овации)… бу-бу-бу… (бурная и продолжительная овация)… жжж… (неистовые овации. Тсс!)… отвага – но разумная отвага, смелость, но… жжж… жжж…»
Примерно в таком духе великий человек продолжал разглагольствовать, когда сэру Исааку Мелуишу подали телеграмму. Он взглянул на нее, сделался бледно-лилового цвета и рухнул под стол.
Там мы его и оставим.
А произошло вот что.
Почетные пассажиры собрались возле поезда. Среди них были августейшая особа с телохранителем, премьер-министр, два епископа, несколько популярных актрис, четыре генерала (из министерства внутренних дел), разного рода чужеземцы, личность, связанная, судя по ее виду, с военно-морским флотом, министр просвещения, сто двадцать четыре паразита, состоявшие на государственной службе, один идиот, глава министерства торговли, некто в костюме, банкиры, еще один идиот, лавочники, фальшивомонетчики, театральные декораторы, третий идиот, директора и так далее и тому подобное (по образцу предыдущего собрания). Почетные пассажиры заняли места в вагонах. Сжатый воздух запустил машину, и поезд набрал большую скорость. Научный руководитель проекта с улыбкой обратился к августейшей особе: «С вашего позволения, мы сначала проедем по Внутреннему кругу и осмотрим декор». Все шло как нельзя лучше.
Никогда еще добросовестное стремление августейшей особы интересоваться всем на свете не было столь очевидным. Его величество настаивал – именно настаивал – на том, чтобы научный руководитель показал ему двигатель и подробно все растолковал.
– Все, что я вам продемонстрировал, – отечественного производства, – сказал в завершение осмотра научный руководитель, маленький болтливый человечек. – Вам, несомненно, известна превосходная фирма Шульца и Брауна (в тысяча девятьсот двадцатом году они перенесли производство в Пекин ввиду дешевизны тамошней рабочей силы); так вот, каждая деталь сделанного ими механизма прочна и надежна. Теперь я должен объяснить вам, как работает тормозная система. Нужно заметить, что автор первоначального проекта планировал снабдить машину большим запасом сжатого воздуха. Я внес в его замысел некоторые изменения. Сила вращения колес не только запускает динамо-машину, но и нагнетает воздух для следующего пуска. Собственно говоря, с момента старта и до момента остановки никакой внешней энергии машине не требуется, и ее работа ровным счетом ничего не будет нам стоить. И коли уж зашла речь об остановке, ничто не остановит меня в моем намерении показать вам, как действуют тормоза.
И научный руководитель, самодовольно улыбнувшись при мысли о том, как удачно он сострил, огляделся по сторонам. Судя по всему, он не увидел того, что искал, поскольку его взгляд стал более нетерпеливым.
– Беддели, – спросил он, слегка покраснев, – где включаются тормоза?
– Чтоб я знал! – отозвался Беддели. – Вот эти ручки, что я принял за тормоза, отвалились, едва я до них дотронулся. Видать, гипсовые, для декору были приделаны.
После этих слов лицо научного руководителя начало стремительно менять цвета – от стронциево-красного до таллиево-зеленого.
– Тормоза сломаны, – сказал он, обращаясь к августейшей особе, и добавил тихо и отчетливо, как человек, который старается унять волнение: – Взгляните на манометр.
– Полагаю, я увидел достаточно, благодарю вас, – отозвался августейший собеседник. – И предпочел бы ни на что больше не смотреть. Я хотел бы выбраться отсюда, если возможно. От такой высокой скорости мне не по себе.
– Ваше величество, мы не можем остановиться, – пустился объяснять научный руководитель. – И более того, согласно показаниям манометра, у нас два выхода: либо мы удвоим скорость движения, либо разлетимся на куски, так как давление сжатого воздуха непрерывно растет.
– В этих непредвиденных и чрезвычайных обстоятельствах, – произнес великий человек, смутно припомнив свою речь на открытии одной из парламентских сессий, – целесообразнее всего, вероятно, увеличить скорость, и притом безотлагательно.
В Хрустальном дворце меж тем царил переполох – банкетный зал стал полем битвы гостей, торопившихся забрать свои шляпы. Речистый проповедник в Альберт-холле сыпал расхожие банальности о ниспосланном свыше процветании страны, но, получив телеграмму, продолжил проповедь словами «Vanitas vanitatum»[6]. Из этих двух центров смятение медленно, но верно распространялось вширь и с выходом вечерних газет охватило всю Англию.
Что следовало сделать?
Что можно было сделать?
Можно было поднять этот вопрос в парламенте, но сей руководящий орган не смог собраться на заседание из-за неожиданного отсутствия спикера, который находился в пресловутом поезде. Народный сход на Трафальгар-сквер, где намеревались обсудить создавшееся положение, был без лишних церемоний разогнан с применением новейших средств.
А обреченный поезд тем временем продолжал все быстрее и быстрее описывать круги по Внутреннему кольцу. Утром 20 июля наступила развязка.
Между вокзалом Виктория и Слоун-сквер поезд сошел с рельсов, со страшной силой пробил стену тоннеля и стал мало-помалу застревать в хитросплетенной подземной сети водопроводных, газовых и дренажных труб. Повисла ужасающая тишина, которую нарушал лишь грохот домов, обрушавшихся слева и справа от места катастрофы. А потом воздух сотряс неимоверной силы взрыв.
От большинства пассажиров не осталось и следа. Августейшая особа, однако, благополучно приземлилась в Германии. Ушлые дельцы вредоносными облаками, сулящими мор и неурожай, опустились на сопредельные страны.
1887
Видение из прошлого
В знойный июльский день, уже переваливший за середину, я, протащившись три часа по старой римской дороге – прямой, усеянной песчаником и очень пыльной, – добрался до подножия крутого холма и, изнемогая от усталости, огляделся в поисках тенистого места, где можно было бы отдохнуть. Возле дороги я приметил узкую тропинку и, пройдя по ней, набрел на темный сосняк, углубился в него, раздумчиво прилег под деревом и вскоре заснул. И надо же – мне привиделся сон.
Мне приснилось, будто я мчусь сквозь быстро меняющееся пространство и слышу, как голос, похожий на порывы проносящегося по лесу ветра, говорит: «Отправляйся в прошлое… в прошлое». Затем полет прекратился, и какая-то сила опустила меня на землю.
Хотя я, как и прежде, лежал под деревом, вокруг был уже не сосняк, а обширная равнина, простиравшаяся до самого горизонта во все стороны, кроме одной, где вдалеке вздымался в прозрачное небо вулканический пик. Между мной и этим пиком виднелось широкое тихое озеро, поверхность которого рябил легкий бриз. Ближний берег был низкий и болотистый, на противоположном прямо из воды поднимались крутые утесы. Позади открывалась гряда невысоких холмов, а за ними вырисовывался тот самый пик. Равнину устилал мох, вид которого был мне незнаком, как и порода деревьев, купами росших повсюду. Впрочем, я не долго разглядывал местную растительность – мое внимание почти сразу привлекло странное создание, чей облик вызвал у меня живейшее любопытство.
По болотистой береговой кромке медленно брела какая-то рептилоподобная тварь, грузная и нескладная. Меня она не замечала, ибо отвернула голову в другую сторону. Колени существа почти касались земли, что делало его поступь в высшей степени неуклюжей. Поднимая ногу, чтобы сделать шаг, оно самым нелепейшим образом выворачивало ступню назад. Понаблюдав за ним некоторое время и так и не уразумев смысла этих движений, я начал склоняться к мысли, что единственная их цель – оставлять следы в грязи (занятие, показавшееся мне странным и бесполезным).
Радея об интересах науки, я попытался определить природу этого существа; но я привык идентифицировать животных исключительно по костям и зубам, а в данном случае это было невозможно – кости скрывала плоть, исследовать же его зубы мне помешала некоторая робость, о которой я ныне сожалею.
Немного погодя нескладная тварь принялась неспешно поворачиваться ко мне, и увиденное удивило меня больше, чем все прочие гротескные ее черты, подмеченные ранее: у этого поразительного создания было три глаза, один из которых находился посреди лба. Оно глянуло на меня всеми тремя – так, что, охваченный необыкновенным страхом, я задрожал и сделал тщетную попытку переместиться во времени на столетие или около того вперед. И когда эта тварь наконец снова обратила свой жутковатый взор на озеро, я испытал непритворную радость. В то же мгновение существо издало звук, подобного которому я никогда дотоле не слышал и, хочется верить, никогда впредь не услышу. Этот звук навсегда впечатался в мою память, но я не смогу – и даже не стану пытаться – подобрать слова, способные донести до моих читателей внушаемый им ужас.
Едва этот звук успел замереть, озерная гладь всколыхнулась, и над водой появились головы множества созданий, подобных первому. Все они быстро поплыли к нему и выбрались на берег; и затем мне довелось наблюдать самую удивительную особенность этих существ – а именно способность общаться между собой посредством звуков.
И вот тут, к сожалению, я вынужден рассказать о величайшей потере для науки, ибо, опомнившись от удивления, вызванного разговором этих странных созданий друг с другом, я вдруг сообразил, как, проанализировав устройство их поясничных позвонков, можно установить, что они владеют членораздельной речью. Но увы! Позднее я безуспешно пытался восстановить в памяти цепочку своих тогдашних умозаключений, которые могли бы оказаться чрезвычайно полезными при изучении различных ископаемых форм. Сколько ночей без сна я провел, стараясь это припомнить, но все оказалось тщетно! Полагаю, суть метода была в том, чтобы обнаружить особую связь позвонков со спинным мозгом, спинного мозга – с головным и головного мозга – со способностью к речи.
Но вернемся к моему сну. Изумление, которое я испытал поначалу при виде всяческих странностей, к этому моменту уже прошло; посему я ничуть не удивился, обнаружив, что понимаю разговор этих тварей, хотя мне трудно судить, была ли то телепатия или же нечто другое.
Стоя на берегу (или, точнее, опустившись на колени – эти позы в их случае мало отличались друг от друга), существа явно приготовились внимать философским рассуждениям своего собрата, увиденного мною раньше остальных. Они расположились полукругом возле него, а он, степенно и, как мне показалось, торжественно прикрыв средний глаз, принялся вещать следующим образом:
– О идюл, – (это обращение я истолковал как родовое имя тех, за кем наблюдал), – возрадуйтесь тому, что вы идюл, и втройне возрадуйтесь тому, что вы ылгна[7], – (это я истолковал как название местного племени), – взгляните на чудесный мир вокруг и осознайте, что он создан для нас. Взгляните на пласты породы, обнажившиеся на склоне вот того утеса и запечатлевшие прошлое этой Земли, многие века, в течение которых она медленно готовилась к появлению нас – венца всего сущего, наиблагороднейших созданий из всех, что когда-либо рождались или родятся на свет.
В этом месте его речи слушатели неистово заморгали средним глазом – я принял это за аплодисменты и знак одобрения.
– Оцените наше сложение – и вы увидите, как далеко мы ушли в своем развитии от всех прочих живых существ. Поразмыслите об удивительном и сложном устройстве наших зубов; вспомните, что только мы наделены двумя разными способами дышать на различных стадиях нашей жизни; что наш средний глаз развит в такой степени, какая недоступна низшим животным. Подумайте обо всем этом и возгордитесь. – (Вновь последовало неистовое моргание средним глазом.) – И если мы таковы сейчас, разве не вправе мы ожидать, что и будущее расположено к нам? Во все грядущие эпохи мы будем населять эту землю, тогда как низшие формы жизни уступят нам свое место и сгинут без следа. Этот мир навеки наш, и мы будем неуклонно двигаться к бесконечному совершенству. – (Конвульсивное моргание средним глазом, сопровождаемое странными фыркающими звуками.)
Эти нелепые претензии на столь высокое положение, высказываемые философствующей амфибией, которая во всех отношениях стояла много ниже, чем я, до поры до времени изрядно меня забавляли. Но в этот момент я не выдержал, стремительно выступил вперед и заявил:
– О глупое создание! Ты мнишь себя венцом творения? Так знай же, что ты – всего-навсего жалкое земноводное; что ваша раса не вечна и всего через несколько миллионов лет – по меркам геологической хронологии это сущий пустяк – исчезнет с лица земли; что постепенно от вас произойдут – и превзойдут вас – более высокие формы жизни; что вы существуете в этом мире лишь для того, чтобы подготовить его к приходу этих высших форм, которые в свою очередь подготовят его к явлению великолепной расы разумных и обладающих душой созданий, чье дальнейшее шествие к бесконечному совершенству будет длиться бессчетное множество веков, – расы, к которой я…
Но тут я начал сознавать, что мое красноречие пришлось не по нраву слушателям и они начали медленно, но верно надвигаться на меня. Тот, кому незнакомы (а кому из моих читателей знакомы?) чувства, которые испытываешь, находясь под прицелом трех глаз, расположенных на одной голове, вряд ли поймет, что я ощутил, когда на меня уставилось целое стадо трехглазых тварей, мало-помалу подбиравшихся ко мне все ближе и ближе. Оцепенев от страха, я не мог ни шагу ступить, ни издать хотя бы звук. Неспешно – так неспешно, что чудилось, будто они не двигаются вовсе, – эти твари наступали на меня, ни на миг не отводя в сторону своего пристального, ужасающего взгляда. Они обступали меня все теснее, их огромные пасти были открыты, – казалось, они вот-вот сокрушат меня мощными челюстями. В тот момент, когда они уже готовились схватить меня, я сделал отчаянное усилие… и проснулся. Надо же! Это был только сон.
Я не мешкая поднялся со своего импровизированного ложа под деревом (уже наступил вечер, и в роще становилось все холоднее) и быстро направился через холм к ближайшей железнодорожной станции, радуясь, что сумел вернуться целым и невредимым в более дружелюбную обстановку современной эпохи.
1887
Уолкот
В имении Уолкота был канун Рождества. Протяженная гостиная по большей части тонула в глубокой тени, и лишь благодаря мелькавшим здесь и там тусклым огонькам отраженного света можно было понять, где находятся столы, вазы, стулья и кресла. Перед широким камином стоял невысокий защитный экран. Временами за ним вспыхивало красноватое мерцание, сопровождаемое шипением и треском поленьев, и наполняло зримой жизнью призрачную комнату, высоких белых кариатид по бокам просторного входа и бронзовую фигуру Сатаны возле рояля. Когда неверные тени двигались, казалось, будто эта фигура шевелится и делает знаки воздетой вверх рукой, а сластолюбивые кариатиды улыбаются. Часы, невидимо тикавшие в густом сумраке над каминной полкой, пробили одиннадцать вечера – гулко и настойчиво. К тому моменту, когда их бой прекратился, трепещущие огоньки за экраном погасли, ночная мгла проворно поглотила смутно видимую красную комнату, и шевелящийся Сатана вкупе с ухмыляющимися вратами утонули во тьме.
В дальнем углу гостиной началось движение, раздался шорох, а затем резкий щелчок и тихое позвякивание, как будто стронули с места цепь. Потом все стихло, кроме шипения и ворчания плавящейся смолы поленьев в очаге. Одно из них издало тонкий, внезапно оборвавшийся свист – точно мальчишка, напуганный жутковатой тишиной ночи.
– Ш-ш-ш, – внезапно прозвучало в углу – точно эхо шипения в камине. – Ш-ш-ш. О Эдвин!
Алые языки пламени вновь нервно взметнулись вверх. Расплывчатое пятно в углу оказалось птицей на жердочке, тускло блеснула золоченая цепь. Бронзовая фигура кивнула, ее искаженная исполинская тень на стене присела и подпрыгнула, кариатиды у входа зловеще ухмыльнулись и моргнули. Часы с сокрушительной неумолимостью четко отсчитывали секунды. Затем откуда-то извне донеслись неуверенные шаги.
Под массивной дверью появилась тончайшая золотистая линия; дверь распахнулась, и порог гостиной переступили двое лакеев с серебряными канделябрами в руках, а за ними показались и другие фигуры.
Когда свет, проникший внутрь, обнажил изящество шелка и бархата, белизны и позолоты в убранстве комнаты, распутницы, перестав ухмыляться, затаили дыхание и замерли, а воздетая рука Сатаны зависла в нерешительном ожидании. И часы тоже умолкли, словно насторожившись. Поверх циферблата выступила из темноты фигурка седого Времени, размахивающего своей косой, – безжалостное, расчетливо-неторопливое и наводящее ужас олицетворение неизбежности. Все вокруг сделалось реальным, ярким и отчетливым. В углу на причудливой жердочке сидел, щурясь на свет, серый попугай.
Лакеи церемонно прошли в гостиную, водрузили канделябры на круглый столик, отодвинули каминный экран и переставили полированный стол поближе к очагу. Меж тем в комнату вошли трое богато одетых джентльменов.
– Эта комната намного лучше, Эдвин, – сказал один из них, двигаясь неторопливо и держа руки в карманах. Это был светлокожий румяный юноша, облаченный в роскошный атласный костюм вишневого цвета с благородной кружевной отделкой. Тот, к кому он обращался, был старше, выше ростом и темнее лицом, но одет не менее пышно. – Не понимаю, кузен, почему ты был против того, чтобы прийти сюда, – продолжал он. – Думаю…
– Теперь это уже не важно, Клод, – перебил тот, кого юноша назвал кузеном; его голос явственно свидетельствовал о давешней досаде, перешедшей в беспокойство. – Я был под впечатлением от одной мимолетной фантазии. Теперь все в порядке… теперь, когда мы здесь, все в порядке. Вицелли, где ты сядешь?
– Вицелли, – подхватил юноша, – ты уже видел нашего попугая? Прелюбопытная птичка… онемела от горя с тех пор, как… как кузен Гарри преставился.
Вицелли помедлил, раздумывая, кому первым делом отвечать, потом произнес, обращаясь сразу к обоим:
– Там. Нет.
Этот человек с маленькими глазками и тонкими чертами лица был много старше и степеннее своих спутников.
– Да, онемела от горя, – повторил Клод. – Полли! Милый Полли! – воскликнул он, приближаясь к птице. – Видишь, Вицелли, он не отзывается.
Попугай поднял одну лапку, распрямил толстые пальцы, щелкнул клювом и склонил голову к когтю.
– Полл, царапка Полл… Полагаю, Вицелли, вы уже слышали полторы сотни вариаций нашей загадочной семейной истории. Чего только не плетут об этом!
– Карты готовы, Клод, – известил Эдвин, меж тем как лакеи, завершив все приготовления, незаметно удалились. – Прошу садиться.
Вицелли перевел взгляд с Эдвина на Клода, взял первую колоду карт и провел пальцами по торцам.
– Та же игра, само собой, – сказал он Эдвину.
Клод сел за стол, слегка отодвинув стул, чтобы продемонстрировать вышивку на своем жилете.
– Передай вон тот графин, Вицелли, – попросил он. – Где мои карты? О Фортуна, Фортуна!.. Вицелли слишком учтив, чтобы говорить про сэра Гарри, – продолжил он чуть погодя, наливая себе из графина, – я имею в виду, в нашем присутствии.
– Сними ты, Клод, – предложил его кузен.
Вицелли принялся сдавать карты. Потом, спокойно глянув на Эдвина, произнес:
– Я мало что слышал об этой истории. Сэр Гарри счел нужным исчезнуть потому… потому что проигрался в карты?
Эдвин утвердительно кивнул.
– Это единственно возможное объяснение, какое приходит в голову… Мы ждем, Клод, – нервно заметил он, словно желая сменить тему разговора.
– Вздор, – бросил Клод, делая ход. – Мы оба знаем, что это не так. Сэр Гарри никогда не играл в карты.
Услышав это категоричное опровержение, Эдвин побледнел и бросил злобный взгляд на кузена. Похоже, он был до крайности раздражен его заявлением.
– Ты мало что знаешь об этом, Клод, – возразил он.
– Я знаю, что сэр Гарри никогда не играл в карты.
– Насколько мне известно, играл. Вот черт! – Эдвин сделал ход не той картой. – Так, так! Я бы хотел, Клод, чтобы ты воздержался от попыток затеять спор во время игры.
– А кому загорелось спорить? Уж точно не мне! Сэр Гарри никогда не играл.
Последовало неловкое молчание. Игра продолжалась в полной тишине. Затем Клод выпил, облизнул губы и повернулся к Вицелли.
– Нет, Вицелли, исчезновение сэра Гарри не было бегством от карточных долгов. В конце концов, мы почтенная семья. Мне кажется… – на лице юноши появилось весьма глубокомысленное и доверительное выражение, а в глазах Эдвина мелькнула тревога, – в этом деле замешана женщина.
У Эдвина побагровело чело, но в остальном выглядел он спокойным.
– Незнакомая колода, Вицелли. Вот почему мне не везет, в этом все дело. У меня в голове все так запуталось и смешалось, словно…
– Словно в гниющем трупе, – ввернул Клод, беря реванш за недавнюю пикировку.
Повисла еще одна напряженная пауза. Эдвин явно ощущал себя не в своей тарелке.
– Я и правда никогда не слышал подробностей этого дела, – сказал Вицелли, забирая выигранные ставки; его узкие глазки с видимым удовлетворением наблюдали за возрастающей рассеянностью одного кузена и опьянением другого. – В нем было нечто странное?
– Нет, все было восхитительно просто, – ответил Клод. – Передай мне графин. Спасибо. Вот два бесспорных факта. Первый: сэр Гарри был. Второй: его нет. И кстати, в день, когда он исчез, этот попугай лишился дара речи. Это все. Между прочим, ты последним видел своего брата, Эдвин. Расскажи нам об этом.
Эдвин побелел и стал совершать ходы не думая.
– Карты нынче заколдованы, не иначе, – процедил он сквозь зубы, проигнорировав замечание Клода.
– Боже мой, Эдвин! – выпалил неугомонный Клод. – Да ведь сегодня ровно год! Вицелли, нынче же двадцать четвертое декабря, канун Рождества? Ну конечно. Ровно год с того дня, когда сэра Гарри видели последний раз. Вицелли, а призраки не…
– Давай сменим тему, Клод. Эти разговоры не дают сосредоточиться на игре, – почему-то заметно нервничая, перебил Эдвин.
– Дорогой мой! Это в высшей степени ценная мысль… для тебя… насчет годовщины. По прошествии года ты сможешь… как это называется?.. вступить в права на управление наследством.
Эдвин с силой забарабанил бледной рукой по столу и притворился, будто изучает кружева на манжете.
– Ты мешаешь игре, Клод.
– Перед нами, – продолжал Клод, с нарочито заговорщицким видом обращаясь к Вицелли, – хитрый лис, Виц. В самом деле, ты хитрый лис, Эдвин, раз прибегаешь к подобным приемам. Это так, к слову. Так вот, этот самый Эдвин всегда прикидывается раздосадованным и уязвленным, когда речь заходит об исчезновении сэра Гарри. А на деле ему от этого – сплошная выгода. Тебе следует знать, что сэр Гарри собирался жениться; счастливая девушка, счастливый день, все решено. Если бы он женился и родил наследника, бедный старина Эдди остался бы не у дел. А теперь он почти баронет – вскоре станет баронетом, я полагаю.
– Ты в самом деле был последним, кто его видел? – спросил Вицелли, испытующе глядя на Эдвина.
Тот облизнул пересохшие губы и посмотрел в глаза Вицелли. Он заговорил, и казалось, что он крайне осмотрительно подбирает слова:
– В канун прошлого Рождества я оставил своего брата здесь, в этой комнате, сидящим перед вот этим камином, примерно в одиннадцать вечера. Примерно… да, примерно в одиннадцать… должно быть, так… – Эдвин невольно перевел взгляд на часы. – Лакей, спавший внизу в буфетной, услышал над головой звук удара и болтовню попугая. Я… я был уже в постели и вообще ничего не слышал. На следующее утро сэр Гарри исчез. Все вокруг было как обычно – то есть я имею в виду, ни здесь, ни где-то еще не виднелось ни намека на какой-либо беспорядок. С тех пор…
– Виц, дружище, передай бутылку. Вероятно, здесь не обошлось без вмешательства дьявола, – произнес Клод. – Говорю же – преставился.
– Для меня случившееся – не повод шутить, – недовольно произнес Эдвин и облегченно выдохнул, когда Вицелли снова обратил взгляд на карты. – Он исчез…
– Без четырех полночь, – перебил Клод. – И сегодня суббота. Вицелли, если мы продолжим играть до воскресенья, мы ведь узреем дьявола, не так ли? Интересно, он похож на здешнего бронзового Сатану? Возможно, он вернет сэра Гарри обратно.
– Замолчи, ради бога! – воскликнул Эдвин в крайнем возбуждении. – Ты знаешь, как тяготит меня его исчезновение; я бы душу прозакладывал, чтобы найти сэра Гарри – или его тело…
– О Эдвин!
Эдвин стал мертвенно-бледным.
– Что это было? Это ты сказал, Вицелли? Ты слышал что-нибудь?
Вицелли выглядел слегка удивленным.
– Я ничего не говорил, но, думаю, что-то слышал.
– Я нет, – заявил Клод. – Вицелли, без двух минут двенадцать. Что произойдет в полночь, если мы продолжим игру?
– Карты красной масти превратятся в карты черной масти, и наоборот, – сухо отозвался Вицелли, – а фигуры на картах обратят лица к тебе. Только и всего. Ничего запредельно ужасного. Что с тобой, Уолкот, почему ты не делаешь ход?
– Что ты так пристально рассматриваешь в пламени свечи? – недоуменно спросил Клод. – Можно подумать, что ты увидел там дурное предзнаменование. Не тревожься. До полуночи еще одна минута.
Эдвин, со странной дрожью и одышкой, ответил:
– Я… ничего, ничего. Просто фантазия. Я всегда фантазирую… Вы ничего не видите? Брр, как оно дергается и борется за жизнь! Еще не умерло. Затихнет оно когда-нибудь? Я имею в виду пламя.
Он был бледен как привидение, на лбу блестел лихорадочный пот. Он дернулся в сторону свечи, словно пытаясь схватить ее, потом испуганно и пытливо посмотрел на Вицелли, дотронулся до лба, а затем принялся перебирать карты.
– Свеча мигает потому, что на ней скопился нагар. Только шея… то есть фитиль… пылает багряным, и…
Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Медленно и торжественно басовитые куранты пробили полночь.
Едва замер гул последнего удара, Эдвин с громким криком отвращения отшвырнул карты.
– Лицо, – воскликнул он, – лицо – с черным языком, вывалившимся наружу! Карты, валеты и короли, белые лица и побагровевшие шеи. Каким безумцем я был, что пришел сюда – в эту комнату – сегодня вечером! Вы глупцы! Это шутка! Болваны, на что вы уставились?
Никто не произнес ни слова в ответ. Вицелли внезапно скрестил на груди руки и наклонился над столом в сторону Эдвина. Клод торопливо схватил свои карты, испуганно глянул на них и, несколько успокоившись, повернулся к кузену.
Воцарилась тишина, а затем ее прорезал, наполнив собой пространство гостиной, низкий, нездешний, проникновенный голос – страдающий и задыхающийся:
– О Эдвин! О матушка! Пощади меня, пощади меня! Ох!
Его жалобный вскрик завершился протяжным рыдающим стоном.
У Клода волосы встали дыбом. Вицелли не шелохнулся и не сказал ни единого слова. Эдвин сидел, сминая в кулаке карты, опустив голову, моргая, с перекошенным ртом, – словно ожидал приговора.
Посреди устрашающего безмолвия торжественно тикали часы. Бронзовый Сатана выжидательно замер за спинами собравшихся, кариатиды с затаенной тревогой смотрели вглубь комнаты. Тень от воздетой руки Сатаны угрожающе нависла над поникшей тенью Эдвина. Попугай переместился на своей жердочке, звякнула цепь. Со стуком упала на пол карта. Потом они услышали бесплотный голос, заставивший Вицелли и Клода невольно бросить взгляд на мертвенно-бледное лицо Эдвина:
– А!.. Тайное убежище священников в башне…
То был голос Эдвина, но это произнес не Эдвин.
Еще одна жуткая пауза, продлившаяся минуту – или час. Затем глаза Эдвина осмысленно блеснули. Он в ярости вскочил, уронив стул, и стремительно сделал три шага к попугаю. Птица издала зловещий крик и забила широкими серыми крыльями. Вицелли схватил Эдвина за руку, и они встали друг против друга.
– Это судьба, – произнес Вицелли. – Ты должен покориться. Мы знаем… достаточно.
Пауза, за ней – взволнованный шепот.
– Да, я убил его – здесь – год назад, в канун Рождества. Глупо было приходить сюда, особенно в этот вечер! Мы напились и поссорились. Он преграждал мне путь к богатству, а его богатство отбирало у меня мою Энни. Он издевался надо мной. Как я ненавидел его в ту минуту! Я с размаху ударил его кочергой, повалил на пол, напрыгнул на него и задушил. В заброшенной башне есть потайная комната, где когда-то скрывались от преследований католические священники. Только он и я знали о ней. Он там, изъеденный крысами, превратившийся в мумию… Вицелли, отпусти хоть на миг мою руку.
Он повернулся и теперь видел лица обоих.
Внезапно свет упал на его рапиру. Она взметнулась, попугай перекувырнулся и, обезглавленный, повис на цепи; еще один взмах – и Эдвин пошатнулся, упал ничком, перекатился по полу и, испустив вздох, остался недвижим – равнодушный к любви, ненависти и греху. У его ног лежала голова попугая, в его клюве еще слабо подрагивал мясистый язык.
Пламя свечей трепыхалось, словно от дуновения ветра, на стене причудливо дергался призрачный Сатана. Над мраморной каминной полкой размахивало косой седое Время, безжалостно и неустанно свершая свой необратимый труд.
1888–1889
Человек с носом
Всякий раз, когда я смотрю на твою физиономию,
я вспоминаю об адском пламени и о богаче,
который при жизни всегда одевался в пурпур,
ведь он там в своем одеянии так и пылает,
так и пылает!..[8]
– Мой нос – проклятие всей моей жизни!
Человек помоложе, сидевший по соседству, встрепенулся.
Дотоле эти двое не разговаривали. Они занимали противоположные концы скамейки на каменистой вершине Примроз-хилл[9], откуда открывался вид на Риджентс-парк. Дело было поздним вечером. Вдоль тропинок на склоне холма пролегли желтые пунктирные линии из световых столбиков; тусклой полосой посеребренной зелени протянулась Альберт-роуд – это переливалось между деревьями сияние газовых фонарей; за нею расстилался загадочный мрак парка, а еще дальше, там, где рдеющая медь неба переходила в желтый туман, начиналось великолепие оживленных улиц квартала Мерилебон. Грозную черноту крайних домов на Альберт-террас хаотично прорезáли освещенные окна. В вышине сверкали звезды.
Оба молчали, уйдя каждый в собственные мысли, и были друг для друга всего лишь смутными темными силуэтами – покуда один из них не счел нужным подать голос и открыть свою тайну.
– Да, – произнес он после паузы, – мой нос всегда стоял у меня на пути, всегда.
Человек на противоположном конце скамейки, похоже, не расслышал предыдущей реплики, но теперь он во все глаза уставился сквозь сгущавшийся сумрак на соседа-коротышку, который повернулся к нему лицом.
– Не вижу никаких изъянов – нос как нос, – заметил он.
– Будь сейчас посветлее, увидели бы, – возразил собеседник. – Впрочем, это поправимо.
Он порылся в кармане и что-то извлек оттуда. Раздался скрип, не гаснущая на ветру спичка вспыхнула зеленоватым фосфоресцирующим светом, и на фоне этой вспышки мир вокруг стал еще темнее.
На минуту повисла выразительная пауза.
– Ну? – спросил человек с носом, придвинув выдающуюся часть лица к свету.
– Видал и похуже, – отозвался его сосед по скамейке.
– Сомневаюсь, – заупрямился человек с носом, – а если и так, это слабое утешение. На форму обратили внимание? А на размеры? У него же разные крылья: одно вздыбленное, другое покатое, как склоны горы Сноудон[10]. Торчит посреди физиономии, точно птичник внутри крытой галереи. А цвет!
– Ну, строго говоря, он не сплошь красный.
– Само собой – там есть и пурпур, и синева, и «лазуритовый тон, как у жилки на груди Мадонны»[11], в одном месте – даже сероватая бородавка. Да что уж – это вообще не нос, а первобытный хаос, притороченный к моему лицу! Но поскольку он воткнут там, где полагается быть носу, окружающие бездумно признают его за таковой. То, что венчает мое лицо, – это брешь в совершенном здании мироустройства, забытая Творцом глыба необработанного материала. В нее заключен мой настоящий нос – подобно тому как статуя заключена в глыбу мрамора до тех пор, покуда в должный час она не обретает свободу. В следующей жизни… Впрочем, этого нельзя предсказать наперед. Что ж, ладно… Я редко завожу речь про свой нос, дружище, но в самой вашей позе мне почудилось что-то участливое, а меня нынче тянет поговорить. Проклятый нос! Но я, наверное, утомил вас, всунув его поперек ваших мыслей?
– Если разговор про нос облегчает ваши страдания, то прошу вас, продолжайте, – предложил носатому джентльмену собеседник, который, судя по его чуть дрогнувшему голосу, принял услышанное близко к сердцу.
– Тогда я скажу, что мой нос напоминает мне о фальшивых носах, которые нацепляют на себя в дни карнавала даже самые унылые люди, дабы предаться остроумному и жизнерадостному веселью. Этого достаточно для всеобщего ликования. Подозреваю, тот или иной англиканский епископ тоже как ни в чем не бывало носит на физиономии подобный бутафорский нарост. А вообразите-ка ангела в таком гриме! А если бы на вас сейчас напялили такое – вам бы понравилось? Подумайте, каково это: ухаживать за девушкой, выступать на митинге или величаво умирать – с таким носом, как у меня! Подружка открыто смеется над вами, публика глумливо гогочет, палач, давясь от хохота, с трудом находит в себе силы запалить ваш жертвенный костер. Ей-богу, я не шучу! Не однажды я поднимал бунт и клятвенно восклицал: «Я избавлюсь от этого носа!»
– Но что вы можете сделать?
– То-то и оно, что ничего, таков мой удел. А самое печальное – это сознавать, что мое положение, при всем его трагизме, невероятно комично. Одному Богу известно, как я буду радоваться, когда карнавал жизни завершится и я наконец расстанусь с этой штуковиной. Пагубнее всего она сказывается на делах амурных. Мне ведь не чужды утонченные, нежные чувства, и здоровье у меня в порядке. Но что сможет увидеть во мне женщина, кроме моего носа? Она захочет прочесть любовь в моих глазах – а их загородит он, во всей своей безразмерной красе. Я обречен на то, чтобы предаваться любовным утехам в инквизиторском капюшоне с прорезями для глаз, – и даже под ним будет вовсю топорщиться эта продолговатая шишка. Я читал и слышал от других – и вполне могу представить себе, – как прелестно женское лицо, светящееся любовью. Но эта темница плоти способна вмиг остудить самое пылкое сердце.
Монолог резко оборвался, сменившись громкими, яростными проклятиями. Молодой человек, сидевший на соседней скамейке в обнимку с девушкой, вскинулся и произнес: «Эй, потише!»
– Мне, разумеется, и в голову не приходило, – заговорил собеседник носатого джентльмена, – что красный нос – источник таких несчастий, но теперь, когда вы…
– Мне показалось, вы сумеете понять. Этот нос сопровождает меня всю мою жизнь. Нынешнюю форму он приобрел еще в школьные годы, а вот теперешний цвет пришел уже позже. Меня обзывали пятаком, Назоном[12], Цицероном[13], хоботом, шнобелем. С годами он наливался все больше и больше, и мое будущее становилось все более трагическим. Любовь, которая только и придает смысл человеческой жизни, для меня – книга за семью печатями. Одиночество! Я возблагодарил бы небеса за… Но нет! Даже слепая женщина распознала бы его форму на ощупь.
– Но ведь, кроме любви, – задумчиво возразил более молодой собеседник, – существует и многое другое, ради чего стоит жить, – например, труд на благо общества. Неказистый нос ничуть ему не помеха. Некоторые люди находят, что труд куда важнее любви. Только не подумайте, что, говоря это, я не сопереживаю вашим невзгодам.
– Это вполне ясно уже по вашему тону. Ваши слова выдают, насколько вы еще молоды. Мой дорогой юный друг, труд – бесспорно, отличная штука, но поверьте, это недостаточный стимул. В нем нет услады. Вам еще предстоит это узнать. А кроме того, меня одолевают несказанная потребность любить, иметь рядом понимающую душу – и несказанная горечь оттого, что я одинок. Я догадываюсь, что вы не одобряете моего ропота, – но, украдкой наблюдая за окружающими в различных ситуациях, я знаю также, что лишь по-настоящему тонкая и артистическая натура способна проявить сочувствие к ближнему, которое так меня подкупает. Я много наблюдаю за людьми – пожалуй, даже чересчур много, – и поверьте дотошному антропологу-любителю: ничто так не выдает характер человека, как его поза в сумерках, когда, ему мнится, его никто не видит. Вот вы сидите, и ваш черный силуэт четко вырисовывается на фоне неба. О! А вот сейчас вы напряглись. Но вы не кальвинист. Друг мой, самое лучшее в жизни – это ее услады, а лучшая из услад – это любить и быть любимым. А тут – этот злосчастный нос! Что ж, есть немало других удовольствий, пусть и не столь восхитительных. Когда смеркается, я могу ненадолго забыть об этом пугале. Весна прекрасна, над холмами Даунза[14] чудесный воздух; лежишь среди вереска и любуешься на звезды в вышине. Даже лондонское небо к ночи окрашивается в более мягкие цвета, хотя край его все еще пламенеет. Днем тень от моего носа гуще и темнее. Но нынче вечером мне невесело – и все из-за того, что ожидает меня завтра.
– А что ожидает вас завтра? – спросил тот, что был помоложе.
– Меня ожидают новые знакомства, – объяснил человек с носом, – и любопытные взгляды, в которых смешиваются изумление и жалость и которые я слишком хорошо знаю. Моя кузина – мастерица устраивать званые ужины – пообещала гостям мой нос в качестве изюминки вечера.
– Да уж, ситуация хуже не придумаешь, – заметил собеседник.
Вновь воцарилось продолжительное молчание. Через некоторое время человек с носом поднялся и зашагал во тьму, что окутывала склон холма. Молодой человек наблюдал, как незнакомец исчезает в ночи, и тщетно спрашивал себя, чем можно утешить душу, на которую судьба наложила столь тяжкое бремя.
1894
Побег из семьи
– Твоя жена нас не замечает? – спросила мисс Хокинс.
– Полагаю, что нет, – ответил мистер Габбитас. – Разговаривает с тем теософом[15].
Теософ был стройным молодым человеком родом из Индии, а его шевелюра, должно быть, вела происхождение из Судана. Миссис Габбитас – дама с умным лицом и профилем римской статуи – отличалась поверхностным глубокомыслием. Она с явным интересом слушала индуса. Посему мисс Хокинс снова повернулась к Габбитасу.
– В общем, я так больше не могу, – сказал Габбитас.
– Говори потише, – попросила мисс Хокинс.
– Я не могу так больше, любимая, – повторил Габбитас, стараясь вложить как можно больше нежной страсти в хриплый шепот.
– Что же нам делать? – спросила мисс Хокинс.
– Бежать, – ответил Габбитас. – Бросим все и уедем куда-нибудь, где солнечный кли…
– Тише! – оборвала его мисс Хокинс. – Идут сюда, будут просить меня спеть. Я скоро. Обожди немного.
Мистер Габбитас отпустил ее от себя со всей учтивостью, на какую только был способен в сей судьбоносный момент, и нашел место у стены, откуда можно было лицезреть профиль возлюбленной.
– Ужасно умна, – сказал своему другу изящный молодой человек, стоявший слева от него.
– И добродетельна, – заметил его приятель. – Но это неправильно. Она должна позволить себе какую-нибудь маленькую… фривольность. Одним пением интересен не будешь.
– Она это понимает, – заметил изящный молодой человек. – Она достаточно умна. Будет некое приключение…
– Боже мой! Подозревать мою прелестную маленькую Минни в подобных помыслах… – пробормотал себе под нос Габбитас. – Решительно невозможно это слушать. – И он поспешно занял другое свободное место у стены.
Вскоре он уже с чувством бесконечного облегчения шептал Минни:
– Как же приятно снова быть с тобой! Итак, любимая, скажи откровенно, сможешь ли ты, решишься ли… сбежать со мной? Если б ты только знала, как я тоскую по тебе, как душа моя жаждет… – (Очень громко.) – Я замечательно провел время!
Последняя фраза была произнесена, поскольку кто-то неожиданно возник прямо за спиной мисс Хокинс.
– Ушли, – сказал Габбитас. – Скажи мне, любимая, поскорее. Прошепчи. Решишься? – (Пауза.)
– Ради тебя, – еле слышно прошептала мисс Хокинс, потупившись.
Габбитас воспринял это как согласие.
– Моя милая, только моя! Теплый климат благотво… Здесь слишком жарко, не находишь?
– Что тебя беспокоит?
– Миссис Габбитас на меня поглядела. Кажется, хочет домой. Теософ ее оставил.
Проницательный наблюдатель не преминет заметить, что муж, замысливший сбежать от жены, пускай у нее скорее одухотворенное, нежели красивое лицо и она склонна к философствованию, обязательно будет испытывать угрызения совести. И Габбитас испытывал. Даже в браке, прочность которого обусловлена главным образом меркантильными соображениями, необходимость совместного проживания невольно порождает привычку считаться с чувствами друг друга.
– Вечер удался на славу, дорогая, – заметил Габбитас. – И сэндвичи подавали отменные.
– Да, – отозвалась миссис Габбитас, обращая на мужа мечтательный взор. – Сэндвичи отменные и антураж. И музыка. Вечер несказанно хорош.
– Рад, что тебе настолько понравилось, дорогая.
Миссис Габбитас загадочно улыбнулась. Ее вдруг обуяла нежность.
– Дорогой муж, – произнесла она.
«К чему это? – подумал Габбитас. – Она ведь не станет ни о чем допытываться?» А вслух согласился:
– Да, дорогая.
– Ты всегда был хорошим мужем, дорогой.
– Да уж, – пробормотал Габбитас, а затем громко произнес: – Всегда.
– Можешь поцеловать меня, дорогой.
Габбитас сделал то, что было велено. За этим ничего не последовало. Оказав мужу милость, миссис Габбитас удалилась в свой уголок. Значит, ничего не заподозрила. Габбитас испытал огромное облегчение. Да, прежде она не разговаривала с ним в такой манере. Что ж, если подобные приливы чувствительности продолжатся, будет еще один повод сбежать.
Не раз и не два, а гораздо больше за эти две недели миссис Габбитас приходила в то же самое нежное настроение. Несколько реплик крайне удивили Габбитаса. Однако он продолжал собирать вещи в своей комнате, поскольку был человек решительный.
– Она не может знать, – сказал он себе, провожая супругу взглядом после одного из таких разговоров. – Узнала бы – подняла бы шум. Определенно. Ее нрав мне хорошо знаком. А эта новая манера почерпнута из какого-нибудь современного романа. Бедная старушка Мимси!
Проходя мимо спальни супруги, он бросил на нее беглый взгляд и на минуту остановился, ибо ему показалось, что Мимси стоит на коленях подле кровати и плачет. Однако, присмотревшись, он понял, что жена просто складывает одежду в корзину, и со спокойной душой направился вниз по лестнице.
Минуло пять дней с последнего из этих примечательных разговоров, и Габбитас оказался на Саутгемптонской платформе вокзала Ватерлоо, с грудой дамских и мужских баулов и все возрастающим ощущением собственной неправоты. Мисс Хокинс являла собой очаровательное сочетание робости и хладнокровия.
– Здесь заканчиваются Лондон и респектабельность, – заметил Габбитас.
– И начинается жизнь, дорогой, – ответила мисс Хокинс.
– Вот наш багаж, – сказал Габбитас.
Рядом с их внушительной поклажей располагалась чья-то еще, похожая. Внимание Габбитаса привлек маленький саквояж, который показался ему знакомым.
– Это мой? – спросил он у носильщика.
– Миссис Да Коста, – прочел тот на бирке. – Следует в Лиссабон.
– Тогда не мой, – констатировал Габбитас. – И все же это как-то… странно. Надо проследить, чтобы наши места не заняли, милая.
У двери вагона спиной к ним стоял какой-то человек – явно иностранец: слишком пушистая у него была шевелюра. Англичанин бы такую не выставлял на всеобщее обозрение. При их приближении человек обернулся.
Какое-то время они с Габбитасом вопросительно смотрели друг на друга.
– Мистер Джамасджи Ганпат, – наконец произнес Габбитас.
Мистер Ганпат, выдающийся теософ, непонимающе уставился на него. С мгновение он выглядел испуганным. Затем его лицо просветлело. Он приподнял краешек шляпы.
– Мистер Габбитас и мисс Хокинс!
Слегка отвернувшись, мисс Хокинс выдернула торчавшую нитку из дорожного пледа.
– Мы направляемся в Саутгемптон, – сказал Габбитас, вернув себе утраченное самообладание. – Вместе. Нужно встретить миссис Габбитас.
– Действительно! – Взгляд мистера Ганпата переместился к двери зала ожидания. Индус заметно нервничал. – Не знаете ли вы?.. – начал он. – Полагаю, я должен… мне лучше… Сожалею. Простите. – Неожиданно он повернулся и поспешил прочь.
– Правильно сделали, что поздоровались, – сказал Габбитас. – Он так нервничает. Что-то заподозрил? Шокирован? Ой!
Не успел Ганпат добраться до двери зала ожидания, как она открылась. Оттуда в сером дорожном платье вышла светловолосая дама с римским профилем и нежно ему улыбнулась.
– Мимси! – договорил Габбитас.
– Миссис Габбитас! – воскликнула мисс Хокинс.
При виде встревоженного лица Ганпата улыбка миссис Габбитас улетучилась. Она поглядела за его спину и слабо вскричала:
– О, мой бедный Джордж!
Затем она увидела мисс Хокинс.
– Вы?!
– Займите свои места! – воззвал кондуктор. – Просим занять места!
– Полагаю, в сложившихся обстоятельствах нам лучше сесть в поезд и объясниться, – сказал Габбитас, которому не принесли облегчения ругательства вполголоса.
Спустя минуту четверо крайне удрученных и примолкших людей уже отъезжали от вокзала Ватерлоо в вагоне первого класса. Начинать подобные разговоры всегда трудно. В Воксхолле миссис Габбитас решилась заговорить.
– Это совершенно нелепо! – резко выпалила она. – И глупо! И с этим теперь ничего не поделать.
– Дорогая, я чувствую ровно то же самое, – очень медленно произнесла мисс Хокинс, не поднимая взгляда и отрывая волнистую полоску от обертки.
– Это даже не романтичный скандал, – продолжала миссис Габбитас со слезами в голосе. – Ничего оригинального. Это просто смешно. Ужасно! Чудовищно!
Все четверо погрузились в молчание.
– Не думаю, – сказал мистер Ганпат, нервно хихикнув, – что… это смешно.
Все снова задумались.
Когда миновали Клапем, мистер Габбитас прокашлялся.
– Ну?.. – спросила миссис Габбитас.
– Надо выбираться из этой передряги, – начал Габбитас. – Мы с Ганпатом должны драться…
– Нет, – возразил Ганпат. – С нами дамы! Никаких поединков.
– Мы могли бы подраться, – продолжал Габбитас. – Но я не очень понимаю, по какому поводу.
– Совершенно верно, – согласился Ганпат. – Повода нет. – Он одобряюще улыбнулся миссис Габбитас.
– Репутация дам не должна пострадать, – сказал Габбитас.
– Опять же верно, – сказал Ганпат, оживляясь. – Послушайте. Я придумал. Вот как мы поступим. Миссис Габбитас и мисс Хокинс поедут с нами до Саутгемптона. Вполне пристойно, не правда ли? Дослушайте до конца. Потом мы разделимся. Мы с вами, мистер Габбитас, направимся в Париж. Хорошая ведь идея? Мы давно собирались посмотреть Париж. Вы, моя… то есть мадам… вы, мадам, едете с мисс Хокинс. Вы едете в… едете в…
– Лиссабон, конечно, далеко, но он указан на багаже.
– Да-а, – задумчиво протянула мисс Хокинс, разрывая бумажные полоски на квадратики. – Это разумно. Я, само собой… я не против. Теперь не против.
– Замечательно. А что вы скажете, Габбитас?
– Совершеннейшая путаница, – сказал тот, поглядев на мисс Хокинс.
Мисс Хокинс подняла взгляд и, как показалось Габбитасу, еле заметно кивнула. Он повернулся к Ганпату.
– Очень хорошо, так и поступим.
– Мы все были глупцами, – сказала миссис Габбитас. – Полными глупцами.
– Насколько я понимаю, тут все хороши, – заметил ее муж.
– В этом вагоне вообще нет невинных жертв, – констатировал мистер Джамасджи Ганпат.
– А теперь, раз все улажено, давайте поговорим о чем-нибудь другом, – предложила миссис Габбитас.
– Кудряшки, – отозвалась мисс Хокинс, складывая обрывки в две кучки у себя на коленях. – Кудряшки, дорогая, снова входят в моду.
1894
Увлечение Джейн
Из своего кабинета, где я сижу и пишу эти строки, я слышу, как наша Джейн спускается по лестнице, таща за собой половую щетку и совок для мусора, которые громко стучат о ступеньки. В прежние дни под аккомпанемент этих инструментов она нередко напевала псалмы или британский гимн, но с недавних пор умолкла и даже стала более тщательно исполнять свои обязанности. Было время, когда я мысленно молил о такой тишине, а моя жена, вздыхая, мечтала о подобной рачительности – теперь же, обретя желаемое, мы отнюдь не испытывали от этого ожидаемого удовольствия. Сказать по правде, я бы втайне обрадовался (хотя, возможно, признаваться в этом – слабость, недостойная мужчины), если бы Джейн снова затянула «Дейзи»[16] или разбила тарелку – разумеется, не из лучшего зеленого сервиза Юфимии; это означало бы, что ее хандра миновала.
А ведь как нам хотелось ничего впредь не слышать о кавалере Джейн – до тех пор, пока это не случилось на самом деле! Она всегда была горазда поболтать о том о сем с моей женой, и они нередко вели беседы на кухне на самые разные темы – беседы столь увлекательные, что я иногда оставлял дверь кабинета открытой (дом у нас небольшой) и присоединялся к разговору. Но с того момента, когда появился Уильям, ни о чем другом речь уже не заходила: Уильям то, Уильям это, а когда мы думали, что эта тема уже полностью себя исчерпала, Уильям воскресал вновь. Они были помолвлены уже три года, однако при каких обстоятельствах она с ним познакомилась и как случилось, что она настолько к нему прикипела, мы не знали. Я предполагаю, что их знакомство произошло на перекрестке, где преподобный Барнабас Бокс завел обычай проводить службу под открытым небом после воскресной вечерни. Юные амуры, по обыкновению, слетаются, как мотыльки на пламя свечи, на свет керосинового факела, вокруг которого собрались желающие предаться пению гимнов Высокой церкви. Я так и вижу Джейн, которая стоит там и поет, временами дополняя память воображением, вместо того чтобы готовить нам ужин, и Уильяма, который подходит к ней и говорит: «Добрый вечер!» – и она отвечает: «И вам добрый вечер!» – и затем, когда необходимые приличия соблюдены, между ними завязывается беседа.
Вскоре Юфимия, верная своей дурной привычке болтать с прислугой, узнала о его существовании.
– Он очень достойный молодой человек, мэм, – сказала Джейн. – Вы даже представить себе не можете насколько.
Проигнорировав этот оскорбительный намек на ее неосведомленность, Юфимия продолжила расспрашивать Джейн об Уильяме.
– Он служит младшим приказчиком у Мэйнарда, торговца тканями, – продолжала Джейн, – и получает восемнадцать шиллингов – почти фунт – в неделю, мэм; и когда старший приказчик уйдет на покой, Уильям займет его место. Он из очень хорошей семьи, мэм. Не из рабочих. Его отец держал зеленную лавку, мэм, и у него была маслобойня, и он дважды объявлял себя банкротом. А одна из сестер Уильяма сейчас в приюте для умирающих. Это отличная партия для меня, мэм, – заключила девушка, – я ведь сирота.
– Так вы с ним помолвлены? – спросила моя жена.
– Нет, мэм; но он копит деньги, чтобы купить мне кольцо с амефистом.
– Что ж, Джейн, когда вы будете должным образом помолвлены, можете приглашать его сюда по воскресеньям и чаевничать с ним на кухне, – предложила жена.
Ибо моя Юфимия считала своим долгом проявлять к служанкам поистине материнскую заботу.
Вскоре появилось кольцо с аметистом – Джейн носила его повсюду и даже выставляла напоказ, наловчившись так выгибать палец, чтобы этот залог любви бросался в глаза. Старшая мисс Мейтленд была удручена этим обстоятельством и сказала моей жене, что служанки не должны носить кольца. Но Юфимия заглянула в справочник «Ответы на любые вопросы»[17] и в «Книгу о домашнем хозяйстве» миссис Мозерли[18] – и не нашла там запрета на сей счет. Так что этот маленький символ любви, добавлявший Джейн счастья, остался при ней.
Сокровище ее сердца показалось мне «весьма достойным молодым человеком», как любят выражаться иные почтенные люди.
– Уильям, мэм, – неожиданно сказала Джейн как-то раз с плохо скрываемым самодовольством, пересчитывая бутылки с пивом, – Уильям, мэм, трезвенник. Да, мэм, и он не курит. Курить, мэм, – только сор разводить, – с видом знатока заметила она. – Не говоря уж о напрасной трате денег. И о запахе. Впрочем, некоторые люди, я думаю, не могут без этого обойтись…
Поначалу Уильям имел довольно захудалый вид. Он носил черный пиджак из магазина готового платья, у него были серые водянистые глаза и цвет лица, приличествующий человеку, чья сестра находится в приюте для умирающих. Юфимии он не нравился – с самого первого его визита в наш дом. О его хваленой респектабельности свидетельствовал зонтик из альпаки[19], с которым он никогда не расставался.
– Он ходит в особенную церковь, – сказала однажды Джейн. – Его папа, мэм…
– Его… кто, Джейн?
– Его папа, мэм, принадлежал к Англиканской церкви; но мистер Мэйнард – член Плимутского братства[20], и Уильям считает, что ему тоже полезнее посещать их службы. Когда у мистера Мэйнарда выдается свободная минутка, он подходит к Уильяму и дружески беседует с ним – учит, как использовать остатки бечевки и как спасти душу. Он всегда очень внимателен к Уильяму, мэм, и следит за тем, чтобы он правильно спасал свою душу.
Вскоре мы услышали, что старший приказчик в магазине Мэйнарда получил расчет, а Уильям занял его место и теперь получает двадцать три шиллинга в неделю.
– Он теперь начальник над служащим, который развозит товар, – сообщила Джейн, – а ведь тот женат и у него трое детей.
И она с гордостью пообещала выхлопотать у Уильяма возможность первоочередной доставки наших заказов, сделанных в магазине Мэйнарда.
После этого повышения благосостояние кавалера Джейн стало стремительно расти. Однажды мы узнали, что мистер Мэйнард дал Уильяму книгу.
– Это «Помоги себе сам» Смайлса[21], – пояснила Джейн, – и это не шутка. Там рассказывается, как преуспеть в жизни, и то, что Уильям прочел мне из нее, было восхитительно, мэм!
Юфимия со смехом рассказала мне об этом – и неожиданно посерьезнела.
– Знаешь, дорогой, – призналась она, – Джейн сказала мне кое-что, что мне не понравилось. Она примолкла на минутку, а потом вдруг говорит: «А ведь Уильям, мэм, стоит много выше меня, не так ли?»
– Не вижу ничего особенного в этой фразе, – ответил я, хотя впоследствии мои глаза открылись.
Примерно в ту же пору воскресным вечером я сидел за письменным столом – возможно, я читал какую-то приятную книгу, – когда что-то промелькнуло мимо окна. Я услышал позади удивленное восклицание и, обернувшись, увидел, что Юфимия стоит сложив руки на груди и вытаращив глаза.
– Джордж, – благоговейно прошептала она, – ты видел?
Затем мы заговорили наперебой:
– Цилиндр!
– Желтые перчатки!
– Новый зонтик!
– Может быть, мне это почудилось, дорогой, – сказала Юфимия, – но его галстук очень напоминает твой. Сдается мне, Джейн постоянно дарит ему галстуки. Совсем недавно она в разговоре со мной обронила: «У хозяина такие красивые галстуки, мэм», и в этом сквозил явный намек и на другие детали твоего костюма. Он копирует все твои обновки.
Влюбленные еще раз прошлись под нашими окнами, отправляясь, как у них повелось, на вечернюю прогулку. Они шли под руку. Джейн прямо-таки сияла от гордости и счастья, несмотря на то что новые белые ситцевые перчатки явно доставляли ей неудобство, а уж Уильям в цилиндре был сама элегантность!
Счастье Джейн в этот день достигло своего пика. Воротившись с прогулки, она сказала Юфимии:
– Мистер Мэйнард недавно разговаривал с Уильямом, мэм, и сказал, что во время следующей распродажи он будет обслуживать покупателей, совсем как другие молодые служащие в магазине. И если справится, то при первой же возможности его сделают продавцом. Теперь он должен во всем походить на джентльмена, мэм; и если не сможет, то, как он сам говорит, только из-за недостаточного старания. А у мистера Мэйнарда на него большие планы.
– Он далеко пойдет, Джейн, – заключила моя жена.
– Да, мэм, – задумчиво отозвалась девушка, – он далеко пойдет.
И вздохнула.
Неделю спустя, за чаем, я засыпал Юфимию вопросами:
– Женушка, в чем дело? Почему это воскресенье отличается от всех прочих? Ты сменила шторы на окнах или переставила мебель? Если так, то я не могу уловить разницу. Или ты сделала другую прическу и не предупредила меня? Что-то вокруг изменилось, но, хоть убей, не пойму, что именно.
И моя жена ответила донельзя трагическим тоном:
– Джордж, дело в том, что Уильям сегодня не пришел! А Джейн сидит наверху и горько рыдает.
После этого наступило временное затишье. Джейн, как я уже говорил, прекратила петь и стала крайне бережно обращаться с хрупкими предметами в доме – обстоятельство, которое моя жена сочла очень печальным знаком. В следующие два воскресенья служанка отпрашивалась с работы, «чтобы прогуляться с Уильямом», и Юфимия, не имевшая привычки выпытывать чужие секреты, оба раза дала ей выходной и воздержалась от каких-либо вопросов. В обоих случаях Джейн возвращалась домой раскрасневшаяся и с весьма решительным видом. Наконец пришел день, когда ее прорвало.
– У меня пытаются отбить Уильяма, – выпалила она ни с того ни с сего срывающимся голосом, посреди разговора о кухонных скатертях. – Да, мэм. Она модистка и умеет играть на пианино.
– А я думала, – сказала моя жена, – что вы ходите с ним гулять по воскресеньям.
– Я ходила не с ним, мэм, а за ним. Я долго шла рядом с ними и в конце концов заявила ей, что он мой жених.
– Ну и ну, Джейн, в самом деле? И что же они?
– Они и ухом не повели, держались так, словно я какое-то пустое место. Тогда я сказала, что ей это даром не пройдет.
– Прогулка выдалась не из приятных, Джейн.
– Ни для кого из троих, мэм… Хотела бы я уметь играть на пианино, – продолжала Джейн. – Но как бы то ни было, я не позволю ей отбить его у меня. Она старше его, и волосы у нее хотя и золотистые, но не до самых корней, мэм.
Кризис наступил в первый понедельник августа – банковский выходной день[22]. Мы не знаем точно подробностей разыгравшейся битвы – до нас дошли лишь те разрозненные сведения, которые сообщила нам бедняжка Джейн. Она вернулась домой вся в пыли, возбужденная, пылая гневом.
Насколько я понял, модистка, ее мать и Уильям отправились на экскурсию в Музей искусств в Южном Кенсингтоне. Так или иначе, Джейн подошла к ним где-то на улице и спокойно, но твердо заявила свои права на того, кого она – вопреки мнению, сложившемуся в современной литературе, – считала своей неотъемлемой собственностью. Подозреваю, она даже зашла несколько дальше и обняла его. Но противники подавили ее своим сокрушительным превосходством: они «кликнули кеб». Произошла «сцена». Уильям был с трудом вырван из рук получившей отставку Джейн и втащен в пролетку своей будущей женой и будущей тещей. При этом прозвучали угрозы привлечь бывшую невесту «к ответственности».
– Бедная моя Джейн! – воскликнула жена, кроша телятину с такой яростью, словно это был Уильям. – Им должно быть стыдно! Не надо больше думать о нем. Он вас недостоин.
– Нет, мэм, – сказала Джейн. – Он просто слабохарактерный. Но виной всему – эта женщина. – Джейн не хватало духу произнести имя «этой женщины», равно как и признать ее «девушкой». – Не понимаю, что творится в головах у некоторых женщин, если они способны отбить у молодой девушки жениха. Но что толку говорить об этом – только тяжелее становится.
С того дня наш дом отдыхал от Уильяма. Но ожесточенность, с которой Джейн мыла порог и подметала полы в комнатах, убеждала меня в том, что это еще не конец истории.
– Мэм, могу я завтра пойти на свадьбу? – спросила она однажды.
– Ты полагаешь, это будет разумно? – задала встречный вопрос жена, без труда догадавшись, о чьей свадьбе идет речь.
– Мне хотелось бы увидеть его в последний раз, – объяснила Джейн.
– Дорогой, – заговорила жена, впорхнув ко мне в комнату спустя двадцать минут после ухода служанки, – Джейн вынула из обувного ящика все наши старые сапоги и туфли, сложила их в мешок и отправилась на свадьбу. Но она же не собирается…
– У Джейн закаляется характер, – ответил я. – Давай надеяться на лучшее.
Лицо Джейн, когда она вернулась, было бледным и как будто окаменевшим. Вся обувь, похоже, так и осталась у нее в мешке, при виде которого моя жена вздохнула с облегчением – как оказалось, преждевременно. Мы услышали, как Джейн поднялась по лестнице и с нарочитым шумом убрала сапоги на место.
– Очень много народу было на свадьбе, мэм, – сказала она немного погодя самым будничным тоном, когда чистила картофель на нашей маленькой кухне, – и с погодой им повезло.
Она продолжила перечислять другие подробности церемонии, явно избегая говорить о главном.
– Все было в высшей степени представительно и мило, мэм; только вот ее отец был одет не в черный фрак и вообще выглядел не к месту, а мистер Пиддингкуэк…
– Кто?
– Мистер Пиддингкуэк… ну, Уильям, мэм… он был в белых перчатках и в сюртуке как у священника, с прекрасной хризантемой в петличке. Он смотрелся так элегантно, мэм! В церкви был постелен красный ковер, как для благородных господ. И говорят, мистер Пиддингкуэк дал клерку целых четыре шиллинга, мэм. И приехали они не на извозчике, а в настоящем экипаже. А когда они вышли из церкви, их осыпáли рисом, а две ее сестрички разбрасывали увядшие цветы. Кто-то кинул им под ноги туфлю, ну а я швырнула сапог…
– Сапог, Джейн?
– Да, мэм. Я метила в нее, а попала в него. Да, мэм, со всего маху. Глаз ему подбила, наверное. Я только один и швырнула, продолжать духу не хватило. И мальчишки вокруг заулюлюкали, когда сапог прилетел ему в лицо.
Пауза. Потом Джейн добавила:
– Мне жаль, что я попала в него.
Снова пауза. Яростная чистка картофеля.
– Он всегда стоял немножко выше меня – вы это знаете, мэм. А потом его увели.
Картофель был очищен безукоризненно. Джейн резко поднялась, вздохнула и со стуком поставила миску на стол.
– Мне наплевать, – заявила она, – наплевать. Он еще пожалеет о своей ошибке. А мне поделом! Очень уж высоко я с ним занеслась. Нечего было нос задирать. И я рада, что все так закончилось.
Моя жена в это время находилась в кухне, следя за тем, как готовится какое-то сложное блюдо. Должно быть, после рассказа о метании сапога ее карие глаза смотрели на бедную Джейн с некоторой тревогой. Но думаю, ее взор уже смягчился к тому моменту, когда Джейн встретилась с нею взглядом.
– О мэм, – воскликнула Джейн удивительно изменившимся тоном, – подумайте только: ведь все могло получиться! Я могла быть так счастлива! Мне следовало бы знать… но я не знала… Вы так добры, мэм, что позволяете мне говорить с вами… мне так тяжело сейчас, мэм… та-ак тяжело…
Сдается мне, Юфимия настолько забылась, что позволила Джейн вдоволь порыдать, приникнув к ее плечу. Хвала небесам, моя жена позволяет себе отступать от принципа «никогда не роняй достоинства», и, выплакавшись, Джейн теперь выполняет свою работу по дому уже без прежнего ожесточения.
Сказать по правде, в последнее время между нею и служащим из мясной лавки что-то намечается – однако это не имеет отношения к моему рассказу. Впрочем, Джейн еще молода, а время и перемена обстоятельств – великое дело. У каждого из нас есть свои горести, но в горести, от которых нельзя утешиться, я не особенно верю.
1894
Как Гэбриел стал Томпсоном
После заключения брачного союза события развиваются по девяти возможным сценариям. Все постматримониальные истории так или иначе укладываются в эти девять схем. Характеры действующих лиц и специфические детали могут сколь угодно различаться, но в целом любая история лишь подтверждает справедливость указанной классификации. Просто потому, что каждая из сторон брачного союза мысленно произносит одну из трех формул.
Формула первая: «Не так я себе это представлял(а), но все будет хорошо» (консенсус).
Формула вторая: «Не так я себе это представлял(а), но надо приноровиться» (компромисс).
И наконец, третья: «Не так я себе это представлял(а), и мне этого не вынести» (катастрофа).
Парные сочетания трех перечисленных формул дают девять возможных вариантов, которые в своей совокупности охватывают весь диапазон брака.
Наиболее интересные истории – с точки зрения сюжета – сулит формула номер три, в какой бы комбинации она ни выступала: тому, кто занял такую позицию, остается одно из двух – убить или сбежать. Номер один в сочетании с самим собой выражается в тошнотворном зрелище прилюдно целующихся супругов. Номер два, сам по себе или на пару с первым номером, – смертная скука. В подобных историях нет никаких острых ощущений; в лучшем случае они обеспечат красивый закат. Молодая пара бестолково суетится, покупает мебель, наносит визиты и принимает гостей, не замечая, как золотые облака их романтической поры, которые они утянули за собой в совместную жизнь, мало-помалу тускнеют. Настанет день, когда они посмотрят вокруг и скажут (вслух или про себя), что небеса погасли и мир холоден и печален. Перемена происходит так медленно и неприметно, что они часто даже не догадываются о масштабах утраты.
Но как прекрасна добрачная пора с ее восторженными взлетами, пока эфемерида[23] нашей фантазии еще не исчерпала отпущенный ей срок! Как сверкает мир! Только неискушенным вéдома беспредельная сила неискушенных. Сколько дел впереди – никто до нас не брался за них; а россказни о тех, кто потерпел поражение или умер, для нас пустой звук. Какой амбициозный студент не просиживал часами за беседой с понимающим другом, хвастаясь своими великими замыслами и сочувственно внимая хвастовству товарища? Хвастливые мечты о будущем скрепляют юношескую дружбу, точно так же как хвастливые воспоминания о прошлом сплачивают стариков. Только у первых внутри божественный жар чувств, а у вторых холодное пепелище.
Мой друг Гэбриел мог бы служить прекрасной иллюстрацией романтической поры жизни. Его полное имя – Гэбриел Томпсон, но я неспроста называю его тогдашнего просто Гэбриел[24]. У него были золотистые волосы до плеч и чистое, безбородое, ангельское лицо; его душу переполняла любовь к справедливости и великим делам; наши повседневные разговоры вертелись вокруг идеи радикально – путем нескольких элементарных мер – реформировать все общество. Однако впоследствии мне пришлось переименовать Гэбриела в Томпсона. Отсюда и заглавие рассказа: это история компромисса, история о том, как были подрезаны крылья, как Гэбриел лишился своего архангельского оперения и перестал парить в вышине.
Хорошо помню тот вечер, когда Гэбриел сказал мне, что влюблен. Перед этим мы обсуждали таинственную женскую душу, пленяющую сердца мужчин: Гэбриел – с божественным жаром чувств, я – намного холоднее и сдержаннее. Относительно означенного пламени должен честно признаться: во мне всегда было что-то от саламандры[25]. Впрочем, довольно скоро Гэбриел спикировал с заоблачных высот и перешел к конкретным вещам. Пока он взахлеб, в несвойственной ему нервозной манере, углублялся в детали, я испытал не один укол ревности. Ни имен, ни дат он не упоминал.
– Она красива? – спросил я, отметив некоторую скупость его восторгов по этой линии.
– Не в общепринятом смысле…
– Дурнушка?
– Господи, нет! У нее самая подлинная красота, какая только есть на свете, – красота чувств. Ты должен поговорить с ней. – Он восхищенно закатил глаза.
– Образованная?
– Она мало читала, но при этом невероятно проницательна. Несколько раз, пока я пытался осторожно нащупать путь, чтобы подвести ее к тому или иному из наших прогрессивных воззрений, она, так сказать, сама устремлялась мне навстречу. Я с удивлением обнаружил, что в тиши своего провинциального городка она много о чем размышляла и пришла практически к тем же умозаключениям, к каким пришли и мы с тобой, хотя имели перед ней колоссальное преимущество.
– Должно быть, она сообразительна?
– О да! Такое тонкое понимание – и такая чистота ума!.. Ничего подобного я еще не встречал. Сейчас она по моему совету читает Рёскина[26]. Говорит, он открыл ей глаза. Многое из того, о чем она смутно догадывалась, у него нашло законченное выражение. Надо будет познакомить ее с Карлейлем[27], а там – Вордсворт[28], Браунинг…[29]
Он разливался соловьем. Она «стопроцентная» женщина! (Гэбриел очень упирал на это качество.) И совершенно согласна с ним: место женщины – дома. И у нее нет ни малейшего желания участвовать в голосовании. (В то время Гэбриел остро переживал размолвку с мисс Гоуленд, медичкой, убежденной сторонницей избирательного права для женщин[30].) Эта чудо-девушка почтет за счастье (он не сомневался) аккомпанировать его песне, служить «приложением к его жизни», быть его «добрым ангелом», его «оруженосцем», покуда сам он по зову своей души ведет борьбу за лучший мир. Ну а он… Он будет ей учителем, слугой (в том смысле, в каком король – слуга народа) и верным рыцарем.
Меня снедала ревность. Всего два месяца назад мы с ним единодушно решили, что мир нуждается в новой Реформации, и я уже примерял на себя роль Эразма, а Гэбриел – Лютера[31]. Совсем недавно два юных реформатора, покуривая трубку, торжественно поклялись друг другу идти к великой цели рука об руку, и что же? Все забыто! Теперь изволь выслушивать излияния о небывалой, прямо-таки уникальной ипостаси женственности. Меня интересовали исключительно ее несовершенства, нет-нет да и проступавшие сквозь его панегирик. Впервые за все время нашего знакомства Гэбриел, с его светлым ликом, сияющими глазами, выразительными жестами и бойкостью речи, вызывал во мне только досаду и скуку. В те дни я был очень привязан к нему и мечтал добиться признания в сотрудничестве с ним. И совершенно упустил из виду женский фактор, пока Гэбриел о нем не напомнил.
Возможно, в тот же вечер – или вечером позже, вечером раньше – любовное увлечение Гэбриела обсуждалось другой дружеской парой.
– Что ж, моя дорогая, по-моему, Гэбриел – очень милое имя, – сказала одна.
– Погоди, душа моя, – сказала вторая, подняв очаровательный пальчик в знак серьезности момента, – скажи мне, только честно, что ты о нем думаешь.
– У него симпатичный профиль. Уговори его отпустить усы.
– И укоротить волосы, хотела ты сказать – но побоялась. Минни, ты слабохарактерная! Да, вид у него пока не очень мужественный, но он ужасно умный. Все время что-то пишет, представляешь? И забрасывает меня книгами – хочет, чтобы я прочла, а они такие трудные, просто кошмар. Скоро буду жутко ученая.
– Наверное, интересно иметь умного мужа, по-настоящему умного и знаменитого: все бегают за ним, просят дать автограф, всякое такое… Ты в мою сторону и не посмотришь, зачем тебе жена какого-то виноторговца! Забудешь меня, бросишь, вычеркнешь из списка живых…
– Ты сможешь навещать меня, душа моя, – в те дни, когда я буду отбывать домашнюю повинность. А если серьезно, Минни, я чувствую, что меня ждет ужасно счастливая жизнь. Ты знаешь, Гэбриел собирается делать всякие научные исследования, а я могу переписывать набело его труды и проводить для него разные эксперименты, короче говоря, помогать ему. Вот увидишь, он у меня в два счета станет членом Королевского общества![32] Будет давать представления на званых вечерах, как тот красавчик с колбой – помнишь? – мы с тобой еще гадали, что он там колдует… Тень Гэбриела отлично смотрелась бы в профиль на белом экране.
– А он у тебя не социалист, или анархист, или бог знает кто еще?
– В наши дни таковы все молодые люди, которые хоть что-то собой представляют. Это вроде заразной болезни, душа моя, – вроде кори от ума. Лично я из-за таких пустяков не стала бы думать хуже о молодом человеке. С равным успехом можно пенять ему за то, что он курит трубку, а не сигары или сигареты и отказывается носить перчатки. Погоди, посмотришь на Гэбриела через годик, после того как я над ним поработаю.
– Уж такая наша женская доля, – вздохнула Минни. – Сколько сил уходит у нас на огранку и шлифовку этих грубых алмазов, а когда они заиграют и засверкают, вся слава достанется им одним! Но если бы не мы, джентльмены перевелись бы в мире.
– Ну нет, душенька, Гэбриел – прирожденный джентльмен.
– Необработанный, моя дорогая! Ты только что сама призналась.
Так они щебетали, уютно устроившись в миленьких креслицах.
Задолго до свадьбы наша доморощенная Далила обрезала ему волосы[33]. Гэбриел все реже наведывался ко мне, а однажды вечером заявил, что, по его наблюдению, чем меньше он курит, тем больше ясности у него в мыслях. К тому же от курильщика вечно разит табаком.
С тех пор Гэбриел пропал для меня, и его место занял Гэбриел Томпсон. В один памятный день мне явился своего рода «фантазм живого человека»[34] – призрак блондина с напомаженными усами, в добротном сюртуке и светлых перчатках. И это мой пророк – завитой и надушенный! Секунду пометавшись между мной и книжными полками, призрак испарился, и я тотчас понял, что мой Гэбриел – великий реформатор – потерян для меня навсегда. Вскоре мне доставили визитные карточки счастливой четы.
Я знаю, что светские правила требуют нанести визит молодоженам, как только они устроятся в своем новом доме и обставят его новой мебелью. Так я и поступил, с тайным сарказмом обрядившись в старый вельветиновый пиджак. Миссис Томпсон не преминула заметить, что вид у меня «совсем богемный». Мне оставалось уповать на совестливость Томпсона. Я в лоб спросил его про новую Реформацию. За него ответила жена: он страшно занят своими исследованиями. Томпсон бросил на меня взгляд, полный немой мольбы не развивать эту тему. Но во мне не было сочувствия к Томпсону. Не он ли вероломно убил и похоронил в себе моего Гэбриела – моего пророка? И я пустился рассуждать о социальных язвах, о настоятельной потребности в народных вождях – обо всем, что входило в круг наших излюбленных тем. Мало-помалу мой Гэбриел пробудился в Томпсоне – и заговорил:
– На этот счет есть один пассаж в «Сезаме и Лилиях»…[35] в той книге, милая, которая тебе так понравилась. Как там сказано? Я уверен, ты знаешь. А, вот же книга!
Томик лежал на столе среди множества других, купленных им для нее в качестве полезного чтения, и я припомнил, что эта книжица «открыла ей глаза». Он взял томик в руки и начал перелистывать в поисках нужной цитаты.
Я невольно пожалел беднягу – страницы были не разрезаны. Он уставился на книгу так, словно отказывался понимать смысл этого неопровержимого факта. Потом вернул ее на место – вернее, грохнул ею по столу и в придачу позволил себе пару крепких словечек.
– Гэбриел! – воскликнула его жена.
Я встал, чтобы откланяться. Но Гэбриел закусил удила:
– Ты даже не раскрыла книгу, а мне говорила, что прочла ее!
Миссис Томпсон любезно повернулась ко мне:
– Уже уходите?
И я оставил их наедине.
Можно сказать, что таким образом они наконец-то узнали друг друга. Прежде каждый ломал комедию, изображая идеальный объект чужих мечтаний, и вдруг – занавес, представление окончено. До этой минуты миссис Томпсон повторяла за Гэбриелом его суждения, лишь бы угодить ему, а он старался быть джентльменом – согласно ее понятиям. Но злосчастная книга прервала этот фарс.
Выходя за дверь, я услышал, как она начала:
– Не думала я, Гэбриел, что на втором месяце нашего брака ты будешь груб со мной!
А он в ответ:
– Зачем ты притворялась, что прочла мою книгу?
Полагаю, она притворялась, чтобы угодить ему, хотя не знаю, привела ли она этот довод. А между тем для «стопроцентной женщины» довод абсолютно пригодный, прекрасно объясняющий любую маленькую ложь.
Думается, дискуссия между супругами затянулась. Суммируя взаимные претензии, можно сказать следующее: каждый из них связал себя брачными узами с чужим человеком, по ошибке приняв его за кого-то придуманного, никогда не существовавшего. Столь серьезное, хотя и весьма распространенное осложнение от каждого из двоих требует всегда учитывать чувства другого и проявлять взаимную уступчивость. Однако в данном случае все было иначе: супруги разговаривали на повышенных тонах и их диалог завершился домашним громом, то бишь хлопаньем дверей. При этом миссис Томпсон от начала до конца сохраняла выдержку и рассудительность, тогда как Гэбриел бегал взад-вперед, швырял книги на пол – в общем, рвал и метал.
Он-то воображал, что женитьба – не более чем идиллический эпизод и вскоре он благополучно вернется к заветной мечте о новой Реформации: он, Гэбриел, в первых рядах борцов за светлое будущее, ну а жена… жена будет вдохновлять и поддерживать его, иногда помогать добрым советом. И вдруг все рухнуло. Сперва он попытался выместить на ней свое жестокое разочарование, но, сраженный ее вежливой холодностью, избрал жертвами книги, ковер и входную дверь.
Миссис Томпсон была страшно уязвлена его абсурдной несдержанностью – особенно ее задевало то, что он совершенно не берет в расчет присутствие слуг, которые слышат их ссору. Она поневоле спрашивала себя, что они подумают. Кроме того, она опасалась, как бы он в своем нынешнем умонастроении не совершил опрометчивый или смехотворный поступок. В сильном беспокойстве она решила обсудить эту неприятность с Минни, свежеиспеченной женой виноторговца.
– Я прямо сказала ему: глупо ожидать, что я прочту все книги, которыми он завалил дом, можно подумать, у меня других дел мало. Что тут началось, моя дорогая, ты не поверишь: как он ругался, как оскорблял меня! И в довершение всего спросил, зачем же я, зная о его великой миссии в мире, вышла за него, если я не та, за кого себя выдавала. Я ответила, что ни за кого себя не выдавала, и, если уж на то пошло, это он умело притворялся джентльменом, и я доверилась ему, полагая, что он и впредь будет вести себя как джентльмен. А он чуть ли не со слезами на глазах начал кричать, что напрасно надеялся обрести во мне верную сподвижницу, как будто не сегодня завтра собирается ехать миссионером за тридевять земель. Ума не приложу, для чего эти глупые, пустые разговоры. В общем, Минни, если бы я и впрямь обошлась с ним ужасно, он навряд ли мог бы яростнее на меня ополчиться. Поднять такой шум только из-за того, что я не прочла его дурацкие книжки! Знай я, какую сцену он устроит, прочла бы все до единой, от корки до корки! Ты не представляешь, как я корю себя за то, что не разрезала страницы.
Так объяснила подруге свою домашнюю ситуацию миссис Томпсон.
Во избежание поспешных суждений Минни внимательнейшим образом выслушала ее целых два или три раза подряд, прежде чем отважилась предложить свое сочувствие или совет.
– Он несомненно заслуживает порицания, моя дорогая, но женам всегда нелегко. А после твоих переживаний недолго и слечь!
– Этим бы все и кончилось, если бы я не держала себя в руках.
– Ты образец выдержки. Он недостоин тебя. Хотя, дорогая, если бы ты слегла… к тому времени, когда он вернется… слегла всерьез, не просто с головной болью, а так, чтобы весь дом ходил на цыпочках… у него, возможно, хватило бы совести устыдиться. Ты чересчур храбришься. Если муж встречает достойный отпор, он только пуще злится. Они все одинаковы – не выносят, когда им говорят правду в лицо, сразу начинают кричать и обзываться. Но твой Гэбриел – да и любой нормальный мужчина – не посмеет добить лежачую.
– Впору пожалеть, что у меня крепкое здоровье, – сказала миссис Томпсон, пока еще не улавливая прелести этой свежей идеи.
– Сейчас ты вся на нервах, бедняжечка, – пояснила Минни, – и нервное возбуждение держит тебя на плаву. Но очень скоро наступит реакция, помяни мое слово.
И точно: едва миссис Томпсон дошла до дому, как обещанная реакция наступила. Полная сочувствия и отчасти посвященная в хозяйкины трудности горничная помогла ей подняться по лестнице в спальню. В доме поспешно задернули все шторы и воцарилась гробовая тишина.
Гэбриел между тем прибежал ко мне.
– Ничего не желаю знать, – сразу предупредил я. – Я не гожусь в посредники между мужем и женой – в особенности такой, как миссис Томпсон.
– Бога ради, не сыпь мне соль на рану! Я жестоко обманут. Полюбуйся на меня: двадцати пяти лет от роду, а все воздушные замки уже рухнули. Дело ведь не только в «Сезаме и Лилиях» – после свадьбы я постоянно на чем-нибудь ловлю ее. Эта книга… как назло, при тебе!.. просто стала последней каплей. Напрасно я надеялся, что жена будет мне другом и помощником. Ее помыслы мелочны и тщеславны, она все время юлит, изворачивается… Заурядная светская кокетка. О какой пользе для других, о каком благе для себя самого можно говорить, если связался с такой никчемной женщиной?
И так далее. Он все больше распалялся. Я не хотел подливать масла в огонь, но своим молчанием, каюсь, скорее выражал свою солидарность с ним. Потом он ненадолго замолчал – и вдруг ни с того ни с чего вскочил, отшвырнув стул к стене.
– Мне этого не вынести! – вскричал он, воспроизведя, как, несомненно, заметил внимательный читатель, формулу номер три. – С какой стати ошибка длиною в три месяца должна искалечить и погубить целую жизнь? Я отказываюсь жить с ней. Уеду за границу. Что мне обряды и обеты! Это все пустое, если связывает меня по рукам и ногам, не дает реализовать отпущенные мне возможности. Говорю тебе – я расстанусь с ней. Да разве на ней я женился? Нет, я избрал в жены свой идеал, но эта женщина – не мой идеал!
Левой рукой он схватил свою шляпу, потом выпрямился и правую руку протянул мне. В ту минуту он был великолепен, как юный герой.
– Гэбриел, – сказал я, в последний раз назвав его по имени, – тебя постигло горькое разочарование. Но я не советчик в таких делах. Законную силу брака, как и силу земного притяжения, ни один уважающий себя человек не ставит под сомнение. Что бы ты ни решил – в добрый час!
– Поговорка «стерпится – слюбится» не про меня, – объявил Гэбриел и с тем вышел, гордо вскинув голову; и втайне я благословил его.
Подойдя к дому, он заметил, что все окна зашторены, но, по мужскому обыкновению, не осознал глубокого символизма этой приметы. Он постучал в дверь – твердо, требовательно. Миссис Томпсон в своей комнате наверху торопливо убирала капор с глаз долой – эта счастливая мысль пришла ей в голову как нельзя вовремя.
Горничная бесшумно впустила его. Увидев на ее лице похоронное выражение, он немало удивился: девица была жизнерадостная и отнюдь не тихоня.
– Ах, сэр, пожалуйста, – шепотом сказала она, протягивая ему мягкие шлепанцы для ванной, – наденьте вот эти. Хозяйке нынче очень худо.
– Да? Что такое? – спросил Гэбриел своим обычным голосом, не желая растерять воинственный дух.
– Она слегла, сэр, рухнула как подкошенная, сразу как вы ушли, – с упреком, еле слышным шепотом сообщила горничная и, вручив ему шлепанцы, засеменила прочь, оставив его, так сказать, наедине со своей совестью.
Само собой разумеется, горничная не обмолвилась о визите миссис Томпсон к Минни. С минуту Гэбриел стоял в растерянности, не зная, что и думать, потом сел на стул и тихо переобулся. Он не был готов к такому повороту.
Какое-то время он сидел, уткнувшись взглядом в сброшенные башмаки; мысли его разбегались. Вероятно, решительное объяснение придется теперь отложить. Экая досада! Затем в нем пробудился рыцарский дух. Возможно, он в запальчивости не рассчитал силу удара. В конце концов, она всего лишь слабая женщина. А он-то хорош… Примчался домой с намерением сразиться с ней, сокрушить ее, как будто она огнедышащий дракон! Без сомнения, он вел себя чересчур агрессивно. Хотя во время их ссоры она держалась с завидным хладнокровием… Впрочем, женщины – он где-то читал – умеют скрывать свою боль, даже если стрела попала в цель. Что, если она все-таки любит его? Он вспомнил свои горькие, обидные, злые обвинения. Не хватил ли он через край?
Он встал и на цыпочках пошел наверх – взглянуть на нее. Фатальное решение!
Жена лежала на кровати одетая, с закрытыми глазами, в комнате царил полумрак. Ее бледные щеки были влажны, длинные ресницы слиплись от слез. Ее волосы – густые, шелковистые (волосы были ее главным достоянием) – разметались по подушке. В одной руке она сжимала флакончик с нюхательной солью, другая безвольно простерлась ладонью кверху. На лице ее застыло страдальческое выражение, – по-видимому, она долго плакала, пока, обессилев от рыданий, не забылась тяжким сном. Гэбриел не мог поверить, что это несчастное, хрупкое существо – то самое, которое каких-то десять минут назад вызывало его праведный гнев.
И тут моего Гэбриела, как я догадываюсь, захлестнула волна великодушия. Должен признать – хоть это мучительно для меня, – что в тот миг, забыв о своем высоком долге перед человечеством, он явил себя истинно человеком. Не ее ли совсем недавно он с нежностью заключал в объятия? Не она ли доверила ему счастье всей своей жизни? Гэбриел был не из тех интеллектуалов-догматиков, которые во имя некой всепоглощающей, фанатичной идеи способны обречь самого близкого человека на муки ада. Он искренне считал, что жена помешает ему раскрыть свой потенциал, и прямо заявил об этом, отнюдь не предполагая довести ее до нервного срыва. Бедная девочка!.. Вон и волосы растрепались… Бедная, бедная Сесси!.. Новую Реформацию как ветром сдуло, унесло в неведомую даль, где она обратилась в едва различимую песчинку.
Жена тяжело вздохнула во сне и со слезою в голосе простонала: «Ох, Гэбриел!»
Он сам не понимал, отчего давеча так рассердился. Бедная девочка говорит с ним во сне! Новая Реформация исчезла напрочь. Полный раскаяния, он опустился на колени возле кровати и взял жену за руку. Глаза ее медленно раскрылись. Она посмотрела ему в лицо и поняла, что одержала победу.
– Я вел себя по-скотски, – прочувствованно сказал он, этот апостол раскрепощения мужчин.
– Гэбриел, – слабо прошептала она, – Гэбриел, милый… – И глаза ее вновь закрылись.
– Я вел себя по-скотски, – повторил он.
– Гэбриел, – сказала она, – обещай мне кое-что.
– Все, что угодно, милая!
– Обещай, что ты никогда больше не будешь разговаривать с этим гадким человеком.
«Гадкий человек» – это она про меня! И что бы вы думали, любезный читатель? Гэбриел, не далее как десять минут назад покинувший мой дом с клятвой «свобода или смерть» на устах, – обещал ей!
Вот вам простая, без прикрас история о том, как Гэбриел стал Томпсоном – как я навсегда потерял своего Гэбриела. Меня вместе с новой Реформацией похоронили под закладным камнем супружеского компромисса, и, несмотря на прозвучавшую из уст Гэбриела формулу номер три, никакой катастрофы не случилось. С того дня прошло немало времени, и мы с Томпсоном неоднократно сталкивались на проезжих и пешеходных путях, но – после провала моей первой попытки заговорить с ним – ни слова друг другу не сказали. От одного общего знакомого я знаю, что Томпсон пребывает в полнейшей уверенности – весьма любопытный образчик метаболии[36] памяти! – будто бы я подговаривал его бросить жену.
После той ссоры здоровье миссис Томпсон сделалось чрезвычайно капризным. Объясняется это тактической необходимостью. Томпсон всегда и во всем вынужден проявлять мягкость и осмотрительность. Он регулярно сопровождает жену в церковь – у них скамья в первых рядах, среди почетных прихожан, – и безропотно исполняет все обряды. Однако его научная деятельность отчего-то продвигается вяло, и он все еще не принят в Королевское общество, зато получил несколько прибыльных патентов. У него один из лучших домов в Патни-Хилл[37], и миссис Томпсон, стоически преодолевая капризы своего здоровья, устраивает блестящие приемы в саду. С Минни она раздружилась: во-первых, у той обнаружилась склонность к притворству, а во-вторых, она живет в одном из самых невзрачных домишек в районе Аппер-Ричмонд-роуд.
Если верить слухам, Томпсон в обществе апатичен, в делах раздражителен. Здоровье его подорвано непомерным употреблением сигар.
1894
Божество Динамо
Главный смотритель трех динамо-машин, которые жужжали и дребезжали в Кемберуэлле[38], обеспечивая работу электрической железной дороги, был родом из Йоркшира, и звали его Джеймс Холройд. Этот грузный рыжий верзила с кривыми зубами был неплохим электриком, но большим любителем виски. В существовании высших сил он сомневался, зато верил в цикл Карно[39]; Шекспира читал, но нашел, что тот не слишком силен в химии. А его помощник был родом с таинственного Востока, и звали его Азума-зи. Сам же Холройд звал его Пу-Ба[40]. Холройду нравилось держать помощника-черномазого, поскольку тот терпел, когда ему давали пинка (была у Холройда такая привычка), не лез в механизмы и не пытался узнать, как они устроены. Холройд никогда бы не подумал, что некие странные свойства негритянского ума могут подтолкнуть помощника к прямому контакту с венцом нашей цивилизации, хотя под конец у него появились на этот счет некоторые подозрения.
Этнографическая наука затруднилась бы определить национальность Азума-зи. Пожалуй, его следовало бы отнести к негроидному типу, хотя волосы у него были скорее волнистые, чем кудрявые, а нос имел переносицу. Более того, кожа у него была не черная, а, пожалуй, коричневая, а белки глаз желтые. Широкие скулы и узкий подбородок делали его лицо по-змеиному треугольным. Голова тоже примечательной формы: затылок широкий, а лоб узкий и низкий, как будто мозг у него повернули задом наперед по сравнению с европейским. Ростом он похвастаться не мог, а знанием английского – тем более. При разговоре он издавал всевозможные странные звуки сомнительной ценности, а его нечастые слова были словно бы перекованы и украшены резьбой, что придавало им геральдическую гротескность. Холройд пытался выяснить, каковы его религиозные представления, и читал ему лекции (особенно после виски) о вреде суеверий и опасности миссионеров. Однако от обсуждения своих богов Азума-зи уклонялся, даже если его понуждали пинком.
Азума-зи явился в Лондон в белых, но скудных одеждах прямиком из топки парохода «Лорд Клайв», который доставил его из Стрейтс-Сеттлментс[41], а может быть, и из более дальних краев. Он еще в юности услышал о величии и богатствах Лондона, где все женщины белые и прекрасные и даже уличные попрошайки и те белые, и вот он прибыл с только что заработанными золотыми монетами в кармане, чтобы отправлять службы в этом святилище цивилизации. День его прибытия выдался пасмурным: небо было серое, ветер разносил по грязным улицам мелкую морось, однако Азума-зи отважно окунулся в полный развлечений мир Шедуэлла[42] и вскоре вынырнул оттуда с пошатнувшимся здоровьем, в европейском костюме, без гроша в кармане и практически бессловесной тварью, если не считать самых необходимых выражений, – после чего и угодил в рабство к Джеймсу Холройду, чтобы тот тиранил его в ангаре для динамо-машин в Кемберуэлле. А тиранить было призванием Холройда.
В Кемберуэлле стояли три динамо-машины с двигателями. Две, которые были там с самого начала, – маленькие; а та, что побольше, была новая. Маленькие машины умеренно шумели, ремни гудели на шкивах, щетки то и дело жужжали и трещали, а воздух между полюсами монотонно сотрясался – ух, ух, ух. У одной машины расшаталось крепление, отчего весь ангар ходил ходуном. Но большая динамо-машина полностью заглушала эти звуки ровным гулом своего стального сердечника, заставлявшим гудеть некоторые железные детали. Из-за всего этого у любого, кто заходил в ангар, кружилась голова – от бух-бух-буханья двигателей, от вращения огромных колес, от ритмичного движения клапанов, от неожиданных выбросов пара, а главное – от густого, неумолчного, нарастающего шума работы большого динамо. С технической точки зрения этот шум был недостатком, но Азума-зи полагал, что так чудовище являет миру свое могущество и царственность.
Если бы было возможно, мы бы сделали так, чтобы читатель слышал гул, царивший в ангаре, все время, пока читает, сопроводили бы свою историю эдаким аккомпанементом. Это был ровный поток оглушительного гвалта, из которого ухо выхватывало то один звук, то другой – прерывистое фырканье, оханье и бульканье паровых двигателей, сосущие вздохи и глухие удары поршней, тупое содрогание воздуха при вращении спиц гигантских маховых колес, стоны, издаваемые кожаными ремнями, когда они то натягивались, то ослабевали, и недовольное ворчание малых машин, а поверх всего – тромбонная нота большого динамо, которая становилась неразличимой, когда слух уставал от нее, а потом украдкой вновь просачивалась в сознание. Пол под ногами не желал стоять прочно и спокойно – вечно дрожал и шатался. Это было беспокойное место, где даже мысли начинали метаться дикими зигзагами. И все три месяца, пока шла большая забастовка механиков, Холройд, который был штрейкбрехер, и Азума-зи, который был просто бесправный негр, не покидали этой суеты и свистопляски и даже спали и ели в деревянной хибарке между ангаром и воротами.
Вскоре после появления Азума-зи Холройд прочитал ему проповедь о своей большой машине. Чтобы его было слышно в стоявшем вокруг гуле, ему приходилось кричать.
– Только погляди на нее! Да все твои языческие идолы ей в подметки не годятся! – воскликнул Холройд.
Азума-зи глядел. На миг голос Холройда заглушил грохот, а потом Азума-зи услышал:
– Сотня человек полегла… Двенадцать процентов на обыкновенную акцию!.. Просто божественно!
Холройд гордился своей большой машиной и распинался перед Азума-зи о ее размерах и мощности, пока неисповедимые цепочки мыслей и неумолчное верчение и гул не сошлись вместе в кудрявом черном черепе. Холройд весьма живописно обрисовал десяток-полтора способов погибнуть от машины, а один раз даже дал Азума-зи отведать удара током, чтобы продемонстрировать ее отменные свойства. После этого во время передышек в работе – это была тяжелая работа, поскольку делать приходилось не только свою, но и основную часть работы Холройда, – Азума-зи садился и наблюдал за большой машиной. Щетки то и дело искрили и плевались голубыми молниями, на что Холройд ругался, но в остальном все было гладко и ритмично, как дыхание. Ремень с визгом пробегал по валу, а позади тотчас раздавался самодовольный удар поршня. Так и жила машина круглые сутки в этом большом просторном ангаре, а Азума-зи и Холройд прислуживали ей – и была она не узницей, не рабыней, которая двигала корабль, как другие машины, знакомые Азума-зи (не более чем пленные демоны хитроумного британского Соломона)[43], а машиной, которая царствовала. Две меньшие машины Азума-зи презирал, поскольку они не могли с ней сравниться, а большую окрестил про себя Божеством Динамо. Те были капризные и часто выходили из строя, а эта оставалась непоколебима. Какая же она была огромная! Как плавно и безмятежно работала! Даже будды, которых он видел в Рангуне[44], и те были не такие величавые и спокойные, и они были неподвижные – а она живая! Громадные черные катушки вертелись, вертелись, вертелись, кольца крутились под щетками, а низкий гул самой большой катушки словно умиротворял все вокруг. И странно действовал на Азума-зи.
Азума-зи не особенно любил работать. Он предпочитал сидеть и смотреть на Божество Динамо, пока Холройд отлучался, чтобы уговорить сторожа сбегать за виски, хотя Азума-зи полагалось быть не в ангаре для динамо-машин, а за двигателями, и более того, если Холройд обнаруживал, что негр отлынивает, то лупил его куском толстой медной проволоки. Азума-зи подходил к колоссу вплотную и стоял рядом, запрокинув голову и глядя туда, где бежал поверху мощный кожаный приводной ремень. На ремне была черная заплатка, которая периодически возвращалась, и Азума-зи почему-то нравилось наблюдать, как она под весь этот грохот и лязг исправно проходит над ним снова и снова. А вместе с ее круговоротом вертелись и странные мысли в его голове. Дикари, как считают люди ученые, верят, что душа есть и у камней, и у деревьев, а ведь машина в тысячу раз живее камня или дерева. К тому же Азума-зи был, в сущности, еще дикарем – налет цивилизации на нем сводился к перемазанному костюму, синякам и угольной пыли на лице и руках. Его отец поклонялся метеориту, а кровь его предков, вероятно, обагряла широкие колеса Джаггернаута[45].
Азума-зи пользовался любой возможностью, какую только давал ему Холройд, потрогать и погладить большую динамо-машину, которой был зачарован. Он начищал и натирал ее, покуда металлические детали не начинали ослепительно сверкать в проникавших снаружи солнечных лучах. При этом его охватывало таинственное чувство служения божественному. Он подходил ближе и нежно прикасался к вращающимся катушкам. Боги, которым он поклонялся, остались далеко-далеко. А своих лондонцы прятали.
Наконец эти смутные ощущения стали отчетливее и сначала оформились в мысли, а затем воплотились в действия. Однажды утром Азума-зи вошел в ревущий ангар, церемонно поклонился Божеству Динамо, а потом, когда Холройд отлучился, подошел и прошептал рокочущей машине, что он ее раб, и вознес ей молитву, чтобы она смилостивилась над ним и избавила его от Холройда. В этот миг в открытые двери содрогавшегося машинного ангара упал солнечный луч, что бывало нечасто, и Божество Динамо, ревущее, крутящееся, все озарилось бледно-золотым светом. И тогда Азума-зи понял, что служение его угодно Божеству. Теперь ему стало уже не так одиноко, а ведь в Лондоне он был очень, очень одинок. С тех пор, даже когда у него изредка выдавалось свободное время, он торчал в ангаре.
Когда Холройд снова обидел его, Азума-зи отправился прямиком к Божеству Динамо и прошептал: «Ты всему свидетель!» – и машина словно бы ответила ему гневным жужжанием. После этого Азума-зи стал замечать, что всякий раз, когда Холройд входит в ангар, динамо звучит как-то иначе.
– Божество мое не спешит, – сказал себе Азума-зи. – Этот болван еще недостаточно нагрешил.
И он ждал и смотрел, когда же настанет день возмездия. Однажды в машине случилось короткое замыкание; дело было после полудня; Холройд неосторожно полез в механизм, и его довольно сильно ударило током. Азума-зи видел из-за двигателя, как механик отпрыгнул и обругал провинившуюся катушку.
– Он предупрежден, – сказал себе Азума-зи. – Божество мое, как видно, очень терпеливо.
На первых порах Холройд старался привить своему «ниггеру» элементарные представления о работе динамо-машины, чтобы тот мог иногда подменять его в ангаре. Но когда он заметил, как Азума-зи вертится вокруг чудовища, у него появились подозрения. Он смутно ощутил, что помощник «что-то затевает», и, решив, что это Азума-зи умастил провода маслом, которое в одном месте растворило изоляцию, издал приказ, который и огласил, зычно перекрыв окружающий гвалт:
– Даже не суйся к большой динамо-машине, Пу-Ба, а то семь шкур с тебя спущу!
Кроме того, именно потому, что Азума-зи нравилось находиться рядом с большой машиной, Холройд счел разумным и правильным не подпускать его к ней.
В тот раз Азума-зи повиновался, но потом его застали отбивающим поклоны перед Божеством Динамо. За это Холройд выкрутил ему руку и пнул, когда тот повернулся, чтобы уйти. Через некоторое время, когда Азума-зи стоял за двигателем и смотрел в спину ненавистному Холройду, в гуле машин в ангаре проступил новый ритм, прозвучавший очень похоже на четыре слова его родного языка.
Трудно сказать в точности, что такое сумасшествие. Мне сдается, Азума-зи сошел с ума. Наверное, неумолчный лязг и жужжание динамо-машин в ангаре смешали и перепутали его скудные познания с обширными запасами всевозможных суеверий и в конце концов вызвали что-то сродни безумию. Так или иначе, когда безумие подсказало Азума-зи, что надо принести Холройда в жертву кумиру-динамо, эта мысль наполнила его странным волнением и восторгом.
В ту ночь два человека и их черные тени были единственными, кто оставался в ангаре. Он освещался одной большой дуговой лампой, которая мерцала и вспыхивала лиловым. За динамо-машинами лежали черные тени, шаровые регуляторы двигателей вращались, переходя из света во тьму, а поршни стучали громко и мерно. Мир за открытыми дверями ангара казался невероятно смутным и далеким. А еще там царила мертвая тишина, поскольку грохот механизмов гасил все наружные звуки. Вдалеке маячил черный забор двора, за ним – серые очертания зданий, а над всем этим раскинулась темная синева неба с мелкими блеклыми звездами. Внезапно Азума-зи пересек ангар, в центре которого бежали под потолком кожаные ремни, и скрылся в тени большой машины. Холройд услышал щелчок, и жужжание зазвучало иначе.
– Что ты там мудришь с переключателем? – удивленно вскрикнул он. – Я же тебе говорил!..
Тут азиат надвинулся на него из тени, и Холройд увидел выражение глаз Азума-зи.
Миг – и они яростно схватились перед большим динамо.
– Ах ты, башка кофейная! – пропыхтел Холройд, когда коричневая ладонь сжала его горло. – Держись подальше от контактных колец!
Еще миг – и ему подставили подножку, и он пошатнулся и рухнул навзничь на Божество Динамо. Холройд инстинктивно ослабил хватку и отпустил противника, пытаясь спастись от машины.
Посыльный, которого спешно прислали со станции узнать, что стряслось в ангаре, встретил Азума-зи возле сторожки у ворот. Азума-зи пытался что-то объяснить, но посыльный ничего не разобрал из бессвязной английской речи негра и бросился в ангар. Машины работали, издавая привычный гул, на первый взгляд все было в порядке. Однако в воздухе висел странный запах паленого волоса. Потом посыльный увидел на передней части большой машины какую-то непонятную бесформенную массу и, приблизившись, опознал изуродованные останки Холройда.
Посыльный на миг замер и уставился на него. Потом увидел его лицо и невольно зажмурился. Резко развернулся, прежде чем открыть глаза, чтобы больше не видеть Холройда, и выбежал из ангара попросить совета и помощи.
Когда Азума-зи увидел, как умер Холройд в тисках большой динамо-машины, он несколько забеспокоился из-за последствий своего поступка. И вместе с тем случившееся странным образом воодушевило его – он уверился, что Божество Динамо благоволит ему. И к тому времени, когда он встретил человека, пришедшего со станции, и инженера, который, примчавшись на место происшествия, сразу сделал очевидный вывод о самоубийстве, план в уме Азума-зи уже сложился. Этот инженер едва заметил негра, разве что задал ему несколько вопросов. Видел ли он, как Холройд покончил с собой? Азума-зи втолковал ему, что был у топки двигателя, откуда ничего не видно, и только услышал, как динамо-машина зажужжала по-другому. Допрос прошел легко, поскольку не осложнялся никакими подозрениями.
Сторож поскорее накрыл изуродованные останки Холройда, которые электрик снял с машины, скатертью в пятнах от кофе. Кому-то пришла в голову дельная мысль вызвать врача. Инженера в основном заботило, чтобы динамо снова заработало: в душных тоннелях железной дороги уже застряли семь или восемь электропоездов. Азума-зи отвечал на вопросы тех, кто имел право или наглость зайти в ангар, но иногда понимал их неправильно, и в конце концов инженер отправил его обратно к топке. За воротами двора, естественно, собралась толпа – в Лондоне толпа по непонятным причинам всегда толчется день-другой там, где произошел несчастный случай, – и два-три журналиста умудрились просочиться в ангар, а один даже добрался до Азума-зи, но инженер вытолкал их взашей, так как сам был репортером-любителем.
Наконец тело унесли, и общественный интерес пропал вместе с ним. Азума-зи сидел у своей топки тише воды ниже травы, и снова и снова виделась ему в раскаленных углях фигура, которая сначала бешено дергалась, а потом замирала. Спустя час после убийства всякий, кто заглянул бы в ангар, обнаружил бы, что там все по-прежнему, как будто ничего примечательного не произошло. Через некоторое время чернокожий выглянул из закутка возле топки и увидел, что Божество Динамо жужжит себе рядом с меньшими собратьями и маховики все вертятся, а пар в цилиндрах ухает – бум, бум – в точности как раньше. Словом, с технической точки зрения произошел самый пустячный сбой, всего-навсего временное падение напряжения. Только теперь вместо коренастого Холройда по полосе света на дрожащем полу под ремнями между паровыми двигателями и динамо-машинами бродили худая фигура инженера и его узкая тень.
– Разве не угодил я своему Божеству? – неслышно спросил Азума-зи из своего темного угла, и большая динамо-машина откликнулась звенящей нотой, чистой и полнозвучной. И когда Азума-зи посмотрел на огромный жужжащий механизм, странное очарование, несколько отступившее после гибели Холройда, нахлынуло на него с новой силой.
Азума-зи никогда не видел, чтобы человека убивали так быстро и безжалостно. Огромная гудящая машина уничтожила жертву, ни на секунду не нарушив ровного ритма своей работы. Воистину это было могущественное божество.
Ничего не подозревавший инженер стоял спиной к Азума-зи и что-то чиркал на клочке бумаги. Его тень лежала у ног чудовища.
Может быть, божество динамо-машин еще не насытилось? Его раб был готов услужить ему.
Азума-зи украдкой шагнул вперед, затем замер. Инженер вдруг перестал писать, прошел по ангару к дальней машине и начал рассматривать ее щетки.
Азума-зи помедлил, потом бесшумно скользнул в тень рядом с переключателем. И стал ждать. Вскоре послышались шаги инженера – он возвращался. Остановился на прежнем месте, не подозревая, что кочегар съежился в трех шагах от него. Внезапно большая динамо-машина зашипела, и в следующий миг Азума-зи набросился на него из темноты.
Сначала инженера обхватили вокруг туловища и швырнули в сторону большой машины, но он ткнул противника коленом, пригнул его голову руками, вывернулся из объятий и отскочил прочь от чудовища. Чернокожий не мешкая снова схватил его, ударил в грудь кудрявой головой, и они пыхтели и шатались, казалось, целую вечность. Наконец инженер был вынужден вцепиться в черное ухо зубами и яростно укусить. Азума-зи жутко взвыл.
Они покатились по полу, и чернокожий, то ли вырвавшись из сжатых зубов, то ли расставшись с частью уха – тогда инженер еще не знал наверняка, – попытался задушить его. Инженер безуспешно пытался нащупать, за что уцепиться, чтобы отбиваться ногами, когда, к его радости, раздались торопливые шаги. В следующий миг Азума-зи отпустил его и метнулся в сторону большой динамо-машины. Сквозь ровный гул послышалось шипение.
Железнодорожный служащий, вошедший в ангар, замер, глядя, как Азума-зи хватается за оголенные концы провода, – и вот тело негра пронзила ужасная судорога, и он неподвижно повис на машине с перекошенным лицом.
– Вы появились как нельзя более вовремя! – проговорил инженер, сидя на полу. Он посмотрел на тело, которое еще подрагивало. – Как видно, не самая легкая смерть, зато быстрая.
Служащий неотрывно смотрел на тело. Он вообще был тугодум.
Наступила тишина.
Инженер неловко поднялся на ноги. Задумчиво ослабил пальцами воротничок и покрутил головой туда-сюда.
– Бедняга Холройд! Теперь все понятно.
Затем он почти что механически прошел к переключателю в тени и пустил ток обратно на питание железной дороги. И как только он это сделал, машина отпустила обугленное тело и оно ничком рухнуло на пол. Катушка динамо-машины взвыла громко и чисто, и поршни замолотили по воздуху.
Так безвременно оборвался культ Божества Динамо – едва ли не самая недолговечная религия на свете. Однако же и она может похвастаться и одним мучеником, и одной человеческой жертвой.
1894
Катастрофа
Магазинчик не приносил дохода. Понимание этого факта созрело незаметно. Уинслоу не относился к тем людям, кто враз выводит истину путем точных арифметических подсчетов. Она как будто уже гнездилась в его уме, а он постепенно с ней свыкался. Все факты сложились воедино и привели его к этому убеждению. Вот четыре половинных отрезка кретона[46], нетронутых, если не считать пол-ярда, взятого кем-то на обивку табурета. А вот шертинг[47] по четыре и три четверти пенса – Бандервач на Бродвее продает такой по два и три четверти, что, в сущности, ниже цены. (Бандервач, разумеется, может себе позволить такие щедроты!) А чепчики для горничных хорошо разбирают, надо пополнить запас. Это напомнило Уинслоу о его единственном поставщике, оптовой конторе «Жуль, Нич и Граббит». Кстати, что там с их счетом?
Уинслоу в задумчивости застыл за прилавком, на котором стояла большая зеленая коробка. Светло-серые глаза слегка округлились; бесцветные неприглаженные усы досадливо дернулись. Уже много дней подряд он плыл по течению, не задавая себе лишних вопросов. Уинслоу направился к обшарпанной кассе-конторке в углу. У него была слабость: он обслуживал покупателя и выписывал чек за прилавком, а потом нырял за кассу и деньги получал там, словно сомневаясь в собственной честности. Длинным и костлявым указательным пальцем он провел по яркому календарику с рекламной надписью: «Хлопок Клэк прослужит век!»
– Одна… две… три. Три недели и один день. – Уинслоу оторопело поглядел на календарь. – Март! Всего три недели и один день. Да быть того не может!
– Чай готов, дорогой! – позвала миссис Уинслоу, открывая занавешенную белой шторкой стеклянную дверь, которая соединяла магазин с квартирой.
– Минутку, – отозвался супруг и начал отпирать кассу.
В магазин шумно ввалился пожилой джентльмен в пальто с меховой оторочкой. Он весь раскраснелся и был явно чем-то раздражен. Миссис Уинслоу тотчас ретировалась.
– Уф! – выдохнул пожилой джентльмен. – Носовой платок.
– Сию секунду, сэр, – сказал Уинслоу. – В какую цену?..
– Уф! – повторил пожилой джентльмен. – Носогой платог, побыстгее!
Уинслоу засуетился и достал две коробки.
– Эти, сэр… – начал он.
– Бугто жестяные, – проворчал посетитель, щупая упругую льняную ткань. – Мне высмогкаться, а не на погляд.
– Тогда, может, ситцевый? – спросил Уинслоу.
– Сколько? – поинтересовался джентльмен из-за платка.
– Семь пенсов, сэр. Что-нибудь еще? Галстуки, подтяжки…
– На кой черт! – выругался джентльмен, роясь в боковом кармане, и наконец извлек полкроны.
Уинслоу огляделся в поисках чековой книжечки с металлической пластиной и листком копировальной бумаги – он хранил ее в разных местах, в зависимости от обстоятельств. Однако, поймав на себе взгляд посетителя, кинулся к конторке и выдал сдачу, вопреки порядкам, установленным в магазине.
Приход покупателя всегда пробуждал в душе Уинслоу своего рода приятное волнение, но открытый ящик конторки напомнил о неурядицах. Обдумать их он не успел. В стеклянную дверь тихонько постучали. Поверх шторки на него смотрела Минни. Чаепитие давало возможность хотя бы на время избавиться от неприятных мыслей. Уинслоу закрыл ящик, запер его и направился в маленькую гостиную.
Однако озабоченность его не покидала. Три недели и один день! Вперившись в баночку с джемом, он необычайно большими кусками поглощал хлеб с маслом, а на попытки Минни завести разговор отзывался рассеянно. Над столом, казалось, нависли зловещие тени Жуля, Нича и Граббита. Рассудок Уинслоу отказывался мириться с мыслью о скором разорении, которая становилась все более отчетливой и почти осязаемой, кристаллизуясь из многодневных смутных тревог. Все сводилось к одному конкретному факту: на его счету в банке осталось тридцать девять фунтов, и ровно через три недели господа Жуль, Нич и Граббит, эти хваткие дельцы, одевающие молодых щеголей, востребуют с него восемьдесят фунтов.
После чая заходили один-два посетителя, но купили всего ничего: немного муслина и клеенки, подмышники, тесьму, пару чулок. Чувствуя, что тяжкая забота затаилась в темных углах магазина, Уинслоу раньше обычного зажег три лампы и принялся раскладывать отрезы ситца – эти механические действия отвлекали его от дум. На шторке двигалась тень Минни – та перелицовывала платье, сидя за столом в гостиной. После ужина Уинслоу прогулялся, заглянул в христианский клуб, но, не найдя, с кем поговорить, вернулся домой и лег спать. Минни уже была в постели. И там же поджидала его тяжкая забота. Прогнать ее не получалось, и около полуночи Уинслоу окончательно отчаялся уснуть.
Давеча он уже провел несколько ночей в ее обществе, однако на этот раз все было гораздо хуже. Первыми заявились Жуль, Нич и Граббит, которые грозно требовали вернуть восемьдесят фунтов, а ведь это огромная сумма для того, чей начальный капитал составлял всего сто семьдесят. Образы кредиторов окружили его с трех сторон и отступать, вестимо, не собирались. Уинслоу вглядывался в темноту, тщетно надеясь, что оттуда придет спасение. Может, устроить распродажу, сбыть все почти за бесценок? Вдруг эта затея каким-то чудом окажется удачной и принесет хоть какую-то прибыль, несмотря на бросовые цены? Но тут к осаде присоединился торговый дом «Бандервач Лимитед», располагавшийся по адресу: Бродвей, 101, 102, 103, 105, 106, 107. Уинслоу вспомнил длинное, как гусеница, здание с целой батареей витрин и товарами, продающимися чуть выше стоимости. Где ему тягаться с таким заведением? Да и что распродавать? Он принялся мысленно проводить ревизию запасов. Чем приманить покупателей? На ум приходили все тот же черный и желтый кретон в зелено-голубой цветочек, злополучный шертинг, блеклые ситцы, остатки разномастной галантереи, третьесортные перчатки с четырьмя пуговицами… И с этим-то никчемным товаром он выйдет против Бандервача, Жуля, Нича, Граббита и всего жестокого мира, что стоит за ними? С чего он решил, будто кто-то в здравом уме польстится на такое? Зачем выбрал этот товар, а не другой? Неожиданно Уинслоу осознал всю силу своей ненависти к коммивояжеру из «Жуль, Нич и Граббит». Потом отчаянно предался самоуничижению. Он слишком много потратил на кассу. Какая вообще в ней надобность? Он вдруг ясно увидел в ней олицетворение своего тщеславия. А лампы?! Пять фунтов! Неожиданно Уинслоу вспомнил о плате за магазин и квартиру и ощутил почти физическую боль.
Он со стоном перевернулся на другой бок и смутно узрел в темноте очертания плеч миссис Уинслоу. Мысли его приняли иное направление. Он вдруг остро осознал, как его ранит бесчувственность Минни. Муж изводится от беспокойства, а она спит как дитя. Зачем он вообще женился? Уинслоу ощутил горькую досаду, которая сопровождает вынужденное бодрствование в предрассветные часы. Этот белый холмик плеча показался ему обузой, лишней ответственностью, чем-то, от чего нет никакого толку и помощи. Какие все-таки мужчины глупцы, что женятся! Безмятежный сон Минни вызывал у него невероятное раздражение, и Уинслоу чуть не поддался порыву разбудить жену и объявить, что они «разорены». Ей придется вернуться к дяде, который всегда его недолюбливал. Собственное же будущее рисовалось Уинслоу весьма туманно. Тому, кто открыл свой магазин и прогорел, крайне сложно опять получить должность приказчика. Уинслоу начал воображать себе предстоящие поиски нового «места под солнцем», скитания по торговым домам с бесчисленными письмами-прошениями. Как же он ненавидит их писать! «Сэр, в ответ на ваше объявление в „Христианском мире“…» Ему мерещилась бесконечная череда неурядиц и разочарований и в итоге – пропасть нищеты.
Позевывая, Уинслоу оделся и пошел открывать магазин. День еще не начался, а он уже устал. Поднимая ставни на окнах, Уинслоу спрашивал себя, какой в этом толк. Что ни делай, конец неизбежен. Яркое утреннее солнце высветило видавшие виды рассохшиеся половицы c зазубринами, обветшалый подержанный прилавок и полную безнадежность предприятия. Все эти шесть месяцев Уинслоу представлял в своих грезах магазинчик с красивой витриной, счастливую супружескую чету, скромный, но достойный доход. А теперь он неожиданно очнулся от мечтаний. Чуть отпоровшаяся тесьма, которой был обшит его черный, еще вполне приличный сюртук, зацепилась за дверную щеколду и надорвалась. Отчаяние Уинслоу тут же превратилось в гнев. Он постоял, трясясь от злости, потом дернул тесьму, оторвав ее еще больше, и отправился к Минни.
– Вот, погляди! – воскликнул он с безграничным укором в голосе. – Надо хоть немного обихаживать мужа.
– Я не заметила, что тесьма оторвалась, – жалобно отозвалась Минни.
– Ты никогда не замечаешь вовремя, – бросил Уинслоу явно несправедливый упрек. – А потом становится слишком поздно.
Минни неожиданно посмотрела ему в глаза.
– Я сейчас же пришью, Сид, если хочешь.
– Сперва позавтракаем, – пробурчал Уинслоу. – Всему свой черед.
За завтраком он погрузился в раздумья, а Минни с беспокойством наблюдала за ним. Он заговорил только раз, да и то чтобы сообщить, что яйцо тухлое. Это было неправдой, да, слегка залежалось – она купила полтора десятка по шиллингу за штуку, – но еще довольно сносное. Уинслоу недовольно отодвинул от себя тарелку, съел ломоть хлеба с маслом, но потом снова принялся за яйцо, тем самым признав свою неправоту.
– Сид, ты нездоров? – спросила Минни, когда супруг встал, собираясь идти обратно в магазин.
– Вполне здоров. – Он посмотрел на нее как на врага.
– Значит, есть что-то еще. Сид, ты сердишься из-за тесьмы? Прошу, скажи, в чем дело. Ты был такой же вчера за чаем и за ужином. Значит, не из-за тесьмы.
– Теперь всегда таким буду.
Минни с мольбой поглядела на него.
– Так в чем же дело?
Такую возможность нельзя было упускать. Уинслоу постарался сообщить плохие новости с наибольшим драматическим эффектом.
– В чем дело?! – переспросил он. – Я столько сил положил, и вот чем все кончилось. Вот в чем дело! Если я не заплачу кредиторам из «Жуль, Нич и Граббит» восемьдесят фунтов ровно через три недели… – (пауза), – наше имущество пустят с молотка. С молотка! Вот в чем дело, Мин! Мы пойдем по миру.
– О Сид!.. – начала Минни.
Уинслоу захлопнул за собой дверь. Ему ненадолго полегчало оттого, что он переложил на жену хотя бы половину своих страданий. Он принялся протирать и без того чистые картонки, затем заново сложил отрез кретона, который и так был безукоризненно сложен. Все это проделывалось в состоянии мрачного смирения, с видом мученика, угодившего в жернова судьбы. Во всяком случае, никто не скажет, что причина его фиаско кроется в недостаточном усердии. Он так старался все просчитать, экономил, трудился! И вот итог! Его душу раздирали сомнения. Провидение и Бандервач не могли сговориться! Быть может, это «испытание», ниспосланное свыше? Эта новая мысль оказалась крайне утешительной. Все утро он сохранял вид праведника, чья душа лишь закаляется в горниле страданий.
Во время обеда, за картофельным пирогом, Уинслоу внезапно вскинул взгляд. Минни внимательно наблюдала за мужем. Лицо ее было бледным, глаза покраснели. К горлу Уинслоу подступил странный ком, и мысли его потекли в ином направлении.
Он отодвинул от себя тарелку и рассеянно посмотрел на Минни. Затем встал, обогнул стол и молча опустился подле нее на колени. Она все так же смотрела на него.
– О Минни! – воскликнул он, и неожиданно она поняла, что примирение достигнуто, и обняла его, а он стал всхлипывать.
Уинслоу плакал у нее на плече, как маленький мальчик, сокрушаясь о том, что он-де подлец, женился на ней и довел ее до такой жизни, что ему и пенни нельзя было доверить и что все это – его вина, а он «так надеялся». Высказав все это, он в голос застонал. А Минни, сама тихонько плача, гладила его по плечам, ласково приговаривая: «Ш-ш-ш!» – когда он рыдал особенно громко, и понемногу этот выплеск отчаяния иссяк. Неожиданно раздался пронзительный звон колокольчика над дверью, и Уинслоу пришлось вскочить на ноги и снова вести себя как подобает мужчине.
Теперь, после этой сцены, супруги обсуждали «обстоятельства» за чаем, за ужином, перед сном и вообще во всякую свободную минуту. Говорили торжественным тоном, глядя куда-то перед собой; их лица при этом делались сосредоточенными и будто застывали. Беседы эти по большей части ни к чему не приводили, однако оба черпали в них некоторое успокоение. «Ума не приложу, что делать», – обычно заключал Уинслоу. Минни старалась отыскать светлые стороны в том, что мужу снова придется поступить на службу, – ведь у них еще, возможно, будет ребенок. Ей понадобится все ее мужество. И дядюшка наверняка снова поможет, по крайней мере в критический момент. Бедным родственникам не до гордости. И вообще, «неизвестно, как все повернется». Так она обычно говорила.
В числе прочего они тешили себя надеждой на резкий наплыв покупателей.
– Может быть, удастся выручить фунтов пятьдесят? – предположила Минни. – Тебя уже знают, должны же хоть сколько-то доверять.
Супруги обсудили эту мысль и, допустив, что в «Жуль, Нич и Граббит» согласятся на отсрочку, принялись устанавливать минимальную сумму, которая устроит контору. На следующий день после откровения Уинслоу, за чаем, они на целых полчаса повеселели и даже посмеялись над своими страхами. Для начала даже двадцать фунтов будет достаточно. Затем надежда на то, что господа Жуль, Нич и Граббит проявят милосердие к бедному лавочнику, вдруг улетучилась, и Уинслоу вновь погрузился в отчаяние.
Он то и дело оглядывал обстановку и прикидывал, сколько за нее можно выручить. Шифоньерка еще ничего, и есть старый столовый сервиз, доставшийся Минни от матери. Следующим предметом раздумий стали крайние средства, способные отсрочить роковой день. Уинслоу где-то слышал выражение «купчая крепость», в котором звучала некая успокоительная основательность. Так почему бы не «обратиться к ростовщикам»?
В четверг днем произошло приятное событие. В магазин пришла маленькая девочка с образцом ситца, и Уинслоу отыскал у себя ткань с точно таким же рисунком. Прежде таких совпадений не случалось – слишком скудны были запасы товара. Уинслоу тотчас отправился рассказать об этом Минни. Упоминаем здесь об этом, чтобы читатель не вообразил, будто Уинслоу постоянно пребывал в отчаянии.