Диоген Лаэрций[1] и его метод
Читатель, взявший в руки книгу Диогена Лаэрция и даже не прочитавший ее, а только перелиставший, сразу убеждается в том, что хотя она и посвящена истории греческой философии, но сама-то греческая философия, за некоторыми небольшими исключениями, изложена в ней чрезвычайно спутанно, без последовательной хронологии, не говоря уже о последовательном историзме; книга переполнена всякими не относящимися к делу биографиями, анекдотами, уклонениями в сторону и острыми словцами. С одной стороны, читатель Диогена Лаэрция будет вполне разочарован уже по одному тому, что у него он не найдет никакого систематического изложения истории греческой философии. С другой стороны, однако, всякий читатель Диогена Лаэрция переживает настоящее удовольствие, погрузившись благодаря этой книге в самую гущу античной жизни и надивившись разнообразным и ярким личностям, изображенным здесь, и получает несомненное удовольствие от всюду разбросанной здесь античной и аттической «соли». Несмотря на полное несоответствие содержания этой книги ее теме, она является замечательным памятником античной книги вообще, после чего можно только удивляться, насколько же новоевропейские излагатели античной философии скучны и далеки от самого духа и стиля античного мышления, несмотря на свое безусловное превосходство в методах последовательно-исторического или систематически-логического изложения философии древних.
Попробуем по крайней мере одну, а именно историко-философскую, сторону трактата Диогена Лаэрция изложить более подробно.
Прежде всего совершенно неизвестно, что это за имя «Диоген Лаэрций», где этот Диоген Лаэрций жил и писал, какова датировка его жизни и даже каково точное название его сочинения.
Насколько можно судить по Стефану Византийскому[2], которому принадлежит первое упоминание о Диогене Лаэрции (VI в. н. э.), слово «Лаэрций» должно указывать на какой-то город (карийский?) Лаэрту, что было бы естественно, поскольку имена всех греческих деятелей обычно сопровождаются указанием на тот город, откуда они происходят (Диоген Аполлонийский, Демокрит Абдерский и т. д.). Однако ни в каких словарях невозможно найти такого города Лаэрты, так что возникает вопрос: существовал ли такой город на самом деле?
Было высказано предположение, что «Лаэрций» – это прозвище, подобное тем прозвищам, которые иной раз давались в Греции деятелям, носившим слишком обычное и частое, слишком популярное имя. Здесь вспомним (У. Ф. Виламовиц-Меллендорф), что, по Гомеру, отцом Одиссея был Лаэрт и что поэтому сам Одиссей иной раз зовется «Лаэртиад» (Ил. III 200, XIX 185; Од. IX 19, XII 378, XVI 104 и др.). Кроме того, этот «Лаэртиад» иной раз сопровождается у Гомера эпитетом diogenēs (Ил. II 173, IV 358, VIII 93, IX 308, 624, X 144, XXIII 723; Од. V 203, X 401 и др.) – «богорожденный», «зевсорожденный». Предположение о заимствовании имени Диогена Лаэрция из Гомера обладает некоторого рода вероятностью, но вероятность эта слабая.
Некоторые читают имя нашего автора не как «Диоген Лаэрций», но как «Лаэрций Диоген» и просто «Лаэрций». Единственным основанием для последнего чтения имени Диогена Лаэрция является весьма редкое в античной литературе написание именно «Лаэрций Диоген», а не «Диоген Лаэрций». Это написание содержится у Фотия, Евстафия, а у Стефана Византийского встречается и то и другое. Некоторые современные ученые ухватились за «Лаэрция» и называют его именно так. Однако состояние источников по данному вопросу достаточно спутанное, так что вопрос этот о подлинном имени Диогена Лаэрция остается до сих пор неразрешимым.
Кажется, можно немного больше сказать о времени жизни Диогена Лаэрция. Дело в том, что Диоген Лаэрций последним по времени философом называет Сатурнина (IX 116). А этот Сатурнин является учеником Секста Эмпирика, жившего и действовавшего около 200 г. Кроме того, Диоген Лаэрций ни одним словом не упоминает неоплатонических деятелей, а основатель неоплатонизма, Плотин, жил в годы 203–269. Следовательно, вытекает как будто бы с достаточной точностью, что Диоген Лаэрций жил и действовал в конце II и в первые десятилетия III в., тем более что Плотин, как известно, стал записывать свои лекции лишь после 250 г.
Далее, не существует и точного названия книги. В парижской рукописи 1759 г. это заглавие читается так: «Диогена Лаэрция жизнеописания и мысли тех, кто прославился в философии, и в кратком виде сводка воззрений каждого учения». Сопатр просто называет книгу Диогена Лаэрция «жизнеописаниями философов». У Стефана Византийского тоже значится буквально «История философ», каковое название Р. Хикс понимает как «Философская история». У Евстафия также кратко: «Жизнеописания софистов», где под словом «софист», как это и вообще часто в греческой литературе, понимается просто «мудрец» или «практический мудрец». В конце наиболее полных рукописей стоит более точно: «Лаэрция Диогена сводка жизнеописаний философов и их учений в 10 книгах». Прибавим к этому также и то, что у Диогена Лаэрция был еще целый сборник эпиграмм на разных философов, о чем он сам говорит (I 39) и откуда, вероятно, все многочисленные эпиграммы Диогена Лаэрция к каждому философу в его книге.
В итоге необходимо сказать, что поскольку всякие достоверные сведения и об имени Диогена Лаэрция, и о названии его трактата отсутствуют, то мы в дальнейшем будем условно называть автора трактата просто Диогеном Лаэрцием, а его трактат, и тоже условно, «Историей философии».
Есть еще один очень важный вопрос, который естественным образом возникает и у каждого исследователя Диогена Лаэрция, и у каждого его читателя. Это вопрос о мировоззрении самого Диогена Лаэрция. Ведь казалось бы, излагать такое количество разных философов и как-нибудь в них разбираться – это значило бы и самому автору иметь какую-нибудь определенную философскую точку зрения. И как это ни странно, никакой такой собственной философской точки зрения у Диогена Лаэрция совершенно не имеется. Его изложение настолько разбросанно и хаотично, настолько описательно и случайно, что ему не приходит и в голову как-нибудь критиковать излагаемых у него философов и тем самым обнаруживать какую-нибудь собственную философскую позицию. В старой литературе о Диогене Лаэрции, да и то не очень решительно, высказывался тот взгляд, что Диоген Лаэрций кого подробнее излагает, тому и более сочувствует. Взгляд этот, конечно, очень слабый, и в науке он не получил популярности. Ведь если мы прикинем размеры излагаемых сведений о философах, то получится, что подробнее всего Диоген Лаэрций рассказывает о Платоне, стоиках, скептиках и эпикурейцах. Но ведь эти философские школы отличны друг от друга, чтобы излагающий их автор принадлежал ко всем этим трем школам одновременно. Ясно, что таким методом нет никакой возможности определить собственное мировоззрение Диогена Лаэрция. Изложение древних у Диогена Лаэрция настолько описательное и ни в каком мировоззрении не заинтересованное, что от этого автора невозможно и требовать разъяснения его собственных теоретических позиций. Так, ко всем темнотам, которыми окружен и трактат Диогена Лаэрция, и даже само имя Диогена Лаэрция, необходимо присоединить сейчас и еще одну – это невозможность разобраться в его собственных теоретических позициях.
Незаинтересованная описательность, которой характеризуется историко-философский метод Диогена, часто доходит до того, что он по данному историко-философскому вопросу или по вопросу чисто биографическому приводит несколько разных авторитетных для него мнений, которые трудно согласовать ввиду их противоречивости. При этом сам он настолько погружен в эту элементарную описательность, что иной раз и не ставит себе никакого вопроса о том, какое же из приводимых у него мнений более правильно или как же согласовать противоречивые ссылки на разные источники. Это делает книгу Диогена Лаэрция весьма ученой. Но от такой учености сумбур его трактата скорее только увеличивается. И это очень хорошо, так как именно здесь и выясняется основной метод и стиль его историко-философского повествования. Только не нужно требовать от Диогена Лаэрция невозможного, а следует понять всю привольность и беззаботность его стиля.
После этих внешних сведений о Диогене Лаэрции коснемся кратко также внутреннего содержания его трактата, после чего можно будет приступить и к обзору отдельных проблем, которые возникают в связи с историко-философским содержанием трактата. Заметим, что среди хаотической массы приводимых у Диогена Лаэрция материалов попадаются и такие суждения, которые при самой строгой критике античных первоисточников нужно считать правильными или близкими к правильности. Все такого рода положительные выводы из трактата Диогена, конечно, тоже требуют от нас самого серьезного внимания, и их не должна заслонять никакая привольная и беззаботная его стилистика.
Необходимо сразу же сказать, что и современная филология, и вся филология предыдущего столетия относятся к историко-философским материалам Диогена Лаэрция весьма критически. И ближайшее филологическое обследование текста Диогена Лаэрция заставляет действительно весьма критически оценивать не только отдельные проблемы у этого автора, но и решительно весь его метод рассмотрения истории греческой философии. Эту критику Диогена Лаэрция как первоисточника для построения истории греческой философии необходимо будет проводить и нам, причем не только на основе многочисленных работ в мировой филологической науке, но по преимуществу на основе наших собственных наблюдений и нашего собственного понимания общего метода критики греческих первоисточников. Но сначала скажем несколько слов о трактате Диогена Лаэрция вообще.
Хотя Диоген Лаэрций дает множество разного рода сведений по истории греческой философии, для начала нужно просто забыть, что мы имеем здесь дело с трактатом по греческой философии. В этом трактате можно прочитать все что угодно о греках, в том числе, конечно, и о греческих мыслителях, о целых эпохах культурного развития, о поэзии многих греческих авторов и вообще о природе и жизни в Древней Греции. Очень часто Диогена Лаэрция интересует не данный мыслитель, как таковой, но его биография, да и биографии эти часто полны курьезов, необычных стечений обстоятельств, полны разного рода анекдотов, остроумных изречений и не относящихся к делу случайных происшествий. Особенный интерес вызывают у Диогена Лаэрция пикантные подробности из жизни людей, часто доходящие до полного неприличия. О Сократе, например, приводятся не только сведения о том, что у него была жена, но и сведения о том, что у Сократа было две жены одновременно.
Основное место в сочинении Диогена Лаэрция занимают анекдоты. Все его рассказы о философах и мыслителях буквально полны разнообразных анекдотов. Многих мыслителей он излагает только в виде какого-нибудь одного тезиса, без всякого развития и без всяких доказательств этого последнего. А иной раз и просто упоминается какое-то имя, и больше ничего, так что остается неизвестным, каково же отношение данного человека к философии.
Но повторяем, не нужно слишком свысока относиться к Диогену Лаэрцию за его свободное обращение с фактами, приводимыми без всякой их истории и систематизации. Наоборот, это-то и делает трактат Диогена Лаэрция замечательно интересной античной книгой, которая никогда не теряла и еще и теперь не теряет своего интереса, несмотря на весь содержащийся в ней историко-философский сумбур. Перед нами здесь выступает вольный и беззаботный грек, который чувствует себя весело и привольно не только вопреки отсутствию последовательной системы и более или менее точно излагаемой истории, но скорее именно благодаря этому отсутствию. Причем не нужно думать, что перед нами здесь какой-то дилетант или невежда. Диоген Лаэрций много всего читал, и, несомненно, читал значительную часть излагаемых им философских трактатов. Во всяком случае любую ничтожнейшую мелочь он подтверждает ссылкой на какой-нибудь источник, и источники эти у него часто весьма авторитетные, вроде, например, того же Аристотеля. Но ясно, что отнюдь не всех тех философов, которых он излагает, он читал, и по тогдашней малой распространенности и труднодоступности многих философских произведений даже и не мог читать. Ясно, что в этих случаях Диоген Лаэрций излагает многие произведения греческой философии только понаслышке, только из вторых или третьих рук. Отсюда у него много всякого рода противоречий и неясностей, которые, по-видимому, смущают его очень мало. Этот веселый и беззаботный грек буквально «кувыркается» в необозримой массе философских взглядов, трактатов, имен и часто среди всякого рода жизненных материалов, даже и не имеющих никакого отношения к философии.
Отвергать Диогена Лаэрция за это историко-философское «кувырканье» с нашей стороны было бы весьма неблагоразумно. Мало ли излагается у Гомера всякого рода нелепостей, глупостей, несуразностей, а иной раз даже и безобразия? Неужели поэтому Гомера нельзя читать, нельзя переводить и снабжать филологическими или культурно-историческими комментариями? Да ведь вся античная литература такова. Никто сейчас не верит ни в Аполлона, ни в Эриний, ни в Афину Палладу. А тем не менее трилогия Эсхила «Орестея», в которой эти боги играют решающую роль, является памятником мировой литературы, на все языки переводится, всячески комментируется и является ценнейшим первоисточником и для историка, и для литературоведа, и для языковеда, и даже для историка философии, включая историю моральных и эстетических идей.
Почему же вдруг мы должны не читать и не переводить Диогена Лаэрция только из-за одного того, что его историко-философские взгляды часто сумбурны, часто противоречивы и не соответствуют нашей современной филологической критике древнегреческих первоисточников?
Беря в руки трактат Диогена Лаэрция, удивляясь его наивности и хаотичности, мы не только доставляем себе удовольствие от этого веселого «барахтанья» Диогена в сотнях и тысячах непроверенных и малодостоверных фактов. Мы погружаемся еще и в эти веселые просторы античной историографии и начинаем понимать, до какой степени античный грек мог чувствовать себя беззаботно в такой серьезной области, как история его же собственной, то есть древнегреческой, философии.
Наконец, дело здесь не просто в литературном удовольствии, которое получает современный читатель от этого трактата, пришедшего к нам из давно погибшей цивилизации, а также из довольно чужой для нас культурной атмосферы. Нам хотелось бы, чтобы та критика Диогена Лаэрция как историко-философского источника, которой мы будем заниматься в дальнейшем, послужила по крайней мере одним из возможных примеров критики греческих первоисточников вообще. Мы не только будем чувствовать себя на каждом шагу в атмосфере древнегреческой цивилизации, но мы будем при этом рассматривать взгляды Диогена Лаэрция по существу и с полной серьезностью. Думается, что для наших молодых историков философии предлагаемая нами критика будет если не поучительна, то, надо полагать, интересна применительно ко всей этой сложной греческой источниковедческой проблематике. Если читатель не везде и не во всем будет соглашаться с нашей критикой Диогена Лаэрция, то это будет хорошо уже по одному тому, что читателю тут же будут приходить в голову и другие источниковедческие подходы. Поэтому, если перевод трактата и комментарий к нему и рассчитаны на более широкого читателя, а вовсе не только на историков философии, тем не менее именно последние должны быть особенно заинтересованы в Диогене Лаэрции, и потому именно для них предлагаемая ниже критика Диогена как первоисточника должна быть особенно интересной. Впрочем, повторяем еще раз: историко-философский трактат Диогена Лаэрция – это вообще весьма интересная античная книга, и польза от ознакомления с нею настолько широка и многостороння, что с трудом поддается какой-нибудь краткой и вместе с тем претендующей на достаточную полноту формулировке.
Все эти суждения Диогена Лаэрция отличаются довольно большой путаницей, а суждение о греческой философии в целом, можно сказать, почти отсутствует.
1. Начало философии. В начале своей книги Диоген Лаэрций довольно много говорит о развитии философии у варваров и ссылается на тех, кто начинает историю философии именно с варваров. Сам Диоген Лаэрций не только философию считает изобретением греков, но и весь человеческий род понимает в его происхождении как греческий (I 3). Тем не менее то, что мы находим в изложении Диогена Лаэрция о «варварской» философии, почти целиком совпадает с тем, что мы находим в его изложении о греческой философии. У персов были, как он говорит, маги (I 1). Однако, несмотря на большое расхождение греческих философов с этими магами, Диоген Лаэрций все-таки утверждает, что маги приносили жертвоприношения богам, «рассуждали о природе и происхождении богов», «считали богами огонь, землю и воду» (I 6), «они составляли сочинения о справедливости» (I 7), считали богами солнце и море (I 9). Все подобного рода учения сам Диоген Лаэрций находит и у многих греческих философов, так что у читателя Диогена Лаэрция возникает вопрос: почему же этих персидских «магов» не считать (хотя бы и отдаленными) предначинателями философии?
Далее Диоген Лаэрций сообщает, что у вавилонян и ассирийцев были халдеи, у индийцев – гимнософисты, у кельтов и галлов – друиды и семнофеи (I 1), но халдеи, например, по Диогену Лаэрцию, занимались астрономией и предсказаниями, а индийские гимнософисты и галльские друиды учили чтить богов, презирать смерть, не делать зла и упражняться в мужестве (I 6).
Еще ближе к греческим философам то, что Диоген Лаэрций говорит о египтянах. Он сообщает, что последние рассуждали «о богах и справедливости», что «богами они считают солнце и луну», что, по их учению, «началом всего является вещество» (hylē, собственно говоря, «материя»), из которого «выделяются четыре стихии и в завершение создаются всевозможные живые существа» (I 10). У египтян, по Диогену Лаэрцию, «мир шарообразен, имел начало и будет иметь конец». Огню они приписывали космически-творческое начало, а также учили о переселении душ (I 11). Все подобного рода «варварские» учения в той или иной мере типичны для многих греческих философов. И поэтому, если судить по сообщениям Диогена Лаэрция, греки вовсе не имели никакого приоритета в изобретении философии.
Может быть, только в изложении философии Демокрита Диоген Лаэрций сознательно связывает ее с «варварами». Демокрит Абдерский, по Диогену Лаэрцию, – ученик магов и халдеев при царе Ксерксе (IX 34). Демокрит, по сообщению того же Диогена, путешествовал в Египет, в Персию, к Красному морю, в Индию и в Эфиопию (IX 35). Возможно, что с этим связано появление общеизвестного учения Демокрита о демонических действиях атомных истечений. Но об этом Диоген Лаэрций тоже ничего не говорит.
Таким образом, что заимствовали греки у «варваров» и чего они у них не заимствовали – об этом судить по Диогену Лаэрцию совершенно невозможно. А тем не менее буквальные совпадения греческой философии со многими «варварскими» учениями на основании материалов самого же Диогена Лаэрция вполне несомненны. Но ввиду частичного расхождения греков и «варваров» в философии окончательно судить о начале философии у греков на основании материалов Диогена тоже невозможно. А так как Диоген Лаэрций нигде не указывает, где греческая философия процветала и где она приходила в упадок, то, выходит, необходимо утверждать, что у самого Диогена Лаэрция никакого представления о греческой философии в целом совершенно не было и тем более не было представления о ее специфике.
2. Разделение греческой философии. Было бы естественно ожидать от Диогена Лаэрция исторического изложения греческой философии. И кое-где, правда очень редко, оно у данного автора промелькивает. В главном же его изложение вовсе не историческое, а, скорее, систематическое, то есть он пытается делить греческую философию по школам. Однако и здесь у Диогена Лаэрция очень много невразумительного.
В конце I книги (I 122) он начинает говорить о своем намерении трактовать греческих философов в отличие от просто мудрецов, которым была посвящена значительная часть всей I книги. Тем не менее он причисляет к мудрецам Фалеса (I 22) вопреки общему мнению и античных и послеантичных обозревателей, считающих его именно первым философом. Сам же Диоген Лаэрций в другом месте (VIII 1) тоже считает его первым философом, учителем Анаксимандра (I 13). Кроме того, «варварские» воззрения он также называет философскими. Поэтому разница между мудрецом просто и философом у Диогена Лаэрция не очень ясная. Что же касается тех, кого Диоген Лаэрций называет философами, то они получают у него слишком неравномерное и весьма сомнительное деление. Что касается хронологии, то, несмотря на весьма частое приведение дат, никакой хронологии у него, собственно говоря, нет. Излагая какую-нибудь школу, он иной раз доходит до очень позднего времени, а излагая другие школы, он их кончает очень рано, не обращая никакого внимания на то, что многие философы разных школ действовали одновременно. Поэтому вся книга Диогена Лаэрция в хронологическом, а уж тем более в историческом смысле очень трудна для понимания, хотя при очень тщательном исследовании и можно было бы на основании Диогена Лаэрция говорить о хронологии в абсолютном смысле. Коснемся, однако, общего деления философии на школы у Диогена Лаэрция.
Уже в I книге он делит все греческие школы на италийские и ионийские (I 13), то есть на восточногреческие и западногреческие; при этом в ионийской школе он выделяет три направления, одно из которых завершается академиком Клитомахом, другое – стоиком Хрисиппом, а третье – Феофрастом, учеником Аристотеля (I 14–15). Между тем если под ионийцами понимать натурфилософов, то эта натурфилософия, согласно самому же Диогену Лаэрцию, продолжалась весьма долго и после Клитомаха, Хрисиппа и Феофраста. По крайней мере, по изложению самого же Диогена Лаэрция, такими натурфилософами были Пифагор (VIII 1–50, особенно VIII 25–29) и уж во всяком случае Эпикур (X 1–154, особенно Х 39–116), которого он к тому же вопреки всеобщему мнению считает пифагорейцем (I 14–15); впрочем, ничего пифагорейского в мировоззрении Эпикура, которому посвящена вся Х книга, найти невозможно. Отдадим, однако, себе отчет в том, как Диоген Лаэрций представляет себе каждую такую школу.
Первую школу, ионийскую, Диоген Лаэрций представляет так, что кроме Фалеса, Анаксимандра, Анаксагора, Архелая он относит сюда также и Сократа, сократиков, и среди них Платона, Спевсиппа, Ксенократа, Крантора и Кратета, Аркесилая, Лакида, Карнеада и Клитомаха (I 14). Ко второму направлению в ионийской школе относятся у него киники Антисфен, Диоген и Кратет, а также стоики Зенон, Клеанф и Хрисипп. К третьему – Аристотель и Феофраст (I 15). Выходит, таким образом, что древнюю ионийскую натурфилософию он путает с учениями таких ее антагонистов, как Сократ и сократики, Платон, Аристотель, вся Древняя, равно как и Средняя и Новая, академия, где и вовсе расцветал скептицизм, имеющий мало общего с Платоном и уж совсем противоположный древней ионийской натурфилософии. С нашей, современной точки зрения, это и вовсе звучит дико.
Что касается второй основной школы греческой философии, которую Диоген Лаэрций называет италийской, то, с одной стороны, основателем ее он считает Пифагора (I 13, VIII 1), а с другой стороны, сам Пифагор объявлен у него учеником Ферекида Сирского (I 13, 15). Тут же у Диогена и другая путаница: резко разделяя «мудрецов» и «философов» и относя первых из них к более раннему времени, он называет Пифагора то учеником «мудреца» Ферекида («мудр», по Пифагору, только один бог), а то прямо философом и даже тем человеком, который впервые сам стал называть себя «философом» (I 12). Так или иначе, но, по Диогену Лаэрцию, основателем италийской школы приходится считать именно Пифагора. Любопытно, однако, то, каких философов, кроме Пифагора, он относит к италийской школе.
Прежде всего удивительным образом здесь названы Ксенофан, Парменид и Зенон Элейский (I 15). Другими словами, все главнейшие элеаты оказываются у Диогена Лаэрция не кем иным, как последователями пифагорейцев. Тут же, к полному удивлению всякого историка философии, названы Левкипп и Демокрит, то есть италийскую школу, по Диогену, продолжают почему-то вдруг атомисты, и притом самые главные. Наконец, италийское направление завершается Эпикуром (I 14–15). Правда, в Эпикуре он видит мошенника, который, будучи учеником Демокрита (X 2), выдавал учение последнего об атомах, как и учение Аристиппа об удовольствиях, за свое (I 4), так что в конце концов сам Диоген Лаэрций путается в том, был ли Эпикур завершителем италийского направления (I 14), или, как говорит Диоген, он был «разрозненным», то есть самостоятельным и оригинальным, философом (VIII 91) и даже основателем своей собственной школы (I 19, X 2). Как объединить вместе, хотя бы даже в порядке исторического развития, натурфилософа Пифагора, отрицателей натурфилософии как науки элеатов, принципиальных атомистов и отшельнически-гедонистический эпикуреизм в одно целое, трудно себе представить. Возможно, что Диоген Лаэрций руководствовался здесь не столько развитием философских идей, сколько географическим местожительством философов, объединяя их по тем городам, где они жили (I 17). Может быть, этим объясняется и разделение всей греческой философии у Диогена на ионийскую и италийскую. Ведь хотя основателем италийского направления, по Диогену, был италиец Пифагор, а элеаты жили и учили в южноиталийском городе Элее, но элеат Ксенофан, например, родился в Колофоне, то есть в Ионии. К италийскому направлению Диоген причисляет также Левкиппа и Демокрита, но если о происхождении Левкиппа ничего определенного неизвестно, то пифагореец Демокрит уже во всяком случае из Абдер, то есть иониец. Правда, эти Левкипп и Демокрит вместе с Гераклитом Эфесским, Парменидом, Мелиссом, Зеноном Элейским, Протагором Абдерским, Диогеном Аполлонийским, Анаксархом Абдерским, Пирроном Элидским и самим Эпикуром Самосским (родившимся на Самосе) объявлены вдруг философами «разрозненными» (VIII 91). Тут же, однако, надо заметить, что, по Диогену, Гераклит – самоучка и ни к какой школе не принадлежал (IX 5), а многих из только что перечисленных философов Диоген тоже называет пифагорейцами (I 15).
Некоторую попытку разделения древнейшей греческой философии можно найти у Диогена в тех местах, где он намечает три направления этой философии, которую он все же не перестает именовать ионийской.
Первое направление – это философия от Фалеса или Анаксимандра до Клитомаха, но, по Диогену, имеется еще одно направление: Сократ (который, впрочем, причислен также и к натурфилософам), Антисфен, киник Диоген, Кратет Фиванский, Зенон Китийский, Клеанф, Хрисипп. Путаница тут заключается в том, что учениками Сократа были вовсе не только Антисфен и киники, но и целый ряд не так плохо известных нам школ. Но почему упоминаются здесь именно киники, да еще и стоики (имеющие с Сократом очень мало общего, отчасти даже прямые его антагонисты), опять неизвестно.
Третью ионийскую линию Диоген представляет так: Платон, Аристотель, Феофраст (I 15). Другими словами, Диоген отрывает Платона от Сократа, а перипатетиков кончает только одним из первых по хронологии учеников Аристотеля, Феофрастом, хотя перипатетики существовали еще несколько столетий.
Итак, всю историю греческой философии Диоген Лаэрций представляет весьма спутанно. И если следовать его разделениям, то очень трудно разобраться в том, кто был чьим учеником, какие философские школы существовали, когда они начинались и кончались и кто из них был действительно представителем данной школы, а кто был самостоятельным мыслителем и основывал свою собственную школу. Это приходится сказать по крайней мере о главнейших философах. Каковы были школы, основанные Сократом, кто был учеником Платона и Аристотеля – разобраться в этом очень трудно, не говоря уже о более ранних философах, которые хотя и разделены на ионийцев и италийцев, тем не менее их учения никак не формулированы в своей специфике, почему и остаются неясными следовавшие им мыслители.
3. Начало греческой философии. Если теперь обратиться к отдельным эпохам и школам греческой философии, по Диогену, то, несмотря на полное отождествление «мудрецов», «софистов» и «поэтов» (I 12), полумифических и полуисторических Мусея и Лина он все же считает основателями греческой философии (I 3–4), решавшими те же проблемы, что и первые греческие философы, согласно общепризнанному учению. Так, Мусей учил о Едином, как о начале и конце всего (I 3), а Лин занимался астрономией вполне в духе досократовской философии (I 4). Следовательно, в отличии философии от мифологии, а уж тем более в проблеме происхождения философии из мифологии Диоген не только не разбирается, но самая эта проблематика даже и в голову ему не приходит. Что же касается знаменитого певца Орфея, которого многие тоже считали первым греческим философом, то Диоген Лаэрций опровергает это не чем иным, как низкими моральными качествами Орфея, изображавшего богов со всеми низкими человеческими страстями (как будто бы этого же самого не было и у Гомера) и растерзанного вакханками либо погибшего от молнии (I 5). Современная нам история греческой философии, отнюдь не считая Мусея, Лина и Орфея в подлинном смысле слова историческими личностями, тем не менее начатки греческой философии приписывает именно им или во всяком случае тем, кто послужили для них реально-историческими прототипами.
Очень хорошо Диоген Лаэрций, по крайней мере принципиально, отличает греческих философов от предшествовавших им греческих мудрецов тем, что под философией он понимает не мудрость как таковую, а только «влечение к мудрости» (I, 12). Тем не менее этих «мудрецов», которые, по его же собственному мнению, не являются философами, Диоген Лаэрций излагает довольно подробно; и хотя он их и насчитывает по традиции семь, на самом деле число их разбухает у него, причем остается неизвестным, как же быть с этой традиционной цифрой «семь». Сначала он действительно говорит о семи мудрецах: Фалес, Солон, Периандр, Клеобул, Хилон, Биант, Питтак. Однако тут же добавляет, что к этим семи мудрецам причисляли также и Анахарсиса Скифского, Мисона Хенейского, Ферекида Сирского, Эпименида Критского и даже афинского тиранна Писистрата (I 13, 122). Однако мало и этого. Так, по Диогену, Дикеарх сообщает, что нет разногласий только о четырех мудрецах: Фалесе, Бианте, Питтаке, Солоне. Относительно же трех остальных существуют, по Диогену, самые разнообразные мнения. Дикеарх называет здесь Аристодема, Памфила, Хилона Лакедемонского, Клеобула, Анахарсиса, Периандра. Кое-кто, по Диогену, добавляет еще Акусилая Аргосского; что же касается Гермиппа, то он перечисляет целых 17 имен, из которых «разные по-разному выбирают семерых». Гиппобот перечисляет 12 мудрецов, в том числе и Пифагора (I 41–42).
Таким образом, поскольку своего мнения о семи исконных мудрецах Диоген Лаэрций не высказывает, необходимо думать, что сам он и не имел такого твердого представления о том, кого же, собственно говоря, нужно считать семью древнейшими мудрецами.
Если перейти к содержанию тех сведений, которые Диоген Лаэрций сообщает о семи мудрецах, указанных им вначале, то содержание это либо переполнено астрономическими и метеорологическими сведениями, либо содержит кратчайшие, совершенно случайные и никак не мотивированные философские учения, и даже не учения, а, скорее, только краткие тезисы или изречения. Ни с того ни с сего среди естественнонаучных сведений о Фалесе вдруг промелькивает фраза о том, что душа «бессмертна» (I 24). Однако чрезвычайно сомнительно, чтобы уже у Фалеса было учение о душе, да еще о бессмертной. Так же странно звучит утверждение Диогена Лаэрция, и притом опять-таки случайное, среди множества естественнонаучных материалов о Фалесе, что «началом всего он полагал воду, а мир считал одушевленным и полным божеств» (I 27). Что мир оказывался у Фалеса одушевленным и полным божеств, в этом нет ничего философского, а это типичное и исконное мифологическое представление. Но при чем тут вода, и почему она является «началом», и как понимать эту воду, и притом как понимать ее «начальность», – об этом в изложении Фалеса у Диогена Лаэрция ни слова. Эта «неожиданная» фалесовская вода удивляет каждого историка философии, читающего трактат. Вероятно, если Фалес и учил о воде, то все-таки у него была какая-нибудь, хотя бы и наивная, аргументация для этого. Но ни о какой такой аргументации у Диогена опять-таки ни слова.
Больше интереса представляют перечисляемые Диогеном Лаэрцием отдельные изречения Фалеса (I 35–37). Одно такое изречение гласит, что «древнее всего сущего бог: ибо он не сотворен». Всем известно, что несотворенность бога есть идея вовсе не языческая, а христианская; и об этом Диоген Лаэрций, писавший в III в., конечно, не мог не знать. В таком случае противоположность творца и твари явно формулируется у Диогена Лаэрция совсем некритически. Далее, «прекраснее всего мир: ибо он творение бога». Это еще более некритическая христианизация древнего язычества. Остальные изречения Фалеса, приводимые у Диогена Лаэрция, имеют либо моральный смысл, а не философский, либо основаны на логической ошибке idem per idem, либо бьют на остроумие. Заставляет задуматься то, что Фалес у Диогена учит о необходимости самопознания (I 36, 40). Такая концепция стирает разницу между досократовской философией и Сократом. Это не только сомнительно само по себе, но противоречит и словам Диогена, разделяющего древнейшую философию на физику, этику и диалектику, причем во главе этики поставлен опять-таки тот же Сократ (I 18).
Прочие мудрецы из тех семи, которых вначале приводит Диоген, изображены либо при помощи разного рода бытовых картин, либо упражняющимися в неизменном остроумии, либо представлены вообще весьма спутанно. Мудрец Мисон изображен то действительно мудрецом, а то самым обыкновенным человеконенавистником (I 106–107). Ферекид вдруг объявлен слушателем Питтака вопреки известной здесь всем хронологии (I 116). Но в то же самое время он объявлен учителем Пифагора, что тоже является хронологической путаницей. Может быть, это объясняется тем, что Диоген некритически приводит мнение о существовании разных Ферекидов (I 119).
Совершенно невозможно разобраться в тех десяти «этических» школах (I 18–19), которые Диоген приводит вместе со своим основным делением, и без того достаточно путанным. Он начинает с указания на академическую школу, основателем которой совершенно правильно называет Платона. Но разве Платон и Древняя академия занимались только одной этикой? Ведь они занимались решительно всеми философскими дисциплинами, как и Аристотель со всеми своими преемниками-перипатетиками (I 19). Да и сам Диоген в жизнеописании преемника Платона Спевсиппа (IV 1–5) рассказывает всякие пустяки, но ни слова не говорит о его философии. Что же касается его поведения, то, судя по этому изложению Диогена, Спевсипп был человеком достаточно безнравственным. Ксенократа, заместителя Спевсиппа (IV 6–15), обладавшего, по Диогену, большой независимостью и неподкупностью, Платон при жизни своей называл «ослом» (IV 6). И с первой ворвавшейся в его дом гетерой Ксенократ тут же и разделил ложе, хотя та, уходя от него, говорила, что она имела дело не с человеком, а с истуканом (IV 7). Таким образом, среди «академических» этиков не было не только людей с какими-нибудь этическими или вообще философскими убеждениями, но и по своему поведению они были достаточно далеки от высокой морали. После этого позволительно спросить: что же это такое – академическая этика? В Средней академии (Аркесилай), а также и в Новой академии (Лакид, Карнеад), поскольку это было расцветом скептицизма, совершенно нельзя найти никакого этического учения, кроме жалкого подчинения традиционным нормам. Об этике Клитомаха Карфагенского, преемника Карнеада, у Диогена Лаэрция тоже ни слова (IV 67), хотя он почему-то назван «основателем диалектической школы» этики (I 19).
Указываемую далее у Диогена киренскую школу Аристиппа, поскольку этот последний учил об удовольствии как об основном моральном принципе, а также и киническую школу (Антисфен), пожалуй, еще можно назвать школами «этическими». Но ничего этического, если под этим понимать основной принцип школы, нельзя найти ни в элидской, ни в мегарской, ни в эретрийской школах. Наконец, морализм у стоиков и эпикурейцев действительно представлен очень ярко. Но сколько же у них всяких других учений кроме морали! Почему же стоицизм и эпикуреизм вдруг именуются у Диогена только этическими школами?
Таким образом, перечисление десяти этических школ у Диогена основано на полной путанице историко-философских понятий. А кроме того, еще неизвестно, как это деление десяти этических школ соединить с изложением ряда других школ вроде элеатской, которые излагаются у Диогена совершенно отдельно или, в своем месте, вовсе не именуются этическими. Ни в специальном изложении философии Ксенофана Колофонского (IX 18–20), ни в таком же изложении Парменида (IX 21–23), Зенона Элейского (IX 25–29), Мелисса (IX 24) ровно ни одной этической идеи не содержится. Что же после этого Диоген понимает под этикой школы элеатов, представители которой перечислены у него (I 18–19)? Ко всему этому нужно прибавить, что, говоря о Пирроне, Диоген вообще колеблется, была ли у него какая-нибудь школа или нет (I 20). А Потамона Александрийского он сам называет эклектиком, приводя действительно разного рода противоречивые его мнения, и отказывается признать, представителем какого направления этот Потамон был (I 21).
Есть у Диогена еще разделение философов «на догматиков и скептиков». Диоген утверждает, что догматики рассуждают о тех предметах, которые они считают познаваемыми, а скептики – это те, которые воздерживаются от суждений, считая предметы непознаваемыми (I 16). Однако, если, по Диогену Лаэрцию, у Пиррона не было школы, тогда придется сделать вывод, что весь греческий скептицизм нужно связывать только с Академией.
Таким образом, начало греческой философии, как и ее разделение на отдельные школы, представляется Диогену Лаэрцию настолько туманным, что мы можем воспользоваться из него разве только отдельными мелкими сообщениями; но никакого цельного представления обо всем этом по Диогену Лаэрцию никак получить невозможно.
Блестящим подтверждением обрисованных у нас выше путаницы и сумбура в представлениях Диогена о единстве, цельности и раздельности греческой философии является то, как Диоген Лаэрций делит свой трактат.
1. Состав I книги. То, что I книга заключает в себе ряд представлений о «варварской» философии в отличие ее от греческой (I 1–12), это обстоятельство может производить только благоприятное впечатление, поскольку здесь содержится попытка изобразить греческую философию на фоне известной тогда общечеловеческой философии. То, что эта попытка у Диогена очень слабая, об этом мы уже говорили. Далее следует разнотипное деление мудрецов, философов и философских школ (I 13–21). Разделение это, как мы показали выше, настолько разнотипное, настолько тоже дает логически пересекающиеся части и настолько здесь отсутствует вообще всякая последовательность этого разделения, что наименование всех этих параграфов в I книге самым настоящим сумбуром никак не может считаться каким-нибудь преувеличением.
Основным содержанием I книги является учение о так называемых «мудрецах», которых, как мы видели выше (I 12), Диоген устами Пифагора довольно резко противопоставляет философам. Одни действительно владеют мудростью, другие же только стремятся к мудрости. Разделение это само по себе вполне логично и понятно, но как Диоген Лаэрций проводит его фактически – об этом мы будем говорить еще не раз. Сейчас интересно будет сказать только то, что значительная часть «мудрости» этих мудрецов состоит либо из бытовых пустяков, либо из остроумных ответов на разные вопросы жизни, причем действительно никакой философии здесь почти не используется. Все усыпано анекдотами, об исторической реальности которых судить невозможно. Фалес (I 22–44), Солон (I 45–67), Хилон (I 68–73), Питтак (I 74–81), Биант (I 82–88), Клеобул (I 89–93), Периандр (I 94–100), Анахарсис (I 101–105), Мисон (I 106–108), Эпименид (I 109–115) и Ферекид (I 116–122) – все эти «мудрецы» – это люди часто весьма стойкие, принципиальные, даже государственные деятели, но почти всегда настойчивые, упрямые и жестокие, мудрость которых неизвестно в чем и заключается, по Диогену, а уж об их философии и сам Диоген не заговаривает.
Фалес, желая доказать, что стать богатым вовсе не трудно, «однажды в предвиденьи большого урожая оливок взял в наем все маслодавильни и этим нажил много денег» (I 26). По-видимому, Диоген считает это мудростью Фалеса. Солон, к которому Диоген относится весьма положительно, свою философию проявил только в том, что советовал не делать ничего лишнего (I 63). Питтак, несмотря на то, что имел заслуги перед соотечественниками, все же коварно убил одного олимпийского победителя-пятиборца во время спора за землю (I 74); и прозвища давали Питтаку самые позорные, вероятно, по заслугам (I 81). У Бианта попадаются изречения если не очень глубокие, то во всяком случае остроумные. Однако к этим изречениям принадлежат и банальности вроде: «Сила человеку дается от природы, умение говорить на благо отечества – от души и разумения, а богатство средств – у многих от простого случая»; на вопрос, что человеку сладко, он ответил: «Надежда»; на вопрос, какое занятие человеку приятно, он ответил: «Нажива»; «Говори, не торопясь: спешка – знак безумия»; «Не силой бери, а убеждением»; «Недостойного за богатство не хвали» и др. (I 86–88). У Клеобула тоже много банальностей вроде изречения: «Лучшее – мера» (I 93). Периандр убил свою беременную жену и сжег живыми своих наложниц (I 94). Он же керкирян, убивших его сына, отправил в евнухи к царю Алиатту (I 95). Он состоял в брачных отношениях со своей родной матерью. Для своей золотой статуи по поводу олимпийской победы Периандр отобрал наряды у женщин, прибывших на празднества. Перед смертью он убил нескольких человек, чтобы осталось неизвестным место его захоронения (I 96). Установив тираннию в Коринфе, Периандр первый завел телохранителей для тиранна (I 98). При этом Диоген Лаэрций путается в сведениях о том, один ли был Периандр иди два – тиранн и мудрец. Много было и других слухов о Периандре, в которых Диоген тоже не разбирается или не хочет разбираться (I 98–99).
Из всех этих немногих сведений можно с полным основанием заключать, какими же низкими людьми были те, которых Диоген Лаэрций называет «мудрецами». Дело доходит до того, что к мудрецам (правда, по слухам) он причисляет даже знаменитого тиранна Писистрата (I 13), который был убит за свою жестокость и которого ненавидела вся Греция. Спрашивается: где же тут мудрость? Ну и мудрость!
Однако исследователю необходимо соблюдать справедливость. Многие из перечисленных у Диогена мудрецов и говорили и поступали совсем недурно. Фалес прославился своими астрономическими наблюдениями (I 23–24), а о его глубоких изречениях мы уже говорили выше. Солона вообще Диоген ставит очень высоко. Законодательство Солона вызывает у Диогена настоящий восторг (I 45, 55–57). Диоген приводит патриотические и антитираннические стихи Солона (I 47, 50). А письма Солона (вероятно, неподлинные) к тираннам Писистрату (I 66–67) и Периандру (I 64) полны осуждения тираннической власти. Такого же рода письмо, и притом весьма благородного содержания, Солон направил и к Эпимениду (I 64–66). Моралистика Хилона (I 69–71), Клеобула (I 91–93) и Анахарсиса (I 103–105) при очень частой банальности содержит иной раз здравые и полезные советы, которые порою остроумны и указывают на большой жизненный опыт. Политическая деятельность Питтака у Диогена превозносится, и, кажется, справедливо (I 75). Эпименид (I 109–115) и Ферекид (I 116–122) обрисованы у Диогена безусловно положительно. Однако насыщенность этого изложения разными чудесами и невероятными событиями превращает их не столько в мудрецов, сколько в сказочных героев. Эпименид, например, спал подряд 57 лет (I 109), а потом до самой смерти вообще не спал (I 112). Этот же самый Эпименид получал свою пищу от нимф и хранил ее в бычьем копыте; он притворялся, что умирал и воскресал несколько раз (I 114). Ферекид изображен у Диогена невероятным предсказателем разных будущих событий (I 116–118).
Таким образом, если подвести итог повествованию Диогена о семи мудрецах, то эти мудрецы у него большей частью банальные моралисты, хитрецы и злодеи, а то и развратники. Из них Периандр, кажется, превзошел всех. Мы уже говорили о его злодеяниях. Но этому же самому Периандру принадлежат такие изречения: «Кто хочет править спокойно, пусть охраняет себя не копьями, а общей любовью», «Прекрасен покой, опасна опрометчивость, мерзостна корысть»; «Народовластие крепче тираннии»; «Наслаждение бренно – честь бессмертна» (I 97). В устах кровавого тиранна такого рода изречения звучат либо как анекдот, либо как сознательная ложь, либо как психопатическая неуравновешенность. А возможно, что подобного рода тип культуры вообще нам непонятен. Смесь бытовых и банальных изречений с кровавыми преступлениями и противоестественными браками, большой жизненный опыт, остроумие и бесстрашная самоотверженность – это действительно остается для нас чем-то непонятным, особенно когда вся эта противоестественная смесь получает название мудрости. Конечно, мы тут не понимаем чего-то очень важного.
На этом мы кончим рассмотрение состава I книги трактата Диогена. О чем же теперь у Диогена идет речь дальше?
2. Книги II–IV. Начало II книги более или менее соответствует нашим представлениям об ионийской философии. Сначала излагается Анаксимандр (II 1–2), потом Анаксимен (II 3–5). Что же касается излагаемого в дальнейшем Анаксагора (II 6–11) с его учением об Уме и гомеомериях, то положение его в системе ионийской философии не очень понятно. Вдруг появляется какое-то учение о космическом Уме как о перводвигателе, черта, которую мы привыкли связывать только с Аристотелем. А гомеомерии Анаксагора понятны только в связи с последующим атомизмом. Еще более странное впечатление производит изложение в дальнейшем философии Архелая (II 16–17). И уж совсем непонятно, каким образом Сократ (продолжение рассказа II 18–48) является учеником Архелая (II 16), в то время как вся античность трактовала Сократа как прямого антагониста ионийской натурфилософии. Производит вполне антиисторическое впечатление дальнейший переход Диогена от Сократа прямо к Ксенофонту (II 48–59), минуя Платона и Аристотеля. И вообще в дальнейшем II книга заполнена второстепенными сократическими школами. Говорится о ближайшем ученике Сократа Эсхине (II 60–64), но ни слова нет о его философских взглядах, причем даже и ученичество Эсхина у Сократа запутывается указанием Диогена на ученичество его у софиста Горгия (II 63), в то время как Сократ и софисты находились между собой в острейшем антагонизме, хорошо известном по всей античности и после нее. После Эсхина почему-то подробнейшим образом излагается киренаик Аристипп (II 65–104), что, возможно, объясняется большой симпатией Диогена к этому философу, проповедовавшему принцип удовольствия. Но о Платоне все нет и нет разговора. Идут мелкие и малоизвестные философы: Федон Элидский (II 105), Евклид Мегарский (II 106–112), Стильпон Мегарский (II 113–120), Критон Афинский (II 121), Симон Афинский (II 122–124), Главкон Афинский (II 124), Симмий Фиванский (II 124), Кебет Фиванский (II 125) и Менедем Эретрийский (II 125–144). О философских воззрениях этих философов (кроме Аристиппа) совершенно ничего не говорится, и почему они заняли место Платона, виднейшего ученика Сократа, неизвестно.
Наконец, только в III книге своего трактата Диоген излагает жизнь и учение Платона, посвящая этому последнему всю III книгу целиком. Однако в дальнейшем дело не обходится без некоторого рода странностей. Собравшись, по-видимому, излагать главнейших греческих философов не хронологически, но по школам, Диоген посвящает IV книгу решительно всем платоникам, включая Древнюю (IV 1–27), Среднюю (IV 28–58) и даже Новую академию (IV 59–67). Странным образом здесь опять-таки Диоген минует главного ученика Платона – Аристотеля.
3. Книги V–VII. Аристотелю посвящается значительная часть V книги (V 1–35), причем тут же идет речь о всех главнейших аристотеликах. Ученик Аристотеля Феофраст (V 36–57) тоже излагается со всеми своими преемниками (V 57–94). Странное место занимают у Диогена киники, которым посвящена вся VI книга. Читателю, который познакомился уже с Платоном и Аристотелем, приходится при таком изложении опять возвращаться к ученикам Сократа, причем гораздо менее значительным. VII книга посвящена стоикам. И это было бы весьма уместно, если бы тут же излагались все три школы раннего эллинизма (стоицизм, эпикуреизм и скептицизм). Однако Диоген, посвятивший стоикам VII книгу, тут же и кончает то, что он называет ионийской философией, которой у него отведены, следовательно, книги II–VII.
4. Книги VIII–IX. VIII и IX книги посвящены тому второму основному направлению в греческой философии, которое, как это мы уже знаем, носит у него название италийского направления. И действительно, VIII книга начинается с Пифагора и вся посвящена виднейшим пифагорейцам. И это тоже было бы ничего, хотя хронологическая путаница в изложении ионийцев и италийцев у Диогена ужасающая.
Впрочем, в этих последних книгах своего трактата Диоген Лаэрций в отношении исторической путаницы, кажется, превзошел сам себя. В конце VIII книги, завершая рассказ об ионийцах и италийцах, он переходит к обзору тех философов, которых сам называет «разрозненными» (VIII 91). В смысле логики исторических делений, конечно, нет ничего странного в том, что могут попасться и такого рода исторические фигуры, которые не подходят ни под один намеченный раздел и занимают свое вполне обособленное место. Однако кого же Диоген называет обособленными философами в IX и Х книгах? Здесь можно только развести руками, когда мы вдруг узнаем, что под таким обособленным философом Диоген имеет в виду не кого иного, как общеизвестного Гераклита Эфесского, которому посвящена у него значительная часть IX книги (IX 1–17). Мы тут уже не будем доказывать ту общеизвестную истину, что Гераклит является хотя и очень оригинальным, но все-таки типично ионийским философом. Мы только укажем на то, что Диоген сам не может здесь свести концы с концами и характеризует Гераклита весьма разнообразно. С одной стороны, Диоген говорит, что Гераклит ни у кого не учился и что всю свою философию он создал только путем личного самопознания, а с другой стороны, тут же сообщает, что Гераклит был слушателем Ксенофана (IX 5). Однако Ксенофан, один из основателей элейской школы, отрицавший всякую подвижность бытия, едва ли мог быть учителем того философа, который в основном как раз и учил о вечной подвижности бытия. Одиночкой не являлся Гераклит и в том смысле, что, по сообщению самого же Диогена, у него были многочисленные толкователи, последователи и даже перелагатели его прозы в стихи. Эти последователи Гераклита тут же и перечисляются (IX 15–16).
Следующую за Гераклитом группу философов Диоген характеризует как школу Ксенофана (IX 18–20), Парменида (IX 21–23), Мелисса (IX 24), Зенона Элейского (IX 25–29), то есть как то, что мы называем элеатами. Значит, элеаты, по Диогену, тоже являются обособленными философами. Но как же это можно такую огромную группу досократовских натурфилософов, как мощная школа элеатов, именовать вдруг группой каких-то обособленных философов, то есть ничем не связанных ни между собой, ни с другими досократовскими группировками? Не менее удивительно и то, что к этим обособленным философам вдруг почему-то отнесены атомисты Левкипп и Демокрит (IX 30–49), хотя тут же сам Диоген сообщает, что Левкипп был слушателем Зенона (IX 30), а Демокрит кроме магов и халдеев еще учился у Левкиппа, предположительно у Анаксагора, а главное, по Диогену, «был приверженцем пифагорейцев, да и о самом Пифагоре он восторженно упоминает в книге, названной его именем» (IX 34–38). Выходит, что Демокрит был сразу и учеником магов и халдеев, и учеником Левкиппа, учившегося у элеата Зенона, и, наконец, убежденным пифагорейцем. Современный историк философии может только отказаться от анализа всей этой поразительной неразберихи. О софисте Протагоре (IX 50–56) говорится только, что он был слушателем Демокрита (IX 50), но о других софистах – ни слова. Невообразимо, почему тут же, то есть после Демокрита и Протагора, у Диогена Лаэрция заходит речь о Диогене Аполлонийском, который, по словам самого же Диогена Лаэрция, был учеником еще Анаксимена (IX 57). Это вполне правильно связывает Диогена Аполлонийского с древнейшей натурфилософией. Непонятно только, почему же это вдруг опять появилась древняя натурфилософия, после того как изложен последний и наиболее зрелый ее представитель Демокрит и затронуты даже софисты, после кратких и противоречивых сведений об Анаксархе Абдерском (IX 58–60).
Кончается IX книга сообщениями о Пирроне Элидском и о Тимоне Флиунтском (IX 61–114). О том, что Пиррон проповедовал воздержание от всяких суждений, – об этом говорится (IX 61); но то, что он был предначинателем огромного и многовекового скептицизма, – об этом ни слова. Наоборот, сообщается даже, что он был верховным жрецом в своем отечестве (IX 64). А чтобы запутать все дело, Диоген прибавляет, что Пиррон был поклонником Демокрита и Гомера (IX 67), и в дальнейшем весь большой конец IX книги посвящен почему-то скептицизму, учения которого излагаются весьма подробно, но Пиррон почему-то не считается основателем скептицизма. А скептиками оказываются, по Диогену, решительно все греческие поэты и философы, включая Гомера, Архилоха, Еврипида, семь знаменитых мудрецов Ксенофана Колофонского, Зенона Элейского и Демокрита и даже Гераклита (IX 71–73). Перечисляются и позднейшие скептики, включая, например, Энесидема (IX 102).
5. Книга X. Венцом всех историко-философских нелепостей Диогена Лаэрция является его взгляд на Эпикура, которому посвящена вся Х (последняя) книга и который выставляется как завершитель древнейшей физики, то есть натурфилософии (по приводимому у Диогена Тимону). То, что Эпикур был кроме всего прочего также и натурфилософом, – это ясно. Однако этическая сторона учения Эпикура, несомненно, гораздо сильнее натурфилософской, настолько, что физику он рекомендует изучать исключительно ради этических целей. Кроме того, во-первых, таких «последних» натурфилософов было очень много, и сам же Диоген их перечисляет (X 22–26), а во-вторых, весьма значительными натурфилософами, и притом крайними антагонистами эпикурейства, были стоики, и гораздо более многочисленными, и к тому же исторически гораздо более значимыми, поскольку стоицизм упорно разливался в течение многих столетий и в период Посидония (I в. до н. э.) вступил в связь с платонизмом, а появившийся отсюда стоический платонизм упорно шел к своему систематическому завершению и к своей логической систематике в неоплатонизме. Правда, до появления неоплатонизма в III в. Диоген Лаэрций не дожил. Но во всяком случае считать Эпикура завершителем всей греческой философии является маловразумительным предприятием, так как если даже и отвергать линию Сократа – Платона и Аристотеля как главнейшую для античной мысли, то ведь кроме Эпикура в Греции было такое множество крупнейших философов, внесших свой вклад в мировую философию, что выставление Эпикура на первый план является для нас лишь печальным заблуждением Диогена Лаэрция, этого одного из одареннейших прозаиков античного мира. Впрочем, все историко-философские нелепости Диогена Лаэрция нисколько не делают его книгу неинтересной для нас и вообще для всякого современного читателя. Наоборот, тут-то как раз и залегает огромная историко-культурная значимость трактата, о которой у нас еще дальше будет идти разговор.
В итоге мы должны будем сказать, что структура всего трактата Диогена Лаэрция представляет собой хаотическое нагромождение каких угодно сведений из античной жизни, и часто меньше всего философских. Но это хаотическое нагромождение является таковым только с точки зрения чисто логического анализа содержания трактата. На самом же деле за сумбурной логикой кроется подлинное восприятие античной жизни, правда, писателем слишком поздним, а именно, как мы знаем, писателем уже III в. В эту эпоху развала античного мира особенное значение имели анекдот, парадокс, выдумка, фантастика, комбинация самых невероятных противоположностей, даже, может быть, некоторого рода беспринципность, даже, может быть, некоторого рода импрессионизм, который часто хватается за пустяки и их всячески размазывает, а самое важное и самое главное иной раз остается при этом совершенно в стороне или даже совсем не излагается. Диоген Лаэрций небрежен до такой степени, что не находит нужным излагать свое собственное мировоззрение, а все у него выхватывается из бесконечно сложной и неупорядоченной жизни и схватывается как бы по воле случайных идейных и неидейных ветров. Поэтому в глубоком смысле слова мы не стали бы говорить о небрежности пускаемой им в ход структуры изложения. Это едва ли небрежность. Это скорее характеристика вообще тогдашней греческой литературы, постепенно шедшей к своему полному падению и давно уже забывшей идеалы классической гармонии и строгости.
Выше мы занимались структурой трактата Диогена Лаэрция, беря этот трактат в целом. Сейчас мы должны остановиться специально на историко-философском содержании этого трактата, поскольку о таком содержании гласит, как мы знаем, уже само название трактата. Из предыдущего всякий может заключить, что ни о каком единстве в изложении философов у Диогена Лаэрция и ни о какой системе их взглядов не может здесь идти и речи. Но сказать так и ограничить этим наш анализ всей методологии Диогена Лаэрция было бы слишком легким и пустым занятием. Тут важно сосредоточиться именно на самой философии и на самих философах, как они даны в трактате. А то, что здесь наблюдается самая разнообразная степень аналитических методов у Диогена Лаэрция, – это, конечно, ясно уже из предыдущего. Но остается анализ всех подробностей историко-философской методологии Диогена Лаэрция, без которых наше утверждение о беспорядочности исторических сообщений трактата осталось бы общей фразой.
1. Отсутствие всякого философского изложения. Прежде всего мы очень часто наблюдаем в трактате Диогена Лаэрция то, что можно было бы назвать нулевым состоянием историко-философского анализа. Конкретно это сказывается в том, что очень часто, и даже чересчур часто, философские идеи излагаемых мыслителей вовсе никак не затрагиваются, даже и не упоминаются. В подобных случаях изложение превращается либо в простое перечисление имен, либо с этими именами связываются какие-нибудь анекдоты, забавные рассказы, биографические подробности или в самом лучшем случае какие-нибудь изречения иной раз моралистического характера, иной раз практически-жизненного, а иной раз и просто случайно возникшие у автора трактата в силу простой и безыдейной ассоциации по смежности.
То, что у семи мудрецов нет никакой философии, – это ясно как по заверению самого Диогена Лаэрция, противопоставляющего «мудрецов» «любителям мудрости», то есть только еще влекущимся к мудрости (I 12), так это остается ясным и для нас, современных читателей Диогена Лаэрция. Но сейчас мы перечислим длинный ряд имен философов, которых уже сам Диоген Лаэрций считает философами и о философских идеях которых в трактате не сказано ни слова.
Таковы: Зенон Элейский (IX 29), Мелисс Самосский (IX 24), пифагореец Архит Тарентский (VIII 79–83) и Эпихарм Косский (VIII 78), Федон Элидский (II 105), Евбулид Милетский (II 108), Евфант Олинфский (II 110), Менедем Эретрийский (II 125–144). Обращает на себя внимание то обстоятельство, что знаменитые ученики Сократа, известные нам по диалогам Платона и из других источников, философски тоже никак не охарактеризованы. Таковы: Критон Афинский (II 121), Симон Афинский, кожевник (II 122–123), Главкон Афинский (II 124), Симмий Фиванский (II 124), Кебет Фиванский (II 125). О философии Менедема Эретрийского (II 125–144) ни слова, как и об академиках Ксенократе Халкедонском (IV 6–15), Полемоне Афинском (IV 16–20) (причем о Ксенократе и Полемоне у Диогена мы находим весьма красочные биографические сведения), Кратете Афинском (IV 21–23), Кранторе Солском (IV 24–27). А ведь Ксенократ, например, был вторым главой всей платоновской Древней академии (после Спевсиппа). Ни одной идеи представителей и вождей также и Новой академии: Лакида Киренского (IV 59–61), Карнеада Киренского (IV 62–66) и Клитомаха Карфагенского (IV 67) – тоже не указано. А ведь Карнеад был главой академического скептицизма, который, насколько можно судить, должен был бы быть близким к воззрению самого Диогена Лаэрция, поскольку Диоген всячески раздувает деятельность, правда, неакадемического скептика Пиррона Элидского (IX 61–70).
Странным образом у Диогена Лаэрция отсутствует всякая философская характеристика также и перипатетиков: Феофраста Эресского (V 36–57), Стратона Лампсакского (V 58–64), кроме самых общих указаний на его занятия физикой (V 64), Ликона Троадского (V 65–69), хотя он и стоял во главе Ликея целых 44 года, Деметрия Фалерского (V 75–85) и Гераклида Понтийского (V 86–94).
Платон и Аристотель изложены у Диогена довольно подробно, о чем мы скажем ниже. Но производит чудовищное впечатление то обстоятельство, что в изложении Платона отсутствует систематическое учение об идеях (кроме беглого упоминания в III 15 о платоновских идеях в связи с вопросом о человеческой памяти, а также об идеях как о причинах в III 77), а в изложении Аристотеля отсутствует учение о формах, о дианоэтических добродетелях. О перводвигателе Аристотеля говорится очень косвенно, и притом едва одной строкой (V 32). Совершенно не затронуто принципиальное расхождение Аристотеля с Платоном, оно заменено лишь словами Платона о том, что Аристотель брыкает его как «сосунок-жеребенок свою мать» (V 2). О философских идеях у киников, кроме разве только моральных наставлений, Диоген Лаэрций тоже ровно ничего не говорит. Казалось бы, с философской точки зрения так важен вопрос об отношении общего и единичного у киников в сравнении хотя бы с тем же Платоном, их антагонистом. Но об этом учении, о связи общего и единичного, Диоген Лаэрций ничего не говорит ни в изложении киников, ни в изложении Платона. У Диогена Лаэрция нет ни слова о философских идеях у киников. Об очень важной гносеологии Антисфена ни слова, но зато очень много о добродетели, которая у него проповедуется (VI 1–19). Об Онесикрите Эгинском и других учениках Диогена Синопского (VI 84), о Кратете Фиванском (VI 85–93), о Метрокле Маронейском (VI 94), о Гиппархии Маронейской (VI 96–98), о Мениппе Финикийском (VI 99–101), о Менедеме Лампсакском (VI 102), – тоже ни одного философского тезиса. Об одном из основателей стоицизма, Клеанфе Ассийском (VII 168–176), и о Сфере Боспорском (VII 177) тоже ничего философского.
Такое обширное употребление философских имен у Диогена Лаэрция без малейших философских характеристик соответствующих мыслителей, как видим, является одним из центральных методов предлагаемой им истории философии.
2. Краткие и случайные философские тезисы без всякого их разъяснения и аргументации. В сравнении с такой нулевой методологией даже простое приведение какого-нибудь одного, и самого краткого, самого случайного, философского тезиса уже является безусловным шагом вперед.
Знаменитый Фалес Милетский у Диогена Лаэрция почему-то вдруг учит о бессмертии души (I 24). Что тут нужно понимать под душой и что тут нужно понимать в такое раннее время под бессмертием души, ничего не сказано. Фалес учит в анализируемом трактате о воде как о первоначале (I 27), а также о всеобщей одушевленности (I 24). То и другое дается не только без всякой аргументации, но и без всяких разъяснений. «Беспредельное» у Анаксимандра Милетского (II 1), а также «воздух и беспредельное» у Анаксимена Милетского (II 3) тоже упоминаются случайно; и остается совершенно неизвестным, какая же связь воздуха с беспредельным и какая разница в учении о беспредельном у Анаксимандра и Анаксимена. Никак не объясняется и соотношение Ума с материей у Анаксагора Клазоменского (II 6). Нет никакого определения удовольствия при изложении учения Аристиппа Киренского, кроме, может быть, момента воздержанности от излишеств, да и то весьма неопределенно (II 65–83). Но тут же почему-то упоминается и о высшем благе как о легком движении, воспринимаемом в моменты ощущения (II 85). Относится ли это прямо к учению об удовольствии, неясно. Правда, у Диогена Лаэрция говорится об этом несколько подробнее в отношении учеников Аристиппа (II 85–87): мы читаем о противоположности страдания и удовольствия, об их физической природе, об одинаковости всех удовольствий в отличие от Эпикура, о счастье (II 87) и морали (II 88). Здесь действительно, пожалуй, выставляется не просто один тезис об удовольствии, но дается и некоторое, не очень подробное, его развитие.
Читаем у Диогена о благе у Евклида Мегарского (II 106). Однако во времена Евклида, а также и до него и после него греческие мыслители так много рассуждали о благе, что указанный простой тезис о благе у Евклида Мегарского ровно ничего не говорит. А сказать об этом было бы очень важно и существенно, имея в виду, что тут же рядом с этим Евклидом создавал и Платон свою оригинальнейшую концепцию блага на основе весьма тонких диалектических рассуждений. Смешно и досадно читать о Диодоре Кроносе только то, что он был диалектиком (II 111). Ведь сам же Диоген сообщает, что изобретателем диалектики был уже Зенон Элейский (I 18; VIII 57). Правда, что именно понимает Диоген под диалектикой, судить довольно трудно. То это является у него не чем иным, как изворотливостью речи (I 17), а то диалектика приписывается стоикам как одно из их основных учений, и сразу дается несколько ее определений, весьма не похожих одно на другое (VII 62, 83), а то она приписывается и самому Платону (III 48), причем тут мы находим еще новое определение диалектики. Если под диалектикой понимать рассуждения при помощи вопросов и ответов в диалоге (это одно из определений Диогена в только что приведенном из него месте), то первыми, кто воспользовался методом диалога, объявляются у Диогена то Платон (III 24), то ученик Сократа Симон Кожевник (II 23), то Зенон Элейский, а то Алексамен Стирийский или Теосский, причем сам Диоген отдает в этом отношении предпочтение Платону (III 48).
Без всяких разъяснений приводится тезис о том, что Стильпон Мегарский отрицал существование общих понятий (II 119), хотя мы прекрасно знаем, что эти общие понятия отрицались весьма многими из учеников Сократа. О преемнике Платона по главенству в Академии Спевсиппе весьма неясно сказано только то, что он утверждал «общие черты» (coinon) в науках, максимально близко объединяя их между собой (IV 2). Какая тут связь с платонизмом, сказать трудно. Такой же основной и не очень понятный тезис выставлен у Диогена и относительно Аркесилая Питанского, основателя Средней академии, а именно тезис о воздержании от суждений ввиду их противоречивости (IV 28). Карнеад, основатель Новой академии, сильно критиковал стоиков; но за что и как – неизвестно (IV 62). Неубедительно и неясно звучит в устах Диогена также и тезис якобы Антисфена Афинского об определении понятия как того, что раскрывает предметы (VI 3). Ведь об этом учили десятки, если не сотни, греческих мыслителей. Кроме того, Антисфен вообще отрицал существование общих понятий и признавал только единичное. Также чрезвычайно общо и совершенно безо всяких разъясняющих деталей преподносится у Диогена Лаэрция учение Диогена Синопского о противопоставлении судьбы – мужеству, закона – природе и разума – страстям (VI 38).
У Диогена Лаэрция остаются неразвитыми также еще и следующие учения, преподносимые им почти только в тезисной и вполне бездоказательной форме: Пифагор о числах и геометрии (VIII 11–12, с несущественным добавлением в дальнейшем VIII 25), а также и вообще о математических определениях (VIII 48), равно как и о душепереселении (VIII 14) и высшей ценности мышления (I 116); Архит Тарентский о геометрии и механике (VIII 83); Алкмеон Кротонский о бессмертии души (VIII 83); Филолай Кротонский о необходимости и гармонии, а также о движении земли по кругу (VIII 85); Гиппас Метапонтский об ограниченности и вечном движении бытия (VIII 84); Моним Сиракузский о презрении к мнению в противоположность истине (VI 83); Евдокс Книдский о наслаждении как высшем благе (VIII 88); Эмпедокл Агригентский об изобретении им риторики (VIII 57). Очень хотелось бы получить разъяснение знаменитых слов Гераклита Эфесского о том, что «единая мудрость – познавать мысль как то, что правит всем через всё» (IX 1). Ведь если вдуматься в это суждение Гераклита, то придется признать наивысшим принципом у него вовсе не всеобщую текучесть, но какую-то «мысль», которая управляет самой текучестью. Так ли просто это сделать без всяких разъяснений на эту тему Диогена, одного из наших самых богатых осведомителей о всей древнейшей греческой философии?
Мелисс тоже изложен до невозможности кратко (IX 24). О том, что Левкипп впервые заговорил об атомах, у Диогена только одна строка (IX 30). Что такое воздух у Диогена Аполлонийского (IX 57) и что такое «воздержание» Пиррона от суждений и оценок (IX 61), судить по Диогену Лаэрцию невозможно, а ведь у Диогена Аполлонийского очень богатая диалектика мыслительной сущности воздуха, да и «воздержание» у скептиков отнюдь не такая простая вещь, чтобы ограничиваться при изложении обоих мыслителей только одним тезисным и бездоказательным методом. Даже и Эпикур, учение об удовольствии как предельной цели которого излагается у Диогена Лаэрция, – и это мы увидим ниже весьма подробно – и тот дается у Диогена только тезисно (X 11). Ничего существенного не говорится и о Зеноне-стоике, хотя и торжественно сказано о нем, что он тонкий исследователь и спорщик с диалектиком Филоном (VII 15–16) и с диалектиком Диодором (VII 25).
После тезисного и бездоказательного метода изложения перейдем к тем приемам историко-философского анализа у Диогена Лаэрция, которые носят уже явно систематический характер. Правда, рассматриваемых таким образом философов и школ у Диогена Лаэрция очень мало, так как большинство сообщаемых им сведений носит случайный и пестрый характер, подобно тем вещам, людям и даже целым селениям, которые промелькивают в окнах слишком быстрого транспорта. Не успеешь сосредоточиться на одном, как рассказывается уже о другом, за этим другим так же мимолетно следует третье, четвертое и т. д. Этому вполне противоположен систематический метод изложения в нашем теперешнем его понимании, когда автор не перебегает так быстро с одного на другое, а стремится сосредоточиться на одном, чтобы в неспешной и логически ясной форме присоединить к нему еще и другое, а к этому другому еще третье и т. д. Тем не менее привычка рассматривать все бегло, пестро и сумбурно накладывает свою весьма отчетливую печать и на все примеры этого систематического анализа у Диогена. Во всем трактате впервые такому систематическому обзору подвергнуты почему-то киренаики, как будто бы до них не было никаких философов гораздо большей значимости, чем они. При этом анализируется не сам Аристипп, основатель киренской школы, но только его последователи.
1. Гераклит. Однако, прежде чем заговорить о киренаиках, мы невольно испытываем любопытство по поводу того, что же сообщает нам Диоген Лаэрций о таких крупных фигурах древней натурфилософии, как Гераклит и Демокрит. Удивительнейшим образом как раз эти две колоссальные фигуры всего античного мира изложены менее всего систематично и менее всего подробно. Кроме того, эти древнейшие философы оставляются без всякого внимания вплоть до IX книги трактата, а IX книга – это ведь уже его предпоследняя книга.
Если отбросить покамест биографические элементы этого рассказа Диогена Лаэрция о Гераклите, а также и все прочие пустяки, которых здесь, как и везде у Диогена, очень много, то в виде основной концепции Гераклита выставляется мировой огонь и его превращение в прочие элементы (IX 7–8). С нашей теперешней точки зрения, выставление какого-нибудь отдельного элемента и его превращение в прочие элементы – это вообще особенность всей досократовской натурфилософии, так что здесь, собственно говоря, Диоген ничего оригинального о Гераклите не сообщает, тем более что было и много других философов, тоже учивших о примате огня.
Среди множества разного рода астрономических, метеорологических и вообще физических суждений Гераклита кое-где промелькивают у Диогена и как будто бы некоторого рода философские тезисы. Так, упоминается, и притом чрезвычайно бегло, о значении идеи противоположности для философии Гераклита (IX 7). Только говорится: «Все возникает по противоположности и всею цельностью течет, как река» (IX 8). Тут же не совсем ясно идет речь о том, почему необходимы война и раздор и почему всеобщее согласие достигается только в период мирового пожара.
Знаменитый гераклитовский «путь вверх» и «путь вниз» изображается у Диогена чрезвычайно наивно и не выходит за пределы учения об испарениях (IX 9). Эта метеорология, как и вся астрономия Гераклита, излагается у Диогена (IX 10–11) до последней степени наивно и маловразумительно. Наравне с такими сведениями и тоже как бы случайно и в совершенно беглой форме приводится мнение о душе, а именно что невозможно найти ее пределов, по каким бы путям ни идти, так как именно таков ее логос (IX 7). Как понимать тут «логос», если все из огня и из испарений, невозможно себе и представить. То, что гераклитовский логос универсален, – об этом у Диогена ни слова. И о том, что над всеобщей текучестью у Гераклита возвышается еще некое самостоятельное единство, – об этом тоже ни слова. Спрашивается теперь: что же мы узнали у Диогена Лаэрция о столь знаменитейшем философе, как Гераклит? Нам, теперешним, кажется, что почти ничего. Да и весь отрывок, посвященный учению Гераклита, до крайности ничтожен даже по своим размерам (IX 7–11), хотя всякого рода третьестепенным предметам, связанным с Гераклитом, отводится места в несколько раз больше (IX 1–6, 11–17). Диоген Лаэрций не может сказать точно и того, писал ли Гераклит ясно или темно. В одном месте говорит, что ясно (IX 7), а в другом, что намеренно темно (IX 6, 13). Наверняка Диоген Лаэрций самого Гераклита никогда не читал, а знал о нем только из третьих или десятых рук, и знал плохо.
2. Демокрит. Еще хуже дело обстоит у Диогена Лаэрция с Демокритом, если не считать большого числа разного рода второстепенных и совсем нефилософских сведений и если не считать огромного списка трудов Демокрита (IX 46–49). Что касается собственно демокритовской натурфилософии, то Диоген совершенно правильно указывает на учение об атомах и пустоте, о мировом вихре атомов, из которого образуются сложные тела и целые миры, и об этическом учении о душевном равновесии и покое (IX 44–45). Это «все». Но приходится сказать спасибо и за это, поскольку указано это у Диогена совершенно правильно. А то, что у Демокрита была, кроме того, еще сложнейшая теория мироздания, человека и богов и еще много других (кстати сказать, тончайших) концепций, – это остается у Диогена Лаэрция совершенно без всякого внимания, да едва ли и было доступно для его анализа. В довершение всего Диоген Лаэрций вдруг связывает Демокрита с пифагорейством (IX 38). Это либо нелепое предположение самого Диогена, либо действительно какая-то историческая истина, но у Диогена никак не разъясненная. Необходимо, впрочем, добавить, что приводимые Диогеном мнения о пифагорействе Демокрита противоречивы, и потому мнение об этом самого Диогена остается весьма неуверенным.
Таким образом, о двух колоссальных фигурах древнейшей натурфилософии – Гераклите и Демокрите – мы почерпаем у Диогена Лаэрция сведения только беглого и ничтожного характера.
После древних натурфилософов нам естественно хотелось бы перейти к Сократу. Но Сократ у Диогена (II 18–46) изложен настолько разбросанно, что невозможно даже понять, где тут биография Сократа, а где тут его воззрения. Конечно, мы могли бы без труда вылущить из этого изложения все философские намеки и их систематизировать. Но это было бы уже наше собственное исследование изложения Диогена, а не сам Диоген. Поэтому о Сократе в данном месте придется просто умолчать.
Перейдем к киренаикам.
3. Киренаики. Прежде всего поражает и здесь, в этом якобы систематическом анализе, чрезвычайно большая склонность к простому описанию и отсутствие интереса к логической последовательности в учении излагаемой школы. Удовольствие и страдание объявляются у киренаиков чисто физическими состояниями. Но этот физицизм на каждом шагу нарушается у Диогена другими, более глубокими переживаниями и душевного и духовного характера. Удовольствие определяется как «легкое», а страдание как «резкое» душевное переживание (II 86). Что такое «легкость» или «резкость» – это понять не трудно, поскольку термины эти в изложении Диогена не выходят за рамки обыденных разговоров и вполне обиходной речи. Но при чем тут «душа» и как вообще понимать эту «душу», согласно киренайскому учению, – об этом у Диогена ни слова. Наоборот, судя по последующему, правда весьма спутанному, изложению, киренаики особенно следовали этому принципу удовольствия.
Физическое удовольствие прямо объявляется в качестве безусловного принципа, который настолько безусловен, что презирает вообще всякую мораль. Он вполне естествен и дан человеку от природы (II 88). Не нужна никакая натурфилософия (II 92) и никакая мудрость, которая бы не сводилась к обыкновенному и единичному физическому удовольствию (II 91). Даже друзей мы любим ради выгоды, как и о теле и его частях мы заботимся только ради собственной выгоды (там же). Особенно в такой оценке моральных благ прославились сторонники Гегесия, тоже киренаика (II 93), а также сторонники Феодора, ученика киренаика Анникерида (II 99). Этот Феодор в самой наглой форме, и притом в форме якобы силлогистической точности, проповедовал любовь в максимально обнаженном виде (там же).
Киренаики различали счастье как совокупность всех удовольствий и единичные удовольствия (II 87–88). А так как счастье, согласно киренаикам, невозможно (II 94), то остается, следовательно, признать одни лишь единичные акты удовольствия (II 91). Удовольствие обладает высшей активностью; здесь киренаики спорят с Эпикуром, признававшим удовольствие только лишь в виде отсутствия страдания (II 89). Все удовольствия совершенно равны одно другому (II 87, 94, 96), и в сравнении с этим всеобщим человеческим удовольствием являются вполне относительными, условными и необязательными такие состояния, как чувство справедливости или прекрасного и безобразного (II 93, 94). И тут опять феодоровцы заходили дальше других (II 99).
Казалось бы, вопрос ясен. Наслаждайтесь, и на все прочее наплевать. Однако удивительным образом, и при этом не замечая никакого противоречия с самим собой, Диоген Лаэрций тут же в беспорядочной и случайной форме весьма существенно ограничивает общекиренайский принцип. Вдруг оказывается, что часто удовольствия порождают «противоположные им беспокойства» (II 90), что удовольствие бывает не только от зрения и слуха (там же), но и в результате любви к родине (II 89), что киренаики-анникеридовцы «допускали все же в жизни и дружбу, и благодарность, и почтение к родителям, и служение обществу» (II 96–97). Как и Аристотель, киренаики признавали то удовольствие, которое мы получаем от погребального плача, хотя реальный плач нам совершенно неприятен (II 90). Ведь тут уже явно проповедуется эстетическое удовольствие, ни в какой мере не сводимое на непосредственные и слепые жизненные ощущения. А одинаковость всех удовольствий у киренаиков тоже противоречит заявлению Диогена о том, что у киренаиков телесные удовольствия много выше душевных (там же).
Теперь спросим себя: как же Диоген Лаэрций понимает в конце концов киренайский принцип удовольствия? Можно ли считать это удовольствие только физическим или существуют еще и другие удовольствия: моральные, эстетические, патриотические? И что такое киренайский мудрец? Поглощен ли он только своими эгоистическими удовольствиями, или эти удовольствия не всегда эгоистичны, не всегда грубо практичны и не всегда антиобщественны? Ответить на все эти вопросы по материалам Диогена Лаэрция нет никакой возможности. Правда, не исключается и то, что такие бьющие в глаза противоречия в теории удовольствия у киренаиков принадлежат не только Диогену Лаэрцию, но и самим киренаикам. Это, конечно, вполне возможно. Но тогда все равно необходимо допускать, что Диоген Лаэрций не нашел этих противоречий у киренаиков, что он их изложил весьма описательно, а не критически и что, собственно говоря, никакого анализа основного киренайского принципа у него не дается. Очевидно, предоставляется самим читателям Диогена Лаэрция устанавливать: киренаики ли запутались в логических противоречиях, или эти логические противоречия являются только результатом отсутствия исторического критицизма у Диогена Лаэрция.
Читатель, если он привык на основании нашего предыдущего изложения находить у Диогена Лаэрция по преимуществу только беспорядочный хаос плохо или совсем никак не связанных между собою сообщений, вероятно, будет приятным образом удивлен тем, что в отношении Платона Диоген Лаэрций вовсе не так хаотичен, пытается действительно наметить философскую систему Платона и даже погружается в очень ценные для нас терминологические различия, обычно целиком отсутствующие у Диогена в отношении рассмотренных у нас выше философов.
1. Историко-философское место Платона. Правда и в этой, III книге, посвященной Платону, далеко не все продумано, далеко не все дано в последовательном логическом порядке и весьма многое остается неясным. Тем не менее метод систематизации доведен здесь до весьма высокой ступени, так что и понимать здесь Диогена Лаэрция, и его излагать, его анализировать несомненно легче.
Прежде всего устанавливается историко-философское место Платона, и устанавливается совершенно правильно. Именно, Диоген утверждает, что в греческой философии первоначально господствовал метод физический – и это было до Сократа, – потом этический, во главе с Сократом, и, наконец, диалектический, во главе с Платоном (III 56), с подчеркиванием приоритета Платона как вообще в диалектике, так, в частности, и в способе рассуждения при помощи вопросов и ответов (III 79). Правда, в этом разделении древнейшей греческой философии на три ступени, как мы думаем теперь, далеко не все так уж ясно и точно. Гераклит, например, был принципиальным диалектиком, хотя он и действовал до Сократа. Сократ был отнюдь не только моралистом, но и создателем теории разыскания и определения общих понятий вместо ограниченности только единичными наблюдениями. Платон был не только диалектик; а то, что в дальнейшем Диоген Лаэрций излагает о Платоне, никак не связано с диалектикой Платона, и читателю Диогена из этих многочисленных и весьма ценных сообщений трактата приходится уже самому воссоздавать платоновские диалектические построения. Тем не менее это тройное деление древнейшей греческой философии, вообще говоря, весьма ценно, хотя и требует уточнений, отсутствующих у Диогена.
2. Диалектический метод. То, что, по мысли Диогена, диалектический метод действительно был очень важен для Платона, явствует уже из того, что все изложение платоновской философии у Диогена начинается именно с диалектики и даже с попыток дать ей точное определение, а это, как мы видели выше, далеко не в духе Диогена Лаэрция. Диалектику Платона Диоген определяет как «искусство доводов, служащее утверждению или опровержению в вопросах и ответах собеседников» (III 48). В связи с этим и диалог Платона определяется как «речь, состоящая из вопросов и ответов о предмете философском или государственном, соблюдающая верность выведенных характеров и выбор слов» (там же). О связи диалектики с речью читаем и ниже (III 87). Всякий изучавший Платона скажет, что такое определение диалектики для Платона слишком узко. Здесь правильно подчеркивается речевое построение рассуждений в виде вопросов и ответов, но не выдвигается на первый план онтологической значимости диалектики для Платона. А ведь в своем разделении наук Платон ставит диалектику выше всех наук, включая арифметику, геометрию, астрономию и музыку (напомним, что под музыкой Платон понимает в данном случае космологическую структуру). Впрочем, даже и за такое узкое определение платоновской диалектики приходится высоко оценивать суждение Диогена, поскольку для многих даже и такая узкая диалектика не кажется особенно существенной. Во всяком случае то или иное определение диалектики играет большую роль, хотя бы в качестве введения в анализ платоновской философии.
3. Характеристика диалогов Платона. Другим – и тоже весьма важным с точки зрения системы платонизма – введением является у Диогена анализ общего содержания диалогов Платона по типам заключенных в них рассуждений (III 49–50), а также и соответствующее обозначение всех принадлежащих Платону диалогов, согласно предложенному общему разделению (III 50–51). Даются сведения о том, что уже сам Платон издавал свои диалоги по тетралогиям (III 56), на манер греческих трагедий, которые в ранний период тоже составлялись из трех трагедий, посвященных одному и тому же сюжету, с присоединением к ним так называемой сатировской драмы. Тут же мы узнаем, что Фрасил делил диалоги Платона тоже по тетралогиям, в то время как известный грамматик Аристофан Византийский – по трилогиям (III 57–62). Диоген Лаэрций проявляет здесь даже совсем не свойственный ему критицизм, когда дает список неподлинных диалогов Платона (III 62) и когда объявляет законным и нужным различные толкования диалогов (III 65). По-видимому, Диоген Лаэрций самолично изучал рукописи Платона, потому что перечисляет разные корректурные знаки, которые остались в этих рукописях после их многочисленных редакторов и издателей (III 65–66).
Конечно, в нашем небольшом исследовании нет никакой возможности критически отнестись к толкованию отдельных диалогов Платона у Диогена Лаэрция и поднимать вопрос о правильности или неправильности поставленных у него проблем о подлинности диалогов. Скажем только то, что все эти суждения Диогена Лаэрция несомненно являются ценными в руках достаточно опытного историка античной философии. Но невозможность принимать все суждения Диогена Лаэрция всерьез следует, например, уже из одного того, что, по его мнению, «Государство» Платона «почти целиком содержится в «Противоречиях» Протагора» (III 57). Правда, Диоген Лаэрций ссылается на Фаворина. Поскольку, однако, сам он здесь нисколько не возражает Фаворину, необходимо допустить, что такое же мнение было и у него самого. Но было бы самой настоящей нелепостью сводить объективный идеализм Платона на субъективно-софистические декламации Протагора. Вероятно, Диоген Лаэрций (или Фаворин) был смущен тем, что в I книге «Государства» идет речь о происхождении человеческого общежития и о принципе нужды в эволюции государства и человеческого быта. Но ведь это же только начало огромного диалога Платона. А в этом диалоге такое множество антисофистических высказываний, и прежде всего учение об идеях и о первоедином, что ни о каких существенных связях «Государства» с Протагором не может идти и речи, хотя бы отдельные исторические факты у Платона и отличались той или иной близостью к Протагору.
Что же касается, наконец, тех диалогов Платона, которые представляются Диогену безусловно подлинными, то с нашей стороны, конечно, было бы не очень умным занятием требовать от писателя III в. тех точнейших филологических исследований, которые мы имеем в науке за последние полтора столетия. Здесь много спорных вопросов продолжает оставаться еще и до настоящего времени.
4. Метод «индукции». Переходя к изложению существа платоновского учения, Диоген Лаэрций задается прежде всего вопросом о философском методе у Платона. Этот метод он странным образом именует индукцией. Прежде всего под индукцией Диоген Лаэрций понимает то, что мы скорее всего назвали бы дедукцией, поскольку индукция у него – это «рассуждение, выводящее должным образом из некоторых истин новую подобную истину» (III 53). Этот вопрос запутывается еще и потому, что Диоген выставляет сначала один тип индукции, а именно по противоположности, и иллюстрирует этот тип явными софизмами. Вопрос не разрешается, а становится только еще более темным, когда Диоген приписывает Платону еще и другой вид индукции, а именно индукцию по «следствию» (acoloythia) с двумя подвидами: от частного к частному и от общего к частному. Первый подвид Диоген именует «риторическим», а второй – «диалектическим» (III 53–55). Все это чрезвычайно неясно: диалектика спутана здесь и с индукцией, и с дедукцией, и даже еще с теорией софистических опровержений. При желании все такого рода умозаключения, конечно, можно найти и у Платона, и у всех других античных философов. Но было ли это теорией самого Платона? По крайней мере в том определении диалектики, которое Диоген дал для Платона в самом начале своего изложения, нет ни одного слова ни о софистике, ни о переходе от частного к частному, ни о переходе от общего к частному.
В заключение этого раздела о методе необходимо припомнить то, что в порядке неряшливости изложения Диоген сказал выше. А именно, он поставил вопрос о том, является ли Платон «догматиком» или не является таковым. Об этом, по Диогену, существуют разные мнения. Сам же он, по-видимому, придерживается первого взгляда, то есть что Платон занимался не только опровержениями, но и положительными утверждениями. По Диогену, нужно различать предмет мнения и само мнение. Для первого требуется специальный объективирующий акт (protasis), то есть предположение объективно-наличного предмета, для второго же требуется собственный концепт (hypolēpsis) утверждаемого предмета (III 51). По-видимому, согласно Диогену Лаэрцию, Платон и утверждал существование реальных предметов, и высказывал о них свои концепции. Вероятно, это сказано Диогеном Лаэрцием для того, чтобы пополнить свое слишком риторическое определение платоновской диалектики и выдвинуть в ней также и момент онтологический. Если так, то подобное рассуждение Диогена Лаэрция удобно будет присоединить к его путаному рассуждению о платоновской «индукции».
Таков философский метод Платона в изложении Диогена. Ясностью он не отличается, и составляющие его фразы надо было бы писать совершенно в другом порядке, не оставляя этих трудных тезисов без заключительного резюме.
5. Общекосмологическая система. От метода Платона перейдем теперь к систематическому содержанию его философии, как оно подается у Диогена.
Платоновская система излагается у Диогена только одним из возможных способов, но требовать от Диогена всех разнообразных способов было бы совершенно невозможно. Диоген исходит из одного платоновского понятия, которое и на самом деле является для Платона центральным и которое Диоген преподносит нам преимущественно по платоновскому «Тимею».
Совершенно правильно (если стоять на точке зрения диогеновской подачи философии Платона) речь начинается здесь с учения о бессмертной душе, об ее числовой природе и о геометризме тела (III 67). Правильно говорится о самодвижении души (там же), и правильно Диоген тут же переходит к учению о космической душе, о кругах тождества и различия (III 68) и связывает с этим платоновское учение о различии между знанием и мнением (III 69). Довольно отчетливо говорится о соотношении бога и мира по Платону (III 70–73, 74, 75), а также о двух мирообразующих принципах, идеях-причинах и бесформенной, безыдейной материи (III 76–77). Тут же читаем о времени и вечности (III 73–74). Не забывает Диоген упомянуть и о всеобщей одушевленности по Платону, и о первичном живом существе, по подражанию которому создается и весь живой мир (III 74, 77). Завершается эта общая система Платона учением об активной мудрости вплоть до законодательства (III 78) и демонологией (III 79).
Уже из предложенного краткого изложения мыслей Диогена о платоновской системе видно, что Диоген, избрав один из возможных способов анализа, дал довольно стройную картину, правда, ограничиваясь только «Тимеем» Платона. Но ведь «Тимей» Платона – это же и на самом деле единственный систематический очерк мировоззрения Платона в целом. Возражений против отдельных пунктов у нас имеется достаточно. У Диогена дело не обходится без противоречий и без повторений (как, например, о трех способностях души в III 67 и III 90). Диоген Лаэрций доходит даже до осознания мифологической стороны философии Платона. Но, как всегда, он этого колоссального по своей важности предмета касается чересчур бегло, не понимая логической стороны вопроса и мотивируя всю платоновскую философию исключительно только моральными намерениями философа оградить человека от возможного для него загробного наказания (III 80).
6. Классификационно-терминологические наблюдения у Диогена над Платоном. Однако получив известного рода удовлетворительное впечатление о целостном способе подачи платоновской системы у Диогена, мы уже не станем здесь придираться к отдельным мелочам. В противоположность этому изложение детальных моментов платоновской системы опять страдает у Диогена и непоследовательностью, и повторениями, и частым появлением не очень точно подаваемых терминов. Это детализированное содержание философии Платона дается, вообще говоря, весьма оригинально. Такой способ изложения содержания мы бы назвали классификационно-терминологическим. Здесь берутся разные термины, характерные, по мнению Диогена, для Платона, и перечисляются разнообразные значения, которые якобы содержатся в разных текстах Платона. Получается следующее, теперь уже детализированное содержание философии Платона.
Диоген Лаэрций говорит о трех видах блага (III 80–81), о трех видах людской общности (III 80–81), о пяти видах государственной власти (III 82–83), о трех видах праведности (III 83 – dicaiosynē), о трех видах науки (III 84), о пяти видах врачевания (III 85), о двух видах закона (III 86), о пяти видах речи (III 86–87), о трех видах музыки (III 88), о четырех видах благородства (III 88–89), о трех видах прекрасного (III 89), о трех способностях души (III 90), о четырех видах совершенной добродетели (III 90–91), о пяти видах власти (III 91–92), о шести видах красноречия (III 93–94), о четырех видах правильности речи (III 94–95), о четырех видах услуг (III 95–96), о четырех видах конца дела (III 96–97), о четырех видах возможности (III 97), о трех видах обходительности (III 98), о пяти видах счастья (III 98–99), о трех видах ремесел (III 100), о четырех видах блага (III 101), о трех видах существующего (III 102), о трех причинах порядка в государстве (III 103–104), о трех видах противоположностей (III 104–105), о трех видах благ (III 105), о трех видах совета (III 106), о двух видах звуков и о дальнейшем их подразделении (III 107), о разных видах сущего (III 107–109).
Никто не скажет, что применяемый здесь у Диогена Лаэрция классификационно-терминологический метод не имеет никакого значения или слабо связан с системой платонизма. Наоборот, наша современная филологическая наука одной из самых главных своих проблем считает именно терминологию и вообще историко-семасиологическое исследование. В этом смысле указанный метод Диогена Лаэрция весьма нам близок, весьма ценен и требует от нас самого внимательного исследования, а по возможности даже и использования. К сожалению, общая для всего трактата хаотичность и непоследовательность изложения, а также многозначность и терминологическая спутанность продолжают и здесь бросаться в глаза и поэтому требуют от нас самого тщательного анализа.
Прежде всего всякий читатель и сам заметит полную непоследовательность выдвижения разных терминов и полную сумбурность их расположения. Казалось бы, если Диоген Лаэрций всерьез задумал изложить платонизм в его системе, то он и должен был бы соблюдать эту систему, либо начиная с наиболее общих терминов и кончая частичными, либо начиная с этих частичных и единичных терминов и кончая максимально общими, либо употребляя какой-нибудь другой принцип деления понятий, но все же последовательный и логически ясный. Тем не менее у Диогена Лаэрция свалено здесь в одну общую кучу решительно все, что характерно, а иной раз даже и нехарактерно для Платона. Тут же семантика действительно таких общих категорий для Платона, как «добро», «красота», «государственное устройство», и категорий, характеризующих субъективно-психологическую область. Но тут же и такие малосущественные для Платона термины, как «обходительность», вопросы людского общения, какие-то «советы» и даже человеческая «речь», и не только в общем виде, но и составляющие ее «звуки». Об этой непоследовательности и логической спутанности предлагаемой у Диогена Лаэрция платоновской терминологии нечего нам и распространяться, так как она бросается в глаза всякому читателю, даже мало подготовленному в области классической филологии и в области истории античной философии.
Далее, в предложенном у Диогена Лаэрция списке платоновских терминов далеко не все они понятны и ясны, то есть далеко не все они однозначны и логически выдержаны.
Такой термин, как греческое ōn, дается в разных местах, и притом по-разному. Там, где говорится о неделимости или делимости, об однородности или неоднородности делимого, о самостоятельности или относительности, этот термин имеет общефилософский смысл, и его хорошо переводить как «сущее» (III 107–109). Однако в другом месте, где говорится о хорошем, дурном и безразличном и это иллюстрируется на бытовых примерах, общий термин уже нельзя переводить как «сущее», а скорее «существующее» (III 102). После этого можно спросить себя: а различает ли вообще Диоген Лаэрций «сущее», или «бытие», и «существующее», то есть то, что реально становится и меняется?
Логически неблагополучно обстоит дело и с терминами «прекрасное» и «красота». Еще раньше этого терминологического списка Диоген Лаэрций ни с того ни с сего уже заговорил о прекрасном у Платона (III 79). При этом то, что здесь он сказал о прекрасном, действительно весьма существенно и интересно. То, что прекрасное у Платона имеет оттенки похвального, разумного, полезного, уместного, согласного, это сказано не только правильно, но даже и с некоторого рода филологической проницательностью. Жалко только, что Диоген Лаэрций не продлил дальше перечисления этих оттенков прекрасного у Платона. А оттенков этих у философа чрезвычайно много. Но спасибо и за это перечисление. Что же касается указания Диогена Лаэрция на то, что все эти оттенки прекрасного у Платона объединяются на основе «согласия с природой» в «следования природе», то здесь Диоген Лаэрций несомненно уже выходит за пределы платоновской философии и использует такое понятие «природы», которое весьма характерно для эллинизма, но для Платона не очень характерно. Так, например, эта «природа» весьма энергично критикуется у Платона, и под истинной «природой» понимается вовсе не материальная природа, но душа (Legg. Х 891с–892с). Вместе с тем, однако, – правда, на этот раз не о «прекрасном», а о «красоте», – опять повторяются некоторые из указанных оттенков «прекрасного», но не в столь полном виде (III 89).
Термин «благо», или «добро» (agathon), у Диогена в одном месте понимается как «душевное, телесное и стороннее» (III 80–81), а в другом месте перечисляются уже не три вида «блага», но четыре и по содержанию своему совсем не похожие на «благо» в первом случае (III 101). Кроме того, в своем терминологическом списке Диоген Лаэрций употребляет тот же самый термин еще и в третьем смысле, понимая на этот раз под благом «обладаемое, разделяемое и независимо существующее» (III 105). Путаница с термином «благо» ясна сама собой и не требует комментария. Заметим только, что этот термин иллюстрируется у Диогена Лаэрция исключительно бытовыми и обыденными примерами. Тут нет даже и никакого намека на то Благо, или Единое, о котором мы читаем у Платона в VI книге «Государства» (504е–511е) и которое является для системы Платона венчающей вершиной.
Что такое phthoggos, «звук», – термин этот, кстати сказать, совершенно излишен для изложения системы Платона ввиду своей третьестепенности – тоже остается весьма непонятным и противоречивым (III 107). В одном случае под этим термином понимаются звуки, издаваемые неодушевленными предметами, но тут же для иллюстрации понятия «неделимого» наряду с единицей и точкой опять выступает phthoggos. В последнем случае можно было бы понять это как «звук вообще», однако для этого «звука вообще» у Диогена Лаэрция имеется еще другой термин, а именно phōnē, с которым мы и встречаемся в указанном параграфе, в самом начале разделения звуков.
Обращает далее на себя внимание и полное отсутствие некоторых весьма важных для Платона терминов. Мы уже говорили выше, что такие важные для Платона термины, как «идея» или «эйдос», упоминаются у Диогена Лаэрция только весьма случайно и небрежно. Но характерно, что в этом терминологическом списке эти два термина совершенно отсутствуют, как будто бы у Платона совсем не было никакого учения об идеях. И вообще, насколько можно заметить, все приводимые у Диогена Лаэрция платоновские термины понимаются Диогеном в очень упрощенном виде, а большей частью даже в виде житейских, обыденных и довольно банальных представлений. Весьма заметно почти полное отсутствие всех терминов, относящихся к логике Платона. Достаточно сказать уже то, что такой первостепенной важности логический и диалектический термин, как «противоположность», представлен у Диогена Лаэрция опять-таки в виде банальных и житейских примеров (III 104–105). К логике относится, может быть, только термин «сущее» в III 107–109. Здесь, как мы указали выше, говорится о делимости и неделимости. Для идеализма Платона это действительно весьма характерное противоположение в области сущего. «Однородное» и «неоднородное», о котором Диоген Лаэрций говорит тут же, тоже характерно для Платона и тоже относится скорее к логике Платона. Но проводимое здесь деление сущего на самостоятельное и относительное было бы важно для Платона только в том случае, если под первым понимать его вечные идеи, а под вторым определяемые этими вечными идеями становящиеся и постепенно текущие вещи. Об этом, однако, в терминологическом списке Диогена Лаэрция нет и помину. А приводимые здесь примеры на самостоятельность («человек», «лошадь» и прочее) и на несамостоятельность (когда одно, например, больше или меньше другого), во-первых, сомнительны по самому своему существу, а во-вторых, не имеют никакого специфического отношения к Платону.
Напротив того, платоновское деление наук (III 87), кажется, имеет под собой довольно прочную логическую основу, равно как и разделение видов государственного устройства (III 82–83). И вообще термины, относящиеся к общественно-политической жизни («закон» III 86, причины «порядка» и «непорядка» в государстве III 103–104, «власть» III 82–83), представлены для Платона достаточно существенно и подробно. Деление души на три способности, хотя оно и повторяется дважды (III 67, 90), тоже соответствует платоновской схеме.
Прибавим к этому, что такова же и семантика термина «совершенная добродетель» (III 90–91). В последнем случае нужно добавить только то, что справедливость в «Государстве» не стоит на одной плоскости с прочими добродетелями, а является их общей гармонией.
Эстетика Платона тоже не осталась без внимания у Диогена в его терминологическом списке. Но, как и выше мы видели при толковании терминов «прекрасное» и «красота», все эстетические категории здесь характеризуются весьма внешне и поверхностно. Музыка, например, бывает трех родов (III 88): порожденная устами (пение), порожденная устами и руками (пение с аккомпанементом) и создаваемая только руками (кифаристская). Более формалистическое и более поверхностное разделение видов музыки трудно себе и представить. Что касается речи и красноречия, то термин «речь» дается хотя и без соблюдения единства принципа деления, но все же для Платона до некоторой степени предметно, поскольку здесь говорится о пяти видах речи: политической, риторической, просторечной, диалектической и технической (III 86–87). Так же логически невыдержанно перечисляются и разновидности правильной речи (III 94–95), и даже самого красноречия (III 93–94). Подобным же характером отличается и разделение трех родов ремесел (III 100).
Но в этом списке, который мы сейчас анализируем, попадаются и такие термины, которые уже и совсем не имеют никакого специфического отношения к Платону, а применимы вообще ко всякому греческому писателю. Таковы термины: «услуги» (III 95–96), «конец дела» (III 96–97), «возможности» (III 97), «обходительность» (III 98), «счастье» (III 98–99), «совет» (III 106), «людское общение» (III 80–81), «праведность» (III 84), «врачевание» (III 85), «благородство» (III 88–89).
Критическое изучение всей этой платоновской терминологии у Диогена с полной ясностью обнаруживает как положительную сторону этого списка, так и отрицательную. Положительным является, как это мы уже сказали выше, самая попытка изучать отдельные термины и вскрывать семантику каждого из них. Несомненно также, что Диогеном Лаэрцием руководило здесь желание не только дать терминологию Платона, но и представить ее в виде некой логической классификации. Однако и отрицательных сторон этой попытки Диогена тоже весьма много, и они на каждом шагу прямо бросаются в глаза. Вся логическая сторона идеализма Платона остается почти незатронутой. Общественно-политическая терминология Платона представлена более или менее предметно. Но все прочие термины даны в виде спутанного и непоследовательного конгломерата; а много и таких терминов, которые специфически никак не связаны с философией Платона. Даже такой термин, как «счастье» (III 98–99), представлен отнюдь не в платоновском, но скорее в каком-то наивно-обыденном смысле. Особенно заметно то, что Диоген Лаэрций совершенно прошел мимо всей логической, диалектической и собственно-онтологической сторон платонизма. Нечего и говорить о том, что ни один из приводимых здесь терминов не подтвержден никакой ссылкой на текст Платона.
При всем том необходимо заметить, что Диогену Лаэрцию несомненно свойственна критическая тенденция разбираться в платоновских терминах. Он прямо говорит, что Платон «пользуется одними и теми же словами в разных значениях». Так, например, «мудрость» Платон понимал как умопостигаемое знание, свойственное только «богу и душе, отделенной от тела». Но под «мудростью», говорит Диоген, Платон понимал также и философию, поскольку «она вселяет стремление к божественной мудрости». Но «мудрость» у Платона – и вообще всякое эмпирическое знание или умение, как, например, у ремесленника. «Простой» у Платона, по сообщению Диогена, – это чаще «бесхитростный», но иногда «дурной» или «мелкий».
Платону, согласно Диогену Лаэрцию, свойствен также и другой способ употребления терминов, то есть «он пользуется разными словами для обозначения одного и того же». Но здесь удивительнее всего, что Диоген в качестве беглого примера приводит то, что как раз для Платона имеет вовсе не беглое, а максимально существенное и принципиальное значение. «Идею» он называет и «образом», и «родом», и «образцом», и «началом», и «причиной». То, что термин «идея» и его синонимы приводятся у Диогена только лишь в качестве беглого примера, вместо которого можно было бы указать десятки других примеров, совершенно несущественных для Платона, свидетельствует о том, что платоновскому учению об идеях Диоген все же не придавал никакого существенного значения. Платон, по Диогену, также пользуется противоположными выражениями для определения «чувственно воспринимаемого», которое он называет «сущим» и «не-сущим» (III 63–64).
Таким образом, те суждения и классификации, которые мы находим в списке платоновских терминов у Диогена, вовсе не всегда есть результат только его небрежного и непоследовательного отношения к логике. Видно, что уже и сам Диоген наталкивался на терминологические противоречия у Платона и кое-где даже умел их достаточно ясно осознавать.
7. Четыре положительных результата анализа философии Платона. В общем же, однако, изложение философии Платона у Диогена Лаэрция, несомненно, представляет собой попытку дать ее систематический очерк. Пусть это изложение наивное и спутанное, но следующие четыре момента в нем справедливость заставляет отметить как существенные и необходимые.
а)
Введение в философию Платона: определение диалектики по ее форме и содержанию (III 48), рассмотрение диалогов Платона с попыткой определить основную тенденцию каждого из них и их классифицировать (III 48–51, 56–62, 65–66).
б)
Формальная структура философии Платона – «индукция» с ее многочисленными подразделениями (III 51–55).
в)
Основное содержание философии Платона – учение о космической душе, о возникновении из нее космоса, о боге и материи (III 67–80) преимущественно по «Тимею» Платона.
г)
Обзор терминологии Платона с подробным указанием семантики каждого термина (III 80–109).
В таком виде можно было бы представить методы Диогена Лаэрция, примененные им к философской системе Платона.
Кроме Платона попытки дать систематический анализ Диоген Лаэрций осуществляет еще и в отношении к Аристотелю, стоикам, эпикурейцам и скептикам. Остановимся на анализе изложения у Диогена Лаэрция системы Аристотеля.
1. Широта взгляда на Аристотеля. Аристотель изложен у Диогена Лаэрция слишком сжато и кратко, местами невразумительно. Однако к несомненным заслугам Диогена Лаэрция относится то, что у Аристотеля он нашел не только теорию истины, но и теорию вероятности, причем обе эти проблемы он поставил на одной плоскости, не подчиняя одну другой (V 28). Диоген находит нужным упомянуть даже о «Топике», которая для него, по-видимому, не менее важна, чем «Метафизика» (V 29). Диоген Лаэрций правильно подметил также, что у Аристотеля созерцательная жизнь предпочтительнее других форм жизни, деятельной и усладительной (V 31). Мимо Диогена не прошла также та пестрота и то разнообразие жизни, которое Аристотелем созерцается и вызывает у Аристотеля глубокое удовлетворение (V 30), хотя с приматом созерцания это объединяется не так просто.
2. Неточность отдельных утверждений. Остальные фразы, которыми Диоген Лаэрций характеризует Аристотеля, не очень точны и слишком кратки. В аристотелевском боге, например, Диоген Лаэрций находит только бестелесность, неподвижность и провидение (V 32). Здесь, по-видимому, Диоген имеет в виду учение Аристотеля о космическом уме, но тогда указанные для него признаки чрезвычайно односторонни, остаются неразъясненными и не отражают взгляда Аристотеля хотя бы в некотором виде адекватно. Эфир в качестве пятого элемента указан у Диогена правильно, но почему Аристотель приписывает эфиру кругообразное движение – об этом ничего не сказано (там же). Почему-то Диоген особое внимание обращает на разработанность физики у Аристотеля (там же). Это, конечно, неверно, так как метафизика, этика, логика и биология изложены у Аристотеля гораздо более подробно, чем чисто физическое учение. Добрался Диоген Лаэрций даже до такой трудной категории у Аристотеля, как энтелехия.
Однако к характеристике энтелехии он говорит только то, что она свойственна «бестелесному эйдосу» (V 33). Но в аристотелевской энтелехии, как известно, имеется и многое другое кроме «бестелесного эйдоса». Об этом у Диогена ни слова.
Таким образом, изложение учения Аристотеля у Диогена касается кое-чего такого, что для Аристотеля характерно, но самой сути аристотелизма Диоген Лаэрций себе все-таки не представлял.
В настоящей вступительной статье мы хотели познакомить читателя с изложением истории греческой философии доклассического и классического периодов у Диогена Лаэрция, что и заставило нас остановиться на Аристотеле. Еще можно было бы говорить об отношении Диогена к стоикам, скептикам и эпикурейцам. Однако мы считаем целесообразным говорить об этом в соответствующих местах комментария ко всему трактату. Сейчас же, после рассмотрения Аристотеля, сделаем общее заключение.
Наше предыдущее изложение, как нам представляется, доказало несколько весьма важных тезисов.
Первый тезис сводится к тому, что метод Диогена Лаэрция весьма далек как от строгой системы, так и от строгого историзма. Анализ истории греческой философии, который он нам предлагает, отличается значительной беззаботностью, не боится никаких противоречий и преследует скорее общежизненные и общекультурные моменты философского развития, чем моменты чисто философские.
Во-вторых, как это мы сказали в самом начале, Диоген Лаэрций меньше всего дилетант, и самый высокомнящий о себе современный филолог не может назвать его невеждой. У Диогена все время даются ссылки на источники, на авторитеты, на разные чужие мнения, которые, по крайней мере с его точки зрения, заслуживают полного признания. При всей сумбурной беззаботности этого трактата он во всяком случае является ученым произведением и прямо-таки поражает своим постоянным стремлением опираться на авторитетные мнения и безусловно достоверные факты. Такова по крайней мере субъективная направленность Диогена Лаэрция, и относиться к ней пренебрежительно было бы с нашей стороны весьма надменно и неблагоразумно. Этот человек безусловно ценил факты. Но известного рода беззаботность и свободный описательный подход к этим фактам, несомненно, мешают Диогену Лаэрцию создать критическую историю греческой философии. Да и вообще возможно ли было в те времена такое историко-философское исследование, которое мы теперь считаем научным и критическим? Не нужно требовать от античных людей невозможного.
В-третьих, наконец, вовсе нельзя сказать, что Диоген Лаэрций ровно нигде не попадает в цель. Он во многом разбирается, многое формулирует правильно, и многие его историко-философские наблюдения безусловно поучительны. Многие из приводимых им древнегреческих философских текстов вошли теперь в современные сводки текстов и занимают в них почетное место. Научная значимость Диогена вполне несомненна, но ее надо уметь понимать в совокупности всей малокритической и часто чересчур беззаботной его методологии.
Вообще же вовсе не в историко-философском анализе заключается ценность трактата Диогена Лаэрция. Его трактат – это любопытнейшая и интереснейшая античная смесь всего важного и неважного, первостепенного и второстепенного, всего серьезного и забавного. Во всяком случае современный читатель Диогена Лаэрция после прочтения его трактата несомненно окунется в безбрежное море античной мысли и некоторое время «подышит воздухом» подлинной античной цивилизации. А требовать чего-нибудь большего даже от самого серьезного античного трактата было бы и антинаучно и антиисторично[3].
Настоящий перевод трактата сделан по изданию: Diogenis Laertii Vitae philosophorum, rec. H. S. Long, I–II. Oxford, 1964. Ввиду трудности текстов этого сочинения переводчику приходится иной раз допускать не совсем обычные слова и выражения, и в этом смысле перевод этот имеет в некоторой степени экспериментальный характер. Однако методы М. Л. Гаспарова весьма интересны и для последующих переводчиков будут поучительны.
А. Лосев
О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов
Книга первая
Вступление
Занятия философией, как некоторые полагают, начались впервые у варваров: а именно у персов были их маги, у вавилонян и ассириян – халдеи, у индийцев – гимнософисты, у кельтов и галлов – так называемые друиды и семнофеи[4] (об этом пишут Аристотель в своей книге «О магии»[5] и Сотион в XXIII книге «Преемств»); финикийцем был Ох, фракийцем – Замолксис, ливийцем – Атлант. Египтяне уверяют, что начинателем философии, хранимой жрецами и пророками, был Гефест, сын Нила[6]; от него до Александра Македонского прошло 48 863 года, и за это время было 373 солнечных затмения и 332 лунных. А от магов, первым из которых был перс Зороастр, и до падения Трои, по счету платоника Гермодора (в книге «О науках»), прошло 5000 лет; по счету же Ксанфа Лидийского, от Зороастра до переправы Ксеркса прошло 6000 лет, причем после Зороастра следовал длинный ряд магов-преемников – и Остан, и Астрампсих, и Гобрий, и Пазат, вплоть до сокрушения Персии Александром Македонским[7].
И все же это большая ошибка – приписывать варварам открытия эллинов: ведь не только философы, но и весь род людей берет начало от эллинов. В самом деле, достаточно припомнить, что именно среди афинян родился Мусей, а среди фиванцев – Лин.
Мусей, сын Евмолпа, первый, по преданию, учил о происхождении богов и первый построил шар; он учил, что все на свете рождается из Единого и разрешается в Едином[8]. Умер он в Фалере, и над его могилой начертана такая надпись:
От Евмолпа, отца этого Мусея, получил свое имя афинский род Евмолпидов[10].
Лин, по преданию, был сыном Гермеса и музы Урании; он учил о происхождении мира, о путях солнца и луны, о рождении животных и растений. Поэма его начинается так:
Отсюда и взял Анаксагор свое учение, что все в мире возникло совокупно[11] и лишь потом явился Ум и внес в это порядок. Умер этот Лин на Евбее от стрелы Аполлона, и надпись ему такая:
Вот таким образом началась у эллинов философия, самое имя которой чуждо варварской речи.
Те, кто приписывают открытие философии варварам, указывают еще и на фракийца Орфея, называя его философом, и притом древнейшим. Но я не уверен, можно ли называть философом человека, который говорил о богах так, как он; да и вообще не знаю, как назвать человека, который бесстыдно приписывает богам все людские страсти, в том числе такие мерзкие дела, которые редкому человеку и на язык придут. Сказание гласит, что Орфей был растерзан женщинами[13]; но в македонском городе Дие есть надпись о том, что он погиб от молнии:
Сторонники варварского происхождения философии описывают и то, какой вид она имела у каждого из народов.
Гимнософисты и друиды, по их словам, говорили загадочными изречениями, учили чтить богов, не делать зла и упражняться в мужестве; гимнософисты презирали даже смерть, как свидетельствует Клитарх в XII книге.
Халдеи занимались астрономией и предсказаниями.
Маги проводили время в служении богам, жертвоприношениях и молитвах, полагая, что боги внемлют только им; рассуждали о сущности и происхождении богов, считая богами огонь, землю и воду; отвергали изображения богов, в особенности же различение богов мужеского и женского пола. Они составляли сочинения о справедливости; утверждали, что предавать покойников огню – нечестиво, а сожительствовать с матерью или дочерью – не нечестиво (так пишет Сотион в XXIII книге); занимались гаданиями, прорицаниями и утверждали, будто боги являются им воочию, да и вообще воздух полон видностей[15], истечение или воспарение которых различимо для зоркого глаза. Они не носили золота и украшений, одежда у них была белая, постелью им служила земля, пищей – овощи, сыр и грубый хлеб, посохом – тростник; тростником же они прокалывали и подносили ко рту кусочки сыра за едой. Колдовством они не занимались, как свидетельствуют Аристотель в книге «О магии» и Дион в V книге «Истории»; последний добавляет, что, судя по имени, Зороастр был звездопоклонником[16], и в этом с ним согласен Гермодор. Аристотель в I книге «О философии» считает, что маги древнее, чем египтяне, что они признают два первоначала – доброго демона и злого демона и что первого зовут Зевс и Оромазд, а второго – Аид и Ариман; с этим согласны также Гермипп (в I книге «О магах»), Евдокс (в «Объезде Земли») и Феопомп (в VIII книге «Истории Филиппа»), причем последний добавляет, что, по учению магов, люди воскреснут из мертвых, станут бессмертными и что только заклинаниями магов и держится сущее; то же самое рассказывает и Евдем Родосский. А Гекатей сообщает, что сами боги, по их мнению, имели начало. Клеарх из Сол в книге «О воспитании» считает гимнософистов учениками магов, а иные возводят к магам даже иудеев[17]. Между прочим, сочинители книг о магах оспаривают рассказ Геродота: они утверждают, что Ксеркс не пускал стрел в солнце и не погружал оков в море, ибо маги считают солнце и море богами, и что кумиры богов Ксеркс ниспроверг[18] тоже в согласии с учением магов.
Египтяне в своей философии рассуждали о богах и о справедливости. Они утверждали, что началом всего является вещество, из него выделяются четыре стихии и в завершение являются всевозможные живые существа. Богами они считают солнце и луну, первое под именем Осириса, вторую под именем Исиды, а намеками на них служат жук, змей, коршун и другие животные (так говорят Манефон в «Краткой естественной истории» и Гекатей в I книге «О египетской философии»), которым египтяне и воздвигают кумиры и храмы, потому что обличие бога им не ведомо. Они считают, что мир шарообразен, что он рожден и смертен; что звезды состоят из огня в огонь этот, умеряясь, дает жизнь всему, что есть на земле; что затмения луны бывают оттого, что луна попадает в тень земли; что душа переживает свое тело и переселяется в другие; что дождь получается из превращенного воздуха; эти и другие их учения о природе сообщают Гекатей и Аристагор. А в заботе своей о справедливости они установили у себя законы и приписали их самому Гермесу. Полезных для человека животных они считают богами; говорят также, будто они изобрели геометрию, астрономию и арифметику. Вот что известно об открытии философии.
Философию философией [любомудрием], а себя философом [любомудром] впервые стал называть Пифагор, когда спорил в Сикионе с Леонтом, тиранном Сикиона или Флиунта (как пишет Гераклид Понтийский в книге «О бездыханной женщине»[19]); мудрецом же, по его словам, может быть только бог, а не человек. Ибо преждевременно было бы философию называть «мудростью», а упражняющегося в ней – «мудрецом», как если бы он изострил уже свой дух до предела; а философ [ «любомудр»] – это просто тот, кто испытывает влечение к мудрости. Мудрецы назывались также софистами [мудрователями], и не только мудрецы, но и поэты: так называет Гомера и Гесиода Кратин в «Архилохах», желая похвалить этих писателей.
Мудрецами почитались следующие мужи: Фалес, Солон, Периандр, Клеобул, Хилон, Биант, Питтак; к ним причисляют также Анахарсиса Скифского, Мисона Хенейского, Ферекида Сиросского, Эпименида Критского, а некоторые и тиранна Писистрата. Вот кто были мудрецы.
Философия же имела два начала: одно – от Анаксимандра, а другое – от Пифагора; Анаксимандр учился у Фалеса, а наставником Пифагора был Ферекид. Первая философия называется ионийской, потому что учитель Анаксимандра Фалес был ионийцем, как уроженец Милета; вторая называется италийской, потому что Пифагор занимался ею главным образом в Италии. Ионийская философия завершается Клитомахом, Хрисиппом и Феофрастом, италийская же – Эпикуром[20].
А именно преемником Фалеса был Анаксимандр, за ним следовал Анаксимен, затем – Анаксагор, затем – Архелай, затем – Сократ, который ввел этику; за Сократом – сократики, и среди них Платон, основатель Старшей академии, за Платоном – Спевсипп и Ксенократ, затем Полемон, затем Крантор и Кратет, затем Аркесилай, с которого начинается Средняя академия; затем Лакид, начинатель Новой академии, затем Карнеад, затем Клитомах; вот как эта философия завершается Клитомахом. Хрисиппом же она завершается так: учеником Сократа был Антисфен, за ним следовал киник Диоген, затем Кратет Фиванский, затем Зенон Китийский, затем Клеанф, затем Хрисипп. А Феофрастом она завершается так: учеником Платона был Аристотель, а учеником Аристотеля – Феофраст. Вот каким образом завершается ионийская философия.
Италийская же философия такова: учеником Ферекида был Пифагор, за нам следовал сын его Телавг, затем Ксенофан[21], затем Парменид, затем Зенон Элейский, затем Левкипп, затем Демокрит, затем многие другие, в том числе Навсифан (и Навкид)[22], а за ними – Эпикур.
Философы разделяются на догматиков и скептиков. Догматики – это все те, которые рассуждают о предметах, считая их постижимыми; скептики – это те, которые воздерживаются от суждений, считая предметы непостижимыми.
Некоторые философы оставили после себя сочинения, а некоторые совсем ничего не писали. Среди последних – Сократ, Стильпон, Филипп, Менедем, Пиррон, Феодор, Карнеад, Брисон, а по мнению иных, также и Пифагор и Аристон Хиосский (если не считать нескольких писем). По одному лишь сочинению оставили Мелисс, Парменид, Анаксагор. Много написал Зенон, еще больше Ксенофан, еще больше Демокрит, еще больше Аристотель, еще больше Эпикур, еще больше Хрисипп.
Некоторые философы получили наименование по городам, например элейцы, мегарики, эретрийцы и киренаики; некоторые – по местам занятий, например академики и стоики[23]; некоторые – по особенностям занятий, например перипатетики-гуляющие; некоторые – в насмешку, например киники-собаки; некоторые – по предрасположению, например евдемоники – искатели счастья; некоторые – по образу мыслей, например филалеты-правдолюбцы, эленктики-опровергатели[24], аналогеты-сопоставители; некоторые – по именам своих наставников, например сократики, эпикурейцы и прочие.
Наконец, одни философы называются физиками, за изучение природы; другие – этиками, за рассуждение о нравах; третьи – диалектиками, за хитросплетение речей. Физика, этика и диалектика суть три части философии; физика учит о мире и обо всем, что в нем содержится; этика – о жизни и о свойствах человека; диалектика же заботится о доводах и для физики, и для этики. До Архелая [включительно] существовал только один род – физика; от Сократа, как сказано выше, берет начало этика; от Зенона Элейского – диалектика.
В этике существуют десять школ: академическая, киренская, элидская, мегарская, киническая, эретрийская, диалектическая, перипатетическая, стоическая, эпикурейская. Основателем старшей академической был Платон, средней – Аркесилай, новой – Лакид; основателем киренской – Аристипп Киренский; основателем элидской – Федон Элидский; основателем мегарской – Евклид Мегарский; основателем кинической – Антисфен Афинский; основателем эретрийской – Менедем Эретрийский; основателем диалектической – Клитомах Карфагенский; основателем перипатетической – Аристотель Стагирийский; основателем стоической – Зенон Китийский; эпикурейская же школа прямо названа по Эпикуру. Впрочем, Гиппобот в своей книге «О философских школах» перечисляет девять школ и учений: во-первых, мегарскую, во-вторых, эретрийскую, в-третьих, киренскую, в-четвертых, эпикурейскую, в-пятых, Анникеридову, в-шестых, Феодорову[25], в-седьмых, Зенонову стоическую, в-восьмых, старшую академическую, в-девятых, перипатетическую; ни кинической, ни элидской, ни диалектической он не упоминает.
Пирроновскую школу из-за неясности ее воззрений по большей части тоже не включают в счет, а некоторые считают, что отчасти она является школой, отчасти же нет. Ее можно считать школой постольку, поскольку школой мы называем тех, кто придерживается (или делает вид, что придерживается) того или иного истолкования видимых явлений; на этом основании действительно можно говорить о скептической школе. Если же школой называть тех, кто привержен к известным догмам и придерживается их, то здесь нельзя говорить о школе, ибо догм у нее нет.
Вот каковы в философии начала, преемственности, деление на части и деление на школы. К этим школам не так давно Потамон Александрийский прибавил еще одну[26], эклектическую, отобрав из всех школ то, что ему хотелось. По его мнению (как он пишет в книге «Первоосновы»), критериев истины существует два: первый – тот, который выносит решение, то есть ведущее начало души, и второй – тот, благодаря которому выносится решение, например ясный и точный образ; началами всего являются вещество, деятель, качество и место, то есть «из чего», «что», «как» и «где». Конечно же, целью, к которой все стремится, он считал жизнь, совершенную во всех добродетелях, но вместе с тем не лишающую и тело его благ, как природных, так и внешних.
Теперь мне следует повести речь о самих этих мужах, начиная с Фалеса.
1. Фалес
Итак, Фалес (по согласному утверждению и Геродота[27], и Дурида, и Демокрита) был сын Эксамия и Клеобулины из рода Фелидов, а род этот финикийский, знатнейший среди потомков Кадма и Агенора[28]. [Он был одним из семи мудрецов], что подтверждает и Платон[29]; и когда при афинском архонте Дамасии эти семеро получили именование мудрецов, он получил такое имя первым (так говорит Деметрий Фалерский в «Перечне архонтов»). В Милете он был записан в число граждан, когда явился туда вместе с Нелеем, изгнанным из Финикии. Впрочем, большинство утверждает, что он был коренным жителем Милета, и притом из знатного рода.
Отойдя от государственных дел, он обратился к умозрению природы. По одному мнению, от него не осталось ни единого сочинения, – ибо приписываемая ему «Судоводная астрономия» принадлежит, говорят, Фоку Самосскому. (А Каллимаху он был известен как открыватель Малой Медведицы, что видно из таких стихов в «Ямбах»:
По другому же мнению, он написал только две книги: «О солнцестоянии» и «О равноденствии», считая остальное непостижимым.
Некоторые полагают, что он первый стал заниматься астрономией, предсказывая затмения и солнцестояния (так утверждает Евдем в «Истории астрономии», и за это им восторгаются Ксенофан и Геродот[31]; о том же свидетельствуют Гераклит и Демокрит). Некоторые же утверждают также, что он первый объявил душу бессмертной (в их числе поэт Херил). Он первый нашел путь солнца от солнцестояния до солнцестояния; он первый (по мнению некоторых) объявил, что размер солнца составляет одну семьсот двадцатую часть [солнечного кругового пути, а размер луны – такую же часть][32] лунного пути. Он первый назвал последний день месяца «тридесятым». Он первый, как говорят иные, стал вести беседы о природе.
Аристотель[33] и Гиппий утверждают, что он приписывал душу даже неодушевленным телам, ссылаясь на магнит и на янтарь. Памфила говорит, что он, научившись у египтян геометрии, первый вписал прямоугольный треугольник в круг и за это принес в жертву быка. Впрочем, иные, в том числе Аполлодор Исчислитель, приписывают это[34] Пифагору; Пифагор же ввел в употребление по большей части и то, что Каллимах в «Ямбах» считает открытием Евфорба Фригийского, – например, разносторонние фигуры, треугольники и все, что относится к науке о линиях.
Можно думать, что и в государственных делах он был наилучшим советчиком. Так, когда Крез пригласил милетян к союзу, Фалес этому воспротивился и тем самым спас город после победы Кира[35]. Впрочем, в повествовании Гераклида он сам говорит[36], что жил в уединении простым гражданином. Некоторые полагают, что он был женат и имел сына Кибисфа, некоторые же – что он оставался неженатым, а усыновил сына своей сестры; когда его спросили, почему он не заводит детей, он ответил: «Потому что люблю их»; когда мать заставляла его жениться, он, говорят, ответил: «Слишком рано!», а когда она подступила к нему повзрослевшему, то ответил: «Слишком поздно!» А Иероним Родосский (во II книге «Разрозненных заметок») сообщает, будто, желая показать, что разбогатеть совсем не трудно, он однажды в предвиденьи большого урожая оливок взял в наем все маслодавильни и этим нажил много денег[37].
Началом всего он полагал воду, а мир считал одушевленным и полным божеств. Говорят, он открыл продолжительность года и разделил его на триста шестьдесят пять дней.
Учителей он не имел, если не считать того, что он ездил в Египет и жил там у жрецов. Иероним говорит, будто он измерил высоту пирамид по их тени, дождавшись часа, когда наша тень одной длины с нами. Жил он и у Фрасибула, милетского тиранна (как сообщает Миний).
Общеизвестен рассказ о том треножнике, который был выловлен рыбаками и который граждане Милета посылали от мудреца к мудрецу. Рассказывают, что несколько ионийских юношей сторговались купить у милетских рыбаков то, что вытащит их сеть. Сеть вытащила треножник, и о нем возник спор; наконец, милетяне послали в Дельфы[38], и бог дал такое вещание:
Треножник поднесли Фалесу; он передал его другому мудрецу, тот – третьему и так далее, до Солона; а тот заявил, что первый в мудрости – бог, и отослал треножник в Дельфы.
Но Каллимах в «Ямбах» повествует иначе, взяв свой рассказ у Меандрия Милетского. Некий аркадянин Бафикл оставил чашу, завещав:
Ее поднесли Фалесу, она обошла всех и вернулась к Фалесу, а он отослал ее Аполлону Дидимейскому, написав при этом, по словам Каллимаха, так:
в прозе же так: «Фалес Милетский, сын Эксамия, – Аполлону Дельфинийскому[39] свою дважды заслуженную меж эллинов награду». А носил эту чашу от мудреца к мудрецу Фирион, сын Бафикла (об этом пишут Элевсий в книге «Об Ахилле» и Алексон Миндский в IX книге «О мифах»).
А Евдокс Книдский и Еванф Милетский утверждают, что это Крез дал одному из своих ближних золотой кубок, чтобы вручить его мудрейшему из эллинов, а тот вручил его Фалесу. Кубок обошел всех до Хилона; Хилон спросил пифию, кто выше его мудростью, и бог назвал Мисона (о Мисоне речь будет далее; последователи Евдокса включают его в перечень вместо Клеобула, Платон[40] – вместо Периандра). Вот что сказал о нем пифийский бог:
а с вопросом к богу приходил Анахарсис.
А Клеарх и платоник Даимах утверждают, что чаша Креза была послана Питтаку и уже от него пошла по мудрецам.
А в сочинении «Треножник» Андрон говорит, что жители Аргоса объявили треножник наградой мудрейшему из эллинов; он был присужден Аристодаму Спартанскому, но тот уступил его Хилону. Этот Аристодам упоминается и у Алкея вот каким образом:
А некоторые сообщают, что это Периандр отправил груженый корабль к Фрасибулу, милетскому тиранну, и, после того как этот корабль потерпел крушение в косских водах, рыбаки вытащили из моря треножник. Впрочем, Фанодик говорит, что треножник был найден в аттических водах, доставлен в город и по решению народного собрания послан Бианту; а почему Бианту – об этом будет сказано в его жизнеописании.
А иные говорят, что треножник был выкован Гефестом в подарок Пелопу к его свадьбе; от Пелопа он перешел к Менелаю, вместе с Еленою был похищен Александром, и лаконянка бросила его в Косское море, сказав: «Быть за него борьбе!» Прошло время, и несколько жителей Лебедоса в этих местах купили у рыбаков их улов, и вместе с уловом к ним в руки попал треножник; они стали за него ссориться с рыбаками, ссорились до самого Коса, но ничего не добились и обратились в Милет, свою метрополию. Милетское посольство было отвергнуто, милетяне пошли на Кос войною, много народу пало с обеих сторон, и наконец оракул велел отдать треножник мудрейшему[42]; тогда и те и другие согласились, что это Фалес. А после того как треножник обошел всех, Фалес посвятил его Дидимейскому Аполлону. Вещание, полученное жителями Коса, было таково:
А вещание жителям Милета таково:
и так далее, как сказано выше[44]. Вот что рассказывается о треножнике.
Гермипп в «Жизнеописаниях» приписывает Фалесу то, что иные говорят о Сократе: будто бы он утверждал, что за три вещи благодарен судьбе: во-первых, что он человек, а не животное; во-вторых, что он мужчина, а не женщина; в-третьих, что он эллин, а не варвар. Говорят также, будто однажды старуха вывела его наблюдать звезды, а он свалился в яму и стал кричать о помощи, и старуха ему сказала: «Что же, Фалес? ты не видишь того, что под ногами, а надеешься познать то, что в небесах?»[45] Как астроном он известен и Тимону, который в «Силлах» хвалит его так:
В писаниях его (по словам Лобона Аргосского) не менее 200 стихотворных строк. А на статуе его надпись такая:
Из песенных присловий[47] ему принадлежат такие:
А изречения его известны такие:
Он сказал, что между жизнью и смертью нет разницы. – «Почему же ты не умрешь?» – спросили его. «Именно поэтому», – сказал Фалес. На вопрос, что возникло раньше, ночь или день, он ответил: «Ночь – раньше на один день»[48]. Кто-то его спросил, можно ли скрыть от богов дурное дело. «Ни даже дурное помышление!» – сказал Фалес.
Один прелюбодей спросил его: «Не поклясться ли мне, что я никогда не блудил?» Фалес ответил: «Прелюбодеяние не лучше клятвопреступления».
Его спросили, что на свете трудно? – «Познать себя». Что легко? – «Советовать другому». Что приятнее всего? – «Удача». Что божественно? – «То, что не имеет ни начала, ни конца». Что он видел небывалого? – «Тиранна в старости». Когда легче всего сносить несчастье? – «Когда видишь, что врагам еще хуже». Какая жизнь самая лучшая и справедливая? – «Когда мы не делаем сами того, что осуждаем в других». Кто счастлив? – «Тот, кто здоров телом, восприимчив душою и податлив на воспитание».
Он говорил, что о друзьях нужно памятовать очно и заочно; что надобно не с виду быть пригожим, а с норову хорошим. «Не богатей дурными средствами, – говорил он, – и пусть никакие толки не отвратят тебя от тех, кто тебе доверился». «Чем поддержал ты своих родителей, – говорил он, – такой поддержки жди и от детей». А разливы Нила, сказал он, бывают оттого, что пассатные ветры встречным напором преграждают ему течение.
Аполлодор в «Хронологии» пишет, что родился Фалес в 1-й год 39-й олимпиады[49], прожил семьдесят восемь лет (или, по словам Сосикрата, девяносто) и скончался в 58-ю олимпиаду. Таким образом, жил он при Крезе, для которого отклонил течение Галиса, чтобы перейти реку без мостов[50].
Были и другие мужи по имени Фалес, как о том сообщает Деметрий Магнесийский в «Соименниках», и было их пять: первый – ритор из Каллатиса, весьма вычурный; второй – живописец из Сикиона, большого дарования; третий – из древнего времени, живший при Гомере, Гесиоде и Ликурге; четвертый – о котором упоминает Дурид в книге «О живописи»; пятый – из недавнего времени, малоизвестный, о нем упоминает Дионисий в «Критике».
Умер Фалес, глядя на гимнастические состязания, от жары, жажды и старческой слабости. На гробнице его написано:
Есть и у нас о нем такие стихи в I книге сборника «Эпиграммы, или Все размеры»:
Ему же принадлежит пословица «Познай себя», хотя Антисфен в «Преемствах» говорит, будто сказано это было Фемоноей, а присвоено Хилоном.
А обо всех семи мудрецах – именно здесь уместнее всего упомянуть о них – имеются вот какие известия. Дамон Киренский в сочинении «О философах» обличает всех, но этих семерых в особенности. Анаксимен сообщает, что все они занимались и стихотворством. Дикеарх полагает, что они не были ни мудрецами, ни философами, а просто умными людьми и законодателями. Архетим Сиракузский записал их беседу у Кипсела, при которой ему самому случилось быть; Эфор говорит о беседе у Креза, при которой не было, однако, Фалеса; а некоторые относят эту встречу к Всеионийскому празднику[52], или в Коринф, или в Дельфы. Высказывания их также передаются разноречиво и приписываются разным по-разному, например:
Спорят даже о том, сколько их было. Так, Меандрий вместо Клеобула и Мисона включает в перечень Леофанта Лебедосского (или Эфесского), сына Горгия, а также Эпименида Критского; Платон в «Протагоре»[53] включает Мисона вместо Периандра; Эфор – Анахарсиса вместо Мисона; иные добавляют еще и Пифагора. Дикеарх сообщает, что нет разногласий только о четверых – это Фалес, Биант, Питтак, Солон; а троих оставшихся нужно выбрать из шестерых, перечисляемых далее, – это Аристодем, Памфил, Хилон Лакедемонский, Клеобул, Анахарсис, Периандр; кое-кто добавляет еще Акусилая Аргосского, сына Каба или Скабра. Наконец, Гермипп в книге «О мудрецах» называет семнадцать человек, из которых по-разному выбирают семерых: это Солон, Фалес, Питтак, Биант, Хилон, Мисон, Клеобул, Периандр, Анахарсис, Акусилай, Эпименид, Леофант, Ферекид, Аристодем, Пифагор, Лас Гермионский, сын Хармантида или Сисимбрина (или Хабрина, как пишет Аристоксен), и Анаксагор. А у Гиппобота в «Перечне философов» перечисляются: Орфей, Лин, Солон, Периандр, Анахарсис, Клеобул, Мисон, Фалес, Биант, Питтак, Эпихарм, Пифагор.
Письма Фалеса известны такие[54].
Фалес – Ферекиду. «Дошло до меня, что ты первым среди ионян вознамерился явить эллинам сочинение твое о божественных предметах. Пожалуй, ты и прав, что думаешь сделать писанное тобою общим достоянием, а не обращаешь его без всякой пользы к избранным лицам. Но если тебе угодно, то и я хочу стать твоим собеседником в том, о чем ты пишешь; и если ты скажешь, я буду к тебе на Сирос. После того как мы с Солоном Афинским плавали на Крит ради наших там изысканий и плавали в Египет ради бесед с египетскими жрецами и звездочетами, право, мы были бы безумцами, если бы не поплыли и к тебе; говорю «мы», ибо и Солон приедет, если ты на то согласишься. Ты ведь домосед, в Ионии бываешь редко, новых людей видеть не любишь, и одна у тебя, как я полагаю, забота – о том, что ты пишешь. Мы же не пишем ничего, но зато странствуем по всей Элладе и Азии».
Фалес – Солону. «Покинувши Афины, лучше всего тебе обосноваться в Милете, вашем же афинском поселении: здесь тебе ничего не грозит. И если даже тебе будет не по нраву, что нами, милетянами, правит тиранн – ты ведь враг всем властодержцам, – то пусть тебя утешит, что ты будешь жить среди нас, твоих друзей. К тебе посылал и Биант, приглашая в Приену; и если ты предпочтешь жить в городе приенян, то и мы готовы переселиться к тебе».
2. Солон
Солон, сын Эксекестида, с Саламина, прежде всего произвел в Афинах «снятие бремени»[55], то есть освобождение от кабалы людей и имуществ. Дело в том, что многие занимали деньги под залог самих себя и потом по безденежью попадали в кабалу. Солон первый отказался от долга в семь талантов, который причитался его отцу, и этим побудил к тому же самому и остальных. Закон этот был назван «снятием бремени» – причины такого названия понятны. А потом он издал и начертал на вращающихся столбах[56] остальные законы, перечислять которые было бы слишком долго.
Самое же главное: так как Саламин, его родное место, был предметом спора между афинянами и мегарянами и афиняне, претерпев в этой войне много поражений, постановили казнить смертью всякого, кто предложит вновь воевать за Саламин, – то Солон, притворившись сумасшедшим, в венке[57] ворвался на площадь, огласил перед афинянами через вестника свою волнующую элегию о Саламине и этим возбудил в них такой пыл, что они тотчас пошли войною на мегарян и благодаря Солону одержали победу. Строки, более всего воспламенившие афинян, были такие:
И затем:
Он же убедил афинян захватить и Фракийский Херсонес. А чтобы стало ясно, что Саламин приобретен не только силою, но и по праву, он раскопал там несколько могил и показал, что мертвые лежат в них головою на восток, по афинскому обычаю, и сами гробницы обращены на восток, и надписи на них высечены с упоминанием демов[59], как водится у афинян. Некоторые даже утверждают, будто в гомеровский перечень кораблей он после стиха:
вставил стих:
С этих пор афинский народ шел за ним и с радостью принял бы даже его тиранническую власть. Однако он не только сам от нее отказался, но и Писистрату, своему родственнику, препятствовал в его замыслах, о которых догадался (как пишет Сосикрат): ворвавшись в народное собрание с копьем и щитом, он предостерег о злонамерении Писистрата и провозгласил, что готов помогать против него. «Граждане афиняне, – сказал он, – иных из вас я умней, а иных из вас я храбрей: умнее тех, кто не понимает Писистратова обмана, и храбрее тех, кто понимает его, но боится и молчит». Совет, стоявший за Писистрата, объявил Солона сумасшедшим; Солон на это ответил:
А элегические стихи, в которых он предсказал тираннию Писистрата, таковы:
По приходе Писистрата к власти Солон, не сумев вразумить народ, сложил свое оружие перед советом военачальников и сказал: «Отечество мое! я послужил тебе и словом и делом!» – и отплыл в Египет, на Кипр и к царю Крезу. Здесь-то на вопрос царя: «Кого бы ты назвал счастливым?» – он сказал: «Афинянина Телла», «Клеобиса и Битона» и все прочее, что известно каждому. Некоторые добавляют, что Крез, воссев на трон в пышном наряде, спросил Солона, видел ли он что-нибудь прекраснее; а Солон ответил: «Видел – и петухов, и фазанов, и павлинов: их убранство дано им природою и прекрасней в тысячу раз»[61].
Покинув Креза, он явился в Киликию, основал там город и назвал по своему имени «Солы»; там он поселил и тех немногочисленных афинян, речь которых с течением времени испортилась и стала называться «солецизмом». Жители этого города называются «солейцами», тогда как жители Сол на Кипре – «солийцами»[62]. А когда Солон узнал, что Писистрат уже стал тиранном, он послал в Афины вот какие стихи:
Таков был Солон. Писистрат ему в изгнание послал такое письмо:
Писистрат – Солону. «Я не единственный среди эллинов посягнул на тиранническую власть, и я достоин ее, ибо я из потомков Кодра; я лишь вернул себе то, что афиняне обещали воздавать Кодру и его роду, но не сдержали обещания. В остальном же на мне нет греха перед богом или перед людьми. Афинянам я оставляю тот же государственный уклад, какой установил им ты, и управляются они лучше, чем при народовластии, ибо я никому не дозволяю превозноситься. Хоть я и тиранн, но не пользуюсь сверх меры ни званием, ни почестью, а только тем, что издревле причиталось царям. И хотя каждый афинянин платит десятину со своего надела, но не мне, а на расходы по всенародным жертвоприношениям и на другие общие траты, или же на случай войны. Тебя я не виню, что ты обличал мой умысел, – ибо делал ты это, желая добра отечеству, а не желая зла мне. Ты не знал, какое я установлю здесь правление, а если бы знал, то, быть может, и примирился бы с ним и не уходил бы в изгнание. Так воротись домой, поверь мне без клятвы, что ничего дурного Солону не будет от Писистрата. Знай, что даже из врагов моих никто не потерпел вреда, – если же ты почтёшь за благо стать одним из моих друзей, то будешь между них первым; ибо знаю, ты верен и нековарен. Если, наконец, захочешь ты жить в Афинах как-нибудь по-иному, то и на это будет тебе дозволение. Только не ожесточайся на отечество из-за нас». Таково письмо Писистрата.
Меру человеческой жизни Солон определил в семьдесят лет[63].
Некоторые законы его представляются превосходными: например, кто не кормит родителей, наказуется бесчестьем; кто растратит отцовское имущество – также; кто празден, на того всякий желающий вправе за это подать в суд. Впрочем, Лисий в речи против Никида говорит, что последний закон издан Драконтом. Солон же запретил говорить в собрании продажным распутникам.
Далее, Солон сократил награды за гимнастические состязания, положив 500 драхм за победу в Олимпии, 700 драхм – на Истме и соответственно в других местах: нехорошо, говорил он, излишествовать в таких наградах, когда столько есть граждан, павших в бою, чьих детей надо кормить и воспитывать на народный счет. Оттого-то и явилось столько прекрасных и благородных воинов, как Полизел, как Кинегир, как Каллимах, как все марафонские бойцы, как Гармодий, и Аристогитон, и Мильтиад, и тысячи других. Гимнастические же борцы и в учении недешевы, и в успехе небезопасны, и венцы принимают за победу не столько над неприятелем, сколько над отечеством; в старости же они, по Еврипидову слову,
это и имел в виду Солон, когда поощрял их столь сдержанно.
Превосходен и такой его закон: опекуну над сиротами на матери их не жениться; ближайшему после сирот наследнику опекуном не быть. И такие: камнерезу не оставлять у себя отпечатков резанных им печатей; кто выколет глаз одноглазому, тому за это выколоть оба глаза; чего не клал, того не бери[65], а иначе смерть; архонту, если его застанут пьяным, наказание – смерть.
Песни Гомера он предписал читать перед народом по порядку: где остановится один чтец, там начинать другому; и этим Солон больше прояснил Гомера, чем Писистрат[66] (как утверждает Диевхид в V книге «О Мегарах»), – главным образом в тех стихах, где говорится: «Но мужей, населяющих град велелепный, Афины…»[67] и далее.
Солон впервые назвал тридцатый день месяца старым и новым[68]. Он первый завел собрания девяти архонтов для собеседований (как говорит Аполлодор во II книге «О законодателях»). А когда начались раздоры, он не примкнул ни к городской стороне, ни к равнинной, ни к приморской[69].
Он говорил, что слово есть образ дела; что царь лишь тот, кто всех сильней; что законы подобны паутине: если в них попадается бессильный и легкий, они выдержат, если большой – он разорвет их и вырвется. Он говорил, что молчание скрепляет речи, а своевременность скрепляет молчание. Те, кто в силе у тираннов, говорил он, подобны камешкам при счете: как камешек означает то большее число, то меньшее, так они при тираннах оказываются то в величии и блеске, то в презрении. На вопрос, почему он не установил закона против отцеубийц, он ответил: «Чтобы он не понадобился». На вопрос, как изжить преступления среди людей, он ответил: «Нужно, чтобы пострадавшим и непострадавшим было одинаково тяжело» – и добавил: «От богатства родится пресыщение, от пресыщения – спесь».
Афинянам он присоветовал считать дни по лунным месяцам. Феспиду он воспретил представлять трагедии, полагая, что притворство пагубно; и когда Писистрат сам себя изранил[70], Солон сказал: «Это у него от трагедий!»
Заветы его людям Аполлодор в книге «О философских школах» передает так: «Прекрасным и добрым верь больше, чем поклявшимся. Не лги. Пекись о важном. Заводить друзей не спеши, а заведши не бросай. Прежде чем приказывать, научись повиноваться. Не советуй угодное, советуй лучшее. Ум твой вожатый. С дурными не общайся. Богам – почет, родителям – честь». Говорят, когда Мимнерм написал:
то Солон побранил его так:
Из песен ему принадлежит такая:
Бесспорные его писания – это законы, речи к народу, наставления самому себе, элегические стихи о Саламине и об Афинском правлении, в которых 5000 строк, ямбы и эподы.
На изваянии его надпись такая:
Расцвет его приходится на 46-ю олимпиаду, в 3-й год которой он был архонтом в Афинах (по словам Сосикрата); тогда он и издал свои законы. Скончался же он на Кипре, прожив восемьдесят лет, и завещал ближним отвезти его останки на Саламин и пеплом развеять по всему краю. Оттого и Кратин в «Хиронах» говорит от его лица:
Есть и у нас эпиграмма в названной книге «Все размеры», где я писал о смерти всех знаменитых людей всеми размерами и ритмами, как в эпиграммах, так и в песенных стихах:
Изречение его, говорят, было: «Ничего слишком!»
Диоскурид в «Записках» рассказывает, что, когда он оплакивал сына (о котором более ничего не известно), кто-то ему сказал: «Ведь это бесполезно!» – «Оттого и плачу, что бесполезно», – ответил Солон.
Известны такие его письма.
Солон – Периандру. «Ты пишешь, что против тебя есть много злоумышленников. Не медли же, если хочешь от них отделаться. Ведь злоумыслить против тебя может самый негаданный человек (иной – боясь за себя, иной – презирая тебя за то, что ты всего боишься), потому что, подстерегши миг твоего невнимания, он заслужил бы благодарность всего города. Самое лучшее для тебя – отречься, чтобы не осталось причин для страха; но если уж быть тиранном во что бы то ни стало, то позаботься, чтобы чужеземное войско при тебе было сильнее, чем гражданское, – тогда никто тебе не будет страшен и никого не понадобится изгонять».
Солон – Эпимениду. «Вижу: ни мои законы не были на пользу афинянам, ни ты твоими очищениями не помог согражданам. Ибо не обряды и законодатели сами по себе могут помочь государству, а лишь люди, которые ведут толпу, куда пожелают. Если они ведут ее хорошо, то и обряды и законы полезны, если плохо, то бесполезны. Мои законы и мое законодательство ничуть не лучше: применявшие их причинили пагубу обществу, не воспрепятствовав Писистрату прийти к власти, а предостережениям моим не было веры: больше верили афиняне его лести, чем моей правде. Тогда я сложил свое оружие перед советом военачальников и объявил, что умнее тех, кто не предвидел тираннии Писистрата, и сильнее тех, кто убоялся ей воспротивиться. И за это Солона объявили сумасшедшим. Наконец, я произнес такую клятву: «Отечество мое! я, Солон, готов тебя оборонять и словом и делом, но они меня полагают безумным. Поэтому я удаляюсь отселе как единственный враг Писистрата, они же пусть служат ему хоть телохранителями. Ибо надобно тебе знать, друг мой, что человек этот небывалыми средствами домогался тираннии. Поначалу он был народным предводителем. Потом он сам себя изранил, явился в суд и возопил, что претерпел это от своих врагов, в охрану от которых умоляет дать ему четыреста юношей. А народ, не послушав меня, дал ему этих мужей, и они стали при нем дубинщиками. А достигнув этого, он упразднил народную власть. Так не вотще ли я радел об избавлении бедных от кабалы, если ныне все они рабствуют Писистрату?»
Солон – Писистрату. «Верю тебе, что не претерплю от тебя худого – ибо и до тираннии твоей я был тебе другом и теперь враждебен тебе не более чем любой из афинян, кому не мила тиранния. Лучше ли быть под владычеством единого, лучше ли под всенародным – об этом пусть из нас каждый судит сам. Я согласен, что из всех тираннов ты – наилучший; но возвращаться в Афины, думается, мне не к лицу, чтобы меня не попрекнули, будто я дал афинянам равноправие, отклонил возможность стать тиранном, а теперь-де вернулся одобрить твои дела».
Солон – Крезу. «Я счастлив твоим добрым расположением ко мне; и, клянусь Афиною, не будь мне дороже всего жить под народовластием, я охотнее принял бы кров в твоем дворце, чем в Афинах, где насильственно властвует Писистрат. Однако житье мне милее там, где для всех законы равные и справедливые. Все же я еду к тебе, готовый стать твоим гостем».
3. Хилон
Хилон, сын Дамагета, лакедемонянин. Он сочинил элегические стихи в двести строк; он говорил, что добродетель человека в том, чтобы рассуждением достигать предвидения будущего. Когда брат его сердился, что Хилон стал эфором, а он нет, Хилон ответил: «Это потому, что я умею выносить несправедливости, а ты нет». Эфором он стал в 55-ю олимпиаду (или в 56-ю, как уверяет Памфила); а Сосикрат говорит, что он первым стал эфором в архонтство[74] Евфидема – именно он учредил должность эфоров при царях, тогда как Сатир утверждает, что это сделал Ликург.
Это он, по словам Геродота (в I книге), когда при жертвоприношении в Олимпии у Гиппократа[75] сам собою закипел котел, посоветовал Гиппократу не жениться, а если он женат, то жену отпустить и от детей отречься. И это он, говорят, спросил Эзопа, чем занимается Зевс, а Эзоп ответил: «Высокое принижает, низкое возвышает». На вопрос, что отличает людей с воспитанием от людей без воспитания, он ответил: «Подаваемые надежды». А на вопрос, что трудно, – «Хранить тайну; не злоупотреблять досугом; терпеть обиду».
Вот его предписания. Сдерживай язык, особенно в застолье. Не злословь о ближнем, чтобы не услышать такого, чему сам не порадуешься. Не грозись: это дело бабье. К друзьям спеши проворнее в несчастье, чем в счастье. Брак справляй без пышности. Мертвых не хули. Старость чти. Береги себя сам. Лучше потеря, чем дурная прибыль: от одной горе на раз, от другой навсегда. Чужой беде не смейся. Кто силен, тот будь и добр, чтобы тебя уважали, а не боялись. Хорошо начальствовать учись на своем доме. Языком не упреждай мысль. Обуздывай гнев. Гадательству не перечь. На непосильное не посягай. Не спеши в пути. Когда говоришь, руками не размахивай – это знак безумства. Законам покорствуй. Покоем пользуйся.
Из песен его известнее всех такая:
Говорят, в старости он признался, что не знает за собою ни единого противозаконного поступка за всю жизнь, а сомневается только в одном: когда судили его друга, он осудил его по закону, но товарища своего уговорил его оправдать; так он услужил и закону и дружбе.
Особенную славу меж эллинов доставило ему пророчество о Кифере, лаконском острове; познакомившись с тем, каков он есть, Хилон воскликнул: «Лучше бы ему не возникать или, возникнув, утонуть!» И предвидение это было верным: сперва Демарат, спартанский изгнанник, посоветовал Ксерксу остановить там корабли, и если бы Ксеркс послушался, то Греция была бы в плену; а потом Никий в Пелопоннесскую войну, отбив этот остров и посадив там афинскую засаду, причинил лакедемонянам великий вред.
Отличался он немногословием, и Аристагор Милетский даже называет такой слог «Хилоновым»; [а другие зовут его «Бранховым», от того][76] Бранха, который основал святилище в Бранхидах.
Он был уже старцем в 52-ю олимпиаду, когда в расцвете сил был баснописец Эзоп. А умер он (по словам Гермиппа) в Писе, приветствуя своего сына после олимпийской победы в кулачном бою, от избытка радости и от старческого слабосилия; и все, кто был на празднествах, с честью предали его земле. У нас о нем есть такие стихи:
А на изваянии его написано вот что:
Изречение его было: «За порукой – расплата».
Есть и от него такое письмецо:
Хилон – Периандру. «Ты мне пишешь о походе на внешнего врага, где сам воевал; а по мне, так и домашние дела для единодержца опасны. Счастлив тиранн, который умрет у себя дома своею смертью!»
4. Питтак
Питтак, сын Гиррадия, из Митилены; отец его (по словам Дурида) был фракиец. Это он вместе с братьями Алкея низложил лесбосского тиранна Меланхра. А когда афиняне воевали с митиленянами за Ахилеитиду, то Питтак начальствовал над митиленянами, а Фринон, олимпийский победитель-пятиборец, – над афинянами; Питтак вызвался с ним на поединок и, спрятавши под щитом своим сеть, набросил ее на Фринона, убил его и тем отстоял спорную землю. Однако и после этого (говорит Аполлодор) афиняне с митиленянами тягались за ту землю, а решал тяжбу Периандр, который и отдал ее афинянам.
С тех пор Питтак пользовался у митиленян великим почетом, и ему была вручена власть. Он располагал ею десять лет; а наведя порядок в государстве, он сложил ее и жил после этого еще десять лет. Митиленяне дали ему надел земли, а он посвятил его богам; земля эта доселе называется Питтаковой. А Сосикрат говорит, что он отделил себе от нее лишь малую часть и сказал: «Половина – больше целого!»[78] Не принял он денег от Креза, сказав, что у него и так вдвое больше, чем хотелось бы, – дело в том, что он был наследником брата, скончавшегося бездетным.
Памфила во II книге «Записок» говорит, что сына его Тиррея убил топором один кузнец, когда тот был в Киме и сидел у цирюльника. Граждане Кимы отослали убийцу к Питтаку, но тот, узнав обо всем, отпустил его со словами: «Лучше простить, чем раскаяться». А Гераклит говорит, что это Алкея, попавшего к нему в руки, он отпустил со словами: «Лучше простить, чем мстить».
Законы он положил такие: с пьяного за проступок – двойная пеня, чтобы не напивались пьяными оттого, что на острове много вина[79]. Он говорил: «Трудно быть хорошим»; это изречение упоминает и Симонид:
Упоминает его слова и Платон в «Протагоре»[80]: «С неизбежностью и боги не спорят». И: «Человека выказывает власть». На вопрос, что лучше всего, он ответил: «Хорошо делать, что делаешь». На вопрос Креза, какая власть всего сильней, – «Та, что резана на дереве», то есть законы. Победы, говорил он, должны быть бескровными. Один фокеец сказал, что нужно отыскать дельного человека. «Если искать с пристрастием, то такого и не найти», – сказал Питтак.
На вопрос, что благодатно, он ответил: «Время». Что скрыто? – «Будущее». Что надежно? – «Земля». Что ненадежно? – «Море». Он говорил: дело умных – предвидеть беду, пока она не пришла, дело храбрых – управляться с бедой, когда она пришла. Задумав дело, не говори о нем: не удастся – засмеют. Неудачей не кори – бойся себе того же. Доверенное возвращай. Не злословь ни о друге, ни даже о враге. В благочестии упражняйся. Умеренность люби. Храни правду, верность, опытность, ловкость, товарищество, усердие.
Из песен его самая знаменитая такая:
Сочинил он и элегические стихи в 600 строк, и книгу прозою «О законах» для своих сограждан.
Он был в своем расцвете в 42-ю олимпиаду; а умер он при архонте Аристомене, на 3-й год 52-й олимпиады[81], прожив более семидесяти лет, в глубокой старости. На памятнике его написано:
Изречение его: «Знай всему пору».
Был и другой законодатель, Питтак (как сообщают Фаворин в I книге «Записок» и Деметрий в «Соименниках»), по прозванию Малый.
О мудреце рассказывают, будто один юноша спросил у него совета о женитьбе и получил такой ответ, который передает Каллимах в эпиграммах[83]:
Сказал он это, видимо, по опыту, ибо сам имел жену знатнее себя – сестру Драконта, сына Пенфила, высокомерно презиравшую его.
Алкей[85] обзывал его «плосконогом», потому что он страдал плоскостопием и подволакивал ногу; «лапоногом», потому что на ногах у него были трещины, называемые «разлапинами»; «пыщом» – за его тщеславие; «пузаном» и «брюханом» – за его полноту; «темноедом», потому что он обходился без светильника; «распустехой», потому что он ходил распоясанный и грязный. Вместо гимнастики он молол хлеб на мельнице[86], как сообщает философ Клеарх.
И от него есть такое письмецо:
Питтак – Крезу. «Ты зовешь меня в Лидию посмотреть на твое изобилие – но я, и не видя, верю, что сын Алиатта – многозлатнейший из царей. Ехать в Сарды мне корысти нет, ибо денег мне не надобно – на себя и на друзей у меня хватает. И все же я приеду – ради общества такого гостеприимца, как ты».
5. Биант
Биант, сын Тевтама, из Приены, которого Сатир считает первым из семи. Одни называют его богатым человеком, а Дурид, наоборот, захребетником.
Фанодик сообщает, будто он выкупил из плена мессенских девушек[87], воспитал их как дочерей, дал приданое и отослал в Мессению к их отцам. Прошло время, и когда в Афинах, как уже рассказывалось[88], рыбаки вытащили из моря бронзовый треножник с надписью «мудрому», то перед народным собранием выступили эти девушки (так говорит Сатир) или их отец (так говорят другие, в том числе и Фанодик), объявили, что мудрый – это Биант, и рассказали о своей судьбе. Треножник послали Бианту; но Биант, увидев надпись, сказал, что мудрый – это Аполлон, и не принял треножника; а другие (в том числе и Фанодик) пишут, что он посвятил его Гераклу в Фивах, потому что сам был потомком тех фивян, которые когда-то основали Приену.
Есть рассказ, что когда Алиатт осаждал Приену, то Биант раскормил двух мулов и выгнал их в царский лагерь, – и царь поразился, подумав, что благополучия осаждающих хватает и на их скотину. Он пошел на переговоры и прислал послов – Биант насыпал кучи песка, прикрыл его слоем зерна и показал послу. И узнав об этом, Алиатт заключил наконец с приенянами мир. Вскоре затем он пригласил Бианта к себе. «Пусть Алиатт наестся луку» (то есть пусть он поплачет)[89], – ответил Биант.
Говорят, он неотразимо выступал в суде, но мощью своего слова пользовался лишь с благою целью. На это намекает и Демодик Леросский в словах:
И Гиппонакт:
Умер он вот каким образом. Уже в глубокой старости он выступал перед судом в чью-то защиту; закончив речь, он склонил голову на грудь своего внука; сказали речь от противной стороны, судьи подали голоса в пользу того, за которого говорил Биант; а когда суд распустили, то Биант оказался мертв на груди у внука. Граждане устроили ему великолепные похороны, а на гробнице написали:
А мы написали так:
Он сочинил около 200 стихов про Ионию и про то, как ей лучше достичь благоденствия. А из песен его известна такая:
Сила человеку дается от природы, умение говорить на благо отечества – от души и разумения, а богатство средств – у многих от простого случая. Он говорил, что несчастен тот, кто не в силах снести несчастье; что только больная душа может влечься к невозможному и быть глуха к чужой беде. На вопрос, что трудно, он ответил: «Благородно перенести перемену к худшему».
Однажды он плыл на корабле среди нечестивых людей; разразилась буря, и они стали взывать к богам. «Тише! – крикнул Биант, – чтобы боги не услышали, что вы здесь!» Один нечестивец стал его спрашивать, что такое благочестие, – Биант промолчал. Тот спросил, почему он молчит. «Потому что ты спрашиваешь не о своем деле», – сказал ему Биант.
На вопрос, что человеку сладко, он ответил: «Надежда». Лучше, говорил он, разбирать спор между своими врагами, чем между друзьями, – ибо заведомо после этого один из друзей станет твоим врагом, а один из врагов – твоим другом. На вопрос, какое занятие человеку приятно, он ответил: «Нажива». Жизнь, говорил он, надо размеривать так, будто жить тебе осталось и мало и много; а друзей любить так, будто они тебе ответят ненавистью, – ибо большинство людей злы. Еще он советовал вот что: не спеши браться за дело, а взявшись, будь тверд. Говори, не торопясь: спешка – знак безумия. Люби разумение. О богах говори, что они есть[91]. Недостойного за богатство не хвали. Не силой бери, а убеждением. Что удастся хорошего, то, считай, от богов. Из молодости в старость бери припасом мудрость, ибо нет достояния надежнее.
О Бианте упоминает и Гиппонакт[92], как уже сказано: а ничем не довольный Гераклит воздает ему высшую похвалу[93], написав: «Был в Приене Биант, сын Тевтама, в котором больше толку, чем в других». А в Приене ему посвятили священный участок, получивший название Тевтамий.
Изречение его: «Большинство – зло».
6. Клеобул
Клеобул, сын Евагора, из Линда (а по словам Дурида, из Карии). Некоторые сообщают, что род свой он возводил к Гераклу, что отличался силой и красотой, что был знаком с египетской философией. У него была дочь Клеобулина, сочинительница загадок в гексаметрических стихах, упоминаемая Кратином в драме, названной по ней во множественном числе: «Клеобулины». Этот же Клеобул, говорят, обновил храм Афины, основанный Данаем.
Он сочинял песни и загадки объемом до 3000 строк. Некоторые говорят, что ему принадлежит и надпись на гробнице Мидаса:
В доказательство они ссылаются на песнопение Симонида, где сказано:
Не может эта надпись принадлежать и Гомеру, потому что он, говорят, жил задолго до Мидаса.
Из загадок его в «Записках» Памфилы сохранена такая:
Разгадка: год.
Из песен его известна такая:
Он говорил, что дочерей надобно выдавать замуж по возрасту девицами, по разуму женщинами; это означает, что воспитание нужно и девицам. Он говорил, что нужно услужать друзьям, чтобы укрепить их дружбу, и врагам, чтобы приобрести их дружбу, – ибо должно остерегаться поношения от друзей и злоумышления от врагов. Кто выходит из дома, спроси сперва зачем; кто возвращается домой, спроси с чем. Далее, он советовал упражнять тело как следует; больше слушать, чем говорить; больше любить знание, чем незнание; язык держать в благоречии; добродетели будь своим, пороку – чужим; неправды убегай; государству советы давай наилучшие; наслаждением властвуй; силой ничего не верши; детей воспитывай; с враждой развязывайся. С женой при чужих не ласкайся и не ссорься: первое – знак глупости, второе – бешенства. Пьяного раба не наказывай: покажешься пьян. Жену бери ровню, а возьмешь выше себя – родня ее будет над тобой хозяйничать. Над осмеиваемыми не тешься – наживешь в них врагов. В счастье не возносись, в несчастье не унижайся. Превратности судьбы умей выносить с благородством.
Скончался он в преклонном возрасте, семидесяти лет. Надпись ему такая:
Изречение его: «Лучшее – мера».
Солону он написал такое письмо:
Клеобул – Солону. «Друзей у тебя много, и дом – повсюду; но истинно говорю: лучше всего Солону приехать в Линд, где правительствует народ. Это остров среди моря, и живущему там не страшен Писистрат. А друзья к тебе будут отовсюду».
7. Периандр
Периандр, сын Кипсела, коринфянин из Гераклова рода. Женой его была Лисида, которую он звал Мелиссой, дочь Прокла, эпидаврского тиранна, и Еврисфенеи, дочери Аристократа и сестры Аристодема, которые правили почти всей Аркадией (так пишет Гераклид Понтийский в книге «О правлении»). От нее у него было два сына, Кипсел и Ликофрон: младший – толковый, а старший – слабоумный. Жену свою он убил в припадке гнева, ударив ее, беременную, то ли ногою, то ли брошенною скамейкою, потому что поверил наговорам своих наложниц, которых впоследствии сжег живыми. А сына своего Ликофрона, тосковавшего по матери, он сослал в Керкиру. Потом, уже достигнув старости, он послал за сыном, чтобы передать ему свою власть, но керкиряне успели его умертвить. Разгневанный Периандр отослал сыновей керкирян в евнухи к царю Алиатту; но когда корабль достиг Самоса, они бросились просить убежища в храме Геры и были спасены самосцами. А Периандр скончался от огорчения, и было ему восемьдесят лет. Сосикрат говорит, что он умер на сорок один год раньше Креза, перед началом 49-й олимпиады[97].
Геродот в I книге сообщает, что он был другом-гостеприимцем[98] Фрасибула, милетского тиранна. Аристипп в I книге «О роскоши древних» говорит о нем, будто его мать Кратея в него влюбилась и тайно с ним спала, а он наслаждался этим; когда же все раскрылось, он так был этим раздосадован, что стал непереносим. А Эфор рассказывает, как Периандр дал обет поставить золотую статую, если в Олимпии победит его колесница, а когда после этой победы у него оказалась нехватка золота, то, увидев женщин, разодевшихся на местный праздник, он обобрал с них наряды и отослал для выполнения обета.
Некоторые говорят, будто он не хотел, чтобы его могила была известна, и поэтому измыслил вот какую хитрость. Двум юношам он велел ночью выйти по указанной дороге и первого встречного убить и похоронить; потом велел четверым выйти за ними следом, убить их и похоронить; а потом еще большему отряду выйти за четверыми. После этого он сам вышел навстречу первым двум и был убит. На пустой его гробнице коринфяне написали так:
А вот наши о нем стихи:
Это им сказано: «Ничего не делай за деньги: пусть нажива печется о наживе». Написал он и наставления в 2000 стихов.
Кто хочет править спокойно, говорил он, пусть охраняет себя не копьями, а общей любовью. На вопрос, почему он остается тиранном, он ответил: «Потому что опасно и отречение, опасно и низложение».
Еще он говорил вот что. Прекрасен покой, опасна опрометчивость, мерзостна корысть. Власть народная крепче тираннии. Наслаждение бренно – честь бессмертна. В счастье будь умерен, в несчастье разумен. К друзьям и в несчастье будь неизменен. Сговора держись. Тайн не выдавай. Наказывай не только за проступок, но и за намерение.
Он первым завел телохранителей и путем переворота установил тиранническую власть; и в городе своем он дозволял жить не всякому желающему (о том пишут Эфор и Аристотель). Расцвет его приходится на 38-ю олимпиаду, а тиранном он был сорок лет.
Сотион, Гераклид и Памфила (в V книге «Записок») утверждают, что Периандров было два: один – тиранн, другой – мудрец, родом из Амбракии. Неанф Кизикийский к этому добавляет, что они были близкие родственники. Аристотель утверждает, что мудрецом был коринфянин, а Платон это отрицает[100].
Изречение его: «В усердии – все».
Намерением его было перекопать Истм.
От него известно и письмо:
Периандр – мудрецам. «Благодарение Аполлону Пифийскому, что я нахожу вас вкупе! А послания мои приведут вас и в Коринф, где я вас приму со всем моим ведомым вам радушием. Я знаю, что в минувшем году встретились вы в Сардах у лидийского царя – не медлите же побывать и у меня, коринфского тиранна, и возрадуются коринфяне, видя вас входящими в Периандров дом».
Периандр – Проклу. «Вина моя против супруги была невольна; ты же восстанавливаешь на меня сердце моего сына произвольно и несправедливо. Поэтому или перестань ожесточать мальчика, или же я буду мстить. А за дочь твою я давно заплатил, сжегши на ее костре одеяния всех коринфянок»[101].
Сам же он от Фрасибула получил такое письмо:
Фрасибул – Периандру. «Посланцу твоему я не дал никакого ответа, но повел его на ниву и стал при нем сбивать посохом и губить не в меру выросшие колосья[102], и если ты его спросишь, он ответит, что слышал и что видел. Ты же делай, как я, если хочешь упрочить свою распорядительскую власть: всех выдающихся граждан губи, кажутся ли они тебе враждебными или нет, ибо распорядителю власти даже и друг подозрителен».
8. Анахарсис
Анахарсис, скиф, сын Гнура и брат Кадуида, скифского царя, по матери же эллин и оттого владевший двумя языками. Он сочинил стихи в 800 строк об обычаях скифских и эллинских в простоте жизни и в войне; а в свободоречии своем он был таков, что это от него пошла поговорка «говорить, как скиф».
Сосикрат говорит, что в Афины он прибыл в 48-ю олимпиаду, в архонтство Евкрата. Гермипп говорит, что он явился к дому Солона и велел одному из рабов передать, что к хозяину пришел Анахарсис, чтобы его видеть и стать, если можно, его другом и гостем. Услышав такое, Солон велел рабу передать, что друзей обычно заводят у себя на родине. Но Анахарсис тотчас нашелся и сказал, что Солон как раз у себя на родине, так почему бы ему не завести друга? И пораженный его находчивостью, Солон впустил его и стал ему лучшим другом.
По прошествии времени Анахарсис воротился в Скифию; но там по великой его любви ко всему греческому он был заподозрен в намерении отступить от отеческих обычаев и погиб на охоте от стрелы своего брата, произнесши такие слова: «Разум оберег меня в Элладе, зависть погубила меня на родине». Некоторые же утверждают, что погиб он при совершении греческих обрядов[103].
Вот наши о нем стихи:
Это он сказал, что лоза приносит три грозди: гроздь наслаждения, гроздь опьянения и гроздь омерзения.
Удивительно, говорил он, как это в Элладе участвуют в состязаниях люди искусные, а судят их неискусные. На вопрос, как не стать пьяницей, он сказал: «Иметь перед глазами пьяницу во всем безобразии». Удивительно, говорил он, как это эллины издают законы против дерзости, а борцов награждают за то, что они бьют друг друга. Узнав, что корабельные доски толщиной в четыре пальца, он сказал, что корабельщики плывут на четыре пальца от смерти. Масло он называл зельем безумия, потому что, намаслившись, борцы нападают друг на друга как безумные. Как можно, говорил он, запрещать ложь, а в лавках лгать всем в глаза? Удивительно, говорил он, и то, как эллины при начале пира пьют из малых чаш, а с полными желудками – из больших.
На статуе его написано: «Обуздывай язык, чрево, уд».
На вопрос, есть ли у скифов флейты, он ответил: «Нет даже винограда»[105]. На вопрос, какие корабли безопаснее, он ответил: «Вытащенные на берег». Самое же удивительное, по его словам, что он видел у эллинов, – это что дым они оставляют в горах, а дрова тащат в город[106]. На вопрос, кого больше, живых или мертвых, он переспросил: «А кем считать плывущих?»
Афинянин попрекал его, что он скиф; он ответил: «Мне позор моя родина, а ты позор твоей родине». На вопрос, что в человеке хорошо и дурно сразу, он ответил: «Язык». Он говорил, что лучше иметь одного друга стоящего, чем много нестоящих. Рынок, говорил он, – это место, нарочно назначенное, чтобы обманывать и обкрадывать друг друга. Мальчику, который оскорблял его за вином, он сказал: «Если ты, мальчик, смолоду не можешь вынести вина, то в старости придется тебе носить воду».
Изобрел он, как уверяют некоторые, якорь и гончарное колесо.
Письмо его такое:
Анахарсис – Крезу. «Царь лидян! Я приехал в эллинскую землю, чтобы научиться здешним нравам и обычаям; золота мне не нужно, довольно мне воротиться в Скифию, став лучше, чем я был. И вот я еду в Сарды, ибо знакомство с тобою значит для меня весьма многое».
9. Мисон
Мисон, сын Стримона (как пишет Сосикрат, ссылаясь на Гермиппа), родом из Хен, этейской или лаконской деревушки, тоже причисляется к семи мудрецам; отец его, говорят, был тиранном. Рассказывают, будто на вопрос Анахарсиса, есть ли кто его мудрее, пифия изрекла то, что уже приводилось в жизнеописании Фалеса как ответ Хилону[107]:
Залюбопытствовав, Анахарсис отправился в деревню и нашел Мисона средь лета прилаживающим рукоять к плугу. Анахарсис сказал: «А ведь время нынче не пахотное, Мисон!» – «Тем более надобно готовиться к пахоте», – ответил Мисон.
Впрочем, другие говорят, что оракул гласил: «…в Хене на Ете», и доискиваются, что значит «на Ете». Парменид говорит, что это округ в Лаконике, откуда был Мисон; Сосикрат в «Преемствах», что Мисон был по отцу из Еты, по матери из Хена; Евтифрон, сын Гераклида Понтийского, говорит, что он был критянин, а Етея – это город на Крите; Анаксилай же называет его аркадянином.
Вспоминает о нем и Гиппонакт:
Аристоксен в «Разрозненных заметках» говорит, что он был схож с Тимоном и Апемантом, то есть был человеконенавистник. Так, в Лакедемоне видели, как он смеялся, оставшись наедине с собой; а когда кто-то неожиданно явился перед ним и спросил, почему он смеется, когда кругом никого нет, он ответил: «Как раз поэтому». И далее Аристоксен говорит, что безвестным Мисон остался оттого, что был не из города, а из деревни, и притом неприметной; а из-за его безвестности иные приписывали его суждения тиранну Писистрату. Но философ Платон в этом неповинен – он упоминает о Мисоне в «Протагоре»[108], где называет его вместо Периандра.
Он говорил, что надо исследовать не дела по словам, а слова по делам, ибо не дела совершаются ради слов, а слова – ради дел.
Скончался он от роду девяноста семи лет.
10. Эпименид
Эпименид, по словам Феопомпа и многих иных, был сыном Фестия, а по другим сведениям – Досиада или Агесарха; родом он был критянин из Кносса, хотя с виду и не похож на критянина из-за свисающих волос.
Однажды отец послал его в поле за пропавшей овцой. Когда наступил полдень, он свернул с дороги, прилег в роще и проспал там пятьдесят семь лет. Проснувшись, он опять пустился за овцой в уверенности, что спал совсем недолго, но, не обнаружив ее, пришел в усадьбу и тут увидел, что все переменилось и хозяин здесь новый. Ничего не понимая, он пошел обратно в город; но когда он хотел войти в свой собственный дом, к нему вышли люди и стали спрашивать, кто он такой. И только отыскав своего младшего брата, уже дряхлого, он узнал от него, в чем дело. А когда об этом пошла слава между эллинов, его стали почитать любимцем богов.
В это время афинян постигла моровая болезнь, и пифия повелела им очистить город; и они послали корабль с Никием, сыном Никерата, на Крит за Эпименидом. Эпименид приехал в 46-ю олимпиаду, совершил очищение города и остановил мор вот каким образом. Собравши овец, черных и белых, он пригнал их к Аресову холму и оттуда распустил куда глаза глядят, а сопровождающим велел: где какая ляжет, там и принести ее в жертву должному богу. Так покончил он с бедствием; а в память о том искуплении и поныне в разных концах Аттики можно видеть безымянные алтари[109]. Некоторые же говорят, что причиною мора он назвал Килонову скверну и указал избавление от нее; и когда умерли двое юношей, Кратин и Ктесибий, несчастье миновало. Афиняне постановили дать ему талант денег и корабль для возвращения на Крит; денег он не принял, но меж кносянами и афинянами утвердил дружбу и союз.
После возвращения на родину он вскоре умер; а прожил он сто пятьдесят семь лет (как пишет Флегонт в книге «О долгожителях»), или триста лет без года (как говорят критяне), или сто пятьдесят четыре года (как, по слухам, утверждал Ксенофан Колофонский).
Он сочинил «Происхождение куретов и корибантов»[110] и «Феогонию» в 500 строк, а также о построении Арго и отплытии Ясона в Колхиду 6500 строк. Написал он также в прозе «О жертвоприношениях в критском государственном устройстве» и «О Миносе и Радаманфе» до 4000 строк; а в Афинах основал храм Благих Богинь[111], как о том сообщает Лобон Аргосский в книге «О поэтах». Говорят, он был первым, кто стал воздвигать храмы и очищать дома и поля.
Некоторые уверяют, что он никогда не спал, а досужее время проводил, собирая зелья.
От него сохранилось письмо к законодателю Солону с описанием государственного строя, установленного для критян Миносом. Впрочем, Деметрий Магнесийский (в книге «О соименных поэтах и писателях») пытается оспорить это письмо, ибо оно позднее и написано не на критском наречии, а на аттическом, и к тому же новейшем. Однако я нашел и другое его письмо, вот какого вида:
Эпименид – Солону. «Не падай духом, друг. Если бы Писистрат овладел афинянами, привыкшими к неволе, а не к добрым законам, то он бы сумел поработить граждан и утвердить свою власть навсегда; но как порабощает он мужей не худых и памятующих Солоновы остережения со стыдом и болью, то они и не вынесут его тираннства. Даже если сам Писистрат и удержит город, то детям своим, уповаю, власти своей уже не передаст: ибо несподручно быть рабами мужам, привыкшим к свободе при наилучших уставах. Ты же, друг, не пускайся в странствия, а будь ко мне на Крит – здесь над тобою не будет грозного единодержца; в странствиях же тебе могут встретиться его друзья, и тогда, боюсь, как бы не было тебе худо». Таково это письмо.
Еще Деметрий передает рассказ, будто Эпименид получал свою пищу от нимф и хранил ее в бычьем копыте, что принимал он ее понемногу и поэтому не опорожнялся ни по какой нужде, и как он ест, тоже никто не видел. Упоминает о нем и Тимей во II книге. А некоторые рассказывают, что критяне приносят ему жертвы, как богу, ибо он, по их словам, был наделен замечательным предвидением: так, увидав Мунихий в Афинах, он сказал, что афиняне не знают, скольких бед причиною станет им это место, иначе бы они его разрушили собственными зубами; а было это задолго до случившегося[112]. Еще рассказывают, будто он сперва назывался Эаком, будто предсказывал лаконянам их поражение от аркадян[113] и будто притворялся, что воскресал и жил много раз. И Феопомп в «Удивительных историях» говорит, будто когда Эпименид собирался воздвигнуть храм нимфам, то с неба был ему голос: «Не нимфам, а Зевсу, Эпименид!» Критянам, как сказано, он предсказал поражение лакедемонян от аркадян – и подлинно они были разбиты при Орхомене.
Одряхлел он во столько дней, сколько проспал лет, – это тоже сообщает Феопомп. А Мирониан в «Сравнениях» говорит, что критяне его называют куретом. Тело его сохраняют у себя лакедемоняне, следуя некоему оракулу (так пишет Сосибий Лаконский).
Было и двое других Эпименидов: второй – генеалогический писатель и третий – писавший в Родосе на дорийском наречии.
11. Ферекид
Ферекид Сиросский, сын Бабия (как сообщает Александр в «Преемствах»), был слушателем Питтака. По словам Феопомпа, он первый писал о природе и богах.
О нем рассказывают много удивительного. Так, однажды, прогуливаясь на Самосе, он увидел с берега корабль под парусом и сказал, что сейчас он потонет, – и он потонул на глазах. Отведав воды из колодца, он предсказал, что на третий день случится землетрясение, – и оно случилось. По дороге из Олимпии в Мессению он посоветовал своему гостеприимцу Перилаю выселиться со всем своим добром; тот не послушался, и Мессения пала[114]. Лакедемонянам он дал совет не держать в цене ни серебро, ни золото[115] (как пишет Феопомп в «Удивительных историях»); сам Геракл указал ему это во сне, а царям в ту же ночь велел внять совету Ферекида. (Впрочем, иные относят это к Пифагору.)
Гермипп рассказывает, что, когда завязалась война между эфесцами и магнесийцами, Ферекид желал победы эфесцам; и когда он спросил одного путника, откуда тот, и услышал, что из Эфеса, то сказал: «Тогда оттащи меня за ноги, положи в земле магнесийцев, а согражданам вели после победы там меня и похоронить, – таков завет Ферекида». Путник передал сказанное; и через день эфесцы напали на магнесийцев, одолели их, а скончавшегося Ферекида там и погребли, почтив пышными почестями. Впрочем, другие рассказывают, будто он пришел в Дельфы и бросился вниз с Корикийской горы; Аристоксен (в книге «О Пифагоре и его учениках») утверждает, что он заболел и был похоронен Пифагором на Делосе; а иные – что он умер от вшивости[116], и когда Пифагор пришел спросить, как его дела, то он высунул палец в дверь и сказал: «По коже видно». (Потому-то словесники и придают этому выражению худой смысл, а кто им пользуется в добром смысле, тот ошибается.)
Еще он говорил, что стол на языке богов называется «фиор», что значит «жертвоблюститель».
Андрон Эфесский говорит, что было двое Ферекидов Сиросских: один – астроном, а другой – сын Бабия, учитель Пифагора; Эратосфен же говорит, что Сиросский Ферекид был только один, а другой был афинянин, генеалогический писатель.
От Ферекида Сиросского сохранилась написанная им книга с таким началом: «Зевс и Время были всегда, и Гея тоже, ей же имя Земля, ибо Зевс дал землю, зело ее чтя»[117]. А на Сиросе от него сохранились солнечные часы.
Дурид во II книге «Часов» говорит, что надпись ему такая:
А Ион Хиосский пишет о нем так:
Есть и у нас о нем стихи, Ферекратовым размером писанные:
Жил он в 59-ю олимпиаду. Письмо его такое:
Ферекид – Фалесу. «Да будет смерть твоя легка во благовременье! Получив твое послание, впал я в болезнь: меня изъели вши и бьет лихорадка. И велел я моим слушателям, похоронив меня, послать тебе мною написанное: если ты и остальные, кто мудр, одобрите посланное, то обнародуйте, если же не одобрите, то не обнародуйте. Я покамест этим недоволен: неопровержимостей здесь нет, да и нельзя надеяться достичь истины, собирая, что известно, о богах; остальное же надобно додумывать, и сужу я обо всем лишь гадательно. Болезнь меня гнетет все неотступнее; ни из врачей, ни из друзей я никого к себе не впускаю, они стоят у дверей, а на расспросы их, каково мне, я в замочную щель выставляю палец мой, изъеденный болезнью. И на завтра я велел им прийти хоронить Ферекида».
Таковы те, кого звали мудрецами и к которым иные причисляют также и тиранна Писистрата. Теперь следует перейти к любомудрам [– философам], начав с ионийской философии, зачинателем которой был Фалес, а у него учился Анаксимандр.
Книга вторая
1. Анаксимандр
Анаксимандр Милетский, сын Праксиада. Он учил, что первоначалом и основой является беспредельное (apeiron), и не определял его ни как воздух, ни как воду, ни как что-либо иное. Он учил, что части изменяются, целое же остается неизменным. Земля покоится посередине, занимая место средоточия, и она шарообразна. Луна светит не своим светом, а заимствует его от солнца. Солнце величиною не менее Земли и представляет собою чистейший огонь[120].
Он же первый изобрел гномон, указывающий солнцестояния и равноденствия, и поставил его в Лакедемоне на таком месте, где хорошо ложилась тень (так пишет Фаворин в «Разнообразном повествовании»), а также соорудил солнечные часы[121]. Он первый нарисовал очертания земли и моря и, кроме того, соорудил небесный глобус.
Суждения свои он изложил по пунктам в сочинении, которое было еще в руках Аполлодора Афинского. Этот последний сообщает в своей «Хронологии», что на втором году 58-й олимпиады Анаксимандру было 64 года, и вскоре после этого он умер; <расцвет же его в основном приходится на время тираннии Поликрата Самосского[122]>.
Говорят, что однажды, когда он пел, дети стали над ним смеяться. Узнав об этом, он сказал: «Что ж, ради детей придется мне научиться петь получше».
Был и другой Анаксимандр – историк, тоже из Милета, писавший на ионийском наречии.
2. Анаксимен
Анаксимен Милетский, сын Евристрата, был учеником Анаксимандра; некоторые же пишут, будто он учился и у Парменида. Он говорил, что первоначалом являются воздух и беспредельное и что светила движутся не над землей, а вокруг земли. Языком он пользовался ионийским, простым и безыскусственным. Жил он, по словам Аполлодора, около времени взятия Сард, скончался же в 63-ю олимпиаду.
Были и другие два Анаксимена, оба из Лампсака: один – оратор, другой – историк, приходившийся оратору племянником от сестры; оратору этому принадлежит описание деяний Александра.
Философу же Анаксимену принадлежит такое письмо:
Анаксимен – Пифагору. «Фалес, сын Эксамия, достигнув преклонных лет, несчастным образом скончался. Ночью он по своему обыкновению вышел со служанкою из дома, чтобы посмотреть на звезды, и, созерцая их, свалился в колодец, о котором совсем запамятовал[123]. Вот каков, по словам милетских жителей, был конец этого небоведца. Мы же, его собеседователи, и сами, и дети наши, и товарищи наши по занятиям, сохранили память об этом муже и блюдем его заветы. Пусть же всякая наша речь начинается именем Фалеса».
И другое письмо:
Анаксимен – Пифагору. «Ты оказался гораздо разумнее нас, потому что ты переселился из Самоса в Кротон и живешь там спокойно. А здесь Эакиды творят несчетные злодейства; милетян не выпускают из-под власти их тиранны; и мидийский царь[124] грозит нам бедой, если мы не пожелаем платить ему дань. Ионяне собираются подняться на мидийцев войною за общую свою свободу; и когда это произойдет, у нас не останется никакой надежды на спасение. Как же помышлять Анаксимену о делах небесных, когда приходится страшиться гибели или рабства? Ты же с радостью встречен и кротонцами, и остальными италийцами, а ученики стекаются к тебе даже из Сицилии».
3. Анаксагор
Анаксагор, сын Гегесибула (или Евбула), из Клазомен. Он был слушателем Анаксимена. Он первый поставил Ум (noys) выше вещества (hylē), следующим образом начав свое сочинение, написанное слогом приятным и возвышенным: «Все, что имеется, было совокупно, затем пришел Ум и установил в нем распорядок». За это его даже прозвали Умом: Тимон в «Силлах» говорит о нем так:
Он отличался не только знатностью и богатством, но и великодушием. Так, свое наследство он уступил родственникам; они попрекали его, что он не заботится о своем добре, а он ответил: «Почему бы тогда вам о нем не позаботиться?» И в конце концов, отказавшись от всего, он занялся умозрением природы, не тревожась ни о каких делах государственных. Его спросили: «И тебе дела нет до отечества?» Он ответил: «Отнюдь нет; мне очень даже есть дело до отечества!» – и указал на небо.
Говорят, при переправе Ксеркса ему было 20 лет, а всего он прожил 72 года. Аполлодор в «Хронологии» утверждает, что он родился в 70-й олимпиаде, а умер на первом году 88-й олимпиады. Заниматься философией он начал в Афинах при архонте Каллии[125] в 20 лет (так пишет Деметрий Фалерский в «Перечне архонтов») и прожил там, говорят, целых тридцать лет.
Он утверждал, что солнце есть глыба, огненная насквозь, а величиной оно больше Пелопоннеса (впрочем, иные приписывают этот взгляд Танталу), что на луне есть дома и даже холмы и долины. Первоначала же суть гомеомерии[126] [ «подобные частицы»]: как золото состоит из так называемой золотой пыли, так и все представляет собой связь подобочастных маленьких телец. А первоначало движения есть Ум. Такие тяжелые тела, как земля, занимают нижнее место; легкие, как огонь, – верхнее; а вода и воздух – среднее. Ибо именно так поверх плоской земли отстаивается море и влага превращается в пары под солнцем.
Звезды первоначально двигались куполом, так что полюс был виден над самой вершиной земли и лишь потом получил отклонение. Млечный путь есть отражение звезд, не освещенных солнцем; кометы – скопище планет, испускающих пламя; падающие звезды – подобие искр, выбрасываемых воздухом. Ветры возникают оттого, что солнце разрежает воздух; гром – это столкновение туч; молнии – трение туч; землетрясение есть обратное проникновение воздуха в недра земли. Живые существа рождаются от влаги, тепла и земнообразности, а потом уже друг от друга, самцы – от правой стороны [матки], а самки – от левой[127].
Говорят, он предсказал падение небесного камня при Эгоспотамах – по его словам, камень этот упал с солнца[128]. (Оттого и Еврипид, ученик его, в своем «Фаэтоне»[129] называет солнце золотой глыбой.) А придя однажды в Олимпию, он сидел в кожухе, словно ждал дождя, – и дождь пошел. Человеку, спросившему, станут ли когда-нибудь морем лампсакийские холмы, он будто бы ответил: «Да – хватило бы только времени».
На вопрос, для чего он родился на свет, он ответил: «Для наблюдения солнца, луны и неба». Ему сказали: «Ты лишился общества афинян». Он ответил: «Нет, это они лишились моего общества»[130]. При виде Мавсоловой гробницы он сказал: «Дорогостоящая гробница[131] – это образ состояния, обращенного в камень». Кто-то сокрушался, что умирает на чужбине; Анаксагор сказал ему: «Спуск в Аид отовсюду одинаков».
По-видимому (говорит Фаворин в «Разнообразном повествовании»), он первый утверждал, что поэмы Гомера гласят о добродетели и справедливости, а друг его Метродор Лампсакский обосновывал это еще подробнее, впервые занявшись высказываниями Гомера о природе[132]. Анаксагор был также первым, кто издал книгу с чертежами.
Падение небесного камня произошло в архонтство Демила[133](говорит Силен в I книге «Истории»); и Анаксагор сказал, что из камней состоит все небо, что держатся они только быстрым вращением, а когда вращение ослабеет, то небо рухнет.
О суде над Анаксагором рассказывают по-разному. Сотион в «Преемстве философов» утверждает, что обвинял его Клеон, и обвинял в нечестии – за то, что он называл солнце глыбой, огненной насквозь, – но так как защитником у него был ученик его Перикл, то наказан он был пеней в пять талантов и изгнанием. Сатир в «Жизнеописаниях» говорит, что к суду его привлек Фукидид, противник Перикла, и не только за нечестие, но и за персидскую измену[134], а осужден он был заочно и на смерть. Вести об этом приговоре и о смерти его сыновей пришли к нему одновременно; о приговоре он сказал: «Но ведь и мне и им давно уже вынесла свой смертный приговор природа!» – а о сыновьях: «Я знал, что они родились смертными». Впрочем, некоторые приписывают эти слова Солону, а некоторые – Ксенофонту[135]. Деметрий Фалерский в сочинении «О старости» добавляет, что даже похоронил он их собственными руками. Гермипп в «Жизнеописаниях» рассказывает, что в ожидании казни его бросили в тюрьму; но выступил Перикл и спросил народ: дает ли его, Перикла, жизнь какой-нибудь повод к нареканиям? И услышав, что нет, сказал: «А между тем, я ученик этого человека. Так не поддавайтесь клевете и не казните его, а послушайтесь меня и отпустите». Его отпустили, но он не вынес такой обиды и сам лишил себя жизни. Иероним во II книге «Разрозненных заметок» пишет, что Перикл привел его в суд таким обессиленным и исхудалым от болезни, что его оправдали более из жалости, чем по разбору дела. Вот сколько есть рассказов о суде над Анаксагором.
Считалось, что он и к Демокриту относился враждебно, так как не добился собеседования с ним[136].
Наконец, он удалился в Лампсак и там умер. Когда правители города спросили, что они могут для него сделать, он ответил: «Пусть на тот месяц, когда я умру, школьников каждый год освобождают от занятий». (Этот обычай соблюдается и по сей день.) А когда он умер, граждане Лампсака погребли его с почестями и над могилой написали:
А вот и наша о нем эпиграмма:
Были еще и три других Анаксагора, <из которых ни в одном не сочеталось всё> первый – оратор Исократовой школы; второй – скульптор, упоминаемый Антигоном; третий – грамматик из школы Зенодота.
4. Архелай
Архелай, сын Аполлодора (а по мнению некоторых, Мидона), из Афин или из Милета, ученик Анаксагора, учитель Сократа. Он первый перенес из Ионии в Афины физическую философию; его звали Физиком, поскольку им закончилась физическая философия, а Сократ положил начало нравственной философии. Впрочем, уже Архелай, по-видимому, касался нравственности, так как философствовал и о законах, и о прекрасном и справедливом; а Сократ взял этот предмет у него, развил и за это сам прослыл основоположником.
Он говорил, что есть две причины возникновения: тепло и холод. Живые существа возникли из ила. Справедливое и безобразное существует не по природе, а по установлению.
Учение его таково. Вода разжижается от огня и, уплотняясь к [середине] под огненным воздействием, образует землю, а обтекая ее, образует воздух. Таким образом, землю держит воздух, а его держит кругооборот огня. Живые существа возникли от тепла земли, которая выделяет ил, подобный молоку и служащий питанием; таким же образом она создала и людей.
Он первый заявил, что звук возникает от сотрясения воздуха; море скапливается во впадинах, просачиваясь сквозь землю; солнце есть величайшее из светил и Вселенная беспредельна.
Было еще и три других Архелая: один – землеописатель тех стран, где прошел Александр; другой – автор книги «О вещах своеобразных»; третий – ритор, сочинитель учебника.
5. Сократ
Сократ, сын скульптора Софрониска и повивальной бабки Фенареты (по словам Платона в «Феэтете»[138]), афинянин, из дема Алопеки. Думали, что он помогает писать Еврипиду; поэтому Мнесилох говорит так:
И в другом месте:
Каллий пишет в «Пленниках»:
И Аристофан в «Облаках»:
По сведениям некоторых, он был слушателем Анаксагора, а по сведениям Александра в «Преемствах» – также и Дамона. После осуждения Анаксагора он слушал Архелая-физика и даже (по словам Аристоксена) был его наложником. Дурид уверяет, что он также был рабом и работал по камню: одетые Хариты на Акрополе, по мнению некоторых, принадлежат ему. Оттого и Тимон говорит в «Силлах»:
В самом деле, он был силен и в риторике (так пишет Идоменей), а Тридцать тираннов даже запретили ему обучать словесному искусству (так пишет Ксенофонт[140]); и Аристофан насмехается в комедии, будто он слабую речь делает сильной[141]. Фаворин в «Разнообразном повествовании» говорит, будто Сократ со своим учеником Эсхином первыми занялись преподаванием риторики; о том же пишет Идоменей в книге «О сократиках».
Он первым стал рассуждать об образе жизни и первым из философов был казнен по суду. Аристоксен, сын Спинфара, уверяет, что он даже наживался на перекупках: вкладывал деньги, собирал прибыль, тратил ее и начинал сначала.
Освободил его из мастерской и дал ему образование Критон, привлеченный его душевной красотой (так пишет Деметрий Византийский). Поняв, что философия физическая нам безразлична, он стал рассуждать о нравственной философии по рынкам и мастерским, исследуя, по его словам,
Так как в спорах он был сильнее, то нередко его колотили и таскали за волосы, а еще того чаще осмеивали и поносили; но он принимал все это, не противясь. Однажды, даже получив пинок, он и это стерпел, а когда кто-то подивился, он ответил: «Если бы меня лягнул осел, разве стал бы я подавать на него в суд?» Все это сообщает Деметрий Византийский.
В противоположность большинству философов он не стремился в чужие края – разве что если нужно было идти в поход[143] Все время он жил в Афинах и с увлечением спорил с кем попало не для того, чтобы переубедить их, а для того, чтобы доискаться до истины. Говорят, Еврипид дал ему сочинение Гераклита и спросил его мнение; он ответил: «Что я понял – прекрасно; чего не понял, наверное, тоже; только, право, для такой книги нужно быть делосским ныряльщиком»[144].
Он занимался телесными упражнениями и отличался добрым здоровьем. Во всяком случае он участвовал в походе под Амфиполь, а в битве при Делии спас жизнь Ксенофонту, подхватив его, когда тот упал с коня. Среди повального бегства афинян он отступал, не смешиваясь с ними, и спокойно оборачивался, готовый отразить любое нападение[145]. Воевал он и при Потидее (поход был морской, потому что пеший путь закрыла война); это там, говорят, он простоял, не шевельнувшись, целую ночь, и это там он получил награду за доблесть, но уступил ее Алкивиаду – с Алкивиадом он находился даже в любовных отношениях, говорит Аристипп в IV книге «О роскоши древних». В молодости он с Архелаем ездил на Самос (так пишет Ион Хиосский), был и в Дельфах (так пишет Аристотель) а также на Истме (так пишет Фаворин в I книге «Записок»).
Он отличался твердостью убеждений и приверженностью к демократии. Это видно из того, что он ослушался Крития с товарищами, когда они велели привести к ним на казнь Леонта Саламинского, богатого человека[146]; он один голосовал за оправдание десяти стратегов[147]; а имея возможность бежать из тюрьмы, он этого не сделал и друзей своих, плакавших о нем, упрекал, обращая к ним в темнице лучшие свои речи[148].
Он отличался также достоинством и независимостью. Однажды Алкивиад (по словам Памфилы в VII книге «Записок») предложил ему большой участок земли, чтобы выстроить дом; Сократ ответил: «Если бы мне нужны были сандалии, а ты предложил бы мне для них целую бычью кожу, разве не смешон бы я стал с таким подарком?» Часто он говаривал, глядя на множество рыночных товаров: «Сколько же есть вещей, без которых можно жить!» И никогда не уставал напоминать такие ямбы:
К Архелаю Македонскому, к Скопасу Краннонскому, к Еврилоху Ларисейскому он относился с презрением, не принял от них подарков и не поехал к ним. И он держался настолько здорового образа жизни, что, когда Афины охватила чума, он один остался невредим.
По словам Аристотеля, женат он был дважды: первый раз – на Ксантиппе, от которой у него был сын Лампрокл, и во второй раз – на Мирто, дочери Аристида Справедливого, которую он взял без приданого и имел от нее сыновей Софрониска и Менексена. Другие говорят, что Мирто была его первой женой, а некоторые (в том числе Сатир и Иероним Родосский) – что он был женат на обеих сразу; по их словам, афиняне, желая возместить убыль населения, постановили, чтобы каждый гражданин мог жениться на одной женщине, а иметь детей также и от другой[150], – так поступил и Сократ.
Он умел не обращать внимания на насмешников. Своим простым житьем он гордился, платы ни с кого не спрашивал. Он говорил, что лучше всего ешь тогда, когда не думаешь о закуске, и лучше всего пьешь, когда не ждешь другого питья: чем меньше человеку нужно, тем ближе он к богам. Это можно заключить и по стихам комедиографов, которые сами не замечают, как их насмешки оборачиваются ему в похвалу. Так, Аристофан пишет:
И Амипсий выводит его на сцену в грубом плаще с такими словами:
Тот же гордый и возвышенный дух его показан и у Аристофана в следующих словах:
Впрочем, иногда, применительно к обстоятельствам, он одевался и в лучшее платье – например, в Платоновом «Пире» по дороге к Агафону[153].
Он одинаково умел как убедить, так и разубедить своего собеседника. Так, рассуждая с Феэтетом о науке, он, по словам Платона, оставил собеседника божественно одухотворенным[154]; а рассуждая о благочестии с Евтифроном[155], подавшим на отца в суд за убийство гостя, он отговорил его от этого замысла; также и Лисия обратил он к самой высокой нравственности. Дело в том, что он умел извлекать доводы из происходящего. Он помирил с матерью сына своего Лампрокла, рассердившегося на нее (как о том пишет Ксенофонт); когда Главкон, брат Платона, задумал заняться государственными делами, Сократ разубедил его, показав его неопытность (как пишет Ксенофонт), а Хармида, имевшего к этому природную склонность, он, наоборот, ободрил[156]. Даже стратегу Ификрату он придал духу, показав ему, как боевые петухи цирюльника Мидия налетают на боевых петухов Каллия. Главконид говорил, что городу надо бы содержать Сократа [как украшение], словно фазана или павлина[157].
Он говорил, что это удивительно: всякий человек без труда скажет, сколько у него овец, но не всякий сможет назвать, скольких он имеет друзей, – настолько они не в цене. Посмотрев, как Евклид навострился в словопрениях, он сказал ему: «С софистами, Евклид, ты сумеешь обойтись, а вот с людьми – навряд ли». В подобном пустословии он не видел никакой пользы, что подтверждает и Платон в «Евфидеме»[158]. Хармид предлагал ему рабов, чтобы жить их оброком, но он не принял; и даже к красоте Алкивиада, по мнению некоторых, он остался равнодушным[159]. А досуг он восхвалял как драгоценнейшее достояние (о том пишет и Ксенофонт в «Пире»[160]).
Он говорил, что есть одно только благо – знание и одно только зло – невежество. Богатство и знатность не приносят никакого достоинства – напротив, приносят лишь дурное. Когда кто-то сообщил ему, что Антисфен родился от фракиянки, он ответил: «А ты думал, что такой благородный человек мог родиться только от полноправных граждан?[161]» А когда Федон, оказавшись в плену, был отдан в блудилище, то Сократ велел Критону его выкупить и сделать из него философа[162]. Уже стариком он учился играть на лире: разве неприлично, говорил он, узнавать то, чего не знал? Плясал он тоже с охотою, полагая, что такое упражнение полезно для крепости тела (так пишет и Ксенофонт в «Пире»[163]).
Он говорил, что его демоний[164] предсказывает ему будущее; что хорошее начало не мелочь, хоть начинается и с мелочи[165]; что он знает только то, что ничего не знает; говорил, что те, кто задорого покупают скороспелое, видно, не надеются дожить до зрелости. На вопрос, в чем добродетель юноши, он ответил: «В словах: ничего сверх меры». Геометрия, по его выражению, нужна человеку лишь настолько, чтобы он умел мерить землю, которую приобретает или сбывает. Когда он услышал в драме Еврипида такие слова о добродетели:
то он встал и вышел вон: не смешно ли, сказал он, что пропавшего раба мы не ленимся искать, а добродетель пускаем гибнуть на произвол судьбы? Человеку, который спросил, жениться ему или не жениться, он ответил: «Делай, что хочешь, – все равно раскаешься». Удивительно, говорил он, что ваятели каменных статуй бьются над тем, чтобы камню придать подобие человека, и не думают о том, чтобы самим не быть подобием камня[167]. А молодым людям советовал он почаще смотреть в зеркало: красивым – чтобы не срамить своей красоты, безобразным – чтобы воспитанием скрасить безобразие.
Однажды он позвал к обеду богатых гостей, и Ксантиппе было стыдно за свой обед. «Не бойся, – сказал он, – если они люди порядочные, то останутся довольны, а если пустые, то нам до них дела нет». Он говаривал, что сам он ест, чтобы жить, а другие люди живут, чтобы есть. Несто́ящую чернь он сравнивал с человеком, который одну поддельную монету отвергнет, а груду их примет за настоящие. Когда Эсхин сказал: «Я беден, ничего другого у меня нет, так возьми же меня самого», он воскликнул: «Разве ты не понимаешь, что нет подарка дороже?!» Кто-то жаловался, что на него не обратили внимания, когда Тридцать тираннов пришли к власти; «Ты ведь не жалеешь об этом?» – сказал Сократ.
Когда ему сказали: «Афиняне тебя осудили на смерть», он ответил: «А природа осудила их самих». (Впрочем, другие приписывают эти слова Анаксагору[168].) «Ты умираешь безвинно», – говорила ему жена; он возразил: «А ты бы хотела, чтобы заслуженно?» Во сне он видел, что кто-то ему промолвил:
«На третий день я умру», – сказал он Эсхину. Он уже собирался пить цикуту, когда Аполлодор предложил ему прекрасный плащ, чтобы в нем умереть. «Неужели мой собственный плащ годился, чтобы в нем жить, и не годится, чтобы в нем умереть?» – сказал Сократ.
Ему сообщили, что кто-то говорит о нем дурно. «Это потому, что его не научили говорить хорошо», – сказал он в ответ. Когда Антисфен повернулся так, чтобы выставить напоказ дыры в плаще, он сказал Антисфену: «Сквозь этот плащ мне видно твое тщеславие». Его спросили о ком-то: «Разве этот человек тебя не задевает?» – «Конечно, нет, – ответил Сократ, – ведь то, что он говорит, меня не касается». Он утверждал, что надо принимать даже насмешки комиков: если они поделом, то это нас исправит, если нет, то это нас не касается.
Однажды Ксантиппа сперва разругала его, а потом окатила водой. «Так я и говорил, – промолвил он, – у Ксантиппы сперва гром, а потом дождь». Алкивиад твердил ему, что ругань Ксантиппы непереносима; он ответил: «А я к ней привык, как к вечному скрипу колеса. Переносишь ведь ты гусиный гогот?» – «Но от гусей я получаю яйца и птенцов к столу», – сказал Алкивиад. «А Ксантиппа рожает мне детей», – отвечал Сократ. Однажды среди рынка она стала рвать на нем плащ; друзья советовали ему защищаться кулаками, но он ответил: «Зачем? чтобы мы лупили друг друга, а вы покрикивали: «Так ее, Сократ! так его, Ксантиппа!»?» Он говорил, что сварливая жена для него – то же, что норовистые кони для наездников: «Как они, одолев норовистых, легко справляются с остальными, так и я на Ксантиппе учусь обхождению с другими людьми»[170].
За такие и иные подобные слова и поступки удостоился он похвалы от пифии, которая на вопрос Херефонта ответила знаменитым свидетельством[171]:
За это ему до крайности завидовали, – тем более, что он часто обличал в неразумии тех, кто много думал о себе. Так обошелся он и с Анитом, о чем свидетельствует Платон в «Меноне»[172]; а тот, не вынесши его насмешек, сперва натравил на него Аристофана с товарищами[173], а потом уговорил и Мелета подать на него в суд за нечестие и развращение юношества. С обвинением выступил Мелет, речь говорил Полиевкт (так пишет Фаворин в «Разнообразном повествовании»), а написал ее софист Поликрат (так пишет Гермипп) или, по другим сведениям, Анит; всю нужную подготовку устроил демагог Ликон. Антисфен в «Преемствах философов» и Платон в «Апологии»[174] подтверждают, что обвинителей было трое – Анит, Ликон и Мелет: Анит был в обиде за ремесленников и политиков, Ликон – за риторов, Мелет – за поэтов, ибо Сократ высмеивал и тех, и других, и третьих. Фаворин добавляет (в I книге «Записок»), что речь Поликрата против Сократа неподлинная: в ней упоминается восстановление афинских стен Кононом, а это произошло через 6 лет после Сократовой смерти. Вот как было дело.
Клятвенное заявление перед судом было такое (Фаворин говорит, что оно и посейчас сохраняется в Метрооне[175]): «Заявление подал и клятву принес Мелет, сын Мелета из Питфа, против Сократа, сына Софрониска из Алопеки: Сократ повинен в том, что не чтит богов, которых чтит город, а вводит новые божества, и повинен в том, что развращает юношество; а наказание за то – смерть»[176]. Защитительную речь для Сократа написал Лисий; философ, прочитав ее, сказал: «Отличная у тебя речь, Лисий, да мне она не к лицу», – ибо слишком явно речь эта была скорее судебная, чем философская. «Если речь отличная, – спросил Лисий, – то как же она тебе не к лицу?» «Ну, а богатый плащ или сандалии разве были бы мне к лицу?» – отвечал Сократ.
Во время суда (об этом пишет Юст Тивериадский в «Венке») Платон взобрался на помост и начал говорить: «Граждане афиняне, я – самый молодой из всех, кто сюда всходил…», но судьи закричали: «Долой! долой!»[177] Потому Сократ и был осужден большинством в 281 голос. Судьи стали определять ему кару или пеню; Сократ предложил уплатить двадцать пять драхм (а Евбулид говорит, что даже сто). Судьи зашумели, а он сказал: «По заслугам моим я бы себе назначил вместо всякого наказания обед в Пританее»[178].
Его приговорили к смерти, и теперь за осуждение было подано еще на 80 голосов больше. И через несколько дней в тюрьме он выпил цикуту. Перед этим он произнес много прекрасных и благородных рассуждений (которые Платон приводит в «Федоне»), а по мнению некоторых, сочинил и пеан, который начинается так:
(Впрочем, Дионисодор утверждает, что пеан принадлежит не ему.) Сочинил он и эзоповскую басню, не очень складную, которая начинается так:
Так расстался он с людьми. Но очень скоро афиняне раскаялись: они закрыли палестры и гимнасии, Мелета осудили на смерть, остальных – на изгнание, а в честь Сократа воздвигли бронзовую статую работы Лисиппа, поместив ее в хранилище утвари для торжественных шествий; а когда Анит приехал в Гераклею, гераклейцы в тот же день выслали его вон. И не только за Сократа, но и за многих других приходилось раскаиваться афинянам: с Гомера они (по словам Гераклида) взяли 50 драхм пени, как с сумасшедшего; Тиртея называли помешанным; и из всех Эсхиловых товарищей первым воздвигли бронзовую статую Астидаманту. Недаром Еврипид укоряет их в своем «Паламеде»[180]:
Вот как об этом пишут; впрочем, Филохор утверждает, что Еврипид умер раньше Сократа.
Родился он (как сообщает Аполлодор в «Хронологии») при архонте Апсефионе, в четвертый год 77-й олимпиады, шестого Фаргелиона, когда афиняне совершают очищение города, а делосцы отмечают рождение Артемиды. Скончался он в первый год 95-й олимпиады в возрасте 70 лет. Так пишет Деметрий Фалерский; но некоторые считают, что при кончине ему было шестьдесят лет. Слушателем Анаксагора он был вместе с Еврипидом, который родился в первый год 75-й олимпиады, при архонте Каллиаде.
Я полагаю, что Сократ вел беседы и о физике – во всяком случае даже Ксенофонт хоть и утверждает, будто беседы его были только об этике, но признает, что он рассуждал и о провидении[181]; и Платон хоть и упоминает в «Апологии», как Сократ отрекается от Анаксагора и прочих физиков[182], но сам же рассуждает об их предметах, приписывая все свои речи Сократу.
По словам Аристотеля, некий маг, пришедший из Сирии в Афины, заранее предсказал Сократу в числе других бедствий и его насильственную смерть.
Вот и мои о нем стихи:
Поносителями Сократа были Антилох Лемносский и гадатель Антифонт (так пишет Аристотель в III книге «Поэтики»); так и Пифагора поносил Килон Кротонский, Гомера – Сиагр[184] при жизни и Ксенофан Колофонский посмертно, Гесиода – Керкоп при жизни и тот же Ксенофан посмертно, Пиндара – Амфимен Косский, Фалеса – Ферекид, Бианта – Салар Приенский, Питтака – Антименид и Алкей[185], Анаксагора – Сосибий, Симонида – Тимокреонт.
Преемниками его были так называемые сократики, из которых главные – Платон, Ксенофонт, Антисфен, а из десяти основателей школ – четверо известнейших: Эсхин, Федон, Евклид и Аристипп. Прежде всего я скажу о Ксенофонте, Антисфена отложу до киников, перейду к сократикам, от них – к Платону, а с Платона начинается десять школ, и сам он был основателем первой Академии. Такова будет последовательность нашего изложения.
Был и другой Сократ, историк, сочинивший описание Аргоса; третий – перипатетик из Вифинии; четвертый – сочинитель эпиграмм и пятый – с острова Коса, писавший о прозвищах богов.
6. Ксенофонт
Ксенофонт, сын Грилла, афинянин, из дема Эрхии. Был он на редкость скромен и на редкость хорош собой. Говорят, Сократ повстречал его в узком переулке, загородил ему посохом дорогу и спросил, где можно купить такую-то и такую-то снедь? Получив ответ, он продолжал: «А где можно человеку стать прекрасным и добрым?» И когда Ксенофонт не смог ответить, Сократ сказал: «Тогда ступай за мною и узнаешь». С этих пор он стал слушателем Сократа, первый начал записывать его слова и в своих «Воспоминаниях» донес их до читателей. Он же первый написал историю философов[186].
Аристипп в IV книге «О роскоши древних» сообщает о Ксенофонте, что он был влюблен в Клиния и говорил о Клинии так: «Милее мне глядеть на Клиния, чем на все, что есть прекрасного в мире! Лучше бы мне не видеть ничего, чем не видеть одного только Клиния! Мучусь я ночью и во сне, оттого что не вижу его! Благодарен я великою благодарностью солнцу и дню, что вновь могу я увидеть Клиния!»[187] С Киром он подружился вот каким образом. Был у него ближайший друг по имени Проксен, беотиец, ученик Горгия Леонтинского, друживший с Киром. Когда Проксен жил в Сардах у Кира, он прислал в Афины Ксенофонту письмо, приглашая его к Киру в друзья. Ксенофонт показал это письмо Сократу и спросил его совета. Сократ послал его в Дельфы спросить бога. Ксенофонт послушался, предстал перед богом, но спросил не о том, поехать ли ему к Киру, а о том, каким образом ему поехать к Киру. Сократ его за это побранил, но посоветовал все-таки ехать. Он явился к Киру и стал таким же его другом, как Проксен.
Все, что случилось в походе в глубь страны и на обратном пути, достаточным образом излагает нам сам Ксенофонт[188]. Впрочем, в этом походе он поссорился с Меноном Фарсальским, предводителем наемников, и оттого порочил его, уверяя даже, будто Менон имел любовников старше себя, и срамил некоего Аполлонида за то, что у него были проколоты уши. А после похода, после всех бедствий у Понта, после предательства Севфа, царя одрисов, Ксенофонт явился в Азию к спартанскому царю Агесилаю и передал ему воинов Кира в наемную службу. Дружба его с Агесилаем была безмерной. Афиняне в это время приговорили его к изгнанию за спартанскую измену; и он, находясь в Эфесе, половину бывших при нем денег послал приношениями в Дельфы, другую же половину отдал Мегабизу, жрецу Артемиды, чтобы тот сохранил их до его возвращения, а если не дождется, то чтобы воздвигнул на эти деньги богине статую.
С Агесилаем, отозванным для фиванской войны[189], он вернулся в Элладу. Лакедемоняне объявили его своим почетным гостем. Оставив Агесилая, он удалился в Скиллунт, местечко неподалеку от города Элиды. С ним была жена его, по имени Филесия (так пишет Деметрий Магнесийский), и два сына, Грилл и Диодор, прозванные Диоскурами (так пишет Динарх в речи «Об измене Ксенофонта»). А когда на празднество приехал Мегабиз, Ксенофонт получил от него деньги и на них купил и посвятил богине участок земли, где течет речка под таким же названием Селинунт, как и в Эфесе. С этих пор он проводил время, занимаясь охотою, принимая друзей и сочиняя историю. Впрочем, Динарх утверждает, что и дом и поле подарили ему лакедемоняне; говорят также, что спартиат Филопид прислал ему туда в подарок пленных рабов из Дардана, и он располагал ими по своему усмотрению.
Когда элидяне шли войной на Скиллунт и из-за промедления спартанцев захватили этот городок, то сыновья его скрылись с несколькими рабами в Лепрей, а сам Ксенофонт – сперва в Элиду, потом в Лепрей к детям и затем вместе с ними в Коринф, где и нашел спасение и приют. А так как в это время афиняне постановили оказать помощь спартанцам, то он отправил своих сыновей в Афины сражаться за спартанцев – недаром они и воспитаны были в Спарте (по утверждению Диокла в «Жизнеописаниях философов»). Из них двоих Диодор ничем не отличился в сражении, остался цел и имел сына, которого назвал именем брата. А Грилл, сражавшийся в коннице, храбро бился и погиб (как пишет Эфор в XXV книге); дело было при Мантинее, конницей начальствовал Кефисодор, стратегом был Гегесилай, и в этом самом сражении пал Эпаминонд. Говорят, что Ксенофонт в венке приносил жертвы по случаю победы, когда ему сообщили весть о гибели сына; он снял венок, но, узнав, что сын погиб с честью, надел его вновь. Некоторые добавляют, будто он даже не плакал, а только сказал: «Я знал, что мой сын смертен»[190]. Аристотель сообщает, что похвальные слова и надгробные надписи Гриллу сочинялись без счету – отчасти и для того, чтобы порадовать отца; а Гермипп в жизнеописании Феофраста утверждает, что похвальное слово Гриллу написал даже Исократ.
Тимон насмехался над Ксенофонтом в таких словах:
Такова была его жизнь. Расцвет его приходится на четвертый год 94-й олимпиады: он отправился в поход с Киром при архонте Ксененете, за год до гибели Сократа. А смерть его (как пишет Ктесиклид Афинский в «Перечне архонтов и олимпийских победителей») приходится на первый год 105-й олимпиады, при архонте Каллимеде, когда македонским царем стал Филипп, сын Аминта. Умер он в Коринфе (по словам Деметрия Магнесийского), несомненно, уже глубоким старцем. Был он во всем достойнейший человек, наездник, охотник и знаток военного искусства, как это видно из его сочинений; был благочестив, щедр на жертвоприношения, умел гадать по жертвам и оставался ревностным чтителем Сократа.
Написал он около 40 книг (его сочинения делятся на книги по-разному): «Анабасис» (с предисловием к каждой книге, но без общего предисловия), «Воспитание Кира», «Эллинскую историю», «Воспоминания», «Пир», «Домострой», «О конной езде», «Об охоте», «О конном начальстве», «Апологию Сократа», «О доходах», «Гиерона» (или «О тираннии»), «Агесилая» и «Афинское» и «Спартанское государственное устройство» (которое Деметрий Магнесийский считал неподлинным). Он же, говорят, издал в свет неизвестные книги Фукидида, хотя и мог бы присвоить их себе[192]. За приятный слог он был прозван Аттической Музой; оттого и была зависть между ним и Платоном, как будет сказано далее в разделе о Платоне[193]
У нас есть эпиграммы и о нем; одна такая:
И другая, на смерть его:
Впрочем, в другом месте я прочитал, что расцвет его и других сократиков приходился на 89-ю олимпиаду; а Истр утверждает, что изгнан он был по постановлению Евбула и возвращен по постановлению его же.
Всего было семь Ксенофонтов: первый – тот, о котором шла речь; второй – афинянин, брат Пифострата, сочинителя «Тесеиды», написавший «Жизнеописание Эпаминонда и Пелопида», а также философские сочинения; третий – врач с острова Коса; четвертый – составитель «Истории Ганнибала»; пятый – занимавшийся сказочными чудесами; шестой – ваятель с Пароса; седьмой – поэт древней комедии.
7. Эсхин
Эсхин, сын колбасника Харина (или Лисания), афинянин. Смолоду он отличался прилежанием и потому никогда не покидал Сократа, а Сократ говорил: «Только колбасников сын и умеет уважать меня!» Именно он, а не Критон (по словам Идоменея) уговаривал в темнице Сократа бежать; а Платон приписал эти речи Критону, потому что Эсхин был ближе с Аристиппом, чем с ним самим. На него даже наговаривали – особенно охотно Менедем Эретрийский, – будто большая часть его диалогов писана на самом деле Сократом, а он раздобыл их у Ксантиппы и выдал за свои. Впрочем, среди его диалогов те, которые называются «безголовыми»[195], очень вялы и не обнаруживают никакой сократовской силы; Писистрат Эфесский говорил, что они даже не Эсхиновы, а Персей утверждает, что из семи диалогов большая часть написана Пасифонтом-эретриком и вставлена в сочинения Эсхина (впрочем, так же присвоены были «Кир малый», «Геракл меньший», «Алкивиад» Антисфена и другие произведения других сочинителей). А всего диалогов Эсхина, отпечатлевающих сократовский нрав, имеется семь: первый – и потому более слабый – «Мильтиад», затем – «Каллий», «Аксиох», «Аспазия», «Алкивиад», «Телавг» и «Ринон».
Говорят, от бедности он отправился в Сицилию к Дионисию. Платон не уделил ему внимания, но Аристипп устроил ему встречу; и Эсхин поднес тиранну некоторые свои диалоги и ушел с подарками. Вернувшись в Афины, он не решался выступать как софист – слишком знамениты были школы Платона и Аристиппа; но он стал устраивать платные уроки, а потом сочинял вдобавок судебные речи для обиженных – оттого-то Тимон и называет его «Эсхин-убедитель»[196]. Говорят, что еще Сократ, глядя, как он мучится от бедности, посоветовал ему брать в долг у самого себя – поменьше есть.
В подлинности его диалогов сомневался и Аристипп: когда он выступал с чтением в Мегарах[197], Аристипп, говорят, крикнул ему со смехом: «Откуда это у тебя, разбойник?» Поликрит Мендейский в I книге «О Дионисии» говорит, что жил он у этого тиранна вплоть до его изгнания и до возвращения Диона в Сиракузы и что вместе с ним был Каркин, трагический поэт; сохранилось и одно письмо Эсхина Дионисию[198]. Был он весьма опытен в ораторском искусстве: это видно из его речей в защиту отца Феака – стратега и в защиту Диона. Подражал он преимущественно Горгию Леонтинскому. Сам Лисий написал против него речь под заглавием «О ябедничестве»[199]– из этого тоже видно, что он был хорошим оратором.
Из друзей его известен только один, по прозвищу Аристотель Миф.
Из сократических диалогов вообще Панэтий признает подлинными только сочинения Платона, Ксенофонта, Антисфена и Эсхина, сомневается относительно Федона с Евклидом и отвергает подлинность всех остальных.
Всего было восемь Эсхинов: первый – наш; второй – сочинитель учебников по риторике; третий – оратор, выступавший против Демосфена; четвертый – аркадянин, ученик Исократа; пятый – митиленянин, по прозвищу Бич Риторов; шестой – из Неаполя, философ-академик, ученик и любовник Меланфия Родосского; седьмой – из Милета, писавший о политике; восьмой – ваятель.
8. Аристипп
Аристипп был родом из Кирены, а в Афины он приехал, привлеченный славой Сократа, как сообщает Эсхин. Перипатетик Фений из Эреса говорит, что, занимаясь софистикой, он первым из учеников Сократа начал брать плату со слушателей[200] и отсылать деньги учителю. Однажды, послав ему двадцать мин, он получил их обратно, и Сократ сказал, что демоний запрещает ему принимать их: действительно, это было ему не по душе. Ксенофонт Аристиппа не любил: поэтому он и приписывал Сократу речь, осуждавшую наслаждение и направленную против Аристиппа[201]. Поносили его и Феодор в сочинении «О школах», и Платон в диалоге «О душе», как я уже говорил[202].
Он умел применяться ко всякому месту, времени или человеку, играя свою роль в соответствии со всею обстановкой. Поэтому и при дворе Дионисия[203] он имел больше успеха, чем все остальные, всегда отлично осваиваясь с обстоятельствами. Дело в том, что он извлекал наслаждение из того, что было в этот миг доступно, и не трудился разыскивать наслаждение в том, что было недоступно. За это Диоген называл его царским псом.
Своей изнеженностью он вызвал колкость Тимона, который говорит так:
Говорят, что однажды он велел купить куропатку за пятьдесят драхм. Когда кто-то стал осуждать его за это, он спросил: «А если бы она стоила обол[205], ты купил бы ее?» Собеседник не отрицал. «А для меня, – сказал Аристипп, – пятьдесят драхм не дороже обола».
Однажды Дионисий предложил ему из трех гетер выбрать одну; Аристипп увел с собою всех троих, сказав: «Парису плохо пришлось за то, что он отдал предпочтение одной из трех». Впрочем, говорят, что он довел их только до дверей и отпустил. Так легко ему было и принять и пренебречь. Поэтому и сказал ему Стратон (а по мнению других, Платон): «Тебе одному дано ходить одинаково как в мантии, так и в лохмотьях».
Когда Дионисий плюнул в него, он стерпел, а когда кто-то начал его за это бранить, он сказал: «Рыбаки подставляют себя брызгам моря, чтобы поймать мелкую рыбешку; я ли не вынесу брызг слюны, желая поймать большую рыбу?»
Однажды, когда он проходил мимо Диогена, который чистил себе овощи, тот, насмехаясь, сказал: «Если бы ты умел кормиться вот этим, тебе не пришлось бы прислуживать при дворах тираннов». – «А если бы ты умел обращаться с людьми, – ответил Аристипп, – тебе не пришлось бы чистить себе овощи»[206].
На вопрос, какую пользу принесла ему философия, он ответил: «Дала способность смело говорить с кем угодно». Однажды, когда его упрекали за роскошную жизнь, он сказал: «Если бы роскошь была дурна, ее не было бы на пирах у богов». На вопрос, чем философы превосходят остальных людей, он ответил: «Если все законы уничтожатся, мы одни будем жить по-прежнему[207]».
На вопрос Дионисия, почему философы ходят к дверям богачей, а не богачи – к дверям философов, он ответил: «Потому что одни знают, что им нужно, а другие не знают». Когда Платон упрекал его за роскошную жизнь, он спросил: «А Дионисий, по-твоему, разве не хороший человек?» И когда тот согласился, то сказал: «А ведь он живет еще роскошнее, чем я: значит, ничто не мешает жить роскошно и в то же время хорошо»[208]. На вопрос, какая разница между людьми образованными и необразованными, он ответил: «Такая же, как между лошадьми объезженными и необъезженными».
Однажды, когда он входил с мальчиками в дом к гетере и один из мальчиков покраснел, он сказал: «Не позорно входить, позорно не найти сил, чтобы выйти».
Когда кто-то предложил ему задачу и сказал: «Распутай!» – он воскликнул: «Зачем, глупец, хочешь ты распутать узел, который, даже запутанный, доставляет нам столько хлопот?» Он говорил, что лучше быть нищим, чем невеждой: если первый лишен денег, то второй лишен образа человеческого. Однажды кто-то бранил его; он пошел прочь; бранивший направился следом и спросил: «Почему ты уходишь?» Аристипп ответил: «Потому, что твое право – ругаться, мое право – не слушать». Кто-то сказал, что всегда видит философов перед дверьми богачей. «Но ведь и врачи, – сказал Аристипп, – ходят к дверям больных, и тем не менее всякий предпочел бы быть не больным, а врачом».
Однажды он плыл на корабле в Коринф, был застигнут бурей и страшно перепугался. Кто-то сказал: «Нам, простым людям, не страшно, а вы философы, трусите?» Аристипп ему ответил: «Мы оба беспокоимся о своих душах, но души-то у нас не одинаковой ценности».
Человеку, который хвастался обширными знаниями, он сказал: «Оттого что человек очень много ест, он не становится здоровее, чем тот, который довольствуется только необходимым: точно так же и ученый – это не тот, кто много читает, а тот, кто читает с пользою». Оратор, который защищал Аристиппа на суде и выиграл процесс, спрашивал его: «Что хорошего сделал тебе Сократ?» – «Благодаря ему, – отвечал Аристипп, – все, что ты говорил в мою пользу, было правдой».
Своей дочери Арете он давал превосходные наставления, приучая ее презирать всякое излишество. Когда кто-то спросил его, чем станет лучше его сын, получив образование, он сказал: «По крайней мере тем, что не будет сидеть в театре, как камень на камне[209]».
Кто-то привел к нему в обучение сына; Аристипп запросил пятьсот драхм. Отец сказал: «За эти деньги я могу купить раба!» – «Купи, – сказал Аристипп, – и у тебя будет целых два раба». Он говорил, что берет деньги у друзей не для своей пользы, а для того, чтобы научить их самих, как надо пользоваться деньгами. Когда его упрекали за то, что, защищая свое дело в суде, он нанял оратора, он сказал: «Нанимаю же я повара, когда даю обед!»
Однажды Дионисий требовал, чтобы он сказал что-нибудь философское. «Смешно, – сказал Аристипп, – что ты у меня учишься, как надо говорить, и сам меня поучаешь, когда надо говорить». На это Дионисий рассердился и велел Аристиппу занять самое дальнее место за столом. «Что за почет хочешь ты оказать этому месту!» – сказал Аристипп.
Когда кто-то хвалился своим умением плавать, Аристипп сказал: «И не стыдно тебе хвастаться тем, что под силу даже дельфину?» На вопрос, чем отличается мудрый человек от немудрого, он сказал: «Отправь обоих нагишом к незнакомым людям, и ты узнаешь». Кто-то хвастался, что может много пить не пьянея. «Это может и мул», – сказал Аристипп.
Кто-то осуждал его за то, что он живет с гетерой. «Но разве не все равно, – сказал Аристипп, – занять ли такой дом, в котором жили многие, или такой, в котором никто не жил?» – «Все равно», – отвечал тот. «И не все ли равно, плыть ли на корабле, где уж плавали тысячи людей, или где еще никто не плавал?» – «Конечно, все равно». – «Вот так же, – сказал Аристипп, – все равно, жить ли с женщиной, которую уже знавали многие, или с такой, которую никто не трогал».
Его упрекали за то, что он, последователь Сократа, берет деньги с учеников. «Еще бы! – сказал он. – Правда, когда Сократу присылали хлеб и вино, он брал лишь самую малость, а остальное возвращал; но ведь о его пропитании заботились лучшие граждане Афин, а о моем только раб Евтихид».
Он был любовником гетеры Лаиды, как утверждает Сотион во второй книге «Преемств». Тем, кто осуждал его, он говорил: «Ведь я владею Лаидой, а не она мною; а лучшая доля не в том, чтобы воздерживаться от наслаждений, а в том, чтобы властвовать над ними, не подчиняясь им».
Человека, который порицал роскошь его стола, он спросил: «А разве ты отказался бы купить все это за три обола?» – «Конечно, нет», – ответил тот. «Значит, просто тебе дороже деньги, чем мне наслаждение»[210].
Сим, казначей Дионисия, – был он фригиец и человек отвратительный – показывал Аристиппу пышные комнаты с мозаичными полами; Аристипп кашлянул и сплюнул ему в лицо, а в ответ на его ярость сказал: «Нигде не было более подходящего места».
Когда Харонд (а по другому мнению, Федон) спросил: «Кто это такой пахнет духами?» – он ответил: «Это я, несчастный, а еще несчастнее меня персидский царь. Но подумай, ведь если все другие живые существа не становятся хуже от благовоний, то и человек тоже. А развратники, из-за которых добрые наши притирания пользуются дурною славою, пусть погибнут злою гибелью!»
На вопрос, как умер Сократ, он сказал: «Так, как и я желал бы умереть».
Однажды к нему зашел софист Поликсен и, увидев у него женщин и роскошный стол, начал всячески бранить его. Аристипп, подождав немного, спросил: «А не можешь ли нынче и ты побыть с нами?» – и когда тот согласился, то сказал: «Что же ты ругаешься? Как видно, не роскошь тебе претит, а расходы!»
Как сообщает Бион в «Диатрибах», однажды в дороге у Аристиппа утомился раб, который нес его деньги. «Выбрось лишнее, – сказал ему Аристипп, – и неси сколько можешь». В другой раз, когда он плыл на корабле и увидел, что корабль этот разбойничий, он взял свои деньги, стал их пересчитывать и потом, словно ненароком, уронил в море, а сам рассыпался в причитаниях. Некоторые добавляют, будто он при этом сказал, что лучше золоту погибнуть из-за Аристиппа, чем Аристиппу – из-за золота.
На вопрос Дионисия, зачем он пожаловал, он ответил: «Чтобы поделиться тем, что у меня есть, и поживиться тем, чего у меня нет». Другие передают его ответ так: «Когда я нуждался в мудрости, я пришел к Сократу; сейчас я нуждаюсь в деньгах и вот пришел к тебе». Он осуждал людей за то, что при покупке они проверяют, хорошо ли звенит посуда, и не заботятся проверить, хорошо ли живет человек. Впрочем, другие приписывают это замечание Диогену[211].
Однажды Дионисий за чашей вина приказал всем надеть красные одежды и начать пляску. Платон отказался, заявив:
Но Аристипп принял платье и, пускаясь в пляс, метко возразил:
Однажды он заступался перед Дионисием за своего друга и, не добившись успеха, бросился к его ногам. Когда кто-то стал над ним смеяться, он сказал: «Не я виноват, а Дионисий, у которого уши на ногах растут». В бытность свою в Азии он попал в плен к сатрапу Артаферну. Кто-то спросил его: «И ты не унываешь?» – «Глупец! – ответил Аристипп, – меньше чем когда-нибудь, склонен я унывать теперь, когда мне предстоит беседовать с Артаферном».
Тех, кто овладел обычным кругом знаний, а философией пренебрегал, он уподоблял женихам Пенелопы, которые сумели подчинить себе Меланто, Полидору и остальных рабынь, но не могли добиться брака с их госпожой. Нечто похожее говорил и Аристон о том, что Одиссей, спустившись в Аид, встретил и увидел там почти всех мертвых, но не лицезрел самой их царицы.
На вопрос, чему надо учить хороших детей, Аристипп сказал: «Тому, что пригодится им, когда они вырастут». Тому, кто обвинял его за то, что он от Сократа ушел к Дионисию, он возразил: «Но к Сократу я приходил для учения, к Дионисию – для развлечения[213]». Когда преподавание принесло ему много денег, Сократ спросил его: «За что тебе так много?» А он ответил: «За то же, за что тебе так мало».
Гетера сказала ему: «У меня от тебя ребенок». – «Тебе это так же неизвестно, – возразил Аристипп, – как если бы ты шла по тростнику и сказала: «Вот эта колючка меня уколола»». Кто-то упрекал его за то, что он отказался от своего сына, словно тот не им был порожден. «И мокрота и вши тоже порождаются нами, – сказал Аристипп, – но мы, зная это, все же отбрасываем их как можно дальше за ненадобностью».
Дионисий дал ему денег, а Платону – книгу; в ответ на упреки Аристипп сказал: «Значит, мне нужнее деньги, а Платону – книга». На вопрос, почему Дионисий недоволен им, он ответил: «Потому же, почему все остальные недовольны Дионисием».
Однажды он просил у Дионисия денег, тот заметил: «Ты ведь говоришь, что мудрец не ведает нужды». – «Дай мне денег, – перебил Аристипп, – а потом мы разберем этот вопрос» – и, получив деньги: – «Вот видишь, я и вправду не ведаю нужды». Когда Дионисий прочел ему:
он перебил:
Так говорит Диокл в «Жизнеописаниях философов»; другие рассказывают это о Платоне.
Немного спустя, поссорившись с Эсхином, он предложил: «Не помириться ли нам и не прекратить ли препирательства, или ты ждешь, пока кто-нибудь не помирит нас за чашею вина?» – «Я готов», – сказал Эсхин. «Так помни же, что это я первый пошел тебе навстречу, хоть я и старше тебя». – «Клянусь Герой, – воскликнул Эсхин, – ты говоришь разумно и ведешь себя гораздо лучше, чем я: ибо я положил начало вражде, а ты – дружбе».
Таковы рассказы о нем. Всего было четыре Аристиппа: первый – наш; второй – автор сочинения об Аркадии; третий – которому дала образование его мать, приходившаяся дочерью первому Аристиппу; четвертый – философ Новой академии.
Киренскому философу приписывают три книги «Истории Ливии», посланные им Дионисию, и еще одну, включающую двадцать пять диалогов, отчасти на аттическом, отчасти на дорийском наречии, а именно: «Артабаз», «К потерпевшим кораблекрушение», «К изгнанникам», «К нищему», «К Лаиде», «К Пору», «К Лаиде о зеркале», «Гермий», «Сон», «К председателю пира», «Филомел», «К домочадцам», «К порицателям», которые осуждали его за любовь к старому вину и гетерам, «К порицателям», которые осуждали его за роскошный стол, «Послание к дочери Арете», «К упражняющемуся перед олимпийскими состязаниями», «Вопрос», «Другой вопрос», «Слово к Дионисию», «Слово об изображениях», «Слово о дочери Дионисия», «К тому, кто считает себя обесчещенным», «К тому, кто собирается давать советы». Некоторые говорят, что он написал также шесть диатриб; некоторые, в том числе Сосикрат Родосский, – что он вообще ничего не написал. По мнению же Сотиона (в его второй книге) и Панэтия, сочинения его следующие: «О воспитании», «О добродетели», «Поощрение», «Артабаз», «Потерпевшие кораблекрушение», «Изгнанники», шесть диатриб, три «Слова» – «К Лаиде», «К Пору», «К Сократу» и «О судьбе».
Конечным благом он объявлял плавное движение, воспринимаемое ощущением.
Теперь, описав его жизнь, мы перейдем к его ученикам – киренаикам, среди которых, впрочем, некоторые называли себя последователями Гегесия, другие – Анникерида, третьи – Феодора; а затем остановимся на учениках Федона, из которых главные – эретрики.
Дело обстоит так. Учениками Аристиппа были его дочь Арета, Эфиоп из Птолемаиды[215] и Антипатр из Кирены. У Ареты учился Аристипп, прозванный «учеником матери», а у него – Феодор, прозванный сперва «безбожником», а потом – «богом». Антипатр учил Эпитимида из Кирены, тот – Паребата, а тот – Гегесия, прозванного Учителем Смерти, и Анникерида, который выкупил из рабства Платона[216].
Те из них, которые сохранили верность учению Аристиппа и назывались киренаиками, придерживались следующих положений. Они принимали два состояния души – боль и наслаждение: плавное движение является наслаждением, резкое – болью. Между наслаждением и наслаждением нет никакой разницы, ни одно не сладостнее другого. Наслаждение для всех живых существ привлекательно, боль отвратительна. Однако здесь имеется в виду и считается конечным благом лишь телесное наслаждение (так говорит Панэтий в сочинении «О школах»), а не то, которое восхваляет и считает конечным благом Эпикур и которое является спокойствием и некоей безмятежностью, наступающей по устранении боли.
Кроме того, они различают конечное благо и счастье: именно конечное благо есть частное наслаждение, а счастье – совокупность частных наслаждений, включающая также наслаждения прошлые и будущие. К частным наслаждениям следует стремиться ради них самих, а к счастью – не ради него самого, но ради частных наслаждений. Доказательство того, что наслаждение является конечным благом, в том, что мы с детства бессознательно влечемся к нему и, достигнув его, более ничего не ищем, а также в том, что мы больше всего избегаем боли, которая противоположна наслаждению. Наслаждение является благом, даже если оно порождается безобразнейшими вещами (так заявляет Гиппобот в сочинении «О школах»): именно даже если поступок будет недостойным, все же наслаждение остается благом, и к нему следует стремиться ради него самого.
Освобождение от боли, о котором говорится у Эпикура, они не считают наслаждением, равно как и отсутствие наслаждения – болью. Дело в том, что и боль и наслаждение являются движением, между тем как отсутствие боли или наслаждения не есть движение: отсутствие боли даже напоминает состояние спящего. Они признают, что иные не стремятся к наслаждению, но лишь из-за своей извращенности. Однако не всякое душевное наслаждение или боль порождаются телесным наслаждением или болью: например, можно радоваться единственному благоденствию отечества как своему собственному. Тем не менее память о благе или ожидании блага не ведут к наслаждению, как это кажется Эпикуру: дело в том, что движение души угасает с течением времени. Далее, они говорят, что наслаждения порождаются не просто зрением или слухом: например, мы с удовольствием слушаем подражание погребальному плачу[217], подлинный же плач нам неприятен. Промежуточные состояния они называли отсутствием наслаждения и отсутствием боли.
Однако телесные наслаждения много выше душевных, и телесные страдания много тяжелее: потому-то они и служат преимущественным наказанием для преступников. Таким образом, считая, что боль неприятна, а наслаждение приятно, они главным образом заботились о последнем. Поэтому же – ибо хотя к наслаждению следует стремиться ради него самого, но некоторые наслаждения часто порождают противоположные им беспокойства – они считают слишком утомительным добиваться соединения всех наслаждений, составляющих счастье.
Они полагают, что мудрец наслаждается, а невежда страдает не постоянно, но лишь по большей части и что достаточно бывает наслаждаться отдельными случайными удовольствиями. Разумение, по их мнению, есть благо, ценное не само по себе, а лишь благодаря своим плодам. Друзей мы любим ради выгоды, так же как заботимся о частях своего тела лишь до тех пор, пока владеем ими. Некоторые добродетели присущи даже неразумным. Телесные упражнения помогают овладеть добродетелью. Мудрец чужд зависти, любви и суеверия, ибо эти чувства порождаются пустою мнительностью, но ему знакомы горе и страх, которые порождаются естественно. Богатство также дает возможность наслаждения, самостоятельной же ценности не имеет.
Страсти постижимы, но причины их непостижимы. Физика отвергается, ибо природа явно непостижима, но логика признается, ибо она приносит пользу. Впрочем, Мелеагр (во II книге «О мнениях») и Клитомах (в I книге «О школах») утверждают, что киренаики одинаково не видят пользы ни в физике, ни в диалектике: по их мнению, достаточно постичь смысл добра и зла, чтобы и говорить хорошо, и не ведать суеверий, и быть свободным от страха смерти.
Нет ничего справедливого, прекрасного или безобразного по природе: все это определяется установлением и обычаем. Однако знающий человек воздерживается от дурных поступков, избегая наказания и дурной славы, ибо он мудр. Они признают успехи философии и других наук. Они учат, что один человек страдает больше, чем другой, и что ощущения иногда обманывают.
Так называемые гегесианцы различали те же два предельных состояния: наслаждение и боль. По их мнению, не существует ни благодарности, ни дружбы, ни благодеяния, так как к ним ко всем мы стремимся не ради них самих, а ради их выгод, ибо без выгод их не бывает. Счастье совершенно невозможно: тело наше исполнено многих страданий, а душа разделяет страдания тела и оттого волнуется, случай же часто не дает сбыться надеждам, – потому-то счастье и неосуществимо. Предпочтительны как жизнь, так и смерть. От природы, полагают они, ничто не бывает ни сладким, ни несладким; только редкость, новизна или изобилие благ бывает одним в сладость, а другим не в сладость. Бедность и богатство к наслаждению не имеют никакого отношения – ибо нет разницы между наслаждением богача и бедняка. Если мерить наслаждением, то рабство так же безразлично, как свобода, знатность – как безродность, честь – как бесчестье. Сама жизнь лишь для человека неразумного угодна, а для разумного безразлична. Мудрец все делает ради себя, полагая, что из других людей никто его не стоит. И сколь многим бы он по видимости ни пользовался от других, это не сравнить с тем, что он сам дает другим.
Гегесианцы отвергают наши ощущения за то, что они не ведут к точному знанию; поступать всюду следует так, как представляется лучше разуму. А заблуждения надо прощать потому, говорят они, что заблуждается человек не нарочно, а лишь понуждаемый какою-нибудь страстью: чем ненавидеть людей, лучше их переучивать. Преимущество мудреца не столько в выборе благ, сколько в избегании зол: конечную цель свою он полагает в том, чтобы жить без боли и огорчения, а достигают этого более всего те, кто не делает разницы между источниками наслаждений.
Далее, анникеридовцы, соглашаясь во всем с вышеназванными, допускали все же в жизни и дружбу, и благодарность, и почтение к родителям, и служение отечеству. Поэтому, говорили они, мудрец, даже терпя поношения, будет тем не менее счастлив и при немногих усладах. К счастью друга следует стремиться, но не ради самого этого счастья, ибо для ближнего оно неощутимо. Нам недостаточно разума, чтобы мужаться и возвыситься над общими предрассудками, – нужно еще победить привычкой смолоду укоренившееся в нас дурное предрасположение. И к другу нужно относиться по-доброму не только ради пользы от него – не будь пользы, не нужен и друг, – но и ради возникающего при этом доброго чувства, за которое не жалко и боль принять. Поэтому, хоть мы и полагаем конечною целью наслаждение, хоть и сокрушаемся, лишаясь его, однако из любви к другу мы все это готовы принять.
Наконец, так называемые феодоровцы получили свое имя от вышеупомянутого Феодора и следовали его учениям. Феодор этот был человеком, всячески отрицавшим ходячие суждения о богах. Нам попадалась даже книжка его под заглавием «О богах», весьма достойная внимания: из нее-то, говорят, Эпикур заимствовал большинство своих положений. Феодор этот был слушателем как Анникерида, так и диалектика Дионисия – об этом пишет Антисфен в «Преемствах философов».
Конечными целями он полагал радость и горе: первая – от разумения, второе – от неразумения; благами называл разумение и справедливость, злом – их противоположности, а серединою – наслаждение и боль. Дружбу он отрицал: дружбы не существует ни между неразумными, ни между мудрыми – у первых, как минует нужда, так исчезает и дружба, а мудрец довлеет себе и не нуждается в друзьях. Весьма разумно и то, говорил он, что человек взыскующий не выйдет жертвовать собою за отечество, ибо он не откажется от разумения ради пользы неразумных: отечество ему – весь мир. Кража, блуд, святотатство – все это при случае допустимо, ибо по природе в этом ничего мерзкого нет, нужно только не считаться с обычным мнением об этих поступках, которое установлено только ради обуздания неразумных. И любить мальчиков мудрец будет открыто и без всякой оглядки.
Об этом предмете рассуждал он так. «Разве грамотная женщина не полезна постольку, поскольку она грамотна?» – «Конечно». – «А грамотный мальчик или юноша полезен, поскольку он грамотен?» – «Так». «Тогда и красивая женщина полезна, поскольку она красива, и мальчик или юноша полезен, поскольку он красив?» – «Так». – «Но красивый мальчик или юноша полезен для того самого, для чего он красив?» – «Так». – «Значит, он полезен для любви». И когда с этим соглашались, он делал вывод: «Стало быть, кто пользуется любовью, поскольку она полезна, тот поступает правильно и, кто пользуется красотою, поскольку она полезна, тот поступает правильно». Рассуждениями такого рода он и одолевал в споре.
Прозвище «бог» он получил, по-видимому, после того, как Стильпон спросил его: «Скажи, Феодор, что в твоем имени, то ведь и в тебе?» Феодор согласился. «Но ведь в имени твоем – бог[218]?». Феодор и на это согласился. «Стало быть, ты и есть бог». Феодор и это принял без спора, но Стильпон, расхохотавшись, сказал: «Негодник ты этакий, да ведь с таким рассуждением ты себя признаешь хоть галкой, хоть чем угодно!»
Однажды, сидя с иерофантом Евриклидом, Феодор начал: «Скажи, Евриклид, что делают осквернители мистерий?» – «Они разглашают таинства непосвященным», – ответил тот. «Так, стало быть, ты сам – осквернитель мистерий, – сказал Феодор, – потому что ты раскрываешь их непосвященным». И он едва ли ускользнул бы от суда Ареопага, если бы Деметрий Фалерский его не выручил. Впрочем, Амфикрат в книге «О знаменитых людях» уверяет, что он и впрямь был осужден выпить цикуту.
Когда он жил при Птолемее, сыне Лага, тот однажды отправил его послом к Лисимаху. Послушав его вольные речи, Лисимах сказал: «Скажи, Феодор, не тебя ли это выгнали афиняне?» – «Ты не ошибся, – ответил Феодор. – Афины не могли меня вынести и извергли, как Семела Диониса». – «Берегись, – сказал Лисимах, – и больше не появляйся у меня». – «Я бы и ни появлялся, – ответил Феодор, – не пришли меня Птолемей». Присутствовавший при этом Митра, домоправитель Лисимаха, сказал: «Как видно, ты не признаешь не только богов, но и царей!» – «Как же не признаю богов, – возразил Феодор, – если прямо говорю, что ты богами обижен!»[219]
Говорят, однажды в Коринфе он шел в толпе учеников, а киник Метрокл, полоская овощи, крикнул ему: «Кабы ты полоскал овощи, обошелся бы ты, софист, и без стольких учеников!» Феодор отозвался: «А если бы ты умел обращаться с людьми, обошелся бы ты и без этих овощей!» То же самое рассказывают о Диогене и Аристиппе, как упоминалось выше[220].
Вот каков был Феодор, и вот с кем он имел дело. А под конец он удалился в Кирену, жил там при Маге и пользовался всяческим почетом. Когда-то он был изгнан оттуда, но, говорят, ответил на это шуткой: «Славно, славно, граждане киренцы, что вы меня выселяете из Ливии в Элладу!»
Всего Феодоров было двадцать. Первый – самосец, сын Ройка; это он посоветовал засыпать уголья под основание эфесского храма, так как место было сырое, а уголья, в которых выгорает все древесное, приобретают твердость, недоступную для воды. Второй – геометр из Кирены, у которого брал уроки Платон; третий – вышеназванный философ; четвертый – тот, от которого сохранилась отличная книжка об упражнении голоса; пятый писал исследования о сочинителях песнопений, начиная с Терпандра; шестой был стоик; седьмой описывал римские дела; восьмой – сиракузянин, писавший о военном деле; девятый – из Византия, известный политическими речами; десятый – тоже, о нем упоминает Аристотель в «Обзоре риторов»; одиннадцатый – фиванец, ваятель; двенадцатый – живописец, упоминаемый Полемоном; тринадцатый – живописец из Афин, о котором говорит Менодот; четырнадцатый – эфесец, живописец, упоминаемый Феофаном в книге «О живописи»; пятнадцатый – поэт, сочинитель эпиграмм; шестнадцатый – написавший книгу «О поэтах»; семнадцатый – врач, ученик Афинея; восемнадцатый – с Хиоса, философ-стоик; девятнадцатый – милетянин, тоже философ-стоик; двадцатый – трагический поэт.
9. Федон
Федон, элидянин, из знатного рода, попал в плен, когда пал его город[221], и его заставили служить в блудилище; но, стоя там у дверей, он прислушивался к Сократу, пока тот не присоветовал Алкивиаду и Критону[222] с их друзьями выкупить его. С этих пор он занимался философией как свободный человек; впрочем, Иероним в книге «О воздержании от суждений», нападая на него, обзывает его рабом. Диалоги он написал такие: «Зопир», «Симон» (подлинные), «Некий» (спорный), «Медий» (который иные приписывают Эсхину, а иные Полиэну), «Антимах или Старцы» (тоже спорный), «Кожевничьи речи» (их тоже некоторые приписывают Эсхину).
Преемником его был Плистен из Элиды, преемниками Плистена – Менедем Эретрийский и Асклепиад Флиунтский с их школами, перешедшие к Плистену от Стильпона. До них школа называлась элидской, а начиная с Менедема – эретрийской. Но о Менедеме как об основателе школы мы скажем далее.
10. Евклид
Евклид из Мегар Истмийских, а по мнению некоторых, из Гелы (так пишет Александр в «Преемствах»). Он держал в руках также и сочинение Парменида. Последователи его назывались по нему мегариками, потом эристиками, потом диалектиками – первым их так назвал Дионисий Халкедонский за их обычай представлять рассуждения в вопросах и ответах. Именно к Евклиду (по словам Гермодора) укрылись после гибели Сократа Платон и другие философы, устрашенные жестокостью тираннов.
Он заявлял, что существует одно только благо (agaton), лишь называемое разными именами: иногда разумением, иногда богом, а иногда умом и прочими наименованиями. А противоположное благу он отрицал, заявляя, что оно не существует.
Оспаривая доказательства, он оспаривал в них не исходные положения, а выведение следствий. Так, он отрицал умозаключения по аналогии, потому что они опираются или на сходное, или на несходное; если на сходное, то лучше уж обращаться не к сходному, а к самому предмету, а если на несходное, то неуместно само их сопоставление. Поэтому и Тимон пишет о нем (задевая заодно и других сократиков):
Диалогов он написал шесть: «Ламприй», «Эсхин», «Феникс», «Критон», «Алкивиад», «О любви».
Среди преемников Евклида находился и Евбулид Милетский, придумавший, между прочим, много диалектических задач: «Лжец», «Спрятанный», «Электра», «Человек под покрывалом», «Куча», «Рогатый» и «Лысый»[223]. О нем один из комических поэтов пишет:
(Дело в том, что Демосфен, по-видимому, был его учеником и, лишь сладив с картавостью, его покинул.) Спорил Евбулид и с Аристотелем и много наговорил на него дурного.
Преемником Евбулида был среди других и Алексин из Элиды, отчаянный спорщик, прозванный за это Укусин[224]. Спорил он более всего с Зеноном. Гермипп о нем сообщает, что он переселился из Элиды в Олимпию и там рассуждал о философии; а когда ученики спросили его, зачем он здесь обосновался, он ответил, что хочет основать школу, которая бы именовалась Олимпийской. Однако, когда припасы у них иссякли, а место оказалось нездоровым, они оттуда ушли, и остаток жизни Алексин провел в уединении, с одним только рабом; и, купаясь однажды в Алфее, он накололся на тростник и оттого умер. У нас о нем есть такие стихи:
Писал он не только против Зенона, но и другие книги, в частности против историка Эфора.
К Евбулиду был близок и Евфант Олинфский, написавший историю своего времени; сочинил он и много трагедий, которыми снискал славу в состязаниях. Он сделался наставником царя Антигона, написал для него рассуждение «О царской власти», пользующееся большой известностью, и скончался в преклонном возрасте.
Были у Евбулида и другие ученики, среди них – Аполлоний Кронос, а учеником этого Аполлония был Диодор Ясосский, сын Аминия, тоже прозванный Кронос. Каллимах в эпиграммах пишет о нем так:
Он тоже был диалектиком, и некоторые приписывают ему изобретение задач «Человек под покрывалом» и «Рогатый». Но когда он жил при Птолемее Сотере, ему задал несколько диалектических задач Стильпон, и он не смог сразу на них ответить; царь за это его всячески корил и Кроносом называл уже в насмешку. Тогда он ушел с пира, сочинил рассуждение о спорном вопросе и умер от огорчения. Вот наши стихи о нем:
Среди учеников Евклида был и Ихтий, сын Металла, знатный человек, против которого сочинил один из своих диалогов киник Диоген[227]; был Клиномах Фурийский, который первый стал писать об аксиомах, категориях и тому подобном; и был Стильпон Мегарский, замечательный философ, о котором – далее.
11. Стильпон
Стильпон из Мегар, что в Элладе, был слушателем кого-то из учеников Евклида; некоторые говорят, будто он слушал даже самого Евклида, а также Фрасимаха Коринфского, который, по словам Гераклида, был другом Ихтию. Он настолько превосходил всех изобретательностью и софистикой, что едва не увлек в свою мегарскую школу всю Элладу. Филипп Мегарский пишет об этом дословно так: «У Феофраста он отбил Метродора Теоретика и Тимагора из Гелы, у Аристотеля Киренского – Клитарха и Симмия, и даже среди самих диалектиков он сманил Пеония из Аристидовой школы, а Дифила Боспорского, сына Евфанта, и Мирмека, сына Эксенета, вышедших спорить против него, сделал своими страстными приверженцами». Кроме них увлек он и перипатетика Фрасидема, опытного физика, и ритора Алкима, первого из всех эллинских ораторов, и Кратета уловил он в свои сети, и многих иных, и даже Зенона Финикийского. На редкость искушен был он и в политике.
Он был женат и жил с гетерой по имени Никарета (об этом где-то пишет и Онетор). У него была беспутная дочь, которую взял в жены один его друг, Симмий Сиракузский. Так как жила она не по-хорошему, то кто-то сказал Стильпону: «Она тебя позорит!» – «Нет, – отвечал Стильпон, – ни она мне в позор, ни я ей не в честь».
К нему благоволил, говорят, даже Птолемей Сотер: завладев Мегарами, он предлагал ему денег и приглашал с собою в Египет. Но Стильпон из денег взял лишь малую часть, от поездки отказался и удалился на Эгину до тех пор, пока царь не отплыл прочь. Точно так же и Деметрий, сын Антигона, захватив Мегары, распорядился охранять дом Стильпона и возвратить ему разграбленное добро; но когда он спросил у него перечень его убытков, Стильпон заявил, что убытков не было: воспитания у него никто не отнял и знания его и разум остались при нем[228]. А рассуждая с царем о благодеяниях, он так пленил его, что сделал своим приверженцем.
Говорят, однажды он так спросил об Афине Фидия: «Неправда ли, Афина, дочь Зевса, – это бог?» Ему ответили: «Правда». – «Но ведь эта Афина создана не Зевсом, а Фидием?» Согласились и с этим. – «Стало быть, она – не бог!» За это его привлекли к суду Ареопага; он не отпирался, а утверждал, что рассуждение его правильно: Афина действительно не бог, а богиня, потому что она женского пола. Тем не менее судьи приказали ему немедля покинуть город. А Феодор по прозвищу Бог сказал в насмешку: «Откуда он это знает? Что он ей, подол поднимал?» Ибо поистине Феодор был всех грубее, а Стильпон всех тоньше.
Кратет спросил его: чувствуют ли боги радость от наших поклонений и молитв? – а он, говорят, ответил: «Глупый ты человек, такие вопросы задают не на улице, а с глазу на глаз!» Точно так же и Бион на вопрос, есть ли боги, отвечал:
Нрава Стильпон был открытого, чужд притворства и умел разговаривать даже с простыми людьми. Однажды, когда киник Кратет не смог ответить на вопрос и начал отругиваться, он сказал: «Конечно, тебе легче сказать все что угодно, чем то, что нужно!» А когда Кратет задал ему как-то вопрос, стоя с сушеной смоквой в руке, он выхватил ее и съел. «Пропала смоква!» – воскликнул Кратет. «И пропал вопрос твой, – отозвался Стильпон, – потому что смоква была платой вперед за мой ответ». В другой раз, зимою, увидев продрогшего Кратета, он сказал: «Как видно, Кратет, нужно не просто носить плащ, а с умом[229]!» Недаром кто-то задетый высмеял его так:
В Афинах, говорят, он так привлекал к себе внимание, что люди сбегались из мастерских поглядеть на него. Кто-то сказал ему: «Тебе, Стильпон, дивятся, как редкому зверю!» – «Не зверю, – ответил он, – а как настоящему человеку».
Великий искусник в словопрениях, он отвергал общие понятия (ta eidē). По его словам, кто говорит «человек», говорит «никто»: ведь это ни тот человек, ни этот человек (ибо чем тот предпочтительнее этого?) – а стало быть, никакой человек. Или так: «овощ» – это не то, что перед нами, потому что «овощ» существовал и за тысячу лет до нас, – а стало быть, овощ перед нами – не овощ. Впрочем, однажды среди спора с Кратетом он вдруг поспешил прочь, чтобы купить себе рыбу; Кратет, удерживая его, сказал: «Ты теряешь свой довод!» – «Нет, – отвечал Стильпон, – я теряю только тебя, а не довод: довод мой при мне, а вот рыбку того и гляди перехватят!»
Диалогов его известно девять, и все довольно вялые: «Мосх», «Аристипп или Каллий», «Птолемей», «Херекрат», «Метрокл», «Анаксимен», «Эпиген», «К своей дочери», «Аристотель». Гераклит говорит, что учеником его был даже Зенон, основатель стоической школы.
Скончался он, по словам Гермиппа, в глубокой старости, а чтобы ускорить смерть, выпил вина. О нем тоже есть наша эпиграмма:
А комический поэт Софил в драме «Свадьба» шутит над ними так:
12. Критон
Критон из Афин. Он с такой великой любовью относился к Сократу и так о нем заботился, что тому ни в чем не было нужды. Даже сыновья его были слушателями Сократа: Критобул, Гермоген, Эпиген и Ктесипп. Этот Критон написал семнадцать диалогов, которые собраны в одну книгу и называются так: «О том, что люди не от ученья хороши», «Об избытке», «Что нужно человеку, или Политик», «О прекрасном», «О дурном поведении», «О благоустройстве», «О законе», «О божественном», «Об искусствах», «Об общежитии», «О мудрости», «Протагор, или Политик», «О грамоте», «О поэзии», «Об учении», «О знании, или О науке», «О познавании».
13. Симон
Симон из Афин, кожевник. Когда Сократ приходил в его мастерскую и о чем-нибудь беседовал, то он делал записи обо всем, что мог запомнить; поэтому диалоги его называют «кожевничьими». Диалогов этих тридцать три, и они собраны в одну книгу: «О богах», «О благе», «О прекрасном», «Что есть прекрасное?», «О справедливом» два диалога, «О том, что добродетели нельзя научить», «О мужестве» три диалога, «О законе», «О предводительстве над народом», «О чести», «О поэзии», «О восприимчивости», «О любви», «О философии», «О науке», «О музыке», «О поэзии», «Что есть прекрасное?», «О знании», «О собеседовании», «О суждении», «О бытии», «О числе», «Об усердии», «О труде», «О стяжательстве», «О похвальбе», «О прекрасном», а также «О совете», «О разуме, или О необходимом», «О дурном поведении». Именно он, говорят, первый стал сочинять сократические диалоги. Перикл обещал давать ему на жизнь и вызвал его к себе, но он ответил, что речь его вольна и не продажна.
Был и другой Симон, сочинитель учебника по риторике, и третий – врач при Селевке Никаноре, и четвертый – ваятель.
14. Главкон
Главкон из Афин – под его именем известны девять диалогов в одной книге: «Фидил», «Еврипид», «Аминтих», «Евфий», «Лисифид», «Аристофан», «Кофал», «Анаксифем», «Менексен». Известны еще тридцать два его диалога, но они считаются неподлинными.
15. Симмий
Симмий из Фив – под его именем известны двадцать три диалога в одной книге: «О мудрости», «О рассуждении», «О музыке», «О словах», «О мужестве», «О философии», «Об истине», «О грамоте», «Об учительстве», «Об искусстве», «О начальствовании», «Об уместности», «О предпочитаемом и избегаемом», «О друге», «О ведении», «О душе», «О хорошей жизни», «О возможном», «О деньгах», «О жизни», «Что есть прекрасное?», «Об усердии», «О любви».
16. Кебет
Кебет из Фив – под его именем известны три диалога: «Картина», «Седьмица», «Фриних».
17. Менедем
Он был из школы Федона, сын Клисфена из рода, именовавшегося Феопропидами, человек знатный, но бедный – занимался он зодчеством, а по мнению некоторых, театральною живописью или же и тем и другим. Оттого-то, когда он выступил с законопредложением в народном собрании, некий Алексиний, нападая на него, говорил, что ему-де одинаково не с руки писать ни законопредложения, ни театральные задники.
Назначенный эретрийцами в охранный отряд в Мегары, он посетил по дороге Платона в Академии[231] и был так пленен им, что отстал от войска. Но Асклепиад Флиунтский увлек его, и они оказались в Мегарах, где вдвоем слушали Стильпона; а оттуда отплыли в Элиду и там примкнули к Анхипилу и Мосху из школы Федона. Школа эта дотоле именовалась элидскою (как было сказано в жизнеописании Федона[232]), а с той поры – эретрийскою, по отечеству Менедема.
По-видимому, он отличался важностью – оттого и Кратет насмехается над ним так:
А Тимон так:
Важности в нем было столько, что, когда Антигон позвал к себе Еврилоха Кассандрийского с Клеиппидом, мальчиком из Кизика, Еврилох отказался от страха, что об этом узнает Менедем, ибо Менедем был резок и остер на язык. Один юнец стал с ним вольничать; Менедем ничего не сказал, но взял прут и у всех на глазах начертил на песке изображение мальчика под мужчиной; юнец понял этот урок и скрылся. Гиерокл, начальник Пирея, прогуливаясь с ним в храме Амфиарая, долго говорил ему о взятии Эретрии; Менедем ничего не ответил, а только спросил его: зачем было Антигону с ним спать? Одному слишком наглому развратнику он сказал: «Ты забыл, что не только капуста вкусна, но и редька[233]?» А какому-то крикливому юноше заметил: «Примечай-ка лучше, что у тебя сзади?»
Антигон спрашивал его, не пойти ли ему на пьяную гулянку; он ничего не ответил и только велел напомнить Антигону, что тот – сын царя.
Один человек докучал ему праздными разглагольствованиями. «Есть у тебя имение?» – спросил его Менедем. Тот ответил, что есть и там много добра. «Ступай же туда, – сказал Менедем, – и присмотри за этим добром, а то как бы и добру не погибнуть, и тонкому человеку не остаться ни с чем»[234].
Кто-то его спрашивал, должен ли человек мыслящий жениться. «Как по-твоему, – переспросил Менедем, – мыслящий я человек или нет?» И услышав, что мыслящий, ответил: «Ну так я женат».
Человека, утверждавшего, что благо не едино, он спросил: сколько же точным счетом имеется благ, сто или больше?
Он не мог унять роскоши одного хлебосола; поэтому, оказавшись у него на обеде, он не сказал ни слова, но стал учить его молча: ел за столом одни только оливки.
За свои вольные речи он едва не попал в беду у Никокреонта на Кипре – а с ним и его друг Асклепиад. Царь устраивал ежемесячное празднество и вместе с другими философами пригласил и их; но Менедем сказал: «Если такие сборища – благо, то праздновать надо ежедневно; если нет – то не надо и сегодня». Тиранн ответил, что только этот день у него и свободен, чтобы слушать философов; на это Менедем во время жертвоприношения еще суровее возразил, что философов надо слушать во всякий день. Они погибли бы, если бы какой-то флейтист не дал им возможности уйти; и потом, на корабле среди бури, Асклепиад сказал, что искусство флейтиста их спасло, а искусство Менедема погубило.
Обычаев он не придерживался и о школе своей заботился мало: ни порядка при нем не было заметно, ни сиденья не располагались в круг, но каждый во время занятий сидел или прохаживался где попало, и Менедем тоже. Несмотря на это, он был щепетилен и тщеславен: когда в ранние годы он с Асклепиадом помогали строителю возводить дом, то Асклепиад, таская известку, показывался на крыше голый, а Менедем прятался всякий раз, как видел кого-нибудь поблизости. А когда он занялся делами государственными, то волновался так, что, воскуряя ладан, положил его мимо кадильницы; и когда Кратет из толпы стал издеваться, что он так хлопочет о государстве, то он велел бросить Кратета в тюрьму. Однако и в тюрьме, видя проходящего Менедема, Кратет высовывался и обзывал его Агамемнончиком и градоначальничком.
Был он отчасти замкнут и суеверен. Однажды с Асклепиадом он по недосмотру отведал в харчевне от брошенного мяса; узнав об этом, он побледнел и занемог, пока Асклепиад не вразумил его, что страдает он не от мяса, а от собственной мнительности.
В остальном был он человек великодушный и благородный. Даже телом своим он до старости оставался крепок и загорел не хуже любого атлета, был плотен и закален; и сложения он был соразмерного, как можно видеть по статуе в Эретрии на старом стадионе, где он представлен, словно с умыслом, почти нагим и тело его хорошо видно.
Был он и гостеприимен, и так как Эретрия – место нездоровое, то часто устраивал попойки – порою и для поэтов, и для музыкантов. Он любил и Арата, и трагика Ликофрона, и Антагора Родосского, но более всего он ценил Гомера, потом лириков, потом Софокла и даже Ахея, который, по его суждению, уступал в сатировских драмах одному Эсхилу. Оттого, говорят, он даже своим противникам в государстве отвечал стихами:
стихи эти Ахея, из сатировской драмы «Омфала». Поэтому не правы те, кто уверяют, будто он не читал ничего, кроме «Медеи» Еврипида (которую к тому же некоторые приписывают Неофрону Сикионскому).
К учителям из Платоновой и Ксенократовой школы, равно как и к Паребату Киренскому, он относился с презрением, зато восхищался Стильпоном; когда у него спросили мнение о Стильпоне, он только и ответил, что это – истинно свободный человек. Вообще же он был скрытен, и вести с ним дела было трудно – на все он отвечал уклончиво и находчиво. Спорщик он был отменный (пишет Антисфен в «Преемствах»); особенно он любил допрос такого рода: «То-то и то-то – вещи разные?» – «Так». – «Польза и благо – вещи разные?» «Так». – «Стало быть, польза не есть благо».
Говорят, он не признавал отрицательных аксиом и обращал их в положительные; а из положительных он признавал лишь простые и отвергал непростые, то есть составные и сложные. Гераклид пишет, что хотя по учению он и был платоником, однако диалектику он только вышучивал. Так, Алексин однажды задал ему вопрос: «Ты перестал бить своего отца?»[235] – а он ответил: «И не бил, и не переставал». Тот настаивал, чтобы было сказано простое «да» или «нет» во избежание двусмысленности; а он на это: «Смешно, если я буду следовать твоим правилам, когда можно взять и остановить тебя еще на пороге!»
Биону, который усердствовал, опровергая гадателей, он сказал: «Ты бьешь лежачих!»[236] А услышав, как кто-то говорил, что высшее благо иметь все, чего желаешь, он возразил: «Нет, гораздо выше – желать того, что тебе и вправду нужно».
Антигон Каристский утверждает, что он ничего не писал и не сочинял и поэтому не придерживался ничьих доводов. В разбирательствах был он, говорят, таким воинственным, что подчас уходил с подбитым глазом. Таков он был в речах, а в поведении, напротив, необычайно мягок. Над Алексином он много потешался и жестоко его вышучивал – и в то же время услужил ему, дав охрану его жене, когда она ехала от Дельфов до Халкиды и опасалась по дороге разбойников и грабителей.
Другом он был настоящим – это видно из того, как жил он душа в душу с Асклепиадом, которого любил не меньше, чем Пилад – своего друга. Асклепиад был старшим, и люди говорили, что это поэт, а Менедем – актер. Говорят, однажды Архиполид выписал им три тысячи драхм, но они так упрямо спорили за право взять свою долю вторым, что оба так и остались без денег. Еще говорят, что когда они женились, то на дочери женился Асклепиад, а на матери – Менедем; жена Асклепиада умерла раньше, и тогда он взял от Менедема его жену; а Менедем потом, став во главе города, нашел себе другую жену, богатую, однако хозяйство в их общем доме продолжал поручать своей первой жене. Впрочем, Асклепиад с Менедемом жили неприхотливо, пользуясь от большого малым. Впоследствии мальчик, которого любил Асклепиад, пришел однажды на пирушку, и молодые люди его не хотели принимать, а Менедем велел впустить: Асклепиад, сказал он, даже из могилы открывает ему эти двери.
Деньги на житье давали им Гиппоник Македонский и Агетор Ламийский: Агетор подарил по тридцать мин каждому, а Гиппоник дал Менедему две тысячи драхм на приданое дочерям: дочерей было трое (пишет Гераклид), а мать их была родом из Оропа.
Пирушки его обычно устраивались так. С двумя или тремя друзьями он завтракал не спеша, пока день не начинал клониться к закату, а затем кто-нибудь принимался созывать знакомых, которые приходили к нему уже пообедавши. Кто являлся слишком рано, прохаживался возле его дома, расспрашивал входящих, который час и что на столе; если на столе были овощи да соленая рыба, они расходились, если мясо – шли в гости. В летнее время на ложе стелили циновки, в зимнее – овчины; подушки нужно было приносить с собой. Круговая чаша была не более кружки; на закуску были стручки или бобы, иной раз груша или гранат, из свежих плодов, а иной раз горох или даже сухие смоквы. Обо всем этом сообщает Ликофрон в сатировской драме под заглавием «Менедем», сочиненной в похвалу философу. Вот несколько строк из нее:
В первое время эретрийцы смотрели на него с презрением и обзывали пустозвоном и псом; а потом стали им восхищаться и даже вверили ему город. Он ездил послом к Птолемею и Лисимаху, всюду встречая почет; мало того, он был и у Деметрия и умерил ежегодную подать от своего города с двухсот талантов до пятидесяти. А оклеветанный перед Деметрием, будто он хотел предать город Птолемею, он оправдывался в письме, которое начинается так: «Менедем желает здравствовать царю Деметрию. Я слышал, что тебе донесли на меня…» Клеветником, по некоторому известию, был один его политический противник, по имени Эсхил.
В посольстве к Деметрию об Оропе[237] он вел себя тоже достойным образом (о чем упоминает и Евфант в «Истории»). Любил его и Антигон и даже объявлял себя его учеником. А Менедем в честь его победы над варварами при Лисимахии написал указ, простой и нельстивый, начинающийся так: «Военачальники и советники внесли предложение: так как царь Антигон, победив в сраженье варваров, возвращается в свои пределы и все дела его сбываются по предусмотрению, то совет и народ постановили…»
За эти и за иные проявления дружбы он был заподозрен, что хочет предать город Антигону, и по клевете Аристодема ушел в изгнание. Жил он в Оропе при храме Амфиарая. Но Гермипп рассказывает, что там пропали золотые сосуды, и тогда постановлением всех беотийцев ему было велено уйти; глубоко огорченный, он тайно пробрался в родной город, захватил жену с дочерьми и уехал к Антигону, где и умер от огорчения. А Гераклид рассказывает совсем противоположное: Менедем был у эретрийцев советником и не раз вызволял их от тираннов[238], призывая Деметрия; поэтому он не стал бы предавать город Антигону, и обвинение против него было клеветническим; к Антигону он явился в намерении вызволить отечество, но тот на это не пошел, и тогда Менедем от огорчения покончил с жизнью в семидневной голодовке[239]. Подобным же образом повествует и Антигон Каристский. Единственным открытым врагом Менедема был Персей – он-то, по-видимому, и удержал Антигона от намерения восстановить в Эретрии ради Менедема народное правление[240]. Оттого-то однажды за вином Менедем, опровергнув Персея в его рассуждениях, сказал, между прочим: «Вот какой он философ; а человек он такой, что хуже его не было и не будет».
Умер он, по словам Гераклида, на 74-м году жизни. О нем также есть у нас стихи следующего содержания:
Таковы сократики и их преемники. Теперь следует перейти к Платону, начинателю Академии, и его преемникам, поскольку они стяжали известность.
Книга третья
Платон
Платон, афинянин, сын Аристона и Периктионы (или Потоны), которая вела свой род от Солона. А именно у Солона был брат Дропид, у того – сын Критий, у того – Каллесхр, у того – Критий (из Тридцати тираннов) и Главкон, у Главкона – Хармид и Периктиона, а у нее и Аристона – Платон – в шестом поколении от Солона. А Солон возводил свой род к Нелею и Посидону. Говорят, что и отец его происходил от Кодра и Меланфа, а Кодр и Меланф (по словам Фрасила) – от Посидона.
Спевсипп (в книге под заглавием «Платонова тризна»), и Клеарх (в «Похвальном слове Платону»), и Анаксилаид (во II книге «О философах») пишут, что по Афинам ходил такой рассказ: когда Потона была в цвете юности, Аристон пытался овладеть ею, но безуспешно; и, прекратив свои попытки, он увидел образ Аполлона, после чего сохранял жену в чистоте, пока та не разрешилась младенцем.
Родился Платон в 88-ю олимпиаду, седьмого фаргелиона, в день, когда делосцы отмечают рождение Аполлона[242], – так пишет Аполлодор в «Хронологии». Скончался он на свадебном пиру в первый год 108-й олимпиады, на 81-м году, – так пишет Гермипп. (Впрочем, Неанф говорит, что он умер 84 лет.) Таким образом, он на шесть лет моложе Исократа: тот родился при архонте Лисимахе, а Платон – при Аминии, в год смерти Перикла[243]. Был он из дема Коллит (как говорит Антилеонт во II книге «О сроках»), а родился, по мнению некоторых, на Эгине (в доме Фидиада, сына Фалеса, как пишет Фаворин в «Разнообразном повествовании»), куда отец его был послан вместе с другими поселенцами, но вернулся в Афины, когда их выгнали спартанцы, явившись на помощь Эгине. В Афинах он даже выступил хорегом[244](за счет Диона, как пишет Афинодор в VIII книге «Прогулок»). У него были два брата, Адимант и Главкон, и сестра Потона, мать Спевсиппа.
Грамоте он учился у Дионисия, о котором упоминает в своих «Соперниках»[245], а гимнастикой занимался у борца Аристона из Аргоса – от него он и получил имя Платон («Широкий») за свое крепкое сложение, а прежде звался Аристоклом, по имени деда (так пишет Александр в «Преемствах»). Впрочем, некоторые полагают, что он так прозван за широту своего слова, а Неанф – что за широкий лоб. Иные говорят, будто он даже выступал борцом на Истме (так пишет Дикеарх в I книге «Жизнеописаний»), занимался живописью и сочинял стихи[246]– сперва дифирамбы, а потом лирику и трагедии. Но говорят, голос у него был слабый (так пишет и Тимофей Афинский в «Жизнеописаниях»).
Рассказывают, что Сократу однажды приснился сон, будто он держал на коленях лебеденка, а тот вдруг покрылся перьями и взлетел с дивным криком: а на следующий день он встретил Платона и сказал, что это и есть его лебедь. Сперва Платон занимался философией <в Академии, затем в саду близ Колона>[247] так пишет Александр в «Преемствах»), следуя Гераклиту; но потом, готовясь выступить с трагедией на состязаниях, он услышал перед Дионисовым театром беседу Сократа и сжег свои стихи с такими словами:
И с этих пор (а было ему двадцать лет) стал он неизменным слушателем Сократа; после кончины Сократа примкнул к Кратилу, последователю Гераклита[249], и Гермогену, последователю Парменида; потом, в двадцать восемь лет (по словам Гермодора), вместе с некоторыми другими сократиками перебрался в Мегары к Евклиду; потом поехал в Кирену к математику Феодору; оттуда – в Италию, к пифагорейцам, Филолаю и Евриту; оттуда – в Египет к вещателям (говорят, туда его сопровождал Еврипид)[250]; там он заболел, и жрецы исцелили его морской водой, на что он и сказал:
и повторил за Гомером, что «все египтяне – врачи»[252]. Собирался Платон посетить и магов, но не сделал этого из-за азиатских войн.
Воротившись в Афины, он поселился в Академии. Это гимнасий в роще за городскими стенами, получивший свое название от героя Гекадема, как пишет и Евполид в комедии «Невоеннообязанные»:
Также и Тимон, говоря о Платоне, пишет:
«Гекадемией» (через «Ге») назывался прежде и сам гимнасий.
Был наш философ дружен и с Исократом; Праксифан описывает, как они разговаривали о поэтах, когда Исократ приехал в гости к Платону в его имение.
В походах он участвовал трижды (говорит Аристоксен): один раз – на Танагру, другой – на Коринф, третий – к Делию, где весьма отличился.
Он соединил учения Гераклита, Пифагора и Сократа: о чувственно воспринимаемом он рассуждал по Гераклиту, об умопостигаемом – по Пифагору, а об общественном – по Сократу. Диону в Сицилии он поручил купить у Филолая три пифагорейские книги за сто мин (так говорит Сатир и некоторые другие) – достатком для этого он располагал, потому что от Дионисия он получил более 80 талантов (о чем пишет и Онетор в книге под заглавием «Наживаться ли мудрецу?»).
Многим он воспользовался и у Эпихарма, сочинителя комедий, переписав у него немалые части, – так утверждает Алким в четырех книгах «К Аминту»[253]. В книге он пишет: «Очевидным представляется, что Платон многое говорит, следуя Эпихарму. Рассмотрим это. Платон утверждает, что чувственно воспринимаемое никогда не пребывает в своем качестве и количестве, но постоянно течет и меняется – словно отнимаешь число от того, что не имеет ни равенства, ни определенности, ни количества, ни качества[254]. Таково все, в чем становление вечно, а сущности нет. И только умопостигаемое не знает ни убыли, ни прибыли: природе вечного приходится быть всегда подобной и тождественной самой себе. Так вот, Эпихарм о чувственно воспринимаемом и об умопостигаемом ясно сказал так:
Далее Алким пишет так: «Мудрецы говорят, что душа одни вещи воспринимает посредством тела – например, зрением или слухом, а другие улавливает сама по себе, без посредства тела: поэтому одни существующие предметы чувственно воспринимаемы, а другие – умопостигаемы. Оттого и Платон говорит[255]: кто хочет познать начала всего, тому следует: во-первых, различить идеи сами по себе – например, подобие, единство, множество, величину, состояние, движение; во-вторых, положить в основу идеи, существующие сами по себе, – красоту, благо, справедливость и тому подобное; в-третьих, познать те из идей, которые существуют по соотношению друг с другом, – например, знание, величину или власть. (При этом надобно помнить: вещи, которые при нас, причастны иным и соименны с иными – так, справедливым зовется то, что причастно справедливости; прекрасным то, что причастно красоте.) Все идеи вечны, умственны и чужды страдания. Потому и говорит Платон[256], что идеи в природе занимают место образцов, а все остальное сходствует с ними, будучи их подобием. Так вот, о благе и об идеях Эпихарм говорит так:
Платон в своем учении об идеях говорит так[257]: идеи присутствуют во всем, что есть, – ведь существует память, память бывает лишь о вещах покоящихся и пребывающих, а пребывают лишь идеи, и ничто другое. Как бы иначе выжили живые существа, говорит он, если бы они не были приспособлены к идеям и если бы именно для этого природа не наделила их умом? Однако животные помнят о сходстве, помнят, на что похожа пища, какая для них существует, и тем самым показывают, что наблюдение сходства врождено всем животным. Точно так же они воспринимают и животных своей породы. А как об этом пишет Эпихарм?
И еще:
Все это и иное подобное твердит Алким на протяжении четырех книг, указывая, сколько полезного почерпнул из Эпихарма Платон. Да и сам Эпихарм сознавал свою мудрость – это понятно из следующих строк, где он предвещает себе соревнователя:
Как кажется, Платон первым привез в Афины также и книги мимографа Софрона и подражал ему в изображении характеров[258]; книги эти были найдены у него в изголовье.
В Сицилию он плавал трижды. В первый раз – затем, чтобы посмотреть на остров и на вулканы; тиранн Дионисий, сын Гермократа, заставил его жить при себе, но Платон его оскорбил своими рассуждениями о тираннической власти, сказав, что не все то к лучшему, что на пользу лишь тиранну, если тиранн не отличается добродетелью. «Ты болтаешь, как старик», – в гневе сказал ему Дионисий; «А ты как тиранн», – ответил Платон. Разгневанный тиранн хотел поначалу его казнить, но Дион и Аристомен отговорили его, и он выдал Платона спартанцу Поллиду, как раз в это время прибывшему с посольством, чтобы тот продал философа в рабство.
Поллид увез его на Эгину и вывел на продажу. Хармандр, сын Хармандрида, тотчас обвинил его в смертном преступлении против эгинского закона, по которому первый афинянин, ступивший на их остров, подлежит казни без суда[259]. (Закон этот был внесен самим Хармандром, как сообщает Фаворин в «Разнообразном повествовании».) Но когда кто-то сказал, хоть и в шутку, что этот ступивший – философ, суд его оправдал. А другие передают, что его доставили под стражей в народное собрание, но он не произнес ни слова, готовый принять все, что его ждет; и тогда было постановлено не казнить его, а продать в рабство как военнопленного. Выкупил его за двадцать мин (по иным сведениям, за тридцать) случайно оказавшийся там Анникерид Киренский и препроводил в Афины к его друзьям. Те немедленно выслали Анникериду деньги, но он их отверг, заявив, что не одни друзья вправе заботиться о Платоне. Впрочем, некоторые говорят, будто деньги выслал Дион; но Анникерид не взял их себе, а купил на них Платону садик в Академии. А о Поллиде говорят, будто он потерпел поражение от Хабрия и потом утонул при Гелике[260] – так божество отомстило за философа (об этом пишет и Фаворин в I книге «Записок»). Дионисий на этом не успокоился: узнав, что случилось, он послал к Платону с просьбой не говорить о нем дурного; но Платон ответил, что ему недосуг даже помнить о Дионисии.
Во второй раз он ездил к Дионисию Младшему просить о земле и людях, чтобы жить по законам его Государства. Дионисий обещал, но не дал. Некоторые пишут, что он при этом попал было в беду, оттого что побуждал Диона и Феодота к освобождению острова; но пифагореец Архит в письме к Дионисию добился для него прощения и свободного возвращения в Афины. Вот это письмо[261]:
«Архит Дионисию желает доброго здоровья. Все мы, любя Платона, посылаем к тебе Ламиска и Фотида с товарищами, чтобы увезти его от тебя по нашему прежнему соглашению. Мы советуем тебе припомнить, с какою настойчивостью ты всех нас убеждал устроить его приезд и позаботиться о его безопасности здесь и на обратном пути, равно как и о многом ином. Припомни также, что прибытие его ты почитал за честь, что любил ты его потом, как никого другого. И поэтому, если что у вас не заладилось, останься человеком и верни его нам невредимого. Этим ты сделаешь справедливое дело и обяжешь нас благодарностью».
В третий раз он ездил с тем, чтобы примирить Диона с Дионисием; но это ему не удалось, и он воротился восвояси ни с чем. И более он государственными делами не занимался, хоть из сочинений его и видно, что он был государственный человек. Дело в том, что народ уже свыкся с совсем иными государственными установлениями. Когда аркадяне и фиванцы основывали Мегалополь, они пригласили его в законодатели; но, поняв, что блюсти равенство они не согласны, он отказался. (Об этом пишет Памфила в XXV книге «Записок».) Говорят также, что он один заступился за военачальника Хабрия, когда тому грозила смерть[262], а никто другой из граждан на это не решился; и когда он вместе с Хабрием шел на акрополь, ябедник Кробил встретил его и спросил: «Ты заступаешься за другого и не знаешь, что тебя самого ждет Сократова цикута?» – а он ответил: «Я встречался с опасностями, сражаясь за отечество, не отступлю и теперь, отстаивая долг дружбы».
Он первый ввел в рассуждение вопросы и ответы (как пишет Фаворин в «Разнообразном повествовании»). Он первый подсказал Леодаманту Фасосскому аналитический способ исследования. Он первый употребил в философии такие понятия, как «противостояние», «основа», «диалектика», «качество», «продолговатое число», «открытая плоскость граней», «божественное провидение». Он первый из философов дал ответ на речь Лисия, сына Кефала, которую изложил слово за слово в своем «Федре»[263]. Он первый стал рассматривать возможности грамматики. И он первый выступил с опровержением почти всех философов, ему предшествовавших; неясно лишь, почему он ни разу не упоминает о Демокрите[264].
Когда он шел в Олимпию (рассказывает Неанф Кизикский), все эллины смотрели только на него; это было, когда он встретился с Дионом, замышлявшим поход на Дионисия. И даже перс Митридат (как сообщается в I книге «Записок» Фаворина) воздвиг в Академии статую Платона с надписью: «Митридат персидский, сын Родобата, посвящает Музам этот образ Платона, работу Силаниона»[265].
Гераклид говорит, что в юности он был так стыдлив и вел себя так сдержанно, что никто не видел, чтобы он смеялся в голос. Но и его тем не менее не оставили своими насмешками сочинители комедий. Так, Феопомп пишет в «Гедихаре»:
Анаксандрид в «Тесее»:
Тимон пересмеивал его имя:
Алексид пишет в «Меропиде»:
И в «Анкилионе»:
Амфий – в «Амфикрате»:
И в «Дексидемиде»:
Кратин в «Лжеподкидыше»:
Алексид в «Олимпиодоре»:
И в «Парасите»:
Насмехается над ним и Анаксилай в «Виноградаре», в «Цирцее» и в «Богачках».
Аристипп в IV книге «О роскоши древних» уверяет, что он был влюблен в некоего мальчика Астера, который обучался астрономии, а также в вышеназванного Диона, а также, по утверждению некоторых, и в Федра. Любовь эта явствует из нижеследующих эпиграмм, которые он будто бы написал о них:
И еще:
А о Дионе так:
Говорят, эти стихи и в самом деле начертаны на его гробнице в Сиракузах.
А о любви своей к Алексиду и (как было сказано) к Федру он сложил такие стихи:
Говорят, он имел любовницей Археанассу, о которой написал так:
А вот стихи его к Агафону:
Вот и другие:
И еще другое:
Говорят, ему принадлежит и надпись пленным эретрийцам:
И такие стихи:
И такие:
Молон недолюбливал Платона и говорил: «Удивительно не то, что Дионисий оказался в Коринфе[273], а то, что Платон оказался в Сицилии». Ксенофонт, по-видимому, тоже не был расположен к нему: во всяком случае они словно соперничали, сочиняя такие схожие произведения, как «Пир», «Апология Сократа» и «Нравственные записки»[274]; один сочинил «Государство», другой «Воспитание Кира», а Платон на это заявил в «Законах»[275], что такое «Воспитание Кира» – выдумка, ибо Кир был совсем не таков; и оба, вспоминая о Сократе, нигде не упоминают друг о друге – только один раз Ксенофонт называет Платона в III книге «Воспоминаний»[276].
Также и Антисфен, говорят, собираясь однажды читать вслух написанное им, пригласил Платона послушать: тот спросил, о чем чтение, и Антисфен ответил: «О невозможности противоречия». «Как же ты сумел об этом написать?» – спросил Платон, давая понять, что Антисфен-то и противоречит сам себе; после этого Антисфен написал против Платона диалог под заглавием «Сафон», и с этих пор они держались друг с другом как чужие.
Сам Сократ, говорят, послушав, как Платон читал «Лисия», воскликнул: «Клянусь Гераклом! сколько же навыдумал на меня этот юнец!» – ибо Платон написал много такого, чего Сократ вовсе не говорил.
Враждовал Платон и с Аристиппом. Так, в диалоге «О душе»[277] он порочит Аристиппа тем, что тот не был при кончине Сократа, хотя Аристипп был не так уж далеко – на Эгине.
Ревновал он и к Эсхину за его добрую славу при Дионисии; и когда Эсхин приехал, то Платон к его бедности отнесся свысока, а Аристипп помог. Он вложил в уста Критону те доводы, которыми Сократа в тюрьме уговаривал бежать, – а принадлежат они (говорит Идоменей) Эсхину, и лишь по своей неприязни к нему Платон приписал их Критону[278].
А о себе Платон не упоминает нигде в своих сочинениях, кроме как в «Апологии» и в диалоге «О душе»[279].
Аристотель говорит, что образ речи Платона – средний между поэзией и прозой. Аристотель один дослушал Платона до конца, когда тот читал диалог «О душе», а остальные слушатели все уже разошлись (об этом пишет в одном месте Фаворин). Филипп Опунтский, по некоторым известиям, переписал с восковых дощечек его «Законы», и он же, говорят, сочинил к ним «Послезаконие». Начало «Государства» было найдено записанным на много ладов (сообщают Евфорион и Панэтий). Это «Государство», по уверению Аристоксена, почти все входит в состав «Противоречий» Протагора[280]. Первым Платоновым диалогом, говорят, был «Федр»[281]: в самом деле, в его постановке вопроса есть что-то мальчишеское. Впрочем, Дикеарх и весь слог его сочинений считает грубым.
Говорят, Платон увидел одного человека за игрой в кости и стал его корить. «Это же мелочь», – ответил тот. «Но привычка не мелочь», – возразил Платон.
На вопрос, будут ли писать о нем в записках, как о его предшественниках, он отвечал: «Было бы доброе имя, а записок найдется довольно».
Однажды, когда к нему вошел Ксенократ, Платон попросил его выпороть раба: сам он не мог это сделать, потому что был в гневе. А какому-то из рабов он и сам сказал: «Не будь я в гневе, право, я бы тебя выпорол!»
Сев на коня, он тотчас поспешил сойти, чтобы не поддаться (так сказал он) всаднической гордыне. Пьяным он советовал смотреться в зеркало, чтобы отвратиться от своего безобразия. Допьяна, говорил он, нигде не следует пить, кроме как на празднествах бога – подателя вина. Сон без меры тоже ему претил. Недаром он пишет в «Законах»: «Ни на что не годен спящий»[282].
«Слаще всего, – говорил он, – слышать истину». (А другие передают: «говорить истину».) Об истине пишет он и в «Законах»: «О чужеземец, истина прекрасна и незыблема, однако думается, что внушить ее нелегко»[283].
Желанием его было оставить по себе память в друзьях или в книгах. Сам же он по большей части сторонился людей, как о том сообщают некоторые.
Скончался он, как мы уже описывали, на тринадцатом году царствования Филиппа (как пишет Фаворин в III книге «Записок») и был удостоен от царя почетом (как пишет Феопомп). Впрочем, Мирониан в «Сравнениях» говорит, что у Филона упоминаются пословицы о Платоновых вшах, словно он умер от вшей[284]. Погребен он в Академии, где провел большую часть жизни в занятиях философией, отчего и школа его получила название академической. При погребении его сопровождали все ученики, а завещание он оставил такое:
«Платон оставляет и завещает следующее имущество. Имение в Ифистиадах, к северу до дороги в Кефисийский храм, к югу до храма Геракла в Ифистиадах, к востоку до земли Архестрата Фреаррийского, к западу до земли Филиппа Холлидского; это имение никому не продавать и не отчуждать, а владеть им отроку Адиманту по мере его сил. Имение в Иресидах, что куплено у Каллимаха, к северу до земли Евримедонта Мирринунтского, к югу до Демострата Ксипетейского, к востоку до Евримедонта Мирринунтского, к западу до реки Кефиса. Денег – три мины. Чашу серебряную весом 165 драхм, чашу малую в 45 драхм, перстень золотой и серьгу золотую весом вместе 4 драхмы 3 обола[285]. Три мины мне должен Евклид-каменотес. На волю отпускаю рабыню Артемиду. Рабов оставляю Тихона, Бикта, Аполлониада и Дионисия. Утварь оставляю перечисленную, а второй ее список – у Дионисия. Долга никому не имею. Душеприказчики мои – Леосфен, Спевсипп, Деметрий, Гегий, Евримедонт, Каллимах, Фрасипп».
Таково его завещание. А на гробнице его начертаны такие надписи. Первая:
Вторая:
И третья, позднейшая:
Есть и у нас стихи о нем такого содержания:
И другие о его кончине:
Таковы эти надписи.
Ученики его – Спевсипп Афинский, Ксенократ Халкедонский, Аристотель Стагирит, Филипп Опунтский, Гестией Перинфский, Дион Сиракузский, Амикл Гераклейский, Эраст и Кориск Скепсийские, Тимолай Кизикский, Евеон Лампсакский, Пифон и Гераклид Эносские, Гиппофал и Каллипп Афинские, Деметрий Амфипольский, Гераклид Понтийский и многие другие, в том числе и женщины – Ласфения из Мантинеи и Аксиофея из Флиунта, которая даже одевалась по-мужски (как говорит Дикеарх). Некоторые причисляют к его слушателям и Феофраста; Хамелеон – оратора Гиперида и Ликурга (то же сообщает и Полемон); а Сабин (ссылаясь на IV книгу «Пособий к упражнениям» Мнесистрата Фасосского) – даже Демосфена, и это похоже на правду[288].
А теперь для тебя, истинной любительницы Платона[289], ищущей во что бы то ни стало воздать честь учениям этого философа, почел я за должное описать и самую природу его рассуждений, строй его диалогов, способ его индукции, насколько это возможно при изложении, упрощенном почти до перечня. Я не хочу в этом очерке оставить жизнь Платона без его учения; но рассказывать для тебя все в подробностях означало бы, по пословице, таскать сов в Афины[290].
Первым сочинять диалоги стал, говорят, Зенон Элейский; а по Аристотелю – Алексамен Стирийский или Теосский (по свидетельству в «Записках» Фаворина, об этом говорится в I книге «О поэтах»). Мне же кажется, что Платон, который довел этот род до совершенства, по праву может почитаться здесь первым как в красоте, так и в изобретательности.
Диалог есть речь, состоящая из вопросов и ответов, о предмете философском или государственном, соблюдающая верность выведенных характеров и отделку речи. Диалектика же есть искусство доводов, служащее утверждению или опровержению в вопросах и ответах собеседников.