Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Школьные учебники
  • Комиксы и манга
  • baza-knig
  • Зарубежная образовательная литература
  • Дэниел Клемент Деннет
  • Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

  • Автор: Дэниел Клемент Деннет
  • Жанр: Зарубежная образовательная литература, Культурология
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

ПРЕДИСЛОВИЕ РЕДАКТОРА И ПЕРЕВОДЧИКА

Дэниел Деннет, профессор и содиректор Центра когнитивных исследований Университета Тафтс, США, автор двух десятков книг и сотен научных и научно-популярных статей, – один из самых знаменитых философов современности, чья известность выходит далеко за пределы не только круга академической философии, но и круга академической науки. Деннет является автором многих оригинальных идей, изложенных как в строгих академических статьях, так и в произведениях, предназначенных для более широкого круга читателей.

Для творчества Деннета характерны несколько особенностей: натурализм, то есть убеждение в том, что научные методы представляют собой наиболее надежный способ получения знаний, в том числе знаний о самых фундаментальных вопросах, относящихся к компетенции философии; широчайшая эрудиция – в его трудах читателю встретится множество фактов из самых разных областей человеческого знания, начиная от физики и математики и заканчивая филологией и историей искусств; последовательность изложения, в которой самые разнообразные факты выстраиваются в единую убедительную картину; и остроумный, изящный и полный неожиданных аллюзий стиль изложения. Произведения Деннета требуют от читателя того же напряженного внимания, что и, к примеру, восприятие полифонической музыки: любая метафора или, на первый взгляд, незначительный ход мысли могут впоследствии превратиться в полноценную «музыкальную линию», разворачивающуюся параллельно с другими и вступающую с ними в сложные взаимодействия. Однако приложенные усилия будут сполна вознаграждены.

Деннет внес существенный вклад в различные области философского и научного знания. Одним из наиболее известных его достижений является оригинальная теория сознания: «модель множественных набросков», которая решает ряд фундаментальных загадок сознания путем радикального переформулирования проблемы и привлечения научных методов и результатов эмпирических исследований. Вопрос о том, как субъективная, неуловимая, индивидуальная природа сознания может быть объяснена при помощи объективных, бесстрастных и общеприменимых научных методов, может показаться риторическим. «Никак!» – отвечает множество философов, психологов и даже нейрофизиологов, авторов многочисленных книг и статей о неподдающейся научному анализу сущности сознательного опыта. «Может, но совсем не так, как вы думали!» – отвечает Деннет в «Объясненном сознании» (1991)1, книге, ставящей под вопрос кажущееся очевидным и предлагающей научно обоснованное и нетрадиционное понимание различных аспектов субъективного опыта. В книге «Виды психики» (1996)2, представляющей собой продолжение и уточнение «Объясненного сознания», Деннет дает столь же нетрадиционный ответ на другой традиционный философский вопрос: «Есть ли сознание у животных, и если да, то похоже ли оно на сознание людей?» Еще один традиционный философский вопрос: «Существует ли свобода воли?» – получает утвердительный ответ и натуралистическое, научное обоснование в монографии Деннета «Эволюция свободы» (2003). Все вышеупомянутые труды Деннета объединяет тема эволюции. Деннет показывает, что наш разум таков, таким он является по причине эволюции, его отличие от других разумов может быть объяснено с точки зрения эволюции, а свобода воли, одно из наиболее ценимых нами человеческих качеств, не сразу стала тем, чем является сегодня, – она эволюционировала из более простых способностей и свойств, присущих различным живым организмам. В целом эволюционные объяснения играют важнейшую роль для понимания творчества Деннета.

В книге «Опасная идея Дарвина: эволюция и смысл жизни», предлагаемой вниманию читателя, Деннет, приводя множество примеров и интересных фактов, объясняет, почему теория эволюции посредством естественного отбора – это не просто одна из биологических теорий, а нечто гораздо более важное. Деннет сравнивает эту идею с «универсальной кислотой», разрушающей все предшествующие представления о мироздании. И действие этой универсальной кислоты неостановимо: в книге показано, как теория эволюции меняет наше представление о развитии культуры и о том, кто мы такие и в чем смысл нашей жизни.

Поскольку «Опасная идея Дарвина» была опубликована двадцать пять лет назад, во многих областях научного знания произошли существенные изменения. Компьютерные технологии шагнули далеко вперед; в области биологии были выявлены новые механизмы регулирования экспрессии генетической информации в фенотипе – так называемое «эпигенетическое наследование» – и были решены некоторые из упоминаемых в книге загадок. Например, определена биологическая функция сна: установлена роль сна в закреплении информации в долгосрочной памяти и выведении из мозга токсичных отходов жизнедеятельности, накапливающихся в бодрствующем состоянии. Для того чтобы описать все изменения, которые произошли в науке, потребовалась бы не одна книга, потому что научный прогресс постоянно ускоряется, – но эти изменения не только не опровергают идею и принцип эволюции, но, напротив, наполняют ее все большим содержанием и большей предсказательной силой. «Опасная идея Дарвина» в увлекательной и доступной форме повествует о сути эволюционной теории Дарвина, о развитии неодарвинизма в XX веке и о том, какое значение теория эволюции имеет для нашего понимания не только истории жизни на планете Земля, но и истории Вселенной.

Переводчик и научный редактор выражают благодарность Кариму Барагиту, Оксане Гончарко, Владимиру Семиколенных, Галине Смагиной и Анне Троицкой за помощь и консультации.

Мария Секацкая, Мария Семиколенных

ПРЕДИСЛОВИЕ

Меня всегда восхищала дарвиновская теория эволюции посредством естественного отбора, но за прошедшие годы я столкнулся с удивительно большим числом мыслителей, у которых эта великая идея вызывает целый спектр негативных реакций: от скептического ворчания до неприкрытой враждебности. Я осознал, что не только верующие люди и религиозные деятели, но и некоторые философы, психологи, физики и даже биологи, кажется, надеются, что Дарвин ошибался. Эта книга объясняет, почему идея Дарвина столь убедительна и почему она обещает – а не угрожает – дать новые основания самым драгоценным нашим представлениям о жизни.

Несколько слов о методе. Эта книга в основном посвящена науке, но сама научной работой не является. Цитировать авторитетных авторов (сколь угодно красноречивых и прославленных), а затем оценивать их доводы – не значит заниматься наукой. Однако ученые упорно продолжают писать научно-популярные (и не такие уж популярные) книги и статьи, интерпретировать результаты лабораторных и полевых исследований и стараться повлиять на мнение своих коллег. Цитируя работы ученых, в том числе воспроизводя их риторические приемы, я делаю то же, что и они: убеждаю. Довод от авторитета не может быть решающим, но авторитеты могут с успехом нас убеждать: иногда в том, что истинно, а иногда – в том, что ложно. Я пытаюсь в этом разобраться и сам понимаю не все, что связанно с обсуждаемыми теориями, – но то же можно сказать и об ученых (за исключением, вероятно, немногих эрудитов). Междисциплинарные исследования – рискованное дело. Надеюсь, я достаточно подробно рассмотрел различные научные вопросы, чтобы несведущий читатель мог понять, в чем их суть и почему я интерпретирую их так, а не иначе; и я достаточно много ссылаюсь на соответствующую литературу.

Фамилии, сопровождающиеся датами, отсылают к библиографическим описаниям в списке литературы, размещенном в конце книги. Вместо глоссария использованных научных терминов я даю краткие определения по ходу дела и уточняю их при дальнейшем обсуждении: отсюда весьма обширный указатель, который позволит вам отследить все случаи появления термина или идеи в книге. Отступления, которые будут интересны или нужны некоторым – но не всем – читателям, помещены в примечаниях.

Помимо этого, я попытался сделать так, чтобы вы могли прочитать цитируемую в книге научную литературу: я дал общий обзор и высказал мнение о степени значимости ведущихся дискуссий. О некоторых диспутах я высказываюсь смело, в других случаях воздерживаюсь от суждений, но рассказываю, о чем идет разговор, чтобы вы могли решить, важно ли – для вас, – к чему придут участники спора. Надеюсь, вы прочитаете эти книги – ведь они полны удивительных идей. Некоторые из них входят в число самых сложных из прочитанных мною трудов. Я имею в виду, например, книги Стюарта Кауфмана и Роджера Пенроуза; но это – педагогические шедевры, кладезь в высшей степени сложного материала, и любой, кому хочется сформировать собственное мнение о поднимаемых там важных вопросах, может и должен их прочитать. Другие проще – ясные, информативные, достойные серьезных читательских усилий, – а читать иные не только просто, но и очень приятно: они представляют собой великолепный пример Искусства на службе Науке. Раз вы читаете эту книгу, с некоторыми из них вы, вероятно, уже знакомы, и уже то, что я поместил их в общий список, будет достаточной рекомендацией: книги Грэма Кэрнса-Смита, Билла Кальвина, Ричарда Докинза, Джареда Даймонда, Манфреда Эйгена, Стива Гулда, Джона Мейнадра Смита, Стива Пинкера, Марка Ридли и Мэтта Ридли. Ни одной области науки не повезло с писателями так, как эволюционной теории.

На этих страницах не будет узкоспециальных философских доводов, излюбленных многими философами, ибо мне предстоит решить более фундаментальную проблему. Я понял, что даже самые неотразимые доводы нередко оказываются гласом вопиющего в пустыне. Я сам выдвигал аргументы, казавшиеся мне точными и неопровержимыми, но их часто не столько опровергали или отвергали, сколько просто игнорировали. Я не жалуюсь на несправедливость: всем нам приходится игнорировать аргументы и, без сомнения, будущее покажет, что некоторые из проигнорированных аргументов следовало бы воспринять серьезно. Скорее мне бы хотелось попробовать более прямолинейный подход и изменить то, что и кем может быть проигнорировано. Я хочу, чтобы представители других дисциплин приняли эволюционное мышление всерьез; я хочу показать, как они его недооценивали и почему они заслушались не тех сирен. Для этого придется прибегнуть к более изощренным методам. Нужно рассказать историю. Не хотите, чтобы история вас убедила? Что ж, я знаю, что формальными аргументами вас не пронять; вы даже слушать не будете доводы в пользу моего тезиса, так что я начну, откуда следует начинать.

Моя история по большей части нова, но она также вбирает обрывки и фрагменты многочисленных работ, написанных мною за последние двадцать пять лет и касавшихся различных дискуссий и спорных вопросов. Некоторые из них вошли в эту книгу практически целиком и с дополнениями, а на другие я лишь намекаю. Сказанное в книге – только вершина айсберга, но этого, надеюсь, достаточно, чтобы просветить и даже убедить непредубежденного человека и, по крайней мере, бросить моим оппонентам прямой и решительный вызов. Я постарался проскользнуть между Сциллой легкомысленного пренебрежения и Харибдой изнуряюще мелочных нападок, и каждый раз, ловко уклонившись от спора, я предупреждаю об этом и объясняю читателю, где он может ознакомиться с позицией оппонента. Список литературы легко было бы сделать в два раза длиннее, но я исходил из убеждения, что любому серьезному читателю нужно указать лишь на одну или две книги, а все остальное он разыщет сам.

***

В начале своей восхитительной книги «Метафизические мифы, математические упражнения: Онтология и эпистемология точных наук»3 мой коллега Джоди Аззуни благодарит «философский факультет Университета Тафтса за создание идеальных условия для занятий философией». Я хочу повторить и благодарность, и похвалу. Во многих университетах философию изучают, но ею не занимаются, – можно сказать, ей «отдают должное», – а есть университеты, в чьих стенах философские исследования оказываются эзотерической деятельностью, скрытой от глаз студентов и практически всех аспирантов за исключением наиболее блестящих. В Университете Тафтса философией занимаются в аудитории и в кругу коллег, и, полагаю, результаты свидетельствуют, что Аззуни не ошибается. Тафтс подарил мне прекрасных студентов и коллег и идеальные условия для совместной работы. В последние годы я вел студенческий семинар о Дарвине и философии, в ходе которого обсуждалось большинство появляющихся в этой книге идей. Последний черновик был прочитан, подвергнут критике и доведен до совершенства особенно сильной семинарской группой студентов и аспирантов, которым я благодарен за помощь: Карен Бейли, Паскаль Бакли, Джон Кабрал, Брайан Кавото, Тим Чамберс, Шираз Купала, Дженнифер Фокс, Анджела Джилс, Патрик Холи, Дин Хо, Мэтью Кесслер, Крис Лернер, Кристин Макгир, Майкл Ридж, Джон Робертс, Ли Розенберг, Стейси Шмидт, Ретт Смит, Лора Шпилитаку и Скотт Танона. В работе семинара также принимали участие Марсель Кинсбурн, Бо Дальбом, Дэвид Хэйг, Цинтия Шлоссбергер, Джефф Макконнел, Дэвид Штипп. Я хочу также поблагодарить своих коллег за множество ценных замечаний: в особенности Хуго Бидо, Джорджа Смита и Стивена Уайта. Моя особая благодарность – Алисии Смит, секретарю Центра когнитивных исследований, виртуозно отыскивавшей ссылки, проверявшей факты, добивавшейся разрешений, исправлявшей черновики, печатавшей, рассылавшей рукописи и координировавшей всю работу над проектом: она меня окрыляла.

Очень полезными стали подробные комментарии тех, кто прочитал большую часть книги – или всю ее – в черновике: Бо Дальбома, Ричарда Докинза, Дэвида Хэйга, Дуга Хофштадтера, Ника Хамфри, Рэя Джекендоффа, Филипа Китчера, Джастина Лейбера, Эрнста Майра, Джеффа Макконнела, Стива Пинкера, Сью Стэффорд и Кима Стерельни. Как всегда, они не несут ответственности за ошибочные суждения, в которых не смогли меня разубедить. (И, если вы неспособны написать приличную книгу об эволюции с помощью группы столь дотошных редакторов, не стоит и пытаться!)

Многие другие люди в ходе десятков бесед отвечали на важные вопросы и помогали мне привести мысли в порядок: Рон Амудсен, Роберт Аксельрод, Джонатан Беннет, Роберт Брэндон, Маделин Кейвинесс, Тим Клаттон-Брок, Леда Космидес, Хелена Кронин, Артур Данто, Марк Де Вото, Марк Фельдман, Мюррей Гельманн, Питер Годфри-Смит, Стив Гулд, Дэнни Хиллис, Джон Холланд, Алистер Хустон, Дэвид Хой, Бредо Джонсен, Стью Кауфман, Крис Лангтон, Дик Левонтин, Джон Мейнард Смит, Джим Мур, Роджер Пенроуз, Джоанн Филлипс, Роберт Ричардс, Марк и Мэтт (братья) Ридли, Дик Шахт, Джефф Шанк, Элиот Собер, Джон Туби, Роберт Трайвз, Питер ван Инваген, Джордж Уильямс, Дэвид Слоан Уилсон, Эдвард О. Уилсон и Билл Уимсатт.

Хочу поблагодарить своего агента, Джона Брокмана, проведшего этот огромный проект среди множества подводных камней и помогшего мне понять, как сделать книгу лучше. Благодарю также Терри Зароффа, искусного редактора, нашедшего множество ошибок и несогласованностей и во многих случаях уточнившего выражения и добившегося единообразия в использовании терминов. А также Илавенила Суббия, которому принадлежат рисунки за исключением ил. 26 и 27, созданных Марком Макконнелом на терминале Хьюлетт-Пакард Аполло с использованием программы I-dea.

Последнее и самое важное: благодарность и любовь моей жене Сьюзан за советы, любовь и поддержку.

Дэниел Деннет, сентябрь 1994 года

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ПЕРЕВОДУ

За двадцать пять лет, прошедших с момента публикации «Опасной идеи Дарвина», в биологии было сделано множество удивительных открытий, и особенно далеко ученым удалось продвинуться в исследовании двух наиболее сложных для изучения временных отрезков – у корней и вершины Древа Жизни: самого возникновения жизни и роли культурной эволюции в новейшей истории эволюции человека. Как сказано в моей книге, специалисты по теории эволюции склонны преувеличивать свои заслуги, провозглашая себя революционерами там, где на самом деле речь идет о некоторых усовершенствованиях, дополнениях и правках, вносимых по ходу дела. Так, например, мы наблюдали взлет evo-devo (эволюционной биологии развития), «конструирования ниш» и неустанные попытки продемонстрировать существование «ламаркианских» явлений, и, хотя эти кампании и конфликты привели к некоторым важным открытиям, ортодоксальный неодарвинизм остается непоколебимым, продолжает развиваться и каждый день подтверждается открытиями в области биоинформатики и других новых научных дисциплин. Вероятно, у нас больше шансов стать свидетелями масштабного переворота в физике, чем в биологии, – но, конечно, от нашего внимания могло ускользнуть что-то важное.

В философии шли совсем другие процессы: триумфальный взлет твердо опирающихся на научные данные философских исследований разума, смысла, сознания и даже этики спровоцировал реакцию, которая, по-моему, вполне понятна, хотя и весьма прискорбна. Философия, которую я отстаивал и которой сам пытался заниматься в своих работах – в особенности в «Объясненном сознании» (1991) и «Опасной идее Дарвина» (1995), предполагает, что философы, желающие, чтобы их принимали всерьез, должны достаточно хорошо разобраться в областях науки, которые имеют отношение к философским проблемам. «Кабинетная философия», которой занимаются в благодушном неведении относительно научных достижений, показала себя совершенно косной и по большей части бесполезной «дисциплиной». Но среди философов, несомненно, есть профессора и студенты, сопротивляющиеся научному повороту. Больше всего меня обескураживает точка зрения, прекрасно выраженная студентом, которого я встретил на аспирантской конференции в Брауновском университете году в 2005‐м: «Я занялся философией, потому что так мне ничего особенно не придется учить». Он занимался не историей философии, которую с успехом изучает так много студентов европейских философских факультетов, но современной аналитической метафизикой – тем, что я назвал наивной аутоантропологией: вы используете себя и своих столь же малообразованных коллег в качестве информантов, пытаясь выработать самый обширный и внутренне непротиворечивый набор метафизических «позиций», какой только у вас получается, – и наивно полагаете, что результат обязательно будет истинным! Философы из этой секты считают почти что делом чести не читать работ философов, занимающихся изучением междисциплинарных проблем. Вместо этого они пишут книги и статьи, предназначенные в лучшем случае для нескольких сотен читателей и совершенно непонятные непосвященным. Вероятно, в известной степени осознавая, что сложно понять технические научные статьи без существенной подготовки, они в результате склонны полагать, что легко или приятно читающиеся работы не могут быть глубокими или важными. Это – цена, которую приходится платить тем немногочисленным философам, которые пишут книги, доступные широкому кругу достаточно образованных читателей. Как однажды сказал именитый член этого эзотерического кружка, покидая битком набитую аудиторию, где только что выступал я: «Черт подери, да можно ли научиться чему-нибудь у того, на чьих лекциях яблоку негде упасть!» Верный своему слову, он так ничему и не научился.

Печаль по поводу изгнания из заповедного сада «чистой» философии была более чем утолена тем, как мои идеи восприняли ученые, заинтересованные читатели и философы, которым тоже хотелось сделать что-то значимое за пределами узких рамок своей дисциплины. За последние двадцать пять лет меня наставляли, просвещали, вдохновляли и восхищали потрясающие мыслители, работающие в самых разнообразных отраслях знания, и я рад заявить, что не нашел оснований отзывать или серьезно пересматривать какие-либо из тезисов, сформулированных в «Опасной идее Дарвина». Я развивал их, прояснял и находил более веские доводы в их пользу – в особенности в последней своей книге, «От бактерии к Баху и обратно: эволюция разума» (2017). Одним из направлений дальнейшего развития этих тезисов стала более подробная, научно обоснованная и – я надеюсь – убедительная защита понятия мем, введенного Ричардом Докинзом; другим является высказанная мною ранее идея блуждающего обоснования (free-floating rationale), впервые появившаяся в статье 1983 года под заглавием «Интенциональные системы в когнитивной этологии» и лишь вскользь затронутая в «Опасной идее Дарвина». С этим понятием тесно связана идея неосознаваемой способности (competence without comprehension), проясняющая некоторые из рассуждений и аргументов в «Опасной идее Дарвина». Приятно наблюдать, что описанная мною пара – небесные крючья и подъемные краны – превратилась в объяснительную стратегию, популярную у биологов и авторов, пишущих об эволюции, и что не прошли зря мои призывы не забывать спрашивать Cui bono? (кому или чему идет это на пользу?) прежде, чем принять решение о том, как интерпретировать какую-либо функцию или цель. Краткое исследование влияния дарвинистского мышления на этику и связанную с ней проблему свободной воли, которому посвящены последние три главы «Опасной идеи Дарвина», также было продолжено в моей книге «Эволюция свободы» (2003) и ряде недавних статей: это – тема, которой я сейчас очень серьезно занимаюсь. Все, что я в последнее время написал (на английском языке), можно найти на моем веб-сайте: https://ase.tufts.edu/cogstud/dennett/recent.html.

Сейчас, когда по миру распространяется коронавирус, я размышляю о том, как важно помочь всем людям понять суть эволюции, и хотя я по большей части доволен своим вкладом в достижение этой цели, мне бы хотелось, чтобы сделано было гораздо больше. Слишком много людей испытывают к идее эволюции глубокую неприязнь, и я считаю это существенным недостатком современной цивилизации. Надеюсь, что, поманив читателей обещанием как опасностей, так и открывающихся возможностей, эта книга приведет множество людей к пониманию этой идеи – лучшей из всех, которые когда-либо возникали у человека.

Дэниел К. Деннет, 20 марта 2020 года

Часть I

НАЧАВ С СЕРЕДИНЫ

Нейрат сравнил науку с лодкой: во время ремонта приходится спустить ее на воду и, стоя внутри, заменять доску за доской. Философ и ученый находятся в одной лодке…

Чтобы, согласно нашему намерению, исследовать процесс создания теории, придется начать с середины. Мы начнем со средних размеров объектов, отстоящих от нас не далеко, но и не близко, и подступим к ним посреди истории культурной эволюции расы. Усваивая эту духовную пищу, мы задумываемся о различии между описанием и изобретением, сутью и стилем, намеками и концептуализацией не больше, чем за обедом – о разнице между протеинами и углеводами. Мы можем отличить один компонент теории от другого задним числом подобно тому, как отличаем друг от друга питающие нас протеины и углеводы.

Уиллард Ван Орман Куайн 4

Глава первая

СКАЖИ ПОЧЕМУ

1. Разве нет ничего святого?

Ребенком я много пел: у костра в летнем лагере, в школе, в воскресной школе или дома, собравшись с родными у фортепьяно. Одна из моих любимых песен – «Tell Me Why». (Помещаю ноты в приложении для тех, кто незнаком с этим маленьким шедевром. Простая мелодия в сочетании с незатейливыми аккордами рождают удивительно прекрасное целое.)

  • Скажи, почему так сияют звезды,
  • Скажи, почему так вьется плющ,
  • Скажи, отчего так синеет небо?
  • Я скажу, почему тебя я люблю.
  • Потому что Господь зажег эти звезды,
  • Потому что Господь сотворил этот плющ,
  • Потому что Господь сделал небо синим.
  • Он тебя сотворил, и тебя я люблю5.

На мои глаза до сих пор наворачиваются слезы, стоит услышать это простое, сентиментальное признание – столь свежий, столь невинный, столь утешительный взгляд на мир!

И тут пришел Дарвин и все испортил. Или нет? Вот о чем эта книга. С 1859 года, когда «Происхождение видов» увидело свет, основополагающая идея Чарлза Дарвина вызывала самые резкие отклики: от яростного осуждения до экстатических клятв верности, подчас проникнутых прямо-таки религиозным пылом. Противники и сторонники искажали и неправильно интерпретировали его теорию. Ее использовали, чтобы обеспечить научную респектабельность чудовищным политическим и социальным доктринам. Ее поднимали на смех, а некоторые из оппонентов заставили ее состязаться с «креационизмом» – жалкой благочестивой галиматьей, прикидывающейся настоящей наукой, – в школах, где учатся наши дети6.

Когда речь заходит о Дарвине, равнодушных практически не остается, да это было бы и неправильно. Учение Дарвина – научная теория, и притом великая, но дело не только в этом. Столь яростно спорящие с ней креационисты правы в одном: опасная идея Дарвина вгрызается в корни наших фундаментальных убеждений гораздо глубже, чем до сих пор признаются – даже самим себе – многие ее искушенные защитники.

Как бы яростно мы это ни отрицали, большинство из нас выросло с тем самым простым и невинным взглядом на мир, о котором поется в песне. Добрый Бог, любовно вылепивший каждого из нас (все создания, большие и малые) и на радость нам усыпавший небо блистающими звездами – этот Бог, подобно Деду Морозу, – часть мифологии детства; он не может быть предметом веры разумного, здравомыслящего взрослого человека. Такого Бога следует либо превратить в символ чего-то менее конкретного, либо полностью отбросить.

Не все ученые и философы – атеисты, и многие верующие заявляют, что их представления о Боге могут мирно сосуществовать с дарвиновской системой идей (и даже найти в ней опору). Их Бог – не антропоморфный Демиург, но в их глазах он все еще достоин поклонения, способен даровать утешение и смысл жизни. Основу мировоззрения других составляют абсолютно светские философские системы: они позволяют обрести смысл жизни и отбросить отчаяние, не прибегая к представлению о каком-то Высшем Существе – только о самой Вселенной. Для этих мыслителей есть что-то святое, но Богом они это не называют, предпочитая, возможно, такие имена, как Жизнь, или Любовь, или Благо, или Разум, или Красота, или Человечество. Несмотря на глубочайшие различия в символах веры, и тех и других объединяет убеждение, что жизнь осмыслена, а добродетель имеет значение.

Но способен ли хоть какой-нибудь из изводов этого мировоззрения, основанного на восхищении и целесообразности, устоять перед лицом дарвинизма? Поначалу казалось, что Дарвин открыл ящик Пандоры, выпустив самое страшное чудовище – нигилизм. Современники думали, что если Дарвин прав, то в мире не может быть ничего святого. Выражаясь без околичностей, ничто не будет иметь смысла. Была ли такая реакция слишком острой? Каковы в действительности выводы из дарвиновской идеи и, если уж зашла об этом речь, является ли она научно обоснованной или продолжает оставаться «всего лишь теорией»?

Вам может показаться, что было бы полезно провести различие: некоторые элементы дарвиновской идеи доказаны и не вызывают никаких обоснованных сомнений, но существуют еще умозрительные выводы из научно неопровержимых тезисов. И – если нам повезет – возможно, из непреложных научных истин не получится сделать ошеломляющих выводов относительно религии, или человеческой природы, или смысла жизни, а те элементы дарвиновской идеи, которые расстраивают людей, можно будет вывести за скобки как в высшей степени спорные выводы из научно неопровержимых тезисов (или просто их интерпретации). Это бы всех успокоило.

Увы, все наоборот. Вокруг эволюционной теории ведутся бурные споры, но тем, кто опасается дарвинизма, не стоит на это рассчитывать. Большинство этих споров – если не все они – касаются «чисто научных» вопросов; кто бы ни вышел из них победителем, основы учения Дарвина останутся непоколебимы. И его идея, подтвержденная не хуже, чем любая другая научная идея, и в самом деле существенным образом влияет на наши представления о том, в чем состоит (или мог бы состоять) смысл жизни.

В 1543 году Коперник предположил, что центром вселенной является не Земля, а Солнце. Его идее понадобилось больше века, чтобы распространиться: процесс был постепенным и достаточно безболезненным. (Религиозный реформатор Филипп Меланхтон, сподвижник Мартина Лютера, полагал, что «какой-нибудь христианский государь» должен заткнуть рот этому безумцу, но, если не считать нескольких таких атак, сам Коперник не то чтобы заметно пошатнул мир.) В конце концов и для коперниканской революции прозвучал «выстрел, что услышал весь мир»: «Диалог о двух главнейших системах мира» Галилея. Книга эта была опубликована лишь в 1632 году, когда ее предмет уже не вызывал споров среди ученых. За выстрелом Галилея последовал печально знаменитый залп Римской католической церкви, эхо которого только сейчас перестает отдаваться в ушах. Но несмотря на драматизм этого эпического противостояния, люди довольно легко согласились с идеей, что наша планета – не центр мироздания. Сегодня любой школьник без слез или страха принимает это как нечто само собой разумеющееся.

Со временем дарвиновская революция тоже займет прочное и неоспоримое место в умах – и сердцах – всех образованных людей, но сегодня, спустя более века после смерти Дарвина, мы все еще не свыклись с ее поразительными последствиями. В отличие от коперниканской революции, привлекшей внимание широкой общественности лишь после того, как было решено большинство поставленных ею научных вопросов, взбудораженные наблюдатели и приверженцы разных позиций с самого начала активно вмешивались в ход дарвиновской революции, дергая ее участников за рукава и провоцируя их на эффектные заявления. Самими учеными руководили те же надежды и страхи, и неудивительно, что сравнительно камерные разногласия теоретиков часто превращались их сторонниками в масштабные столкновения: смысл спора при этом значительно искажался. Все смутно догадывались, сколь многое поставлено на карту.

Более того, хотя сам Дарвин всесторонне разработал свою теорию, и многие современные ему ученые и мыслители немедленно оценили ее убедительность, в ней, действительно, оставались заметные лакуны, которые только сейчас начинают должным образом заполняться. Самая заметная сегодня кажется почти забавной. При всех его блестящих догадках Дарвин так и не сформулировал важнейшее понятие, без которого не может быть эволюционной теории: понятие гена. У Дарвина не было единицы наследственности, и потому его описание процесса естественного отбора вызывало вполне обоснованные сомнения: будет ли этот процесс работать? Дарвин полагал, что потомок всегда будет представлять собой смесь или некое среднее арифметическое особенностей родительских организмов. Разве такая «смешивающая наследственность» не будет всегда приводить к простой нивелировке различий и повсеместному единообразию? Как при постоянном усреднении может сохраняться разнообразие? Дарвин осознавал, сколь серьезна эта претензия, и ни он сам, ни многие его пылкие поклонники не смогли ответить на нее описанием убедительного и документально засвидетельствованного механизма наследственности, который мог бы комбинировать черты родителей, одновременно сохраняя фундаментальное и неизменное тождество. Нужная им идея была под рукой; ее обнаружил (слово «сформулировал» было бы чересчур громким) и в 1865 году описал в сравнительно малоизвестном австрийском журнале монах Грегор Мендель, но – одна из наиболее ироничных страниц в истории науки – она оставалась незамеченной вплоть до начала XX века, когда ее важность начали (поначалу смутно) осознавать. В 1940‐х годах благодаря работе Феодосия Добржанского, Джулиана Хаксли, Эрнста Майра и других исследователей она, наконец, триумфально заняла прочное место в самом сердце «синтетической теории эволюции» (то есть синтеза идей Менделя и Дарвина). Потребовалось еще полвека, чтобы сгладить все шероховатости.

Сегодня фундаментальное ядро современного дарвинизма, теория о том, что размножение и эволюция обуславливаются ДНК, не является для ученых предметом спора. Она ежедневно доказывает свою неопровержимость, внося важнейший вклад в объяснение глобальных геологических и метеорологических феноменов, более локальных феноменов экологических и агрономических и так далее вплоть до процессов генной инженерии, которые можно наблюдать лишь в микроскоп. Она сплетает все биологические науки и историю нашей планеты в единое полотно. Ее не сдвинуть с места, словно связанного лилипутами Гулливера: не из‐за одной-двух веских цепей аргументов, в которых – случаются же чудеса! – могут найтись слабые звенья, а из‐за сотен тысяч свидетельств, надежно связывающих ее с практически всеми другими областями человеческого знания. Вероятно, новые открытия могут привести к резким, даже «революционным» сдвигам в дарвиновской теории, но надеяться на то, что какая-нибудь потрясающая находка ее опровергнет, – все равно что надеяться, что мы вернемся к геоцентрической системе и предадим Коперника забвению.

Однако теория Дарвина стала предметом удивительно жаркой полемики; одна из причин такого накала страстей состоит в том, что на ход научных дебатов зачастую влияет страх, что «неверный» ответ повлечет выводы, недопустимые с моральной точки зрения. Этот страх так силен, что о нем стараются не упоминать и вытесняют из поля зрения, прибегая к многочисленным отвлекающим контраргументам и контраргументам против контраргументов. Участники дискуссии все время немного меняют ее предмет, что позволяет не выпускать чудовищ из-под кровати. В основном именно из‐за этого хождения вокруг да около день, когда мы сможем спокойно воспринять новую биологическую картину мира, как смогли воспринять новую астрономическую, коперниканскую, все не настает.

Стоит зайти речи о дарвинизме, как атмосфера накаляется, поскольку дело не просто в том, как эволюционировала жизнь на Земле, или в логической непротиворечивости теории, описывающей этот процесс. Среди важнейших вопросов, поставленных на кон, понимание того, что значит спрашивать: «Почему?» – и отвечать на этот вопрос. Новая теория Дарвина переворачивает вверх тормашками некоторые традиционные допущения и ставит под вопрос наши привычные представления о том, что можно считать удовлетворительным ответом на этот древний и неизбежный вопрос. Наука и философия оказываются здесь неразрывно связаны. Ученые иногда обманываются, полагая, будто философские идеи являются в лучшем случае украшениями объективных научных побед или паразитирующими на них комментариями и что сами они неуязвимы для сомнений, на разрешение которых философы кладут свою жизнь. Но не может быть науки, свободной от философии: есть лишь наука, чей философский багаж приняли на борт без досмотра.

Дарвиновская революция – революция не только научная, но и философская, и одна не случилась бы без другой. Как мы увидим, именно философские предрассудки ученых (а вовсе не недостаток научных доказательств) более всего мешали им понять, как теория может работать в действительности; но эти философские предрассудки, которые следовало ниспровергнуть, слишком глубоко укоренились, чтобы для их опровержения было достаточно только философской гениальности. Потребовалась целая батарея неоспоримых – и завоеванных дорогой ценой – научных фактов, чтобы мыслители серьезно восприняли странные новые взгляды Дарвина. Тем, кто все еще плохо знаком с участниками этого торжественного парада, извинительна приверженность идеям додарвиновского мира. Кампания далека от завершения; партизанская война продолжается – даже среди ученых.

Позвольте выложить карты на стол. Если бы я вручал награду за лучшую идею в истории, я бы отдал ее Дарвину, а не Ньютону, Эйнштейну или любому другому мыслителю. Идея эволюции посредством естественного отбора мгновенно объединяет область жизни, смысла и цели с областью пространства и времени, причины и результата, механизма и физического закона. Это не просто замечательная научная идея – эта идея опасна. Я бесконечно восхищаюсь потрясающей идеей Дарвина, но мне также дóроги многие идеи и идеалы, которые она, казалось бы, ниспровергает, и мне хочется их защитить. Например, я хочу сберечь песенку, которую пел у костра, и то, что в ней есть прекрасного и подлинного, для своего маленького внука, его товарищей и их будущих детей. Кажется, что дарвиновская идея также ставит под вопрос немало более блистательных концепций, которые тоже нуждаются в защите. Единственный разумный способ добиться этого – единственный, у которого в долгосрочной перспективе есть шансы на успех, – пробраться сквозь дымовую завесу и изучить эту идею со всем возможным мужеством и беспристрастностью.

В данном случае мы не удовлетворимся утешительным: «Ну, ну, тише, в конце концов все будет хорошо». Наше предприятие потребует известной силы духа. Возможно, чьи-то чувства будут оскорблены. Те, кто пишет об эволюции, обычно избегают затрагивать очевидный конфликт науки и религии. Как сказал Александр Поуп, «туда кидается дурак, где ангел не решится сделать шаг». Пойдете ли вы за мной? Вам в самом деле хочется узнать, кто переживет эту битву? Что, если окажется, что милый образ – или что-то еще более прекрасное – выйдет из нее незапятнанным и притом более сильным и глубоким? Не стыдно ли упустить возможность обрести обновленные и более прочные убеждения, предпочтя им хрупкую, болезненную веру, которую мы по ошибке боимся потревожить?

У священного мифа будущего нет. Почему? Потому что мы любопытны. Мы – как напоминает песенка – спрашиваем: «Почему?» Возможно, мы выросли из ответа, который она дает, но из вопроса нам не вырасти. Каковы бы ни были наши ценности, нам не защитить их от своего собственного любопытства, ибо истина входит в их число. Любовь к истине, несомненно, важнейшая составляющая смысла нашей жизни. В любом случае идея, будто можно сохранить смысл, обманываясь, – для меня, например, слишком пессимистична и нигилистична. Если бы это было наилучшим выходом из ситуации, я бы, в конце концов, заключил, что ничто не имеет смысла.

Итак, эта книга – для тех, кто согласен, что беспокоиться о смысле жизни стоит, лишь если он не исчезает в результате самого пристального анализа. Остальным я посоветую закрыть книгу и тихонько удалиться.

А тех, кто остается, ждет следующее. В первой части книги я рассмотрю дарвиновскую революцию в более широком контексте и покажу, как она может изменить мировоззрение хорошо с ней знакомого человека. В этой, первой, главе рассказывается об основных философских идеях, царивших до Дарвина. Во второй главе центральная идея Дарвина подается в несколько новом свете: как представление об эволюции как алгоритмическом процессе, – и разбираются некоторые наиболее распространенные ошибки в ее интерпретации. В третьей главе показано, как эта идея трансформирует описанную в первой главе традицию. В четвертой и пятой речь пойдет о некоторых потрясающих – и тревожных – перспективах, которые открывает дарвиновская мысль.

Во второй части рассматриваются вызовы, которые поставила перед дарвиновской идеей – неодарвинизмом или синтетической теорией эволюции – сама биология, и показывается, что, в противоположность заявлениям некоторых противников, идея Дарвина выходит из этих столкновений не только невредимой, но и обретшей новые силы. Затем, в третьей части, показано, что происходит, когда те же идеи определяют наши размышления о виде, занимающем нас более других, – о Homo sapiens. Сам Дарвин полностью осознавал, что для многих людей это станет камнем преткновения, и сделал все, что было в его силах, чтобы преподнести новость потактичней. Более века спустя все еще есть те, кто хочет прорыть ров, который защитил бы человечество от большинства, если не всех, мерещащихся им ужасных последствий дарвинизма. Из третьей части становится ясно, что они ошибаются и в оценке фактов, и в выборе стратегии; опасная идея Дарвина не только применима к нам напрямую и на многих уровнях: правильное применение дарвиновской мысли к вопросам человеческого бытия – например, вопросам сознания, языка, знания и этики – позволяет увидеть их так, как никогда не могли сторонники традиционных подходов; она дает новые формулировки древним проблемам и указывает пути их решения. Наконец, мы можем оценить, какие выгоды таит в себе обмен додарвиновского мышления на дарвиновское, взвесив преимущества и недостатки этой сделки и показав, как то, что нам по-настоящему дорого (и что должно быть нам дорого), пройдя дарвиновскую революцию, блистает, трансформировавшись и став еще дороже.

2. Что, где, когда, зачем – и как?

Как заметил на заре истории науки Аристотель, любопытство принимает различные формы. Предпринятая им первая попытка их классификации все еще весьма продуктивна. Аристотель выделил четыре основных вопроса, которые можно задать о любом предмете, и назвал их четырьмя αἰτία (совершенно непереводимое греческое понятие, традиционно – но довольно неуклюже – интерпретируемое как четыре «причины»).

1. Нас может интересовать, из чего состоит предмет, – его материя, или материальная причина.

2. Нас может интересовать форма (или структура, или очертания), которую принимает материя, формальная причина.

3. Нас может интересовать начало – то, как предмет появился, или его действующая причина.

4. Нас может интересовать назначение, или функция, или цель (как в «цель оправдывает средства») предмета, которую Аристотель называет словом τέλος, что довольно несуразно переводится как целевая причина.

Для того чтобы четыре αἰτία Аристотеля ответили на стандартные вопросы «что, где, когда и зачем (почему)», приходится приложить усилия, которые увенчиваются лишь частичным успехом. Однако вопросы, начинающиеся словом «зачем», обычно задают о четвертой «причине» Аристотеля, о τέλος вещи. Зачем это существует? – спрашиваем мы. Для чего оно? Что составляет raison d’être вещи, как говорят французы, – то есть смысл ее существования? Сотни лет философы и ученые осознавали проблематичность этих вопросов так остро, что сама эта проблема заслужила имя: телеология.

Телеология объясняет существование или возникновение предмета отсылкой к его цели или назначению. Наиболее очевидно такое объяснение там, где речь идет об артефактах; цель или назначение артефакта – это функция, которую он должен выполнять по замыслу создателя. Τέλος молотка-гвоздодера не вызывает сомнений: с его помощью забивают или вытаскивают гвозди. Τέλος более сложных артефактов (например, портативных видеокамер, эвакуаторов или компьютерных томографов), возможно, еще более очевиден. Но даже в простых случаях можно заметить маячащую на заднем плане проблему:

– Зачем ты пилишь доску?

– Чтобы сделать дверь.

– Зачем делать дверь?

– Чтобы в дом никто не зашел.

– Почему ты хочешь, чтобы в дом никто не зашел?

– Чтобы спокойно спать по ночам.

– А зачем тебе спать по ночам?

– Беги-ка ты отсюда, и хватит задавать дурацкие вопросы.

Этот диалог демонстрирует одну из проблем телеологии: где закончить? Какой самой последней целевой причиной можно увенчать иерархию причин? У Аристотеля был ответ: Бог, Перводвигатель, то, для чего существуют все прочие для чего. Идея, воспринятая христианской, иудейской и мусульманской традицией, состоит в том, что все наши цели являются в конечном счете целями Бога. Бесспорно, идея естественная и привлекательная. Если мы взглянем на карманные часы и спросим, зачем нужно стекло над циферблатом, ответ, разумеется, будет касаться потребностей и желаний тех, кто пользуется часами и хочет узнавать время, взглянув на стрелки сквозь прозрачное защитное стекло, и т. д., и т. п. Не зная этого о нас – тех, для кого созданы часы, – невозможно объяснить, зачем нужно закрывающее циферблат стекло. Если мир сотворен Богом ради достижения Его целей, то все цели, существующие в мире, в конечном счете сводятся к божественным целям. Но каковы они? Это тайна.

Один из способов справиться с беспокойством, вызванным этой тайной, – слегка изменить тему. Вместо того чтобы отвечать на вопрос «зачем?» фразой, начинающейся словами «чтобы» (что, казалось бы, логично), люди часто заменяют вопрос «зачем?» вопросом «как?» и пытаются ответить на него историей о том, как так случилось, что Бог создал нас и остальной мир, не задерживаясь слишком долго на том, зачем Он мог этого захотеть. В списке Аристотеля вопроса «как?» нет, но он (и соответствующий ответ) был весьма востребован задолго до того, как Аристотель предпринял свой анализ. Ответами на самые серьезные «как?» являются космогонии – истории о том, как появился космос: Вселенная и все ее обитатели. Книга Бытия представляет собой космогонию, но есть и множество других. Космологи, исследующие гипотезу Большого взрыва и размышляющие о черных дырах и суперструнах, являются современными творцами космогоний. Не все древние космогонии являются рассказами о демиурге. Некоторые повествуют о «мировом яйце», отложенном «в Бездне» той или иной мифической птицей, а в некоторых речь идет о посеве семян и взращивании растений. Источники, из которых может черпать человеческое воображение, ищущее ответ на столь грандиозный вопрос, немногочисленны. В одном из ранних мифов о сотворении мира рассказывается о «самосущем Господе», который «мыслью сотворил золотое яйцо, в котором он сам рожден как Брахма, сотворитель миров»7.

А в чем же смысл этого откладывания яиц, или засевания земель, или сотворения миров? Или, если уж на то пошло, в чем смысл Большого взрыва? Как и многие их предшественники, современные космологи рассказывают занимательную историю, предпочитая обходить телеологическое «зачем?» стороной. Есть ли смысл в существовании Вселенной? Есть ли у причин понятная роль в объяснениях космоса? Может ли нечто быть целесообразным, если эта цель – не чья-то конкретная? Или причины – четыре причины Аристотеля – уместны лишь в объяснениях действий и свершений людей или иных рациональных акторов? Если Бог – не личность, не рациональный актор, не Разумный Демиург, то в чем тогда смысл самого важного «зачем»? А если самое важное «зачем» не имеет смысла, как могут его иметь не столь значимые, более локальные «зачем»?

Одно из наиболее фундаментальных открытий Дарвина – новый способ найти смысл в «зачем». Нравится вам это или нет, идея Дарвина предлагает подход – ясный, обоснованный и удивительно универсальный, – который позволяет решить эти старинные головоломки. К нему нужно приспособиться, и его нередко неверно употребляют даже самые преданные сторонники. Главная задача этой книги – последовательно изложить и обосновать этот подход. Следует внимательно проследить различия между дарвиновской мыслью и вульгаризированными измышлениями самозванцев: для этого потребуется разобраться в некоторых деталях, но оно того стоит. Наградой будет первая в истории устойчивая система объяснения, свободная от хождений по кругу или обрушения в бездну тайн. Вероятно, некоторые предпочтут бездну тайн, но в наши дни такой выбор слишком дорого обходится: придется обмануться. Можно обмануть себя самостоятельно или поручить это грязное дело другим, но невозможно рационально оправдать попытки вновь отстроить сокрушенные Дарвином преграды на пути понимания.

Чтобы оценить эту сторону открытия Дарвина, надо поглядеть, как выглядел мир до совершенного им переворота. Посмотрев на мир глазами двух земляков Дарвина, Джона Локка и Дэвида Юма, мы сможем составить ясное представление об альтернативном мировоззрении (во многих отношениях все еще очень влиятельном), которое после Дарвина устарело.

3. «Доказательство» примата Разума у Локка

Джон Локк изобрел здравый смысл, и с тех пор он есть лишь у англичан!

Бертран Рассел 8

Джон Локк, современник «несравненного мистера Ньютона», был одним из отцов-основателей английского эмпиризма и, как и пристало эмпирику, не слишком увлекался рационалистскими дедуктивными аргументами; но одно из его нехарактерных обращений к «доказательству» следует привести дословно, поскольку оно прекрасно иллюстрирует, в какой тупик зашла мысль до дарвиновской революции. Нашему современнику этот довод может показаться странным и натянутым, но отнеситесь к нему с пониманием – пусть он покажет, как далеко мы с тех пор успели уйти. Сам Локк полагал, что просто напоминает людям об очевидном! В этом отрывке из «Опыта о человеческом разумении» он желал доказать нечто, что, по его убеждению, все люди и так уже втайне знали: что «в начале» был Разум. Он начинает с вопроса: существует ли что-то вечное?

Если должно существовать нечто вечное, то посмотрим, что это за вещь должна быть. Вполне очевидно для разума, что это необходимо должно быть мыслящее существо. Представить себе, чтобы чистая немыслящая материя могла произвести мыслящее, разумное существо, так же невозможно, как невозможно представить себе, чтобы ничто могло из себя самого произвести материю9.

Локк начинает доказательство с намека на одну из древнейших и наиболее часто упоминаемых философских максим: Ex nihilo nihil fit. Ничто ничего не порождает. Поскольку это дедуктивный аргумент, планку ему следует поднять высоко: идея, будто «чистая немыслящая материя может произвести мыслящее, разумное существо», не просто маловероятна, или сомнительна, или невообразима, – она невозможна. Развивая аргумент, он двигается последовательно:

Допустим, что какая угодно частица материи, большая или маленькая, вечна; мы найдем, что сама по себе она не может произвести ничего. <…> Значит, материя собственной силой не в состоянии произвести в себе даже движение; ее движение либо тоже должно проистекать от вечности, либо должно быть произведено или сообщено материи какой-нибудь иной, более могучей, чем материя, вещью <…> Но предположим, что движение также вечно; все же материя – немыслящая материя вместе с движением – никогда не могла бы произвести мысли, какие бы ни производила она изменения в форме и объеме: движение и материя так же не способны породить знание, как ничто, или небытие, не способно произвести материю. Пусть каждый спросит себя, не равно ли невозможно представить себе возникновение материи из небытия, а мысли из чистой материи, если не существует самой мысли или мыслящего существа?10

Интересно, что Локк считает «призыв обратиться к собственным мыслям» подходящим обоснованием этого «вывода». Он был уверен, что его «здравый смысл» был подлинно здравым и свойственным каждому. Разве мы не видим, сколь очевидно, что, хотя материя и движения могут изменять «форму и объем», им никогда не породить «мысль»? Не делает ли это невозможным существование роботов – или, по крайней мере, роботов, которые могли бы заявить, что помимо движения в их материальном «мозгу» возникают настоящие мысли? Несомненно, во времена Локка – они были также временами Декарта – сама идея искусственного интеллекта была настолько немыслимой, что Локк мог с уверенностью рассчитывать на единодушную поддержку читателей: сегодня его обращение вызвало бы лишь презрительный смех11. И, как мы увидим, концепция искусственного интеллекта, можно сказать, непосредственно наследует идеям Дарвина. Ее появление, которое сам Дарвин разве что не предсказал, сопровождалось одной из первых поистине впечатляющих демонстраций формальной мощи естественного отбора (легендарная программа для игры в шашки Артура Сэмюэля, о которой мы подробнее поговорим ниже). Как и эволюция, идея искусственного интеллекта вызывает отвращение у многих людей, которым следовало бы проявить больше понимания, что мы тоже увидим в следующих главах. Но вернемся к выводу Локка:

Так что если мы не хотим предположить ничего первичного или вечного, то материя не может иметь начало своего бытия; если мы хотим предположить одну материю вечной без движения, то движение не может иметь начала своего бытия; если мы хотим предположить первичными или вечными только материю и движение, то мысль может не иметь начала бытия. Ибо невозможно представить себе, чтобы материя, с движением или без него, могла первоначально иметь в себе и от самой себя чувство, восприятие и познание. Это очевидно из того, что в таком случае чувство, восприятие и познание должны быть свойством, вечно присущим материи и каждой ее частице12.

Итак, если Локк прав, первым возникает Разум – или, по крайней мере, он должен возникнуть одновременно с прочим. Он не может появиться позже, путем сочетания более скромных, лишенных сознания элементов. Это – совершенно светское, логичное (почти математическое!) обоснование центральной идеи иудео-христианской (а также мусульманской) космогонии: в начале было нечто разумное – как говорит Локк, «мыслящее существо». Традиционное представление о Боге как рациональном, мыслящем акторе, задумавшем и создавшем мир, получает здесь безоговорочное научное одобрение: предполагается, что отрицать его столь же невозможно, как и верность математической теоремы.

И до появления Дарвина так считали многие блестящие мыслители-скептики. Почти век спустя после Локка другой великий английский эмпирик, Дэвид Юм, вновь рассмотрел эту проблему на страницах одного из шедевров европейской философии, «Диалогов о естественной истории религии» (1779).

4. Юм попадает в девятку

Во времена Юма понятие «естественная религия» означало религию, обосновываемую естественными науками в противоположность «боговдохновенной» религии, основанной на «откровении» – мистическом опыте или ином источнике убеждений, не поддающемся рациональному рассмотрению. Если единственное основание вашей веры – нечто, что «Бог явил во сне», ваша религия не является естественной. Это различие не имело особого смысла до появления в XVII веке современной науки, когда сформировался (и начал соперничать с традиционным) новый стандарт обоснования любых убеждений. Началось все с вопроса:

Есть ли у ваших религиозных убеждений какие-нибудь научные основания?

Многие религиозные философы, решившие, что при прочих равных престиж научного мышления – желанный приз, приняли вызов. Сложно возразить против научного обоснования своих убеждений, если таковое возможно. Первое место среди предположительно научных подтверждений религиозных догматов было – тогда и ныне – отдано разнообразным версиям Довода от Замысла: среди явлений окружающего мира, которые мы можем объективно наблюдать, есть много таких, которые не являются (и по разным причинам не могут быть) случайными; они должны были быть сознательно спроектированы такими, а проект не может появиться без Конструктора; следовательно, должен существовать (сейчас или ранее) Конструктор, Бог – источник всех этих удивительных явлений.

Такой довод можно воспринять как альтернативный путь к сделанному Локком выводу: путь, на котором мы обращаемся к неким эмпирическим данным, а не просто апеллируем к непостижимости. Например, можно проанализировать конкретные особенности наблюдаемого нами замысла, чтобы наше восхищение мудростью Конструктора и уверенность, что все эти дива не могут быть плодом простой случайности, не были беспочвенными.

В «Диалогах» Юма три вымышленных персонажа спорят об этом с восхитительным остроумием и пылкостью. Клеант защищает Довод от Замысла и дает одну из самых красноречивых его формулировок13. Вот его вступительная речь:

Окиньте взором мир, рассмотрите его в целом и по частям: Вы увидите, что он представляет собой не что иное, как единую громадную машину, состоящую из бесконечного числа меньших машин, которые в свою очередь допускают дальнейшие подразделения, простирающиеся столь далеко, что проследить и объяснить их уже не могут ни человеческие чувства, ни человеческие способности. Все эти разнообразные машины и даже самые мельчайшие их части приспособлены друг к другу с такой точностью, которая приводит в восхищение всех, кто когда-либо созерцал их. Удивительное приспособление средств к целям, обнаруживаемое во всей природе, в точности сходно с продуктами человеческой изобретательности, человеческих замыслов, человеческой мысли, мудрости, человеческого разума, хотя и значительно превосходит их. Но коль скоро действия сходны, то по всем правилам аналогии мы приходим к выводу, что сходны также и причины и что, следовательно, творец природы имеет некоторое сходство с человеческим духом, хотя и обладает гораздо более обширными способностями, пропорциональными величию его творений. С помощью этого апостериорного аргумента, и только с его помощью, мы доказываем одновременно и существование Божества, и сходство его с человеческим духом, с человеческим интеллектом14.

Филон, скептик и противник Клеанта, готовясь опровергнуть аргумент, конкретизирует его. Предвосхищая знаменитый пример Пейли, он замечает: «Бросьте в каком-нибудь месте несколько кусочков железа, не придавая им никакой определенной формы, они никогда не расположатся так, чтобы образовать часы»15. Он продолжает: «Камни, известь и дерево никогда не образуют дома без содействия архитектора. Но идеи в человеческом духе в силу некоторого неизвестного, необъяснимого приспособления располагаются, как мы видим, так, что образуют план часов или дома. Таким образом, опыт доказывает, что первоначальный принцип порядка находится в духе, а не в материи»16.

Отметим, что Довод от Замысла основан на индуктивном умозаключении: где есть дым, есть и огонь, а где есть замысел, там есть и разум. Но эта логика сомнительна, замечает Филон, и человеческий интеллект —

…это не что иное, как один из принципов, одно из начал вселенной, так же как тепло или холод, притяжение или отталкивание и сотни других явлений, ежедневно наблюдаемых нами. <…> Но разве мы вправе умозаключать от части к целому?.. Разве можем мы, наблюдая рост волоса, узнать что-либо о происхождении человека?.. Какой особой привилегией обладают незначительные колебания мозга, называемые нами мышлением, чтобы его следовало сделать прообразом вселенной? <…> Удивительное заключение! Камень, дерево, кирпич, железо, медь не обнаруживают в данное время на этом крошечном земном шаре никакого порядка, никакого строя без посредства человеческого искусства, человеческих предначертаний, поэтому и вселенная не могла изначально достичь своего строя и порядка без помощи чего-нибудь подобного человеческому искусству17.

Кроме того, замечает Филон, если мы поставим на первое место разум с его «неизвестным, необъяснимым устройством», то лишь отложим решение вопроса:

И в том и в другом случае мы вынуждены подняться еще выше, чтобы найти причину той причины, которую ты определил как достаточную и окончательную. <…> Как же нам удовлетворительно ответить на вопрос о причине того Существа, которое ты считаешь Творцом природы, или, если придерживаться твоей системы антропоморфизма, о причине того мира идей, к которому ты сводишь мир материальный? Разве мы не можем на том же основании свести этот мир идей к другому миру идей или новому разумному началу? Но если даже мы остановимся здесь и не пойдем дальше, то спрашивается, какой смысл был нам идти и до сих пор? Почему бы нам не остановиться на материальном мире? Как можем мы быть удовлетворены, если не будем идти дальше in infinitum? И наконец, что за удовлетворение заключается в этом бесконечном движении все дальше и дальше?18

Клеант не может дать на эти риторические вопросы, за которыми маячат другие, еще более обескураживающие, удовлетворительный ответ. Он настаивает, что божественный разум подобен человеческому, и соглашается, когда Филон прибавляет: «И чем сильнее это сходство, тем лучше». Но тогда, упорствует Филон, совершенен ли божественный разум, «свободен ли от всякой ошибки, от всякого заблуждения, от всякой непоследовательности в его действиях»?19 Следует опровергнуть конкурирующую гипотезу:

И какое удивление должны мы почувствовать, когда увидим, что этот плотник – ограниченный ремесленник, подражавший другим и копировавший то искусство, которое лишь постепенно совершенствовалось в течение длинного ряда веков после бесчисленных попыток, ошибок, исправлений, размышлений и споров. Быть может, в течение вечности множество миров было изуродовано и испорчено, пока не удалась нынешняя система; быть может, при этом было потрачено много труда, сделано много бесплодных попыток и искусство миросозидания совершенствовалось в течение бесчисленных веков медленно и постепенно20.

Предлагая эту фантастическую альтернативу, словно бы предвосхищающую догадку Дарвина, Филон не воспринимает ее серьезно, а лишь в ходе полемики противопоставляет описанному Клеантом образу премудрого Демиурга. Для Юма она – лишь способ указать на ограниченность наших знаний: «Когда ставятся такие вопросы, кто может решить, где истина, или даже предположить, что является более вероятным среди огромного количества гипотез, которые могут быть предложены, и еще большего числа тех, которые могут быть созданы воображением»21. Фантазия буйствует, и с помощью ее порождений Филон ошеломляет Клеанта, создавая странные и смешные варианты его собственных гипотез и требуя объяснить, почему им следует предпочесть оригинал. «Почему же не могут соединиться несколько божеств ради составления плана вселенной и ее созидания? <…> А почему не стать и полным антропоморфистом? Почему не утверждать телесность божества или божеств, не приписывать им наличие глаз, носа, рта, ушей и т. д.?»22 В какой-то момент Филон предугадывает гипотезу Геи: вселенная

…имеет большое сходство с животным, или организованным, телом и, по-видимому, подчинена воздействию сходного жизненного и двигательного начала. Постоянный круговорот материи не производит в ней никакого беспорядка… Отсюда я заключаю, что мир – это живой организм (animal), а Божество – это душа мира, воздействующая на него и испытывающая воздействие с его стороны23.

А может быть, мир похож скорее на растение, а не животное?

Подобно тому как дерево роняет свои семена в окрестные поля и порождает новые деревья, так и великое растение – мир, или данная планетная система, порождает в себе особые семена, которые, будучи разбросаны в окружающем хаосе, разрастаются в новые миры. Например, комета есть семя мира24…

И напоследок еще более фантастическая гипотеза:

Брамины утверждают, что мир произведен неизмеримо большим пауком, который ткет всю эту сложную громаду из своих внутренностей, а затем уничтожает или весь мир, или любую из его частей, снова поглощая ее и сливая со своей сущностью. Такой вид космогонии кажется нам смехотворным, потому что паук – маленькая, презренная козявка, деятельность которой мы вряд ли примем когда-либо в качестве образца для всего мира. Но все-таки для нашего земного шара это новый вид аналогии, а если бы существовала планета, сплошь заселенная пауками (что весьма возможно), то там это заключение казалось бы столь же естественным и неоспоримым, как то, которое на нашей планете приписывает происхождение всех вещей преднамеренности и разуму, как это выяснил Клеант. Почему организованная система не может быть выткана из чрева настолько же хорошо, как из мозга, – это ему будет трудно удовлетворительно объяснить25.

Клеант отважно отражает эти атаки, но Филон находит пагубные изъяны в каждой новой версии его аргумента. Однако, как ни удивительно, в самом конце «Диалогов» Филон и Клеант достигают согласия:

Законным выводом из этого исследования является то, что… Если мы не удовлетворимся тем, что будем называть первую и верховную причину Богом или Божеством, а пожелаем разнообразить свои выражения, то как же иначе можем мы назвать ее, как не духом или мышлением, с которыми, как мы вправе предполагать, у нее есть значительное сходство?26

Несомненно, Филон в «Диалогах» – маска самого Юма. Почему Юм сдался? Опасаясь недовольства церкви? Нет. Юм понимал, что в его книге доказано наличие у Довода от Замысла, моста между наукой и религией, непоправимого дефекта, и позаботился о том, чтобы «Диалоги» были опубликованы после его смерти, в 1776 году, ровно затем, чтобы избежать преследований. Он отступил потому, что просто не мог вообразить иного объяснения целесообразности природы. Юм не понимал, как «удивительное приспособление средств к целям, обнаруживаемое во всей природе» может быть плодом случайного стечения обстоятельств – а если не случайность их породила, то что же?

Кто может нести ответственность за этот продуманный замысел, если не разумное божество? Филон – один из самых искусных и находчивых участников философских дискуссий, реальных или вымышленных, и в поисках альтернативы он вслепую наносит несколько удивительно точных ударов. В Восьмой части он выдумывает кое-что соблазнительно похожее на идею Дарвина (и некоторые более современные ее изводы) – за столетие до того, как та была сформулирована:

Вместо того чтобы предполагать, что материя бесконечна, как это делал Эпикур, предположим, что она конечна. Конечное число частиц способно лишь к конечному числу перемещений, и при вечной длительности должно произойти то, что всякий возможный порядок, всякое возможное расположение окажутся испробованы бесконечное число раз. <…> Существует ли какая-нибудь система, какой-нибудь порядок, какой-нибудь строй вещей, при помощи которых материя может сохранять вечное движение, являющееся, по-видимому, существенным для нее, и в то же время поддерживать известное постоянство в производимых ею формах? Очевидно, что подобный строй существует, ибо таково в действительности положение настоящего мира. Итак, постоянное движение материи должно произвести подобный порядок, или строй, в результате конечного числа перемещений; и по самой своей природе этот порядок, будучи раз установлен, должен поддерживать сам себя в течение многих веков, если не вечно. Но если материя уравновешена, устроена и приспособлена таким образом, что может пребывать в вечном движении и тем не менее сохранять постоянство в формах, то ее состояние необходимо должно обладать всеми теми внешними признаками искусства и преднамеренности, которые мы наблюдаем в настоящее время. <…> Какой-нибудь недочет в любом из указанных условий разрушает форму, и материя, из которой она составлена, снова освобождается и претерпевает различные неправильные движения, различные брожения до тех пор, пока снова не объединится в какую-либо другую правильную форму. <…> Предположим… что материя была приведена в какое-нибудь состояние слепой, ничем не руководимой силой; очевидно, что это первоначальное состояние должно быть, по всей вероятности, самым неустроенным и беспорядочным, какое только можно себе представить, и лишенным какого-либо сходства с теми произведениями человеческой изобретательности, которые наряду с симметрией частей обнаруживают приспособленность средств к целям и стремление к самосохранению <…> предположим, что действующая сила, какова бы она ни была, продолжает действовать на материю <…> Так вселенная продолжает существовать в течение многих веков при постоянной смене хаоса и беспорядка. Но нет ли какой-нибудь возможности, чтобы в конце концов она пришла в уравновешенное состояние…? Не вправе ли мы считать, более того, не можем ли мы быть уверены в том, что такое состояние произведено вечными переворотами ничем не руководимой материи? И не может ли это объяснять всю видимую мудрость и преднамеренность, проявляющуюся во вселенной?27

М-да, вроде бы что-то такое есть… Но Юм не мог воспринять всерьез дерзкую атаку Филона. Его окончательный вердикт: «В таких случаях единственный разумный исход для нас – полное воздержание от суждения»28. За несколько лет до него Дени Дидро также записал некоторые свои рассуждения, подозрительно напоминающие дарвиновские: «Могу тебе сказать… что чудовища уничтожали друг друга по порядку; что все неудачные сочетания материи исчезли, а сохранились лишь те, в строении которых не было каких-либо значимых противоречий, которые могли самостоятельно существовать и продолжить свой род»29. Проницательные догадки об эволюции высказывались на протяжении тысячелетий, но, как и в случае большинства философских идей, хотя и казалось, что они предлагают какое-то решение насущных проблем, они не открывали новых перспектив и областей исследования и не делали неожиданных предсказаний, которые можно было бы проверить. И они не объясняли чего-либо помимо тех фактов, для объяснения которых они и были сформулированы. Эволюционной революции пришлось подождать, пока Чарлз Дарвин не увидел, как сделать гипотезу об эволюции наглядным объяснением, объединившим буквально тысячи непросто давшихся и зачастую удивительных фактов о природе. Дарвин не в одиночку изобрел эту удивительную идею и, сформулировав, так и не понял ее во всей полноте. Но он проделал столь грандиозный труд, проясняя идею и связывая ее, чтобы та уже никогда больше не упорхнула, что, если кто и заслуживает славы первооткрывателя, то это он. В следующей главе мы скажем об основных его свершениях.

ГЛАВА 1: До Дарвина в философии господствовала концепция примата Разума; разумное божество считалось конечным источником Замысла, окончательным ответом на любую цепь «зачем?». Даже Дэвид Юм, умело раскрывший неразрешимые проблемы, связанные с таким представлением о мире, и смутно предугадывавший дарвиновскую альтернативу, не понимал, что с ней делать.

ГЛАВА 2: Дарвин, намеревавшийся ответить на сравнительно скромный вопрос о происхождении видов, описал процесс, названный им естественным отбором: процесс бессознательный, не имеющий цели и механический. Из этого семени появился ответ на более значимый вопрос: как возник Замысел?

Глава вторая

РОЖДЕНИЕ ИДЕИ

1. Что особенного в видах?

Чарлз Дарвин не собирался выводить Джона Локка из теоретического тупика или искать впечатляющую космологическую гипотезу, ускользнувшую от Юма. Сформулировав свою великую идею, он осознал, что она и в самом деле приведет к такому поистине радикальному перевороту, но изначально у него и в мыслях не было отвечать на вопрос о смысле – или даже происхождении – жизни. Цель была немного скромнее: он хотел объяснить происхождение видов.

К тому времени натуралисты накопили горы заманчивых фактов о живых организмах и сумели разработать несколько способов их систематизации. В результате были сформулированы две важные загадки30. Во-первых, совокупность открытий, касавшихся адаптации организмов, что так занимали юмовского Клеанта: «Все эти разнообразные машины и даже самые мельчайшие их части приспособлены друг к другу с такой точностью, которая приводит в восхищение всех, кто когда-либо созерцал их»31. Во-вторых, невероятное разнообразие живых существ – буквально миллионы различных видов растений и животных. Почему их так много?

Это разнообразие в строении организмов было в некоторых отношениях не менее поразительным, чем их совершенство, и еще поразительнее были закономерности, которые прослеживались в этом разнообразии. Существовали тысячи стадий и вариаций в развитии организмов, а также зияющие пропасти между ними. Некоторые птицы и млекопитающие могли плавать, словно рыбы, но ни у одного вида не наблюдалось жабр; существовали собаки с телами самых разных размеров и форм, но не было собакокотов, собакокоров или пернатых собак. Закономерности требовали классификации, и ко времени Дарвина труды великих систематиков (для начала взявших за исходную точку и исправивших древние классификации Аристотеля) увенчались созданием подробной иерархии двух царств (растительного и животного), разделенных на типы, в свою очередь делившиеся на классы, за которыми следовали отряды, семейства, роды и, наконец, виды. Разумеется, виды тоже можно разделить на подвиды или разновидности: кокер-спаниель и бассет – разные подвиды вида «собаки», Canis familiaris.

Сколько существует различных видов организмов? Поскольку нет двух в точности похожих друг на друга – различаются даже однояйцевые близнецы, – то различных видов столько же, сколько и живых организмов. Однако очевидно, что различия можно классифицировать, рассортировать на важные и незначительные, или случайные и сущностные. Так учил Аристотель, и этим философским принципом руководствовались все – от кардиналов до химиков и лоточников32. У любого предмета (а не только живого организма) есть два вида качеств: сущностные, без которых предмет не будет относиться к определенному виду вещей, и случайные, которые могут быть разными у представителей одного вида. Слиток золота может сколько угодно менять форму, оставаясь при этом золотом: золотом его делают сущностные качества, а не случайные. Предполагалось, что у каждого вида есть некая сущность. Сущности определяют вид и являются вневременными, неизменными и не допускающими градаций. Не бывает в некоторой степени серебра, или квазизолота, или полумлекопитающего.

Аристотель разработал теорию сущностей в стремлении усовершенствовать платоновское учение об идеях, согласно которому каждая вещь на земле является своего рода несовершенной копией или отражением идеального образца или формы, которая существует вне времени в платоновском мире идей, где правит Бог. Эти платоновские небеса абстракций были, разумеется, невидимы, но доступны Разуму и дедуктивному мышлению. Например, геометры размышляли и доказывали теоремы о формах круга и треугольника. Поскольку существовали также формы орла и слона, возможна была и дедуктивная наука о природе. Но подобно тому как ни одна окружность на земле, сколько ни вычерчивай ее циркулем и не раскручивай гончарный круг, не может стать одной из совершенных окружностей евклидовой геометрии, так и настоящий орел не может быть совершенным проявлением орлиности, хотя каждый орел к этому стремится. У всего существующего есть божественный образец, отражающий сущность предмета. Таким образом, Дарвин унаследовал классификацию живых организмов напрямую (при посредничестве Аристотеля) у платоновского эссенциализма. По сути дела, само слово «вид» в какой-то момент было шаблонным переводом греческого термина, означающего «форма» или «идея», – слова εἶδος.

Мы, наследники Дарвина, так привыкли думать о развитии форм жизни в исторической перспективе, что нам требуется сознательное усилие, чтобы не забывать о господствовавшем во времена Дарвина убеждении, будто биологические виды существуют вне времени, подобно совершенным треугольникам и кругам евклидовой геометрии. Отдельные особи рождались и умирали, но сам вид пребывал неизменным. То было частью философского наследия, но не бессмысленной и необоснованной догмой. Победы современной науки со времен Коперника и Кеплера, Декарта и Ньютона предполагали применение точной математики к материальному миру, а это, несомненно, требует абстрагирования от неряшливых случайных качеств вещей с целью нахождения их тайной математической сущности. Цвет или форма вещи неважны, когда речь идет о том, подчиняется ли она ньютоновскому закону всемирного тяготения: значение имеет лишь масса. Равным образом, химики победили алхимиков, стоило им сформулировать фундаментальную аксиому: существует ограниченное число базовых, неизменных химических элементов (углерод, кислород, водород, железо и т. д.), которые можно смешивать и соединять в бесконечном числе сочетаний; однако исходные элементы можно выделить благодаря их неизменным сущностным качествам.

Учение о сущностях кажется действенным способом систематизации явлений, относящихся ко множеству областей знания, но срабатывает ли этот принцип в каждой классификации, которую мы можем разработать? Есть ли сущностные различия между холмами и горами, снегом и градом, особняками и дворцами, скрипками и альтами? Джон Локк и другие мыслители разработали сложные учения, различающие подлинные и всего лишь номинальные сущности; последние просто паразитируют на именах или словах, которые мы решаем использовать. Можно ввести любую классификационную схему: например, члены клуба любителей собак могут голосованием утвердить список условий, которым собака должна удовлетворять, чтобы считаться настоящим клубным спаниелем, но здесь сущность будет лишь номинальной, а не подлинной. Подлинные сущности выявляются в ходе научного исследования внутренней природы вещей, где сущностные и случайные свойства можно различить, опираясь на конкретные принципы. Сложно сказать, каковы принципиальные принципы, но, раз химия и физика так замечательно согласуются друг с другом, казалось разумным предположить также и существование определяющих признаков подлинных сущностей живых организмов.

Если исходить из этого восхитительно внятного и систематического представления об иерархии живых существ, мы столкнемся с некоторым количеством несообразностей и загадок. Натуралистов эти очевидные исключения тревожили почти так же сильно, как геометра всполошило бы открытие треугольника с суммой углов не вполне равной 180°. Хотя многие таксономические границы были точно установлены и, по всей видимости, не предусматривали исключений, существовали всевозможные промежуточные виды, не поддававшиеся классификации: казалось, они причастны более чем одной сущности. Существовали также любопытные примеры общих и уникальных видовых черт более высокого порядка: почему птиц и рыб объединяет наличие позвоночника, а не перьев, и почему понятия зрячее животное или хищник не являются столь же важными основаниями для классификации, как и теплокровное животное? Хотя вопрос об общих принципах систематизации и большинстве характерных видовых особенностей был уже решен (и, разумеется, сегодня больше не поднимается), спорные случаи становились предметом жарких дебатов. Являются ли все эти ящерицы членами одного вида или нескольких разных? Какой принцип классификации следует «принимать в расчет»? Какая система способна, говоря знаменитыми словами Платона, «рассекать на виды, согласно естественным членениям, стараясь не повредить отдельные части, как порой получается у грубого мясника»33?

До Дарвина эти дискуссии отличала фундаментальная рассогласованность и невозможность прийти к точному, обоснованному ответу, ибо не существовало базовой теории, которая объясняла бы, почему одна схема классификации разделяет все на естественные составные части правильно, в соответствии с подлинной природой вещей. С такой же рассогласованностью сталкиваются современные книжные магазины: как соотнести разные категории книг – бестселлеры, научную фантастику, ужасы, руководства по садоводству, биографии, романы, собрания сочинений, литературу о спорте, иллюстрированные издания? Если ужасы – жанр художественной литературы, то возникает вопрос о документальных триллерах. Все ли романы представляют собой художественный вымысел? Если так, то продавец не может вслед за автором назвать «Хладнокровное убийство» Трумена Капоте (1965) «журналистским романом». Но эту книгу не назовешь ни биографией, ни историческим произведением. На какую полку магазина поместить произведение, которое вы сейчас читаете? Очевидно, правильного способа категоризации книг не существует – в этой области сущности могут быть лишь номинальными. Но многие натуралисты были в целом убеждены, что в число выделенных категорий Естественной системы живых организмов входят и подлинные сущности. Как писал сам Дарвин: «Они думают, что в ней выражается план Творца; но пока не будет определено, что разуметь под планом творца – известный ли порядок во времени или в пространстве, или во времени и пространстве, или еще что-либо другое, мне кажется, что это утверждение ни в какой мере не увеличивает наших знаний»34.

Иногда в научной проблеме легче разобраться, усложнив ее. Развитие геологии и находки ископаемых останков представителей несомненно вымерших видов еще больше смутили систематиков, став, однако, тем самым кусочком головоломки, что позволил Дарвину, работавшему плечом к плечу с другими учеными, найти ключ к решению: виды не были вечными и неизменными; они эволюционировали с течением времени. В отличие от атомов углерода, которые, насколько было известно, всегда сохраняли наблюдаемую ныне форму, виды появлялись, исчезали и, в свою очередь, могли порождать новые виды. Сама по себе идея была не нова: ее многочисленные изводы серьезно обсуждались со времен Древней Греции. Но принять ее мешал фундаментальный платонический предрассудок: сущности являются неизменными, вещь не может изменить свою сущность, появление новых сущностей невозможно (кроме, конечно, исключительных случаев прямого божественного вмешательства). Превращение рептилий в птиц казалось столь же невозможным, сколь и превращение меди в золото.

Сегодня нам сложно воспринять это убеждение, но тут на помощь приходит воображение: представьте, как бы вы отнеслись к теории, стремящейся доказать, что число 7 некогда – очень, очень давно – было четным и постепенно стало нечетным, обмениваясь какими-то качествами с предками числа 10 (некогда бывшего простым). Разумеется, это полная чушь. Просто уму непостижимо. Дарвин знал, что такое представление глубоко укоренилось в сознании его современников и что потребуется приложить огромные усилия для его преодоления. Действительно, он более или менее признавал, что его старшие, авторитетные коллеги, вероятнее всего, окажутся столь же непоколебимы, сколь и виды, в которые они верили, и в заключении своей книги зашел так далеко, что попросил о поддержке более молодых читателей: «Тот, кто убедится, что виды являются изменчивыми, окажет хорошую услугу, добросовестно высказав свое убеждение; только таким образом будет сдвинута с места та масса предрассудков, которая тяготеет над этим вопросом»35.

Даже сегодня не все смирились с осуществленным Дарвином ниспровержением эссенциализма. Например, современные философы бурно обсуждают проблему «естественных видов»: этот старинный термин был очень осторожно воскрешен У. В. О. Куайном исключительно для того, чтобы отличить хорошие научные категории от плохих. Но в произведениях других философов маску «естественного вида» нередко носит подлинная сущность. Мы все еще томимся по эссенциализму – и не всегда безосновательно. Наука и в самом деле стремится рассекать на виды согласно естественным членениям, и часто кажется, что для этого нужно представление о сущностях или чем-то подобном. В этом согласны меж собой представители двух великих философских держав – платоники и аристотелики. Но дарвиновская изменчивость, что поначалу кажется лишь новым способом размышлять о биологических видах, может, как мы увидим, распространяться на другие явления и дисциплины. В биологии и иных областях знания есть сложные проблемы, легко разрешающиеся, стоит лишь усвоить дарвиновские представления о том, что делает вещь самой собой; однако консерваторы продолжают возражать против этой идеи.

2. Естественный отбор – грубое преувеличение

Убеждение, будто таким образом сформировался павлиний хвост, будет грубым преувеличением; но я все же убежден, что в несколько измененном виде тот же принцип применим к человеку.

Чарлз Дарвин 36

Планы Дарвина относительно «Происхождения видов» можно разделить на две части: его целью было доказать, что, преобразовавшись, ранее существовавшие виды породили современные (то есть что виды эволюционируют), и показать, как проходил этот процесс «наследования с изменением». Не будь у Дарвина представления о механизме – естественном отборе, – посредством которого могла свершиться эта почти немыслимая историческая трансформация, у него, вероятно, не было бы стимула собирать все косвенные доказательства того, что она имела место. Сегодня мы довольно легко можем представить, как Дарвин решает первую задачу – доказывает незатейливый исторический факт наследования с изменением, – не увязывая его ни с какими соображениями касательно Естественного отбора или какого бы то ни было иного механизма, благодаря которому этот факт свершился; но для Дарвина такой механизм был одновременно необходимой охотничьей лицензией и непогрешимым руководством, подсказывающим, какие вопросы задавать37.

Сама по себе идея естественного отбора была не удивительной новинкой, выдуманной Дарвином, а скорее развитием идей, высказанных ранее и на протяжении лет или даже поколений бывших предметом жарких дебатов38. Среди этих идей центральной была догадка, возникшая у Дарвина, когда он обдумывал «Очерк о законе народонаселения» Томаса Мальтуса (1798). Мальтус настаивал, что, учитывая невероятную плодовитость людей, взрывной рост населения и голод неизбежны – если не будут приняты решительные меры. Мрачные мальтузианские представления об общественных и политических силах, которые можно было бы задействовать, чтобы предотвратить перенаселение, могли сильно повлиять на размышления Дарвина (и, вне всякого сомнения, повлияли на поверхностные нападки множества его противников), но идея, которую он позаимствовал у Мальтуса, была чисто логической. Она не имела ничего общего с политической идеологией и может быть сформулирована в весьма общем, абстрактном виде.

Представим себе мир, где живые организмы приносят многочисленное потомство. Так как эти потомки будут, в свою очередь, приносить многочисленный приплод, популяция будет расти и расти (в «геометрической прогрессии») до тех пор, пока, раньше или позже, – на деле, удивительно быстро – ей неизбежно не перестанет хватать доступных ресурсов (пищи, пространства и прочего, в чем живые организмы нуждаются, чтобы просуществовать достаточно долго и размножиться). В этот момент – когда бы он ни настал – потомство появится не у всех: многие останутся бездетными. Именно Мальтус указал на математическую неизбежность такого критического момента для любой в течение длительного периода воспроизводящейся популяции – людей, животных или растений (или, к примеру, марсианских машин-клонов, хотя такие причудливые варианты Мальтус и не обсуждал). Популяции, чья скорость размножения ниже, чем необходимо для воспроизводства, исчезнут, если тенденция не изменится. Если популяция в течение долгого времени сохраняет стабильную численность, она продолжит существование, поддерживая баланс между перепроизводством потомства и убылью численности в результате неблагоприятных изменений среды. Вероятно, это очевидно в случае домашних мух и других созданий, размножающихся с большой скоростью, но Дарвин доказывает свой тезис, самостоятельно подсчитывая: «Считается, что из всех известных животных наименьшая воспроизводительная способность у слона, и я старался вычислить вероятную минимальную скорость естественного возрастания его численности… через пятьсот лет от одной пары получилось бы около пятнадцати миллионов живых слонов»39. Поскольку слоны существуют уже миллионы лет, можно с уверенностью заключить, что в любом поколении лишь некоторые особи имели собственное потомство.

Следовательно, для любого вида нормальным положением дел будет такое, когда численность потомства в любом поколении будет выше, чем численность особей, которые дадут потомство в следующем поколении. Иными словами, момент почти всегда – критический40. Кому из потенциальных родителей «повезет» в этот период? Будет ли то справедливая лотерея, в которой у каждого организма равные шансы вытянуть счастливый билет? Если бы мы говорили о политике, то именно здесь зашла бы речь об общественном расслоении: власти, привилегиях, вероломстве, классовой борьбе и прочем, – но можно абстрагироваться от политического контекста и, подобно Дарвину, беспристрастно рассмотреть вопрос о том, что произойдет – должно произойти – в природе. Дарвин сделал два дополнения к почерпнутой у Мальтуса догадке: во-первых, если между участниками соревнования есть существенные различия, то в период катастрофы любое преимущество в гонке неизбежно отразится на том, кто именно размножится. Сколь бы незначительным ни было это преимущество, если оно является преимуществом (и, следовательно, природа его замечает), то склонит чашу весов в пользу своего обладателя. Во-вторых, если бы существовал «сильный принцип наследственности» (если бы потомок был склонен напоминать скорее своих родителей, чем их современников), смещение, обеспечиваемое преимуществами, сколь угодно малыми, со временем бы усилилось, порождая черты, способные к неограниченному развитию. «Рождается более особей, чем может выжить. Песчинка на весах может определить жизнь одной особи и смерть другой, какая разновидность или какой вид будут увеличиваться в числе и какие пойдут на убыль или окончательно исчезнут»41.

Дарвин заметил, что, если просто предположить применимость этих немногих общих условий (условий, существование которых он мог подтвердить многочисленными доказательствами) к моменту катастрофы, то в результате чаша весов неизбежно склонится в пользу тех представителей будущих поколений, которые лучше подготовлены к решению связанных с ограниченностью ресурсов проблем, с которыми столкнулись их родители. Эта фундаментальная идея – опасная идея Дарвина, идея, ставшая источником стольких озарений, неразберихи, замешательства, опасений, – на деле весьма проста. Дарвин резюмирует ее в двух длинных предложениях в конце четвертой главы «Происхождения видов».

Если при меняющихся условиях жизни органические существа представляют индивидуальные различия почти в любой части своей организации, а это оспаривать невозможно; если в силу геометрической прогрессии возрастания численности ведется жестокая борьба за жизнь в любом возрасте, в любой год или время года, а это, конечно, неоспоримо; если вспомнить бесконечную сложность отношений органических существ (как между собой, так и к их жизненным условиям), в силу которых бесконечное многообразие строения, конституции и привычек полезно для этих существ; если принять все это во внимание, то крайне невероятно, чтобы никогда не встречались вариации, полезные каждому существу для его собственного благополучия, точно так же, как встречались многочисленные вариации, полезные для человека. Но если полезные для какого-нибудь органического существа вариации когда-либо встречаются, то особи, характеризующиеся ими, конечно, будут обладать наибольшей вероятностью сохранения в борьбе за жизнь, а в силу строгого принципа наследственности они обнаружат наклонность производить сходное с ними потомство. Этот принцип сохранения, или выживания наиболее приспособленного, я назвал Естественным отбором42.

Это и было великой идеей Дарвина – представление не об эволюции, а об эволюции посредством естественного отбора; сам он так и не смог изложить эту идею достаточно строго и обстоятельно, хотя и представил блестящие доводы в ее пользу. В следующих двух параграфах мы поговорим о любопытных и исключительно важных деталях этой краткой формулировки.

3. Объяснил ли Дарвин происхождение видов?

Дарвин блестяще и триумфально справился с проблемой адаптации, но с вопросом разнообразия не вполне преуспел, хотя и дал своей книге заглавие, намекавшее на эту относительную неудачу, – происхождение видов.

Стивен Джей Гулд 43

Так, по моему мнению, объясняется важный факт естественного распределения организмов в группы, подчиненные одна другой, – факт, который вследствие своей обычности мало обращает на себя наше внимание.

Чарлз Дарвин 44

Заметим, что в своей формулировке Дарвин ничего не говорит о видообразовании: в центре его внимания приспособление организмов, их совершенство, а не разнообразие. Более того, на первый взгляд в этом заявлении разнообразие видов берется как исходная посылка: «…бесконечная <sic> сложность отношений органических существ (как между собой, так и к их жизненным условиям)». Это громадная (если и не вправду бесконечная) сложность обеспечивается одновременным существованием (и борьбой за жизненное пространство) значительного количества различных живых организмов со значительным количеством различных потребностей и стратегий. Дарвин даже не претендовал на то, чтобы дать объяснение происхождения первых видов или самой жизни; он начинает с середины, когда уже существует множество разных видов со множеством разных способностей, и заявляет, что там, на полпути, описываемый им процесс будет неизбежно совершенствовать и разнообразить способности уже существующих видов. Появятся ли в результате этого процесса другие виды? В приведенной формулировке об этом ни слова, но книга более красноречива. На деле Дарвин видел, что его идея одним махом объясняет два удивительных факта. Возникновение адаптаций и разнообразия были разными сторонами одного сложного явления, и принцип естественного отбора, по его словам, мог их объединить.

Естественный отбор неизбежно приводит к приспособленности, как ясно из приведенной формулировки, и, по утверждению Дарвина, в правильных условиях накопление адаптаций приведет к видообразованию. Дарвин прекрасно знал, что объяснить мутацию не значит объяснить появление вида. Животноводы, у которых он столь усердно учился, знали, как добиться многообразия в рамках одного вида, но, по всей видимости, никогда не создавали нового вида и высмеивали саму идею, будто у их особенных, различных пород животных может быть один предок. «Спросите, как я это делал не раз, у какого-нибудь известного селекционера герефордского скота, не могла ли его порода произойти от длиннорогого скота… и он подымет вас на смех». Почему? Потому что «вследствие продолжительного изучения специалисты слишком увлекаются различиями между разными расами; и хотя они очень хорошо знают, что каждая раса слегка изменяется, так как сами же получают призы благодаря отбору таких слабых различий, отказываются от всяких обобщений, в частности от суммирования в уме слабых различий, накапливавшихся на протяжении многих последовательных поколений»45.

Дальнейшее разделение на виды будет происходить, утверждал Дарвин, поскольку, если в популяции (одного вида) существует многообразие наследуемых навыков или приспособлений, эти различные навыки или приспособления будут склонны давать различным группам внутри популяции различные преимущества, и потом эти субпопуляции будут отличаться друг от друга все больше, каждая в погоне за своей конкретной излюбленной формой совершенства, до тех пор пока, в конце концов, их пути не разойдутся окончательно. Почему – размышлял Дарвин – это расхождение приводит к разделению или накапливанию вариаций вместо того, чтобы оставаться более или менее равномерным «веером» небольших различий? Одним из ответов на вопрос была элементарная географическая изоляция; когда значительное геологическое или климатическое изменение (или случайное переселение в изолированный ареал обитания – например, на остров) приводит к расколу популяции, характерные особенности конкретной окружающей среды со временем должны отразиться в различных полезных мутациях, которые можно наблюдать в двух популяциях. А стоит вариации закрепиться, как различия будут накапливаться вплоть до разделения популяций на самостоятельные виды. Другая, и довольно необычная, идея Дарвина состояла в том, что к внутривидовой борьбе обычно применим принцип «победитель получает все»:

Не следует забывать, что конкуренция будет всего упорнее между формами, наиболее близкими по строению, конституции и образу жизни. Отсюда склонность к исчезновению будут иметь все промежуточные формы; а именно между ранними и более поздними состояниями, или, иначе, между менее совершенными и более совершенными состояниями одного и того же вида, а равно и сам родоначальный вид46.

Он сформулировал ряд иных оригинальных и правдоподобных догадок о том, как и почему безжалостная выбраковка естественного отбора может и в самом деле установить межвидовые границы, но они и по сей день остаются догадками. Потребовалось столетие дальнейших исследований, чтобы блестящие, но незавершенные размышления Дарвина о механике видообразования получили определенное подтверждение. Споры о механизме и принципах видообразования еще ведутся, так что в каком-то смысле ни Дарвин, ни кто-либо из его последователей не объяснили происхождение видов. Как отметил генетик Стив Джонс, опубликуй сегодня Дарвин свой шедевр под тем же заглавием, «у него были бы проблемы с законом об описании товаров, ибо о чем в „Происхождении видов“ не говорится, так это о происхождении видов. Дарвин ничего не знал о генетике. Теперь нам известно многое, и хотя то, как появляется вид, остается загадкой, некоторые кусочки головоломки уже легли на свои места»47.

Но сам факт видообразования неопровержим, как показал Дарвин, собрав неотразимые доводы – буквально сотни досконально изученных и тщательно аргументированных примеров. Виды образуются посредством «наследования с изменением» от ранее существовавших видов, а не путем Творения. Так что в другом смысле Дарвин, бесспорно, объяснил происхождение видов. Какие бы механизмы ни действовали, все, очевидно, начинается с появления разнообразия внутри одного вида и, после накопления модификаций, заканчивается рождением нового вида – наследника предыдущего. Все начинается «хорошо выраженной разновидностью», но постепенно, «стоит [только] допустить, что эти ступени в процессе модификации будут более многочисленными или большими по размерам, чтобы эти три формы превратились в сомнительные или даже во вполне определенные виды»48.

Заметим, что Дарвин с осторожностью описывает итог процесса как создание «вполне определенного» вида. «В конце концов, – говорит он, – различие становится столь значительным, что нет оснований отрицать наличие двух разных видов, а не двух разных форм одного вида». Но он отказывается участвовать в традиционной игре и заявлять, в чем состоит «сущностное» различие:

Из всего сказанного ясно, что термин «вид» я рассматриваю как произвольный, присвоенный ради удобства для обозначения близко сходных между собою особей и не отличающийся в основном от термина «разновидность», которым обозначают менее отчетливые и более флюктуирующие формы49.

Одним из стандартных признаков, позволяющих отличать виды друг от друга, как прекрасно понимал Дарвин, является репродуктивная изоляция – невозможность скрещивания. Именно скрещивание воссоединяет различные группы, образовавшиеся внутри популяции, перемешивая их гены и «прерывая» процесс видообразования. Конечно же, не существует того, кто желает, чтобы видообразование состоялось50, но чтобы случился окончательный развод, означающий формирование нового вида, ему должен предшествовать какой-то период «раздельного проживания», когда случаи скрещивания по той или иной причине становятся реже, так что в этих популяциях накапливается еще больше различий. Критерий репродуктивной изоляции, скорее, неопределенен. Принадлежат ли организмы к разным видам, когда скрещивание невозможно – или когда оно просто не происходит? Считается, что волки, койоты и собаки – разные виды, но случаи скрещивания между ними известны и – в отличие от мула, результата скрещивания кобылы и осла, – их отпрыски обычно не стерильны. Таксы и ирландские волкодавы считаются представителями одного вида, но, если только владельцы не создадут этим собакам какие-то в высшей степени неестественные условия, шансов на скрещивание у них примерно столько же, сколько у летучей мыши с дельфином. Белохвостые олени из Мэна не скрещиваются с белохвостыми оленями Массачусетса, ибо не перемещаются на такие дистанции, но вполне могли бы, если бы их перевезли, и, естественно, принадлежат эти животные к одному виду.

И наконец – подлинный пример, который, кажется, создан специально для философов, – возьмем серебристых чаек, живущих в Северном полушарии: их ареал обитания широкой полосой окружает Северный полюс.

Наблюдая за серебристыми чайками, проживающими на территории от Великобритании до Северной Америки, мы видим, что к западу популяция слегка меняется: американские чайки – это чайки, но немного отличающиеся от английских. Продолжая движение, мы заметим, что постепенные изменения наблюдаются и дальше: в Сибири серебристая чайка больше похожа на птицу, которую в Великобритании называют клушей. При движении по Сибири, России и вплоть до границ Северной Европы обнаружится, что чайки все больше и больше похожи на английских клуш. Наконец, в Европе круг замкнется: две отдельные формы встречаются, чтобы образовать два совершенно полноценных вида: серебристая чайка и клуша выглядят по-разному и в природе не скрещиваются51.

«Отчетливо выраженные» виды, несомненно, существуют – задача книги Дарвина состоит в объяснении их происхождения, – но сам автор препятствует попыткам отыскать «принципиальное» определение понятия вида. Разновидности – продолжает он настаивать – всего лишь «зарождающиеся виды», и обычно две разновидности становятся видами не из‐за присутствия чего-либо (например, новой сущности для каждой группы), а из‐за отсутствия: некогда существовавшие промежуточные вариации (которые можно было бы назвать переходными этапами) в конце концов вымирают, оставляя две группы фактически репродуктивно изолированными, а также отличающимися друг от друга по своим характеристикам.

В «Происхождении видов» излагается чрезвычайно убедительное доказательство первого дарвиновского тезиса – исторического факта эволюции как причины происхождения видов, и соблазнительно наглядное свидетельство в пользу второго тезиса – что фундаментальным механизмом, ответственным за «наследование с изменением», является естественный отбор52. Здравомыслящие читатели просто не могли более сомневаться, что виды эволюционировали в течение невероятно продолжительного времени, как утверждал Дарвин, но преодолеть добросовестный скептицизм относительно предложенного им механизма естественного отбора было сложнее. Прошедшие годы увеличили доверие к обоим тезисам, но не изгладили разницу между ними53. Свидетельств в пользу эволюции предостаточно: не только из области геологии, палеонтологии, биогеографии и анатомии (бывших основными источниками материала для Дарвина), но и из молекулярной биологии и любой другой отрасли наук о жизни. Говоря начистоту, сегодня любой человек, сомневающийся в том, что разнообразие жизни на планете порождено процессом эволюции, – просто невежда; в мире, где трое из четырех научились читать и писать, у такого невежества нет оправданий. Однако сомнения в способности дарвиновской идеи естественного отбора объяснить этот эволюционный процесс остаются интеллектуально оправданными, хотя, как мы увидим, подобный скептицизм становится все сложнее обосновать.

Итак, хотя в своих исследованиях эволюции Дарвин вдохновлялся и руководствовался идеей естественного отбора, окончательный результат изменил порядок обоснования: Дарвин так убедительно доказал, что виды должны были эволюционировать, что затем смог использовать этот результат для обоснования более радикальной идеи – идеи естественного отбора. Он описал механизм или процесс, который, согласно его доводам, мог иметь все эти последствия. Скептикам был брошен вызов: смогут ли они доказать ошибочность дарвиновских аргументов? Смогут ли они показать, что естественный отбор не мог иметь описанных последствий?54 Или смогут ли они хотя бы описать другой процесс, у которого были бы те же результаты? Что еще может привести к эволюции, если не описанный Дарвином механизм?

Этот вызов, по сути, выворачивает наизнанку затруднение Юма. Юм сдался, поскольку не мог вообразить, как что-либо кроме Разумного Демиурга смогло бы стать причиной приспособлений, доступных наблюдению каждого. Или, точнее, Филон Юма вообразил несколько разных альтернатив, но Юм просто не мог воспринять их всерьез. Дарвин описывал, как Неразумный Демиург мог за огромный период времени создать все эти приспособления, и доказал, что некоторые промежуточные стадии, которые для этого потребовались бы, и в самом деле имели место. Брошенный воображению вызов изменился: при всех указанных Дарвином красноречивых признаках исторического процесса – так сказать, всех мазках кисти художника, – может ли кто-нибудь теперь вообразить, как все эти последствия породил какой-либо другой процесс кроме процесса естественного отбора? Бремя доказательства так решительно было им переложено, что ученые зачастую обнаруживают, что столкнулись с чем-то вроде зеркального отражения затруднения Юма. Столкнувшись с, на первый взгляд, убедительным возражением против естественного отбора, которое невозможно проигнорировать (ниже мы поговорим о наиболее ярких примерах подобных возражений), они склонны рассуждать следующим образом: Я (пока что) не понимаю, как опровергнуть это возражение или преодолеть это затруднение, но, поскольку я не могу вообразить, что еще кроме естественного отбора может привести к подобным результатам, мне придется допустить, что возражение это мнимое; так или иначе естественного отбора должно быть вполне достаточно для объяснения.

Прежде чем кто-нибудь набросится на меня и возопит, что я только что признал дарвинизм столь же бездоказательной верой, как и естественная религия, следует вспомнить, что существует фундаментальное различие: принеся клятву верности естественному отбору, эти ученые затем принимали на себя обязанность показать, как можно преодолеть сложности, вытекающие из их мировоззрения, и снова и снова преуспевали в этом. В процессе фундаментальная дарвиновская идея естественного отбора по-разному формулировалась, расширялась, прояснялась, взвешивалась и углублялась – каждое разрешенное затруднение делало ее сильнее. С каждым новым триумфом ученые все больше убеждались, что они на верном пути. Разумно полагать, что в результате таких непрестанных атак ложная идея к настоящему моменту уже неизбежно была бы повержена. Конечно, это не окончательное доказательство, а всего лишь весьма убедительное соображение. Одна из целей этой книги – объяснить, почему идея естественного отбора представляется явным победителем несмотря даже на то, что в некоторых случаях существуют неразрешенные проблемы с ее применением.

4. Естественный отбор как алгоритмический процесс

Какой предел может быть положен этой силе, действующей в течение долгих веков и строго исследующей всю конституцию и образ жизни каждого существа, благоприятствуя полезному и отвергая вредное? Я не усматриваю предела деятельности этой силы, медленно и прекрасно адаптирующей каждую форму к самым сложным жизненным отношениям.

Чарлз Дарвин 55

Второе, на что следует обратить внимание в формулировке Дарвина, – то, что он излагает свой закон в виде формального дедуктивного вывода: если условия выполняются, определенный результат неизбежен56. Приведем ее снова, выделив некоторые ключевые термины жирным шрифтом.

Если при меняющихся условиях жизни органические существа представляют индивидуальные различия почти в любой части своей организации, а это оспаривать невозможно; если в силу геометрической прогрессии возрастания численности ведется жестокая борьба за жизнь в любом возрасте, в любой год или время года, а это, конечно, неоспоримо; если вспомнить бесконечную сложность отношений органических существ (как между собой, так и к их жизненным условиям), в силу которых бесконечное многообразие строения, конституции и привычек полезно для этих существ; если принять все это во внимание, то крайне невероятно, чтобы никогда не встречались вариации, полезные каждому существу для его собственного благополучия, точно так же, как встречались многочисленные вариации, полезные для человека. Но если полезные для какого-нибудь органического существа вариации когда-либо встречаются, то особи, характеризующиеся ими, конечно, будут обладать наибольшей вероятностью сохранения в борьбе за жизнь, а в силу строгого принципа наследственности они обнаружат наклонность производить сходное с ними потомство. Этот принцип сохранения, или выживания наиболее приспособленного, я назвал Естественным отбором57.

Основной дедуктивный аргумент краток и прост, но сам Дарвин писал о «Происхождении видов» как о «едином длинном доказательстве». Так и есть, ведь книга состоит из доказательств двух видов: логического доказательства того, что процесс определенного рода с необходимостью будет приводить к определенного рода результату, и эмпирического доказательства того, что необходимые для протекания такого рода процесса условия в действительности существовали в природе. Дарвин подкрепляет логическое доказательство мысленными экспериментами – «воображаемыми примерами»58, – которые показывают, как выполнение таких условий могло в действительности привести к результатам, на объяснение которых он притязает, но, чтобы изложить довод полностью, ему нужна целая книга, поскольку он приводит множество с трудом добытых эмпирических фактов, чтобы убедить читателя, что эти условия выполнялись снова и снова.

Стивен Джей Гулд59 позволяет нам оценить важность этой особенности дарвиновского аргумента, рассказывая анекдот о Патрике Мэтью, шотландском натуралисте, который – к слову о любопытных исторических фактах – на много лет опередил Дарвина, описав механизм естественного отбора в приложении к опубликованной им в 1831 году книге «Плавник и лесокультура». На заре дарвиновского восхождения к славе Мэтью опубликовал (в Gardeners’ Chronicle!60) письмо, в котором заявил о своем приоритете: Дарвин великодушно его признал и оправдал свою неосведомленность, отметив, что Мэтью избрал для обнародования открытия издание, не привлекшее широкого интереса читателей. В ответ на извинения Дарвина Мэтью написал:

Я сформулировал концепцию этого закона Природы интуитивно, описывая самоочевидный факт, практически без усилий и сосредоточенного обдумывания. Кажется, у г-на Дарвина больше прав на это открытие, чем у меня – мне оно открытием не показалось. Он вывел его, опираясь на индуктивные умозаключения, неторопливо и с должной осторожностию продвигаясь от факта к факту, тогда как я, лишь бросив беглый взгляд на устройство Природы, счел это появление видов в результате отбора a priori очевидным фактом – аксиомой, на которую надо лишь указать, чтобы ее признали непредубежденные и достаточно быстро схватывающие умы61.

Однако непредубежденные умы вполне могут испытывать сомнения относительно новой идеи – по причине благоразумного консерватизма. Дедуктивные аргументы печально известны своей ненадежностью. То, что кажется «само собой разумеющимся», рассыплется из‐за незамеченной детали. Дарвин понимал, что лишь беспощадно подробное перечисление доказательств существования постулированного им исторического процесса будет – или должно быть – достаточно убедительным, чтобы ученые отринули свои традиционные убеждения и восприняли его революционный взгляд, даже если его действительно можно было «вывести из аксиом».

***

С самого начала были те, кому дарвиновское новаторское сочетание дотошного натурализма с абстрактными рассуждениями о природных процессах казалось сомнительным и нежизнеспособным гибридом. Оно представлялось невероятно правдоподобным, но так же обстоит дело со множеством схем мгновенного обогащения, которые на поверку оказываются трюками и надувательством. Сравните его со следующим законом работы фондовой биржи: покупай по низкой цене, продавай по высокой. Если следовать этому правилу, обязательно разбогатеешь. Не может не разбогатеть тот, кто последует этому совету. Почему он не работает? Он работает – для всякого, кому достаточно повезло действовать в соответствии с ним, но, увы, нет способа определить, что условия выполнены, до того, как действовать, руководствуясь ими, не станет слишком поздно. Дарвин предлагал скептически настроенному миру то, что можно бы было назвать схемой медленного обогащения, схемой, позволяющей создать Порядок из Хаоса без помощи Разума.

Своей теоретической силой дарвиновская абстрактная схема была обязана нескольким особенностям, на которые Дарвин достаточно решительно указывал и которые ценил выше, чем многие его сторонники; однако он не располагал терминологией, позволившей бы их недвусмысленно описать. Сегодня мы можем охарактеризовать их одним-единственным термином. Дарвин открыл мощь алгоритма. Алгоритм – это определенного рода формальный процесс, который (логически) неизбежно приводит к достижению определенного рода результата, когда бы тот ни «запускался» или ни реализовывался. Во времена Дарвина в алгоритмах не было ничего нового. Многие хорошо известные арифметические процедуры – например, деление в столбик или подведение баланса в чековой книжке – являются алгоритмами, и таковы же процедуры принятия решений при разыгрывании образцовой партии в крестики-нолики или расположении нескольких слов в алфавитном порядке. Сравнительно новым (и позволяющим нам бросить ценный ретроспективный взгляд на открытие Дарвина) было теоретическое размышление математиков и логиков о природе и мощи алгоритмов в целом; в XX веке это привело к появлению компьютера, что в свою очередь, разумеется, стало причиной гораздо более глубокого и наглядного понимания возможностей алгоритмов в целом.

Термин алгоритм восходит – через латинское слово algorismus – к раннеанглийскому algorisme (с ошибочным написанием algorithm), образованному от имени персидского математика, Мусы аль-Хорезми, чья написанная примерно в 835 году н. э. книга о математических действиях в XII веке была переведена на латынь Аделардом Батским или Робертом Честерским. Идея, что алгоритм является надежной и в некотором роде «механической» процедурой, существовала на протяжении столетий, но лишь в 1930‐х годах в новаторской работе Алана Тьюринга, Курта Гёделя и Алонзо Черча было в первом приближении зафиксировано современное понимание этого термина. Нам будут важны три основные особенности алгоритмов, и каждую не так-то просто определить. Более того, каждая усугубила замешательство (и тревогу), все еще мешающие нам размышлять о революционном открытии Дарвина, так что на страницах этой книги нам неоднократно придется возвращаться к этим вводным замечаниям и переосмыслять их.

1. Безразличие к материалу: деление в столбик можно с равным успехом осуществлять, используя карандаш или ручку, бумагу или пергамент, неоновые огни или дымовой след самолета – и прибегая к какой угодно системе символов. Осуществимость процедуры основана на ее логической структуре, а не на конкретных особенностях использованных в данном случае материалов и лишь пока эти конкретные особенности позволяют в точности выполнять предписанные действия.

2. Базовая неразумность: хотя сам проект процедуры может быть блестящим или приводить к великолепным результатам, каждый конкретный ее шаг, а также переходы между ними чрезвычайно просты. Насколько они просты? Достаточно просты, чтобы их мог осуществить прилежный дурак – или попросту механическое устройство. Согласно известной «школьной» аналогии, алгоритмы – это своего рода рецепты, составленные так, чтобы им могли следовать поварята. В кулинарной книге, предназначенной для шеф-поваров, мы можем прочитать: «Варите рыбу в подходящем вине на медленном огне до полуготовности», – но описывающий тот же процесс алгоритм начнется так: «Выберите белое вино со словом „сухое“ на этикетке; возьмите штопор и откупорьте бутылку; налейте на дюйм вина в сковороду; включите конфорку под сковородой…» – утомительное расчленение процесса на элементарные шаги, не требующие от читателя принятия мудрых решений, или вынесения тонких суждений, или проявления интуиции.

3. Гарантированный результат: что бы ни делал алгоритм, при безошибочном исполнении он всегда приводит к ожидаемому результату. Алгоритм – рецепт надежный.

Легко видеть, как эти характеристики делают возможным создание компьютера. Любая компьютерная программа является алгоритмом, в конечном счете составленным из простых шагов, которые тот или иной простой механизм может выполнять с невероятной надежностью. Обычно для этого используют электронные микросхемы, но мощность компьютера никак (если не считать скорости вычислительных процессов) не зависит от конкретных особенностей электронов, ударяющихся о силиконовые чипы. Те же самые алгоритмы могут выполняться (и даже еще быстрее) с помощью приборов, в которых фотоны перемещаются по стекловолокну, или (гораздо, гораздо медленнее) командами людей, вооруженных бумагой и карандашами. И, как мы увидим, способность компьютеров с потрясающей скоростью и надежностью выполнять алгоритмы сегодня позволяет ученым-теоретикам исследовать опасную идею Дарвина доселе невозможными методами – и приходить к удивительным результатам.

По сути дела, Дарвин обнаружил не один алгоритм, а скорее большой класс взаимосвязанных алгоритмов, которые он не мог четко различить. Теперь мы можем переформулировать его фундаментальную идею следующим образом:

На протяжении миллиардов лет жизнь на Земле развивалась как единое дерево со множеством ветвей – Древо Жизни; ее развитию способствовали те или иные алгоритмические процессы.

Со временем постепенно (по мере того как мы будем узнавать, какими способами разные люди выражали эту мысль) станет ясно, что означают эти слова. Некоторые формулировки абсолютно пусты и бессодержательны, другие – очевидным образом ложны. Посередине находятся те, что и в самом деле объясняют происхождение видов – и сулят множество других объяснений. Благодаря как упорной критике откровенных ненавистников идеи эволюции как алгоритма, так и опровержениям ее поклонников, такие формулировки становятся все точнее.

5. Процессы как алгоритмы

Размышляя об алгоритмах, теоретики часто подразумевают виды алгоритмов, обладающих свойствами, которых лишены алгоритмы, интересующие нас. Например, когда об алгоритмах размышляют математики, они обычно имеют в виду алгоритмы, относительно которых можно доказать, что они полезны при вычислении конкретных интересующих их математических функций. (Простой пример тому – деление в столбик. В причудливом мире криптографии внимание привлекает разложение большого числа на простые множители.) Но алгоритмы, которые будут интересовать нас, не имеют ничего особенно общего с системой счисления или иными математическими объектами; это алгоритмы классификации, отсева и созидания62.

Поскольку большинство математических обсуждений алгоритмов сосредоточено на их гарантированной или математически доказанной эффективности, люди иногда допускают простейшую ошибку, считая, что процесс, эксплуатирующий случайность или беспорядочность, алгоритмом не является. Но даже при делении в столбик есть место случайности!

Рис.0 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Помещается ли делитель в делимом шесть, семь или восемь раз? Как знать! Да и кому это интересно? Этого и не нужно знать: для того чтобы делить в столбик, большого ума не надо. Алгоритм просто требует, чтобы вы выбрали число – любое, если вам угодно, – и проверили результат. Если избранное число слишком мало, увеличьте его на единицу и начните заново; если оно слишком велико – уменьшите. Относительно деления в столбик можно быть уверенным в одном: оно всегда в конечном счете получается, даже если ваш первоначальный выбор максимально неудачен (в этом случае процесс просто займет немного больше времени). Компьютеры успешно решают сложные задачи несмотря на крайнюю глупость – и именно потому кажутся волшебным изобретением: как что-то настолько безмозглое, как машина, может делать что-то настолько толковое? Итак, не вызывает удивления то, сколь часто интересные алгоритмы используют тактику уточнения выбора, механически проверяя каждого взятого наугад кандидата. Это не только не влияет на их доказуемую эффективность – зачастую именно в этом секрет их эффективности63.

Для начала можно сосредоточиться на группе эволюционных алгоритмов, рассмотрев повседневные алгоритмы, обладающие теми же важными особенностями. Дарвин привлекает наше внимание к повторяющимся волнам соперничества и отбора, так что возьмем обычный алгоритм организации турнира с выбыванием (например, теннисного), который неизбежно венчается четвертьфиналами, полуфиналами и, наконец, финалом, в ходе которого определяется единственный победитель.

Рис.1 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Заметим, что такая процедура удовлетворяет трем условиям. Процедура не изменится, ведем ли мы счет мелом на доске, в компьютерном файле или – необычная возможность – вообще ничего не записываем, а просто осуществляем отбор, веером расположив несколько отгороженных друг от друга теннисных кортов, у каждого из которых две калитки на вход и лишь одна на выход – и через нее победитель попадает на корт, где состоится следующий матч. (А проигравших пристреливают и прикапывают на месте.) Не нужно быть гением, чтобы провести участников состязания через такое «сито», в конце каждого матча заполняя бумаги (или расстреливая проигравших). Алгоритм всегда сработает.

Но что именно он делает? На входе мы имеем некоторое количество участников и гарантию уничтожения для всех, кроме единственного победителя. Но что представляет собой победитель? Это зависит от состязания. Допустим, мы устраиваем не теннисный турнир, а состязание по бросанию монеты. Один из игроков подбрасывает монетку, другой выбирает орла или решку; победитель продвигается на шаг вперед. Победителем такого состязания станет один-единственный игрок, который n раз последовательно победит при подбрасывании монеты, ни разу не проиграв – в зависимости от того, сколько раундов потребуется для завершения состязания.

В таком состязании есть нечто странное и глупое – но что? Победитель и в самом деле обладает весьма примечательным качеством. Часто ли вы встречаете людей, которые, подбрасывая монетку, без единого проигрыша выиграли десять раз подряд? Скорее всего, ни разу. Шансы на появление такого человека могут показаться ничтожными, и при обычном стечении обстоятельств это так и есть. Если какой-нибудь аферист предложит вам побиться об заклад десять к одному, что он сможет привести человека, который у вас на глазах десять раз подряд выиграет в состязании по бросанию монеты (и монета не будет фальшивой), вы, вероятно, склонны будете счесть это пари выигрышным для себя. Если так, будем надеяться, что у этого афериста не нашлось 1024 сообщников (им не придется жульничать – они будут играть абсолютно честно): ведь именно столько (210 участников состязания) нужно, чтобы организовать десятираундный турнир. В начале турнира аферист никак не сможет предсказать, кто именно окажется «вещественным доказательством А», которое обеспечит ему выигрыш пари, но алгоритм проведения турнира неизбежно – и быстро – выявит этого человека: так что вас обманули, и аферист непременно выиграет. (Я не несу ответственности за ущерб, который вы можете понести, попытавшись воспользоваться этим изысканным образчиком практической философии в корыстных целях.)

В любом турнире с выбыванием бывает победитель, который «автоматически» обладает качеством, необходимым, чтобы пройти все этапы состязания, но, как показывает соревнование в бросании монеты, такое качество может быть «всего лишь историческим» – банальным фактом биографии участника состязания, никак не влияющим на его или ее виды на будущее. Представим, например, что ООН принимает постановление впредь разрешать все международные конфликты, подбрасывая монетку, – участвовать в таком соревновании должны представители конфликтующих сторон (если в конфликт вовлечено более одного народа, придется организовывать какой-то турнир: можно использовать круговую систему – алгоритм тогда будет другим). Кого следует выбрать представителем нашей нации? Естественно, того, кто лучше всех бросает монетку. Допустим, мы организовали масштабный турнир с выбыванием, в котором принимают участие все мужчины, женщины и дети США. Кто-то в нем победит – этот человек последовательно выиграет в двадцати восьми раундах без единого проигрыша. Победа будет неопровержимым фактом его биографии, но, поскольку подбрасывание монеты – дело случая, нет никаких оснований полагать, что победитель такого турнира покажет себя на международных соревнованиях лучше, чем кто-либо, проигравший в одном из предыдущих раундов. У случая нет памяти. Человек, у которого в руках выигрышный лотерейный билет, безусловно, был удачлив, и благодаря только что выигранным миллионам удача ему может больше никогда не понадобиться; тем лучше, ведь нет оснований считать, что его шансы во второй раз выиграть в лотерею выше, чем у любого другого участника – или что, скажи он «орел», монета упадет загаданной стороной вверх. (Неспособность принять тот факт, что у случая нет памяти, известна как ошибка игрока; это заблуждение удивительно широко распространено – настолько широко, что мне, вероятно, следует подчеркнуть, что это – без всяких сомнений и оговорок – заблуждение.)

В противоположность соревнованиям, где правит случай (например, соревнованиям в бросании монеты), существуют соревнования, где все решает мастерство – например, теннисные турниры. Здесь есть основания полагать, что игроки, вышедшие в последние раунды, снова преуспеют, если выставить их против тех, кто вылетел из состязания раньше. Есть основания – но никаких гарантий – полагать, что победитель такого турнира – самый лучший игрок и будет лучшим не только сегодня, но и завтра. Тем не менее, хотя любой разумно организованный турнир неизбежно позволит назвать победителя, нет гарантий, что в ходе состязания в мастерстве победитель окажется лучшим игроком во всех (значимых) смыслах этого слова. Вот почему на церемонии открытия мы иногда говорим: «Пусть победит сильнейший!» – процедура не гарантирует подобный исход. Лучший игрок – тот, кто является лучшим по «техническим» критериям (обладатель самого мощного удара левой, самой быстрой подачи, самой высокой выносливости и т. д.), – может встать не с той ноги, вывихнуть лодыжку – или его может ударить молния. Тогда, очевидно, в состязании его обойдет игрок похуже. Но никто не станет организовывать или участвовать в соревнованиях в мастерстве, если бы в конце концов их не выигрывали лучшие игроки. Это гарантирует само определение честного состязания в мастерстве; если бы лучшие игроки выигрывали в каждом раунде с вероятностью не выше 50%, речь шла бы о состязании в удачливости, а не в мастерстве.

Мастерство и удача естественным образом влияют на результат любого соревнования, но их соотношения бывают весьма различны. В теннисном турнире, проходящем на очень неровном корте, возрастает доля случайности – как и в случае введения нового правила, согласно которому, прежде чем продолжить игру после первого сета участники должны сыграть в русскую рулетку с заряженным револьвером. Но даже в такой ситуации, когда случай решает многое, статистически в последние раунды будет выходить больше более искусных игроков. Способность турнира «дискриминировать» участников по уровню мастерства в конце концов может быть снижена случайной катастрофой, но в целом ее невозможно свести к нулю. Этот факт, который в случае эволюционных алгоритмов, действующих в природе, столь же истинен, как и в случае спортивных турниров с отсевом, иногда игнорируют те, кто рассуждает об эволюции.

В отличие от удачи, мастерство – охраноспособная характеристика; на то, что оно проявится, можно рассчитывать в таких же – или сходных – обстоятельствах. Эта зависимость от обстоятельств указывает на иной вариант развития событий, когда что-то может пойти не так. Что, если бы условия состязания постоянно менялись (как условия игры в крокет в «Алисе в Стране чудес»)? Если в первом раунде вы играете в теннис, во втором – в шахматы, в третьем – в гольф, а в четвертом – в бильярд, нет оснований полагать, что победитель турнира отличается в каком-либо из этих видов спорта особым мастерством по сравнению с другими игроками – все хорошие гольфисты могут проиграть в шахматы и так и не получить возможности продемонстрировать свое искусство, и даже если удача никак не повлияет на ход финальной игры в бильярд в четвертом раунде, может статься, что среди всех участников состязания победитель как игрок в бильярд превосходил лишь одного соперника. Таким образом, турнир будет иметь интересный исход только в случае соблюдения некоторой степени единообразия в условиях состязаний.

Но должен ли турнир – или какой-либо алгоритм – приводить к интересному результату? Нет. Алгоритмы, о которых мы обычно рассуждаем, практически всегда имеют такие результаты, и именно потому привлекают наше внимание. Но процедура не перестает быть алгоритмом лишь потому, что не приносит кому-либо пользы и не имеет потенциальной ценности. Возьмем, к примеру такой турнир с выбыванием, в котором в финал выходят проигравшие в полуфинале. Это – глупое правило, лишающее весь турнир смысла, но и после его введения турнир тем не менее останется алгоритмом. Алгоритм вовсе не обязательно должен иметь смысл или цель. Помимо полезных алгоритмов, позволяющих составлять алфавитные списки, существует несметное количество алгоритмов, позволяющих составлять алфавитные списки с одними и теми же ошибками, и они каждый раз прекрасно срабатывают (если кого-то это интересует). Есть алгоритм (на деле, много алгоритмов) извлечения квадратного корня из любого числа – и есть алгоритмы, позволяющие извлечь квадратный корень из любого числа за исключением чисел 18 или 703. Некоторые алгоритмы достигают столь утомительно нестандартных и бессмысленных результатов, что невозможно вкратце объяснить, для чего они существуют. Они просто раз за разом безошибочно делают то, что делают.

А теперь мы, пожалуй, можем указать на самое распространенное недоразумение, связанное с дарвинизмом: идею, будто Дарвин доказал, что целью эволюции посредством естественного отбора было наше появление. С момента формулировки Дарвином своей теории, люди часто ошибочно пытались истолковать ее, как если бы мы были точкой назначения, целью, смыслом всех отсевов и состязаний, и наше появление на сцене было гарантировано самим фактом проведения турнира. Это заблуждение поощряли как друзья, так и враги эволюции, и оно похоже на заблуждение победителя турнира по бросанию монеты, купающегося в лучах славы и ошибочно убежденного, что, поскольку у турнира должен быть победитель и поскольку он – этот победитель, турнир должен был завершиться его победой. Эволюция может быть алгоритмом, а алгоритмический эволюционный процесс – привести к появлению человека, даже если целью алгоритма не является появление человека. Главный вывод, к которому Стивен Джей Гулд приходит в книге «Удивительная жизнь: сланцы Бёрджеса и природа истории»64 заключается в том, что, если мы «отмотаем жизнь назад» и проиграем ее снова и снова, вероятность Нас как продукта любого иного хода эволюции окажется бесконечно мала. Это – безусловная истина (если под «нами» мы понимаем конкретную разновидность Homo sapiens: бесшерстное, прямоходящее существо, у которого на руках по пять пальцев, говорящее по-английски и по-французски, играющее в теннис и шахматы). Эволюция – это не процесс, целью которого является наше появление, но из этого не следует, что эволюция не является алгоритмическим процессом, в действительности приведшим к нашему появлению. (В десятой главе мы обсудим это поподробнее.)

Эволюционные алгоритмы, безусловно, интересны – по крайней мере, для нас – не потому, что нам интересен их неизбежный результат, но потому, что они неизбежно склонны производить то, что нам интересно. В этом смысле они напоминают состязания в мастерстве. Способность алгоритма приводить к чему-то интересному или ценному вовсе не сводится к тому, что, как можно доказать математически, алгоритм надежно производит, и это особенно верно в отношении эволюционных алгоритмов. Как мы увидим, большинство споров о дарвинизме сводится к разногласиям относительно степени действенности конкретных постулированных эволюционных процессов – могут ли они за определенное время привести к тому или иному результату? Обычно речь идет об исследовании допустимых, или возможных, или вероятных результатов эволюционного процесса, и лишь косвенно – его неизбежных результатов. Сам Дарвин своей формулировкой подготовил для этого почву: его идея – утверждение о том, к чему процесс естественного отбора «неоспоримо» будет «склонен» приводить.

Все алгоритмы неизбежно производят то, что производят, но это вовсе не обязательно должно быть нечто интересное; некоторые алгоритмы неизбежно склонны (с вероятностью p) нечто производить – это нечто может вызывать (а может и не вызывать) интерес. Но если неизбежный результат выполнения алгоритма не должен ни в каком смысле быть «интересным», как мы будем отличать алгоритмы от остальных процессов? Не будет ли любой процесс алгоритмом? Является ли алгоритмическим процессом набегание волны на берег? Является ли алгоритмическим процессом высыхание на солнце глины обмелевшего русла реки? Ответ состоит в том, что у этих процессов могут быть особенности, которые можно наилучшим образом оценить, если мы будем рассматривать их как алгоритмы! Возьмем, к примеру, вопрос о том, почему песчинки на пляже так схожи между собой размерами. Это происходит благодаря естественному процессу сортировки, возникающему в результате постоянного перекатывания песчинок прибойной волной – так сказать, широкомасштабное построение алфавитного списка. Трещины, появляющиеся на высушенной солнцем глине, проще всего объяснить, рассматривая последовательности событий, не слишком сильно отличающиеся от последовательности раундов турнира.

Или возьмем процесс прокаливания металла с целью закалки. Есть ли на свете процесс более физический и менее связанный с «цифровыми технологиями»? Кузнец раз за разом раскаляет металл и позволяет ему остыть, и каким-то образом тот в результате становится прочнее. Каким образом? Как мы можем объяснить это волшебное превращение? Порождает ли жар особые вязкие атомы, укрепляющие поверхность? Или он вытягивает из атмосферы субатомный клей, связывающий воедино все атомы железа? Нет, ничего подобного. Правильное объяснение дается на алгоритмическом уровне: по мере того как металл, остывая, вновь отвердевает, одновременно во множестве точек начинается процесс его укрепления, в ходе которого формируются кристаллы, которые срастаются, пока не образуют единое целое. Но когда это случается впервые, расположение отдельных кристаллических структур не является оптимальным – они слабо связаны друг с другом, с большим количеством точек напряжения и деформации. Если нагреть металл снова (но не расплавить), эти структуры отчасти разрушатся, так что при последующем охлаждении разрушенные фрагменты иначе соединятся с более прочными. Можно математически доказать, что с каждой итерацией прочность металла будет возрастать, приближаясь к наилучшей или прочнейшей единой структуре – при условии соблюдения правильных параметров нагрева и охлаждения. Эта процедура оптимизации так действенна, что вдохновила создание особого способа решения задач в информатике – «метода имитации отжига», который не имеет ни малейшего отношения к металлам или нагреву, а представляет собой алгоритм, при реализации которого компьютерная программа раз за разом выстраивает, демонтирует и заново выстраивает структуру данных (например, другую программу), двигаясь ощупью к более совершенной – более того, оптимальной – версии65. Это было одним из важнейших открытий, приведших к созданию «машин Больцмана», «сетей Хопфилда» и других схем поиска допустимых решений, являющихся основой коннекционной или нейросетевой архитектуры искусственного интеллекта66.

Если вам хочется понять принцип действия прокаливания в металлургии, нужно, разумеется, познакомиться с физикой всех сил, действующих на уровне атомов; отметим, однако, что приблизительное понятие о том, как работает прокаливание (и в особенности почему оно работает), можно составить и не входя в эти подробности – в конце концов, я только что объяснил это в простых словах (а я физики не знаю!). Объяснить, что такое прокаливание, можно в терминах, не привязанных к металлургии: следует полагать, что некой оптимизации подвергнется любой «материал», состоящий из компонентов, которые сочленяются в ходе некоего производственного процесса и могут быть впоследствии, при изменении одного общего параметра, разъединены и т. д. Этот принцип является общим для процессов, происходящих в добела раскаленном бруске стали и гудящем суперкомпьютере.

Идеи Дарвина относительно действия естественного отбора также можно абстрагировать от их биологического субстрата. В самом деле, как мы уже показали, у самого Дарвина были лишь слабые (и в конечном счете неверные) подозрения относительно того, как осуществлялись идущие на микроуровне процессы передачи генетической информации потомству. Ничего толком не зная о физическом субстрате, он тем не менее мог понять, что, если каким-то образом выполняются определенные условия, воспоследуют определенные результаты. Это безразличие к материалу было необходимо, чтобы основное открытие Дарвина могло как пробка качаться на волнах последующих исследований и споров, участники которых со времен Дарвина совершили своеобразный интеллектуальный кульбит. Как мы отметили в предыдущей главе, Дарвин так никогда и не набрел на абсолютно необходимую идею гена, но тут на сцену вышел Мендель с понятием, которое обеспечивало как раз ту структуру, которая была нужна для того, чтобы процесс наследования можно было интерпретировать математически (и разрешить неприятную дарвиновскую проблему смешанного наследования). И затем, когда ДНК была идентифицирована как конкретный физический носитель генов, поначалу казалось (и до сих пор кажется многим участникам), будто бы гены Менделя можно просто идентифицировать как конкретные фрагменты ДНК. Но потом начали возникать сложности; чем больше ученые узнавали о молекулярной биологии ДНК и ее роли в размножении, тем яснее становилось, что менделевская история является, в лучшем случае, серьезным упрощением. Звучали даже заявления о недавнем открытии, будто никаких менделевских генов не существует! Вскарабкавшись по лестнице Менделя, ныне мы должны ее отринуть. Но, конечно же, никому не хочется выбрасывать столь ценный инструмент, который все еще ежедневно доказывает свою полезность при решении сотен научных и медицинских проблем. Решение состоит в том, чтобы продвинуть Менделя на уровень дальше и объявить, что он, как и Дарвин, уловил абстрактную истину о наследственности. Если нам так захочется, мы можем говорить о виртуальных генах, представляя себе, что их реальность распределена в конкретном веществе ДНК. (Существует множество доводов в пользу такого подхода, о чем я скажу ниже, в пятой и двенадцатой главах.)

Но, возвращаясь к поднятому ранее вопросу, существуют ли хоть какие-то критерии, позволяющие отделить алгоритмические процессы от прочих? Полагаю, что нет; если вам угодно, на абстрактном уровне любой процесс можно рассматривать как алгоритмический. И что же? Лишь некоторые процессы приводят к интересным результатам, когда вы рассматриваете их как алгоритмы, но не следует пытаться определять «алгоритм» так, чтобы включить в это множество только интересные (это чрезмерно трудная философская задача!). Проблема решится сама собой, ибо никто не станет тратить время на исследование алгоритмов, не являющихся по той или иной причине интересными. Все зависит от того, что именно требует объяснений. Если вам кажутся загадочными сходство песчинок или закалка клинка, алгоритмическое объяснение удовлетворит ваше любопытство – и будет истинным. Другие интересные черты тех же явлений или породивших их процессов могут потребовать объяснений другого рода.

Итак, вот в чем опасная идея Дарвина: алгоритмический уровень является тем уровнем, на котором дается лучшее объяснение скорости бега антилопы, крыльям орла, форме орхидеи, разнообразию видов и всем другим удивительным чудесам мира природы. Сложно поверить, что что-то столь бездумное и механическое, как алгоритм, могло создать что-то столь поразительное. Сколь бы эффектными ни были творения алгоритма, базовый процесс всегда представляет собой всего лишь ряд по отдельности бессмысленных шагов, которые следуют друг за другом без помощи какого-либо разумного надзирателя; эти шаги – по определению «автоматические», они представляют собой действие автомата. Они обусловлены друг другом или слепым случаем – тем, как кости лягут, если угодно, – и больше ничем. Плоды большинства знакомых нам алгоритмов довольно скромные: они позволяют делить в столбик, составлять алфавитные списки или рассчитывать доход среднего налогоплательщика. Более изощренные алгоритмы порождают броскую компьютерную графику, которую мы ежедневно видим на телевизионном экране, преображая лица, создавая стаи катающихся на коньках белых медведей, воспроизводя целые виртуальные миры, населенные существами, которых раньше никто не видел и вообразить себе не мог. Однако настоящая биосфера остается на много порядков более причудливой. Может ли она быть результатом всего лишь каскада алгоритмических процессов, обусловленных случайным стечением обстоятельств? И если так, кто создал этот каскад? Никто. Он сам является продуктом слепого, алгоритмического процесса. Как писал об этом сам Дарвин в письме к геологу Чарлзу Лайелю вскоре после публикации «Происхождения видов»: «Я и ломаного гроша не дам за теорию естественного отбора, если ей на одной из стадий потребуется чудо <…> Если бы я убедился, что теории естественного отбора требуется такое дополнение, я б с отвращением ее отбросил…»67

Итак, согласно Дарвину, эволюция – алгоритмический процесс. Такое утверждение остается дискуссионным. Одно из противостояний в эволюционной биологии возникает там, где одни без устали тянут, тянут, тянут канат в сторону алгоритмической интерпретации, а другие по разным невысказанным причинам им мешают. Выглядит это так, как если бы существовали металлурги, неудовлетворенные алгоритмическим объяснением прокаливания. «То есть больше там ничего не происходит? Никакого субмикроскопического суперклея, специально созданного процессом нагревания и охлаждения?» Дарвин убедил всех ученых, что, подобно прокаливанию, эволюция работает. Его радикальные представления о том, как и почему она работает, до сих пор подвергаются разного рода критике – в основном потому, что его противники могут смутно догадываться, что их атаки – часть более масштабной кампании. Если битва за эволюционную биологию проиграна, то чем закончится война?

ГЛАВА 2: Дарвин решительно доказал, что, в противоположность давней философской традиции, виды не являются вечными и неизменными; они эволюционируют. Было доказано, что происхождение новых видов – результат «наследования с изменением». Менее убедительной оказалась введенная Дарвином идея о том, как происходит процесс эволюции: посредством бессмысленного, механического – алгоритмического – процесса, названного им «естественным отбором». Идея, что все плоды эволюции можно назвать результатами алгоритмического процесса, и есть опасная идея Дарвина.

ГЛАВА 3: Многие, включая Дарвина, смутно догадывались, что его идея естественного отбора обладала революционным потенциалом, но какого именно господина ей предстояло свергнуть? Ее можно использовать, чтобы разрушить и выстроить заново традиционную структуру Западной мысли, которую я называю Лестницей творения. Это дает новое объяснение происхождению (посредством постепенной аккумуляции) всего Замысла вселенной. Со времен Дарвина мишенью для скептиков стало его неявное утверждение, что, несмотря на их фундаментальную бессмысленность, разнообразные процессы естественного отбора являются достаточно действенными, чтобы привести к воплощению замысла, явленного в мире.

Глава третья

УНИВЕРСАЛЬНАЯ КИСЛОТА

1. Первые отклики

Теперь нам достоверно известно о происхождении человека. – Должен наступить расцвет метафизики. – Тот, кто поймет природу бабуина, сделает для метафизики больше, чем Локк.

Чарлз Дарвин, запись в записной книжке, не предназначенной для публикации 68

Его предмет – «Происхождение видов», а не происхождение Замысла; и даже начинать разговор о последнем кажется пустым озорством.

Гарриет Мартино, подруга Дарвина, в письме к Фанни Уэджвуд от 13 марта 1860 года 69

Дарвин начал свои объяснения с середины или даже, можно сказать, с конца: он рассматривал виды, известные в наше время, и показывал, как появление систем, составляющих биосферу сегодня, можно объяснить процессом естественного отбора, который прошли системы, составлявшие биосферу вчера, и так далее вплоть до самого далекого прошлого. Он начал с общеизвестных фактов: все живущие ныне существа – потомки своих родителей, а те – потомки своих родителей, и так далее; так что все, кто нынче жив, – сучки на ветви, которая сама является частью могучего семейного древа. Затем он заявил, что если зайти достаточно далеко вглубь времен, то окажется, что все ветви всех семейств в конечном счете выросли из общего ствола предков и что есть единое Древо Жизни, все стволы, ветви и прутики которого произошли друг от друга, в процессе претерпев некоторые изменения. То, что описываемое нами единое целое похоже на дерево, – факт, исключительно важный для объяснения явления, о котором идет речь, ибо подобное дерево могло бы быть создано в результате автоматического, рекурсивного процесса: сначала создается x, затем его потомки видоизменяются, а потом то же самое происходит с потомками потомков и потомками этих потомков. Если Жизнь – Древо, то вырасти оно могло в результате неизменного автоматического процесса модификации, в ходе которого модели формируются с течением времени.

Обратное, начинающееся с «конца» процесса движение, в ходе которого сначала изучается состояние системы, предшествующее «конечному», а затем ставится вопрос о том, в результате чего было получено это состояние, – испытанный и надежный метод программистов, в особенности при создании программ, подразумевающих рекурсию. Обычно это – вопрос интеллектуального смирения: если вы не хотите откусывать больше, чем можете прожевать, зачастую правильным будет начать с уже известных обстоятельств (если такие есть). Дарвин взял известное, а затем очень осторожно двигался назад, обходя множество сложных вопросов, которые затрагивали его исследования, размышляя над ними в частных записях, публикация которых откладывалась на неопределенный срок. (Например, в «Происхождении видов» он сознательно избегал обсуждения эволюции человека70.) Но он мог видеть, к чему все идет, и, несмотря на его практически гробовое молчание о вызывающих тревогу результатах исследований, догадаться об этом могли и читатели. Некоторым нравилось то, что, как им казалось, они видели; другим – совершенно не нравилось.

Карл Маркс торжествовал: «Здесь не только впервые нанесен смертельный удар „Телеологии“ в естественных науках, но и эмпирически объяснено их рациональное значение»71. Сквозь дымку своего презрения ко всему английскому Фридрих Ницше угадывал в произведениях Дарвина еще более грандиозное заявление: Бог умер. Если Ницше – отец экзистенциализма, то Дарвина, вероятно, можно назвать его дедушкой. Другие были не столь зачарованы мыслью о том, что взгляды Дарвина полностью ниспровергали священную традицию. Сэмюэл Уилберфорс, епископ Оксфордский, чей спор с Томасом Хаксли в июне 1860 года стал одним из самых известных столкновений дарвинизма с официальной церковью (см. главу 12), в анонимном отзыве сказал:

Человеку принадлежит верховная власть над землей; он обладает способностью членораздельной речи; он обладает разумом; он обладает свободной волей и ответственностью… – все это в равной степени совершенно несовместимо с унизительным представлением о низком происхождении того, кто сотворен по образу и подобию Божьему72.

Когда стали появляться рассуждения о таких выводах из высказанных им идей, Дарвин принял мудрое решение вернуться в безопасное укрытие своей исходной посылки: великолепно обоснованного и защищенного тезиса, относившегося к середине процесса, когда жизнь была уже создана, и «всего лишь» показывавшего, как, когда процесс аккумуляции замысла уже шел полным ходом, он мог развиваться без (дальнейшего?) вмешательства какого-либо Разума. Но, как понимали многие читатели, сколь бы утешительной ни была эта скромная оговорка, она никак не могла стать окончательным решением вопроса.

Слышали ли вы когда-нибудь об универсальной кислоте? Некогда эта фантазия забавляла меня и кое-кого из моих школьных приятелей. Понятия не имею, изобрели мы ее или унаследовали вместе со всеми тайнами подростковой культуры, в одном ряду со сведениями о шпанской мушке и селитре. Универсальная кислота – жидкость столь едкая, что может разъесть что угодно! Вопрос в том, где ее тогда хранить? Она растворит стеклянные бутылки и канистры из нержавеющей стали с той же легкостью, что и бумажные пакеты. Что случится, если кто-нибудь случайно обнаружит или создаст самую чуточку универсальной кислоты? Разрушит ли она в конце концов всю планету? Что она оставит по себе? После того как все изменится, подвергнувшись действию универсальной кислоты, как будет выглядеть мир? Я даже не догадывался, что через несколько лет столкнусь с идеей – идеей Дарвина, – неотличимо похожей на универсальную кислоту: она разъедает любые традиционные представления и оставляет по себе мир, переживший революцию, где все еще можно угадать большинство старых ориентиров, которые тем не менее фундаментальным образом изменились.

Идея Дарвина стала ответом на вопросы биологии, но угрожала просочиться в другие области знания, отвечая – просили ее об этом или нет – на вопросы космологии (одно направление распространения) и психологии (другое направление распространения). Если модификация может быть неразумным, алгоритмическим процессом эволюции, почему сам этот процесс не может быть плодом эволюции, и так далее – до самого конца? И если поразительно хитроумные приспособления в биосфере можно объяснить неразумной эволюцией, как можно вывести плоды деятельности наших собственных, «настоящих» разумов за скобки эволюционного объяснения? Таким образом, идея Дарвина угрожала распространиться вверх до самой вершины, разрушая иллюзию нашего собственного авторства, существования нашей собственной божественной искры творческого духа и понимания.

Большую часть споров и опасений, изначально сопровождавших идею Дарвина, можно понять как ряд провалившихся попыток удержать идею Дарвина в рамках какой-либо приемлемо «безопасной» и лишь частичной революции. Уступим Дарвину – отчасти или полностью – современную биологию, но ни шагу дальше! Не подпустим дарвиновские построения к космологии, психологии, человеческой культуре, этике, политике и религии! В ходе этих военных кампаний охранители выиграли немало сражений: защитниками предшествовавшей традиции были выявлены и опровергнуты случаи необоснованного применения идеи Дарвина. Но новые волны дарвиновской мысли продолжали накатывать на песок. Они казались ее улучшенными версиями, неуязвимыми для опровержений, ставших роковыми для их предшественниц, оставаясь при этом здравым развитием безусловно здравой основной идеи – или, может быть, они тоже были ее искажением, даже более заразным и опасным, чем уже опровергнутые нападки Дарвина?

Тактика противников распространения этих идей была весьма разнообразной. Где именно нужно возводить защитную дамбу? Следует ли попытаться удержать идею в пределах самой биологии, в границах, установленных той или иной постдарвиновской революцией? Среди тех, кто избрал эту тактику, был Стивен Джей Гулд, введший представление о нескольких разных сдерживающих революциях. Или барьеры следует разместить дальше? Чтобы понять, что происходило во время этих военных действий, нам для начала надо вчерне набросать карту додарвиновского мира. Как мы увидим, по мере того как противники Дарвина проигрывали свои битвы, эту карту приходилось вновь и вновь перечерчивать.

2. Дарвин опрокидывает Лестницу творения

В додарвиновскую эпоху важным элементом представлений о мире была всеобъемлющая иерархия вещей. Ее часто описывали как Лестницу, на вершине которой находится Бог, тогда как люди располагаются ступенью – или парой ступеней – ниже (в зависимости от того, включены ли в иерархию ангелы). У подножия лестницы – Ничто, или, может быть, Хаос, или инертная, неподвижная Материя Локка. Иерархию эту можно также представить себе в виде Башни или, пользуясь знаменитым выражением историка идей Артура Лавджоя (1936), в виде Великой цепи бытия, состоящей из множества звеньев. Аргумент Джона Локка уже заставил нас обратить внимание на наиболее абстрактную версию такой иерархии, которую я буду называть Лестницей творения:

Рис.2 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

(Обратите внимание, что все перечисленные термины следует использовать в устаревшем, додарвиновском значении!)

На ступенях Лестницы творения найдется место всему: даже абсолютному ничто, первооснове всех вещей. Не все сущее подчинено Порядку – часть его погружена в Хаос; лишь часть подчиненного Порядку соответствует Замыслу; лишь некоторые из соответствующих Замыслу вещей обладают Разумом и, конечно, лишь один Разум – это разум Бога. Бог, то есть изначальный разум, является источником и объяснением всех нижних ступеней иерархии. (Поскольку из этого следует, что все зависит от Бога, нам, возможно, следует сравнить Лестницу творения с люстрой, «подвешенной» к Богу, а не с «поддерживающей» его пирамидой.)

В чем заключается различие между Замыслом и Порядком? На первый взгляд, можно сказать, что Порядок – это всего лишь упорядоченность, всего лишь структура; Замысел – это τέλος Аристотеля, использование порядка для достижения какой-либо цели, как это происходит в случае созданного по хитроумному проекту предмета. Солнечная система – пример величественного Порядка, который, однако, кажется лишенным цели – она существует не для чего-то (it isn’t for anything). С другой стороны, назначение глаза – видеть. До Дарвина на это различие не всегда обращали внимание. В самом деле, оно было совершенно расплывчатым:

В тринадцатом веке Фома Аквинский предположил, что природные явления [например, планеты, дождевые капли, вулканы] действуют, как если бы у них была определенная задача или цель, «с тем, чтобы достигнуть наилучшего результата». Это соответствие средств и целей предполагает, по мнению Аквината, намерение. Но, поскольку природные явления лишены сознания, сами по себе они не могут ни к чему стремиться. «Поэтому существует некое разумное существо, направляющее все природные явления к их цели, и мы называем это существо Богом»73.

Следуя этой традиции, Клеант Юма совмещает законы горнего и чудеса дольнего мира: для него все это – удивительный часовой механизм. Но Дарвин вводит различие: дайте мне Порядок (говорит он) и время – и я покажу вам Замысел. Позвольте мне начать с закономерности – с бесцельной и бессмысленной закономерности физических явлений – и я продемонстрирую вам процесс, который в конце концов принесет плоды, отмеченные печатью не только порядка, но и целесообразного замысла. (Именно так и интерпретировал его идею Карл Маркс, когда утверждал, будто Дарвин нанес телеологии решающий удар: Дарвин свел телеологию к тому, что решительно от нее отличалось, Замысел – к Порядку.)

До Дарвина различие между Порядком и Замыслом не казалось значительным, поскольку в конечном счете все приводило к Богу. Весь мир был Его творением, произведением Его разума. Но стоило Дарвину выскочить на сцену и предложить ответ на вопрос о том, как Замысел может возникнуть из простого Порядка, – и вся Лестница творения оказалась под угрозой. Предположим, мы согласны с дарвиновским объяснением Замысла в том, что касается форм растений и тел животных (включая и наши собственные тела – Дарвин решительно помещает людей в царство животных). Но если речь идет о следующих ступенях Лестницы, то можем ли мы уберечь от посягательств Дарвина наш разум, когда мы уже уступили ему тело? (В третьей части книги мы с разных позиций рассмотрим этот вопрос.) А если спускаться по Лестнице ниже, то Дарвин просит позволить ему рассматривать Порядок как предпосылку; может ли что-нибудь помешать ему сделать следующий шаг и алгоритмически описать происхождение Порядка из Хаоса? (На этот вопрос мы попытаемся ответить в шестой главе.)

Одно из первых критиковавших идеи Дарвина сочинений, опубликованное анонимно в 1868 году, дает прекрасное представление о том, какое замешательство и отвращение вызывает такая перспектива:

В теории, с которой мы имеем дело, творец – Абсолютное Невежество; следовательно, основополагающий принцип всей системы может быть сформулирован так: ЧТОБЫ СОБРАТЬ СОВЕРШЕННЫЙ И ПРЕКРАСНЫЙ МЕХАНИЗМ, НЕОБЯЗАТЕЛЬНО ЗНАТЬ, КАК ЕГО СОБИРАТЬ. По тщательном размышлении мы поймем, что это утверждение выражает в сжатой форме сущность Теории и весь замысел мистера Дарвина, который из‐за странной инверсии суждения, кажется, полагает, что Абсолютное Невежество легко может заменить Абсолютную Мудрость во всех произведениях ее творческих способностей74.

Именно так! «Странная извращенность суждения» Дарвина была на самом деле новым удивительным способом мышления, полностью отказывавшимся от «обоснованной» Джоном Локком необходимости ставить Разум на первое место, которую никак не мог обойти Дэвид Юм. Несколько лет спустя Джон Дьюи изящно охарактеризовал эту «инверсию» в глубокой работе «Влияние Дарвина на философию»: «Интересный переход… от разума, однажды и навсегда сотворившего все сущее, к частным сознаниям, которые до сих пор формируются под воздействием существующих вещей»75. Но идея о Разуме как следствии, а не Первопричине, для некоторых людей слишком революционна: она представляется «ужасной натяжкой» с которой их собственный разум никак не может смириться. Это также верно сегодня, как и в 1860 году, и проблема эта всегда была для некоторых горячих сторонников эволюции не менее мучительной, чем для ее противников. Например, физик Пол Дэвис в своей недавно вышедшей книге заявляет, что рефлективная способность человеческого разума не может быть «всего лишь незначительной подробностью, одним из второстепенных следствий действия сил, лишенных цели и смысла»76. Это – хорошо знакомое нам возражение, высказанное крайне откровенно и показывающее, что его автор разделяет неотрефлексированный предрассудок. Мы могли бы спросить Дэвиса, почему быть второстепенным следствием действия сил, лишенных цели и смысла, означает быть незначительным? Почему самая важная в мире вещь не могла возникнуть благодаря чему-то маловажному? Почему важность или совершенство чего бы то ни было должны снизойти на это явление с небес, иметь источником что-то еще более важное, быть божьим даром? Предложенная Дарвином инверсия предполагает, что мы отказываемся от этой предпосылки и ищем совершенство, значимость и цель, которые могут возникнуть под действием «сил, лишенных цели и смысла».

Альфред Рассел Уоллес, с чьими соображениями об эволюции, происходящей в результате естественного отбора, Дарвин познакомился еще до того, как решился представить «Происхождение видов» на суд публики, и о ком он говорил как о сооткрывателе идеи естественного отбора, так никогда этого и не понял77. Хотя поначалу Уоллес рассуждал об эволюции человеческого разума с откровенностью гораздо большей, чем та, на которую отваживался Дарвин, и решительно утверждал, что тот не является исключением из правила, согласно которому все свойства живых организмов представляют собой продукт эволюции, он не понимал, что «странная извращенность суждения» была причиной величия этой великой идеи. Вторя Джону Локку, Уоллес заявлял, что «удивительная сложность сил, которым, по-видимому, подвластна материя и которые, возможно, ее и создают, является и должна являться произведением разума»78. Когда позднее Уоллес увлекся спиритуализмом и вывел человеческое сознание из-под действия непреложного закона эволюции, Дарвин увидел, что между ними разверзлась пропасть, и написал ему: «Надеюсь, что вы не окончательно погубили наше дитя»79.

Но так ли неизбежны были революция и ниспровержение авторитетов, к которым привела идея Дарвина? «Очевидно, что критики не стремились его понять, и в некоторых отношениях сам Дарвин провоцировал их принимать желаемое за действительное»80. Уоллес хотел спросить, какой может быть цель естественного отбора, и хотя сегодня нам это может показаться разбазариванием сокровища, которое он отыскал вместе с Дарвином, тот сам нередко задавался тем же вопросом. Вместо того чтобы сводить всю телеологию к бесцельному Порядку, почему бы не свести ее к единой цели, Божественной цели? Разве не это – самый очевидный и удобный способ залатать пробоину? Сам Дарвин, очевидно, полагал, что изменчивость, определяющая процесс естественного отбора, является стихийной и непреднамеренной, но сам процесс мог быть и не лишен цели. Разве нет? В написанном в 1860 году письме с самого начала его поддерживавшему американскому натуралисту Эйсе Грею, Дарвин писал: «Я склонен рассматривать все сущее как результат действия предзаданных (курсив мой. – Д. Д.) законов, причем, к добру или худу, детали предоставлены воле того, что мы называем случаем»81.

Спонтанные процессы часто вызывают восхищение. Сегодняшняя выигрышная позиция позволяет нам понять, что изобретатели автоматической коробки передач или устройства открывания дверей были вовсе не глупы, и их гениальность заключалась в способности видеть, как можно создать что-то, совершающее «целесообразное» действие, но не испытывающее потребности в целеполагании. Допуская своего рода анахронизм, мы можем сказать, что во времена Дарвина некоторым наблюдателям казалось, что он допускал возможность того, что труды Бога заключались в сотворении механизма автоматического создания Замысла. И для некоторых из этих наблюдателей такая идея была не просто паллиативом, на который приходится соглашаться в критических условиях, а совершенствованием традиции. Первая глава Книги Бытия описывает последовательные стадии Творения, заканчивая каждый этап описания рефреном «И увидел Бог, что это хорошо». Дарвин нашел способ устранить это навязчивое подтверждение наличия Разумного Контроля Качества; естественный отбор мог бы позаботиться об этом без дальнейшего божественного вмешательства. (Философ XVII века Готфрид Вильгельм Лейбниц отстаивал сходное представление о самоустранившемся Боге-Создателе.) Как писал Генри Уорд Бичер: «Замысел оптом лучше замысла в розницу»82. Очарованный новой идеей Дарвина, но пытавшийся примирить ее с возможно большим числом элементов традиционных религиозных убеждений Эйса Грей сосватал их следующим образом: в божественном Замысле было место для «вереницы изменений» и Бог предвидел, как установленные Им законы природы будут на протяжении целых эпох укорачивать этот ряд. Как позднее к месту заметил Джон Дьюи, использовавший еще одну «рыночную» метафору, «Грей, так сказать, поддерживал идею Замысла в рассрочку»83.

Вовсе не странно найти в объяснениях природы эволюции такие насквозь проникнутые духом капитализма метафоры. Примеры часто и с удовольствием приводили те критики и интерпретаторы Дарвина, которым казалось, что язык дает представление – или, может быть, стоит сказать «изобличает»? – в каком социальном и политическом окружении зародились идеи Дарвина и тем самым (каким-то образом) доказывает беспочвенность их притязаний на научную объективность. Разумеется, верно, что, будучи простым смертным, Дарвин унаследовал великое множество идей, способов выражения своих мыслей, подходов, предубеждений и представлений, соответствующих его положению в обществе (как это мог бы назвать викторианский джентльмен), но верно также, что так легко приходящие на ум во время разговора об эволюции экономические метафоры своей силой обязаны одному из существеннейших свойств дарвиновского открытия.

3. Принцип аккумуляции замысла

Чтобы понять, в чем заключался сделанный Дарвином вклад, следует принять посылку Довода от Замысла. Какие выводы следует сделать тому, кто нашел часы в пустыне? Как настаивал Пейли (а до него – Клеант Дэвида Юма), в создание часов вложен огромный труд. Часы и другие рукотворные объекты не появляются ниоткуда – они представляют собой плод того, что в современной промышленности называется проектно-конструкторской работой, а такие работы требуют немало времени и энергии. До Дарвина единственной моделью процесса, в результате которого такие работы могли быть выполнены, был Разумный Демиург. Дарвин же увидел, что они, в принципе, могли оказаться результатом процесса иного рода, когда выполнение работы распространялось на огромные периоды времени, причем воплощенный на одной стадии проект бережно сохранялся, чтобы его не приходилось создавать заново. Иными словами, Дарвин натолкнулся на то, что можно назвать Принципом аккумуляции Замысла. Существующие в мире объекты (часы, живые организмы и вообще что угодно) можно рассматривать как предметы, содержащие определенное количество Замысла, и – тем или иным образом – этот Замысел должен был быть сформирован в результате проектно-конструкторской работы. Полное отсутствие замысла – абсолютный хаос в традиционном смысле слова – был нулем или точкой отсчета.

Более современная идея о различии – и тесной взаимосвязи – между Замыслом и Порядком поможет прояснить картину. Речь идет о гипотезе, впервые популяризованной физиком Эрвином Шрёдингером (1967), согласно которой Жизнь можно определить в терминах Второго закона термодинамики. В физике порядок или организация могут быть измерены путем сопоставления перепадов температуры между областями пространства-времени; энтропия – простое отсутствие порядка, противоположное ей состояние – абсолютный порядок, и, согласно Второму закону термодинамики, в любой изолированной системе энтропия со временем возрастает. Иными словами, все неизбежно приходит в упадок. Согласно Второму закону термодинамики, Вселенная переходит из более организованного состояния в совершенно неорганизованное, то есть движется к своей тепловой смерти84.

Что же тогда представляют собой живые существа? Они сопротивляются этому разложению – по крайней мере, какое-то время, – поскольку не являются изолированными системами: они получают из окружающей среды средства, необходимые для поддержания своей жизни. Психолог Ричард Грегори решительно резюмирует:

Стрела времени – плод Энтропии, то есть утраты организации или разности температур, – феномен статистический; в конкретных, мелкомасштабных ситуациях она может изменить вектор. Поразительнее всего то, что жизнь – это систематическое обращение Энтропии вспять, а разум создает структуры и перепады энергии вопреки предполагаемому постепенному «умиранию» физической Вселенной под действием Энтропии85.

Далее Грегори приписывает Дарвину фундаментальную и революционную идею: «Именно благодаря понятию естественного отбора становится ясно, почему увеличивается сложность и упорядоченность организмов в биологическом времени». Не только отдельные организмы, но и весь порождающий их процесс эволюции можно, таким образом, рассматривать как фундаментальный физический феномен, разворачивающийся вопреки основному направлению движения космического времени: эта его особенность отражена в одной из интерпретаций заглавия принадлежащего перу Уильяма Калвина классического исследования взаимосвязей между эволюцией и космологией: «Река, текущая в гору: от Большого взрыва к Большому мозгу»86.

Итак, вещь, созданная в соответствии с замыслом, – это либо живое существо, либо часть живого существа, или артефакт, созданный живым существом, и в любом случае она организована так, чтобы способствовать этой борьбе с хаосом. Сопротивляться действию Второго закона термодинамики возможно, но нелегко. Возьмем железо. Железо – весьма полезный элемент, важный для здоровья нашего тела, ценный также как компонент стали, замечательного строительного материала. Некогда на нашей планете существовали богатые залежи железной руды, но постепенно они истощились. Означает ли это, что железо на Земле заканчивается? Вряд ли можно так говорить. За незначительным исключением нескольких тонн, покинувших гравитационное поле Земли в виде компонентов космических зондов, количество железа на планете осталось неизменным. Проблема заключается в том, что оно все чаще и чаще оказывается рассеянным в виде ржавчины (молекул оксида железа) и иных низкосортных материалов, концентрация железа в которых невысока. В принципе, его можно извлечь, но для этого потребуется огромное количество энергии, искусно направленной на воплощение конкретного проекта извлечения и реконцентрации железа.

Именно организация таких изощренных процессов и является признаком жизни. Грегори приводит яркий и незабываемый пример. Стандартная школьная формулировка принципа анизотропии, вводимого Вторым законом термодинамики, – утверждение, будто нельзя взболтать яйцо обратно. Не то чтобы это было абсолютно невозможно, но, во всяком случае, это будет очень дорогостоящей и сложной задачей, для решения которой потребуется пойти наперекор Второму закону термодинамики. Теперь зададимся вопросом: насколько дорогим окажется проектирование прибора, в который на входе будут подаваться взбитые яйца, а на выходе получаться целые? Есть простое решение: посадить в коробку живую курицу! Будем кормить ее взбитыми яйцами, и какое-то время она будет нестись. Как правило, курицы не производят впечатления невероятно сложных систем, но вот вам задача, которую курица может выполнять благодаря Замыслу, в соответствии с которым создана, и которую все еще не способны решить приборы, спроектированные людьми.

Чем больше Замысла заключено в вещи, тем больше проектно-конструкторской работы потребовалось, чтобы ее создать. Как любой здравомыслящий революционер, Дарвин использует все ресурсы Старого мира: он сохраняет вертикальное измерение Лестницы творения, которое становится мерой того, сколько замысла заключено в объектах, находящихся на конкретной ступени. В схеме Дарвина, как и в традиционной Лестнице, Разумам отводится место у вершины, среди предметов, создание которых требует большего объема проектной работы (отчасти потому, что они перепроектируют самих себя, как мы увидим в главе 13). Но это означает, что они входят в число наиболее высокоорганизованных (на данный момент) результатов процесса творения, а не – как считалось ранее – являются его причиной или источником. В свою очередь, созданные ими объекты (артефакты человеческой культуры, которые изначально были нашим примером) должны считаться предметами, потребовавшими еще большей проектной деятельности. Поначалу этот вывод может показаться контринтуитивным. Складывается впечатление (по крайней мере, у несведущего в биологии поэта), что ода Китса может отчасти претендовать на то, что для ее создания нужно больше проектно-конструкторской работы, чем для создания соловья; но что если взять канцелярскую скрепку? Разумеется, в сравнении со сколь бы то ни было простейшим живым организмом она – незначительный продукт проектной деятельности. В одном очевидном смысле – да, но задумаемся на мгновение. Встанем на позицию Пейли, но прогуляемся при этом по на первый взгляд пустынному пляжу чужой планеты. Какая находка взволнует вас больше: рыбы или рыбного ножа? До того как на планете будет создан рыбный нож, должен быть создан тот, кто его изготовит, а для этого проектно-конструкторской работы потребно гораздо больше, чем для создания рыбы.

Только теория с логической структурой теории Дарвина может объяснить, как возможно существование созданных в соответствии с замыслом вещей, поскольку любой другой вид объяснения приведет либо к кругу в рассуждении, либо к бесконечному регрессу87. В предшествующей парадигме, парадигме Локка, где первое место отведено Разуму, действует принцип, согласно которому для создания интеллекта потребен Интеллект. Нашим предкам, творцам артефактов, начиная с Homo habilis, человека «умелого», от которого произошел Homo sapiens, человек «разумный», такая идея всегда должна была представляться самоочевидной. Никто никогда не видел, чтобы пика лепила охотника из неорганизованного вещества. Как утверждает поговорка: «Рыбак рыбака видит издалека», – но еще убедительнее представляется утверждение: «Нужен умелый рыбак, чтобы научить рыбака-недоучку». Однако, как заметил Юм, здесь немедленно встает неудобный вопрос: Если Бог сотворил и замыслил все эти восхитительные вещи, то кто сотворил Бога? Супер-Бог? А кто сотворил его? Верховный Супер-Бог? Или Бог сотворил себя сам? Было ли это сложно? Потребовало ли это времени? Не спрашивайте! Что ж, тогда мы вместо этого можем спросить, улучшится ли наше положение, если мы просто согласимся с существованием тайны, вместо того чтобы прямо отвергнуть принцип, согласно которому источником интеллекта (или замысла) должен быть Интеллект. Дарвин предложил объяснительную стратегию, которая отдает должное догадке Пейли: в создание часов следует вложить усилия, и эти усилия не даются даром.

Какое количество замысла заключает в себе предмет? Еще никто не предложил системы исчисления замысла, которая соответствовала бы всем нашим потребностям. В рамках нескольких дисциплин идут теоретические работы, затрагивающие этот интересный вопрос88, и в главе 6 мы рассмотрим естественную метрическую систему, которая позволяет аккуратно решать конкретные задачи, но сейчас у нас есть мощная интуиция относительно различных количеств замысла. Автомобили содержат больше замысла, чем велосипеды, акулы – больше, чем амебы, и даже в коротком стихотворении его больше, чем в знаке «По газону не ходить!». (Слышу, как читатель-скептик говорит: «Вау! Притормози! Предполагается, что с этим никто не будет спорить?» Никоим образом. В своем месте я попытаюсь обосновать эти заявления, но пока что хочу привлечь ваше внимание к некоторым знакомым – хотя и, надо признать, ненадежным – интуициям и исходить из них.)

Патентное право, в том числе и авторское право, позволяет нам подойти к вопросу с прагматических позиций. Насколько новаторским должен быть замысел, чтобы появились основания для выдачи патента? Сколь многое конструктор может позаимствовать у других, не выплачивая компенсаций и не увеличивая число соавторов? Это – скользкие материи, и ответы на подобные вопросы по необходимости оказываются весьма произвольными: но они превращают в закон то, что в противном случае стало бы предметом бесконечных споров. Бремя доказательства в таких спорах фиксируется нашим интуитивным ощущением того, в каком случае количество замысла слишком велико, чтобы быть всего лишь совпадением. Наши интуиции здесь очень сильны и – обещаю, что покажу это, – верны. Предположим, автора обвинили в плагиате, и доказательство состоит в, скажем, единственном абзаце, практически идентичном абзацу из предполагаемого источника. Может ли это быть всего лишь совпадением? Это ключевым образом зависит от того, насколько тривиален и шаблонен этот абзац, но большинство фрагментов текста такого объема достаточно «оригинальны» (мы скоро покажем, в чем именно), так что представляется весьма маловероятным, чтобы два человека написали одно и то же независимо друг от друга. Никакие здравомыслящие присяжные не потребуют, чтобы, доказывая факт плагиата, прокурор в точности перечислил причины и следствия, приведшие к предполагаемому копированию текста. Очевидно, что именно на обвиняемого ложится бремя доказательства того, что его работа была независимой, а не воспроизведением уже написанного.

То же бремя доказательства ложится на обвиняемого в промышленном шпионаже: новая линия его продукции подозрительно напоминает продукцию истца; является ли это простым случаем параллельной эволюции замысла? Единственный возможный способ доказать свою невиновность в подобном случае – представить убедительные доказательства того, что обвиняемый и в самом деле проделал необходимую проектно-конструкторскую работу (это могут быть старые чертежи, наброски, прототипы и экспериментальные модели, докладные записки о возникших проблемах и пр.). В отсутствие подобных доказательств, а также в отсутствие каких-либо физических свидетельств того, что вы занимались шпионажем, вас осудят – и поделом! Значительные совпадения подобного масштаба попросту невозможны.

Благодаря Дарвину то же бремя доказательства важно теперь и в биологии. То, что я называю Принципом аккумуляции Замысла, не подразумевает логической необходимости того, чтобы все части Замысла (на этой планете) восходили через ту или другую ветвь к общему стволу (или корню, или семени), но говорит нам, что, поскольку каждая новая созданная в соответствии с замыслом вещь где-то в своей этиологии должна содержать значительное количество замысла, самой естественной гипотезой всегда будет считать, что проект по большей части является копией предыдущих проектов, скопированных с более ранних проектов, и так далее, так что подлинно инновационная проектно-конструкторская работа сведена к минимуму. Разумеется, мы точно знаем, что многие проекты неоднократно изобретались независимо друг от друга (как это, например, десятки раз происходило с глазами), но в каждом таком случае следует доказать, что мы имеем дело с параллельной эволюцией, а не воспроизведением проекта. Логически возможно, что все формы жизни в Южной Америке были сотворены независимо от форм жизни остального мира, но это – весьма экстравагантная гипотеза, которую следует шаг за шагом доказать. Предположим, что мы открыли на каком-нибудь далеком острове новый вид птиц. Даже если у нас пока что нет прямого доказательства того, что эти птицы родственны всем остальным птицам в мире, после Дарвина именно это будет нашим наиболее безопасным исходным предположением, поскольку дизайн птицы весьма своеобразен89.

Итак, после Дарвина тот факт, что живые организмы (а также компьютеры, книги и иные артефакты) являются результатами очень конкретных причинно-следственных процессов, – это не просто обоснованное обобщение, но весомый факт, на котором можно строить теорию. Юм признавал, что, если свалить в кучу несколько слитков стали, они никогда не образуют часового механизма, но он и его предшественники считали, что основанием для этого непреложного факта является существование Разума. Благодаря своим идеям о том, как инновационные замыслы могут сохраняться, воспроизводиться и тем самым накапливаться, Дарвин увидел, как распространить это на обширные области Неразумного.

Идея, что Замысел – это нечто, для создания чего требуется проделать определенную работу, а потому он имеет ценность по меньшей мере в том смысле, что это нечто, что можно сохранить (а затем украсть и продать), находит яркое выражение в экономике. Если бы Дарвину не посчастливилось родиться в меркантильном мире, уже сформированном Адамом Смитом и Томасом Мальтусом, у него не оказалось бы готовых элементов, из которых можно было бы собрать новый продукт с дополнительной стоимостью. (Как видите, идею очень изящно можно применить к ней самой.) Различные источники Замысла, питавшие великую идею Дарвина, дают нам понять много важного о самой идее, но умаляют ее ценность и угрожают ее объективности не больше, чем скромное происхождение метана уменьшает количество тепла, выделяемое, когда он используется в качестве топлива.

4. Инструменты проектно-конструкторской деятельности: небесные крючья или подъемные краны?

Работать инженером-конструктором – не уголь в топку кидать; это работа, так сказать, «интеллектуальная» – а отсюда и другие метафоры, соблазняющие и отпугивающие мыслителей, возражающих против дарвиновской «странной инверсии суждения»; эти метафоры на что-то проливают свет, а в чем-то сбивают с толку: кажется, что разумность приписывается самому процессу естественного отбора, который, по настоянию Дарвина, разумным не был.

Не прискорбно ли, что Дарвин назвал свой принцип принципом «естественного отбора» – с явными антропоморфными коннотациями? Не лучше ли было бы, по совету Эйсы Грея, заменить образ «указующего перста природы» обсуждением различных способов победить в гонке на выживание?90 Дарвин винил себя в том, что многие его не поняли: «Должно быть, я очень плохо объясняю, – признавал он, – думается, „естественный отбор“ – неудачный термин»91. Спору нет, этот двусмысленный термин более столетия был причиной жарких споров. Современный противник Дарвина подводит итог:

Жизнь на Земле, изначально воспринимавшуюся как довод в пользу существования создателя, идея Дарвина превратила во всего лишь следствие процесса, который, по Добржанскому, является «слепым, механическим, автоматическим, безличным», а по де Биру, – «расточительным, слепым и полным ошибок». Но как только эта критика была направлена на естественный отбор, сам «слепой процесс» начали сравнивать с поэтом, композитором, скульптором, Шекспиром – с самим понятием творчества, которое идея естественного отбора поначалу вытеснила. Мне кажется, очевидно, что с этой идеей изначально что-то было не так92.

Или, напротив, с ней все было в порядке. Скептикам вроде Бетелла кажется, что назвать процесс эволюции «слепым часовщиком»93 – значит намеренно говорить нечто парадоксальное: отбирать левой рукой («слепой») проницательность, целесообразность и предусмотрительность, дарованные правой. Но другие видят, что этот оборот – а мы поймем, что в современной биологии он не только вездесущ, но и незаменим, – идеальный способ описать мириады конкретных открытий, которые позволила сделать теория Дарвина. Совершенно невозможно отрицать поразительное великолепие конструкторских решений, которые можно обнаружить в живой природе. Биологов вновь и вновь сбивает с толку какая-нибудь кажущаяся бесполезной или ненужной черта живого организма, и в конце концов обнаруживается, что они недооценили изобретательность, абсолютную гениальность и глубину проницательности, проявленные Матерью-Природой при создании одного из ее творений. Фрэнсис Крик игриво окрестил эту закономерность именем своего коллеги Лесли Орджела: «Второе правило Орджела гласит: эволюция умнее тебя». (Или: «Эволюция умнее Лесли Орджела»!)

Дарвин показывает, как от «Абсолютного Невежества» (по словам разъяренного критика) без всяких затруднений взойти к творческому гению, но, как мы увидим, это – скользкая дорожка. Большинство – если не все – бушующих вокруг споров начинается с возражений против утверждения Дарвина, что он может в назначенное время привести нас сюда (в удивительный мир, где мы живем) оттуда (мира хаотичного или предельно неупорядоченного), не прибегая ни к чему, кроме предложенного им бездумного и механического алгоритмического процесса. Поскольку мы приняли вертикальное измерение традиционной Лестницы творения за (интуитивную) меру сконструированности, то можно усложнить задачу с помощью еще одного воображаемого артефакта.

Небесный крюк, изнач. авиац. Воображаемое приспособление для прикрепления к небу, подвешивания грузов в небе94.

Оксфордский словарь английского языка отмечает, что термин был впервые употреблен в 1915 году: «На приказ оставаться на месте (в воздухе) еще час пилот аэроплана ответил: „Машина не оборудована небесными крючьями“». Возможно, это понятие – наследник древнегреческого deus ex machina: обнаружив, что сюжет привел героя к неразрешимому затруднению, посредственные драматурги часто поддавались соблазну вывести на сцену бога, который, подобно Супермену, мог устранить проблему сверхъестественным путем. Или, может быть, небесные крючья – плод совершенно независимой параллельной эволюции фольклора. Было бы прекрасно располагать небесными крючьями, способными вытаскивать громоздкие объекты из затруднительных обстоятельств и ускорять строительство всевозможных конструкций. К великому сожалению, их не существует95.

Однако существуют подъемные краны. Подобно нашим воображаемым небесным крючьям, краны могут поднимать грузы с земли, причем делать это легко и без особых затруднений. Впрочем, они дороги. Их надо проектировать и строить из того, что уже под рукой, и они должны прочно стоять на земле. Небесные крючья, которые ни на чем не держатся и никак не могут быть обоснованы, – это чудо. Подъемные краны прекрасно поднимают грузы и к тому же реальны. Любой, кто подобно мне всю жизнь созерцает строительные площадки, с некоторым удовлетворением отметит, что для установки большого подъемного крана иногда потребен маленький. А многим другим наблюдателям, вероятно, приходило в голову, что этот большой кран можно использовать для строительства еще одного, более впечатляющего. В реальной жизни тактика монтирования одного крана при помощи другого очень редко используется более одного раза на одной стройплощадке, но, строго говоря, нет предела количеству выстроенных по ранжиру кранов, возводящих в конце концов какое-нибудь величественное здание.

А теперь представьте, сколько всего надо «поднять» в Пространстве замысла (Design Space), чтобы сотворить те потрясающие живые организмы и (иные) артефакты, которые мы видим вокруг. Для этого с того момента, как на Земле забрезжила жизнь (то есть появились самые первые, простейшие самовоспроизводящиеся организмы), нужно было преодолеть огромные расстояния – как по горизонтали (разнообразие), так и по вертикали (сложность). Дарвин предложил нам описание самого грубого, рудиментарного и бестолкового «процесса подъема грузов» – рычаг естественного отбора. Маленькими – меньше невозможно – шагами этот процесс позволяет покрыть невообразимо огромные дистанции постепенно, за целые геологические эры. По крайней мере, так утверждает сам Дарвин. И на этом пути ни разу не потребуется какого-нибудь чудесного – божественного – вмешательства. Каждый шаг – следствие бездумного, механического, алгоритмического подъема вверх со ступени, на которой мы оказались благодаря тому же самому процессу.

Это и в самом деле кажется невероятным. Разве такое возможно? Не появляется ли время от времени нужда в «помощи» того или иного небесного крюка (может, лишь в самом начале)? Более века скептики пытались доказать, что идея Дарвина попросту не работает – по крайней мере, работает не всегда. Они надеялись разыскать небесные крючья, выслеживали их, молились о них: об исключениях из представлявшейся им безрадостной картины работы дарвиновского алгоритма. Временами им удавалось поставить действительно интересные вопросы: отыскать лакуны, пробелы и иные чудеса, которые, на первый взгляд, и правда казались небесными крючьями. Но затем на сцену выходили подъемные краны, и нередко их находили те же самые скептики, что мечтали отыскать небесный крюк.

Настало время для более точных определений. Согласимся, что небесный крюк – это «разумная» сила, воздействие или процесс, исключение из правила, согласно которому всякий замысел и то, что кажется замыслом, в конечном счете является результатом бездумного, лишенного целеполагания механического алгоритма. Подъемный кран, напротив, – это подпроцесс или особая характеристика процесса воплощения замысла; можно показать, что он позволяет в конкретный момент ускорить базовый, медленный процесс естественного отбора и притом является предсказуемым (или ретроспективно объяснимым) следствием базового процесса. Иногда присутствие крана очевидно и не вызывает вопросов; другие случаи все еще являются предметом весьма плодотворных дискуссий. Позвольте привести три очень разных примера – просто чтобы дать понятие о широте и возможности применения этого понятия.

Знатоки теории эволюции в целом согласны друг с другом в том, что половое размножение – подъемный кран: это значит, что виды, размножающиеся этим способом, могут передвигаться в Пространстве замысла гораздо быстрее, чем те, что избрали путь бесполого размножения. Более того, первые могут «наткнуться» по пути на усовершенствования, «невидимые» для организмов, размножающихся бесполым способом96. Однако в этом ли состоит raison d’être полового размножения? Эволюция неспособна заглядывать в будущее, и все, что она создает, должно сразу давать преимущества, уравновешивающие издержки. Современные исследователи настаивают, что «выбор» полового размножения сразу же приводит к огромным издержкам: при любом акте размножения передаются лишь 50% генов данного организма (не говоря уже об усилиях и рисках, сопряженных с поиском партнера для спаривания). Следовательно, отложенное вознаграждение: то есть большая эффективность, точность и скорость процесса модернизации (то, что делает половое размножение великолепным подъемным краном) практически не имеет значения в случае конкретных, сугубо локальных соревнований, во время которых решается, кто победит в следующем поколении. Переход к половому размножению должен сразу же давать какое-то преимущество: иначе не возникнет давления положительного отбора, делающего этот способ размножения предложением, от которого могут отказаться лишь немногие виды. Существует множество интересных – и конкурирующих – гипотез, предлагающих решение этой загадки, впервые ясно сформулированной Джоном Мейнардом Смитом97. Наглядное введение в современное состояние этой дискуссии дает работа Мэтта Ридли98. (Об этом мы подробнее поговорим ниже.)

Из примера с половым размножением ясно, что возможен мощный кран, созданный не для того, чтобы использовать его подъемную силу, а из каких-то иных соображений (хотя подъемная сила такого крана может помочь объяснить, почему он все еще существует). Примером подъемного крана, созданного именно для того, чтобы поднимать грузы, является генная инженерия. Несомненно, генные инженеры (люди, разрабатывающие рекомбинантную ДНК) способны совершать в Пространстве Замысла огромные скачки, создавая организмы, которые никогда бы не появились в ходе «нормальной» эволюции. Это не чудо – если генные инженеры (и используемые ими инструменты) сами целиком являются результатом более медленных предшествующих эволюционных процессов. Если креационисты правы в том, что человечество – это божественный вид-в-себе, к которому не дойти по каменистым дарвиновским тропкам, то генная инженерия окажется не подъемным краном: ведь тогда она появилась с помощью огромного небесного крюка. Не думаю, что существуют генные инженеры, думающие о себе подобным образом, но это вполне логично, хоть и сомнительно. Другая идея не столь очевидно смехотворна: если тела генных инженеров являются результатом эволюции, но их разумы способны на совершенно не алгоритмизируемые творческие решения, то в скачках генной инженерии может быть задействован небесный крюк. Эта проблема станет центральной темой пятнадцатой главы.

Примером крана с особенно интересной историей является «эффект Болдуина», названный так по имени одного из первооткрывателей, Джеймса Марка Болдуина99 (приблизительно в то же время он был обнаружен двумя другими последователями Дарвина: Конви Ллойдом Морганом, известным благодаря Правилу экономии Ллойда Моргана100, и Генри Фэрфилдом Осборном). Болдуин с энтузиазмом воспринял идеи Дарвина, но его угнетала мысль, что новая теория отводит Разуму недостаточно заметную и творческую роль в деле модификации организмов. Поэтому он решил доказать, что благодаря собственным разумным действиям животные способны ускорять или направлять дальнейшую эволюцию своего вида. Он спросил себя: может ли быть так, что конкретные животные, решающие задачи, которые ставит перед ними жизнь, изменяют условия, в которых будут конкурировать их потомки, позволяя тем легче решать подобные задачи в будущем? – и понял, что при определенных условиях это вполне вероятно; мы можем показать это на простом примере101.

Возьмем популяцию вида, в которой между конкретными индивидами уже при рождении существует заметная разница в устройстве интеллекта. Например, предположим, что некоторые из них владеют умением исполнять Ловкий Трюк, который позволяет спастись от опасности или существенно увеличивает шансы на выживание. Обычно такие различия в уровне приспособленности отдельных особей популяции демонстрируют с помощью «адаптивного ландшафта» или «ландшафта отбора»102. Уровень приспособленности на такой диаграмме отмечается по оси Y (чем выше, тем лучше), а оси X и Z зарезервированы за факторами, влияющими на воплощение конкретного замысла (в данном случае – особенностями развития мозга). Каждая из возможных особенностей развития изображается столбиком на диаграмме: каждый столбик – особый генотип, а их совокупность представляет собой ландшафт. Очевидно, что лишь одна из комбинаций будет выигрышной (то есть лучше любого заурядного варианта): ее столбик возвышается на диаграмме, словно телефонный столб посреди пустыни.

Рис.3 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 1

Как ясно из ил. 1, одобрение получает лишь одна стратегия; как бы ни были близки к удаче остальные, они обеспечивают приблизительно одинаковую приспособленность. Поэтому такой одиночный высокий столбик и в самом деле подобен иголке в стоге сена: с точки зрения естественного отбора такая комбинация была бы практически незаметной. Немногим принадлежащим популяции особям, генотип которых наделил их счастливой способностью исполнять Ловкий Трюк, было бы сложно передать свое умение потомкам, поскольку в большинстве случаев шансы найти партнера с таким же генотипом мизерны, а «чуть-чуть» – не считается.

А теперь «слегка» изменим условия задачи: допустим, что хотя отдельные особи рождаются с предрасположенностью к разным поведенческим реакциям (это определяется конкретным генотипом или генетической структурой) – как показано на «ландшафте отбора», – пережитый опыт позволяет им приспосабливать или модифицировать устройство своего мозга. (Говоря языком эволюционной теории, их фенотипам свойственна некоторая «пластичность». Фенотип – итоговый вариант строения тела, сформированный на основании генотипа в его взаимодействии с окружающей средой. У выросших в разных условиях однояйцевых близнецов будет общий генотип, но фенотипы при этом могут очень сильно различаться.) Теперь предположим, что в результате пережитых испытаний строение этих организмов может измениться. Можно допустить, что новый опыт они получают случайно, но при этом имеют врожденную способность распознавать (и усваивать) Ловкий Трюк, раз на него натолкнувшись. Тогда особи, генотип которых изначально был ближе к генотипу, наделяющему своего владельца умением исполнять Ловкий Трюк (и которым для его освоения нужно меньше усовершенствований), с большей вероятностью обнаружат его (и усвоят), чем те, чей генотип сильно отличается.

Рис.4 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 2

Такая фора в гонке самоусовершенствования может спасти их от мальтузианской катастрофы: если Ловкий Трюк настолько хорош, то те, кто его не освоил (или сделал это «слишком поздно»), окажутся в проигрышном положении. В популяции, характеризующейся пластичностью фенотипа, «чуть-чуть» — считается. В такой популяции телефонный столб в пустыне превращается в вершину пологого холма (как на ил. 2); хотя те, кто оказался близ вершины, начинают жизнь с фенотипом, не отличающимся от остальных, они, вероятно, довольно скоро нащупают выигрышную комбинацию.

В долгосрочной перспективе естественный отбор (модификация генотипа) последует за успешными особями и усилит изменения, произошедшие на индивидуальном уровне (модификацию генотипа).

При таком описании «эффект Болдуина», несомненно, отводит Разуму самую незаметную роль – если она для него вообще находится; здесь нужна лишь некая грубая, механическая способность перестать брести бесцельно, натолкнувшись на Ловкий Трюк, элементарное умение «распознать» прогрессивный шаг, «выучить» что-то методом проб и ошибок. Строго говоря, я изложил дело с точки зрения бихевиоризма. Болдуин обнаружил, что живые существа, способные к «обучению с подкреплением», успешнее действующих сугубо «инстинктивно» не только на индивидуальном уровне: такие виды быстрее эволюционируют, поскольку легче нащупывают способы самоусовершенствования103. Болдуин описывал этот эффект совсем по-другому. С бихевиористами ему было совершенно не по пути. Как отмечает Ричардс104:

Этот механизм не противоречил ультрадарвинистским постулатам, но тем не менее позволял сознанию и интеллекту направлять эволюцию. По своим философским склонностям и убеждениям Болдуин был метафизиком-спиритуалистом. Во Вселенной, на всех уровнях существования органической жизни, он слышал биение разума. Тем не менее ему была очевидна продуктивность механистического объяснения эволюции105.

За прошедшие годы разные ученые неоднократно описывали, защищали и отвергали эффект Болдуина, и совсем недавно несколько исследователей вновь открыли его независимо друг от друга106.

Хотя его существование часто признают, а суть – описывают в учебниках биологии, чрезмерно осторожные мыслители умалчивают об эффекте Болдуина, поскольку подозревают его в причастности к ереси ламаркизма (предполагающей возможность наследования приобретенных признаков: см. подробное обсуждение в одиннадцатой главе). Это тем более странно, что, как отмечает Ричардс, Болдуин хотел предложить приемлемую замену ламаркистского механизма – и ему это удалось.

Представляется, что этот принцип и в самом деле отметает ламаркизм, одновременно вводя в эволюцию позитивный фактор, о котором мечтали даже такие убежденные дарвинисты, как Ллойд Морган. А любителям метафизики открывалось, что под бряцающей механической оболочкой дарвиновской природы есть место разуму107.

Конечно, не Разуму (если мы подразумеваем под этим полноценный, внутренне присущий природе творческий Разум – небесный крюк), а механистичному, бихевиористскому разуму – подъемному крану. Однако это уже что-то; Болдуин обнаружил эффект, и заметно ускоряющий (на местном уровне) процесс естественного отбора, и показывающий, как может стимулировать «слепой» процесс базового естественного отбора ограниченное «предвидение», проявляемое отдельными особями и способствующее лучшей приспособляемости, обуславливающей дальнейший естественный отбор. Это – полезное усложнение, оговорка в эволюционной теории, устраняющая основание для разумного и веского сомнения и делающая дарвиновскую идею еще убедительнее: в особенности когда та применяется ко множеству связанных друг с другом конкретных случаев. Другие исследования и споры, о которых мы еще поговорим, будут иметь тот же исход: ученый приступает к работе, побуждаемый надеждой отыскать небесный крюк; его труды венчает открытие подъемного крана, выполняющего ту же функцию.

5. Кто боится редукционизма?

Редукционизм – ругательство, а в моду вошло бесстыдное фарисейство.

Ричард Докинз 108

Чаще всего в этих спорах треплют – обычно как оскорбительный ярлык – термин «редукционизм». Поклонники небесных крючьев обзывают «редукционистами» тех, кто рад удовлетвориться подъемными кранами, и им часто удается представить редукционизм как воплощение филистерства и бессердечия – если не вовсе чистого зла. Но, подобно многим ругательствам, значение термина «редукционизм» расплывчато. Первое, что представляешь себе, услышав его, что кто-то сводит («редуцирует») одну науку к другой: например, химию к физике, биологию к химии, а общественные науки – к биологии. Проблема заключается в том, что любое такое «сведение» можно представить и как банальность, и как нелепицу. Согласно банальной интерпретации, возможно (и желательно) объединить химию с физикой, биологию с химией и – да – даже общественные науки с биологией. Общества, в конце концов, состоят из людей, люди – млекопитающие и подпадают под биологические законы, касающиеся всех млекопитающих. Млекопитающие, в свою очередь, состоят из молекул, подпадающих под законы химии, которые, опять-таки, должны соответствовать лежащим в их основе законам физики. Ни один разумный ученый не станет это оспаривать; судьи Верховного суда подчиняются законам гравитации не в меньшей степени, чем любая лавина, поскольку в конечном счете они – лишь набор физических объектов. Согласно «нелепой» интерпретации, редукционисты хотят отвергнуть правила, теории, словари и законы более специализированных наук, заменив их терминами наук более фундаментальных. При таком прочтении мечтой редукциониста может стать труд «Сравнение Китса и Шелли с молекулярной точки зрения», или «Роль атомов кислорода в экономике предложения», или «Разъяснение решений Верховного суда в терминах флуктуации энтропии». Вероятно, таких редукционистов на свете нет – и все должны быть редукционистами в банальном понимании этого слова, а потому ругательство получается беззубое. Если кто-нибудь говорит вам: «Но это же редукционизм!» – стоит ответить: «Что за причудливая старомодная жалоба! Что вы хотели этим сказать?»

Счастлив отметить, что за последние годы некоторые из мыслителей, вызывающих у меня наибольшее восхищение, встали на защиту той или иной старательно определенной версии редукционизма. В книге «Гёдель, Эшер, Бах» специалист по когнитивным наукам Даглас Хофштадтер сочинил «Прелюдию… и Муравьиную фугу»109 – аналитический гимн достоинствам подлинного редукционизма. Джордж К. Уильямс, один из выдающихся эволюционистов современности, опубликовал работу «В защиту редукционизма в эволюционной биологии»110. Зоолог Ричард Докинз вводит понятие иерархического или постепенного редукционизма и отличает его от редукционизма «рискованного», который отрицает111. Совсем недавно физик Стивен Вайнберг в главе «Похвала редукционизму» книги «Мечты об окончательной теории»112 ввел различие между бескомпромиссным редукционизмом (неприятной штукой) и редукционизмом, готовым к компромиссам (который он решительно одобряет). А вот и моя версия. Следует различать редукционизм, который обычно полезен, и алчный редукционизм (greedy reductionism), который вреден. В контексте теории Дарвина дистинкция проста: алчные редукционисты думают, что все можно объяснить, не прибегая к подъемным кранам; разумные редукционисты полагают, что все можно объяснить, не прибегая к небесным крючьям.

Не имеет смысла идти на компромиссы по поводу того, что я называю разумным редукционизмом: под ним понимается просто приверженность науке, обходящейся без окольных рассуждений и жульничества (то есть не вводящей изначально никаких тайн или чудес)113. Такой редукционизм – уверен, Вайнберг бы согласился, – достоин многократной похвалы. Но в своем стремлении побыстрее достичь цели и желании как можно быстрее объяснить как можно больше, ученые и философы часто недооценивают сложности, пытаясь проскочить целые этажи и уровни теории, чтобы надежно и аккуратно обосновать все на самом фундаментальном уровне. В этом состоит грех алчного редукционизма; отметим, однако, что мы должны порицать его, только когда чрезмерное рвение приводит к фальсификации феномена. Само по себе стремление свести, объединить, объяснить все в рамках одной всеобъемлющей теории достойно осуждения не более, чем противоположный порыв, приведший Болдуина к открытию. Жажда простых теорий или интерес к явлениям, которые невозможно объяснить простой (или сложной!) теорией – не грех; проступком будет рьяно подтасовывать факты, с какой бы целью это ни делалось.

Опасная идея Дарвина – редукционизм во плоти114, сулящий объединение и объяснение абсолютно всего в рамках одной величественной картины. Тот факт, что она представляет собой идею алгоритмического процесса, делает ее особенно влиятельной, поскольку приобретенное таким образом безразличие к материалу позволяет нам прилагать ее практически к чему угодно. Для нее не существует материальных границ. Как мы уже начинаем понимать, она применима даже к себе самой. Самое распространенное опасение, связанное с идеей Дарвина, заключается в том, что она не просто объясняет, а упраздняет дорогие нам Разумы, Цели и Смыслы. Люди боятся, что стоит этой универсальной кислоте подступить к лелеемым ими памятникам, как те перестанут существовать, растворившись в мутной и постылой луже научной деструкции. Этот страх безоснователен; подлинно редукционистское объяснение явлений оставит их на месте, но расколдованными, унифицированными и стоящими на более прочном фундаменте. Может быть, мы узнаем об этих сокровищах что-нибудь удивительное или даже шокирующее, но как более глубокое понимание может обесценить их в наших глазах, если только мы изначально не ценили их из‐за того, что принимали за нечто иное?115

Более обоснованное и реалистичное опасение заключается в том, что безудержное применение дарвиновской логики может привести к отрицанию подлинных структур, подлинных сложностей, подлинных явлений. Впав в заблуждение, мы и в самом деле можем отбросить или разрушить нечто ценное. Надо прилагать все усилия, чтобы отделять друг от друга два эти страха, и начать можно, признав существование предрассудков, ведущих к искажению самого описания проблем. Например, для тех, кому не нравится эволюционная теория, очень характерно преувеличивать существующие между учеными разногласия («Это всего лишь теория, и многие уважаемые исследователи ее не поддерживают»), а мне, напротив, надо приложить немало усилий, чтобы не пойти на поводу у своей любви к «доказанному наукой». Ниже мы увидим множество примеров настоящих, ведущихся до сих пор научных дискуссий и нерешенных вопросов. Мне нет смысла скрывать или сглаживать эти разногласия, ибо, как бы они ни проявились, разрушительное действие опасной идеи Дарвина уже не остановить.

По крайней мере в одном нам нужно согласиться. Даже если сравнительно скромная идея Дарвина о происхождении видов будет отвергнута наукой – да, полностью дискредитирована и заменена какой-нибудь гораздо более убедительной (и в настоящее время невообразимой) теорией, – она уже бесповоротно скомпрометировала убеждения любого мыслящего сторонника позиции, выраженной в работах Локка: она открыла новое пространство для воображения и тем самым решительно уничтожила любые иллюзии относительно разумности такого довода, как предложенное Локком априорное доказательство непостижимости Замысла без Разума. До Дарвина эта гипотеза была непостижима в том уничижительном смысле, что никто не представлял, как можно отнестись к ней всерьез. Доказать ее – другое дело, но ведь доказательств становится все больше, и мы, несомненно, можем и должны воспринимать эту гипотезу всерьез. Так что чтобы вы еще ни думали об аргументе Локка, сейчас он так же устарел, как и перо, которым был написан: восхитительный музейный экспонат, диковинка, которая сегодня уже ни на что не годится.

ГЛАВА 3: Опасная идея Дарвина состоит в том, что Замысел может возникнуть из простого порядка посредством алгоритмического процесса, не нуждающегося в существовании Разума. Скептики надеялись доказать, что, по крайней мере, на каком-то этапе этого процесса не обойтись без руки (или, скорее, Разума) помощи – небесного крюка, способного поднять груз. Пытаясь подыскать роль для небесных крючьев, они часто натыкались на подъемные краны: плоды шедших ранее алгоритмических процессов, которые усилили фундаментальный дарвиновский алгоритм, в конкретной ситуации без всяких чудес сделав процесс быстрее и эффективнее. Разумные редукционисты полагают, что можно целиком объяснить Замысел, не прибегая к небесным крючьям; алчные редукционисты считают, что все можно объяснить, не прибегая к подъемным кранам.

ГЛАВА 4: Как, собственно, исторический процесс эволюции создал Древо Жизни? Чтобы разобраться в дискуссиях о том, способен ли естественный отбор объяснить происхождение всего Замысла целиком, надо сначала понять, как представить себе Древо Жизни, прояснить некоторые легко вводящие в заблуждение вопросы о его строении и обсудить несколько ключевых моментов его истории.

Глава четвертая

ДРЕВО ЖИЗНИ

1. Как нам представить себе Древо Жизни?

Вымирание только очертило группы, но никак не создало их, потому что если бы все прежде жившие на земле формы вдруг ожили, было бы совершенно невозможно указать границы отдельных групп, ибо они отличались бы друг от друга столь же мало, сколь разнятся меж собой самые близкие из ныне существующих разновидностей, но естественная классификация или по крайней мере естественная группировка была бы возможна.

Чарлз Дарвин 116

В предыдущей главе идея проектно-конструкторской работы как аналогии движению в пространстве, которое я назвал Пространством Замысла, была введена мимоходом, без должного внимания к деталям и уточнения терминов. Чтобы набросать общий план, я воспользовался несколькими противоречивыми утверждениями, пообещав разобраться с ними позже. Поскольку ниже я намерен очень часто обращаться к идее Пространства Замысла, мне следует обосновать ее и, вслед за Дарвином, я вновь начну с середины, исследовав для начала некоторые закономерности, в действительности существующие в тех или иных сравнительно хорошо изученных пространствах. В следующей главе это позволит нам перейти к более общему обсуждению возможных структур и того, как определенного рода процессы превращают возможности в реальность.

Представьте себе Древо Жизни – диаграмму, отражающую время существования каждого из существ, когда-либо живших на этой планете, – или, иными словами, общую последовательность линий наследования. Правила составления такой диаграммы просты. Отрезок, изображающий жизнь организма, начинается с его рождением, обрывается в момент смерти, и от него либо отходят другие отрезки, изображающие потомков, либо нет. Если повнимательнее посмотреть на эти отображения потомков (при их наличии), то окажется, что различия в их облике обусловлены несколькими факторами: происходит ли размножение делением или почкованием, путем откладывания яиц или рождения живых детенышей, и переживает ли организм родителя момент появления потомства с тем, чтобы продолжить существовать одновременно с ним. Но сейчас такие подробности в целом не будут нас занимать. В том, что все разнообразие жизни, когда-либо существовавшей на планете, может иметь один-единственный корень, нет существенного противоречия; противоречия связаны с тем, как, не вдаваясь в подробности, открывать и описывать различные силы, принципы, ограничения и пр., позволяющие нам давать научное объяснение существующим во всем этом многообразии закономерностям.

Земле около 4,5 миллиарда лет, и первые формы жизни появились на ней довольно «рано»; простейшие одноклеточные организмы – прокариоты – возникли по меньшей мере 3,5 миллиарда лет назад, и после этого приблизительно 2 миллиарда лет на Земле обитали лишь бактерии, сине-зеленые водоросли и родственные им простейшие организмы. Затем, приблизительно 1,4 миллиарда лет назад, произошла знаменательная революция: некоторые из этих простейших живых организмов объединились – в буквальном смысле, – а затем некоторые похожие на бактерий прокариоты проникли в мембраны других прокариот, что привело к появлению эукариот – клеток, имеющих ядра и другие внутриклеточные структуры117. Эти структуры, называемые органеллами или пластидами, – ключевое конструкторское нововведение, открывающее путь к ныне обитаемому Пространству Замысла. Хлоропласты в растениях, обеспечивающие процесс фотосинтеза, и митохондрии, наличествующие в каждой клетке любого растения, животного, гриба – любого организма, состоящего из ядросодержащих клеток, – это элементарные фабрики, перерабатывающие кислород в энергию и позволяющие всем нам обойти Второй закон термодинамики, используя материалы и энергию, заимствованные из окружающей среды. Греческая приставка εὖ- означает «хороший», и, с нашей точки зрения, эукариоты были безусловным усовершенствованием, поскольку благодаря своей сложной внутренней структуре они могли специализироваться, что в конечном счете сделало возможным создание многоклеточных организмов – в том числе нас с вами.

Вторая революция – появление первых многоклеточных организмов – произошла всего лишь примерно через 700 миллионов лет. Стоило многоклеточным организмам появиться на сцене, как события стали развиваться быстрее. В результате возникло невероятное разнообразие растений и животных – от папоротников и цветов до насекомых, рептилий, птиц и млекопитающих: сегодня в мире существуют миллионы разных видов. В ходе развития жизни появлялось и исчезало множество других видов. Несомненно, вымерших видов гораздо больше, чем существующих ныне, – вероятно, сотня вымерших видов на каждый наличествующий.

Как выглядит это огромное Древо Жизни, раскинувшее ветви на 3,5 миллиарда лет? Что бы мы увидели, если бы, подобно Богу, могли окинуть его одним взглядом так, чтобы все времена предстали перед нами в пространственном измерении? Обычно на используемых в науке диаграммах время откладывается по горизонтали (более ранние моменты – слева, более поздние – справа), но диаграммы, изображающие процесс эволюции, всегда были исключением: время в них обычно откладывается по вертикали. Что еще любопытнее, мы привыкли к двум противоположным способам градации вертикальной оси – с каждым из них связаны специфические метафоры. Можно изображать более ранние события выше, а более поздние – ниже: в этом случае диаграмма изображает предков и их наследников (descendants). К этому способу прибегал Дарвин, когда описывал специализацию видов как наследование с изменением, – и, конечно, в заголовке своей работы об эволюции человека: «Происхождение человека и половой отбор»118. Можно также нарисовать обычное дерево, на котором более поздние «потомки» будут представлены сучьями и ветками, со временем вырастающими из ствола и изначальных корней. К такому способу изображения Дарвин тоже прибегал: например, на единственном рисунке в «Происхождении видов»; к тому же, как и другие люди, он использует выражения, ассоциирующие понятия «выше» и «позже». Сегодня обе группы метафор без особых проблем сосуществуют в языке и на биологических диаграммах. (Такая терпимость к многообразию способов изображения явлений свойственна не только биологии. «Семейные древа» чаще рисуют, помещая предков на вершине, а, к примеру, специалисты по генеративной лингвистике строят древа вывода вверх тормашками, помещая «корень» вверху страницы.)

Рис.5 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 3

Поскольку я уже предложил отмечать по вертикальной оси в Пространстве Замысла количество Замысла, так что помещенные выше организмы окажутся сложнее организованными, следует отметить, что на Древе Жизни (нарисованном, как предлагаю я, снизу вверх) «выше» значит «позднее» (и ничего более). Заметим, что «выше» не будет автоматически означать «сложнее». Какова связь времени и Замысла – или какой она могла бы быть? Могут ли более сложные организмы появиться раньше и постепенно утратить сложность? Возможен ли мир, в котором бактерии являются потомками млекопитающих, а не наоборот? На эти вопросы о возможном и невозможном будет проще ответить, если мы для начала получше разберемся, что именно случилось на нашей планете. Так что давайте пока договоримся, что на приведенных ниже диаграммах по вертикальной оси отмечается время и только время, причем более ранние моменты – внизу, а более поздние – выше. В соответствии с традицией, изображение по горизонтальной оси отражает многообразие видов, существующих в мире в каждый конкретный момент. У каждого отдельного организма своя судьба, отличная от прочих, а потому два организма, даже если они являются идеальными копиями друг друга, будут в лучшем случае изображены бок о бок. Но то, как мы их выстроим, может зависеть от некоего измерения или совокупности измерений, отражающих различия в формах отдельных тел – то есть, если воспользоваться техническим термином, от морфологии.

Итак, снова зададимся вопросом, как бы выглядело Древо Жизни, если бы его можно было окинуть одним взглядом? Разве не напоминало бы оно пальму, как изображение на ил. 3?

Это – первое из множества деревьев или дендрограмм, которые нам предстоит рассмотреть, и, конечно же, чернила и бумага не позволяют достичь нужного разрешения, и квадрильоны отдельных линий сливаются воедино. Я намеренно пока что оставил «корень» дерева ворсистым и размытым. Нас все еще интересует середина, а о самых первых фазах речь пойдет в других главах. Если мы приблизим ствол дерева и рассмотрим любое из его поперечных сечений – «конкретный момент» времени, – то увидим миллиарды и миллиарды отдельных одноклеточных организмов, отдельные группы которых оставят следы, ведущие к потомкам, находящимся чуть выше по стволу. (В те давние дни организмы размножались почкованием или делением; несколько позже у одноклеточных появилось нечто вроде секса, но выбрасывание в воздух пыльцы, откладывание яиц и другие явления, связанные с привычным нам половым размножением, возникли только в районе кроны Древа, после успешной революции многоклеточных.) В мире будет наблюдаться некоторое разнообразие и – со временем – прототипы будут пересматриваться, так что, возможно, весь ствол следует изобразить склоняющимся влево или вправо или расширяющимся сильнее, чем это показано на рисунке. Только ли незнание мешает нам разделить этот «ствол», образуемый разновидностями простейших организмов, на отдельные ветви? Возможно, его следовало бы нарисовать со множеством тупиковых ветвей достаточно значительных, чтобы быть замеченными (как это сделано на ил. 4), отметив многообразные эксперименты по созданию альтернативных прототипов одноклеточных, продолжавшиеся миллионы лет и в конечном итоге закончившиеся вымиранием.

Рис.6 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 4

Существовали, должно быть, миллиарды таких неудачных конструкторских экспериментов, но, вероятно, ни один из них не отступал от единого нормативного образца одноклеточного организма слишком далеко. В любом случае, рассматривая ствол нашего Древа под большим увеличением, мы бы стали свидетелями резкого увеличения числа кратковременных альтернативных решений, как на ил. 5, практически незаметных на фоне нормального консервативного воспроизводства. Как мы можем быть в этом уверены? Можем, поскольку, как мы увидим, у любого мутировавшего организма шансы на выживание гораздо ниже, чем у прототипа, разновидностью которого такой организм является.

До появления полового размножения практически все наблюдаемые нами ветви расходятся при любой степени приближения. Однако из этого правила существуют примечательные исключения. Если изучить определенный момент, пришедшийся на времена революции эукариот, то мы увидим, как некая бактерия проникает в зачаточное тело другого прокариота, что приводит к появлению первого эукариота, потомки которого наследуют двум линиям предков: они содержат две совершенно независимых последовательности ДНК: одну – хозяйской клетки, а другую – паразита, разделившего судьбу хозяина и связавшего судьбу всех своих потомков (которым теперь предстоит стать постоянно существующими в клетке полезными митохондриями) с судьбой клеток, в которых они будут обитать, – потомков клетки, первой пережившей вторжение. Это – поразительное свойство микроскопической геометрии Древа Жизни: целые линии родства митохондрий, крохотных самостоятельных живых организмов с собственной ДНК, проводящих всю жизнь в стенах клеток более крупных организмов, образующих собственные линии родства. В принципе, такое событие могло бы произойти лишь однажды, но можно предположить, что имело место множество экспериментов по созданию такого радикального симбиоза119.

Рис.7 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 5

Много миллионов лет спустя выше, в ветвях нашего Древа, распространилось половое размножение (вероятно, эволюция приводила к его появлению неоднократно, хотя на этот счет и не существует единого мнения). Если мы приблизимся и внимательнее рассмотрим траектории развития отдельных организмов, то обнаружим иной вид связи между ними – спаривание, – в результате которого в стороны расходятся лучи жизненных траекторий потомков. Приблизившись и «рассмотрев картину в микроскоп», мы заметим на ил. 6, что, в отличие от сближения, приведшего к появлению эукариот, в результате которого в телах потомков сохраняются по отдельности обе последовательности ДНК, при спаривании у каждого потомка формируется собственная уникальная последовательность ДНК, сотканная из 50% ДНК одного родителя и 50% ДНК другого родителя. Разумеется, клетки организма каждого из потомков также содержат митохондрии, всегда заимствованные только из организма родителя женского пола. (Если вы – мужчина, все митохондрии вашего организма находятся в эволюционном тупике; они не будут переданы ни одному из ваших потомков, которые получат все свои митохондрии от матери.) Теперь отступим на шаг назад от нашего крупного плана, изображающего спаривание и появление потомства, и отметим (на ил. 6), что большинство траекторий этих потомков оборвутся, не приведя к спариванию или по крайней мере появлению следующего поколения. Это – мальтузианская катастрофа. Куда бы мы ни посмотрели, ветви и прутья покрыты коротким ворсом жизней, ни приведших ни к чему, кроме смерти.

Рис.8 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 6

Невозможно одновременно увидеть все точки и пересечения Древа Жизни, просуществовавшего 3,5 миллиарда лет, но если мы отвлечемся от деталей и посмотрим на крупномасштабные изображения, то сможем распознать некоторые знакомые ориентиры. На первом этапе истории многоклеточных, начавшейся около 700 миллионов лет назад, мы заметим развилку, приведшую к формированию двух больших ветвей – растительного и животного царств – и еще одной – царства грибов, выросшего из ствола одноклеточных организмов. Присмотревшись, мы увидели бы, что, стоило им достаточно сильно разойтись, и уже никакие спаривания не соединяли траектории принадлежавших к ним отдельных организмов. К этому моменту группы оказались репродуктивно изолированными, и пропасть между ними все расширялась120. Дальнейшие разветвления привели к появлению типов, отрядов, классов, семейств, родов и видов.

2. Как раскрасить Древо Жизни

Как выглядят на нашем Древе виды? Поскольку вопрос о том, что такое вид и как он возникает, остается дискуссионным, можно временно занять позицию Бога, внимательно посмотреть на Древо Жизни и выяснить, что получится, если попытаться пометить определенным цветом один-единственный вид. В одном можно не сомневаться: какую бы область мы ни выделили, она будет единой и взаимосвязанной. Отдельные «кляксы», как бы ни были образующие их организмы схожи с точки зрения внешности или морфологии, невозможно счесть состоящими из организмов одного вида, которые должны быть объединены происхождением. Следующее, что нужно отметить: пока на сцене не появляется половое размножение, критерий репродуктивной изоляции неприменим. В асексуальном мире этот удобный способ установления границ не имеет смысла. На тех древних и современных ветвях Древа, где размножение происходит неполовым путем, группы того или иного сорта могут казаться нам интересными по разнообразным веским причинам (например, из‐за общей морфологии, поведения или генетического сходства), и мы можем счесть выделенные таким образом группы видами, но вполне может статься, что не существует значимых с теоретической точки зрения четких границ, которые могли бы отделять такие виды друг от друга. Так что давайте сконцентрируемся на видах, размножающихся половым путем: все они находятся в кроне Древа, там, где царят многоклеточные организмы. Как можно пометить красным цветом линии жизней всех организмов, принадлежащих к одному такому виду? Можно начать со случайных индивидов, пока в конце концов мы не обнаружим того, кто оставил множество потомков. Назовем ее Лулу и отметим красным. (На ил. 7 красный представлен жирными линиями.) Теперь будем постепенно двигаться вверх по Древу, помечая красным всех потомков Лулу; все они будут членами одного вида, если только мы не обнаружим, что наш красный цвет захватил две отдельные верхние ветви, пустоту между которыми не нарушают никакие связи. В этом случае мы знаем, что произошло видообразование, и нужно вернуться назад и принять несколько решений. Во-первых, надо решить, оставить ли одну из ветвей красной («материнский» вид остается красным, а другая ветвь считается новым дочерним видом) или вообще больше не использовать красные чернила после разветвления («материнский» вид пресекся, разделившись на два дочерних).

Если организмы, принадлежащие к левой ветви, в целом схожи с современниками Лулу с точки зрения внешности, приспособленности к окружающей среде и габитуса, тогда как почти все организмы на правой ветви обзавелись новыми рогами, перепонками на лапах или полосами, то совершенно очевидно, что левую ветвь следует считать продолжающимся материнским видом, а правую – его новым ответвлением. Если на обеих ветвях вскоре обнаруживаются заметные изменения, выбрать цвет для них уже не так просто. Не существует тайных знаков, подсказывающих, какой выбор будет верным и позволит рассечь природу согласно естественным членениям, ибо мы смотрим как раз на места сочленений и ничего не видим. Быть видом – значит всего лишь быть одной из этих ветвей, к которым принадлежат скрещивающиеся между собою организмы, а принадлежать к тому же виду, что и какой-либо другой организм (существующий ныне или существовавший в прошлом) – значит всего лишь быть частью той же ветви. Тогда наш выбор должен быть обусловлен прагматическими и эстетическими соображениями: Не будет ли неуместно использовать для этой ветви тот же цвет, что и для материнского ствола? Не введет ли нас по той или иной причине в заблуждение утверждение, что новым видом является, скорее правая, нежели левая, ветвь?121

Рис.9 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 7

Со сходным затруднением мы сталкиваемся, когда пытаемся полностью выделить весь вид целиком, двигаясь вниз по Древу и помечая красными чернилами всех предков Лулу. На этом пути нам не встретятся ни разрывы, ни сочленения – можно без помех спуститься к прокариотам в корнях Древа. Но если мы будем не только двигаться вниз, но и смотреть по сторонам, отмечая тетушек и дядюшек, двоюродных братьев и сестер Лулу и ее предков, а затем раскрашивая эти боковые линии, то в конце концов красной станет вся ветвь, к которой принадлежит Лулу вплоть до того места, расположенные ниже (раньше) которого узлы (например, точка А на ил. 8), без сомнения, принадлежат к другим видам (если раскрасить их, красные чернила «протекут» на соседние ветви).

Рис.10 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 8

Остановившись здесь, мы можем быть уверены, что красным помечены только те особи, которые принадлежат к тому же виду, что и Лулу. Вопрос о том, не упустили ли мы какие-то ветви, принадлежащие к тому же виду, останется спорным, но решить его раз и навсегда не получится, поскольку, повторю, здесь нет никаких тайных знаков, никаких сущностей, которые бы позволили нам разрешить сомнения. Как отмечал сам Дарвин, если бы не границы, проложенные временем и исчезновением связующих звеньев, то мы не могли бы создать для живых организмов «естественной классификации», но их можно бы было расположить в «естественном порядке» (определяющемся их происхождением): для «размежевания» таких классов требуется, чтобы сохранившиеся до наших дней формы разделяло значительное расстояние.

Теоретическое понятие вида, предшествовавшее теории Дарвина, опиралось на две фундаментальные идеи: принадлежащие к разным видам индивиды обладают разными сущностями и «поэтому» они не скрещиваются меж собой. Впоследствии мы поняли, что, в принципе, могли бы существовать две группы популяции, различающиеся лишь тем, что из‐за небольшой генетической несовместимости они бы не давали потомства при скрещивании. Будут ли они образовывать два разных вида? Члены этих подгрупп могут одинаково выглядеть, питаться, делить экологическую нишу и быть чрезвычайно схожими между собой с точки зрения генетики, но оставаться репродуктивно изолированными. Различий между ними будет недостаточно для того, чтобы счесть их разновидностями, но они будут удовлетворять важнейшему критерию, позволяющему выделять отдельные виды. Строго говоря, существуют «виды-двойники», отношения между которыми практически так и выглядят. Как мы уже отмечали, на противоположном конце шкалы располагаются собаки: различия в их морфологических типах видны невооруженным глазом, они приспособлены к всевозможным условиям и при этом не являются репродуктивно изолированными. Где же провести черту? Дарвин показывает, что для продолжения исследований нам не нужно проводить ее так, как это делают эссенциалисты. У нас есть все основания признать подобные крайние случаи маловероятными: как правило, генетическое видообразование означает существенные морфологические различия, или разные ареалы обитания, или (что всего вероятнее) и то и другое вместе. Если бы такое обобщение не было в целом верным, понятие вида было бы несущественным, но нам вовсе необязательно спрашивать, какая степень различия (в дополнение к репродуктивной изоляции) необходима для различения подлинных видов122.

Дарвин показывает, что такие вопросы, как «В чем разница между разновидностью и видом?», подобны вопросу «В чем разница между полуостровом и островом?»123. Предположим, во время прилива вы видите остров в полумиле от берега. Остров ли это, если в отлив до него можно дойти, не замочив ног? Перестанет ли он быть островом, если построить к нему мост? А если – дамбу? А если между полуостровом и материком прорыть канал (подобный каналу Кейп-Код), превратится ли он в остров? А если канал образуется вследствие урагана? Такие вопросы хорошо знакомы философам. Это – сократический метод уточнения определений или изыскания сущности: поиск «необходимых и достаточных оснований» для бытия-неким-Х. Иногда практически любой понимает бессмысленность таких расспросов – очевидно, что острова лишены подлинных сущностей, а имеют – в лучшем случае – номинальные. Но иногда все еще может показаться, что существует серьезный научный вопрос, требующий ответа.

Со времен Дарвина прошло больше столетия, но биологи (а еще чаще – специалисты по философии биологии) продолжают спорить о том, как определить вид. Разве ученые не должны давать определение используемым ими терминам? Да, конечно, но не во всех случаях. Оказывается, существуют разные понятия видов, по-разному использующиеся в биологии (например, используемое палеонтологами мало подходит для экологов), и нет определенного способа, который позволил бы их объединить или выстроить в иерархию, увенчанную одним (и самым важным) понятием вида. Так что я склонен считать продолжающиеся споры скорее рудиментом аристотелевской аккуратности, а не полезным качеством биологической науки124.

3. Ретроспективная коронация: Митохондриальная Ева и невидимые истоки

Пытаясь понять, образуют ли потомки Лулу более одного вида, мы должны были заглянуть вперед и проверить, появятся ли в будущем какие-либо крупные ветви, а затем – если где-то выше в кроне Древа Жизни произошло видообразование – вернуться назад. Мы не задались важным, по всей вероятности, вопросом о том, когда именно можно сказать, что видообразование произошло. Удивительное природное явление – видообразование: в момент, когда оно происходит, невозможно сказать, что оно происходит! Много позднее можно сказать, что оно произошло, задним числом отметив событие уже после того, как станет ясно, что оно имело определенные последствия. Это не вопрос ограниченности наших познавательных способностей – можно подумать, мы смогли бы указать на момент видообразования, будь у нас микроскопы получше или располагай мы машиной времени, чтобы вернуться в прошлое и провести наблюдения в подходящий отрезок времени! Дело в объективной особенности самого бытия моментом видообразования: событие не может обладать ею лишь в силу своих пространственно-временных характеристик.

Такие же проблемы связаны и с другими понятиями. Однажды я прочел о до смешного дурно написанном историческом романе, в котором французский врач в один из вечеров 1802 года вернулся домой к ужину и заявил жене: «Угадай, что сегодня произошло! Я помог Виктору Гюго появиться на свет!» Что тут не так? Или поговорим, например, о том, что значит быть вдовой. Женщина из Нью-Йорка может внезапно стать ею из‐за того, что пуля только что вышибла мозги какому-то мужчине за тысячу миль от нее, в Додж-Сити. (Во времена Дикого Запада существовал револьвер, прозванный Делателем Вдов. Вопрос о том, достоин ли определенный револьвер своего прозвища в конкретном случае, нельзя решить, исходя лишь из пространственно-временных свойств этого револьвера в определенный момент времени.) В этом примере любопытная способность совершить скачок через пространство и время происходит от условной природы брачных уз, в которых произошедшее некогда историческое событие (свадьба), по общему мнению, устанавливает постоянные – формальные – взаимоотношения, сохраняющие значение вне зависимости от дальнейших скитаний и превратностей судьбы (например, утраты кольца или уничтожения свидетельства о браке).

Систематичность генетического воспроизводства – естественное явление, а не результат договоренности, но именно эта систематичность позволяет нам формально рассуждать о цепях причин и следствий длиной в миллионы лет – цепях, которые иначе было бы совершенно невозможно выявлять, описывать и прослеживать. Это позволяет нам испытывать интерес к отношениям еще более отвлеченным и неуловимым, чем формальные узы брака, – и методично рассуждать о них. Подобно браку, видообразование – понятие, укорененное в герметичной системе мысли, которую можно формально описать; но в отличие от брака оно не связано с традиционными условностями – свадьбами, кольцами, свидетельствами, – которые могли бы стать его отличительными признаками. Мы сможем лучше понять эту особенность видообразования, если сначала рассмотрим другой пример «коронации» задним числом: присуждение титула Митохондриальной Евы.

Митохондриальная Ева – это женщина, являющаяся ближайшим прямым предком (по материнской линии) каждого ныне живущего на земле человека. Сложно вообразить себе эту конкретную женщину, так что давайте вкратце повторим ход рассуждения. Возьмем выборку A – всех ныне живущих людей. У каждого и каждой была только одна мать, так что рассмотрим новую выборку B — всех матерей всех ныне живущих людей. Выборка B будет неизбежно меньше выборки A, поскольку у каждого из нас только одна мать, а у некоторых матерей был не один ребенок. Затем возьмем следующую выборку C – матерей всех матерей из выборки B. Она будет еще меньше. Продолжим выборками D, E и т. д. С каждым поколением они будут сокращаться. Отметим, что, продвигаясь вглубь веков, мы исключаем из выборок множество женщин – современниц тех, кто в выборки попал. В число исключенных попадут либо те, кто жил и умер бездетными, либо те, у кого были бездетными потомки. В конце концов в последней выборке останется только одна женщина – ближайший прямой предок (женского пола) каждого из ныне живущих. Это – Митохондриальная Ева, названная так125, поскольку содержащиеся в наших клетках митохондрии передаются только по материнской линии, и, значит, все митохондрии во всех клетках всех ныне живущих людей – прямые потомки митохондрий, содержавшихся в ее клетках!

Согласно тому же логическому аргументу, существует – должен существовать – и Адам: наш общий ближайший прямой предок мужского пола. Его можно было бы назвать Y-хромосомный Адам, поскольку все наши Y-хромосомы передаются по отцовской линии точно так же, как митохондрии – по материнской126. Был ли Y-хромосомный Адам супругом и возлюбленным Митохондриальной Евы? Почти наверняка нет. Существует лишь тень шанса, что два этих человека жили одновременно. (Учитывая, что отцовство требует куда меньших затрат времени и энергии, чем материнство, логически вполне допустимо, что Y-хромосомный Адам жил совсем недавно и был тем еще ловеласом – Эррол Флинн ему, вероятно, и в подметки бы не годился. В принципе, он мог бы быть нашим общим прапрадедушкой. Шансы на это приблизительно такие же, как и на то, что Y-хромосомный Адам и Митохондриальная Ева были супружеской четой.)

Митохондриальная Ева недавно была у всех на устах, поскольку назвавшие ее так ученые полагают, что можно проанализировать структуру митохондриальной ДНК разных наших современников и, таким образом, понять, когда жила Митохондриальная Ева – и даже где она жила. Согласно их первоначальным расчетам, Митохондриальная Ева жила в Африке совсем недавно – менее трехсот тысяч лет назад, а может быть – даже меньше полутора сотен тысяч лет. Однако методы анализа вызывают сомнения, и, возможно, гипотеза об Африканской Еве в корне неверна. Понять, где и когда – гораздо сложнее, чем установить сам факт существования Митохондриальной Евы (факт, который никто не отрицает). Давайте отложим недавние споры и рассмотрим то немногое, что нам уже известно о Митохондриальной Еве. Мы знаем, что у нее было по меньшей мере две дочери, дети которых выжили. (Будь у нее лишь одна дочь, корона Митохондриальной Евы принадлежала бы ей.) Чтобы не смешивать человека и титул, назовем ее Эми. Эми принадлежит титул Митохондриальной Евы; то есть случилось так, что она стала прародительницей современного рода человеческого127. Важно напомнить себе, что во всех иных отношениях в ней, вероятно, не было ничего примечательного или особенного; она точно не была Первой Женщиной или прародительницей вида Homo sapiens. К нашему виду бесспорно принадлежало множество живших до нее женщин, которым не удалось оставить прямых потомков, чей род продолжался бы до наших дней. Верно также, что Митохондриальная Ева, скорее всего, не была сильнее, быстрее, красивее или плодовитее других своих современниц.

Чтобы представить себе, насколько заурядной, вероятно, была Митохондриальная Ева – то есть Эми, – представьте, что в будущем, через тысячи поколений, по земле должен распространиться новый смертельный вирус, который за несколько лет уничтожит 99% людей. Счастливчики, выжившие за счет внутренней резистентности к вирусу, скорее всего, будут состоять в сравнительно близком родстве. Их ближайший прямой предок женского пола – назовем ее Бетти – будет женщиной, жившей через сотни тысяч поколений после Эми, и корона Митохондриальной Евы задним числом перейдет к ней. Она может быть источником мутации, которая столетия спустя спасет наш вид, но ей самой от этого не будет никакой пользы, поскольку при ее жизни вирус, от которого такая мутация будет защищать, еще не существовал. Смысл сказанного в том, что короновать Митохондриальную Еву можно лишь задним числом. Эта важнейшая с исторической точки зрения роль определяется не только событиями, случившимися во времена Эми, но и тем, что произойдет в будущем. Вот это действительно маловероятное стечение обстоятельств! Если бы дядя Эми не смог спасти ее, когда в возрасте трех лет она тонула, никто бы из нас (с нашей уникальной митохондриальной ДНК, полученной в конечном счете от Эми) никогда бы и не существовал! Если бы все внучки Эми умерли в детстве от голода – судьба множества детей в те времена, – нас бы тоже не было.

Тот факт, что при жизни Митохондриальной Евы ничто не указывало на ее будущий статус, понять и принять легче, чем практическую невозможность указать на то, чем должен обладать каждый вид: на начало. Если виды не вечны, то все время можно каким‐то образом разделить на то, что предшествовало существованию вида x, и то, что последовало за его появлением. Но что должно было произойти в момент, разделяющий два эти отрезка времени? Вероятно, небесполезно будет поразмыслить о сходной загадке, поставившей множество людей в тупик. Услышав новый анекдот, задумывались ли вы о том, откуда он взялся? Если вы похожи на практически всех людей, которых я знаю лично или понаслышке, анекдотов вы никогда не сочиняли; вы рассказывали – возможно, «приукрасив» – то, что услышали от кого-то, кто услышал это от кого-то, кто… Стоп, ясно же, что где-то должно быть начало. Например, анекдоту про президента Клинтона не может быть многим больше года. Так кто же их сочиняет? Авторы анекдотов (в отличие от их распространителей) незаметны128. Кажется, никто и никогда не ловил их в момент, когда они нечто придумывают. Существует даже пласт фольклора – «городских легенд», – согласно которым все эти анекдоты выдуманы в тюрьмах заключенными, опасными и странными людьми, так непохожими на всех нас, которым нечем больше заняться, – и вот они и сочиняют анекдоты в своих подпольных мастерских. Чушь. Сложно поверить – но именно это должно соответствовать истине, – что анекдоты, которые мы слышим и рассказываем, выросли из более ранних версий тех же историй, с течением времени переосмыслявшихся и видоизменявшихся. Как правило, конкретного автора у анекдота нет; к авторству причастны десятки, или сотни, или тысячи рассказчиков; в какой-то момент доминирующей оказывается какая-нибудь версия, представляющаяся наиболее остроумной и забавной, а потом она выходит из оборота, подобно предшествующим версиям, из которых выросла. Пронаблюдать момент видообразования не менее сложно – и по той же причине.

Когда происходит видообразование? Во множестве случаев (вероятно, чаще всего, а может быть, и почти всегда – биологи спорят о том, насколько значимы исключения из этого правила) видообразование связано с географической изоляцией, когда небольшая группа (может быть, одна-единственная пара) переселяется и кладет начало репродуктивно изолированному клану. Это – аллопатрическое видообразование в противоположность симпатрическому, не подразумевающему существования каких-либо географических преград. Представим, что мы наблюдаем отбытие и переселение такой группы. С течением времени сменяется несколько поколений. Произошло ли видообразование? Конечно же, еще нет. Лишь много поколений спустя мы узнаем, можно ли было назвать переселенцев отцами-основателями нового вида.

Нет и не может быть никаких внутренних или сущностных свойств, которые бы предопределяли тот факт, что некие особи (или даже особи-приспособленные-к-определенному-природному-окружению) являются (как это станет понятно позднее) основателями нового вида. Если нам захочется, можно представить себе крайний (и невероятный) случай, когда одна-единственная мутация за одно поколение обеспечивает репродуктивную изоляцию, но считать ли особь с такой мутацией родоначальницей нового вида или же просто ошибкой природы, зависит, разумеется, не от особенностей ее организма или биографии, но от того, что случится с последующими поколениями ее потомков – если они, конечно, будут.

В «Происхождении видов» Дарвин не смог привести ни одного примера видообразования посредством естественного отбора. В этой книге его стратегией стало выстраивание детально продуманного доказательства, что искусственный отбор, производимый заводчиками собак и голубей, после ряда постепенных изменений может привести к появлению существенных различий. Затем он указал, что сознательный выбор, совершаемый заводчиком, несущественен; некондиционные животные обычно не ценятся, и значит, как правило, размножаются реже, чем их более ценные собратья, а потому, без всякой сознательной стратегии разведения, люди, разводящие животных, невольно дирижируют процессом постепенного пересмотра замысла. Он приводит удачный пример с кинг-чарльз-спаниелем, который «был бессознательным путем значительно модифицирован со времени правления Карла I»129, что можно подтвердить, тщательно изучив собак, изображенных на различных портретах этого монарха. Дарвин назвал такие случаи «бессознательным отбором», осуществляемым заводчиками животных, и воспользовался ими, чтобы убедить читателей в гипотезе о еще более бессознательном отборе, проводимом безличным природным окружением. Но когда ему поставили это на вид, Дарвину пришлось признать, что он не сможет привести пример появления нового вида в результате деятельности заводчиков животных: новые разновидности, несомненно, появлялись – но не виды. Как бы ни отличались друг от друга такса и сенбернар – это не разные виды. Дарвин признавал это, но он также мог вполне резонно продолжать настаивать, что прошло попросту слишком мало времени, чтобы сказать, привел ли он примеры видообразования, произошедшего в результате искусственного отбора. Любая комнатная собачонка может в итоге оказаться родоначальницей вида, произошедшего от Canis familiaris.

То же самое касается формирования новых родов, семейств и, разумеется, даже царств. Разделение Древа на ветви, которое мы задним числом сочли моментом разделения на растительное и животное царства, началось с выделения двух генных пулов, в тот момент столь же незаметных и ничем не примечательных, как любое другое временное расхождение между членами одной популяции.

4. Паттерны, чрезмерные упрощения и объяснения

Вопросы о форме ветвей Древа (и в еще большей степени – о формах пустот меж ветвями) – гораздо интереснее проблемы межвидовых границ. Какие тенденции, силы, принципы – или исторические события – сделали возможным или повлияли на становление этих форм? Глаза развивались независимо друг от друга у десятков разных видов, но перья, по всей вероятности, появились лишь однажды. Как замечает Джон Мейнард Смит, у животных появились рога, а у птиц – нет. «Почему закономерности изменений так ограничены? Короткий ответ состоит в том, что мы этого не знаем»130.

Увы, мы не можем перемотать пленку и проиграть ее еще раз, чтобы увидеть, что случится в следующий раз, так что единственный способ ответить на вопросы о таких значительных и неподдающихся экспериментальной проверке закономерностях – смело шагнуть в пропасть и рискнуть намеренно упростить картину. Эта тактика имеет долгую и славную историю в науке, но обычно приводит к дискуссиям, поскольку у каждого ученого свои представления о том, насколько допустимо рисковать, пренебрегая упрямыми фактами. Физика Ньютона была ниспровергнута Эйнштейном, но в первом приближении ее все еще достаточно для достижения почти любых целей. Ни один физик не возражает против того, что NASA использует ньютоновскую физику для вычисления сил, действующих при вертикальном старте космического корабля или орбитальной траектории шаттла, но, строго говоря, это – намеренное использование неверной теории, позволяющее значительно упростить вычисления. Равным образом физиологи, изучающие, скажем, механизмы изменения скорости метаболизма, в целом стараются избегать причудливых сложностей субатомной квантовой физики в надежде, что все квантовые эффекты будут сведены на нет или как-то иначе окажутся слишком незначительными для выстраиваемых моделей. В целом такая тактика очень успешна, но никогда нельзя знать наверняка, не окажется ли для одного ученого Ключом к Тайне то, что для другого – неопрятное усложнение картины. И с тем же успехом может быть верным и обратное: Ключ нередко отыскивает тот, кто выбирается из траншей и окидывает взглядом все поле боя.

Однажды мы с Фрэнсисом Криком спорили о достоинствах и недостатках коннекционизма – течения когнитивных наук, представители которого моделируют психологические явления, выстраивая модели на основе связей между узлами в крайне нереалистичных и предельно упрощенных компьютерных «нейронных сетях». «Они, может быть, прекрасные инженеры, – говорил (насколько я помню) Крик, – но наукой то, чем они занимаются, не назовешь! Они сознательно игнорируют то, что мы уже знаем о взаимодействии нейронов, так что их модели совершенно бесполезны для того, кто хочет понять, как работает мозг». Эти нападки меня несколько удивили, ибо Крик знаменит блистательной пластичностью мышления, проявленной при расшифровке структуры ДНК; в то время как другие ползли по прямой и узкой тропинке строгих рассуждений на основе известных фактов, они с Уотсоном оптимистично совершили несколько рискованных шагов в сторону и были вознаграждены. Но мне в любом случае было интересно, как далеко он зайдет в своем осуждении. Сказал бы он то же самое о специалистах в области популяционной генетики? Некоторые из их моделей пренебрежительно называют «гороховой генетикой», поскольку они представляют себе те или иные гены в виде множества разноцветных горошин, нанизанных на нитку. То, что они называют геном (или аллелью, или локусом), лишь отдаленно напоминает замысловатую механику последовательностей кодонов в молекулах ДНК. Но благодаря такому намеренному упрощению их модели можно описать математически, что позволяет открывать и подтверждать множество макрозакономерностей дрейфа генов, которые иначе остались бы совершенно незаметными. Усложнив картину, они бы только зашли в тупик. Хороши ли их исследования с научной точки зрения? Крик ответил, что сам размышлял об этом сравнении и должен признать, что популяционная генетика – тоже не наука!

Я в этом вопросе более снисходителен, чего, возможно, и следует ожидать от философа, но у меня на то свои причины: я полагаю, что есть основания считать не только, что «чрезмерно» упрощенные модели действительно объясняют то, что нуждается в объяснении, но и что более сложные модели на это не способны. Когда наше внимание привлекают самые общие закономерности явлений, объяснение должно быть дано на подходящем уровне. Зачастую это очевидно. Если вам хочется понять, почему каждый день в определенный час на дорогах пробки, то, с трудом разобравшись, как рулили, тормозили и поддавали газу тысячи водителей, двигавшихся по различным траекториям и в конечном счете образовавших эти пробки, вы все еще будете в замешательстве.

Или представьте, что вы наблюдаете за движением всех электронов в калькуляторе, на котором одно число умножают на другое, чтобы получить верный ответ. Можно со стопроцентной уверенностью считать, что вы поняли миллионы причинно-следственных взаимодействий на микроуровне, и все еще совершенно не понимать, почему или даже как калькулятор всегда дает верный ответ. Если это не очевидно, представьте, что кто-нибудь (кому не жалко денег на розыгрыши) создал калькулятор, обычно дающий неверные ответы! Он будет подчиняться тем же физическим законам, что и обычный калькулятор, и происходить в нем будут такие же микропроцессы. У вас могут быть абсолютно точные объяснения того, как оба калькулятора работают с точки зрения электротехники, однако вы так и не сможете объяснить в высшей степени занимательный факт: то, что один из них дает верные ответы, а другой – неверные. Примеры такого рода показывают, в чем глупость нелепых изводов редукционизма; разумеется, объяснить все интересующие нас закономерности на уровне физики (или химии, или любой другой фундаментальной науки) невозможно. Это – неопровержимо в случае таких обыденных и незамысловатых явлений, как дорожные пробки или карманные калькуляторы; следует ожидать, что в случае биологических явлений дела будут обстоять так же131.

А теперь рассмотрим сходный вопрос из области биологии, хрестоматийный вопрос: почему у жирафов длинные шеи? Есть ответ, который, в принципе, можно было бы «считать» со всего Древа Жизни, будь оно у нас перед глазами: у каждого жирафа шея определенной длины потому, что у его родителей были шеи определенной длины, и так далее, поколение за поколением. Если вы проверите один случай за другим, то увидите, что длинная шея каждого из ныне живущих жирафов – черта, прослеживающаяся и у его длинношеих предков… вплоть до предков, у которых вовсе не было шеи. Вот так жирафы стали длинношеими. Точка. (И, если вам этого недостаточно, заметьте, что ответ, содержащий детальные описания индивидуального развития и истории питания каждого жирафа конкретной линии наследования, удовлетворит вас еще меньше.)

Любое приемлемое объяснение закономерностей, наблюдаемых нами на Древе Жизни, предполагает сопоставление: почему мы видим именно эту закономерность, а не другую – или их полное отсутствие? Какие неосуществившиеся альтернативы следует принять во внимание и как они организованы? Чтобы ответить на эти вопросы, нам нужно уметь говорить не только о действительном, но и о возможном.

ГЛАВА 4: У Древа Жизни, с невообразимой подробностью отражающего историю жизни на Земле, есть закономерности строения, высвечивающие ключевые события, сделавшие возможным его дальнейшее процветание. Самыми важными являются революции эукариот и многоклеточных организмов, за которыми последовало множество случаев видообразования, незаметных в момент свершения, но позднее проявляющихся даже в таких важных событиях, как разделение царств растений и животных. Если цель науки – объяснить видимые закономерности во всей их полноте, ей следует рассматривать их на макро-, а не микроуровне и, где нужно, прибегать к схематизации, чтобы за деревьями можно было рассмотреть лес.

ГЛАВА 5: Противопоставление действительного и возможного – основа любого объяснения в области биологии. Представляется, что нам нужно различать разные степени возможности, и Дарвин создает систему, позволяющую использовать одинаковый подход ко всем случаям биологической возможности с точки зрения их доступности в «Библиотеке Менделя» – пространстве, содержащем все геномы. Чтобы сконструировать эту полезную схему, нам придется признать, а затем вывести за скобки определенные сложности, связанные с отношениями между геномом и жизнеспособным организмом.

Глава пятая

ВОЗМОЖНОЕ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ

1. Степени возможности?

Как бы ни были многообразны способы быть живым, на свете, безусловно, неизмеримо больше способов быть мертвым.

Ричард Докинз 132

Любая конкретная несуществующая форма жизни может быть лишена существования по двум причинам. Во-первых, из‐за отрицательного отбора. Во-вторых, из‐за того, что так и не произошли необходимые мутации.

Марк Ридли 133

Вообразите, например, стоящего в дверях толстяка; теперь вообразите стоящего там же, в дверях, лысого человека. Будет ли то один человек или два разных? Как нам ответить на этот вопрос? Сколько человек может стоять в дверях? Будет ли худощавых людей, возможно, стоящих в дверях, больше, чем, возможно, стоящих там толстяков? Многие ли из них совершенно схожи меж собой? Не значит ли их сходство, что это – один и тот же человек? Возможно ли вообще существование двух совершенно схожих меж собой вещей? Значит ли это то же самое, что и утверждение, что абсолютное сходство двух вещей невозможно? Или, наконец, не окажется ли понятие тождества попросту неприменимо к неактуализированным возможностям?

Уиллард Ван Орман Куайн 134

Складывается впечатление, что существует по меньшей мере четыре разных вида или степени возможности: логическая, физическая, биологическая и историческая, следующие именно в таком порядке. Наибольшую свободу допускает простая логическая возможность, которая, согласно философской традиции, означает лишь, что нечто может быть описано без противоречий. Летящий со скоростью выше скорости света Супермен логически возможен, но Гипермен, летящий со скоростью, превышающей скорость света, но не перемещающийся в пространстве, невозможен даже логически. Однако Супермен невозможен физически, поскольку, согласно законам физики, ничто не движется со скоростью, превышающей скорость света. Такое поверхностное и простое определение порождает целое море сложностей. Как нам отличить фундаментальные физические законы от логических? Например, физически или логически невозможно путешествие в прошлое? Как можно с уверенностью сказать, содержит ли кажущееся непротиворечивым описание – например, история, изложенная в фильме «Назад в будущее», – неуловимое противоречие или просто отрицает фундаментальные (но логически не необходимые) законы физики? Примеров философского анализа подобных сложностей тоже море разливанное, так что мы просто отметим факт их существования и перейдем на следующий уровень.

Супермен взлетает, просто оттолкнувшись от земли и приняв в воздухе эффектную позу – способность, совершенно очевидно, физически невозможная. Является ли физически возможной крылатая лошадь? Стандартная мифологическая модель никогда бы не оторвалась от земли – факт физический (аэродинамический), а не биологический, – но, вероятно, лошадь с достаточным размахом крыльев могла бы воспарить. Вероятно, то была бы крошечная лошадь, размеры которой инженеры-авиаконструкторы могли бы рассчитать, приняв во внимание соотношение веса и силы, необходимой для подъема, плотности воздуха и т. д. Но тут мы переходим к следующей степени возможности – биологической возможности, – и здесь надо учитывать силу костей и грузоподъемность, потребную для того, чтобы можно было продолжить взмахи крыльями. Наше внимание привлекут рост и развитие, метаболизм и другие чисто биологические явления. Тем не менее мы все еще можем заключить, что крылатая лошадь биологически возможна – разве не существуют летучие мыши? Может быть, возможна даже крылатая лошадь привычных нам размеров, поскольку некогда существовали птеранодоны и другие крылатые существа сходной величины. В пользу возможности нет довода сильнее, чем реальность объекта – в настоящем или прошлом. Все являющееся или бывшее актуальным, несомненно, возможно135. Или нет?

Трудно усвоить уроки актуальности. В самом ли деле такие крылатые лошади были бы жизнеспособны? Возможно, они должны бы были быть хищными, чтобы накопить достаточно энергии и удерживаться в воздухе? Возможно – несмотря на летучих мышей, питающихся фруктами, – от земли смогла бы оторваться лишь лошадь-хищница. Возможна ли хищная лошадь? Вероятно, она была бы возможна биологически, если бы к ней мог привести ход эволюции, но могли ли так сильно измениться пищевые предпочтения в момент видообразования? И смогут ли потомки таких лошадей одновременно иметь крылья и передние ноги (если мы воздержимся от радикального хирургического вмешательства)? В конце концов, крылья летучих мышей сформировались на основе передних конечностей. Возможен ли такой ход эволюционной истории формирования скелета, который приведет к появлению млекопитающего с шестью конечностями?

Это подводит нас к четвертой степени возможности – возможности исторической. Возможно, в очень отдаленном прошлом был момент, когда на Земле еще могли появиться млекопитающие с шестью конечностями, но также может быть верно, что, как только нашим предкам – рыбам с четырьмя плавниками – выпало выбраться на сушу, модель с четырьмя конечностями легла в основание дальнейшего развития так прочно, что ее больше невозможно пересмотреть. Но даже это различие может быть неотчетливым. Является ли подобный пересмотр фундаментальных шаблонов совершенно невозможным или всего лишь в высшей степени маловероятным, а положение вещей столь сопротивляющимся переменам, что лишь совершенно немыслимая последовательность случаев отбора может привести к переменам? Кажется, что возможны два вида или степени биологической невозможности: нарушение биологического закона природы (если таковые существуют) и «просто» биоисторическое предание забвению.

Историческая невозможность – всего лишь вопрос упущенных возможностей. Был момент, когда многих из нас беспокоила возможность того, что Барри Голдуотер станет президентом, но этого не случилось, и после 1964 года вероятность такого события обнадеживающе снижалась. Когда в продажу поступают лотерейные билеты, у вас появляется шанс: вы можете решить купить такой билет – при условии что сделаете это в определенные сроки. Если вы купили билет, у вас появляется новая возможность – шанс выиграть, – но он вскоре станет достоянием прошлого, и вы уже не сможете выиграть те миллионы долларов. Является ли наше повседневное представление о возможностях – реальных возможностях – иллюзией? В каком смысле вы могли бы выиграть? Есть ли разница между ситуацией, когда выигрышный номер выбран после того, как вы купили свой билет, или у вас есть возможность – реальная возможность – выиграть, если выигрышный номер был спрятан в сейфе до того, как билеты поступили в продажу?136 Существуют ли вообще хоть какие-нибудь возможности? Могло ли случиться нечто иное, отличное от того, что и в самом деле произошло? Эта чудовищная гипотеза – идея, будто возможно лишь реально существующее, была названа актуализмом137. Обычно ею с полным основанием пренебрегают, но основание это редко становится предметом обсуждения138.

Рис.11 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 9

Эти знакомые и, на первый взгляд, заслуживающие доверия представления о возможности можно представить с помощью диаграммы, но каждая линия на такой диаграмме окажется спорной. Как предполагают вопросы Куайна, в бессистемных перечнях просто возможных объектов есть нечто сомнительное, но поскольку наука неспособна даже дать объяснения, в которых мы нуждаемся, – не говоря уж о том, чтобы их подтвердить, – не прибегая к подобной дистинкции, мы вряд ли сможем просто отмести все подобные рассуждения. Когда биологи задаются вопросом, возможны ли рогатые птицы (или хотя бы полосатые, а не пятнистые жирафы), рассматриваемые ими проблемы являются отражением того, каких открытий мы ждем от биологии. Несмотря на предупреждение Куайна, нас могут поразить двусмысленные метафизические выводы из громкого заявления Ричарда Докинза, что способов быть мертвым гораздо больше, чем способов быть живым. Но Докинз явно заметил нечто важное. Нам следует постараться найти способ придать таким заявлениям более скромный и менее спорный с метафизической точки зрения вид, и то, что Дарвин начинает с середины, как раз обеспечивает необходимую нам точку опоры. Для начала нужно разобраться с отношением между исторической и биологической возможностями, а потом, вероятно, нам будет проще понять характер степеней более высокого порядка139.

2. Библиотека Менделя

Аргентинского поэта Хорхе Луиса Борхеса обычно не причисляют к философам, но его рассказы, большинство из которых входит в бесподобный сборник «Лабиринты» (1962), представляют собой исключительно важные философские мысленные эксперименты. Среди лучших из них – описание (по сути дела, это скорее философское размышление, чем повествование) Вавилонской библиотеки. Для нас Вавилонская библиотека станет моделью, позволяющей ответить на очень сложные вопросы о границах биологической возможности, так что поговорим об этом образе подробней. Борхес рассказывает о забытых исследованиях и размышлениях неких людей, обитающих в огромном книгохранилище, устроенном подобно сотам: оно образуется тысячами (или миллионами, или миллиардами) шестигранных вентиляционных колодцев, окруженных галереями, на стенах которых – книжные полки. Сколько бы ни глядел вниз или вверх подошедший к перилам галереи человек, он не увидит ни дна колодца, ни неба над ним. Никто еще не встречал колодца, который не был бы окружен шестью другими. Обитатели библиотеки задаются вопросом: бесконечно ли хранилище? В конце концов они решают, что у него есть границы, но это не так уж важно, ибо кажется, что на полках – увы, без всякого порядка – расставлены все возможные книги.

Предположим, что в каждой книге 500 страниц, и на каждой странице – 40 строк в 50 знаков длиной, всего две тысячи знаков на странице. Каждую из пятидесяти составляющих строку «ячеек» может занимать либо пробел, либо один из сотни возможных печатных знаков (строчные и прописные буквы английского и других европейских алфавитов и знаки препинания)140. Где-то в Вавилонской библиотеке есть книга, чьи страницы совершенно пусты, и другая – состоящая лишь из вопросительных знаков, но подавляющее большинство книг представляют собой абракадабру; книга будет существовать, несмотря на нарушение орфографических или грамматических правил, не говоря уже об отсутствии смысла. В пятисотстраничной книге, на каждой странице которой 2000 знаков, будет всего 1 000 000 знаков (с пробелами), а следовательно, в Вавилонской библиотеке – 1001 000 000 книг. Поскольку считается141, что наблюдаемая нами часть Вселенной состоит всего лишь из 10040 частиц – протонов, нейтронов и электронов (может, немного больше или меньше), существование Вавилонской библиотеки физически совершенно невозможно. Однако благодаря установленным Борхесом строгим правилам мы легко можем себе ее вообразить.

Действительно ли в этой библиотеке собраны все возможные книги? Очевидно, что нет: ведь эти книги набраны «лишь» сотней разных печатных знаков, и можно предположить, что в список не входят буквы греческого, русского, арабского алфавитов или китайские и японские иероглифы, а значит, в хранилище отсутствуют многие сокровища мировой литературы. Разумеется, там будут превосходные переводы всех этих произведений на английский, французский, немецкий, итальянский… а также бессчетное множество переводов посредственных. А книги, чей объем превышает 500 страниц, в библиотеке есть: начало их содержится в одном томе и продолжается в другом – или других.

Забавно представлять себе некоторые произведения, скрывающиеся в Вавилонской библиотеке. Одно из них – ваша пятисотстраничная биография, превосходно написанная и исключительно точно описывающая вашу жизнь с рождения и до самой смерти. Однако найти ее будет практически невозможно (о, это лукавое выражение!), ибо в Библиотеке также есть тьма-тьмущая книг, в которых аккуратнейшим образом описаны первые десять, двадцать, тридцать, сорок лет вашей жизни… и нет ни одного слова правды о том, что произошло потом, причем эта ложь невероятно многолика и разнообразна. Но найти в этом огромном книгохранилище хотя бы один осмысленный том крайне маловероятно.

Нам понадобится ввести новые термины для того, чтобы понять, о каких числах идет речь. Вавилонская библиотека не является бесконечной, а потому вероятность наткнуться на что-нибудь любопытное не будет бесконечно малой величиной142. Эти слова – привычное преувеличение: мы видели, как в предисловии к своей книге к ним прибегает Дарвин, без всякого стеснения злоупотребляющий понятием «бесконечно», – но их следует избегать. К сожалению, все банальные метафоры («космические масштабы», «иголка в стоге сена», «капля в море») до смешного неверны. Любая реальная астрономическая величина (скажем, число элементарных частиц во Вселенной или наносекунд, прошедших с момента Большого взрыва) не будет даже заметна на фоне этих громадных, но конечных чисел. Если бы найти осмысленную книгу в Библиотеке было так же легко, как отыскать в океане конкретную каплю, игра бы стоила свеч! Если бы вас забросили в случайную галерею Библиотеки, шанс обнаружить книгу, содержащую хотя бы одно грамматически верное предложение, был бы столь исчезающе мал, что, пожалуй, стоит написать это слово с заглавной буквы – «Исчезающе» мал; противопоставить ему можно «Чрезвычайно» (то есть «Намного-больше-нежели-астрономически» велик)143.

В Вавилонской библиотеке, разумеется, есть «Моби Дик», но также и 100 000 000 его неточных копий, чье отличие от подлинного «Моби Дика» составляет единственная опечатка. Это не Чрезвычайно большое число, но оно быстро вырастет, если мы добавим все копии, отличающиеся двумя, десятью или тысячью опечаток. Даже в книге с тысячью опечаток (в среднем по две на страницу) легко будет опознать «Моби Дика», и таких книг Чрезвычайно много. Неважно, какую из них найдете вы (если вам это удастся), любая будет прочитана с практически тем же удовольствием, в любой – рассказана та же история. Различия будут практически нераспознаваемы, и ими легко пренебречь. Однако не всеми. Иногда единственной опечатки в ключевом месте достаточно, чтобы все погубить. Питер де Врис, еще один писатель, чьи книги доставляют подлинное философское наслаждение, однажды издал роман144, начинавшийся словами: «Зовите меня, Исмаил».

На что только не способна одна-единственная запятая! Или представьте другие искаженные копии, где стоит: «Ловите меня Исмаил…»

В рассказе Борхеса книги расставлены на полках бессистемно, но даже если бы в Библиотеке неукоснительно соблюдался алфавитный порядок, тот, кто попытался бы найти конкретную книгу (например, «подлинного» «Моби Дика»), столкнулся бы с непреодолимыми сложностями. Вообразите, что вы летите на космическом корабле сквозь галактику «Моби Дик» Вавилонской библиотеки. Эта галактика сама по себе Чрезвычайно превышает нашу Вселенную, так что в каком бы направлении вы ни двигались столетия напролет (даже путешествуя со скоростью света), вокруг вы видели бы лишь практически неотличимые друг от друга копии «Моби Дика», и никогда бы не достигли чего-нибудь от них отличного. В этом пространстве «Дэвид Копперфильд» невообразимо далек, хотя мы и знаем, что существует путь – кратчайший из мириадов путей, – на котором изменения отдельных типографских символов ведут от одной великой книги к другой. (Встав на этот путь, вы обнаружите, что, изучив конкретные копии книги, собранные в определенном месте, почти что невозможно сказать, в каком направлении двигаться, чтобы в конце концов набрести на «Дэвида Копперфильда» – даже если у вас под рукой оба романа.)

Иными словами, это логическое пространство так Чрезвычайно огромно, что множество привычных нам идей о размещении, поисках, находках и тому подобных практических и повседневных действиях напрямую к нему неприменимо. Борхес расставил книги на полках хаотически – милая деталь, сделавшая возможными несколько упоительных концепций, – но поглядите, с какими бы он столкнулся проблемами, попытавшись расставить их в своей библиотеке-сотах по алфавиту. Поскольку в нашей версии алфавита лишь 100 знаков, некоторую особую их последовательность можно принять за Алфавитный порядок, например: a, A, b, B, c, C… z, Z, ?, ;, „ ., !, ), (, %, … a, a, e, e, e, … Затем все книги, начинающиеся с одного и того же знака, можно расставить на одном этаже. Теперь у нашей библиотеки будет лишь 100 этажей – меньше, чем в башне Мирового торгового центра. Каждый из этажей можно разделить на 100 коридоров, каждый из которых уставлен книгами, в которых совпадает второй печатный знак: один коридор для каждого знака, все в алфавитном порядке. В каждом коридоре разместим 100 полок: по одной на каждый третий знак. Таким образом, все книги, начинающиеся со слов «аардониксы любят Моцарта» – а их огромное множество! – стоят на одной полке (полке «р») в первом коридоре первого этажа. Но полка эта очень длинна, а потому нам, возможно, стоит расставить книги по отделениям – по одному на каждый четвертый печатный знак. Таким образом, каждая полка может быть, скажем, лишь 100 футов длиной. Однако отделения окажутся ужасно глубокими, и заднюю стенку полки придется отодвигать, пока она не окажется в соседнем коридоре, а потому… однако у нас закончились измерения, в которых можно бы было разместить книги. Чтобы аккуратно расставить все книги, потребовалось бы пространство с миллионом измерений, а у нас есть лишь три: вертикаль, горизонталь и глубина. Так что придется притвориться, что мы можем вообразить многомерное пространство, каждое из измерений которого «перпендикулярно» другому. Можно вообразить такие гиперпространства (так это называется), даже если их и невозможно визуализировать. Ученые все время прибегают к ним для систематизации изложения теорий. Геометрия подобных пространств (считаем ли мы их лишь воображаемыми или нет) вполне исчислима и хорошо известна математикам. Мы можем с уверенностью говорить о расположении, перемещениях, траекториях, объемах (гиперобъемах), расстояниях и направлениях в этих логических пространствах.

Теперь мы готовы рассмотреть вариацию на борхесовскую тему, которую я назову Библиотекой Менделя. В этой библиотеке хранятся «все возможные геномы» – последовательности ДНК. Сходное место описывает Ричард Докинз. В «Слепом часовщике»145 он называет его «Страной биоморф». Его рассуждения вдохновили мои собственные, и наши размышления на эту тему полностью совместимы, однако я хочу подчеркнуть несколько моментов, о которых он лишь вскользь упомянул.

Если вообразить, что Библиотека Менделя состоит из описаний геномов, то она уже окажется частью Вавилонской библиотеки. Для описания ДНК используют четыре условных буквенных обозначения: A, C, G и Т (для обозначения аденина, цитозина, гуанина и тимина – четырех видов нуклеотидов, представляющих собой знаки алфавита ДНК). Все пятисотстраничные сочетания этих четырех букв уже содержатся в Вавилонской библиотеке. Однако обычно геномы гораздо длиннее средней книги. Сегодня считается, что в человеческом геноме – 3×109 нуклеотидов, а значит, для исчерпывающего описания одного-единственного человеческого генома (например, вашего) потребуется приблизительно 3000 пятисотстраничных книг из Вавилонской библиотеки (если их формат останется прежним)146. Описание генома лошади (летающей или нет), или капусты, или осьминога будет состоять из тех же букв – A, C, G и Т – и, несомненно, окажется не намного длиннее, так что можно достаточно произвольно предположить, что Библиотека Менделя состоит из всех последовательностей ДНК, описываемых в собраниях, состоящих из 3000 томов, содержащих лишь эти четыре буквы. В таком хранилище «возможных» геномов будет достаточно для любых серьезных теоретических целей.

Разумеется, описывая Библиотеку Менделя как хранилище «всех возможных» геномов, я преувеличил. Подобно Вавилонской библиотеке, игнорирующей русский и китайский языки, Библиотека Менделя не принимает в расчет (гипотетическую) возможность альтернативных генетических алфавитов – например, основанных на иных химических составляющих. Мы все еще начинаем с середины: прежде чем забрасывать сети подальше, нужно убедиться, что нам ясно, как обстоят дела на сегодняшний день. Так что любые выводы, которые мы сделаем, рассматривая возможное применительно к этой Библиотеке Менделя, могут потребовать переоценки, когда мы попробуем применить их к более широкому понятию возможности. На деле это не недостаток, а преимущество нашей тактики, поскольку мы можем внимательно отслеживать, о каком именно виде условной, ограниченной возможности идет речь.

Одна из важных особенностей ДНК – то, что любые изменения последовательности аденина, цитозина, гуанина и тимина являются практически одинаково стабильными с точки зрения химии. В принципе, в лаборатории генной инженерии можно сконструировать что угодно, и, раз созданная, последовательность будет существовать неопределенно долго – как книга на полке в библиотеке. Но не любая подобная последовательность из Библиотеки Менделя соответствует жизнеспособному существу. Большинство последовательностей ДНК – их Чрезвычайно великое множество – несомненно, представляет собой абракадабру – рецепт, по которому совершенно невозможно изготовить живой организм. Конечно же, именно об этом говорит Докинз, когда заявляет, что способов быть мертвым (или неживым) гораздо больше, чем живым. Но к какому разряду принадлежит этот факт и почему должно быть именно так?

3. Сложные отношения генома и организма

Если мы попытаемся двинуться дальше, прибегнув к смелому упрощению, то следует, по крайней мере, отметить, обсуждение каких именно сложностей мы на время откладываем. Я вижу три основных вида затруднений, о которых следует сказать, – и не забывать далее, даже если мы снова оставляем их подробное обсуждение на будущее.

Первый касается «чтения рецепта». Вавилонская библиотека предполагает существование читателей: людей, обитающих в ней. Без читателей сама идея собрания книг не имела бы смысла; страницы с тем же успехом могли быть вымазаны вареньем или чем похуже. Чтобы Библиотека Менделя имела смысл, нам тоже нужно предположить существование чего-то, подобного читателям, – ведь без читателей последовательности ДНК не означают ничего: ни голубых глаз, ни крыльев, ни чего-либо еще. Деконструктивисты скажут вам, что у каждого читателя текста будет своя уникальная интерпретация, и нечто подобное, несомненно, верно, когда мы рассматриваем отношения генома и эмбрионального окружения (химической микросреды, а также условий, способствующих дальнейшему развитию эмбриона), которое оказывает на него информационное воздействие. Непосредственный результат «чтения» ДНК при создании нового организма – выработка из аминокислот (которые, разумеется, должны быть под рукой и готовы к синтезу) множества различных белков. Существует Чрезвычайно много возможных белков, но то, какие именно будут синтезированы, зависит от текста ДНК. Эти белки возникают в строгой последовательности и в количестве, предопределенном «словами» (тройками нуклеотидов) по мере того, как те «прочитываются». Итак, чтобы последовательность ДНК предопределяла то, что она должна предопределять, необходим сложный механизм ее чтения, снабженный большим запасом аминокислот, играющих роль строительного материала147. Но это – лишь малая часть процесса. После синтеза белки должны вступить друг с другом в определенные отношения. Процесс начинается с одной оплодотворенной клетки, которая затем делится на две дочерние, которые снова делятся и так далее (в каждой новой клетке, разумеется, содержится дубликат прочитанной ДНК). Эти вновь сформированные клетки множества разных видов (в зависимости от того, где, какие и в какой последовательности белки соединялись), должны, в свою очередь, переместиться в нужные участки тела эмбриона, растущего за счет процессов нового и нового деления, формирования, переустройства, модификации, расширения, повторения и т. п.

Этот процесс лишь отчасти контролируется ДНК, которая, по сути, предполагает (а значит, сама по себе не определяет) читателя и процесс чтения. Давайте сравним геном с партитурой. Определяет ли партитура Пятой симфонии Бетховена это музыкальное произведение? Не для марсиан, ибо предполагает существование скрипок, альтов, кларнетов и тромбонов. Представим, что мы отправили на Марс партитуру, приложив к ней ворох инструкций и чертежей, позволяющих изготовить все инструменты (и научиться на них играть). Такой посылки, в принципе, хватило бы для того, чтобы сыграть на Марсе музыку Бетховена. Но марсианам все еще нужно будет суметь расшифровать указания, изготовить инструменты и сыграть на них, руководствуясь партитурой.

Вот почему роман Майкла Крайтона «Парк Юрского периода» (и фильм, снятый по его мотивам Стивеном Спилбергом) – вымысел: воссоздать динозавра нельзя, даже обладая его полностью сохранной ДНК; для этого нужно устройство для чтения ДНК динозавра, а они вымерли вместе с динозаврами (ведь это их яичники). Если у вас есть (функционирующий) яичник динозавра, то он вместе с ДНК динозавра может определить другого динозавра, другой яичник динозавра и так далее без конца, но сама ДНК динозавра, даже полностью сохранная, – лишь половина уравнения (или, в зависимости от методики подсчета, может быть, меньшая его часть). Можно сказать, что любой вид, когда-либо существовавший на этой планете, обладал собственным диалектом чтения ДНК. Однако у этих диалектов было много общего. По всей видимости, принципы чтения ДНК в конечном счете едины для всех видов. Именно это делает возможной генную инженерию; на практике зачастую можно предсказать, какой организм получится в результате перестановки ДНК. Так что идея воссоздать устройство для чтения ДНК динозавров – здравая, хотя ее и весьма трудно реализовать. Допустив поэтическую вольность, создатели фильма могли сделать вид, что можно найти подходящую замену для такого устройства (ввести текст ДНК динозавра в устройство для чтения ДНК лягушки и надеяться на успех)148.

Мы тоже допустим небольшую поэтическую вольность. Предположим, будто Библиотека Менделя снабжена единственным или стандартным устройством чтения ДНК, которое одинаково хорошо работает с ДНК турнепса и тигра – в зависимости от того, какой рецепт обнаружится в одном из томов генома. Это – грубое упрощение, но позднее мы вернемся к вопросу о сложностях эмбрионального развития149. Какое бы стандартное устройство для чтения ДНК мы ни выбрали, при его применении Чрезвычайное большинство последовательностей ДНК в Библиотеке Менделя окажется совершенной бессмыслицей. Любая попытка «приготовить» нечто по такому рецепту создания жизнеспособного организма быстро приведет к абсурду. Если мы вообразим, что, по аналогии с различными языками, представленными в Вавилонской библиотеке, существуют миллионы разных диалектов, используемых устройствами чтения ДНК, никаких значимых изменений не произойдет. В Вавилонской библиотеке книги на английском могут казаться бессмыслицей читателям-полякам (и наоборот), но Чрезвычайное большинство книг представляется бессмыслицей всем читателям. Возьмите любой случайный том, и, без сомнения, можно вообразить, что на некоем языке – скажем, вавилонском – в нем поведана удивительная история. (Воображать легко, когда не утруждаешь себя продумыванием деталей.) Но если мы вспомним, что язык – штука элегантная и практичная, что он предполагает короткие, легко читаемые предложения, чья систематическая правильность позволяет передавать смысл написанного, то можно с уверенностью сказать, что в сравнении с Чрезвычайным многообразием текстов в Библиотеке, количество возможных языков Исчезающе мало. Так что с тем же успехом можно ненадолго притвориться, что язык – лишь один, и устройство для чтения тоже одно.

Вторая сложность, существование которой следует признать, а обсуждение можно отложить, касается жизнеспособности. Тигр может существовать сейчас, в определенных экосистемах нашей планеты, но не мог – в более давние времена и, возможно, не сможет существовать в будущем (вообще-то, это можно сказать обо всей жизни на Земле). Жизнеспособность связана с окружением, в котором организму приходится выживать. Без пригодного для дыхания воздуха и подходящей добычи (если говорить о наиболее очевидных условиях) те качества организма, которые сегодня делают тигра жизнеспособным, окажутся бесполезными. И, поскольку экосистемы в значительной степени состоят из других ныне существующих организмов и создаются ими, жизнеспособность подвержена постоянным изменениям: это – движущаяся мишень, а не устойчивое состояние. Эта проблема будет сведена к минимуму, если мы вместе с Дарвином начнем с середины, рассматривая существующие ныне экосистемы, и осторожно экстраполируем результаты наблюдений на те, что могли бы существовать в прошлом или будущем. Можно отложить обсуждение изначального толчка, который мог (или должен был) начать процесс совместной эволюции организмов и их экосистем.

Третья сложность касается отношений между текстами геномов, которые предопределяют жизнеспособность организмов, и особенностями, которые эти организмы демонстрируют. Как мы уже несколько раз отмечали, невозможно простое отображение нуклеотидных «слов» в менделевских генах – предполагаемых носителях «спецификаций» (как сказал бы инженер) той или иной черты. Считать, что существует последовательность нуклеотидов, означающая в каком-либо дескриптивном языке «голубые глаза», или «перепончатые лапы», или «гомосексуальность», – попросту неверно. Равным образом на языке ДНК помидора невозможно сказать «плотный» или «вкусный», даже если вы можете модифицировать последовательность нуклеотидов так, чтобы получить более плотные и вкусные помидоры.

Сказав об этом, обычно указывают, что геномы похожи не на описания или чертежи готовых вещей, а скорее на рецепты, позволяющие их создать. Вопреки утверждениям некоторых критиков, это не означает, что говорить о гене того или иного свойства всегда (или хотя бы иногда) будет ошибкой. Наличие или отсутствие инструкции в рецепте может быть типичным и важным отличием, и в чем бы отличие ни заключалось, его можно корректно описать, сказав, «для чего» предназначена инструкция – или ген. Критики так часто упускают это из виду, и их небрежность имеет такое большое значение, что следует остановиться и наглядно представить это заблуждение. Ричард Докинз придумал пример, так хорошо справляющийся с этой задачей, что стоит привести его целиком (здесь также подчеркивается важность второй из наших сложностей – связи жизнеспособности с окружением):

Чтение – навык огромной сложности, но само по себе это не причина не верить в возможность существования гена чтения. Для того чтобы убедиться в существовании гена чтения, было бы достаточно открыть ген неспособности к чтению, к примеру, вызывающий повреждение мозга, приводящее к особой форме дислексии. Человек с такой дислексией должен быть нормальным и умным во всех отношениях, но только не уметь читать. Вряд ли какой генетик очень уж удивится, если окажется, что эта дислексия наследуется прямо по Менделю. Очевидно, что ген в рассматриваемой ситуации будет проявлять свой эффект только при наличии такого фактора среды, как нормальное образование. В доисторическом окружении этот ген не имел бы никаких заметных эффектов или бы имел какие-то другие эффекты и был бы известен пещерным генетикам, как, скажем, ген неспособности читать следы животных. В нашем образованном окружении правильно было бы назвать его «геном дислексии», поскольку дислексия была бы его наиболее заметным проявлением. Аналогично, ген, вызывающий полную слепоту, тоже будет препятствовать чтению, но рассматривать его как ген неспособности к чтению бессмысленно – просто потому, что неспособность к чтению будет не самым заметным и разрушительным его фенотипическим эффектом150.

Таким образом, то, что группы кодонов (троек нуклеотидов ДНК) не являются прямой инструкцией к процессу воплощения определенного свойства, не мешает нам говорить о гене для х или у, используя знакомое генетикам условное обозначение и не забывая, что именно мы под ним подразумеваем. Но это не означает существования фундаментальных различий между пространством геномов и пространством «возможных» организмов. То, что мы способны последовательно описать готовую вещь (скажем, жирафа с зелеными полосками вместо темных пятен), не гарантирует существования генетического рецепта для ее создания. Может просто случиться, что из‐за специфических потребностей развития в ДНК просто нет «места», где мог бы начаться процесс, ведущий к появлению такого жирафа.

Это может показаться совершенно невероятным. Что такого невозможного в жирафе в зеленую полоску? Зебры полосаты, у селезней на голове зеленые перья – в этих свойствах по отдельности нет ничего биологически невозможного, и разве не могут они соединиться в жирафе! Так думаете вы. Но вам не стоит рассчитывать, что так произойдет. Пожалуй, вы думаете также, что возможно полосатое животное с пятнистым хвостом, но его может и не существовать в природе. Джеймс Мюррей151 разработал математические модели, демонстрирующие, как процесс развития, определяющий окраску животных, легко может привести к появлению пятнистого животного с полосатым хвостом, но не наоборот. Это многообещающее, но пока еще не исчерпывающее доказательство невозможности, как некоторые поспешно утверждали. Любой, кто научился собирать в бутылке крошечный кораблик (задача не из легких), может считать, что засунуть в бутылку с узким горлышком спелую грушу невозможно, однако будет неправ; доказательство тому – бутылки с бренди «Poire William». Как виноделы этого добиваются? Можно ли выдуть бутылку так, чтобы расплавленное стекло окружило грушу, не опалив ее? Нет – бутылки подвешивают на деревья весной, так что груши растут внутри. Доказать, что природа не может напрямую чего-либо добиться, не значит доказать невозможность этого. Вспомните Второе правило Орджела!

Описывая Страну биоморф, Докинз подчеркивает, что крошечное – практически незаметное! – изменение генотипа (рецепта) может привести к поразительно значительному изменению фенотипа (индивидуального организма), но склонен игнорировать одно из важнейших последствий этого: если одно-единственное изменение генотипа может привести к огромному изменению фенотипа, то, учитывая законы картирования, умеренное изменение фенотипа может оказаться попросту невозможным. Возьмем нарочито странный и причудливый пример; можно подумать, что если у зверя могут быть клыки длиной в двадцать и сорок сантиметров, то само собой разумеется, что у него могут быть и клыки длиной в тридцать сантиметров, но правила создания клыков в системе рецептов могут подобного не допускать. Вид, о котором идет речь, может оказаться перед «выбором»: клыки на десять сантиметров «короче» или «длиннее». Это означает, что доводы, опирающиеся на инженерные допущения о том, какая модель будет оптимальной или наилучшей, нужно приводить очень осторожно: ведь то, что интуитивно представляется доступным или возможным, на деле может оказаться недосягаемым в Пространстве Замысла организма, в зависимости от того, как в нем считываются рецепты152.

4. Натурализованная возможность

Теперь, с помощью Библиотеки Менделя, мы можем разрешить (или, по крайней мере, рассмотреть с определенной точки зрения) некоторые назойливые проблемы, касающиеся «биологических законов» и того, что в мире возможно, невозможно и необходимо. Напомню, что сделать это нужно потому, что при объяснении, как именно дело обстоит сейчас, следует отталкиваться от того, как могло бы, или не могло бы, или должно было бы быть. Теперь можно дать определение понятию биологической возможности в узком смысле:

х биологически возможно, если, и только если, х является доступным геномом или его фенотипическим воплощением.

Доступным откуда? Каким путем? Вот досада! Нам нужно определить точку отсчета в Библиотеке Менделя и понять, как будет происходить «путешествие». Предположим, мы начинаем с того места, где находимся сегодня. Тогда речь пойдет, во-первых, о том, что возможно сейчас, то есть в ближайшем будущем, с использованием тех видов транспорта, которые на сегодня доступны. Можно считать возможными все действительно существующие современные виды и все их видовые черты (включая те, которыми они обладают благодаря взаимодействию с другими видами и их видовыми чертами), а также все, что можно обнаружить, двигаясь от этого широкого фронта либо просто «вместе с природой» (без манипуляций со стороны человека), либо с помощью таких искусственных подъемных кранов, как методы традиционного животноводства. Добавим сюда хирургию и новомодные приемы генной инженерии: в конце концов, мы – люди и все наши ухищрения – просто один из продуктов современной биосферы. Так что пообедать на Рождество 2001 года свежей индюшкой будет для вас биологически возможным, если и только если по крайней мере один индюшачий геном ко времени обеда произведет необходимый фенотипический результат. Биологически возможно, что при жизни вы прокатитесь на птеранодоне, если и только если технология «Парка Юрского периода» позволит к назначенному времени произойти экспрессии такого вида генома.

Как бы мы ни задавали параметры «путешествия», полученное в результате понятие биологической возможности будет обладать важным качеством: некоторые вещи будут «более возможными», чем другие, то есть окажутся в многомерном пространстве поиска ближе и будут доступнее. Их «легче» получить. То, что еще несколько лет назад казалось биологически невозможным (светящиеся в темноте растения, несущие гены светлячка), сейчас не только возможно, но и действительно существует. Будут ли в XXI веке возможны динозавры? Что ж, средства, позволяющие добраться туда отсюда, развиты настолько, что мы, по крайней мере, можем рассказать в высшей степени замечательную историю – историю, в которой практически нет поэтических вольностей. («Туда» – это тот раздел Библиотеки Менделя, через который Древо Жизни перестало прорастать примерно шестьдесят миллионов лет назад.)

В соответствии с какими правилами происходит путешествие сквозь это пространство? Какие правила или законы определяют отношения между геномами и их фенотипическими воплощениями? Пока что мы внесли в их список логическую или математическую необходимость, с одной стороны, и законы физики – с другой. То есть мы действуем так, как если бы знали, что такое логическая и (простая) физическая возможность. Это – понятия непростые и противоречивые, но их можно считать принятыми: мы просто допускаем некую определенную версию этих видов возможности и необходимости, а затем, пользуясь ими, вырабатываем наше ограниченное понятие биологической возможности. Например, считается, что закон больших чисел или закон всемирного тяготения всегда выполняются без ограничений в любой точке пространства. Приняв физические законы, мы сможем, например, без обиняков сказать, что все разнообразные геномы физически возможны, ибо химия учит, что все встречающиеся в природе геномы стабильны.

Приняв за данность логику, физику и химию, мы могли бы найти иную точку отсчета. Можно выбрать какой-либо момент истории Земли пять миллиардов лет назад, и рассмотреть, что тогда было биологически возможным. Не так уж много, поскольку до того, как возможными стали тигры (на Земле), должны были появиться эукариоты, а затем растения, в больших количествах вырабатывающие атмосферный кислород, и многое, многое другое. Бросив взгляд в прошлое, можно сказать, что, по сути дела, всегда существовала возможность тигров – даже если она была отдаленной и в высшей степени маловероятной. Одно из достоинств такого подхода к возможности заключается в том, что он объединяется с вероятностью, тем самым позволяя нам заменять категоричные суждения о возможности в стиле «все или ничего» утверждениями об относительной дистанции – а именно она в большинстве случаев имеет значение. (Судить об истинности категорических заявлений о биологической возможности практически невозможно (опять это выражение!), так что мы ничего не потеряли.) Как видно из нашего исследования Вавилонской библиотеки, нет особой разницы в том, считаем ли мы, что найти какую-либо определенную книгу в этом Чрезвычайно огромном пространстве «в принципе возможно». Важно, возможно ли это практически в том или ином смысле этого слова – выбирайте, что вам больше по душе.

Это, определенно, не общепринятое определение возможности, или даже не общепринятый вид определения возможности. Идея, будто какие-то явления «возможнее» других (или являются в один момент более возможными, чем в другой), противоречит привычному определению этого понятия, и некоторые критически настроенные философы могли бы сказать, что, чем бы это ни было, это попросту не определение возможности. Другие философы отстаивали концепцию сравнительной возможности153, но я не хочу об этом спорить. Моя формулировка не является определением возможности? Пусть. Тогда она – предлагаемая мною замена этого определения. Может быть, для каких-либо серьезных исследовательских целей нам в конечном счете вовсе не требуется понятие биологической возможности (которое, предположительно, можно использовать для вынесения категорических суждений). Возможно, все, что нам нужно, – это степень доступности в пространстве Библиотеки Менделя, и на деле это понятие работает лучше, чем любая его категорическая версия. Например, было бы неплохо располагать способом классифицировать с точки зрения биологической возможности следующие позиции: десятифунтовые помидоры, морских собак, крылатых лошадей, летучие деревья.

Это не удовлетворит многих философов, и их возражения обоснованны. Бегло рассмотрев доводы, можно будет, по крайней мере, прояснить, что я имею – и не имею – в виду. Во-первых, не приведет ли определение возможности через доступность к порочному кругу? (Не подразумевает ли уже сам суффикс английского слова accessibility (доступность) наличие возможности (possibility) – никак ее при этом не определяя?) Не совсем. Остаются кое-какие неподобранные концы, о которых я скажу, прежде чем двинуться дальше. Мы предположили, что существует то или иное понятие о физической возможности, принятое нами за данность; наше представление о доступности предполагает, что эта физическая возможность, какова бы она ни была, оставляет некоторое пространство для маневра – некоторый выбор между различными направлениями движения в пространстве (а не один-единственный путь). Иными словами, мы допускаем, что с точки зрения физики ничто не препятствует нашему движению в любом из этих направлений154.

Вопросы Куайна (о которых шла речь в начале главы) побуждают нас сомневаться, исчислимы ли не существующие в реальности возможные объекты. Одним из достоинств предложенной нами интерпретации биологической возможности является то, что благодаря ее «случайной» формальной системе (системе, которая случайным образом навязана нам природой – по крайней мере, в нашем конкретном случае) мы можем учитывать разнообразные несуществующие в действительности возможные геномы; их количество Чрезвычайно велико, но, конечно, и среди них нет двух совершенно одинаковых. (Геномы по определению отличаются друг от друга, если у них не совпадают нуклеотиды в одном из нескольких миллиардов локусов.) В каком смысле действительно возможны не существующие в реальности геномы? Лишь в одном: если бы они сформировались, то были бы стабильны. Иной вопрос, могла ли бы та или иная последовательность событий привести к их формированию: ответ на него зависит от того, насколько они доступны при рассмотрении их из той или иной позиции. Можно быть уверенным, что при данном наборе стабильных возможностей большинство геномов никогда не сформируется, ибо тепловая смерть Вселенной прервет процесс строительства до того, как в жизнь воплотится сколь-нибудь значительная часть геномов из Библиотеки Менделя.

Обязательно следует отметить еще два довода против такой интерпретации биологической возможности. Во-первых, не является ли она вопиюще «геноцентричной» – ведь в ее рамках все соображения относительно биологической возможности увязаны с доступностью того или иного генома в Библиотеке Менделя? Предложенная нами интерпретация попросту игнорирует (а потому считает по умолчанию невозможными) «создания», не являющиеся сучьями какой-либо из веток Древа Жизни, выросшего до своего современного состояния. Но это и есть грандиозная унификация намеченной Дарвином биологической картины! Если вы не лелеете фантазии о спонтанном творении новых форм жизни в результате некоего «Особого акта творения» или (секулярная версия философов) «Космической случайности», то соглашаетесь, что любой элемент биосферы является тем или иным плодом Древа Жизни (или – если речь не идет о нашем Древе Жизни, то какого-либо иного Древа Жизни, характеризующегося иными отношениями доступности). Джон Донн утверждает, что человек – не остров, а Чарлз Дарвин добавляет, что не является островом и моллюск или тюльпан – каждый возможный живой организм перешейками поколений связан со всеми другими организмами. Заметьте, что эта теория включает любые возможные в будущем технологические чудеса при условии – как мы уже отмечали, – что у создателей этих чудес, а также их инструментов и методов, есть свое место на Древе Жизни. Еще один небольшой шаг позволяет включить в эту совокупность инопланетные организмы при условии, что те тоже являются плодами Древа Жизни, подобно нашему, пустившего корни в какую-то совершенно не чудесную физическую почву155.

Во-вторых, почему мы подходим к биологической возможности совсем не так, как к физической? Если мы допускаем, что «физические законы» определяют границы физической возможности, почему бы не попытаться определить биологическую возможность посредством «биологических законов»?156 Многие биологи и философы науки утверждали, что биологические законы существуют. Разве предложенное определение не исключает их существования? Не объявляет их излишними? Вовсе нет. Оно позволяет утверждать, что некий биологический закон довлеет над пространством Библиотеки Менделя, но налагает тяжкое бремя доказательства на любого, кто считает, будто в биологии есть законы, превалирующие над законами математики или физики. Задумайтесь, например, о судьбе закона Долло.

Так называемый закон Долло утверждает, что эволюция необратима… [Но] не существует никакой причины, почему основные направления эволюции не могут быть повернуты вспять. Если в течение какого-то периода имеется тенденция, скажем, к увеличению размера рогов, то ничто не мешает ей в один прекрасный момент смениться противоположной. Закон Долло – это на самом деле не более чем констатация того, насколько статистически невероятно пройти снова тем же эволюционным маршрутом (а точнее, любым конкретным эволюционным маршрутом) в каком угодно направлении. Один мутационный шаг легко обратим. Но при большем количестве мутационных шагов математическое пространство всех возможных маршрутов становится так велико, что вероятность дважды прийти в одну и ту же точку исчезающе мала… В законе Долло нет ничего ни таинственного, ни мистического, и это не та научная истина, которую можно «подтвердить» результатами наблюдений. Это простое следствие законов статистики157.

Нет недостатка в кандидатах на роль «нередуцируемого биологического закона». Например, многие настаивали, что существуют «законы развития» или «законы формы», которые определяют взаимоотношения генотипа и фенотипа. Со временем мы рассмотрим их статус, но уже сейчас можно классифицировать по меньшей мере наиболее заметные ограничения биологической возможности не как «законы биологии», а просто как неизбежные параметры геометрии Пространства Замысла наподобие закона Долло (или закона частоты генов Харди-Вайнберга, который является еще одним очевидным примером приложения теории вероятности).

Возьмем, к примеру, рогатых птиц. Как отмечает Мейнард Смит, таких птиц не существует, а почему – неизвестно. Может быть, их существование исключает какой-то биологический закон? Может быть, рогатые птицы попросту невозможны? Оказались ли бы они нежизнеспособными во всех возможных экосистемах или «отсюда туда» просто нет дороги из‐за ограничений, наложенных на процесс чтения геномов? Как мы уже отмечали, строгие ограничения, на которые наталкивается этот процесс, должны впечатлять нас, но не сбивать с толку. Эти ограничения могут быть не универсальной, но присущей определенному времени и пространству характеристикой, аналогичной присущему культуре компьютеров и клавиатур явлению, которое Сеймур Пейперт назвал «феноменом QWERTY».

На клавиатуре обычной печатной машинки буквы верхнего ряда складываются в слово QWERTY. Для меня это слово – символ того, как часто технологии служат не прогрессу, а застою. У QWERTY нет рационального объяснения – только историческое. Во времена первого поколения печатных машинок оно решало проблему заедания клавиш. Разделив клавиши, которые чаще всего нажимались друг за другом, можно было свести к минимуму соударения… раз использованное, это решение воспроизводилось многими миллионами печатных машинок, и… общественные издержки… росли вместе с личной заинтересованностью, порождаемой тем, сколь много рук привыкло к клавиатуре QWERTY. Она сохранилась, несмотря на существование других, более «рациональных» систем158.

Нашим близоруким глазам строгие ограничения, с которыми мы сталкиваемся в Библиотеке Менделя, могут показаться универсальными законами природы, но с изменением точки зрения может статься, что это – всего лишь частные условия, у которых есть исторические объяснения159. Если это так, то ограниченное понятие биологической возможности – именно то, что нам нужно; идеальное универсальное понятие биологической возможности будет ошибочным. Но, как я уже признал, это не отменяет возможности существования биологических законов, а просто перекладывает бремя доказательства на тех, кто хочет такие законы ввести. А мы тем временем получаем систему, позволяющую описать классы закономерностей, которые обнаруживаются в паттернах нашей биосферы.

ГЛАВА 5: Биологическую возможность лучше всего рассматривать как доступность (из конкретной точки) в Библиотеке Менделя – логическом пространстве, содержащем все геномы. В рамках этого понятия внутренняя взаимосвязанность Древа Жизни является фундаментальной характеристикой биологии, причем остается вероятность параллельного существования биологических законов, которые также будут ограничивать доступность генома.

ГЛАВА 6: Проектно-конструкторская работа, совершаемая естественным отбором в процессе создания актуальных траекторий в Чрезвычайно обширном пространстве возможностей, может быть до определенной степени спланирована. Среди важных черт этого пространства поиска – неизменно привлекательные и потому предсказуемые, словно вынужденные ходы в шахматах, решения проблем. Это объясняет некоторые наши интуиции относительно оригинальности, открытия и изобретения, а также проясняет логику дарвиновских умозаключений о прошлом. Существует одно единое Пространство Замысла, в котором пролагают пути процессы как биологического, так и человеческого творчества, использующие сходные методы.

Глава шестая

РЕАЛЬНЫЕ СВЯЗИ В ПРОСТРАНСТВЕ ЗАМЫСЛА

1. Дрейф и подъем в Пространстве Замысла

Те животные, что реально когда-либо жили на Земле, представляют собой лишь крохотное подмножество от тех, что теоретически могли бы существовать. К этим реальным животным ведет очень небольшое число маршрутов через генетическое пространство. Подавляющее большинство маршрутов через это населенное животными пространство ведут к нежизнеспособным уродам. Животные, существовавшие и существующие в действительности, разрозненно разбросаны там и сям и занимают свои собственные, строго определенные места в генетическом гиперпространстве среди чудовищ, возможных лишь гипотетически. Каждое такое реальное животное окружено тесной группкой своих соседей, большинство из которых никогда не рождались на свет, и лишь немногие являются его родителями, потомками и родственниками.

Ричард Докинз 160

Как настоящие книги библиотек мира составляют всего лишь Исчезающе малую каплю в океане книг воображаемой Вавилонской библиотеки, так и все когда-либо действительно существовавшие геномы – Исчезающе малая часть множества комбинаторно возможных геномов. При описании Вавилонской библиотеки можно поражаться тому, как сложно выделить категорию книг, в которую не будет входить Чрезвычайно большое количество томов (сколь бы Исчезающе малой ни была она в сравнении со всей библиотекой). Собрание книг, написанных исключительно грамматически правильными английскими предложениями, Чрезвычайно велико, но является Исчезающе малым подмножеством книг библиотеки, а книги, содержащие осмысленные тексты, составляют Исчезающе малое подмножество этого собрания – хотя таких книг и будет Чрезвычайно много. Среди них растворится практически без остатка Чрезвычайно большое число книг, главного героя которых зовут Чарлз, а в этой коллекции окажется Чрезвычайно много книг, цель которых – поведать истину о Чарлзе Дарвине (хотя найти эти книги будет практически невозможно). Исчезающе малое (хотя и состоящее из Чрезвычайно многочисленных элементов) подмножество этой коллекции будет образовано книгами, написанными одними лишь лимериками. И так далее. Число существующих в действительности книг о Чарлзе Дарвине огромно, но не Чрезвычайно огромно, и невозможно добраться до этого подмножества (в его нынешнем состоянии или в состоянии на 3000 год н. э.), лишь громоздя друг на друга ограничивающие множество прилагательные. Чтобы получить собрание существующих в действительности книг, нужно исследовать исторический процесс, результатом которого стало их написание, во всей его неопрятной конкретике. То же верно и в отношении существующих в действительности организмов или их существующих в действительности геномов.

Для того чтобы «помешать» большинству физически возможных феноменов воплотиться в действительности, биологические законы не нужны – как правило, достаточно простого отсутствия благоприятного случая. Единственная «причина», по которой все ваши несуществующие тетушки и дядюшки так и не появились на свет, – то, что у ваших бабушек и дедушек не было времени и сил (не говоря уже о желании) создавать родственные геномы помимо тех немногих, которые они создали в действительности. Некоторые из множества нереализованных возможностей являются (или являлись) «более возможными»: то есть их реализация была более вероятной, чем реализация других возможностей, просто потому, что они были соседями уже существующих геномов, и от воплощения их отделяло лишь несколько иначе выбранных развилок в случайном процессе составления тома их ДНК из томов ДНК их родителей или одна-две случайные «опечатки» при копировании. Почему эти снаряды так и не попали в цель? Без причин – этого просто не произошло. А затем, когда геномы, которым посчастливилось воплотиться, начали отдаляться от тех точек Пространства Замысла, в которых располагаются их чуть менее удачливые товарищи, шансы последних на воплощение стали уменьшаться. Они были так близки – а затем упустили шанс! Появится ли он снова? Может быть, но, учитывая Чрезвычайно огромные размеры пространства, в котором они находятся, это Чрезвычайно маловероятно.

Но что за силы искривляют траектории актуальности – и есть ли такие силы? Движение, происходящее при полном отсутствии таких сил, называется случайным генетическим дрейфом. Может показаться, что, будучи случайным, такой дрейф склонен постоянно отменять сам себя, в отсутствие каких-либо факторов отбора снова и снова возвращаясь к одним тем же геномам; но уже то, что в огромном пространстве (у которого, не забудьте, миллион измерений!) существует лишь ограниченная выборка, неизбежно приводит к увеличению «дистанции» между существующими в действительности геномами (следствие закона Долло).

Основной тезис Дарвина состоит в том, что когда сила естественного отбора применяется к произвольному процессу, то помимо дрейфа начинается подъем. Любое движение в Пространстве Замысла можно измерить, но интуитивно ясно, что случайный дрейф просто уведет его в сторону – и ни к чему важному не приведет. Если рассматривать его как конструкторско-проектную деятельность, то это будет работа вхолостую, ведущая к аккумуляции не замысла, а всего лишь опечаток. По сути, дело обстоит еще хуже: ведь большинство изменений – опечаток – не повлияет на общий смысл текста, а меняющие смысл текста опечатки окажутся в большинстве своем вредными. В отсутствие естественного отбора дрейф в Пространстве Замысла неизбежно ведет к деградации. Таким образом, в Библиотеке Менделя происходит в точности то же, что и в Вавилонской библиотеке. Можно предположить, что большинство опечаток в «Моби Дике» не повлияет на смысл книги – и большинство читателей вряд ли обратит на них внимание; из тех немногих опечаток, что приведут к смысловым изменениям, большинство повредит текст: история станет хуже – будет менее последовательной, менее понятной. Однако возьмем для тренировки ту версию игры Питера де Вриса, в которой целью будет, допустив лишь одну опечатку, улучшить текст. Это возможно, но отнюдь не просто!

Эти интуитивные представления о движении в направлении важной цели, об улучшении замысла, о подъеме в Пространстве Замысла убедительны и хорошо знакомы; но надежны ли они? Не являются ли эти представления всего лишь сбивающим с толку наследием додарвиновской идеи Замысла, творения Бога-Демиурга? Каковы взаимоотношения идеи Замысла и идеи Прогресса? Для специалистов по эволюционной теории это дискуссионный вопрос. Некоторые биологи разборчивы: они готовы на многое, чтобы в своей работе избежать аллюзий на замысел или функцию, тогда как другие всю свою жизнь посвящают функциональному анализу (органов, практик поиска пищи, «стратегий» размножения и пр.). Некоторые биологи полагают, что можно рассуждать о замысле или функции, не разделяя никаких сомнительных представлений о прогрессе. Другие в этом не уверены. Нанес ли Дарвин «решающий удар телеологии» (как провозгласил Маркс); показал ли он, как следовало бы эмпирически объяснить «рациональный смысл» естественных наук (как Маркс тоже провозгласил), тем самым расчищая в пространстве научной мысли место для обсуждения функции и телеологии?

Может ли Замысел быть измерен – пусть косвенно и не до конца? Любопытно, что сомнения в такой возможности на деле подрывают важнейший источник сомнений по поводу дарвинизма. Как я отмечал в третьей главе, самые убедительные доводы против дарвинизма всегда принимали следующую форму: являются ли описанные Дарвином механизмы достаточно действенными или эффективными, чтобы совершить все это за отведенное время? Все это? Если речь идет всего лишь о происходящем за счет опечаток дрейфе в типографическом пространстве возможных геномов, то ответ будет очевидным и неопровержимым: Да, времени было гораздо больше, чем достаточно. Можно рассчитать скорость, с которой случайный дрейф будет просто увеличивать типографическую дистанцию, что даст нам своего рода объявленный предел скорости, а как теория, так и наблюдение подтверждают, что в действительности эволюция происходит гораздо медленнее161. Производящие на скептиков впечатление «плоды» – это не сами по себе различные спирали ДНК, а поразительно причудливые, сложные и хорошо спроектированные организмы, чьими геномами эти спирали являются.

Никакой анализ геномов, взятых отдельно от порождаемых ими организмов, не сможет привести нас к искомой шкале измерения. Это все равно что пытаться определить разницу между хорошим и отличным романом, оперируя данными о сравнительной частоте использования в них знаков алфавита. Чтобы как-то разобраться в вопросе, нужно целиком рассмотреть организм в его окружении. Как отмечал Уильям Пейли, подлинно впечатляющим является множество поразительно хитроумных и четко работающих материальных структур, из которых состоят живые организмы. А когда мы обращаемся к исследованию организма, то вновь обнаруживаем, что то, что ищем, невозможно найти в простом перечне его составных частей.

Каким могло бы быть отношение между степенью сложности и количеством замысла? «Меньше – это больше», – сказал архитектор Людвиг Мис ван дер Роэ. Возьмем знаменитый подвесной мотор British Seagull – пример триумфа простоты; его создатели придерживались принципа «чего нет, то не сломаешь». Нам хотелось бы оценить (и, если это возможно, даже измерить) совершенство замысла, нашедшего выражение в целесообразной простоте. Но что будет целесообразным? Или – что будет целесообразным случаем простоты? Не любой случай. Иногда больше – это больше, и, разумеется, мотор British Seagull так хорош потому, что представляет собой изысканное сочетание сложности и простоты; веслом никто так не восторгается – да и не должен.

Мы можем приблизиться к пониманию этого, если задумаемся о параллельной эволюции видов и тех случаях, когда она происходит. Как часто случается, для того чтобы сосредоточиться на самом важном, полезно рассмотреть предельные – и вымышленные – примеры. Здесь излюбленным предельным случаем будет внеземная жизнь, и, конечно же, однажды этот пример может перейти из разряда фантастических в реальные (если SETI, проект поиска внеземного разума, что-нибудь обнаружит). Если жизнь на Земле в значительной степени случайна (если счастливой случайностью является уже само ее появление в любой форме), то что можно сказать (и можно ли вообще что-то сказать?) о жизни на других планетах Вселенной? Мы можем вполне уверенно перечислить некоторые условия ее появления. На первый взгляд покажется, что они делятся на две противоположные группы: необходимые условия и то, что можно бы было назвать «очевидными» оптимумами.

Давайте сначала поговорим о необходимости. Жизнь повсеместно будет состоять из сущностей с автономным обменом веществ. Кое-кто мог бы сказать, что это «верно по определению». Определив жизнь таким образом, можно исключить из числа форм жизни вирусы, тогда как бактерии останутся внутри зачарованного круга. Такое определение может быть вполне обоснованным, но мне кажется, что важность автономного обмена веществ будет для нас понятнее, если мы рассмотрим его как существенное – если не совершенно необходимое – условие существования того рода сложности, которая потребна для противостояния разрушительному действию Второго закона термодинамики. Все сложные макромолекулярные структуры со временем склонны разрушаться, а потому, если только система не является открытой, способной поглощать поступающую материю и восполнять себя, срок их жизни обычно недолог. На разных планетах отвечать на вопрос «За счет чего это живет?» можно очень по-разному, что не подразумевает «геоцентричности» – не говоря уже об «антропоцентричности» – теории.

А что насчет зрения? Мы знаем, что во многих несвязанных друг с другом случаях ход эволюции приводил к появлению глаз, но на Земле зрение, определенно, не является необходимостью, ибо растения прекрасно обходятся без него. Однако можно привести веский довод, что, если организм собирается удовлетворять нужды обмена веществ посредством перемещения и если среда, в которой происходит перемещение, является прозрачной или просвечивающей и пронизанной рассеянным светом, то, поскольку перемещение гораздо эффективнее (для целей самозащиты, обмена веществ и размножения), когда движущийся организм руководствуется информацией об отдаленных объектах, и поскольку посредством зрения такую информацию можно получить надежно и без особых усилий, зрение – очень полезное приобретение. Поэтому не стоит удивляться, обнаружив глаза у передвигающихся организмов на других планетах (с прозрачной атмосферой). Глаза, несомненно, удачное решение очень распространенной проблемы, часто встающей перед передвигающимися формами жизни с автономным обменом веществ. Разумеется, глаза не всегда могут оказаться «доступны» (в силу исторических обстоятельств, подобных феномену QWERTY), но они – очевидно рациональное решение в высшей степени абстрактной конструкторской задачи.

2. Вынужденные ходы в Пространстве Замысла

Столкнувшись с этой апелляцией к очевидно рациональным при некоторых общих условиях решениям, мы можем вернуться назад и увидеть, что наш пример необходимого условия (обладание автономным обменом веществ) можно представить как попросту единственное приемлемое решение наиболее общей конструкторской задачи жизни. Хочешь жить – нужно есть. В шахматах есть лишь один способ предотвращения катастрофы, и его называют вынужденным ходом. Этот ход диктуют не правила игры и, конечно же, не физические законы (всегда можно перевернуть стол и удрать), а то, что Юм мог бы назвать «велением разума». Как ясно видит любой хоть сколь-нибудь разумный человек, совершенно очевидно, что существует одно-единственное решение. Любое другое самоубийственно.

Помимо автономного обмена веществ, любой организм должен также обладать более или менее четкими границами, отделяющими его от окружающей среды. Это условие также имеет очевидное и убедительное объяснение: «Как только организм обзаводится стремлением к самосохранению, становятся важны границы, ибо если вы намерены охранять себя, то вам не хочется зря тратить силы в попытках сберечь целый свет: вы проводите черту»162. Мы также будем ожидать, что у передвигающихся живых организмов на других планетах будут столь же четко выраженные границы, как и у организмов на Земле. Почему? (Почему на Земле?) Не будь издержки проблемой, можно было бы не заботиться об обтекаемой форме организмов, передвигающихся в сравнительно плотной жидкости (например, воде). Но цена всегда является проблемой – гарантией тому Второй закон термодинамики.

Поэтому по крайней мере некоторые из «биологических необходимостей» можно представить в качестве очевидных решений самых общих проблем – в качестве вынужденных ходов в Пространстве Замысла. Речь идет о случаях, в которых по той или иной причине есть лишь один способ действия. Однако причины могут быть глубокими или поверхностными. Серьезные причины – это ограничения, налагаемые законами физики (например, Вторым законом термодинамики), математики или логики163. Поверхностные причины являются всего лишь историческими. Существовало два способа решения проблемы (или даже больше), но после того, как некое давнее историческое событие привело к выбору одного конкретного пути, лишь один путь является мало-мальски доступным; он стал «практической необходимостью», необходимостью, обусловленной всеми фактическими обстоятельствами – учитывая, какие карты оказались на руках. По сути дела, выбрать иной вариант развития событий больше невозможно.

Союз случайности и необходимости является признаком биологической закономерности. Люди часто задаются вопросом: «Является ли то, что обстоятельства складываются определенным образом, лишь случайностью или мы можем обнаружить в их стечении некую глубинную необходимость?» Ответ почти всегда будет: и то и другое. Однако отметим, что необходимость, которая так хорошо сочетается с вероятностью случайного, слепого генерирования, – это разумная необходимость. Это неотвратимо телеологическая необходимость, повеление того, что Аристотель называл практическим умом, а Кант – гипотетическим императивом.

Если вы хотите достичь цели G, то вот что вы должны сделать, учитывая обстоятельства.

Чем универсальнее обстоятельства, тем универсальнее и необходимость. Вот почему не стоит удивляться, обнаружив передвигающихся глазастиков среди животных иных планет, и стоит удивиться (и даже прийти в полное замешательство), столкнувшись с существами, с разными целями снующими тут и там, но лишенными какого бы то ни было обмена веществ. Но давайте теперь поговорим о различиях между сходствами, которые нас удивили и не удивили бы. Представим, что проект поиска внеземного разума оказался удачным и был установлен контакт с разумными жителями другой планеты. Нас не удивило бы то, что они понимают и используют ту же арифметику, что и мы. Почему? Потому что арифметика верна.

Разве не может существовать различных – и одинаково верных – видов арифметики? Марвин Мински, один из основоположников исследований в области искусственного интеллекта, исследовал эту любопытную проблему, и его изобретательно обоснованный ответ – нет. В работе «Почему мы сможем понять разумных пришельцев» он объясняет причины своей убежденности в том, что называет

…принципом разреженности: каждый раз, когда два сравнительно простых процесса приводят к одинаковым результатам, существует высокая вероятность того, что эти результаты окажутся полностью тождественными!164

Рассмотрим набор всех возможных процессов, который Мински интерпретирует à la Вавилонская библиотека – как все перестановки всех возможных компьютеров. (Любой компьютер можно абстрактно отождествить с той или иной «машиной Тьюринга», каждой из которых можно присвоить уникальный идентификационный номер, а затем расставить по порядку – подобно тому как расставлены в алфавитном порядке книги Вавилонской библиотеки.) За исключением Исчезающе малого количества, Чрезвычайное большинство этих процессов «не будет иметь практически никаких результатов». Поэтому если вы обнаружите два, приводящих к результатам сходным (и достойным упоминания), то на каком-то уровне исследования они практически обречены оказаться одним и тем же процессом. Мински165 применяет этот принцип к арифметике:

Из всего этого я заключаю, что любое существо, перебирающее простейшие процессы, скоро натолкнется на фрагменты, которые не просто напоминают арифметику, но являются ею. Дело не в находчивости или силе воображения, а лишь в том, как устроена вселенная вычислений – мир гораздо более упорядоченный, чем тот, в котором мы живем.

Очевидно, что этот вывод применим не только к арифметике, но и ко всем «необходимым истинам» – тому, что философы со времен Платона называли априорным знанием. Как пишет Мински, «можно ожидать появления известных „априорных“ структур практически всегда, когда система вычисления возникает в результате отбора, ведущегося во вселенной возможных процессов»166. Исследователи часто указывали на то, что примечательная теория о переселении душ и припоминании, к которой Платон прибегает, чтобы объяснить происхождение априорного знания, поразительно напоминает теорию Дарвина, и сходство это особенно поразительно с точки зрения нашего современника. Известно, что сам Дарвин отметил это сходство в заметке в одной из своих записных книжек. Комментируя утверждение, что, согласно Платону, наши «необходимые идеи» восходят к предшествующему рождению периоду существования души, Дарвин писал: «Вместо „период, предшествующий рождению“ читать „обезьяны“»167.

А потому мы не удивились бы, обнаружив, что жители иных планет не менее твердо, чем мы, убеждены в том, к примеру, что «2 + 2 = 4»; однако, не правда ли, мы бы удивились, если бы для изложения арифметических истин они прибегали к десятичной системе счисления? Мы склонны считать нашу приверженность к ней плодом исторической случайности, следствием того, что для счета мы использовали десять пальцев на руках. Но предположим, что у них также имеется по паре рук, на каждой из которых по пять пальцев. «Решение» использовать для счета то, что всегда доступно, вполне очевидно – если и вовсе не является вынужденным ходом168. Обнаружить у наших пришельцев пару хватательных конечностей не так уж удивительно, учитывая объективные основания телесной симметрии и то, насколько часто перед нами встают проблемы, для решения которых приходится совершать манипуляции одним предметом в отношении другого. А вот то, что у каждой конечности пять структурных элементов, кажется феноменом QWERTY, глубоко укоренившимся за сотни миллионов лет: это всего лишь историческая случайность, ограничивающая наши возможности, – странно было бы ожидать, что она ограничит возможности и внеземной формы жизни. Но, может быть, мы недооцениваем жесткость, обоснованность требования о наличии у конечности пяти структурных элементов. Может быть, по еще неизвестным нам причинам это в целом является Удачным решением, а не чем-то, чего не получается избежать. В результате не будет ничего удивительного в том, что наши собеседники из глубокого космоса пришли к тому же Удачному решению и считают десятками, сотнями и тысячами.

Однако мы бы изумились, обнаружив, что они используют для счета те же символы, что и мы, – так называемые арабские цифры: «1», «2», «3»… Известно, что прямо здесь, на Земле, существуют совершенно полноценные альтернативные варианты, например собственно арабские цифры «١», «٢», «٣», «٤»…; или не столь жизнеспособные альтернативные варианты, вроде римских цифр «i», «ii», «iii», «iv»… Обнаружив, что жители иной планеты используют наши арабские цифры, мы были бы вполне уверены, что это не является простым совпадением – должна быть историческая связь. Почему? Потому что пространство возможных цифровых форм, в котором нет причин предпочесть один вариант другому, Чрезвычайно велико; вероятность того, что два независимых «поиска» в этом пространстве закончатся в одной и той же точке, Исчезающе мала.

Студентам зачастую сложно понять разницу между числами и цифрами. Числа – это абстрактные, «платонические» объекты, а цифры – их имена. Арабская цифра «4» и римская цифра «IV» – всего лишь разные имена для одной и той же вещи – числа 4. (Невозможно говорить о числе, так или иначе не назвав его; столь же невозможно говорить о Клинтоне, не прибегая к какому-либо отсылающему к нему слову или словам, но Клинтон – человек, а не слово, так же как и числа – в отличие от цифр, – не являются символами.) Вот действенный способ оценить важность отличия чисел от цифр; мы только что видели, что вовсе не будет удивительным обнаружить, что пришельцы используют те же числа, что и мы, но будет просто невероятно, если они используют те же цифры.

В Чрезвычайно огромном пространстве возможностей шансы на сходство двух независимо выбранных элементов Исчезающе малы, если на то нет причины. Для чисел причины есть (арифметика верна, а альтернативные арифметики – нет), для цифр – нет (символ «§» не хуже символа «5» может сыграть роль имени числа, идущего за числом 4).

Предположим, мы нашли инопланетян, которые подобно нам используют десятичную систему счисления для большинства повседневных расчетов, но обращаются к двоичной арифметике, когда ведут расчеты с помощью вспомогательных механических устройств (компьютеров). Нас не удивит, что программы их компьютеров (если предположить, что они изобрели компьютеры!) кодируются с помощью ноля и единицы: ведь у использования двоичной системы есть разумные технические основания, и хотя эти основания и нельзя назвать совершенно очевидными, к ним, вероятно, придет практически любой, кто размышляет над проблемой машинных вычислений. Чтобы оценить достоинства двоичной системы счисления, не нужно быть гением.

В целом мы ожидали бы, что инопланетяне открыли множество разнообразных способов, которыми предметы и обстоятельства могут быть верными. Если существует множество способов достичь цели и нет веских оснований предпочесть один из них другому, то наше удивление по поводу того, что они делают это так же, как и мы, будет пропорционально тому, сколькими известными нам способами можно осуществить конкретную операцию. Заметим, что даже в случае, когда речь идет о Чрезвычайно большом числе равноценных способов, подразумевается наличие субъективной оценки. Чтобы мы догадались, что тот или иной способ принадлежит к одной из этих Чрезвычайно обширных категорий, способы должны представляться одинаково эффективными, выполняющими функцию x. В ходе такого исследования мы неизбежно будем мыслить как функционалисты: невозможно даже просто перечислить варианты, не подразумевая понятия функции. (Теперь нам ясно, что даже наше сухое и сознательно формализированное описание Библиотеки Менделя содержит функциональные предпосылки; невозможно назвать нечто возможным геномом, если мы не понимаем под геномом то, что может выполнять определенную задачу в репродуктивной системе.)

Итак, оказывается, что существуют общие принципы практического мышления (в том числе более современный анализ эффективности затрат), повсеместно распространяющиеся на все формы жизни. Можно спорить о частных случаях, но не об общей применимости принципов. Следует ли объяснять такие характеристики, как зеркальная симметрия у движущихся существ или расположение рта спереди, в основном соображениями исторической случайности или практичности? Единственное, что следует обсуждать и исследовать, это их сравнительный вклад и то, в каком порядке этот вклад был сделан. (Вспомним, что в случае феномена QWERTY изначальный выбор был сделан по вполне веским техническим основаниям – просто обстоятельства, из‐за которых эти основания появились, давно исчезли.)

Конструкторскую работу – подъем груза в Пространстве Замысла – теперь можно описать как работу по поиску удачных решений «возникающих по ходу дела проблем». Некоторые проблемы неизбежны: они встают в любой экосистеме, при любых обстоятельствах и перед всеми видами. Дальнейшие сложности порождаются изначальными «попытками решений», предпринятыми различными видами, перед которыми встали эти проблемы первого порядка. Некоторые из этих дочерних проблем возникают из‐за других видов и организмов (которым тоже приходится как-то выживать), а другие – из‐за найденных конкретным видом решений его собственных проблем. Например, когда некто принимается (возможно, подбросив монетку) искать решения в определенной области, ему приходится решать проблему B вместо проблемы А; проблема B порождает новые проблемы p, q и r вместо следующих из А проблем x, y и z, и т. д. Должны ли мы таким образом персонифицировать вид и воспринимать его как существо, наделенное практическим разумом?169 С другой стороны, можно мыслить виды как совершенно лишенные разума и целеполагания сущности, приписав разумность самому процессу естественного отбора (может быть, в шутку представленному в образе Матери-Природы). Помните остроумное замечание Фрэнсиса Крика о том, что эволюция умнее вас? Или можно сознательно отвергнуть все эти яркие образы. Однако логика проведенного нами анализа в любом случае останется прежней.

Вот что лежит в основе нашей интуиции о том, что конструкторская работа является в некотором смысле интеллектуальным трудом. Мы можем обнаружить ее в иначе неподдающемся дешифровке типографическом пространстве изменяющихся геномов лишь если начнем приписывать ей причины. (В своих более ранних работах я охарактеризовал их как «блуждающие обоснования»170 – термин, который, по-видимому, вызвал у многих в остальном благожелательных читателей ужас или тошноту. Потерпите; вскоре я изложу свои соображения иначе, в более удобоваримой форме.)

Итак, Пейли был прав, утверждая не только то, что Замысел – чудо, требующее объяснения, но и то, что Замысел подразумевает Разумность. Единственное, что он упустил – и что высказал Дарвин, – это идея, что Разумность можно расчленить на столь малые и неразумные фрагменты, что никаким разумом их уже нельзя будет счесть, и что затем эти фрагменты можно рассеять в пространстве и времени, объединив в гигантскую сеть алгоритмических процессов. Дело должно быть сделано, но решение, что именно делается, по большей части отдано на откуп случаю, ибо случай помогает определить, какие проблемы (и их дочерние и «внучатые» проблемы) будет решать описанный механизм. Обнаружив любую решенную проблему, можно спросить: Кем или чем она решена? Где и когда? Было ли решение выработано «на месте», или в давние времена, или как-то позаимствовано (украдено) с иной ветви Древа? Если оно проявляет характерные особенности, которые могли бы возникнуть лишь в ходе решения дочерних проблем на некой, по-видимому, отдаленной ветви Древа, произрастающего в Пространстве Замысла, то, исключив чудо или случайность слишком маловероятную, чтобы в нее можно было поверить, следует сделать вывод о том, что произошло некое копирование, перенесшее законченный проект на новое место.

В Пространстве Замысла нет одной-единственной вершины, одной-единственной лестницы со ступенями определенной высоты, и мы не можем рассчитывать обнаружить шкалу, которая позволила бы сопоставить количества замысла, аккумулированные на различных ветвях развития. Из-за аберраций и отклонений различных «усвоенных методов», то, что в некотором смысле является одной и той же проблемой, может иметь как сложные, так и простые решения, требующие больших или меньших усилий. Существует известный анекдот о математике и физике (приложившем руку к изобретению компьютера) Джоне фон Неймане, знаменитом своей способностью молниеносно выполнять в уме сложнейшие вычисления. (Как множество знаменитых анекдотов, он известен во многих вариантах, и я выбрал тот, что лучше всего подходит для моих целей.) Однажды коллега подкинул ему задачку, у которой было два возможных решения: одно требовало трудоемких и сложных вычислений, а другое было простым и элегантным. У коллеги была теория: в подобной ситуации математики идут более трудоемким путем, тогда как физики (которые ленивее, но умнее) не торопясь обдумывают проблему и находят быстрое и простое решение. Какое решение найдет фон Нейман? Такие задачки всем известны: Два поезда, находящиеся на расстоянии 100 миль друг от друга, движутся навстречу друг другу по одному пути. Скорость одного – 30, а другого – 20 миль в час. Птица, летящая со скоростью 120 миль в час, летит от поезда A к поезду B (начав движение в тот момент, когда между ними еще 100 миль), затем разворачивается и летит обратно к приближающемуся поезду А и так далее, пока поезда не столкнутся. Какой путь проделает птица к моменту столкновения? «Двести сорок миль», – практически тут же ответил фон Нейман. «Черт подери, – ответил его коллега. – Я думал, ты пойдешь сложным путем». «Ой! – хлопнул себя по лбу фон Нейман. – Есть же простой путь!» (Намекну: сколько времени пройдет от начала движения до столкновения поездов?)

Появление глаз часто приводят в пример многократного решения одной проблемы, но глаза, выглядящие (и видящие) у разных видов практически одинаково, могут быть результатом разных «конструкторских проектов», из‐за сложностей, с которыми пришлось справляться в ходе их воплощения, потребовавших разного количества работы. А организмы, полностью лишенные глаз, с точки зрения Замысла не лучше и не хуже прочих; их виду просто не довелось столкнуться с необходимостью решать эту проблему. Именно из‐за такой переменчивости удачи в истории различных видов невозможно найти ту единственную архимедову точку опоры, которая позволила бы измерить глобальный прогресс. Прогресс ли это, если вам приходится лишний час работать, чтобы расплатиться с высококвалифицированным механиком, которого вы наняли для починки сломанной машины, которая слишком сложна, чтобы вы самостоятельно справились с ремонтом – как справлялись с ремонтом своего старого рыдвана? Кто ответит на этот вопрос? Некоторые виды попадают в западню такого пути в Пространстве Замысла, на котором в гонке вооружений меж конкурирующими проектами сложность порождает сложность (или по счастливой случайности ухитряются его найти – решайте сами). Другим может посчастливиться (или не посчастливиться – решайте сами) с самого начала набрести на сравнительно простое решение поставленных перед ними жизнью проблем, и, разобравшись с ними миллиард лет назад, они с тех пор не особенно заняты проектно-конструкторскими работами. Будучи сложными созданиями, мы, люди, склонны высоко ценить сложность, но это вполне может быть просто эстетическим предпочтением, характерным для таких видов, как наш; может быть, другие виды вполне довольны своей простотой.

3. Единство Пространства Замысла

Образование различных языков и происхождение различных видов, равно как доводы в пользу того, что те и другие развились постепенно, совпадают между собой весьма странным образом.

Чарлз Дарвин 171

Невозможно не заметить, что приводимые мною в этой главе примеры связаны, с одной стороны, с царством живых организмов или природы, а с другой – с артефактами человеческой культуры: книгами, решенными проблемами и триумфами инженерной мысли. Разумеется, это произошло не случайно, а в соответствии с замыслом. Такое решение было призвано расчистить пространство и подготовить боеприпасы для Основного Залпа: существует лишь одно Пространство Замысла, внутри которого все взаимосвязано. И вряд ли нужно добавлять, что, намеренно или случайно, научил нас этому именно Дарвин.

А теперь я хочу обратиться к уже сказанному, указывая на доводы в пользу сделанного заявления и дополнительные основания считать его верным, а также делая некоторые дальнейшие выводы. Я думаю, что сходство и целостность невероятно важны, но в следующих главах укажу также на некоторые значимые различия между рукотворными объектами в Пространстве Замысла и теми, что были созданы без помощи такой локально сконцентрированной дальновидной разумности, которую привносим в ситуацию мы, люди-творцы.

Мы с самого начала отметили, что Библиотека Менделя (в форме печатных книг, содержащих лишь буквы A, C, G, T) является частью Вавилонской библиотеки, но следует также отметить, что по меньшей мере очень большой раздел Вавилонской библиотеки (Какой именно? См. главу 15.), в свою очередь, содержится в Библиотеке Менделя, поскольку мы (наши геномы и геномы всех форм жизни, от которых зависит наше существование) содержимся в Библиотеке Менделя. Вавилонская библиотека описывает одну сторону нашего «расширенного фенотипа»172. Я имею в виду, что мы создаем (наряду с другими вещами) книги так же, как пауки ткут паутину, а бобры строят плотины. Невозможно оценить жизнеспособность генома паука, не приняв в расчет паутину, которая является частью обычного оснащения паука, и невозможно (теперь уже невозможно) оценить жизнеспособность наших геномов, не признав тот факт, что мы – вид, творящий культуру, значительная часть которой существует в форме книг. Мы не просто результат инженерно-конструкторской деятельности – мы сами инженеры-конструкторы, и все наши инженерно-конструкторские таланты и то, что создано в результате нашей инженерно-конструкторской деятельности, должно было без всякого чудесного вмешательства возникнуть в результате слепых, механических действий тех или иных дарвиновских механизмов. Сколько подъемных кранов, поднимающих подъемные краны, потребуется, чтобы пройти от ранних набросков видов прокариот к математическим выкладкам оксфордских профессоров? Вот вопрос, поставленный дарвиновским мышлением. Источник сопротивления – те, кто полагает, что где-то на дороге от прокариот к изысканнейшим сокровищам наших библиотек должны быть спрятаны некие лакуны, некие небесные крючья, случаи Особого Творения или чудеса какого-нибудь иного толка.

Может быть, и так – в оставшихся главах мы будем изучать этот вопрос с разных точек зрения. Но мы уже видели множество разнообразных значимых совпадений, случаи, когда одни и те же принципы, одни и те же стратегии анализа или рассуждения применимы к обеим областям исследования. И это – только начало.

Вспомним, например, что Дарвин первым прибегнул к особой форме исторического умозаключения. Как подчеркнул Стивен Джей Гулд173, именно несовершенства, забавные маленькие недостатки того, что могло бы показаться совершенным замыслом, являются самым сильным доводом в пользу исторического процесса наследования с изменением; именно они свидетельствуют о копировании, а не самостоятельном переизобретении рассматриваемого замысла. Теперь нам стало яснее, почему это – такой сильный довод. Шансы на то, что два независимых процесса приведут к одной и той же точке в Пространстве Замысла, Чрезвычайно малы, если только рассматриваемый элемент Замысла не является очевидным образом правильным, вынужденным ходом в Пространстве Замысла. Совершенство будет достигаться вновь и вновь – в особенности если оно очевидно. Именно уникальные версии практически абсолютного совершенства – неопровержимое доказательство копирования. В эволюционной теории такие черты называются гомологиями: это черты, сходные не из соображений функциональности, но из‐за копирования. Биолог Марк Ридли замечает: «Многие аргументы в пользу эволюции, которые зачастую кажутся независимыми друг от друга, относятся к общему виду аргументов от гомологии». И он формулирует самую суть таких аргументов:

Слуховые косточки млекопитающих – пример гомологии. Они гомологичны с некоторыми из челюстных костей рептилий. Слуховые косточки млекопитающих не обязаны были формироваться из тех же костей, что формируют челюсти у рептилий; но факт состоит в том, что сформировались они как раз из них… то, что у разных видов наблюдаются одни и те же гомологии – довод в пользу эволюции, ибо если бы эти виды создавались по отдельности, не было бы причин (курсив автора. — Д. Д.) для гомологического сходства174.

Именно так обстоит дело в биосфере, и то же самое происходит в сфере культуры – в случае плагиата, промышленного шпионажа и достойной всяческого уважения редактуры текстов.

А вот – любопытное историческое совпадение: пока Дарвин с боями прорывался к пониманию такого характерно дарвиновского способа построения умозаключения, некоторые из его товарищей-викторианцев в Англии и в особенности в Германии уже довели до совершенства ту же дерзкую, изобретательную стратегию исторического рассуждения в области палеографии или филологии. В этой книге я уже несколько раз ссылался на труды Платона, но уже то, что эти труды хоть в каком-то виде сохранились до наших дней, – «чудо». За прошедшие тысячелетия все тексты его диалогов были, по сути, утрачены. На заре эпохи Возрождения они появились в виде множества разрозненных, сомнительных, фрагментарных копий неведомо кем сделанных копий, и за этим последовало пять веков скрупулезного изучения, целью которого было «очистить текст» и установить надежную информационную связь с оригинальными источниками, то есть, разумеется, с записями, сделанными рукой самого Платона или рукой писца, которому Платон диктовал. Можно предположить, что оригиналы уже давно обратились в прах. (Сегодня известно несколько фрагментов папируса с текстами Платона, которые можно приблизительно датировать временем жизни Платона, но в исследовательской работе, о которой идет речь, они не сыграли важной роли, ибо были обнаружены лишь недавно.)

Перед учеными стояла обескураживающе сложная задача. В различных сохранившихся копиях (называемых «свидетельствами»), очевидно, было множество «искажений», и эти искажения или ошибки следовало идентифицировать, но существовало также множество загадочных – или будоражащих воображение – фрагментов сомнительной аутентичности, а уточнить что-либо у автора не представлялось возможным. Был ли надежный способ отличить подлинник от подделки? Искажения можно было более или менее классифицировать по степени их очевидности: 1) типографические ошибки, 2) грамматические ошибки, 3) нелепые или как-либо иначе сбивающие с толку выражения или 4) фрагменты, стилистически или по смыслу не похожие на остальные тексты Платона. Ко времени Дарвина филологи, всю свою профессиональную карьеру посвятившие воссозданию генеалогии этих свидетельств, не только разработали сложные и – для своих дней – строгие методы сопоставления текстов, но и сумели воссоздать целые генеалогические древа копий, снятых с других копий, и выяснить множество любопытных фактов об исторических обстоятельствах их появления, воспроизведения и, наконец, уничтожения. Анализируя паттерны повторяющихся и уникальных ошибок в существующих документах (тщательно сберегаемых пергаментных сокровищах Бодлианской библиотеки Оксфорда, книгохранилищ Парижа и Ватикана, Австрийской национальной библиотеки и множества других архивов), они смогли построить гипотезы о том, сколько вообще существовало разных копий одного и того же текста, когда и где примерно они могли быть сняты, и у каких свидетельств были сравнительно недавние общие протографы, а у каких – нет.

Иногда они делали выводы не менее дерзко, чем сам Дарвин: определенная группа ошибок в рукописях, неисправленных и воспроизводившихся во всех списках конкретной группы, почти наверняка возникла потому, что писец, записывавший текст под диктовку, произносил греческие слова не так, как тот, кто ему читал, и, следовательно неоднократно неверно идентифицировал конкретную фонему! Такие улики вместе со свидетельствами других источников по истории греческого языка могут даже позволить ученым установить, в каком именно монастыре, на каком именно греческом острове или горной вершине, в каком веке была сделана подобная ошибка – даже если сам созданный там и тогда пергамент уже давно подчинился Второму закону термодинамики и обратился в прах175.

Учился ли Дарвин чему-нибудь у филологов? Понимал ли кто-нибудь из филологов, что Дарвин заново изобрел один из их инструментов? Среди этих невероятно эрудированных исследователей древних текстов был сам Ницше, вместе с другими немецкими мыслителями захваченный вихрем дарвинизма, но, насколько мне известно, он нигде не говорил о родстве между методами Дарвина и своих коллег. Позднее сам Дарвин был поражен сходством своих аргументов с доводами филологов, изучающих генеалогию языков (а не, как в случае с исследователями трудов Платона, генеалогию конкретных текстов). В «Происхождении человека»176 он прямо указывал, что они также используют различие между гомологиями и аналогиями, которое могло бы появиться в результате параллельной эволюции: «Мы находим в различных языках поразительные гомологии, обусловленные общностью происхождения, а также аналогии, получившие начало вследствие сходного процесса формирования языков».

Несовершенства или ошибки являются лишь частными случаями множества признаков, которые громко – и очевидным образом – заявляют об общности истории. В случае конкретного инженерно-конструкторского проекта сформировавшиеся под действием случайности стратегии могут привести к сходному результату, а не к ошибке. Приведем пример: в 1988 году Отто Нойгебауеру, великому историку астрономии, отправили фотографию фрагмента греческого папируса со столбиками из нескольких чисел. Обратившийся к нему коллега, специалист по древним языкам, понятия не имел, что означает этот фрагмент, и спрашивал, не появятся ли у Нойгебауера какие-нибудь догадки. Восьмидесятидевятилетний ученый строка за строкой пересчитал разницу между числами, определил их максимум и минимум и сделал вывод, что этот папирус должен представлять собой перевод фрагмента «столбца G» клинописной таблички с вавилонской «системой B» вычисления лунных эфемерид! (Подобно «Морскому альманаху», эфемериды – таблица, позволяющая определять положение небесного тела в каждый момент конкретного периода времени.) Как Нойгебауер мог сделать этот вывод, достойный Шерлока Холмса? Элементарно: в древнегреческом тексте (последовательности шестидесятеричных, а не десятичных, чисел) он узнал часть (столбец G) в высшей степени точного расчета положения Луны, проведенного вавилонянами. Существует множество разных способов вычисления эфемерид, и Нойгебауер знал, что любой, кто вычисляет их самостоятельно, используя свою собственную систему, не получит в точности тех же чисел, которые даст другой расчет (хотя результаты могут быть схожи). Вавилонская «система B» превосходна, а потому это решение вместе со всеми его мельчайшими деталями было с благодарностью сохранено в переводе177.

Нойгебауер был великим ученым, но, идя по его стопам, вы, вероятно, сможете проявить сходное мастерство дедукции. Предположим, что вам прислали фотокопию приведенного ниже текста и задали те же вопросы: Что это значит? Откуда бы это могло быть?

Прежде чем читать дальше, попробуйте на них ответить. Вероятно, вы сможете догадаться, даже если не умеете читать немецкий готический шрифт – и даже если не знаете немецкого! Посмотрите еще раз повнимательней. Видите? Впечатляющий трюк! Пусть у Нойгебауера был его столбец G, но ведь и вы быстро определили, не правда ли, что этот фрагмент – часть перевода на немецкий нескольких строк из елизаветинской трагедии (а точнее, из «Юлия Цезаря»: акт III, сцена 2, 79–80)? Стоит только задуматься, и вы поймете, что двух мнений тут быть не может! Шансы на то, что именно эта последовательность букв немецкого алфавита будет выстроена в каких-либо иных обстоятельствах, Чрезвычайно малы. Почему? Что конкретно отличает этот набор символов от любого другого?

Рис.12 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 10

Николас Хамфри178 заостряет проблему, предлагая принять более радикальное решение: если бы вы были вынуждены «предать забвению» один из следующих шедевров, то что бы вы выбрали – «Математические начала натуральной философии» Ньютона, «Кентерберийские рассказы» Чосера, «Дона Жуана» Моцарта или Эйфелеву башню? «Если бы пришлось выбирать», – отвечает Хамфри, —

…я бы не колебался: «Математическим началам» придется исчезнуть. Почему? Потому что среди этих произведений книга Ньютона – единственная, которую можно заменить. Все просто: если бы ее не написал Ньютон, это сделал бы кто-нибудь другой – и, вероятно, примерно в те же годы… «Математические начала» – величественный памятник человеческого разума, а Эйфелева башня – сравнительно скромный триумф инженерного искусства эпохи романтизма; однако факт остается фактом – Эйфель действовал по-своему, тогда как Ньютон просто следовал божественному замыслу.

Широко известно, что Ньютон и Лейбниц оспаривали друг у друга лавры первооткрывателя математического анализа, и легко представить, как Ньютон спорит с каким-нибудь из своих современников о том, кто первый открыл законы тяготения. Но если бы, к примеру, Шекспир не родился на свет, никто б не написал его пьес и стихов. «В лекции „Две культуры“ Ч. П. Сноу превозносит великие научные открытия, говоря о „Шекспире от науки“. Но в одном он в корне заблуждается. Шекспировские пьесы были пьесами Шекспира и ничьими больше. Напротив, научные открытия в конечном счете никому конкретно не принадлежат»179. На интуитивном уровне подразумевается различие между открытием и творением, но теперь мы можем понять суть этого различия лучше. С одной стороны, есть инженерно-конструкторский проект, цель которого с помощью лучшего – или вынужденного – хода из доступных (по крайней мере, ретроспективно) достичь исключительной, привилегированной точки в Пространстве Замысла, добраться до которой можно разными путями и из разных мест; с другой стороны, есть проект, совершенство которого гораздо больше зависит от использования (и развития) множества исторических случайностей, формирующих траекторию его создания – траекторию, которая даже приблизительно не описывается рекламным слоганом: путешествие куда важнее прибытия.

Во второй главе мы видели, что даже алгоритм деления в столбик может опираться на случайность или произвольный выбор – возьмите первую попавшуюся (или свою любимую) цифру и проверьте, «подходит» ли она. Но последствия этих произвольных выборов, сделанных по ходу дела, исчезают и в окончательном, правильном ответе от них не остается и следа. Другие алгоритмы могут включать случайный выбор в структуру окончательного результата. Возьмем, например, «поэтический» алгоритм – алгоритм стихоплетства, если угодно, – который начинается так: «Выберите случайное существительное из словаря…» Такой инженерный процесс может привести к результату, определенно поддающемуся контролю качества (давлению отбора), но тем не менее сохраняющему безошибочные следы конкретной истории создания.

Хамфри резко противопоставляет одно другому, но этот яркий образ может ввести в заблуждение. В отличие от искусства, наука предполагает путешествие – а подчас и гонку – к определенному месту назначения: решению конкретной проблемы в Пространстве Замысла. Но ученых не меньше, чем художников, занимают избранные ими пути, и потому идея отбросить подлинное сочинение Ньютона при условии достижения той же цели (к которой рано или поздно подвел бы нас кто-нибудь другой) показалась бы им чудовищной. Конкретные траектории движения важны, поскольку использованные на них методы можно применить снова в ходе других путешествий; хорошие методы – это подъемные краны, которые можно с благодарностью позаимствовать, чтобы поднимать грузы в иных точках Пространства Замысла. В предельных случаях построенный ученым подъемный кран может оказаться гораздо важнее, чем то, для чего он был создан, чем достижение цели. Например, доказательство с банальным выводом может тем не менее ввести в оборот необычайно ценный математический метод. Математики высоко оценивают более простое и элегантное решение уже решенной задачи – более эффективный подъемный кран.

Можно сказать, что рассматриваемая в таком контексте философия оказывается на полпути между наукой и искусством. Как известно, Людвиг Витгенштейн подчеркивал, что для философии процесс (аргументы и анализ) важнее результата – сделанных выводов и подтвержденных теорий. Хотя многие философы, стремящиеся решать настоящие проблемы, а не предаваться своего рода бесконечной логотерапии, с жаром (и, по моему мнению, обоснованно) это опровергают, даже они признали бы, что никогда не захотели бы, например, предать декартов мысленный эксперимент — cogito ergo sum – забвению, даже если бы никто не принял сделанных из него выводов; этот насос интуиции слишком эффективен, даже если качает он только заблуждения180.

Почему объектом авторского права не может стать удачное умножение одного числа на другое? Потому что такое под силу любому. Это – вынужденный ход. То же верно и в случае любого простого факта, для открытия которого не нужно быть гением. Так как же создатели таблиц или иных обычных (но требующих больших усилий) массивов печатных данных защищаются от беспринципных копировщиков? Иногда они устанавливают ловушки. Например, мне рассказывали, что издатели энциклопедий «Кто есть кто» решили проблему возможной кражи всей с трудом накопленной ими информации тем, что публиковали свои биографические словари, исподтишка добавив к материалам несколько полностью вымышленных статей. Можно с уверенностью сказать, что, если одна из них появится на страницах изданной соперником книги – это не совпадение!

В широком контексте Пространства Замысла плагиат можно определить как кражу подъемного крана. Кем-то или чем-то была выполнена инженерно-конструкторская работа, в результате которой появился объект, который будет небесполезен для других проектов, а потому сам обладает проектно-конструкторской ценностью. В случае культуры, где образец передается от одного агента к другому благодаря множеству средств коммуникации, приобретение образцов, разработанных в иных «мастерских», – дело обычное, практически определяющий признак культурной эволюции (речь о ней пойдет в двенадцатой главе). Подавляющее большинство биологов считало, что в случае генетики такое приобретение невозможно (до начала эпохи генной инженерии). Фактически, можно сказать, что таков был Официальный символ веры. Недавние открытия предполагают обратное – хотя лишь время покажет, кто был прав; ни один Символ веры никогда не сдавал своих позиций и не умирал без борьбы. Например, Мэрилин Хоук181 нашла доказательство того, что приблизительно сорок лет назад либо во Флориде, либо в Центральной Америке крошечный клещ, питающийся дрозофилами, проник в яйцо мушки вида Drosophila willistoni и в процессе приобрел некоторое количество характерной для этого вида ДНК, которую затем нечаянно перенес в яйцо (дикой) мушки Drosophila melanogaster! Это может объяснить внезапное массовое появление конкретного элемента ДНК, характерного для D. willistoni, но ранее не встречавшегося в популяции D. melanogaster. Мэрилин Хоук могла бы добавить: какие могут быть иные объяснения? Это кажется очевидным примером биологического плагиата.

Другие исследователи ищут иные вероятные способы поспешного распространения шаблонов в области естественной (в противоположность искусственной) генетики. Если такие причины обнаружат, то они будут удивительными – но, без сомнения, редкими – исключениями из обычного алгоритма: генетической передачи образцов только в цепочках прямого наследования182. Как только что отмечалось, мы склонны резко противопоставлять этот алгоритм тому, с чем мы сталкиваемся в свободном мире культурной эволюции, но даже там можно обнаружить, что события сильно зависят от сочетания везения с подражанием.

Подумайте обо всех удивительных книгах Вавилонской библиотеки, которые никогда не будут написаны, даже если процесс, который мог бы их создать, не предполагает какого-либо нарушения или ограничения законов природы. Подумайте о книге из Вавилонской библиотеки, которую хотелось бы написать вам – и которую никто, кроме вас, не смог бы написать, – например, об автобиографической повести о вашем детстве в стихах, читатели которой плакали бы и смеялись над страницами. Мы знаем, что в Вавилонской библиотеке Чрезвычайно много таких книг, и чтобы написать любую из них, нужно лишь миллион раз ударить по клавишам. Никуда не торопясь и набирая всего лишь 500 знаков в день, вы потратили бы на ее написание немногим больше шести лет, не отказывая себе в долгих каникулах. Ну и что же вас останавливает? У вас есть пальцы, и ни одна из клавиш на вашей клавиатуре не западает.

Вас ничто не останавливает. То есть для этого не нужно никаких конкретных сил, или физических, биологических и психологических законов, или обстоятельств, очевидным образом ограничивающих ваши способности (например, удара топором по голове или пистолета, направленного вам в лоб человеком, угрозам которого вы верите). Существует Чрезвычайно большое количество книг, которые вы никогда не напишете «безо всяких причин». Вследствие мириадов конкретных поворотов и извивов вашей судьбы вы просто не склонны к созданию этой последовательности печатных знаков.

Если нам хочется составить какое-то представление – безусловно, ограниченное – о том, что именно привело к появлению у вас склонности к писательству, то нужно обратить внимание на передачу Замысла от прочитанных вами книг – к вам. Книги, которые в действительности появились в библиотеках мира, тесно связаны не только с биологическими особенностями их авторов, но и с книгами, написанными до них. На каждом шагу эта зависимость обуславливается совпадениями и случайностями. Взгляните на составленную мною библиографию, чтобы проследить основные ветви генеалогического древа этой книги. Я читаю и пишу об эволюции со студенческой скамьи, но если бы в 1980 году Даг Хофштадтер не посоветовал мне прочитать «Эгоистичный ген» Докинза, я, вероятно, так никогда бы и не приобрел некоторых интересов и читательских привычек, которые больше всего повлияли на эту книгу. И если бы «The New York Review of Books» не обратился к Хофштадтеру с просьбой написать рецензию на мою книгу183, его, вероятно, никогда бы не озарила блестящая идея предложить мне написать совместную работу184, и тогда бы мы не смогли рекомендовать друг другу книги, и я не прочитал бы Докинза, и так далее. Даже если бы я прочитал те же книги и статьи по другим причинам, чтение могло повлиять на меня иначе, и потому я вряд ли бы написал (и несколько раз отредактировал) в точности ту же последовательность символов, которая сейчас перед вами.

Можно ли количественно оценить подобную передачу Замысла в культуре? Существуют ли единицы передачи культурной информации, аналогичные генам биологической эволюции? Докинз (1976) предположил, что они существуют, и назвал их мемами. Предполагается, что, подобно генам, мемы играют роль репликаторов, действующих в иной среде, но подчиняющихся тем же эволюционным принципам. Идея существования научной теории, меметики, очень похожей на генетику, кажется многим мыслителям абсурдной, но их скептицизм во многом вызван недопониманием. Это – спорная идея, о которой мы подробно поговорим в двенадцатой главе, но пока что можно вывести противоречия за скобки и просто использовать этот термин как удобное слово для обозначения яркого культурного явления (меморабилии), аккумулировавшего достаточно Замысла, чтобы его стоило сохранить, украсть или воспроизвести.

***

Библиотека Менделя (или ее сестра-близнец, Вавилонская библиотека, – в конце концов, каждая заключает в себе другую) – лучшая приближенная модель Универсального Пространства Замысла, которая нам может когда-либо понадобиться. За последние приблизительно четыре миллиарда лет Древо Жизни прорастало через это Чрезвычайно многомерное пространство, образуя буквально невообразимое множество новых ветвей и цветов, но тем не менее сумев заполнить185 лишь Исчезающе малую часть пространства возможного. Согласно опасной идее Дарвина, все возможные траектории в Пространстве Замысла взаимосвязаны. Не только все ваши дети и внуки, но и все порождения вашего сознания и то, что возникает из них, должны вырастать из общего ствола элементов Замысла, генов и мемов, которые на данный момент накоплены и сохранены неумолимыми алгоритмами – пандусами, подъемными кранами и кранами, поднимающими подъемные краны, – естественного отбора и его результатов.

Если это так, то все достижения человеческой культуры – язык, искусство, религия, этика, сама наука – по сути дела, артефакты (артефактов артефактов…) того же фундаментального процесса, который привел к появлению бактерий, млекопитающих и Homo sapiens. Никто не создавал язык специально, и искусство с религией не являются боговдохновенными в буквальном смысле этого слова. Если для создания жаворонка не нужны небесные крючья, то не нужны они и для создания оды соловью. Ни один мем не остров.

Таким образом, жизнь во всем ее великолепии с определенной точки зрения представляется единым целым, хотя некоторым людям подобная идея кажется отвратительной, бесплодной и ненавистной. Они желают выступить против нее и, прежде всего, желают быть поразительным исключением из общего правила. Если не весь мир, то уж они-то сотворены Богом по Божьему подобию; а если они нерелигиозны, то сами желают стать небесными крючьями. Им хочется каким-то образом превратиться во внутренний источник Разума или Замысла, а не быть «всего лишь» артефактами того же процесса, что бездумно сформировал остальные элементы биосферы.

Так что на кону стоит многое. Прежде чем в третьей части обратиться к подробному исследованию последствий распространения универсальной кислоты вверх по Древу человеческой культуры, следует укрепить базовый лагерь и обсудить множество важных вызовов, поставленных дарвиновской мыслью перед самой биологией. Занимаясь этим, мы лучше осознаем сложность и убедительность идей, лежащих в ее основе.

ГЛАВА 6: Существует единое Пространство Замысла, и недавно Древо Жизни выкинуло ветвь, которая сама начала прокладывать в этом пространстве исследовательские маршруты в форме артефактов человеческой культуры. Вынужденные ходы и иные сильные идеи в Пространстве Замысла подобны маякам: они обнаруживаются вновь и вновь в результате в конечном счете алгоритмических процессов поиска – естественного отбора и исследовательской деятельности человека. Как полагал Дарвин, где угодно в Пространстве Замысла мы можем ретроспективно обнаружить исторический факт происхождения одного вида от другого, когда находим у видов общие особенности, появление которых было бы Чрезвычайно маловероятно, если бы между ними не существовало родственной связи. Таким образом, историческое рассуждение об эволюции зависит от того, принимаем ли мы посылку Пейли: мир полон хороших Замыслов, для воплощения которых необходимо потрудиться.

На этом оканчивается введение к рассказу об Опасной идее Дарвина. Теперь, во второй части, нам нужно разбить базовый лагерь, поговорив о биологии, прежде чем в третьей части узнать, как дарвиновская мысль изменила наше понимание мира людей.

ГЛАВА 7: Как появилось Древо Жизни? Скептики полагали, что для начала эволюции потребовался небесный крюк – толчок, заданный Актом Творения. Однако в рамках дарвиновской мысли на этот вопрос существует ответ: он показывает, как универсальная кислота идей Дарвина разъедает Лестницу творения вплоть до самых нижних ее ступеней, демонстрируя, как даже физические законы могли возникнуть из хаоса или небытия без вмешательства Творца или даже Законодателя. Эта головокружительная перспектива представляет собой один из тех аспектов опасной идеи Дарвина, который внушает наибольший ужас, но причина этого ужаса – заблуждение.

Часть II

ДАРВИНОВСКАЯ МЫСЛЬ В БИОЛОГИИ

Эволюция – это переход от никаковой всесхожести, о которой невозможно говорить, к постоянному друг-за-друга-держанию и еще-чего-нибудьству.

Уильям Джеймс 186

Биология осмысленна лишь в свете эволюции.

Феодосий Добржанский 187

Глава седьмая

ЗАПУСК ДАРВИНОВСКОГО ДВИГАТЕЛЯ

1. Задолго до Дарвина

И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя, и дерево плодовитое, приносящее по роду своему плод, в котором семя его на земле. И стало так.

И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ее, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его. И увидел Бог, что это хорошо.

Бытие 1: 11–12

Из какого семени могло произрасти Древо Жизни? Теперь уже не вызывает обоснованных сомнений тот факт, что вся жизнь на Земле появилась в результате такого разветвляющегося процесса порождения и развития. В значительной степени благодаря Дарвину это – научный факт столь же очевидный, как и то, что Земля – круглая. Но что же запустило сам процесс? Как мы увидели в третьей главе, Дарвин не только начал с середины; в своих опубликованных трудах он осторожно воздерживался от высказываний о начале – возникновении жизни и его предпосылках. В частной переписке он был чуть более откровенен. В знаменитом письме он высказывал предположение, что жизнь, вполне возможно, зародилась в «теплом маленьком пруду», но не уточнял, каким мог бы быть рецепт этого первобытного доорганического бульона. А, отвечая Эйсе Грею, он, как мы видели188, счел вполне возможным, что законы, приведшие к этому поразительному переходу, были сами созданы – предположительно, Богом.

Сдержанность, проявленная Дарвином в этом вопросе, представляется благоразумной по нескольким причинам. Во-первых, никто лучше него не знал, как важно укоренить революционную теорию в почве эмпирических фактов; он знал, что может лишь рассуждать и что при жизни у него мало надежд получить сколь-нибудь существенное подтверждение. В конце концов, как мы уже видели, он не знал даже о менделевском понятии гена, не говоря уже об обеспечивающих его действие молекулярных механизмах. Дарвин был бесстрашен в своих выводах, но также понимал, что ему не хватает посылок, чтобы продолжать их делать. Кроме того, он беспокоился о любимой жене, Эмме, которая отчаянно цеплялась за свои религиозные убеждения и уже могла различить опасность, таившуюся в работах ее мужа. Однако его нежелание продвигаться дальше вглубь опасной территории (по крайней мере, в публичной дискуссии) было чем-то большим, чем просто опасением задеть ее чувства. Речь шла о более глобальных этических проблемах, и Дарвин, безусловно, это понимал.

Немало было написано о моральных дилеммах, встающих перед учеными, открывшими потенциально опасный факт и вынужденными выбирать между любовью к истине и заботой о благополучии других людей. Существуют ли какие-либо условия, при которых они обязаны скрыть правду? Это может быть настоящей дилеммой, когда в пользу обеих сторон можно привести веские и отнюдь не поверхностные доводы. Но не может быть двух мнений о том, каков моральный долг философов и ученых в отношении их размышлений. Прогресс в науке редко достигается простым методичным нагромождением фактов, которые можно доказать; «передний край» ее почти всегда – несколько соперничающих «линий фронта», представляющих собой дерзкие умозрительные построения и находящихся в состоянии жесткой конкуренции. Вскоре оказывается, что многие из этих умозрительных конструкций несостоятельны, сколь бы убедительными они ни казались поначалу; эти неизбежные побочные продукты научно-исследовательской деятельности следует считать потенциально не менее опасными, чем лабораторные отходы. Следует учитывать их воздействие на окружающую среду. Если их неправильная интерпретация в публичном дискурсе может привести к страданиям (склоняя заблуждающихся людей к опасному поведению или подрывая их приверженность к какому-либо социально желательному принципу или символу веры), ученым следует действовать особенно осторожно, тщательно подчеркивать, что догадка является именно догадкой, и использовать риторику убеждения лишь там, где это необходимо.

Но, в отличие от ядовитых испарений или химического осадка, идеи практически невозможно поместить в карантин, в особенности когда они касаются тем, неизбежно вызывающих у людей интерес. А потому, хотя все согласны с существованием принципа ответственности, и в прошлом, и сейчас не утихают споры о том, как его следует соблюдать. Дарвин сделал все, что было в его силах: он практически ни с кем не делился своими размышлениями.

Мы способны сделать больше. В настоящий момент физика и химия жизни известны в ослепительных подробностях, а потому можно гораздо лучше судить о необходимых и (возможно) достаточных условиях возникновения жизни. Ответы на важные вопросы все еще неизбежно нуждаются в большом количестве умозрительных конструкций, но можно оговорить, что представляют собой догадки и что могло бы их подтвердить или опровергнуть. Больше не нужно будет придерживаться избранной Дарвином политики умолчания; слишком много любопытнейших тайн уже раскрыто. Возможно, мы еще не понимаем, как именно серьезно подойти ко всем этим идеям, но благодаря Дарвину, укрепившему плацдарм в области биологии, ясно, что это возможно и должно быть сделано.

Нет ничего удивительного в том, что Дарвин не обнаружил рабочий механизм передачи наследственной информации. Что бы, по-вашему, он подумал об идее, будто в ядре каждой из клеток его тела содержится копия набора инструкций, записанных в огромных макромолекулах в форме двойных туго свернутых спиралей, формирующих набор из сорока шести хромосом? Если развернуть и соединить друг с другом содержащиеся в вашем теле молекулы ДНК, то они несколько раз (десять или сто) дотянутся до Солнца и обратно. Разумеется, Дарвин – это человек, приложивший великие усилия к открытию массы поразительных и сложных фактов о жизненном цикле и устройстве организма морских уточек, орхидей и дождевых червей и описывавший их с очевидным интересом. Если бы в 1859 году Дарвину привиделся вещий сон о чудесах ДНК, он, без сомнения, получил бы удовольствие, но сомневаюсь, что смог бы с полной серьезностью его кому-нибудь пересказать. Даже нам, привыкшим к «техническим чудесам» эпохи компьютеризации, сложно усвоить эти факты. Речь идет не только о копировальных аппаратах размером с молекулу, но и об энзимах-редакторах, исправляющих ошибки, – и все это молниеносно и в таких масштабах, с которыми не потягаться и суперкомпьютерам. «Биологические макромолекулы обладают емкостью памяти, на несколько порядков превосходящей лучшие из существующих на сегодняшний день хранилищ информации. Например, плотность информации в геноме E. coli составляет приблизительно 1027 битов на м3»189.

В пятой главе мы пришли к дарвиновскому определению биологической возможности через доступность объекта в Библиотеке Менделя, но, как было отмечено, условием существования подобной библиотеки является наличие поразительно сложных и эффективных генетических механизмов. Уильяма Пейли существующие на атомном уровне хитросплетения, делающие саму жизнь возможной, привели бы в восторг и благоговение. Как могли они возникнуть, если сами являются предпосылкой дарвиновской эволюции?

Те, кто относится к эволюции скептически, утверждают, что это является роковой ошибкой дарвинизма. Как мы видели, своей убедительностью дарвиновская идея обязана тому, как она распределяет ту огромную задачу воплощения Замысла на Чрезвычайно продолжительный период времени и протяженность пространства, при том сохраняя в процессе промежуточные результаты. В книге «Эволюция: Теория в кризисе» Майкл Дентон формулирует это так: сторонник дарвинизма полагает, «что острова функциональности – это нечто обычное и, прежде всего, легко находимое и что от острова к острову легко добраться благодаря функциональным посредникам»190. Это практически верно, но верно не совсем. В самом деле, основной тезис дарвинизма состоит в том, что Древо Жизни раскинуло ветви, соединяя «острова функций» с перешейками промежуточных случаев, но никто не говорил, что переход будет «прост» или что безопасные стоянки – дело «обычное». Лишь в одном, весьма строгом смысле слова «легко» эти переходы по перешейкам представляются легким с точки зрения дарвинизма делом: поскольку каждый живой организм является потомком другого живого организма, у него есть замечательный посох; за исключением крошечных деталей, он с гарантией обладает проверенной временем жизнеспособностью. Родственные связи – подлинные линии жизни; в дарвинизме единственная надежда войти в космический лабиринт отбросов и выйти оттуда живым – оставаться на перешейках.

Рис.13 Опасная идея Дарвина: Эволюция и смысл жизни

Ил. 11. Происхождение жизни. 3 562 398 027 лет назад: две аминокислоты сблизились. – 6 секунд спустя: они отдалились друг от друга. – 482 674 115 лет спустя: две аминокислоты сблизились

Но как этот процесс мог начаться? Дентон191 довольно много места отводит расчетам, доказывающим неправдоподобность такого происхождения жизни, и в итоге получает вполне подходящее для его целей огорошивающе громадное число:

Чтобы в результате случайного стечения обстоятельств получить клетку, потребуется, чтобы в одном месте одновременно оказалась по меньшей мере сотня функциональных белков. Это – сотня одновременно происходящих событий, вероятность каждого из которых вряд ли больше, чем 10-20, что дает максимальную совместную вероятность 10-2000.

Такая вероятность и в самом деле Исчезающе мала – событие практически невозможно. И на первый взгляд кажется, будто обычный ответ дарвинизма на этот вызов не может помочь нам логически, поскольку само условие его успеха – система воспроизведения с изменением – является именно тем, что лишь ее успех позволит нам объяснить. Кажется, что эволюционная теория загнала себя в тупик, из которого нет выхода. Очевидно, что спасти ее может лишь небесный крюк! Именно на это тщетно надеялся Эйса Грей, и чем больше мы узнаем о сложностях репликации ДНК, тем заманчивее кажется эта идея тем, кто ищет место, где науку можно спасти при незначительном содействии религии. Можно сказать, что многим это затруднение кажется даром Божьим. Забудьте об этом, говорит Ричард Докинз:

Возможно, говорят они, Создатель и не следит изо дня в день за ходом эволюционных событий; возможно, он не проектировал ни волка, ни ягненка, не создавал деревьев, но он должен был наделить репликаторы властью, соорудив самый первый аппарат для репликации – ту исходную систему из ДНК и белков, которая делает возможным процесс накапливающего отбора – а следовательно, и эволюцию.

Аргумент этот откровенно беспомощен, причем нетрудно увидеть, что он сам себя же и опровергает. Организованная сложность – вот то, с объяснением чего у нас имеется затруднение. Если бы только мы могли постулировать без доказательств существование организованной сложности, пусть даже всего лишь белковой машины для репликации ДНК, то объяснить с ее помощью возникновение еще более сложных объектов нам было бы относительно легко… Но разумеется, Творец, способный выдумать нечто столь сложное, как белковый аппарат репликации ДНК, должен быть сам как минимум не менее сложен192.

Как продолжает Докинз193, «теория эволюции только потому и хороша, что она может объяснить возникновение упорядоченной сложности из первозданной простоты». Это – одно из ключевых достоинств идеи Дарвина и ключевых слабостей ее альтернатив. Вообще-то, однажды я написал, что какая-либо иная теория вряд ли сможет похвастаться этим преимуществом:

Дарвин объясняет мир целевых причин и телеологических законов при помощи принципа, который, несомненно, механистичен, но – что более существенно – совершенно независим от «смысла» и «цели». Он предполагает, что мир абсурден в том смысле, который вкладывают в это слово экзистенциалисты: не нелеп, но бесцелен, – и это предположение является необходимым условием любого бесспорного определения цели. Сомнительно, чтобы мы могли представить себе не механистический, но при этом не подразумевающий спорных теоретических допущений принцип объяснения замысла в биологическом мире; соблазнительно считать приверженность таким объяснительным принципам равносильной приверженности механистическому материализму, но ясно, что именно следует предпочесть… Кто-то скажет, что материалистическая теория Дарвина может быть не единственной не вызывающей вопросов теорией, объясняющей эти процессы, но она – именно такая теория, и она – единственная найденная нами такая теория, и это дает вполне достаточные основания для того, чтобы поддержать материализм194.

Является ли это честной или хотя бы уместной критикой религиозных альтернатив? Один из читателей черновика этой главы здесь запротестовал, говоря, что, рассматривая гипотезу о Боге как лишь одну из научных гипотез, которую следует оценивать в соответствии с научными стандартами в частности и правилами рационального мышления в целом, мы с Докинзом игнорируем широко распространенное среди верующих убеждение, будто их вера превышает разум, и к ней невозможно применить такие светские методы исследования. С моей стороны – заявил он – само предположение, будто научный метод может в полную силу применяться в сфере религиозной веры, является не просто неуместным, но и необоснованным.

Ну что ж, давайте обдумаем это возражение. Сомневаюсь, что после тщательного рассмотрения защитник религии сочтет его привлекательным. Однажды философ Рональд де Соуза весьма выразительно охарактеризовал философскую теологию как «игру в интеллектуальный теннис без сетки», и я с готовностью допускаю, что до сих пор без всяких вопросов и оговорок полагал, будто сетка рационального суждения натянута. Но, если вам действительно так угодно, можно ее опустить. Подавайте! И, какой бы ни была ваша подача, предположим, что я отвечу на нее примерно так: «Сказанное вами означает, что Бог – это бутерброд с ветчиной в обертке из фольги. Стоит ли такому Богу поклоняться?» Если же вы отобьете мяч, потребовав объяснения, как я могу логически обосновать заявление, что из вашей подачи можно сделать такой нелепый вывод, я отвечу: «Так что же, вы хотите, чтобы сетка была натянута, только когда приходит время мне бить по мячу? Но сетка либо есть, либо ее нет. Если ее нет, то нет и правил, и каждый волен говорить что угодно, и игры глупее не выдумать. Я исходил из предположения, что на игру без сетки не стоит тратить ни ваше время, ни мое».

А если вы желаете размышлять о вере и предлагаете обоснованные (и поддающиеся рациональному осмыслению) аргументы в защиту веры, понимаемой как еще одна категория убеждений, достойная особого обсуждения, – я готов вступить в игру. Разумеется, я допускаю существование такого явления, как вера; что мне хочется увидеть, так это правомерные основания, позволяющие всерьез рассматривать веру как способ достижения истины, а не, скажем, всего лишь способ, которым люди утешают себя и друг друга (вполне достойная задача, к решению которой я как раз отношусь серьезно). Но вам не следует ожидать от меня согласия с вашими доводами в пользу веры как пути к истине, если какой-то из них отсылает к тому самому божьему промыслу, который вы, предположительно, пытаетесь обосновать. Прежде чем взывать к вере, когда разум загнал вас в угол, подумайте, в самом ли деле вы хотите отбросить его, когда он на вашей стороне. Вы с любимым человеком осматриваете достопримечательности чужой страны, и вашу любовь жестоко убивают у вас на глазах. На суде оказывается, что в этой стране защита может вызывать друзей обвиняемого, чтобы те под присягой засвидетельствовали, что верят в его невиновность. Вы созерцаете вереницу этих друзей: в слезах и, очевидно, вполне искренне они гордо заявляют о своей непоколебимой вере в невиновность того, кто прямо перед вами совершил ужасное деяние. Судья слушает внимательно и со всем уважением, и, вне сомнения, эти излияния трогают его гораздо сильнее, чем все доказательства, представленные обвинением. Разве это не кошмар? Захотите ли вы жить в такой стране? Или, может быть, вы захотите, чтобы вас оперировал хирург, признающийся, что стоит в его голове зазвучать голоску, побуждающему пренебречь медицинскими знаниями, – и он его слушается? Я знаю, что в порядочном обществе не принято требовать от людей придерживаться определенного мнения, и в большинстве случаев полностью согласен с тем, как замечательно все это устроено. Но сейчас мы серьезно стремимся докопаться до правды, и если вы полагаете, что этот повсеместный, но негласный консенсус по вопросу о вере представляет собой нечто большее, чем общественно полезное помрачение сознания, позволяющее избежать обоюдной неловкости и унизительных ситуаций, то вы либо разобрались в данном вопросе гораздо лучше любого из когда-либо живших на свете философов (ибо убедительно защитить эту точку зрения никому и никогда не удавалось), либо сами себя обманываете. (Мяч ваш. Отбивайте.)

1 Dennett D. C. Consciousness Explained. Boston, MA: Little, Brown, 1991.
2 Dennett D. C. Kinds of Minds: Toward an Understanding of Consciousness. New York, NY: Basic Books, 1996.
3 Azzouni J. Metaphysical Myths, Mathematical Practices: The Ontology and Epistemology of the Exact Sciences. Cambridge: Cambridge University Press, 1994.
4 Quine 1960. P. 4–6.
5 Пер. В. Ивановой.Tell me why the stars do shine,Tell me why the ivy twines,Tell me why the sky’s so blue.Then I will tell you just why I love you.Because God made the stars to shine,Because God made the ivy twine,Because God made the sky so blue.Because God made you, that’s why I love you.
6 В этой книге не будет места перечислению смертных грехов креационизма или доводов в пользу его безоговорочного осуждения. Я полагаю, что это прекрасно сделали другие авторы: Kitcher 1982; Futuyama 1983; Gilkey 1985 и пр.
7 Muir 1972. Vol. IV. P. 26.
8 Об этом типичном для Рассела преувеличении мне рассказал Гилберт Райл. Несмотря на свою выдающуюся карьеру Вайнфлеттского профессора философии в Оксфорде, Райл, по его словам, редко встречался с Расселом – в основном потому, что после Второй мировой тот избегал академической жизни. Тем не менее однажды, во время утомительного железнодорожного путешествия, они оказались в одном купе, и, отчаянно пытаясь завязать разговор со своим знаменитым попутчиком, Райл спросил Рассела, почему тот считает, что Локк, который в сравнении с Беркли, Юмом или Ридом не был таким уж оригинальным мыслителем или хорошим писателем, оказал гораздо большее влияние на англоязычную философию. Рассел ответил фразой, которую я сделал эпиграфом, и так началась их единственная, по словам Райла, содержательная беседа.
9 Локк 1985. С. 101. Здесь и далее «Опыт о человеческом разумении» Дж. Локка цитируется по переводу А. Н. Савина: Локк Дж. Сочинения: В 3 т. Т. 1–2 / Под ред. И. С. Нарского. М.: Мысль, 1985, с незначительными исправлениями и уточнениями.
10 Локк 1985. С. 101–102.
11 Неспособность Декарта представить себе мысль как движущуюся материю подробно обсуждается в моей книге «Объясненное сознание» (1991а). Книга Джона Хаугленда, весьма уместно озаглавленная «Искусственный интеллект: Да быть того не может!» (Haugeland 1985), – прекрасное введение в историю того, как эта идея в конце концов стала мыслимой.
12 Локк 1985. С. 102.
13 В своей книге «Естественная теология», вышедшей в 1803 году, Уильям Пейли излагает Довод от Замысла, приводя гораздо больше биологических деталей и добавляя множество оригинальных и цветистых отступлений. Именно влиятельная формулировка Пейли побудила Дарвина попытаться ее опровергнуть, но Клеант Юма формулирует Довод со всей его логической и риторической силой.
14 Юм 1996. С. 396.
15 Там же. С. 399. Гьертсен указывает, что двумя тысячелетиями ранее Цицерон с той же целью использовал тот же пример: «Когда наблюдаешь солнечные или водяные часы, понимаешь, что они показывают время не случайно, а благодаря искусству. А мир, включающий в себя и эти самые произведения искусства, и их создателей, и все вообще, что же, ты считаешь, лишен разумения и рассудка?» (De natura deorum, II, 34). См.: Gjertsen 1989. Р. 199. Цит. по: Юм 1996. С. 87.
16 Там же. С. 399–400.
17 Там же. С. 401–403.
18 Юм 1996. С. 413–415.
19 Там же. С. 419.
20 Там же. С. 420.
21 Там же.
22 Там же. С. 420–422.
23 Там же. С. 423–424.
24 Юм 1996. С. 429.
25 Там же. С. 433–434.
26 Там же. С. 471.
27 Юм 1996. С. 435–438.
28 Там же. С. 440.
29 Diderot 1749.
30 Mayr 1982.
31 Юм 1996. С. 396.
32 В английских переводах сочинений Аристотеля слово accident/accidental, которое здесь переводится как «случайное», традиционно используется для передачи греческого τὸ συμβεβηκός, что на русский язык принято переводить словом «привходящее». – Примеч. пер.
33 Платон. Федр, 265е.
34 Дарвин 1991. С. 360. Здесь и далее «Происхождение видов путем естественного отбора» Чарлза Дарвина цитируется по переводу К. А. Тимирязева: Дарвин Ч. Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь. Перевод с шестого издания (Лондон, 1872) / Под ред. Я. М. Галла, Я. И. Старобогатова, А. Л. Тахтаджяна. СПб.: Наука, 1991, с незначительными исправлениями и уточнениями.
35 Дарвин 1991. С. 414.
36 Письмо, цит. по: Desmond, Moore 1991. Р. 553.
37 В науке такое не редкость. Например, долгие годы существовало множество доказательств в пользу гипотезы дрейфа континентов (того, что Африка и Южная Америка были некогда единым целым, а затем раскололись), но до открытия механизмов тектоники плит эту гипотезу было сложно воспринять всерьез.
38 Великолепное изложение этой интеллектуальной истории см. в книге: Richards 1987.
39 Число, приведенное в первом издании, неверно: когда Дарвину указали на ошибку, он пересмотрел свои вычисления при подготовке последующих изданий, но саму идею никто так и не опроверг. (В переводе К. А. Тимирязева, опиравшегося на 6‐е издание книги Дарвина, даны пересмотренные подсчеты: за период в 740–750 лет – около 19 миллионов слонов. – Примеч. пер.) Дарвин 1991. С. 68.
40 Известный пример действия мальтузианского закона – стремительный рост популяции дрожжевых грибков в свежем хлебном тесте или виноградном соке. Благодаря изобилию сахара и других питательных веществ происходит взрывной рост популяции – в течение нескольких часов в тесте и нескольких недель в соке. Но вскоре для популяции дрожжевых грибков наступает момент мальтузианской катастрофы: она происходит из‐за их собственной прожорливости и накопления отходов, в том числе углекислого газа (он образует пузырьки, благодаря которым поднимается тесто и пенится шампанское) и алкоголя, которые мы, – те, кто использует дрожжи, – склонны высоко ценить.
41 Дарвин 1991. С. 403.
42 Дарвин 1991. С. 115–116.
43 Gould 1992a. Р. 54.
44 Дарвин 1991. С. 359.
45 Там же. С. 40.
46 Дарвин 1991. С. 107.
47 Jones 1993.
48 Дарвин 1991. С. 106.
49 Дарвин 1991. С. 59–60.
50 Dawkins 1986a. Р. 237.
51 Ridley Mark 1985. Р. 5.
52 Как часто отмечалось, Дарвин не утверждал, что естественный отбор является универсальным объяснением: он был «самым важным, но не единственным средством модификации» (Дарвин 1991. С. 24).
53 Ценное изложение этой истории см.: Ellegard 1958.
54 Иногда высказывается предположение, что теория Дарвина является систематически неопровержимой (а потому научно бессодержательной), но Дарвин открыто писал о том, какие находки могли бы опровергнуть его теорию. «Хотя Природа предоставляет для деятельности естественного отбора длинные периоды времени, они все же не беспредельно длинны» (Дарвин 1991. С. 95). Следовательно, если геологические доказательства показывают, что прошло недостаточно много времени, его теория будет опровергнута. Остается, конечно, временная лазейка: теория не была сформулирована настолько жестко, чтобы в ней было указано, сколько именно миллионов лет является минимальным требуемым сроком, но эта временная лазейка имела смысл, поскольку по крайней мере некоторые догадки о продолжительности этого периода могли быть оценены независимо. (Взвешенное обсуждение дальнейших особенностей аргумента, не дающих прямо подтвердить или опровергнуть дарвиновскую теорию, см.: Kitcher 1985a. P. 162–165.) Другое знаменитое требование: «Если бы возможно было показать, что существует сложный орган, который не мог образоваться путем многочисленных последовательных слабых модификаций, моя теория потерпела бы полное крушение» (Дарвин 1991. С. 156). Многие приняли этот вызов, но, как мы увидим в одиннадцатой главе, у того, что они не преуспели, есть веские причины.
55 Дарвин 1991. С. 404.
56 Идеал дедуктивной (или «номологически-дедуктивной») науки, берущей за образец физику Ньютона или Галилея, был до недавнего времени общим местом философии науки, так что неудивительно, сколько усилий было приложено к разработке и критике различных аксиоматизаций дарвиновской теории – ведь считалось, что научная обоснованность заключается в такой формализации. Высказанная в данном параграфе мысль – что Дарвин, скорее, постулировал эволюцию как алгоритмический процесс – позволяет нам отдать должное неоспоримому наличию априорного компонента в дарвиновской мысли, не загоняя ее в обветшавшие рамки номологически-дедуктивной модели. См.: Sober 1984a; Kitcher 1985a.
57 Дарвин 1991. С. 115–116.
58 Там же. С. 86.
59 Gould 1985.
60 Gardeners’ Chronicle. 1860. April 7. Подробнее см.: Hardin 1964.
61 Цит. по: Gould 1985. P. 345–346.
62 Специалисты в области компьютерных наук иногда ограничивают понятия алгоритма, называя так только программы, которые обязательно в какой-то момент оканчиваются – то есть, например, те, в которых нет бесконечных циклов. Но как бы ни было полезно такое ограничение в некоторых случаях для математиков, нам от него толку немного. В самом деле, лишь немногие из постоянно выполняющихся по всему миру программ можно назвать алгоритмами в этом узком смысле слова; большинство неопределенно долго выполняет один и тот же цикл, терпеливо ожидая указаний (например, приказа прервать цикл, без которого выполнение программы продолжится). Однако их подпрограммы являются алгоритмами в строгом смысле слова – если, конечно, в них не таится необнаруженный «баг», из‐за которого программа может «зависнуть».
63 Об особенно любопытных свойствах вероятностных алгоритмов Михаэля Рабина см.: Dennett 1984. P. 149–152.
64 Gould 1989a.
65 Kirkpatrick, Gelatt, Vecchi 1983.
66 Общие сведения см.: Smolensky 1983; Rumelhart 1989; Churchland, Sejnowski 1992; обзор с точки зрения философии см.: Dennett 1987a; Churchland 1989.
67 Darwin 1911. Vol. 2. P. 6–7.
68 Barrett et al. 1987, D26, M84.
69 Цит. по: Desmond, Moore 1991. Р. 486.
70 См. трактовку этой проблемы в: Richads 1987. P. 160ff.
71 Цит. по: Rachels 1991. Р. 110.
72 Wilberforce 1860.
73 Davies 1992. Р. 200.
74 MacKenzie 1868.
75 Dewey 1910. Р. 15.
76 Davies 1992. Р. 232.
77 Эта захватывающая и буквально изводящая исследователя история пересказывалась неоднократно, но все еще вызывает яростные споры. Прежде всего, почему Дарвин откладывал публикацию? Был ли он равнодушен или чудовищно несправедлив к Уоллесу? То, что мы не осведомлены о подлинной природе отношений Дарвина и Уоллеса, подводит нас не просто к вопросу, мучила ли Дарвина совесть из‐за того, как он использовал наивные и полные поспешных выводов письма Уоллеса; как видим, двое ученых мужей весьма по-разному интерпретировали открытый ими закон и по-разному к нему относились. Особенно подробное изложение событий см.: Desmond, Moore 1991; Richards 1987. P. 159–161.
78 Gould 1985. Р. 397.
79 Desmond, Moore 1991. Р. 569.
80 Ellegard 1956.
81 Darwin 1911. Vol. 2. P. 105.
82 Rachels 1991. P. 99.
83 Dewey 1910. P. 12.
84 А как возник изначальный порядок? Лучшее из известных мне обсуждений этого важного вопроса – раздел «Космология и стрела времени» в: Penrose 1989 (глава 7).
85 Gregory 1981. Р. 136.
86 The River That Flows Uphill: A Journey from the Big Bang to the Big Brain (1986).
87 Dennett 1975.
88 Общедоступные очерки некоторых идей можно найти в работах: Palels 1988; Stewart, Golubitsky 1992; Langton et al. 1992.
89 Кстати, заметим, что родственные взаимосвязи не являются логическим следствием того, что ДНК птицы практически идентична последовательности ДНК других птиц! «Всего лишь совпадение, а не плагиат» было бы возможно логически, но такую возможность никто не примет всерьез.
90 Desmond, Moore 1991. Р. 458.
91 Desmond, Moore 1991. Р. 492.
92 Bethell 1976.
93 Dawkins 1986a.
94 Oxford English Dictionary.
95 Не то чтобы они были совершенно невозможны. Геостационарные спутники, двигающиеся со скоростью вращения Земли, представляют собой своего рода небесные крючья – вполне настоящие и вовсе не сверхъестественные. Они так ценны (и являются вполне разумным вложением средств) потому, что нам часто хочется подвесить что-нибудь (антенну, видеокамеру или телескоп) высоко в небе. Эту идею тщательно изучали. Оказалось, что веревка из прочнейшего на сегодняшний день искусственного волокна должна была бы быть больше ста метров в диаметре в верхней части (ниже ее можно было бы делать все тоньше и тоньше, пока она не станет практически невидимой, словно рыболовная леска) – и это только чтобы выдерживать свой собственный вес, не говоря уже о грузе. Даже если ее и удалось бы изготовить, никому не захочется, чтобы она рухнула с небес на какой-нибудь городок!
96 Holland 1975.
97 Maynard Smith 1978.
98 Ridley Matt 1993.
99 Baldwin 1896.
100 См.: Dennett 1983.
101 Рисунок (с некоторыми изменениями) заимствован из: Dennett 191a.
102 Wright 1931.
103 Рассуждения Шулля (Schull 1990) позволяют нам сравнивать виды с точки зрения их способности «видеть» возможные пути самосовершенствования, зависящей от степени предрасположенности к воплощению различных фенотипов (см.: Dennett 1990a).
104 Richards 1987. Р. 480.
105 Изложение истории эффекта Болдуина у Роберта Ричардса (Richards 1987, в особенности p. 480–503 и обсуждение ниже) стало одним из важнейших стимулов и руководств в моих размышлениях над данной книгой. Особенно важным мне кажется (см. отзыв в: Dennett 1989a), что Ричардс не только разделяет свойственную Болдуину и многим другим дарвинистам тайную надежду отыскать небесные крючья (или по меньшей мере подсознательную неудовлетворенность теориями, настаивающими на существовании подъемных кранов), но обладает также интеллектуальной честностью и смелостью не скрывать и исследовать неловкость, которую вызывает в нем то, что он вынужден называть «ультрадарвинизмом». Очевидно, что душой Ричардс – с Болдуином, но разум не позволяет ему хорохориться или замазывать трещины в плотинах, воздвигаемых другими для защиты от универсальной кислоты.
106 См., например: Hinton, Nowland 1987.
107 Richards 1987. Р. 487.
108 Dawkins 1982. Р. 113. Ср.: Докинз 2010. С. 198.
109 Хофштадтер 2001. С. 263–317.
110 Williams G. 1985.
111 Dawkins 1986b. Р. 74. См. также обсуждение во втором издании «Эгоистичного гена» своеобразной версии редукционизма Левонтина, Роуза и Камина (Lewontin, Rose, Kamin 1984), которую Докинз метко называет их «личным пугалом» (Dawkins 1989a. Р. 331).
112 Weinberg 1992.
113 Другой подход к тому же вопросу см.: Dennet 1991a. P. 33–39.
114 Да, во плоти. Подумайте, захотели бы мы назвать его редукционизмом в духе?
115 Все знают, каким риторическим вопросом ответить на этот: «Любишь ли ты Истину настолько бескомпромиссно, чтобы захотеть узнать об измене возлюбленного?» Мы вернулись к началу. Что до меня, отвечу, что так сильно люблю мир, что уверен в своем желании знать правду о нем.
116 Дарвин 1991. С. 374.
117 Margulis 1981.
118 The Descent of Man, and Selection in Relation to sex (1871).
119 Margulis 1981; если вы ищете популярный очерк, см.: Margulis, Sagan 1986, 1987.
120 Однако организмы, принадлежащие к разным царствам, вступали в весьма примечательные симбиозы. Плоский червь Convoluta roscoffensis не имеет ротового отверстия и никогда не испытывает потребности в пище, поскольку живущие в нем водоросли производят питательные вещества в результате фотосинтеза (Margulis, Sagan)!
121 Кладисты (о взглядах которых мы еще немного поговорим ниже) – сторонники таксономической школы, по разным причинам отвергающей концепцию сохранения «материнского вида». С их точки зрения каждый случай видообразования приводит к появлению двух дочерних видов и исчезновению их общего предка вне зависимости от того, как сильно одна из сохранившихся ветвей похожа в сравнении с другой на материнскую.
122 Дело усложняется из‐за возможности гибридизации, когда принадлежащие к двум разным видам индивиды имеют способных к размножению потомков. С этим явлением связаны интересные вопросы, которые далеки от обсуждаемых нами проблем.
123 Самым деятельным исследователем этих аспектов наследия Дарвина был Дональд Кэмпбелл, специалист в области эволюционной эпистемологии и психологии.
124 Все это – спорные вопросы, но за дальнейшей информацией и изложением схожих аргументов можно обратиться к работам (Kitcher 1984) и (Williams 1992); Ereshefsky 1992 – недавний сборник работ, посвященный этой проблематике; Sterelny 1994 – проницательная рецензия на этот сборник.
125 Cann et al. 1987.
126 Отметим одно важное различие между наследием Митохондриальной Евы и Y-хромосомного Адама: у всех нас, и мужчин и женщин, в клетках есть митохондрии, но все они переданы нам нашими матерями. Если вы мужчина, у вас есть Y-хромосома, полученная от отца, но подавляющее большинство – практически все за незначительным исключением – женщин вовсе не имеют Y-хромосомы.
127 Философы часто обсуждают примеры необычных людей, известных нам лишь по определенным описаниям, но обычно их интересуют такие скучные – но реальные – люди, как самый низкорослый шпион. (А такой ведь должен быть, не так ли?) Полагаю, что Митохондриальная Ева – пример гораздо более заманчивый, особенно если учесть, что для эволюционной биологии она представляет предмет подлинного теоретического интереса.
128 Разумеется, существуют писатели, зарабатывающие на хлеб сочинением шуток для телевизионных комедий, – или сами комедианты, выдумывающие значительную часть своих реплик, но, за некоторыми несущественными исключениями, эти люди не создают анекдотов («Слышали тот, что о парне, который?..»), которые бы зажили собственной жизнью.
129 Дарвин 1991. С. 44.
130 Maynard Smith 1986. Р. 41.
131 Больше об этом см.: Dennett 1991b.
132 Докинз 2019. С. 39.
133 Ridley Mark 1985. Р. 56.
134 Willard Van Orman Quine 1953. Р. 4.
135 В современной аналитической философии для обсуждения модальных понятий возможности, действительности (реальности) и необходимости применяется инструментарий возможных миров. Актуальный мир – это вся совокупность реальности, то есть все объекты, факты и события, существующие, существовавшие или те, которые только будут существовать. Таким образом, хотя Александр Македонский уже не существует, он является актуальным объектом, поскольку он существовал в актуальном мире, также актуальными объектами являются все атомы, звезды, галактики, и вообще все во Вселенной, включая саму Вселенную, с момента ее возникновения и до момента ее гибели. Возможный мир – это любой мир, который отличается от актуального мира как минимум одним фактом. Примеры возможных миров: мир, полностью похожий на актуальный, но отличающийся от него тем, что в нем на один атом больше (или меньше); мир, в достаточной степени похожий на актуальный, но отличающийся от него тем, что в нем Александр, сын Филиппа, умер в младенчестве; мир, совершенно не похожий на актуальный, потому что в нем иные физические законы. Единственное условие, которому должен отвечать возможный мир: в нем нет логических противоречий. Иными словами, возможный мир – это мир, который может быть непротиворечиво описан. Необходимым, в терминологии возможных миров, является все то, что существует в каждом возможном мире. Таким образом, законы логики являются необходимыми, а законы физики – нет. – Примеч. ред.
136 Dennett 1984.
137 Ayers 1968.
138 В работах Dennett 1984 и Lewis 1986. P. 36–38 формулируются основания, достаточные для отказа от актуализма.
139 В 1982 году Франсуа Жакоб, биолог и лауреат Нобелевской премии, опубликовал книгу под заглавием «О возможном и действительном», и я бросился ее читать, ожидая найти там откровения о том, как следует думать обо всех этих связанных с возможностью загадках биологам. К моему разочарованию, этот вопрос в книге практически не затрагивался. Книга замечательная, и название у нее прекрасное, но, по моему скромному мнению, друг с другом они сочетаются плохо. По-видимому, книга, которую я жаждал прочитать, еще не написана, так что в этой главе мне придется сделать попытку написать ее самому – хотя бы частично.
140 У Борхеса числа немного отличаются: в книге 410 страниц, на каждой странице – 40 строк из 80 знаков. Общее число знаков в книге достаточно близко к моему варианту (1312000 вместо 1000000), чтобы не принимать разницу во внимание. Я привожу круглые числа из соображений удобства. У Борхеса возможно лишь 25 печатных знаков: этого достаточно, чтобы писать прописными буквами по-испански (из знаков препинания у него используются лишь пробел, запятая и точка), но не по-английски. Более удобное число (100 знаков) выбрано мною, чтобы избежать каких-либо сомнений относительно пунктуации и выбора между строчными и прописными буквами во всех языках, использующих латинский алфавит.
141 Стивен Хокинг (Hawking 1988. Р. 129) настаивает на следующей формулировке: «В наблюдаемой нами части Вселенной приблизительно десять миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов миллионов частиц (единица с восемьюдесятью нулями)». По оценке Дентона (1985) в наблюдаемой Вселенной 1070 атомов. Эйген (1992. Р. 10) считает, что объем Вселенной составляет 1084 кубических сантиметров.
142 Вавилонская библиотека конечна, но, что любопытно, в ее стенах заключаются все грамматически правильные предложения английского языка. Однако любое английское предложение вне зависимости от своей длины может быть разбито на пятисотстраничные фрагменты, каждый из которых хранится где-то в библиотеке. Как это возможно? Некоторые книги учитываются не по одному разу. Легче всего понять наименее изящный пример: поскольку в некоторых книгах содержится лишь одна буква (и 499 пустых страниц), повторное использование сотни таких книг позволит создать любой текст любой длины. Как указывает в содержательном и забавном эссе «Универсальная библиотека» Куайн (в книге: Quine 1987), если вы станете использовать книги повторно и закодируете всю информацию с помощью ASCII, используемого вашим компьютером для обработки текста, то вся Вавилонская библиотека поместится в двух весьма небольших книгах, в одной из которых напечатан ноль, а в другой – единица! (Куайн также указывает, что психолог Теодор Фехнер рассуждал об универсальной библиотеке задолго до Борхеса.)
143 С этой же целью Куайн (1987) придумал термин «гиперастрономический».
144 «Долина смеха» (De Vries 1953). (Он продолжает: «Не стесняйтесь. Зовите в любое время дня или ночи…») Возможно, Де Врис также изобрел игру, позволяющую увидеть, насколько разительных изменений (разрушительных или нет) можно добиться одной опечаткой. Один из лучших примеров: «Я вроде знаю, чьи владенья / Сей лес. Но дом его в Селенье (Village)» (Фрост Р. Остановка на опушке леса зимним вечером. Пер. С. Степанова). Другие подхватили игру: в естественном состоянии – говорит нам мутировавший Гоббс – «жена (wife) человека одинока, бедна, беспросветна, тупа и живет недолго». Или вот вопрос: «Разве я сторож борделю (brothel) своему?»
145 Dawkins 1986a.
146 Сравнение человеческого генома с книгами из галактики «Моби Дик» немедленно дает ответ на иногда возникающий вопрос о Проекте «Геном человека». Как ученые могут говорить о секвенировании (копировании) генома человека, если геном каждого конкретного человека отличается от генома другого человека не одним, но сотнями или тысячами локусов (loci)? Как говорится, не существует двух абсолютно одинаковых снежинок или отпечатков пальцев, нет и абсолютно тождественных человеческих геномов, даже если это геномы однояйцевых близнецов (всегда могут закрасться ошибки: даже в клетки одной особи). Человеческую ДНК легко отличить от ДНК любого другого вида, даже от ДНК шимпанзе, совпадающей с ней более чем в 90% локусов. Каждый конкретный когда-либо существовавший человеческий геном содержится в галактике возможных человеческих геномов, чрезвычайно далекой от галактик геномов других видов; но внутри этой галактики места достаточно, чтобы не нашлось двух тождественных человеческих геномов. Вы обладаете двумя версиями каждого из своих генов – одна унаследована от матери, другая – от отца. Они передали вам ровно половину своих собственных генов, случайным образом отобранных из тех, что унаследованы ими от своих родителей – ваших бабушек и дедушек, – но поскольку эти последние принадлежали к виду Homo sapiens, их геномы совпадают почти по всем локусам, так что в большинстве случаев неважно, кто именно из родителей ваших родителей передал вам конкретный ген. Тем не менее их геномы отличаются многими тысячами локусов, и то, какими именно окажутся эти локусы у вас – дело случая, элемент хаоса, встроенный в механизм, определяющий вклад ваших родителей в формирование вашей ДНК. Более того, у млекопитающих мутации накапливаются со скоростью примерно сотни на геном за поколение. «То есть в результате случайных ошибок копирования, допущенных вашими энзимами, или мутаций в ваших яичниках или тестикулах в результате воздействия космического излучения, в геноме ваших детей будет примерно сотня отличий от ваших с супругом генов» (Ridley Matt 1993. Р. 45).
147 Это – упрощенное описание процесса, в котором не упоминается о роли матричной РНК в процессе трансляции и иных дополнительных подробностях.
148 Создатели фильма вообще не упоминают о проблеме устройства для чтения ДНК и используют ДНК лягушки лишь для восстановления отсутствующих частей ДНК динозавра. Дэвид Хэйг обратил мое внимание на то, что выбор режиссерами лягушки – проявление любопытной ошибки, которую он считает частным случаем заблуждения относительно Великой цепи бытия: «Конечно же, люди и динозавры друг к другу ближе, чем к лягушкам. Человеческая ДНК подошла бы лучше лягушачьей. А еще лучше была бы птичья».
149 В последнее время специалисты по эволюционной теории часто говорят, что «геноцентризм», в наше время разделяемый практически всеми, зашел слишком далеко. Они сетуют, будто мера, в которой ДНК можно считать рецептом, состоящим из генов и определяющим фенотип или организм, повсеместно сильно преувеличивается. Те, кто так говорит, – это деконструктивисты от биологии, которые превозносят читателя, умаляя значение текста. Такие вещи полезно обсуждать, чтобы не впасть в вульгарный геноцентризм, но стоит хватить через край, и результат будет ненамного разумнее позиции деконструктивистов-литературоведов. Мы обсудим эту проблему подробнее в одиннадцатой главе.
150 Докинз 2010. С. 52. См. также: Dawkins 1989a. P. 281–282, и Sterelny, Kitcher 1988.
151 Murray 1989.
152 Это станет основной темой глав 8, 9 и 10.
153 См., в особенности: Lewis 1986. P. 10ff.
154 Нам в любом случае понадобится предположить существование пространства для маневра, ибо это – минимальное условие для отказа от актуализма – учения, согласно которому лишь действительное возможно. В «Трактате о человеческой природе» (1739) Дэвид Юм говорил о некоторой желанной нам «вольности» мира, не дающей возможному совпасть с действительным. Любое употребление слова «могу» – без которого нам вряд ли удастся обойтись! – подразумевает такую вольность. Некоторые люди полагали, что, если бы детерминизм соответствовал истине, был бы истинным и актуализм; или, наоборот, будь актуализм ложным, оказался бы истинным индетерминизм, что весьма сомнительно. Вытекающий отсюда довод против детерминизма был бы ошеломляюще прост: валентность этого атома кислорода равна двум, следовательно, он может соединиться с двумя атомами водорода и образовать молекулу воды (может прямо сейчас, вне зависимости от того, происходит это или нет); итак, возможно то, что не является действительным и, следовательно, детерминизм неверен. Существуют убедительные физические аргументы, приводящие к выводу о ложности детерминизма, но это – не один из них. Я готов предположить, что актуализм ложен (и что это предположение не связано с проблемой детерминизма/индетерминизма), даже если не могу этого доказать – хотя бы просто потому, что в противном случае пришлось бы сдаться и пойти, например, играть в гольф. Однако более подробное рассмотрение актуализма можно найти в моей книге «Elbow Room» (Dennett 1984), в особенности в шестой главе («Я мог бы поступить иначе»), откуда почерпнут материал для этого примечания. См. также сходное мнение Дэвида Льюиса (Lewis 1986. Ch. 17), считающего, что проблема индетерминизма никак не связана с нашим представлением об «открытости» будущего.
155 Об этом мы поговорим в главе 7.
156 К рассмотрению законов физики и физической необходимости мы обратимся в главе 7, но пока что различие кажется значительным.
157 Докинз 2019. С. 154.
158 Papert 1980. Р. 33. На феномен QWERTY с теми же целями ссылались и другие авторы: David 1985; Gould 1991a.
159 Джордж Вильямс (Williams G. 1985. Р. 20) пишет об этом так: «Некогда я настаивал, что „…законы физической науки и естественный отбор могут дать исчерпывающее объяснение любому биологическому явлению“ [Williams 1966. Р. 6–7]. Сейчас я жалею, что не придерживался менее жестких взглядов и не ограничился тем, чтобы назвать теорию естественного отбора единственной теорией, которую биологу нужно прибавить к теориям физическим. При объяснении любых явлений окружающего мира и биологу, и физику приходится учитывать исторические обстоятельства».
160 Докинз 2019. С. 127.
161 См., например, обсуждение проблемы в книге: Докинз 2019. С. 197, где делается следующий вывод: «Можно было бы подумать, что мощное „давление отбора“ должно приводить к быстрым эволюционным преобразованиям. А вместо этого мы обнаруживаем, что естественный отбор эволюцию тормозит. Фоновая скорость эволюции – без естественного отбора, то есть эквивалентная частоте мутаций – является в то же время и максимально возможной».
162 Dennett 1991a. Р. 174.
163 Глубоки или поверхностны ограничения, налагаемые элементарной логикой? Думается, и то и другое в зависимости от их очевидности. Работа Нормана Эллестранда «Почему молодые особи меньше своих родителей?» (1983) представляет собой очаровательную пародию на образ мышления адаптационистов. Героически сохраняя серьезность, он рассматривает ряд «стратегических» причин МРМО (Малого Размера Молодых Особей). Завершает рассуждение отважное заявление о дальнейших направлениях исследований: «В частности, еще одна характеристика молодых особей является даже более распространенной, чем МРМО, и заслуживает серьезного внимания теоретиков, а именно тот факт, что молодые особи, во-видимому, всегда моложе своих родителей».
164 Minsky 1985a. Р. 119 (восклицательный знак Мински. – Д. Д.).
165 Ibid. Р. 122.
166 Ibid. Р. 119.
167 Desmond, Moore 1991. Р. 263.
168 Сеймур Пейперт (Papert 1993. Р. 90) описывает, как он наблюдал за «необучаемым» мальчиком во время урока, на котором было запрещено считать на пальцах: «Во время пребывания в классе было видно, что ему ужасно хочется начать загибать пальцы, но хватает ума не делать этого. Затем я увидел, как он оглядывается в поисках чего-нибудь, с помощью чего можно было бы вести подсчеты. Ничего подходящего не было. Было заметно, что он все больше нервничает. Что делать?.. И тут на меня снизошло вдохновение. Я с самым невинным образом подошел к нему и громко спросил: „А о зубах ты не подумал?“ По его лицу мгновенно стало ясно, что он меня понял – в отличие от учительницы. „Как же, необучаемый!“ – подумал я. С трудом скрывая улыбку, он решал примеры, явным образом наслаждаясь бунтарской идеей». (Размышляя об использовании того, что «под рукой», как о возможном вынужденном ходе, полезно помнить, что не все народы Земли использовали десятичную систему счисления; например, индейцы-майя оперировали двадцатеричной.)
169 Schull 1990; Dennett 1990a.
170 В статье «Интенциональные системы в когнитивной этологии: в защиту „Парадигмы Панглосса“» (Dennett 1983) Деннет впервые ввел термин «блуждающие обоснования» (free-floating rationales), который потом неоднократно использовал в последующих работах. Блуждающее обоснование – это стратегия поведения, которая нам представляется рациональной и которая может быть осуществлена животными в определенной ситуации, даже если эти животные не обладают рациональными способностями, необходимыми для того, чтобы осознать, что они делают. Пример блуждающего обоснования – птица, которая притворяется раненой, чтобы отвлечь хищника от гнезда. Хотя действия птицы для нас естественно описать в терминах «притворства», демонстрируемое птицей поведение не означает, что она обладает пониманием истины и лжи и способна осознанно вводить хищника в заблуждение. – Примеч. ред.
171 Дарвин 1953. С. 207.
172 Dawkins 1982.
173 См., например: Gould 1977a, 1980a.
174 Ridley Mark 1985. Р. 9.
175 Наука не стоит на месте. С помощью компьютеров ученые недавно показали, что «разработанная в XIX веке модель происхождения известных нам рукописей Платона была настолько упрощена, что ее можно назвать неверной. В своей изначальной форме эта модель предполагала, что все дошедшие до наших дней рукописи напрямую или косвенно были копиями одной или более из трех древнейших сохранившихся рукописей, и каждая – точной копией; тогда существовавшие в более поздних рукописях расхождения следовало объяснять либо ошибками переписчиков, либо сознательными правками, с каждой новой копией постепенно накапливавшимися» (Brumbaugh, Wells 1968. Р. 2; во введении к этой работе дается яркое описание того, как обстоят дела в этой области науки сегодня).
176 Дарвин 1953. С. 208.
177 Neugebauer 1989. Я благодарен Ноэлю Свердлоу, рассказавшему об этом во время дискуссии, последовавшей за обсуждением его доклада «Происхождение планетарной теории Птолемея», прочитанного 1 октября 1993 года на философском коллоквиуме в Университете Тафтса, а затем познакомившему меня со статьей Нойгебауера и объяснившего ее сложные места.
178 Humphrey 1987.
179 Ibid.
180 Dennett 1984. Р. 18.
181 Houck et al. 1991.
182 Генетические элементы, подсаженные в дрозофил, представляют собой «интрагеномных паразитов» и, вероятно, окажут негативное воздействие на способность организма хозяина к адаптации, так что не следует возлагать на этот случай чрезмерных надежд. См.: Engels 1992.
183 Dennett 1978.
184 Hofstadter, Dennett 1981.
185 «Признаюсь, я уверен, что пустота пространства фенотипов полна миражей. [Забудьте на минуту о возможности наложения ограничений на развитие. Вообразите, что можно описать Фенотип как организм путем измерения некоего большого числа непрерывных метрических характеристик, каждая из которых соответствует оси координат пространства фенотипов. Тогда Фенотип каждого организма будет точкой, а виды – облаком точек в этом пространстве. Эволюция фенотипа у одного вида соответствует движению облака по определенной траектории. Равным образом расхождение ветвей филогенеза в этом пространстве фенотипов представлено как расхождение траекторий.] Если в качестве основной гипотезы принять отсутствие ограничений, расходящиеся траектории, отражающие ход этого процесса, образуют в этом многомерном пространстве „магистраль“ со множеством случайных ответвлений. Характерной особенностью расположения такой „магистрали“ во многомерном пространстве будет то, что большая часть пространства – пуста» (Kauffman 1993. Р. 19).
186 James 1880.
187 Dobzhansky 1973.
188 См. с. 86–87.
189 Küppers 1990. Р. 180.
190 Denton 1985. Р. 317.
191 Denton 1985. Р. 323.
192 Докинз 2019. С. 218.
193 Там же. С. 468–469.
194 Dennett 1975. P. 171–72.
Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]