© М.М. Зощенко, наследники, 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2020
Возвращенная молодость
1. Автор приносит свои извинения
Это есть повесть о том, как один советский человек, обремененный годами, болезнями и меланхолией, захотел вернуть свою утраченную молодость. И что же? Он вернул ее простым, но все же удивительным способом.
Человек вернул свою потерянную молодость! Факт, достойный оглашения в печати. Тем не менее не без робости автор приступает к этому сочинению. Обиды и огорчения принесет, вероятно, нам эта книга.
Ах, мы тревожимся в особенности за одну категорию людей, за группу лиц, так сказать, причастных к медицине.
Эти лица, ну там, скажем, врачи, фельдшера, лекарские помощники, работники «скорой помощи», а также, ну, скажем, заведующие аптеками с ихними женами, родственниками, знакомыми и соседями, лица эти, увидав книгу, содержание которой поначалу несколько напомнит им ихнюю профессию, лица эти, несомненно, отрицательно, а может быть, даже и враждебно отнесутся к нашему сочинению.
Этих лиц автор покорнейше просит поснисходительней отнестись к нашему труду. Автор, в свою очередь, тоже обещает им быть снисходительным, если ему случится читать повести или там, скажем, рассказы, написанные врачом, или родственником этого врача, или даже его соседом.
Автор просит у этих лиц извинения за то, что он, работая в своем деле, мимоходом и, так сказать, как свинья, забрел в чужой огород, наследил, быть может, натоптал и, чего доброго, сожрал чужую брюкву.
2. Некоторая необычайность нашего сочинения
Наша повесть на этот раз мало похожа на обычные литературные вещицы. Она мало также похожа и на наши прежние художественные вещички, написанные наивной, грубоватой рукой в спехе нашей молодости и легкомыслия.
Нет, с одной стороны, это сочинение тоже можно будет назвать художественным. Тут будет и художественное описание картин нашей северной природы, описание бережков, ручейков и опушек леса. Тут будет интересный и даже занимательный сюжет. Тут будут разные сложные и сердечные переживания героев, а также рассуждения и добровольные высказывания этих героев о пользе текущей политики, о мировоззрении, о перестройке характеров и о славных грядущих днях.
Здесь будет все, чего ждет читатель от книги, которую он взял почитать вечерком, чтобы рассеять свои дневные заботы и чтоб окунуться в чужую жизнь, в чужие переживания и в чужие помыслы.
Но это только с одной стороны. А с другой стороны, наша книга – нечто совершенно иное. Это такое, что ли, научное сочинение, научный труд, изложенный, правда, простым, отчасти бестолковым бытовым языком, доступным в силу знакомых сочетаний самым разнообразным слоям населения, не имеющим ни научной подготовки, ни смелости или желания узнать, что творится за всей поверхностью жизни.
В этой книге будут затронуты вопросы сложные и даже отчасти чересчур сложные, отдаленные от литературы и непривычные для рук писателя.
Такие вопросы, как, например, поиски потерянной молодости, возвращение здоровья, свежести чувств, и так далее, и тому подобное, и прочее. А также будут затронуты вопросы о переустройстве всей нашей жизни и о возможностях этого переустройства, о капитализме и о социализме и о выработке мировоззрения. А кроме того, мы коснемся и других, не менее важных вопросов, взятых в самом их наивысшем значении и в свете текущих дней.
3. На что похоже наше сочинение
Ну, если это и не научный труд, если, скажем, Академия наук или там, скажем, секция научных работников, согласовавшись с горкомом и Союзом писателей, не найдет здесь признаков научного сочинения или найдет эти признаки, но не сосчитает автора в достаточной степени овладевшим марксистско-ленинским мировоззрением, то в таком случае эту книгу можно будет обозначить более средним, более, так сказать, безобидным названием, не раздражающим зрения и слуха отдельных граждан и организаций.
Пусть эта книга называется, ну, скажем, культур-фильм. Пусть это будет такой, что ли, культур-фильм, вроде как у нас бывали на экране: «Аборт», или там «Отчего идет дождь», или «Каким образом делают шелковые чулки», или, наконец, «Чем отличается человек от бобра». Такие бывают фильмы на крупные современные научные и производственные темы, достойные изучения.
Так же, как и в этих фильмах, сначала у нас будет идти научное рассуждение с разными сносками, справками о том о сем, с разными комментариями и, может быть, даже диаграммами и статьями, окончательно разъясняющими суть дела.
И уже только потом читатель, слегка утомленный и пришибленный чужими мыслями, получит порцию занимательного чтения, которое и явится вроде как бы наглядной иллюстрацией к вышеизложенным мыслям и рассуждениям.
Конечно, умы нетерпеливые, не привыкшие идти на поводу, а также умы, ну, скажем, негибкие, грубоватые или, что ли, низменные, не имеющие особого интереса к различным явлениям природы, кроме выдачи продуктов питания, – эти умы могут, конечно, отбросить начало и комментарии, с тем чтобы сразу приступить к инцидентам и происшествиям и сразу, так сказать, получить порцию занимательного чтения.
В таком случае они без ущерба для себя прочтут, начиная с 17-й главы, правдивую повесть об удивительной жизни одного человека, который в наши реальные дни, в дни, так сказать, торжества материализма и физиологических основ, возвратил свою молодость и тем самым имел смелость и счастье соперничать в умении с самой природой или, как до революции говорили, с самим Господом Богом.
4. Любовь автора к медицине
Конечно, автор принужден сказать, что он человек, ну, что ли, невежественный в вопросах медицины. Не то чтобы невежественный, ну, не совсем, что ли, на все ноги подкованный, не совсем, что ли, разбирающийся в отдельных мелких, разнообразных и часто ужасно запутанных деталях этой науки. Тем не менее, по ходу повести, автор принужден будет затрагивать кой-какие передовые медицинские вопросы о том о сем, ну, там о неврастении, о нарушенном равновесии, об упадке сил и о причинах этих явлений.
Не то чтобы автор решительно ничего не смыслил в этом деле. Нет, он кое-что представляет себе. Но, конечно, это представление не такое уж окончательно твердое. Не такое, что вот разбуди человека ночью, и он тебе сразу все объяснит и все спросонок расскажет – где чего бывает, и зачем бывает, и как то или иное по-гречески называется, и что такое рак, и в каком боку у населения почки, и для какой цели природа пристроила человеку селезенку, и почему, в сущности, этот запутанный и даже отчасти мизерный орган называется этим довольно-таки легкомысленным названием, заметно снижающим человеческую природу в ее обычном величии.
Нет, автор, конечно, не врач, и знания его в этой сфере ограниченны. Тем не менее с детских лет автор имел глубокий и даже исключительный интерес к медицине и даже одно время пробовал было лечить своих менее ценных родственников разными домашним химическими средствами – йодом, дегтем, глицерином, травой, которую жрут собаки при заболевании, и психическими воздействиями. Каковое лечение, надо сказать, иной раз сходило довольно успешно и не всегда заканчивалось смертельным исходом того или другого зазевавшегося родственника.
Но не только к своим родственникам, но и ко всем людям автор присматривался с нескрываемым любопытством, следил, так сказать, за ежедневной игрой ихних организмов и за тем, кто сколько прожил, чем захворал и от чего именно помер. И что такое грипп. И что такое старость. И почему наступает увядание. И что надо делать, чтобы задержать быстрое течение дорогой нашей жизни.
И, надо сказать, неутешительные картины открывались постепенно перед изумленным взором автора.
5. Неутешительные картины
Ну, еще лет до тридцати пяти, сколько мог заметить автор, люди живут сносно, трудятся на своем поприще, веселятся, тратят безрассудно то, что им отпущено природой, а после этого по большей части начинается у них бурное увядание и приближение к старости. Автор имеет в виду так называемую интеллигентскую прослойку, причем прослойку, имеющую прежние мелкобуржуазные привычки и традиции. Автор не касается в данном случае, так сказать, восходящего класса, по той простой причине, что тут нервное здоровье в достаточной степени благополучно. Однако кое-что будет сказано и о пролетарском здоровье, о здоровье тех людей, кои сейчас, по роду своих обязанностей, прикоснулись к систематическому умственному труду и нажили на этом деле неврастению.
У них пропадает вкус ко многим хорошим вещам. Морда у них тускнеет. Ихние глаза с грустью взирают на многие приличные и недавно любимые вещи. Их захватывают разные удивительные и даже непонятные болезни, от которых врачи впадают в мудрое созерцательное состояние и приходят в беспокойство за беспомощность своей профессии.
Этих больных захватывают также болезни более понятные и, так сказать, общедоступные, описанные в учебниках, как, например: меланхолия, водянка, параличи, сахарная болезнь, туберкулез, и так далее, и тому подобное, и прочее.
Захворавшие выезжают тогда поскорей со своими болезнями и чемоданами на разные курорты и побережья в поисках своей утраченной молодости. Они купаются в море, ныряют и плавают, валяются часами на самом ужасном солнцепеке, шляются по горам и пьют специальные и слабительные воды. Еще более от этого хворают и с почтением взирают на врачей, ожидая от них чудес, возвращения потерянных сил и восстановления утраченных соков.
Врачи делают больным спринцевания и прижигания, купают их в ваннах, ставят им с научной целью разные клизмы и клизмочки из соленых и минеральных вод. Или ведут с больными беседы о чисто нервных явлениях со стороны организма, убеждая при этом больного отказаться от губительных мыслей и поверить в то, что он здоров как бык и что болезненные явления у него суть нечто воображаемое, вроде как бы даже фантазия, не имеющая под собой никакой реальной почвы. Это последнее совершенно запутывает простодушного больного и примиряет его с мыслью о близкой кончине. К тому же неумолимые силы природы и нарушенное привычное равновесие по большей части мало поддаются дальнейшим ухищрениям науки и живительным свойствам водолечения. И захворавший нередко заканчивает свое земное шествие, так и не узнав окончательно, что, собственно, с ним случилось и какую роковую ошибку он совершил в своей жизни.
6. Еще более неутешительные картины
Тогда, думая, что эти наблюдения, как бы сказать, чисто случайные, что эти наблюдения производились над людьми, здоровье и нервные силы которых подорваны многими и различными потрясениями – войной, революцией и всем, так сказать, своеобразием нашего быта, – автор тогда, не доверяя виденному, обернулся назад и нарочно прочел биографии и описания жизней всех сколько-нибудь известных и знаменитых людей прежних эпох и столетий[1].
И нет. Еще более неутешительные картины раскрылись перед автором.
Еще более бурное увядание, еще более сложные и непостижимые болезни, еще более ужасную меланхолию, хандру, разочарование, презрение к людям (I)[2], ипохондрию и еще более раннюю смерть можно было видеть на этом, так сказать, великом интеллигентском фронте.
Большой черный список можно составить из этих рано погибших великих людей (II).
Одни умирали, едва достигнув зрелого возраста, другие едва дотягивали до сорока лет, третьи, перешагнув сорокалетний возраст, влачили тем не менее жалкое существование и все равно как бы погибали для общества.
Они бросали свою славную работу (III), они целые дни валялись на оттоманках в рваных войлочных туфлях, курили трубки, грустили, бранились с женами, плакали и ныли, писали, скуки ради и чтоб забыться, свои мемуары о своей прекрасной героической молодости или сочиняли богословские и религиозные трактаты, поскольку для этой мелкой цели не требуется вдохновения (IV) и полного бурного творческого здоровья, подъема и того физического благополучия, которое было в молодости (V).
7. Великие люди
Но что наибольше всего удивило автора – это одна черта из жизни этих знаменитых людей, живших в прошлых веках. Это такое, что ли, примирение и покорность судьбе и даже какое-то нежелание бороться со своими болезнями.
Свои болезни они нередко считали проявлением божьей воли, или особым коварством судьбы, или своей склонностью к неудачам и после небольшого курса, главным образом водолечения, безропотно сносили то, что с ними случалось, не делая даже попыток заглянуть в глубь вещей, чтоб найти причину и понять физическое происхождение своих недомоганий.
Но можно сказать, к великому счастью, не все в этом смысле были одинаковы.
Одна категория людей отличалась особою крепостью здоровья и имела, не в пример прочим, продолжительную жизнь – это люди, склонные к раздумью и, так сказать, не идеалистическому пониманию жизни. Это главным образом всякого рода философы, ученые-натуралисты, химики, естествоиспытатели и вообще всякого рода профессора и мудрецы, кои по роду своей профессии чего-то такое соображали, чего-то такое думали о разных свойствах природы.
Одним словом, это были люди, которые не только сочиняли оды или там, скажем, сюиты и симфонии, не только рисовали красками разные «Закаты», и «Восходы», и «Опушки леса», но и добросовестно задумывались о своей жизни и о своем на редкость сложном организме, и об управлении им, и о своем отношении к окружающему.
Эти по-настоящему великие люди – чаще всего безбожники и материалисты – все почти доживали до глубокой старости и спокойно, без лишних ахов, криков и причитаний, отходили, как говорилось раньше, «в царство теней и неизвестности».
Они мало чем хворали и даже, напротив того, приближаясь к старости, отличались все большим и большим здоровьем.
Они мало суетились, не делали бестолковых вещей и мужественно шли к своей цели, не дорожа, в сущности, даже своей продолжительной жизнью.
Не без сердечного трепета автор прочел биографию Вольтера, который, несмотря на превратности судьбы и гонения со всех сторон, изволил прожить до восьмидесяти четырех лет.
Знаменитый греческий врач Гиппократ, «отец медицины», как его называли, то есть, значит, человек, целиком понимающий всю физическую суть дела, прожил до девяноста девяти лет.
А некто Демокрит, по-видимому, самый мудрый человек из всех живущих, греческий философ и родоначальник материализма[3] отхватил сто два года и помер с улыбкой, говоря, что он мог бы прожить и дольше, если б к тому стремился (VI).
8. Так сказать, «секрет вечной молодости»
Нет, зря на свете ничего не бывает. Автор полагает и даже уверен, что эти профессора и ученые люди чего-то такое узнавали, отыскивали какой-то, может быть, секрет или, скажем, не секрет, а какую-нибудь там подходящую, единственно нужную линию поведения и, пользуясь этим, беспечно жили[4], регулируя свою жизнь и свой организм, как, скажем, рабочий или там мастер регулирует свой токарный станок.
Но этот секрет личного своего благополучия и долголетия профессора, как на грех, уносили в могилу.
Конечно, кое-что отвлеченное было сказано по этому поводу. Одни говорили на тему о равновесии тела и души. Другие туманно рассуждали о необходимости быть ближе к природе или, во всяком случае, не мешать ей и вообще ходить босиком.
Третьи советовали ничему не удивляться и не отрываться от масс, говоря, что мудрость всегда спокойна.
Некоторые, спускаясь с заоблачных высот и не говоря пышных слов о душе, велели получше следить за мелкими естественными свойствами своего тела, советуя при этом кушать простоквашу, всецело рассчитывая, что это вегетарианское блюдо дает особо продолжительную жизнь, не дозволяя микробам без толку скопляться в наших внутренностях и в пошлых закоулках организма, имеющих от природы низменное и второстепенное значение.
Однако автор в бытность свою учеником знал одного преподавателя, который много лет подряд кушал эту молочную диету и, захворав неожиданно легким гриппом, как говорится, «дал дуба», оплакиваемый своими родственниками и учениками. Причем родственники и ученики в один голос утверждали, что вот именно пристрастие к кислому молоку и подкосило больного, подорвав его силы настолько, что ослабленный организм не смог сопротивляться такой, в сущности, пустячной болезни.
9. Отчего не поговорить об интересных вещах
Не желая даже намеком унижать или в чем-либо упрекать великих людей, автор все же хочет отметить, что ничего особенно путного и положительного, а главное, доступного и понятного всем людям не было сказано в этой области[5].
И мудрые старцы, знавшие что-то такое про себя, отходили в иной мир, так и не осчастливив своих ближних.
Нет, конечно, автор не имеет намерения сейчас сказать: вот, мол, старцы померли со своим секретом, а вот автор, молодец и сукин сын, открыл этот секрет и сию минуту осчастливит человечество своим нестерпимым открытием. Нет. Все обстоит гораздо проще и, может быть, даже обидней. Все, что будет говорить автор, по всей вероятности и даже несомненно, известно отделу здравоохранения и медицине.
И если автор имеет намерение говорить о таких вещах своим слабым, заплетающимся языком, то отчего не поговорить в доступной форме об интересных вещах, о вещах, которые всем любопытны и всем занимательны.
Люди в свободное от занятий время изучают литературу, говорят о музыке, собирают марки, сушат бабочек, букашек и разных там, я извиняюсь, навозных жучков, но автор подозревает, что единственная настоящая тема после политики (что, в сущности, будет в конечном счете почти одно и то же, ибо социальное переустройство общества ведет к новым, здоровым формам жизни, а стало быть, и к новому здоровью), – так единственная тема, которая у всех почти на уме, которая всем почти близка, и понятна, и необходима, как вода, как еда и как солнце, – это наша жизнь, наша молодость, наша свежесть и наше умение распоряжаться этими драгоценными дарами.
10. Потерянное здоровье
Сколько мог заметить автор, здоровье, главным образом среди вышеуказанной интеллигентской прослойки, несколько ухудшилось и покачнулось.
Автор имеет подозрение, что здоровье, во всяком случае нервное здоровье, всех людей, всех категорий, всех стран и всех классов и состояний значительно снизилось за последние столетия.
В самом деле, иной раз просто с удивлением и тревогой читаешь старинные книги, где описываются похождения героев самых разнообразных классов и профессий.
Вот это были на редкость молодцы и здоровяки. Вот это были сильные и даже могучие характеры. Вот это были обжоры и пьяницы, какие нам и во сне не снились.
То и дело читаешь: «Он почувствовал жажду, освежился, выкушав две бутылки розового анжуйского вина, и, вскочив на лошадь, понесся галопом за своим оскорбителем…»
Ну-те, скажем, поднесите две бутылки анжуйского вина нашему человеку, нашему обитателю, проживающему в 1933 году. Он, пожалуй, после этого не только на лошадь не сядет, он, по всей вероятности, «мама» сказать не сможет. А приляжет подле своей лошадки, проспится, поскрипит и поохает и потом только, принаняв телегу, поплетется по своим делам, махнув рукой на своего оскорбителя, который, в свою очередь, увидя за собой погоню, небось уже драпанул за тридевять земель (VII).
11. Бесплодные попытки
Не будучи профессором, или там, скажем, академиком, или, например, даже аспирантом, автор, по некоторой своей наивности и некоторой доле нахальства, пытался все же разобраться, в чем состоит секрет, отысканный старцами.
И нельзя ли, поняв этот секрет, слегка приподнять завесу над неувядаемой молодостью и долголетием?
Но, естественно, ничего путного из этого не вышло.
Конечно, автор приблизительно понимал, что вся штука в каком-то плавном ходе нашей машины, нашего организма, в соответствии с плавным ходом общественной жизни, окружением и средой.
Но, с одной стороны, автор видел людей, плавно живущих и вскоре умирающих от пустяковой простуды, с другой стороны, приходилось видеть черт знает какую бурную и неравномерную жизнь в бурной и даже потрясающей эпохе, и тем не менее хозяин этой жизни жил долго, превосходно и отличался примерным здоровьем и благополучием.
Тогда автор, не сдаваясь еще, стал присматриваться к работе, так сказать, отдельных частей нашего механизма и вообще к разным мелочам и мелочишкам, кои профессора могли, чего доброго, проглядеть, в силу своего высокого служебного и общественного положения находя их, ну, скажем, слишком пошлыми, мизерными, не возвышенными или даже просто унизительными для человечества и бурного роста всей христианской культуры, основанной на идеализме и на горделивом превосходстве против других животных, зарожденных, чего доброго, не в пример человеку, от плесени, воды и прочих гнусных химических соединений.
Нет, новых открытий в этой области автор, увы, не сделал, однако увидал много чего поучительного и достойного самого истинного удивления. И вот, прежде чем приступить к нашей повести, мы желаем кой о чем рассказать, без чего ну решительно нельзя будет понять всей истории человека, возвратившего себе молодость.
Мы расскажем пять небольших, но весьма забавных историек, объясняющих основную суть дела. Эти историйки можно в крайнем случае читать с полным добродушием, как рассказы.
Первая историйка будет о том, как ведет себя человек, когда ему хорошо. Вторая историйка – о том, что делает человек, когда ему плохо. В третьей говорится о том, что делает человек для того, чтоб ему было плохо. А два последних забавных рассказа заставляют подумать о необходимости научиться управлять собой и своим на редкость сложным телом.
Итак, прослушаем пять рассказов. А засим мы приступаем к повести, до которой, как видите, не так-то легко добраться в силу на редкость трудной темы.
12. Человек улыбается
Однажды автор зашел к одной знакомой даме по делу. И там, в ее комнате, увидел улыбающегося младенца, лежащего в люльке. Это был сын этой дамы.
Этот мальчик находился в том совершенно, так сказать, бессмысленном, зачаточном периоде своей жизни, когда никакого толка, никакой, казалось бы, улыбки или свинства нельзя было от него ожидать.
Да, правда, он был сыт и здоров. Он лежал в чистых, незамоченных пеленках. Легкое шелковое одеяльце, пошитое из маминого пальто, окутывало его малюсенькое, жалкое тельце. Кружевные штучки и цветочки были нашиты там и сям. И ничего – ни блоха, ни сквозняк, ни пыль, попавшая в носик, – ничего не тревожило этот крошечный микроорганизм. Он лежал, как было сказано выше, в люльке. Мама его стояла у окна, напяливая на пузырек новую соску. Радость и материнское удовольствие сияло на ее утомленном лице.
Автор, зайдя по делу, остановился у дверей, с чувством поглядывая на знакомую и даже классическую картину материнства и младенчества.
Вдруг автор, взглянув на малютку, заметил на его красноватой бессмысленной мордашке чего-то вроде подобия улыбки.
Черт возьми, да, это была улыбка. Это была продолжительная и не случайная улыбка. Она не была обращена ни к матери, ни к пузырьку с новой соской, ни к чему-нибудь определенному. Улыбка была сама по себе, как реакция каких-то, может быть, химических процессов, недоступных моему пониманию.
В этой улыбке светилось какое-то торжество жизни, торжество здоровья и благополучия.
«Что это значит?» – подумал я. И даже какая-то обида и недоброжелательное чувство шевельнулось в моей зачерствелой душе.
Что ж это значит? Чему улыбается эта маленькая дрянь? Ну, еще понятно, чему улыбается мать… Но этот маленький людоед… Мыслей у него нету. Что такое радость, дружба, любовь, деньги, наслаждение – он не понимает. Он никуда не смотрит. Он ничем не любуется. Ничего не вспоминает. Тем не менее улыбка блуждает на его детском пустяковом личике.
– Чего он у вас улыбается? – спросил автор грубоватым, раздраженным тоном.
Мать, посмотрев на дитя счастливым замирающим взглядом, сказала:
– Вполне здоровый ребенок. Чего ему не улыбаться?
Поговорив с мамой о деле, автор пошел домой, по дороге рассуждая о том, что хорошее здоровье и беспечная жизнь должны, вероятно, в самом деле сопровождаться улыбкой.
– Заметим себе это, – сказал автор, потирая руки.
13. Человек огорчен
Однажды, несколько лет назад, автор видел в игорном клубе игрока, который проигрывал. Это был немолодой мужчина довольно подловатой наружности – с рыжими усишками, в пенсне и с небольшой лысинкой.
Этот игрок здорово проигрывал. Он рылся яростно по карманам, выхватывал новую пачку денег и совал ее на стол с таким видом, будто хотел сказать: «Нате… Жрите… Давите меня… Топчите… Вырывайте сердце…»
Этот человек ужасно нервничал.
Его глазки метали молнии. Руки дрожали и не слушались своего владельца. Он орал, как баба, с каким-то даже повизгиванием в голосе, когда возникало какое-нибудь недоразумение.
В своем нервном возбуждении он вертелся на стуле. По временам вскрикивал. А когда сидел, то ухитрялся своими тощими коленями приподнимать край тяжелого дубового стола.
«Что это значит? – подумал автор. – Что за странное поведение у этого рыжего субъекта? Чего его, подлеца, вертит?»
«Это значит, – сказал себе автор, – что бывают обстоятельства, при которых наш организм работает на редкость плохо. Громадная энергия, возникшая при этом, пропадает как бы впустую. Она, вернее, тратится на черт знает что – на крики, суетню и даже, как мы видели, на поднятие столов и тяжелой мебели».
И вот, когда проигравший начал особенно визгливо орать на своего соседа, этакого молодого субъекта, видимо только что вступившего на жизненное поприще, сосед этот заявил с обидой в голосе, что он немедленно бросит игру, если этот проигравшийся психопат не станет проигрывать более корректно.
Но все люди, сидящие за столом, в один голос сказали:
– Позвольте… В чем дело?.. Помилуйте. Очень естественно. Человек проигрывается. Он нервничает. Волнуется. Нечего строить обиды и требовать невозможного.
«Эти-то дураки чего заступаются? – подумал автор. – А впрочем, вероятно, такая единодушная поддержка как раз и указывает на то, что эти крики, визг и бурные движения проигравшегося есть совершенно естественное и даже обязательное проявление организма, что так и должно быть, что это в порядке вещей и что, если бы этого не было, человек, вероятно, повредил бы себе свое внутреннее хозяйство и, быть может, помер бы от удара или от разрыва сердца» (VIII).
«Заметим себе это», – подумал автор. Как говорится в старинных романах: дайте руку, уважаемый читатель, мы пойдем с вами, побродим по улицам и покажем вам одну прелюбопытную сценку.
14. Не надо иметь воспоминаний
Однажды летом на Кавказе автор зашел в зоологический сад. Собственно, это не был даже зоологический сад, а это был небольшой передвижной зверинец, приехавший на гастроли.
Автор стоял у клетки, набитой обезьянами, и следил за ихними ужимками и игрой.
Нет, это не были заморенные ленинградские обезьянки, которые кашляют, и чихают, и жалостно на вас глядят, подперев лапкой свою мордочку.
Это были, напротив того, здоровенные, крепкие обезьяны, живущие почти под своим родным небом.
Ужасно бурные движения, прямо даже чудовищная радость жизнь, страшная, потрясающая энергия и бешеное здоровье были видны в каждом движении этих обезьян.
Они ужасно бесновались, каждую секунду были в движении, каждую минуту лапали своих самок, жрали, какали, прыгали и дрались.
Это просто был ад. Это был настоящий и даже, говоря возвышенным языком, великолепный пир здоровья и жизни.
Автор любовался этой картиной и, понимая свое ничтожество, почтительно вздыхая, стоял у клетки, слегка даже пришибленный таким величием, таким великолепием жизни.
«Ну что ж, – подумал автор, – если старик Дарвин не надул и это действительно наши почтенные родичи, вернее – наши двоюродные братья, то довольно-таки грустный вывод напрашивается в этом деле».
Вот рядом с клеткой стоит человек – автор. Он медлителен в своих движениях. Кожа на его лице желтоватая, глаза усталые, без особого блеска, губы сжаты в ироническую, брезгливую улыбку. Ему скучновато. Он, изволите ли видеть, зашел в зверинец поразвлечься. Он зашел под крышу, чтобы укрыться от палящих лучей солнца. Он устал. Он опирается на палку.
А рядом в неописуемом восторге, позабыв о своей неволе, беснуются обезьяны, так сказать – кузены и кузины автора.
«Черт возьми, – подумал автор, – прямо даже великолепное здоровье в таком случае я соизволил порастрясти за годы своей жизни, за годы работы головой».
Но не в этом суть.
Один посетитель зверинца, какой-то, по-видимому, перс, долго и любовно следивший за обезьянами, схватив без слов мою палку, ударил ею одну из обезьян по морде, не очень, правда, сильно, но чрезвычайно обидно и коварно, хотя бы с точки зрения остального человечества.
Обезьяна ужасно завизжала, начала кидаться, царапаться и грызть железные прутья. Ее злоба была столь же велика, как и ее могучее здоровье.
А какая-то сострадательная дама, сожалея о случившемся, подала пострадавшей обезьянке ветку винограда.
Тотчас обезьянка мирно заулыбалась, начала торопливо жрать виноград, запихивая его за обе щеки. Довольство и счастье светились на ее мордочке. Обезьяна, позабыв обиду и боль, позволила даже коварному персу погладить себя по лапке.
«Ну-те, – подумал автор, – ударьте меня палкой по морде. Навряд ли я так скоро отойду. Пожалуй, виноград я сразу кушать не стану. Да и спать, пожалуй, не лягу. А буду на кровати ворочаться до утра, вспоминая оскорбление действием. А утром небось встану серый, ужасный, больной и постаревший – такой, которого как раз надо поскорей омолаживать при помощи тех же обезьян».
Нет, автор рассказал эту маленькую историйку вовсе не в христианском смысле и не с проповедью христианской морали – дескать, отойди от зла и, дескать, если тебя ударили по морде, то подставь еще что-нибудь подобное для удара.
Нет, автор презирает такую философию. Автор рассказал эту историйку всего лишь для того, чтобы показать, как работает здоровый мозг, не искушенный культурой, привычками и предрассудками (IX).
15. Художник хворает три дня
Но и это еще не все. И на этом еще не закончены наши рассуждения.
Автор желает рассказать еще две историйки, которые осветят дело с неожиданной стороны.
Автор хочет рассказать прежде про одного художника, который икал три дня.
Это было несколько лет назад, и автор в свое время чего-то такое писал про этот случай.
Но грандиозность этой картины и неожиданные выводы заставляют автора еще раз коснуться этого исключительного обстоятельства.
Художник начал икать ночью. В точности неизвестно, с чего именно началась у него икота. Он утверждал, будто он босиком дошел до этажерки и взял почитать на сон грядущий книгу стихов Сельвинского. В общем, неизвестно.
Одним словом, он проснулся ночью от икоты. Он полежал некоторое время на спине, не обращая внимания на это смешное, в сущности, и вздорное человеческое свойство.
Однако икота не проходила.
Художник выпил водички, походил по комнате, покурил и, не слишком беспокоясь, завернулся в одеяло, надеясь заснуть.
Однако сон не приходил, и икота не исчезала. Поикав полчаса, художник в некотором страхе разбудил свою супругу и, бессвязно лепеча, начал объяснять ей, что с ним происходит.
Супруга, не найдя в этом факте ничего особенного и тем более такого, благодаря чему можно тревожить и стаскивать людей с кровати, побранившись, снова заснула, назвав мужа, перед тем как заснуть, тяжелым эгоистом, психопатом и нравственным уродом.
В общем, утро застало нашего художника сидящим на кровати. Он сидел, совершенно ошеломленный и потрясенный своей болезнью.
Он икал правильно, как какая-то неведомая машина, через каждые полминуты.
Он с грустью и со страхом поглядывал на собравшихся к нему родственников, которые были не менее его напуганы и шокированы такой странной болезнью. Он икал три дня, с короткими промежутками на сон. На второй день болезни родственники пригласили врача, который дал успокоительных капель и велел чем-нибудь поразвлечь больного, отвлечь его внимание от случайной болезни.
Родственники, во главе с плачущей женой, повели захворавшего в кино и потом в ресторан. Однако больной икал по-прежнему, вздрагивая всем телом, и совершенно безучастно относился и к зрелищу, и к еде, которая в изобилии была подана на стол. Он прекратил было икать, увидев поданный счет, но, проверив его и расплатившись, снова принялся за свое.
На третий день к вечеру икота прошла сама по себе. Вернее, вспылив и побранившись с женой, больной отвлекся от своей болезни и, неожиданно перестав икать, заснул, как камень, в своем кресле (X).
16. У кормящей матери скончался ребенок
Да, правда, художник этот был нездоровый человек. Он был неврастенический субъект с истощенным, ослабленным мозгом и с расстроенным воображением.
Но вот автор знал одну молодую, цветущую женщину. У нее помер двухмесячный ребенок.
Нет, мать не особенно страдала от этого дела. Да, конечно, она поплакала, погоревала, но успокоилась, сказав себе, что, может, это и к лучшему. Но не в этом суть.
Так вот, молодая, кормящая грудью мать теряет своего младенца. Он умирает у нее скоропостижно. Он простудился и вдобавок, кажется, еще проглотил какой-то металлический ключик.
И вот тут происходит такая любопытная история. Дня через три после гибели малыша молодая осиротевшая мать замечает, что грудь ее все больше и больше набухает. Появляются боли, лихорадочное состояние, общее недомогание. И температура тридцать семь и семь.
Сильная боль в груди заставляет тогда молодую даму отцедить немного молока. Она отцедила молоко раз и два. Потом стала отцеживать ежедневно. Причем видит, что количество молока не только не уменьшается, а, напротив того, даже как бы увеличивается все больше и больше. И вот она стала отцеживать почти по стакану в день, а после и больше.
Сначала это молоко выбрасывалось. Потом крайне рассудительный и бережливый супруг этой женщины, огорченный бессмысленной тратой столь драгоценной и полезной влаги, стал выпивать его.
Он выпивал это дамское молоко, давясь от отвращения и гадливости.
Первое время его мутило и даже рвало. Но он пускался на всякие хитрости, чтобы перебить природное отвращение. Он посыпал свой язык солью и перцем и зажимал нос пальцами, когда подносил стакан к своему рту.
И, выпив молоко, он как сумасшедший прыгал по комнате, отплевываясь и ругаясь, крича, что у козы и то молоко значительно вкусней и полезней для организма.
Но потом он привык к этому молоку, вошел во вкус и не прибегал к острым специям. И пил попросту и без затей, съедая при этом кусок хлеба, булку или пряник. Так проходят две недели.
Муж, конечно, пьет молоко, поправляется и даже посмеивается над своей супругой, говоря, что она, по-видимому, темными силами природы превратилась в особый вид коровы и что, вероятно, это будет продолжаться еще не менее года, поскольку природа не очень-то входит в рассуждения и не запрашивает родителей, нужно ли им молоко или, может быть, прекратить его доставку.
И вот идет третья неделя.
Молодая женщина ежедневно отцеживает молоко, и муж, возвращаясь со службы, выпивает его, капризничая иной раз и фигуряя и делая грубые замечания по поводу того, что молоко как будто жидковатое и количество его несколько меньше, чем обычно это дают обыкновенные козы и коровы.
Наконец, огорченная насмешками и замечаниями, молодая дама приглашает в отсутствие мужа врача и, стыдясь, просит его как-нибудь медицинским способом прекратить ненужный поток.
Врач, осмотрев больную, удивляется ее неопытности и туго перевязывает ее грудь бинтом, говоря, что тем самым он механически закрывает доступ и прекращает заготовку молочной продукции, перебивая инерцию, которой сейчас не требуется.
Так проходит несколько дней. Молодая дама, перенесши легкую лихорадку, перестает давать молоко, к глубокому огорчению мужа, который за последние дни прямо даже пристрастился к бесплатному напитку и заметно округлился в теле. И в силу этого он возненавидел врача, пообещав при случае набить ему морду и спустить с лестницы.
Но потом он утешился, увидев, что супруга его стала заметно меньше кушать.
Тут, похвалив природу за коммерческую справедливость и отсутствие грубого надувательства в области обмена веществ, муж перестал пилить жену и к врачу, который зашел понаведаться, отнесся с полным уважением и почтительным доверием.
Эту историю мы рассказали неспроста. Этим автор хотел еще раз сказать, что не только при слабом мозге, но и при полном здоровье надо уметь управлять своим организмом и надо уметь вовремя перебивать инерцию, так как мозг сам по себе не всегда интересуется, нужна ли та работа, которой он заведует.
17. Автор встречается с человеком, который вернул свою молодость
На этом заканчиваются наши научные объяснения. Все, что видел автор, и все, что он рассказал сейчас, – все эти отдельные сценки и эпизоды, все эти мелочи, достойные скорей врача, чем писателя, не объясняют в достаточной мере того, чего нам хотелось.
Автор присматривается к этим мелочам, надеясь из всего этого чего-то сделать, чего-то установить, определить, вывести один какой-то закон поведения, одно правило, по которому следует вести свою жизнь.
Но практически из этого ничего не выходило. Все рассыпалось в руках автора. Каждое обстоятельство было правильно и справедливо само по себе, но вместе ничего не выходило, и секрет неувядаемой молодости и свежести терялся в неизвестности.
Автор хотел все это отложить и обо всем этом подумать под конец своей жизни, так сказать – умудренный опытом.
Но года два назад произошла одна встреча, благодаря которой многое стало ясным и доступным пониманию.
Автор встретил одного человека, который до некоторой степени открыл секрет своей молодости. Нет, это не был, вероятно, тот секрет, которым владели великие люди. Но все же это был секрет, благодаря которому человек после целого ряда неудач и даже катастроф возвратил свою утраченную молодость. Этому человеку было пятьдесят три года. Он уже как будто примирился со своей судьбой. Уже вялые его движения, уже седые волосы, уже потухшие глаза – все говорило за то, что песенка его спета.
И, понимая это, человек как бы покорился и безропотно подставил себя под последние удары жизни.
Он вяло и медленно ходил, с тупым безразличием неся свое выпуклое брюхо и свою поникшую голову. Он бормотал что-то про себя, покачивая своей вялой головой. И, казалось, ничто более не оживит этого дряхлеющего тела.
И только по временам, скорей механически, чем с чувством, сожалея о своей потерянной молодости и о безвозвратно прошедших днях юности, он хватался за голову, не понимая и не умея понять, с чего ему начать, чтоб задержать свою жизнь, и стоит ли ему начинать или начинание это ни к чему не приведет. Дайте руку, уважаемый читатель, – мы поедем с вами в Детское Село и посмотрим, что сделал этот человек для того, чтобы вдохнуть жизнь в свое разрушенное тело и вернуть свою молодость.
18. Первые встречи
Этому человеку было пятьдесят три года. Он был ученый человек, получивший высшее образование и имеющий разные дипломы и заграничные командировки.
Он имел довольно редкую у нас в Союзе профессию – он был астроном.
О нем будет в дальнейшем большая речь, о нем автор расскажет подробно и обстоятельно. А пока мы желаем рассказать вообще, об общем положении и о том, как и при каких обстоятельствах мы встретили этого человека.
В августе 1931 года автор на время поселился в Детском Селе.
Утомленный бессонницей, ежедневной работой и разными личными делами, автор на время скрылся из Ленинграда и случайно, по знакомству, получил небольшую комнату во временное пользование. Эта комната была как раз в квартире этого человека, вернее – во втором этаже небольшого домика, который был в аренде у этого ученого профессора.
Автор не хотел близко знакомиться с ним, и не искал этого знакомства, и даже избегал его, но близкое соседство невольно делало автора свидетелем и наблюдателем того, что происходило в этом доме.
Первое время автор даже не наблюдал, даже не присматривался ни к чему, даже избегал разговоров и встреч. И только иной раз прислушивался к заунывной музыке, которая доносилась к нему снизу.
Этот человек имел привычку ежедневно играть на рояле. Он играл почти каждый вечер час или два.
И первое время это обстоятельство сердило и раздражало автора. Этот человек, как нарочно, выбирал самые грустные, самые печальные мелодии, чем приводил автора иной раз в полное исступление. Он играл грустные романсы Чайковского и разные там прелюдии и этюды Шопена – музыканта, который от чахотки и меланхолии умер в тридцатидевятилетнем возрасте.
И автор, лежа на своей кровати, невольно прислушивался к этим печальным звукам и видел в них грустную старость, увядание, желание умереть и то необычайное примирение с судьбой, от которого автор бежал и чему автор хотел сопротивляться. И, слушая эти мелодии, автор, вероятно, в сотый раз думал о печальных днях старости и увядания и о смерти, которая, может, уже стоит за плечами этого игравшего на рояле человека.
Нет, смерть никогда не страшила автора. Но вот увядание, дряхлость. Раздраженные нервы. Тусклый взгляд. И печальная морда. И набрякшее брюхо. И утомленные мускулы. Вот что приводило автора в страшное беспокойство, и вселяло тревогу, и заставляло думать об этом день и ночь.
19. Яблони цветут
И, думая об этом, пытаясь понять, в чем же дело, желая узнать, какую ошибку совершают люди, что уже в тридцать пять лет к ним приходит увядание, автор бегал по комнате и закрывал свои уши руками, чтоб не слышать больше заунывной музыки, звавшей к покорности, безропотности и тому отчаянию, которым был полон и этот стареющий профессор, и тот музыкант, сочинивший уже мертвыми руками эту торжественную музыку своей близкой гибели.
Профессор играл, по временам делая паузы, как бы думая и оплакивая свою судьбу.
Да, в самом деле. Как не хочется умирать. И как желательно задержать свое увядание.
Какие прелестные вещи происходят на свете. Какие милые вещи творятся на каждом шагу. Как весело и интересно работать. Какие акварельные картинки отдыха рисуются автору в его утомленном мозгу.
Вот пастух гонит стадо. Щелкает бичом. Солнце садится за лесом. Огород. Пугало машет руками. Птицы летают.
Яблони стоят в белом цвету. Река течет. Скамейка под деревом. Мельница машет крыльями.
Как! И на все это глядеть потухшим взором? Во всем видеть надоевшие, скучные и досадные картинки? Вот она, старость. Вот увядание. Вот презренные годы, которые костлявой рукой берут за горло.
Девушка, повизгивая, купается в пруде. Ее подружка, утомленная, лежит на траве, и платье прелестными складками покрывает ее юное тело.
Вот ворона клюет мусор. Бабочка летит. Крестьяне на телегах едут в поле. Гармоника раздается.
Нет, немыслимо, невозможно писать о таких вещах. Немыслимо даже на минуту представить все это в скучном виде, в досадном освещении.
Все прекрасно и даже величественно на свете. Все замечательно нравится. И все должно нравиться до последних дней, до самого последнего дыхания, до последнего туманного взора.
Как же это сделать? Как достигнуть этого, как сохранить свою юную свежесть и впечатления до конца дней?
Нет, автор не стремится жить до ста лет. Но он до ста лет желает сохранить свою юность и свою молодость.
Автор не знает, о чем думал этот стареющий человек, играя на пианино. Автор предполагал, что он думал об этих вещах – о своей неприглядной старости, о своем утомлении и о своем желании задержать это страшное разложение и распад.
20. Василий Петрович Волосатов
Итак, этот стареющий господин, этот ученый педагог и астроном жил в Детском Селе, в местах довольно поэтических, красивых и даже восхитительных, вблизи бывшего царского парка.
Он жил в небольшом домике с прелестным видом на фонтан и на разные клумбы, дорожки и деревья. Гуляющая публика, проходя мимо, восторгалась исключительной красотой мест, но сам профессор, попривыкнув, не обращал внимания на эту красоту и несколько даже удивлялся, когда ему об этом говорили.
Он жил здесь совместно со своей семьей, которая состояла из стареющей супруги, двух взрослых детей и домработницы.
Он ездил читать лекции в Ленинград. И каждое утро, вставая, проклинал эту обязанность, бормоча ругательства и выражая свое недовольство.
И, видимо, страдая душой и болея телом, он кряхтел, пыхтел, вздыхал и охал, напяливая на ноги башмаки. И, шаркая ими, шел мыться и оправляться, на ходу говоря домработнице: «Соня, дайте же мне чаю. Я скоро ухожу».
И каждое утро было в точности похоже одно на другое.
Да, это было скучное пробуждение, скучное утро скучной и унылой жизни человека, который не ожидает уже больше от дальнейшего никаких сюрпризов, никаких неожиданностей и ничего хорошего.
Мы не хотим, конечно, назвать настоящую его фамилию, да и не можем, так сказать, обнародовать и выставить на всеобщее любопытство его подлинное имя. Мы назовем его Василий Петрович. И придадим ему фамилию, ну хотя бы – Волосатов.
Конечно, можно бы потрудиться и придумать фамилию более красивую или более оригинальную, а не брать столь случайное, ничего не обозначающее наименование. Однако можно привыкнуть и к этой фамилии.
Такая, скажем, блестящая и сияющая, как фейерверк, фамилия Пушкин мало обозначает чего хорошего, если от нее немного отвлечься и если отойти от привычки к ней. Это будет средняя фамильица из батальной жизни, вроде – Ядров, Пулев или Пушкарев.
А между тем эта фамилия благодаря великим делам засияла, как фейерверк, как комета на небе и как солнце в мировом пространстве.
А такая благозвучная фамилия, как Долгоруков, если опять-таки отвлечься от привычки и чуть сместить обозначения, получится просто дрянная, не дающая радости своему владельцу – Длиннорукий.
Нет, нам сдается, эта фамилия Волосатов – фамилия правильная и подходящая.
А если кому-нибудь она все же покажется смешной и если кто-нибудь увидит в этом склонность автора выставлять все, так сказать, святое в пошлом, комичном и мизерном виде, то на всякий случай вот вам еще фамилии и имена.
Отличное, мощное и красивое имя римского императора – Калигула – обозначает всего-навсего «солдатский сапог». Имя другого римского императора, Тиберия, – означает «пьяница». Клавдий – «разгоряченный вином». Дивное, поэтическое наименование Заратустра, рисующее нам нечто возвышенное, поднебесное, обозначает, увы, в переводе с арабского «старый верблюд». Мечта поэтов и желание многих дам называться хоть сколько-нибудь похожей фамилией Боттичелли – в переводе на наш скромный язык означает всего лишь маленькую бутылочку или посудину. И, стало быть, сама фамилия будет по-нашему Бутылочкин или Посудинкин. Эдип – «опухшие ноги».
Знаменитый художник Тинторетто – значит «маляр», «красильщик». Замечательный писатель Вассерман – Водянкин или там Водовозов. И даже фамилия политического деятеля Пуанкаре означает примерно – Кулаков («квадратный кулак»).
Учительница французского языка, когда автор учился в школе, имела прелестную фамилию Матино, что чрезвычайно шло к ее задорному французскому личику. Однако если эту фамилию, так сказать, перепереть на язык родных осин, то это будет просто нечто даже недостойное – дворовая собачонка. Или, значит, по-нашему, – Дворняжкина. То-то здорово! То-то огорчение для любителей заграничной красоты и эстетики!
Нет, мы решительно не нарушаем мирового порядка, придавая нашему герою скромную фамилию Волосатов, что по-французски будет, если хотите, мосье Шве. А по-немецки – господин Харман. А по-итальянски, может, черт его знает, – Беатрисини, или, скажем, Солио, или Дидини. Я не знаю.
Одним словом, Василий Петрович Волосатов жил в Детском Селе вместе со своей семьей.
Жена Екатерина Сергеевна, пятидесяти лет, сын Николаша, девятнадцати лет, и, наконец, дочка, взрослая девица, научный работник и литературовед, Лидия, или, проще, Лида – вот какова была семья у нашего стареющего профессора.
Его, между прочим, называли в семье не Вася, и не папа, и не Василий Петрович, его называли очень странно и даже несколько необычно, его называли Василек.
– Вот и Василек приехал, – говорила Лида, увидев папу.
– Василек, иди обедать, – звала супруга. И даже домработница, правда конфузясь, называла его за глаза Васильком, хихикая при этом и покачивая головой, – дескать, выдумали, черти, бесятся от излишнего жиру.
Это миленькое и радостное наименование чрезвычайно не подходило к стареющему, обрюзгшему человеку, потерявшему сияние молодости и свежести.
Автор не знает, как возникло это имя. Быть может, сердобольная мама, нежно целуя и лаская миленького ребенка, ужаснулась вдруг простоте имени и стала называть его этим забавным уменьшительным аллегорическим словом. Но скорей всего, хочется думать, так назвала его собственная супруга в счастливые годы молодости и юности. Быть может, они только что поженились. Быть может, они сидели на балконе и глядели на море и на закат солнца. Чудный воздух струится. Темнеющее небо без одного облачка. Прибой моря. Парус где-то далеко.
Ах, автору живо представляется эта счастливая картина!
Они сидят на балконе и любуются красотой природы. Ему двадцать три года, ей двадцать.
Он крепкой загоревшей рукой обнимает ее тонкий стан. Она, склонившись головкой, полулежит на его плече. Ей чудно и хорошо. Жизнь кажется волшебной сказкой. Рядом сидящий муж – древним героем, ведущим ее к неслыханным идеалам и к удивительной жизни. Помимо заката, ей, быть может, добавочно рисуются какие-нибудь там цветки, мотыльки, жучки, какое-нибудь там поле, даль, васильки, тюльпаны и белые лилии.
Она томно закрывает глаза. Муж бормочет ей нежные слова, называя ее Катюшечкой и мамулечкой. Вдруг, капризно надув губки, она восклицает, поглядев на мужа:
– Как глупо, что тебя назвали – Вася. Это прозаично, Вася, Васюк, Василий… Так было бы хорошо, если б у тебя было имя Митя или там Петя. А то – Вася.
Пропадает вся иллюзия, и не хочется даже глядеть на закат.
Ах, он конфузится, лепечет то и се, улыбается, говорит: вздор, дескать, ну как же, помилуй… Ну что ты, ей-богу… Ну почему же… Вот были же великие люди… Тоже среди них были Василии… Но тут, кроме Василия Блаженного и дяди Пушкина, Василия Львовича, он никого не припоминает и, сконфузившись, смолкает.
Тут она, несколько оживившись, вспоминает, что да, действительно, вот и с маминой стороны был дядя Василий, и он тоже жил довольно хорошо.
И после небольшой паузы, поглядев на заходящее светило и на роскошную южную растительность, она задумчиво говорит:
– Знаешь что, тогда я, пожалуй, буду называть тебя Васильком, а? Вот имя, которое к тебе подходит.
Он глупо смеется, обнимает ее и целует. Он похлопывает ее по розовой щечке, треплет ей волосы, дует ей в розовое ушко и говорит: «Ах ты моя крошечка. Ах ты моя умница». И, не доглядев заката, ведет ее в комнату, говоря, что, какие бы у них ни были имена, они все же самые счастливые люди на земном шаре.
Тут она падает ему на грудь и, всхлипывая от восторга, целует его лицо солеными от слез губами, бормоча: «Васюта, Василек, Василечек». И он говорит: «Ну ладно. Чего там… Пойдем сюда…» И, задыхаясь от радости, кричит: «Катя! Катюша! Екатерина!..»
Ах, только приближаясь к сорока годам, можно оценить всю радость этих юных лет за те, быть может, глуповатые и смешные минуты, когда они ничуть не кажутся смешными.
Так вот, Василий Петрович Волосатов назывался в семье по сложившейся привычке Васильком. А сам он был старый, увядший, больной, раздраженный и почти погибший. И, казалось, только в насмешку можно было дать ему это сияющее имя.
21. Его наружность и нравственные качества
Итак, он был старый, больной и утомленный. Гримаса неудовольствия как бы застыла на его лице. Глаза стали пустые и равнодушные. Щеки висели складками. Шея покрылась морщинами. Седые усы поникли книзу. Кожа потеряла блеск жизни. И он ходил медленно, вяло передвигая ногами, выпятив живот и распустив губы, как это делают беременные женщины.
Короче говоря, это был среднего роста пузатый усач с лицом бледным и равнодушным, достойным жалости и медицинских советов.
А между прочим, в комнате на стене висели две фотографии, на которых его запечатлели в момент сияющей молодости.
Как странно и любопытно глядеть. Какая удивительная разница. Какая страшная перемена.
Вот он снят как будто бы за границей. Стоит около киоска с цветами. Голова слегка закинута назад. Сам тонкий, как тростинка. Черный плащ небрежно брошен на руку… Соломенная панама с пестрой лентой. Усики топорщатся кверху. Легкая самоуверенная улыбка играет на его лице. И кажется, что ему море по колено, все трын-трава и жизнь перед ним в изобилии рассыпает блага и радости. А вот еще фотография.
Вот он снят со своей молодой невестой. Черный фрак. Стоячий воротничок. Маргаритка в петлице. Молоденькая невеста, прелестная, как куколка, завернута в разные немыслимые кисейные штучки и воланы. Глазки у ней вытаращены. Ротик полураскрыт. Нежная ее лапка покоится в его мужественной, загрубелой руке… И сама молодая невеста припала головой к его плечу, как бы ища защиты от предстоящих бед, несчастий и битв жизни.
А он и тут немножко наглый, самоуверенный, с победоносным взглядом – мол, ничего… обойдется… как-нибудь проживем… чего там расстраиваться и раскисать… было бы здоровье и молодость.
Ах, как, вероятно, нехорошо владельцу фотографии глядеть на свою пропавшую молодость! Как небось замирает сердце и как многое, вероятно, хочется отдать, чтоб хоть на короткое время вернуть потерянное.
Короче говоря, у этого человека прошла молодость, миленькая невеста с вытаращенными глазками превратилась в черт знает что – в даму в пенсне с синеватыми губами. Весь восторг молодости сменился равнодушием и по временам желанием поскорей закончить неудачную игру.
Вот каков был профессор в тот год, о котором идет речь.
Что касается его нравственных качеств, то тут, к чести его надо сказать, он был на большой высоте.
Он был из тех хороших людей, которые проживали до революции в нашей стране, страдая и огорчаясь, видя безобразие строя, страшную несправедливость и вопиющее неравенство. Он был в душе горячим и пламенным революционером, пока не пришла революция. И он мечтал о равенстве и братстве, пока не наступило социальное переустройство.
Этот профессор и звездочет был мечтатель и фантазер, не любящий грубых объятий жизни и ее пошлой действительности.
Тем не менее он был хороший человек – отзывчивый и справедливый, вечно за что-нибудь страдающий, полный беспокойства, тревоги и ожиданий.
Он расстраивал свое сердце по малейшим пустякам. Он волновался, если где-нибудь плакал ребенок. Он ходил по саду, стараясь не раздавить лягушку или даже червяка. Он тревожился, если дочь Лида опоздала со службы и не вернулась с ее обычным поездом. Он тогда с беспокойством ходил по саду, вздыхал, заламывал руки, считал до тысячи и, не дождавшись, плелся на вокзал, желая уторопить события или услышать, что никакой катастрофы не было в этот день.
И, встретив дочку, он хватал ее за руку, бормоча и смеясь, говоря: «Ну, боже мой, как же так можно пугать отца, ведь он думал, невесть что случилось».
После чего он снова впадал в равнодушие и, сонный, плелся за дочкой, брюзжа что-то себе под нос.
Что же касается его ума, то он был, вероятно, умный человек, иначе, надо полагать, он не сумел бы возвратить свою потерянную молодость.
Впрочем, об уме говорить трудно. Понятие это весьма запутанное и неопределенное.
Еще в молодые годы автор отлично умел разбираться, кто умен, а кто глуп. А сейчас автор не решается давать свои оценки и определения. Честно говоря, автор слегка запутался в этих определениях.
Иная пустенькая девица, щебечущая о природных свойствах жизни, кажется автору мудрейшей особой. И жучок, при виде врага притворившийся мертвым, вызывает у автора чувство удивления и восторга.
А староватый философ, рассуждающий о разных психологических тонкостях и вывертах, кажется иной раз набитым дураком, болваном, фразером и пустомелей, не видящим дальше своего носа.
Автор, между прочим, знал одну собаку, от которой все были в крайнем восторге. Владелица этой собаки, какая-то бывшая дама-патронесса, невероятными красками описывала умственные свойства своего четвероногого друга.
– Только что она не говорит, – рассуждала дама со слезами на глазах. – А так во всем остальном собака ни в чем решительно не уступает мне самой.
И действительно, собака была из тех смышленых псов, которые чего-то такое понимают.
Этому псу клали на морду, на кончик носа, хлебный шарик – и пес не трогал, покуда не получал разрешения.
Собаку научили таскать корзину и даже полоскать белье. Ухватив зубами какие-нибудь панталоны, она полоскала это в пруде, ворочая мордой то туда, то сюда.
Собака приносила спички из кухни и туфли из-под кровати.
А однажды, когда проехал автомобиль по шоссе, собака с лаем бросилась из сада и с рычанием пыталась схватить зубами резиновую шину. «Стало быть, – подумал автор, – псина-то ведь ни черта не смыслит. Стало быть, она не только не понимает, что это есть нечто неживое, машина, автомобиль, который нельзя укусить, а стало быть, она вообще ничего не понимает. Мрак и невероятная путаница царят в этом собачьем мозгу…»
Нет, автор с осторожностью говорит, что есть ум и что есть глупость (XI).
22. Его семья, родственники и вообще знакомые
Теперь представим по порядку родных и знакомых нашего профессора.
Вот прежде всего и, так сказать, первым номером нашей программы идет его мадам, его супруга и подруга его жизни, с которой он, себе на удивление, прожил двадцать пять лет.
Это была небольшого роста высохшая дама в пенсне, незаметная в смысле наружности, а также в смысле душевных качеств.
Она в своем доме как бы даже не существовала. И только время от времени проявляла признаки жизни – бранясь с кем-нибудь из соседей, с домработницей или с дворником. При этом она поднимала рев и визг, крича мужу, что ее оскорбляют и он, мужчина, должен за нее заступиться. На что профессор в молодые годы говорил: «А ты отойди, не обращай внимания». А в старости говорил: «А уйди ты, матушка, знаешь ли куда…»
Не привыкшая работать и тем более служить, она прожила двадцать пять лет за спиной мужа, и у ней было только и делов, что распорядиться насчет обеда или сшить себе новый капот.
За двадцать пять лет она едва-едва родила пару детей да сделала один аборт. Вот и все, что она сделала в своей жизни.
А остальное время она ничего не делала. Впрочем, в молодые годы она бурно ревновала своего мужа к каждой даме, закатывая сцены, истерики и драмы. А к сорока годам весь ужасающий остаток своего времени она посвятила гаданию на картах и пасьянсам, которыми она занималась до глубокой ночи.
Она имела в этом даже некоторую сумасшедшую страсть. И гадала, и раскладывала карты решительно на все и даже на самые пустые, вздорные вещи ну, вроде того, что скоро ли подадут обед, пойдет ли сегодня дождь, вернется ли когда-нибудь свободная торговля и получит ли муж деньги. Ну, и так далее, и тому подобное, и прочее – вообще чушь и дребедень.
И, прожив с ученым мужем двадцать пять лет, она так ничему и не научилась и ничего не поняла, хотя иной раз и любила вставлять в разговоре какое-нибудь астрономическое понятие – там, Сатурн, Уран, Млечный Путь, протуберанцы и так далее. И даже, правда изредка, затевала и разговор на сложные темы, отчего профессор махал рукой и уходил в свою комнату, где закрывался на крючок и не выходил иной раз до другого дня.
Тем не менее у ней были славные дети. Особенно на редкость симпатичная была старшая девочка Лида, которой в настоящие дни было двадцать три года. Она окончила университет и с самых молодых лет всецело стояла на платформе советской власти. И в этом смысле пикировалась со своим отцом, упрекая его в реакционности взглядов и отсталости.
Нет, она не отличалась красотой и женской прелестью. Она была несколько неуклюжа, с мужскими движениями и угловатыми манерами. И мужчины не посматривали на нее туманными глазами.
В силу чего она все помыслы своей жизни посвятила работе и общественным нагрузкам. Она была активисткой, ударницей и энтузиасткой.
Второй ребенок – девятнадцатилетний мальчик Коля – был болезненный юноша, проводивший большую часть своих дней в больницах, санаториях и домах отдыха. О нем не будем говорить. Ему, увы, надлежало вскоре умереть.
Вот какова была семья у профессора. Что касается его родственников, то родственников было немного – брат профессора, известный врач-гинеколог, работающий на крупном строительстве, да две-три племянницы, о которых в силу экономии бумаги говорить, конечно, не приходится.
Что же касается его знакомых, то знакомых профессор порастерял за годы революции. А переехав из Ленинграда в Детское Село, профессор и вовсе остался без знакомых, не стараясь, впрочем, завязывать новые знакомства и отыскивать прежние.
На службе профессор близких отношений ни с кем не имел и, кончив дело, уходил, торопясь поспеть на поезд.
Вот примерно какое окружение было у профессора. Одним словом, у него не было ни близких, ни друзей, ни приятелей. У него не было даже какой-нибудь паршивой собаки или овцы, с которой он мог бы пойти погулять.
У них была кошка. Пустое и вздорное животное.
Ничтожная тварь, которую профессор весьма не любил и при случае всегда ее сгонял с места газетой, книгой или даже локтем, где бы эта тупая тварь ни расположилась.
Да, он был, в сущности, очень одинокий человек. И это было тем более странно, что он сумел вернуть свою молодость.
23. Его соседи
Ах да, мы позабыли сказать о его соседях. Вот случайное знакомство, сыгравшее значительную роль в его жизни.
Итак, стало быть, вот еще несколько описаний и характеристик, после чего мы приступаем к главным событиям.
Одним словом: уже видны, так сказать, берега нашей занимательной повести. И автор просит читателя умерить досаду на него за его склонность к отвлеченным беседам и рассуждениям.
Итак, о соседях. Эти соседи носили фамилию Каретниковы. И принадлежали к канцелярскому миру.
Сам товарищ Каретников был бухгалтер. И его супруга служила в «Электротоке». Этот бухгалтер был еще нестарый человек, лет сорока восьми, потерявший совесть на своей профессии. Это был весьма молчаливый субъект с песьяком на глазу. И к тому же, говорят, полный импотент, неврастеник и психопат, думающий только о своей болезни и недомоганиях.
Его супруга была дама, так сказать, совершенно в обратном смысле. Это была пышная особа, цветущая и здоровая, любящая нравиться мужчинам, пустившаяся во все тяжкие на склоне лет.
Любовник у нее был некто такой Кашкин, без стеснения носивший свою весьма неважнецкую фамилию.
Это была мрачная личность. Такой плешивый, но с усами. Арап и прохвост. Беззастенчивый жулик. Такая веснушчатая кожа. Широкий нос. И короткие руки с кривыми пальцами. Он служил на коннозаводе не то кем-то, не то чем-то, не то черт его разберет кем – каким-то, кажется, объездчиком.
Во всяком случае, он ходил на раскоряченных ногах, усы носил стоячие, и пес его знает, чего он там делал, на этой службе.
Этот мерзавец, любивший поговорить о том о сем, был откровенный негодяй. Он открыто высказывал свои политические взгляды и воззрения и в своем цинизме превосходил все, до сих пор живущее на земле.
Он говорил, что он прежде всего хочет жить. А все остальное существует для него постольку-поскольку и отчасти как нечто мешающее его жизни. На все остальное ему решительно наплевать. Ему наплевать на мировые проблемы, течения и учения. Что касается взглядов, то он, знаете, не вождь и не член правительства, и, стало быть, он не намерен забивать свою голову лишними взглядами. И заместо этого он лучше подумает о личных делах и удовольствиях и о собственном строительстве жизни. И вообще, он, между прочим, признает каждое правительство, которое стоит у власти, и каждое правительство он согласен горячо приветствовать.
Эту свою гнусную идеологию он прикрывал исторической необходимостью, говоря, что случайно ничего не бывает и если кто у власти, тому, стало быть, и предназначено историей стоять у власти и заворачивать делами.
Вообще, он жил, не слишком задумываясь, беспечно и жизнерадостно, отличаясь крайним здоровьем и умением распоряжаться людьми. В этот же дом он приходил как в свой собственный, обжирая хозяев и командуя всем их бытом.
Затем шла единственная дочка Туля. Такая красивая, миловидная барышня с дивными ресницами и тоненькими бровями.
Этой последней было девятнадцать лет. Воспитанная в самые тяжелые годы Гражданской войны, когда люди кушали овес, картофельную шелуху и турнепс, она тем не менее выросла краснощекой, цветущей и круглолицей, как будто вскормленная мягкими булками, пирожными и ананасами.
Ее прелесть и красота сослужили ей, впрочем, плохую службу. Было слишком много соблазнов и выбора. И к девятнадцати годам она уже успела переменить пять мужей и сделать семь или восемь абортов.
И в настоящее время она вновь проживала на девичьем положении у своих родителей.
Это была, в сущности, пустенькая барышня, с головой, всецело набитой крепдешином, тюлем, отрезами шелка, комбине, чулками и прочим дамским гарнитуром.
Ее главное желание было – ничего не делать, кушать экспортное сладкое и лежать, выслушивая разные комплименты, обещания, предложения, просьбы, требования и восклицания.
Круглая мордочка, как луна. Черные, слегка навыкате глаза. Чувственный ротик, подмалеванный и подрисованный. Широкие бедра и пышный бюст. Круглые плечики и стройные ножки. Тут было от чего сходить с ума и добиваться ее благосклонности.
Нет, она не была продуктом социалистического общества. Она возникла как реакция каких-то таинственных и сложных процессов жизни. Она не укладывалась в рамки советской действительности.
Она была рождена для капиталистического строя. Ей нужны были коляски и автомобили, горничные и девчонки со шляпными коробками. Ей нужны были франтоватые мужчины с хлыстиками и моноклями. Маленькие собачки в синих шерстяных накидках. Швейцары, вежливо открывающие двери. И почтительный шепот восторга, восхищения и зависти перед ее богатством и миловидностью.
Нет, она ничего не знала об этой жизни и никогда ее не видела. Но она догадывалась, и мечтала, и рисовала в своем воображении картины пышной роскоши и сказочного великолепия.
Ее не коснулось дыхание современности. Она не поняла и не оценила достоинств новой жизни. Она считала эту новую жизнь как временное несчастье, как заминку в делах, как некоторое, что ли, личное невезение, которое пройдет, и тогда наступит то, что было раньше и что будет всегда.
Тем не менее она рано поняла все свои возможности, которых было в настоящее время не так-то много.
Она поняла, что ей не разбогатеть в социалистическом обществе, что мужчины, даже если их будет полтора десятка, не смогут, по крайней мере сегодня, сложившись, создать ей пышную, сказочную жизнь.
Она стала тогда присматриваться к тем мужчинам, которые имели видное положение, ромбы или шпалы на петлицах или какие-нибудь значки, отличающие их от простых смертных, полагая, что, шагая через таких как бы со ступеньки на ступеньку, она сумеет выбраться на гребень жизни. И тогда там, наверху, она расправит свои крылышки и продиктует миру свои диковинные условия.
Тем не менее ничего подходящего она не находила. Она встречала трудовую жизнь, ограниченный заработок и погруженных с головой в работу людей. Она согласна была ждать и надеяться.
Она по своей неопытности наделала много ошибок. Первые ее мужья были молодые юнцы и мальчишки, которые прельщались ее красотой и мечтали о том, что она будет ихней подругой и достойным товарищем, с которым можно, так сказать, идти рука об руку к светлому будущему.
Между тем с первых же дней она высказывала такое отчаянное пристрастие к деньгам и нарядам и такое, можно сказать, яростное, исступленное устремление ко всем материальным благам, что молодые влюбленные мужчины с первых же дней испуганно смотрели на нее и били отбой, понимая, что она запутает их и доведет до тюрьмы и до черт знает чего. Все пятеро мужей, в разное, конечно, время, бросили ее на второй и на третий месяцы.
Она всякий раз с плачем возвращалась домой, где находила свою девичью комнатку нетронутой. Эту комнату родители сохраняли для нее, так сказать, на всякий пожарный случай. И таких случаев было уже пять.
Папаша-бухгалтер, занятый лечением своих недомоганий, безразлично относился к возвращению своей дочери. Он говорил: «А, это ты… Вернулась?» И снова погружался в свои думы или в свое лечение.
Мамаша ахала и вздыхала. А негодяй Кашкин смеялся, говоря, что девочка с течением времени поумнеет и покажет еще кузькину мать всем живущим на земле мужчинам.
В сущности говоря, девочка была родной дочерью своим родителям – своей матери и главным образом отцу, который весьма бурно провел свою жизнь, полагая, что, кроме любви, ничего на свете не существует.
В настоящее время он меланхолически сиживал на крыльце, предаваясь грусти и отчаянию. Он сидел, подперев щеку рукой, смотря куда-то вдаль и чего-то вспоминая. Какая-нибудь проходящая мимо женщина заставляла его вздрагивать. Он приосанивался, прищуривал глаза, покусывал губы и громко откашливался, как бы приглашая этим женщину посмотреть в его сторону. После чего, махнув рукой, снова углублялся в себя и в свои воспоминания.
Свои недомогания и потерю здоровья он приписывал почему-то блошиным укусам.
Он яростно боролся с этими паразитами. По нескольку раз в месяц он вытаскивал в сад все кровати, матрацы, перины и диваны. Он обжигал на примусе кровати и яростно выколачивал палкой все, что можно было выколотить.
Он создал целую теорию, по которой выходило, что он лишился здоровья благодаря по крайней мере трем миллионам укусов клопов и блох, которые заносили в его кровь различные яды и микробы в течение сорока восьми лет и выпили по крайней мере десять литров крови.
Он лечился от своего бытового отравления и от своих нервных недомоганий разными домашними средствами.
Презирая врачей и говоря, что они вконец заездили его, он, по совету друзей, пил разную дрянь и настойки, садился зимой на час и полтора в кадку с рыхлым снегом, а летом окунался до пояса в холодную воду, в силу чего постоянно хворал простудой, лишаями, мокрой экземой, песьяками и анемией конечностей. И имел чертовские затруднения, когда садился в кресло или на скамейку.
Ничто другое его не интересовало и не трогало, и он даже удивлялся, как может людей что-либо трогать, кроме здоровья.
Служил он, впрочем, исправно, говоря, что счет и цифры ему полезны как отвлекающее средство, оттягивающее лишнюю кровь от ног к голове.
К любовникам своей жены он относился терпимо, играя с ними иной раз в шашки и в подкидные дураки.
Но всякий раз, когда появлялся на горизонте новый фаворит, он проявлял грозные признаки гнева. Он буйствовал, устраивал скандалы, орал, грозил всех убить, становился нежным и пылким мужем и на несколько дней действительно отгонял нового любовника, который от непривычки пугался, полагая, что это все время так и будет.
Но по прошествии нескольких дней бухгалтер смирялся, угасал и вежливо встречал друга дома.
Последнего фаворита – Кашкина – бухгалтер боялся как огня. И действительно, подобной личности нельзя было не бояться. Этот был способен на все: наорать, ударить в морду и даже выгнать из дому.
Он ежедневно приходил на своих кривых лапах, покручивая кверху усы, хохоча и громыхая.
Он шутил, веселился и подсмеивался, говоря бухгалтеру:
– Ну, как у вас насчет поправления здоровья?
И, не выслушав, шел на своих полусогнутых на дамскую половину, где его ожидали в цветном капоте, благоухая одеколоном и пудрой.
Эта мерзавка, бывшая мать, ничуть не стыдилась своей дочери. Напротив того, часто беседуя с ней, она разговаривала как с подругой, хохоча и веселясь над некоторыми подробностями дочкиной жизни.
Вот какова была семья соседей Каретниковых. И вот какова была девятнадцатилетняя девочка Туля, сыгравшая решительную роль в жизни нашего профессора.
Но не она вернула ему молодость. Напротив, она чуть не погубила ему все начатое.
24. Профессор стареет все больше
Семья профессора, когда-то дружная, жившая общими интересами, заметно распадалась. Уже не было общих обедов. Каждый кушал в своей комнате, в разное время. И только вечерний чай подавался для всех в комнате профессорши.
За этим чаем шли вялые, безразличные разговоры о погоде, о дровах, еде и о прочих мелочах быта.
И только иной раз Лида, энергичная и резкая особа, грубоватая и крикливая, начинала пикироваться с отцом, упрекая его в реакционности взглядов, в отсталости и в отрыве от масс.
Отец, вяло защищаясь, ежился и пытался уходить, но, вызванный на объяснения, начинал сердиться, кричать и упрекать дочку в непочтительности.
Почему же непочтительность? Какой вздор! Нет, она говорит с ним не как с отцом, а как со старшим товарищем, который заблуждается и которого надо остеречь. Ведь не дело же, что он, умный, образованный и возвышенный, стоит на позициях болота и защищает старый, реакционный мир, идя против прекрасного будущего.
Отец, возмущенный свободностью ее речи, горячился все больше и больше, высказывая под горячую руку свои взгляды и воззрения.
Нет, он возмущен. Девчонка, которая ни черта не смыслит, смеет его остерегать. Нет, почему же? Он честный человек. Он всегда стоял за новую жизнь. Но он не видит логики в некоторых вещах. Он не видит будущего. Он не желает фантазировать вместе со всеми. Короче говоря, он не представляет жизни без денежных отношений. Нет, он не идет против социализма. Очень хорошо, если это будет, но этого, вероятно, не будет. Это потерянное время. Это романтический бред и фантазия, которую он очень уважает, но он имеет право не доверять будущему.
Захлебываясь от волнения, Лида, размахивая руками, требовала от отца конкретно указать, что именно ему кажется невероятным и невозможным и в чем, по его мнению, нет логики.
Но отец уклонялся от объяснений, бормоча, что он не все еще продумал и что он все ей скажет, когда ему самому будет ясно.
Эти разговоры оканчивались криками и воплями. Возмущенный отец, припертый к стене ясностью и элементарностью вопросов, терялся, защищаясь криками, упреками и слезами. Черт возьми! Хорошо. Извольте. Да, вот он за капиталистический мир. Да, он предпочитает быть нищим в Европе. Он предпочитает там открывать двери буржуям. Вот какое иной раз у него бывает настроение. Вот до чего его доводят собственные дети. Вот делайте с ним, что хотите.
Лида, раскрыв рот, с изумлением смотрела на отца. Ее поражала сила его гнева и сила его раздражения. Жалость шевелилась в ее сердце, но, поборов в себе это, она с натянутой улыбкой вставала из-за стола и, пожав плечами, уходила.
Взбешенный и раздраженный Василек выходил из комнаты, разбрасывая стулья и стуча дверьми.
Он выходил в сад и на улицу и шагал, размахивая руками. Он боялся этих вспышек, предполагая, что это его погубит или еще более подорвет его силы. Но всякий раз после этих вспышек гнева он с удивлением замечал, что вялость его и расслабленность исчезают и даже какое-то мужество и бодрость как бы вливаются в его жилы (XII).
Он возвращался к себе, слегка успокоившись, мог даже работать – писал письма, просматривал лекции и читал, что случалось с ним очень редко. Однако наутро он вставал разбитый и утомленный и, еле двигаясь, шел на работу.
Такие разговоры случались все чаще, и вспышки гнева делались все сильнее и страшнее.
Мадам, махая руками и умоляя успокоиться, уходила от греха в другую комнату. А Василек гневно и раздраженно бушевал, кричал и выбегал из дома.
В такие дни соседи Каретниковы, волнуясь от неизвестности, с любопытством прислушивались к крикам, ожидая, что скандал перенесется на улицу и тогда им будет все ясно и понятно, что там происходит.
Прохвост Кашкин, предполагающий, что это скандалят муж с женой, и крайне ненавидя эту последнюю, потирая руки, говорил о профессоре: «Ну, молодец. Кажется, спасибо, загрыз старуху. Давно пора».
Эти семейные раздражительные сцены совершенно расшатали семью профессора.
Сам Василек, стараясь избежать скандалов, стал просто бояться своей дочери. Он избегал встреч, а когда встречался – хмурился или умоляющими глазами смотрел на нее.
Теперь все реже семья собиралась в саду. В теплые летние и осенние вечера еще недавно семья, рассаживаясь на крыльце, дружески беседовала о том о сем. Сейчас это почти прекратилось.
И, собравшись иной раз в саду, семья неловко молчала. Лида качалась в гамаке. Василек ходил по дорожкам, лавируя между лягушек. Мадам сидела на крыльце. А Коля, когда был дома, располагался у раскрытого окна.
Наконец мадам, желая расшевелить общество, начинала нести какую-нибудь чушь и околесицу.
– А вот, кажется, Сатурн, – говорила она, наобум тыча куда-нибудь пальцем.
Профессор, горько усмехаясь, начинал выговаривать ей, что неужели она за двадцать пять лет жизни с ним не научилась разбираться в Солнечной системе, что Сатурна в это время и в этой четверти неба не бывает.
Лида, желая сгладить свои отношения с отцом, спрашивала его о той или иной звезде. И тогда понемножку смягчались сердца, и начинался разговор об астрономии и о новых открытиях в этой области.
Однако, видимо, многое было уже сказано и рассказано, и требовались новые слушатели, которые оживили бы лектора.
Такие слушатели находились. И чаще всего это был друг дома соседей – Кашкин, любитель поговорить на научные темы. Завидя профессорскую семью, он подходил к забору и, глядя на небо своими осоловелыми глазами невежды, абсолютно ничего не понимая и не разбираясь, где чего есть, говорил какую-нибудь пошлость, вроде того, что есть ли люди на Луне.
Профессор, горько усмехаясь, описывал мертвую планету, лишенную воздуха и всякой жизни.
– А скажите, профессор, – говорил Кашкин, разглядывая небо нахальным взглядом, – а где у вас тут Юпитер расположен?
Профессор показывал ему на Юпитер. И Кашкин, ковыряя в зубах щепкой или соломинкой, расспрашивал о Вселенной, хотя решительно никакого дела ему не было до мироздания. Его больше всего занимала мысль, как и всякого, правда, здравомыслящего человека, есть ли жизнь на других планетах, а если есть, то какая именно, какой там строй, имеются ли там, как думает профессор, лошади, собаки и магазины.
Профессор оживленно говорил о том, что астрономия – самая точная наука, и она, собственно, не занята разгадкой вопроса – есть ли жизнь на других планетах. Вопрос этот в астрономии третьестепенный, и что науку более интересует состав материи Вселенной, чем поиски живых существ, и тем более – собак и лошадей.
Тем не менее профессор высказывал целый ряд предположений. Он говорил о Марсе и Венере. Рассказывал, какая там температура и какова там возможная жизнь. Он рассказывал о других, более дальних планетах: о Юпитере, где год равняется двенадцати нашим годам, а сутки – всего десяти часам, о Нептуне, где год длится сто шестьдесят пять лет и где весна продолжается сорок лет. О Сатурне, опоясанном кольцом, на котором сутки длятся тоже десять часов, а год – почти тридцать наших лет.
Эти элементарные сведения несказанно поражали нашего Кашкина. На каждую фразу профессора он говорил: «Не может быть!», или «Да что вы говорите!», или «Да бросьте, не смешите меня!» – каковые замечания сердили и раздражали профессора.
– Я извиняюсь, – говорил Кашкин, – ну как же сутки-то десять часов? Бросьте вы меня смешить! Как же это они укладываются в это время?
Профессор говорил о свойствах приспособления, но Кашкин, пораженный кратковременными сутками, делал собственные умозаключения, выводы и предположения.
– Ну хорошо, – говорил он, – ну, пущай они спят три часа, ну, пущай работают четыре часа, но три-то часа, поймите, мне же мало для личных дел. Все-таки хочется туда-сюда пойти. Я не говорю – театр. В театрах я почти не бываю. Но мало ли? Одних трамваев другой раз ждать час и больше приходится. Или там чего-нибудь купить – цельные сутки стоять. Нет, это у них что-то уж очень торопливая жизнь. У нас все-таки, знаете, лучше. Хотя тоже, конечно, много неувязок, но в двадцать четыре часа мы все неувязки можем уложить. У нас хватает этих часов для беспорядка.
Но особенно Кашкин был недоволен порядком на тех планетах, где год длился тридцать и сто шестьдесят лет.
– Вот с этим, – говорил он, – я, профессор, никак не могу примириться. Это уж, знаете, есть чистое безобразие и перегиб. Год – сто шестьдесят лет! Что же это? Я, для примеру, родился осенью, в сентябре. Это я, значит, дай бог, только до весны протяну. Это, значит, я даже лета не увижу. Даже если буду семьдесят лет жить. Ну нет, знаете, я так не согласен… И как же они, черти, вообще-то обходятся? Ну, там, урожай. Да они, подлецы, не засеют, а потом сто шестьдесят лет жди, питайся воздухом и грибами… И, значит, у них пятилетка в четыре года пятьсот лет идет. Очень мило! Ну, это, знаете, какие-то подлецы там живут, а не люди.
Профессор добродушно посмеивался над изысканиями Кашкина. Они вдвоем изощрялись, выискивая недостатки и несуразности длинного года и высчитывая, сколько времени там длится пятилетка в неделю и каковы там должны быть ее особенности.
Лида хмурилась, говоря, что это уж антисоветские анекдоты и она просит наконец умолкнуть.
На своих раскоряченных ногах Кашкин уходил, совершенно обалдевший от научных сведений.
Эти сведения до того чувствительно поражали его в самое сердце, что он иной раз, не заходя на дамскую половину, уходил домой, покачивая головой, недоверчиво зыркая на звезды и явно не веря многому.
После ухода Кашкина Василек, как бы извиняясь за свое легкомыслие и анекдоты, рассказывал иной раз о новых открытиях, о движении Солнца и о вечном холоде Вселенной, о гибели Земли и о таких неизмеримых пространствах, какие недоступны пониманию человека (XIII).
25. Деньги, любовь, старость, сомнения
Домашние неприятности совершенно сломили здоровье профессора. Но он сердился и раздражался не потому, что в спорах его побеждала Лида – девчонка и его дочь. Он сердился на себя за то, что не мог прийти до сих пор к какому-нибудь определенному и ясному политическому решению.
То ему казалось все правильным, нужным и замечательным, и даже грандиозным. То, напротив того, встречая какие-нибудь мелочи быта или человеческие свойства, он махал рукой и говорил, что все это вздор и неосуществимая фантазия.
И в своих противоречиях он искренне страдал, волновался и стремился прийти к какому-нибудь решению, что ему не удавалось.
Эти противоречия уничтожали остаток здоровья профессора. Он стал плохо спать, задыхался, хватался рукой за сердце и чувствовал такую усталость, какой он еще никогда не знал.
Лида с жестокостью молодости не замечала этих страданий Василька. Ей во что бы то ни стало хотелось образумить отца, выбросить из него весь идеалистический мусор прежней жизни. Ей казалось, что ее отец ни о чем не думает и что он попросту не слишком-то политически грамотный господин. И в силу этого она не уставала говорить с ним о политике, растравляя его и приводя в бешенство.
Жизнь Лиды неожиданно изменилась. Однажды, вернувшись из Ленинграда домой, она спокойным, бытовым голосом сказала родителям, что сегодня она вышла замуж, записавшись с секретарем коллектива.
Родители, раскрыв рот, слушали столь спокойные речи о столь крупном событии, недоумевая и не осмеливаясь расспрашивать.
Да, она вышла замуж. Временно она остается еще дома. Но весной или осенью муж получает квартиру, и тогда она распростится со своей семьей.
Мать, взволнованная и ошеломленная, просила хотя бы привести мужа – посмотреть на него одним глазком.
Ну что ж, она, конечно, приведет его. Только он слишком перегружен. Ему сейчас не до личной жизни. Она сама-то будет видеть его раз или два в неделю. И то если он не будет в отъезде. А если его пошлют на посевную, то долго не придется видеться. Пока же они видятся только на службе, и то в обеденный перерыв, раз или два в пятидневку.
Мамаша, думая, что она от всех этих своих гаданий и пасьянсов слегка свихнулась, слушала свою дочку, не стараясь даже уразуметь основную суть.
Эта перемена почти не отразилась на Лиде – ни на ее характере, ни на отношениях к родным. Впрочем, с некоторой, пожалуй, мягкостью и жалостью она стала разговаривать с отцом. И, поспорив с ним, сама первая шла на примирение. Однако споры не прекращались.
– Василек, – говорила Лида таким тоном, будто бы разговаривала с маленьким, – мне бы хотелось услышать от тебя наконец, в чем дело, в чем твое расхождение с нами. Ну, давай не будем сердиться и ругаться. Давай поговорим по-хорошему. Я постараюсь тебе объяснить.
Не доверяя мягким словам, Василек отнекивался, бормоча о том, что да нет, он как будто бы со всем согласен, разве что некоторые мелочи, о которых, право, не стоит говорить. Это сложно, и она не поймет.
Нет, она-то поймет, но вот она чего не понимает: как это заблуждаются люди? Так все ясно. Отчетливо. Такая открывается грандиозная, величественная картина новой жизни, где нет классов, рабства, эксплуатации. Ей просто не понять, как умный и порядочный человек может не пойти за этим. И в чем наконец его сомнения? И что за таинственные мелочи, хотела бы она знать. Вероятно, за этими мелочами стоит нечто крупное, что толкает его в ряд классовых врагов.
Нет. Он, в сущности, не враг. Ну хорошо, он расскажет о своих сомнениях. Он сам, впрочем, не очень-то разбирается в них. Нет, он вообще против капитализма.
Ну хорошо. Он постарается объяснить. Да, он согласен, что капитализм не ведет человека к улучшению моральных качеств. В самом деле, капитализм оплачивает наилучше всего и создает наилучшие условия тем людям, которые умеют торговать. Значит, там наивысшая оплата идет прежде всего по тем, в сущности, низменным способностям и по тем невысоким качествам ума, как, скажем, хитрость, изворотливость, умение вовремя купить и с выгодой продать. И в силу этого он признает, что в основном капитализм культивирует и обостряет ум именно в его низменных свойствах. Он признает, что и в смысле тактики правильно, пожалуй, именно теперь в корне изменить порядок, чем ждать, как ожидают, скажем, меньшевики, улучшения человеческой породы и еще большего развития техники. Он признает, что такой взгляд есть малодушное желание отложить решение вопроса на дальние времена, так как улучшение породы само собой не приходит и никакой тенденции к этому нельзя увидеть на протяжении сотен лет.
Лида радостно слушала отца, бормоча: «Ах, молодец! Ах, Василек! Ах, глядите! Он сумел перешагнуть меньшевиков».
Да, со всем этим он согласен. Все это он считает правильным и достойным. Его тут беспокоила одна вещь, которую он, пожалуй, разрешил. Он говорит об инстинкте, свойственном каждому животному, об инстинкте накопления и о заботе о черном дне, без чего не бывает ни спокойного существования, ни ясности, ни здоровья. Ну что ж, в этом смысле государство берет на себя заботу. Это дело поправимое. Но вот, как ни странно, одна вещь никак не укладывается в его голове. Он никак не может отрешиться от понятия денег и никак не может понять жизни, в которой деньги не будут играть той роли, какая им предназначена. Да, он против эксплуатации труда. Он против частной торговли и наживы. Но он против равенства. Он за социализм с деньгами.
– Ах, это мелочи! – смеялась Лида. – Ну вот, и договорились. Ну, Василек, ну как, право, не совестно! Ведь это же самый пустой вопрос. Ведь деньги – это вопрос привычки. Сознание изменит эту привычку. Или ты действительно думаешь с деньгами въехать в социализм?
Да, он признает, что от этого привычного понятия просто трудно отрешиться. Но за этим он видит более сложные вещи. Ну, хотя бы старость и уродство, ничем не компенсированные.
– Ну, это уже свинство, – сердилась Лида. – Ты, кажется, договариваешься до черт знает чего. Значит, ты хочешь, чтоб старики были бы богатые и имели возможность покупать в жены молодых женщин, так?
Нет, зачем покупать? Зачем такие резкие слова? Нет, он не хочет этого. Он просто реально оценивает человеческие свойства. Он признает, что любовь и уважение, которые куплены за деньги, ничего не стоят. Что это, в сущности, отвратительно и не дает ни радости, ни утешения. Но он не решает этого вопроса в области эстетики. Он считает, что молодая женщина может искренне полюбить и даже такого, как он, если у него положение лучше, чем у других. А если этого положения у него не будет – кто на него посмотрит? Все пойдут за молодыми.
Лида, с трудом скрывая смех, слушала Василька.
– Ах, – смеялась она, – папка, Василек, значит, только-то у тебя и расхождения! Значит, ты, старый ловелас, выговариваешь себе возможность жениться на молоденькой женщине!
Василек сердился, говоря, что она ничего не понимает и что за этим стоит вся жизнь. Что это определяет не только старость, но и зрелые годы.
Лида, в свою очередь, сердилась, браня отца развратником, грязным стариком, которому нужна проституция и покупка любви за деньги.
– Ничего, – говорила она, – вас, стариков, приведут в христианский вид. Нечего вам развивать грязные инстинкты и стремиться черт знает к чему. Поживите наконец в чистой и опрятной старости. А если захотите настоящей любви – вас в пятьдесят лет могут полюбить не за деньги, а за общественно-полезную работу, за тонкость ума, за талант. Невелика честь полюбить за деньги. Это не настоящее.
Взволнованный Василек просил ее умолкнуть, говоря, что ей не понять всей сложности вопроса и что он вовсе не о себе говорит, а вообще. Вообще о старости и о стремлениях людей. Он знает, что, если будут все равны – старики останутся за флангом и ничем не будут компенсированы. Он знает людей, знает, как возникают чувства.
Снова разгорался спор и крики, сыпались обидные слова. Страсти разгорались. Василек стучал кулаком об стол, говоря, что она его уморила. Лида кричала, что ему, старику, следует думать о своей науке, а не о паршивых девицах, что она этим буквально шокирована, что она поражена низменными уклонами своего отца.
Задыхаясь и хватаясь за сердце, Василек раскидывал стулья, выбегал на улицу, напялив на свою седую голову фуражку.
Он шел, как бы не видя ничего, по улице. Потом волнение его понемногу ослабевало. Ах, зачем были крики и волнения? Его жизнь закончена. И все ничтожно в сравнении с этим концом. Что, ему двадцать лет, что он горячился и кричал? Как глупо! Ах, как глупо и тяжело! Он шел мимо маленьких домиков, размахивая руками и не сторонясь прохожих. Он смотрел на эти деревянные домишки, построенные в прошлом столетии. Тут, в этом бывшем Царском Селе, в этих домиках, проходила прежняя придворная жизнь рухнувшей империи. Тут жили барыни и фрейлины. Гвардейские офицеры и сановники. И люди, близкие ко двору. Он с любопытством осматривал окна и подъезды, к которым когда-то подъезжали кареты и коляски. Он мысленно видел людей, выходящих из карет. Лакеев в красных ливреях. Дам с маленькими собачками, в мехах, в боа.
Вот какой-нибудь гвардеец, гремя саблей, входил в этот подъезд к какой-нибудь пышной красавице.
Нет, он позабыл эту жизнь. И казалось странным, что это когда-то было. Вот в чем у него не было сомнений. Он презирал эту дворянскую жизнь, напыщенную и пошлую. Его раздражали баре, и особняки, и пышная жизнь, которая давалась по рождению, а не по заслугам.
Вот в чем он не знал сомнения и что презирал. Но деньги, деньги! Новая жизнь, в которой будет равенство и не будет денег. Вот это не укладывалось в его голове.
Какая-то молодая особа в шелковом пальто, с накрашенными губками, мило улыбнувшись, поклонилась ему.
Он сначала не обратил внимания, не ответил на поклон, потом, обернувшись, посмотрел ей вслед, недоумевая, кто бы это был.
Он обернулся не вовремя. Молодая особа в этот момент, тоже обернувшись, кривляясь и дурачась, высунула ему кончик языка. Но, видя, что он заметил ее глупую шалость, смутилась и бросилась в сторону, захохотав и закрыв лицо руками.
«Кто бы это был? – подумал профессор. – Ах, возможно, что это соседская дочка».
Он никогда не обращал на нее внимания и не запомнил ее лица. Но, вероятно, это была она – с накрашенными губами, вульгарная и неприятная особа с вихляющимися бедрами.
Это в самом деле была Туля. Она возвращалась со свидания домой. Она смеялась теперь своей шалости. И, веселая, краснощекая, шла домой своей танцующей походкой. Она дошла до калитки своего сада и обернулась назад. Милая привычка красавицы, которая предполагает, что за ней кто-нибудь сзади волочится. Но никого не было. Старый профессор стоял на углу и смотрел в другую сторону, ошеломленный старыми видениями.
Она еще раз показала кончик языка этому глупому старику, без толку стоящему на углу, и, смеясь, вошла в сад. Она не предполагала еще, что этот стареющий человек через год будет ее мужем.
26. Первые шаги
Однажды Василек вернулся домой бледный, с перекошенным лицом.
Он лег на кровать и, сказав жене, что умирает, просил принести холодной воды. Он положил на сердце компресс и через час, отдышавшись, сел на кровать, рассказывая слабым голосом, что с ним случилось.
Да, что-то с ним творится неладное. Сердце работает все хуже. Вялость и усталость приковывают его к кровати. Бессонница мучает его. Сегодня он чуть не умер в поезде от сердечного припадка.
Это резкое ухудшение своего здоровья он приписывал своей старости. Однако предполагал, что, помимо этого, он, видимо, заболел какой-то нервной болезнью. И он действительно был болен.
Все душевные невзгоды, конфликты и противоречия, все особенности его жизни и характера подготовляли ту нервную раздражительность, которая к старости часто бывает непоправима и признаки которой сходны с признаками старости и, быть может, имеют одинаковую сущность.
Чудовищную работу надо было ему проделать: убрать болезнь и вернуть растраченную молодость.
Нет, у него сейчас и мыслей таких не было. Есть врачи и медицина, которые помогут ему собраться с силами.
Да, он чувствовал, что, кроме старости, он, пожалуй, еще чем-то болен. И тогда он однажды решил навестить врача.
Нет, мы не будем заниматься скучными объяснениями его лечебных процедур.
Он полгода лечился у врачей. Ему прописывали бром и стрихнин, мышьяк и фитин. Ему прописывали ванны и клизмы. Его закутывали в сырые простыни и пронизывали его тело электричеством. Его расспрашивали, не было ли у него тяжелых болезней и не предавался ли он каким-нибудь излишествам в детстве. С ним беседовали о сложностях нервных болезней, грели его голову синим светом и пытались даже усыпить, чтоб внушить ему светлые мысли о здоровье. И никто ему не рассказал простыми и понятными словами о том, как могла возникнуть его болезнь и как с ней бороться, помимо пилюль и микстур (XIV).
Короче говоря, через полгода он был задерганный неврастеник, напуганный всеми признаками своей болезни и пугающийся всего. Он робел, если сердце плохо работало. Он страшился, если желудок не действовал день. И считал часы, сколько он спал, и сколько он недоспал, и сколько ему надо еще поспать, чтобы быть свежим. Постоянные мысли о болезни, приемы лекарств и процедур совершенно укрепили в его сознании мысль, что он тяжело болен. Болезнь, подкрепленная микстурами, не имела намерения покидать больного. А старость ее усиливала и поощряла.
Он взял отпуск и лежал теперь в кровати, тяжело дыша, не имея часто сил ни сесть, ни встать, ни даже лежать.
Напуганный таким состоянием, он хотел поехать к знаменитому невропатологу. В один из крайне упадочных дней, когда он едва встал с постели, он, принуждая себя, стал собираться.
Он побрился, переодел белье, оделся и, опираясь на палку, покачиваясь, вышел на улицу.
Но тут, к своему изумлению, увидел, что все проделанные движения не только его не утомили и не только не лишили остатка сил – напротив того, он почувствовал некоторый прилив сил, который, впрочем, скоро сменился упадком.
Но этого было достаточно, чтоб подумать и внимательно присмотреться к болезни. Нет, он не поехал к врачу, а, погуляв в парке, стал думать о своей болезни, присматриваясь к ней и анализируя ее.
Мы не будем и тут описывать первые шаги лечения и первые ошибки. Дело это скучное и неинтересное. Мы вкратце расскажем об основном. Автор ни на минуту не забывает о читателе, которому охота наконец узнать, как профессор женился, как развелся с женой и что из этого вышло. И не было ли еще чего-нибудь интересного или исключительного. Все было. И обо всем мы будем рассказывать.
Итак, Василек сам лично принялся изучать свою болезнь. Он достал книги, словари и медицинские энциклопедии. И внимательно стал все читать, делая выписки и рассматривая анатомические картинки, снимки внутренностей и диаграммы.
Это было кропотливое и длительное занятие. Все было профессору внове, и каждую мелочь приходилось изучать и проверять.
И, читая груду книг, Василек искренне огорчался и жалел, что нет какого-то руководства, какого-то одного сборника правил, по которым надлежало понимать работу своего тела и своей психики. Первые шаги его были неправильны и ложны. Понимая, что ему следует сдвинуть себя с мертвой точки, он принялся за физическую культуру. Он стал делать гимнастику, разные повороты и приседания, от которых буквально охал и кричал диким голосом. У него поднялось сердцебиение, от которого он чуть не умер, и тогда он оставил это почтенное занятие, решив, что до этого ему следует еще что-то сделать.
И, раздевшись, он стоял перед зеркалом, грустно поглядывая на свою фигуру. Печальное и ужасное зрелище! Все тело было вялое и поникшее. Все безжизненно висело, во всем были смерть, разрушение и упадок.
Как мудрено из этого сделать что-нибудь хорошее, молодое, здоровое, цветущее.
И, вспоминая молодые, здоровые тела, упругие и подтянутые, он делал сравнение и видел, что именно ему надо делать и в чем иметь изменения.
Тогда, понимая, что это печальное тело, полное упадка и дряхлости, создалось благодаря его жизни, благодаря его поступкам и поведению, он решил по возможности изменить эту жизнь, и поведение, и поступки.
И вот тут-то он столкнулся с такими трудностями, что часто отчаяние захватывало его и он неподвижно лежал часами, решив не бороться больше и плыть по течению.
Лида приходила к нему и гладила его руку, упрашивая не предаваться отчаянию.
– Василек, – говорила она, – что за мысль так лечить себя? Есть способ более простой и легкий – подойти вплотную к жизни. Займись общественной работой, почувствуй себя частью общей семьи. Ты все равно придешь к этому.
Но он, печально покачивая головой, говорил, что это не для него, он никогда не почувствует себя искренним. Он попробует бороться один.
Он решил изменить свою жизнь, свой порядок дня и все свои привычки. Для этого ему надо было убрать все обстоятельства, приводившие его в раздражение.
Этих обстоятельств было так много и они были так вески, что, казалось, это было сделать невозможно.
Однако шаг за шагом, доказывая себе логически и внушая, он убрал причины, приведшие его к болезни. Он вспоминал свои молодые годы, вспоминал, как он относился к тем или иным вещам, и старался следовать этому, хотя это иной раз было трудно и даже невозможно. Он хотел правильным поведением убрать свою болезнь и создать молодость (XV).
Но он вспоминал не те зрелые годы, когда создался его характер, а ту свою юность, когда он жил беспечно, не задумываясь, как цветок или как птица. Он вспоминал те годы для того, чтобы сравнить и увидеть те ошибки, которые он допустил и которые привели его к старости и одряхлению.
И, создавая себе новые привычки, расставаясь с прежним добродушием старости, убирая от себя все волнения, беспокойства и тревоги, он вдруг стал замечать в себе какую-то жестокость молодости и даже по временам какую-то, пожалуй, подлость, которую он вовсе не хотел иметь.
Но игра была сделана. И остановиться он не хотел и не мог. Однако до молодости ему было еще так же далеко, как до Северного полюса.
27. Цена молодости
Когда ему пришла мысль о молодости, о том, что он снова может стать молодым, свежим, энергичным и беззаботным, он, страшно взволнованный и даже потрясенный, выбежал из дому и долго бродил по саду, стараясь унять ужасное волнение и дрожь во всем теле.
Эта мысль показалась ему настолько удивительной, сказочной, невероятной и вместе с тем не несбыточной, что чем больше он думал, тем ярче рисовались счастливые картины его будущих дней.
Тогда он вышел из сада и, быстро шагая, пошел в парк. И там, в парке, ходил, сняв фуражку, взволнованный и пораженный.
Была ранняя осень. Желтые листья лежали на дорожках и на траве. Легкий ветер по временам покачивал верхушки деревьев. И неприятно каркали вороны, потревоженные первым дуновением осени.
Василек присел на скамейку и, уронив фуражку на землю, неподвижно сидел, закрыв глаза и боясь шевельнуться, чтоб не потревожить свои волшебные мысли.
Ему рисовались необычайные картины его будущей молодости.
Цветы. Роса. Летнее утро. Солнце в окошке. Радостное пробуждение. Беззаботность. Любовь. И тот восторг, та свежесть чувств и те восхитительные ощущения молодости, о которых он почти позабыл и которые трудно даже сейчас припомнить или даже на минуту представить себе.
Да, он позабыл эти ощущения. И теперь, стараясь припомнить, поражался, насколько все было иное и почти сказочное, удивительное по своей силе и радости.
Он вспомнил вдруг первое письмо от женщины. Надушенный конверт. И тоненькие буковки. И сладостную дрожь в руках, когда он распечатывал это милое послание. Он вспомнил вдруг себя мальчишкой. Первую ложку варенья, когда сводило скулы от желания и жадности. Утреннюю дрожь и восторг, когда он вставал на рассвете, чтоб идти удить рыбу.
Нет, ничего подобного, ничего похожего не случалось с ним в дальнейшей жизни.
Да, он вернул бы эти ощущения любой ценой, хотя бы даже на самое короткое время.
И тогда он, улыбаясь, стал думать: а что именно он отдал бы за несколько лет возвращенной молодости?
И оказалось, что он отдал бы решительно все: жизнь, здоровье близких людей, честность, и профессию, и все то, чем привык дорожить и гордиться с самого начала своей жизни.
И тогда он стал смеяться, говоря себе, что это бывает только в сказках, что никто не потребует от него ни преступления, ни «продажи души», ни подлости за возвращенную молодость. Он вернет ее собственным умением и ценой своих знаний и настойчивости.
Он пришел домой иным человеком, чем был прежде. Он холодными глазами посмотрел на свою мадам и Лиду. И, медленно шагая, вошел в свою комнату.
Еще вчера он, возвращаясь домой, старался незаметно проскользнуть к себе, чтоб не натолкнуться на чьи-нибудь расспросы и чтоб не встретиться с Лидой и не начать с ней объяснений, разговоров и дискуссий. Сегодня он, усмехаясь и не опуская глаз, прошел перед Лидой, готовый в случае чего дать ей решительный отпор.
В короткое время он резко изменился и изменил свою жизнь, привычки и даже свою психику.
Он свыкся было со своей старостью, со своим утомлением и сутулыми плечами. Он с молодых лет привык презирать лощеных, здоровых, краснощеких, грудастых людей, называя их животными и скотами. Нынче в своем воображении он рисовал себя именно таким. Он полюбил этот образ и стремился к нему. Все, что раньше его тревожило и приводило в беспокойство, перестало его тревожить. Он относился ко всем вещам иначе, чем раньше, и усмехался тому, что заставляло еще недавно страдать и волноваться.
Встречаясь с Лидой, он мило улыбался и говорил ей, что он вел себя как мальчишка, что этому пришел конец, что он покорнейше просит ее больше не третировать его и не задергивать бессмысленными вопросами и требованиями. Что касается политических вопросов, то пусть она знает – он не враг, он, в общем счете, идет за социализм, и кое-какие мелочи он сам, без чьей-либо помощи, в дальнейшем продумает и решит. Это решение он откладывает на те времена, когда он будет здоров. И если придет к положительному решению, то отдаст все свои силы и это свое возвращенное здоровье на общее дело.
Тем не менее Василек начал по временам подтрунивать над Лидой, говоря, что она курсистка, девчонка и пигалица, которой впору сопливых ребят учить, а не его, профессора и довольно видного ученого своего времени. Их роли теперь переменились. Теперь Лида, взбешенная и взволнованная холодными, саркастическими словами, хлопала дверью, выбегая из комнаты. А он иронически подшучивал, говоря, что в нашем любезном отечестве всегда почему-то было затруднительно жить и эта трудность и по сие время остается. Да, конечно, он понимает – трудности роста, но что вообще он не слишком-то высокого мнения о российских мозгах, которые выдумали дугу и балалайку – пустые и комичные предметы, без которых решительно обошлось все остальное человечество.
Лида кричала, что он пошляк и обыватель и что ей совестно, что у нее такой мизерный отец. Нет, она приложит все старания уехать из дому как можно скорей. Она завтра же попросит мужа вывезти ее из этого обывательского вертепа.
Однако она не уезжала. Ее муж, с которым она виделась весьма редко, был сейчас, как нарочно, до крайности загружен самыми экстренными делами. Он приходил домой поздно и, поспав часов шесть, снова спешил по своим делам. Он со дня на день откладывал переезд Лиды, говоря, что счастье от них не убежит и что сейчас есть дела поважнее всех мелочей повседневной жизни.
Лида, несколько огорчаясь в душе и вместе с тем удивляясь поспешности, с какой он женился, соглашалась немного обождать, признавая, что поиски квартиры, переезд и разные хозяйственные дела и передряги отрицательно отзовутся на ходе его работ. А он хвалил ее за благоразумие и политическую зрелость, говоря, что он теперь наглядно видит, как он здорово не ошибся, выбрав именно ее, и что лучшей жены ему действительно, пожалуй, сейчас не найти… И Лида, довольная похвалой, восторженными глазами смотрела на мужа, говоря, что и ей тоже, пожалуй, лучшего мужа не надо. Они были по-своему счастливы и не спешили потревожить свое счастье поцелуями и объятиями.
Что касается Василька, то он теперь ежедневно занимался гимнастикой. Начав с маленьких упражнений и легких поворотов, он перешел к более сложным вещам – он бегал по саду туда и сюда, перепрыгивая, как козел, через клумбы и скамейки. И даже, когда никто не следил, подтягивался на руках, держась за сучок дерева, надуваясь и багровея от чрезмерного старания. У себя дома, в комнате, он ходил преимущественно голый или в легких трусиках, а на улицу, несмотря на прохладный сезон, выходил в сетке, в летних штанах и в туфлях на босую ногу. В таком безобразном виде, несвойственном ученому, он добегал до вокзала или до парка и, нимало не смущаясь встречных, возвращался домой, покрасневший и оживленный.
Лида с изумлением посматривала на отца, считая, что старик слегка свихнулся и что все это, вероятно, закончится весьма дурно.
28. Прошлое и настоящее
Между тем жизнь соседей, Каретниковых, шла по-прежнему. По-прежнему бухгалтер Каретников, возвращаясь с работы, сидел на крыльце, поглядывая обалделыми глазами на проходящих женщин. А иногда с яростью выколачивал матрацы и перины и обжигал на примусе кровати и даже деревянные стулья и столы.
Эти выколачивания являлись всякий раз причинами ссор и криков.
Мадам профессорша, делая замечания по поводу пыли и блох, нарывалась на неприятности и грубые окрики.
Молчаливый Каретников, не вступая в пререкания, показывал ей кукиш или с еще большей энергией начинал бить палкой по одеялам. А Кашкин, заслышав боевые крики профессорши, поспешал в сад и тотчас вступал в словесную схватку, срамя профессоршу и называя ее облысевшей дурой и некультурной мерзавкой, которая осмеливается запрещать им все гигиенические начинания. Что ж, значит, по ее милости они должны нюхать пыль и подвергаться укусам паразитов? Очень хорошо. Ну нет, он не посмотрит на ее идиотские требования. И, крича так, он умолял своего бухгалтера трясти одеяло как можно ближе к ее забору или даже за ее забором, чтобы это наглядно напоминало ей о чистоте и культуре.
Женское население дома не принимало участия в этих схватках. Туля, в своем шелковом пальтеце, гуляла неизвестно где. А мадам Каретникова готовила еду на кухне, чтоб накормить своего фаворита, ослабевшего от крика и любовных битв. Профессор Василек, несмотря на окрепшее здоровье, страдая по временам меланхолией и упадком чувств, выходил иной раз на эти крики, желая рассеяться и немного освежиться. Он иронически относился к этим мещанским драмам и, желая примирить обе стороны, начинал разговоры о том о сем. Разговорившись с Кашкиным, он однажды пошел с ним прогуляться и после этого даже подружился с ним.
Его привлекал этот здоровый, плотный субъект, который не знал, что такое меланхолия, утомление чувств и прочие интеллигентские ощущения.
Он присматривался к нему, стараясь узнать, как он достиг всего этого и что он для этого делает.
Он хотел поучиться у этого бревна и хотел позаимствовать у него его навыки и склонности.
Но он увидал глупость и непроходимую пошлость, которые защищали этого человека от превратностей жизни.
Польщенный вниманием профессора и увидев, что им интересуются, Кашкин начал молоть всякую чушь и лепетать афоризмы своей житейской мудрости.
– Здоровье, – говорил Кашкин, – никому зря не дается. И если человек осыпан болезнями, то он есть ослабший человек, не способный бороться против жизни. Я, – говорит, – держусь мнения митрополита Филарета, который прожил до ста пяти лет, не допуская до своего сердца никаких огорчений. Я, – говорит, – не считаю возможным огорчаться при жизни. А когда помру или когда буду к этому состоянию склоняться, вот тогда и начну беспокоиться. И когда меня начнут, черт возьми, зарывать в сырую землю, вот тогда я и буду огорчаться, беспокоиться и проситься наружу. Я, – говорит, – есть индивидуум, которому охота жить, а не расстраиваться.
– А какую вы имеете цель в жизни? – говорил профессор, желая понять идеологию этого неповторимого индивидуума. – Ну, к чему вы, например, стремитесь?
– Не смешите меня, – говорил Кашкин. – Я стремлюсь ко всему хорошему, но, конечно, какой-нибудь такой, знаете ли, цели не имею (XVI).
Взяв профессора под руку, Кашкин на своих раскоряченных ногах шел рядом, говоря, что главную причину потревоженной жизни профессора он видит в его малоинтересной супруге, от которой он бы сам сгорел в месяц, если бы ему, боже сохрани, довелось такое супружество.
Профессор, вернувшись домой, прилег на кровать и стал думать о своем браке и о своем одиночестве. Ему хотелось разговаривать и шутить, ему хотелось легких и смешных отношений. Но он видел суровую даму в пенсне, замкнутую в своем фантастическом мире.
Тогда он стал вспоминать свои любовные романы, которые бывали у него раньше. Он вспомнил свой последний роман, который случился девять лет назад.
Он вспомнил эту женщину, Людмилу Павловну, сестру своего приятеля, богатого домовладельца-эмигранта, бежавшего от пролетарской революции в Париж.
Эта женщина, красивая и взбалмошная, почему-то замешкалась и осталась на родине, страдая от этого и ужасаясь той жизни, которую она получила в обмен на свое беспечное и веселое времяпрепровождение.
Это был жалкий и короткий роман, который закончился неожиданно и, вернее, даже не закончился: попросту Василек, подавленный своим безразличием ко всему, перестал бывать, не объяснив ей и ничего не сказав.
Сейчас ему крайне захотелось ее увидеть, поговорить и утешить нежными словами и обещаниями.
И на другой день, поехав в Ленинград, он после лекций отправился ее разыскивать. Он нашел ее на прежней квартире. Он с замиранием сердца поднялся по лестнице и постучал в дверь, готовый к тому, что его не примут, выгонят или оскорбят.
Он прошел сквозь грязный коридор коммунальной квартиры, сквозь развешанное белье, мимо любопытных людей, которые высовывали свои головы то из одной, то из другой двери.
Он не узнал ее, когда вошел в комнату. Крайне увядшее лицо, равнодушные глаза, седые прядки волос и темная бумазейная кофта ошеломили профессора и заставили его раскаяться, что он пришел.
Она сидела за столом и пила чай, дуя в блюдечко. Жалкий жестяной чайник стоял на столе. Какие-то лепешки лежали на бумаге.
Она захлебнулась, увидев его, и, замахав руками, вскочила, обрадовавшись и восторгаясь. Ах, она рада, что он пришел, она часто его вспоминала. Что он так смотрит на нее? Неужели она так сильно изменилась?
Он рассматривал ее со страхом и нескрываемым удивлением.
Он, не сдерживая себя, сказал – ах! – и стал бормотать слова приветствия и извинения. Они сели на диван и не знали, о чем говорить. Наконец она сказала, что она замужем, что ее муж рабочий, что он любит ее и уважает, а она живет с ним потому, что надо же с кем-нибудь жить. Нет, она не огорчается, как прежде, она просто не думает о прошлом и будущем.
Говоря так, она вдруг заплакала и, подойдя к умывальнику, стала вытирать заплаканные глаза, всхлипывая и сморкаясь в полотенце. Потом снова села рядом, робко положив свои ладони на его руки.
Василек, проклиная себя за то, что он явился, бормотал слова утешения и, поговорив о своей жизни, встал, прощаясь и обещая почаще заходить.
Он с пустым и холодным сердцем вышел из комнаты и шел теперь по улицам, браня себя за ненужное посещение.
Он вышел на набережную, держа в руках фуражку. Осенний ветер с моря гудел в ушах и трепал его волосы.
Нет, он не чувствовал ни жалости, ни огорчения. Он чувствовал одиночество и чудовищную пустоту.
Он прошел мимо Зимнего дворца и подходил теперь к мосту.
Звенели трамваи. Гудели автомобили. Мимо проходили люди, чужие и равнодушные.
О какой молодости он думал? Что за вздор! Он старый человек из другой жизни. Вот он помнит этот мост на барках. Осенняя Нева высоко вздымала это варварское сооружение. Не трамваи, а конки, запряженные парой лошадей, въезжали с неистовым звоном на мост. Ах да, впереди пристегивали третью лошадь, и кучер, стегая кнутом, подбодрял животных преодолеть препятствие.
Здесь, по панели, ходили люди в котелках, гвардейские офицеры гремели саблями, и роскошные барыни, нахально развалившись на сиденьях, проезжали в экипажах.
Какая безумная затея вернуть свою молодость, когда какая-то тень той прошлой жизни неотступно шла за ним по пятам.
29. Перемена
Вот наконец наступила зима. Василек, поздоровевший и почти цветущий, бегал на коньках, нимало не смущаясь улыбок и косых взглядов. Его несколько грузная фигура, брюшко и, главное, длинные усы веселили и развлекали молодежь на катке. Малыши, подшучивая над ним, открыто смеялись и даже толкали иной раз на него какого-нибудь зазевавшегося конькобежца.
Но Василек мужественно сносил все нападки. Когда он появлялся на катке на своих снегурочках, раздавались возгласы восхищения и крики радости… Раздавались возгласы: «Папаша пришел. Папаша, не упади – лед раздавишь».
Но после первых двух месяцев к нему привыкли и даже заставляли его участвовать в потешном шествии и в общем беге.
Маленькие шестнадцатилетние девочки Липа и Нюся, и совершенно маленькие девчурки, родившиеся после революции, – Антенна, Фратерните, – и Володя подружились с профессором и бегали с ним взапуски, хохоча и веселясь.
Они заставляли его отгадывать их имена, и Василек наугад называл целый ряд имен и, не умея отгадать, смеялся при этом и дурачился.
Да, этот солидный профессор, державший в своей голове весь звездный мир, этот почти управитель небесных сфер, наизусть знающий, сколько километров до Луны и сколько весит планета Сатурн, этот человек вел теперь дурацкие разговоры на самые поразительно ничтожные темы – в каком классе учится та или иная девчонка, и как ее зовут, и какая профессия может быть у ее отца.
Раскрасневшийся и слегка утомленный, Василек приходил домой и, напевая себе под нос, шел на кухню, где шарил в духовке, что осталось от обеда.
Он приходил в свою комнату и, вспоминая минувшие пустяки, раздевался и ложился в кровать и почти тотчас засыпал.
Утром, вставая рано, он делал гимнастику, бегал по саду и, подзаправившись, выезжал в Ленинград.
Между тем у соседей случилась неприятность. Бедная девочка Туля, рассчитывая выйти замуж за человека с одним ромбом, снова в слезах вернулась домой, говоря, что ей поразительно не везет и что мужчины более подлецы, чем можно было думать.
Равнодушный к таким делам бухгалтер Каретников на этот раз несколько взволновался, говоря, что это уже, знаете ли, слишком, что он не в состоянии кормить эту прожорливую девчонку, которая только и делает, что возвращается домой, заставляя родителей переживать неожиданности.
Мадам Каретникова, удивившись неизменности линии Тулиной жизни, велела ей поступить на работу, находя, что сейчас это для женщины более верное дело, чем все остальное.
А Кашкин сказал, что ей следует попросту выйти замуж хотя бы за их соседа профессора, который приблизительно мечтает об этом и который будет ее возить на южные побережья и курорты, а подохнув, непременно оставит ей крупную персональную пенсию, все имущество и арендованный дом.
Туля, со слезами слушая эти советы, махала руками и визгливо начинала рыдать, когда упоминалось имя профессора, но потом вдруг, пообдумав и вытерев глазки, сказала, что ей, пожалуй, нравится это. И что она, если на это пошло, берется буквально в два счета убрать госпожу профессоршу со своей дороги.
Кашкин, вдохновленный идеей и подбодряемый нелюбовью к профессорше, чувствуя свои организаторские способности, решил самолично двинуть дело.
Он явился к профессору на другой день и, шепча ему на ухо, без обиняков сказал, что нынче мучения профессора окончились – он может, если хочет, сделать официальное предложение одному из лучших созданий, а именно Туле – необыкновенной красоточке и умнице, которая что-то последнее время вздыхает по нем.
Василек, несколько ошеломленный сообщением, начал отговариваться, утверждая, что он и не думал об этом и что, в сущности, ему даже не нравится эта накрашенная кукла, у которой выщипаны брови и черт знает какая походка, привлекающая, может быть, развратных турок и арабов, но отнюдь не его. И что вообще ему более нравятся скромные и милые женщины с грустными глазами и медленными движениями.
Но Кашкин, перестав шептать на ухо, начал вдруг кричать на профессора, укоряя его почему-то в неблагодарности и утверждая, что он фигуряет, не имея на то решительно никаких природных данных. Он велел профессору зайти к ним в гости и убедиться в несостоятельности его толкований.
Несколько смущаясь и робея, Василек на другой день, пройдя через сад вороватой походкой, пришел к ним.
Мамаша, никогда не видевшая профессора вблизи, попятилась от гнева и удивления, сказав Кашкину, что этот престарелый субъект навряд ли составит счастье ее любимой дочери.
Но Кашкин, махнув на нее рукой и закричав, велел не вмешиваться не в свое дело. Он велел ей побежать на кухню и приготовить покушать чего-нибудь такого особенного, которое непременно нравится профессорам и ученым.
Затем, приказав Туле быть не слишком развязной и подвижной и велев не слишком ворочать ногами, говоря, что профессор этого почему-то не любит, он подвел ее к Васильку, сказав, что еще два года назад он понравился ей, когда она его увидела первый раз спящим на траве в саду. Ей будто бы запомнился этот нежный, скромный и неподвижный образ, который в дальнейшем буквально ей мешал подолгу сосредоточиваться на каком-нибудь другом отдельном мужчине.
Туля, засмеявшись, серебристым голоском сказала, что спящим она его не видела, но сидящим на скамейке она действительно много раз его видела и всякий раз до чрезвычайности удивлялась его грустному и усталому виду.
Они начали болтать, вспоминая случайные встречи, а Кашкин тем временем побежал за бухгалтером.
Найдя его на крылечке, он велел ему выйти к гостям, приказав при этом вести преимущественно строго научные разговоры и не разрешив ни в коем случае касаться каких-либо недомоганий бухгалтера, говоря, что беседы о болезнях могут вообще затормозить или сорвать общий ход дела.
Семейный вечер прошел довольно гладко, за исключением речей Кашкина, который, уторапливая события, договаривался до крайних степеней, громко советуя профессору не откладывать то дело, о котором они нынче беседовали. При этом он подмигивал и хлопал профессора по руке, называл его молодцом, свирепым силачом и дядей с барок.
Бухгалтер, выпив пару рюмок, захмелел и, неся околесицу, обнимал профессора, говоря, что, если бы не его недомогания, он бы мир перевернул со всеми его научными достижениями.
Туля, сияя красотой и распространяя аромат духов, расспрашивала профессора об его замечательной профессии, интересуясь главным образом, какую именно оплату профессор имеет за столь трудное, кропотливое научное дело.
С этого дня профессор стал бывать у соседей ежедневно. Туля вела себя крайне строго и благородно, позволяя профессору раза два в вечер поцеловать ее руку.
Побрившись и надушившись, помолодев лет на десять, Василек ежедневно приходил к Туле и подолгу засиживался у нее, разговаривая о том о сем и строя планы будущей жизни.
Девушка говорила, что она согласна быть его женой, но что она ставит непременным условием – побрить или в крайнем случае покороче постричь усы, которые носил профессор. Она говорила, что мужчины теперь не носят таких усов, что это смешно и ей просто будет стыдно и совестно гулять с ним. Говоря об этом, она чуть не плакала и брала слово непременно исполнить ее желание.
В скором времени Василек действительно подстриг усы, оставив маленькие полоски, которые он слегка подкрасил в коричневый цвет, помолодев благодаря этому еще лет на пять.
Василек возвращался теперь домой, всякий раз смущаясь и побаиваясь предстоящих объяснений. Но объяснений не было. Лида злобными глазами смотрела на отца и, презрительно фыркая, отворачивалась.
Что касается мадам, то она как будто бы ничего не замечала и неистово раскладывала пасьянсы, стараясь найти ответы на свои сомнительные и вздорные вопросы.
Здоровье Василька было в это время чрезвычайно хорошим. Он чувствовал себя молодым и энергичным. Он чувствовал тот прилив сил и ту замечательную радость, которых не было у него уже много лет (XVII). Он мог подолгу работать, как прежде, в молодые годы. Он начал записывать даже свои лекции, которые бросил восемь лет назад.
Он радостный вставал утром. Шел на работу и, вернувшись домой, спешил к Туле, к которой он чувствовал теперь привязанность, благодарность и даже влюбленность.
Кашкин, подмигивая ему, потирал руки и говорил слова ободрения, от которых профессор таял и радовался.
В один прекрасный весенний день профессор, сложив два чемодана и написав жене записку, вышел незаметно из дому и перебрался на жительство к соседям.
30. Драма
Драма произошла более сильная, более тяжелая, чем можно было ожидать.
Долго не понимая, в чем дело, профессорская жена теперь как-то сразу почувствовала всю тяжесть событий.
Лида, смущаясь и краснея за отца, держа в дрожащей руке записку, говорила матери разные слова утешения. А та, остолбенев, ошеломленная сидела в кресле, неподвижно устремив взор в одну точку. Она не плакала и не рыдала, и даже слезы не текли у нее из глаз.
Эта странная немолодая женщина, жившая в своем каком-то фантастическом мире, вдруг почувствовала себя несчастной, молодой и оскорбленной.
Страшное отчаяние овладело ею. Она после нескольких минут ошеломления стала метаться по комнате, истерически крича и падая на пол. Ее припадки и горе были так велики, что Лида думала было побежать к соседям, чтобы умолить их вернуть беглеца.
Однако к вечеру покинутая женщина, по-видимому, немного успокоилась. Она надела шелковое платье, подкрасила губы и долго стояла у зеркала, что-то соображая и напряженно думая.
Полагая, что мать успокоилась, Лида ушла к себе. Но поздно вечером к ней прибежала домработница Соня, говоря, что мадам ушла неизвестно куда в одном платье. Чувствуя недоброе, Лида выбежала на улицу и, не найдя мать, послала записку к соседям, трагически сообщая Васильку о событии.
Профессор, прочитав записку, хотел было побежать домой, но, подумав, остался и попросил Кашкина сходить выяснить, что случилось.
Кашкин, движимый крайним любопытством, не стал себя упрашивать. Он моментально побежал к Лиде и, узнав, что мадам ушла в одном легком платье, высказал предположение, что она непременно ушла к вокзалу и там, вероятно, бросилась под проходящий поезд. Высказывая это предположение, он добавил, что подобные дела в его практике не раз случались и он слегка даже привык к этому и, во всяком случае, не видит в этом чего-нибудь особенного и такого, из-за чего надо чересчур волноваться и рыдать.
Так неуклюже успокаивая Лиду, он побежал с ней к вокзалу и, не найдя там ее матери, высказал предположение, что она, может быть, повесилась в чулане, что на это тоже иногда решаются оскорбленные женщины.
Лида, закричав и схватив Кашкина за руку, бросилась домой. Они бежали через парк, чтобы сократить дорогу.
Была весенняя светлая апрельская белая ночь. Снег еще не совсем стаял. И Лида, плача и торопясь, промокнув до колен, умоляла Кашкина поспешить, чтобы спасти ее несчастную мать.
Вдруг у пруда они увидели лежащую фигуру. Наклонившись к ней, увидели, что это была жена профессора. Она лежала на снегу, странно раскинув руки. Ноги ее были в воде.
Кашкин высказал предположение, что она непременно отравилась, после чего хотела броситься в пруд.
Однако это было не так. Она лежала в глубоком обмороке. Она хотела, видимо, броситься в воду, но силы ее оставили, и теперь она лежала, потеряв сознание.
Лида с Кашкиным с трудом принесли ее домой и, приведя в чувство и натерев спиртом, уложили в постель. Покинутая женщина, очутившись в тепле, расплакалась, и это были слезы здоровья и облегчения. Кашкин, почувствовав некоторое снисхождение и жалость к ней, сказал, что все обомнется и все будет хорошо и что ради них, мерзавцев мужчин, не стоит, собственно, проливать драгоценные дамские слезы, которые могут пригодиться для других целей.
После чего, успокоив Лиду, он вернулся домой и, захлебываясь от торопливости и возбуждения, рассказал профессору, что именно случилось.
Профессор, пожав плечами, сказал, что завтра он непременно зайдет объясниться с ней и что подобного взрыва дурацкой романтики он не ожидал увидеть.
Туля, надув губки, сказала, что он, кажется, что-то слишком озабочен событием и, кажется, готов даже сейчас побежать. И что если это так, то ей не нужно такого раздвоенного чувства, пусть он совсем уходит к своей кикиморе и больше не возвращается. Ее самолюбию не очень-то льстит подобная соперница, с которой к тому же ничего не случилось.
Через час бухгалтер Каретников пошел узнать о последних новостях. Не заходя в дом, он поглядел в окно и увидел, что профессорша спала. А рядом с ней на стуле сидела Лида, скорбно сжав губы и нахмурив брови.
Утром, как ни в чем не бывало, профессор отправился в Ленинград и вернулся к Туле, не заходя домой.
Профессорша, заболев простудой и нервной горячкой, две недели пролежала в постели. И встала несколько иной, чем была, – чрезвычайно строгой, молчаливой и сосредоточенной.
Лида два раза приезжала домой со своим мужем. Это был человек, по наружности простой и добродушный, в высоких русских сапогах и темном свитере. Он конфузясь, улыбался, когда говорил, и Лиду называл Лидухой.
Он, покачивая головой и возмущаясь поступком профессора, утешал тещу, говоря, что муж, конечно, вправе уйти, но что именно так уходить, конечно, не полагается. Она должна быть твердой и мужественной, ей не так-то много лет, чтобы впадать в отчаяние. Он предлагал устроить ее на работу и, радостно оживляясь, говорил о будущей жизни, о невозможности в дальнейшем таких мещанских драм и о счастливых днях, которые люди завоюют себе упорным трудом и собственной волей. Он обещал непременно найти ей такую счастливую работу, которая принесет облегчение и не даст ей быть одинокой и покинутой.
Лида благодарно пожимала ему руку и говорила матери, что это единственный человек, цельный и мужественный, которого она уважает в полной мере.
31. Необыкновенная любовь
Что касается профессора, то он без памяти полюбил свою красавицу Тулю, или, как по паспорту оказалось, Наталью Каретникову. Он просто не представлял, что у него может возникнуть такое чувство.
Он часами, когда она спала, смотрел на ее лицо, на ее узенькие бровки и вздрагивающий ротик. Он боялся пошевельнуться, чтоб не разбудить ее.
И, когда она вставала, он приносил ей чай в кровать и с ложечки кормил ее, упрашивая и умоляя скушать и выпить еще.
Она ломалась и капризничала, говоря, что у нее нет аппетита и что в скором времени она, наверное, умрет от туберкулеза или от чего-нибудь подобного, в то время как волчий аппетит не покидал ее ни днем ни ночью. Она капризничала, фигуряла и третировала мужа. Она заставляла его по нескольку раз приносить то одно, то другое. И он, боясь ее гнева и немилости, безропотно исполнял все ее капризы и желания.
Он страстно и необыкновенно полюбил ее. А она, видя такую любовь, совершенно дошла до пределов возможного. Она валялась в кровати до тех пор, пока он не приходил со службы, и вообще часто не желала совсем вставать и не хотела даже мыться, говоря, что вода першит ее атласную кожу и закидывает прыщиками.
Он, намочив полотенце теплой водой с одеколоном, вытирал ее красную мордочку. И чистил ей зубки, упрашивая ее раскрыть ротик, чтоб пополоскать.
Она, дурачась, плевалась в него полосканием и падала на кровать от смеха, когда он пытался обидеться или нахмуриться.
Она называла его дурачком, мурочкой и мордочкой, и он таял от этих ласковых слов, чувствуя себя на седьмом небе от счастья и блаженства.
Теперь Василек, приезжая со службы, приносил ей конфеты и подарки. Он обещал ей сделать разные меховые пальто и длинные шелковые платья.
Туля, капризничая, требовала разных немыслимых вещей – горностаевых палантинов, поездки в Японию или в крайнем случае поездки в Ялту, на Черное море.
Это последнее профессор ей торжественно обещал, после чего она почувствовала как будто некоторую благодарность и нежную привязанность к молодеющему старику, надоедавшему ей своими ласками.
Кашкин, видя необычайную любовь, горделиво ходил по дому и, встречаясь с профессором, говорил, что, не будь его, тот никогда не увидел бы ничего подобного, а помер бы в своей лачуге, как последний муравей, без луча счастья и радости.
Профессор жал ему руку и говорил «мерси», на что Кашкин уклончиво отвечал, что с «мерси» ему не сшить шубы.
Туля, по временам требуя зрелищ, ходила с профессором в кино и ездила в Ленинград, посещая там кафе и мюзик-холлы.
И всякий раз профессор, выходя с Тулей из сада, немного трусил, боясь встретиться с Лидой или с бывшей женой.
Он встретил однажды Лиду, держа свою Тулю под ручку.
Лида страшно покраснела, увидев его. И вдруг, подойдя к нему, неловко и как-то по-женски ударила его по лицу.
Туля, дико завизжав, хотела, как разъяренная тигрица, броситься на Лиду. Но Василек, схватив Тулю за руки, отвел ее в сторону и попросил не впутываться в глупую историю.
Он посмотрел на Лиду скорее равнодушно, чем злобно, и улыбнулся ей какой-то нехорошей улыбкой, обнажившей его зубы. Затем, приподняв фуражку, он круто повернулся на каблуках и, взяв свою разъяренную крошку под руку, проследовал дальше.
Лида бросилась назад, к своему дому. А Василек, потирая щеку, увлекал подальше свою даму, которая буквально рвалась догнать Лиду, чтоб схватиться с ней или укусить в щеку.
Кашкин, узнав об этом случае, страшно хохотал, говоря, что теперь профессор, съев по морде, тем самым окончательно отрезал пути к возвращению. Он сказал, что случай этот, несомненно, к счастью и что теперь следует окончательно ликвидировать все отношения.
Он намекал на оставленное в том доме имущество профессора и вызвался принести все это, если ему будет уделено кое-что из заграничного гардероба профессора. Туля тоже пожелала пойти вместе с Кашкиным, но Василек попросил ее не делать этого.
В тот же день Кашкин, придя к Лиде, потребовал суровым тоном выдачи всего, что полагалось профессору.
Лида вдруг, не сдерживая себя, плюнула в лицо Кашкина, сказав, что он может обирать, что ему угодно.
Кашкин, сказав: «Но-но, не очень-то распущайте себя плевками», проник в комнату и, собрав два узла имущества, вернулся к профессору, умолчав о плевке.
Однако плевок этот взбудоражил Кашкина. И, почувствовав часа через полтора крайнее оскорбление, он дал себе слово разорить это осиное гнездо.
И, выйдя в сад, он стал кричать в сторону соседей разные обидные, оскорбительные слова и названия, предлагая Лиде выйти и обещая заплевать с ног до головы эту долговязую дылду, которая разыгрывает из себя какую-то горделивую баронессу.
Покричав еще о безобразии аристократической жизни и вернувшись домой, Кашкин отобрал из профессорского гардероба несколько пар брюк и джемпер и, слегка утешившись, позабыл о своих угрозах. Между тем наступил май.
Туля категорически велела профессору достать путевку в дом отдыха на Кавказ или в Крым.
И Василек, достав путевки, стал поспешно собираться, слегка беспокоясь, как бы не случилось такого, что помешает им выехать.
32. Поездка на юг
Наконец день поездки был назначен. Туля, возбужденная и красивая, впервые в своей жизни собиралась в столь далекое путешествие. Неопытная в таких делах, она собрала в свои чемоданы столько ерунды и дряни и столько простынь, полотенец и шляпок, что все это нужно было нести по крайней мере трем носильщикам.
Василек, не менее взволнованный предстоящей поездкой, суетился и нервничал.
Его здоровье было прекрасным, и он никогда еще не чувствовал такой бодрости и прилива энергии. Небольшой шум в голове он приписывал волнениям последних дней.
Любовь его к Туле не ослабевала. И, кроме любви, он чувствовал к ней благодарность – ему казалось, что эта девочка возвратила его молодость. Накануне отъезда вдруг пришла записка от Лиды. Василек, прочтя записку, страшно побледнел и стал ходить по комнате, обхватив свою голову руками.
Туля иронически и недоброжелательно смотрела на него, ожидая, что он сейчас отменит поездку или что произойдет сейчас еще что-нибудь, более худшее. Привыкнув к неожиданностям своей жизни, она была готова ко всему.
Но Василек, взяв себя в руки, сказал, что все пустяки, все пройдет и все обойдется.
В записке Лида писала, что его сын Николай умер в больнице после операции.
Василек, поцеловав Тулю, сказал ей, что они тем не менее едут завтра и что нет той силы, которая остановит их.
Через час они продолжали сборы как ни в чем не бывало.
Наконец наступил день отъезда.
В отдельном купе они выехали из Ленинграда в Севастополь.
Василек был счастлив и радостен. Он восторженными глазами смотрел на Тулю, говоря, что, кроме нее, вся остальная жизнь померкла для него.
Они приехали в Севастополь и на пароходе выехали в Ялту.
Девушка впервые видела юг и теперь, восторгаясь природой, вскрикивала, показывая пальчиком то на величественные горы, то на необычайные облака.
Василек объяснял ей все, что полагается, и таял от радости и счастья.
Много раз он был тут, все, казалось, уже стерлось в его воображении, но сейчас он как бы новыми глазами глядел на все, восхищаясь не менее, чем восхищалась она.
Они приехали в Ялту и остановились в гостинице, в комнате, выходящей на море.
Первые дни невозможно описать – настолько все было необыкновенно хорошо и замечательно.
Они утром, обнявшись, выходили на балкон и, целуясь, восторгались неземными красотами природы.
И теперь, вспоминая свои молодые годы, он почти не видел разницы. Напротив, многое сейчас казалось ярче и дороже и даже таким, каким он никогда не видел.
Его несколько беспокоили легкие головные боли и непрестанный шум в ушах. Но он позабывал об этом в присутствии Тули.
Через несколько дней Туле, однако, надоели картины природы и чрезмерно пылкая любовь профессора.
Она сидела теперь на балконе в некоторой меланхолии, капризничая и раздражаясь еще больше, чем всегда.
Василек пытался занять ее разговорами о том о сем. Он рассказывал ей о звездах и планетах, но она не проявляла никакого интереса к далеким мирам. Она ходила по земле двумя ногами, и все, что было далеко и недостижимо, ее ничуть не трогало и даже не забавляло.
Она вставляла глупые и даже ехидные фразы в его астрономические рассуждения, спрашивая о таких вещах, о которых науке было неизвестно, – о любовных делах на других планетах, о шелковых тканях и о том, что бы случилось, если бы она, величественная в своей красоте, появилась бы в ином мире.
Нет, ее не слишком-то интересовала эта чушь и детские сказки. Ей было скучно вдвоем сидеть на балконе. Она начала ныть и скулить, говоря, что ей хочется танцев, заслуженного успеха и прекрасных экипажей.
Она начала флиртовать с молодыми людьми на пляже и в столовой. Она начала снова наряжаться и выходить к обеду подкрашенная и подведенная.
Молодые люди, принимая профессора за ее отца, довольно недвусмысленно подходили к Туле с разговорами и предложениями погулять.
Василек не препятствовал прогулкам и, воспользовавшись ее отсутствием, отдыхал на кровати, надеясь, что спокойствие утихомирит шум в голове.
Он чувствовал себя исключительно хорошо, но неистовый шум и звон в ушах заставлял его думать о том, что происходит что-то не совсем благополучное.
Он приписывал это морским ваннам и купаньям и отчасти тому режиму молодости, который он вел в течение почти полугода. Он давал себе слово быть более осторожным и не ходить в далекие прогулки по горам.
Однажды, придя к себе в номер после морских ванн, он неожиданно застал Тулю в объятиях какого-то молоденького инженера. Свет померк в его глазах.
Он сказал: «Ах, Туля!» – и, судорожно хватаясь руками за дверь, упал.
Плача и причитая, Туля бросилась к нему. А молодой мужчина, поправляя галстук и бормоча: «Пардон, пардон», выбежал из комнаты.
Был позван коридорный, который положил Василька на диван.
Был приглашен врач, который сказал, что у профессора удар, быть может незначительный и несерьезный.
Василек лежал, неподвижный, на диване. У него отнялась правая часть тела, и он не мог говорить.
Он умоляющими глазами глядел на Тулю и разводил левой рукой, как бы говоря, что вот, мол, какое произошло несчастье.
Через два дня ему стало лучше, и он с трудом мог произнести несколько слов. Эти первые слова были:
– Вез’ыте д’ом’ой…
33. Возвращение
Что касается Кашкина, то с отъездом профессора он почувствовал крайнюю пустоту, и ему буквально не сиделось дома.
Он несколько дней, весьма недовольный и рассерженный, ходил по комнатам, задергивая чету Каретниковых своими грубыми замечаниями и окриками.
Да, черт возьми, он свалял дурака. Он, который создал буквально небесное счастье обшарпанному профессору, – он не воспользовался ничем. Пару штанов, что он взял у этой ученой размазни, он бы мог отдать и обратно.
Рассерженный Кашкин, хватая из шкафа эти штаны, швырял их в кроткого бухгалтера, который все же не осмеливался брать себе эти штаны, а, откладывая в сторону, говорил, что профессор в дальнейшем непременно еще чего-нибудь отпустит из своих вещей.
Кашкин, презрительно фыркая, плевался на пол, чувствуя, что он упустил горячее время.
Да, черт возьми, очень ему нужны штаны, когда он мог бы потребовать у профессора по крайней мере обеспечения на год, пайка или хотя бы поездки в ту же Ялту. Казалось бы, мог эта скотина сообразить и вывезти на южное побережье не только эту дуру, но и его, утомленного хлопотами и беготней. Если на то пошло, он возьмет сейчас и дернет в Ялту. Какого черта он тут будет ждать. Пускай профессор чувствует и понимает его благодеяние.
И действительно, поговорив несколько дней на эту тему, Кашкин, неожиданно купив билет, выехал в Ялту, ликвидировав перед тем кое-что из вещей профессора.
Кашкин приехал в Ялту на третий день после несчастного случая, из-за которого профессор поплатился своей завоеванной молодостью.
Впрочем, врач, который лечил его, сказал Туле, что положение не очень плохое и что при правильном режиме профессор вскоре будет здоров.
Врач утешил Тулю, добавив, что дело не только в несчастном случае, а тут давно подготовлялась почва для удара – профессор, видимо, не совсем по силам вел жизнь молодого человека.
Туля, успокоившись на этом, пофлиртовала с врачом, прося его заходить почаще. Кашкин прибыл к вечеру.
Тысячи слов и всевозможных чувств волновали его, когда он подходил к гостинице. Он церемониться не будет. Нет, он все скажет. Он ему отпоет. Хорош гусь – взял и уехал, а ему оставил шиш с маслом. Думает – ученый, так может затирать рядовых людей. Кашкин открыл дверь номера со словами: «Хороши, нечего сказать. Блаженствуют. Валяются, подлецы, на диване…»
Однако в первое же мгновение Кашкин понял все. Он увидел банки с лекарствами на стуле и неподвижное лицо профессора. Он увидел Тулю с заплаканными глазами, сидящую на стуле в купальном костюме.
Сердито посмотрев на Тулю, которая зарыдала, он подошел к профессору и сказал: «Говорить-то можете, или уже тово?» Василек, с трудом разевая рот, сказал, что он просит поскорей везти его в Ленинград.
Побранившись с Тулей и назвав ее холерой и вороной в павлиньих перьях, Кашкин стал распоряжаться отъездом, несмотря на то что врач категорически запретил везти больного сейчас.
– Дорога его может убить, – сказал врач. – Сейчас не стоит рисковать.
Тем не менее, а может быть, и благодаря этому Кашкин, заказав билеты, сказал, что завтра они отбывают на пароходе в Севастополь.
Только один день Кашкин побродил по пляжу и пару раз выкупался. Благодаря этому он был сердит и к югу отнесся критически, говоря, что ничего особенного он в нем не находит.
На другой день они сели на пароход. Профессора внесли на носилках. Туля следовала с заплаканными глазами, как вдова, нарядившись в черное.
С большим трудом и хлопотами они приехали в Ленинград и с вокзала отправили профессора в больницу в карете «скорой помощи».
Дорога не ухудшила состояния больного – он лишь немного отупел и не обращал внимания на своих спутников, которые в его присутствии говорили черт знает о чем, и даже Кашкин обнимал Тулю, говоря, что, несмотря на все, она все же дивно хороша и он, пожалуй, даже мог бы жениться на ней.
На что Туля, смеясь, говорила, что он рылом не вышел и что назначение ее в жизни не такое, чтобы быть женой какого-то мелкого подлеца.
Отправив профессора в больницу, Кашкин с Тулей вернулись в Детское Село.
Лида, находясь в саду, неожиданно увидела их. Скрывая свое отвращение и гордость, она подошла к забору и дрожащим голосом спросила Кашкина об отце. На что Кашкин, засмеявшись, сказал, что ее отец прихворнул и в настоящее время лежит в городской больнице буквально без задних ног.
Туля, для приличия заплакав, вошла в дом, к крайнему изумлению бухгалтера и его супруги, которые просто застыли в неподвижных позах от удара и удивления.
А Лида, поговорив с мамашей, оделась и выехала без промедления в Ленинград.
Мать осталась дома и, заламывая руки, тревожно ходила по комнатам. Лиду пустили к отцу только на пятый день. Купив у ворот больницы несколько мандаринов, Лида вошла в палату к отцу, строгая и суровая.
Но, увидев отца в жалкой и страдающей позе, заплакала, уткнув голову в его колени.
Слезы полились из глаз Василька, и он, взяв здоровой рукой ее руку, поцеловал, как бы прося прощения.
Через несколько минут они, успокоившись, разговаривали дружески и любовно.
Василек полулежал на подушках. Правая часть его тела не совсем еще слушалась своего хозяина, и речь его была затруднена и невнятна.
Однако Василек надеялся на быстрое улучшение. К счастью, кровоизлияние в мозг было весьма незначительное, но положение ухудшалось нервным ударом, который, по мысли врача, должен пройти в ближайшие дни.
Что касается своей жизни, то Василек, с трудом ворочая языком, сказал:
– Бывают ош’ыбки, но л’ыния п’авильная.
34. Возвращенная молодость
Через месяц Василек выписался из больницы. Лида, приехав за ним, отвезла его в Детское. Однако он мог бы и сам, без посторонней помощи, вернуться. Болезнь его исчезла, и только сильная бледность говорила о недавнем несчастье. Походка его была твердая и мужественная. Они пешком прошли от вокзала домой.
У калитки дома соседей остановились, как бы случайно.
– Ну что, – сказала Лида, – сюда?
Профессор, молча взяв Лиду за руку, пошел к своему дому.
Ему стало неловко вдруг за некоторую театральность и благородство жеста, тем более что благородства не было, а была боязнь за свою жизнь и неуверенность в своих силах. Он украдкой посмотрел на Тулино окно. Сердце его больно и сладко сжалось. Нет никакого сомнения, что он вернулся бы к ней и униженно просил бы ее любви и прощения.
Василек, горько усмехнувшись, взял Лиду крепко под руку и вошел в свой сад. Предстоящая встреча с женой волновала его. Руки его слегка тряслись, и голос дрожал.
Он вошел на крыльцо смертельно бледный. Профессорша встретила его почему-то нарядная, с накрашенными губами и с цветком в волосах.
Они молча поцеловались, и Василек, опустившись вдруг на колени, сказал, что он виноват и просит прощения.
Мадам заплакала, обнаружив тем самым подведенные ресницы и свою неопытность в косметических делах.
Все кончено. Она не сердится на него. Напротив, она считает себя виноватой во многом. Она не интересовалась его жизнью. Она вела себя как дура и как старуха. Но теперь все пойдет заново.
Тут, смеясь и плача, они стали обдумывать свою дальнейшую жизнь.
Лида ходила по комнате, потирая руки, довольная и гордая возвращением отца.
В короткое время Василек вернул почти прежнее состояние, то состояние, которое у него было до отъезда на юг.
Два летних месяца, полный отдых и великий опыт прошлых дней сделали его здоровье даже более крепким, чем было прежде.
Он бегал в своей сетке по саду и по парку, он играл в волейбол, катался на лодке, и вскоре его было просто не узнать.
А осенью, начав работать, он, несколько конфузясь, заявил Лиде, что он теперь записался в бригаду ударников и что у него политических расхождений теперь нету. А кое-какие мелочи он, пожалуй, согласен оценить несколько иначе, чем он их оценивал раньше.
Быть может, он этим намекал на обойденную старость. Да, он идет за новую, прекрасную жизнь, за новый мир, в котором все человеческие чувства будут подлинные и настоящие, а не покупные.
Лида, с восхищением хлопая в ладоши, говорила, что лучшего отца ей не сыскать.
Профессорша тоже подтянулась. Гимнастикой она не пожелала заниматься, говоря, что у нее почему-то не гнутся ноги, но зато она помногу гуляла по саду с кошкой на руках.
А вечером, надев желтый капот, энергично ходила по комнатам, желая спокойной ночи обитателям дома – мужу, и Лиде, и ее супругу, когда тот раз в шестидневку приезжал к ним.
Мадам теперь подолгу беседовала со своим мужем, и муж вскоре убедился, что она не такая уж дура, какой она казалась ему последние двадцать лет.
Он даже почувствовал к ней некоторую нежность и нередко называл ее теперь «мамуля», что отдаленно напоминало ему солнечное наименование – Туля.
35. Эпилог
Уехав вскоре из Детского Села, автор более не встречался с этими людьми.
Но, говорят, что за это время ничего плохого там не случилось.
Профессор, говорят, чувствует себя весьма недурно. Он совершенно побрил усы и выглядит совсем молодцом, помолодев еще лет на пять.
Он по-прежнему энергично работает и даже собирается выпустить книгу о мироздании.
Лида по-прежнему замужем за своим супругом. Они, кажется, этой осенью собираются в Ялту, если его почему-либо не пошлют на трассовые разработки.
Во всяком случае, он регулярно бывает теперь в Детском раз в шестидневку, и счастье Лиды не поддается описанию.
Эта, как ее, жена профессора, сагитированная Лидиным мужем, деятельно изучает стенографию и надеется с нового года начать работать. Но выйдет ли из этого толк, автор не берется судить.
Что касается Кашкина, то этот последний по-прежнему процветает. Ему ровнехонько ничего не делается. На службе он получил повышение за активность, и в настоящее время Алексей Иванович Кашкин отдыхает в Гаграх в доме отдыха.
У Каретниковых он бывал последнее время редко – по-видимому, он перенес поле деятельности в другое место.
Сам Каретников этим летом неожиданно погиб – его убило молнией. Вернее, молния ударила невдалеке от него, а он, подумав невесть что, умер от разрыва сердца. Все это произошло чрезвычайно неожиданно и быстро. Бедняга, даже не вскрикнув, упал, и его многострадальная душа тотчас вознеслась к небу.
Похоронами распоряжался Кашкин. Он хоронил и заказывал гроб. И даже сам катил тележку, на которой возлежали бренные останки его друга, господина Каретникова.
Кое-кто из родственников Каретникова пришел на похороны в надежде, что им перепадет кое-что из оставшегося имущества. Но надежды были более чем эфемерны. И мадам, и сам Кашкин не допустили родственников даже на балкон, заставив их ожидать процессию в саду, под липами.
Кашкин сказал на могиле небольшую речь о том, что покойный Каретников был неплохой человек, хотя он задурил свою голову излишней глупостью и беспокойством за свою болезнь.
Мадам Каретникова громко рыдала, оплакивая скорей Кашкина, который уже тогда глядел в сторону, чем усопшего мужа.
Бедная девочка Туля после еще одной неудачной истории нашла наконец тихую пристань. Она вышла замуж за корабельного инженера Ф. К. и зажила спокойной жизнью.
Корабельный инженер после медового месяца велел ей было поступить на службу, но не тут-то было. Поступив на службу, Туля через несколько дней почувствовала себя матерью и, бросив службу, перешла на положение домашней хозяйки и будущей матери.
Она несколько подурнела, желтые пятна выступили на ее лице, отчего она горько рыдала, говоря, что материнство ей кажется не менее трудным, чем замужество.
Но все это пройдет, и Туля еще будет сиять в Ленинграде своей незабываемой красотой.
Брат профессора, известный врач, по-прежнему работает на новостройке.
Две племянницы его тоже чего-то делают и изредка бывают у профессора.
Соня ушла и поступила на фабрику «Красное веретено».
Волосатовы взяли было девчонку семнадцати лет, но она, оказалось, страдала припадками эпилепсии. И, кроме того, подавая к столу кушанья, всякий раз половину съедала, оставляя семью полуголодной.
Ей хотели было отказать, но она, вскоре отъевшись, перестала прибегать к этому способу насыщения и пока что служит, хотя ею и не все довольны.
Вообще, говорят, профессора не узнать. Он ходит загоревший и окрепший, много и с удовольствием работает и больше не жалуется на головные боли и шум в ушах.
И можно предполагать, что года через два он левой рукой будет гнуть подковы, если почему-либо случайно не умрет.
С Лидой же Василек больше не ссорится. Он говорит, что идет за новую жизнь, за ту жизнь, которая будет уважать человека не за хитрость и не за количество денег, а за подлинные достоинства – за талант, ум и мужество. Кое-какие же мелочи новой жизни не вызывают у него, пожалуй, больше никаких сомнений.
И, говоря об этом, Василек всякий раз слегка вздыхает и украдкой поглядывает в ту сторону, где находится Тулин дом (XVIII).
I (к стр. 10) Интересно отметить, что некоторые знаменитые люди рассматривали свою хандру и «презрение к человечеству» как нечто высокое, малодоступное простым смертным, полагая при этом, что это не признаки физического нездоровья и не результат неправильной жизни, а что-то возвышенное и исключительное, полученное ими в силу большого назначения жизни.
Обычно биографы из почтительности поддакивают этим мыслям и утверждают, что гениальный человек не мог ужиться в той пошлой обстановке, которая окружала его.
Между тем хандра есть совершенно определенное физическое состояние, вызванное либо неправильной работой нервных центров, а стало быть, и неправильной работой внутренней секреции, либо нерасчетливой тратой энергии, не пополненной вовремя. Сколько мог заметить автор из тех же биографий, физически здоровый человек с неутомленным мозгом не имел ни презрения к людям, ни хандры, ни ужасов пошлости, а если находил эту пошлость, то работал и боролся за то, чтоб улучшить будущее. Но, заболев, всегда приобретал эти свойства.
II (к стр. 10) Вот список наиболее замечательных и всем известных людей (музыкантов, художников и писателей), закончивших свою жизнь в самом цветущем возрасте: Моцарт (36 л.), Шуберт (31), Шопен (39), Мендельсон (37), Бизе (37), Рафаэль (37), Ватто (37), Ван Гог (37), Корреджио (39), Эдгар По (40), Пушкин (37), Гоголь (42), Белинский (37), Добролюбов (27), Байрон (37), Рембо (37), Лермонтов (26), Надсон (24), Маяковский (36), Грибоедов (34), Есенин (30), Гаршин (34), Джек Лондон (40), Блок (40).
Сюда можно добавить еще много имен знаменитых людей, умерших около сорокалетнего возраста: Мопассан (43), Чехов (43), Мусоргский (42), Скрябин (43), Ван Дейк (42), Бодлер (45) и другие.
Необходимо отметить следующее: некоторые из этих замечательных людей покончили жизнь самоубийством, иные умерли от чахотки, третьи от неожиданных и, казалось бы, случайных болезней. Но если присмотреться ближе, то никакой случайности не оказывается. Все совершенно логически вытекало из прожитой жизни. Все было «заработано собственными руками»[6].
Даже смерть от эпидемического заболевания не доказывает еще случайности. Здоровый, нормальный организм оказал бы достойное сопротивление, для того чтобы одержать победу над болезнью.
Автор хочет этим сказать, что случайной смерти как бы не существует.
Даже насильственная смерть, скажем, дуэль и смерть Лермонтова, скорее похожа на самоубийство, чем на случайную гибель.
Дуэль и смерть Пушкина также в какой-то мере напоминает самоубийство или желание этого, может быть даже и не доведенное до порога сознания. Во всяком случае, если проследить все поведение поэта за последние три-четыре года жизни, то это соображение покажется правильным. Достаточно сказать, что Пушкин за последние полтора года своей жизни сделал три вызова на дуэль. Правда, два первых вызова (Соллогуб, Репнин) остались без последствий, но они были показательны – поэт сам стремился найти повод для столкновений. Настроение искало объект[7].
Третья, состоявшаяся дуэль привела Пушкина к гибели. Однако погиб не тот здоровый, вдохновенный Пушкин, каким мы его обычно представляем себе, а погиб больной, крайне утомленный и неврастеничный человек, который сам искал и хотел смерти. Уже начиная с конца 1833 года жизнь Пушкина стремительно идет к концу.
Можно вспомнить слова сестры поэта – Павлищевой: «Если бы пуля Дантеса не прервала его жизни, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст».
И в самом деле: здоровье Пушкина в конце 1833 года резко изменилось.
Известна запись о Пушкине в январе 1834 года (Граббе): «Пылкого, вдохновенного Пушкина уже не было. Какая-то грусть лежала на его лице».
Осипова пишет в 1835 году: «Приехал Пушкин, скучный и утомленный…»
Муж сестры поэта пишет: «Сестра была (в январе 1836 года) поражена его худобой, желтизной лица и расстройством нервов. Ал. Серг. не мог долго сидеть на одном месте, вздрагивал от звонка и шума…»
Начиная с 1834 года в письмах Пушкина все время попадаются такие фразы: «Желчь волнует меня…», «От желчи здесь не убережешься…», «У меня решительно сплин…», «Желчь не унимается…», «Все дни болит голова…», «Начал много, но ни к чему нет охоты…», «Головная боль одолела меня…».
Эти письма написаны человеком несомненно больным, разбитым и страдающим неврастенией.
Эта болезнь развивалась и усиливалась со дня на день и привела поэта к желанию смерти. Известна запись, сделанная со слов Е. Вревской: «За несколько дней до дуэли Пушкин, встретившись в театре с баронессой (Вревской), сам сообщил ей о своем намерении искать смерти». Эта смерть была не случайна.
Целый ряд противоречий, политических и личных, двойственное отношение к своему социальному положению, запутанные материальные дела и почти невозможность изменить жизнь – покинуть столицу без того, чтобы не поссориться со двором, – все это расшатало силы поэта и привело его к такому физическому состоянию, при котором поэт стал искать выхода в смерти.
В двух случаях Пушкин продолжал бы жить. Первое – Пушкин отбрасывает политические колебания и, как, скажем, Гёте, делается своим человеком при дворе. Второе – Пушкин порывает со двором и идет в оппозицию.
Двойственное же положение, в котором находился поэт (кстати сказать, не только по своей воле), привело его к гибели.
Противоречия не ведут к здоровью. Эта смерть была не случайна и неизбежна.
Эта смерть была похожа на самоубийство.
Самоубийство же, по мнению автора, не может быть случайным. Тут громадная ошибка, когда говорят: у человека была сильная воля, и поэтому он мог покончить с собой. Это, несомненно, не так. По большей части никакой воли самоубийца не проявляет. Попросту у человека создается такое физическое состояние, при котором уничтожение себя является как бы нормальным и не случайным актом. (Можно допустить лишь редкие исключения.)
Обычно говорят: он покончил с собой, потому что у него было такое душевное состояние. Это верно. Но тут пропускается одно звено. Такое звено пропускают, когда, скажем, говорят: у пьяницы дрожали руки. Что это значит? Это значит, что центры, истощенные и разрушенные алкоголем, плохо заведуют движением.
У самоубийцы же душевное состояние, то есть мозг, ослабленный и истощенный навязчивыми мыслями и в дальнейшем, может быть, отравленный ядами неправильно работающих внутренних органов, приводит в такое полнейшее расстройство все тело и всю секрецию, что человек, в сущности говоря, почти не делает над собой насилия, заканчивая свою жизнь.
Конечно, бывают самоубийцы в состоянии аффекта, в состоянии умоисступления. В этом случае картина упадка одинакова, хотя и не равноценна. Мозг, охваченный тревогой, тоской, страхом, быстро истощаясь, или, скажем, отравляясь, или находясь в полупарализованном состоянии, приводит жизнь тела в такую, правда временную, негодность, что человеку не составляет труда искать смерти.
Такого рода самоубийства, конечно, бывают нередко. Но это случается главным образом с истерическими людьми и обычно имеет благоприятный исход, поскольку сам самоубийца приходит (скажем, от холодной воды) в нормальное состояние и деятельно помогает людям спасти себя, крича о помощи и требуя спасательных кругов, врачей и карету «скорой помощи». Люди же, ищущие смерти не в состоянии временного исступления, от такой помощи отказываются и, спасенные раз, все равно и почти всегда заканчивают свои дни насильственной смертью.
Природа в этом смысле как бы идет навстречу. Ослабленный, полупарализованный мозг почти не имеет реакций на боль, и, стало быть, страх смерти и инстинкт сохранения жизни значительно притупляются.
Приходилось видеть на войне, как раненые и ошеломленные люди долго не ощущают не только боли, но даже и своей раны.
В декабре 1930 года я видел, как раненных при катастрофе (товарный поезд подмял под себя трамвай) отвозили в больницу. Один молодой человек, находясь в сознании, сказал пожарному:
– Я сам доберусь до больницы. Помогите лучше вот этой женщине. У нее, кажется, сломана рука.
Как оказалось в дальнейшем, у этого молодого человека были вдребезги разбиты ноги. И не только пойти – он не мог даже двинуться.
Тут природа как бы подготовляет человека к смерти, нередко лишая его разума и чувствительности. При любой почти смерти, даже, скажем, при замерзании, симптомы обнаруживаются прежде всего со стороны нервной системы. Замечается сильное притупление ощущений и полное отсутствие чувствительности. Мозг находится в полупарализованном состоянии, и переход к смерти нечувствителен.
И, стало быть, наоборот – чем-либо ослабленный и полупарализованный, истощенный мозг не защищает организм от смерти, а, напротив того, способствует ей, даже ищет ее и, во всяком случае, поощряет поиски.
Конечно, некоторые самоубийства на первый взгляд поражают и изумляют своей, казалось бы, неожиданностью.
Джек Лондон, этот здоровяк и «матрос», этот писатель величайшего оптимизма и утверждения жизни, покончил с собой на сороковом году жизни. Смерть эта казалась действительно неожиданной и невероятной. Родные писателя долгое время даже скрывали это обстоятельство.
Что же оказалось? Джек Лондон в течение восьми-девяти лет написал столько, сколько другой писатель, при нормальной работе, мог бы сделать в течение своей продолжительной жизни.
Почувствовав крайнее утомление, писатель бросает работу и уезжает на какие-то чуть ли не Соломоновы острова, надеясь там починить свое здоровье долгим отдыхом и путешествием.
Однако мозг, ослабленный крайним и длительным напряжением и отчасти алкоголем, не мог восстановить и даже поддержать нормальную работу организма. Потерянная инерция, на которой держался писатель, рухнула. И реакция была столь велика, что человек без сожалений расстался со своей жизнью.
Это, так сказать, в общих чертах картина гибели этого человека. Какова же внутренняя механика гибели? Как простыми словами, не переводя на язык науки, точнее объяснить механизм этой катастрофы?
Мозг, то есть нервные центры мозга, заведует всем внутренним хозяйством и регулирует работу всех органов.
Усиленная мозговая работа возбуждает и искусственно усиливает деятельность всех органов. (Заметим, что чем сильнее нервные раздражители, тем обычно интенсивней эта внутренняя работа органов.)
Но вот работа прекращена. Нервных раздражителей больше не существует. Привычный поток крови к нервным центрам и усиленное питание этих центров прекращается. Работа центров идет вяло и с перерывами. Это влечет за собой вялость и даже по временам бездеятельность многих органов внутренней секреции. И налицо картина крайнего ослабления и крайнего упадка жизни.
У Лондона нервное раздражение, в силу огромной работы, было чрезвычайно велико. Тем сильнее оказалась реакция, когда эти раздражители были убраны. Эта смерть, если так можно сказать, произошла от неумелого обращения с самим собой.
Сделаем сравнение. Если автомобиль, идущий со скоростью восьмидесяти верст в час, резко остановить, то катастрофа неизбежна. Это знают люди, управляющие машинами, но этого почти не знают люди, управляющие своим телом. Смерть Лондона была не случайна.
Но можно ли было ее избежать? По-видимому, можно. Тут потребовался бы постепенный переход на отдых. Потребовались бы временно иные раздражители, которые поддержали бы работу организма и не создали бы столь сильной реакции. Такие раздражители, как смена впечатлений, поездка и путешествие, в данном случае, конечно, не могли помочь. Они были слишком неравноценны прежним раздражителям. На это можно было бы пойти при незначительном переутомлении.
Вопрос этот, конечно, чрезвычайной сложности, и о нем будет речь в дальнейшем. Пока только отметим, что смерть этого писателя была не случайна, но она была неизбежна.
Крайнее утомление мозга и неумение создать себе сколько-нибудь правильный отдых привели и Маяковского к ранней смерти.
Политические противоречия не раздирали поэта – их не было. Тут главным образом была трагедия постоянной работы. Даже гуляя по улицам, Маяковский бормотал стихи. Даже играя в карты, чтоб перебить инерцию работы, Маяковский (как он говорил автору), продолжал додумывать. И ничто – ни поездка за границу, ни увлечения, ни сон – ничто не выключало полностью его головы. А если иной раз, создавая насильственный отдых, поэт и выключал себя из работы, то вскоре, боясь крайнего упадка сил, снова брался за работу, чтоб создать ту повышенную нервную инерцию, при которой он чувствовал, что живет.
Трудно сказать, как именно создалось такое состояние. Быть может, существовали какие-нибудь природные свойства, какие-нибудь органические неправильности нервных центров. Но, может быть, это создалось благодаря собственным ошибкам и собственному неумению руководить собой.
Известно, что Маяковский, выезжая, скажем, отдыхать на юг, менял там свой режим – подолгу лежал на солнце, вел размеренную жизнь, но для головы, для мозга он режима не менял. Он продолжал работать, продолжал обдумывать свои новые произведения. И даже нередко выступал перед публикой с чтением своих стихов. Это был, конечно, не отдых. Это создавало хроническое нервное перераздражение. Поэт с каждым годом чувствовал себя все хуже. Головные боли, вялость и разбитость усиливались.
Следует отметить, что причины своих недомоганий Маяковский видел в другом. Свои частые недомогания поэт приписывал то туберкулезу, который якобы начался у него (как ему одно время казалось), то табаку. Он бросил курить и вовсе бросил пить, отказываясь даже от рюмки вина, однако никакого улучшения, конечно, не последовало.
Утомленный и ослабленный мозг не слишком заботится о внутреннем хозяйстве, которым он заведует и которое он регулирует. Это и привело поэта к гибели.
Все другие причины и обстоятельства были чисто случайными. И если бы этих причин не было, нашлись бы иные причины, которые толкнули бы поэта на самоубийство. Настроение искало объект.
Такая трагедия и гибель нередко случались с великими людьми. И причины такой гибели часто создавались не только социальными обстоятельствами или противоречиями, а попросту иной раз непомерной тратой нервной энергии, неумением обращаться с самим собой и неумением заведовать своей сложной машиной – своим телом.
Многие из замечательных людей погибли также от чахотки. Вот болезнь, которая чаще всего поражала поэтов, писателей и музыкантов.
Случайность заражения этой болезнью почти отпадает. Был целый ряд случаев, когда здоровые люди в течение долгих лет жили и ухаживали за больными чахоткой и сами не заражались.
Шопен умер от чахотки на сороковом году своей жизни. Жорж Санд, прожившая с ним вместе несколько последних лет, осталась до конца своей жизни здоровой. Жена Чехова также не заразилась этой болезнью, от которой умер Антон Павлович.
Стало быть, тут все дело в особой склонности, в особом предрасположении подорванного организма. Ведь нередко бывали случаи, когда люди по доброй воле прививали себе ту или иную болезнь, чтобы на себе проследить течение ее, однако не заболевали.
Был невероятный случай, когда мюнхенский профессор Петтенкофер (в 1883 г.), желая доказать, что микробы не для каждого человека представляют опасность и даже что они сами по себе безвредны, взял пробирку с ядовитой культурой холерных вибрионов и на глазах многих свидетелей выпил все содержимое ее. Петтенкофер не только не умер, но даже не заболел расстройством желудка.
Этот невероятный случай назван наукой загадочным. Высказывали мнение, что микробы действительно не для всех опасны и что требуется особое предрасположение и особые свойства ослабленного организма. Это мнение, вероятно, и есть наиболее правильное. Вообще же вопрос о сопротивляемости организма остается до сего времени неразрешенным.
Здесь, по-видимому, можно провести параллель и в отношении заболевания чахоткой. По-видимому, надо иметь особую склонность и, может быть, особое, неправильное питание легких, чтоб заболеть чахоткой.
Существует распространенное мнение, будто больной туберкулезом обычно отличается чрезвычайной склонностью к чувственности и повышенным эротизмом. Однако возможно, что тут в какой-то мере причина спутана со следствием. Повышенная чувственность, требуя большого расхода энергии, несомненно нарушает и понижает питание легких и создает благоприятную почву для туберкулеза.
Конечно, не только повышенная чувственность, но и всякая непомерная трата сил может создать аналогичную картину.
А если это так, то и чахотка не является чем-то неожиданным и случайным, даже при условии неблагоприятной наследственности. Она, правда, нередко и даже по большей части возникает в силу социальных причин и бывает часто как бы неизбежной благодаря непомерной работе и крайне тяжелым условиям жизни, но вместе с тем она также происходит и за счет неумелого обращения со своим организмом.
В заключение этой статьи автор хотел сказать несколько слов о Гоголе и о причинах его ранней смерти.
Болезнь, психоз и смерть Гоголя чрезвычайно характерны и поучительны.
Конечно, о Гоголе должна быть особая речь. Кажется даже странным, что этот великий человек, вернее – великий писатель, находится в нашем списке, то есть в списке тех лиц, которые чего-то не поняли.
Из чувства почтения к этому писателю автор не решается окончательно утверждать свои мысли. Быть может, автор и сам тут в чем-нибудь не разобрался. Но все же нам кажется, что Гоголь совершил грубейшую ошибку, приведшую его к душевной болезни и к ранней смерти.
С тридцати лет Гоголь ездил по европейским курортам в поисках своей утраченной молодости.
Он ждал, что исцеление придет к нему, если он примет столько-то ванн и выпьет столько-то стаканов карлсбадской воды.
Он с серьезным видом писал об этом своим друзьям. Эти письма просто тяжело читать. Представление Гоголя о своем организме иной раз доходит до полной наивности, что идет вразрез с его умом и пониманием жизни.
Но автор в данном случае делает поправку на эпоху. Каждая эпоха бывает слепа к каким-то вещам.
Гоголь искал исцеления от воды и от путешествий, в то время как это исцеление могло прийти к нему лишь изнутри. Быть может, стоило только изменить свое отношение к тем вещам, которые его тревожили. Что, пожалуй, можно было сделать, так как больших противоречий политических и общественных писатель не знал.
Философ Сенека (53 г. нашей эры) писал своему другу Люцилию: «О Люцилий, чему ты дивишься, что путешествия тебе не помогли. Ведь ты повсюду за собой возил себя самого». (Эту замечательную фразу Сенека приписывал Сократу.)
Так вот, Гоголь повсюду возил с собой себя самого и ничего не сделал для того, чтобы изменить это и предотвратить душевную болезнь, которая развивалась при крайне ненормальном течении его жизни.