© «Центрполиграф», 2024
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2024
I
Польские козни и начало самозванства
Три фамилии, виновные в самозванческой интриге. – Руководящее участие в ней Льва Сапеги. – Первый самозванец. – Григорий Отрепьев. – Объявление названого Димитрия Вишневецкими и комедия с приметами. – Роль Мнишеков и самборское пребывание Лжедимитрия. – Участие нунция Рангони и Сигизмунда III. – Лжедимит-рий в Кракове. – Участие иезуитов. – Покровители и противники обмана. – Меры Бориса Годунова и его суеверие. – Ошибочное отождествление Лжедимитрия с Отрепьевым. – Участие казачества. – Вербовка войска. – Поход. – Первые успехи. – Петр Басманов и неудачи самозванца. – Его поражение у Добрыничей Кромы и новый поворот дела. – Пребывание в Путивле
Адский замысел против Московского государства – замысел, плодом которого явилось самозванство, – возник и осуществился в среде враждебной польской и ополяченной западнорусской аристократии. Три фамилии были главными зачинщиками и организаторами этой гнусной польской интриги: коренные католики Мнишеки, незадолго изменившие православию Сапеги и стоявшая уже на пути к ополячению или окатоличению семья Вишневецких. Литовский канцлер Лев Сапега желал внести смуту в Московское государство, чтобы ею могла воспользоваться Речь Посполитая; следовательно, действовал в видах политических. Юрий Мнишек, воевода Сандомирский, руководился по преимуществу личными интересами; этот старый интриган хотел поправить свое расстроенное состояние и блистательным образом пристроить одну из своих дочерей. А два брата Вишневецкие, Адам и Константин, по-видимому, вовлеклись в интригу по свойству с Мнишеками. Адам еще держался православия, но отличался распущенными нравами; брат же его Константин, женатый на Урсуле Мнишековне, успел уже перейти в католичество.
Идея самозванства вытекала почти сама собой из тех обстоятельств, в которых находилась тогда Московская Русь. Эта идея уже носилась в воздухе со времен трагической смерти царевича Димитрия, которая, без сомнения, продолжала служить в народе предметом разнообразных толков и пересудов. От них недалеко было и до появления легенды о чудесном спасении, которому так склонна верить всякая народная толпа, особенно недовольная настоящим, жаждущая перемен, и прежде всего перемены правительственных лиц. Мы знаем, что Борису Годунову и по характеру своему, и по разным другим обстоятельствам не удалось ни приобрести народное расположение, ни примирить с необычайным возвышением своей фамилии старые боярские роды. Всякому постороннему наблюдателю была очевидна шаткость его положения и непрочность новой династии, еще не успевшей пустить корни в стране. Мысль выставить против Годуновых хотя бы одну тень прирожденного наследника престола должна была представиться очень соблазнительной; успех казался легко достижимым. Идея самозванства, по всей вероятности, немалое время носилась в разных головах и внутри Московского государства, и вне его пределов, пока осуществилась на деле. Гораздо удобнее могла она осуществиться, конечно, не внутри государства, а в такой соседней и неприязненной ему стране, какой была Речь Посполитая с ее своевольным панством и хищным украинским казачеством. Здесь уже и прежде практиковались опыты выставлять самозванцев для соседей, а именно для Молдо-Валахии. Во второй половине XVI века не один смельчак, назвавший себя сыном или родственником какого-либо умершего господаря, добывал, хотя бы и на короткое время, господарский престол с помощью вольных казацких дружин. (К числу таких самозванцев принадлежали известные Ивоня и названый его брат Подкова.) Праздная, бурная часть польско-русской шляхты и казацкая вольница представляли готовый материал для всякого отчаянного предприятия, в случае успеха обещавшего богатую добычу и громкую славу. Если для добывания господарского престола какой-нибудь Молдавии претенденты собирали здесь тысячи смельчаков, то сколько же можно было найти их для такого заманчивого предприятия, как завоевание московского царского престола!
Кто был первый самозванец, принявший на себя имя царевича Димитрия, может быть, со временем объяснится какой-нибудь счастливой находкой, а может быть, навсегда останется тайной для истории. Есть глухое известие, которое называет его побочным сыном Стефана Батория, – известие само по себе достойное внимания; но мы не можем ни принять его, ни отвергнуть за недостатком более положительных данных. Можем только заключить, что, по разным признакам, это был уроженец Западной Руси, и притом шляхетского происхождения. В какой религии он был воспитан, трудно сказать: может быть, в православной; а возможно, что он принадлежал к Реформации и даже к столь распространенному тогда в Литовской Руси арианству. Во всяком случае, на историческую сцену молодой самозванец выступил из среды бедного шляхетства, которое наполняло дворы богатых польских и западнорусских панов, нередко переходя на службу от одного из них к другому. Это был хотя и легкомысленный, но, несомненно, даровитый, предприимчивый и храбрый человек, с сильно развитой фантазией и наклонностью к романтическим приключениям. Сдается нам, что и самый толчок к столь отчаянному предприятию, самая мысль о самозванстве явилась у него не без связи с романтическими отношениями к Марине, дочери сандомирского воеводы, у которого некоторое время он, по-видимому, находился на службе. Возможно, что кокетливая, честолюбивая полька, руководимая старым интриганом-отцом, вскружив голову бедному шляхтичу, сама внушила ему эту дерзкую мысль. Как бы то ни было, сие столь обильное последствиями предприятие, по нашему крайнему разумению, получило свое таинственное начало в семье Мнишеков и было ведено с их стороны весьма ловко. Очевидно, они рассчитывали в случае удачи воспользоваться всеми ее выгодами, а в случае неудачи остаться по возможности в стороне. Самое объявление названого царевича должно было совершиться не в их доме, а в другом, хотя и родственном, именно у Вишневецких, притом не у католика Константина Вишневецкого, женатого на Урсуле, младшей сестре Марины, и, следовательно, слишком близкого к семье Мнишеков, а у его православного двоюродного брата Адама. Урсула, конечно, была в этой интриге усердным агентом своей старшей сестры, которая в ожидании московской короны успела уже сделаться зрелой девой.
Неизвестно, каким способом Мнишеки сумели привлечь к своей интриге литовского канцлера Льва Сапегу; а еще вероятнее, что он-то и был первым начинателем замысла и самих Мнишеков натолкнул на это предприятие. Во всяком случае, его близкое участие в сей интриге не подлежит сомнению. Как сановник, ведавший иноземные сношения, он хорошо знал положение дел в Московском государстве; имел случай наблюдать его и собственными глазами, так как был послом в Москве еще в царствование Федора Ивановича. Радея интересам Речи Посполитой и своей новой религии, то есть католичеству, он сделался ярым врагом Московской Руси и хотел широко воспользоваться обстоятельствами для своих политических видов. Можно смело предположить, что он не только поощрил интригу Мнишеков, но явился главным ее двигателем, заставив втайне действовать имевшиеся в его распоряжении государственные средства. В ноябре 1600 года, как известно, Лев Сапега вторично прибыл в Москву в качестве великого посла от польско-литовского короля Сигизмунда III к недавно воцарившемуся в Москве Борису Годунову для переговоров о вечном мире. Но при сем он выставил такие невозможные требования и держал себя так надменно, что вызвал большие споры и пререкания с московскими боярами. Долго, около девяти месяцев, Годунов задерживал это посольство – как оказалось потом, задерживал на свою голову, – пока заключено было двадцатилетнее перемирие. Несмотря на строгий присмотр, которым окружено было посольство, Сапега сумел войти в какие-то тайные сношения с некоторыми противными Годунову дьяками и боярами, вообще разведать и подготовить, что было нужно для дела самозванца. Мало того, есть полное основание полагать, что сам этот будущий самозванец участвовал в огромной польской свите (заключавшей в себе до 900 человек) и таким образом имел возможность ознакомиться с Москвой, ее двором, населением и разными порядками. По-видимому, он продлил свое пребывание здесь и после отъезда посольства, бродил по Московской Руси в товариществе с несколькими монахами, переодетый чернецом, и при помощи каких-то доброхотов благополучно перебрался назад за литовский рубеж, сквозь пограничные русские заставы.
В числе помянутых бродячих монахов, вместе с ним или отдельно от него ушедших за литовский рубеж, находился и тот Григорий Отрепьев, которого потом московское правительство объявило лицом, тождественным с первым Лжедимитрием. Тождество сие, по тщательному пересмотру вопроса, оказывается ложным. Тем не менее бегство Отрепьева из Москвы и его прямое участие в деле самозванца едва ли подлежат сомнению; хотя и нет пока возможности достаточно выяснить его истинную роль в этом деле. Известно только, что Юрий Отрепьев был родом из галицких боярских детей, в детстве остался сиротой после отца Богдана, оказался способным при обучении грамоте, в юности появился в Москве, жил некоторое время в услужении у бояр Романовых и их свойственника князя Черкасского. Затем он становится монахом, приняв имя Григорий, и попадает в Чудов монастырь, где постригся дед его Замятия; там вскоре его посвятили в дьяконы. Своей грамотностью и сочинением канонов чудотворцам Григорий обратил на себя внимание самого патриарха Иова, который взял его к себе; потом даже брал его с собой в царскую думу, где он наблюдал придворные и правительственные порядки Московского государства (чем и мог впоследствии быть полезен самозванцу). Но молодой Отрепьев любил выпить и был не в меру болтлив. Какие-то похвальбы или неосторожные речи о смерти царевича Димитрия, о возможности того, что царевич спасся от убийц и скоро объявится, навлекли на него подозрение. Донесли о том патриарху; последний не дал веры; тогда донесли самому царю Борису. Тот велел дьяку Смирному-Васильеву сослать нескромного монаха под начало в Соловки за его якобы занятия чернокнижеством. Но у Григория нашлись заступники; дьяк не спешил исполнить приказ, а потом о нем забыл. Узнав о грозящей опасности, Отрепьев бежал из Москвы вместе с двумя другими чернецами, Варлаамом и Мисаилом Повадиным. После разных странствий и приключений беглецы перебрались за литовскую границу, побывали в Киевском Печерском монастыре, потом жили некоторое время в Остроге у известного князя Константина-Василия Острожского. Отсюда Григорий отправился к пану Гойскому в его местечко Гощу, которая тогда славилась своею арианской школой. А затем след Григория как бы пропадает из глаз истории. Вскоре в Западной Руси объявился человек, назвавший себя царевичем Димитрием.
Весьма возможно, что во время пребывания Сапегина посольства в Москве какие-то посредники привлекли Отрепьева к задуманному предприятию и свели его с тем шляхтичем, который готовился принять на себя имя Димитрия. Может быть, Отрепьев сделался его руководителем в странствованиях и в ознакомлении с Московской Русью, а также одним из агентов для распространения вести о чудесном спасении царевича Димитрия. По некоторому известию, тот же Отрепьев из Литвы, и, конечно, не один, ездил на Дон, чтобы поднять казаков на помощь мнимому царевичу; а сам этот мнимый царевич, по-видимому, в это время ездил на Запорожье с той же целью. Наконец, имеем довольно достоверное известие, что Григорий Отрепьев сопровождал Лжедимитрия при его походе в Московское государство.
Темные слухи о какой-то интриге, переплетенной с именем и судьбой царевича, рано дошли до Бориса и сильно его смутили. Едва ли не в связи с ними воздвигнуто было известное гонение на семью Романовых, а также их родственников и свойственников Черкасских, Репниных, Сицких и других. Гонение это началось как раз во время Сапегина посольства. Предлогом для того, как известно, послужили мешки с какими-то подозрительными кореньями, якобы найденными в кладовой одного из братьев Романовых. Точно так же впоследствии, когда гласно объявился названый Димитрий, Борис, узнав, что дьяк СмирноKй-Васильев не исполнил его повеление относительно Григория Отрепьева, придумал для наказания дьяка совсем иной предлог: царь велел проверить дворцовую казну; на Смирного при этом сделали большой начет, подвергли его правежу и забили до смерти.
Итак, 1600–1601 годы были эпохой первых, неясных слухов о самозванческой интриге. Та же эпоха отмечена несомненным переломом в поведении царя Бориса: он становится крайне подозрителен, поощряет шпионство и доносы, ищет и преследует своих тайных врагов. Очевидно, помянутые слухи подействовали на него крайне раздражающим образом. Современные свидетельства говорят, что, не решаясь прибегать к явным казням, он приказывает изводить подозреваемых людей разными другими способами: их морили голодом в тюрьмах, забивали палками, спускали под лед и тому подобное. Борис стал недоверчиво относиться к соседям; особенно опасался поляков и ожидал оттуда грозы, ибо с западного рубежа уже приходили зловещие слухи о близком появлении Димитрия. Эти опасения и тревожные слухи сообщались окружающим, а от них проникали и в народ. По Москве стали ходить рассказы о разных видениях и знамениях, предвещавших ужасные беды со стороны Польши. Страшный голод, угнетавший в то время население, казался только началом великих бедствий, долженствовавших разразиться над Русской землей.
Человек, принявший на себя имя царевича Димитрия, объявился приблизительно во второй половине 1603 года. Объявился он в числе слуг богатого западнорусского вельможи князя Адама Вишневецкого, в его местечке Брагине, которое было расположено недалеко от Днепра, почти на самом пограничье с Московской Северщиной. Названый Димитрий представлял из себя хотя молодого человека, но уже не первой молодости, бывшего по крайней мере на пять лет старше убитого царевича. Небольшого роста, худощавый, но крепко сложенный, он отличался физической силой и ловкостью в военных упражнениях; у него были рыжеватые волосы, серые глаза, смуглое некрасивое лицо; зато он обладал звучным голосом, даром слова и притом не лишен был некоторого образования. Вообще он был способен при случае производить впечатление и убеждать, увлекать за собой других. Те, которые выставили его, без сомнения, приняли в расчет все эти качества.
Объявление названого царевича произошло как бы случайно. По этому поводу существуют разные рассказы, более или менее сомнительного свойства. Так, по одному известию, молодец сказался опасно больным и позвал для предсмертной исповеди священника; а сему последнему за великую тайну сообщил, что он не тот, за кого его принимают, и просил после его смерти прочесть скрытый под постелью свиток, который все разъяснит. Священник сообщил о сем самому пану, то есть князю Адаму; а тот поспешил, конечно, взять указанный свиток и узнал из него, что в числе его слуг скрывался не кто иной, как сам московский царевич Димитрий, якобы чудесным образом спасенный от гибели, которую готовил ему Борис Годунов. Обрадованный князь Адам тотчас начал оказывать всевозможные почести мнимобольному, который, разумеется, не замедлил выздороветь. По другой басне, открытие произошло в бане, где князь Адам, за что-то рассердясь на слугу, ударил его. Тот горько заплакал и сказал, что если бы князь знал, кто он такой, то иначе обращался бы с ним. И затем по настоянию пана открыл ему свое царственное происхождение. Само собой разумеется, что объявление мнимого царевича должно было произойти вследствие той или другой случайности, заранее условленной между Вишневецким и другими главными действующими лицами. Рассказ Лжедимитрия о его спасении и последующей судьбе заключался в немногих словах: какой-то приближенный человек или его доктор, узнав о готовившейся царевичу гибели, подменил его на ночь другим мальчиком, который и был убит вместо него. Затем доброхоты царевича скрыли его куда-то и воспитывали в неизвестности; потом он под видом чернеца странствовал по монастырям, пока не ушел в Литву. Не говоря уже о небывалом ночном убийстве, никаких точных указаний на лица и обстоятельства, никаких достоверных подробностей он не мог представить; только показывал золотой крест, украшенный драгоценными камнями и будто бы данный его крестным отцом, покойным князем Иваном Федоровичем Мстиславским. И однако, вся эта явно сочиненная, нелепая басня имела потом полный успех, ибо нашла весьма благоприятную для себя почву и как бы отвечала на потребность времени. Даже некоторые телесные отличия или приметы самозванца и те пошли в дело; у него оказалась бородавка на щеке, родимое пятнышко на правом плече и одна рука короче другой. Эти приметы объявлены принадлежавшими маленькому царевичу Димитрию, и с них начато было удостоверение в его подлинности.
Распустив по окрестностям известие о новоявленном царевиче, Адам Вишневецкий спешил как бы поделиться своей радостью с братом Константином и из Брагина сам повез мнимого Димитрия к нему на Волынь, где были обширные поместья Вишневецких и самое гнездо фамилии – замок Висневец, расположенный на берегах Горыни. Здесь устроена была следующая комедия с помощью канцлера Льва Сапеги. У сего последнего находился в услужении какой-то беглый москвитин, называвший себя Юрием Петровским. Он говорил о себе, будто бывал в Угличе и видал маленького царевича. Вишневецкие призвали его и показали ему названого Димитрия. Слуга, как только осмотрел вышеуказанные приметы, так и воскликнул: «Да, это истинный царевич Димитрий!» Константин Вишневецкий тоже недолго мешкал у себя с новооткрытым царевичем и повез его в Червонную Русь к своему тестю Юрию Мнишеку, в замок Самбор. Этот деревянный замок был расположен в прекрасной местности, на верхнем течении Днестра, и служил средоточием королевских столовых имений того края, или так называемой «экономии». Мнишек, в молодые годы вместе с братом Николаем бывший любимцем и самым приближенным человеком короля Сигизмунда II Августа, под старость сумел втереться в милость Сигизмунда III, получил от него воеводство Сандомирское, староство Львовское и управление Самборской экономией.
Старый интриган ловко разыграл радушного хозяина, удивленного и обрадованного прибытием столь неожиданного и высокого гостя. Повторилась та же комедия с приметами. В Самборе оказался слуга, при осаде Пскова попавший в московский плен и будто бы во время своего плена видавший царевича Димитрия. Теперь он признал его в неожиданном госте. Потом стали приезжать разные московские выходцы, бежавшие в Литву при Иване IV или при Годунове, и так как им не было никакого интереса отрицать басню, на которой настаивали в Самборе, то они охотно подтверждали признание (например, братья Хрипуновы). Названый Димитрий замешкался здесь на продолжительное время, что, несомненно, выдает значение Самборского воеводского двора как главного очага интриги. Мнишек стал приглашать окрестных панов с их семьями и задавал пиры в честь мнимого царевича, стараясь как можно более сделать его известным, расположить в его пользу польско-русскую шляхту и подготовить ее участие в его предприятии.
От многочисленных гостей не скрывалось его настойчивое ухаживание за панной Мариной Мнишек, которая играла, конечно, роль царицы самборских празднеств и балов, питая сладкую надежду вскоре сделаться царицей московской. По наружности своей Марина была под стать Лжедимитрию, ибо отнюдь не представляла собой какой-либо выдающейся красавицы: небольшого роста, худенькая брюнетка или шатенка, с довольно неправильными чертами лица, она привлекала внимание мужчин парой пригожих глаз, живостью характера и истинно польской кокетливостью.
Пока молодежь предавалась здесь танцам и веселью, а старшее поколение упивалось венгерским, шла деятельная работа по разным тайным сношениям. С одной стороны, верные агенты ездили к донским и запорожским казакам поднимать их на службу названому царевичу, обещая великие и щедрые награды, а с другой, велись усердные переговоры с краковским королевским двором.
Без прямого покровительства и содействия короля трудно, почти невозможно было рассчитывать на успешный исход предприятия. Коноводы его повели на Сигизмунда III приступы с двух сторон. С одной стороны действовали внушения канцлера Сапеги и некоторых единомышленных с ним сановников, например виленского епископа Венедикта Войны и краковского воеводы Николая Зебжидовского. Они представили королю те выгоды, которые могла получить Речь Посполитая в случае удачи от человека, посаженного ею на престол Московского государства, а в случае неудачи – от имевшей произойти там смуты. Главным образом, конечно, имелось в виду отторжение от Москвы областей Северской и Смоленской, входивших когда-то в состав Великого княжества Литовского. Лично для Сигизмунда являлась надежда отвлечь Москву от союза с его дядей Карлом, захватившим шведский престол, и даже с ее помощью воротить себе этот престол. С другой стороны, начинатели дела постарались затронуть известную католическую ревность Сигизмунда III и обратились к помощи высшего духовенства. У Мнишека и тут были сильные связи: так, кардинал-епископ Краковский Бернард Мацейовский приходился родственником и начал охотно помогать ему в сем деле. Еще важнее то, что Мнишеку удалось приобрести усердного себе пособника в лице папского нунция Клавдия Рангони. Юрий Мнишек писал к нему сам, заставлял писать и Лжедимитрия. Рангони пока не отвечал последнему, но письма его сообщал в Рим при своих донесениях. В первых сообщениях, отправленных в ноябре 1603 года, нунций приводит слышанную им от самого короля басню о чудесном спасении царевича, по-видимому не настаивая на ее достоверности. Сам папа Климент VIII отнесся к ней вначале недоверчиво и написал на донесении нунция: «Это вроде воскресшего короля португальского» (известного Лже-Себастиана). Тем не менее католичество и папство не могли, конечно, устоять против указанной Мнишеком столь соблазнительной перспективы, как распространение только что введенной в Западной Руси церковной унии и на всю Восточную Русь посредством будущего самодержавного царя, выражающего явную склонность немедленно перейти в католицизм. По сему вопросу начались деятельные переговоры между Краковом и Самбором, с одной стороны, и между Краковом и Римом – с другой, в смысле благоприятном для самозванца. Из роли наблюдателя Ран-гони скоро перешел к роли усердного его сторонника.
При всей недальновидности своей Сигизмунд III понимал, что имеет дело с грубым обманом; однако уступил помянутым внушениям и позволил вовлечь себя в это гнусное дело. Свое участие он начал как бы с соблюдением некоторой осторожности. В январе следующего, 1604 года от краковского двора послан был в Самбор для поверки личности Димитрия какой-то ливонец, будто бы некогда находившийся у него в услужении в Угличе. Произошла новая комедия взаимного признания. Названый Димитрий узнал якобы своего бывшего слугу; а сей последний узнал Димитрия по его отличительным знакам, особенно по его неровной длины рукам. По некоторым известиям, и этот лжесвидетель был подставлен все тем же Львом Сапегой. После того, по приглашению короля, в марте 1604 года, Лжедимитрий вместе с Константином Вишневецким прибыл в Краков, где остановился в доме Мнишека. Вскоре туда же приехал сам хозяин и также усердно начал задабривать влиятельных лиц, знакомя их с мнимым царевичем, стараясь ласкательством и угощениями привлечь их на его сторону. 13 марта Мнишек давал пир для сенаторов. На этом пиру Рангони впервые увидал Лжедимитрия. В его донесении Риму, по поводу первого впечатления, уже заметно явное пристрастие. «Димитрий, – пишет он, – молодой человек с хорошею выдержкой, смуглым лицом и большим пятном на носу против правого глаза; белая продолговатая кисть руки указывает на его высокое происхождение; он смел в речах, а в его поступках и манерах отражается поистине что-то великое».
Спустя два дня после того покровители самозванца с папским нунцием во главе добились самого важного: Лжедимитрий был принят королем на аудиенции. На ней присутствовали только немногие сановники, каковы: вице-канцлер, надворный маршал, королевский секретарь, виленский епископ Война и тот же нунций Рангони. Сандомирский воевода сопровождал своего будущего зятя во дворец; но во время аудиенции оставался в передней комнате. Король с горделивой осанкой, имея шляпу на голове, стоял, опершись одной рукой на маленький столик; а другую протянул вошедшему Лжедимитрию. Тот смиренно ее поцеловал; а затем пробормотал несколько бессвязных фраз о своих правах на московский престол и своем спасении от козней Годунова. Оправясь от первого смущения, мнимый царевич начал просить короля о помощи и даже напомнил ему, как он сам родился узником (во время заключения его отца Иоанна, гонимого своим братом, королем шведским Эрихом) и как много претерпел в своем детстве. Сигизмунд дал ему знак удалиться; после чего несколько времени совещался с нунцием и вельможами. Мнимого царевича позвали снова, и тут вице-канцлер Пстроконский держал к нему ответную речь такого содержания: король соизволил объявить, что верит словам просителя, признает его истинным царевичем Димитрием, намерен назначить ему денежное вспоможение и разрешает ему искать совета и помощи у королевских дворян. Лжедимитрий выслушал этот ответ в почтительной позе, с наклоненной головой и сложенными на груди руками. Подействовали ли на дерзкого обманщика сухость и торжественность королевского приема, вместе с сознанием своего ничтожества, или он ожидал более существенных знаков внимания, только самозванец пришел еще в большее смущение, так что не сказал ни слова, и нунций за него обратился к королю с выражением благодарности.
Хотя король не обещал прямой государственной помощи, да и не мог ее обещать без согласия сейма; однако, благодаря означенной аудиенции, предприятие Лжедимитрия делало большой шаг вперед: он был признан царевичем, мог теперь свободно вербовать себе сторонников и готовить военную экспедицию. Спустя несколько дней он вместе с Мнишеком сделал парадный визит папскому нунцию уже как московский царевич; причем толпы народа сбежались посмотреть на иноземного принца, который привлекал общее внимание вследствие успевших уже распространиться толков о его чудесном спасении. Мнимый царевич благодарил нунция за его ходатайство перед королем и просил о таковом же перед римским престолом, изъявляя свое глубокое уважение к святейшему отцу и обещая заодно с другими европейскими государями вооружиться против врагов святого креста (турок), когда он воссядет на своем наследственном троне. Нунций похвалил его чувства; но не преминул напомнить, что пора исполнить его обещание и перейти в лоно католической церкви. Лжедимитрий не заставил себя долго убеждать, и его обращение вскоре совершилось при помощи известных мастеров этого дела, то есть отцов иезуитов.
Трудно сказать с точностью, когда именно иезуитский орден вмешался в сию польскую интригу. Если верить известию, выходящему из среды самого ордена, то Лжедимитрий впервые вошел в сношения с несколькими иезуитами только по приезде в Краков и при посредстве самборского священника Помаского. Этот Помаский и некоторые монахи францисканского ордена или бернардины, как их называли в Польше, подготовили Лжедимитрия к принятию католицизма; а иезуитам нунций поручил собственно довершить его обращение. Дело это не представляло никакой трудности, ибо самозванец отлично понимал, что только под сим условием он мог рассчитывать в Польше на покровительство и помощь со стороны короля и могущественного духовенства. А потому он сам шел навстречу католическим убеждениям и, ни во что сам не веруя серьезно, показывал вид, что очень занят вопросом об истинной церкви, что склонен признать таковой католичество, только его будто бы волнуют некоторые сомнения, которые он желал бы рассеять. По его просьбе воевода краковский Зебжидовский устроил ему в своем доме свидание с двумя иезуитскими патерами, Гродзицким и Савицким; но свидание это было обставлено таинственностью, чтобы не возбуждать подозрений со стороны тех русских людей, которые уже успели пристать к самозванцу и состояли в его свите. В беседе с иезуитами Лжедимитрий высказал свои сомнения относительно трех известных пунктов: догмата о происхождении Святого Духа от Отца и Сына, причастия под одним видом и папы как наместника Христова. Произошли довольно оживленные прения; причем иезуиты заметили, что названый царевич в значительной степени напитан арианской ересью. Несмотря на многие его возражения, разумеется, они постарались устранить все его сомнения и недоумения, так что в конце беседы он казался убежденным их доводами и высказал желание ввести святую унию в Московском государстве, когда воссядет на отцовском престоле. Однако хитрый самозванец сдался не вдруг. Потребовалось еще новое его прение с иезуитами, которое происходило в доме отцов бернардинов. Тут он изъявил наконец желание исповедаться и причаститься по католическому обряду в самый день наступавшей Пасхи. Все эти тайные переговоры и беседы велись под руководством нунция, которому иезуиты подробно обо всем доносили. В обсуждении дела принимали участие главнейшие из членов иезуитского ордена, находившихся в Кракове, в том числе знаменитый проповедник Петр Скарга и духовник короля Фридрих Барщ, кроме того, воевода Зебжидовский, сделавшийся усердным покровителем самозванца. По просьбе этого плута воевода устроил ему тайное свидание с патером Савицким, которого тот выбрал себе в духовные отцы.
В Кракове существовало Братство милосердия; оно было основано Скаргой, и в нем участвовали некоторые знатнейшие сановники. В последние дни Страстной недели братчики имели обычай одеваться в рубище и собирать милостыню для своего братства. Зебжидовский как член его, а вместе с ним Лжедимитрий, переодетые нищими и прося милостыню, пробрались 17 апреля в Страстную субботу к церкви Святой Варвары, находившейся в ведении иезуитской коллегии. Здесь настоятель церкви, патер Савицкий, исповедал самозванца. Патер сам рассказывает в своих записках, что перед исповедью, желая рассеять сомнения в подлинности царевича (господствовавшие в польском обществе), красноречиво убеждал его открыть все свои тайные помыслы, если хочет получить Божью помощь в своем трудном предприятии. Лжедимитрий смутился было при этих словах; но скоро овладел собой и начал уверять в правоте своего дела; затем, упав на колени, стал каяться в грехах своих. Получив разрешение от них по правилам католической церкви, он соединился с Зебжидовским, который ожидал его на хорах; приняв снова вид нищих, они воротились домой.
Спустя несколько дней, то есть на Святой неделе, 24 апреля, самозванец имел вторую аудиенцию у короля, прощальную; причем получил от него разные подарки, как-то: золотую цепь на шею с медальонным его портретом и куски шитой золотом и серебром парчи на платье. Кроме того, король назначил ему ежегодную пенсию или субсидию в 4000 злотых, которую Мнишек должен был выплачивать из доходов Самборской экономии – субсидия не особенно щедрая; но король извинялся тем, что пока не может дать более, а разве увеличить ее впоследствии. Самозванец униженно благодарил за милости. Из королевского дворца по заранее условленному плану он отправился к нунцию как бы для того, чтобы проститься с ним, а в самом деле чтобы тайком от своей русской свиты принять из его рук причастие. Его вместе с Мнишеком провели в одну из внутренних комнат, где уже были приготовлены алтарь и все принадлежности для исполнения католической мессы, которую нунций и совершил торжественно; ему прислуживали два капеллана; кроме них, был еще только патер Савицкий. Во время служения Рангони причастил Лжедимитрия и совершил над ним обряд миропомазания. По окончании мессы алтарь вынесли. Нунций подарил новообращенному восковое позолоченное изображение агнца и 25 венгерских золотых. Самозванец горячо благодарил его, выражал большую радость о своем обращении; обещал ввести унию на место «греческой схизмы» в своем государстве и, упав на колени, хотел облобызать ноги нунция как представителя его святейшества папы, не имея возможности облобызать их у него самого. Рангони, однако, не допустил мнимого царевича до такого унижения, а поспешил его поднять и заключить в свои объятия. При сем самозванец вручил ему свое послание к Клименту VIII, которое было им написано по-польски, а патером Савицким переведено на латинский язык. В послании этом повторялись те же выражения радости о своем присоединении к святой Римской церкви и те же обещания ввести унию в московском народе по достижении прародительского престола; для чего мнимый царевич умолял святейшего папу не лишать его своей поддержки и милости.
В наружном рвении к католической церкви наш неофит, ищущий московского престола, пошел еще дальше. Он выразил нунцию свое якобы тяжкое недоумение по следующему поводу. По существующему в Москве обычаю, новый царь после обряда коронации принимает святое причастие из рук патриарха; как теперь ему поступить, то есть принять ли таинство из рук схизматика? По такому важному вопросу Рангони отказался выразить собственное мнение, а обещал донести о том в Рим. (Откуда впоследствии получился ответ отрицательный.) Зато он собственной властью разрешил ему по постам кушать скоромное; так как постное оказывалось вредным для его драгоценного здоровья. Далее самозванец просил назначить к нему в Москву священника из среды иезуитов, и нунций озаботился сообщить о том их польскому провинциалу. Вообще расставание было трогательное: с той и другой стороны выражены самые теплые чувства, пожелания и надежды. Надобно отдать справедливость лицедейскому таланту молодого Лжедимитрия и дипломатическому искусству его руководителя старого Мнишека: им удалось опутать, провести и заставить служить своим личным целям даже таких знаменитых, искушенных в политической интриге деятелей, каковы римская курия и иезуитский орден. Этих деятелей, очевидно, подкупали преданность католичеству со стороны новообращенного искателя приключений и его якобы искренние обещания ввести унию в Московском государстве; хотя в подлинность его царского происхождения тогда в Кракове едва ли кто верил, и многие поляки открыто называли его самозванцем; о чем помянутый патер Савицкий записал в своем дневнике.
Ввиду невыгодных толков о новоявленном московском царевиче сам Сигизмунд III, как ни подстрекали его светские и особенно духовные покровители Лжедимитрия, затруднялся выступить в этом случае открыто и решительно. Он попытался заручиться согласием наиболее влиятельных сенаторов и разослал им письмо, приглашая их высказать свои мнения о деле царевича; причем указывал на те выгоды, которые могла бы извлечь из него Речь Посполитая. Но ответы, полученные им, большей частью оказались или уклончивые, или прямо неблагоприятные: сенаторы не советовали рисковать вмешательством в это дело и ради какого-то сомнительного претендента нарушить недавно заключенное перемирие с Москвой, утвержденное торжественной присягой. Король по преимуществу старался склонить в пользу предприятия коронного канцлера и гетмана Яна Замойского и думал пленить его мыслью о будущем тесном союзе с московским царем, о его помощи против шведов и особенно против турок, столь еще грозных христианскому миру; причем внушал, что такое щекотливое дело не следует подвергать публичному обсуждению на сейме. Но маститый государственный человек решительно высказался и против подлинности Димитрия, и против нарушения перемирия; он советовал, во всяком случае, отложить это дело до ближайшего сейма, который имел открыться в январе следующего, 1605 года. Тщетно Юрий Мнишек несколько раз принимался писать Замойскому, убеждая его оказать участие московскому царевичу, в подлинности которого будто бы не следует сомневаться, и толковал о выгодах, могущих произойти от того для Речи Посполитой. Руководимый Мнишеком, Лжедимитрий тоже обращался к Замойскому с униженной просьбой о помощи. Канцлер отвечал Мнишеку уклончиво, а письма самозванца оставил без ответа. Кроме Замойского, открытыми противниками дерзкого предприятия заявили себя известный ревнитель православия, киевский воевода престарелый Константин Острожский и сын его Януш, краковский каштелян. К противникам сего предприятия, хотя и не столь решительным, принадлежали родственник Замойского, товарищ его по гетманству, то есть польный коронный гетман Станислав Жолкевский, воевода брацлавский князь Збаражский и некоторые другие. Но покровители превосходили их числом, искусством в интриге и усердием в этом деле. Напомним, что, кроме Мнишеков и Вишневецких, тут действовали нунций Рангони, кардинал-епископ Мацейовский, литовский канцлер Сапега, виленский каштелян Иероним Ходкевич, виленский епископ Война и брат его литовский подканцлер, воевода краковский Зебжидовский, коронный подканцлер Пстроконский и еще некоторые менее важные сановники; притом они имели на своей стороне короля.
Итак, в конце апреля 1604 года Лжедимитрий с Мнишеком воротился в Самбор, и здесь в течение нескольких месяцев они занимались приготовлениями к походу, то есть вербовкой военных людей, их снаряжением и организацией, производившимися по преимуществу на средства Мнишеков и Вишневецких. Сборным пунктом навербованных людей сделался Львов, главный город Русского воеводства, ибо Юрий Мнишек в числе своих санов имел и Львовское староство. Рядом с этими приготовлениями в Самборском замке пошли опять празднества и угощение окрестной шляхты; при сем хозяин уже не скрывал своих отношений к мнимо-высокому гостю как к своему будущему зятю. А с сим последним он заключил формальные письменные условия, на основании которых соглашался жертвовать своим состоянием при добывании ему московского престола, а когда он сядет на этот престол, то выдать за него свою дочь Марину. До нас дошли две такие договорные грамоты, в которых самозванец именует себя «Димитрием Ивановичем, Божиею милостию царевичем Великой России, Углицким и прочее». Одной из них, данной в мае 1604 года, он, по достижении престола, обязывает: 1) уплатить воеводе Сандомирскому миллион злотых на покрытие его долгов и на расходы по снаряжению панны Марины в Москву; причем доставить ей из московской царской казны драгоценности и столовое серебро; 2) прислать торжественное посольство польскому королю с просьбой дать его согласие на брак с Мариной; 3) отдать ей в полное владение Великий Новгород и Псков со всеми их уездами и населением; 4) предоставить ей полную свободу вероисповедания с правом держать при себе латинских священников и строить латинские костелы в своих владениях; 5) ввести в своем государстве римскую веру. В другой грамоте, данной в июне, самозванец идет еще далее по части раздробления своего будущего государства: он обязывается отдать своему тестю, Юрию Мнишеку, часть Смоленской и Северской земли; причем упоминается о какой-то предшествующей грамоте, по которой остальная часть этих земель уступалась королю и польской Речи Посполитой.
Эти документы ясно свидетельствуют, до какой степени простиралось легкомыслие и самозванца, и его пособников-руководителей, с королем Сигизмундом во главе, которые принялись делить шкуру еще не затравленного медведя. Очевидно, Лжедимитрий не стеснялся ничем по части обязательств: он уже так далеко зашел в своем отчаянном предприятии, что ничего не оставалось, как обещать направо и налево самые неисполнимые вещи, лишь бы не останавливаться и идти вперед[1].
Посмотрим теперь, как эти события отозвались в Москве.
Когда пришла сюда весть, что в Литве уже открыто объявился царевич Димитрий, царь Борис, по выражению летописца, ужаснулся. Он понял всю грозившую ему опасность и почувствовал, как заколебалась под ним почва. Едва ли эта весть была для него неожиданностью; при своей крайней подозрительности и благодаря многочисленным шпионам он мог заранее к ней приготовиться. Тем не менее она произвела страшное впечатление, и при всей изворотливости своей Борис не мог придумать ни одной действительной меры для борьбы с надвигавшейся грозой. Первым старанием его было по возможности скрыть грозную весть от народа и для того прекратить почти всякие сообщения с литовским зарубежьем. Около того времени в Смоленской области распространилось моровое поветрие, и по сему случаю учреждены были заставы по дорогам, ведущим из этой области в Москву. Борис воспользовался тем же предлогом и велел умножить заставы так, чтобы из Литвы не переходило никаких вестей в пограничные области. В то же время он разослал многих лазутчиков проведывать о самозванце. Слухи о нем распространились уже за пределы Польши. Так, император Германский в июне 1604 года через особого посланника извещал Бориса, как союзного себе государя, о появлении в Польше Димитрия и о той помощи, которую поляки намерены ему оказать; вообще советовал быть осторожным. Борис принял посла с обычной торжественностью и велел благодарить императора за предупреждение; но прибавил, что Димитрия давно нет на свете, а это какой-то обманщик, с помощью которого поляки думают возмутить его государство, но которого он может уничтожить одним пальцем.
Разумеется, такой ответ был только маской равнодушия и презрения. В действительности Борис сильно тревожился и совсем лишился покоя. Никакие запрещения и наказания не прекращали проникших в народ толков о появлении Димитрия. Умножились только доносы и тайные казни. Всякий, кто неосторожно говорил о Димитрии, подвергался жестоким пыткам и обрекался на жалкую смерть со всем своим семейством и родными, если верить известию современника-иноземца. Отсюда народное недовольство и ропот против Бориса все более возрастали и сгущали тучи, нависшие над его домом. Особенно усилилась его подозрительность в отношении бояр; он предполагал их участие в приготовлении самозванца и прямо говорил, что это их дело.
Верный сын своего века, Борис не был чужд грубому суеверию. В Москве при какой-то часовне в землянке жила юродивая по имени Елена, которую народная молва наделяла даром предсказания. Борис тайком и смиренно посетил ее пещеру, чтобы спросить о своей судьбе. Юродивая взяла обрубок дерева, призвала попов, велела служить панихиду над этим обрубком и кадить ему. Царь в ужасе удалился. Черные мысли и всякие сомнения терзали его до того, что иногда он сам готов был усомниться в смерти царевича Димитрия. Чтобы успокоить себя с этой стороны, он велел тайно привезти из дальнего монастыря в Москву мать царевича инокиню Марфу; ездил к ней с патриархом в девичий Воскресенский монастырь; потом призвал ее к себе и, запершись в спальне, допрашивал ее, жив ее сын или нет. Если верить иноземному свидетельству, Марфа замялась и отвечала, что она не знает. При этом допросе присутствовала супруга Бориса Марья Григорьевна, как истая дочь Малюты Скуратова, отличавшаяся жестокосердием и мстительностью, а потому имевшая вредное влияние на своего мужа. Ответ Марфы привел ее в ярость; она схватила горящую свечу и с ругательствами бросилась к старице, чтобы выжечь ей глаза; муж с трудом ее удержал. Тогда возмущенная Марфа будто бы сказала, что сын ее еще жив. Борис велел отвезти ее в другой монастырь и стеречь еще строже.
Трудно сказать, откуда произошло в Москве ложное мнение о личности самозванца; было ли правительство само введено в заблуждение собственными неудачными лазутчиками, или оно действовало умышленно. Первое нам кажется вероятнее. Побег в Литву чудовского монаха Григория Отрепьева с несколькими товарищами и его тайное участие в деле самозванца повели к тому, что в Москве Борис и его приближенные сего беглого монаха начали отождествлять с названым Димитрием. Чтобы удостовериться в том, царь послал в Литву гонцом Смирного-Отрепьева, который приходился родным дядей Григория; но послал не от своего имени, а от имени бояр для переговоров с важнейшими литовскими сановниками, в особенности с канцлером Львом Сапегой и воеводой виленским Христофором Радзивиллом (в Москве еще не знали, что последний уже умер). В грамотах, привезенных Смирным, говорилось только о некоторых пограничных недоразумениях. Исполнив официальное поручение, гонец просил канцлера о свидании наедине; вероятно, московское правительство догадывалось о роли сего последнего в деле самозванца и желало тем или другим способом склонить его на свою сторону. Сапега отвечал, что он не может вести переговоры о пограничных делах без своих товарищей, то есть других королевских комиссаров. Тогда Смирной вынужден был словесно объявить протест московского правительства против нарушения перемирия помощью, которую польский король оказывал человеку, принявшему на себя имя Димитрия; называл самозванца своим племянником и для уличения его требовал очной с ним ставки, а если он окажется истинным сыном Ивана IV, то обещал присягнуть ему. Но подвергать подобному следствию личность названого Димитрия было совсем не в интересах его покровителей и руководителей. Напротив, в их интересах было поддерживать заблуждение московских правителей и тем заставлять их делать ложные шаги. Возможно также, что покровители опасались каких-либо козней, например подосланных убийц. Есть известие, что против ложного Димитрия совершено было несколько неудавшихся покушений; после чего поляки стали тщательно его оберегать. Как бы то ни было, Сапега ответил, что на такое следствие нужно не только разрешение короля, но и согласие сейма, до собрания которого и надобно отложить дело. Смирной так и уехал, не видав самозванца.
В Москве этот отказ истолковали как подтверждение своей догадки, что самозванец есть Григорий Отрепьев и что его побоялись свести на очную ставку с собственным дядей. Сего последнего Борис, вместо обычной в подобных случаях опалы, стал, напротив, держать в чести как средство уличить самозванца. Здесь не оставили без внимания отсрочку вопроса до ближайшего сейма, и спустя несколько месяцев, в январе следующего, 1605 года, когда собрался этот сейм в Варшаве, явился послом от Бориса дворянин Постник Огарев и представил королю грамоту, в которой, кроме разбора пограничных дел, царь жаловался на помощь самозванцу и прямо требовал или казни, или выдачи дьякона-расстриги, принявшего на себя имя царевича Димитрия; причем излагалась история его бегства из Москвы.
На этом сейме между прочими делами обсуждалось и дело самозванца; целая партия сенаторов (с Замойским во главе) шумела против помощи, ему оказанной, и против нарушения перемирия. Замойский прямо смеялся над рассказами о том, что в Угличе был убит другой мальчик, вместо царевича. «Помилуй Бог! – говорил он. – Это комедия Плавта или Теренция, что ли? Вероятное ли дело: велеть кого убить, а потом не посмотреть, тот ли убит или кто другой. Если никто не смотрел, действительно ли убит и кто убит, то можно было подставить для этого козла или барана». Назначили целую комиссию из сенаторов для переговоров с Огаревым. Так как в этой комиссии участвовали коронный канцлер Ян Замойский, Януш Острожский и князь Збаражский, то Огарев мог надеяться на успех своего посольства. Но в той же комиссии, кроме епископа Войны и виленского каштеляна Ходкевича, участвовал и литовский канцлер Лев Сапега, который, конечно, не допустил до погибели дело рук своих. В конце концов Сапега, от имени короля, ответил Огареву, что Речь Посполитая не думала нарушать перемирие, что не король, а частные лица и особенно запорожские казаки помогают претенденту и что сей последний находится уже не в польских пределах, а в московских, где его пусть и ловит московское правительство.
Около того же времени, когда самозванец уже вошел в московские пределы, царь Борис решился объявить всенародно об Отрепьеве. По его желанию патриарх разослал в епархии и монастыри грамоту, в которой излагалась все та же история Гришки и его бегства из Чудова монастыря с чернецами Варлаамом и Мисаилом в Литву, где его видели еще два московских инока Пимен и Венедикт, да третий посадский человек Степанко Иконник, которые показали о том при допросе на освященном соборе. В Литве, говорила грамота, Гришка уклонился в ересь и «по сатанинскому учению, по Вишневецких князей воровскому умышлению, и по королевскому велению учил называться князем Димитрием». Патриарх извещал, что он со всем освященным собором предал расстригу Отрепьева вечному проклятию и повелевает его впредь везде проклинать. Послали также соборные грамоты к литовскому и польскому духовенству и особую, князю Константину Острожскому, с обличением самозванца и увещанием действовать против него. Но это были запоздалые меры, принятые в разгар ошеломляющих успехов ложного Димитрия. Прежде нежели появились патриаршие послания, в Северской Украйне уже распространились подметные грамоты от имени якобы спасенного царевича, которые призывали народ отложиться от Годунова, незаконно похитившего престол, и присягать своему законному государю. Крепкие заставы не помешали этим подметным грамотам; их провозили в мешках с хлебом, который тогда в большом количестве шел из Литвы в Московское государство по причине неурожаев в последнем. Не помогло также и всенародное на Лобном месте свидетельство князя Василия Шуйского о том, что истинный царевич Димитрий умер в Угличе и что он сам был при его погребении. Народные умы при общем тогда недовольстве недоверчиво относились ко всем подобным увещаниям и свидетельствам и, наоборот, легко поддавались уверениям в спасении царевича. Волнение умов, как это бывает перед грозными событиями, еще более усиливалось разными странными явлениями, которые принимались как предзнаменования грядущих смут и бедствий. Так, по ночам видели огненные столпы на небе, сталкивавшиеся друг с другом; иногда вдруг показывались два, три солнца или две, три луны; страшные бури срывали верхи колоколен и городских ворот; слышался ужасный вой волков, которые большими стаями бродили по окрестностям Москвы; а в самой столице поймали несколько чернобурых лисиц, забегавших из лесов. Особенно сильное впечатление произвело появление кометы весной 1604 года. Смущенный Борис обратился к одному иноземцу-астрологу и, посредством дьяка Афанасия Власьева, спрашивал его мнение об этом явлении. Тот будто бы ответил ему: «Тебе грозит великая опасность».
Первые, кто откликнулся на призыв самозванца к вооруженной помощи ему, были донские и волжские казаки.
Около того времени, как нарочно, произошли у них столкновения с московским правительством. Выведенный из терпения их разбоями и нападениями на торговые волжские караваны, Борис начал принимать против них строгие меры и даже приходивших в какой-либо город по своим надобностям велел хватать и сажать в тюрьмы. В свою очередь, эти меры ожесточили казаков; они подняли явный бунт; между прочим, напали на царского родственника окольничего Степана Годунова, плывшего в Астрахань, и разбили его конвой, так что сам он с трудом спасся бегством.
Руководители самозванца хорошо знали сии обстоятельства, и посланные ими агенты нашли полное сочувствие у казаков; как мы видели, есть известие, что в числе этих агентов находился и Григорий Отрепьев; кроме того, к ним ездил шляхтич Свирский. Казаки стали собираться в поход, а наперед отправили для разведок несколько человек с двумя атаманами, Андреем Корелой и Михаилом Нежекожей. Эти казацкие уполномоченные застали самозванца в Кракове. Видя, что его признают за истинного царевича, с одной стороны, король и некоторые вельможи, а с другой – разные собравшиеся около него русские беглецы, они, не долго думая, послали объявить войску, чтобы не сомневалось и шло на помощь названому Димитрию против ненавистного Бориса. Казаками в этом случае двигали, конечно, не столько убеждения в подлинности царевича, сколько его обещания щедрых наград и надежда на богатую добычу при взятии московских городов. В то же время и с таким же успехом агенты самозванца или, точнее, его покровителей волновали казаков запорожских и подобными же обещаниями поджигали их идти с ним на Московское государство[2].
Нельзя сказать, чтобы производившаяся во Львове вербовка ратных людей шла быстро и успешно. А между тем львовские обыватели и окрестные жители уже начали тяготиться пребыванием у них буйной вольницы, которая обижала мирное население, и послали жалобу о том королю. Сигизмунд отправил коморника для принятия строгих мер; но так как сам он втайне покровительствовал предприятию самозванца, то коморник сумел прибыть во Львов тогда, когда Лжедимитрий и Мнишек с набранной вольницей уже выступили в поход. Это произошло в половине августа 1604 года. Спустя недели две отряды собрались в червонорусском местечке Глиняны, где им произведен был смотр и дана окончательная организация. Тут насчитали всего 1100 всадников и 500 пехотинцев. Всадники, по польскому обычаю, устроены были в хоругви (эскадроны), заключавшие в себе по нескольку сот коней. Одна из пяти образовавшихся хоругвей находилась под личным предводительством самозванца; другой начальствовал молодой Мнишек (сын Юрия), староста Саноцкий. А старый воевода Сандомирский на рыцарском коле (офицерской сходке) провозглашен гетманом, то есть общим предводителем всего войска. К 1600 польско-русской шляхты и поспольства присоединилось некоторое количество московских перебежчиков, а затем и передовой отряд донских казаков в 2000 человек; так что всего войска набралось около 4000.
Казаки явились не с пустыми руками: они привезли с собой московского дворянина Петра Хрущова, который отправлен был к ним царем Борисом уговорить их, чтобы не приставали к названому царевичу, а служили бы ему, Борису. Схваченный ими и заключенный в оковы, Хрущов как только увидал самозванца, так упал ему в ноги, якобы узнав в нем истинного царевича Димитрия. Самозванец освободил его от оков и стал расспрашивать о московских делах. Хрущов рассказывал, что подметные письма царевича производят большое смущение в народе и даже между знатными людьми; что многие готовы отстать от Бориса; что некоторые уже претерпели казнь, ибо пили за здоровье царевича; что Борис часто бывает болен, а одну ногу волочит так, как будто разбит параличом; что он сам ускорил кончину своей сестры, вдовствующей царицы Ирины, которая будто бы не хотела благословить на царство его сына, и тому подобное. Особенно любопытно было следующее его сообщение. На пути из Москвы к Дону Хрущов встретился с воеводами Петром Шереметевым и Михайлом Салтыковым, которые были посланы с войском в Ливны для обороны от набега крымских татар. Приглашенный одним из воевод на обед, а другим на ужин, Хрущов сообщил им о своем поручении к донским казакам. Тогда Шереметев сказал, что теперь он догадывается об истине: под предлогом татар их посылают против царевича. «Но, – будто бы прибавил он, – трудно будет воевать против прирожденного государя».
Из Глинян маленькое войско самозванца двинулось по направлению к Киеву уже с разными воинскими предосторожностями, разделенное на отряды. В середине шли самозванец и Юрий Мнишек с несколькими хоругвями, по левой стороне латные копейники или тяжелая гусарская конница, по правой менее тяжелая или так называемые пятигорцы и легкая конница или казаки; сторожевые посты впереди и назади войска держали казаки. Подобные предосторожности приняты были ввиду угроз краковского каштеляна князя Януша Острожского; он говорил, что не пропустит за границу государства толпу людей, вооружившихся самовольно и шедших нарушить мир с соседней державой. Януш, очевидно, действовал по соглашению с канцлером Яном Замойским, а также с киевским воеводой, то есть своим престарелым отцом князем Константином. Так как в их распоряжении находилось несколько тысяч хорошего войска, то ополчение самозванца очень боялось нападения, не спало по целым ночам и держало наготове коней. Юрий Мнишек в это время усиленно рассылал гонцов с просьбами и к Замойскому, чтобы он удержал Острожского, и к нунцию Рангони, чтобы тот повлиял на Замойского. Просьбы его были услышаны. А главным образом, конечно, подействовали тайные внушения короля, Льва Сапеги и других покровителей самозванца. Он беспрепятственно достиг Днепра под Киевом. Только все лодки и паромы оказались угнанными по приказу князя Острожского, и это обстоятельство на несколько дней задержало переправу, пока собраны были перевозочные средства.
За Днепром войско самозванца вскоре вступило в благодатные земли московской Северской Украйны. Тут оно было усилено еще несколькими тысячами казаков, донских и украинских, а также северских перебежчиков. Первая московская крепость, лежавшая на пути, был г. Моравск (древний Моравийск) на берегу Десны, снабженный пушками и обороняемый несколькими сотнями ратных людей. Для самозванца наступила критическая минута: многое зависело от первой встречи, от первого препятствия; окажутся ли справедливыми донесения шпионов и клевретов о том, что украинское население с нетерпением ждет его как своего законного государя?
Действительность превзошла ожидания.
Подметные грамоты и тайные агенты так подготовили благодатную почву, что едва под стенами Моравска появился передовой казацкий отряд с требованием сдачи, как чернь, собравшись на сходку, решила покориться. Она связала воевод (Ладыгина и Безобразова), выдала их и присягнула на верность Димитрию. Самозванец с торжеством вступил в крепость. Отсюда он двинулся к Чернигову. То был довольно большой и хорошо укрепленный город. Точно так же подошел передовой двухтысячный отряд казаков и потребовал сдачи. Сначала ратные люди ответили пушечными выстрелами и многих убили; но чернь и здесь возмутилась и отворила городские ворота. Воевода князь Татев хотел было обороняться в замке; но, когда казаки и чернь пошли на приступ, стрельцы связали воеводу и сдались. Казаки воспользовались оказанным, хотя и слабым, сопротивлением и принялись грабить город, как бы взятый ими с бою. Тщетно жители послали жалобу самозванцу, а сей последний отрядил поляков с приказом оберегать граждан: пока они прибыли, казаки, как хищные коршуны, успели все разграбить и опустошить. Разгневанный самозванец велел возвратить жителям все пограбленное, грозя в противном случае ударить на казаков; но дело окончилось возвращением небольшой части добычи. В замке, однако, нашлось казны на несколько тысяч рублей, которые поступили в раздел между польскими хоругвями. Был уже конец октября месяца. Самозванец со своим войском отдыхал целую неделю в лагере под Черниговом; а затем лесным краем двинулся к следующей подесненской крепости, Новгороду-Северскому.
Тут ждала его первая неудача.
Лжедимитрию помогали, с одной стороны, шатость украинского северского населения, еще некрепкого Москве и тянувшего отчасти к Западной Руси, а с другой – вялость или прямые измены местных московских воевод, не любивших царя Бориса. Сей последний вздумал было переменить некоторых начальников, но слишком поздно, когда враг уже вошел в его землю. Так, в Чернигов он отправил боярина князя Никиту Трубецкого и окольничего Петра Басманова. Они прибыли после сдачи Чернигова, а потому засели в Новгороде-Северском и начали готовить его к обороне. Тут выдвинулся своей энергией и знанием военного дела второй воевода, Басманов, который сделался действительным начальником. Этот Басманов был сын Федора, когда-то любимца Ивана Грозного, и брат воеводы, погибшего в битве с разбойником Хлопкой. Он показал, что мог сделать даже один решительный и храбрый человек, несмотря на окружавшие шатость и колебание. Басманов выжег посады, а жителей перевел в замок, который имел более 500 стрельцов гарнизона и вооружен был тяжелыми орудиями. Посланные вперед для переговоров поляки и русские изменники пытались склонить ратных людей к сдаче якобы законному государю. Басманов, сам стоя на стене с зажженным фитилем подле пушки, отвечал, что их государь и великий князь Борис Федорович находится в Москве, а что пришедший с поляками есть вор и обманщик. Лжедимитрий велел копать траншеи и плести туры, за которыми поставил несколько бывших у него легких полевых орудий, и открыл пальбу по городу. В то же время его польские гусары или латники сошли с коней и двинулись на приступ; но, встреченные дружным огнем из пушек и пищалей, отступили. Поляки вздумали сделать ночной приступ; они тихо подошли к крепости, прикрываясь дощатыми забралами на катках; за ними шло 300 человек с приметом, то есть соломой и хворостом, чтобы зажечь деревянные стены. Но русские вовремя заметили опасность и усиленной пальбой из своих орудий вновь отбили неприятелей; последние отступили с большим уроном. Лжедимитрий пришел в уныние и начал роптать на поляков, говоря, что он имел лучшее мнение об их мужестве. Задетое за живое этим упреком рыцарство кричало, чтобы он не порочил польской славы и что он увидит польскую доблесть, когда придется встретить неприятеля в открытом поле, да и крепость не устоит: пусть только сделает пролом в стене.
Среди таких пререканий вдруг начали приходить добрые вести в лагерь самозванца.
Его шпионы и клевреты, разосланные с новыми увещательными грамотами, действовали успешно. Северщина продолжала волноваться и явно переходить на его сторону. Почти все Посемье разом отложилось от Бориса. Сначала поддались самозванцу жители Путивля, возмущенные вторым воеводой, князем Масальским; а первого воеводу, Салтыкова, привели связанным в лагерь под Новгород. Дня через два явились с покорностью из Рыльска, потом из Курска, Севска и всей Комарицкой волости; поддались Кромы. Обыкновенно посланцы этих городов приводили с собой связанных воевод, которые затем большей частью вступали в службу самозванца. За ними покорились украинные места Белгород, Оскол, Валуйки, Дивны, Борисов и некоторые другие. Призванные из покоренных городов вооруженные отряды усилили войско самозванца. Из Путивля привезли несколько тяжелых орудий, стали ими громить Новгород-Северский; последнему приходилось плохо; начались перебежки к неприятелю. Басманов не унывал; он отстреливался, вступал в переговоры, требовал двухнедельного срока для сдачи крепости; а сам ждал выручки от царской рати. Эта рать давно уже стояла под Брянском, но ничего не предпринимала. Она была небольшая, трехполковая; главный ее воевода князь Димитрий Иванович Шуйский не решался двинуться с места и требовал подкреплений.
А в Москве меж тем занимались сочинением увещательных грамот, проклинанием Гришки Отрепьева, отправкой гонцов в соседние страны и тому подобным. Наконец, уже ввиду грозных успехов самозванца, Борис принялся за решительные военные меры. По областям разосланы указы о скорейшем сборе служилых людей, под угрозой всяких наказаний и лишения имений ослушникам. С каждых 200 четвертей пахотной земли приказано было помещикам и вотчинникам выставлять ратника с конем, доспехом и запасом. Та же мера распространена была на имущества патриарха, митрополитов, архиепископов, епископов и монастырей, то есть все они должны были выслать вооруженных людей сообразно с количеством своей земли. Но тут ясно сказалось, как упало ратное дело в царствование миролюбивого Бориса Годунова, особенно после страшного голода и других бедствий его времени. При всех стараниях и угрозах, под Брянском успели собрать только от 40 до 50 тысяч войска, которое разделили на пять полков. Назначенный главным воеводой князь Федор Иванович Мстиславский наконец двинул это наскоро собранное, нестройное ополчение на выручку Новгорода-Северского. К самозванцу меж тем успело прийти еще несколько вновь сформированных отрядов из Польши и Литвы, куда он отправил значительную царскую казну, как говорят, везенную в северские города московскими купцами в медовых бочках и перехваченную им на дороге. Когда царская рать приблизилась, самозванец вывел свое войско из лагеря и, отрядив часть казаков против Басманова, сам смело выступил навстречу москвитянам 21 декабря 1604 года. По некоторому известию, он произнес ободряющую, витиеватую речь к войску. Сначала битва была нерешительна; но рядом стремительных атак несколько гусарских хоругвей сломили наше правое крыло, предводимое князьями Димитрием Шуйским и Михаилом Кашиным; левое крыло обрушилось на центр и произвело замешательство. Тщетно Мстиславский пытался удержать бегущих и восстановить порядок; израненный, он упал с коня и едва был спасен от плена стрелецкой дружиной. Лжедимитрий, по неопытности своей, пропустил минуту, чтобы ударить всеми силами. Поэтому победа его была нерешительная, хотя поляки и хвастали, что при малой своей потере побили до 4000 московитян. Царская рать отошла к Стародубу-Северскому и стала ожидать там новых подкреплений.
Вскоре после битвы к самозванцу явились давно ожидаемые им запорожцы, и в большом числе. Но вслед за тем он лишился главной своей опоры: польско-литовских дружин. Наступила зима; дружины эти терпели от стужи и всяких неудобств. Они с ужасом увидели, что дело принимает серьезный оборот; триумфальное шествие вдруг прекратилось; приходилось осаждать крепкие города и давать отчаянные битвы. А тут еще, вместо богатой добычи, названый Димитрий не платил им и условленного жалованья. Последнее обстоятельство и послужило поводом к разрыву. Рыцарство потребовало уплаты, иначе грозило уйти назад; самозванец находился в затруднении, имея для того слишком мало денег. На беду, хоругвь пана Фредра склонила его тайком уплатить только ей одной: она не двинется, и другие роты, по ее примеру, тоже останутся. Вышло наоборот: другие роты, узнав об этой проделке, взбунтовались. Самозванца бранили позорными словами, даже сорвали с него соболью ферязь, которую русские выкупили потом за 300 золотых. Напрасно он ездил от одной хоругви к другой и умолял не оставлять его. Они ушли; только по нескольку человек от каждой остались. Вместе с хоругвями поехал обратно и нареченный их гетман Юрий Мнишек. Последние события, очевидно, смутили его, и он начал сомневаться в успехе;
притом военные труды и лишения очень не по сердцу пришлись старому подагрику; он решил вовремя убраться восвояси. Благовидным предлогом к тому послужило присланное от короля повеление возвратиться всем полякам в отечество. Такое послание дано было вследствие посольства Постника Огарева для отклонения от польского правительства обвинения в соучастии с самозванцем, и, конечно, все понимали, что это только формальность. Тем не менее Мнишек им воспользовался. Клевреты Лжедимитрия, однако, уговорили еще часть поляков воротиться к нему с дороги; так что при нем осталось их до 1500 человек. Главная сила его войска теперь заключалась в казаках, преимущественно запорожцах. Если верить некоторым известиям, последних собралось около него до двенадцати тысяч; из них восемь конных, остальные пешие; они привезли с собой двенадцать исправных пушек. Самозванец снял осаду Новгорода-Северского и отвел свое войско на отдых в Комарицкую волость, обильную хлебом, медом и всякими съестными припасами; сам он засел в ее главном пункте, в укрепленном Севске. Гетманом на место уехавшего Мнишека был назначен Адам Дворжицкий.
Борис только стороной узнал о неудачной битве под Новгородом-Северским и послал изъявить воеводам свое неудовольствие; Мстиславскому, однако, велел передать свое милостивое слово и отправил одного из придворных врачей для лечения его ран. С новыми подкреплениями к нему царь прислал князя Василия Ивановича Шуйского, никогда не отличавшегося военными талантами; хотя Шуйскому велено быть вторым воеводой, но, за болезнью Мстиславского, ему на первых порах пришлось играть роль главного начальника.
С прибытием подкреплений численность царской рати возросла приблизительно до 60 тысяч. От Стародуба воеводы двинулись к Севску. Лжедимитрий, со своей стороны, выступил им навстречу. У него было от 15 до 20 тысяч. После нескольких схваток между передовыми отрядами главная битва произошла приблизительно 20 января у деревни Добрыничи, недалеко от Севска, на реке Севе. Самозванец разделил свое войско на три части: сам стал во главе гусарской и русской конницы; второй отдел составили 8000 конных запорожцев, а третий – 4000 пеших казаков, которые с орудиями поставлены в резерве. Сидя на карем аргамаке, Лжедимитрий обнажил палаш и поскакал со своим отрядом; стремительным ударом он опрокинул одно крыло москвитян; потом повернул на главную рать, на которую запорожцы скакали с другой стороны. Ядро этой рати составляли стрельцы, то есть лучшая часть царского войска. Они выставили впереди себя сани с сеном и, выждав приближение неприятельской конницы, из-за этого подвижного укрепления дали по ней дружный залп, который дымом своим покрыл поле битвы. Громкий залп и густой дым привели нападавших в замешательство; а запорожцы дрогнули и обратились в бегство. Оставшись без поддержки, поляки тоже повернули назад коней. Москвитяне преследовали разбитого неприятеля; тут встретила их казацкая пехота с орудиями; она почти вся погибла, но мужественным сопротивлением дала время Лжедимитрию спастись с остатками своей дружины. Он ускакал в Рыльск; а оттуда удалился в Путивль. С отчаяния он даже хотел бежать в Польшу; но, по русским известиям, путивляне удержали его, ибо не ждали никакой пощады со стороны Бориса. Они имели перед собой пример Комарицкой волости, где после Добрыничей царское войско, вместо усердного преследования неприятеля, встало и принялось казнить жителей за их измену, насиловать женщин, жечь дворы и гумна; чем возбудило в северском населении еще большую ненависть к Борису. Затем оно двинулось к Рыльску; но самозванца здесь уже не было; а рыляне успели получить от него подкрепление и приготовиться к обороне. Царская рать, постояв недели две под Рыльском и ничего не сделав, двинулась назад по ложному слуху о приближении сильного войска из Польши. Она снова расположилась в Комарицкой волости и снова начала свирепствовать над ее жителями.
С известием о победе под Добрыничами, с пленными поляками и отбитыми знаменами отправлен был молодой дворянин Михаил Борисович Шеин (впоследствии знаменитый смоленский воевода). Годунов очень обрадовался, велел звонить в колокола, петь благодарственные молебны, торжественно показывать народу пленных и трофеи; Шеина наградил званием окольничего, воеводам послал в награду золотые, а простым ратникам велел раздать 10 000 рублей. Особенно щедро одарил он двух предводителей наемной немецкой дружины, Розена и Маржерета, отличившихся в той же битве. Но вскоре пришло известие, что победоносное войско упустило из своих рук самозванца и что последний вновь усиливается. Царь очень огорчился и послал воеводам строгий выговор. Бояре, в свою очередь, оскорбились, и, по словам русской летописи, «с той поры многие начали думать, как бы царя Бориса избыти». А Годунов делал один промах за другим. В такую трудную пору, когда на театре военных действий нужнее всего были люди энергичные и решительные, он вздумал особенно наградить Басманова за его мужественное поведение; для чего вызвал его (и князя Трубецкого) в Москву, устроил ему пышную встречу, пожаловал саном боярина, хорошим поместьем, деньгами, дорогими сосудами; между прочим, подарил ему золотое блюдо, наполненное червонцами. Мало того, если верить иностранному свидетельству, когда дела снова приняли дурной оборот, он призвал к себе Басманова и, увещевая продолжать верную службу, обещал за уничтожение самозванца отдать ему руку своей дочери Ксении, а в приданое за ней царства Казанское и Астраханское. Едва ли, однако, Басманов вполне поверил сему; ибо то же самое обещание дано было и князю Мстиславскому, когда Борис отправлял его против Лжедимитрия. Но, главное, осыпая Басманова милостями, царь держал его в Москве в самое нужное время и даже не пользовался его советами, а продолжал слушать наветы и внушения своего родственника и самого доверенного человека Семена Годунова, ненавистного народу исполнителя тайных казней.
Меж тем главные воеводы, Мстиславский и Шуйский, получив строгий выговор за бездействие, покинули Комарицкую волость и двинулись на соединение с Федором Ивановичем Шереметевым, который осаждал Кромы. Тут в московской рати явно обнаружились нелюбовь к Борису и шатость умов, которые мешали всякому решительному успеху. Ничтожный городок, обороняемый жителями и несколькими сотнями донских казаков, около двух месяцев сопротивлялся сравнительно огромному войску и отбивал все его приступы. Современники удивлялись подвигам казачьего атамана Корелы и выставляли его каким-то колдуном. Но его удачная оборона более объясняется нерадением осаждавших воевод. Так, четырехтысячное подкрепление, состоявшее из донских казаков и русских изменников, сумело пробраться в город мимо лагеря осаждающих. Измена уже гнездилась в царской рати. Последняя сделала приступ и сожгла деревянные стены Кром, так что город был почти взят; осажденные удалились в острог и там продолжали отстреливаться. Но тут один из воевод, Михаил Глебович Салтыков, не спросясь главных начальников, вдруг велел отступить ратникам, уже стоявшим на городском валу. Такой изменнический поступок его Мстиславский и Шуйский оставили безнаказанным. После того осажденные снова заняли вал; казаки стали копать под ним землянки, в которых укрывались от огня осаждавших; а по временам делали удачные вылазки. Воеводы не предпринимали более ничего решительного, ограничиваясь обложением и ожидая сдачи кромлян от голода. Был Великий пост; наступило таяние снегов; время стояло сырое; в царском войске, терпевшем лишения и всякие неудобства, открылись болезни; особенно свирепствовал понос. Эти бедствия еще более способствовали его бездействию и упадку духа. Борис прислал своих врачей с лекарствами, благодаря которым болезни стали уменьшаться.
Затянувшаяся осада Кром дала самозванцу возможность вполне оправиться от своего поражения под Добрыничами и выжидать благоприятного момента.
Пребывая в хорошо укрепленном Путивле, он деятельно занимался набором и устроением своего войска. Поляки после поражения снова хотели его покинуть и уже двинулись на родину; но некоторые польские его клевреты отправились за ними и упросили их большей частью воротиться. Из них было опять сформировано несколько хоругвей. В то же время, по совету некоторых русских изменников, Лжедимитрий с особым усердием занимался рассылкой своих грамот или манифестов, в которых снова рассказывал басню о своем спасении в Угличе и убеждал народ, особенно ратных людей, служить ему как своему законному государю. Грамоты сии не остались без последствий: передавшиеся украинские города пребыли ему верны, а некоторые вновь перешли на его сторону, так что в его руках находилось до 18 городов. Из них многие ратные люди откликнулись на призыв и собрались под его знаменами. Между прочим, из Цареборисова пришло 500 стрельцов в своих красных кафтанах. Прибыли также новые дружины донцов и терских казаков или собственных пятигорцев. Для вящего убеждения русских людей в том, что Борис ложно назвал его расстригой Гришкой Отрепьевым, самозванец призвал в Путивль настоящего Григория Отрепьева и показывал его народу.
Со своей стороны Годунов продолжал бороться против самозванца грамотами и тайными кознями. Так, в Путивль явились три монаха, которые имели при себе увещательные к народу и духовенству письма от царя и патриарха. Царь требовал, чтобы путивляне взяли обманщика живым или мертвым и отправили в Москву, если хотят заслужить прощение; а патриарх предавал проклятию ослушников и изменников. Но монахи были схвачены, представлены Лжедимитрию и подвергнуты пытке. Один из них не выдержал мучений и, если верить иноземному свидетельству, открыл, что в сапоге его товарища спрятан страшный яд и что двое из русских знатных людей, окружавших названого Димитрия, уже вошли в заговор о его отравлении. Эти двое заговорщиков будто бы потом сами сознались в своем умысле и были выданы гражданам Путивля, которые, привязав их к столбу, расстреляли из луков и пищалей. Сознавшийся монах помилован, а товарищи его брошены в тюрьму.
В Путивле Лжедимитрий, при всех военных заботах и занятиях, имел много праздного времени, которое он задумал употребить с пользой. Когда он выступал в поход из Самбора, то просил иезуитского провинциала в Польше и Литве дать ему двух патеров для совершения церковных треб в польском отделе его ополчения. Тот отрядил из ближней к Самбору Ярославской коллегии иезуитов Николая Чировского и Андрея Лавицкого, которые во время похода ревностно отправляли католическое богослужение в особой палатке и исполняли разные требы при войске. И вот в Путивле весною 1605 года Лжедимитрий вдруг призывает обоих патеров и, в присутствии трех русских бояр, высказывает свое горячее желание заняться с ними школьным учением. По его словам, наилучшее достоинство государя составляют две вещи: знание военного искусства и основательное знакомство с науками. Иезуиты возражали, указывая на неудобное время и на ожидавшие его трудности при изучении основных элементов древнего языка. Самозванец настаивал и назначил следующий день для начала. Патеры явились в условленный час; причем Лавицкий держал том Квинтилиана, который успел достать у какого-то польского воина. Самозванец взял книгу и, повертев ее в руках, просил что-нибудь прочесть, перевесть и объяснить. Ему отвечали, что так вдруг нельзя, а надобно сначала заняться предварительным учением. Решили, что Чировский каждое утро будет преподавать ему один час философию, а Лавицкий столько же времени будет учить его после обеда риторике. И Лжедимитрий целых три дня усердно предавался сим занятиям, в присутствии некоторых русских и поляков из своей свиты; причем удивлял своих учителей острой памятью и быстрым пониманием. Но затем, очевидно, у него не хватило терпения. Под предлогом каких-то возникших по сему поводу и невыгодных для него толков он отложил учебные занятия до другого времени и потом более к ним не возвращался. Вместо сих занятий, он нередко беседовал с иезуитами о том, как, воцарясь в Москве, немедленно начнет заводить школы, коллегии и академии, в которых наставники, конечно, будут набираться по преимуществу из них же, то есть иезуитов. А между тем самозванец пользовался их услугами для сочинения латинских писем, которые посылал нунцию Рангони и кардиналу-епископу Мацеевскому. Пример его, однако, не остался без подражателей: если верить тем же патерам, некоторые из русских приходили к ним и просили научить их читать и писать по-латыни; в числе таких желающих учиться был и один русский священник[3]