Marvin Harris
Cannibals and kings
© Marvin Harris, 1977
© Николай Проценко, перевод, 2023–2024
© ООО «Книгократия», 2024
Слишком неудобный талант: культурный материализм Марвина Харриса в эпоху победившего постмодерна
Не представляю, как можно написать нечто серьезное и при этом никого не оскорбить.
Марвин Харрис
Американский антрополог Марвин Харрис (1927–2001) относится к тем выдающимся фигурам мировой науки XX века, чьи работы искали путь к российскому читателю, пожалуй, непозволительно долго – книга, которую вы держите в руках, была написана почти полвека назад. Рискну предположить, что долгое отсутствие интереса к работам Харриса было связано с исследовательской позицией учёного – последовательного материалиста и детерминиста. Официальному советскому книгоизданию, которое порой вполне оперативно реагировало на «прогрессивные» американские новинки, Харрис вряд ли бы пришёлся ко двору – слишком уж его материализм шёл вразрез с догматами марксизма-ленинизма, а к тому же другой ногой опирался на «вульгарную» политэкономию Томаса Мальтуса. А после того, как «всепобеждающее учение» приказало долго жить, теории Харриса, неразрывно связанные с классическим марксизмом, не вписывались уже в новую интеллектуальную моду, где Марксу находилось место в лучшем случае в ревизионистских интерпретациях, густо замешанных на психоанализе. Кстати, примерно такая же история случилась с таким видным американским марксистом, как Дэвид Харви: его вышедшая в 1989 году книга «Состояние постмодерна» в девяностых, когда постмодерн в России ассоциировался совсем с другими именами, осталась совершенно незамеченной, и в итоге издать её удалось лишь три десятилетия спустя. Автору этого предисловия уже не раз доводилось переводить книги (включая упомянутый опус Харви), долго ждавшие своего часа, и «Каннибалы и короли» стали ещё одной такой работой, которая, несмотря на почтенный возраст, несомненно, не утратила исходной злободневности и провокативности.
Своей интеллектуальной карьерой Марвин Харрис обязан социальному лифту для ветеранов Второй мировой, который заработал благодаря знаменитому закону «О возвращении военнослужащих в гражданскую жизнь», более известному как Солдатский билль о правах, подписанный президентом США Франклином Рузвельтом в июне 1944 года. Этот документ открыл участникам войны возможность получать высшее образование за государственный счёт – именно так Харрис, выходец из бедной нью-йоркской семьи, поступивший на армейскую службу в конце войны, после демобилизации в 1947 году стал студентом Колумбийского университета.
Ещё в начале XX века в стенах этого учреждения сформировалась самая мощная в США школа антропологии, основателем которой выступил Франц Боас (1858–1942) – немецкий географ, в 1897 году на волне массовой европейской эмиграции в Новый свет перебравшийся в Америку, где основным предметом его исследований стали культура, фольклор и язык индейцев. Сохраняющаяся до наших дней репутация Боаса как «отца американской антропологии» во многом определяется именами его учеников. Вот лишь самые известные из них: Эдвард Сепир, выдвинувший вместе с Бенджамином Ли Уорфом знаменитую гипотезу лингвистической относительности, Альфред Крёбер, о чьей влиятельности среди коллег говорит неформальный прижизненный титул «декана американских антропологов» (а ещё он был отцом писательницы Урсулы Ле Гуин), Рут Бенедикт, в 1934 году возглавившая отделение антропологии Колумбийского университета – одна из самых узнаваемых женских фигур в американской науке прошлого столетия. Этого короткого списка имён вполне достаточно для понимания того, в какой интеллектуальной среде происходило становление Харриса как антрополога.
Научным руководителем Харриса в аспирантуре был Чарльз Уэйгли (1913–1991) – представитель второго поколения учеников Боаса и один из первопроходцев, наряду с куда более известным широкой аудитории Клодом Леви-Строссом, антропологических исследований в Бразилии. Докторская диссертация Харриса, защищённая в 1953 году, также была выполнена на материале этой страны – в дальнейшем он войдёт в одну из первых книг учёного «Город и сельская местность в Бразилии» (1958). Впрочем, в юные годы Харрис явно не демонстрировал задатков будущей научной «звезды» и посвящал академии далеко не всё своё время. За пределами университета его главной страстью была игра на тотализаторе: система ставок на скачках, которую придумал Харрис, оказалась настолько успешной, что позволила решить вопрос об источниках средств во время учёбы в аспирантуре.
После защиты диссертации Харрис получил место доцента в Колумбийском университете, но вскоре в его начавшейся вполне стандартно карьерной траектории происходят резкие изменения – 29-летний учёный отправляется в Африку (о том, как была получена командировка в Мозамбик от Фонда Форда, см. с. 101–102). «Чёрный континент» за полтора десятилетия, прошедших между окончанием Второй мировой и волной деколонизации начала 1960-х годов, оказал решающее влияние на многих западных исследователей. Достаточно вспомнить сверстника Харриса Иммануила Валлерстайна, чья траектория в исторической социологии также начиналась вполне конвенционально, в русле чрезвычайно популярных в те времена теорий модернизации, которые разрабатывала школа главного американского последователя Макса Вебера – Толкотта Парсонса. Но стоило Валлерстайну отправиться в Африку, как его представления о возникновении современного мира пришли в конфликт с удобными для кабинетных учёных доктринами.
Такой же школой переоценки ценностей опыт африканских полевых исследований стал и для Марвина Харриса, хотя он и пробыл в Мозамбике меньше года – с июня 1956-го по март 1957-го. Исходные академические задачи ушли на второй план почти сразу. Первоначально Харрис собирался изучать влияние португальского правления в Мозамбике на расовые отношения, сравнивая их с хорошо знакомой ему ситуацией в Бразилии. Но, увидев реалии жизни коренного населения под властью португальской колониальной администрации, Харрис занялся расследованием условий труда африканцев и быстро получил предупреждение от властей с намёком на депортацию из страны. Следующим шагом начальства стали жалобы в американское консульство – в итоге исследовательский грант Харриса был приостановлен, и ему вместе с семьёй пришлось покинуть Мозамбик.
Однако поднятое Харрисом внимание общественности к положению коренного населения не пропало даром. Как утверждал его друг Антониу де Фигереду, с детства живший в Мозамбике португальский журналист, который боролся за предоставление колониям независимости от режима Салазара, резонанс от опубликованной в 1958 году работы Харриса «Африканские "подопечные" Португалии» был настолько мощным, что фактически сложившаяся в Мозамбике система принудительного труда африканцев вскоре была отменена. Близкая дружба связывала Харриса и с Эдуарду Шивамбо Мондлане – сыном вождя одного из племён Португальской Восточной Африки, который отправился изучать антропологию в США, но затем отказался от академической карьеры, чтобы стать одним из основателей Фронта национального освобождения Мозамбика (ФРЕЛИМО).
Последовавший за этим африканским турне принципиальный разрыв Харриса с антропологической традицией, которая ассоциировалась с именем Франца Боаса, заключался в возвращении легитимности представлениям о культурной эволюции. Как указывает один из современных авторов, «методологический фундамент американской исторической школы, заложенный Боасом, предусматривал изучение культуры в статическом состоянии» – Боас «неоднократно ставил под сомнение эволюционистский тезис о сходстве всех исторических культур, находящихся на одинаковой стадии развития», хотя «значение общих законов развития человеческой культуры, этот главный принцип эволюционной теории, … никогда окончательно не отвергал» [1].
Причины, породившие недоверие к «большим рассказам» о культурной эволюции, Харрис упоминает уже на первых страницах «Каннибалов и королей», обращаясь к представлениям Викторианской эпохи о том, что этот процесс напоминает «восхождение на крутую гору, с вершины которой цивилизованные народы могли смотреть свысока на отдельные ступени дикости и варварства, которые ещё предстояло преодолеть "низшим" культурам». Кстати, примерно такие же аргументы заставили Иммануила Валлерстайна усомниться в состоятельности теорий модернизации, которые представляли собой «нечто вроде неформальной хронологической иерархии поступи прогресса. Какая страна была в ней первой? Какая шла вслед за ней? Какая могла бы оказаться следующей? А отсюда проистекал вопрос: что же в настоящее время должна сделать та или иная страна, для того чтобы стать следующей?» [2]
Однако ни для Харриса, ни для Валлерстайна эти слишком уж макротеоретические построения не становятся поводом для отказа от макроподхода как такового – ревизия, да, ему совершенно необходима, но пожертвовать «макро-» ради полного растворения в эмпирии «микро-» чревато риском не заметить за деревьями леса. Ценность таких работ, как «Каннибалы и короли», заключается именно в том, что погружение в реалии отдельных экзотических культур наподобие амазонских яномамо не отменяет панорамной картины – того самого «большого рассказа», который всеми силами пытались отменить некоторые теоретики постмодерна. Кстати, к этому направлению с его методологическим анархизмом Харрис относился предельно критично, считая его антинаукой – соответственно, организованная им в 1989 году сессия Американской антропологической ассоциации, посвящённая постмодерну, называлась «Анти-антинаука». Этой же теме будет посвящена его последняя книга «Теории культуры во времена постмодерна» (1999).
А первой работой Харриса, в которой он заявил о себе как об академической фигуре крупного масштаба, стала книга «Восхождение антропологической теории», вышедшая в 1968 году. Возможно, как раз то обстоятельство, что работа Харриса была опубликована на фоне тогдашней «всемирной революции», вызвавшей новый всплеск внимания к Марксу, и определило её дальнейший успех – в дальнейшем книга переиздавалась и переводилась на другие языки. Один из современных рецензентов назвал «Восхождение антропологической теории» «незаменимой книгой для всех левых, заинтересованных в понимании того, как культурная (социальная) антропология развивалась в качестве науки за последние три столетия и как она использовалась для понимания – а порой и для контроля – незападных обществ, в особенности тех, где не возникли сложные государственные структуры» [3].
Запоминаемость книги Харриса явно определило то, что он предельно чётко обозначил собственную позицию в таком широком теоретическом поле, как материализм – в противовес советским истмату и диамату Харрис заявляет о культурном материализме, который позволяет преодолеть марксистскую догматику. Свою задачу автор «Восхождения антропологической теории» определял так:
«Освободить материалистическую позицию от гегемонии диалектической марксистской ортодоксии с её антипозитивистскими догмами и одновременно разоблачить теоретическую несостоятельность биологического редукционизма, эклектики, исторического партикуляризма и различных форм культурного идеализма».
Культурный материализм, согласно более позднему определению Харриса в книге 1979 года «Культурный материализм: борьба за науку о культуре», представляет собой стратегию научного исследования, «основанную на простой предпосылке, что социальная жизнь человека – это ответ на практические проблемы земного существования». Однако его конструкция социокультурных систем более сложна, чем ортодоксально-марксистское разделение на базис и надстройку (в английской традиции переводов марксистских текстов – superstructure). Исходным элементом в теории Харриса оказывается инфраструктура – совокупность материальных реалий, включающих производственные (технологические и экономические) и воспроизводственные (демографические) факторы. Инфраструктура формирует два других ключевых элемента культуры – структуру, к которой Харрис относит различные организационные аспекты, от систем родства до моделей политической экономии, и ту самую суперструктуру-надстройку, включающую идеологические и символические аспекты, такие как религия, психические и поведенческие проявления. Такая модель позволяет Харрису уйти от прямолинейных схем, в которых для объяснения того, что происходит в «надстройке», нужно непременно искать причины в «базисе», и наоборот, пытаться предсказать специфику «надстройки», исходя из процессов в «базисе».
Впрочем, от классического марксизма Харрис унаследовал немало – внимательный читатель «Каннибалов и королей» наверняка обратит внимание на то, как часто в этой книге упоминаются такие вполне ортодоксально-марксистские термины, как «средства производства», а в особенности «способ производства». Но не будем забывать, что в конце 1970-х годов понятие «производство» ещё не стало благодаря прежде всего Пьеру Бурдьё универсально применимым к самым разным сферам капитала – не только экономического, но и символического, политического, культурного и т. д. К тому же Харрис не увлекается выстраиванием иерархий способов производства в духе советской «пятичленки» (первобытно-общинный строй, рабовладение, феодализм, капитализм, социализм плюс коммунизм) – отсюда, кстати, и его внимание в «Каннибалах и королях» к феномену, который Маркс и Энгельс называли азиатским способом производства:
«Одна из причин того, почему эта часть марксовой схемы эволюции мировой истории пришлась не ко двору Ленину и Сталину, заключается в следующем: рассуждения об азиатском способе производства подразумевают, что государственный коммунизм или "диктатура пролетариата" на самом деле, возможно, представляют собой не более чем некую новую и более высокоразвитую форму управленческого деспотизма, взращённого уже не на сельскохозяйственной, а на индустриальной основе».
Как тут не вспомнить одну из самых глубоких книг, посвящённых природе советского коммунизма – «Номенклатуру» Михаила Восленского, которая впервые была официально выпущена в «тамиздате» примерно в то же время, что и «Каннибалы и короли». Примечательно, что Восленский – автор с совершенно иным культурным и научным бэкграундом – в конце своей книги обращается, как и Харрис, к теории «гидравлического общества» Карла Витфогеля, приходя к схожим выводам:
«Уже основоположники марксизма заметили в "азиатском способе производства" неприятные черты сходства с "диктатурой пролетариата", а "отцы" номенклатуры отреагировали на эту опасность, вычеркнув "азиатский способ" из числа формаций… Сущность "азиатского способа" состоит в применении метода тотального огосударствления, причём правящий класс – политбюрократия – регламентирует всю жизнь общества и деспотически им управляет при помощи мощной государственной машины. Идея именно такой структуры проходит красной нитью через социалистические учения, вершиной которых объявляет себя марксизмленинизм» [4].
После успеха «Восхождения антропологической теории» с её концептуальным поворотом Харрис предпринял ещё один радикальный шаг – навстречу более широкой аудитории в качестве публичного интеллектуала. Первой его работой из этой серии стала опубликованная в 1975 году книга «Коровы, свиньи, войны и ведьмы: загадки культуры», в основе которой лежали выполненные ещё десятилетием ранее академические исследования о культе священной коровы в Индии. Вышедшие следом «Каннибалы и короли» также были ориентированы на массового читателя и получили достойную прессу. Вот несколько выдержек из рецензий того времени: «Оригинальная и актуальная теория, посвящённая природе человека и тому, почему человеческие культуры принимают столь разнообразные формы» (Teh New Yorker); «Убедительные доводы Харриса, утверждающие первенство культурных, а не генетических или психологических факторов в жизни человека, заслуживают внимания самой широкой публики» (Teh New Leader); «Магистральная интерпретация взлёта и падения человеческих культур и обществ» (Washington Post).
Недоброжелателей у Харриса, правда, тоже хватало – основные обвинения со стороны коллег, звучавшие в его адрес, сводились к тому, что он пускается в слишком масштабные обобщения, напоминающие «теории всего». Тем не менее репутация Харриса в академическом мире оставалась неизменно высокой – в том числе благодаря тому, что он продолжал заниматься полевыми исследованиями. Одним из подтверждений статуса Харриса в академии стал его трёхлетний период (1988–1990) во главе отдела общей антропологии в Американской антропологической ассоциации (ААА). Эту организацию Харрис использовал и как политическую трибуну. Ещё в 1967 году он привлёк внимание академической общественности к войне во Вьетнаме, организовав вместе с Мортоном Фридом и Робертом Мерфи тематический симпозиум на ежегодном собрании ААА, а во время студенческих волнений 1968 года в Колумбийском университете Харрис был одним из немногих преподавателей, которые открыто встали на сторону студентов и подвергли критике действия администрации. Хотя, в отличие от того же Валлерстайна, который после «всемирной революции» 1968 года отправился писать первый том своей «Мир-системы» в Канаду, Харрис продолжал работу в альма-матер ещё много лет – лишь в 1981 году он перешёл в Университет Флориды, которому посвятил последние два десятилетия академической карьеры.
Но давайте наконец обратимся к тем контекстам, благодаря которым «Каннибалы и короли» по-прежнему воспринимаются как работа, наполненная актуальными смыслами. Если вынести за скобки местами устаревший терминологический аппарат и не упрекать Харриса в том, что репутация ряда цитируемых им авторов наподобие Наполеона Шаньона ныне не вполне безупречна, то его книга, по большому счету, посвящена, возможно, главной проблеме XXI века – экстремальному давлению человека на окружающую среду. «Где приземлиться?» – это название памфлета Бруно Латура о безрадостных перспективах человечества в условиях тотального экологического кризиса вполне могло бы стать эпиграфом для «Каннибалов и королей». В этой книге нет ни одной выдержки из знаменитого доклада Римского клуба 1972 года «Пределы роста», ни разу прямо не упоминается «нефтяной шок» 1973 года, завершивший «славное тридцатилетие» глобального капитализма после Второй мировой войны, но проблема исчерпания ресурсов, необходимых для поддержания достигнутого людьми уровня благосостояния, так или иначе оказывается магистральным сюжетом книги.
В представленной в «Каннибалах и королях» обновлённой версии культурного материализма находится место не только Марксу, но и Мальтусу, а также лишь зарождавшейся в то время экологической истории – тремя ключевыми факторами, определяющими динамику культурной эволюции от доисторических времён до наших дней, Харрис называет демографическое давление, интенсификацию производства и истощение окружающей среды. Убедиться в том, что набор базовых переменных определён верно, несложно, если обратиться к динамике соответствующих процессов за то время, что прошло после первого издания книги в 1977 году. Численность населения планеты с тех пор примерно удвоилась (с 4 млрд человек в 1974 году до 7,8 млрд в 2020 году), при этом темпы роста глобальной экономики сильно замедлились (в редкие годы они превышали 4 %), даже несмотря на выход на сцену новых мощных игроков во главе с Китаем, а о нарастающем экологическом кризисе в последние десятилетия не говорил разве что ленивый. Иными словами, почти полвека назад Харрис хорошо уловил, что мир вступает в новую эпоху резкого нарастания эксплуатации – как труда, так и окружающей среды, – и в этом отношении «Каннибалы и короли» стоят в одном ряду с уже упоминавшимся «Состоянием постмодерна» Дэвида Харви, где постмодерн описывался как новый, более интенсивный режим капиталистического накопления.
Как и большинство свидетелей «нефтяных шоков» 1970-х годов, Харрис не мог обойти стороной пресловутый вопрос о том, когда закончится нефть, ныне явно не имеющий первостепенного значения в сравнении с вопросом о том, когда человечество сможет отказаться от ископаемых углеводородов, чтобы остановить или хотя бы замедлить негативные изменения климата. Подобно Давиду Рикардо, который в первой трети XIX века строил мрачные прогнозы, исходя из постепенного исчерпания резерва качественных сельскохозяйственных земель, Харрис приходит к выводу, что стоимость угля и нефти будет расти, поскольку их становится меньше. А если учесть, что «практически каждый продукт и услуга в индустриальном обществе зависят от значительных затрат энергии, получаемой из этих источников, инфляция будет неуклонно снижать способность среднестатистического человека платить за товары и услуги, которые сейчас считаются необходимыми для здоровья и благополучия».
В какой мере сбылись эти предсказания? На первый взгляд, они были опровергнуты уже во второй половине 1980-х годов, когда цены на нефть рухнули, как только Саудовская Аравия решила значительно увеличить добычу. В первые годы нынешнего столетия, когда нефть выросла до невероятных во времена Харриса 100 долларов за баррель, более масштабного инфляционного шока не случилось – центробанки к тому моменту уже научились бороться с инфляцией с помощью «тонких настроек». А затем, уже в середине 2010-х годов, американская «сланцевая революция» доказала, что вопрос о том, когда сгорит последняя капля нефти, едва ли можно считать злободневным. Но в дальнейшем, после обострения санкционных войн на мировом нефтегазовом рынке, ситуация стала развиваться ровно по тому сценарию, который обозначил Харрис, видевший картину, разумеется, гораздо более широкую, чем технические дискуссии о потенциале добычи углеводородов:
«Топливная революция создала возможность для более непосредственного осуществления энергетического деспотизма. В настоящий момент производство и распределение энергии осуществляется под контролем небольшого количества государственных структур и корпораций. Добыча энергоносителей ведётся на относительно небольшом количестве шахт и скважин. Поэтому существует техническая возможность, что сотни миллионов людей будут отрезаны от этих источников, после чего их ждут смерть от голода и холода, погружение во мрак, утрата мобильности – и всё это можно сделать, лишь повернув несколько вентилей и щёлкнув несколькими переключателями».
Или, добавим, нажав несколько кнопок на пульте управления ракетами. В «Каннибалах и королях» ни разу не упоминается имя такого влиятельнейшего социолога XX века, как Норберт Элиас, однако вся книга Харриса (и в особенности её самая шокирующая глава – о каннибализме у ацтеков) может быть прочитана как безжалостная и местами вполне циничная полемика с его главным трудом – книгой «О процессе цивилизации». То, что мы считаем человеческим в человеке, неизменно подчёркивает Харрис, есть лишь очень тонкий налёт поверх нашей животной природы, и скорость обратного процесса – «процесса расцивилизации», который мы наблюдаем сейчас практически в прямом эфире, – наводит на мысль о том, что упрекать Харриса в слишком прямолинейных детерминистских построениях, пожалуй, вряд ли стоит. Харрис недаром критиковал постмодерн: путь от знаменитой теоретической установки Пола Фейерабенда «всё сойдёт» (anything goes) до её прикладной политической реализации в духе «всё дозволено» оказался слишком уж коротким. Но именно в таких критических точках, возможно, возникает шанс переломить логику культурного детерминизма, о котором Харрис пишет в самом конце «Каннибалов и королей»:
«Любое индивидуальное решение относительно того, принять текущий порядок, сопротивляться ему или изменить его, трансформирует вероятность того, что в итоге мы получим тот или иной конкретный эволюционный результат… Люди, обладающие глубокой личной приверженностью определённому ви́дению будущего, совершенно оправданно борются за достижение своей цели, даже если сейчас результат кажется отдалённым и маловероятным. В жизни, как и в любой игре, исход которой зависит как от удачи, так и от мастерства, рациональный ответ на плохие шансы заключается в том, чтобы предпринимать больше усилий».
Николай Проценко, февраль 2024 года
Введение
На протяжении нескольких веков западный мир утешался верой в то, что материальный прогресс никогда не кончится. В наших автомобилях, телефонах и центральном отоплении мы видим доказательство того, что наша сегодняшняя жизнь намного легче, чем жизнь родителей наших родителей. Да, мы признаём, что прогресс может быть медленным и неравномерным, время от времени дающим сбои, но в то же время полагаем, что в целом будущая жизнь станет гораздо легче, чем теперешняя.
Подобные убеждения подпитываются научными теориями, которые по большей части сформулированы ещё столетие назад. Учёные Викторианской эпохи представляли себе эволюцию культуры в виде восхождения на крутую гору, с вершины которой цивилизованные народы могли смотреть свысока на отдельные ступени дикости и варварства, которые ещё предстояло преодолеть «низшим» культурам. Викторианцы преувеличивали уровень материального неблагополучия так называемых «дикарей», одновременно завышая ценность благ индустриальной «цивилизации». Древний каменный век рисовался им эпохой великого страха и отсутствия безопасности, временами, когда люди только и делали, что непрерывно искали пищу, а ночи коротали у огня в безотрадных пещерах, осаждаемых саблезубыми тиграми. Лишь с открытием секрета выращивания сельскохозяйственных культур у наших «диких» предков действительно появилось достаточно свободного времени, чтобы перейти к оседлому образу жизни в деревнях и строить себе удобные жилища. Только теперь они могли накапливать излишки продовольствия и располагали временем для размышлений и экспериментов с новыми идеями. Последнее, в свою очередь, вероятно, привело к изобретению письменности, появлению городов и организованной государственной власти, к процветанию искусства и науки. Затем появился паровой двигатель, положивший начало новому, более стремительному этапу прогресса – промышленной революции с её волшебным рогом изобилия в виде машин массового производства, экономящих человеческий труд, и технологий, делающих жизнь лучше.
Преодолеть подобную систему представлений нелегко. Тем не менее всё больше людей не может отделаться от ощущения, что под оболочкой индустриального общества скрывается пустота, а нашим потомкам, несмотря на создаваемые посредством СМИ образы наполненного весельем досуга, придётся работать всё более упорно, чтобы сохранить хотя бы те немногие блага, которыми мы наслаждаемся сейчас. Великий индустриальный рог изобилия не только загрязняет планету отходами и ядовитыми веществами, но и извергает из себя всё более низкопробные, дорогостоящие и некачественные товары и услуги.
Задача этой книги заключается в том, чтобы заменить прежнее викторианское представление о прогрессе как о движении вперёд и вверх более реалистичным описанием культурной эволюции. Всё, что происходит сегодня с уровнем благосостояния, имело место и в прошлом. Наша культура – не первая, чьи ожидания были обмануты технологиями, и не первая, достигшая пределов собственного роста. В предшествующих культурах технологии тоже не раз терпели крах, но на смену им неизменно приходили новые. То же самое касается пределов роста: за их достижением и преодолением следовали лишь очередные аналогичные процессы. Многое из того, что мы считаем современными проявлениями прогресса, в действительности представляет собой лишь восстановление образцов, которые были массово доступны в доисторические времена.
Человеческие сообщества каменного века вели более здоровую жизнь, нежели большинство людей, обитавших на планете после завершения этой эпохи: во времена Римской империи в мире присутствовало больше болезней, чем когда-либо прежде, и даже в Англии начала XIX века средняя продолжительность жизни детей, вероятно, не слишком отличалась от аналогичного показателя за 20 тысяч лет до этого. Кроме того, охотникам каменного века для пропитания требовалось работать меньше времени, чем не только среднестатистическим китайским и египетским крестьянам, но и сегодняшним фабричным рабочим – даже несмотря на то, что в распоряжении последних имеются профсоюзы. Что же касается таких благ, как хорошая еда, развлечения и эстетические удовольствия, то первым охотникам и собирателям была доступна роскошь, которую в наши дни могут себе позволить лишь самые богатые американцы. Ради того, чтобы провести пару дней на фоне лесов и озёр, где можно подышать чистым воздухом, современному руководителю нужно трудиться пять дней. В наши дни для того, чтобы получить такую привилегию, как несколько квадратных футов травы под окном собственного дома, нужно всей семьёй работать и копить деньги на протяжении тридцати лет – и это, подчеркнём, привилегия немногих. «Еда без мяса – не еда», говорят американцы, чей рацион богат (кое-кто считает, что даже слишком) животными белками, однако две трети из ныне живущих людей – вегетарианцы поневоле. В каменном веке рацион с высоким содержанием белка и низким содержанием крахмала был доступен для всех, причём мясо не замораживали и не накачивали антибиотиками и искусственными красителями.
Впрочем, эта книга написана не для того, чтобы умалить преимущества уровня жизни нынешних американцев и европейцев. Невозможно отрицать, что сегодня мы живём лучше, чем наши прабабушки и прадедушки в прошлом веке. Невозможно оспорить и то, что наука и техника способствовали улучшению качества питания и здоровья, продолжительности жизни и комфорта сотен миллионов людей. В таких сферах, как контрацепция, защита от природных катаклизмов, лёгкость транспортного сообщения и коммуникаций, мы явно стоим выше даже самых зажиточных обществ прошлого. Однако вопрос, который больше всего занимает автора этой книги, заключается не в том, реальны ли достижения последних 150 лет, а в том, являются ли они устойчивыми. Можно ли рассматривать появившийся не так давно индустриальный рог изобилия как высшую точку единственной непрерывно нарастающей кривой материального и духовного подъёма – или же это лишь напоминающий пузырь сверхновый протуберанец, возникший на кривой, которая с одинаковой частотой движется то вниз, то вверх? Полагаю, что фактическим данным и объяснительным принципам современной антропологии в большей степени соответствует второе представление.
Автор этой книги задался целью продемонстрировать взаимосвязь между материальным и духовным благополучием и затратами/выгодами различных систем, предназначенных для увеличения производства и контроля над ростом населения. В прошлом непреодолимое давление воспроизводства населения, связанное с отсутствием безопасных и эффективных средств контрацепции, постоянно приводило к циклам интенсификации производства. Такая интенсификация всегда оборачивалась истощением окружающей среды, в результате чего обычно появлялись новые производственные системы, каждая из которых имела собственные своеобразные формы институционализированного насилия, непосильного труда, эксплуатации или бесчеловечности. Поэтому давление со стороны воспроизводства населения, интенсификация и истощение окружающей среды оказываются ключевыми факторами для понимания эволюции семейной организации, отношений собственности, политической экономии и религиозных верований, включая пищевые предпочтения и табу. Современные методы контрацепции и прерывания беременности вступают в игру в качестве, возможно, решающих новых элементов этой картины, поскольку они устраняют те невыносимые наказания, которые ассоциируются со всеми существовавшими прежде прямыми методами преодоления репродуктивного давления при помощи контроля над рождаемостью. Тем не менее новые технологии контрацепции и прерывания беременности, вероятно, появились слишком поздно. Современные общества, существующие в государственной форме, неустанно стремятся к интенсификации индустриального способа производства. Сейчас мы лишь начинаем расплачиваться за истощение окружающей среды, связанное с этим новым витком интенсификации, поэтому невозможно предсказать, какие новые ограничения потребуются для преодоления пределов роста индустриального уклада.
Автор осознаёт, что его теоретические представления об историческом детерминизме, скорее всего, спровоцируют недоброжелательную реакцию. Кого-то из читателей оскорбят представленные в книге указания на причинно-следственные связи между каннибализмом, религиями любви и милосердия, вегетарианством, детоубийством и издержками/прибылями производства. Как следствие, автора могут обвинить в стремлении заключить человеческий дух в замкнутую систему механических отношений. Однако мои намерения были прямо противоположными: то обстоятельство, что слепая форма детерминизма управляла прошлым, не означает, что она должна править и в будущем.
Прежде чем переходить к основному содержанию книги, следует пояснить значение слова «детерминизм». В контексте науки XX века больше не идёт речь о причинах и следствиях в смысле механического взаимно-однозначного соответствия между зависимыми и независимыми переменными. Физика элементарных частиц уже давно руководствуется принципом неопределённости Гейзенберга, который применительно к микрочастицам заменяет причинно-следственные определённости причинно-следственными вероятностями. Поскольку в физике парадигма «одно исключение опровергает правило» утратила своё господство, лично я не намерен навязывать её феноменам культуры. Под детерминистическими отношениями между культурными феноменами я понимаю лишь то, что схожие переменные в схожих условиях, как правило, порождают схожие последствия.
Поскольку я уверен, что отношения между материальными процессами и моральными предпочтениями представляют собой отношения, основанные на вероятностях и подобиях, а не на определённостях и тождествах, можно с лёгкостью быть уверенным и в том, что история является детерминированной, однако люди обладают способностью к реализации собственного морального выбора и свободы воли. Фактически я настаиваю на возможности невероятных исторических событий, предполагающих непредсказуемые изменения нормальных причинно-следственных отношений между материальными процессами и ценностями, – а следовательно, все мы несём ответственность за свой вклад в историю. Но утверждать, что мы, люди, обладаем способностью приводить культуру и историю в соответствие со стандартами по собственному свободному выбору, не значит утверждать, что история действительно является выражением этой способности. Это вовсе не так: как будет показано ниже, в целом культуры эволюционировали по параллельным и сходящимся траекториям, которые являются чрезвычайно предсказуемыми, если мы обладаем знанием о процессах производства, воспроизводства, интенсификации и истощения. Сюда же относятся, среди прочего, ритуалы и верования, которые вызывают у людей во всём мире как отвращение, так и трепетное отношение.
По мнению автора, свобода воли и моральный выбор практически не оказывали значительного воздействия на те траектории, по которым до недавнего времени развивались системы социальной жизни. И если мы это призна́ем, то всем, кто озабочен защитой человеческого достоинства от угрозы механического детерминизма, следовало бы вместе со мной поразмыслить над таким вопросом: почему социальная жизнь вплоть до сегодняшнего дня в подавляющем большинстве случаев состояла из предсказуемых механизмов, а не наоборот? Убеждён, что одним из самых больших существующих препятствий на пути реализации свободного выбора для достижения таких невероятных целей, как мир, равенство и благоденствие, является неспособность осознать те материальные эволюционные процессы, которые обусловливают сохранение войн, неравенства и бедности. Результатом умышленного пренебрежения наукой о культуре становится избыток моралистов, которые настаивают на том, что всё непроизвольно им навязанное является порождением их свободной воли, тогда как миллионы людей, которые могли бы быть свободными, сами ввергают себя в новые формы рабства, не понимая своих шансов на свободный выбор. Чтобы изменить социальную жизнь к лучшему, нужно начать с понимания того, почему обычно она меняется к худшему. Именно поэтому я считаю разновидностями морального двуличия игнорирование причинно-следственных факторов культурной эволюции и пренебрежительное отношение к шансам на желаемый результат.
Глава I. Культура и природа
Исследователи эпохи Великих географических открытий, отправлявшиеся в новые для европейцев земли, не сразу поняли закономерности обычаев и институтов в глобальном масштабе. В некоторых регионах – например, в Австралии и в Арктике, в южной оконечности Американского континента и в Африке – они обнаружили группы людей, которые по-прежнему жили во многом так же, как давно позабытые предки европейцев из каменного века: группами из двух-трёх десятков человек, разбросанными по необъятным территориям, постоянно перемещающимися и добывающими пропитание исключительно с помощью охоты на животных и сбора дикорастущих растений. Казалось, что эти охотники-собиратели относятся к какому-то редкому и исчезающему виду существ. В других регионах – в лесах восточной части Северной Америки, в джунглях Южной Америки и Восточной Азии – встречались более компактные человеческие популяции, которые обитали в сравнительно устойчивых сельских поселениях. Основой таких сообществ было сельское хозяйство, а их деревни могли состоять из одной-двух больших коллективных построек, но и у этих людей оружие и хозяйственный инвентарь представляли собой реликты доисторического периода.
Более крупные поселения располагались на берегах Амазонки и Миссисипи, а также на островах Тихого океана – иногда они насчитывали тысячу и более жителей. Некоторые такие сообщества организовывались в конфедерации, приближавшиеся к возникновению государственности. Несмотря на то, что европейцы преувеличивали «дикость» таких сельских общин, в большинстве своём их обитатели коллекционировали головы врагов в качестве трофеев, заживо поджаривали на огне захваченных в плен и поедали человеческую плоть во время ритуальных пиршеств. Впрочем, не будем забывать, что «цивилизованные» европейцы тоже пытали людей – например, в ходе процессов над ведьмами, – а если они и брезговали поеданием друг друга, то не возражали против истребления целых городов.
В других территориях первооткрыватели, разумеется, сталкивались с полноценно сложившимися государствами и империями, во главе которых стояли деспотические правители и господствующие классы, а задачи обороны решались при помощи регулярных армий. Именно эти великие империи с их большими городами, монументами, дворцами, храмами и сокровищами манили Марко Поло, Колумба и их многочисленных последователей за океаны и пустыни. Именно там находился Китай – величайшая империя мира, огромная и сложно организованная держава, правители которой презирали «краснолицых варваров», являвшихся к ним с прошениями из ничтожных королевств за пределами цивилизованного мира. А ещё там была Индия – страна, где почитали коров, а неравномерное распределение жизненных невзгод между людьми ставилось в зависимость от заслуг каждой души в её предшествующем воплощении. Наконец, в тех неведомых краях располагались государства и империи коренных народов Америки – целые миры, каждый из которых обладал собственными искусством и религией. У инков европейцы обнаружили огромные каменные твердыни, подвесные мосты, хранилища, где регулярно поддерживались запасы зерна, и контролируемую государством экономику, а у ацтеков – кровожадных богов, которые питались человеческими сердцами, и неустанное стремление к всё новым жертвоприношениям. Впрочем, уникальные качества были присущи и самим европейцам: они вели войны во имя Христа, маниакально покупали и продавали товары ради наживы, а их могущество было непропорционально большим в сравнении с их численностью благодаря хитроумному владению искусством механики и инженерии.
Что означала эта закономерность? Почему одни народы забросили образ жизни, основанный на охоте и собирательстве, а другие его сохранили? И почему среди тех народов, которые занялись сельским хозяйством, одни довольствовались деревенской жизнью, тогда как другие последовательно продвигались к образованию государств? Наконец, почему одни из тех народов, которые сформировали государства, возвысились до масштаба империй, а другие нет? Почему одни народы поклонялись коровам, а другие скармливали человеческие сердца богам-каннибалам? Неужели история человечества, рассказанная уже не одним, а десятью миллиардами идиотов [5], есть не что иное, как игра случая и страсти? Полагаю, что это не так, и что в мире всё же присутствует некий доступный нашему пониманию процесс, который управляет сохранением общих культурных форм, инициирует изменения и предопределяет траекторию их трансформации в параллельных или расходящихся направлениях.
В основе этого процесса лежит тенденция к интенсификации производства – затрат большего количества земли, воды, полезных ископаемых или энергии на единицу времени или площади. В свою очередь, интенсификация представляет собой постоянно возникающую реакцию на угрозы для сложившегося уровня благосостояния. В самом начале человеческой истории такие угрозы появлялись главным образом из-за изменений климата и миграций людей и животных. В дальнейшем же основным стимулом стала конкуренция между государствами. Однако вне зависимости от её непосредственной причины интенсификация всегда контрпродуктивна. При отсутствии технологических изменений она неизбежно ведёт к истощению окружающей среды и снижению эффективности производства, поскольку возросшие усилия рано или поздно придётся прилагать к более отдалённым, не столь надёжным и менее продуктивным объектам – животным, растениям, почвам, полезным ископаемым и источникам энергии. В свою очередь, снижение эффективности приводит к ухудшению уровня благосостояния, то есть к результату, прямо противоположному желаемому. Однако этот процесс не просто завершается тем, что каждый получает меньше еды, крова и других необходимых вещей в обмен на больший объём труда. По мере снижения уровня благосостояния в успешных культурах изобретаются новые, более эффективные средства производства, которые рано или поздно вновь приводят к истощению природной среды.
Почему люди пытаются решать свои экономические проблемы за счёт интенсификации производства? Теоретически самый простой путь к качественному питанию и долгой энергичной жизни, в которой нет места изнуряющему и монотонному труду, заключается не в увеличении производства, а в сокращении численности населения. Если по каким-то не зависящим от человека причинам – скажем, из-за неблагоприятных климатических изменений, – доступный в расчёте на душу населения объём природных ресурсов сократится вдвое, то людям не нужно пытаться компенсировать это сокращение удвоенными трудовыми усилиями. Вместо этого они могли бы сократить в два раза численность своей популяции – точнее, они могли бы это сделать, если бы не одна большая проблема.
Поскольку выживание нашего вида зависит от такой генетически предопределённой разновидности отношений, как гетеросексуальность, проредить человеческий «урожай» – задача не из лёгких. В доиндустриальную эпоху эффективное регулирование численности населения в принципе предполагало снижение уровня благосостояния. Например, если пойти на сокращение численности населения путём отказа от гетеросексуальных половых контактов, то вряд ли можно говорить о сохранении или увеличении коллективного уровня благосостояния. Аналогичным образом, если для снижения рождаемости в человеческом коллективе повивальная бабка прыгает на живот беременной женщины, чтобы убить плод, а зачастую и саму мать, то выжившие смогут питаться лучше, хотя ожидаемая продолжительность их жизни не увеличится. Наиболее распространённым способом контроля над численностью населения на протяжении большей части истории человечества в действительности, вероятно, была та или иная разновидность детоубийства (инфантицида), жертвами которого становились девочки. Психологические издержки, связанные с убийством или страданиями от голода собственных новорождённых дочерей, можно приглушить, если призвать на помощь культурные нормы и отнести их к классу безличных существ (подобно тому, как современные сторонники абортов, к числу которых относится и автор этой книги, не считают, что эмбрион является младенцем). Однако материальные издержки девяти месяцев беременности списать со счетов не так-то легко. Можно с лёгкостью допустить, что большинство людей, практиковавших детоубийство, предпочли бы избежать гибели своих младенцев. Однако альтернативы – резкое снижение качества питания, ухудшение сексуальных практик и здоровья всего коллектива – обычно расценивались как ещё менее желательный результат (по меньшей мере так происходило в догосударственных обществах).
Суть дела заключается в том, что регулирование численности населения зачастую представляло собой дорогостоящую, а то и травматичную процедуру, выступавшую источником стресса для отдельно взятого человека – в полном соответствии с предположением Томаса Мальтуса, что так будет всегда (пока неправота Мальтуса не была доказана с помощью изобретения резинового презерватива). Именно этим стрессом – или, если использовать более точную формулировку, репродуктивным давлением – объясняется постоянно возникавшая в догосударственных обществах тенденция к интенсификации производства как способу сохранения или повышения общего уровня благосостояния. Если бы не суровые издержки, связанные с контролем над собственным воспроизводством, то наш вид мог бы навсегда сохранить свою организацию в виде небольших, относительно мирных и эгалитарных групп охотников-собирателей. Но из-за отсутствия эффективных и безопасных способов контроля над численностью популяции такой образ жизни оказывался неустойчивым. В ответ на сокращение поголовья крупной дичи, вызванное климатическими изменениями в конце последнего ледникового периода, наши жившие в каменном веке предки, столкнувшись с репродуктивным давлением, прибегли к интенсификации. В свою очередь, интенсификация способа производства, характерного для охотников и собирателей, создала предпосылки для перехода к сельскому хозяйству, а это привело к обострению межгрупповой конкуренции, нарастанию военных конфликтов и эволюции государства – но не будем забегать вперёд.
Глава II. Убийства в раю
Вот как выглядит общепринятое объяснение перехода от жизненного уклада групп охотников-собирателей к деревням земледельцев. Охотникам-собирателям приходилось тратить всё своё время на добывание пищи. Они не могли производить «излишки сверх прожиточного минимума», поэтому существовали на грани вымирания в условиях хронических болезней и голода. В связи с этим их желание закрепиться на какой-то территории и жить в постоянных поселениях было вполне естественным, однако мысль о том, как сажать растения, ещё была им невдомёк. Но вот в один прекрасный день какой-то неведомый гений решил бросить в лунку несколько семян, и вскоре люди стали регулярно заниматься растениеводством. Им больше не требовалось постоянно перемещаться в поисках дичи, и обретённый благодаря изобретению земледелия досуг предоставил им время для размышлений. Всё это обусловило дальнейшее и более быстрое развитие технологий, а следовательно, появилось больше пищи – тех самых «излишков сверх прожиточного минимума», – что в дальнейшем позволило некоторым людям перестать заниматься сельским хозяйством и сделаться ремесленниками, жрецами и правителями.
Первый изъян данной теории заключается в допущении, что жизнь наших предков из каменного века была исключительно тяжёлой. Археологические находки, относящиеся к верхнему палеолиту (период между примерно 30 000 и 10 000 годами до н. э.), совершенно отчётливо демонстрируют, что охотники, жившие в те времена, располагали относительно высоким уровнем комфорта и безопасности. Эти люди не были неумелыми дилетантами. В основе их технологий лежало раскалывание, дробление и придание формы кристаллическим породам – полностью овладев этим процессом, люди каменного века по праву заслужили репутацию лучших за всю историю мастеров по камню. Их на удивление идеально обработанные ножи в форме лаврового листа длиной 11 дюймов [28 сантиметров] и толщиной всего 0,4 дюйма [1 сантиметр] невозможно воспроизвести при помощи современных промышленных методик. С помощью тонких каменных шил и заострённых инструментов – так называемых резцов – люди палеолита создавали оснащённые причудливыми зазубринами наконечники гарпунов из костей и оленьих рогов, из тех же рогов делались имевшие совершенную форму метательные дощечки для копий, а тонкие костяные иглы явно использовались для изготовления одежды из шкур животных. Изделия эпохи палеолита из дерева, волокон и шкур не сохранились до наших дней, но и они, должно быть, отличались высоким уровнем мастерства.
Вопреки распространённым представлениям, «пещерные люди» знали, как оборудовать рукотворные убежища, а собственно пещерами и скальными выступами пользовались в зависимости от особенностей рельефа и потребностей того или иного времени года. Например, на юге России археологи обнаружили останки жилища охотников, сделанного из звериных шкур, которое было обустроено в неглубокой яме длиной 40 и шириной 12 футов [12×3,6 метра] [6]. На территории сегодняшней Чехословакии зимние жилища с круглой планировкой диаметром 20 футов [6 метров] существовали уже более 20 тысяч лет назад. При наличии большого количества меха для использования в качестве ковров и постелей, а также значительного объёма высушенного навоза или жирных костей для растопки очага, такие жилища способны обеспечить крышу над головой, по качеству во многом превосходящую современные городские квартиры.
Что же касается утверждений, будто первобытные люди жили на грани голода, то такое представление с трудом согласуется с невероятным количеством костей животных, которые скопились в различных местах, где в эпоху палеолита забивали добычу. По Европе и Азии тогда перемещались огромные стада мамонтов, лошадей, обыкновенных и северных оленей, бизонов. О способности людей эпохи палеолита систематически и рационально использовать этих животных свидетельствуют кости более тысячи мамонтов, найденные на одной из стоянок в Чехословакии, и останки десятка тысяч диких лошадей, которых с разной периодичностью загоняли на высокую скалу близ нынешнего французского города Солютре, чтобы затем сбросить оттуда вниз. Наконец, сохранившиеся скелеты самих охотников свидетельствуют о том, что питались они необычайно хорошо.
Представление о том, что люди эпохи палеолита круглосуточно трудились, чтобы добыть себе пропитание, сегодня тоже выглядит смехотворным. Их способности собирать съедобные растения, безусловно, не уступали шимпанзе. Как демонстрируют полевые исследования, человекообразные обезьяны в естественной среде обитания тратят на уход за своей внешностью, игры и лёгкий сон столько же времени, сколько им нужно для добычи и приёма пищи. А охотой наши предки из верхнего палеолита, скорее всего, занимались по меньшей мере столь же мастерски, как львы – у этих животных всплески интенсивной активности чередуются с длительными периодами отдыха и расслабления. Более подробные данные по этому вопросу содержатся в исследованиях, посвящённых тому, как распределяют своё время сегодняшние охотники и собиратели. В частности, Ричард Ли из Университета Торонто [Lee 1968, 1969, 1972] подсчитал, сколько времени на поиск пищи тратят современные охотники-собиратели из африканских бушменов. Несмотря на то, что бушмены живут на краю Калахари – пустынной местности, которая по буйству растительности едва ли сопоставима с территорией Франции эпохи верхнего палеолита, – взрослым представителям этого народа достаточно лишь трёх часов в день, чтобы добыть еду, богатую белками и другими необходимыми питательными веществами.
Как демонстрируют исследования Аллена и Орны Джонсон, индейцы племени мачигуэнга из перуанской части Амазонии, занимающееся незатейливым огородничеством, тратят на получение пищи чуть больше более трёх часов в день в расчёте на одного человека, хотя в результате получают меньше животного белка, чем бушмены. Но в районах выращивания риса на востоке острова Ява крестьяне сегодня, согласно имеющимся оценкам, тратят около 44 часов в неделю на производительный сельскохозяйственный труд – ни одному уважающему себя бушмену такое даже в голову не придёт – и при этом редко употребляют в пищу животные белки. Американские фермеры, для которых работа по 50–60 часов в неделю является обычным делом, по меркам бушменов питаются хорошо, но определённо не могут похвастаться таким же количеством свободного времени.
Не хотелось бы преуменьшать затруднения, неизбежно возникающие при подобных сравнениях. Очевидно, что труд, связанный с той или иной системой производства продовольствия, не ограничивается временем, которое затрачивается на получение сырых продуктов питания. На приготовление пригодной для употребления растительной и животной пищи тоже требуется время, а ещё больше времени уходит на изготовление и поддержание в функциональном состоянии таких орудий производства, как копья, сети, палки-копалки, корзины и плуги. Согласно оценкам Джонсонов, индейцы мачигуэнга посвящают приготовлению пищи и предметам первой необходимости, таким как одежда, инструменты и жилище, ещё около трёх часов в день. Ричард Ли во время своих наблюдений за бушменами обнаружил, что за один день женщина может собрать достаточно пищи, чтобы прокормить свою семью в течение трёх суток, а остальное время она тратит на отдых, развлечения для гостей, вышивание или посещение других стоянок. Кроме того, «в течение каждого дня, проведённого дома, от одного до трёх часов уходит на кухонную рутину наподобие приготовления пищи, раскалывания орехов, собирания дров и походов за водой» [Johnson 1975] [7].
Приведённые выше свидетельства позволяют сделать следующий вывод: развитие земледелия привело к увеличению трудовой нагрузки на отдельно взятого человека – и на то были веские причины. Сельское хозяйство представляет собой такую систему производства продовольствия, в рамках которой на единицу площади земли затрачивается гораздо больше труда, чем при охоте и собирательстве. Охотники-собиратели, по сути, зависят от естественной динамики воспроизводства животных и растений и мало что могут сделать для увеличения производительности на единицу площади (хотя легко способны уменьшить данный показатель). Напротив, занимаясь сельским хозяйством, люди контролируют динамику воспроизводства растений. Это означает, что производство можно интенсифицировать без непосредственных негативных последствий, в особенности если в вашем распоряжении имеются методы борьбы с истощением почвы.
Секрет того, почему бушмены и другие подобные народы тратят на охоту и собирательство немного времени, заключается в обилии и доступности имеющихся в их распоряжении животных и растительных ресурсов. Пока плотность населения – а соответственно, и масштаб эксплуатации этих ресурсов – остаются на относительно низком уровне, охотники-собиратели могут наслаждаться и досугом, и высококачественной пищей. Поэтому представления, будто жизнь наших предков была «короткой, мерзкой и суровой», имеют смысл лишь в том случае, если мы допускаем, что люди каменного века не хотели или не могли ограничивать плотность своих популяций. Однако эта гипотеза необоснованна: у охотников-собирателей присутствует сильная мотивация для ограничения своей численности, а кроме того, они располагают для этого эффективными средствами.
Ещё одним слабым местом расхожей теории перехода от охоты и собирательства к сельскому хозяйству является предположение, что люди по природе своей стремятся к «оседлости». Эта гипотеза вряд ли может соответствовать действительности, если учесть, с каким упорством народы наподобие бушменов, австралийских аборигенов и эскимосов придерживались традиционного «бродячего» образа жизни, несмотря на организованные усилия государств и миссионеров убедить их жить в деревнях.
Любому преимуществу оседлой деревенской жизни соответствует собственный недостаток. Стремятся ли люди проводить время в обществе? Да, но при этом они ещё и действуют друг другу на нервы. Как показал Томас Грегор в своём исследовании бразильского племени мехинаку [Gregor 1969], устойчивым мотивом повседневной жизни людей, обитающих в небольших деревнях, является стремление к уединению. Судя по всему, индейцы мехинаку слишком много знают о том, чем занимается каждый из их соплеменников ради их же блага. Например, по отпечатку пятки или ягодицы они могут определить, в каком месте остановилась и по пути занялась сексом какая-нибудь пара. Потерянные стрелы выдают выгодное место для охоты их владельца, а топор, прислонённый к дереву, говорит о тому, что кому-то пришлось прервать работу. Выйти из деревни и войти обратно незамеченным невозможно. Чтобы уединиться, нужно говорить шёпотом – в соломенных стенах нет закрытых дверей. По деревне ходят досадные сплетни о мужчинах, страдающих импотенцией или преждевременным семяизвержением, о том, как ведут себя женщины во время соития, а также о размере, цвете и запахе их половых органов.
Способен ли большой коллектив обеспечить физическую безопасность? Да, но безопасность также может быть достигнута благодаря мобильности, возможности исчезнуть с пути агрессора. Есть ли преимущество в наличии значительных трудовых ресурсов для коллективных действий? Да, но большая концентрация людей снижает количество дичи, на которую можно охотиться, и истощает природные ресурсы.
Что же касается предположения о случайном открытии возможности разведения растений, то охотники-собиратели были не так уж глупы, как можно было бы предположить, следуя логике прежней теории. По анатомическим подробностям изображений животных, обнаруженных на стенах пещер во Франции и Испании, можно судить о том, что способности к наблюдению у этих людей были отточены до предела. А ещё больше восхищаться их интеллектом заставляет открытие Александра Маршака [Marshak 1972], который установил, что небольшие царапины, нанесённые на поверхности различных артефактов из кости и оленьих рогов возрастом 20 тысяч лет, служили для того, чтобы следить за фазами Луны и другими астрономическими явлениями [8]. Едва ли есть основания предполагать, что люди, создавшие выдающиеся изображения на стенах пещеры Ласко и обладавшие достаточным интеллектом для ведения календарных записей, не могли знать о биологическом значении клубней и семян.
Исследования, посвящённые охотникам-собирателям наших дней и недавнего прошлого, демонстрируют, что отказ от занятия сельским хозяйством зачастую происходит не из-за отсутствия знаний, а из соображений удобства. Например, индейцы Калифорнии, просто собирая жёлуди, вероятно, получали более значительные и более питательные объёмы продовольствия, чем в том случае, если бы они занимались выращиванием кукурузы. А на северо-западном побережье Северной Америки сельскохозяйственные работы становились относительно пустой тратой времени потому, что в этих местах ежегодно происходят массовые миграции лосося и тихоокеанской корюшки. Зачастую охотники-собиратели демонстрируют все навыки и приёмы, необходимые для занятия сельским хозяйством – за вычетом стадии целенаправленной посадки растений. Индейцы племён шошони и пайютов в Неваде и Калифорнии из года в год возвращались к одним и тем же зарослям диких злаков и клубней, старались не обдирать их подчистую, а иногда даже их пропалывали и поливали. Многие другие охотники-собиратели пользуются огневыми методами, чтобы целенаправленно стимулировать рост предпочтительных для них видов и сдерживать распространение деревьев и сорняков.