Глава 1
Было начало мая, солнечный и теплый, почти жаркий день. Небо было желтоватым от предзакатного солнца, лучи которого пронизывали зеленовато-серые, еще почти голые после зимы кроны деревьев, и сам воздух. Желтой была и прошлогодняя трава, но её, как и деревья, покрывал яркий изумрудный налет свежей зелени. Река, темно-синего холодного цвета, почти не блиставшая на солнце, огибала довольно высокий холм, по которому, разрезая его надвое, змеилась песчаная лента дороги. На холме, любуясь окрестностями, стоял всадник на хорошем коне, одетый с показной роскошью скорее на польский, нежели на московский манер. Это был совсем молодой дворянин лет около двадцати, светловолосый, кудрявый, с коротко стриженными, еще юношескими бородой и усами. Молодое лицо всадника, однако, имело упрямое и высокомерное выражение, прорезавшее его тут и там преждевременными складками. Но сейчас складки разгладились, и он, забыв обо всем, любовался красотой пробуждавшейся природы. Место это было в нескольких верстах от ближайшей деревни, кругом не было ни души, и было так тихо и спокойно, как бывает только теплым северным майским днем.
Вскоре тишину нарушил стук копыт, молодецкий посвист и хрип скачущей на пределе своих сил лошади, а вдали показалось облако пыли, из которого постепенно возник несущийся во весь опор всадник. Дворянин, стоявший на холме, насторожился и положил руку на рукоять украшенного серебряными накладками кавалерийского карабина – не татарин ли? Хотя откуда было взяться татарину в пятидесяти верстах от Москвы, и к тому же к северу, но тогда кто и зачем так несется? Разглядев лихача получше, юноша и вовсе приоткрыл рот от удивления. Это был немолодой человек с длинными седыми волосами и бородой, которые от бешеной скачки развевались в разные стороны, на отличном скакуне и в дорогом, хотя и несколько старомодном наряде рейтарского офицера, с поручами и поножами, в ярко-красном плаще. Когда всадник приблизился настолько, что можно стало различить его черты, лицо молодого дворянина расплылось в радостной улыбке.
– Матвей Сергеевич!.. – сначала вопросительно и про себя прошептал он, а затем закричал во весь голос:
– Матвей Сергеевич!!
– Будет надрываться-то! – прокричал издалека всадник, – И откуда это ты, малый, меня знаешь? Больно молод, чтобы… Ух, да никак… Ванька?! Ванька!! – закончил он с той же радостью, с которой встретил его молодой дворянин. Когда Матвей Сергеевич подскакал к нему, они обнялись и долго не разрывали объятий.
– Ты, Иван Кириллович, давно ли из ссылки? И уже бывшему канцлеру на встречу, а? Или это такова мне честь, что ссыльного на встречу выслали? – всадник в красном плаще рассмеялся и хлопнул Ивана по плечу.
– Забудь это, Матвей Сергеевич! Был ссыльный, а теперь боярин и оружейничий. Ты вот, скажи честно, в двадцать три года о таком и не мечтал – даром, что великий оберегатель!
Матвей Сергеевич рассмеялся. Оба до глубины души радовались встрече, но от этого чувствовали неловкость, которую и старались приглушить грубоватыми шутками.
– Ух, Ванька, вот теперь совсем тебя узнаю! Как был язык без костей, так и остался – длиннее только стал.
– Не ты ли жаловался, что из московита умного слова клещами не вытянешь? Вот я и стараюсь.
– Умного, Ваня, ум-но-го!
– Дай же срок, с первого раза ведь не всегда получится! А как же ты, Матвей Сергеевич, один совсем? Хотя за тобой всегда не угнаться было…
– Мои следом едут. Не могу же я, в самом деле, как бабы да телеги обозные плестись. Да и… А ты сам-то, почему без свиты? Ближнего боярина, хотя и бывшего, негоже одному встречать.
– Не за тобой одним угнаться трудно! Выслали со мной пару стольничков, да кони у них моему нечета – отстали, – Иван Нарышкин пожал плечами, стесняясь сказать, что ему не терпелось поскорее увидеть своего воспитателя и кумира детства: великого государственных и посольских дел оберегателя, героя Польской воины и победителя Разина, Матвея Артемонова. От этого он и гнал что есть сил коня, который, и правда, был куда породистее, чем у сопровождавших Ивана "стольничков".
– Как дела тут у вас, Вань? – посерьезнел Матвей Сергеевич. Ивану показалось это похожим на экзамен: он знал, что Артемонов по меньшей мере раз в месяц обменивается письмами со всеми главными на Москве людьми, не исключая и ивановых ближайших родственников.
– Были неплохо, Матвей Сергеевич: после ссылки-то оно в Белокаменной плохо быть не может. А уж теперь, когда ты приехал – и вовсе отлично стало! – белозубо улыбнулся Иван, – Но если про казну или про думские всякие дела – это тебе завтра Софья куда как лучше меня расскажет. А в остальном…
– Кто расскажет?
– Ах да. Много нового теперь на Москве. Ты, Матвей Сергеевич, ее и не узнаешь – ни Москву, ни Софью. Царевна наша, Софья Алексеевна, ходила-ходила за государем Федором Алексеевичем, Царствие ему Небесное, да до того доходилась, что теперь и в Думе боярской заседает, и чуть ли не все дела во дворце ведет. Многие злятся, а я вот не против: очень уж умна, хоть и девица.
– Ну, и правда: Москва-матушка всегда чем-то, да удивит!
– Конечно, чтобы девка совсем уж не дурила – такого чуда не бывает. Может, только за морем где…
– Ну, и что же?
– Да вот Петра, царевича, взяла и увела с похорон царских, потом еще и плач подняла – отравили, мол, царя-батюшку. То есть не напрямую, конечно, а понимай так. Но все это не моего ума дело, Матвей Сергеевич, – улыбнулся снова Иван. – А вот что касается порядка в столице и военных дел, тут мы все вот как держим, даже не сомневайся! – молодой Нарышкин приподнял крепко сжатый кулак. Жест его был настолько силен, что Иван покачнулся в седле и вынужден был хвататься другой, не сжимавшей воинственно кулак рукой, за гриву, – Ну, конечно, не то, чтобы все гладко… – смущенно прибавил Нарышкин, восстановив равновесие.
– И что же не гладко? – Артемонов, с насмешливой улыбкой слушавший похвальбу своего воспитанника, и видевший сейчас на месте красивого юноши все того же задиристого и смешливого десятилетнего мальчика, теперь с нетерпеливым любопытством пришпорил коня и дернул узду.
– Да как сказать, и не знаю. Как будто нечисто на Москве, что ли. Знаю, знаю, звучит смешно.
– Да нет, Вань, смеяться пока не стану. Про нечистого только забудь – быстро о себе напомнит. Рассказывай, не тяни.
– Да то-то и оно, Матвей Сергеевич, что ничего такого и не расскажешь, все по мелочи. На душе жутко бывает, а начнешь другому пересказывать – сам себе бабой суеверной кажешься… Ну, хоть со стрельцами: всегда ведь смирные были, царские любимцы, а тут как будто сам черт в них вселился. Говоришь с кем-то из них, а он первые слова вроде слушает, а потом туман в глазах, а за этим туманом огонь вспыхивает… Глупости, конечно, Матвей Сергеевич…
– Глупости! – задумчиво признал Артемонов, но, казалось, только для того, чтобы ободрить юношу.
– Да еще странного много люди видят и рассказывают: кого кикимора на реке зазывала, у кого домовой шалит. И те, главное, люди, от кого таких рассказов ну никак не ждешь – кто сам раньше над таким смеялся. Да и я, грешный, слыхал не раз, как ночью по улице стая несется, кричит, визжит… А голоса и не человеческие, и не собачьи: не пойми, чьи. Одним словом, бесовские! И собаки, это заслышав, не лают, а скулят и в конуру прячутся. А на улицу выйдешь – нет никого, тихо. Или приснилось, думаешь? А, к слову, и сны-то всякие снятся – диву даешься: и откуда такое в голове взялось… Ну, будет. Поехали, Матвей Сергеевич, сестра тебя заждалась, да и все остальные! Много тебе расскажем, да я по дороге и начну.
Матвей Сергеевич замешкался.
– Ну… Ты, Ваня, поезжай, а я немного сверну и с другой стороны в Белокаменную заеду. Ты посмотри на меня: ну куда в таком виде в Кремль! Обоза с вещами дождусь, и завтра уж по-боярски приеду, чтобы вспомнили все Матвея Артемонова.
– Да что ты, Матвей Сергеевич! – растерялся Иван, – Меня без тебя родственники на порог не пустят, а сестра и вовсе прибьет. Как же это…
– Тихо! Ты про правоверного халифа Гаруна Ар-Рашида слыхал?
– Правоверного?..
– То-то же! Молод ты еще, и глуп. Поэтому слушай меня, и не спорь, сделай милость. Скажи, что Матвей Сергеевич, мол, жив-здоров приехал, но из-за срочных государственных дел пока явиться не может. Ну, а семейство мое уж встретьте, как положено. Да… И сделай так, чтобы никто лишний про приезд мой до времени не узнал… особенно Ванька, старый черт. Получится это – сильно ты мне поможешь, Ваня, да и не одному мне. Ну, Иван Кириллович, будь здоров, скоро увидимся!
Артемонов поднял на дыбы коня и с почти неправдоподобной скоростью исчез в ближайшей роще. Пока молодой Нарышкин удивленно смотрел ему вслед, размышляя о том, кого же следует подразумевать под "старым чертом Ванькой", и обиженно качал головой, на дороге, с московской стороны, показались еще два богато одетых всадника. В них Иван узнал своего младшего брата Афанасия, почти детского возраста, и еще одного, также совсем молодого стольника из рода Нарышкиных.
– Афонька! – закричал в бешенстве Иван, подскакав к брату, – Тебе бы, дурачине, только дьячкам перья чинить, а не знатным людям на встречу ездить! Сколько же вас ждать можно!
Афанасий и его спутник, которым сам же Иван Кириллович приказал чуть раньше поотстать, то недоуменно переглядывались, то, испуганно приоткрыв рты, смотрели на новоиспеченного боярина. С его крутым нравом они были знакомы не понаслышке, однако на что прогневался Иван сейчас – понять юные стольники решительно не могли.
– Ну, не долго же вам в стольниках ходить! Поедете вы у меня на посылки, по самым по крымским вестям, а то – в Сибирь! Я вам покажу, как царский род позорить, узнаете у меня…
Окончательно запугав юношей, Иван, по видимости, смягчился, и сказал им строго:
– Придется мне теперь за вас дело делать, помощнички. Оставайтесь здесь, ждите стрелецкий отряд и обоз Матвея Сергеевича. И если хоть одно зернышко с возов упадет – пеняйте на себя!
С этими словами Иван поднял на дыбы коня и, невольно подражая Артемонову, исчез за склонившимися над изгибом дороги, еще почти совсем голыми ветвями берез. Молодые стольники со смесью испуга и облегчения проводили взглядом Ивана, но они испугались бы куда больше, увидев, чем занялся тот, отъехав на десяток верст.
– Правоверный, говоришь, халиф… – бормотал себе под нос Иван, спрыгнув с коня и ковыряясь в кустах позади заброшенного, поросшего мхом колодца, – А вот до такого твой халиф бы додумался? То-то, мы тоже не все щи лаптём хлебаем!
С этими словами Нарышкин извлек из кустов ворох одежды, торопливо забежал с ним за ближайшую кущу деревьев, и вскоре вышел оттуда в наряде стрелецкого сотника: пожалуй, получше рядового, но и не самых богатых статей. Старую свою дорогую одежду он нетерпеливо затолкал туда же, в кусты за колодец. Новый наряд, казалось, изменил даже сами черты лица Ивана. Оглянувшись по сторонам, он вскочил на коня и помчался дальше в сторону Москвы.
Глава 2
Матвей Артемонов скакал по перелескам и покрытым невысокой зеленью лугам, время от времени, в самых топких местах, выбираясь на дорогу. Он старался заехать на каждый холм и на каждую возвышенность, чтобы снова и снова видеть вдали блеск московских куполов, обрывистые, окутанные вечерним туманом стены Кремля и всю необозримую серую громаду московских слобод и предместий. Ближе виднелись деревеньки и села, вокруг которых суетливо носились подводы с высокими хомутами и торчащими вперед оглоблями: начинался сев, и крестьяне старались не упустить и четверти часа выдавшихся теплых дней. Уже не в одной деревне он видел или строящимися, или недавно законченными и сверкавшими свежей известкой храмы, совсем не похожие на простые старинные церкви: на четырехугольном основании стоял восьмиугольник, и тот, и другой – с высокими изящными окошками, а над ними – тонкая, стремящаяся в небо башенка с небольшим куполом.
– И ведь кто бы подумать мог: принялось наше зодчество! Как же это назовут? Артемоновский штиль? Нет, будет, как всегда, невпопад. И с зачинателем, и со штилем – все, как есть, перепутают. Кто нынче силен? Нарышкины, положим… Милославские – больно длинно, Долгоруковы – некрасиво. Вот же: нарышкинское… гм, нарышкинское… Да: барокко! Чем непонятнее, тем проще приклеится. Наташе непременно надо рассказать!
Довольный своей выдумкой, Матвей Сергеевич пришпорил коня, и помчался, очертя голову, вниз с довольно высокого холма. Он уже был совсем недалеко от своего загородного дома, построенного в уединенном месте возле большого дворцового села Коломенского, но так, что непосвященный вряд ли бы нашел этот дом в глубоком, укрытом вековыми ивами овраге. Артемонов не лгал Нарышкину, говоря о срочных государственных делах. Он и вправду считал, что первые, самые свежие впечатления от города и его жителей, полученные сразу по возвращении из красивой, но мертвенно неподвижной северной глуши, будут стоить дороже наблюдений всех долгих последующих недель. И Матвею немало удалось увидеть. Однако, положа руку на сердце, другие мечты заставляли его скакать все быстрее. Он уже чувствовал запах своего любимого табака, привезенного еще двадцать лет назад из Ревеля, вкус любимого вина, которое он, конечно, ни откуда не привозил, не надеясь превзойти кремлевские подвалы. А руки его уже готовились прикоснуться к клавишам старинного клавесина, купленного некогда у старого немца в Друе. И еще Артемонов уже несколько лет, а может, и десятков лет, мечтал остаться хоть на сутки один, без многочисленных домочадцев и слуг, от которых не мог скрыться знатный человек, даже и в ссылке. "Вспомню дорогих покойников, старые сражения, умерших давно красавиц и далекие страны, хоть и были они когда-то ближе некуда! А что еще старику нужно?". Увлеченный этими мыслями, Матвей не заметил, как ему пришлось из-за луж и рытвин заметно сбавить ход, а вскоре дорогу ему перегородили два огромных поваленных дерева. Краем глаза он увидел, а вернее почувствовал, что некоторые из закатных теней среди деревьев по сторонам дороги слишком уж напоминают человеческие фигуры. Но когда он окинул взглядом все вокруг, то не смог заметить и намека на чье-то присутствие. Когда Матвей, было, успокоился и, объезжая понемногу упавшие деревья, приготовился скакать дальше, он неожиданно наткнулся на молоденького стрельца, выросшего прямо перед ним как из-под земли – он едва успел остановить лошадь. "Вот они и начались, ивановские наваждения!" – подумал Артемонов, рассматривая встречного. Тот был, впрочем, самого обычного вида, разве что довольно наглый и слишком уж молодой, как будто не более лет пятнадцати отроду, почти совсем ребенок. Но поскольку стрелецкое звание передавалось по наследству, и служить часто шли совсем молодые стрелецкие потомки, Матвея это не слишком удивило. Он и не смотрел внимательно на мальчишку, а старался, не поворачивая головы, разглядеть: кто же прячется в зарослях у дороги. По выражению же лица встречного, простодушно-жестокому, Артемонов уже ясно понял, что хорошего ждать не приходится, и только продумывал возможные действия.
– Постой-ка, боярин! – очень вежливо, но с полной уверенностью в себе, звонко потребовал стрелец.
– А как же, сынок, конечно! Бумаги какие…
Говоря это и как будто протягивая руку к висевшей на поясе сумке, Матвей незаметным движением пустил вскачь коня, что немало напугало стрельчишку, а опущенной заранее вниз рукой выхватил из ножен саблю и, не целясь и не разворачивая ее, полоснул того снизу-вверх. Удар этот рассек юноше живот, и тот, удивленно глядя вниз и придерживая готовые вывалиться внутренности, стал оседать наземь. Артемонов досадливо качнул головой, поскольку от души жалел несмышленыша, но предаваться душевным терзаниям было некогда. Он быстро пригнулся к гриве коня, ожидая выстрелов, и они не замедлили прозвучать, хотя и немного, с десяток, и все, к счастью для Матвея, прошли мимо. "Ага, братцы, а вас тут маловато, чтобы Матвея Артемонова взять!" – подумал удовлетворенно боярин. Он тут же выхватил оба своих рейтарских карабина и пальнул по смутно видневшимся среди деревьев похожим на людей теням. Раздался стон, одна из теней исчезла, а вторая превратилась в стрельца с ледяными синими глазами, заметными даже издалека в полутьме. Он взглянул на Артемонова с такой злобой, что тому даже в горячке боя стало не по себе. Матвей резко развернул лошадь грудью навстречу противникам и поднял ее на дыбы, чтобы защититься от следующих выстрелов, которых, однако, не последовало. Раздался лишь треск кустов, говоривший о том, что противник отступает. Будь Артемонов менее опытен, он стал бы оглядываться по сторонам – не осталось ли рядом кого-то из нападавших, но Матвей знал: если и остались, ему их не увидеть, а если нет, то и бояться нечего. Он не удержался, и повернулся взглянуть на молодого стрельца. Тот лежал прямо посреди дороги, все так же держась за живот. Под ним была уже изрядная лужа крови, которая текла не только из живота, но и волнами выплескивалась изо рта. Его била предсмертная дрожь.
– Боярин… Боярин, не обессудь… Не сам я… Ты мамке, мамке…
– Конечно, сынок! И не думай: мамке все, как есть, расскажу про твое геройство. Видать, по смелости твоей тебя на дорогу-то отправили, а? А ты сам не тоскуй: будешь жить! Рана у тебя пустяковая, сколько я таких видел. Вот погоди, сейчас я тебе ее замотаю…
Приговаривая, Артемонов с трудом спустился с лошади, сокрушаясь про себя, что ношение доспехов уже не так легко ему дается, как еще года три назад. С ласковым видом он приблизился к стрельцу, а когда тот с надеждой посмотрел на него, Матвей всей тяжестью опустился коленом ему на грудь. Стрелец выпучил глаза, еще сильнее задергался и, кажется, на какое-то время почти потерял сознание. Артемонов же быстро выхватил из-за пояса нож и прекратил мучения умирающего. Тот успел еще с удивленным видом повернуться и взглянуть на Матвея, но очень быстро глаза стрельца помутнели, и он обмяк.
– Ох, и ответишь же ты мне, Ванька, старый пес, за эту безвинную кровь! Втрое с тебя возьму, не продешевлю! – обращался к кому-то Артемонов, тяжело покачиваясь, бредя к коню. Рука его, сжимающая кинжал, безвольно болталась, разбрызгивая кровь на ярко-зеленую весеннюю траву.
– Мамке-то, все же, передай! Хоть будет, кому тебя помянуть, – раздался позади него совершенно ясный и сильный, молодой голос стрельца. Матвей обернулся, но увидел лишь неподвижное и безнадежно мертвое тело юноши, голова которого неестественно завалилась набок, а руки и ноги раскинулись в разные стороны. Холодный ужас охватил Артемнова, и лишь самым большим усилием воли ему удалось заставить себя спокойно, не торопясь и не оглядываясь, подойти к лошади. И все же, оказавшись в седле, он не смог совладать с собой, и пришпорил несколько раз скакуна изо всех сил, бормоча про себя и покачивая головой:
– Однако, раньше они не были так нахальны…
Глава 3
Иван Нарышкин во весь опор летел к Москве, и не просто, а на крыльях любви: запретной и для него, и для его возлюбленной. Для него, представителя самого по нынешним временам знатного московского семейства, счастливого жениха невесты из древнего рода, куда как зазорно было ездить ночами в стрелецкую слободу, а для Марьи… Для нее все было еще сложнее, а может и проще: кто их, баб, поймет?
В ожидании встречи, Иван почти не обращал внимания на то, что происходит вокруг: в седле он привык быть больше, чем ходить пешком, а конь, длинноногий черкесский скакун, уже и сам знал привычную дорогу. Оттого голова молодого Нарышкина была совершенно свободна и быстро заполнилась приятными и вовсе не связанными с окружающей действительностью мыслями. Случилось так, что конь первым заметил опасность, фыркнул и замедлил ход, заставив всадника оглянуться по сторонам. Из рощи, спрятавшейся за небольшим холмом, поднимался дым костра, и раздавались голоса спорящих людей, впрочем, спорящих благодушно. Нарышкин обругал себя за невнимательность, затем порадовался тому, что, похоже, все же не был замечен, а потом, долго не раздумывая, спрыгнул с коня и привязал его за уздечку к ближайшему кусту. Иван был не любитель долго обдумывать свои действия, и сейчас размышлял лишь о том, как бы незаметно подобраться к стоявшим у костра, а вовсе не о том, чем это для него самого может обернуться. Старая охотничья привычка подсказывала, что лучше всего взобраться на холм, где его вряд ли заметят, тогда как он сам будет видеть все, как на ладони. Нарышкин легко привел свой замысел в действие, и вскоре уже внимательно рассматривал расположившихся кругом возле костра стрельцов: их было с полсотни и, судя по цвету кафтанов, были они из разных полков. Гнев ударил в голову Ивана. Прежде всего, совсем не с руки было верным царским слугам, охранникам столичного покоя, собираться в нескольких верстах от Москвы вечером для каких-то разговоров, да еще и в полном наряде, да еще и с оружием. Не доглядели начальные люди. Но главное: круг, круг… Не московская это была привычка: московиты, собравшиеся вечерком у костра, попросту расположились бы под деревьями в самых удобных позах. Да и видно было, что стрельцы не случайно выстроились именно таким образом, стараясь изо всех сил поддерживать созданный ими круг: каждый был в нем равен, никто не выдавался ни вперед, ни назад. Это была казачья повадка, а если кто-то вздумал бы в том усомниться, то его сомнения быстро развеяли бы дымящиеся люльки и широкие кушаки многих служивых. Один из стрельцов говорил речь: было видно, что если он тут и не главный, то уж точно один из заводил. Держался же он с самодовольным спокойствием: точь-в-точь как какой-нибудь запорожский или донской казачина, которых Иван навидался вдоволь. Нарышкин окончательно вышел из себя, и остатки и без того невеликого благоразумия покинули Ивана. У него, впрочем, тут же сложился стройный замысел, согласно которому следовало немедленно убить выступавшего сейчас трибуна, после чего остальные стрельцы, по мысли Нарышкина, должны были разбежаться, а сам Иван легко бы успел вскочить тем временем на лошадь, и поминай, как звали. Довольный своей выдумкой, молодой боярин достал из-за пояса пистолет и, слегка подрагивая от нетерпения, стал целиться в увлеченного речью стрельца. Он не сразу и заметил, что на плечо ему легла чья-то рука. Наконец, с видом человека, отвлеченного от любимого дела в момент вдохновения, Иван обернулся, и понял, наконец, что дело неладно. Перед ним стоял, беззлобно и с интересом глядя ему в глаза, худощавый стрелец, который одной рукой теребил Нарышкина за плечо, а другой приставлял ему к груди большой и очень острый нож. Неподалеку располагались еще трое служивых, целившихся в Ивана из пищалей.
– Ты какого же полка будешь, голова? – вкрадчиво поинтересовался худощавый стрелец. Нарышкин мучительно задумался, что слишком явно отразилось на его лице, и далеко не сразу вспомнил, что нарядился стрелецким стольником.
– Ну, Козлова, положим, а что?
– Да ничего, только мы-то и сами оттуда, а твоей милости никогда в полку не видели. Да и в кого ты, друг сердешный, сейчас целился?
Положение было безнадежным. Иван не боялся смерти, напротив, хотел бы умереть славно, с честью для себя и для рода, но сейчас ему стало невыносимо тяжело на душе. Не так он представлял себе славную смерть, чтобы быть пристреленным, как собака, каким-то бородатым мужичьем, а затем быть съеденным псами и лисами, поскольку едва ли у стрельцов найдется время и желание его достойно похоронить.
– Да ребятушки, да я… (Иван и не знал толком, как обратиться к стрельцам). Испугался просто: думаю, столько людей, да с пищалями, вдруг, неровен час…
– Очень-то тебе люди эти помешали, в десяти саженях. Ехал бы себе, подобру-поздорову, – с неумолимой логикой отвечал стрелец, – Да и непонятно, кто ты есть таков. В стрельцах мы тебя не видели, тем более в нашем приказе. Пойдем-ка, покажем тебя поспольству, а там уж чего решат.
Иван настолько испугался, что даже "поспольство" не вызвало его гнева.
– Да зачем я вам! – взмолился Нарышкин, – Отпустите, ну какой от меня толк? У вас там свои дела-разговоры, к чему на меня время тратить…
– Как знать, может быть, ты сейчас нам и нужен.
Страх Ивана прошел, и он злился теперь на себя за свои униженные слова. Но Нарышкина охватила безнадежность: ударить незаметно худощавого стрельца и вырваться от него было нетрудно, но трое других стояли на том неприятном расстоянии, на котором они были в полной безопасности от любых действий Ивана, а в то же время, без труда и не целясь, могли попасть в него из пищалей. Погибнуть бесславно здесь, или пойти к костру, чтобы погибнуть там уже без сомнений, но, скорее всего, мучительно – таков был выбор, стоявший перед Нарышкиным. Мужество вновь изменило ему, и он готов был уже согласиться предстать перед "поспольством", как вдруг неподалеку, саженях в двадцати, раздалось несколько выстрелов.
Стрельцы, конечно, сделали то, что сделал бы на их месте почти кто угодно: немедленно обернулись в сторону выстрелов. Нарышкин, возблагодарив Бога и пожалев того, в которого стреляли – а ему все одно нечем было помочь – выхватил нож у худощавого стрельца и метнул его точно в сердце одного из его товарищей, тогда как самому хозяину ножа достался лишь сильнейший удар головой снизу в челюсть. Двое других, конечно, выстрелили и, конечно, промахнулись. Служивые растерялись, и прежде, чем они сообразили, что им делать, Иван уже успел скатиться по склону пригорка и стать совершенно невидимым для стрельцов. Нарышкин петлял между деревьев, как заяц, время от времени падал на землю и начинал ползти, однако все это, вероятно, было излишним: те стрельцы, что целились в него, были слишком спутаны и увлечены помощью своим пострадавшим товарищам, чтобы серьезно преследовать Ивана. Ну а стоявшие у костра, даже если они и знали о поимке Нарышкина, были заняты происходившей в стороне перестрелкой. Умница-конь, словно почувствовав, что хозяин в опасности, сумел сам отвязаться и неслышно подойти ближе, так что Ивану не пришлось долго его искать.
И вот, Нарышкин снова несся во весь опор к Москве, но мысли его одолевали совсем не те, что перед встречей со стрельцами. Точнее, мыслей было немного, а была смесь злобы и стыда, застилавшая ему голову: Иван снова почти не соображал, куда и зачем он скачет. Поэтому Нарышкин не обратил внимания и на ту странность, что караул на въезде в город пропустил его беспрепятственно, даже не поинтересовавшись, куда и зачем он так мчится на ночь глядя. Но конь Ивана не утратил самообладания, и по-прежнему нес его по пустым и темным улицам туда, куда нужно. Скакуна, впрочем, нужно было оставить подальше от дома Марьи, куда молодой Нарышкин проникал, перебираясь тайком через забор. Умный конь знал это, и привычно остановился возле пустыря, где хозяин обычно его оставлял на ночь. Это был заброшенный двор с то ли погоревшим, то ли просто полуразвалившимся от времени домишкой и густым садом. Конечно, пронырливые московские тати могли угнать скакуна и отсюда, но до сих этого не случилось, да и мог себе позволить боярин Нарышкин рискнуть конем ради любви.
Привязав лошадь, Иван побрел по узкой и кривой, как большинство московских улиц, дорожке, которая была когда-то крыта бревнами, но было это так давно, что бревна успели наполовину сгнить и расползтись в стороны, и только мешали идти. Их, в придачу к многочисленным лужам и колеям, приходилось обходить или перепрыгивать. Нарышкин, впрочем, не слишком обращал внимание на эти препятствия, поскольку владевшие им после бегства от стрельцов чувства никак не могли утихнуть. Поэтому он далеко не сразу услышал странный шум, раздававшийся, казалось, с одной из соседних улиц, и становившийся все громче. Когда же Иван его заметил, то невольно похолодел от страха: это были именно те звуки, про которые он час назад рассказывал Матвею Артемонову. По улице как будто двигалась стая созданий, ожесточенно лаявших и визжащих на все лады голосами самых разных существ. Некоторые вскрики были похожи на человеческие, только дикие и безумные, как вопли бесноватых, другие напоминали рев медведя, третьи – крик петуха. Слышались, помимо криков, стоны и плач, но тоже злые и словно обиженные. На удивление, самих слободских псов, которые обычно встречали каждого прохожего усердным лаем, слышно не было вовсе. И вновь, как и под прицелом стрелецких пищалей, Ивана охватил ужас, который он не смог сдержать: Нарышкин пустился в бегство, не разбирая дороги и поминутно спотыкаясь о бревна или проваливаясь в грязь. Через какое-то время ему показалось, что шумная стая отстала, но стоило немного замедлить шаг, как визг и рев с удвоенной силой раздались с другой, совершенно неожиданной стороны. Приближалась свора так быстро, что теперь казалось совсем уж безнадежным делом пытаться убежать от нее. Ноги месили грязь, но огромные усилия приводили к ничтожному результату. Иван прислонился спиной к какому-то тыну, впился ногтями в грубые доски, закрыл глаза и начал молиться: через секунду преследователи, кто бы они ни были, должны были появиться из-за угла. Шум до поры до времени все нарастал, но потом вдруг остановился на одном месте, прямо рядом с Нарышкиным, которому не хватало сил заставить себя открыть глаза. Он чувствовал запах псины, навоза и гнилья, слышал хлопанье крыльев какой-то огромной птицы. Взвизги и крики превратились из злобных в ехидные, как будто преследовавшая Ивана нечисть забавлялась его испугом. Вдруг он начал падать на спину, куда-то проваливаясь, а в руку его впилось что-то острое, и он, от боли и страха падения, непроизвольно открыл глаза. Шум постепенно угас, вокруг стало до неестественности тихо, и Нарышкин обнаружил, что сидит на земле во дворе, который, как и любой двор, был покрыт основательным слоем пропитанной навозом соломы. Рядом с ним валялась сломанная и окровавленная доска забора, а рука болела, и из нее обильно текла кровь: очевидно, Иван, при падении, поцарапался о гвозди забора. Несмотря на такое малоприятное положение, молодой Нарышкин не помнил себя от радости, переполнявшей его, как будто моряка, выбравшегося после кораблекрушения на берег. Он не сразу и заметил, что находится не где-нибудь, а на марьином дворе. Как он мог попасть сюда после долгого и беспорядочного плутания по улицам, Иван понять не мог, но тут же вскочил на ноги, думая о том, в каком неприглядном виде он сейчас предстанет перед своей возлюбленной. Ту не пришлось долго ждать: испуганное и удивленное, но все же радостное лицо Марьи выглядывало из-за угла.
– Ну что же ты так кричишь, Ваня! – шипела она, – Вся слобода ведь соберется!
Иван подумал, что хорошо бы те слободские жители вышли на улицу, не побоявшись диких звуков, минуту назад, но тут же приосанился и постарался улыбнуться Марье.
– Ну, хорош! Навоз – понимаю, упал, когда через забор лез. А земли-то откуда столько? А кровь? Тяжело ты, милый мой, ко мне добирался, – шептала Марья, пытаясь хоть немного почистить Ивана, что, конечно, было самым безнадежным занятием, – Рассказывай, куда тебя занесло!
– Да, что уж о том… Неспокойно что-то в Москве-матушке. Что же у вас на улице творится? Дикость какая-то…
– Ванюша, Бог с тобой, ну какая дикость? Наоборот: как вымерло все. Мои-то, понятно, ушли, а вот куда вся слобода исчезла… Тишина, как на погосте!
– И… – Иван одновременно очень хотел, но не решался напрямую уточнить, слышала ли Марья те дикие звуки, которые слышал он, – И сейчас тоже тихо было?
– Тише и не бывает! Поэтому, когда ты, милый мой, начал забор ломать, показалось, будто из пушки выпалили.
Они зашли в дом, и Марья, по московскому обычаю, начала нести на стол все, чего только ни было съестного в доме, а Иван, как назло, был вовсе не голоден, и только с жадностью хлебал хмельной квас, да понемногу, чтобы не обидеть хозяйку, отщипывал по кусочку пирога или съедал ложку-другую супа. Марья с довольной нежностью разглядывала своего друга, но в ее взгляде Иван замечал какую-то печаль, едва ли не тоску. В больших глазах Марьи, когда она поворачивалась против огня, явно видны были слезы.
– Ты, Марья, чего сырость разводишь? Не рада мне? – с раздражением спросил Нарышкин. Та принужденно улыбнулась, и окинула Ивана самым чарующим своим взглядом, но раздражение его только нарастало.
– Не очень-то, Марья, у тебя веселая улыбка! Ты скажи, я ведь…
Но тут Марья применила самое верное средство, и, усевшись Ивану на колени, принялась его целовать. Нарышкин быстро успокоился, и уже почти забыл о своих невеселых приключениях, как снизу из подклета раздались громкие звуки: хлопнула дверь, потом как будто что-то упало в сенях, и кто-то затопал ногами. Чуть не отбросив Марью в другой конец горницы, Иван вскочил, и принялся судорожно бегать из угла в угол, в ужасе озираясь по сторонам. Он повалил марьину красивую резную прялку прямо на свечи, от чего едва не случился пожар, сбил часть посуды со стола, и в общем очень напоминал перепугавшуюся соседского пса курицу. Когда же, спустя пару мгновений, он немного пришел в себя, то увидел, что Марья, не в силах сдержать смеха, зажимает рот кулачком и покачивается на лавке, слегка фыркая время от времени.
– Вань!.. Ты не пугайся, это Мамайка, пес наш дворовый. Он, когда холодно станет, или перепугается чего – всегда в дом лезет. А я вот, как назло, дверь забыла запереть.
Марью свалил приступ неудержимого смеха. Нарышкин даже не разозлился, а расстроился. Он был безмерно раздражен, но понимал, что выказывать раздражение сейчас будет и глупо, и не по-мужски, как, впрочем, и тогда, когда он ругался на Марью за ее грустный вид.
"Ну и нашелся же последователь апостола Петра!" – думал он, вяло и бессознательно отвечая на ласки Марьи, – "Петухи и петь не начали, я уже три раза такого труса отпраздновал, что хоть куда. Неужели, и правда, ты, боярин Нарышкин, обычный трусишка, зайка серенький?".
Иван дал себе зарок, что впредь никогда и ничего не испугается, какая бы опасность ему не грозила, и, успокоенный этой мыслью, сжал в объятьях Марью и опрокинул ее на спину.
Глава 4
Добравшись до дому, Матвей Артемонов почти совсем остыл от происшедшей стычки и успокоился. Когда же он увидел зацветавшие кусты сирени, которые он сам давным-давно посадил возле калитки, разросшиеся и загустевшие за много лет ветви любимых яблонь, покрытые едва пробивающейся листвой и переваливающиеся через когда-то высокий и красивый, а теперь посеревший и осевший забор, ему и вовсе стало так хорошо и спокойно на душе, как давно не бывало. Пытаясь продлить эту радость встречи, Матвей решил, перед тем, как зайти во двор, сходить на бывшую неподалеку заводь от давно уже заброшенной водяной мельницы: удивительно красивый уголок со склонившимися над водой ивами, зарослями камышей, бархатной зеленой ряской и кувшинками. Он с облегчением положил наземь шлем и оружие, снял кирасу и другие доспехи, и направился к заводи. Ей, пожалуй, не хватало того буйства растительности, которое бывало здесь всегда летом, а кувшинки еще и не думали цвести, но все же это было то самое место: любимое место Артемонова в Москве, а может и во всем мире. Он уселся на кочку прошлогодней серой осоки с пробивающимися острыми язычками свежей травки, сорвал с ближайшего куста веточку и, бездумно крутя ее в руках, стал разглядывать далеко просматривавшийся весенний лес, гладь воды с отражающимися облаками и саму мельницу, которая, за время его отсутствия, еще больше потемнела, заросла мхом и даже какими-то небольшими деревцами. Сумерки сгущались, и было бы уже почти темно, если бы последние лучи солнца не были особенно яркими. Когда Матвей подумал, что пора бы уже и пойти в дом, чтобы не возиться там в темноте и вечернем холоде, раздался громкий и очень неприятный скрип, который могла издать только старая мельница, если бы ее колесо вдруг пришло в движение. Поскольку это было решительно невозможно, Артемонов подумал, что ослышался или успел по-стариковски задремать и услышал скрип во сне. Душевного покоя, однако, как ни бывало. Матвей покачал головой, удивляясь, почему мир устроен так, что человек и четверти часа не может быть полностью счастливым, и пришел к заключению, что заведено так неспроста, а для его же, человека, блага, но его размышления были прерваны тем же звуком, только еще более громким и неприятным. Сомнений быть не могло: полуразвалившееся, давно уже превратившееся в груду полусгнивших деревяшек колесо мельницы вращалось с отвратительным и каким-то злым звуком. Матвею, сбросившему латы не только буквально, но и душевно, полностью расслабившись в этом тихом уголке, было тяжело собраться с силами и поднять взгляд, чтобы посмотреть туда, в сторону мельницы. Поэтому он сперва искоса взглянул на воду рядом с неистово трясущимся, но никак не разваливающимся колесом, что вовсе не принесло ему облегчения: в воде отражалась какая-то до крайности странная фигура, выглядывавшая из-за мельницы. Разглядеть ее точно было сложно, но ясно было, что она наряжена то ли в кучу какого-то безобразного тряпья, то ли веток и всякого лесного мусора, а на голове ее, из копны немытых и нечесаных волос, торчало что-то вроде рожек, а может быть, впрочем, и кончиков косынки, подвязанной как у старой деревенской бабы. От падавшей из мельницы воды отражение тряслось, как будто издеваясь над Матвеем. В довершение всего, там, где у существа должны были находиться глаза, зажглись два зеленых огонька, и раздался смех: дикий и визгливый, а вместе с ним отрывистые, похожие на лай слова, но какого-то уж совсем нечеловеческого языка. Чем дольше Артемонов сидел в нерешительности, тем громче становился смех, и тем быстрее вращалось колесо. Матвей трижды перекрестился и прочитал молитву, и все же, чтобы заставить себя посмотреть прямо в сторону мельницы, ему пришлось чуть ли не пальцами придерживать веки. Когда, однако, Матвею все же удалось поднять взгляд, он увидел лишь потемневшие в сумерках и совершенно неподвижные развалины мельницы, внутри которой заунывно и редко капала небольшими каплями вода, а налетевший ветерок качал ветвями росших на ней кустиков. В редком лесу тревожно перекрикивались и порхали с ветки на ветку птички, а где-то, совсем уже вдалеке, как будто пару раз хрустнули и качнулись ветки.
– Не обманул Ванька. Как бишь там: кто раньше смеялся… – приговаривал Артемонов, поднимаясь по узенькой тропинке от запруды. Бывалому воину стыдно было в этом себе признаться, но уходил Матвей весьма и весьма торопливо. И к калитке он подходил уже далеко не с теми светлыми чувствами, что в первый раз: если уж любимая запруда так "порадовала", то кто знает, что ждет и здесь. Тут он заметил, что сильно похолодало и почти совсем стемнело, а от реки поднялся туман. Конь Матвея смотрел на хозяина испуганными глазами и быстро перебирал копытами, а столб, к которому Артемонов привязал скакуна, был почти вывернут из земли: видно было, что животное изо всех сил старалось убежать от кого-то или от чего-то. Матвей, покачивая головой, погладил коня и дал ему небольшой кусочек сахару, отчего тот совсем успокоился. Артемонов подошел, наконец, к калитке, вытащил из нехитрого тайника ключ, отпер замок и вошел во двор. Мрачные ожидания его тут же рассеялись: здесь, почему-то, было светлее и теплее, чем на улице, весь двор зарос уже невысокой, но сильной и ровной молодой травкой, все многочисленные садовые деревья и кустарники, кроме вечно сонных по весне яблонь, покрылись листьями, а вишни и сливы начинали уже зацветать. Видневшийся же в глубине сада дом и вовсе выглядел так, как будто Матвей никуда и не уезжал на много лет. В это время где-то, то ли в лесу, то ли – в самом саду громко и красиво запел соловей, и Артемонов, приободрившись окончательно, начал хлопотать по хозяйству. Он привязал коня, натаскал к крыльцу дров из поленницы, вытащил из подклета съестных припасов, которые можно было побыстрее приготовить, и, среди прочего, наткнулся на бутыль вина, настолько соблазнительно покрытую паутиной, что Матвей, решил отложить немного хлопоты, и отметить возвращение домой. Он не помнил, что именно это было за вино, но, поскольку в погребе у него хранились сотни бутылей, а плохих напитков в них не было, привередничать было не с руки. Правда, эта бутылка лежала не в погребе, а в подклете, где вина обычно не держали, но сейчас Матвею казалось, что сама судьба решила помочь ему поднять настроение и забыть неприятный случай на запруде. Он нетерпеливо пробрался к деревянному столику, стоявшему под высокой грушей, смахнул с него прошлогодние листья, срубил кинжалом пробку с бутылки, с жадностью сделал несколько глотков вина, которое показалось ему удивительно нежным и освежающим, и тут с удивлением заметил, что на столе лежит яблоко. Оно было ярко-желтым с красными бочками, без единой прожилки или темного пятнышка – одним словом, идеально красивым. Когда Матвей поднес его ближе к лицу, то почувствовал свежий и тонкий аромат, который бывает только у недавно сорванного с ветки плода. В другое время Артемонов наверняка бы задумался, откуда может взяться свежесорванное яблоко в мае, но сейчас, радуясь легкому и приятному туману, заполнившему голову и прогнавшему грустные мысли, он просто откусил большой кусок прекрасного плода. Лицо его тут же перекосилось, он отбросил яблоко в сторону, и принялся судорожно отплевываться, стараясь, чтобы и малейшего кусочка не осталось у него во рту: яблоко оказалось насквозь гнилым и отвратительно горьким. Матвей вскочил и в бессильной злобе выхватил саблю:
– Ну, выходи, кто бы ты ни был! Буду биться с тобой мечом и молитвой, поглядим, чья возьмет!
Понимая бессмысленность своего гнева, Матвей, в досаде, срубил несколько мешавших ему веток яблонь, разбил в мелкие осколки бутылку, а затем воткнул саблю в землю и опустился обратно на скамью. Начало противостояния невидимому врагу он явно и без боя проиграл, сделав все, что тому и нужно было: выпив вина и откусив яблоко. Впрочем, пока ничего дурного с Артемоновым не происходило, и он уже начал успокаиваться, думая о том, что каким же еще быть яблоку в мае, как не гнилым, и что вино, тем более, было самым обычным, даже приятным на вкус. Посидев немного, он направился в дом.
Ключ с легким скрипом повернулся в замке, дверь открылась, и Матвей оказался внутри. Сначала он замер, отчасти оглушенный запахом родного дома, нисколько не изменившимся, во что почти нельзя было поверить, а потом и нахлынувшими чувствами, которые он и сам со стыдливой усмешкой гнал от себя. Распахнутая дверь скрипнула, и в дом ворвался запах цветущего сада и свежей зелени.
Дом этот был обычным снаружи, но не совсем обычен внутри, как и многие дома вельмож того времени. Снаружи это был добротный приземистый сруб, ничуть не отличавшийся от небогатой дворянской усадьбы где-нибудь под Владимиром или Калугой, без лишних окон и украшений. Зато внутри было, и с избытком, все то, что Матвей Сергеевич успел полюбить в далекой Европе, и что он успел за десятилетия войн и путешествий привезти оттуда с собой, или купить уже позже у многочисленных немцев-ремесленников в самой матушке-Москве. На стенах висели шелковые и кожаные гобелены, отчасти духовного, отчасти повседневного, а отчасти – и самого непотребного содержания. Артемонов, по недостатку времени, вешал их вперемежку, за что корил себя, но никак, за долгие годы, не мог найти времени, чтобы привести свою коллекцию в порядок. Поэтому теперь один из римских пап, окруженный надменными кардиналами, воздевал руки с вожделеющим видом прямо к пышным грудям какой-то нимфы или грации, а сзади его, в это же время, готовились схватить за мягкое место разъяренные гончие ехавшего поодаль французского феодала. На соседней стенке висело несколько персидских ковров, еще пара лежала и на полу. В углу же, как и полагалось, висела полудюжина православных образов старинного письма: строгих ликов, которые Артемонов отыскивал в маленьких монастырях и покупал за немалые деньги, ценя древность и красоту письма. Даже и тут, на стенах, они были отделены от фряжского неистовства определенным пространством. Артемонов разжег лампаду и стал молиться – долго, без счета времени, так, что по окончании молитвы совсем уже стемнело, и дом освещала только лампада, а за окнами простиралась полная тьма. Матвей чувствовал себя так хорошо и так уютно, что ему казалось, что сам Господь рад его возвращению, и благословляет все его будущие дела. Посреди комнаты стоял вполне московского вида стол, окруженный как скамьями, так и обитыми кожей стульями. Под светом лампады, Матвей принес дров и разжег камин, подвинул к нему старое скрипучее кресло (и то, и другое было ливонского происхождения), и, открыв еще одну, на сей раз извлеченную из подвала бутылку, приготовился отдохнуть, наконец, от тягот прошедших лет и грядущих дней.
После пары глотков Артемонову стало и вовсе легко на душе: так, что он почти и не удивился, когда краем глаза заметил высокую женскую фигуру в длинном платье, совсем буднично прошедшую позади него. Матвей почувствовал созданное ей колыхание воздуха. Гостья уселась, спиной к нему, в старинное немецкое кресло, стоявшее также в комнате. Озноб прошел по спине Артемонова, но он уже был изрядно пьян. "Старость! Неужели опять задремал?.." – подумал Матвей и загадал про себя, что если он выпьет еще добрый глоток вина, обернется, и увидит что-то странное, то непременно пойдет и посмотрит: что же там такое в кресле. Он выпил, обернулся и, вздрогнув, увидел там рукав женского платья: темно-зеленой, очень дорогой ткани, весь усыпанный бисером и другими украшениями. Это было бы не так страшно, если бы Матвей не помнил слишком хорошо, когда он видел первый и последний раз в жизни это платье. Давняя война, карета, смоленский лес, обрыв, река под ним – все это он видел, как сейчас. "Не может быть! Или, и правда, я уже там?" – спросил себя Артемонов и, не испытывая, почему-то, страха, а только удивление и любопытство, направился к креслу. Та, которая, по его мнению, сидела там, давно уже не могла быть жива, но сейчас он, почему-то, и не думал об этом. "Уж ты-то мне, любушка, не навредишь. И не напугаешь!". Матвей с волнением подходил все ближе, пока, наконец, не заметил, что из рукава платья выглядывает желтая, покрытая ссохшимися связками, рука скелета. Он остановился в испуге, но тут же ярость переполнила его, и он, вне себя от страха и злобы, развернул к себе кресло. Там, конечно же, ничего не было кроме многолетней паутины, заброшенной уже по ветхости и самими пауками. Пошатываясь, Артемонов подошел обратно к креслу возле камина и тяжело опустился в него. Набравшись сил, он пошел еще раз к киоту, и молился не меньше получаса: когда он закончил, в окнах уже виднелись первые лучи раннего майского восхода. Впрочем, до утра было еще долго, и Матвей, внезапно почувствовавший сильную усталость, поплелся по лестнице наверх, в небольшую комнатушку, где, с большим облегчением, улегся на кровать с балдахином, которую он когда-то с превеликими трудами и расходами вывез из Лифляндии. Ложе это, как будто, радо было его принять: оно вовсе не изменилась за те долгие годы, которые он провел вдалеке от этого дома. Маленькое окошко комнатки выходило на запад, и в нем было почти совсем темно, а на фоне слегка подсвеченного неба прорисовывались, каждым крохотным нераспустившимся листочком, ветви яблонь. У Матвея, все же, было тяжело на душе, и он внимательно прислушивался к тому, что происходило внизу. Там, впрочем, только уютно потрескивали поленья в камине. Вскоре Артемонов задремал, и, в дремоте, стал переворачиваться на другой бок, подтягивая под себя покрывало. Ему, то ли снились, то ли виделись песчаные дюны, сосны и он сам, а может быть, кто-то другой, но такой же счастливый, бежавший в пыльных доспехах вдоль никогда не виданного раньше моря. За плечами были победы, а дальше – дальше их должно было быть так же много, как ракушек на этой уходящей вдаль линии песка, а радость обещала быть бесконечной, как эта водная гладь. Матвей бросился в море и поплыл: легко, как будто не было на его плечах доспехов, а с берега он слышал крики друзей, не решавшихся кинуться в воду вслед за ним, и все же радующихся тому, как решительно он борется с волнами.
Что-то вскоре заставило его приоткрыть глаза, и он увидел совсем рядом со своей рукой, как раз на том месте, где могла бы лежать рука спавшей вместе с ним супруги, рукав фиолетового платья, вид которого был настолько жив в воспоминаниях Матвея, что он немедленно вышел из дремоты и подскочил на кровати. Артемонов неподвижно уставился на выглядывавший из под порывала рукав – тот был совершенно, мертвенно неподвижен, и это пугало больше всего. Ему бы следовало поднять взгляд выше – туда, где должна была находиться голова обладательницы рукава, но Матвей не мог заставить себя это сделать. В это время в маленьком окошке комнаты, быстро и неожиданно, зажглись два больших желтых, скорее всего птичьих, глаза, но, хуже того, раздались звуки шагов: по старой лестнице, ведшей снизу в спальню, медленно поднимался кто-то очень тяжелый. Огонь в камине, полыхнув с шумом, быстро погас, как будто кто-то задул его. Артемонов вскочил с кровати и бросился к маленькой, давно и редко открывавшейся дверце, ведшей на заросший яблоневыми ветками балкончик. Она, как назло, не открывалось – видимо, старый, подвешенный на веревке ключик ее заржавел, и Матвей, в конце концов, принялся биться в дверцу плечом. Нужно было торопиться: фиолетовый рукав в постели зашевелился, как будто подергиваясь, а тяжеловесное существо, поднимавшееся снизу по лестнице, приближалось все быстрее. Очертания его тени сперва были неопределенными, но затем обозначился головной убор московской боярыни: небольшая шапка и широкий платок, свисавший из-под нее с обеих сторон. На месте лица, однако, ничего не было: его словно вырезали ножницами, и эта пустота, заполненная мерцающим светом камина, придвигалась все ближе и ближе к Матвею. Постепенно между шапкой и платком стали проступать какие-то очертания, но, увидев их, Артемонов стал еще быстрее и судорожнее биться плечом в маленькую дверцу. В это время, фиолетовый рукав на кровати поднялся вверх, часто подергиваясь, и из него выглянули вверх иссохшие и побелевшие кости. Деревянные и ветхие доски дверцы стали напоминать Матвею камень, но он не уставал биться об них. Неумолимое, холодное лицо мумии в головном уборе знатной боярыни приближалось снизу, тогда как скелет на кровати подергивался все сильнее, и готов был вот-вот подняться. Отчаявшись выбить дверцу, Артемонов начал снова крутить ключик. После одного из поворотов, дверца, наконец, подалась, и Матвей оказался на маленьком балкончике. Здесь раньше он пил с гостями чай из самовара, любуясь, смотря по времени года, то яблочным цветом и неутомимыми пчелами, то мощными и зрелыми летними кронами яблонь, то гнущимися под тяжестью плодов ветвями, а то и облетевшими, посеченными осенней пургой, и все же красивыми кронами старых деревьев.
– Матвей, ну куда ты, постой! – раздался из дома женский голос, слишком хорошо ему знакомый. Он вовсе не был злым или зловещим, однако звучал так неестественно и оттого страшно, что Матвею захотелось поскорее спрыгнуть вниз, чего он пока не решался сделать. Он сначала не мог разобраться, чего же необычного в этом голосе, но потом понял, что собеседница его произносит слова чуть-чуть, на одну десятую или восьмую, медленнее обычной человеческой речи, а кроме того очень равномерно и почти без эмоций. И эти маленькие отличия делали, почему-то, спокойные и будничные слова жуткими.
– Неужели ты больше не хочешь меня видеть? А раньше ведь так хотел…
Одновременно с этим, как будто что-то страшно тяжелое, как большая пушка, упало с кровати в верхней комнате, а пол и стены дома вздрогнули под этой тяжестью. Дверь начала медленно открываться. Матвей прижался к хлипкой оградке балкончика, и читал раз за разом "Отче Наш", беспрерывно крестясь, но все еще не решаясь прыгнуть вниз. Дверца, которую Артемонов прикрыл, но не запирал, начала дергаться, и ему было почти досадно, что ее не могут открыть. Изнутри раздавался смех и отдельные, уже не связанные между собой слова. Матвей перекрестил дверь, и та вдруг перестала подергиваться: обнадеженный, он подумал, что морок его остался позади, и никакая злая сила, убоявшись креста, уже не доберется до него. Он оглядел яблоневый сад, простиравшийся на пару десятин. Над ним веял туман, покрашенный восходящим солнцем, порхали и пели пташки. Он приметил соловья, который, готовясь создать себе семейство, присел на одну из веток, которая слегка закачалась под почти невесомым птичьим тельцем. Соловей, не откладывая дела на потом, тут же издал красивую трель, по-прежнему качаясь на ветке в клубах поднимавшегося тумана. В это время старенькая дверца с треском распахнулась. Матвей не хотел смотреть туда: он, с трусливым ужасом, отвернулся в сторону, где тихо качались вдалеке сосновые ветви. Петли дверцы поскрипывали, но, кроме этого звука, не было слышно ничего страшного. Артемонов твердо решил открыть глаза, но не успел этого сделать, поскольку оградка балкончика обрушилась, и он, ломая ветки и ругаясь, на чем свет стоит, полетел вниз. На удивление, он почти не ушибся и даже не поцарапался ветками яблони. От этого падения морок как будто слетел с него. Матвей огляделся по сторонам и, не без усилия, взглянул и наверх, в сторону дверцы. Было почти светло и очень тихо, сад был густо затянут туманом, только негромко чирикали и порхали с ветки на ветку птички. Дверца с легким скрипом качалась на ржавых петлях, а за ней, в проеме, конечно же, никого не было, да и в доме не слышно было ни шороха. Матвей вздохнул с облегчением, однако, не решился идти обратно в дом, но, поскольку в саду было прохладно до того, что изо рта у него шел пар, Артемонов решил прилечь на сеновале в полуразвалившемся сарайчике у забора. Из-за изгороди показалась искаженная ужасом морда лошади – она тихо и испуганно заржала, как бы обиженная на хозяина, приведшего ее в такое страшное место.
– Ладно, ладно, Алимка! Не обессудь, я и сам перепугался. Ничего, день наступит – мы эту нечисть отсюда выкурим, обожди немного.
Он прилег на сухое и теплое прошлогоднее сено и, вероятно, тут же заснул, поскольку очнувшись через какое-то время – через минуту ли, через час ли – он долго не мог понять, где он находится. Артемонову то казалось, что он в маленьком городишке, где провел с семьей последние месяцы ссылки, то, что он в Москве, в своем каменном доме в Кремле, а в самом начале Матвей подумал, что находится в усадьбе своих родителей, где он не бывал после самых ранних детских лет.
– Привет, Матвей! – произнес вдруг спокойный голос. Это был голос его брата Мирона, погибшего почти тридцать лет назад, и погибшего, как думал Артемонов, отчасти, по его вине. Матвей часто вспоминал дождливый, не по-летнему холодный день, когда тела погибших в стычке с казаками воинов складывали, одно за другим, в белых рубахах, в братскую могилу, грубо вырытую в неприятного светло-коричневого цвета смоленской земле. Был среди мертвецов и Мирон, которому Матвей сам вложил в холодные руки образок.
– Думаешь, Матюша, я умер? Да нет же, только ранен был.
Мирон говорил с той убедительностью, с которой разговаривают только покойники в сновидениях. Теплая, неразмышляющая детская радость наполнила Матвея, хотя где-то, в глубине души, он понимал, что такого не может быть, и что брат его давно умер.
– Мирон, да я же сам видел, как тебя хоронили…
– Чего же ты видел? Братская была могила, кого-то туда опускали, а кого? Ты думал, что Архипа ранили, а меня убили, а вышло-то наоборот!
Архипа Хитрова, которого упоминал брат, давнишнего своего сослуживца, Матвей, и правда, не видел после той стычки, и это придавало убедительности словам брата, которым и без того хотелось верить.
– А ты что же, где же ты теперь, Мирон? – застенчиво и нелепо спрашивал Матвей, не зная, какие подобрать слова к такому случаю.
– Где-где… Да в саду у тебя, дурень, где же мне, грешному, еще быть! Ты выходи, Матюша, долго ли через стену-то говорить будем? Хоть обнимемся!
Матвей проснулся окончательно, и ему опять стало холодно и жутко, а за стеной, и правда, как будто кто-то переступал, шелестя травой. Но Артемонов, пересилив себя, все же соскочил с теплого стога, поднялся на ноги и пошел к выходу. На улице дико и неожиданно заржал Алимка, и принялся отчаянно бить копытами об забор. Матвей вздрогнул, и у него мелькнула мысль о том, что не стоило бы никуда выходить, но он, разозлившись сам на себя, перекрестился и толкнул дверь. Сначала ему показалось, что снаружи никого нет, но тут он самым краем глаза заметил в кустах, в нескольких саженях, даже не фигуру, а просто что-то более темное по сравнению с листвой. Он резко обернулся в ту сторону и убедился, что в кустах действительно кто-то есть, но разглядеть его подробнее никак не получалось. Гость не торопился уходить, и Матвею показалось, что он, время от времени, весьма нахально на него поглядывает, хотя глаз прятавшегося в кустах видно не было. Сабля осталась в доме, но Артемонов, чертыхаясь, нашел дрожащими руками на поясе кинжал, выхватил его, и направился к кустам.
– Выходи, давай, ну! Думаешь, Матвей Артемонов тебя испугается? Плюю я на тебя, вот что!
Кусты, на сей раз, не на шутку затряслись, и уже не оставалось сомнений, что там и вправду кто-то был. Темная фигура, как показалось Матвею, с издевкой хихикая, стала удаляться в сторону канавы, которая уже и сейчас, в самом начале весны, непроходимо заросла крапивой и прочими травами. Артемонову показалось, что он видит за листьями те самые то ли рожки, то ли кончики косынки, которые были и у странного создания возле водной мельницы. Матвей сделал несколько шагов в сторону кустов, не слишком, впрочем, торопясь, но там, конечно, уже никого не было. Птички зачирикали тревожнее и стали чаще перелетать с ветки на ветку, словно они сочувствовали Матвею, но, одновременно с этим, были и напуганы его поведением. Немного постояв, Артемонов решил пойти в дом, поскольку утро уже окончательно вступило в свои права, и под этим горячим майским солнышком бояться призраков было уже вовсе нелепо.
Он о чем-то задумался, но тут же вздрогнул, поскольку Алимка вновь бешено заржал и стукнулся крупом об забор. В это время с улицы послышался скрип, треск веток, удары чего-то тяжелого о землю, а также какое-то неясное ворчание. Это уже не напугало, а разозлило Матвея, сильно уставшего с прошлого вечера от странных происшествий. Он, недолго думая, выскочил на улицу, и увидел там одну из телег своего обоза, с трудом продиравшуюся по заросшей кустами дорожке, превратившейся по весне в глубокую и грязную колею. И кони, и сопровождавшие воз слуги до того устали, что двигались в полном молчании, даже не ругаясь. Все они с ног до головы были забрызганы густой глинистой подмосковной грязью, и, наверно, прошли бы и мимо Матвея, не заметив его, если бы тот не схватил молча ближайшего из слуг за плечо.
– Боярин! Матвей Сергеич! Уж мы как могли, да разве за тобой угонишься…
– Будет, будет, Кузьма. Не думал, что так рад вам буду. Заезжай, я ворота придержу.
Глава 5
Артемонову, после череды странных событий этой ночи, решительно не хотелось спать, да и времени для этого совсем не оставалось. Он оставил Кузьму и других слуг распоряжаться в доме и готовить его к приезду остальных членов семейства, а сам запрыгнул на Алимку и помчался в Кремль, в свою усадьбу. Доехал на сей раз без происшествий, да и чего плохого могло случиться в такое ясное и свежее, почти морозное майское утро? Стрельцы исправно несли службу при въезде в Земляной и Белый город, и те, что были постарше, узнавали знаменитого вельможу и многолетнего стрелецкого голову, кланялись Артемонову в пояс, дружелюбно улыбались и приветствовали его. Московские улочки, освещенные розоватыми лучами солнца и окутанные не слишком густым туманом, казались таинственными и заманчивыми. Многочисленные церкви хотя и выглядели, как показалось Матвею, немного обшарпанными по сравнению с былыми годами, в такое чудесное утро смотрелись красиво и даже нарядно, ну а на купола было и не взглянуть, без риска ослепнуть.
В доме Артемонова, расположенном недалеко от Чудского монастыря и громады приказных зданий, жизнь уже била ключом. Во двор въехало сразу несколько возов и, несмотря на его обширность, поместились они там с большим трудом. Слуги бестолково сновали туда-сюда, постоянно сталкиваясь друг с другом и с возами, и своей руганью до того вывели из терпенья всю округу, что на двор даже заглянул испуганный дьячок из соседней небольшой церкви, но, поняв, какой большой человек прибыл, только махнул рукой и поскорее удалился.
Матвей Сергеевич решительным шагом вошел в дом, который ему никогда не нравился мертвенной белизной стен и запахом известки, и казался бездушной каменной коробкой, вроде приказной избы или даже тюремного здания. Артемонов велел срочно вычистить и подать свой боярский наряд, облачение в который занимало не меньше часа, а заодно и сообразить поскорее чего-нибудь из еды и выпивки, поскольку ждал в самом скором времени гостей. С последним, к счастью, было проще, поскольку целый воз еды прислали накануне из закромов Большого дворца от имени государыни Натальи Кирилловны и великого государя Петра Алексеевича. Сам Матвей есть совершенно не хотел, и с каким-то отвращением смотрел на груды пирогов, калачей и жаркого.
Гости, и правда, не заставили себя ждать: Артемонов увидел в окно, как на улицу, окончательно перегородив ее, съехалось несколько богатых возков и карет, около которых уже толпились, переговариваясь, много хорошо знакомых ему господ в золотных кафтанах. При каждом было по нескольку слуг, численность которых, вероятно, определялась не столько богатством и родовитостью, сколько мерой спеси хозяина. Матвей недовольно поморщился, поскольку раньше, при покойном государе Алексее Михайловиче, въезд конным всадникам в Кремль был строжайше воспрещен, а уж на карете и сам бы никто не додумался сюда явиться. Сейчас же времена, судя по всему, смягчились. Толпа вельмож, наконец, выделила из себя делегацию из трех или четырех бояр и полдюжины слуг в красных кафтанах с двуглавыми орлами, и посольство это начало пробиваться через скопление возов и людей во дворе, чем ни впряженные в возы лошади, ни артемоновские слуги вовсе не были довольны. Артемонов судорожно пытался сообразить, как ему достойно принять гостей: одет он был едва ли наполовину, а задерживать таких знатных людей во дворе было бы порухой не только их, но и его собственной чести. Вдруг он вспомнил, как зачастую принимали посетителей польские и литовские вельможи, а часто – и сам царь Алексей, и его осенила мысль. Матвей остановил слугу, который, при виде такого большого количества знатных гостей, собрался, было, малодушно бежать, оставив хозяина полуодетым.
– Ты, Василий, продолжай вещи носить, а я потихоньку одеваться стану.
Удивленный Василий пожал плечами, кивнул и убежал в чулан за очередной деталью гардероба. Бояре ввалились в горницу, и тут же замерли при входе, немного опешив от непарадного вида Артемонова. Тот, однако, милостиво кивнул вошедшим, и те принялись кто истово креститься на иконы в углу, а кто и сразу подошел к Матвею, и начал его с шумной радостью обнимать и целовать, по московскому обычаю – троекратно. Артемонов тем временем старался получше разглядеть участников делегации. Среди них был князь Яков Никитич Одоевский, ухитрявшийся смолоду выглядеть старше своего отца, знаменитого Никиты Ивановича, который был уже глубоким стариком, однако держался при своих редких выходах всем на зависть. Пришел и Михаил Юрьевич Долгоруков, сын старого приятеля (а может быть, и неприятеля) Артемонова, некогда лучшего воеводы царя Алексея – князя Юрия Алексеевича. Это был мужиковатый и неловкий человек, который ни умом или хитростью, ни тонкостью черт не напоминал отца. По лицу его было видно, что, в те минуты, когда он не перепуган и не стеснен, как сейчас, он обычно жесток и деспотичен. "В мать, видно, пошел", – жаловался князь Юрий. Также явились Семен Ерофеевич Алмазов и кто-то из молодых князей Черкасских, успевших подрасти за время матвеевой ссылки, и потому не слишком знакомый Артемонову.
– Ну, чего копаешься? – недовольно крикнул Матвей Сергеевич Василию, запропавшему в чулане, повернувшись в его сторону.
– Так ведь это… Мы сейчас! – немного опешив, отвечал Яков Одоевский, принявший слова Артемонова на свой счет.
– Да что ты, князь Яков! Это же я вон, Ваське.
Князь успокоился, но увидев Василия, торжественно вносящего в горницу соболиный воротник, удивился еще больше. Васька же невозмутимо стал натягивать на Артемонова ферязь. Яков Никитич, крякнув и качнув головой, взял у одного из молодцев в красных кафтанах свиток, принял торжественный вид и начал зачитывать приветственное послание от царицы, царевен, самого великого государя и боярской думы. Послание начиналось с перечисления былых заслуг Артемонова и его служб прежним государям, а поскольку тех и других было немало, а слог грамоты отличался многословием и тяжеловесностью, то уставшего Матвея разморил, наконец, сон. Надо же было случиться такому, что, как раз тогда, когда он неглубоко и совсем незаметно для окружающих задремал, Василий начал неловко и болезненно для Артемонова дергать рукав ферязи.
– Да тише ты, черт тебя дери! – выругался спросонья Матвей.
Князь Яков, не переставая читать послание, выпучил на него глаза и заметно понизил голос. Артемонов сделал извиняющийся жест рукой, однако прежняя громкость голосу князя так и не вернулась. Чтение продолжалось еще долго, как и возня Васьки с рукавом, и Матвей, не выдержав, прошептал слуге:
– Да ты, хвост овечий, пошустрее не можешь ли?
Вышло чересчур громко, и младший Долгоруков, нервно вздрогнув, принялся читать раза в полтора быстрее. Получалось теперь негромко, быстро и сбивчиво, как у плохонького пономаря.
– Все, поди прочь! – прошипел еще через несколько минут Артемонов, выведенный из себя непрекращающимися усилиями Васьки, который, к тому же, больно уколол его булавкой. Князь Яков покрылся испариной и явственно дернулся к выходу, однако был удержан стоявшими сзади боярами. К счастью, грамота наконец-то закончилась.
– А еще, государь Матвей Сергеевич, изволь подарки принять от государя и государынь, и от нас, верных царевых слуг! – звонким голосом провозгласил молодой Черкасский, очевидно, долго ждавший этой минуты. Слуги в красных кафтанах пришли в движение, и горница стала заполняться подарками. Среди обычных дорогих, но ненужных вещей, были и сорочки вышитые, самими царевнами, и испеченные ими пироги, и даже, кажется, какая-то поделка самого царя Петра. Сердце Матвея сжалось от умиления, и он, чтобы не дать воли чувствам, встал и громко обратился к боярам и слугам:
– Благодарю от всей души! И вы, бояре, меня пожалуйте: разделите со мной хлеб да соль!
Бояре с радостью прошли к стоявшему здесь же столу, а матвеевы слуги, ревниво отталкивая пришельцев в красных кафтанах, принялись носить еду и питье: по раннему часу – меды и пиво. Напитки быстро привели гостей в приподнятое настроение, и они принялись наперебой рассказывать Артемонову о событиях, происходивших в Москве в его отсутствие. Речь, конечно, шла об обычных московских сплетнях, поскольку обо всех государственных делах старый вельможа, как они отлично понимали, знал побольше их.
– Матвей Сергеич! – зашептал ему на ухо подобравшийся поближе Михаил Долгоруков. – Отец болеет сильно и слаб, а то непременно приехал бы на встречу. Ты уж не откажи: приезжай сегодня к нему в гости, когда хочешь, когда только время от государственных дел свободное найдется. Очень уж старик мой тебя ждет!
– Приеду, коли ждет. А что же, на Думу он больше не приходит?
– Да… Когда здоровье позволяет, то конечно, но теперь вот…
– Ну что же, тогда с боярами посидим, и сразу к нему.
– Да… Оно конечно, Матвей Сергеевич, в любое время!
И Долгоруков с какой-то поспешностью отсел подальше. Матвей, может быть, и задумался бы над этой странностью, если бы не явился все тот же Василий, успевший принарядиться и основательно отведать меду, и не закричал, перекрывая гомон сидевших за столом, что пожаловали "высокие гости – енералы Кровков и Драгон". В горницу вошли два немолодых офицера, один был одет в польский короткий кафтан и пехотный шлем, а второй и лицом, и одеждой был явный иноземец. Агей Матвеевич Кровков был начальником одного из выборных солдатских полков, а Филимон Драгон, скотской земли немец, возглавлял сразу несколько полков солдат и драгун: в статейных списках это соединение называлось "воеводским полком", однако сам Драгон, вероятно, для пущей важности, именовал его "дивизией". Впрочем, сейчас шотландец был почти штатским человеком, поскольку его подчиненные, по завершении многолетней войны с Турцией и Крымом, были распущены по домам – в отличие от стоявших в Москве на Бутырках выборных Кровкова. Матвей, завидев офицеров, с искренней радостью бросился к новым гостям, и они долго обнимались, похлопывая друг друга по плечам и обмениваясь шутками. Бояре с некоторым сомнением оглядели генералов, однако вежливо поздоровались с ними и, посторонившись, пустили их за стол. Хотя ни один, даже самый внимательный наблюдатель, не заметил бы со стороны бояр и малейшего непочтения к Драгону и Кровкову, но после их прихода веселье за столом быстро угасло, а затем думцы стали один за другим подниматься и прощаться с хозяином.
– Мы тебя, Матвей Сергеевич, не можем задерживать и время твое от государственных дел отнимать! – краснея и толкая боком Алмазова, объявил Михаил Долгоруков.
– И то верно, нечего вам меня отвлекать! – важно ответил Артемонов, вызвав веселый, хотя и несколько принужденный смех бояр. – Скоро увидимся, только вы уж подготовьтесь: я на севере умом не ослаб – наоборот!
Бояре попрощались с хозяином и генералами, и, с некоторой поспешностью, вышли, пробираясь по двору к своим каретам.
Оставшиеся некоторое время сидели молча, а потом Драгон задумчиво проговорил:
– Любопытно, сколько лет я должен провоевать за Московию, чтобы стать им своим? Я ведь и по-русски говорю уже не так дурно, не то, что раньше. Как тебе, Матвей, мой выговор, ведь лучше стал за эти годы?
– Брось ты это, друг Филимон! – вмешался Кровков, отрываясь от большой кружки с пивом. – И я им никогда своим не стану, не то, что ты. Хоть ты даже от папежской своей ереси откажись, и то…
– Ну, уж это – нет! – вспыхнул шотландец.
Артемонов молча слушал друзей, но думал, что и ему, выше которого был раньше только царь, а сейчас и царь – мальчишка, суждено вечно быть чужаком для дворян из старинных родов. Они всегда будут смотреть на него сверху вниз, даже пресмыкаясь перед ним: так вот странно устроена жизнь. Матвей выпил еще меду, и ему вовсе расхотелось куда-либо ехать: он бы с удовольствием просидел весь день со старыми друзьями. Что-то подсказывало ему, что это и был бы лучший способ провести этот день.
– Послушай, Матвей Сергеевич, а ведь князь Михаил Юрьевич прав: нечего нам у тебя сейчас время отнимать, – заметил Драгон. – Приезжай ты, боярин, лучше вечерком ко мне, на Кокуй – там и поговорим по душам.
– Спасибо, Филимон! Сам знаешь, Дума может и до утра прозаседать. Но если получится – непременно буду. Ну, а завтра-то уж всяко приеду – соскучился я по вам!
Не успели Кровков с Драгоном покинуть дом, как вся улица окрасилась красным и голубым цветом, да так ярко, что Артемонов заметил это краем глаза, не глядя в окно. Справа от ворот стояла полусотня стремянных стрельцов в голубых кафтанах. Они неподвижно, как статуи, сидели на лошадях, неподвижными, как маски, были даже лица стрельцов, а их кони стояли друг от друга на совершенно одинаковом расстоянии, как будто кто-то, расставляя их, отмерял его линейкой. Красивые животные, все же, перебирали время от времени ногами и мотали хвостом или головой. Слева от ворот, в таком же порядке и неподвижности, расположились пешие стрельцы в слепяще-ярких красных кафтанах. Их, как показалось Матвею, была целая сотня, и как они смогли так красиво расположиться на узенькой улочке – было неясно. От строя отделилось несколько человек во главе с начальником, которые вошли во двор и несколькими резкими короткими приказаниями, в которых упоминались и близкие родственники слуг, быстро навели там порядок. Все затихло, а возы куда-то исчезли вместе с дворовыми и холопами – замешкавшиеся получали изрядно ножнами сабель или бывшей у начальника плетью.
"Хозяева пришли", – мелькнуло в голове у Матвея. Так же по-хозяйски вели себя стрельцы давеча, на большой подмосковной дороге, и это все меньше нравилось Артемонову. "Змея старая! Ничего, вытяну тебя из норы – посмотрим тогда, кто хозяин!" – кипятился он про себя, внешне милостиво улыбаясь входившим с почтительным поклоном в горницу стрелецким головам. Их было трое: стремянные Григорий Горюшкин и Никифор Силин, и кто-то из урядников пешего строя, совсем молодой человек, которого Матвей не знал, но на которого ему тут же пришлось обратить внимание. Лицо Горюшкина выражало почтение и радость встречи – это была потертая маска старого царедворца, великан Силин смотрел, как всегда, с детским добродушием, а вот третий стрелец так нагло уставил на Матвея синие с ледяным оттенком глаза, что Артемонов, поневоле, гневно и удивленно нахмурил брови. Глаза эти, к тому же, показались ему знакомыми.
– Никитка Юдин, сотенный полка Ермолова! – с почтительным поклоном выступил вдруг вперед стрелец, как будто чтобы сгладить неловкость. Выражение его лица совершенно изменилось, и в очень приятную сторону: на нем не было видно приторного подобострастия или страха перед начальством, а только ум, смелость и какая-то готовность к службе, однако без холопства. "Любопытный малый, надо за ним последить", – подумал Артемонов.
Никифор Силин, тем временем, начал красивым басом зачитывать грамоту, приглашавшую Артемонова в царский дворец, куда и должны были его сопровождать стрельцы. Матвей выслушал приглашение, после чего собственноручно налил и раздал служивым по чарке меду, что те восприняли с большим облегчением, ибо чтение грамот давалось им не без труда.
Когда Артемонов, поддерживаемый под руки Горюшкиным и Силиным – он, несмотря на изрядное уже выпитое количество меда и пива, вполне мог еще идти сам, но такова была традиция – шел к карете, через строй стрельцов начали пробиваться три человека, одетых по-мужицки, но очень чисто и добротно. Стрельцы, с выражением самого брезгливого презрения на лицах, принялись отталкивать их в сторону и нещадно бить, не нарушая, впрочем, сильно строя. Мужики, вероятно, опасаясь связываться с царскими слугами, не отвечали на побои, и только упорно старались пробиться к Артемонову. Одному из них, наконец, это удалось, и Матвей узнал старосту одного из своих самых крупных имений, Осипа Лукича. Тот уже обрадовался и приготовился что-то сказать Артемонову, как оказавшийся неподалеку Юдин сильным и точным движением плеча ударил старосту. Тот начал перебирать ногами и готов был упасть, но натолкнулся на стоявших в строю стрельцов, которые тоже принялись, кто как мог, бить и толкать Осипа Лукича.
– Вон отсюда пошел, лапотник! – с перекошенным гневом и отвращением лицом прошипел ему Юдин.
– Погоди-ка, Никита! Это ведь староста мой. Осип Лукич, дружище старый, подходи, не бойся! – крикнул Артемонов. Он не успел разглядеть лица Юдина, поскольку тот, случайно или нет, поспешно отвернулся в сторону. Рядовые же стрельцы опять превратились в статуи.
Осип Лукич, просияв, подбежал к Матвею Сергеевичу.
– Барин! Вот уж рад, ждал тебя, как Бога! Все без тебя наперекосяк пошло… Ну да, стоит ли – теперь ты в силе, с Божьей помощью… все и наладится. Мы без тебя, Матвей Сергеевич…
– Ну, будет, будет! – строго сказал Артемонов, который, по правде сказать, и сам растрогался. Он всегда любил Осипа, дельного и умного мужика, которого приметил еще мальчишкой: не по годам серьезным и умевшим с непередаваемым ехидством поддеть и своего голоштанного товарища, и барина. Сейчас же, глядя на старосту, он вспомнил золото августовских полей, кромку леса и нагромождение белых облаков, куда-то плывущих по синему небу над маленькой владимирской деревенькой.
– Так вот, барин, чтобы тебя не задерживать: бунтуют Бескормовка и Грязная, как есть бунтуют. Своих старост побили и выгнали, меня, грешного, слугу твоего, чуть в колодце не утопили – едва ноги унес. Зачем-то овин сожгли, а с ним и пара ихних же изб сгорела – не иначе, как сам враг рода человеческого их, аспидов, надоумил. Прямое сатанинское беснование!
– Спасибо, Осип Лукич! Как ты и до Москвы-то добрался, я и сам… Бунтовщиков уймем, а ты пока сделай мне милость, побудь у меня дома денька два или три – там я заеду, и обо всем толком поговорим.
– Да где уж нам в таких палатах! Я вот только подошел к ним, а уж весь в синяках, а коли внутрь попаду…
– Ты, Осип Лукич, не старайся: надо мной все шутят уже второй день, да так, что ты не перешутишь. Иди, я обо всем распоряжусь.
Матвей подозвал к себе Юдина, и велел ему отрядить десяток стрельцов, чтобы те охраняли дом и во всем помогали старосте и его спутникам, самому же Никите приказал за всем проследить и доложить. Когда тот, откланявшись с самым невозмутимым видом, отправился к своей сотне, Артемонов сказал ему негромко вслед:
– Ты бы полегче, Никитушка: ведь Осип Лукич в отцы тебе годится. А отцы… Твой-то, Никита, чем промышлял? Не иначе, тоже землю пахал?
– Мы стрельцы потомственные, в третьем колене!
Сказав это, Юдин резко развернулся парадным шагом, как будто давая знать, что не намерен продолжать обсуждение данного вопроса.
– Что ж, а мой вот, бывало, пахал.
Сотенный слегка качнул головой в сторону, но не обернулся и не ответил. Артемонов, сидя уже в возке, думал, есть ли в поведении Юдина дерзость, и решил, что, пожалуй, не слишком много, если сравнивать с другими встреченными Матвеем стрельцами, но что с князем Юрием Алексеевичем Долгоруковым чрезмерные стрельцовские вольности нужно непременно обсудить.
Глава 6
Ехать было недалеко: сказать прямо, дойти пешком до дворца было бы и быстрее, и удобнее, но не лезть же с первого дня со своим уставом в пусть и не чужой, но давно оставленный монастырь. "Придет время, сделаем по-старому, будут все пешком ходить, нечего…" – раздражался про себя Артемонов, пока кучер переминался у Красного крыльца так и эдак, не зная, куда поставить возок. Не дожидаясь завершения этих усилий, Матвей на ходу выскочил из кареты, чем немало перепугал двух молодых стольников, высланных встречать его: они бросились к нему, чтобы, согласно дворцовым правилам, подхватить под руки. Но Артемонов ловко от них увернулся, и стольникам пришлось не без труда догонять вельможу: ходил он очень быстро. Дворец, по первому впечатлению, совсем не изменился: все то же нагромождение каменных изб с каменными же переходами и сенями, разве что, выглядел немного запущенным. Где-то, не на самых, конечно, видных местах, у стен выросла травка, где-то – отвалилась небольшими кусками известка. Деревянные перила, столбы и двери потемнели, на них заметно облупилась краска. При покойном царе Алексее случалась, конечно, другая крайность: дворец белили и перекрашивали едва ли не по три раза в год, отчего он блистал всегда, как елочная игрушка, но выглядел как-то не по-домашнему. Теперь же этого было с избытком.
Матвей перекрестился на большой образ Богородицы, висевший над крыльцом, и вошел внутрь, сопровождаемый стольниками. Они долго шли длинными коридорами и переходами, по пути стояли и другие встречающие, в основном жильцы – молодые дворяне из разных городов, отобранные для службы в столице. Впечатление от дворца изнутри было то же, что и снаружи: все как раньше, но победнее, попроще и… Это была неприятная мысль, но Матвей не мог от нее отделаться: этот дворец напоминал тот, который он покинул несколько лет назад, так же, как покойник напоминает самого себя при жизни. Все было внешне похоже, но казалось, что-то ушло из этих горниц и длинных сводчатых переходов. Наконец, отворились двери палаты – кажется, это была Малая Золотая, Артемонов всегда их путал – и Матвей увидел десятка три человек, замерших в ожидании его прихода. Мужчины чинно стояли у стены, женщины помоложе – тоже стояли, а постарше – сидели на лавках у длинного стола, вполоборота ко входу. Молчание и неподвижность сохранялись пару мгновений, а потом все женщины сразу вскочили с мест, бросились к Матвею и утопили его в своих объятиях. Радостные крики, поцелуи, причитания – Артемонов старался отвечать на них, и, конечно, не успевал, а потом и пытаться перестал. За женщинами потянулись мужчины, и Матвею теперь приходилось отвечать еще и на множество рукопожатий. Почти все встречавшие его, даже самые близкие люди, изрядно изменились за прошедшие годы, а многих Артемонов и вовсе не узнавал. Радость встречи была неподдельной, но Артемонов чувствовал, что это – не просто порыв теплых чувств после долгой разлуки. Его, похоже, встречали как спасителя. И это Матвея не слишком радовало: видно, дела у юного государя и его окружения шли не слишком хорошо, и работа Артемонову предстояла тяжелая. Но от этого он вдруг испытал прилив сил и, довольный этим, начал сам с радостью целовать и обнимать всех, кто ему подворачивался, а на приветствия отвечать шутками. Из общей толпы стали, наконец, выделяться отдельные лица. Вдовая царица, его крестница – Наталья Кирилловна, ее отец Кирилл Полуэхтович Нарышкин и его сыновья: Иван, изрядно помятый и усталый по сравнению со вчерашним днем, и малолетний розовощекий Афонька, не поспевший давеча на встречу Артемонова. Разнообразных Нарышкиных здесь был целый выводок, едва ли не половина присутствующих. Матвей узнал Льва и Мартемьяна, также детей Кирилла Полуэхтовича, а в остальных даже и не пытался разобраться. Были здесь царевны Татьяна Михайловна и Марья Алексеевна, дядька царя Петра князь Борис Голицын, его же стольники Юшков и Стрешнев, была и пара второстепенных Долгоруковых. Внимание Артемонова привлекла очень красивая, но очень уж молодая девушка во вдовьем наряде, которая, что вовсе не пристало московской барыне, смело и пристально смотрела в глаза Матвею, словно пробуя на нем свои чары. Не сразу он сообразил, что это, должно быть, Марфа Апраксина, его же крестница и вторая жена покойного царя Федора – по подсчетам Артемонова, ей сейчас должно было быть не больше пятнадцати лет отроду. Наконец, Матвей краем глаза заметил необычно высокого, нескладного темноволосого мальчика лет десяти, с застенчивым видом стоявшего в стороне, но с большим любопытством, а может – и с восхищением, его рассматривавшего.