Посвящается КИРЕ (Сайре Каттер Беквит) и нашей долгой дружбе.
Фотография Ирины Скарятиной и Виктора Блейксли из статьи в американской газете Атланта Конститьюшн от 3 октября 1934-го года.
Карта путешествия Ирины Скарятиной и Виктора Блейксли из США в Европу и СССР в 1934-ом году (составлена переводчиком).
Часть Первая. Германия
По пути в Гамбург
Ирина Скарятина
Ночь была прохладной, дул пронизывающий ветер, как это обычно бывает на Северном море, и я, сидя в низком шезлонге, укутавшись до подбородка, смотрела на усыпанный звёздами небосвод, наблюдая, как раскачивались вверх-вниз созвездия. Сначала они практически полностью исчезали, оставаясь лишь над головой на узкой чёрной полоске, протянувшейся между краем тента и перилами прогулочной палубы, затем вновь возникали до самой последней звёздочки на горизонте, по мере того как наш лайнер с монотонной регулярностью поднимал и опускал свой борт. Это было головокружительное представление, тем более что блеск смещавшихся небесных светил, похожих на множество сверкавших волшебных кристаллов, гипнотизировал меня, навевая дремоту; и я хотела, чтоб оно прекратилось.
Однако в целом мне было не на что жаловаться, поскольку переход из Балтимора в Гавр был почти идеальным, в сущности столь же идеальным, как и любой другой июньский переход, в котором я когда-либо участвовала ранее. Десять дней в море – это долгий срок, но всё-таки он оказался весьма приятной передышкой после зимы, в течение которой мы писали и читали лекции о нашем недавнем опыте посещения СССР – неизменно животрепещущей теме, вокруг которой яростно ломаются копья, – а также пытались не отставать от захватывающего дух темпа американской жизни. И когда Вик внезапно предложил: "А давай-ка поедем за тишиной и спокойствием в Европу", – я с восторгом подхватила эту идею.
После долгого круиза на одном из самых тихоходных американских лайнеров я грезила об успокаивающе плавном спуске вниз по Рейну в одном из тех очаровательных складных резиновых каноэ, которые покупают где-то в верховьях реки, надувают, а затем, таинственным образом застегнув вокруг талии, начинают грести и скользить. Мы даже горячо поспорили о том, взять ли нам два каноэ или одно, но в итоге решили, что два будут безопаснее, потому что, если одно из них перевернётся, всегда будет другое, которое придёт на помощь.
"А потом, – мечтательно продолжила я, – когда мы закончим заплыв на каноэ и продадим их в низовьях реки, что, как мне сказали, является самым мудрым поступком, мы сможем отправиться в велосипедное путешествие по всей Германии, останавливаться на ночь в живописных, увитых розами и плющом деревенских отелях и жить простой сельской немецкой жизнью".
"Конечно, отличная идея, это прекрасно! – согласился Вик. – А устав от велосипедов, мы можем немного прогуляться пешком. В конце концов, это единственный способ действительно узнать страну. Просто бродить с рюкзаками за спиной от деревни к деревне и, как говорят у нас на флоте, 'пытаться произвести впечатление на туземцев', или, скорее, дать туземцам произвести впечатление на нас".
Позже, как следует отдохнув, мы могли бы вновь посетить Советский Союз и из первых рук узнать о последних удивительных достижениях. А потом отправиться в обратный путь домой через Австрию, Швейцарию и Италию, освежаясь венскими вальсами, бодрящим альпийским воздухом и прохладными голубыми водами горных озёр, чистыми, как хрусталь. Это была бы великолепная программа, согласились мы, кивая головами в приятном предвкушении, ведь, в конце концов, что может сравниться со спокойным ленивым летом в Европе?
И до сих пор всё шло именно так, как ожидалось. Мы неожиданно и в высшей степени поэтично обнаружили наш корабль пришвартованным у цветущих лугов; мы скользили по приятно спокойным водам Чесапикского залива мимо фантастически маячивших вдали радиовышек Аннаполиса; мы побродили по Норфолку и помахали на прощание Олд-Пойнт-Комфорт и Кейп-Генри, где лоцман оставил нас и мы вышли в открытое море. Затем мы пережили череду тихих однообразных дней – все они были абсолютно одинаковыми и очень приятными.
В Гавре мы на несколько часов сошли на берег, исследовали старый город и заходили в маленькие кафешки, где пили горячий шоколад и французское вино, ели хрустящие золотистые круассаны и тёплые бриоши, которые напомнили нам о "Керхулу" – нашем любимом заведении в Квебеке. На обратном пути к кораблю мы зашли в шестисотлетний собор Нотр-Дам-де-Гавр-де-Грас и стали свидетелями оживлённых приготовлений к скромной маленькой свадьбе. Небольшая толпа, одетая в лучшие воскресные наряды и выглядевшая как весёлый оазис посреди бесплодной пустыни, стояла у алтаря и нетерпеливо наблюдала за каждым движением служителя храма, пока тот зажигал свечи и подготавливал всё к службе.
"Он такой медлительный; мон Дьё1, почему он не торопится?" – прошептала юная девушка толстому старому джентльмену с бородой, которая выглядела точь-в-точь как маленькая серебряная лопата.
"Дитя моё, это меня не беспокоит. Вот что меня действительно беспокоит, так это где наш жених? Ведь он опаздывает, как-то странно опаздывает", – ответил старик зловеще и столь громко, что все в ужасе обратили на него свои взоры.
"Он прав, Жан опаздывает. О, мон Дьё! Жан опаздывает", – в волнении пронеслось по толпе, тогда как Вик бесчувственно пробормотал: "Держу пари, что этот парень Жан вообще не появится".
В этот момент совсем маленький мальчуган в белом атласном костюмчике, указав пальцем на Вика, пронзительно закричал от восторга, перекрывая все остальные звуки: "Тьён, Папа́ – вуаси́, Папа́!"2 – к большому замешательству его молодой матери, поскольку все стали смотреть на неё и моего мужа с явным подозрением.
"Тише, шери́3! Это не папа, это совсем незнакомый господин", – отчаянно прошептала она.
Но так как тот не послушался и не собирался униматься, она в конце концов увела своего отпрыска, продолжавшего орать: "Папа́". Однако на полпути к выходу он внезапно изменил своё мнение о личности Вика и завопил ещё истошнее: "Алёр се Жезю́!"4
Когда с этим было покончено и храм снова стал благопристойно торжественным, из алтаря возник озабоченного вида усатый ризничий, который, остановившись на пороге, с тревогой оглядел прихожан. В следующий миг на его лице расплылась радостная улыбка облегчения, и, бросившись к Вику с распростёртыми объятьями, он громко чмокнул его в обе щеки и радостно вскричал: "Поздравляю, мой храбрый Жан, всё готово к твоей свадьбе".
И только когда Вик решительно отказался отвечать на его поцелуи, вместо этого смущённо пробормотав что-то о том, что он америкя́н депю́ лё бато́5, ризничий осознал свою оплошность и рассыпался в извинениях, сопровождая их нескончаемыми поклонами и реверансами и объясняя, что месье выглядит в точности как его лучший друг Жан – жених.
"Давай-ка уйдём отсюда, – нервно пробормотал Вик. – И перестань смеяться. Хорошенькое дело! Сначала я отец этого воющего мальчишки, потом я Иисус, потом я храбрый жених Жан. Что же будет дальше?"
Мы стали покидать храм, стараясь держаться как можно более достойно, провожаемые удивлёнными взглядами свадебной публики. У выхода мы столкнулись с самим Жаном. Пыхтя и задыхаясь, он оттолкнул нас в сторону и помчался по проходу с фалдами своего фрака, развевающимися, подобно знамёнам, и остающимся позади него сильным запахом одеколона, а также с несущимся за ним по пятам и захлёбывающимся своей болтовнёй шафером.
"Да, пока что всё идёт весьма приятно", – подумала я и, поплотнее закутавшись в одеяло, закрыла глаза, поскольку колебания лайнера и звёзд начали меня одолевать. Вскоре я уснула.
"Слышишь? Просыпайся!" – нарушил мой мирный сон и заставил меня резко сесть голос Вика.
"Итак, что случилось?" – спросила я довольно раздражённо, так как не видела никакой причины для подобного шума.
"Что случилось? – закричал он. – Куча всего!" Схватив за руку, он вытянул меня из шезлонга. "Давай, полежишь внизу и послушаешь радио в каюте старшего механика. Оно вещает из Германии; там что-то происходит, и нам нужна твоя помощь с переводом. Гитлер вышел на тропу войны".
"Политические речи – это не так-то просто", – смущённо пробормотала я, с некоторым опасением подумав, что мой разговорный немецкий и витиеватый немецкий политиков ужасно сильно разнятся.
"Ну, что ж, как-то освежи их в памяти и пошли".
Мы поспешили вниз и обнаружили там взволнованную группу корабельных офицеров, слушавших радио. По нему передавали шокирующие вещи:
"Генерал Курт фон Шлейхер6 и его жена застрелены при сопротивлении аресту".
"Командир 'коричневорубашечников' Рём7 и его штаб арестованы за нелояльность".
"Семь лидеров 'штурмовиков' застрелены".
"Фон Папен8 арестован, допрошен и освобождён".
Затем последовало официальное заявление премьер-министра Геринга9: "Ряд офицеров, связанных со 'штурмовиками', был арестован, некоторые покончили с собой, другие были застрелены".
И из общих сообщений:
"Берлин находится под усиленной охраной служащих рейхсвера".
"Железнодорожные вокзалы и центральные улицы закрыты для посещения".
Ух ты! Вот так новости! Я бросила взгляд на часы. Была половина десятого ночи.
"Вот и поговорили мы с тобой о мире и спокойствии в Европе! – проворчал Вик. – По-моему, это похоже на революцию".
"Но с какой стати Гитлеру убивать лидеров 'коричневорубашечников', если принять во внимание, что они привели его к власти?"
Похоже, на этот вопрос никто не мог ответить.
"И разве Рём не был его лучшим другом?"
"Он определённо им был. Что делает ситуацию ещё более загадочной", – согласились все присутствующие.
"Как вы думаете, нам разрешат сойти на берег?" – с тревогой спросила я.
Офицеры с сомнением переглянулись и пожали плечами.
"Трудно сказать, – медленно произнёс один из них. – В случае каких-либо серьёзных беспорядков американским гражданам могут запретить покидать корабль".
"Всё зависит от того, что происходит в Гамбурге, – добавил другой. – Если там спокойно, то у них не будет причин удерживать пассажиров на борту. Однако, если в Берлине введут военное положение, возможно, иностранцам вообще не разрешат въезд в страну".
"Я бы не хотела прозябать на борту в Гамбурге, когда в Берлине происходят такие исторические события", – воскликнула я, и тогда все рассмеялись, сказав, что вообще-то мне должно было хватить великой русской революции, чтоб не стремиться попасть в эпицентр ещё и немецкой.
Когда пламенные речи властей рейха внезапно стихли, последовала нервная перенастройка радиоканала. Однако, вызывая общее раздражение, ловилось только что-то абсолютно другое: французские радиоволны, Москва, игравшая "Интернационал", а затем вещавшая на испанском, британский эстрадный оркестр из "Савоя", голландская речь, вальсы из Вены – все они теснили друг друга. И только немецкие радиостанции зловеще безмолвствовали, будто умерли.
"Уже час ночи, давайте ложиться спать. Если что-нибудь снова появится, разбудите нас", – сказали мы старшему механику.
Но в ту ночь больше ничего не случилось, и весь следующий день по радио повторяли только отрывочные сведения.
Незадолго до заката мы наблюдали, как Гельголанд10, похожий в золотом тумане на Вальгаллу11, погружался в море. Затем мы вошли в Эльбу, и холодные стальные порывистые воды успокоились, а по правому борту показалась земля – длинная низкая песчаная коса, унылая и заброшенная. По мере того как река делалась у́же, стал виден и противоположный берег, а плавучие маяки, безыскусно названные "Эльба-1", "Эльба-2" и "Эльба-3", через определённые промежутки времени обозначали фарватер. В процессе нашего медленного продвижения вверх по течению на борт судна стали подниматься всевозможные лоцманы: речной лоцман, грязевой лоцман, песчаный лоцман и Бог знает какие ещё.
И когда каждый из них появлялся на палубе, он поднимал правую руку и громко восклицал: "Хайль Гитлер!"
"Что это? Что они говорят?" – спросил кто-то, ведь всякий раз, когда лоцман собирался подняться на борт, пассажиры бросались смотреть, как он прыгает со своей крошечной лодки на верёвочную лестницу, которую ему спускали, дабы он мог перелезть через поручни.
"Они славят Гитлера", – объяснил стоявший рядом первый помощник.
"И скоро мы все будем делать то же самое", – самодовольно заметила немецкая домохозяйка, возвращавшаяся домой.
"Только не я, – крикнул разгневанный пожилой джентльмен, – почему я должен славить человека, который только что убил своих лучших друзей?"
"Но они не были его лучшими друзьями, – возмущённо возразила хорошенькая юная немка, севшая на корабль в Гавре, – они были предателями и заслуживали расстрела".
"Это ещё нужно доказать, – воскликнул студент. – Я не верю в массовые убийства без суда и следствия".
"Кроме того, зачем американцам вообще кого-то 'славить'? Это нелепо".
"Тс-с-с, будьте осторожны, помните, что вы сейчас в Германии".
"Ну и что с того? Я свободный гражданин свободной страны".
"Вы не так уж и свободны, пока находитесь в Европе, захваченной диктаторами. Я настоятельно советую вам, юноша, проявлять осторожность и такт".
"Разумный совет. Только посмотрите, что вытворяют даже эти бедные мирные лоцманы".
"О, какой смысл спорить?"
Но дискуссия продолжалась ещё очень долго.
В одиннадцать часов мы миновали вход в Кильский канал12, который был ярко освещён огромными зелёными, белыми и красными маяками. Облокотившись на перила, я наблюдала, как грузовое судно неспешно приближалось к нам, дабы выйти из него в реку, и вспоминала все те разговоры, что слышала об этом знаменитом канале дома, в России, будучи ещё совсем маленькой девочкой. Во время чаепития, когда в огромном камине потрескивали сосновые поленья, плотные красные шторы были задёрнуты, а толстый, блестящий старинный самовар деловито пел свою уютную песню, между Генералом, Маззи, Профессором, Наной и Шелли13 начинались бесконечные диспуты о политике и текущих событиях. И снова и снова они обсуждали достоинства и важность Кильского канала и Гельголанда как стратегических центров.
"Именно из Гельголанда кайзер бросит всю свою военно-морскую мощь против Англии", – восклицал Генерал.
"Нет, он спрячет флот в Киле, там тот более защищён", – высказывал своё мнение Профессор.
"Но наш кайзер не хочет никакой войны", – такова была стандартная позиция Шелли.
"Не будьте смешной! Вы что, с другой планеты? Очевидно, что, как только канал будет достроен, он тут же объявит войну Англии, помяните наше слово. Желаете поспорить?" – обрушивались они на неё вдвоём.
"Я слышала, что один из наших адмиралов умолял короля Эдуарда объявить войну до того, как будет достроен немецкий канал", – в своей обычной манере тихо бормотала Нана.
"Ну, и где вы это услышали, Нануля? Я не читал ничего подобного ни в одной газете".
"Не всё есть в газетах. Я слышала об этом, когда была в Англии прошлым летом".
"Ага, Коварный Альбион" (так Генерал называл Нану, когда хотел её разозлить), "так вы знаете то, чего не знает никто другой? Вы работаете на секретную службу – шпионка. Я всегда это подозревал".
К его удовольствию, Нана неизменно выходила из себя, разражаясь возмущённой тирадой, которая всегда начиналась словами: "Так вот благодарность за то, что я вырастила ваших четырёх тупых детей?"
"Нана!" – кричали тупые дети в знак протеста, тогда как Генерал ревел: "Что она там бормочет? Я не понимаю ни слова из того, что она говорит".
"Володя, пожалуйста, не дразните её", – умоляла Маззи, а потом пыталась успокоить Нану, объясняя: "Мой муж просто шутит, дорогая, не обращайте на него внимания".
Тем временем Шелли, сидевшая ранее с плотно сжатыми губами, упрямо повторяла, что кайзер превыше всего хочет мира и никогда, ни за что на свете не объявит войну первым.
После таких бесед Нана и Шелли в течение долгих часов избегали друг друга, совершенно не общаясь до тех пор, пока их снова не объединял некий общий интерес к одному из тупых детей, выветривая всякие мысли о кайзере, короле и Киле.
Пока я обо всём этом думала, наблюдая, как огни канала уменьшались и исчезали вдали, совсем как те воспоминания из моего детства, подбежал матрос с запиской от старшего механика, в которой говорилось, что по радио наконец-то снова передают интересные новости. Мы примчались как раз вовремя, чтоб услышать, как министр пропаганды Геббельс14 объяснял в адресованном всему миру радиопослании ту роль, которую сыграло гитлеровское правительство в убийстве Шлейхера, а также меры, которые оно было вынуждено принять для подавления заговора командиров "коричневорубашечников":
"Гитлер находился в Годесберге на Рейне, слушая вдохновляющие звуки песни Хорста Весселя15, когда из Мюнхена внезапно пришло печальное известие о государственной измене … Фюрер должен был действовать быстро, нельзя было терять ни минуты, он не мог ждать до утра … Он вылетел в Мюнхен. Там он встретился лицом к лицу с предателями и числа 'штурмовиков' и, бросив им обвинение в лицо, сорвал нашивки с их мундиров … Гитлер в сопровождении лишь небольшой группы верных людей лично арестовал Рёма … Добросердечие уступило место суровости.
Силы, которые были в сговоре с предателями, должны понимать, что наступают серьёзные времена и тот, кто сознательно восстанет против Фюрера, ответит за это головой".
"Звучит как в 'Алисе в Стране чудес': 'Отрубите ему голову'", – воскликнул весёлый судовой врач, когда кровожадная трансляция завершилась и мы поднялись на палубу.
Было уже слишком поздно ложиться спать, так как наш корабль должен был причалить в Гамбурге на рассвете и мы хотели это увидеть. Пока я, сидя в своём укромном уголке, разглядывала местность, ко мне вновь вернулись мысли о России, поскольку всё вокруг было так похоже на Волгу: широкая спокойная река, мерцающие на берегу огоньки, многочисленные корабли и буксиры, мягкий утренний ветерок, пахнущий лугами и смолой, и наше собственное мягкое движение, странно неестественное после бесконечной мелкой зыби или качки на море. Однако на этом сходство заканчивалось, потому что вместо старых добрых русских возгласов и криков, которые неизменно сопровождали серьёзное дело швартовки, здесь всё делалось тихо. Немецкий лоцман ни единожды не повысил голоса, отдавая свои команды буксирам со стороны носа и кормы и ведя огромный лайнер через необыкновенную гавань с её сетью каналов и пирсов, заполненных судами со всего мира. Затем он мастерски, "как на монетке в десять центов", развернул его на 180º и причалил на отведённое ему место сразу за его собратом под названием "Манхэттен", сделав это столь же легко, как если бы парковал автомобиль.
На пирсе лежали тысячи старых автомобильных радиаторов американского производства – некоторые из них были дырявыми, словно пробитыми пулями, другие же искорёжены до неузнаваемости, – и всё это было свалено в огромные кучи, из-за чего пирс походил на свалку металлолома.
"Знаете, для чего они там?" – спросил строгий пожилой джентльмен, который мне сразу очень понравился.
"Нет. Для чего?"
"Помните Норфолк? Там были такие же штабеля на причале, готовые к отправке в Германию".
"Но что они с ними делают?"
"Переплавляют их на снаряды. Возможно, когда-нибудь те используют против нас, кто знает. Просто ещё одна из ужасных насмешек судьбы. Мир – забавное место".
"Не будь таким циничным, дорогой, – укоризненно сказала его жена. – Я уверена, что ты ошибаешься и эти бесполезные старые железяки будут переплавлены для изготовления предметов искусства: ваз, статуй …"
"О, да, обручей для пивных бочек и намордников для такс, – язвительно перебил пожилой джентльмен. – Хотел бы я, чтоб ты была права, но, к сожалению, это не так".
По-видимому, в Гамбурге всё было спокойно, и, подъезжая к отелю "Атлантик", мы лицезрели обычную утреннюю толпу, спешившую на работу. Купив все газеты, какие только смогли, мы прочли в них, что Рём, "ближайший друг Гитлера на протяжении пятнадцати лет, рисковавший ради него своей жизнью во время мировой войны", скончался в мюнхенской тюрьме. Нацисты обвинили его в сговоре с фон Шлейхером, "которого долгое время подозревали в желании свергнуть Гитлера"16. Оказалось, что после ареста Рёму дважды предлагали покончить с собой. В одной из статей утверждалось, что ему вручили пистолет, однако он заявил: "Я ни за что им не воспользуюсь. Если меня было решено убить, то это должен сделать сам Гитлер". Позже ему вновь принесли оружие, и он опять отказался. После этого его застрелили.
Что касается фон Шлейхера и его супруги, то, согласно немецким газетам, их обоих собирались подвергнуть аресту в их доме под Берлином, но моментально застрелили, когда генерал выхватил револьвер, а жена бросилась между ним и нацистами. Но одна иностранная газета рассказала эту историю по-другому: "Фон Шлейхер не был застрелен при сопротивлении аресту, а был казнён в соответствии с заранее разработанным планом … к вилле подъехал автомобиль, где сидели двое мужчин … один из них вылез оттуда и вошёл в дом … послышалось несколько выстрелов … мужчина выбежал, запрыгнул в автомобиль, и тот умчался. Вся сцена заняла всего несколько секунд. Фон Шлейхер был убит на месте, а его жена скончалась по дороге в больницу".
Из Вены пришла новость, что Дольфус17 в своей речи, произнесённой в Зоннтагберге, кратко коснулся вчерашних событий в Германии: "Всё, что доходит до наших ушей из Третьего рейха, далеко не радует, но это нас нисколько не удивляет. В Австрии мы были свидетелями демагогической кампании и клеветы, направленной против тех, кто объединился, дабы привести Австрию к лучшему будущему. Когда же этот метод не сработал, наши оппоненты прибегли ко всем формам преступного произвола, чтобы нанести ущерб нашей стране и запугать всех тех, кто хотел бы её посетить. Неужели в Германии никогда не поймут, что никто не сможет сделать народ счастливым, применяя методы насилия?"
Тени двенадцатого февраля в Вене18! Очевидно, Дольфус уже забыл о своих собственных "методах насилия" при уничтожении социалистов. Его шокирующее суждение о Гитлере было похоже на примитивную картину на стене нашей старой сельской церкви в Красном, которая всегда восхищала меня, когда я была девчушкой. На ней был изображён человек из притчи с огромным бревном в глазу и добродетельным выражением лица, деловито вытаскивавший маленькую занозу из глаза своего собрата.
Ходили слухи о новых арестах и смертях, но пока ни один из них официально не подтвердился, и мы гадали, что же нас ждёт в Берлине.
Первая кровавая чистка
Поезд был переполнен, и в нашем забитом до отказа купе люди общались шёпотом и нервно поднимали глаза всякий раз, когда в дверях возникал кто-то новый. По коридорам взад-вперёд ходили, заглядывая во все купе, вооружённые солдаты, а на каждой станции на самых видных местах угрожающе стояли уже привычные "чернорубашечники"19. В вагоне-ресторане было необычайно тихо, и большинство его посетителей ели быстро, в молчании, не засиживаясь гемютлихь20, как прежде, за пивом, вином или кофе. Было очевидно, что повсюду царила атмосфера напряжённости и скованности.
Ранним вечером мы прибыли в Берлин, и нас доставили по непривычно опустевшим улицам в наш обычный отель, где портье сразу же узнал нас, хотя мы не были там восемнадцать месяцев и не бронировали номер заранее. Ещё до того, как мы начали регистрироваться, он спросил нас, не хотим ли мы занять тот же самый номер 236, в котором останавливались в прошлый приезд.
"Какая феноменальная память! Ведь едва взглянув на нас, он даже не подумал искать запись в журнале. Будто знал, что мы приедем", – воскликнула я, когда мы последовали за посыльным к лифту.
"Вы увидите, что в наши дни здесь у всех замечательная память – как на хорошее, так и на плохое", – пробормотал прилично одетый мужчина, вошедший в лифт вместе с нами. Он говорил по-английски, однако его акцент определённо являлся немецким. "И, – внушительно продолжил он, – не стоит забывать, что благоразумие нынче более чем своевременно".
С этими загадочными словами и чопорным лёгким поклоном он вышел этажом ниже нашего, в то время как посыльный, кашлянув в белую перчатку, с нарочитым безразличием уставился в потолок.
Быстро распаковав вещи, мы отправились в одно из самых популярных кафе, расположенное на углу Фридрихштрассе и Унтер-ден-Линден. На удивление, в нём было очень мало народу, а оркестр играл громко и даже несколько агрессивно для практически пустого зала.
"Хайль Гитлер!" – сказал швейцар, когда мы вошли.
"Хайль Гитлер!" – сказал метрдотель, подойдя к нам с меню.
"Хайль Гитлер!" – сказал юноша, в чьи обязанности входило наполнять стаканы водой.
И: "Хайль Гитлер, сигареты, сигары!" – сладко пропела ярко одетая продавщица табака, останавливаясь со своим подносом у нашего столика.
"Хайль Гитлер" звучало повсюду с того момента, как мы сошли на берег в Гамбурге: носильщики на причале и вокзалах, водители такси, персонал отелей – все нас этим приветствовали. Поначалу это было удивительно, потом забавно, потом стало раздражать. Воздух был наполнен хайлями, произносимыми звонко и вызывающе, словно для того, чтобы показать всему слушавшему миру, что это шумное восславление Гитлера являлось неопровержимым доказательством искренней преданности Фюреру. Это было основной тональностью, лейтмотивом дня.
"Как бы мне хотелось, чтоб они прекратили; они так нервируют меня, что я готова завизжать, – сказала молодая немка за соседним столиком. – Хайль, хайль, хайль – они как попугаи, которые умеют повторять только одну реплику снова и снова".
"Пожалуйста, моя дорогая, будь осторожна – не так громко", – пробормотал её спутник, тревожно оглядываясь по сторонам, а затем, заметив вертевшегося неподалёку официанта, подозвал его и излишне звучным голосом выкрикнул: "Хайль Гитлер! Принесите мне, пожалуйста … о, да, винную карту". Господи, он тоже это сделал, напуганный, как и все остальные. Когда же нам пришло время оплачивать счёт, оказалось, что в нём насчитали лишнего.
"Эй, герр обер, взгляните-ка на эту ошибку", – произнёс Вик, мягко указав официанту на довольно заметное несоответствие. Однако, как ни странно, тот нисколько не смутился, а лишь разозлился и, не сказав ни слова и бросившись к метрдотелю, стал о чём-то с ним тихо совещаться. После долгих перешёптываний и пожиманий плечами он в конце концов вернулся с исправленным счётом, но без какой-либо попытки извиниться или объяснить "ошибку". Напротив, он свирепо зыркал на нас, пока мы платили, а когда мы уже собрались уходить, пробурчал: "Американское …", – и хотя последнего слова я не расслышала, оно, несомненно, было крайне нелестным.
"Почему ты отнёсся к этому столь серьёзно и не позволил парню получить его маленький навар?" – спросила я Вика, пока мы шли.
"Просто потому, что в Германии со мной такого никогда раньше не случалось. Я имею в виду, что этот парень намеренно жульничал, – возмущённо ответил он. – Конечно же, это мелочь, но, с другой стороны, здесь всё теперь столь необычно и демонстрирует, что в такое время, как это, явно наблюдается некоторое падение морали".
Он был ужасно расстроен, и я решила, что в нём протестовала кровь его немецких предков. Однако, когда произошло ещё несколько подобных инцидентов, мне пришлось согласиться, что он был прав и в Германии стряслось нечто такое, что попрало свойственную ей скрупулёзную честность и вынудило маленьких людей ловчить и красть несколько пфеннигов везде, где только можно.
Мы долго бродили по улицам, прежде столь весёлым и многолюдным, теперь же пустым и мертвенно тихим. В этот ночной час на улицах почти не было транспорта. Исчезли не только личные автомобили и такси, но и радостно позвякивавшие велосипеды. Огни в кафе и барах горели столь же ярко, как всегда, а возможно, даже ярче, поскольку их не приглушал приветливый сигаретный дым, ведь там вообще не было посетителей.
Время от времени небольшими группами торопливо проходили солдаты или люди вороватого вида, и несколько раз бедно одетые несчастные доходяги выныривали из темноты и просили у Вика сигарету или немного денег, чтобы купить что-нибудь поесть. Они шли рядом с нами, рассказывая свои жалостливые истории, но всякий раз, когда появлялся полицейский либо солдат и сурово смотрел на них, они тут же сворачивали в сторону и прятались обратно в темноту.
"Это не Берлин, это вовсе не Берлин, – повторял Вик, – это похоже на ночной кошмар. Где все? Куда подевались весёлые упитанные бюргеры? Они что, попрятались? Даже уличные девушки исчезли; за весь вечер мне никто так и не улыбнулся".
Когда же в конце концов двое мужчин, подозрительно похожих на "людей в штатском", более получаса шли за нами на некотором расстоянии, мы решили, что ночной воздух для нас перестал быть полезным и лучше вернуться в отель.
На следующее утро всё снова выглядело почти нормальным, улицы были переполнены, люди казались менее напряжёнными, и, несомненно, кризис миновал. Газеты с ликованием печатали поздравления Гитлеру и Герингу от Гинденбурга с тем, что они пресекли в зародыше все "предательские намерения" и "спасли нацию", а также было официально объявлено об окончании чистки нацистских "штурмовиков". Семнадцать важных руководителей были казнены вместе с несколькими менее важными, в то время как двести человек предстали перед военным трибуналом. Общественности было объявлено, что отныне основой гитлеровского режима становились уже не "штурмовики", а рейхсвер, и нацистский лозунг должен был впредь звучать так: "Ни вправо, ни влево, а прямо вперёд". Одновременно с этим руководство германских государственных железных дорог выпустило коммюнике о том, что правительство полностью контролировало ситуацию и что путешественникам по стране не стоило испытывать ни малейшего беспокойства при совершении поездок.
Свернув с Фридрихштрассе на Унтер-ден-Линден, мы узрели, что все как сумасшедшие бежали в направлении Бранденбургской площади, и, следуя за стремительным людским потоком, вскоре оказались возле отеля "Адло́н". Там мы были вынуждены остановиться, так как толпа, подобно отхлынувшей волне, откатилась назад и яростно прижала нас к каменной стене дома. К счастью, позади нас оказалось несколько ступенек, так что, пока нас оттесняли, мы постепенно взбирались по ним наверх, пока не достигли хорошей точки обзора, откуда могли видеть всё поверх голов. Сначала ничего не происходило, и никто из людей, похоже, не мог объяснить, из-за чего весь этот сыр-бор, хотя одна девушка рядом с нами высказала догадку, что мимо нас вот-вот должен был проследовать Гитлер. Но через пару минут появились конные полицейские, расчищавшие дорогу большому военному оркестру, который энергично исполнял песню Хорста Весселя. За оркестром важно маршировала рота служащих рейхсвера, делая это "гусиным шагом" в старой довоенной манере, которая, как я полагала, канула в Лету вместе с кайзером. Тысячи людей подняли руку, и хайли во всей своей красе восторженно пронеслись вдоль по Унтер-ден-Линден. Насколько я могла судить, мы были единственными, кто не славил Гитлера и не взмахивал рукой, и поэтому окружающие глазели на нас столь неодобрительно и негодующе, что мы чувствовали себя в высшей степени некомфортно.
"А теперь посмотри на них, – говорили мы друг другу, ещё сильнее, чем прежде, сбитые с толку. – Сначала мы думали, что они пали духом, но теперь, когда вот-вот им явится Гитлер, они буквально сходят с ума от поклонения своему герою. Вот и пойми их! И как же они взбешены тем, что мы не славим его, как они, и не вопим в экстазе".
Позже один французский журналист весьма образно высказался по этому поводу. Вот его слова:
"Если ты видел эти толпы в исступлении, это обожание, эту взаимную любовь между нацией и человеком, которого та обожествила, если ты купался в этой слегка демонической жидкости, заряженной электричеством, то тебе нет смысла удивляться или спрашивать, какой деятельностью и какими заслугами было достигнуто это взаимное согласие или благодаря какой поразительной забывчивости Германия утратила воспоминания об июньских массовых убийствах. 'Он ради меня это сделал', – сказала толпа, словно женщина, из-за которой мужчина совершил злодейство. Это сродни физическому обладанию, и Германии, выражаясь вульгарно, этот человек запал в самое сердце".
Потом толпа донесла нас до резиденции Гитлера. Однако там бурлящим людским волнам не дали прорваться, ведь их сдерживали суетливые, шумные и намеренно грубые полицейские. "Проходите, проходите, не задерживайтесь", – кричали они и даже толкали тех, кто продвигался недостаточно быстро или, того хуже, пытался приблизиться к расчищенному пространству перед входом.
Время шло. Выбравшись наконец из столпотворения, мы увидели последний официальный бюллетень, в котором говорилось, что на данный момент было казнено сорок шесть предателей, но об этом сообщали очень скупо. Издание Берлинер Тагеблатт уделило всей ситуации только двадцать пять строк. Больше внимания было посвящено всеобщей забастовке в Сан-Франциско, и высказывались множественные соболезнования "бедной Америке" по поводу ужасных условий в Соединённых Штатах, что напоминало русское выражение: "С больной головы на здоровую".
Тем же вечером наши старые немецкие друзья, доктор Б. с его женой, пришли навестить нас в сопровождении их сына-студента Оскара. Всё было в порядке, пока мы не упомянули Гитлера и текущую ситуацию.
"Только не здесь, не в гостиничном номере, – сказали они, понизив голос и беспокойно оглядываясь по сторонам, будто боялись, что где-то мог быть спрятан подслушивающий аппарат или что всё вокруг заминировано. – Приходите к нам завтра на ужин, и тогда мы сможем проболтать весь вечер".
Тем не менее даже там, в уединении своего собственного дома, они вели себя нервозно и во время трапезы старательно избегали упоминания Гитлера и всех других, связанных с чисткой. Только позже, когда мы, перейдя из столовой в кабинет доктора, комфортно устроились в огромных мягких креслах вокруг другого стола, уставленного всевозможными сытными десертами и очередными чашками с кофе, фрау Б. со вздохом облегчения заметила: "Ну что ж, мои дорогие друзья, тут гораздо лучше. Теперь мы одни – даже служанка ушла – и сможем спокойно поговорить".
"Но к чему весь этот страх? – спросил Вик. – Неужели в Германии напуган каждый дом?"
"А что бы вы сами почувствовали, если б в Америке внезапно были убиты мистер и миссис Гувер, а также несколько сенаторов и конгрессменов, высокопоставленных армейских офицеров и губернаторов штатов, и всё это случилось бы без каких-либо предупреждений за одну ночь? Вы бы тоже испугались".
"Но я не могу поверить, что американский народ спокойно бы к этому отнёсся. В конце концов, у фон Шлейхера – бывшего канцлера и генерала рейхсвера – должны быть тысячи друзей. И когда хладнокровно убивают его жену вместе со многими другими людьми, занимавшими видные посты, о которых вам даже не потрудились рассказать, мне думается, что такая высококультурная, цивилизованная нация, как ваша, должна была бы возмутиться и протестовать".
"Но ведь рейхсвер, Гинденбург, пресса – все на стороне Гитлера, говоря нам, народу, что он спас Германию".
"И подумать только, всего полтора года назад, когда мы были тут, все смеялись над Гитлером, утверждая, что у его движения нет шансов. Вы помните те дни, герр доктор?"
Это была односторонняя беседа, так как мы лишь сыпали вопросами, на которые доктор и Оскар пространно отвечали, тогда как фрау Б. безмятежно вязала длинный яркий шарф, только изредка вставляя словечко, да и то в основном как предостережение.
"Гитлер? В действительности это не Гитлер. Он был просто дан народу как общественный идол, которому тот может спокойно поклоняться. Это Тиссен21, крупный сталелитейный магнат, занявший место старого Стиннеса22 из Рура и профинансировавший приход Гитлера к власти. Без Тиссена Гитлер и нацизм никогда бы в Германии не восторжествовали". Доктор затянулся трубкой и продолжил. "И, друзья мои, когда вы были здесь в декабре 1932-го года, Гитлер только что потерял на последних выборах более двух миллионов голосов. Разумеется, как вы и говорите, все над ним смеялись. Но куда ушли эти голоса? В основном коммунистам, которые уже были нашей третьей по величине партией и набирали силу так стремительно, что нужно было что-то быстро предпринять, прежде чем власть перейдёт к ним естественным путём, по стандартным демократическим каналам. Нацисты всё ещё были намного сильнее коммунистов, их силы были организованы по военному принципу, они верили в Великую Германию и проповедовали перевооружение. А дела у бизнеса шли всё хуже и хуже. Сталелитейная промышленность оказалась на грани банкротства. Финансовые воротилы встали перед выбором: Гитлер или крах. И тогда Гитлер продал своё движение 'со всем имуществом', как сказали бы в Америке, банкирам, сталелитейным магнатам и прочим крупным бизнесменам".
"Ясно. Но почему начались гонения на евреев?"
"Потому что евреи обладали в Германии могуществом – и в крупном, и в малом бизнесе – точно так же, как это было в России при царе. Что происходило в вашей прежней стране, фрау Ирина, когда политикам требовалось отвлечь внимание людей от какого-то гроссэ скандаль23? Погромы! Искусственно провоцированные путём разжигания расовой ненависти с помощью отвратительного лозунга 'Бей жидов', путём распространения искусной антиеврейской пропаганды с использованием подложных так называемых 'Протоколов сионских мудрецов', которые, как теперь всем известно, Сергей Нилус24 написал по приказу царского правительства.
С приходом Гитлера сюда проникли и ваши погромы, однако евреи из числа могущественных банкиров и промышленников сумели себя обезопасить. И не только это, они фактически поддерживают новое правительство против людей собственной национальности, поскольку для них, очевидно, и к сожалению, деньги стоят на первом месте. Что касается поджога рейхстага, то он был втайне совершён правительством, затем объявившим его подлым актом коммунистов. Это, разумеется, было сделано, чтобы отвлечь внимание масс от того, что происходило на самом деле: уничтожения демократической формы правления и Веймарской конституции.
Такое неоднократно случалось в истории, когда власть денег оказывалась под угрозой. Интеллектуальные меньшинства всегда подвергаются преследованиям, и в данном случае это социалисты, евреи, коммунисты, подчас и католики – все, кто активно борется с тиранической диктатурой крупного бизнеса. И, чтобы спасти Тиссенов и Круппов, антиеврейская программа Гитлера сработала идеально".
Доктор замолчал, чтобы снова раскурить трубку. Слышно было только постукивание вязальных спиц фрау Б.
"И эта гитлеровская программа Великой Германии тоже идеально подошла. Для столь огромного угольного и железорудного треста и для всевозможных немецких товаров должны быть рынки сбыта. А ещё доступ к сырью, который нам не позволяют получить иностранные тарифы. Германии нужно провести масштабное перевооружение, дабы поглотить наши исполинские излишки, которые народ больше не может позволить себе покупать, и отвоевать утраченные территории, если мы желаем когда-нибудь снова стать богатой нацией. Центральная и северная Европа, страны Балтии, даже Норвегия и Швеция, Австрия и Венгрия, Балканы – всех их требуется привести под знамёна со свастикой, при необходимости, силой оружия, для спасения существующего порядка. И не забывайте, что ваша Украина, как постоянно говорят Тиссен, Гитлер, Розенберг25 и другие, также должна стать нашей".
"Украина? – фыркнула я. – Вам было бы невероятно трудно онемечить Украину".
"Да, но, согласно теории этих людей, поскольку Украина была оккупирована немецкими войсками во время войны, она просто обязана нам принадлежать".
"Старая добрая идея 'Дранг нах Остен'26?"
"Что-что?" – с тревогой спросила фрау Б.
"Стремление, марш Германии на Восток с целью колонизации России. Что ж, это уже пытались сделать раньше, но безуспешно".
"Именно так, – сказал доктор, – но план возродился. Основная идея, однако, состоит в том, чтобы передать Украину Польше в обмен на Польский коридор27. В этом реальная причина наложить лапу на Украину".
"Всё очень просто. Гитлер, Геринг и Геббельс – люди Тиссена, – подключился к беседе студент, – и их роли строго определены. Гитлер – это лидер нации, а Геринг как премьер-министр ведёт подготовку к новой войне так быстро, как только может. Просто внимательно взгляните вокруг, и вы везде увидите военную пропаганду".
"Да, это правда. Повсюду открылись военные музеи, и их так много по всему городу, словно грибов, – согласились мы. – И они не показывают жестокость войны, а скорее прославляют её саму".
"Роль Геббельса, в полной координации с Розенбергом, – продолжил Оскар, – заключается в распространении нацизма по всему миру".
"А нацистская пропаганда сильна, друзья мои, – воскликнул доктор. – Вы увидите, что она распространится методично, в истинно немецкой манере. Вы же знаете, что, начав какое-то дело, мы всегда доводим его до конца".
"Но, разумеется, не в Америке?"
"Почему же, вы получите её плоды и в Америке, и в Южной Америке, и почти во всех странах Европы".
И он принялся рисовать для нас схему расположения нацистских подразделений по всему миру.
"Пожалуйста, Фа́тэ28, никаких рисунков, никаких записей, – вскричала фрау Б., помахав перед ним шарфом. – Ты же помнишь, что обещал …"
"Хорошо, хорошо, не буду. Посмотрите, как она со мной строга!" И он наклонился, чтоб поднять покатившийся по комнате клубок ниток.
"Есть и другая сторона медали, – сказал Оскар. – Пусть они изначально и планировали истребить все профсоюзы и раздавить социалистов и коммунистов. Что ж, теперь все профсоюзы уничтожены, и рабочие абсолютно беспомощны. Но анти-нацизм придёт именно от рабочих и низших слоёв среднего класса. И он уже существует, этот подпольный объединённый фронт, и по мере его роста две силы в конечном итоге столкнутся, и произойдёт революция".
"Оскар!"
Его мать в волнении вскочила, уронив всё на пол и опрокинув корзину для рукоделия, стоявшую на подлокотнике её кресла. "Ты такой же негодяй, как твой отец, даже хуже. Разве я сто раз не просила вас обоих быть осторожными? В наши дни даже у стен есть уши. Подумай о том, что случилось с Вилли, и всё из-за того, что тот распускал свой язык".
Она повернулась к нам и прошептала: "Он друг Оскара и сейчас сидит в тюрьме за то, что слишком много болтал. Его бедная мать сходит с ума".
"По́лно, по́лно, Матушка, мы больше не скажем ничего такого, что могло бы вас расстроить".
И доктор с Оскаром, поцеловав её, усадили обратно в кресло вместе корзиной пряжи, шарфом и всем прочим.
Но прошло совсем чуточку времени, прежде чем они оба снова взялись за старое, устроив с Матушкой ещё несколько перепалок.
"Чего я не могу понять, – сказала я, – так это столь внезапного краха 'коричневорубашечников', отправки их в месячный отпуск и запрета им появляться в своей униформе. В конце концов, это ведь они привели Гитлера к власти – как вы говорите, на деньги и с помощью Тиссена. Тогда почему он не продолжает ими пользоваться?"
"Видите ли, 'коричневорубашечников' насчитывается почти три миллиона, и они были набраны в основном из низших слоёв среднего класса. Но теперь, когда они сыграли свою роль, их, очевидно, следует распустить, а их место займут триста тысяч 'чернорубашечников', выросших из личной охраны Гитлера и отобранных из сливок 'коричневорубашечников', из верхушки среднего класса.
Ситуация, безусловно, не является обнадёживающей. Наша внешняя торговля разрушена, мы по-прежнему окружены Францией, Италией и Советским Союзом, настроенными враждебно по отношению к Гитлеру. Да даже Австрия против нас. Несомненно, речь пойдёт либо о внешней войне за возвращение наших территорий, либо, что ещё хуже, о гражданской войне внутри страны. Как же вышло, что ваш президент Вильсон оказался бессилен против безумцев в Версале29? И что он дал, этот мирный договор? Привёл к падению, к разорению Германии, одного из самых цивилизованных государств в мире".
Мы ещё долго разговаривали, пока бедная фрау Б. громко не зевнула, показывая, что с неё довольно этой гнусной беседы, которая неким таинственным образом может привести нас всех в тюрьму. Итак, мы пожелали друг другу спокойной ночи и отправились в отель.
По дороге мы заглянули в кафе "Альт-Ба́йерн". Там было многолюдно, а воздух был насыщен сигарным дымом, который висел под низким потолком и наполнял помещение густой голубоватой пеленой. Поскольку свободных столиков не нашлось, нас усадили за большой стол, где трое мужчин и трое женщин пили пиво и возбуждённо обсуждали великие дела, совершённые для Германии Гитлером. Особенно на эту тему разглагольствовал один мужчина, тогда как его товарищи кричали: "Хайль Гитлер!" – поднимая свои кружки, а затем с громким стуком опуская их на поверхность стола.
"И вот, – произнёс мужчина, очевидно, продолжая свой рассказ, – тогда я и сказал Иоганну: 'Ты что, слепой? Разве не видишь, что наш Фюрер является спасителем Отечества, что он вытащил нас из мрака, в котором мы жили после войны, что он дал нам то, на что можно надеяться, чего мы ждём с таким нетерпением? Разве он не сказал нам, что мы не побеждённая нация, а великая, и, более того, что мы ещё станем величайшей нацией в мире?'"
"И что на это ответил Иоганн?" – нетерпеливо поинтересовалась одна из женщин.
"О, он, конечно же, согласился. Но он также сказал, что его бизнес по производству игрушек идёт всё хуже и хуже и что сейчас он теряет больше денег, чем когда-либо прежде".
"Это потому, что он пытался иметь дело с евреями. Теперь, когда они изгнаны, он должен забыть о них и наладить добротное и чисто немецкое производство. Германия для немцев – вот чего хочет наш Фюрер".
"Хайль Гитлер!" – завопила компания, и кружки снова жахнули о стол.
От дыма и всего, что я услышала за этот вечер, у меня болела голова, и когда один из друзей Иоганна начал напевать песню Хорста Весселя, а его кружка пива, заскользив по столу, чуть не пролилась мне на колени, я была более чем готова отправиться спать.
Битва за марку
Виктор Блейксли
Если в Европе и есть нечто, что, на мой взгляд, хоть как-то компенсирует тоскливый континентальный завтрак, состоящий только из кофе и чёрствых булочек, подаваемых с минимальным количеством масла, так это тот факт, что каждое утро в одно и то же время выходят Париж-Нью-Йорк Геральд и Чикаго Трибьюн. Будучи всего лишь миниатюрными версиями своих более внушительных родителей, они всё же являются несомненной связью с домом: краткие новости дня, рекордная жара в Вашингтоне, кто сегодня сошёл на берег в Гавре и сел на корабельный поезд до Парижа, а также в каком отеле он или она остановились – вот, пожалуй, и вся скудная информация, но без этих небольших листочков бумаги человек чувствует себя абсолютно отрезанным от родины – экспатриантом, – несмотря на то, что он всего лишь в отпуске.
Каково же было моё смятение, когда в одно утро, спустившись вниз, я обнаружил, что Трибьюн запретили, отняв тем самым ровно пятьдесят процентов из того, что я всегда брал с собой в столовую, дабы правильно начать день. Никто не знал, почему это было сделано, – "Просто запрещено", – таков был лаконичный, но не удовлетворивший меня ответ девушки в газетном киоске, клерка за стойкой регистрации, портье и даже самого управляющего отеля. И все они смотрели на меня холодно, будто то, что я американец, было достаточным основанием, чтоб привлечь меня к ответственности за любой вред, который могла причинить моя газета.
Целую неделю мы заказывали газеты заранее. В противном случае пришлось бы вставать ни свет ни заря, дабы найти хоть что-нибудь в городе. Причина столь внезапной популярности американской газетной бумаги была вполне понятна. Немецкий народ гораздо сильнее интересовался тем, что выдавала о Чистке иностранная пресса, чем тем, что скармливали ему его собственные издания, находившиеся под неусыпным контролем Геббельса, тем более что последние не могли похвастаться большим объёмом информации. В тот месяц ежедневные берлинские газеты использовали хорошо известный трюк с ловкостью рук, выкладывая перед вами все новости, которые вы не желали знать, и тщательно скрывая то, что считалось для вас неподходящим. Очевидно, девиз "Все новости, которые годятся для печати" был слегка изменён на "Только те новости, которые годятся для печати".
Я попытался представить себе аналогичную ситуацию в Нью-Йорке, где Таймс лежала бы в газетных киосках ненужной и невостребованной, тогда как американская общественность поднималась бы с рассветом и бешено носилась в поисках последней Берлинер или Франкфуртер Цайтунг, чтоб узнать, что на самом деле происходит в Соединённых Штатах. После чего Вашингтон запретил бы обе Цайтунг, к всеобщему огорчению, и в особенности немецкого путешественника по Америке, знавшего, что Таймс была подвержена цензуре и не содержала ничего, что ему действительно хотелось бы знать.
Соответственно, запрет Трибьюн был ужасно досадным, и если его дружелюбный соперник Геральд и испытал от его участи хоть какое-то удовлетворение, то Трибьюн таки посмеялся последним, так как позже Геральд получил свою дозу того же лекарства.
После завтрака мы, дабы выяснить, что происходит, отправились гулять, но сначала нам нужно было зайти в компанию "Американ Экспресс"30 для получения ежедневной пачки немецких банкнот, достаточной, чтобы прожить следующие двадцать четыре часа. Получение денег в Германии превратилось в своего рода проблему, да к тому же чрезвычайно запутанную из-за двух видов денежных знаков: рейхсмарки, или обычной государственной валюты, и новой райземарки.
Пламенная реклама туристических бюро призывала нас перед отъездом из Америки купить данные "райземарки" и сэкономить тридцать пять процентов на всём, что можно получить за деньги. Это, как показали дальнейшие события, дало нам бесценную возможность наблюдать за "Первой кровавой чисткой Отечества" со скидкой.
"Райзе" (что означает "туристические") марки, появившись внезапно и из ниоткуда, стали в одночасье популярными и потому единодушно прославленными гитлеровским правительством, международными банкирами и, что не менее важно, само́й сбитой с толку туристической публикой как великое изобретение того времени, просто обязанное привлечь иностранцев к посещению Германии.
Общественности, как водится, не сообщили, кто был ответственен за такой несказанный подарок, то есть за столь своевременное рождение райземарки. Однако возникло сильнейшее подозрение, что у неё имелись важные родственные связи, благодаря которым в ней потекла кровь представителей многих национальностей.
Ходили слухи, что немецкий Рейхсбанк31 первым заложил начальную концепцию, решив, что было бы совершенно колоссаль32, если бы гитлеровское правительство смогло заинтересовать путешественников, раз за разом приезжая в Германию, тратить там все свои деньги. Тогда пустая казна вновь бы наполнилась зарубежной валютой, оживилась бы внутренняя торговля, были бы опять запущены в обращение иностранные кредиты, и, возможно, – хотя никто не мог гарантировать это наверняка – дела закрутились бы так быстро, что одному Богу известно сколь долго бы это удерживало на плаву гитлеровский государственный корабль.
Международные банкиры, хотя и согласившись с тем, что такое желание Рейхсбанка заслуживает самой высокой оценки, имели собственные соображения по поводу своих зависших в Германии кредитов. "А как же насчёт нас? – спросили они. – В чём наш интерес?" Им казалось, что, располагая огромными суммами рейхсмарок, которые никак нельзя было вывезти за пределы Германии, они могли бы найти другие способы стимулирования торговли в Фатэланд33, позволившие бы уменьшить свои замороженные там балансы и, что было бы гораздо более колоссаль, одновременно превращать их в доллары, фунты, франки и почти любую другую валюту.
"Но ведь у нас нет долларов, фунтов и франков, чтоб конвертировать в них ваши местные балансы, да и нашей внешней торговле капут, вот в чём вопрос", – причитал Рейхсбанк.
Международные банкиры, однако, были сделаны из очень прочного материала. Они не проглатывали подобное так просто. "Это всего лишь ответ, – заявили они. – Вопрос в том, что нужно сделать, дабы вернуть наши деньги?"
И после долгих размышлений и обсуждений на разных языках была создана райземарка. Под давлением настойчивой рекламы она росла, расширялась и приобретала замечательные характеристики. В Америке вместо сорока центов, которые стоила её предшественница – рейхсмарка, эта оценивалась в двадцать шесть или двадцать семь центов, либо же в близкое значение, определяемое международными спонсорами, которые изо дня в день устанавливали её курс. И компания стала активно развивать свой бизнес.
Американскому путешественнику объявили, что цены в Германии не выросли, хотя мы отказались от золотого стандарта и рейхсмарка за одну ночь подорожала с двадцати пяти до сорока центов. Потом я услышал, как чрезмерно эксцентричный и убедительный агент туристического бюро сказал одурманенной им доверчивой пожилой даме: "А теперь послушайте, Мадам, эта райземарка стоит ненамного дороже, чем недавно стоила старая рейхсмарка, и вам лучше купить её сегодня за двадцать семь центов, пока она всё ещё, как я это называю, молода и привлекательна. С возрастом она может стать очень популярной и будет стоить вам намного дороже. Поэтому я ещё раз предупреждаю, что вам лучше приобрести её сейчас. И помните, что вам не удастся купить её в Германии. Вы можете сделать это лишь за её пределами, а потратить в Фатэланд. И нельзя забрать её с собой, когда вы будете оттуда уезжать. Они боятся, что, позволив вам это, слишком сильно вас осчастливят, ведь, купив эту новую райземарку за двадцать семь центов, вы легко потом обменяете её на старую рейхсмарку за сорок центов. Так что, пока вы будете в Германии, они, дабы обуздать великую американскую страсть к спекуляции, разрешат вам получать на руки лишь пятьдесят юных райземарок в день. Тогда у вас не будет соблазна. Или, по крайней мере, он будет не так силён".
Несчастная старушка только моргала и нерешительно теребила в руках свою чековую книжку.
Рейхсбанк был доволен тем, что поток туристов из-за рубежа стал расти. Международные банкиры были довольны, получая фунты, франки, доллары и другие виды валюты за свои марки. Путешествующая публика покупала сорокацентовые марки всего за двадцать семь центов и тоже была довольна, главным образом из-за своей уверенности, что она кого-то дурачит. Итак, довольны были все.
Но жизнь этой быстро растущей райземарки не была безоблачной. Сбитая с толку общественность не всегда горела желанием её принять, и такие вот пересуды слышались практически на любом судне, собиравшемся высадить пассажиров в Германии.
"Да, мы плывём в Гамбург, но разве мы раньше не меняли доллары на немецкие банкноты прямо в Америке?" – с сомнением спрашивали многие.
"Когда это было? Около десяти лет назад, не так ли?"
"Да, у меня дома до сих пор их полный чемодан, но, увы, в Германии их теперь не принимают".
"А что, если мы купим эти райземарки, и они их тоже не примут после того, как мы туда доберёмся?"
"И, кроме того, вдруг Германия снова девальвирует свою валюту, пока мы всё ещё будем плыть".
"Разве мы не будем выглядеть глупо с нашими двадцатисемицентовыми райземарками, если вдруг обычная рейхсмарка станет стоить всего пятнадцать или даже десять центов – во сколько она там оценивалась в 1923-ем? Не было ли это двадцать миллионов за доллар?"
"Они бы не посмели это сделать".
"Не посмели бы? Вы не знаете Рейхсбанк".
Беседа перескакивала с одного на другое, ударяясь головой о стену и ошеломлённо падая навзничь лишь для того, чтобы снова подняться и возобновить атаку всё возрастающих сомнений.
Но на сей раз осторожные десять процентов туристов ошиблись. Германия не отказалась от золотого стандарта. И капризная райземарка приобрела популярность, достигнув при этом не столь привлекательной стоимости в тридцать центов ещё до того, как её первые покупатели прибыли в Гамбург. А потом, по мере того как лето шло к концу, по всей Германии по этому поводу не стихали дискуссии.
"Перед отъездом из Америки я купил достаточно райземарок по двадцать шесть центов, чтоб хватило на всю поездку. Я сделал это по совету своего банка и бюро путешествий".
"Неужели? А я никогда о них даже не слышал. Последние три недели я платил за свои рейхсмарки по сорок центов. Почему никто не посвятил меня в это? Ладно же, погодите, вот я вернусь домой и выскажу своим банкирам всё, что о них думаю".
"А я не купил и половины того, чего мне хватило бы на жизнь, – заявил более финансово подкованный господин. – Я побоялся. И теперь, когда они стоят тридцать центов, а не двадцать шесть, я чувствую, будто меня тоже обвели вокруг пальца".
И это правда, что в Германии нельзя было купить эти неуловимые райземарки. Однако вы могли подписать письмо банкирам в Амстердаме, подготовленное для вас клерком "Американ Экспресс", позволив тем добыть их для вас за границей по любой цене, установленной в день оформления заказа.
"Нельзя допустить, чтобы что-нибудь замедлило работу этого прибыльного бизнеса", – стало девизом тех, кто столь близко к сердцу принимал интересы туристов.
Поскольку до приезда в Германию мы с Ириной не приобрели достаточное количество райземарок, мы отправились в компанию "Американ Экспресс", чтобы попытаться раздобыть данным способом ежедневную норму в размере пятидесяти единиц этой валюты на каждого. Правда, у нас к этому моменту все наличные уже закончились – не осталось ни одной жалкой марочки, хотя в моём поясе для денег была припрятана приличная пачка дорожных чеков. Всего за день до этого мы подписали одно из тех стандартных писем с заказом райземарок, что "Американ Экспресс" направляет столь великодушным амстердамским банкирам, и надеялись, что желаемое уже будет ждать нас в офисе по указанной цене в двадцать девять с половиной центов. Я тоже поддался этому заразительно приятному чувству, что, должно быть, кого-то дурачу.
Однако, несмотря на это, я шествовал в мрачном молчании. Ибо нет ничего более удручающего, чем сталкиваться с проблемой обмена денег в стране с валютой, привязанной к золоту, когда там, откуда ты родом, это не так. Любой, кто верит, что наш доллар – это доллар, а не шестьдесят центов, должен увидеть, как американцы соперничают с посетителями "Стены плача", когда с подвыванием жалуются на цены в Германии, которая до сих пор считает, что у неё золотой стандарт, хотя у нас хранится половина золота в мире, а там его и вовсе нет.
Мы уже шли по Унтер-ден-Линден, когда я вдруг случайно заметил гигантскую модель серебристого трёхмоторного самолёта, ярко сиявшую в большой витрине. На ней красовалась надпись "Дерулюфт". А над дверью висела знакомая вывеска, выведенная красными буквами: "Интурист". Мы оба сразу остановились, дабы полюбоваться на большую птицу.
"По-моему, выглядит неплохо, – задумчиво сказал я Ирине. – Как насчёт того, чтобы куда-нибудь слетать? Давай бросим Рейн и твои застёгнутые вокруг талии надувные каноэ и полетим в Ленинград".
"Полетим в Россию? Так далеко? Нет уж, спасибо, я бы лучше поехала поездом".
Тем не менее я стал полегоньку подталкивать её к двери. И вот мы оказались внутри.
За видавшим виды письменным столом, на коем уместились стопки покрытых странными иероглифами бумаг, русская пишущая машинка и две модели одномоторных советских самолётов, сидел мистер Ницше, любезный и обходительный представитель Дойч-Ру́ссише Люфтфе́киес34 – "Дерулюфт".
"Да, почему бы не слетать в Ленинград? – одобрительно повторил он после того, как мы представились. – Это всего лишь десятичасовой перелёт, в то время как на поезде ваш путь займёт не меньше сорока восьми часов, а то и все пятьдесят. И это не только намного быстрее, но и чище: ни пыли, ни копоти, ни дыма от паровоза – а вы прекрасно знаете, каково это летом! Абсолютно ужасно!" Он состроил брезгливую гримасу и наглядным жестом презрительно отряхнул рукава сюртука.
"Но с нами, – продолжил он, сразу оживившись, – вы получите прекрасный вид с высоты птичьего полёта на всю местность от Берлина до Ленинграда. Вы только подумайте об этом! Что за дивный способ путешествовать, что за способ!" И, склонив голову набок, он ободряюще нам улыбнулся.
Однако, увидев, что Ирина не выглядит впечатлённой, он переключил всё своё внимание на неё. "Тогда вы станете не только первой на возвращение, но и первой на полёт назад", – внушительно добавил он.
Что за продавец!
Но всё же она не была уверена, что это такая уж хорошая идея.
"Погодите минутку, – осторожно заметила она. – Я ненавижу высоту, и у меня кружится голова на верхушках колоколен и небоскрёбов. Мой первый полёт и сразу десять часов в вышине! Не слишком ли это много для начинающей?"
"Вовсе нет, вовсе нет, – успокаивающе заверил мистер Ницше. – Вы даже не заметите, как взлетите, ведь движение такое мягкое, такое приятное. Это немного похоже, ну, дайте-ка подумать … о, да, на лёгкую океанскую качку".
Это был промах. "Лёгкая океанская качка" не являлась тем, на что купилась бы Ирина.
"Или на катание на качелях, – поспешно поправился он, осознав, какую оплошность допустил. – Вверх-вниз, вверх-вниз, вот и всё". И он грациозно помахал руками, совершив ими плавные и широкие движения.
"О, и это точно всё?" – горько произнесла она.
Много шума из ничего! Можно подумать, что мы были пионерами полётов, готовыми проложить новый маршрут. Эдакая семейная пара Блерио35, собиравшаяся впервые перелететь Ла-Манш. "Тебе уже давно следовало полетать, ведь ты, наверное, единственная женщина в мире, которая до сих пор этого не сделала", – строго сказал ей я.
"Ничего страшного, пожалуйста, не торопите её, позвольте ей спокойно всё обдумать", – вмешался со своей примирительной улыбкой мистер Ницше, а затем, ободряюще кивнув Ирине, добавил, что он даже не сомневается, что мы скоро вернёмся и закажем билеты.
Однако этого ему показалось мало, и он искренне посоветовал оставить ему наши паспорта. Ведь в том случае, если мы, решив покинуть Берлин, всё-таки будем готовы вылететь в Россию, было бы неплохо получить латвийскую, литовскую и эстонскую визы, дабы мы могли "отбыть спешно, если захотим".
Что означало последнее, я не спросил. Я никогда не думал о том, что мне может "захотеться спешно отбыть" из Берлина, который всегда был моим любимым городом. Но ведь никогда нельзя предугадать, что тебе вздумается сделать после "кровавой чистки" – тем более что, по словам фрау Б., герр доктор и Оскар довольно-таки откровенно побеседовали с нами о прихотях и капризах гитлеровского правительства, пусть даже мы сами при этом почти ничего не говорили.
И хотя вам предстоит только пролететь над Балтийскими провинциями, не приземляясь и практически достигнув Полярного круга, вам необходимо получить визу для каждой из них. Любая страна хочет поиметь свой кусок пирога, независимо от того, разглядите вы её сверху или нет. И поэтому мы на всякий случай оставили наши паспорта.
Когда мы снова оказались на улице, нам оставалось пройти всего три квартала до офиса "Американ Экспресс". Поскольку в моём кармане наличествовали всего шестьдесят пфеннигов, мне было более чем любопытно, когда же прибудут из Амстердама эти несносные райземарки. Как же нелепо, что приходится покупать их в Амстердаме. Это всё равно что обращаться в Мексику всякий раз, когда ты хочешь в Америке обналичить долларовый чек.
Я занял своё место в конце длинной очереди, образовавшейся у кассы указанной компании, и медленно продвигался вперёд, пока клиенты, стоявшие передо мной, доказывали своё право получать местную валюту на четверть дешевле всех прочих. Когда же наконец я добрался до окошка, мне сказали, что пока из Амстердама по поводу моего запроса ничего не поступало. Мой заказ мог прийти со следующей почтой в два часа дня, а мог не прийти и до завтра.
"Но у меня не осталось наличных, что же мне делать?" – запротестовал я.
Кассир был слишком занят раскладыванием небольших стопок банкнот там, где ему было легче до них дотянуться, чтоб удовлетворить нужды всех, кто стоял позади меня, а потому не проявил ко мне никакого интереса.
"Просто принесите мне чеки, и я их оплачу", – не поднимая глаз, сказал он.
Чеки! Какого рода чеки? Я же ничего не покупал. Где мне их взять? То есть просто пойти в отель, или в ресторан, или в универмаг, или к кому-либо, кто занял тебе денег, и попросить их выдать тебе чек о том, что твой счёт закрыт (хотя он не был), вернуть этот чек в "Американ Экспресс", и там его оплатят? Элементарно, не правда ли? Но какие у меня были шансы получить подобные чеки за обед, сигареты и такси, если никто не знал, кто я такой?
Люди, стоявшие за мной в очереди, стали проявлять беспокойство. Они сердито смотрели на меня, и легонько касались локтями моей спины, и переминались с ноги на ногу, и всем своим видом показывали, что им всё равно, имеются ли у меня какие-либо марки и чеки или нет, лишь бы я им не мешал. Они не понимали, почему я продолжал стоять там, когда всем было очевидно, что у нас с кассиром не осталось никаких общих дел.
"У нас найдутся марки по сорок центов", – донеслась до меня из-за окошка небрежно брошенная фраза.
"Но каждый из моих дорожных чеков выписан на сто долларов. Если я обменяю один из них на сорокацентовые марки, то потеряю целых двадцать пять. В этом случае утро стало бы уж слишком дорогим. Не могли бы вы предложить мне что-то получше?"
Кассир пожал плечами, а женщина за моей спиной нетерпеливо воскликнула: "О, ради всего святого, перестаньте же так много болтать и отойдите. Дайте хоть кому-нибудь из нас шанс".
Это всё решило.
"Следующий, пожалуйста", – бросил кассир, и я неохотно уступил своё место у окошка, потерпев поражение в этой битве за марку.
"Я скажу вам, что нужно сделать", – промолвил напыщенного вида господин, который с сочувственным интересом слушал наш возбуждённый диалог. Он прошёл вместе со мной до лавочки, где сидела и ждала Ирина. "Просто пошлите домой телеграмму с просьбой выслать вам денег, и это всё исправит".
Я возмущённо на него воззрился. Увидев, что я не выразил восторга по поводу его совета, он буркнул: "Извините", – и оставил меня стоять перед моей женой несолоно хлебавши.
Мы походили по улицам, с вожделением разглядывая витрины магазинов. Никогда ещё различные товары не казались нам такими привлекательными. Только подумать, сколько денег Рейхсбанк смог бы пустить в оборот, если бы у нас имелась тогда кучка купюр, которые не жалко было бы потратить!
В конце концов пробило два часа, и мы вернулись к кассе, усталые и голодные, но с нетерпением ждущие следующего раунда. Поскольку на сортировку почты уходило некоторое время, мне было отнюдь не весело стоять и ждать, одним глазом наблюдая, как несколько сотен других клиентов без видимых трудностей получали свои райземарки, тогда как другой мой глаз внимательно следил за каждым ловким движением проворного кассира.
Внезапно он, посмотрев на часы, кое-что вспомнил и стал закрывать окошко. "В следующую кассу, пожалуйста", – вот и всё, что он произнёс.
У меня упало сердце. Он был единственным человеком в Берлине, который мог мне помочь, и сейчас он собирался пообедать. К счастью, прежде чем он успел уйти, к нему подошла девушка с почтой, и, что было ещё более удачным, он решил её всё-таки просмотреть. Увидев одно письмо, он заколебался. Окошко открылось.
"Да, ваши деньги здесь", – улыбнулся он мне.
Я вздохнул с облегчением и улыбнулся ему в ответ. Наконец-то мы были не на мели.
"Паспорт, пожалуйста".
"Но у меня нет при себе паспорта. Он в 'Интуристе' – ну, вы знаете, в советском туристическом бюро. Я обещаю, что …"
"Тогда извините. Я не могу выдать вам деньги без паспорта".
Окошко закрылось.
"Что случилось на этот раз?" – спросила Ирина, но слов у меня не нашлось, и, жестом позвав её следовать за мной, я помчался обратно в "Интурист".
Наших паспортов там не оказалось. Увы, мистер Ницше был невероятно активен и уже отправил их в эстонское посольство для оформления виз.
"Мне он необходим, чтобы получить ежедневную порцию райземарок, – драматично вскричал я. – Нет, нет, завтра не подойдёт. Прямо сейчас. Пожалуйста!"
"Вам повезло, что вы меня застали, – сказал он в своей обычной невозмутимой и учтивой манере. – Я как раз собирался пойти на обед".
Для одних возможность пообедать есть всегда, а для кого-то её нет! Но он сразу же взялся за дело и вызвал курьера, который был отправлен в эстонское посольство за нашими документами. И, дабы повысить эффективность работы своего офиса, он также попросил того захватить паспорта ещё нескольких человек, находившиеся там с той же целью.
Мы ждали. Мы рассматривали открытки, иллюстрированные журналы, буклеты для путешественников и рекламные проспекты, не произнося при этом ни единого слова. Мы ждали больше часа. Мистер Ницше давно уже улизнул перекусить и объявился вновь с тем довольным видом, который бывает у представителей любой национальности после хорошей трапезы.
Наконец курьер вернулся. Он бросил на стол несколько паспортов разных стран и вышел. Мистер Ницше, разговаривая в этот момент на незнакомом языке по телефону и делая это всё быстрее и быстрее, принялся рассеянно их перебирать. И только повесив трубку, он уделил достойное внимание их сортировке.
Мне стало казаться, что наших там нет. Это было правдой. Мы все трое, кинувшись к двери, попытались окликнуть курьера, но этот проворный малый как раз завернул за угол на своём велосипеде.
Опечаленный мистер Ницше вернулся к своему столу и набрал номер. Дождавшись соединения, он оживился и ободряюще нам кивнул.
"Он сейчас говорит по-эстонски", – любезно сообщила мне Ирина, очевидно, не желая, чтобы я почувствовал себя забытым.
"Мне всё равно, как и что он говорит. Какой бы язык он ни использовал, не требуется полчаса, чтоб сказать: 'Верните эти паспорта'".
Наконец он завершил беседу. О, да, в эстонском посольстве сообщили курьеру, что наших паспортов там нет. Они работали не менее эффективно и уже успели отослать их литовцам, как обычно делается в таких случаях.
Итак, ещё один курьер, ещё более пространные инструкции, ещё одно долгое ожидание. Была почти половина пятого. А что, если "Американ Экспресс" закроется и у нас всё так же не будет денег?
"Я страшно голодна", – тихо произнёс рядом со мной чей-то голос. На флоте это прозвучало бы как яростный вопль: "Когда же нам дадут жрать?!"
В конце концов вернулся второй курьер. Я встал перед дверью, чтобы он не смог от нас сбежать. У него оказались наши паспорта.
"Теперь вам нужен лишь ещё один штамп – латвийский", – объяснил мистер Ницше, и я на миг испугался, что тот хочет, чтобы мы подождали и его. Я уподобился атлету, завершавшему эстафетный забег и ожидавшему эстафетную палочку от товарища по команде, выходившего на финишную прямую, и, когда тот передал её мне, я уже бежал, крепко сжимая в руке паспорта и красноречиво махая Ирине, тогда как она отчаянно пыталась от меня не отстать. "Давай, быстрее", – орал я, пока мы лавировали в потоке авто и ловко уворачивались от велосипедов.
Когда мы примчались к офису компании, наружная дверь уже медленно закрывалась. "Подождите, подождите минутку, – завопил я, просовывая ногу между дверью и порогом и придерживая её локтем. – Я обязан раздобыть хоть немного наличных, слышите!" Протиснувшись внутрь, я на полной скорости рванулся к кассе. Кассир как раз переодевался в свой собственный пиджак, собираясь идти домой.
"Вот паспорт, – выдавил я, тяжело дыша. – Сто марок, пожалуйста".
Потребовалось десять минут, чтобы найти кого-нибудь, кто смог бы снова открыть сейф, но в конце концов всё было сделано, и эти неуловимые деньги действительно оказались в моих руках – марки за двадцать девять с половиной центов, которые я мог бы купить дома за двадцать шесть, но сейчас, как ни странно, это уже не имело особого значения.
Мы начали свой день с желания отыскать прессу, которой решили надеть намордник, но теперь были годны только на ужин и постель. Какая оплошность со стороны рекламного агентства, обслуживающего туристическое бюро нашего родного города, что оно не включило в свои материалы описание захватывающей битвы за райземарку – каждое утро ровно в десять, – частенько быстрой и короткой, но иногда продолжающейся на протяжении всего дня.
Военные музеи и старые друзья
Ирина Скарятина
Оскар Б. оказался прав. Пропаганда войны была повсюду. На улицах виделось намного больше военной формы, чем мы когда-либо встречали в мирное время, и эти назойливые небольшие военные музеи по всему городу буквально мозолили нам глаза.
Обычно они были переполнены, хотя вход не являлся бесплатным, и "чернорубашечники", "коричневорубашечники", а также "зелёные", то бишь служащие рейхсвера, приходя целыми группами, внимательно изучали различные экспонаты. Учащиеся младших и старших классов, костюмы некоторых из которых делали их похожими на уменьшенную версию "коричневорубашечников", под руководством своих учителей входили и выходили, смеясь, болтая, восхищаясь всем, что они узрели, и громко зовя друг друга, когда открывали для себя каждый новый образец, представленный на выставке. А совсем молодые солдаты, никогда и не видавшие боёв, сразу бросались в глаза, поскольку выпендривались, стараясь вести себя как бывалые ветераны, на потеху старшим товарищам.
Ни одна вещь в этих музеях Геринга не изображала ужасов войны. Напротив, там присутствовали только хорошо сделанные рельефные карты с миниатюрными электрическими лампочками, включавшимися и выключавшимися, показывая либо скрывая изменявшиеся линии фронта, а также позиции армий Германии и её союзников в ходе знаменитых сражений; уютные землянки, оборудованные комфортными койками и удобно разложенными противогазами и ручными гранатами; свежевыкрашенная и сияющая тяжёлая артиллерия, каждый экземпляр которой был снабжён используемыми снарядами и порохом; миниатюрные макеты санитарных поездов с белоснежными операционными и безукоризненно чистые пункты первой помощи; планы и фотографии различных войн, в которых участвовали немцы, но в основном 1870-го года и Мировой; графически изображённая Ютландская битва36 с названиями всех кораблей, их курсами и каждым шагом, предпринятым Джеллико, Битти и Шеером; а ещё модели дирижаблей, подводных лодок, самолётов и цеппелинов – всё было доведено до совершенства, всё находилось на своих местах.
Экспонаты, касавшиеся врагов-французов, неизменно занимали самые видные позиции, за ними в порядке убывания важности следовали относившиеся к русским, британским и итальянским недругам. Французские 75-миллиметровые пушки, французские миномёты, французские пулемёты, французские мундиры, каски и сабли были выставлены практически в каждом музее. Кроме того, там были диорамы в натуральную величину, и перед одной из них, изображавшей сцену франко-прусской войны, мы увидели маленького мальчика, который яростно плюнул в восковую фигуру французского солдата и дёрнул его за длинные усы.
В одном из музеев висел лозунг, написанный пылающими буквами и гласивший: "Каждый хороший немец рождён, чтобы с гордостью умереть за своё Отечество", – и высокий молодой "чернорубашечник" пришёл от него в такой восторг, что громогласно воскликнул: "Ах, эти выставки великолепны. Хайль Гитлер! Он понимает. Он знает, что старый немецкий героический дух не умер. Камера́ден37, он силён как никогда, и мы ещё покажем это миру".
"Да, мы им покажем", – отозвались эхом, словно хор в опере, его товарищи, и толпа вокруг восторженно завопила: "Хайль Гитлер!"
Но среди этого скопища юных немцев мы часто встречали встревоженных мужчин средних лет, чья гражданская одежда не могла скрыть того, что они, несомненно, являлись ветеранами Великой войны. Они тихо бродили по залу, разглядывая экспонаты с характерным затравленным выражением в глазах, будто видели сквозь них прошлое, которое не имело с этими музейными вещами ничего общего.
Один из них, склонившись над рельефной картой, медленно и старательно обводил указательным пальцем в воздухе очертания траншеи, которая, вероятно, была ему слишком хорошо знакома. Другие стояли небольшими группами и перешёптывались, и лишь немногие говорили звонко, намеренно привлекая к себе внимание, рассказывая военные анекдоты, в которых они сами принимали активное участие. Седовласый господин неподвижно стоял перед "Большой Бертой"38, как бы разглядывая её и в то же время каким-то образом всматриваясь сквозь этого исполинского носителя смерти, – его зрачки были расширены, щёки раскраснелись, губы шевелились. Изредка болезненная судорога сводила его лицо, и вся его фигура содрогалась, будто волны чудовищного взрыва безжалостно сотрясали её и терзали каждый нерв его тела.
И эти фигуры из прошлого с неожиданной ясностью напомнили и мне о полях битв с их ужасом, их страшными страданиями, их невозможными, невыразимыми, дьявольскими муками. Да, я снова была там, на залитой кровью, усеянной искорёженными телами и ошмётками людей земле, вибрировавшей от грохота далёких орудий и отвечавшей бесчисленными стонами и визгами, возносившимися к небесам. В промежутках между боями передовой отряд Красного Креста выполнял свою мрачную работу. Затем санитары, поднимая изувеченные тела, клали их на носилки и относили в пункты первой помощи, ещё сильнее пропитанные кровью, чем поле битвы, и наполненные нескончаемыми криками раненых и жутким бульканьем и удушьем умиравших. Кровь, кровь повсюду, её вид, её запах, её липкость, врачи, медсёстры и санитары, покрытые ею; ампутированные пальцы, кисти и целые руки, ступни, голени и прочие лежащие на земле куски плоти; трупы, выложенные рядами, над которыми поют священники, тихими и скорбными голосами молясь об их вечном упокоении.
Отдых – вот в чём нуждался каждый. Мёртвые уже его получили, живые же за него умирали. Ни один человек не мог долго выносить кошмар этого ада, и снова и снова отряды Красного Креста по оказанию первой помощи на линии фронта возвращались для отдыха в тыл, а их сменяли свежие силы …
"И это случится опять, скоро, очень скоро, – казалось, кричало всё в таких музеях. – Просто посмотрите вокруг на этих мальчиков, на этих детей. Для них война прекрасна – великолепное приключение с маршами в сверкающих мундирах под звуки зажигательных песен. Они не верят тем, кто всё это уже прошёл. Они не будут их слушать".
Во время нашего пребывания в Берлине я встретила двух своих старых друзей, принадлежавших к очень разным социальным слоям. Одна из них была подругой моих детских забав, вышедшей замуж за немецкого барона, другой – старым слугой, верой и правдой служившим нашей семье вплоть до самой Мировой войны, когда вследствие того, что он был немцем, ему пришлось спешно покинуть Россию и вернуться в своё Отечество. Ему очень не хотелось уезжать, и мы сделали всё возможное, дабы доказать российским властям, что он совершенно безвреден. Однако нет, после двадцати лет мирной и полезной жизни его внезапно объявили "опасным врагом" и выслали с великими и абсурдными предосторожностями, словно он был личным другом кайзера или, того хуже, шпионом.
Моя дружба с Сандрой началась, когда нам обеим было по четыре года, в Санкт-Петербурге (её отец был тогда иностранным дипломатом, аккредитованным при российском дворе). Мы вместе играли всё детство, вместе выросли, примерно в одно и то же время вышли в свет, а затем и замуж, но только она уехала жить к своему барону в Германию, а я осталась дома, в России. Временами, хотя и редко, мы встречались снова, пока в конце концов война и революция не разлучили нас на годы. И теперь, после долгой разлуки, мы опять были вместе, пусть всего лишь на несколько часов, и попытались рассказать друг другу обо всём, что случилось с нами с тех пор, как мы общались в последний раз. Вскоре, конечно же, я спросила её, по нраву ли ей новая Германия при Гитлере.
"О, я ненавижу его, эту напыщенную маленькую креветку! – воскликнула она. – Он выглядит таким нелепым, смешным, как карикатура на вашего Чарли Чаплина, и всё-таки он зловещий, он пугает меня, правда пугает. Сначала я думала, что он совершит для Германии великие дела, однако после этих убийств он будто снял улыбающуюся маску и показал нам ужасающее рыло. Я не могу понять, почему никто этого не видит. Его последователи словно живут в раю для тупиц. Какой смысл что-то делать для него, быть верным, исполнять его прихоти, если в награду он убивает своих лучших друзей? Но когда кто-то говорит такое, ответ всегда один: 'Они были предателями', – хотя доказательств этому нет.
Разумеется, из-за моих связей на меня смотрят с подозрением. Сейчас всё так же плохо, как во время войны, когда окружающие люди думали, что я шпионка. Ведь даже в Бароненштайне" (замке её мужа) "я не чувствовала себя в безопасности. Куда бы я ни пошла, местные сельские жители смотрели на меня настороженно, перешёптывались и слегка толкали друг друга локтями, когда я проходила мимо. А так называемые друзья стали крайне холодны, и даже кайзер с трудом сохранял вежливость в общении со мной на приёме во дворце. И это продолжалось на протяжении всей войны. В моих письмах копались, бумаги в моём столе постоянно просматривались. Я знаю это наверняка, потому что намеренно раскладывала их особым образом, а позже обнаруживала, что этот порядок изменился. Моя горничная всегда пристально наблюдала за мной, как и все остальные слуги. Это был кошмар!
Потом, когда кайзер отрёкся, я решила, что всем моим мучениям наступит конец. И так оно и было, пока к власти не пришёл Гитлер. Сейчас всё стало просто ужасно. Буквально на днях какой-то офицер-'коричневорубашечник', коего я никогда раньше не видела, имел наглость, заявившись ко мне, задавать всевозможные вопросы о России и русских, словно я была коммунисткой. Я пришла от этого в ярость, однако что я могла поделать? Опять та же история: после 1914-го года, из-за, как я полагаю, связей отца в Петербурге, они думали, что я могла передавать сведения российскому императору; теперь же они, вероятно, подозревают меня в том, что я информирую Сталина. Это смехотворно, но правда. А потому не удивляйтесь, если услышите, что меня посадили за шпионаж в тюрьму или даже, возможно, расстреляли".
Я видела, что она была действительно напугана. Её лицо побелело, а руки слегка дрожали, когда она передавала мне чашечку чая.
"А как ваши друзья относятся к Гитлеру?" – поинтересовалась я.
"О, по-разному. Зависит от обстоятельств. Некоторые без ума от него, считая величайшим человеком в мире, например, принцесса Д. Она уверена, что он гений, предначертанный Германии судьбой. Другие, однако, разделяют мои взгляды. Но нужно быть очень осторожной с тем, что говоришь. В эти ужасные дни никогда не знаешь, что будет дальше. Лично у меня такое чувство, что шпионы есть везде, даже в нашем самом близком кругу".
Её слова были очень похожи на то, что говорила нам фрау Б., и хотя эти дамы принадлежали к разным классам, мне стало очевидно, что обе чувствовали одно и то же.
Как и старый Ганс, наш бывший слуга. Я нашла его жившим в крошечной двухкомнатной квартирке со своим внуком (сын Ганса погиб во время войны, причём именно на русском фронте, что ещё сильнее усугубило его горе), женой внука и их ребёнком. Хотя они были довольно бедны, на самом деле практически ни в чём не нуждались, поскольку молодой Эрнст работал на фабрике, а его жена занималась стиркой и шитьём на заказ.
На стене над кроватью Ганса висели знакомые выцветшие старые фотографии Гомельского замка, парка и розария, а также самого старика среди цветочных клумб и разных членов моей семьи. Некоторое время мы болтали о тех давно минувших днях. Затем он начал свой рассказ о современной жизни в Германии. По его словам, всё очень изменилось. Он постоянно боялся за своего внука, который был молод, вспыльчив и мог понаделать и понаговорить того, чего никогда не следовало говорить и делать. Увы, вздохнул он, чего бы он только не отдал за сирень, оранжереи и розы "дома", то есть в России.
Всего пару дней назад они были безмерно напуганы. Эрнст не явился домой к ужину. Человек, работавший на той же фабрике, остановился на пять минут, чтоб рассказать, что в тот день были неприятности – группа солдат ворвалась в цех, где трудился Эрнст, нескольких рабочих обвинили в революционной пропаганде и арестовали. Однако после того, как, задержав со всеми, Эрнста допрашивали в течение нескольких часов, его, хвала Господу, отпустили, предупредив, чтобы он впредь с умом подходил к выбору "компании, с которой общается". С тех пор они не знали покоя. Ведь всякий раз, когда в коридоре раздавались шаги или кто-нибудь стучал в дверь, они думали, что это пришли за ним.
Что касается другого нашего друга, молодого еврея из семьи богатых промышленников, то он даже не стал с нами встречаться. Позже наш общий знакомый объяснил, что тот жил в постоянном страхе, никогда не появлялся в общественных местах, почти не выходил из дома и отчаянно ждал возможности покинуть Германию и присоединиться к своим матери и сестре, которые уже сбежали в Париж.
Эти нескончаемые рассказы о напастях становились всё более удручающими, и в результате я тоже, как и наш друг-еврей, ощутила, что мне не терпится уехать из Германии, хотя бы на время.
Одним вечером, сидя в "Саду Кролла"39 и наблюдая, как пары всех возрастов степенно танцуют под мелодию из "Последней облавы"40, самую популярную "новинку" сезона, я заявила Вику, что вполне готова двигаться дальше.
"В Ленинград? Ты имеешь в виду, лететь?" – с удивлением спросил он.
"Ну, да. Лететь. Что угодно, лишь бы покончить с этим; это слишком уныло; давай уедем. Мы сможем вернуться позже. Давай полетим тем самолётом, который рекомендовал мистер Ницше. Завтра утром, сегодня вечером, как можно скорее".
Но, разумеется, это было невозможно устроить в такой спешке, и лучшее, что мы смогли сделать, – это забронировать места на рейс Берлин – Ленинград, вылетавший с аэродрома Темпельхоф в семь утра двумя днями позже.
Первая на полёт назад
Проснувшись в пять и поспешив к окну, я вздохнула с облегчением: погода была прекрасна, тиха и безоблачна и "идеально подходила для полётов", как сказал Вик, который в это время вкушал свой обычный завтрак и подшучивал над моей скудной трапезой из хлеба и горячей воды.
"Не обращай внимания, я лишь предпочитаю перестраховаться. И пока я не заставила тебя давиться тем же самым, зачем беспокоиться?" – парировала я и осторожно положила себе в рот ещё один кусочек подсохшего мякиша.
Такси помчало нас по пустынным и сверкающе чистым улицам, его резко занесло на крутом повороте, в результате чего дверца распахнулась и мой чемодан вылетел наружу, сломав свои замки и разметав по асфальту всё содержимое. Мои вещи разлеглись по свежевымытому тротуару диким, но красочным узором, к большому интересу ранних пешеходов, которые вежливо и серьёзно, даже без тени улыбки, принялись помогать мне собирать их, вручая с поклонами и обязательными би́тэ41. Они отнеслись к делу крайне тактично, тщательно делая свой выбор – мужчины поднимали только платья, обувь и шляпки, тогда как женщины занимались более интимными аксессуарами. Печально было видеть, как мои зубная щётка, пудреница и салфетки для лица, лёжа в милой маленькой лужице, пропитались дёгтем и почернели. Ради сохранения порядка на столь безупречной берлинской улице я извлекла жалкие предметы, обтекающие и отвратительные, лишь для того, чтобы выбросить их при первой же возможности. Когда всё было собрано и мы с многочисленными да́нке шён42 наконец-то опять тронулись в путь, позади нас раздался крик: "Ва́ртен зи, ва́ртен зи"43, – и мы снова остановились, дабы нас догнал доброжелательный пожилой джентльмен, только что нашедший мой напёрсток.
На аэродроме Темпельхоф мы прошли стандартные таможенные формальности, после чего чиновник, наблюдавший за всеми нами опытным глазом, услужливо предложил пассажирам несколько белых пилюль, которые, по его словам, следовало принять ровно за полчаса до вылета. Но когда подошла моя очередь, я высокомерно отмахнулась от них, так как только что проглотила пару капсул "Ма́зерсиллс"44, и с чувством лёгкого превосходства наблюдала, как некоторые авиапутешественники взяли и опасливо проглотили лекарство, которое он раздавал с убедительной улыбкой.
Затем у меня отобрали фотоаппарат: "На случай, если вы захотите делать снимки с воздуха, что строжайше фербо́тен45, – заявил другой чиновник, – но не бойтесь, вы получите обратно своё чудо техники в конце путешествия".
Итак, на мой "Брауни" наклеили огромную этикетку – в два раза больше него самого – и с важным видом унесли.
Вскоре нам разрешили выйти на лётное поле, и, проходя мимо ангаров, мы увидели, что наш самолёт стоял рядом с другим, направлявшимся в Лондон. Обе машины были трёхмоторными и ярко сияли в лучах раннеутреннего солнца, а вокруг них суетились механики и мужчины в комбинезонах. Последние выносили и укладывали багаж, и я с замиранием сердца узрела наши знакомые старые чемоданы и наблюдала, как те исчезали в багажном отделении.
"Разве самолёт не станет слишком тяжёлым?" – встревоженно прошептала я Вику, но тот лишь бесчувственно ухмыльнулся и покачал головой.
И тут к борту самолёта приставили лесенку и нам сказали по ней подниматься, что мы гуськом и сделали, ступая несколько неуверенно. Всего на борту оказалось пятнадцать пассажиров, четверо из которых были женщинами. Одна из них, молодая, симпатичная, весёлая и беспечная, выглядела опытной летуньей, в то время как другая, пожилая и с серым лицом, имела испуганный вид и нервно сжимала в руках кучу плоских коричневых бумажных пакетов зловещего вида.
"Я знаю, что мне будет дурно, я уверена", – жалобно простонала она, не слушая милого пожилого джентльмена, который пытался утешить её, говоря, что всё будет хорошо, если только она забудет, где находится.
Наши кресла оказались в середине салона. Как и всё остальное, они были обиты кожей, и поэтому внутри стоял её сильный запах. Все иллюминаторы были закупорены, однако рядом с каждым креслом имелась трубка, которая, будучи поднятой, обеспечивала приток свежего воздуха. Между главным салоном и кабиной пилотов располагался небольшой отсек для курящих.
Наконец мы все расселись, и всё было готово к взлёту. Один из парней, до этого суетившихся у самолёта, раздал каждому комочки ваты, чтоб заткнуть уши, и щедрый запас этих мрачных на вид коричневых бумажных пакетов, при этом добродушно воскликнув: "Хайль Гитлер, по шесть штук в руки будет достаточно, не так ли?" И на этой радостной ноте он, пожелав нам "счастливого приземления", удалился, плотно закрыв за собою дверь. Это бесповоротное закрытие двери живо напомнило мне дни российской революции и красного террора, когда меня повторно посадили в тюрьму и надзирательница, которая привела меня в крошечную камеру, выходя, захлопнула за собой дверь, оставив меня взаперти совсем одну.
"Или это как роды, – удручённо подумала я. – Когда начинаются боли, ты понимаешь, что ничто в мире не остановит их, пока всё не закончится, и ничто не сможет остановить происходящее сейчас или избавить меня от него, пока не завершится полёт".
Вдруг я поняла, что мы вот-вот взлетим, так как машина катилась вперёд и подпрыгивала по земле быстрыми короткими толчками. Любопытно, что на лётном поле было много зайцев, и те, казалось, совсем не пугались, когда она проносилась мимо них. Один удалец даже не сдвинулся с места и умывался со столь небрежным видом, словно хотел показать: "Одним самолётом больше, одним меньше – какая разница? Они в моей жизни совершенно ничего не значат".
Вскоре подпрыгивания прекратились, и, выглянув наружу, я увидела, что мы поднимаемся легко и быстро, с каждой секундой всё выше и выше. Аэродром уже был далеко внизу, а затем остался позади нас, и мы вовсю пролетали над крышами, башнями, шпилями и заводскими трубами Берлина. Мы основательно набрали высоту, и мистер Ницше оказался прав – я едва ли заметила это. А ещё, глядя вниз, я не чувствовала головокружения, что тоже было забавно. Но ужасный шум моторов действовал угнетающе, да и в кабине стало душно, поэтому я включила вентиляционную трубу, и свежий поток воздуха ударил мне прямо в лицо. Это было так же приятно, как получать кислород на операционном столе, и, глубоко вдохнув, я вновь уставилась в иллюминатор.
За прошедшие несколько минут Берлин скрылся из виду и местность уже превратилась в рельефную карту с тёмно-зелёными пятнами лесов, светло-зелёными и жёлтыми лоскутами полей, сверкающими реками, извивавшимися, как бесконечные серебряные змеи, озерцами, похожими на осколки зеркала, а ещё животными и людьми, которые казались распластавшимися и ползавшими на животах.
Я оглядела пассажиров. Беспечная молодая женщина читала журнал и ела конфеты, другая закрыла глаза и, похоже, мирно спала, однако пожилая дама с серым лицом сильно побледнела и выглядела воплощением му́ки. Большинство мужчин находилось в курилке, и, хотя дверь была закрыта, мне показалось, что я слышу взрывы хохота, которые пробивались даже сквозь рёв моторов.
Прошёл час, и вдруг из ясного неба мы влетели в густую полосу белых облаков.
"Они называются перисто-кучевыми, – услужливо крикнул господин, сидевший через проход от меня. – Они означают хорошую погоду, и мы проходим сквозь них на высоте порядка трёх тысяч футов46".
"Да, но пилотам трудно, они же ничего не видят, – крикнула в ответ девушка, выглядевшая опытной летуньей. – Интересно, что произойдёт, если внезапно появится самолёт, летящий в противоположном направлении?"
Я без труда смогла представить, что произойдёт, и, памятуя об этом новом задорном предположении, стала с тревогой вглядываться в клубившуюся впереди массу. Однако ничего не было видно – только облака под нами, над нами и вокруг нас. Ни земли, ни солнца, хотя его рассеянные лучи делали день до боли ярким. Этот необычный свет резал глаза, а рёв моторов звучал странно приглушённо. И было, как выражаются немцы, фа́бельхафт47 витать в этих облаках – и чудно́, и нереально, и пронзительно красиво. Они приобретали диковинные, постоянно менявшиеся формы, которые были полнее и округлее, чем те, которые обычно видишь, когда смотришь на них с земли. Там они казались скорее плоскими, а здесь имели объём.
Рядом с самолётом проплыла изящная фигурка, напомнившая мне русалку со струившимися под водой волосами и явно изогнутым рыбьим хвостом. А может, это был и не хвост, а развевавшиеся одежды – кто знает, ведь формы менялись ужасно быстро, неожиданно распадаясь, а затем соединяясь каким-то новым образом. За ней последовали два странных существа, точь-в-точь похожих на тех, которых русские крестьяне грубо лепили из глины и которых я, будучи маленькой, покупала на сельской ярмарке. Петушки – так их называли, хотя они, конечно же, ими не являлись, и моя старая Нана часто говорила, что они выглядели как "ничто на свете".
Итак, разные фигуры плыли и плыли. Человеческие лица, иногда удивительно красивые, иногда отвратительные, звери, обширные луга, горы, пропасти, вздымавшиеся волны и корабли – почти все необычайно неестественные или искажённые, но в то же время завораживавшие, как в упоительном сновидении, – проплывали мимо нас бесконечной белоснежной и сверкавшей вереницей.
У меня начала болеть голова, и, прикрыв глаза, я включила свежий воздух и глубоко вдохнула. Время, казалось, остановилось, пространства тоже не было – только ровный гул моторов и наш одинокий небольшой салон, который висел в воздухе Бог знает где, словно в вакууме, со всеми своими пятнадцатью пассажирами и двумя пилотами.
Когда я вновь открыла глаза, представление уже завершилось. Странные фигуры и существа больше мимо нас не проплывали, а вместо этого мы были окружены непрозрачными молочными стенами. Не чувствовалось абсолютно никакого движения. Мы, казалось, стояли на месте.
Но вдруг самолёт накренился, затем резко устремился вниз, и в следующий миг мы уже рассекали "млечный путь", направив наш нос к земле и высоко задрав хвост. Мне пришлось напрячься, дабы не соскользнуть с кресла, а на передней стенке салона вспыхнула красная электрическая табличка с предупреждением: "Пассажиры, застегните вокруг вашей талии кожаные ремни. Мы идём на посадку". Нам навстречу устремились шпили, крыши и дымоходы, и повсюду развевались нацистские флаги. Это был Данциг. Ещё несколько захватывавших дух виражей, и мы принялись кружить над аэродромом, спускаясь всё ниже и ниже. Раздался лёгкий толчок, и мы коснулись земли, продолжая поначалу мчаться на, как мне казалось, ужасающей скорости.
"Идеальное приземление", – выкрикнул кто-то, перекрывая шум, когда самолёт остановился.
Когда мы все вышли, я обнаружила, что, помимо того, что у меня заложило уши, я ещё с трудом могла идти, поскольку ноги стали слабыми и дрожащими и с трудом несли меня по полю, словно пьяную. Но, украдкой взглянув на других пассажиров, я, к своему удовлетворению, заметила, что большинство из них также брело, пошатываясь.
"Где именно мы находимся?" – робко спросила бедная дама с принявшим зеленоватый оттенок лицом, всё так же сжимая в руках свои коричневые бумажные пакеты, число которых прискорбно уменьшилось.
"Мадам, вы находитесь в Данциге, столице Польского коридора", – сурово ответил молодой немец со свастикой в петлице.
"Польского коридора?" – слабо выдохнула она. Её разум, очевидно, был так же ослаблен, как и её тело.
"Ну да, той полоски земли, которая сделала Данциг международным портом. Но очень скоро она к нам вернётся, – разъяснил он с ужасно важным видом. – Посмотрите, как реют повсюду наши флаги. Это показывает, на чём основаны народные настроения. Я здесь живу. Я знаю".
"Возможно, это и так, – пробормотал пассажир-американец, который направлялся в Россию, чтобы попытаться продавать туда вина, – но вопрос в том, начнётся ли будущая война прямо тут, или Польша присоединится к Германии в случае проблем с Советским Союзом?"
Но в ту же минуту позеленевшая дама внезапно потеряла сознание или, как сочувственно заметил кто-то, ганц капу́т48, и на этот вопрос так никто и не ответил.
В аэропорту мы были вынуждены вновь показать наши паспорта и билеты, и нам сказали оставаться в пределах ограждения.
Неудивительно, что я частично оглохла и у меня кружилась голова. Оказалось, что мы пролетели за два часа четыреста километров, и все восхищались мастерством пилота, который так точно провёл самолёт вслепую сквозь облака и "млечный путь". Все бывалые летуны пришли к общему мнению, что тот приземлился идеально, а потому поздравили его и похлопали по спине. Этот грузный на вид немец – солидный и надёжный человек дела – очень спокойно воспринял данную суету.
Через десять минут, как раз когда дама пришла в себя, а мои ноги чуточку окрепли, нам велели вновь забираться в самолёт. Забыв наклониться в дверном проёме, я сильно ударилась головой.
"Мне жаль!" – промолвил сочувственный голос. Он принадлежал высокому юноше, студенту Принстонского университета. Билл Селден, тоже летавший впервые, только что, как и я, въехал лбом в косяк и вообще чувствовал себя примерно так же – оглохшим и неустойчивым. Отсюда и его симпатия ко мне, как он сказал мне позже, помогая ковылять взад-вперёд по следующему лётному полю.
Мы снова взмыли ввысь, и под нами раскинулся Данциг с его багровыми черепичными крышами, тёмно-синим морем и белыми кораблями в гавани. Но вскоре мы снова оказались в облаках без какой-либо видимости – на этот раз в тускло-серых дождевых, – и с двух подвесных моторов стала капать конденсировавшаяся на них влага.
"Я думаю, они смогут это выдержать, если только туман не начнёт замерзать, – прокричал продавец вина за моей спиной, а потом успокаивающе добавил. – Но не стоит волноваться, мы для этого недостаточно высоко забрались".
Конечно, этот самолёт не был местом для лёгкой и приятной беседы, и только благодаря крикам, воплям и визгам мы могли быть услышанными.
Бросок до Кёнигсберга занял сорок пять минут, и, даже не будучи опытной авиапутешественницей, я всё ж таки смогла понять, что для полётов погода была действительно плохой. Но это и вполовину не столь сильно беспокоило меня, как движение самолёта, который неожиданно резко то проваливался, то подпрыгивал. Вот он нырнул вниз, отчего у меня перехватило дыхание, затем дёрнулся вверх, опять вверх и снова вниз – чередой коротких неровных рывков, как в вышедшем из строя лифте.
Я вспомнила грациозные взмахи руками мистера Ницше и его нежное описание: "Мягко вверх-вниз, вверх-вниз, совсем как на качелях в летнем саду".
Я мрачно покачала головой. Нет, такое описание совсем не подходило. Это было гораздо больше похоже на ощущения, которые испытываешь на американских горках, когда едешь по ним впервые. И тогда я решила, что если когда-нибудь ещё всерьёз захочу полетать, то буду пользоваться открытыми аэропланами, а не закрытыми самолётами, которые так невыносимо пахнут кожей. Затем, ухватившись за поручень перед собой, я устроилась в кресле так крепко, как только могла, и, закрыв глаза, мысленно составила пару неприятных писем мистеру Ницше, одно противнее другого.
Покончив с этим, я опять выглянула в иллюминатор. Удивительно, но облака и туман полностью исчезли, и погода снова стала прекрасной. Мы теперь летели над Фри́шес-Хафф49, между двумя мирами ослепительной синевы – глубокой синевой неба и сверкающей синевой моря, которое простиралось слева до самого горизонта, тогда как справа лежала земля с её обычными зелёными и золотыми заплатами. Вскоре показались башни Кёнигсберга, и мы спустились на лётное поле, где пересели в другой самолёт поменьше. Тот, который мы оставили, летел прямым рейсом из Берлина в Москву, а этот направлялся в Ленинград.
На этот раз нам достались самые передние места, и, как ни странно, я начала ощущать скорость. Это было похоже на полёт сквозь воздушное пространство вперёд головой, а стоило мне посмотреть вниз, как меня впервые стало мутить. Более того, в этом самолёте не оказалось вентиляционных трубок, что только усугубляло ситуацию.
Снова мы были посреди океана белых облаков, снова странные фигуры появлялись и проплывали мимо иллюминатора. Теперь они походили на карусельных лошадок-качалок с жуткими ухмылками и развевавшимися хвостами. "Ты заплатила свои несколько копеек и теперь едешь с нами, – казалось, насмешливо ржали они, – и ты не сможешь слезть, пока не смолкнет музыка, ты не сможешь слезть, ты не сможешь …"
После Тильзита50 мы полетели над сушей, оставив позади Балтийское море и гряды облаков. Но, несмотря на то, что погода казалась идеальной, самолёт немилосердно болтало всю дорогу до Риги. Целый ряд совершенно новых ощущений заставил меня почувствовать себя несчастной, ужасный шум моторов, будто стальной обруч, давил мне на виски, а воздушные ямы, глубокие, как пропасти, и высокие, как горы, следовали одна за другой бесконечной чередой. Буду ли я когда-нибудь снова чувствовать себя нормально, тоскливо спрашивала себя я, или моя стезя – вечно нестись сквозь пространство столь чудовищным способом, шарахаясь то вверх, то вниз, хватая ртом воздух и изо всех сил пытаясь вырваться из безжалостного стального кольца, которое всё сильнее и сильнее давило мне на лоб. Я по глупости пролила несколько слезинок отчаяния, и это помогло мне снять напряжение. Потом я огляделась и увидела, что почти все пассажиры, хотя никого из них вроде бы не мутило, выглядели напряжёнными и чувствовали себя не в своей тарелке. Вид этих побелевших лиц значительно поднял мой боевой дух. Однако Вик был всё так же раздражающе здоров и бодр и неодобрительно покачал головой, увидев мои мокрые глаза и блестевший нос.
"Возможно, ты хотела бы пересесть на поезд?" – любезно спросил он на аэродроме Риги, видя моё плачевное состояние, когда я уныло брела рядом с ним. Но я не сдавалась, потому что до Ревеля было двадцать часов езды на поезде, в то время как лететь самолётом оставалось всего два.
"Было бы серьёзным регрессом начать двигаться со скоростью пятнадцать миль в час после ста пятидесяти", – задумчиво подытожил он, и я изо всех сил постаралась изобразить энтузиазм и поспешно согласилась, сказав: "О, да, конечно, конечно, давай продолжим наш путь самолётом".
Я была вознаграждена за своё благородное решение, так как погода стала абсолютно идеальной и, когда мы летели над спокойным, словно зеркало, Балтийским морем, не случилось ни единого подскока или провала. Движение было столь плавным, тихим и приятным, что вскоре мои силы стали неуклонно восстанавливаться и я даже мысленно разорвала неприятные письма, написанные мистеру Ницше.
Лишь около Пярну, где мы, покинув море, опять полетели над сушей, болтанка возникла снова и сопровождала нас до самого Ревеля. Но я уже стала к ней привыкать, она не действовала на меня так, как вначале, и, когда мы наконец спустились на лётное поле, я уже чувствовала себя старой закалённой летуньей и беззаботно расхаживала туда-сюда.
В Ревеле мы собирались заночевать, чтоб я могла навестить могилу своей матери. Но двое наших товарищей по путешествию хотели сразу же лететь в Ленинград и были чрезвычайно расстроены, когда их уведомили, что им всё-таки придётся остаться на ночь, так как самолёт не мог вылететь туда до следующего полудня.
"Но почему же, почему?" – шумели они возмущённо.
"Потому что в Ленинграде мокрое лётное поле. Там прошёл очень сильный ливень", – ответил чиновник со смущённым выражением в глазах.
Разумеется, он врал, так как мокрое после ливня лётное поле не выглядело таким уж весомым поводом для прекращения регулярных авиарейсов. Всё это звучало весьма подозрительно.
Позже мы выяснили истинную причину отмены: оказалось, что накануне российский пилот пролетел довольно низко над запретной территорией, после чего эстонские власти заявили Москве решительный протест и уведомили, что больше не позволят советским самолётам вылетать из Ревеля в Ленинград, пока обстоятельства этого последнего рейса не будут им самым подробным образом разъяснены советскими властями.
Поскольку им больше ничего не оставалось делать, двое безутешных пассажиров, одним из которых был Билл Селден, присоединились к нам, и мы вместе проследовали в отель "Рим", который был рекомендован как лучший в городе. Когда мы подъехали к нему, я сразу его узнала. Это было то же самое место, где я ненадолго останавливалась, когда уезжала из России в октябре 1922-го года. Я узнала и вестибюль, и лестницу, даже номер показался мне тем же самым. Однако сколько же всего с тех пор произошло, "сколько воды утекло", выражаясь старой русской поговоркой.
Тогда я тоже делала остановку в Ревеле, чтобы навестить могилу своей матери. К тому моменту она была мертва полтора года. Теперь, двенадцать лет спустя, я снова прибыла сюда с той же целью. Но найду ли я её могилу, с тревогой думала я. Ведь я не могла точно вспомнить, где она находилась, и никто не был способен мне подсказать, если бы только я не нашла Хвольсонов или Игнатьева, которые ухаживали за моей матерью, когда она умирала, а затем её похоронили. Я решила, что лучше всего попытаться что-то выяснить в Русском православном кафедральном соборе. Была суббота, и, несомненно, в это время должны были служить вечерню. Нацепив шляпку и пальто, я поспешила по узким старомодным улочкам к храму. Как я и ожидала, вечерня уже началась, и, постояв немного и послушав знакомые песнопения и молитвы, я подошла к прилавку, где продавались свечи и маленькие иконки, и спросила человека, стоявшего за ним, не мог ли он дать мне какую-либо информацию об одной могиле на кладбище.
"Нет, – мрачно ответил он, – я ничего об этом не знаю. И здесь никто о таком не знает. Это же не кладбищенская церковь".
У меня упало сердце. "Тогда, возможно, вы знаете адрес господина Хвольсона?"
"Нет, не знаю, никогда даже о нём не слышал".
"А как насчёт графа Алексея Игнатьева?"
"О, его здесь больше нет, он в Париже. Но прекратите уже болтать во время службы – это неприлично".
"Но вы не понимаете, – в отчаянии прошептала я, а затем, надеясь заинтересовать его, продолжила, – я живу в Америке, пересекла океан и прилетела на самолёте из Берлина, чтобы найти могилу своей матери. И я не могу оставаться здесь надолго. Итак, вы позволите мне уйти после столь долгого путешествия, даже не поделившись хоть какой-нибудь информацией?"
В конце концов, он, похоже, слегка смягчился и, выглядя уже не таким сварливым, сказал: "Ну, что ж, в таком случае вам лучше отправиться прямиком на кладбище на окраине города. Там есть лишь одно православное кладбище при храме, который так же, как этот, назван в честь Александра Невского. Там они должны знать о могиле вашей матери".
"Почему же вы сразу об этом не сказали?" – хотелось мне упрекнуть его, но потом я подумала: "Да что толку", – и поспешила уйти. Однако я обнаружила, что для посещения кладбища было уже слишком поздно, и мне пришлось отложить это до следующего утра – воскресного.
Неожиданно я вспомнила адрес Хвольсонов. Это был дом 73 по улице Пикк. Но, увы, когда я наконец нашла его, пожилой человек у двери сказал мне, что они давно переехали и теперь живут где-то на берегу Чёрного моря.
На следующий день рано утром мы отправились на кладбище, находившееся сразу же за пределами этого маленького городка в сторону моря. У ворот я спросила женщину-сторожа о захоронении, но она, похоже, не знала, где то находилось, и сообщила, что единственный человек, который мог мне хоть как-то помочь, – это псаломщик, который сейчас был занят пением в церкви, так как служба уже началась и должна была продлиться до полудня.
Итак, мы вошли в церковь, и я пробыла там половину службы, которая оказалась необычно долгой, поскольку произносилось много молитв за усопших и длинные списки имён зачитывались традиционным распевом. Без сомнения, именно здесь тринадцать лет назад состоялось отпевание моей матери. На полу ветхого товарного вагона она две недели добиралась из Ленинграда в Ревель по пути в Англию, почти не имея с собой пищи, за исключением скудного запаса сваренных вкрутую яиц, молока и чёрного хлеба, которые мне с большим трудом удалось раздобыть для неё в те дни голода и хаоса. Последние трудности, постигшие её после долгого тюремного заключения, оказались для неё непосильными, и, хрупкая и ослабевшая, похожая на призрак себя самой прежней, она заболела по дороге и умерла в Ревеле в полном одиночестве, если не считать бескорыстно помогавших ей Хвольсонов и Игнатьева51.
Тут, в центре храма, должно быть, стоял её гроб, и в мерцающем свете свечей её миниатюрное белое лицо с классическими чертами, бесспорно, больше, чем когда-либо, походило на мраморную скульптуру спящей Венеры, поскольку именно Венерой её часто называли при жизни. Уложили ли перед этим её мягкие волосы так, как ей больше всего нравилось? Она же всегда старалась выглядеть "милой и опрятной", даже когда была тяжело больна. Но я больше не могла вынести этих мыслей. Мне нужно было немедленно что-то предпринять. Я решила сама поискать могилу. Поэтому вместе с Виком, который курил, ожидая меня, на улице, я к этому и приступила.
Я надеялась, что вспомню то место, но никак не могла его найти. Я металась туда-сюда, вверх-вниз по узким проходам с надгробиями по обе стороны. Я знала, что оно где-то на этом склоне холма, но где, где? Наконец мне показалось, что я нашла нужный участок, однако могила была в ужасном состоянии. Неужели это она? На земле лежал выцветший деревянный крест, холмик зарос высокими сорняками, а вокруг него валялись осколки битого стекла. Это не могло быть её могилой … И всё же, почему бы и нет? Я ведь не появлялась здесь двенадцать лет, и за такое долгое время всё могло развалиться на куски.
Трясущимися пальцами я стала собирать стекло и выдёргивать сорняки. После этого мы попытались поднять крест и поставить его на место.
"Послушай, дорогая, – сказал Вик, – ты же не знаешь, действительно ли это могила твоей матери. Не расстраивайся так, пока мы её не отыщем. Если это и правда она, то мы, пока находимся здесь, сразу приведём всё в порядок. Мы останемся ещё на день или на два, можно и дольше – сколько потребуется, пока всё не будет доделано. Я обещаю тебе это. Но сначала давай вернёмся в церковь и спросим".
В конце концов бесконечная служба закончилась, и я смогла поговорить с псалмопевцем. О да, он прекрасно помнил захоронение, более того, он сразу же был готов меня к нему провести. Хотела бы я, чтобы там были произнесены особые молитвы? Хотела бы? Тогда ладно, он позвонит священнику.
Через пять минут прибыл старый отец Иоанн, и мы двинулись по кладбищу – маленькая скорбная процессия под только что начавшимся моросящим дождём: впереди псаломщик, за ним батюшка, всё ещё одетый в фиолетовую рясу, затем мы с Виком. Вскоре псаломщик привёл нас на нужное место. К моему облегчению, это была не та разрушенная могила, а другая, находившаяся неподалёку на том же склоне холма, как я и запомнила, и обнесённая железной оградкой. Простой чёрный железный крест стоял прямо и прочно на своём цементном основании, и на нём ясно читалось:
МАРИЯ МИХАЙЛОВНА СКАРЯТИНА
Урождённая княжна Лобанова-Ростовская
Родилась в 1851 Умерла в 1921
"Я есмь путь, и истина, и жизнь"
Иоанн 14:6
Сам холмик был также залит цементом, а на его вершине оставили открытое пространство, предназначенное для цветов. Однако цветов там не было. Лишь в изобилии росли сорняки.
Священник начал читать заупокойную молитву, и мы с Виком опустились на колени в высокой мокрой траве. И пока батюшка и псаломщик исполняли заупокойные песнопения, яркие видения моей матери и меня самой в детстве быстро проносились в моём сознании, стирая настоящее и заставляя вновь переживать прошлое.
Как когда-то, давным-давно, я вижу себя стоящей рядом с ней на панихиде по её отцу … И, к своему удивлению, замечаю, что она в это время плачет. Её голубые глаза широко раскрыты, и слёзы медленно катятся по щекам на чёрную креповую отделку платья, где в течение нескольких секунд сверкают, как бриллианты в её броши. Её пальцы крепко сжимают спинку стоящего перед ней стула, их костяшки побелели и напряжены.
Я с недоумением смотрю на неё. Почему она плачет сейчас, когда дедушка Лобанов так давно умер? Позже я задаю ей этот вопрос, и она, в изумлении глядя на меня, отвечает дрожащим голосом: "Однажды, Вишенка, ты поймёшь. Есть некоторые вещи, некоторые чувства, которые даже время не в силах изменить".
Конечно же, тогда я её не поняла, на это потребовались годы.
Затем я снова вижу нас обеих вместе, только на этот раз в семейном склепе Скарятиных. Мы опять стоим бок о бок на очередной поминальной службе, и наш собственный церковный хор прекрасно, с хорошо натренированными профессиональными эмоциями, исполняет те же самые заупокойные песнопения. Теперь она не плачет и, повернувшись в какой-то момент ко мне, с глубоким вздохом шепчет: "Я так устала, Малышка; эти долгие службы по родственникам, коих я вообще не знала, действительно утомляют. И здесь так холодно. Бр-р-р, как же мне ненавистна мысль о том, что я когда-нибудь буду лежать вон там". И она указывает на два пустых места в углу склепа, которые предназначаются ей и моему отцу после смерти. "Как бы я желала, чтобы этого можно было избежать", – дрожа, добавляет она.
И её желание исполнилось. Она лежит не в той сырой мрачной крипте, а под открытым небом, на зелёном склоне холма у моря.
А вот она выглядит сияющей и прелестной, когда входит в мою старую детскую, одетая в серебристо-голубой бархат и украшенная бриллиантами, так как собирается на придворный бал. Эти драгоценности сверкают в мягком свете лампады, горящей перед иконой святой Ирины над моей кроваткой, и когда она низко-низко склоняется, дабы поцеловать меня на ночь, сладкий аромат фиалок окутывает меня и остаётся со мной, пока я не засыпаю.
"Подожди минутку, не уходи", – шепчу я, но она тихонько смеётся, раздаётся нежный шелест шёлка, и она исчезает.
"О, не уходи", – прошептала я и сейчас, стоя на коленях в мокрой траве и слушая, как над головой шелестели листья. Но внезапно чары рассеялись, видения испарились, и я снова услышала голос священника, произносившего над её могилой заключительные слова панихидного молебна: "Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Марии, и сотвори ей вечную память".
"Вечную память", – повторил псаломщик, а затем отозвалось эхом и кладбище вокруг нас. Поминание завершилось.
Через несколько минут мы уже обсуждали со старым отцом Иоанном вопрос о том, чтобы могила содержалась в достойном состоянии и на ней сразу же посадили цветы вместо сорняков.
В тот же день мы вылетели в Ленинград. Небольшой одномоторный самолёт с первого взгляда вызвал у меня некоторые опасения, поскольку выглядел пугающе маленьким и хрупким по сравнению с огромными трёхмоторными машинами, на которых мы до сих пор летали. "Если нас так болтало на тех здоровенных монстрах, – мрачно подумала я, – то каково же оно будет на этой плюгавенькой штучке". Но, что удивительно и невероятно, она взлетела без каких-либо хлопот и почти сразу же стрелой взмыла прямиком в тёмно-синее небо.
Салон был таким крошечным, что, даже не вытягивая шеи, мы могли смотреть по сторонам через два широких иллюминатора, которые были намного больше, чем на прошлых самолётах. Шума почти не было, и мы реально могли общаться друг с другом, не крича и не жестикулируя, и хотя движение было быстрым, не возникало захватывающего дух ощущения, словно летишь в пространстве вперёд головой. Напротив, это было скорее похоже на езду в нашем собственном автомобиле, который каким-то магическим образом покинул земные дороги и продолжал катиться по небу всё тем же спокойным аллюром.
Прямо перед собой мы могли отчётливо видеть все датчики на приборной панели пилота, показывавшие высоту в семьсот метров и скорость в районе ста девяноста километров в час. Серебристые крылья самолёта сверкали на солнце, мотор гудел, и мы неуклонно поднимались всё выше и выше.
Слева от нас блестел голубой, как яйцо дрозда, Финский залив, а под нами простирались широко и далеко в направлении восточного горизонта необъятные и тёмные леса Севера, лишь изредка прерываемые болотистой растительностью или полосками плохо обработанной земли разных цветов с иногда проглядывавшимися то здесь, то там соломенными крышами сельских домов. На этот богато украшенный ковёр отбрасывали свои двигавшиеся тени, образуя странные тёмные узоры, проплывавшие мимо нас мелкие облака. Эти бесконечные облачные вереницы тянулись сюда прямо с Северного полюса, ведь впереди простиралась плоская и низкая равнина и ничто не могло остановить или даже затруднить их продвижение, пока они, пройдя над Северным Ледовитым океаном, ползли вглубь материка.
Финский залив делался всё уже и уже, и лёгкие воздушные облака медленно сменились более тёмными и тяжёлыми, наполненными дождём. Неожиданно прямо перед нами выросла огромная чёрная гряда. В ней то и дело вспыхивали молнии, а затем до нас долетали ужасные раскаты грома. Мы летели точно в направлении грозы. Но стоило нам приблизиться к ней, как пилот резко повернул влево, и мы стали огибать грозовую тучу, фактически пролетая у самого её края. Из густой тёмной массы лил проливной дождь, в то время как над морем с безоблачного неба ярко светило солнце.
Вскоре гроза осталась позади, и, миновав средневековую эстонскую крепость Нарва, мы пересекли границу и влетели на территорию СССР, спустившись на высоту в двести метров, дабы пограничный патруль мог чётко разглядеть, кто мы такие. После чего, вновь быстро поднявшись до пятисот метров и даже выше, мы миновали первый русский город – Ямбург.
Длинные унылые леса и болота, словно драконы из сказки, охраняли въезд в Ленинград. Но тут показался Кронштадт, крошечный островок посреди моря, а затем утопающий в деревьях Ораниенбаум и Петергоф с его сверкающими каналами, сбегающими к большой воде. И там, в самом начале Финского залива, лежал город Петра.
Я могла видеть все знакомые достопримечательности: и блистающий купол Исаакиевского собора, и сияющий шпиль Адмиралтейства, и десятки других куполов и шпилей. Там же были и зелёные острова, и Нева, и огромные верфи и причалы, где стояло множество кораблей.
Ленинград с воздуха, с неба – какой же он вызвал трепет у возвращавшейся уроженки этого города, для которой тот по-прежнему оставался сердцем мира.
Часть Вторая. СССР
Приход моды в Ленинград
Когда мы вышли из самолёта в аэропорту Ленинграда, высокая, темноволосая и поразительно красивая девушка отделилась от небольшой группы чиновников, стоявших возле таможни, и направилась к партии туристов, которая прибыла одновременно с нами на другом воздушном судне, но гораздо большего размера. Все они были французами, и девушка обратилась к ним на их родном языке, говоря бегло и практически без русского акцента.
"Я пришла, чтобы помочь вам пройти таможню", – сказала она, улыбаясь и показывая свои ровные белые зубы.
Я наблюдала за ней с растущим интересом, поскольку та была не только чрезвычайно хороша собой и уверенно держалась, но и её одежда выглядела неожиданно красивой для советской девушки. Сшитый на заказ костюм из чёрной ткани с юбкой до щиколоток и коротким жакетом до бёдер выгодно подчёркивал её стройную фигуру. Ещё на ней были блузка из мягкого белого шёлка, плотно облегавшая голову и немножко надвинутая на один глаз чёрная шляпка, чёрные туфли и чулки телесного цвета, а в руке она держала чёрную кожаную сумочку с серебряной монограммой. Нитка жемчуга на шее и маленькие жемчужные серёжки, которые выглядели подозрительно настоящими, дополняли этот наряд.
"А она шармо́нт52, эта маленькая советская мисс", – прошептал один мужчина другому, который кивнул, однако ответил несколько настороженно: "Да, но здесь уже начинается пропаганда. Нам прислали эту юную красотку, чтобы произвести хорошее впечатление".
При этих словах, произнесённых не слишком-то тихо, вся компания подозрительно уставилась на девушку. Видимо, она тоже услышала их, потому что на её лице внезапно появилось весёлое выражение, и я подумала, что она вот-вот должна была рассмеяться. Но та быстро взяла себя в руки и продолжила обращаться к группе туристов в спокойной и улыбчивой профессиональной манере хорошо подготовленного переводчика.
По дороге из аэропорта в отель, когда мы ехали через рабочие кварталы к центру города, моим первым впечатлением после почти двухлетнего отсутствия стало то, что большинство людей выглядели здоровыми и загорелыми и женщины казались гораздо лучше одетыми. Преобладал белый цвет: белые русские блузки, которые носили с тёмными юбками, белые костюмы из грубого крестьянского полотна и длинные белые толстовки с красной или синей вышивкой на рукавах и вокруг шейного выреза.
Однако женщины постарше предпочитали облачаться как обычно, то есть в основном в чёрное и с платками на головах, и только молодые, очевидно, стремились изменить свой стиль. Немногие из них носили традиционные косынки, и большинство ходило по улицам с непокрытой головой и длинными причёсками – либо очень прямыми, либо с вьющимися перманентными волнами.
В тот вечер к нам в гости зашли две наши маленькие русские подруги, Маруся и Катя, и меня снова удивило, как красиво они были одеты. На Марусе был зелёный шёлковый костюм с коротким жакетом и шёлковой блузкой цвета слоновой кости, а на Кате – тёмно-синее атласное платье с узором из розовых цветов. Марусина соломенная шляпка с широкими полями была коричневой, а Катя красовалась в нарядном белом берете, подчёркивавшем загар её здорового круглого лица. Обе девушки были в носках и белых матерчатых туфлях на низком каблуке, и у обеих имелись одинаковые большие – практически размером с портфель – коричневые кожаные сумки, которые большинство женщин в СССР считало необходимыми.
В итоге, после того как мы рассказали друг другу все новости, наша беседа сразу перешла на наряды.
"Судя по тому, что я видела, многие из вас в этом году одеты намного лучше", – заметила я.
Маруся и Катя радостно захихикали. "Ага! Значит, вы это уже заметили, – вскричали они в один голос. – Мы и не сомневались. О да, с каждым днём мы одеваемся всё лучше. Просто понаблюдайте повсюду за девушками и молодыми женщинами, и вы сами в этом убедитесь. И послушайте, вам совершенно точно, как только сможете, нужно сходить в универмаг. В этом году это нечто новенькое".
"Куда?" – спросила я озадаченно, поскольку никогда раньше не слышала этого слова.
"В универмаг, душенька, что означает универсальный магазин. Это новейшие центры торговли, где вы сможете ознакомиться со всеми модными новинками и купить любую одежду, которую пожелаете".
"Но разве вам не нужно иметь рабочую карточку, партийный билет или что-нибудь в этом роде, чтобы делать покупки в этих универмагах?" – поинтересовалась я.
"Вовсе нет. Любой может зайти и купить всё, что заблагорассудится. Этим они и отличаются от Торгсина или кооперативных магазинов. В Торгсине вы по-прежнему покупаете за иностранную валюту, а в кооперативных магазинах вы должны быть членом, в то время как здесь принимаются только российские деньги и любой универмаг открыт для всех желающих. В здании бывшего Гвардейского экономического общества есть замечательнейший магазин. Вы должны его увидеть".
На следующее же утро я туда отправилась. В дореволюционные времена это экономическое общество обслуживало гвардейских офицеров и их семьи и было любимым магазином Генерала, то есть моего отца. Он постоянно ходил туда и, хотя на самом деле ему ничего не было нужно, покупал что-либо просто ради удовольствия.
"Моё Экономическое Общество", – с гордостью называл его он, принося домой всевозможные бесполезные и самые отвратительные предметы, которые заставляли мою мать в отчаянии разводить руками.
В последний раз я была в этом магазине, когда Генерал пригласил меня помочь ему выбрать рождественские подарки для прислуги. Вместе, рука об руку, мы бродили с этажа на этаж, рассматривая вещицы, обсуждая их и покупая, и наконец, измученные, решили выпить чаю на балконе ресторана, который смотрел на главную лестницу.
Удобно откинувшись на спинку кресла и выпивая один стакан некрепкого чая за другим, он доверительно сказал: "Послушай-ка, Губернаторша53, нам нужно с тобой почаще приходить сюда вместе. Я не знаю, почему твоей матери тут не нравится, но тебе же нравится, и ты мне сильно помогаешь, действительно очень сильно". И он, удовлетворённо вздохнув, бросил в свой стакан шестой кусочек сахара – дома это было запретной роскошью, так как слишком много сахара считалось вредным для здоровья.
Но мы туда так и не вернулись, ведь вскоре разразилась революция и Гвардейское экономическое общество пошло по пути всех торговых заведений в те дни всеобщего разрушения.
Теперь, подходя к универмагу, я узрела в его витринах яркую выставку женской одежды. Костюмы из ткани, похожие на тот, что был на хорошенькой девушке в аэропорту, простые платьица с оборками и бантами под надписью "Для дневного ношения" и вечерние платья с очень длинными юбками и короткими пышными рукавами, которые, похоже, были в большой моде, и позже я видела их повсюду.
Внутри магазина кипела активность, и люди входили и выходили из него двумя непрерывными потоками. У входа, на большом круглом возвышении, стояли восковые фигуры в человеческий рост, демонстрировавшие последние модели. Все они были несколько потрёпанными и пыльными и медленно вращались, в то время как большая толпа, стоя вокруг, наблюдала за ними с живым интересом, как за кукольным представлением, хихикая, и толкая друг друга локтями, и умиляясь: "Смотри, смотри, разве они не прекрасны?" Увы! Для любых глаз, кроме русских, они вряд ли выглядели бы таковыми.
Одна фигура была облачена в вязаный, немного выцветший спортивный костюм цвета лаванды. На другой было представлено тёмно-синее с красным дневное платье, очень походившее на то, в котором пришла накануне Катя, а третья показывала вечернее платье по последней моде, которое было сшито из блестящего синего сатина с неизбежными короткими рукавами-буфами, узкой полоской сероватого меха вокруг шеи и небольшим пыльным шлейфом, волочившимся по земле.
Дальше по проходу продавались разнообразные аксессуары: меховые шейные платки, яркие шёлковые шали, шарфы, ювелирные изделия, перчатки, духи, косметика – всё очень дешёвое, как в подвале второсортного западного торгового центра. Целый прилавок был отведён под сумочки из превосходной русской кожи, но нигде я не увидела вечерних вариантов: ни шёлковых, ни бисерных, ни парчовых. Позже мне сказали, что та же самая дневная кожаная сумка или сумочка используется и вечером.
"Даже с официальным платьем?" – удивилась я.
"Ну, да, разумеется, ведь какой смысл приобретать ещё одну необычную вечернюю сумочку, когда у вас есть красивая и удобная кожаная? Это было бы пустой тратой денег".
Я медленно шла по различным проходам и наконец добралась до специального детского отдела, где продавалась детская одежда с обычными бантиками и рюшечками, а также вязаные шерстяные изделия, и обувь, и игрушки.
Здесь снова меня ждало открытие, так как после революции на игрушки смотрели неодобрительно, считая их устаревшими и ненужными для маленьких пролетариев. Однако теперь они появились, но в основном развивающие, использовавшиеся в детских садах: кубики, цветные карандаши, животные, цветы, алфавиты и прочее подобное. Ничего фантастического вроде драконов, ведьм или страшилищ, поскольку это было категорически запрещено. Да и детские книги тоже должны были быть поучительными и вместо того, чтобы рассказывать сказки или какие-то выдуманные истории, давать полезную информацию о поездах, кораблях, фабриках, машинах, электричестве и различных природных феноменах, которые ранее могли быть истолкованы как сверхъестественные. Многие из этих книг были хорошо написаны и столь красочны, что привлекали внимание детей и интересовали их не меньше, чем любые волшебные вымыслы.
Мы провели вечер с моей пожилой прежней горничной Татьяной, которая, несмотря на свои преклонные годы, после революции быстро сделалась успешной профессиональной портнихой. И она немало мне поведала о новой моде.
"О, да, в этом году одеваются гораздо лучше, чем когда-либо за очень долгое время, – сказала она, – на самом деле впервые с 1917-го года. Разве вы не помните, как они выглядели в дни революции: юбки до колен, шерстяные чулки, кожаные пальто, кепки, ужасно короткие стрижки и, как правило, револьверы за поясом?"
Я кивнула. Как же не помнить, если я сама была одета так же, только без револьвера?
"Теперь, – продолжила она, – каждая девушка, безусловно, мечтает о том, чтоб у неё было три вида платьев – для утреннего, дневного и вечернего ношения. И, конечно же, перманентная завивка и маникюр с розовыми ногтями, а ещё помада, пудра и румяна, хотя и не слишком много. Это уже считается дурным вкусом. Ведь сначала, когда косметику опять разрешили, некоторые из девушек накрашивались, точно клоуны. Однако теперь они знают, как это правильно делать и как прилично одеваться. Поверьте, некоторые материалы действительно очень хороши".
И Татьяна удовлетворённо вздохнула, потому что всегда любила шить и ничто не доставляло ей большего удовольствия, чем работа с красивыми и добротными тканями. Она была так взволнована всеми этими разговорами о моде, что её увядшие щёки порозовели ещё сильнее, а глубоко посаженные карие глаза заблестели так, как не блестели уже много лет. Удивительная старушка! После комфортной жизни на службе у моей матери, когда всё, что она делала, – это проектировала и шила для нас красивые платья в неторопливой художественной манере, так как была необычайно темпераментна и никогда никому, даже своей госпоже, не позволяла вмешиваться в её работу, теперь она придумывала и воплощала новые фасоны для энергичных молодых ударниц.