«Манго-Манго»
- Здравствуй, небо!
- Я Луноход-один.
- Здравствуй, Солнце!
- Я Луноход-один.
- До свидания, Земля!
Иллюстрации Жени Комельфо
© Алехин Е. И., 2024
© Женя Комельфо, иллюстрации, 2024
© ИД «Городец», 2024
Издательский дом «Городец» благодарит за оказанную помощь в выходе издания независимую частную российскую производственную компанию «Праймлайн» (www.prime-l.ru) ПРАЙМЛАЙН: КОМПЛЕКСНЫЙ ЕРС-ПРОЕКТЫ
Луноход‑1
По центру экрана – едва заметный скол. Если позволить себе обратить на него внимание, то невозможно будет перестать думать о нем. Так случайный и незначительный элемент становится центром нового мира, ядром сферы, разрастающейся во все стороны от одного-единственного штриха. «Создать новый документ». Создал, посмотрел на чистый лист, придумал, как расположить его на экране, чтобы скол не вторгался в творческий процесс. Рабочая область теперь слева от скола, темно-серая полоска прокрутки страниц на нем, рабочие элементы сразу справа: «стиль», «макет», «шрифт» и так далее. За границами текстового редактора чистый рабочий стол, на котором установлен нейтральный фоновый снимок. Вечер в далеких краях; нереалистичный, почти марсианский ландшафт, расставленные через аккуратный интервал вдоль дороги фонари, а за фонарями – горы. Одинокий автомобиль, легкий фургончик, едва заметен и стремится по дороге к середине кадра. Над горами две трети занимает блекло-голубое небо с облаками, отражающими сиренево-фиолетовый цвет песка, которым покрыты холмы и пространства. Выбрал именно эту фотографию из-за ее геометрической точности и цветовой гаммы, из-за спокойной насыщенности вечернего режима, способствующей процессу сотворения у аккуратного художника.
Так начинается приключение, путешествие туда, где «я» еще не существует. Но человеческие часы уже запущены родителями, крошечным миром безызвестного городка. Маленькое существо чувствует, что такое время, знает, что такое голод, ловит запах матери и ее тепло. Существо слышит глубокий, музыкальный голос отца, между баритоном и басом. Голос становится неотрывным от прикосновений, более редких, чем материнские, более важных, мистических, успокаивающих. Так вышло, что тело требует материнской груди, а дух жаждет отцовских рук и музыки непонятных пока слов.
Первые шаги из вечности к мирскому. Сперва кажется, что удастся прожить жизнь понарошку, сохранив все ключи. Прокатиться через любовь. Жизнь манит, как греза, как сладкий сон. Поддавшись родительским уговорам, целиком переместился в уязвимое мирское тельце. Кроме них, здесь будут возникать и другие люди. Первое на очереди создание – сестра. Ее голова с двумя пучками волос по бокам возвышается над кроваткой. Любопытный и ревнивый взгляд изучает. Ее жестокость и сентиментальность станут первыми отрезвляющими элементами в этой утопии.
Замер, читая это лицо.
Лицо улыбнулось, потянул к нему руку, тронул за глаза. Лицо сестры скорчилось в гримасе и издало неприятный звук. Смешок или предостережение. В ответ сработала сирена, испуг, боль, то, что станет основой для будущего «я».
– Не трогай его! Оля! По рукам!
– Я не трогала, это он трогает! Я не трогала, чего он кричит?
– Уйди от него. Тихо-тихо. Все, мама здесь.
Тепло, движение в карусели рук, в материнском запахе, возвращение к тишине. Большая сестринская ревность и легкий, протяженный на целые года страх. От всеобъемлющего, заполняющего мир ужаса до легкой тревоги, привычного фона дней. Наказание всегда рядом, за любой радостью, за любой творческой удачей. Сторон всегда две штуки.
Воспоминания о яслях, скорее всего, ненастоящие. Это догадки и коллажи из обрывков чужих рассказов. Нависающие женщины в халатах, непереводимые на человечий вопли детей от одного до трех лет. Даже густой аромат этого места, состоящий из запахов еды, детских выделений и взрослого пота, может быть фикцией, более поздним сочинением. Но самое реальное здесь, вот в чем не ощущается никакой подделки, – процесс транспортировки до места, восторженные воспоминания об этом сложном пути, в котором ощущался каждый миг.
Зимний воздух невозможно забыть.
Родительские руки носили укутанного в несколько слоев, как здоровенный кочан, ребенка под мышкой. Чернота раннего утра, белый снег в свете редких фонарей. Дышать можно было только через ткань, на глазах застывали слезинки. Первый цвет, который видел ребенок в черно-белом мире, – желтый. Ребенок, будущее «я», отделял желтое двухэтажное здание, подсвеченное ранним солнцем, и понимал, что скоро дыханию и зрению будет проще, а кожа перестанет ощущать морозец.
Родительские руки проносили в раздевалку и укладывали на лавку.
«Мы пришли в „Елочку“», – примерно так думал.
Есть вещи, которые ему очень хорошо известны. Например, что, несмотря на то что его тащила мать, все путешествие целиком зависело от его воли. Захотел бы ребенок изменить порядок вещей, захотел бы ребенок остаться дома, мир сменил бы курс, последовав за детской волей. Захотел бы погрузиться в вечный сон или проявить любопытство к ментальным искажениям, отваливающимся от прохожих и незнакомых взрослых людей, – сложившемуся порядку вещей конец. Но ребенок любил порядок, любил безучастно наблюдать за рутинными процессами. Любил быть частью процессов, не протестовать.
От садика что-то осталось навсегда, и вот оно здесь, рядом со взрослой жизнью. Детский сад называется «Елочка», и ребенку представляется сад новогодних елок, на которые вместо игрушек навесили детей. Такое понимание яслей сохранилось навсегда.
Мать и дитя зашли, они внутри. Становится очень жарко, руки снимают одежду, в которую он укатан, слой за слоем.
– Сопрел уже весь. Ой, ну чего ты так, диатез опять пойдет, Енечка.
Приятно освободить тело и оказаться в теплом помещении.
– Евгеша, сынок мой.
Поцелуи матери закончились. В привычном состоянии дремы ребенку кажется, что он висит на хвойном дереве, как игрушка из плоти и крови. Просто висит в ожидании, пока его опять заберут домой.
В безопасности, которую ощущал с родителями, сразу же забывал о другом мире, детском садике. Там никогда не было чувства, что ты – часть целого, нервы были напряжены, и регистратор работал непрерывно: глаза, руки, дистанция, паузы, новая напасть, крик, толчок, выработка модели поведения, одинаковые ситуации, новые ситуации. Много детей, несколько взрослых. Кто-то толкался, кто-то плакал, воспитатели ругались, редко хвалили, но и от этой похвалы было не по себе.
Больше всего нравились занятия по рисованию, в них погружался полностью. Карандаши разных цветов, и с их помощью можно было изобразить на бумаге воображаемый объект. Нарисовал на альбомном листе арбузы: один, второй, третий. Зелено-желтые, полосатые и с хвостиками. Оказалось, что их много, у каждого свой размер и свои полосы, у каждого свой круг, свой характер. Арбузы горкой лежат в кузове грузовика. Под грузовиком – камни. Из окна кабины видно голову человека в фуражке. Даже показалось, что услышал, как человек что-то насвистывает.
– Выйди сюда, Женя! Посмотрите, ребята, какой рисунок.
Воспитательница Ольга Борисовна вывела меня на центр ковра.
Вот оно, мучительное детсадовское «я», оно так же разглядывает себя, как и все дети в этот момент.
Первый раз на сцене.
– У нас здесь будущий художник! Садись, молодец. Отдам твоим родителям.
– О-о, вот будущий художник, – сказал кто-то, и кто-то хихикнул.
Я прошел обратно, но не понял, что это было, почему меня сейчас показали другим. Почему кому-то это показалось смешным? Замешкался, и это почувствовал какой-то ребенок.
На прогулке он набросился с воплем.
Оказавшись вниз головой в сугробе, я заплакал. Полное поражение, где-то за деревянной верандой я пытался вырваться, но меня крепко держали и называли художником.
– Витя Карлов! – так я узнал имя обидчика. – Не трогай его! Ну что ты делаешь! Сейчас я тебе уши надеру, в угол пойдешь!
– Это не я.
Воспитательница засмеялась. Витя Карлов был кудрявый, и через пару лет я пойму, что он красавчик и никто из взрослых женщин просто не мог на него злиться.
– Художник! – сказал Витя Карлов, отпуская плачущего меня.
Вечерами часто оставался последним ребенком под надзором усталой воспитательницы. В спальне и на кухне никого, свет горел в одной комнатке, за окнами почти ночная темнота. Игрушки были собраны, и их трогать уже было нельзя, но можно было разглядывать картинки в книжке. Можно было лежать на ковре, иногда я прямо так засыпал.
– Что мне с тобой делать?
У матери были вечерние смены на радио, отец ездил на работу в областной центр. Кемерово – так назывался большой город, наш, маленький, в часе езды, назывался Березовский.
Воспитательница вздыхала, брала в руки вязание.
Я начинал догадываться, что тот счастливый сон о любимой семье, о маме и папе, их руки и голоса, сестра, которая хоть и норовит съесть мои сладости, но могла бы защитить от Вити Карлова, узнай, как он обидел меня, – тот странный и счастливый сон есть такая же жизнь, как и эта. Они, может быть, даже связаны, неразрывны. Сейчас отец придет за мной, я скажу! Надо рассказать им, что сюда отправлять меня больше не надо. Наверное, надо сказать не отцу, а маме, она поймет.
Даже представил себе, как скажу:
– Я больше не буду ходить в садик, дома посижу.
– Ну и правильно, если тебе не нравится, – скажет мама.
– Не нравится. Дома могу рисовать, пока ты на работе. А сестра будет кормить, когда со школы придет.
Но никогда не получалось поймать точку перехода. Я не был один и тот же, обладал разной волей в «Елочке» и дома. Не удавалось примонтировать один мир к другому и стать своим адвокатом за пределами тюрьмы.
Объединение случилось позже, ближе к лету.
Витя Карлов жил в соседнем доме и позвал поиграть вместе на улице.
– Женя! Эй, художник, идем!
С одной стороны, было понятно: он такой же, как и тот парень в садике. Но не набрасывается, не дерется, не втаптывает в землю. Я шел за ним, как за героем сна.
– Давай на качелю? – сказал Витя Карлов.
– Давай.
Покачались на качелях.
– Пойдем лопухи жрать! – предложил Витя Карлов.
Мы гуляли за домами, и он показал, что у лопуха есть вкусное, сладкое основание. Потом его позвали ужинать, крича в окно. Он ответил так нежно и искренне, не поверишь, что он мог напасть на прогулке:
– Я иду, мамуля!
А мне Витя Карлов сказал:
– Хочешь, я в детском саду тоже буду добрым?
– Да.
Мне уже было четыре, а все еще не получалось написать собственное имя. Кажется, на свете вообще мало людей, которые привыкли к своему имени и уж тем более полюбили его.
– Пиши: Ж-е-н-я.
– Я пишу.
– Нет, ты пишешь «жена».
– «Женя»! Я пишу «Женя». Не «жена»!
Мое имя было одновременно мужским и женским. Еще буква «н» меня смущала, я не мог отделить ее от буквы «л» и произносил всегда что-то между двумя звуками, закрепленными за этими символами. «Ль-нь», где-то около них. А смягчающие сложные гласные: «я», «ё», «ю» – вообще были недоступны для моего понимания.
– Я учитель русского языка, а сын не может имя написать, – говорила мама, глядя мне в лицо. – Зато ты у меня такой красивый, белобрысый.
Она утешала меня, играя с волосами, и это было обиднее всего.
– Некрасивый. Некрасивый! Я некрасивый!
Убежав в нашу с сестрой комнату, заплакал. Хотелось быть умным, а не красивым.
– Опять нюни распустил! Девчонка.
Может, я и есть девчонка?
Во-первых, я трус.
Во-вторых, у меня женское имя.
Пусть у меня есть писька, а не дырочка, не пушок. Но в остальном же похож на девчонку? Глаза у меня голубые, как у сказочных красавиц. Волосы светлые, каку блондинки. Если мне сказать грубое слово, сразу же плачу. Мне нравится рисовать, и я не могу никого ударить. Я ни разу в жизни никого не ударил, даже когда нападали. В детском саду дети бьют друг друга, кричат друг на друга, а я всегда боюсь, убегаю, если надо разозлиться, прячу лицо в руки. Сестра может толкнуть меня. Один раз она щекотала меня, и я завыл.
Возникло матерное слово. Сам не понял, как оно вырвалось.
День был выходной, все были в сборе. Слово висело перед нами, все уставились на него.
– Дикобразка, – поправил я себя. – Я так хотел сказать.
Папа подошел ко мне и легонько ударил по губам. Больше я на сестру не кричал, сразу плакал.
Мама усадила меня на колено:
– Ничего, ты научишься писать. Давай порисуем пока?
– Я девчонка?
– Нет, ты мальчик.
– Он девчонка! – засмеялась сестра.
Приснились огромные куклы. Я лежал в деревенском домике, каким его видел в сказках по телевизору. Большие злые куклы пили чай. Я зашевелился, начал подниматься на постели. Изображение было черно-белым, но я светился, мои руки были цветными.
– Пряниками сыт не будешь.
– Да, нужно положить на хлеб ребенка.
– Хорошенькую девочку.
– Хорошеньку тепленьку белобрысую девоньку.
Не очень понимая их разговор, я попытался выбраться из кроватки. Одна из кукол заметила меня и облизалась:
– Какая здесь маленькая милашка!
– Ням-ням! – подхватила вторая.
– Ням!
С воплем я подскочил на своем кресле-кровати и из детской побежал в родительскую комнату, проходную. В Сибири мы называли их «зал». Я думал, что мама меня утешит и уложит между собой и папой. В зале я взобрался на их кровать и попробовал завернуться в одеяло. Меня тут же подняли в воздух.
– Тихо! – очень зло сказал папа.
– Ты что орешь? – сказала мама.
Папа быстро отнес меня на кухню. Не включая света, усадил на табурет и держал, пока я не успокоюсь и в темноте не разгляжу его лицо. Папа тоже был черно-белым. Его строгое имя «Игорь» было не сократить. В мамином «Ирина», или «Ира», тоже был звук «р-р». Даже сестру Олю можно было называть «Ольга», и это «га» в моем представлении, несмотря на дурацкие ассоциации, было подобием стержня. Но мое «ге», и особенно когда мама говорила «Евгеша», было признаком слабого человека, которому нет спасения. Мне нужна была лингвистическая опора. Волос отца было не видно, только лицо без очков, чужое лицо, и я сейчас понял, что его волосы – темные. Потому они и слились с ночью.
– Нельзя. Сестру разбудишь. Так нельзя, – сказал папа.
Он все же смягчился, видимо, поняв, как тяжело мне сдерживаться, чтобы молча плакать, а не рыдать в голос.
– Тихо, тихо. Все хорошо.
– Можно я посижу на кухне?
– Надо ложиться.
– Там куклы.
Папа отвел меня обратно и стоял в темноте некоторое время.
– Не надо елозить. Надо спать, – сказал он.
Я замер и старался не шевелиться весь остаток ночи. Моя сестра посапывала во сне. Это была самая первая бессонница. Зато родители оставили дверь открытой, мне было слышно, как они переговариваются шепотом. Кажется, даже свет в туалете включили для меня, и я видел его рассеянные остатки. Родители уже не злились, тихонько говорили о каких-то своих делах, пока опять не заснули, уже ненадолго, до раннего папиного будильника.
Часто я слышал фразу от взрослых: «Мне бы твои проблемы». Предполагалось, что настоящие проблемы у них. Ближе к отрочеству мне приоткрылась тайна: они часто говорят, не думая, и часто внаглую врут. Проблему взрослых меньше, не считая тех, что остались из детства. В остальном же быть взрослым – ерунда, легкотня!
Кто-то из детей спросил: «Ты веришь в Деда Мороза?» Подобный вопрос, казалось, имел религиозно-философский смысл. Подразумевалось, что, отвечая на него, ты сразу допускаешь некоторые «но» и где-то остановишься. Я верю в чудо, но отказываюсь верить, что за любым чудом стоит Бог. Я верю в Бога, но свою свободу ставлю выше этой веры. Я должен был верить в Деда Мороза и принимать тот факт, что его образ вселился в случайного дяденьку из подъезда.
Короче говоря, я ответил:
– А кто это?
– Ты че, дурак? – ответил мой собеседник и засмеялся.
За неделю до новогодних праздников нас расставили в круг с детьми из другой группы. Ольга Борисовна ходила и говорила:
– Возьмите за руку кого-то, кого вы не знаете, ребята! Пусть у вас появится новый друг, потому что это Новый год! Познакомьтесь с тем, кто стоит рядом, улыбнитесь ему!
– Старый друг лучше новых двух!
– В Новый год случаются чудеса, Карлов.
Я боялся Ольги Борисовны. У нее было имя, каку моей сестры. У нее было отчество, каку Пугачёвой. Было видно, что это сильная женщина. А главное – у нее были темные волосы. У моей сестры тоже были темные волосы, и я считал всех шатенок и брюнеток женщинами уродливыми, сильными, хитрыми и злыми. Сестра всегда съедала свою сладость быстрее меня и просила поделиться с ней. Если я не хотел, она льстила, становилась нежной. Мне было неловко, хотел избавить ее от необходимости так себя вести. «В следующий раз, – объясняла она, – ты съешь свое быстрее, а я поделюсь с тобой. Не могу же я снова тебя обмануть?» Каждый раз попадался на эту удочку, хотелось дать шанс, и от воспитательницы, тоже Ольги, да еще и Борисовны, ожидал подобной разводки когда-нибудь.
Обведя меня вокруг пальца, как мне представлялось, Ольга Борисовна засмеется, как Пугачёва в песне «Арлекино». С ней – полное подчинение, не позволял себе никаких вольностей.
С одной стороны меня взяла за руку девочка в платье. Она улыбнулась мне. С другой стороны был пучеглазый пацан.
– Нужно крикнуть! Давайте все вместе! Де-душ-ка!
Все подхватили и стали звать Деда Мороза. Вышла воспитательница чужой группы, крупная женщина с толстым лицом.
Дети завизжали.
– Это… это же ваша воспитательница?! – сказал я милой девочке. – Посмотри. Посмотри, ваша.
Девочка отдернула руку и смерила меня взглядом, как дурачка больного.
Воспитательница в костюме Деда Мороза доставала из мешка конфеты и раздавала нам. Конфету я взял с радостью, но так и не понял, почему все называют ее Дедом Морозом.
Дома родители устроили нам с сестрой сюрприз. Папа вышел на лестницу и вернулся с каким-то мужчиной. Мужчина покачивался от усталости, но в глазах его были огоньки. Он пил шампанское, догадался я. На мужчине был такой же костюм, но синий, а не красный.
– Что надо сказать? – шепнула мама.
– Здравствуй, Дедушка Мороз, – подсказала сестра.
Ей уже было лет десять. Она косилась на меня, кажется, наслаждаясь моим замешательством.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Дедушку Мороза называют на «ты»! Повторяй! «Здравствуй, дедушка».
Я не мог сказать «ты» незнакомцу. Когда он ушел, я спросил у мамы:
– Дедов Морозов много или он один?
Она даже задумалась.
– Он один, настоящий. Но мы можем попросить его помощников нас поздравить.
Догадался, что Дед Мороз – такая работа. Как воспитатели, как мама работает учителем и еще на радио, или как папа работает репортером, но тоже мог бы работать учителем, потому что он филолог. Настоящий Дед Мороз живет на Севере, раздает задания, обучает других Дедов Морозов. Даже женщина может поработать Дедом Морозом. Вот почему воспитательница изобразила из себя Деда Мороза, ей, видимо, не хватало денег, у нее было много детей или больные родители – так я это понял.
Я мог бы поверить в далекого Деда Мороза, в его образ, но не стал бы называть так воспитательницу.
Никто из детей не любил суп. Обычно на обеде мы издавали стоны, когда его разливали. Воспитательница делала «пш-шик», начиналась трапеза. Почему-то сильнее всего нам не нравился борщ, терпимым был рыбный, а лучший – гороховый суп, постный. Я слегка зажимал нос и старался не думать о блюде, съедал быстро. Это сослужило мне дурную службу, я заработал репутацию едока. Мне стали класть немного больше.
– Можно мне сегодня поменьше? – попросил я бабулю в белом колпаке.
– Женечка, тебе же надо расти. Не скромничай!
В моей тарелке было супа до самых краев.
Свекольный бульон, одновременно сладковатый и солоноватый, с крапинками жира, подрагивая, ждал меня. Я не мог не доесть, тогда бы воспитательница огорчилась, бабушка в колпаке бы покачала головой.
Отчего-то все, что я делал, выделялось особенно. Уже тогда проявлялся мой основной талант – сцена. Стоило пошутить кому-то, никто не замечал, но если я повторял шутку, сразу же становился объектом внимания. Положительных сторон в детском саду от этого не было. Можно было стать козлом отпущения. Например, один раз на сончасе парнишка завернулся в простыню, как младенец, и сказал:
– Я куколка.
Мне так понравилась шутка, что я ее повторил значительно тише:
– И я куколка.
Тут же услышал мощный голос Ольги Борисовны:
– Кто там куколка? Женя Алёхин? Спать в углу собираешься?
Каким-то образом она среагировала именно на мой голос, на повторение, а не на саму шутку. Когда в соседней с ней спальной комнате двадцать перешептывающихся детишек, некоторые даже перелезают на койки к противоположному полу, чтобы потрогать пипки. Нет, она слышит из этой кучки именно меня.
Суп. Суп. Супец. Слезы текли, я взял ложку, но горечь рыданий не зашла, и меня слегка вырвало в тарелку. Я думал, что никто не заметил, взял ложку с супом и рвотой, продолжил измываться над собой.
– Ты что? Посмотрите, плохо ребенку. – На этот раз спасла Ольга Борисовна. – Заболел, что ли? Не ешь, не ешь это. Давай, умойся и чай сразу бери. Сладкий чай лучше выпей.
Дома мне разрешалось не доедать суп.
– Почему я должна доедать, а он нет? – говорила сестра.
– Ему еще можно.
– Я в его возрасте доедала!
– Я доем гороховый, – сказал я. – Хоть каждый раз буду доедать его.
На свою беду, доел. Я помню чувство триумфа. Один раз оно возникло, я ел как взрослый, до конца.
Теперь мне приходилось сидеть над тарелкой. Рассольник, о. Щи. Борщ, эта жуткая свекла. А если в нем плавали кусочки лечо, как, например, у бабушки, мне приходилось оставлять их на потом, а потом, в конце, набирать в рот, делать вид, что приспичило, и выплевывать в туалете.
Я думал, что папа во всем на моей стороне, но он был непреклонен. Если уж они с мамой о чем-то договорились, то он превращался в робота, лишь бы все было по правилам. Его лицо не дрогнет, он будет смотреть на тебя, как машина, как угол дома на проезжего велосипедиста.
Все давно доели, сестра и мама ушли. Я сидел на нашей кухне в этот майский день, и борщ передо мной, и я слышал, как на улице играют дети. Папа сидел в зале, может быть, с книгой или газетой. Я слышал шорох страниц. Почему, почему я в тюрьме? Я никогда не задумывался, что происходит в раковине. Казалось, там просто исчезают остатки еды.
– Это мое! Мое! Отдай сюда!
– Сам забери! – кричали дети на улице.
Как захотелось туда, даже быть одним из тех, у кого что-то отобрали.
Тихонько слез с табурета, оказался на полу с тарелкой в руках, мне не было видно устройство раковины. Почти наобум пришлось поднять тарелку выше головы, чтобы вылить туда суп. Аккуратно я поставил пустую тарелку на стол. Сердце громыхало.
– Спасибо!
У себя в комнате я стал собираться, чтобы пойти гулять.
Я слышал, как папа прошел в кухню и остановился там.
Потом его руки подняли меня, отнесли на кухню, и я увидел, что суп никуда не делся. Он был в раковине. Кусочки картофеля, капустка и тертая свекла, а также гадкая разварившаяся морковь.
– Никогда. Не. Ври, – сказал папа.
Он говорил сквозь зубы, это было очень страшно. Я чувствовал боль напрасно выкинутых овощей через папино острое и жгучее спокойствие. Это был совсем другой папа, не тот, что гулял со мной по тайге или читал «Денискины рассказы». Это был такой же папа, каким он бывал, когда мама злилась и кричала и прыгала на него с кулаками. Папа, на время превратившийся в камень. Гордый папа, который стерпит мамины упреки, что он слабый, бедный, глупый, – а потом ему вдруг захочется сломать шею собственному сыну, голубоглазому блондинистому нытику.
В следующий раз моим надзирателем была сестра. Я целый час просидел над тарелкой. Целый час смотрел в суп, суп шептал мне, суп что-то пел.
– Пожалуйста, – говорил я. – Пожалуйста, отпусти меня.
– Нет. Я исполняю волю папы и мамы. Ты должен съесть.
Она вышла в подъезд поговорить с кем-то из подружек. Я пробежал в коридор и прислушался. Курят небось, в то время родители все время нюхали сестру, когда она возвращалась домой, и каждый раз, стоило ей выйти в подъезд, в голове возникало слово «курит». Аккуратно я отнес тарелку в туалет. Вылил суп, вернулся на кухню, поставил тарелку по центру стола.
Прошелся ершиком по унитазу, никаких следов.
– Пусть тайное не станет явным, пусть тайное не станет явным.
Я оглядел себя, мне показалось, что я весь сияю. Отрепетировал улыбку и позвал сестру – проверяй!
У родителей было много работы, и сестра стала забирать меня из садика. Это была другая Оля, вежливая с воспитательницей, не злая со мной, новенькая. Мне показалось, что ее заменили ночью. Она могла дать мне жвачку или рассказать что-то, чего никто мне еще не рассказывал.
– Ты говоришь и ходишь во сне, потому что ты Рак по гороскопу.
– А ты кто?
– Лев. Я сильная. А Рак – это знак Луны и воды. Ты думаешь медленно, но смотришь в глубину. Ты будешь заниматься творчеством.
– А что значит творчеством?
– Ну вот ты любишь рисовать. Творить. Наверное, родители тебя отдадут в художественную школу. Или станешь газетчиком, как папа. Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
Я слышал от других детей, что они хотят стать водителями автобуса и космонавтами, певцами и актерами, путешественниками и спортсменами. В автобусах меня всегда укачивало, ездить я не любил. Чтобы стать космонавтом или спортсменом, не было примера. Это все из того мира, где жил Дед Мороз. Я хотел быть как папа.
– Я как папа, я буду писать в газету.
– Папин хвостик. Ты читать хоть научись!
– Научусь, когда мне будет шесть!
– Я научилась в четыре! Ну ладно, не обижайся. Все, хватит жевать. Прошло пятнадцать минут. После еды пожуем.
Мы заворачивали жвачки во вкладыши, чтобы потом посыпать сахарным песком и снова жевать.
Один раз сестра обняла меня и сказала:
– У меня нет никого ближе тебя. В тебе половина маминой крови, половина папиной. Точно так же и во мне. Никого роднее, чем я, у тебя не будет. Если тебя кто-то ударит и пойдет кровь – это и моя кровь. Запомнил?
Это я запомнил хорошо. Я сразу увидел картину, как из крови бабушки и дедушки появился папа и какая часть меня от покойного маминого отца, а также ее матери, которую мы никогда не видели.
Сестра напоила меня чаем и накормила хлебом с маслом. Включила мне телевизор, сама села за уроки. Раздался телефонный звонок. Я заподозрил неладное и, пока она собиралась, занял позицию в коридоре.
– Нет! – сказал я. – Нет! Нет!
– Да, но я скоро вернусь.
Я заорал:
– Нет, нет, нет.
Когда я выпрыгнул за сестрой в подъезд, она впихнула меня в квартиру:
– Не будь ты таким трусом! – Захлопнула дверь и закрыла меня на ключ.
Не прекращая орать и плакать, я обошел всю квартиру, включил везде свет. Где-то удалось дотянуться, где-то пришлось подставить табурет. Я вспомнил детей, как они шептали на сончасе. Покойники хотят жить, покойники идут за нашими телами. Черному человеку нужно мое сердце. На улице темнело, надвигалось время покойников. Особенно им нравится мясо детей младше семи лет. Свет не спасал от страха. Дети не врали, они видели, как труп подмигивал из гроба. Оторванная голова лежала с краю. Что за глупости, думал я, почему я ничего такого никогда не видел. Но теперь каждый предмет у нас в доме что-то говорил мне, стремительно передавал опыт. Мир мертвых набросился со всех сторон. Здесь умерло много людей. Они когда-то трогали эти стены, ходили по этому полу. Мылись в нашей ванной – нет, я ведь не включил там свет! Я уставился в телевизор, заткнул уши и стал тихонько гудеть:
– О-а-о-о-о-о-а-а-а-а-а-а…
Но не удавалось заглушить страх.
Я вскочил на диван и закричал:
– Отстаньте! Отстаньте, мертвецы поганые! Пусть все исчезнет! Пусть я умру! Отстаньте!
Свет погас. Я выглянул в окно. Он не горел не только в нашем доме, но и в соседней пятиэтажке, не горели также и фонари во дворе. Полная тьма. На ощупь я пробрался в коридор и спрятался в шкафу.
Никакие руки меня схватили, страх вдруг схлынул. Ушел так же, как и пришел. Опыт предметов и покойников по-прежнему проникал в меня, но я перестал его бояться.
– Ха-ха, – сказал я в этой темноте.
Звук собственного голоса даже не пугал меня, хотя квартира явно слышала и отражала мои робкие смешки.
Через несколько минут свет включился. Вот и все, больше можно было не бояться одиночества. Мне просто стало скучновато, хотелось увидеть родителей. Часы показывали около восьми, скоро можно будет услышать мамин голос по радио. Я оставил свет на кухне, включил приемник и с удовольствием прокрутил рифленое колечко УКВ. Ловило всего две станции, и я всегда, прежде чем поймать мамину, слушал чуть-чуть другую. Скоро через помехи расслышал песню группы «Кар-мэн»:
Папа рассказал:
– Я был рад, когда меня приняли в октябрята, а особенно – когда в пионеры. День стоял погожий, и чувство причастности к чему-то возникло. Я знал, что надо стараться жить как порядочный человек. Просто стоял в галстуке, счастливый, уши развесил, радовался и Ленину, и построиться линейкой с одноклассниками…
Ради этого мне хотелось пойти в школу. Там будет больше свободы и больше ответственности. В садике перед завтраком я мыл руки и вспоминал папины слова. Я тоже вырасту и буду стараться. Радовался утреннему свету, и чаю, и еде. Но не успел взять ложку, чтобы собрать остывающую кашу по краям тарелки, как меня прервали и подвели к плачущей девочке.
– Он?
Девочка горько кивнула.
– Я ничего не делал! – опешил я.
– Он меня ударил.
Она указала на умывальную комнату. Я вдруг четко вспомнил, как заходил туда, как мыл руки и представлял себе юного отца, такого же очкарика и усатого, только в красном галстуке и белой рубашке. Но я никого не ударял, я улыбнулся своему отражению и помыл руки, как и полагалось перед едой. В отражении я увидел эту девочку, Нину. Она тоже улыбалась, кажется. Но она пережила это же утро как-то иначе.
– Ты должен извиниться, – сказала воспитательница.
– Я ничего не делал.
– Он плохой.
Воспитательница, на этот раз это была Раиса Евгеньевна, сжала мою руку. Из-за ее отчества я хорошо к ней относился, до этого момента. Думал, что, раз папу ее зовут так же, как и меня, она не обидит.
– Я ничего не делал.
– Пока не извинишься, никто за стол не сядет.
Они заставили меня это сделать.
Как будто этого мало было, скоро я снова стал козлом отпущения. Сперва был интересный урок: нам выдали рисунок, где был изображен медведь, вернее, его контуры, внутри медведь был пуст, чистый лист. Мы макали кисточки в краску, ставили точки разного диаметра и цвета, закрашивая медведя каждый на свое усмотрение. Окрас приобретал узор, фактуру. Я просто закрасил медведя и получил удовольствие, он получился коричневого цвета, с проседью. Но одна девочка сделала очень красиво, в его шерсти будто отражалось немного солнечного света. Совершенно заслуженно ее рисунок повесили на канцелярскую кнопку в игровой комнате.
Кто-то нарисовал на нем черную худую снежинку. Не снежинку даже, не знаю, что это такое было. Но случился переполох. Собрали всех.
– Кто? Это? Сделал?
Я впервые услышал, чтобы вопрос так подробили на три части, и это впечатлило.
Двое детей, девочка и мальчик, указали на меня.
– Это не я, – ответил я без таких внушительных интервалов.
Мне никто не поверил.
– Это очень плохой поступок. Твои дед и бабушка были бы расстроены.
– Почему?
Оказалось, что это – нехорошая метка.
Всю первую половину дня, до обеда, нужно было отстоять наказание в углу. В какой-то момент воспитательница сжалилась, принесла мне книгу-раскраску и табуретку.
– Признайся, расскажи, зачем ты это сделал?
– Это не я.
– Это очень страшный знак.
Я привык, и мне даже понравилось сидеть в углу. После сончаса две воспитательницы впервые на моей памяти собрались вместе, чтобы провести экспертизу. Я рисовал этот знак последним из детей и специально загнул один конец не туда.
– Да нет. Это точно не он, – сказала воспитательница.
Мой рисунок показали всем.
Еще несколько рисунков. Какой больше походит на оригинал?
– Он прикидывается, – сказала одна девочка. – Мы видели, как Женя Алёхин нарисовал.
Я посмотрел на нее, мое сердце сжалось от обиды.
– Не такой он умный, – услышал я.
Мысленно я ответил: «Такой умный! Посмотрите, как я нарисовал!»
– Наказание снято с Алёхина. Кто это сделал? Признайтесь, или будет хуже.
Одновременно я слышал «Ура-а!» и «Фу-у», может быть, это звучало только в моей голове. Это «фу» было предвестником открытия в стиле Ганди или Майка Тайсона о том, что выкрутиться, солгав, – участь хуже гордого поражения.
Никто не взял на себя ответственность за содеянное. Дети вернулись к своим делам и игрушкам, взрослые – к своим. Справедливость не восторжествовала.
В этот вечер перекладывал кубики, пока другой мальчик рассказывал мне, что такое свастон. Я ответил, машинально перестраховавшись:
– А я не знал, что это. Даже рисовать ее не умел.
– Я умею, – ответил мальчик. – Но нарисовал не я.
Вдруг промелькнула идея. Может быть, это все-таки я уснул среди бела дня и сам того не заметил? Бабушка и тетя рассказывали, что, когда я ночевал у них в Кемерове, я вставал с постели и разговаривал с ними. Просил воды, а когда бабушка шла за стаканом – уже опять сопел под одеялом. Еще я говорил тете про жвачку и мужика с вкладыша, который приходит ко мне. Спустя час сна вылез из постели, объяснял недоумевающей папиной младшей сестре: «Мужик в очках и нарисованных штанах – это он!» – но ничего этого не запомнил.
Может быть, во мне жил злодей, мелкий фашист, и это он нарисовал знак.
Когда мы говорили «бабушка» и «дед», всегда подразумевали родителей папы. У них была обычная семья, как у нас, из которой вышел, отпочковался папа. Он был старшим сыном, у него был брат (наш дядя) и сестра – наша молодая тетя Лена, которая была старше моей сестры всего на шесть лет. То есть она была моей сестре одновременно старшей сестрой и тетей.
Но еще была баба Клава (или «бабка Клава», так почему-то называл ее папа), это мамина тетя, но она относилась к маме как к дочери. У нее тоже был свой дед. Не знаю кто, муж или сожитель, просто собственный дед.
– Я люблю Ирку как родную дочь, а тебя как родного внука, – говорила бабка Клава. – Мать Ирины, невестка моя, дурная была, гулящая. А я всегда заботилась о мамуле, защищала, ругалась с этой дурой!
Слова эти я не понимал, но запоминал и обдумывал. Чем была дурная? Почему это плохо – быть «гулящей»?
Бабка Клава говорила всякое такое вечерами. Она со своим дедом Витей, трактористом, курила папиросы и пила крепкое вино. Запах дыма смешивался с кислым запахом алкоголя, был сильным, но не противным.
– Глянь, какие светлые волосики у него, – сказала бабка Клава своему Вите. – Хоть с папиросой кури их, такой хорошенький.
– Ну не ласкай его, как кота, пусть сам бегает, – отвечал дед Витя.
Несколько дней я гостил у них в частном секторе. С утра я побежал в деревянный туалет, но бабка Клава остановила меня и протянула стакан.
– Каждое утро писяй сюда, ангелок мой.
– Зачем, баба Клава?
– Но ты никому не говори. Это тайна. Никому, понял? Мне нужно это как лекарство.
Я очень удивился, но стал по утрам исполнять ее просьбу. Она знает, что ей надо, и я никому не расскажу – так я думал, наполняя стакан, а потом разглядывая свежую пену на просвет.
Бабка Клава вставила два пальца в рот и свистнула соседским детям. Она велела им брать меня играть и чтобы не обижали. Эти дети отличались от тех, что жили в пятиэтажках. Тут подростки общались с мелкими, брали с собой гулять, спокойно говорили при нас про траханье, использовали грубые слова, а малышню это, казалось, не волновало и не смущало. В детском саду я всегда удивлялся, если кто-то из детей мог играть с игрушками разного масштаба. Мне же очень нравились модельки машин, потому что я точно знал, что они в сорок два раза меньше реальных автомобилей, и мог мысленно уменьшить себя в сорок два раза, чтобы сесть внутрь автомобиля и проехать мимо кубика, который приблизительно становился как гараж или фрагмент дома. А теперь я стал частью команды из больших и маленьких детей. Я даже был не самым младшим здесь. Как – такие игрушки разного масштаба – мы находили себе развлечения: лазили по разрушкам и стройкам. Если малыш спотыкался, я мог помочь ему подняться.
Мы шли вдоль ямы, выкопанной экскаватором, там я засмотрелся вниз. Высота была небольшая, как когда стоишь у нас дома на балконе. Мы жили на втором этаже. Я шел по краю и все смотрел, смотрел вниз. Да, та же пара этажей. Грунтовые воды где-то собрались в лужи, земля казалась упругой и мягкой, где-то каменистой, где-то валялись фрагменты труб. Вдруг я подумал, что если упаду, то со мной ничего не случится, просто будет глухой удар. В следующий миг очнулся от того, что кто-то бил меня по щекам.
– Живой!
После этой реплики пара сильных рук подкинула меня наверх, и уже другие люди подхватили тряпичное тело.
Тут уже была бабка Клава, а все дети выглядели испуганными. На всякий случай я старался стоять как ни в чем не бывало.
– Ты куда подскочил?
– Все, посиди, не вставай.
– А что случилось? Почему вы собрались?
– Он просто туда смотрел, смотрел и свалился!
– Нет же, он спрыгнул.
– Пойдем домой, все, – сказала бабка Клава. – Ой напугал! Напугал ты нас, дурачок!
Я думал, что меня накажут или отругают. Но бабка Клава как будто и думать забыла о моей отключке. Они закурили свои папиросы, и я услышал:
– Я пью Женькину мочу.
«Как! Теперь же не сработает! Ты же сказала, что это тайна». Мое лицо заполыхало, я буквально чувствовал жар.
– Совсем дура, что ли, старая? – спросил бабкин Витя.
– Это нужно мне как лекарство. И как компресс.
На что он покрутил пальцем у виска и не стал спорить. Несколько раз хотел рассказать папе или маме. А иногда просто другому ребенку в детском саду. Про то, как упал, про бабушкино странное лечение. Пить мочу! Но нет, нельзя было, и я долго хранил эту тайну. Они оба уже давно мертвы, и я себе позволил проболтаться, с учетом того, что бабка Клава проговорилась первой.
Первые дни я не мог привыкнуть к яркому свету. Жара стояла совсем другая, не как в Сибири. Она легче переносилась, в этом теплом южном воздухе было приятно находиться, и силы на игры всегда можно было черпать из природы. Есть хотелось постоянно, и южная еда была вкуснее. Каждый овощ или фрукт как будто уже посыпан сахаром! Вечером, ложась в кровать, я сразу же вырубался на сетчатой койке под перешептывания папы и мамы. Кажется, и они были рады, иногда даже целовались, и мама хихикала.
Я много бегал босиком по песку, по голубой соленой воде, которая пенилась волнами и была гораздо теплее, чем вода в реках Барзас или Томь, которые я знал. Пахла морская вода совсем по-другому и сразу поднимала настроение. Вечером мы гуляли по тихим скверам, и один раз папа поймал ежа. Мы взяли его с собой в комнату и поили молоком из блюдца.
– Можно мы его оставим?
– Если мама разрешит.
– Тогда ему нужно имя.
– Ежик. Се-рёжик?
– Серёжка. Ёжка.
Так и стали его называть – Ёжка. Он не был пугливым, всегда куда-то бегал, собирал мелкие палочки, ошметки листьев и кусочки мусора, гнездился по углам и оставлял маленькие какашки, которые было легко убирать.
На пляже папа протянул сестре картонный стаканчик и сказал:
– Попробуй.
– Я тоже хочу.
– Давай, совсем немного.
Я глотнул гулкой, живительной, вязкой жидкости.
– Еще! Что это?
– Это вино. Много тебе не надо. Хватит. Лет через десять еще попробуешь, – сказала мама и засмеялась.
От вина мое зрение как будто сразу настроилось, и мне больше не было так ярко. Стало легче концентрироваться, среди многих голосов купальщиков выделять один, отсекая остальные. Легче стало формулировать свои мысли в голове.
– Вино, оно волшебное, да?
– Если немного, то да.
Помимо «Денискиных рассказов», я еще очень любил мифы о Геракле. Папа сказал, что он жил не очень далеко отсюда, в таком же климате. Мы поплыли на остров на катере, и там было совсем немного людей. Папа взял меня с собой в воду и ходил по глубине, а я болтался у него на шее.
– Расскажи еще раз про Медузу! И про гидру!
– Задержи дыхание! Ныряем. Три, два, один.
Мы погружались под воду и терпели, сколько можно, без воздуха. Потом я хватался за волосы папы, тянул их, и мы выныривали.
Чтобы не напекло головы, мне и сестре купили одинаковые панамки. Когда мы возвращались с острова, небо стало тучным. Шел легкий дождик, потом прекращался. Море потемнело, волны увеличились, холмики вырастали и прятались тут и там на водной поверхности. Мы вышли за несколькими пассажирами на трап, и сестра взвизгнула. Панамка слетела с ее головы. Произошла одна из наших семейных историй, папа сделал из нее газетную заметку, а я через двадцать лет написал рассказ, где, правда, переместил себя в отца, а место действия – в Таиланд. В общем, папа в тот день решил, что он умеет плавать не «как топор», как принято было говорить у нас о его способностях, а неплохо. Папа нырнул с причала, но панамку уносило. Я смотрел за папой, думая, что ему конец.
– Вот же куда полез! – сказала мама.
Папа что-то кричал оттуда.
– Папа, давай к нам! – крикнула сестра.
– Пусть кинет круг! Скажи, пусть кинет круг.
Мужчина, который пришвартовывал катер, казалось, был недоволен. Он некоторое время наблюдал, как папа барахтается, но все-таки поверил, что это не шутка, и как-то лениво, но далеко и точно швырнул кругом в сторону папы. Когда его вытащили, я спросил:
– Папа, а почему ты не утонул?
Я сам не понял тогда иронии, мне просто казалось, что он получил какой-то случайный выигрыш. Что нарушил жанр, что случилась какая-то внезапная удача. Что мы должны что-то судьбе.
Ёжка полетел с нами. Из Анапы в Москву, из Москвы в Кемерово, и на автобусе домой – в Березовский. Он жил с нами год или чуть меньше. Один раз Ёжка забрался к папе в сумку, в ту же самую, в которой проделал огромный путь через страну, и уехал с ним на работу. Может быть, начал скучать по югу. В другой раз папа вскочил ночью по телефонному звонку и наступил на ежика. Папа неделю хромал, ежик, со слов папы, выжил, но страдал поносом эту же неделю. Когда папа и мама развелись, они отдали Ёжку в школьный живой уголок.
Мы, дети, остались с мамой.
Я зашел домой, а они уже вовсю ругались. Но на этот раз было страшнее, чем обычно, – на меня мама даже не обратила внимания, не понизила громкость. Она как будто летала вокруг папы, толкала его и кричала. Я проскочил в нашу с сестрой комнату, перешагивая через папины трусы и рубашки, разбросанные повсюду, спрятался в углу и закрыл уши. Ёжка выбрался из-под кровати, испуганный и маленький зверь, подбежал ко мне, я протянул к нему ногу, аккуратно дотронулся носком до колючек. Ёжка понюхал меня и опять убежал. У него был свой особый, легкий топот, который можно было расслышать ночью или ощутить, сидя попой на половицах. Только мы с папой, казалось, замечали этот топот и любили его обсуждать.
– Уходи! Уходи! Уходи! – было едва слышно через мои пальцы, затыкавшие голову.
Мне стало очень обидно за папу. Почему он должен уходить? Куда уходить?
Я залез на свое кресло-кровать и зарылся в подушку.
Я гудел себе под нос «м-м-м-м», «а-а-а-а», чтобы не слышать никакой ссоры. Потом появились мамины руки, они трогали и гладили меня; я раздраженно дрыгался, стряхивал их. Мама забралась ко мне, и я почувствовал, что она плачет, содрогаясь всем телом.
– Зачем ты прогнала папу?
– Я не прогоняла его.
– Прогнала. Прогнала!
Она обнимала меня, целовала мои волосы и глаза.
– Не прогоняла, а вынудила уйти. Прости меня, сынок, прости меня.
Я вырвался и пошел в зал, оттуда открыл дверь на балкон. Ёжка был уже тут, под ногами. Кот подпрыгивал и бегал вокруг него, пытаясь схватить через шторку. Ёжка не боялся кота. Горькие мысли вспыхивали, образы, картинки. Папа сейчас уже едет в Кемерово, трясется в тошнотворном автобусе и теперь будет жить на работе, в редакции, или (почему-то представлялось, что именно один) у дедушки и бабушки на недостроенной даче. Редко воображение так четко рисовало картинку. Папа бродит по кабинетам и цехам редакционного комплекса «Кузбасс», в пыльных очках и с не стриженными неделями усами, и ему больно и горько, он уже заблудился среди типографских станков, папа тонет в свежих газетах. Он соскучился по сыну и дочери, и он любит маму. Но она! Она его прогнала!
Со злостью я подумал, что маме нужно умереть, чтобы я жил с папой.
– Сука ты, – тихо прошептал я.
Я стоял на балконе, смотрел во двор. Мамин голос позвал:
– Евгеша, иди сюда. Обними меня. Малыш мой, обними меня, пожалуйста. Я тебя очень люблю.
Мы долго сидели рядом на собранном кресле-кровати. Мама как-то скрючилась, глубоко дышала себе в колени. Она была очень беззащитна, даже юна. Они оба были небольшого роста, но мама – ниже папы, хоть и старше на год. Волосы ее немного кудрявились, на коже лица выступили покраснения. Есть какие-то вещи, которые мне были всегда известны, по крови: что папа никогда бы не нарушил слово и умер бы за любого члена семьи, что нашел бы способ справиться с противоречиями и пусть не сразу, но разобрался бы в любой ситуации, если речь шла о нашей семье. Но в нем не хватало чего-то, маме этого было недостаточно. Она (как и сестра) была чуть-чуть сумасшедшей, эмоции захлестывали их: как ярость, так и любовь. От папы слово «люблю» я не слышал, зато и мокрым полотенцем от него не получал по хребту.
Мне не нравилась осень, слякоть и грязь. Но случалась пора, которую называли бабье лето. Листья уже начинали желтеть, трава высыхала, но вдруг воцарялись теплые дни. Мы с мамой оговорили, где я могу гулять один, и я не нарушал правила. Я знал, что мы живем на Комсомольском бульваре, наш дом – девятый. Сразу за ним, более длинный, одиннадцатый, в нем жил Витя Карлов. Пятый, седьмой, третий так же стояли в ряд, как поставленные ребром кости домино, и рядом с ними можно было бродить, выбирая детскую площадку на свой вкус. Ближе к проспекту Ленина, переходить который мне не разрешалось, пока не пойду в школу, были дома из красного кирпича: пятый и первый. За проспектом, самой широкой дорогой в городе, находилось здание администрации, там работала мама.
Хороший был двор у первого дома, хорошая качеля. Я сел там и любовался, как старшие парни крутят «солнышко» по очереди. Потом они ушли, я остался один. Хулиган с дикими глазами и белесыми волосами. Ему было лет десять. Хулиган раскрутил качелю и стал выкрикивать матерную считалочку. Тишина – качеля поднимается, слово – качеля опускается.
– Сука!
Мощный рывок.
– Блядь!
Еще один.
– Пизда!
Движение сильных рук.
– Дешевка.
И дальше.
– Пидораска!
…
– Прошмандовка!
…
– Хуй задроченный!
– Гондон!
– Выходи!
– Из круга!
Он немного замедлил качелю, спрыгнул и завершил:
– Вон!
Оказывается, пьеса разыгрывалась для меня. Закончив, хулиган медленно подошел и толкнул меня. Я готов был поприветствовать его и выразить восхищение. Но что-то было не так: я не понимал, бежать или благодарить за этюд. Никогда еще матерные слова не приносили мне столько радости, не воспринимались как стихи или песня. Вместо того чтобы поклониться и сказать «спасибо, спасибо», этот злой мальчик толкнул меня в листву так, что я упал, пнул несколько раз и стал обшаривать карманы.
– Деньги есть?
– Нет у меня денег.
– Найду – себе оставлю?!
Хулиган нашел какие-то вкладыши от жвачек, разочарованно выкинул их. У меня еще не бывало личных денег, иногда мама давала мне их, если нужно было сходить за хлебом.
– Я могу попросить у мамы.
Он зло скривился:
– Я могу па-па-па-парасить у ма-ма-мамы.
Но вдруг изменился в лице, помог мне подняться.
– Ладно, извини. Ты ведь такой хороший!
Когда он заглянул мне в лицо, я увидел, что один его глаз смотрит совсем куда-то в другую сторону, и это было запредельно жутко. Притом глаза у него были прямо очень светлые, голубее моих, серее папиных. Косой резко обнял меня и ударил коленом в пах. Он обнимал меня и продолжал смотреть в лицо, казалось, он забирает волю и жизнь в это растянувшееся мгновение.
Дыхание перехватило, выпив всю энергию, он отпустил меня, и я упал. Такой боли я еще не испытывал.
– Эй ты! – крикнул голос из окна. – Тебя в милицию сдать?!
Косой побежал.
– Дыши, дыши. Да гад он! Костя косоглазый!
Рядом со мной сидел мальчик. Одет он был не особо аккуратно, хуже, чем я, но не грязный. Я сразу понял, что это мой друг, единственный и лучший, как будто я уже знал его, где-то видел. Он всегда был где-то рядом, и мне было известно, что он появится в нужный момент.
– Дыши, у тебя шок! Надо встать и попрыгать на пятках.
Я стал выполнять его команды.
– Вот так. Легче?
– Да. Легче.
– Я Вася.
– Я Женя.
Мы, как взрослые мужчины, пожали друг другу руки. Вася улыбнулся как будто сердцем. Он не ходил в детский сад, разговаривал открыто и без подвоха. Вася казался мне самым добрым и умным из всех детей, кого я встречал.
Таким его и запомнил.
Я был в гостях у деда с бабушкой. По телевизору показывали дочь Аллы Борисовны, Кристину Орбакайте. Она отвечала на вопросы журналиста. Я знал эту актрису и певицу, ведь она играла в страшном и завораживающем фильме «Чучело», который я недавно посмотрел. Со мной в большой комнате были тетя Лена и дед.
– Ну и уродина! – сказала тетя Лена.
Дед недовольно крякнул:
– Может, конечно, не красавица. Но почему это уродина?
– Ну посмотри на нее, пап. Какой у нее нос. Как она разговаривает.
Я вообще не понимал, о чем говорит тетя Лена. Я видел красивую девушку со светлыми волосами.
– Зачем тогда смотришь? Выключи, – сказал дед.
– Нет! Пришла вот на нее, на уродину, посмотреть, – ответила тетя Лена.
Тогда я начал понимать, что красота измеряется не только цветом волос. К тому же, например, мама от природы не была светлой, она красила волосы. Но я всегда считал ее красавицей. У сестры Ольги же были темные волосы, но, возможно, если мама перестанет краситься, у нее волосы станут такого же цвета. Подобно тому, как я не различал цвета, пока не узнавал их имена (а бледные оттенки и долго после этого не мог различить), так же до этого разговора деда и тети Лены я не обращал внимания на губы, носы, форму глаз. Я начал смотреть на сестру по-другому. Она оказалась красивой, даже красивее мамы. Еще я недавно узнал, что такое трахаться, и у меня появился интерес к сиськам и голым женским ногам. Если в фильме я видел фрагмент оголенного тела, писюн наливался кровью, а голова могла закружиться. Также я обнаружил щель между дверью и проемом в месте, где дверь ванной крепилась на петли, и через эту щель можно было увидеть маму или сестру, когда они мылись. Я позволял себе посмотреть пару секунд, после чего страх и восхищение заставляли меня бежать подальше с места преступления.
В детский садик я теперь добирался самостоятельно, идти было недалеко. Сестра еще спала, так как училась во вторую смену. Мама помогала мне собраться, но сама выходила чуть позже. Она перестала работать в школе, а на радио ее повысили. Я ощущал себя взрослым мужчиной в теле мальчика, когда шел в горку у нашего дома, потом огибал несколько пятиэтажек, переходил бульвар и сквер и сам себе открывал дверь. Аккуратно переобувался, ставил уличную обувь внизу кабинки, курточку вешал на крючок. В это время какой-нибудь ребенок мог лить слезы и говорить:
– Я не пойду в садик! Мама, нет!
Ребенок цеплялся за свою маму, та силой его отлепляла от себя и уговаривала остаться:
– Заберу тебя пораньше, все будет хорошо. Перестань плакать.
«Ему ведь тоже шесть лет!» – поражался я. Мы теперь в подготовительной группе, не полагается так себя вести. Моя мама теперь главная на радио, и я должен соответствовать. Папа – редактор, он живет в Кемерове, и у него тоже несколько людей в подчинении. Я без всякого конвоя заходил в помещение, здоровался с другими детьми и шел есть утреннюю кашу. А тот ребенок мог устроить сценку и вечером – на этот раз потому, что не хотел уходить домой.
Мама говорила:
– Тебе уже пора самому читать.
Но у меня не получалось концентрироваться на книжных страницах. К концу абзаца я не помнил, что было в начале. Когда мне читали родители, их голоса становились частью истории. Можно было закрыть глаза, и все превращалось в фильм. Я не сразу привык к тому, как читает мама, а может быть, у нее со временем стало получаться лучше. Но я привык и полюбил.
– Пожалуйста, давай ты!
– Ладно.
Книги она выбирала другие и вот купила детскую Библию.
– Обещай, что дочитаешь ее сам.
– Обещаю.
Мне очень понравились первые главы, прочитанные мамой перед сном. Про сотворение мира, какие-то слова повторялись, были магическими. Потом появились Адам и Ева и пришел Сатана в обличье змея.
– Почему они поверили ему?
– Он хитрый. С ним всегда нужно быть осторожным. Он змий-искуситель.
– Я бы не стал есть плот, если бы змей сказал. А что такое плот? Это плоть?
– Плод. Это было яблоко, плод – это то, что растет на дереве. Чем оно плодоносит. Яблоко или груша. Плод, плоды.
– Плод, точно. А я думал, что это плот, какой-то квадратный фрукт, похожий на плотик!
Мы смеялись с мамой. Она меня целовала, желала спокойной ночи, и я шел спать. Иногда сестра тоже слушала главы с нами, но ей было неинтересно. Предпочитала читать свои книги или смотреть телевизор.
Мама дошла до главы про Каина и Авеля, я спросил:
– Каин – старший брат? Да?
– Да, Женя.
– А на сколько он старше?
– Я не знаю, здесь не написано. Как минимум на год, они же не близнецы.
– На шесть лет!
– Не сочиняй.
– Я знаю, на шесть.
От этой истории я плакал, сочувствуя обоим. Мне казалось, что Бог дал этим детям очень тяжелое испытание, назначив одного брата своим любимчиком. То же было и в нашей семье. Ведь я был любимцем мамы. Когда мы оставались дома одни, сестра часто толкала или била меня. «Маменькин сынок», – она могла так меня назвать. Мама говорила, что у сестры начался переходный возраст и это скоро пройдет. Я не знал, что это такое, слышал от друга Васи, что у девочек идет кровь и от этого они злые. Мне было особенно обидно, когда сестра запихнула меня в шкаф для верхней одежды и наступила ногой на голову, как бы пытаясь притоптать туда, утрамбовать, чтобы не мешался ей:
– Расскажешь маме – будет еще хуже!
Это было не больно, но унизительно.
До этого я плакал над судьбой Каина, но теперь считал наказание заслуженным. Мама сразу догадалась, что произошло. Она отругала сестру, а та устроила новую пытку. Усадила меня на стул на кухне, смотрела мне в глаза и не давала выйти. Это было очень страшно, я кричал и рвался из кухни.
– Нет, сиди. Сиди, пока я говорю. Сиди и смотри, пока не сгоришь от стыда, ябеда.
Мама усадила нас рядом и спросила:
– Как она тебя обижает?
– Никак.
– Говори.
– Не могу.
– Говори.
– Она. Она не дает выйти из кухни. А еще пнула по голове.
Мама посмотрела на сестру долгим взглядом.
– Пусть он меня пнет? – пожала плечами сестра.
Мама усадила ее на ковер.
– Давай.
Я ходил вокруг, задирая ногу.
– Не получается.
– Ты уже три раза ее пнул.
– Я не умаю.
– Что? Не умаешь?
– Не умею.
– Не делайте так больше, не деритесь, – сказала мама.
Когда мама ругала сестру за плохую оценку за поведение или за то, что та поздно пришла домой, и если сестра огрызалась в ответ, я представлял, что сестра так живет – одинокая, в вечном изгнании. Дух ее был не с нами, в другом измерении. Она всегда как будто совершала побег. С холодным и отчаявшимся сердцем Ольга бежала под дождем мимо заброшенных недостроенных домов. Всевидящее око висело везде и нигде, как проектор. Образ братоубийства постоянно возникал в ее сознании. Она была вынуждена расправиться с любимчиком, но такова плата. Прощения нет и нет конца пути.
– А я считаю, что Бога нет, – спокойно сказал папа.
Меня поразило, что ему не понадобилось ни секунды, никаких сомнений не возникло. Он приехал, чтобы забрать меня на выходные в Кемерово. К дедушке и бабушке. Я замер у нас в зале между ним, сидящим в кресле, и мамой, стоящей у окна.
– Мам?
Она пожала плечами:
– Он так считает. Что с него, дурака, взять?
Я сел к папе на колени и заглянул ему в глаза. Вроде все было в порядке, никакого отражения карающей молнии. С того дня прошло больше тридцати лет, и я все еще выполняю данное маме обещание. Читаю понемногу разные версии, в том числе и ту, что до сих пор хранится у сестры.
«Ухажер» – кажется, такое слово использовала мама. Как я понимаю, он был ее водителем. У нас был маленький участок в паре автобусных остановок от города, и ухажер подвозил туда меня и маму. Помогал ей той весной. Мы с ним ждали маму в «москвиче», пока она переоденется и закроет комнатку – ветхую маленькую кухню без водопровода и туалета – и калитку.
– Смотри, – сказал ухажер. – Я выключаю зажигание. Теперь подпрыгни на сиденье, давай.
Я попрыгал сзади, и сработала сигнализация.
– Что вы делаете тут? – спросила мама, садясь на пассажирское сиденье.
– Ничего, общаемся, – сказал ухажер, и мы поехали.
В этот раз он мне очень понравился. Но потом они пили с мамой вино у нас дома, слушали радио, и мама позвала меня потанцевать. Мы сделали несколько движений по комнате и сели за стол.
– Какая твоя любимая песня? – спросил ухажер.
– О, – сказала мама. – Он сейчас тебе наизусть споет!
Я убавил радио и стал изображать хриплый голос Сер – гея Лемоха:
– «Приехал он оттуда, где круглый год жара!»
Отошел чуть назад, воображая себя подпевающим хором, завизжал:
– «A-а, бой фром Африка-а-а!»
Опять вернулся на позиции лид-вокалиста, изображая Лемоха:
– «В российскую деревню, где было три двора… А-а, бой фром Африка-а-а…»
Ухажер сделал жест рукой, поскучнел и перебил меня:
– Понятно все с тобой. Я-то думал, ты споешь песню «Ирина».
Он заискивающе посмотрел на маму. Было непонятно, шутит он или держит меня за малыша, у которого нет собственного музыкального вкуса. В тот год, да, крутили такую по радио. Но почему она должна была стать моей любимой из-за того, что героиню зовут так же, как мою маму? Вот наивный дяденька! Кажется, после этого он у нас и не появлялся. Я помню, что мама, собирая посуду, спросила, что я думаю об этом ухажере, но не помню, что я ответил.
Папа познакомил меня с Любой.
– Это тетя Люба, – сказал он.
– Сам ты тетя, какая я ему тетя? – сказала она. – Просто Люба.
Я засмеялся, потому что это была отсылка к сериалу «Просто Мария».
Мы гуляли по сосновому бору в Кемерове. Люба работала с папой в газете, и я догадался, что она папина новая жена или скоро ею станет. Но я и не думал, что это может как-то задеть меня. В мексиканских сериалах ребенок всегда страдал из-за развода родителей и его называли «безотцовщина». Родители настраивали ребенка друг против друга. В жизни все было иначе: мне стало гораздо лучше, когда мама и папа разошлись. Они как будто стали меньше злиться на меня и сестру.
Папа и Люба расстелили покрывало под хвойными деревьями.
– А что ты делаешь в газете? – спросил я. – Верстаешь или редактируешь?
Было приятно блеснуть этими глаголами.
– Давай лучше на «вы», – сказал папа.
– Да пусть говорит «ты». Нет, я корректор. Исправляю ошибки.
Мне очень понравилось, что она просит называть ее на «ты», и я решил, что Люба очень добрая. К тому же она достала пирожки с изюмом, а когда я сказал, что не могу есть грязными руками, она похвалила меня.
– Он чистоплотный, – так сказала Люба.
Я отряхнул руки платком.
– Давай еще хорошенько подуем на них, и ритуал будет исполнен.
Сошлись на том, что в полевых условиях этого достаточно.
Папа вернул меня домой, и мама спросила при нем:
– Как тебе папина новая подруга?
– Она добрая.
– Добрее, чем я?
– Да, мама, добрее.
Мама посмотрела на папу, кажется, сама не понимая, зачем начала этот разговор, и автоматически подвела итог:
– Маленький предатель.
Я понял, что она не совсем шутит. Я схватил ее за ногу и закричал:
– Прости, мама, прости меня! Ты красивее! Красивее ее, клянусь своей жизнью!
– Ты видел когда-нибудь голую тетеньку?
– В фильме?
– По-настоящему.
– Видел маму. Они с папой пьют по выходным и потом лежат голые. Я подхожу и разглядываю. Но нельзя, чтобы писюн твердый становился, когда мама рядом. Поэтому я смотрю недолго.
– Покажешь мне их?
– Не знаю. А ты мне покажешь свою мать? Или сестру?
– Я не смогу.
– Ну вот и я не могу. Неправильно будет.
– А кем они работают?
– Не знаю. Мама не работает, читает книги и смотрит телик.
– А папа?
– Папа говорит, что он философ. Но мне кажется, он бандит. Со мной почти не разговаривает. Маму слушайся, а с папой после шестнадцати начнешь разговаривать. «Я не силен в воспитательных процессах», – так говорит папа.
Теплый день ближе к началу лета. Мы забрались на гаражи, лежали на лопухах, которые подложили под живот, смотрели на дорогу, отрывали от черного покрытия гудрон, скатывали в аккуратные шарики и жевали.
Вася улыбнулся и сказал:
– Отдай мне свою кровь! Я вампир!
В его рту блестела черно-желтая слюна. Я жевал гудрон осторожно, стараясь не проглатывать после него слюну. Желудок мой был слаб, и я часто страдал от поноса. От пыльного гудрона легко могло пронести.
Вася толкнул меня и сказал:
– Готовься, бежим!
Он подскочил и заорал:
– Косой! Косой! Подавился колбасой.
Я понял, что он увидел Косого во дворе. Со смехом мы помчались к краю, с которого можно было относительно безопасно спрыгнуть.
Меня тронули Васины слова. Я решил больше не подглядывать за мамой и сестрой, вместо этого один раз на мичуринском участке, когда мама, переодеваясь, попросила отвернуться, я сказал прямо:
– Ты же меня моешь. Я не буду отворачиваться.
Мама на секунду замешкалась, сказала:
– Ладно. Все равно ведь увидишь.
Когда она меняла выходную одежду на рабочую, я увидел ее грудь и соски. При дневном свете и в открытую я еще на них так не пялился. Мама, казалось, приняв решение не стесняться, уже не обращала на меня внимания. Как и велел Вася, я не дал себе возбудиться, лишь сфотографировал торс мамы в памяти и закрыл глаза. На маме был крестик, раньше она его не носила. «Когда-нибудь девушка будет переодеваться при мне, и я буду смотреть на ее грудь», – думал я, гуляя по участку. Мама работала на грядках, я зашел один в нашу кухоньку, на столе стояла всеми лапами бездомная собака. Доедала нашу тушенку из открытой банки. Я знал эту собаку, иногда я ее гладил и считал нашим другом.
– Тузик, ты чего. Нельзя же на стол залезать!
Я подошел и потащил псину за хребет. Она задрыгалась и зарычала, заходила вся ходуном, не выпуская еду из пасти.
– Уйди!
С криком ухватился за хвост; псина резко взвыла – и клацнула рядом с моим лицом зубами, еще раз! Тут она, сука, попала – больно укусила меня за лицо. Я заорал так, что собака перепугалась и с грохотом выскочила из помещения. Прибежала мама, увидела мое окровавленное лицо, принялась утешать.
– Прости, мама!
– За что, Евгеша?
Она взяла меня на руки. Я плакал и говорил, что это Бог наказал меня.
– За что наказал?
– Нельзя было смотреть! А я смотрел! А нельзя ведь!
– Не говори ерунду. Сейчас я возьму зеленку, будет щипать.
Воспитательница отвела нас в четырехэтажное здание школы. Малышей, в том числе меня, завели в спортзал. Там были и дети из других детских садов. Нас рассадили по лавочкам и по очереди подводили к столу. Накануне нам сказали взять из дома любимую книгу. Я взял атлас по английскому языку, мне он нравился, английская азбука была проще русской, и картинки помогали научиться читать. Я сел на стул и по-деловому положил атлас рядом. Меня проверяла взрослая участливая женщина. Оказалось, мой конек – математика, и я быстро складываю и вычитаю.