© Aldous Huxley, 1932
© О. П. Сорока, перевод, наследники, 2011
© М. В. Алферова, вступл., коммент., послесл., ил., 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Вступление. Хаксли и Оруэлл продолжают спор
Когда мальчик растет в семье, где все его родственники – писатели, ученые, учителя, то кем он станет в итоге? Ответ напрашивается сам собой: он станет писателем и напишет роман «О дивный новый мир».
Дед Олдоса Хаксли, Томас Генри Хаксли, биолог и писатель, был яростным сторонником эволюционной теории Дарвина и продвигал теорию происхождения видов с таким энтузиазмом, что заставил пошатнуться прежние устои религии, которые казались незыблемыми. Его зачастую называли «Бульдогом Дарвина». Ревностный сторонник новых научных теорий, Томас Хаксли всегда был в центре движения за интеллектуальные и социальные реформы. Он шокировал почтенную публику рассказами об общих предках-обезьянах, ему же приписывали введение модного термина «агностик».
Отец Олдоса, Леонард Хаксли, был учителем и редактором журнала, а мать Джулия – основателем школы для девочек, в те времена тоже непростая задача. Со стороны матери Хаксли в роду имелось немало известных педагогов и писателей. Прадед, доктор Томас Арнольд, приложил руку к изменениям в образовательной системе Англии; дядя матери, Мэтью Арнольд, – литературный критик, а также известный поэт, а тетушка Олдоса, Миссис Хамфри Уорд, писала бестселлеры викторианской эпохи. Герой ее самого популярного романа «Роберт Элсмир» – молодой англиканский священнослужитель, который отказался от своего призвания, чтобы помогать беднякам. Христианство, по мысли Миссис Хамфри Уорд, должно основываться на социальном служении, а не на пустой теологии. Кроме того, миссис Хамфри Уорд успевала не только писать романы, но и участвовать в социальных проектах.
Олдос Леонард Хаксли родился 26 июля 1894 года, недалеко от Годалминга в Суррее, Англия. Он был третьим сыном Леонарда Хаксли и Джулии после братьев Ноэля и Джулиана. Когда Олдосу исполнилось пять лет, родилась сестра Маргарет.
Его братья дали ему необычное прозвище: «Оги», сокращенное от людоеда[1], потому что у него была такая огромная голова, что до двух лет он не мог ходить и все время падал, поскольку голова перевешивала. Его брат Джулиан, впоследствии ставший известным биологом, эволюционистом и политиком, одним из основателей ЮНЕСКО, был убежден, что его маленький брат обладал врожденным превосходством над другими детьми. В детстве Олдос проводил много времени, просто сидя и созерцая какую-нибудь вещь, которая его заинтересовала.
Осенью 1903 года, когда Олдосу было девять лет, его отправили в подготовительную школу. Здесь, в школе, началось его увлечение Шекспиром. Когда ему было всего двенадцать, он исполнил роль Антонио в «Венецианском купце» так проникновенно, что зрители были тронуты до слез. В 1908 году Хаксли поступил в Итон, элитную школу для мальчиков. Олдос собирался посвятить себя медицине, но последующие события в корне изменили его жизнь.
Через несколько недель после начала учебного года судьба нанесла ему первый страшный удар – от рака умерла его мать Джулия. Спустя несколько месяцев после смерти жены Леонард Хаксли переехал в Лондон и с тех пор редко виделся с сыновьями. К тому же Леонард Хаксли в 1912 году снова женился, а в 1917 году в новой семье отца появился еще один сын, сводный брат Олдоса Эндрю[2], ставший впоследствии знаменитым ученым.
А судьба тем временем продолжала наносить удары. В семнадцать лет Хаксли практически ослеп: вызванная золотистым стафилококком бактериальная инфекция привела к точечному кератиту (воспалению роговицы) обоих глаз. Без антибиотиков, которых в те годы еще не было в распоряжении медиков, полностью вернуть зрение было невозможно. В итоге – два года полной слепоты, когда Олдос вынужден был оставить учебу. Однако он не сдался и продолжал образование: самостоятельно учился играть на фортепьяно и читать с помощью шрифта Брайля. Он даже шутил, что может читать, держа книгу под одеялом, так что в холодные дни у него не мерзнут пальцы. Спустя два года зрение частично вернулось (но в основном только в левом глазу). Теперь Олдосу необходимы были очки с большим увеличением, а также регулярные дозы атропина.
Осенью 1913 года он поступил в Баллиольский колледж в Оксфорде, чтобы изучать литературу. Его старший брат Джулиан называл временную слепоту и частичную потерю зрения скрытым благословением, полагая, что в медицине гений Олдоса был бы растрачен зря. К тому же отвратительное зрение полностью исключало призыв на военную службу, так что начавшаяся вскоре Великая война обошла будущего писателя стороной. Во время учебы Олдос Хаксли демонстрировал потрясающую эрудицию. Он свободно владел французским и немецким, а друзья шутили, что он знает наизусть всю Британскую энциклопедию, тома которой он возил с собой во время путешествий.
В августе 1914 года на семью Хаксли обрушилось новое несчастье: его брат Ноэль, плохо сдавший экзамены и страдавший от депрессии, покончил с собой, повесившись на дереве. В том же месяце Британия объявила войну Германии, и многие друзья Хаксли ушли в армию. Сам Олдос в начале войны пытался записаться в армию, но был признан негодным даже к нестроевой службе. Многие его друзья не вернулись с войны. Из 900 преподавателей и студентов Баллиольского колледжа 200 погибли, а еще 200 были ранены[3]. К концу войны Олдос Хаксли сделался убежденным пацифистом и уже никогда не отказывался от убеждения, что любая война – это зло.
В 1915 году Олдос стал принимать участие в собраниях в поместье Гарсингтон недалеко от Оксфорда у его светской хозяйки леди Оттолайн Моррелл, где часто гостили интеллектуалы и художники. Здесь бывали Бертран Рассел, Вирджиния Вулф, Томас Элиот и Дэвид Лоуренс. Здесь же Хаксли познакомился с Марией Нис, молодой бельгийской беженкой, которую приютили Морреллы.
Окончив Баллиол-колледж в 1916 году, получив высшие оценки по английской литературе, Олдос восемь месяцев провел в Гарсингтоне, работая на ферме поблизости. Женщины находили его привлекательным – в брюках соломенного цвета до колен, светлых чулках и вельветовом пиджаке он выглядел одновременно нелепо и романтично. Судьба наделила его высоким ростом, его фигура, по замечанию одной из поклонниц, напоминала стройную колонну для его прекрасной головы. А отстраненный взгляд из-за плохого зрения придавал молодому человеку загадочный вид. Однако были и такие, кому Хаксли казался почти уродливым – длинный, тощий, похожий на богомола.
Вскоре Олдос нашел временную работу учителем в Итоне. Одним из учеников его был Эрик Блэр, будущий Джордж Оруэлл, автор знаменитого романа «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый».
После окончания войны Хаксли начал работать журнале, женился на Марии Нис, в 1920 году у молодой пары родился сын Мэтью.
Начало двадцатого века – время перемен в экономике, науке и политике. Время Великой войны и революций, ошеломляющего технического прогресса и отказа от прежних идеалов.
Олдос Хаксли родился в конце викторианской эпохи, когда на смену старому укладу жизни спешил новый. Викторианское общество рушилось, индустриализация сопровождалась массовой безработицей и экономическими кризисами, религия и новые науки находились в постоянном конфликте, а традиционные ценности мало что значили для молодого поколения. Олдос взрослел в период Великой войны, а первые свои романы выпустил во время послевоенных ревущих двадцатых. Ни в одном столетии, как утверждал Хаксли, изменения не были такими быстрыми и глубокими, как в веке двадцатом.
В 1921 году Хаксли опубликовал свой первый роман «Хром Желтый», эта книга принесла ему славу, в том числе и скандальную. Среди героев читатели опознали гостей леди Оттолайн Моррелл. Однако роман привлек внимание издателей, и спустя два года после выхода «Хрома…» молодому писателю предложили контракт на написание двух книг в год (одна из которых должна быть романом, а вторую разрешалось составить из эссе или рассказов). Семья Хаксли переехала во Францию (отъезд был вызван семейным скандалом из-за любовного романа Олдоса с Нэнси Кунард, в которую молодой писатель влюбился).
В последующие годы писатель жил в основном на континенте. Здесь из-под пера Хаксли вышли еще три романа сатирической направленности – «Шутовской хоровод», «Эти опавшие листья», «Контрапункт». Некоторые критики называют «Контрапункт» лучшим романом писателя.
Два года, с 1925-го по 1926-й, Хаксли с женой провели в мировом турне. Они побывали в США, посетили Нью-Йорк, Сан-Франциско, Лос-Анджелес и Чикаго.
В 1931 году Олдос Хаксли создал свой пятый роман – «О дивный новый мир».
В феврале 1932 года роман был опубликован, на родине писателя он имел огромный финансовый успех. Читатели в Британии раскупили 13 000 экземпляров в 1932 году и еще 10 000 в следующем. А вот американцы приняли книгу прохладно, сочтя ее слишком пессимистичной. В течение первого года в США было продано менее 3000 экземпляров.
Тем временем надвигалась опасность новой мировой войны, о ней говорили, ее предчувствовали – как политики, так и писатели. В 1935 году Олдос Хаксли стал заметным участником пацифистского движения: вместе с братом Джулианом он помогал евреям эмигрировать из Германии.
В 1937 году Хаксли снова отправился в США и решил навсегда поселиться в Калифорнии. Здесь он познакомился с американскими учеными, такими как Эдвин Хаббл, а также с элитой Голливуда. В США в начале 1939 года переехал писатель Кристофер Ишервуд, который, как и Хаксли, придерживался пацифистских взглядов. В Америке двух британских эмигрантов связала долгая дружба. В отличие от других пацифистов, таких как Бертран Рассел или Джордж Оруэлл, которые со вступлением Британии в войну признали необходимость борьбы с Гитлером, Хаксли даже с началом бомбардировок Лондона в 1940 году не отказался от своих убеждений.
Нуждаясь в деньгах, Хаксли попросил Аниту Лус, американскую писательницу, сценариста и драматурга, помочь ему получить место сценариста в киноиндустрии. Она сразу же нашла ему работу по написанию сценариев, от которой Хаксли поначалу отказался.
«Потому что мне предложили две с половиной тысячи долларов в неделю, – объяснил писатель свое решение. – Я просто не могу принять эти деньги за работу в удобной студии, в то время как моя семья и друзья голодают и подвергаются бомбардировкам в Англии».
«Но, Олдос, почему ты не можешь принять эти две тысячи пятьсот и отправить большую часть из них в Англию?» – спросила Анита.
Он так растерялся, что не знал, что ответить. Тогда трубку взяла его жена Мария: «Анита, мы просто не знаем, что бы мы без вас делали», – сказала она со вздохом[4].
Так Хаксли стал автором сценариев нескольких голливудских фильмов, в том числе таких, как «Гордость и предубеждение» по роману Джейн Остин и «Джейн Эйр» по роману Шарлотты Бронте, которые можно назвать одними из лучших в истории экранизаций этих книг. После войны Олдос с женой подали заявление на американское гражданство, но не получили его, поскольку Олдос заявил, что никогда не возьмет в руки оружие для защиты новой родины. Он мог бы сослаться при этом на религиозные убеждения (чего было бы достаточно для такого заявления) или попросту слукавить, понимая, что из-за плохого зрения и возраста его не призовут в армию. Но Хаксли принципиально этого не сделал и продолжал жить в Америке, оставаясь гражданином Британии.
Он девять раз выдвигался на Нобелевскую премию по литературе, но так и не получил ее.
После Второй мировой войны Хаксли увлекся мистицизмом, а также принялся экспериментировать с мескалином, уверяя всех, что это наркотическое средство совершенно безвредно и лишь расширяет возможности сознания. Эти утверждения вызвали гнев знаменитого немецкого писателя Томаса Манна. Манн справедливо утверждал, что эти «опыты» Хаксли увлекут за собой в область наркотических фантазий тысячи и тысячи молодых людей.
Хаксли описал свои впечатления от приема мескалина в книге «Двери восприятия», а в переписке с Хамфри Осмондом, английским психиатром, проводившим исследования по применению ЛСД и ставшим «руководителем» опытов Хаксли по приему мескалина, впервые употребил слово «психоделика». Поразительно, но писатель, предупреждавший об опасностях увлечения наркотиками и их использовании для оглупления населения, уверял других в безопасности мескалина и согласился стать проводником в жизнь для нового наркотического средства.
После смерти жены Марии в 1955 году Хаксли довольно быстро женился вновь. Он умер от рака гортани в тот самый день, когда был убит американский президент Джон Кеннеди, 22 ноября 1963 года.
В истории XX века он остался прежде всего как создатель антиутопии «О дивный новый мир», в которой предупреждал, что самая страшная тюрьма – это та, у которой нет стен. И после его смерти бушуют споры – действительно ли человечество стоит на пороге «генетической» диктатуры, или подобное «светлое будущее» никогда не наступит.
По словам его брата Джулиана, Олдос Хаксли был злобным пророком, который использовал свое остроумие, чтобы заставить людей признать свои глупости[5].
Как родился дивный новый мир
«„О дивный новый мир“ – это книга о будущем, и, каковы бы ни были ее художественные или философские качества, книга о будущем способна интересовать нас, только если содержащиеся в ней предвидения склонны осуществиться. С нынешнего временного пункта новейшей истории – через пятнадцать лет нашего дальнейшего сползанья по ее наклонной плоскости – оправданно ли выглядят те предсказания? Подтверждаются или опровергаются сделанные в 1931 году прогнозы горькими событиями, произошедшими с тех пор?» – написал Хаксли в предисловии для «Дивного нового мира» к изданию 1946 года, выпущенного издательством Harper and Brothers.
Хаксли был уверен, что все его предсказания осуществимы в ближайшие годы, буквально через два-три поколения. Но ведь и полеты к звездам в 60-е годы прошлого века казались возможными в недалеком будущем.
Писатель утверждал, что начал сочинять роман как пародию на книгу Герберта Уэллса «Люди как боги», но затем так увлекся, что сконструировал свой собственный мир. Во время путешествия по морю он нашел в судовой библиотеке книгу Генри Форда «Моя жизнь и работа», изучил ее от корки до корки и придумал новую безбожную религию своего мира – фордизм. Во время первого посещения Америки эта страна показалась Олдосу Хаксли, эстету, воспитанному викторианской эпохой, вульгарным и оскорбительным пугалом: культ доллара и культ молодости, огромные небоскребы, вездесущие застежки-молнии (кто из нас их теперь замечает?) и жевательная резинка, саксофоны (которые Хаксли переименовал в сексофоны) – всё вызывало у него отвращение. Во многом «О дивный новый мир» – пародия на американский образ жизни. Причем Хаксли казалось, что принципы организации общества, изложенные в книге Форда, применяются в США повсюду.
В более поздние годы Хаксли стал относиться к Америке менее предвзято и в 1937 году переехал в Соединенные Штаты жить навсегда. Как это ни смешно, но именно «вульгарная» Америка дала Хаксли прибежище во время войны, снабдила хорошо оплачиваемой работой и подставила плечо его Родине, воюющей с Гитлером.
Но не только Америка послужила прообразом будущего в романе. В неопубликованном письме 1930 года, написанном Олдосом Хаксли Саймону Блюменфельду[6], писатель сообщает о своих планах относительно написания романа «О дивный новый мир».
Хаксли рассказал, что на него произвел впечатление недавно увиденный советский фильм «Земля». В фильме крестьяне приобрели трактор для своей деревни. Они устроили шествие, танцуя перед технологическим чудом и угощая машину, как языческого бога. Хаксли заметил, что их экстатическая реакция была сравнима с религиозной процессией. Возникает закономерный вопрос: способна ли наука создавать новых богов для поклонения человечества?[7]
Также на Хаксли сильное впечатление произвела работа немецкого социолога и экономиста Макса Вебера. В своей работе «Протестантская этика и дух капитализма» Вебер выражал глубокую обеспокоенность угрожающим альянсом между политиками и современными технологиями. Вскоре эта тема станет одной из главных в романе Хаксли «О дивный новый мир»[8].
Роман был написан за четыре месяца, писатель работал над ним с мая по октябрь 1931 года, хотя подготовительная работа началась намного раньше.
После Второй мировой войны, когда вышел в свет роман «1984», Оруэлл и Хаксли начали спор, кто же из них написал более правдоподобную картину тоталитарной системы.
«Философия правящего меньшинства в „1984“ – это садизм, доведенный до логического конца, выходящий за границы пола или отрицающий их. Может ли на самом деле политика сапога, стоящего на лице, продолжаться бесконечно, кажется сомнительным. Я считаю, что правящая олигархия найдет менее сложные и затратные способы правления и удовлетворения своей жажды власти, и эти методы будут напоминать описанные мной в „Дивном новом мире“», – писал Хаксли Оруэллу после прочтения романа своего бывшего ученика.
Со своей стороны созданная Олдосом Хаксли конструкция нового мира показалась Оруэллу искусственной и в принципе бессмысленной.
Хаксли не учитывал притягательность садизма для правящей элиты, тогда как Оруэлл указывал на сладостные мечты интеллектуалов наконец «дотянуться до кнута». К тому же сапог на лице человека – технология весьма примитивная и одновременно универсальная, пригодная для подавления воли как пролов, так и членов внутренней партии. А в области создания тоталитарного общества принцип бритвы Оккама так же справедлив, как и в других областях.
Можно сказать, что Оруэлл и Хаксли нарисовали два портрета тоталитарного общества, и странно пытаться доказать, какая из них более эффективна. В один период времени торжествуют садистские методы «1984», в другое время власти прибегают к манипуляциям в стиле «Дивного нового мира», но зачастую эти приемы применяются одновременно.
«Олдос Хаксли как писатель-фантаст XX века охотно берет на себя роль современного философа-короля или литературного пророка, исследуя суть того, что значит быть человеком в современную эпоху. <…> Хаксли был плодовитым гением, который на протяжении всей своей жизни постоянно искал понимание себя и своего места во Вселенной»[9], – написал Рональд Сион в своей книге, где анализировал все одиннадцать романов, написанных Олдосом Хаксли.
О дивный новый мир[10]
Утопии оказались гораздо более осуществимыми, чем казалось раньше. И теперь стоит другой мучительный вопрос, как избежать их окончательного осуществления… Утопии осуществимы… Жизнь движется к утопиям. И открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий, как вернуться к не утопическому обществу, к менее «совершенному» и более свободному обществу.
Николай Бердяев*
Глава первая
Серое приземистое здание – всего лишь в тридцать четыре этажа. Над главным входом надпись: «ЦЕНТРАЛЬНО-ЛОНДОНСКИЙ ИНКУБАТОРИЙ И ВОСПИТАТЕЛЬНЫЙ ЦЕНТР», и на геральдическом щите – девиз Мирового Государства: «ОБЩНОСТЬ, ОДИНАКОВОСТЬ, СТАБИЛЬНОСТЬ».
Огромный зал на первом этаже обращен окнами на север, точно художественная студия*. На дворе лето, в зале и вовсе тропически жарко, но по-зимнему холоден и водянист свет, что жадно течет в эти окна в поисках живописно драпированных манекенов или нагой натуры, пусть блеклой и зябко-пупырчатой, – и находит лишь никель, стекло, холодно блестящий фарфор лаборатории. Зиму встречает зима. Белы халаты лаборантов, на руках перчатки из белесой, трупного цвета, резины. Свет заморожен, мертвен, призрачен. Только на желтых тубусах микроскопов он как бы сочнеет, заимствуя живую желтизну, – словно сливочным маслом мажет эти полированные трубки, вставшие длинным строем на рабочих столах.
– Здесь у нас Зал оплодотворения, – сказал Директор Инкубатория и Воспитательного Центра, открывая дверь.
Склонясь к микроскопам, триста оплодотворителей были погружены в тишину почти бездыханную, разве что рассеянно мурлыкнет кто-нибудь или посвистит себе под нос в отрешенной сосредоточенности. По пятам за Директором робко и не без подобострастия следовала стайка новоприбывших студентов, юных, розовых и неоперившихся. При каждом птенце был блокнот, и, как только великий человек раскрывал рот, студенты принимались яро строчить карандашами. Из мудрых уст – из первых рук. Не каждый день такая привилегия и честь. Директор Центрально-Лондонского ИВЦ считал всегдашним своим долгом самолично провести студентов-новичков по залам и отделам. «Чтобы дать вам общую идею», – пояснял он цель обхода. Ибо, конечно, общую идею хоть какую-то дать надо – для того, чтобы делали дело с пониманием, – но дать лишь в минимальной дозе, иначе из них не выйдет хороших и счастливых членов общества. Ведь, как всем известно, если хочешь быть счастлив и добродетелен, не обобщай, а держись узких частностей; общие идеи являются неизбежным интеллектуальным злом. Не философы, а собиратели марок и выпиливатели рамочек составляют становой хребет общества.
«Завтра, – прибавлял он, улыбаясь им ласково и чуточку грозно, – наступит пора приниматься за серьезную работу. Для обобщений у вас не останется времени. Пока же…»
Пока же честь оказана большая. Из мудрых уст и – прямиком в блокноты. Юнцы строчили как заведенные.
Высокий, сухощавый, но нимало не сутулый, Директор вошел в зал. У Директора был длинный подбородок, крупные зубы слегка выпирали из-под свежих, полных губ. Стар он или молод? Тридцать ему лет? Пятьдесят? Пятьдесят пять? Сказать было трудно. Да и не возникал у вас этот вопрос; ныне, на 632-м году эры стабильности, Эры Форда*, подобные вопросы в голову не приходили.
– Начнем сначала, – сказал Директор, и самые усердные юнцы тут же запротоколировали: «Начнем сначала». – Вот здесь, – указал он рукой, – у нас инкубаторы. – Открыл теплонепроницаемую дверь, и взорам предстали ряды нумерованных пробирок – штативы за штативами, стеллажи за стеллажами. – Недельная партия яйцеклеток. Хранятся, – продолжал он, – при тридцати семи градусах; что же касается мужских гамет, – тут он открыл другую дверь, – то их надо хранить при тридцати пяти. Температура крови обесплодила бы их. (Барана ватой обложив, приплода не получишь.)
И, не сходя с места, он приступил к краткому изложению современного оплодотворительного процесса – а карандаши так и забегали, неразборчиво строча, по бумаге; начал он, разумеется, с хирургической увертюры к процессу – с операции, «на которую ложатся добровольно, ради блага Общества, не говоря уж о вознаграждении, равном полугодовому окладу»; затем коснулся способа, которым сохраняют жизненность и развивают продуктивность вырезанного яичника; сказал об оптимальной температуре, вязкости, солевом содержании; о питательной жидкости, в которой хранятся отделенные и вызревшие яйца; и, подведя своих подопечных к рабочим столам, наглядно познакомил с тем, как жидкость эту набирают из пробирок; как выпускают капля за каплей на специально подогретые предметные стекла микроскопов; как яйцеклетки в каждой капле проверяют на дефекты, пересчитывают и помещают в пористый яйцеприемничек; как (он провел студентов дальше, дал понаблюдать и за этим) яйцеприемник погружают в теплый бульон со свободно плавающими сперматозоидами, концентрация которых, подчеркнул он, должна быть не ниже ста тысяч на миллилитр; и как через десять минут приемник вынимают из бульона и содержимое опять смотрят; как, если не все яйцеклетки оказались оплодотворенными, сосудец снова погружают, а потребуется, то и в третий раз; как оплодотворенные яйца возвращают в инкубаторы, и там альфы и беты остаются вплоть до укупорки, а гаммы, дельты и эпсилоны* через тридцать шесть часов снова уже путешествуют с полок для обработки по методу Бокановского*.
– По методу Бокановского, – повторил Директор, и студенты подчеркнули в блокнотах эти слова.
Одно яйцо, один зародыш, одна взрослая особь – вот схема природного развития. Яйцо же, подвергаемое бокановскизации, будет пролиферировать – почковаться. Оно даст от восьми до девяноста шести почек, и каждая почка разовьется в полностью оформленный зародыш, и каждый зародыш – во взрослую особь обычных размеров. И получаем девяносто шесть человек, где прежде вырастал лишь один. Прогресс!
– По существу, – говорил далее Директор, – бокановскизация состоит из серии процедур, угнетающих развитие. Мы глушим нормальный рост, и, как это ни парадоксально, в ответ яйцо почкуется.
«Яйцо почкуется», – строчили карандаши. Он указал направо. Конвейерная лента, несущая на себе целую батарею пробирок, очень медленно вдвигалась в большой металлический ящик, а с другой стороны ящика выползала батарея уже обработанная. Тихо гудели машины. Обработка штатива с пробирками длится восемь минут, сообщил Директор. Восемь минут жесткого рентгеновского облучения – для яиц это предел, пожалуй. Некоторые не выдерживают, гибнут; из остальных самые стойкие разделяются надвое; большинство дает четыре почки; иные даже восемь; все яйца затем возвращаются в инкубаторы, где почки начинают развиваться; затем, через двое суток, их внезапно охлаждают, тормозя рост. В ответ они опять пролиферируют – каждая почка дает две, четыре, восемь новых почек, – и тут же их чуть не насмерть глушат спиртом; в результате они снова, в третий раз, почкуются, после чего уж им дают спокойно развиваться, ибо дальнейшее глушение роста приводит, как правило, к гибели. Итак, из одного первоначального яйца имеем что-нибудь от восьми до девяноста шести зародышей – согласитесь, улучшение природного процесса фантастическое. Причем это однояйцевые, тождественные близнецы – и не жалкие двойняшки или тройняшки, как в прежние живородящие времена, когда яйцо по чистой случайности изредка делилось, а десятки близнецов.
– Десятки, – повторил Директор, широко распахивая руки, точно одаряя благодатью. – Десятки и десятки.
Один из студентов оказался, однако, до того непонятлив, что спросил, а в чем тут выгода.
– Милейший юноша! – круто обернулся к нему Директор. – Неужели вам не ясно? Неужели не яс-но? – Он вознес руку; выражение лица его стало торжественным. – Бокановскизация – одно из главнейших орудий общественной стабильности.
«Главнейших орудий общественной стабильности», – запечатлелось в блокнотах.
– Она дает стандартных людей. Равномерными и одинаковыми порциями. Целый небольшой завод комплектуется выводком из одного бокановскизированного яйца.
– Девяносто шесть тождественных близнецов, работающих на девяноста шести тождественных станках! – Голос у Директора слегка вибрировал от воодушевления. – Тут уж мы стоим на твердой почве.
Впервые в истории. «Общность, Одинаковость, Стабильность»*, – проскандировал он девиз планеты. Величественные слова. – Если бы можно было бокановскизировать беспредельно, то решена была бы вся проблема.
Ее решили бы стандартные гаммы, тождественные дельты, одинаковые эпсилоны. Миллионы однояйцевых, единообразных близнецов. Принцип массового производства, наконец-то примененный к биологии.
– Но, к сожалению, – покачал Директор головой, – идеал недостижим, беспредельно бокановскизировать нельзя.
Девяносто шесть – предел, по-видимому; а хорошая средняя цифра – семьдесят два. Приблизиться же к идеалу (увы, лишь приблизиться) можно единственно тем, что производить побольше бокановскизированных выводков от гамет одного самца, из яйцеклеток одного яичника. Но даже и это – непросто.
– Ибо в природных условиях на то, чтобы яичник дал две сотни зрелых яиц, уходит тридцать лет. Нам же требуется стабилизация народонаселения безотлагательно и постоянно. Производить близнецов через год по столовой ложке, растянув дело на четверть столетия, – куда это годилось бы?
Ясно, что никуда бы это не годилось. Однако процесс созревания в огромной степени ускорен благодаря методике Подснапа*. Она обеспечивает получение от яичника не менее полутораста зрелых яиц в короткий срок – в два года. А оплодотвори и бокановскизируй эти яйца – иначе говоря, умножь на семьдесят два, – и полтораста выводков составят в совокупности почти одиннадцать тысяч близнецовых братцев и сестриц с всего лишь двухгодичной максимальной разницей в возрасте.
– В исключительных же случаях удается получить от одного яичника более пятнадцати тысяч взрослых особей.
В это время мимо проходил белокурый, румяный молодой человек. Директор окликнул его: «Мистер Фостер», сделал приглашающий жест*. Румяный молодой человек подошел.
– Назовите нам, мистер Фостер, рекордную цифру производительности для яичника.
– В нашем Центре она составляет шестнадцать тысяч двенадцать, – ответил мистер Фостер без запинки, блестя живыми голубыми глазами. Он говорил очень быстро и явно рад был сыпать цифрами. – Шестнадцать тысяч двенадцать – в ста восьмидесяти девяти однояйцевых выводках. Но, конечно, – продолжал он тараторить, – в некоторых тропических Центрах показатели намного выше. Сингапур не раз уже переваливал за шестнадцать тысяч пятьсот, а Момбаса достигла даже семнадцатитысячного рубежа. Но разве это состязание на равных? Видели бы вы, как негритянский яичник реагирует на вытяжку гипофиза! Нас, работающих с европейским материалом, это просто ошеломляет. И все-таки, – прибавил он с добродушным смешком (но в глазах его зажегся боевой огонь, и с вызовом выпятился подбородок), – все-таки мы еще с ними потягаемся. В данное время у меня работает чудесный дельта-минусовый яичник. Всего полтора года как задействован. А уже более двенадцати тысяч семисот детей, раскупоренных или на ленте. И по-прежнему работает вовсю. Мы их еще побьем.
– Люблю энтузиастов! – воскликнул Директор и похлопал мистера Фостера по плечу. – Присоединяйтесь к нам, пусть эти юноши воспользуются вашей эрудицией.
Мистер Фостер скромно улыбнулся:
– С удовольствием.
И все вместе они продолжили обход.
В Укупорочном зале кипела деятельность дружная и упорядоченная. Из подвалов Органохранилища на скоростных грузоподъемниках сюда доставлялись лоскуты свежей свиной брюшины, накроенные под размер. Вззз! И затем: щелк! – крышка подъемника отскакивает; устильщице остается лишь протянуть руку, взять лоскут, вложить в бутыль, расправить, и еще не успела устланная бутыль отъехать, как уже – взз, щелк! – новый лоскут взлетает из недр хранилища, готовый лечь в очередную из бутылей, нескончаемой вереницей следующих по конвейеру.
Тут же за устильщицами стоят зарядчицы. Лента ползет; одно за другим переселяются яйца из пробирок в бутыли: быстрый надрез устилки, легла на место морула*, залит солевой раствор… и уже бутыль проехала, и очередь действовать этикетчицам. Наследственность, дата оплодотворения, группа Бокановского – все эти сведения переносятся с пробирки на бутыль. Теперь уже не безымянные, а паспортизованные, бутыли продолжают медленный маршрут и через окошко в стене медленно и мерно вступают в Зал социального предопределения.
– Восемьдесят восемь кубических метров – объем картотеки! – объявил – просмаковал цифру – мистер Фостер при входе в зал.
– Здесь вся относящаяся к делу информация, – прибавил Директор.
– Каждое утро она дополняется новейшими данными.
– И к середине дня увязка завершается.
– На основании которой делаются расчеты нужных контингентов.
– Заявки на таких-то особей таких-то качеств, – пояснил мистер Фостер.
– В таких-то конкретных количествах.
– Задается оптимальный темп раскупорки на текущий момент.
– Непредвиденная убыль кадров восполняется незамедлительно.
– Незамедлительно, – подхватил мистер Фостер. – Знали бы вы, какой сверхурочной работой обернулось для меня последнее японское землетрясение!* – Добродушно засмеявшись, он покачал головой.
– Предопределители шлют свои заявки оплодотворителям.
– И те дают им требуемых эмбрионов.
– И бутыли приходят сюда для детального предопределения.
– После чего следуют вниз, в Эмбрионарий.
– Куда и мы проследуем сейчас.
И, открыв дверь на лестницу, мистер Фостер первым стал спускаться в цокольный этаж.
Температура и тут была тропическая. Сгущался постепенно сумрак. Дверь, коридор с двумя поворотами и снова дверь – чтобы исключить всякое проникновение дневного света.
– Зародыши подобны фотопленке, – юмористически заметил мистер Фостер, толкая вторую дверь. – Иного света, кроме красного, не выносят.
И в самом деле, знойный мрак, в который вступили студенты, рдел зримо, вишнево, как рдеет яркий день сквозь сомкнутые веки. Выпуклые бока бутылей, ряд за рядом уходивших вдаль и ввысь, играли бессчетными рубинами, и среди рубиновых отсветов двигались мглисто-красные призраки мужчин и женщин с багряными глазами и багровыми, как при волчанке, лицами. Приглушенный рокот, гул машин слегка колебал тишину.
– Попотчуйте юношей цифрами, мистер Фостер, – сказал Директор, пожелавший дать себе передышку.
Мистер Фостер с великой радостью принялся потчевать цифрами. Длина Эмбрионария – двести двадцать метров, ширина – двести, высота – десять. Он указал вверх. Как пьющие куры, студенты задрали головы к далекому потолку.
Бесконечными лентами тянулись рабочие линии: нижние, средние, верхние. Куда ни взглянуть, уходила во мрак, растворяясь, стальная паутина ярусов. Неподалеку три красных привидения деловито сгружали бутылки с движущейся лестницы.
– Эскалатор этот – из Зала предопределения.
Прибывшая оттуда бутыль ставится на одну из пятнадцати лент, и каждая такая лента является конвейером – ползет неприметно для глаза с часовой скоростью в тридцать три и одну треть сантиметра. Двести шестьдесят семь суток, по восемь метров в сутки. Итого: две тысячи сто тридцать шесть метров. Круговой маршрут внизу, затем по среднему ярусу, еще полкруга по верхнему, а на двести шестьдесят седьмое утро – Зал раскупорки и появление на свет, на дневной свет. Выход в так называемое самостоятельное существование.
– Но до раскупорки, – заключил мистер Фостер, – мы успеваем плодотворно поработать над ними. О-очень плодотворно, – хохотнул он многозначаще и победоносно.
– Люблю энтузиастов, – похвалил опять Директор. – Теперь пройдемтесь по маршруту. Потчуйте их знаниями, мистер Фостер, не скупитесь.
И мистер Фостер не стал скупиться.
Он поведал им о зародыше, растущем на своей подстилке из брюшины. Дал каждому студенту попробовать насыщенный питательными веществами кровезаменитель, которым кормится зародыш. Объяснил, почему необходима стимулирующая добавка плацентина и тироксина. Рассказал об экстракте желтого тела. Показал инжекторы, посредством которых этот экстракт автоматически впрыскивается через каждые двенадцать метров по всему пути следования вплоть до 2040-го метра. Сказал о постепенно возрастающих дозах гипофизарной вытяжки, вводимых на финальных девяноста шести метрах маршрута. Описал систему искусственного материнского кровообращения, которой оснащается бутыль на 112-м метре, показал резервуар с кровезаменителем и центробежный насос, прогоняющий без остановки эту синтетическую кровь через плаценту, сквозь искусственное легкое и фильтр очистки. Упомянул о неприятной склонности зародыша к малокровию и о необходимых в связи с этим крупных дозах экстрактов свиного желудка и печени лошадиного эмбриона.
Показал им простой механизм, с помощью которого бутыли – на двух последних метрах каждого восьмиметрового отрезка пути – встряхиваются все сразу, чтобы приучить зародышей к движению. Дал понять об опасности так называемой раскупорочной травмы* и перечислил принимаемые контрмеры – рассказал о специальной тренировке обутыленных зародышей. Сообщил об определении пола, производимом в районе 200-го метра. Привел условные обозначения: Т – для мужского пола, О – для женского, а для будущих «неплод» – черный вопросительный знак на белом фоне.
– Понятно ведь, – сказал мистер Фостер, – что в подавляющем большинстве случаев плодоспособность является только помехой. Для наших целей был бы, в сущности, вполне достаточен один плодоносящий яичник на каждые тысячу двести женских особей. Но хочется иметь хороший выбор. И разумеется, должен всегда быть обеспечен огромный аварийный резерв плодоспособных яичников. Поэтому мы позволяем целым тридцати процентам женских зародышей развиваться нормально. Остальные же получают дозу мужского полового гормона через каждые двадцать четыре метра дальнейшего маршрута. В результате к моменту раскупорки они уже являются неплодами – в структурном отношении вполне нормальными особями (с той, правда, оговоркой, что у них чуточку заметна тенденция к волосистости щек), но неспособными давать потомство. Гарантированно, абсолютно неспособными. Что наконец-то позволяет нам, – продолжал мистер Фостер, – перейти из сферы простого рабского подражания природе в куда более увлекательный мир человеческой изобретательности.
Он удовлетворенно потер руки.
– Вынашивать плод и корова умеет; довольствоваться этим мы не можем. Сверх этого мы предопределяем и приспособляем, формируем. Младенцы наши раскупориваются уже подготовленными к жизни в обществе – как альфы или эпсилоны, как будущие работники канализационной сети или же как будущие… – Он хотел было сказать «Главноуправители», но вовремя поправился: – Как будущие директора инкубаториев.
Директор улыбкой поблагодарил за комплимент.
Остановились далее у ленты 11, на 320-м метре. Молодой техник, бета-минусовик, настраивал там отверткой и гаечным ключом кровенасос очередной бутыли. Он затягивал гайки, и гул электромотора понижался, густел понемногу. Ниже, ниже… Последний поворот ключа, взгляд на счетчик – и дело сделано. Затем два шага вдоль конвейера – и началась настройка следующего насоса.
– Убавлено число оборотов, – объяснил мистер Фостер. – Кровезаменитель циркулирует теперь медленнее; следовательно, реже проходит через легкое; следовательно, дает зародышу меньше кислорода. А ничто так не снижает умственно-телесный уровень, как нехватка кислорода.
– А зачем нужно снижать уровень? – спросил один наивный студент.
Длинная пауза.
– Осел! – произнес Директор. – Как это не сообразить, что у эпсилон-зародыша должна быть не только наследственность эпсилона, но и питательная среда эпсилона.
Несообразительный студент готов был сквозь землю провалиться от стыда.
– Чем ниже каста, – сказал мистер Фостер, – тем меньше поступление кислорода. Нехватка прежде всего действует на мозг. Затем на скелет. При семидесяти процентах кислородной нормы получаются карлики. А ниже семидесяти – безглазые уродцы, которые ни к чему уж не пригодны, – отметил мистер Фостер. – А вот изобрети мы только, – мистер Фостер взволнованно и таинственно понизил голос, – найди мы только способ сократить время взросления, и какая бы это была победа, какое благо для Общества! Обратимся для сравнения к лошади.
Слушатели обратились мыслями к лошади. В шесть лет она уже взрослая. Слон взрослеет к десяти годам. А человек и к тринадцати еще не созрел сексуально; полностью же вырастает к двадцати. Отсюда и этот продукт замедленного развития – человеческий разум.
– Но от эпсилонов, – весьма убедительно вел далее мысль мистер Фостер, – нам человеческий разум не требуется*.
Не требуется – стало быть, и не формируется. Но, хотя мозг эпсилона кончает развитие в десятилетнем возрасте, тело эпсилона лишь к восемнадцати годам созревает для взрослой работы. Долгие потерянные годы непроизводительной незрелости. Если бы физическое развитие можно было ускорить, сделать таким же незамедленным, как, скажем, у коровы, – какая бы гигантская получилась экономическая выгода для Общества!
– Гигантская! – шепотом воскликнули студенты, зараженные энтузиазмом мистера Фостера.
Он углубился в ученые детали: повел речь об анормальной координации эндокринных желез, вследствие которой люди и растут так медленно; ненормальность эту можно объяснить зародышевой мутацией. А можно ли устранить последствия этой мутации? Можно ли с помощью надлежащей методики вернуть каждый отдельный эпсилон-зародыш к былой нормальной, как у собак и у коров, скорости развития? Вот в чем проблема. И ее уже чуть было не решили.
Пилкингтону удалось в Момбасе получить особи, половозрелые к четырем годам и вполне выросшие к шести с половиной. Триумф науки! Но в общественном аспекте бесполезный. Шестилетние мужчины и женщины слишком глупы – не справляются даже с работой эпсилонов. А метод Пилкингтона таков, что середины нет – либо все, либо ничего не получаешь, никакого сокращения сроков. В Момбасе продолжаются поиски золотой середины между взрослением в двадцать и взрослением в шесть лет. Но пока – безуспешные. Мистер Фостер вздохнул и покачал головой.
Странствия в вишневом сумраке привели студентов к ленте 9, к 170-му метру. Начиная от этой точки, лента 9 была закрыта с боков и сверху; бутыли совершали дальше свой маршрут как бы в туннеле; лишь кое-где виднелись открытые промежутки в два-три метра длиной.
– Формирование любви к теплу, – сказал мистер Фостер. – Горячие туннели чередуются с прохладными. Прохлада связана с дискомфортом в виде жестких рентгеновских лучей. К моменту раскупорки зародыши уже люто боятся холода. Им предназначено поселиться в тропиках или стать горнорабочими, прясть ацетатный шелк, плавить сталь. Телесная боязнь холода будет позже подкреплена воспитанием мозга. Мы приучаем их тело благоденствовать в тепле. А наши коллеги на верхних этажах внедрят любовь к теплу в их сознание, – заключил мистер Фостер.
– И в этом, – добавил назидательно Директор, – весь секрет счастья и добродетели: люби то, что тебе предначертано. Все воспитание тела и мозга как раз и имеет целью привить людям любовь к их неизбежной социальной судьбе.
В одном из межтуннельных промежутков действовала шприцем медицинская сестра – осторожно втыкала длинную тонкую иглу в студенистое содержимое очередной бутыли. Студенты и оба наставника с минуту понаблюдали за ней молча.
– Привет, Линайна*, – сказал мистер Фостер, когда она вынула наконец иглу и распрямилась. Девушка, вздрогнув, обернулась. Даже в этой мгле, багрянившей ее глаза и кожу, видно было, что она необычайно хороша собой – как куколка.
– Генри! – Она блеснула на него алой улыбкой, коралловым ровным оскалом зубов.
– О-ча-ро-вательна, – заворковал Директор, ласково потрепал ее сзади, и в ответ девушка его тоже одарила улыбкой, но весьма почтительной.
– Какие производишь инъекции? – спросил мистер Фостер уже сугубо деловым тоном.
– Да обычные уколы – от брюшного тифа и сонной болезни.
– Работников для тропической зоны начинаем колоть на 150-м метре, – объяснил мистер Фостер студентам, – когда у зародыша еще жабры. Иммунизируем рыбу против болезней будущего человека. – И, повернувшись опять к Линайне, сказал ей: – Сегодня, как всегда, без десяти пять на крыше.
– Очаровательна, – бормотнул снова Директор, дал прощальный шлепочек и отошел, присоединился к остальным.
У грядущего поколения химиков – у длинной вереницы бутылей на ленте 10 – формировалась стойкость к свинцу, каустической соде, смолам, хлору. На ленте 3 партия из двухсот пятидесяти зародышей, предназначенных в бортмеханики ракетопланов, как раз подошла к тысяча сотому метру. Специальный механизм безостановочно переворачивал эти бутыли.
– Чтобы усовершенствовать их чувство равновесия, – разъяснил мистер Фостер. – Работа их ждет сложная: производить ремонт на внешней обшивке ракеты во время полета непросто. При нормальном положении бутыли скорость кровотока мы снижаем, и в это время организм зародыша голодает; зато в момент, когда зародыш повернут вниз головой, мы удваиваем приток кровезаменителя. Они приучаются связывать перевернутое положение с отличным самочувствием, и счастливы они по-настоящему бывают в жизни лишь тогда, когда находятся вверх тормашками. А теперь, – продолжал мистер Фостер, – я хотел бы показать вам кое-какие весьма интересные приемы формовки интеллектуалов альфа-плюс. Сейчас пропускаем по ленте 5 большую их партию. Нет, не на нижнем ярусе – на среднем, – остановил он двух студентов, двинувшихся было вниз. – Это в районе 900-го метра, – пояснил он. – Формовку интеллекта практически бесполезно начинать прежде, чем зародыш становится бесхвостым. Пойдемте.
Но Директор уже поглядел на часы.
– Без десяти минут три, – сказал он. – К сожалению, на интеллектуалов у нас не осталось времени. Нужно подняться в Питомник до того, как у детей кончится мертвый час.
Мистер Фостер огорчился.
– Тогда хоть на минуту заглянем в Зал раскупорки, – сказал он просяще.
– Согласен. – Директор снисходительно улыбнулся. – Но только на минуту.
«О дивный новый мир»
Строка из пьесы Уильяма Шекспира «Буря», акт V, сцена 1.
О чудо!
Сколько здесь замечательных созданий!
Как прекрасно человечество! О дивный новый мир,
в котором живут такие люди.
Шекспир использует эту фразу с иронией, поскольку произносящая эти слова Миранда не в состоянии распознать злую природу посетителей острова из-за своей невинности. У Хаксли эти слова также превращаются в издевку.
Эпиграф
«Утопии оказались гораздо более осуществимыми, чем казалось раньше».
Цитата философа Николая Бердяева взята из его сборника статей, вышедшего на французском языке. Хаксли предпосылает английскому тексту эпиграф на французском языке из статьи русского философа.
Николай Александрович Бердяев (1874–1948) – русский религиозный и политический философ, социолог, который подчеркивал экзистенциальное духовное значение человеческой свободы и человеческой личности.
«Огромный зал на первом этаже обращен окнами на север, точно художественная студия».
В художественную студию не должен попадать яркий солнечный свет, он мешает цветовосприятию и цветопередаче в живописи. Хаксли с первых страниц задает сатирический тон романа, сравнивая производство людей на конвейере в бутылках с творчеством художника.
«…ныне, на 632 году эры стабильности, Эры Форда…»
Как далее говорится в романе, эра стабильности начинается с выпуска автомобиля модели Т на заводе Генри Форда, что произошло в 1908 году, то есть действие романа происходит в 2540 году нашей эры.
Хаксли пишет Anno Fordii, как Anno Domini – от рождества Христова, подчеркивая, что Форд стал новым богом этого мира.
«…там альфы и беты <…> гаммы, дельты и эпсилоны…»
Считается, что Хаксли придумал разделение на касты в своем романе, наблюдая современное ему кастовое общество в Англии. Но если создавать низшие расы относительно просто (во всяком случае в теории), то как быть с высшими кастами? Хаксли применяет чистейшую евгенику для формирования каст альфа и бета. Но у гениальных родителей далеко не всегда рождаются талантливые дети. Так что никто не гарантирует появление людей с необходимым уровнем интеллекта при выборе «правильного» генетического материала. На что, кстати, с иронией указал Джордж Оруэлл.
«…по методу Бокановского»
Хаксли дает исследователю фамилию французского политика Мориса Бокановски (1879–1928), который ратовал за стабильность в политике, союз политиков и технократов, а также занимался вопросами подъема рождаемости во Франции.
«Общность, Одинаковость, Стабильность»
Хаксли заменяет этим лозунгом знаменитый лозунг Великой французской революции: “Liberté, Égalité, Fraternité” («Свобода, Равенство, Братство»). Отрывок из романа «Хром Желтый» содержит краткое описание грядущего Дивного нового мира. Мистер Скоуган, один из персонажей романа «Хром Желтый», описывает «безличное поколение» будущего, которое «займет место отвратительной системы природы. В огромных государственных инкубаторах ряды тяжелых бутылок обеспечат мир необходимым населением. Семейная система исчезнет; обществу, подорванному у самого основания, придется искать новые основы; и Эрос, прекрасный и безответственно свободный, будет порхать, как веселая бабочка с цветка на цветок, по залитому солнцем миру».
В 1924 году Джон Холдейн в своем эссе «Дедал, или Наука и будущее» выдвинул концепцию экстракорпорального оплодотворения, которую он назвал эктогенезом. Он рассматривал эктогенез не как средство борьбы с бесплодием, а как инструмент для создания лучших личностей, то есть предлагал заняться евгеникой, и собирался клонировать лучших людей в возрасте 50 лет (спортсменов чуть раньше). Холдейн до конца жизни восхищался Иосифом Сталиным, а жить переехал в Индию. Ученый предложил прямое вмешательство в геном человека, которое позволило бы манипулировать с наследственным материалом.
«…благодаря методике Подснапа»
Джон Подснап – второстепенный персонаж книги Диккенса «Наш общий друг», который настолько доволен существующим положением вещей, что не может понять, что кто-то может чувствовать себя по-другому. Он убежден, что Англия – лучшая из всех возможных стран, а остальной мир – не более чем «ошибка». Имя Подснапа сделалось нарицательным, а слово «подснапперство» вошло в Оксфордский словарь английского языка.
«Директор окликнул его: „Мистер Фостер“, сделал приглашающий жест.»
Мистер Фостер получил свои имя от Генри Форда, а фамилию – от Майкла Фостера (1836–1907), выдающегося британского физиолога и автора книги «Элементы эмбриологии» (1874). Майкл Фостер был помощником деда Хаксли, Т. Г. Хаксли[11].
Генри Форд (1863–1947) – американский промышленник, владелец заводов по производству автомобилей в различных странах мира, изобретатель, автор 161 патента. Завод Форда выпускал наиболее дешевые автомобили в начале эпохи автомобилестроения. Генри Форд известен тем, что впервые стал использовать промышленный конвейер для поточного производства автомобилей. В 1914 году он ввел самую высокую минимальную зарплату у себя на заводах – 5 долларов в день (по тем временам это очень много), построил образцовый рабочий поселок, но не допускал к себе на заводы профсоюзы, а также вмешивался в частную жизнь рабочих: если рабочий пропивал свою зарплату, его увольняли. Эти правила об увольнения действовали вплоть до Великой депрессии. Также Форд известен своими антисемитскими выпадами, от которых он потом публично открещивался. Впоследствии принимал заказы от нацистской Германии на своих заводах в Европе.
Практически все имена в романе – это имена и фамилии известных изобретателей, политических деятелей и революционеров, ученых или знакомых лично Олдосу Хаксли людей. Причем имя и фамилия создают уже одним своим сочетанием сатирический эффект.
«…легла на место морула…»
Морула – от лат. morum, «тутовая ягода» – одна из стадий развития зародыша. На этой стадии он напоминает ягоду тутовника.
«Знали бы вы, какой сверхурочной работой обернулось для меня последнее японское землетрясение!»
Хаксли посетил Японию во время своего кругосветного путешествия в апреле 1926 года. Токио и Иокогама были практически полностью разрушены Великим землетрясением Канто (1 сентября 1923 года), в результате которого погибло более 142 000 человек, из них 40 000 пропали без вести и считались погибшими. В своей книге о путешествиях «Смеющийся Пилат» (1926) Хаксли так описывает город после землетрясения: «Йокогама после землетрясения выглядит как лагерь шахтеров, который еще не достроили. Среди лачуг – кучи пыли, на дорогах – ямы, есть недостроенные мосты».
Землетрясение получило название по региону Канто, которому был нанесен наибольший ущерб. По масштабу опустошений и по количеству пострадавших считается самым разрушительным за всю историю Японии (хотя и не самым сильным).
«Дал понять об опасности так называемой раскупорочной травмы…»
Ироническая отсылка к монографии Отто Ранка «Травма рождения и ее значение для психоанализа».
Отто Ранк (1884–1939), коллега Фрейда, утверждал, что родовая травма – основная причина всех неврозов.
«Но от эпсилонов <…> нам человеческий разум не требуется.»
Производство людей напоминает массовое производство автомобилей. Потеря не только индивидуальности, но самых обычных человеческих способностей, превращение здоровых людей в полукретинов не вызывает ни у кого из альф ни протеста, ни возмущения.
«– Привет, Линайна…»
Линайна – на самом деле Lenina, то есть имя образовано от псевдонима Владимира Ульянова. Линайна носит фамилию Краун. Это реальная фамилия, существующая в английском языке. Она, конечно, вызывает ассоциацию с «короной» и «коронованной», но написание отличается от того и другого. Отсылка здесь к драматургу Джону Крауну.
Джон Краун (1641–1712) – драматург эпохи реставрации. В пьесе «Женатый кавалер» есть песня «Глупая служанка». В песенке звучат насмешки над склонностью служанки к моногамии, что может привести ее к «гибели».
Глава вторая
Оставив мистера Фостера в Зале раскупорки, Директор и студенты вошли в ближайший лифт и поднялись на шестой этаж.
«МЛАДОПИТОМНИК. ЗАЛЫ НЕОПАВЛОВСКОГО ФОРМИРОВАНИЯ РЕФЛЕКСОВ»* – гласила доска при входе.
Директор открыл дверь. Они очутились в большом голом зале, очень светлом и солнечном: южная стена его была одно сплошное окно. Пять или шесть нянь в форменных брючных костюмах из белого вискозного полотна и в белых асептических, скрывающих волосы шапочках были заняты тем, что расставляли на полу цветы. Ставили в длинную линию большие вазы, переполненные пышными розами. Лепестки их были шелковистогладки, словно щеки тысячного сонма ангелов – нежно-румяных индоевропейских херувимов, и лучезарно-чайных китайчат, и мексиканских смуглячков, и пурпурных от чрезмерного усердия небесных трубачей, и ангелов, бледных как смерть, бледных мраморной надгробной белизною.
Директор вошел – няни встали смирно.
– Книги по местам, – сказал он коротко. Няни без слов повиновались. Между вазами они разместили стоймя и раскрыли большеформатные детские книги, манящие пестро раскрашенными изображениями зверей, рыб, птиц.
– Привезти ползунков.
Няни побежали выполнять приказание и минуты через две возвратились; каждая катила высокую, в четыре сетчатых этажа, тележку, груженную восьмимесячными младенцами, как две капли похожими друг на друга (явно – из одной группы Бокановского) и одетыми все в хаки (отличительный цвет касты «дельта»).
– Снять на пол.
Младенцев сгрузили с проволочных сеток.
– Повернуть лицом к цветам и книгам.
Завидя книги и цветы, детские шеренги смолкли и двинулись ползком к этим скоплениям цвета, к этим красочным образам, таким празднично-пестрым на белых страницах. А тут и солнце вышло из-за облачка. Розы вспыхнули, точно воспламененные внезапной страстью; глянцевитые страницы книг как бы озарились новым и глубинным смыслом. Младенцы поползли быстрей, возбужденно попискивая, гукая и щебеча от удовольствия.
– Превосходно! – сказал Директор, потирая руки. – Как по заказу получилось.
Самые резвые из ползунков достигли уже цели. Ручонки протянулись неуверенно, дотронулись, схватили, обрывая лепестки преображенных солнцем роз, комкая цветистые картинки. Директор подождал, пока все дети не присоединились к этому радостному занятию. Затем:
– Следите внимательно! – сказал он студентам. И подал знак вскинутой рукой.
Старшая няня, стоявшая у щита управления в другом конце зала, включила рубильник. Что-то бахнуло, загрохотало. Завыла сирена, с каждой секундой все пронзительнее.
Бешено зазвенели сигнальные звонки. Дети трепыхнулись, заплакали в голос; личики их исказились от ужаса.
– А сейчас, – не сказал, а прокричал Директор (ибо шум стоял оглушительный), – сейчас мы слегка подействуем на них электротоком, чтобы закрепить преподанный урок.
Он опять взмахнул рукой, и Старшая включила второй рубильник. Плач детей сменился отчаянными воплями. Было что-то дикое, почти безумное в их резких, судорожных вскриках. Детские тельца вздрагивали, цепенели; руки и ноги дергались, как у марионеток*.
– Весь этот участок пола теперь под током, – проорал Директор в пояснение. – Но достаточно, – подал он знак Старшей.
Грохот и звон прекратились, вой сирены стих, иссяк. Тельца перестали дергаться, бесноватые вскрики и взрыды перешли в прежний нормальный перепуганный рев.
– Предложить им снова цветы и книги.
Няни послушно подвинули вазы, раскрыли картинки; но при виде роз и веселых кисокмурок, петушков – золотых гребешков и черненьких бяшек дети съежились в ужасе; рев моментально усилился.
– Видите! – сказал Директор торжествующе. – Видите!
В младенческом мозгу книги и цветы уже опорочены, связаны с грохотом, электрошоком; а после двухсот повторений того же или сходного урока связь эта станет нерасторжимой. Что человек соединил, природа разделить бессильна.
– Они вырастут, неся в себе то, что психологи когда-то называли «инстинктивным» отвращением к природе. Рефлекс, привитый на всю жизнь. Мы их навсегда обезопасим от книг и от ботаники. – Директор повернулся к няням: – Увезти.
Все еще ревущих младенцев в хаки погрузили на тележки и укатили, остался только кисломолочный запах, и наконец-то наступила тишина.
Один из студентов поднял руку: он, конечно, вполне понимает, почему нельзя, чтобы низшие касты расходовали время Общества на чтение книг, и притом они всегда ведь рискуют прочесть что-нибудь могущее нежелательно расстроить тот или иной рефлекс, но вот цветы… насчет цветов неясно. Зачем класть труд на то, чтобы для дельт сделалась психологически невозможной любовь к цветам?
Директор терпеливо стал объяснять. Если младенцы теперь встречают розу ревом, то прививается это из высоких экономических соображений. Не так еще давно (лет сто назад) у гамм, дельт и даже у эпсилонов культивировалась любовь к цветам – и к природе вообще. Идея была та, чтобы в часы досуга их непременно тянуло за город, в лес и поле, и таким образом они загружали бы транспорт.
– И что же, разве они не пользовались транспортом? – спросил студент.
– Транспортом-то пользовались, – ответил Директор. – Но на этом хозяйственная польза и кончалась.
У цветочков и пейзажей тот существенный изъян, что это блага даровые, подчеркнул Директор. Любовь к природе не загружает фабрики заказами. И решено было отменить любовь к природе – во всяком случае, у низших каст; отменить, но так, чтобы загрузка транспорта не снизилась. Оставалось существенно важным, чтобы за город ездили по-прежнему, хоть и питая отвращение к природе. Требовалось лишь подыскать более разумную с хозяйственной точки зрения причину для пользования транспортом, чем простая тяга к цветочкам и пейзажам. И причина была подыскана.
– Мы прививаем массам нелюбовь к природе. Но одновременно мы внедряем в них любовь к загородным видам спорта. Причем именно к таким, где необходимо сложное оборудование. Чтобы не только транспорт был загружен, но и фабрики спортивного инвентаря. Вот из чего проистекает связь цветов с электрошоком, – закруглил мысль Директор.
– Понятно, – произнес студент и смолк – в безмолвном восхищении.
Пауза; откашлявшись, Директор заговорил опять:
– В давние времена, еще до успения Господа нашего Форда, жил-был мальчик по имени Рувим Рабинович. Родители Рувима говорили по-польски. – Директор приостановился. – Полагаю, вам известно, что такое «польский»?
– Это язык, мертвый язык.
– Как и французский, и как немецкий, – поспешил другой студент выказать свои познания.
– А «родители»? – вопросил Директор. Неловкое молчание. Иные из студентов покраснели. Они еще не научились проводить существенное, но зачастую весьма тонкое различие между непристойностями и строго научной терминологией. Наконец один набрался храбрости и поднял руку.
– Люди были раньше… – Он замялся; щеки его залила краска. – Были, значит, живородящими.
– Совершенно верно. – Директор одобрительно кивнул.
– И когда у них дети раскупоривались…
– Рождались, – поправил Директор.
– Тогда, значит, они становились родителями – то есть не дети, конечно, а те, у кого… – Бедный юноша смутился окончательно.
– Короче, – резюмировал Директор, – родителями назывались отец и мать.
Гулко упали (трах! тарах!) в сконфуженную тишину эти ругательства, а в данном случае – научные термины.
– Мать, – повторил Директор громко, закрепляя термин, и, откинувшись в кресле, веско сказал: – Факты это неприятные, согласен. Но большинство исторических фактов принадлежит к разряду неприятных. Однако вернемся к Рувиму. Как-то вечером отец и мать (трах! тарах!) забыли выключить в комнате у Рувима радиоприемник. А вы должны помнить, что тогда, в эпоху грубого живородящего размножения, детей растили их родители, а не государственные воспитательные центры.
Мальчик спал, а в это время неожиданно в эфире зазвучала передача из Лондона; и на следующее утро, к изумлению его отца и матери (те из юнцов, что посмелей, отважились поднять глаза, перемигнуться, ухмыльнуться), проснувшийся Рувимчик слово в слово повторил переданную по радио длинную беседу Джорджа Бернарда Шоу. («Это старинный писатель-чудак – один из весьма немногих литераторов, чьим произведениям было позволено дойти до нас»*.) По преданию, довольно достоверному, в тот вечер темой беседы была его, Шоу, гениальность. Рувимовы отец и мать (перемигивание, тайные смешки) ни слова, конечно, не поняли и, вообразив, что их ребенок сошел с ума, позвали врача. К счастью, тот понимал по-английски, распознал текст вчерашней радиобеседы, уразумел важность случившегося и послал сообщение в медицинский журнал.
– Так открыли принцип гипнопедии, то есть обучения во сне. – Директор сделал внушительную паузу.
Открыть-то открыли; но много, много еще лет минуло, прежде чем нашли этому принципу полезное применение.
– Происшествие с Рувимом случилось всего лишь через двадцать три года после того, как Господь наш Форд выпустил на автомобильный рынок первую модель Т*. – При сих словах Директор перекрестил себе живот знаком Т, и все студенты набожно последовали примеру. – Но прошло еще…
Карандаши с бешеной быстротой бегали по бумаге. «Гипнопедия впервые официально применена в 214 г. Э. Ф. Почему не раньше? По двум причинам. 1)…»
– Эти ранние экспериментаторы, – говорил Директор, – действовали в ложном направлении. Они полагали, что гипнопедию можно сделать средством образования…
(Малыш, спящий на правом боку; правая рука свесилась с кроватки. Из репродуктора, из сетчатого круглого отверстия, звучит тихий голос:
– Нил – самая длинная река в Африке и вторая по длине среди рек земного шара. Хотя Нил и короче Миссисипи-Миссури, но он стоит на первом месте по протяженности бассейна, раскинувшегося на 35 градусов с юга на север…
Утром, когда малыш завтракает, его спрашивают:
– Томми, а какая река в Африке длиннее всех, ты знаешь?
«Нет», – мотает головой Томми.
– Но разве ты не помнишь, как начинается: «Нил – самая…»
«Нил-самая-длинная-река-в-Африке-и-вторая-по-длине-среди-рек-земного-шара. – Слова льются потоком. – Хотя-Нил-и-короче…»
– Так какая же река длиннее всех в Африке?
Глаза мальчугана ясны и пусты.
– Не знаю.
– А как же Нил?
– «Нил-самая-длинная-река-в-Африке-и-вторая…»
– Ну, так какая же река длинней всех – а, Томми?
Томми разражается слезами.
– Не знаю, – ревет он.)
Этот горестный рев обескураживал ранних исследователей, подчеркнул Директор. Эксперименты прекратились. Были оставлены попытки дать детям во сне понятие о длине Нила. И правильно сделали, что бросили эти попытки. Нельзя усвоить науку без понимания, без вникания в смысл.
– Но вот если бы они занялись нравственным воспитанием, – говорил Директор, ведя студентов к двери, а те продолжали поспешно записывать и на ходу, и пока подымались в лифте, – вот нравственное-то воспитание никогда, ни в коем случае не должно основываться на понимании.
«Тише! Тише!» – зашелестел репродуктор, когда они вышли из лифта на пятнадцатом этаже, и это шелестение сопровождало их по коридорам, неустанно исходя из раструба репродукторов, размещенных через равные промежутки. Студенты и даже сам Директор невольно пошли на цыпочках. Все они, конечно, были альфы; но и у альф рефлексы выработаны неплохо. «Тише! Тише!» – весь пятнадцатый этаж шелестел этим категорическим императивом.
Пройдя на цыпочках шагов сто, Директор осторожно открыл дверь. Они вошли и оказались в сумраке зашторенного спального зала. У стены стояли в ряд восемьдесят кроваток. Слышалось легкое, ровное дыхание и некий непрерывный бормоток, точно слабенькие голоса журчали в отдалении.
Навстречу вошедшим встала воспитательница и застыла навытяжку перед Директором.
– Какой проводите урок? – спросил он.
– Первые сорок минут были уделены началам секса, – ответила она. – А теперь переключила на основы кастового самосознания.
Директор медленно пошел вдоль шеренги кроваток. Восемьдесят мальчиков и девочек тихо дышали, разрумянившись от сна. Из-под каждой подушки тек шепот. Директор остановился и, нагнувшись над кроваткой, вслушался.
– Основы, говорите вы, кастового самосознания. Дадим-ка чуть погромче – через рупор.
В конце зала, на стене, был укреплен громкоговоритель. Директор подошел, включил его.
– …ходят в зеленом, – с полуфразы начал тихий, но очень отчетливый голос, – а дельты – в хаки. Нет, нет, не хочу я играть с детьми-дельтами. А эпсилоны еще хуже. Они вовсе глупые, ни читать, ни писать не умеют. Да еще ходят в черном, а это такой гадкий цвет. Как хорошо, что я бета.
Голос помолчал – и начал снова:
– Дети-альфы ходят в сером. У альф работа гораздо трудней, чем у нас, потому что альфы страшно умные. Прямо чудесно, что я бета, что у нас работа легче. И мы гораздо лучше гамм и дельт. Гаммы глупые. Они ходят в зеленом, а дельты в хаки. Нет, нет, не хочу я играть с детьми-дельтами. А эпсилоны еще хуже. Они вовсе глупые, ни…
Директор нажал выключатель. Голос умолк. Остался только его призрак – слабый шепот, по-прежнему идущий из-под восьмидесяти подушек.
– До подъема им повторят это еще разочков сорок или пятьдесят; затем снова в четверг и в субботу. Трижды в неделю по сто двадцать раз в продолжение тридцати месяцев. После чего они перейдут к другому, усложненному уроку.
Розы и электрошок, дельты в хаки и струя чесночной вони – эта связь уже нерасторжимо закреплена, прежде чем ребенок научится говорить. Но бессловесное внедрение рефлексов действует грубо, огульно; с помощью его нельзя сформировать более тонкие и сложные шаблоны поведения. Для этой цели требуются слова, но вдумывания не нужно. Короче – требуется гипнопедия.
– Величайшая нравоучительная сила всех времен, готовящая к жизни в обществе.
Студенты записали это изречение в блокноты. Прямехонько из мудрых уст.
Директор опять включил рупор.
– …страшно умные, – работал тихий, задушевный, неутомимый голос. – Прямо чудесно, что я бета, что у нас…
Словно это падает вода капля за каплей, а ведь вода способна проточить самый твердый гранит; или, вернее, словно капает жидкий сургуч, и капли налипают, обволакивают и пропитывают, покуда бывший камень весь не обратится в ало-восковой комок.
– Покуда наконец все сознание ребенка не заполнится тем, что внушил голос, и то, что внушено, не станет в сумме своей сознанием ребенка. И не только ребенка. А и взрослого – на всю жизнь. Мозг рассуждающий, желающий, решающий – весь насквозь будет состоять из того, что внушено. Внушено нами! – воскликнул Директор торжествуя. – Внушено Государством! – Он ударил рукой по столику. – И следовательно…
Шум заставил его обернуться.
– О Господи Форде! – произнес он сокрушенно. – Надо же, детей перебудил.
«МЛАДОПИТОМНИК. ЗАЛЫ НЕОПАВЛОВСКОГО ФОРМИРОВАНИЯ РЕФЛЕКСОВ»
Иван Петрович Павлов (1849–1936) – русский и советский ученый, создатель науки о высшей нервной деятельности, лауреат Нобелевской премии 1904 года за работу по физиологии пищеварения. Наряду с другими учеными заложил основу рефлекторной природы психофизиологических процессов. И. П. Павлов известен тем, что разделил все физиологические рефлексы на условные и безусловные.
«Детские тельца вздрагивали, цепенели; руки и ноги дергались, как у марионеток».
«Встроив» рассказ о пытках детей электрошоком в обстоятельную экскурсию по инкубаторию и перечисление достижений новой эры, Хаксли демонстрирует, как легко заставить людей принять палаческие принципы организации общества, убедив всех в их необходимости, целесообразности и качественности. Стоит напомнить, что в английских школах того времени повсеместно практиковалась порка. И никого это особо не возмущало.
«Это старинный писатель чудак – один из весьма немногих литераторов, чьим произведениям было позволено дойти до нас».
Здесь Хаксли делает язвительный выпад в сторону Бернарда Шоу, объявляя его настолько пустым писателем, что он никак не мог взбудоражить души обитателей Дивного нового мира.
«…всего лишь через двадцать три года после того, как Господь наш Форд выпустил на автомобильный рынок первую модель Т.»
Американский автомобильный магнат Генри Форд, с деятельности которого началась новая эра в истории человечества в романе, становится богом Дивного мира. Ford Motor Company была одной из нескольких сотен небольших автомобильных компаний, возникших между 1890 и 1910 годами. После пяти лет производства автомобилей 27 сентября 1908 года на заводе в Детройте компания выпустила свою первую серийную модель Т. Началось производство автомобилей миллионными сериями. В итоге Форд «пересадил всю Америку на колеса». Модель T оказалась простой и легкой (то есть требовала меньше металла в производстве), но достаточно прочной, чтобы ездить по примитивным дорогам того времени.
К 1925 году полностью собранный автомобиль Ford Model T сходил с конвейера на заводе Генри Форда каждые десять секунд. Объединение инновационных технологий с массовым рынком позволило резко снизить цену на автомобиль: если до Первой мировой войны стоимость машины равнялась зарплате рабочего за два неполных года, то после создания модели T рабочий мог купить автомобиль за три месячных оклада. Так сами рабочие стали покупателями продукции заводов, на которых работали.
Забавно, что, переехав в Америку, Олдос Хаксли обзавелся автомобилем «форд». Ему всегда нравилась быстрая езда, хотя машину водила его жена.
Глава третья
За зданием, в парке, было время игр. Под теплым июньским солнцем шестьсот – семьсот голеньких мальчиков и девочек бегали со звонким криком по газонам, играли в мяч или же уединялись по двое и по трое, присев и примолкнув в цветущих кустах. Благоухали розы, два соловья распевали в ветвях, кукушка куковала среди лип, слегка сбиваясь с тона. В воздухе плавало дремотное жужжание пчел и вертопланов.
Директор со студентами постояли, понаблюдали, как детвора играет в центробежную лапту*. Десятка два детей окружали башенку из хромистой стали. Мяч, закинутый на верхнюю ее площадку, скатывался внутрь и попадал на быстро вертящийся диск, так что мяч выбрасывало с силой через одно из многих отверстий в цилиндрическом корпусе башни, а дети, вставшие кружком, ловили.
– Странно, – заразмышлял вслух Директор, когда пошли дальше, – странно подумать, что даже при Господе нашем Форде для большинства игр еще не требовалось ничего, кроме одного-двух мячей да нескольких клюшек или там сетки. Какая это была глупость – допускать игры, пусть и замысловатые, но нимало не способствующие росту потребления. Дикая глупость. Теперь же Главноуправители не разрешают никакой новой игры, не удостоверясь прежде, что для нее необходимо по крайней мере столько же спортивного инвентаря, как для самой сложной из уже допущенных игр… Что за очаровательная парочка, – указал он вдруг рукой. В траве на лужайке среди древовидного вереска двое детей – мальчик лет семи и девочка примерно годом старше – очень сосредоточенно, со всей серьезностью ученых, углубившихся в научный поиск, играли в примитивную сексуальную игру.
– Очаровательно, очаровательно! – повторил сентиментально Директор.
– Очаровательно, – вежливо поддакнули юнцы. Но в улыбке их сквозило снисходительное презрение. Сами лишь недавно оставив позади подобные детские забавы, они не могли теперь смотреть на это иначе как свысока. Очаровательно? Да просто малыши балуются, и больше ничего. Возня младенческая.
– Я всегда вспоминаю… – продолжал Директор тем же слащавым тоном; но тут послышался громкий плач.
Из соседних кустов вышла няня, ведя за руку плачущего мальчугана. Следом семенила встревоженная девочка.
– Что случилось? – спросил Директор. Няня пожала плечами.
– Ничего особенного, – ответила она. – Просто этот мальчик не слишком охотно участвует в обычной эротической игре. Я уже и раньше замечала. А сегодня опять. Расплакался вот…
– Ей-форду, – встрепенулась девочка, – я ничего такого нехорошего ему не делала. Ей-форду.
– Ну конечно же, милая, – успокоила ее няня. – И теперь, – продолжала она, обращаясь к Директору, – веду его к помощнику Старшего психолога, чтобы проверить, нет ли каких ненормальностей.
– Правильно, ведите, – одобрил Директор, и няня направилась дальше со своим по-прежнему ревущим питомцем. – А ты останься в саду, деточка. Как тебя зовут?
– Полли Троцкая*.
– Превосходнейшее имя, – похвалил Директор. – Беги-ка поищи себе другого напарничка.
Девочка вприпрыжку побежала прочь и скрылась в кустарнике.
– Прелестная малютка, – молвил Директор, глядя ей вслед. Затем, повернувшись к студентам, сказал: – То, что я вам сообщу сейчас, возможно, прозвучит как небылица. Но для непривычного уха факты исторического прошлого в большинстве своем звучат как небылица.
И он сообщил им поразительную вещь. В течение долгих столетий до Эры Форда и даже потом еще на протяжении нескольких поколений эротические игры детей считались чем-то ненормальным (взрыв смеха) и, мало того, аморальным («Да что вы!») и были поэтому под строгим запретом.
Студенты слушали изумленно и недоверчиво. Неужели бедным малышам не позволяли забавляться? Да как же так?
– Даже подросткам не позволяли, – продолжал Директор, – даже юношам, как вы…
– Быть того не может!
– И они, за исключением гомосексуализма и самоуслаждения, практикуемых украдкой и урывками, не имели ровно ничего.
– Ни-че-го?
– Да, в большинстве случаев ничего – до двадцатилетнего возраста.
– Двадцатилетнего? – хором ахнули студенты, не веря своим ушам.
– Двадцатилетнего, а то и дольше. Я ведь говорил вам, что историческая правда прозвучит как небылица.
– И к чему ж это вело? – спросили студенты. – Что же получалось в результате?
– Результаты были ужасающие, – неожиданно вступил в разговор звучный бас.
Они оглянулись. Сбоку стоял незнакомый черноволосый человек среднего роста – горбоносый, с сочными красными губами, с глазами очень проницательными и темными.
– Ужасающие, – повторил он.
Директор, присевший было на одну из каучуково-стальных скамей, удобно размещенных там и сям по парку, вскочил при виде незнакомца и ринулся к нему, широко распахнув руки, скаля все свои зубы, шумно ликуя.
– Главноуправитель! Какая радостная неожиданность! Представьте себе, юноши, – сам Главноуправитель, его фордейшество Мустафа Монд!*
Во всех четырех тысячах залов и комнат Центра четыре тысячи электрических часов одновременно пробили четыре. Зазвучали из репродукторов бесплотные голоса:
– Главная дневная смена кончена. Заступает вторая дневная. Главная дневная смена…
В лифте, поднимаясь к раздевальням, Генри Фостер и помощник Главного предопределителя подчеркнуто повернулись спиной к Бернарду Марксу*, специалисту из отдела психологии, – отстранились от человечка со скверной репутацией.
Глухой рокот и гул машин по-прежнему колебал вишнево-сумрачную тишь Эмбрионария. Смены могут приходить и уходить, одно лицо волчаночного цвета сменяться другим; но величаво и безостановочно ползут вперед конвейерные ленты, груженные будущими людьми.
Линайна Краун упругим шагом пошла к выходу.
Его фордейшество Мустафа Монд! Глаза дружно приветствующих студентов чуть не выскакивали из орбит. Мустафа Монд! Постоянный Главноуправитель Западной Европы! Один из десяти Главноуправителей мира. Один из десяти – а запросто сел на скамью рядом с Директором и посидит, побудет с ними, побеседует… да, да, они услышат слова из фордейших уст. Считай, из самих уст Господних.
Двое детишек, бурых от загара, как вареные креветки, явились из зарослей, поглядели большими удивленными глазами и вернулись в кусты к прежним играм.
– Все вы помните, – сказал Главноуправитель своим звучным басом, – все вы, я думаю, помните прекрасное и вдохновенное изречение Господа нашего Форда: «История – сплошная чушь». История, – повторил он не спеша, – сплошная чушь*.
Он сделал сметающий жест – словно невидимой метелкой смахнул горсть пыли, и пыль та была Ур Халдейский* и Хараппа*; смёл древние паутинки, и то были Фивы*, Вавилон*, Кносс*, Микены*. Ширк, ширк метелочкой – и где ты, Одиссей*, где Иов*, где Юпитер*, Гаутама*, Иисус? Ширк! – и прочь полетели крупинки античного праха, именуемые Афинами и Римом, Иерусалимом и Срединным царством*. Ширк! – и пусто место, где была Италия. Ширк! – сметены соборы; ширк, ширк! – прощай, «Король Лир»* и Паскалевы «Мысли»*. Прощайте, «Страсти»*, ау, Реквием*; прощай, Симфония*; ширк! ширк!..
– Летишь вечером в ощущалку*, Генри? – спросил помощник Предопределителя. – Я слышал, сегодня в «Альгамбре»* первоклассная новая лента. Там любовная сцена есть на медвежьей шкуре; говорят, изумительная. Воспроизведен каждый медвежий волосок. Потрясающие осязательные эффекты.
– Потому-то вам и не преподают историю*, – продолжал Главноуправитель. – Но теперь пришло время…
Директор взглянул на него обеспокоенно. Ходят ведь странные слухи о старых запрещенных книгах, спрятанных у Монда в кабинете, в сейфе. Поэзия, библии всякие – форд знает что*.
Мустафа Монд заметил этот беспокойный взгляд, и уголки его красных губ иронически дернулись.
– Не тревожьтесь, Директор, – сказал он с легкой насмешкой. – Они не развратятся от моей беседы.
Директор устыженно промолчал.
Презирающих тебя сам встречай презрением. На лице Бернарда застыла надменная улыбка. Медвежий волосок – вот что они ценят!
– Обязательно слетаю, – сказал Генри Фостер.
Мустафа Монд подался вперед, к слушателям, потряс поднятым пальцем.
– Вообразите только, – произнес он таким тоном, что у юнцов под ложечкой похолодело, задрожало. – Попытайтесь вообразить, что это означало – иметь живородящую мать. Опять это непристойное слово. Но теперь ни у кого на лице не мелькнуло и тени улыбки.
– Попытайтесь лишь представить, что означало «жить в семье».
Студенты попытались; но видно было, что без всякого успеха.
– А известно ли вам, что такое был «родной дом»?
«Нет», – покачали они головой.
Из своего сумрачно-вишневого подземелья Линайна Краун взлетела в лифте на семнадцатый этаж и, выйдя там, повернула направо, прошла длинный коридор, открыла дверь с табличкой «Женская раздевальная» и окунулась в шум, гомон, хаос рук, грудей и женского белья. Потоки горячей воды с плеском вливались в сотню ванн, с бульканьем выливались. Все восемьдесят вибровакуумных массажных аппаратов трудились, гудя и шипя, разминая, сосуще массируя тугие загорелые тела восьмидесяти превосходных экземпляров женской особи, наперебой галдящих. Из автомата синтетической музыки звучала сольная трель суперкорнета.
– Привет, Фанни*, – поздоровалась Линайна с молоденькой своей соседкой по шкафчику.
Фанни работала в Укупорочном зале; фамилия ее была тоже Краун. Но поскольку на два миллиарда жителей планеты приходилось всего десять тысяч имен и фамилий, это совпадение не столь уж поражало.
Линайна четырежды дернула книзу свои застежки-молнии: на курточке, справа и слева на брюках (быстрым движением обеих рук) и на комбилифчике. Сняв одежду, она в чулках и туфлях пошла к ванным кабинам.
Родной, родимый дом – в комнатенках его, как сельди в бочке, обитатели: мужчина, периодически рожающая женщина и разновозрастный сброд мальчишек и девчонок. Духота, теснота; настоящая тюрьма, притом антисанитарная; темень, болезни, вонь.
(Главноуправитель рисовал эту тюрьму так живо, что один студент, повпечатлительнее прочих, побледнел и его чуть не стошнило.)
Линайна вышла из ванны, обтерлась насухо, взялась за длинный, свисающий со стены шланг, приставила дульце к груди, точно собираясь застрелиться, и нажала гашетку. Струя подогретого воздуха обдула ее тончайшей тальковою пудрой. Восемь особых краников предусмотрено было над раковиной – восемь разных одеколонов и духов. Она отвернула третий слева, надушилась «Шипром» и, с туфлями в руке, направилась из кабины к освободившемуся виброваку.
А в духовном смысле родной дом был так же мерзок и грязен, как в физическом. Психологически это была мусорная яма, кроличья нора, жарко нагретая взаимным трением спершихся в ней жизней, смердящая душевными переживаниями. Какая душная психологическая близость, какие опасные, дикие, смрадные взаимоотношения между членами семейной группы! Как помешанная, тряслась мать над своими детьми (своими! родными!) – ни дать ни взять как кошка над котятами, но кошка, умеющая говорить, умеющая повторять без устали: «Моя детка, моя крохотка». «О моя детка, как он проголодался, прильнул к груди, о эти ручонки, эта невыразимо сладостная мука! А вот и уснул моя крохотка, уснул моя детка, и на губах белеет пузырик молока. Спит мой родной…»
– Да, – покивал головой Мустафа Монд, – вас недаром дрожь берет.
– С кем развлекаешься сегодня вечером?
– Ни с кем.
Линайна удивленно подняла брови.
– В последнее время я как-то не так себя чувствую, – объяснила Фанни. – Доктор Уэллс* прописал мне курс псевдобеременности.
– Но, милая, тебе всего только девятнадцать. А первая беременность не обязательна до двадцати одного года.
– Знаю, милочка. Но некоторым полезно начать раньше. Мне доктор Уэллс говорил, что таким, как я, брюнеткам с широким тазом следует пройти первую псевдобеременность уже в семнадцать лет. Так что я не на два года раньше времени, а уже с опозданием на два года.
Открыв дверцу своего шкафчика, Фанни указала на верхнюю полку, уставленную коробочками и флаконами.
– «Сироп желтого тела», – стала Линайна читать этикетки вслух. – «Оварин, свежесть гарантируется; годен до 1 августа 632 г. Э. Ф. Экстракт молочной железы; принимать три раза в день перед едой, разведя в небольшом количестве воды. Плацентин; по 5 миллилитров через каждые два дня внутривенно…» Брр! – поежилась Линайна. – Ненавижу внутривенные.
– И я их не люблю. Но раз они полезны…
Фанни была девушка чрезвычайно благоразумная.
Господь наш Форд – или Фрейд, как он по неисповедимой некой причине именовал себя, трактуя о психологических проблемах*, – Господь наш Фрейд первый раскрыл гибельные опасности семейной жизни. Мир кишел отцами – а значит, страданиями; кишел матерями – а значит, извращениями всех сортов, от садизма до целомудрия, кишел братьями, сестрами, дядьями, тетками – кишел помешательствами и самоубийствами.
– А в то же время у самоанских дикарей*, на некоторых островах близ берегов Новой Гвинеи…
Тропическим солнцем, словно горячим медом, облиты нагие тела детей, резвящихся и обнимающихся без разбора среди цветущей зелени. А дом для них – любая из двадцати хижин, крытых пальмовыми листьями. На островах Тробриан зачатие приписывали духам предков; об отцовстве, об отцах там не было и речи.
– Крайности сходятся, – отметил Главноуправитель. – Ибо так и задумано было, чтобы они сходились.
– Доктор Уэллс сказал, что трехмесячный курс псевдобеременности поднимет тонус, оздоровит меня на три-четыре года.
– Что ж, если так, – сказала Линайна. – Но, Фанни, выходит, ты целых три месяца не должна будешь…
– Ну что ты, милая. Всего неделю-две, не больше. Я проведу сегодня вечер в клубе, за музыкальным бриджем. А ты, конечно, полетишь развлекаться?
Линайна кивнула.
– С кем сегодня?
– С Генри Фостером.
– Опять? – сказала Фанни с удивленно-нахмуренным выражением, не идущим к ее круглому, как луна, добродушному лицу. – Неужели ты до сих пор все с Генри Фостером? – укорила она огорченно.
Отцы и матери, братья и сестры. Но были еще и мужья, жены, возлюбленные. Было еще единобрачие и романтическая любовь.
– Впрочем, вам эти слова, вероятно, ничего не говорят, – сказал Мустафа Монд.
«Ничего», – помотали головами студенты.
Семья, единобрачие, любовная романтика. Повсюду исключительность и замкнутость, сосредоточенность влечения на одном предмете; порыв и энергия направлены в узкое русло.
– А ведь каждый принадлежит всем остальным, – привел Мустафа гипнопедическую пословицу.
Студенты кивнули в знак полного согласия с утверждением, которое – от шестидесяти двух с лишним тысяч повторений в сумраке спальни – сделалось не просто справедливым, а стало истиной бесспорной, самоочевидной и не требующей доказательств.
– Но, – возразила Линайна, – я с Генри всего месяца четыре.
– Всего четыре месяца! Ничего себе! И вдобавок, – обвиняюще ткнула Фанни пальцем, – все это время, кроме Генри, ты ни с кем. Ведь ни с кем же?
Линайна залилась румянцем. Но в глазах и в голосе ее осталась непокорность.
– Да, ни с кем, – огрызнулась она. – И не знаю, с какой такой стати я должна еще с кем-то.
– Она, видите ли, не знает, с какой стати, – повторила Фанни, обращаясь словно к незримому слушателю, вставшему за плечом у Линайны. Но тут же переменив тон: – Ну кроме шуток, – сказала она. – Ну прошу тебя, веди ты себя осторожней. Нельзя же так долго все с одним да с одним – это ужасно неприлично. Уж пусть бы тебе было сорок или тридцать пять – тогда бы простительнее. Но в твоем-то возрасте, Линайна! Нет, это никуда не годится. И ты же знаешь, как решительно наш Директор против всего чрезмерно пылкого и затянувшегося. Четыре месяца все с Генри Фостером и ни с кем кроме – да узнай Директор, он был бы вне себя…
– Представьте себе воду в трубе под напором. – Студенты представили себе такую трубу. – Пробейте в металле отверстие, – продолжал Главноуправитель. – Какой ударит фонтан! Если же проделать не одно отверстие, а двадцать, получим два десятка слабых струек. То же и с эмоциями. «Моя детка. Моя крохотка!..» «Мама!» Безумие чувств заразительно. «Любимый, единственный мой, дорогой и бесценный…»
Материнство, единобрачие, романтика любви. Ввысь бьет фонтан; неистово ярится пенная струя. У чувства одна узенькая отдушина. Мой любимый. Моя детка. Немудрено, что эти горемыки, люди дофордовских времен, были безумны, и порочны, и несчастны. Мир, окружавший их, не позволял жить беспечально, не давал им быть здоровыми, добродетельными, счастливыми. Материнство и влюбленность, на каждом шагу запрет (а рефлекс повиновения запрету не сформирован), соблазн и одинокое потом раскаяние, всевозможные болезни, нескончаемая боль, отгораживающая от людей, шаткое будущее, нищета – все это обрекало их на сильные переживания. А при сильных переживаниях – притом в одиночестве, в безнадежной разобщенности и обособленности – какая уж могла быть речь о стабильности?
– Разумеется, не обязательно отказываться от Генри совсем. Чередуй его с другими, вот и все. Ведь он же не только с тобой?
– Не только, – сказала Линайна.
– Ну, разумеется. Уж Генри Фостер не нарушит правил жизни – он всегда корректен и порядочен. А подумай о Директоре. Ведь как неукоснительно Директор соблюдает этикет.
Линайна кивнула:
– Да, он сегодня потрепал меня по ягодицам.
– Ну вот видишь, – торжествующе сказала Фанни. – Вот тебе пример того, как строжайше он держится приличий.
– Стабильность, – подчеркнул Главноуправитель, – устойчивость, прочность*. Без стабильного общества немыслима цивилизация. А стабильное общество немыслимо без стабильного члена общества. – Голос Мустафы звучал как труба. В груди у слушателей теплело и ширилось.
Машина вертится, работает и должна вертеться непрерывно – вечно. Остановка означает смерть. Копошился прежде на земной коре миллиард обитателей. Завертелись шестерни машин. И через сто пятьдесят лет стало два миллиарда. Остановите машины. Через сто пятьдесят не лет, а недель население земли сократится вполовину. Один миллиард умрет с голоду.
Машины должны работать без перебоев, но они требуют ухода. Их должны обслуживать люди – такие же надежные, стабильные, как шестеренки и колеса, – люди, здоровые духом и телом, послушные, постоянно довольные.
А горемыкам, восклицавшим: «Моя детка, моя мама, мой любимый и единственный», стонавшим: «Мой грех, мой грозный Бог», кричавшим от боли, бредившим в лихорадке, оплакивавшим нищету и старость, – по плечу ли тем несчастным обслуживание машин? А если не будет обслуживания?.. Трупы миллиарда людей непросто было бы зарыть или сжечь.
– И в конце концов, – мягко уговаривала Фанни, – разве это тягостно, мучительно – иметь еще одного-двух в дополнение к Генри? Ведь не тяжело тебе – а значит, обязательно надо разнообразить мужчин…
– Стабильность, – подчеркнул опять Главноуправитель, – стабильность. Первооснова и краеугольный камень. Стабильность. Для достижения ее – все это. – Широким жестом он охватил громадные здания Центра, парк и детей, бегающих нагишом или укромно играющих в кустах.
Линайна покачала головой, сказала в раздумье:
– Что-то в последнее время не тянет меня к разнообразию. А разве у тебя, Фанни, не бывает временами, что не хочется разнообразить?
Фанни кивнула сочувственно и понимающе.
– Но надо прилагать старания, – наставительно сказала она, – надо жить по правилам. Что ни говори, а каждый принадлежит всем остальным.
– Да, каждый принадлежит всем остальным, – повторила медленно Линайна и, вздохнув, помолчала. Затем, взяв руку подруги, слегка сжала в своей: – Ты абсолютно права, Фанни. Ты всегда права. Я приложу старания.
Поток, задержанный преградой, взбухает и переливается – позыв обращается в порыв, в страсть, даже в помешательство: сила потока множится на высоту и прочность препятствия. Когда же преграды нет, поток стекает плавно по назначенному руслу в тихое море благоденствия.
Зародыш голоден, и день-деньской питает его кровезаменителем насос, давая свои восемьсот оборотов в минуту. Заплакал раскупоренный младенец, и тут же подошла няня с бутылочкой млечно-секреторного продукта.
Эмоция таится в промежутке между позывом и его удовлетворением. Сократи этот промежуток, устрани все прежние ненужные препятствия.
– Счастливцы вы! – воскликнул Главноуправитель. – На вас не жалели трудов, чтобы сделать вашу жизнь в эмоциональном отношении легкой – оградить вас, насколько возможно, от эмоций и переживаний вообще.
– Форд в своем «форде» – и в мире покой*, – продекламировал вполголоса Директор.
– Линайна Краун? – застегнув брюки на молнию, отозвался Генри Фостер. – О, это девушка великолепная. Донельзя пневматична*. Удивляюсь, как это ты не отведал ее до сих пор.
– Я и сам удивляюсь, – сказал помощник Предопределителя. – Непременно отведаю. При первой же возможности.
Со своего раздевального места – в ряду напротив – Бернард услышал этот разговор и побледнел.
– Признаться, – сказала Линайна, – мне и самой это чуточку прискучивать начинает – каждый день Генри да Генри. – Она натянула левый чулок. – Ты Бернарда Маркса знаешь? – спросила она слишком уж нарочито-небрежным тоном.
– Ты хочешь с Бернардом? – вскинулась Фанни.
– А что? Бернард ведь альфа-плюсовик. К тому же он приглашает меня слетать с ним в дикарский заповедник – в индейскую резервацию. А я всегда хотела побывать у дикарей.
– Но ведь у Бернарда дурная репутация!
– А мне что за дело до его репутации?
– Говорят, он гольфа не любит.
– Говорят, говорят, – передразнила Линайна.
– И потом он бóльшую часть времени проводит нелюдимо – один, – с сильнейшим отвращением сказала Фанни.
– Ну, со мной-то он не будет один. И вообще, отчего все к нему так по-свински относятся? По-моему, он милый. – Она улыбнулась, вспомнив, как до смешного робок он был в разговоре. Почти испуган – как будто она Главноуправитель мира, а он – дельтаминусовик из машинной обслуги.
– Поройтесь-ка в памяти, – сказал Мустафа Монд. – Наталкивались ли вы хоть раз на непреодолимые препятствия?
Студенты ответили молчанием, означавшим, что нет, не наталкивались.
– А приходилось ли кому-нибудь из вас долгое время пребывать в этом промежутке между позывом и его удовлетворением?
– У меня… – начал один из юнцов и замялся.
– Говорите же, – сказал Директор. – Его фордейшество ждет.
– Мне однажды пришлось чуть не месяц ожидать, пока девушка согласилась.
– И, соответственно, желание усилилось?
– До невыносимости!
– Вот именно, до невыносимости, – сказал Главноуправитель. – Наши предки были так глупы и близоруки, что когда явились первые преобразователи и указали путь избавления от этих невыносимых эмоций, то их не желали слушать.
«Точно речь о бараньей котлете, – скрипнул зубами Бернард. – „Не отведал, отведаю“. Как будто она кусок мяса. Низводят ее до уровня бифштекса… Она сказала мне, что подумает, что даст до пятницы ответ. О Господи Форде. Подойти бы да в физиономию им со всего размаха, да еще раз, да еще».
– Я тебе настоятельно ее рекомендую, – говорил между тем Генри Фостер приятелю.
– Взять хоть эктогенез. Пфитцнер и Кавагучи разработали весь этот внетелесный метод размножения*. Но правительства и во внимание его не приняли. Мешало нечто, именовавшееся христианством. Женщин и дальше заставляли быть живородящими.
– Он же страшненький! – сказала Фанни.
– А мне нравится, как он выглядит.
– И такого маленького роста, – поморщилась Фанни. (Низкорослость – типичный мерзкий признак низших каст.)
– А по-моему, он милый, – сказала Линайна. – Его так и хочется погладить. Ну, как котеночка.
Фанни брезгливо сказала:
– Говорят, когда он еще был в бутыли, кто-то ошибся – подумал, он гамма, и влил ему спирту в кровезаменитель. Оттого он и щуплый вышел.
– Вздор какой! – возмутилась Линайна.
– В Англии запретили даже обучение во сне. Было тогда нечто, именовавшееся либерализмом*. Парламент (известно ли вам это старинное понятие?) принял закон против гипнопедии*. Сохранились архивы парламентских актов. Записи речей о свободе британского подданного. О праве быть неудачником и горемыкой. Неприкаянным, неприспособленным к жизни.
– Да что ты, дружище, я буду только рад. Милости прошу. – Генри Фостер похлопал друга по плечу. – Ведь каждый принадлежит всем остальным.
«По сотне повторений три раза в неделю в течение четырех лет, – презрительно подумал Бернард; он был специалист-гипнопед. – Шестьдесят две тысячи четыреста повторений – и готова истина. Идиоты!»
– Или взять систему каст. Постоянно предлагалась – и постоянно отвергалась. Мешало нечто, именовавшееся демократией. Как будто равенство людей заходит дальше физикохимического равенства.
– А я все равно полечу с ним, – сказала Линайна.
«Ненавижу, ненавижу, – кипел внутренне Бернард. – Но их двое, они рослые, они сильные».
– Девятилетняя война началась в 141 году Эры Форда*.
– Все равно, даже если бы ему и правда влили тогда спирту в кровезаменитель.
– Фосген, хлорпикрин, йод-уксусный этил, дифенилцианарсин, слезоточивый газ, иприт. Не говоря уже о синильной кислоте.
– А никто не подливал, неправда и не верю.
– Вообразите гул четырнадцати тысяч самолетов, налетающих широким фронтом. Сами же разрывы бомб, начиненных сибирской язвой, звучали на Курфюрстендамм и в восьмом парижском округе* не громче бумажной хлопушки.
– А потому что хочу побывать в диком заповеднике.
– СН3С6Н2(NO2)3+Нg(СNО)2*; и что же в сумме? Большая воронка, груда щебня, куски мяса, комки слизи, нога в солдатском башмаке летит по воздуху и – шлеп! – приземляется среди ярко-красных гераней, так пышно цветших в то лето.
– Ты неисправима, Линайна, – остается лишь махнуть рукой.
– Восточный способ заражать водоснабжение был особенно остроумен.
Повернувшись друг к дружке спиной, Фанни и Линайна продолжали одеваться уже молча.
– Девятилетняя война, Великий экономический крах. Выбор был лишь между всемирной властью и полным разрушением. Между стабильностью и…
– Фанни Краун тоже девушка приятная, – сказал помощник Предопределителя.
В Питомнике уже отдолбили основы кастового самосознания, голоса теперь готовили будущего потребителя промышленных товаров.
«Я так люблю летать, – шептали голоса, – я так люблю летать, так люблю носить все новое, так люблю…»
– Конечно, сибирская язва покончила с либерализмом, но все же нельзя было строить общество на принуждении.
– Но Линайна гораздо пневматичней. Гораздо, гораздо.
– А старая одежда – бяка, – продолжалось неутомимое нашептывание. – Старье мы выбрасываем. Овчинки не стоят починки. Чем старое чинить, лучше новое купить; чем старое чинить, лучше…
– Править надо с умом, а не кнутом. Не кулаками действовать, а на мозги воздействовать. Чтоб заднице не больно, а привольно. Есть у нас опыт: потребление уже однажды обращали в повинность.
– Вот я и готова, – сказала Линайна; но Фанни по-прежнему молчала, не глядела. – Ну, Фанни, милая, давай помиримся.
– Каждого мужчину, женщину, ребенка обязали ежегодно потреблять столько-то. Для процветания промышленности. А вызвали этим единственно лишь…
– Чем старое чинить, лучше новое купить. Прорехи зашивать – беднеть и горевать; прорехи зашивать – беднеть и…
– Не сегодня-завтра, – раздельно и мрачно произнесла Фанни, – твое поведение доведет тебя до беды.
– …гражданское неповиновение в широчайшем масштабе. Движение за отказ от потребления. За возврат к природе.
– Я так люблю летать, я так люблю летать.
– За возврат к культуре. Даже к культуре, да-да. Ведь, сидя за книгой, много не потребишь.
– Ну, как я выгляжу? – спросила Линайна. На ней был ацетатный жакет бутылочного цвета, с зеленой вискозной опушкой на воротнике и рукавах.
– Уложили восемьсот сторонников простой жизни на Голдерс-Грин – скосили пулеметами.
– Чем старое чинить, лучше новое купить; чем старое чинить, лучше новое купить.
Зеленые плисовые шорты и белые, вискозной шерсти, чулочки до колен.
– Затем устроили Мор книгочеев: переморили горчичным газом* в читальне Британского музея две тысячи человек.
Бело-зеленый жокейский картузик с затеняющим глаза козырьком. Туфли на Линайне ярко-зеленые, отлакированные.
– В конце концов, – продолжал Мустафа Монд, – Главноуправители поняли, что насилием не многого добьешься. Хоть и медленней, но несравнимо верней другой способ – способ эктогенеза, формирования рефлексов и гипнопедии…
А вокруг талии – широкий, из зеленого искусственного сафьяна, отделанный серебром пояс-патронташ, набитый уставным комплектом противозачаточных средств (ибо Линайна не была неплодой).
– Применили наконец открытия Пфитцнера и Кавагучи. Широко развернута была агитация против живородящего размножения…
– Прелестно! – воскликнула Фанни в восторге. Она не умела долго противиться чарам Линайны. – А какой дивный мальтузианский* пояс!
– И одновременно начат поход против Прошлого, закрыты музеи, взорваны исторические памятники (большинство из них, слава Форду, и без того уже сровняла с землей Девятилетняя война); изъяты книги, выпущенные до 150 года Э. Ф.
– Обязательно и себе такой достану, – сказала Фанни.
– Были, например, сооружения, именовавшиеся пирамидами.
– Мой старый чернолаковый наплечный патронташ…
– И был некто, именовавшийся Шекспиром. Вас, конечно, не обременяли всеми этими наименованиями.
– Просто стыдно надевать мой чернолаковый.
– Таковы преимущества подлинно научного образования.
– Овчинки не стоят починки, овчинки не стоят…
– Дату выпуска первой модели Т Господом нашим Фордом…
– Я уже чуть не три месяца его ношу.
– …избрали начальной датой Новой Эры.
– Чем старое чинить, лучше новое купить; чем старое…
– Как я уже упоминал, было тогда нечто, именовавшееся христианством.
– …лучше новое купить.
– Мораль и философия недопотребления…
– Люблю новое носить, люблю новое носить, люблю…
– …была существенно необходима во времена недопроизводства; но в век машин, в эпоху, когда люди научились связывать свободный азот воздуха, недопотребление стало прямым преступлением против общества.
– Мне его Генри Фостер подарил.
– У всех крестов спилили верх – преобразовали в знаки Т. Было тогда некое понятие, именовавшееся Богом.
– Это настоящий искусственный сафьян.
– Теперь у нас Мировое Государство. И мы ежегодно празднуем День Форда, мы устраиваем вечера песнословия и сходки единения.
«Господи Форде, как я их ненавижу», – думал Бернард.
– Было нечто, именовавшееся Небесами; но тем не менее спиртное пили в огромном количестве.
«Как бифштекс, как кусок мяса».
– Было некое понятие – душа и некое понятие – бессмертие.
– Пожалуйста, узнай у Генри, где он его достал.
– Но тем не менее употребляли морфий и кокаин.
«А хуже всего то, что она и сама думает о себе как о куске мяса».
– В 178 году Э. Ф. были соединены усилия и финансированы изыскания двух тысяч фармакологов и биохимиков.
– А хмурый у малого вид, – сказал помощник Предопределителя, кивнув на Бернарда.
– Через шесть лет был налажен уже широкий выпуск. Наркотик получился идеальный.
– Давай-ка подразним его.
– Успокаивает, дает радостный настрой, вызывает приятные галлюцинации.
– Хмуримся, Бернард, хмуримся. – От хлопка по плечу Бернард вздрогнул, поднял глаза. Это Генри Фостер, скотина фордова. – Грамм сомы* принять надо.
– Все плюсы христианства и алкоголя – и ни единого их минуса.
«Убил бы скотину». Но вслух он сказал только:
– Спасибо, не надо, – и отстранил протянутые таблетки.
– Захотелось, и тут же устраиваешь себе сомотдых – отдых от реальности, – и голова с похмелья не болит потом, и не засорена никакой мифологией.
– Да бери ты, – не отставал Генри Фостер, – бери.
– Это практически обеспечило стабильность.
– «Сомы грамм – и нету драм», – черпнул помощник Предопределителя из кладезя гипнопедической мудрости.
– Оставалось лишь победить старческую немощь.
– Да катитесь вы от меня! – взорвался Бернард.
– Скажи пожалуйста, какие мы горячие.
– Половые гормоны, соли магния, вливание молодой крови…
– К чему весь тарарам, прими-ка сомы грамм. – И, посмеиваясь, они вышли из раздевальной.
– Все телесные недуги старости были устранены. А вместе с ними, конечно…
– Так не забудь, спроси у него насчет пояса, – сказала Фанни.
– А с ними исчезли и все старческие особенности психики. Характер теперь остается на протяжении жизни неизменным.
– …до темноты успеть сыграть два тура гольфа с препятствиями. Надо лететь.
– Работа, игры – в шестьдесят лет наши силы и склонности те же, что были в семнадцать. В недобрые прежние времена старики отрекались от жизни, уходили от мира в религию, проводили время в чтении, в раздумье – сидели и думали!
«Идиоты, свиньи!» – повторял про себя Бернард, идя по коридору к лифту.
– Теперь же – настолько шагнул прогресс – старые люди работают, совокупляются, беспрестанно развлекаются; сидеть и думать им некогда и недосуг, – а если уж не повезет и в сплошной череде развлечений обнаружится разрыв, расселина, то ведь всегда есть сома, сладчайшая сома: принял полграмма – и получай небольшой сомотдых; принял грамм – нырнул в сомотдых вдвое глубже; два грамма унесут тебя в грезу роскошного Востока, а три умчат к луне на блаженную темную вечность. А возвратясь, окажешься уже на той стороне расселины – и снова ты на твердой и надежной почве ежедневных трудов и утех, снова резво порхаешь от ощущалки к ощущалке, от одной упругой девушки к другой, от электромагнитного гольфа к…
– Уходи, девочка! – прикрикнул Директор сердито. – Уходи, мальчик! Не видите разве, что мешаете его фордейшеству? Найдите себе другое место для эротических игр.
– Пустите детей приходить ко мне, – произнес Главноуправитель*.
Величаво, медленно, под тихий гул машин продвигались конвейеры – на тридцать три сантиметра в час. Мерцали в красном сумраке бессчетные рубины.
«…как детвора играет в центробежную лапту»
В оригинале – Bumble-puppe, можно перевести как «центробежный пупсик».
«– Полли Троцкая».
По фамилии революционера Льва Троцкого. Еще одна сатирическая издевка над революционерами. Хаксли дает фамилию российского революционера, теоретика перманентной революции (который был еще жив в год написания книги), озабоченной любовными приключениями девочке Полли.
Олдос Хаксли написал свой роман о мире, где царствуют свободные половые отношения, а обучение сексуальным приемам начинается в раннем детстве, тогда как многие его читатели воспитывались в викторианскую эпоху, для которых подобные нормы поведения выглядели шокирующими.
«…его фордейшество Мустафа Монд!»
Его фордейшество – почти как «его преосвященство». Еще одна издевка Хаксли, в которой он подчеркивает новую религиозность Дивного мира.
Мустафа Монд – имя дано по имени основателя Турецкого государства после Первой мировой войны Мустафы Кемаля Ататюрка, запустившего в стране процессы модернизации и официального секуляризма, и фамилии английского финансиста, основателя Imperial Chemical Industries Ltd, сэра Альфреда Монда, главы могущественной корпорации. Незадолго до написания романа Хаксли посетил завод Альфреда Монда близ Биллингема, где он увидел «триумфальное воплощение принципов планирования, упорядоченную вселенную среди беспорядочной бессвязности»[12].
Альфред Монд – инициатор слияния нескольких британских химических фирм в единую корпорацию. Сторонник рационализации в промышленности. По мысли Монда, рационализация – это применение научной организации в промышленности путем объединения процессов производства и распределения продукции с целью приближения предложения к спросу. Чем не Госплан? Недаром Хаксли разглядел сходство между сторонниками рационализации и большевиками.
Личность Альфреда Монда занимала Хаксли задолго до написания «Дивного нового мира». Альфред Монд упомянут в романе «Контрапункт», в монологе Марка Рэмпиона:
«Ленин и Муссолини, Макдональд и Болдуин. Все изо всех сил стараются отправить нас к чертям собачьим и грызутся только из-за того, каким способом это осуществить. <…> Машины и государственные чиновники. Машины и Альфред Монд или Генри Форд. Машины, чтобы отправить нас к чертям собачьим; в качестве машинистов – богатые или чиновники. Вы думаете, что одни будут везти более осторожно, чем другие? Может быть, вы и правы. Но я не знаю, можно ли кого-нибудь предпочесть: все они одинаково спешат. Во имя науки и прогресса и человеческого счастья. Аминь, и давай газ».
Даже внешне Хаксли придает Мустафе Монду сходство с Альфредом Мондом.
«…повернулись спиной к Бернарду Марксу…»
Имя заимствовано у Клода Бернарда[13], известного французского медика, основоположника эндокринологии, а фамилия – у Карла Маркса, философа, социолога, экономиста, создателя теории классовой борьбы.
«История, – повторил он не спеша, – сплошная чушь.»
Далее Главноуправитель Западной Европы перечисляет наибольшие достижения цивилизации. Издевка Хаксли в том, что все перечисленное ничего не говорит его слушателям, устами Мустафы Монда автор обращается к читателю.
«…и пыль та была Ур Халдейский и Хараппа; смёл древние паутинки, и то были Фивы, Вавилон, Кносс, Микены. Ширк, ширк метелочкой – и где ты, Одиссей, где Иов, где Юпитер, Гаутама, Иисус?»
Ур Халдейский – город, упомянутый как место рождения патриарха Авраама. В 1862 году британский археолог Генри Роулинсон отождествил Ур с Телль-эль-Мукайяром, недалеко от Насирии на юге Ирака. В 1927 году другой британский археолог Леонард Вулли провел раскопки на этом месте и определил его как шумерский археологический объект, где халдеи должны были поселиться примерно в IX веке до нашей эры. С третьего тысячелетия до нашей эры Ур стал одним из крупнейших центров шумерской цивилизации. В эпоху своего расцвета это был город с многочисленным населением, великолепными храмами, дворцами, площадями и общественными зданиям.
Хараппа – древнеиндийский город, один из главных центров хараппской цивилизации (третье тысячелетие, XVII–XVI вв. до н. э.). Располагался в округе Сахивал в Пакистане (территория современного Пенджаба). «Хараппа» – это не древнее название города, оно дано найденным руинам по современному городку Хараппа, расположенному в шести километрах от раскопанных развалин. Археологические раскопки ведутся с 20-х годов прошлого века. Обнаружены руины укрепленного города бронзового века. Население древней Хараппы составляло более 20 тысяч жителей.
Фивы – название столицы Верхнего Египта. Город располагался в 700 км к югу от Средиземного моря, на обоих берегах Нила. В эпоху XI династии Фивы превратились в резиденцию фараонов и столицу всего Египта и оставались таковой в период Нового царства вплоть до прихода к власти ливийской династии. В храмовом комплексе Карнака располагались три религиозных центра, посвященные Амону-Ра, Мут и Хонсу. На западном берегу Нила были построены высеченные в скалах заупокойные храмы и некрополи фараонов и их приближенных, а также колоссы Мемнона. Несколько в стороне расположен комплекс Дейр-эль-Бахри с надземным поминальным храмом царицы Хатшепсут.
Вавилон – древний город в Южной Месопотамии на берегу Евфрата, столица Вавилонского царства. Своего расцвета он достиг во время правления Хаммурапи (XVIII в. до н. э.), затем был разорен и возрожден снова при вавилонском царе Навуходоносоре II (VI–V вв. до н. э.). В это время были реконструированы многочисленные постройки Вавилона, в том числе зиккурат (т. н. Вавилонская башня), ворота Иштар, созданы висячие сады[14] (одно из «семи чудес света»). В 539 году до нашей эры Вавилон был занят войсками Кира II и стал одной из столиц державы Ахменидов. Затем был захвачен войсками Александра Македонского. Начиная с III века до нашей эры Вавилон постепенно пришел в упадок, уступив первенство Ктесифону.
Кносс – древний город на острове Крит, главный город острова во время Минойской цивилизации (2700–1400 гг. до н. э.). Во время расцвета своего могущества был одним из самых влиятельных городов Средиземноморья. Один из первых примеров строительства многоэтажных зданий, водопровода, канализации и вентиляции. Систематические раскопки территории были начаты английским археологом Артуром Эвансом в 1900 году.
Все эти названия звучали особенно символично в Британии во время выхода в свет «Дивного нового мира». Тогдашние читатели были современниками археологических открытий, которые делали их соотечественники, а о сенсационных находках узнавали из газет одновременно с чтением романа.
Микены – древний город в Арголиде, один из центров Микенской культуры, позднее – греческой цивилизации (II тысячелетие до нашей эры). Располагался на Пелопоннесе (примерно 90 км от Афин). Согласно мифологии, город был основан Персеем. Окончательно погиб в эпоху греко-персидских войн. Сохранились только остатки циклопических стен с Львиными воротами и подземные захоронения.
Одиссей. Иначе – Улисс. Участник Троянской войны. Царь Итаки, известный своим хитроумием. Его приключениям после падения Трои посвящена поэма Гомера.
Иов (библ.) – согласно одноименной книге Ветхого Завета Иов «был непорочен, справедлив и богобоязнен и удалялся от зла». Но Сатана перед лицом Бога стал утверждать, что Иов праведен и богобоязнен только благодаря своему земному благосостоянию и счастью, с потерей которого исчезнет и его благочестие. Бог позволил Сатане испытать Иова всеми бедствиями земной жизни, чтобы доказать, что тот останется все равно непорочным.
Сатана лишил Иова богатства, слуг и всех детей, а когда и это не поколебало Иова, Сатана поразил его тело страшной проказой. Иов сидел в навозе и глиняным черепком соскабливал струпья со своего тела, но и тогда несчастный не проклял Бога. Утешавшие его друзья старались найти какие-либо прегрешения Иова, чтобы оправдать его несчастную судьбу, но ничего не сумели найти.
После испытаний Господь вдвое наградил Иова: вскоре тот исцелился от болезни, разбогател больше прежнего, у него опять родилось семеро сыновей и три дочери. Он прожил после этого в счастье много лет и умер в глубокой старости. Для обитателей Дивного нового мира эта история должна выглядеть особенно странной, но они вряд ли даже слышали про нее.
Юпитер – верховное божество римского пантеона, бог грома и молнии, тождественен греческому Зевсу. Сохранились многочисленные изображения Юпитера как примеры совершенства античной скульптуры.
Гаутама – Будда, то есть Просветленный, – странствующий аскет и религиозный учитель, который жил в VI или V веке до нашей эры и стал основателем буддизма.
Иисуса каждый представит себе сам.
«…именуемые <…> Срединным царством».
Среднее царство – название периода в истории Древнего Египта (начало – ок. 2040 г., завершение – 1783 или 1640 г. до н. э.), время нового подъема древнеегипетского государства.
«…прощай, „Король Лир“ и Паскалевы „Мысли“. Прощайте, „Страсти“, ау, Реквием; прощай, Симфония…»
«Король Лир» – знаменитая трагедия Уильяма Шекспира.
«Мысли» – сочинение французского ученого, религиозного философа, писателя Блеза Паскаля (1623–1662) «Мысли о религии и о других предметах» (первое издание в 1669 году предназначалось только для семьи покойного). Заметки Паскаля посвящены величию и слабости человека, в них доказывается преимущество веры в Бога; лишь христианство, по мнению автора, содержит не только обрядовую, но и внутреннюю, моральную сторону.
«Страсти» – музыкальное произведение на евангельский текст о предательстве Иуды и казни Христа. Уже в IV веке сложилась традиция декламировать или разыгрывать в лицах на богослужениях в Страстную неделю евангельские тексты о последних днях жизни Иисуса. С XVII века вводится инструментальное сопровождение литургических песнопений. Появляется новый тип Страстей – оратория. Самые знаменитые оратории на тему Страстей написал Иоганн Себастьян Бах.
«Реквием» – последнее неоконченное произведение В. А. Моцарта.
Симфония – симфония считается высшим достижением в музыке наряду с оперой. В симфонии грандиозно все: и состав оркестра – сто и более музыкантов, и размер – 30–40 минут исполнения, и единый замысел для этого исполнения, и сложность его воплощения. И все это создается по определенным строгим правилам. Самые известные симфонии – это 40-я симфония Моцарта и 5-я симфония Бетховена.
«Летишь вечером в ощущалку, Генри?»
Хаксли вводит термин feelies, по аналогии с the talkies, или говорящие фильмы. Олдосу Хаксли не понравился первый полнометражный звуковой фильм «Певец джаза» (1927), и он написал на него разгромную критическую статью под названием «Молчание – золото».
«Альгамбра»
Архитектурно-парковый ансамбль на террасе в восточной части Гранады, построен в то время, когда часть Испании была завоевана мусульманами. В то время Гранада была столицей Гранадского эмирата на Иберийском полуострове, «Альгамбра» же являлась резиденцией правителей (сохранившиеся дворцы относятся в основном к XIV веку). В настоящее время является памятником исламской архитектуры.
Также использовалось как олицетворение чего-то роскошно-экзотического. Центры развлечений часто носили пафосно-пышные названия («Альгамбра», «Кристалл-палас», «Колизей» и т. д.).
«– Потому-то вам и не преподают историю…»
«Мы живем в культуре настоящего времени. <…> По этому стандарту зловещая антиутопия Джорджа Оруэлла „Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый“ уже принадлежит, как текст, так и дата, Уру и Микенам, в то время как гедонистический нигилизм Хаксли все еще манит к безболезненному, пропитанному развлечениями и не вызывающему стрессов консенсусу.
Оруэлл был домом ужасов. Казалось, что он необыкновенно достоверен, потому что он изобразил режим, который пойдет на все, чтобы овладеть историей, переписывать и реконструировать ее и насаждать ее с помощью принуждения. В то время как Хаксли, написавший утопию в калифорнийском стиле 1932 года, справедливо предвидел, что любой такой режим может сломаться, но не согнуться. <…> Однако для истинного блаженства и пустого рабства вам нужно утонченное общество, в котором вообще не преподают серьезную историю», – написал Кристофер Хитченс, анализируя бедственное положение с преподаванием истории в американских школах и предпослав к своей статье отрывок из «Дивного нового мира».
Как и некоторые другие критики, Хитченс посчитал, что Хаксли описал «заманчивое будущее».
Но предоставим слово самому автору. В своем сборнике «Возвращение в Дивный новый мир» Олдос Хаксли написал:
«Несмотря на все усилия, человек не способен создать социальный организм – он может сформировать только социальную организацию. В процессе порождения социального организма образуется лишь тоталитарный деспотизм.
„О дивный новый мир“ рисует фантастическую и немного фривольную картину общества, где попытка превратить человеческих существ в подобие термитов была доведена практически до абсурда. Очевидно, что мы движемся в направлении Дивного нового мира. Но не менее очевидно и то, что при желании мы можем отказаться сотрудничать со слепыми силами, толкающими нас в этом направлении».
«Поэзия, библии всякие – форд знает что».
Хаксли ловко переделывает религиозные выражения, подменяя имя Бога именем Форда. Вместо Бога, наблюдающего за вселенной с небес, обитатели Дивного мира представляют, как «наш Форд» руководит их делами из своего «фливвера» – одноместного самолета, разработанного по заданию Форда как «летающий Форд Т».
Когда Олдос Хаксли редактировал машинопись романа в 1931 году, он стремился американизировать свою антиутопию. Чернилами он вписывал все новые и новые насмешки в адрес Генри Форда, так что роман, который начинался как сатира на прогнозы Герберта Уэллса и его роман «Люди как боги», становился все более антифордианским. Каждое новое нелестное использование имени Форда еще больше осуждало Мировое государство за то, что оно является Америкой в самом широком смысле слова[15]. Генри Форд утверждал, что конечным результатом применения его принципов сборки является уменьшение необходимости мыслительных процессов рабочего и сведение его движений к минимуму. В идеале рабочий должен делать только одно-единственное движение. Для Форда человек превратился в машину, у которой есть только одна цель: повышение производительности труда.
Аналогичные взгляды изложены и в книге Альфонса Саше «Этика Машин», изданной в 1929 году. Производство и снова производство – вот основной закон машин. Необходимым следствием этого закона является другой: потребление и еще больше потребления – совсем как в романе Хаксли. По мысли Саше императивы механизации будут диктовать примат коллектива над личностью.
«– Привет, Фанни…»
Имя Фанни отсылает к Фанни Каплан, революционерке, принадлежавшей к партии эсеров, совершившей покушение на Ленина и казненной без суда. Хаксли делает Линайну и Фанни подругами, издеваясь над революционерами. Особенно забавно звучит предложение: «Ну, Фанни, милая, давай помиримся».
Хаксли мало уважал кого бы то ни было. Социалисты и марксисты для него – последние варианты научного рационализма, который отличается от других разновидностей высокомерием и фанатизмом[16]. У Хаксли Линайна и Фанни носят одну фамилию – Краун.
Фанни Каплан (1890–1918) – анархистка, затем член партии эсеров. За подготовку покушения на генерал-губернатора Сухомлинова в Киеве была приговорена к каторге. Помилована Временным правительством. 30 августа 1918 года на заводе Михельсона в Москве состоялся митинг рабочих. После митинга во дворе завода Ленин был ранен несколькими выстрелами. Фанни Каплан была арестована на трамвайной остановке недалеко от проходной завода. Каплан призналась в покушении на Ленина и заявила, что считает его предателем революции после роспуска Учредительного собрания. На четвертый день после покушения она была застрелена без суда, а ее тело сожгли в бочке.
«Доктор Уэллс прописал мне курс…»
Отсылка к Герберту Уэллсу. Роман «О дивный новый мир» в какой-то мере задумывался как пародия на творчество Уэллса, который верил в праведность технического прогресса. В 1923 году вышел из печати роман Уэллса «Люди как боги», где описывается построение «правильного» социализма. Роман был построен примерно так же, как и начало романа Хаксли, – гостям из современного Лондона показывали идеальный мир в параллельной вселенной. У Хаксли гости – это студенты, которым рассказывают о чудесах инкубатория.
«Господь наш Форд – или Фрейд, как он по неисповедимой некой причине именовал себя, трактуя о психологических проблемах…»
Хаксли намеренно путает имена Форд и Фрейд и делает их взаимозаменяемыми, как детали на сборочном конвейере. Согласно учению Фрейда сильные эмоциональные связи являются источником комплексов, любовь – всего лишь пустая трата времени и безрассудство, а половая жизнь вне брака необходима для человеческого счастья. Так Зигмунд Фрейд становится еще одним символом этого мира.
«А в то же время у самоанских дикарей…»
Англичане Монда – это дикари завтрашнего дня, первобытные люди, которые используют современные технологии на своем острове, чтобы сделать то, что могут сделать дикари в Тихом океане более естественно[17]. Создавая общество будущего, Хаксли использовал труды своих современников-антропологов Бронислава Малиновского, Леви-Брюля и Маргарет Мид, описывающих примитивные сообщества. Сексуальные отношения в романе представляют собой адаптацию меланезийских обычаев, задокументированных Брониславом Малиновским. В этом – очередная издевка Хаксли, когда он представляет обычаи первобытного общества как обычаи мира будущего. Сексуальная жизнь среднестатистического жителя Дивного мира очень похожа на жизнь жителя Тробриана (Папуа – Новая Гвинея), так что в этом нет ничего нового.