предисл. О. Балла-Гертман
Художник Елизавета Корсакова
© Кочергин И. Н.
© Балла-Гертман О. А., предисловие. © ООО «Издательство АСТ».
Илья Кочергин родился в Москве в1970 году, учился в Институте стран Азии и Африки, закончил Литературный институт, работал лесником в Алтайском заповеднике, сейчас живет в Рязанской области. Автор книг «Помощник китайца», «Я, внук твой», «Точка сборки», «Ich ЛюбэDich» и «Присвоение пространства». Лауреат журналов «Знамя», «Новый мир», «Октябрь».
«Это настоящая лирическая проза, которая временами превращается в сценарий авторского кинофильма, наполненного образами, флешбэками, непривычными крупными планами».
«Новый мир»
Преодоление литературы
Уже прочитав совсем готовую к изданию книгу Ильи Кочергина, чувствуешь сильный соблазн перечитать ее заново – удерживая в памяти прочитанное и рассматривая вошедшие сюда тексты один сквозь другой. Причем на сей раз перечитать в обратном порядке, с конца, – независимо от того, когда именно был впервые опубликован каждый из составивших ее текстов: есть идеи, осуществляющие себя непоследовательно, нелинейно, и, вполне возможно, перед нами тот самый случай.
Во всяком случае, хочется устроить так, чтобы текст, давший название всей книге – «Запасный выход» (по объему это повесть, по формальным признакам – скорее уж дневник: хронологически последовательные записи явно о собственной жизни автора – датированные только по месяцам, годы впрямую не названы, но по ряду признаков узнаются безошибочно; по прихотливому, со многими непредсказуемыми отступлениями, ходу мысли при общности интуиций – ближе всего к эссе), – оказался прочитан последним и в полной мере раскрыл бы ту идею, которая, кажется читательскому глазу, за всем стоит. (Между прочим, этот текст действительно был впервые опубликован позже всех остальных – в мартовском «Новом мире» 2024 года.)
Сам автор судил иначе, поставив «Запасный выход» во главе сборника, как ключ к нему. Своя логика, впрочем, есть и в таком расположении; во всяком случае, в этой дневниковой повести отчетливо видится результат – может быть, промежуточный – некоторой эволюции.
Смыслом этой эволюции представляется постепенное перерастание литературой (личной литературной практикой автора) собственных формальных границ. Расшатывание и преодоление типовых беллетристических условностей и конвенций (отгораживающих нас, подобно всем условностям и конвенциям, для того и заведены, от бездны) и переход в новое качество.
В рамках конвенциональной беллетристики с сюжетом и выдуманными героями автору, кажется, всё теснее и теснее – хотя он прекрасно справляется со всеми ее правилами; тесно именно потому, что он прекрасно с ними справляется: тем виднее, тем очевиднее их фиктивная природа. Автор ищет – и находит – выход, тот самый, запасный.
Все остальные тексты сборника (в жанровом отношении каждый из них, без исключения, – классический рассказ) представляют разные этапы пути к этому прорыву, нащупывания его, осознания – и, наконец, осуществления – потребности в нем. Ступени, которые к нему подводят. Скорлупы, которые сбрасываются.
И автобиографизм, который (казалось бы) торжествует в «Запасном выходе», – на самом деле только инструмент – хотя инструмент очень действенный и совершенно необходимый, – который позволяет отделить все эти беллетристические скорлупы от тела смысла и, наконец, сбросить их. Вообще увидеть их как скорлупы, подлежащие сбрасыванию.
Итак, если восходить по воображаемой нами лестнице от нижней, наиболее прочной ступени к верхним, всё более проблематичным – и всё более интересным, на роль той самой прочной первой ступени идеально подходит «Экспедиция» – текст безупречно и правильно беллетристический, выстроенный по всем канонам. Следующий этап – «Сахар», который еще вполне умещается в беллетристические рамки, но написан (уже?) от первого лица (неважно, в какой мере это лицо автобиографично, достаточно и того, что оно – первое; в «Экспедиции» лицо еще третье, а повествователя с его личностными и жизненными особенностями не видно вообще). Далее – «Рыцарь», автобиографичность и невымышленность которого совсем уж несомненны (…или это только кажется? – но и в таком случае автор устроил это очень убедительно). Это всё еще рассказ с четким, последовательно выстроенным сюжетом, но весь сюжет здесь – жизнь человека, которого повествователь близко знал на протяжении многих лет, от сердцевины жизни до смерти, постепенные перемены в этом человеке – без всяких дополнительных беллетристических ухищрений. И, наконец, – «Запасный выход». Скорлупы трещат по швам; к концу этого текста они будут валяться у ног автора и читателя.
Вообще-то между рассказами этой книги и «Запасным выходом» есть, кажется, еще одно важное звено, которое в этот сборник не включено, поскольку пару лет назад было издано отдельной книгой: это «Присвоение пространства»[1], собрание, условно говоря, путевой, травелогической эссеистики Кочергина – об отношениях, как и сказано в его названии, человека и пространств; о личных отношениях автора с ними (на самом деле все-таки – с самим собой посредством пространства), о смыслах и стимулах этих отношений. Для более полного понимания событий, о которых идет речь в «Запасном выходе», было бы, кажется, очень полезным прочитать «Присвоение пространства» и держать его перед внутренним взором, тем более что общая тема всех рассказов ныне обсуждаемой книги, в самом первом приближении, – человек и пространство, свободное от цивилизации, от ее удобств, защит и иллюзий; человек на границе между природой и культурой, попытки человека эту границу пересекать и то, что из этого получается; разные типы людей, которых что бы то ни было влечет к такому странному занятию, – от героини «Экспедиции», вполне поверхностной туристки Полины, которой природа чужда и страшна, до «рыцаря» Игорёши: по формальным обязанностям – сотрудник заповедника, патрулирующий его границы, по существу он – человек, не мыслящий себя без постоянного и полного опасностей взаимодействия с дикой и чуждой человеку природой, потому что, по его чувству, в этом и только в этом – полнота и подлинность жизни. И повествователь в рассказе совершенно разделяет – по крайней мере, поначалу – эту очарованность своего старшего друга:
«Нелегко было осадить Игорёшу, если он, налегая на согласные звуки, ломал крутые перевалы, рвал с плеча ружье перед вставшим медведем, дотягивал на пределе сил самые трудные последние километры, отогревал потерявшие чувствительность от мороза пальцы, чтобы единственной оставшейся спичкой разжечь костер. Мы выходили от Валиного насмешливого взгляда покурить и тут, на крыльце, уже свободно месили лыжами снег, тратили последние патроны и боролись за жизнь в трудной работе. Вернее, он боролся, а я бежал вприпрыжку за его рассказами и покрывался мурашками от предвкушения».
В такой жизни действительно оказывается очень много настоящего, целительного, спасающего повествователя от тупиков и ошибок его городской жизни: «Игорёша спас меня, – признается повествователь себе ли, нам ли, – от чего-то плохого. Тоскливого и позорного, ставшего почти неотвратимым».
Потом, правда, выяснится и проблематичность такого – казалось бы, совершенно прекрасного – образа жизни, и сопутствующей ему картины мира («Женщины, живущие в этом мире, обязаны быть прекрасны, вернее, они автоматически становятся прекрасны, оказавшись в нем. Мужчины сильны и честны, собаки и друзья умны и верны, злодеи великодушны, природа целительна и коварна, пейзажи живописны и дики. Мясо желательно полусырое, с ножа. Слова “йогурт”, “гендер”, “фитнес” никогда не проберутся в этот незрелый и прекрасный мир»). Спойлеров не будет, но, кажется мне, этот рассказ, как и все остальные тексты тут, как и вся книга вообще, – об избавлении от иллюзий. Даже самых целительных.
Ключевой же текст ныне представляемой книги, «Запасный выход», – о том, что происходит с человеком, когда пространство (в данном случае – деревня в Рязанской области, в которой автобиографический герой собственными руками строит дом) уже как будто вполне присвоено. Причинам потребности в таком доме и истории его возникновения в «Присвоении пространства» посвящено отдельное эссе. Тут – следующий шаг.
Основная сюжетная линия «Запасного выхода» – взаимоотношения главного героя-повествователя с конем Феней (он же, по официальному имени, Белфаст). Развитие этих отношений постепенно, шаг за шагом: от возникновения самой идеи поселить у себя коня («…гнедой двадцатилетний конь Феня буденновской породы завершил свою спортивную карьеру и вышел на пенсию. Будет проводить эту пенсию у нас. У нас будет жить пятисоткилограммовое существо и вступать с нами в контакт») до того, как конь и человек, наконец, начинают чувствовать и понимать друг друга (а человек при этом высвобождается из оков очередных человеческих представлений – например, о том, что самое осмысленное время – это то, что проведено в какой-нибудь созидательной деятельности. А вот нет! «Это совершенно впустую потраченное время – без упражнений, без работы, без команд, без усваиваемых навыков и знаний – кажется, сближает нас наилучшим образом»). Только начинают! «Веревка и проведенное вместе время немного привязали нас друг к другу». Конструкция – как и положено настоящему дневнику – разомкнута; основная же линия, пронизывая повествование, удерживает на себе много, много всего (ну примерно рассказ обо всей жизни автора в целом).
В первом приближении это проза этическая: об отношениях с собой, с природой, с этим вот единственным старым конем в его непостижимой индивидуальности, не очень-то склонной подчиняться человеческим программам. «Беда с упражнениями в том, что после каждой команды или указующего движения с нашей стороны конь смотрит на нас в задумчивости. То ли не хочет, то ли не понимает. Посмотрите в ответ на него, на его сухую морду, на огромное тело, созданное для движения. Вот и мы смотрели со смущением». Автор не то чтобы выстраивает – скорее, выщупывает своеобразную этику, основанную на внимательном постижении иного: «Мы вдыхали его запах, смотрели на его тело и ему в глаза, мы привыкали к тому, что он немой иностранец. Приучались к его доброжелательному взгляду немного сквозь тебя, к выразительным движениям ушей, к своей глухоте и неумению владеть своими “неподатливыми телами”, слишком зажатыми для того, чтобы общаться с ним».
Это смирение человеческого – одновременно и расширение его границ. Ну, может быть, и постепенная, тихая их трансформация. Преодоление, может быть, не только эгоцентризма («Теперь я всё чаще выхожу из своей похмельной сосредоточенности на себе и смотрю на другого»), но и самого антропоцентризма («Этот Другой пахнет лошадью, он имеет свой, непонятный тебе язык, свои эмоции, свой опыт и свои проекции»).
Нет никакой благостности, никаких обольщений. Автор постоянно помнит, что всё это трудно, что границы никогда не перейти, что чужое не перестает быть и чужим, и опасным, что контакт с этим чужим требует дисциплины и дистанции с обеих сторон: «Они как индейцы, им нельзя показывать свою боль и слабость. Нельзя хромать, морщиться от боли, выглядеть усталым, грустным, разочарованным, отсталым, брошенным. Лучше вообще никак не выглядеть. А то мы, хищники, их, больных, из всего табуна первыми выберем для того, чтобы перегрызть горло или сдать на колбасу и завести себе нового коня».
Что же до самого себя, то, рассматривая ситуацию, в которой «животное ведет меня к чему-то новому, интересному, чего не избежать. Оно ведет к новому пониманию человека» (это о том, как конь Феня под руководством жены автора занялся психотерапией), автор признает: «Я пока не нахожу себя на этой картине. Там пока для меня слишком неуютно, чуждо. Может, потом как-нибудь. Посмотрим».
Вообще же то, что делает Кочергин в «Запасном выходе», – это уже всё меньше и меньше литература. Куда скорее – экзистенциальная практика: с помощью пространств, которых никогда вполне не присвоить, коня, которого и тем более никогда не присвоить, не покорить и не понять окончательно («Мы не достигли особенных успехов в дрессировке, а то, что достиглось, быстро забывается»), но это и не нужно – зато можно научиться жить с ним рядом. «Мы стали меньше хотеть от него и больше получать». Практика, в первую очередь терапевтическая, самосозидательная. Но и вообще – прояснение себя, человека в себе, человека как такового. Всего же в себе не исправить, прожитой жизни набело не переписать, собственных внутренних темнот не высветлить (как и коня не подчинить себе полностью) – но можно это по крайней мере понять и принять. Конь в этом помогает – уже одним только тем, что он живой и другой.
«Моя обида на весь мир уходит, поскольку невозможно серьезно смотреть на то, как сладострастно ест гордый старый конь из человеческой миски, ворочает языком, переступает копытами – сосредоточенно воссоединяется с размоченными лошадиными мюслями. Мы каждый, как умеем, копошимся на тонкой плодородной пленке Земли, раздуваемся в размерах, чтобы у нас не отобрали тарелку с кашей раньше времени, сражаемся с жуками за урожай на дне высохшего древнего моря».
Сложный, трудный для самого себя человек при молчаливой помощи коня дорастает до, наверно, одной из самых мудрых человеческих позиций: доверия бытию без попыток его покорить и присвоить. Покорение и присвоение сменилось вслушиванием, вчувствованием, осознанием себя его смиренной и внимательной частью, нисколько не обольщаясь собственным местом и значением в нем.
«В центре видимого мне пейзажа обиды утрачивают свою значимость. Это очень важно, это спасает. Надо только не уставать вглядываться. И я вглядываюсь».
И тут кончается искусство, и дышат почва и судьба.
Ольга Балла-Гертман
Апрель 2024
Запасный выход
Повесть
В начале марта я копался в интернете, собирая материал о заповедниках для очередной детской книжки.
Прежде всего, выяснил, какая из охраняемых природных территорий самая большая, какая – самая маленькая, какая была самой первой. Записал.
Поехали дальше. Теперь нужно найти что-то легко сопоставимое с общей площадью российских заповедников и национальных парков.
Писать такое образовательно-полезное чтиво вообще-то скучновато, книжки выходят не для детей, а для родительниц, выбирающих печатную продукцию для своего потомства, и для надзорных органов, оберегающих комфортное детство. Они должны получиться максимально развивающими и преувеличенно безопасными. Я знаю одну маму, которая вырезала из детской энциклопедии некоторые картинки к статье о физиологии человека перед тем, как дать эту энциклопедию дочке, чтобы эти картинки не травмировали сознание ребенка. Ладно, скажу, раз уж об этом зашла речь, это была моя близкая родственница, – в моей семье женщины всегда страстно увлекались табуированием.
Писать скучно, но собирать материал я люблю, особенно когда занимаюсь этим без спешки. Устраиваешься с утра на диване сам, устраиваешь рядышком кружку с чаем и, например, черные имбирные пряники, которые продаются у нас в райцентре в магазине под названием «Бакс». И уплываешь по гиперссылкам.
И я бы не назвал такое плавание в сетевых морях серфингом, хотя его так часто называют. Скорее, дайвинг в теплом коралловом море. Ныряешь туда со своим чаем и пряниками, лениво шевелишь ластами, в наушниках что-нибудь доисторическое, из времени моего глубокого детства, из времени, когда люди хотели выкарабкаться из напугавшего человечество модерна, когда они воодушевленно говорили «прощай» огромному натуральному миру и готовились к переселению в наш маленький, рукотворный. Зря они втащили в это домашнее пространство, отделанное пластиковыми панелями под натуральное дерево, и сам громоздкий модерн: прощаться, так уж прощаться по-настоящему.
Почувствуй эту простенькую музыку, в ней еще есть простор, они поют о девочках, о больших городах, о чем угодно, но у них просто до фига простора – и в жизни, и в музыке, у них перед глазами далекий горизонт и всегда под рукой долгая дорога домой, long way to home. Ты оттуда родом, из этого понятного, доисторического, незамысловатого времени, и ты каждый раз с опаской и восторгом начинаешь прогулку по чужим для тебя, необъятным цифровым пространствам. Странные эти пространства без простора, обозреваемые через окошечко монитора.
Они бездонны, здесь не на что опереться, ты проваливаешься и зависаешь, спутав верх, низ и все стороны света. Паришь себе в бескрайней информационной толще, заныриваешь в форумы, следуешь за табунками комментариев, пока тебя не захватывает другая тема. Или пока кислород под рукой не кончается, так что нужно с виноватым видом поискать что-нибудь в буфете или холодильнике.
По дороге к холодильнику взглядываешь в окно, а там – занесенные снегом поля и неподвижные, нарисованные тушью деревья. Летом в моем окне видны поля, заросшие дикой травой, и деревья, плавно шевелящие кронами. Все это – из прошлого мира, где не существовало смартфонов, где телефоны близких и понравившиеся стихи помнились наизусть. Я все же проделал тот долгий путь к дому, о чем пели в те времена, и построил этот свой дом так, чтобы мне нравился вид из окошек: заросшие просторы на самом краю умирающего села. Закрыл, как говорится, гештальт, и теперь, возможно, готов к чему-то новому.
Добываешь себе из буфета какие-нибудь орешки или печенья и плюхаешься обратно в безбрежное, жидкое, завораживающее пространство, где нет под ногами надежной дороги, устаревшей пыльной почвы.
Итак, через некоторое время становится ясно, что все наши заповедники, сложенные вместе, сравнимы по площади с Германией, а национальные парки – с Чехией. Записал. Заодно я узнал, что Васюганские болота в Западной Сибири – самые большие в мире, что этим болотам уже десять тысяч лет, что в них встречаются кровососущие бабочки. Там тоже устроен заповедник. И это записал.
Потом стал читать о Лапландском заповеднике, его основателе Германе Крепсе и северных оленях. Узнал, что у северных оленей глаза золотистого цвета летом и голубые зимой, а Герман Михайлович Крепс, будучи еще питерским гимназистом Гешей, а может быть, Герой Крепсом, прочитал книжку Пришвина «В краю непуганых птиц», заболел Севером и посвятил ему почти всю свою жизнь.
Я сам в детстве начитался книжек и потом устроился на несколько лет работать лесником в заповедник. Так что Крепса я понимаю, Крепс мне близок.
Нет, это просто фантастика – летом золотистые, а зимой голубые! Абсолютно бесполезная, но необычайно приятная информация. Я добыл ее, и хочется как-то ее использовать, как-то мощно использовать, но, кроме как сообщить Любке, которая в это время взялась пылесосить, ничего не приходит в голову. Любка не может в данный момент в полной мере оценить ее. Пылесосящего человека золотистые глаза оленей могут только раздражить. Но даже если подойти к ней с этим открытием в подходящее время, она, скорее всего, ласково посмотрит, может быть, даже проведет мне ладошкой по груди или погладит плечо и ответит что-то типа: «Какой ты у меня романтик!» И сына вряд ли захватит эта информация: она не позволит ему ни удачно выделяться, ни правильно соответствовать сверстникам.
Ладно, бог с ними, с оленями. В принципе, и про Крепса интересно, да и полезно. В общем, Крепса стоит вставить в книжку. Если пишешь о заповедниках, все равно нужно писать о людях. Нам, людям, интереснее всего слушать и читать о людях, тут ничего не поделаешь. Даже вот в теме захватившего меня открытия я замечаю, что мысли быстро перескакивают с северных оленей на северных девушек с золотистыми и голубыми глазами.
Интересно, какие у оленей глаза в межсезонье, какой переходный цвет?
Ладно, решили, Крепса обязательно нужно вставить. Тем более что тут, с Крепсом, и педагогический мотив присутствует: вот человек читал в детстве книжки и потом сделал хорошее дело – организовал заповедник, да и вообще стал крупным ученым. Хотя как на это посмотреть – не отпугнет ли современных детишек идея читать книжки, если результатом будет всего лишь научная карьера и природоохранный проект в захолустье?
После Крепса и оленей я надолго задержался на речных жемчужницах – моллюсках, которые водятся в речках Лапландского заповедника. И название такое приятное на языке – речная жемчужница! Прямо сладкая северная вода спешит по камням на перекате. А потом, после переката, – омут с хариусами. Удивительно, что в печальных черных омутках наших северных речек кроме щук, горбатых окуней и серебристых хариусов ныряльщик за информацией может встретить такую тропически-экзотическую вещь, как жемчуг. Посмотрел, чем отличается речной жемчуг от морского. Речной – неправильной формы, но сильнее блестит, морской – круглый и более матовый. Заодно зачем-то узнал, как выращивают жемчуг, как делают искусственный.
Жемчужницы очень долго живут. В тексте Википедии, посвященном этим ракушкам, была гиперссылка на «пренебрежимое старение», которой я с интересом воспользовался, и оказалось, что у людей, доживших примерно до 90–100 лет, шанс дотянуть до каждого следующего года не уменьшается. Попытался как-то обдумать эту информацию, но не вышло.
В настоящее время найдено семь видов практически не стареющих многоклеточных организмов – жемчужница, три вида черепах, морской еж, сосна остистая и красный морской окунь, которого заодно с имбирными пряниками мы тоже иногда покупаем в магазине «Бакс». Почти что восемь бессмертных даосского пантеона.
Пора издательству «Марвел Комикс» браться за серию о нестареющих супергероях. «Программа старения» на генетическом уровне у этих персонажей будет отключена – это и приятно, и проблемно. Герои мужественно остаются до старости растущими подростками, они мечтают о будущем и ищут себя и свое место в этом мире. Но у каждого из них, помимо подростковых проблем, есть и своя драма, связанная с бессмертностью: люди-черепахи мечтают под конец умереть под весом непрестанно растущего панциря, человек-окунь утрачивает юркость из-за размеров и постоянно страдает от голода.
Они будут, конечно, популярны. Нас будут умилять и бурлящая витальность, и отсутствие осознанности. Эти две вещи необычайно притягательны. А в сочетании с наглостью и приятным внешним видом просто неотразимы.
Были попытки довести список до восьми – счастливого с китайской точки зрения числа. В 2008 году исследователи из Техасского университета в Сан-Антонио хотели объявить «нестареющим» голого землекопа. Голый землекоп реально обладает суперспособностями без всякого «Марвела», – я перешел на страничку, посвященную этому млекопитающему, и завис там.
Розовый, лишенный шерсти и ушных раковин, морщинистый грызун с выступающими вперед резцами. Резцы снаружи губ – землю рыть удобно, а целоваться неудобно. Живет, подобно муравьям, колониями в подземных тоннелях. Самка, которая становится королевой, тучнеет и рожает сотни и сотни мышат от пары фаворитов, остальные лишены гендерных различий и обречены на добровольный целибат: обслуживают, добывают еду, роют тоннели и охраняют от змей. Таких поэтических деталей, как окраска глаз северного оленя, я не нашел, но и некоторые непоэтические хороши: землекопы лучше других млекопитающих переносят нехватку кислорода, избыток углекислого газа и аммиака, не чувствуют боли от порезов и ожогов, не болеют раком, атеросклерозом, не страдают от старческой деменции и удивительно долго живут. Наше прекрасное будущее.
Дальше я попал на Ютуб в подкаст, который называется «Голый землекоп», где Илья Колмановский* рассказывает о новинках науки. Колмановский сообщил, что голый землекоп – культовый зверь для современной биологии по той же причине, по которой мои мысли перескакивают с оленей на девушек – нам интересны мы. Мы хотим жить вечно и не хотим болеть раковыми заболеваниями, поэтому мы ищем эликсир бессмертия и молодильные яблоки, ходим в церковь, изучаем голых землекопов или даем деньги на изучение голых землекопов, еще совсем недавно в безвестности рывших свои тоннели в пустынях Сомали и Эфиопии.
Мне немного жалко, что голый землекоп не является исчезающим животным, ради сохранения которого был бы организован заповедник или национальный парк, – я бы тогда обязательно вставил его в книжку вместе с Крепсом и жемчужницами. Но пришлось его отпустить и отправиться дальше.
– Ты смотрела фильмы Киры Муратовой? – крикнул я Любке.
Дело в том, что я перешел к старейшему заповеднику Российской империи – Аскания-Нова (теперь он откололся от империи вместе с Украиной) и к его устроителю Фридриху Эдуардовичу Фальц-Фейну, которого после некоторого колебания решил все же не вставлять в книжку. Не нашел связанной с ним простой и интересной истории для детей. Зато меня заинтересовало упоминание о том, что в фильме Киры Муратовой «Увлеченья» говорится, будто в Аскании-Нова сохранилась популяция кентавров и эльфов.
Любка выключила пылесос, расстелила на место ковер, на который сразу улегся Кучук и с укором посмотрел на нее: как и мы с сыном, он не любит, когда Любка затевает уборку, собирает наши раскиданные носки, вытряхивает подстилку, счищает его линялую шерсть с текинского ковра, убирает из дома ощущение обжитого, пахучего логова.
– Кира Муратова – что-то такое знакомое-знакомое, но, по-моему, не смотрела.
И вечером мы с ней засели за «Увлеченья». Теперь, если что, если вдруг разговор коснется Киры Муратовой, мы вполне можем его поддержать. Нам не придется стыдливо отвечать: «что-то такое знакомое-знакомое», мы будем испытывать приятное спокойствие культурных людей. Очень хорошее чувство.
На «Кинопоиске» этого фильма не было, поэтому стали смотреть на Ютубе. Сначала нам, правда, показалось, что кино слишком сложное, слишком, как бы это выразиться, авторское. Картинка отдельно, звук отдельно, одно другому не соответствует. Трудно воспринимать фильм, но интересный, очень интересный прием. Я бы сказал, прием, расщепляющий сознание, заставляющий зрение работать отдельно от слуха. Надо просто потерпеть, привыкнуть, вчувствоваться. Хотя, наверное, такое лучше смотреть с утра, пока человек еще бодрый, менее раздражительный и более восприимчивый.
К сожалению, с утра, пока мы еще бодрые и восприимчивые, Любка как психотерапевт принимает по скайпу клиентов, а я занимаюсь своими текстами. Во второй половине дня мы беремся за всякие физические труды, без которых наш участок одичает, а дом станет холодным и неуютным. И лишь вечером можем спокойно сесть и повоспринимать какое-нибудь искусство. Это только сегодня с утра Любка взялась не вовремя пылесосить, поскольку у нее отменился клиент.
Картинка отдельно, звук отдельно. Это трудно. Однако мы оба прочитали недавно книгу Оссиана Уорда «Искусство смотреть. Как воспринимать современное искусство». Уорд предлагает несколько простых правил восприятия в следующем порядке:
Терпение
Ассоциации
Бэкграунд
Усвоение
Лучше посмотреть еще раз
Анализ
Для того чтобы запомнить названия правил и их порядок, предлагается акроним ТАБУЛА. Читаешь заглавные буквы списка сверху вниз, и получается эта табула. Уорд говорит, что нужно очистить сознание до состояния белого листа или «чистой доски» – tabula rasa. И на свое очищенное сознание нужно наносить современное искусство.
Поэтому мы были очень терпеливы, мы смотрели эту муть пятнадцать минут и послушно делились друг с другом ассоциациями, как в детской игре. Для освоения бэкграунда автора я быстро погуглил и вслух зачитал то подходящее, что выхватывал глаз из нескольких открытых вкладок со статьями о Муратовой – «современная нравственная проблематика», «неоднозначные человеческие характеры», «свой, особый киноязык», «воспринимаем скорее подсознательно, чем осознанно», «гротеск», «сверхреализм»…
Самым сложным было усвоение. Вот что пишет по этому поводу Оссиан Уорд: «Иногда от понимания вас отделяет всего шаг, а иногда дорога к нему извивается, петляет и кажется бесконечной. Если вы пока не вышли на нее, не расстраивайтесь – у вас есть еще одна опция…»
Мы все же немного расстроились из-за своей невосприимчивости и перешли к следующей опции – «Лучше посмотреть еще раз». Любка предложила открыть кино тоже на Ютубе, но загруженное чуть раньше.
Предпоследнее из списка правило сработало прекрасно, спасибо Оссиану Уорду. На этот раз никакого запаздывания не было, картинка и звуковая дорожка шли рука об руку, персонажи раскрывали рты вовремя. В предыдущий раз нам просто попалась криво залитая копия.
Никогда еще современное искусство не вливалось в меня так легко. Я сразу полюбил этот фильм и люблю до сих пор. Хорошо, что мы его посмотрели, хотя про кентавров в Аскании-Нова там вообще упоминалось только мельком.
Чуть не половину фильма показывали лошадей. Лошади стояли, бежали, ржали, косились выпуклыми глазами, участвовали в соревнованиях, трясли гривами. Их водили на чомбурах, на них ездили верхом, на фоне лошадей замечательно смотрелись человеческие причуды и странности.
Это было красиво, и после просмотра мы даже помечтали о том, что можно было бы нам завести лошадь. Любка сказала, что у нее какие-то клиенты брали себе лошадей, отправляемых на бойню.
Начало марта – отличное время в загородном доме для таких мечтаний. Солнце золотит пыль в воздухе комнаты, сушит ступени крыльца, а завершается день бодрым морозцем, необыкновенной голубизной теней и чистейшей лазурью в вечернем небе, которая сводила бы нас с ума, будь мы лет на тридцать моложе. Теперь она вызывает лишь удовлетворенное согласие и только изредка – фантомное предчувствие влюбленности.
Или вдруг начинается короткий умопомрачительный снегопад. Моя прабабка знала имена этих мартовских снегопадов: один она называла «застрешницей», другой «грачевником», третий «собачьей сидячкой», были еще какие-то. Получалось, что некоторые из них носили мужские названия, некоторые – женские. Мне жалко, что я не умею узнавать их в лицо и угадывать гендерную принадлежность.
Снег слежался за зиму, лыжи нетерпеливо ждут, воткнутые в сугроб возле крыльца. Забот по хозяйству – никаких, кроме того, чтобы после всяких застрешниц почистить от снега дорожки до туалета, до бани и до сарайки с дровами.
В этом нашем весеннем погодном томлении Любка даже немного погуглила, сколько могут стоить лошади, но быстро оставила это занятие.
Иногда кажется, что я женился и веду семейную жизнь только ради таких моментов – моя жена спрашивает меня: «Ты представляешь?» или «Ты знаешь, что?» – и чудесно смотрит в глаза, готовясь передать, неся какую-то замечательную новость.
У нее в этом все тело участвует – глаза, голос, движения. В одиночку у меня никогда не получается так переживать хорошие известия. Пострадать я и сам умею, а вот для радости нужна она. Я знаю, она сейчас скажет, что ее муж просто не проработан психотерапевтически, что ей надоело, что я проживаю какие-то свои эмоции через нее. Наверное, она права, наверное, так и есть, но какая разница – просто я люблю, когда она наполнена радостной новостью и несет ее мне. В юности я читал, как на Востоке женщины сводили с ума мужчин, неся на плече кувшины с водой из источника. Или африканки рушили жизнь белых европейцев своей походкой, когда горделиво несли скарб на голове. В каком-то индийском трактате о любви говорилось о женщинах с походкой веселого слона, эти женщины – лучшие. Трактат цитировался в оставленной пассажирами газетке, я читал ее в плацкартном вагоне поезда, когда в очередной раз ехал из Москвы на Алтай. Я не видел, как Любка носит кувшины на плече или тяжести на голове, но знаю, что ее походку можно назвать походкой веселого слона, когда она внутри себя несет мне какую-то радостную новость.
Это я говорю к тому, что через пару дней после просмотра фильма «Увлеченья» Любка влетела в дом, стала снимать на пороге куртку и вешать ее мимо крючка, одновременно стряхивая войлочные ботики, оглядываясь на меня и спрашивая: «Ты знаешь что?» Вернее, «Ты знаешь ЧТО?». И вот опять – в движениях моей маленькой жены я вижу игривую мощь огромного радостного животного.
– Сейчас Дашка звонила. У нее же Яна в конном спорте. И у них списали по старости Янкиного коня. Его выкупили или еще выкупают – не хотят, чтобы на бойню отправляли. Дашка выкупает вместе с родителями других девочек, которые на нем ездили. Короче, Дашка спрашивает, не сможем ли мы его пристроить кому-нибудь в деревне?
Любке нравится видеть и угадывать знаки, которые показывает ей мир. Когда она видит эти знаки и чудесные совпадения, она радостно использует психотерапевтическое выраженьице «поле работает».
Я бы каждый раз начинал придираться к этим словам, но детское восторженное удивление перед чудесами этого прекрасного мира на лице любимой делает мелочной любую реакцию, кроме восхищения.
– Только давай сразу не будем соглашаться брать его, давай все-таки денек подумаем, – говорит она, хмуря брови. – А то я знаю тебя.
Ей, наверное, хочется, чтобы наши реакции выглядели менее ребяческими. Все-таки Дашка – ее старшая двоюродная сестра. И мы только через день объявляем Дашке, что возьмем коня сами.
Большинство полей в окрестностях нашего дома принадлежит агрохолдингу.
Когда мощные трактора John Deere с кондиционерами и компьютерами в шумоизолированных кабинах раскладывают свои огромные плуги и легко уходят за расплывшийся курган перед Грачиной посадкой, оставляя после себя широкую черную полосу, кажется, что слово «земледелец» изжило себя и должно быть заменено на что-то вроде «агрооператор». Теперь можно возделывать землю, оставляя руки и ноги чистыми.
Зерно с полей идет в основном на корм курам на птицефабрике агрохолдинга, а эти куры взамен несут два миллиона яиц каждый день. Мы покупаем эти яйца в магазинах «Бакс» или «Пятерочка».
Недавно во время утреннего интернет-дайвинга увидел на сайте этой птицефабрики такую новость:
«Знамя-символ нашего яйца достигло вершины японской Фудзиямы… Как прокомментировали проект участники восхождения, результат превзошел ожидания, поскольку Фудзияма – интересный регион с тысячелетней историей. В итоге в эту многовековую историю вошел символ истории нашего времени – гордое знамя качественного продукта нашей страны».
Гордое знамя яйца достигло Фудзиямы. О флаги наших отцов…
Осенью прошлого года агрохолдинг получил деньги на восстановление площади пахотных земель и принялся корчевать то, что наросло по краям полей за последнюю четверть века, со времени развала колхозов. Полегли под ножами бульдозеров березовые колки, в которых обитали тетерева, ольховые мыски вдоль ручьев и овражков, отдельные островки на пашне с ветлами или дубами. Деревья сгребли в кучу, готовя для сжигания.
Дом у меня отапливается печкой, и жалость по поводу березок, ольхушек и тетеревов как-то очень хорошо ужилась с азартом добытчика – я всю осень пилил на дрова сваленные деревья и возил на прицепе домой. Распустил на доски парочку толстых дубов. А теперь, когда я понял, что будет конь, снова отправился на раскорчеванные делянки, только уже за жердями.
Отобрать полсотни стройных и достаточно тонких березок, отсечь корни, верхушки и ветки, вытащить и уложить в том месте, куда сможет подъехать трактор. Заодно можно нарезать хорошие, ровные бревнышки потолще – в строительстве всякий материал пригодится.
Несложный труд, торжество быстрых и больших свершений, подарок для перфекциониста. Думать не надо. Тело само справляется со всеми необходимыми мыслительными процессами, а голова восхитительно свободна. Умственные тупики и тягость рутины, потуги открытий и тщета усилий, одиночество новых путей и страх ошибки, тоска непризнания и боязнь прогнуться под чужие ожидания – заготовка жердей освобождает от всего этого. Психологи говорят, что есть даже страх страха. Это тоже отсутствует. Единственное, чем рискуешь, – это переломать себе ноги, двигаясь в мешанине стволов и веток, оставшихся после молодого леска.
Но мне казалось, что я легок, воздушен со своей бензопилой, со своим топором. Ни страхов, ни начальства, ни особой ответственности. Кучи, целые залежи материала – перепутанного, торчащего стволами и корнями в разные стороны. Все готово для того, чтобы резвиться и ощущать восхитительную первобытность, добывать из хаоса материал для устроения своего мира и складывать его в стороне стволик к стволику. Даже сейчас вспоминать приятно.
А потом, когда все было сложено и приготовлено, я начал каждое утро тревожно принюхиваться с крыльца, глядя в ту сторону: не начали ли сжигать? Приглядываться: не виден ли дым? А то сожгут мои жерди.
Но наконец снег сошел, земля подсохла, и мы с Витей Назаровым поехали за жердями. Он подцепил тележку, я сел к нему в трактор (у него восемьдесят второй «Беларус»), и мы замечательно покатили. Сначала вдоль посадки, идущей от его дома, потом вдоль Ближнего Ржавца, где тоже навалено берез, но они корявые и сучковатые, потом вниз вдоль Грачиной посадки почти до самого ручья Кривелька, и вот мы на месте. Пешком от дома дойти – перепрыгнуть через Кривелёк и прочавкать по болотцу – не так и далеко, а на тракторе пришлось крюк давать.
День такой полусолнечный-полусеренький, воздух неподвижный и светлый, взогнавший в себя последние клочки снега из самых укромных овражков. Все, что имеет корни, уже приготовилось к неистовому старту, праздник на подходе, в пейзаже накапливается весенняя густота и муть, но отмашки сверху не дают. Заметно, что чуть набрали краски купы верб и ив, если смотреть на них издали, кое-где на солнцепеке в желтой траве показались первые цветочки мать-и-мачехи. Это пока что всё. В пернатом-то царстве уже давно все началось, над головой тянут гуси, утки и табунки лебедей, у поваленных березняков еще упрямо бормочут тетерева, в небе барашками блеют бекасы, общий птичий шум и суета, но лес пока прозрачный.
И мы едем, улыбаемся.
Витя Назаров вообще часто улыбается, когда видит меня. Серьезный, немногословный фермер, наверное, поражается разнообразию форм жизни и радуется этому. Вот, наверное, думает: руки у этого москвича есть, ноги тоже две штуки, голова с человеческими глазами и ушами говорит знакомые слова, словом, все как у людей, а форма жизни другая – сразу же заметно. Чудна́я такая форма. И, кажется, не очень жизнеспособная, поэтому Витя никогда не отказывает, если я прошу помочь.
А теперь помимо жердей я еще прошу его накосить на мою долю сена. Вернее, на долю коня, которого мы решили взять. И Витя сразу соглашается.
– Накосим, – говорит, – Илюха. Не волнуйся, накосим.
Что ни скажу, глянет на меня, потом смотрит дальше на дорогу, а под усами улыбка. Сдержанная такая улыбка, Витя – сдержанный и тактичный человек. Такая улыбка, что может показаться, будто она от этого акварельного пейзажа, весеннего светлого дня и веселого потряхивания трактора.
Я заметил, что акварельный пейзаж может отвлекать от работы. Мы таскали жерди и бревнышки, и я иногда отвлекался.
– Давай тащи, Тихон, – с улыбкой подгонял меня Витя.
Тормозных людей он иногда называет Тихонами.
Мы нагрузили полную тележку и сгрузили у моих ворот.
И вот получилось, что в деле приобретения коня часть апреля у меня пришлась на тесание жердей. Если их не отесать с двух сторон, то березовые стволики быстро сгниют.
Подправил я топоры на станочке и пошел тесать. Сначала размахнулся – раззудись плечо – и взял большой топор, даже сфотографировал первую отесанную жердь с лежащим на земле большим топором, а потом потихонечку, не до конца признаваясь в этом самому себе, перешел на топор поменьше.
Грустно ведь признаваться в том, что руки устают, что кровь к лицу приливает, когда слишком долго стоишь, согнувшись над этой жердью, что современный мир стал хрупок и маловат для бездумной траты ресурсов и сил.
Я просто хочу сказать, что в апреле я провел сколько-то дней, тюкая топором по березовым стволикам. Сначала казалось странным, что намерение завести коня привело меня к необходимости тесать жерди. И еще неизвестно, выдержат ли мои жерди, когда конь начнет о них чесать себе задницу. Купи материал на пилораме в райцентре и сколоти себе ограду без лишних забот, если уж ты хочешь сделать все сам. Не тешь себя дурацкой мыслью, что ты экологично экономишь природные материалы.
Но потом я решил не сомневаться. Я даже решил, что это очень правильный художественный жест – обтесать с двух сторон триста метров жердей, слушая птиц, вдыхая запах свежей березовой древесины и думая о коне. Эта работа нужна для того, чтобы потом, увидев его, чувствовать себя уверенно и спокойно. Подойти к коню, положить ему на спину руку, погладить морду и ощутить себя на своем месте.
Уверяю вас, тесать было приятно. Даже весело. Весело оттого, что предплечья от работы каменели и набухали, становились весомыми. Я шел домой, и предплечья висели у меня на руках, как два ведра с песком. Спина ныла, и я радовался, что у меня снова появилась спина. А вокруг меня копилась и копилась щепа. Я возился с брошенным деревом, чтобы иметь возможность заниматься с брошенным конем.
Так сложилось, что в молодости я часто бил коней. Ездил на них, свободный и счастливый, сотни и тысячи километров по прекрасным и безлюдным просторам заповедника на Горном Алтае, обозревал с седла открывавшиеся просторы. Кони были рождены, чтобы возить меня и служить мне. Я был силен и уверен в себе – хозяин огромного неисчерпаемого мира, и малейшее конское неповиновение приводило меня в ярость. Я разделывал зверей и наедался мясом, высыпался зимой у костра, даже иногда дремал в седле и баловал свое восприятие самыми прекрасными видами. Бил коней, если они не слушались или дурили. Прекрасные, веселые проводы старого мира.
Потом я вернулся в город и прожил долгие годы мужем любящей, очень независимой жены, очарованной психотерапией. Неумело растил ребенка, избавлялся от алкогольной зависимости и родительских сценариев, шел по утрам в офис и по вечерам к психотерапевту. Я старался быть хорошим мужчиной крохотной перенаселенной планетки, насколько хорош может быть белый гетеросексуальный мужчина. Учился быть осознанным, безопасным, чутким, уважающим чужие границы.
Я не жалуюсь, я горжусь. Я двигался в русле истории, я был неимоверно современен. Это трудное дело тоже оказалось мне по плечу – завидуйте, заскорузлые мачо!
Дайте мне еще немного загладить вину перед лошадьми, дайте мне весело отесать триста метров брошенных березок и построить списанной по старости и здоровью лошади теплый катух. После офисов и психотерапевтов хочется вволю по старинке помахать топором ради благого дела.
В конце апреля я вывалил проращиваться картошку на террасе, дописал детскую книжку, вспахал огород и подсчитал пиломатериал, который нужно закупить для денника и сарая под сено. Съездил к Шевьеву, главе нашего сельского поселения, спросил, можно ли поставить загон для коня на заросшем дикой травой участке между нами и полем.
– Капитальное нельзя ничего городить, а так – паси, конечно. Главное, сахарку ему. Они сахарок любят.
Я думал, деревенские люди будут кривить физиономию, слыша, что москвич заводит коня, на котором ни пахать, ни возить. Будут жалеть деньги, пускаемые на ветер. Это самое оскорбительное на свете: смотреть, как москвичи пускают на ветер деньги.
Но нет, не кривят. Или, может, и кривят, но как-то про себя, культурно. Первая реакция – глаза загораются.
– Это такая скотина. Не предаст, не обманет. Какой породы-то он? Рысак? А-а, буденновский. Ну, буденновские-то эти, они рысаки, или не знаешь? Ну, ты его, главное, сахарком не забывай.
Еще, конечно, пугают. Пугать приятно, что уж тут говорить? Сосед Володя, который частенько заходит вечером к нам погонять чайку, говорит, что Толику Фролову руку ампутировали. Конь его укусил, и руку пришлось отнять. Теперь Любка боится, что спасаемый нами конь укусит и ее тоже. Их спасай не спасай, люби не люби, но человек, читавший Бунина, помнит, что раз в год, в день Флора и Лавра, каждый конь имеет лицензию на убийство своего хозяина в отместку за многовековое рабство. А человек, изучавший психологию, помнит, что они, кони, по Юнгу, – психопомпы, проводники в сферу бессознательного. И там, в этой сфере бессознательного тревожно как-то. Прихотливый мальчик Ипполит кричал: «Остановитесь, кони, любимые, взлелеянные мной!», а они «влачили тело» его «кровавое по остриям камней». Ты им сахарку принесешь, а они тебе, как Лимоне, дочери нечестивого Гиппомена, своим «конским зубом потроха разомкнут».
Володя пугает, Вергилий с Овидием пугают.
В нашем селе последнюю лошадь зарезали после смерти ее хозяина, Сергея Васильевича по прозвищу Бузюня, лет десять назад.
Любка, будучи психотерапевтом, назвала бы укус человека конем и зарезывание коня человеком непосредственным контактом. Наверное, так и есть. Проконтактировали друг с другом представители разных видов, а потом у одного руку ампутировали, с другого шкуру содрали. Контакт – это риск. Войдешь с кем-нибудь в контакт, а тебя вдруг запозорят, пошлют куда подальше, укусят или зарежут. Но зато и радости особой без прямого контакта не получишь. Удовольствие, может, и будет, а вот радости – нет.
Я тут недавно во время своего утреннего сетевого дайвинга наблюдал в Ютубе пример взаимодействия одного вида с другим без особого контакта. Я решусь на пересказ этого чудесного ролика.
Может показаться глупым перевод видео в текст, но, живя с психотерапевтом, я привык осознанно переступать через различные страхи и обычно получаю от этого больше пользы, чем вреда. Боязнь показаться глупым (боязнь стыда) – тоже один из видов страха, насколько я понимаю, и я его переступлю. Ну а если я не прав в понимании своих эмоций, Любка меня потом поправит.
Тем более что пересказ видиков – один из жанров народного устного творчества, сейчас, в связи с массовой цифровизацией населения, практически исчезнувший. А в конце восьмидесятых и начале девяностых в таежных избушках или даже в поездах дальнего следования я частенько слушал авторские версии таких боевиков, как «Рэмбо», «Терминатор», или эротической комедии «Греческая смоковница». Да и сам я, случалось, рассказывал некоторые фильмы, мне нравилось транслировать «Непрощенного» с Клинтом Иствудом, а один раз, на алтайской пастушьей стоянке, я даже имел успех с михалковской «Ургой», получившей главный приз Венецианского кинофестиваля. Мне тогда внимали пожилой и степенный пастух Иван Михайлович Чалчиков, бывший зоотехник совхоза-миллионера Владимир Иванович Кеденов, их родственники и случайные гости. Иван Михайлович, в кирзовых сапогах и меховой жилетке, время от времени подходил к печке, наполнял пиалки чаем и подносил слушателям, блестел золотыми зубами, поглаживал аккуратную щеточку усов. Пахло вареным мясом, кислым молоком и мокрым войлоком, на столе светили две лампы, заправленные соляркой, в углах избы и в окне было темно, и где-то там, снаружи дома, в морозной осенней ночи по долине ходил скот. Было очень уютно, и я, наверное, довершал этот домашний уют, работая вместо телевизора на лишенной электричества далекой стоянке.
Так что опыт есть, слушайте. Пока отесываю жерди для загородки, пока руки заняты и сами думают, куда и как часто бить топором, и голове все равно делать нечего, расскажу вам видик об автоматизированной убойной и разделочной линии высокой мощности для цыплят-бройлеров, который меня захватил и который в деталях запомнился мне.
Начинается все с того, что в помещение заезжает фура с этими бройлерами, куриными подростками, которые доросли до того возраста, когда масса их тел замедлила быстрый рост. Этим подросткам никогда не набрать вкуса настоящей курятины, их мясо не станет зреть, темнеть и приобретать духовитость.
Погрузчик снимает с фуры серые, чуть запачканные пометом клетки с шевелящимся содержимым, составленные в батареи по пять штук одна на другую, сгружает на платформы, и эти подвижные платформы увозят их в цех.
Сейчас понимаю, как трудно рассказывать несюжетное кино. Рассказать, как Рэмбо стреляет из пулемета, легко. Описать, как пялят немецкую девушку Патрицию в Греции, тоже можно, даже если ты никогда не был в Греции и не плавал на яхте в Средиземном море. А вот передать красоту движущихся платформ, которые везут, поворачивают и передают друг другу клеточные батареи, труднее. Это тысячи механических движений – крутятся зубчатые или гладкие ролики, поднимаются и опускаются металлические упоры, цепи влажно текут и тянут, работают различные шарниры, поворотные рычаги, зацепы, эротично удлиняются, блестя смазкой, стержни гидравлических домкратов. На это можно бесконечно смотреть, как на горящий огонь или бегущую воду. И человек не мешается в кадре, не суетится и не портит картинку этой размеренной и четкой работы.
Вспыхивают цифры на электронных весах, и клетка едет дальше, освобождая место новой, а потом вся батарея наклоняется, наступает беспорядочная толкотня, веселая куча-мала, биение крыльев, и вот цыплята уже на ленте конвейера – крутят головами и приводят себя в порядок. Этот метод выгрузки птицы называется методом «высыпания».
Один цыпленок уцепился когтями за решетчатую стенку и остался в клетке, оглядывается в неожиданном одиночестве, но чудесная автоматика засекает его, включается красная лампочка и звуковой сигнал. И эта животная неправильность исправляется с помощью такого же животно-несовершенного человека. Вытащили и отправили на конвейер вручную. Это, пожалуй, единственный неприятный момент за весь ролик. Единственная, пусть и предусмотренная, исправленная минутная неувязка в слаженном процессе. И после этой недолгой заминки клетки красиво и облегченно уезжают на санобработку, купаются в дезинфицирующем растворе и выходят оттуда посвежевшими, обновленными.
Итак, мы в убойном цеху. Свет здесь синий, как на ночных улицах Нью-Йорка в американских боевиках восьмидесятых годов. Такое освещение помогает снизить активность птицы. Цыплята теперь едут гурьбой на транспортерной ленте по кругу, откуда их выхватывают рабочие и насаживают за ноги на движущиеся вдоль ленты крючки навески вниз головой.
Да, в этом видео многое напоминает кино – тут есть синева ночных улиц Нью-Йорка с затертых и мутноватых кассетных копий, есть веселые карусельки с беззаботной ребятней из американских фильмов ужасов, есть конвейер из фильма по пинкфлойдовской «Стене», есть завораживающая работа механизмов, которой любовался еще в 1924 году Фернан Леже в своем «Механическом балете». Есть отзвуки киношного стимпанка и киношных городов будущего, отсылки к военной хронике и к некоторым категориям порно. Этот видик стоит послушать.
Возможно, вы уже успели устать от этого пересказа. Но я не буду торопиться и обрывать его раньше времени. Ведь снял же Энтони Скотт свой «Самый длинный и бессмысленный фильм в мире», я уж молчу про фильм «Современность навсегда», который длится двести сорок часов. Так что продолжим.
Ну вот, почти закончены этапы, где цыплята, по данным Всероссийского института птицеводства, получают 95 % всех кровоизлияний, отрицательно влияющих на качество мяса, – отлов, затаривание, транспортировка, выгрузка, подача на навеску. Остался еще один – глушение. И цыплята едут в синем свете, опоенные этим светом, гудением механизмов, таких надежных и четких, на которые можно полностью положиться, которые могут заворожить кого угодно. Цыплята стройно едут вверх ногами в бокс глушения, иногда поднимая головы, изредка вяло потряхивая крыльями, чуть попискивая, видя пустые клеточные батареи, уплывающие на дезинфекцию.
Они должны ехать туда не менее семи – десяти секунд, чтобы окончательно успокоиться на этой карусельке, перестать трепыхаться и свесить голову вниз. Это важно – свесить голову вниз и окунуть ее в специальную ванночку, пока проезжаешь над ней, а не держать на весу. Голова должна быть хорошо смочена в электролите.
Хорошо смоченная голова хорошо проводит электрический ток во время предварительного глушения, а это позволяет добиться высокого качества мяса и снизить страдания птицы.
Как приятно смотреть на выверенность происходящего на навесочной линии, несмотря на то что мы имеем дело с птицей в высшей степени заполошной и бестолковой. Сколько раз проезжаю по нашему селу мимо Вити Байкова, чьи куры пасутся и расклевывают окурки на обеих сторонах дороги, столько раз раздражаюсь, наблюдая, как они принимают решения. Крутят головами, следят за приближающимся автомобилем, примериваются, создается даже впечатление, что они анализируют дорожную ситуацию, а потом, в самый последний момент, кур неожиданно нахлобучивает ужас, и они, вытянув вперед головы, помогая себе крыльями, совершают внезапные броски под колеса.
И вот с этими невразумительными птицами люди умудрились создать такую красивую и стройную картину, как навесочная линия убойного цеха. Это зрелище успокаивает, словно лопаешь пузырьки упаковочной пленки. Шеренга перевернутых вверх ногами птиц плавно и упорядоченно уплывает к боксу глушения. Вот она уплывает, а вот, в следующем кадре, – уже наплывает. Кажется, что мир устроен удивительно правильно, кажется, что саботирующие жизнь человека демоны загнаны в Тартар, что катастрофы и эпидемии, гражданские войны и террористические акты, даже простые инфаркты и дорожно-транспортные происшествия надежно складированы в бетонированных хранилищах, опутаны проводами и облеплены датчиками, а хранилища оборудованы усиленной системой охраны, и доступ гражданских лиц к ним воспрещен.
Цыплята наплывают на зрителя. В какой-то момент направляющие поворачивают линию подвески в сторону, и куры одна за другой с небывалой для них, какой-то военной четкостью поворачиваются к нам лицом, если можно так выразиться. Все же лучше написать «передом» – поворачиваются к нам передом. Сходство с солдатами усиливается из-за того, что можно, приглядевшись, увидеть различия: у петушков свешиваются еще не совсем оформившиеся гребешки, у курочек их почти незаметно, кто-то все же извернул голову, пытаясь посмотреть на мир в неперевернутом виде, кто-то открыл клюв словно бы в удивлении. И в то же время они одинаковы, они должны быть достаточно одинаковы для удобства обработки.
Потом шеренга ломается под небольшим углом вниз, потом снова вытягивается горизонтально, куры стройно переходят на другой полетный эшелон и въезжают в бокс.
Таинство глушения нам не дано видеть, стенки бокса непрозрачны, зато мы ясно видим на стенке бокса логотип фирмы-изготовителя. Бройлеры просто въезжают в него, а потом выезжают в прежнем строгом порядке, конвульсивно подрагивая и с одинаково мокрыми головами. Если ты извернулся и уберег голову от намокания, тебе же хуже, но таких незаметно, все головы одинаково влажны, хорошо пропустили через себя ток и хорошо входят в направляющие, чтобы изогнуть шею и дать дисковой пиле правильно перерезать артерию.
Шеи непрерывной чередой проскальзывают по направляющим мимо полотна пилы, и мы, зрители, не можем распознать момент, в который они оказываются надрезанными.
Здесь нет ничего шокирующего, недаром видео не имеет возрастных ограничений, мы не чувствуем никакого запаха, если там присутствует запах, который мог бы напугать нас, не видим никаких ужасов тульской бойни, которую в свое время посетил и описал Лев Толстой. Даже освещение становится самым обычным после бокса предварительного глушения. Четкость, успокаивающая красота движущихся механизмов, чистота и сияние нержавейки, сменяющие друг друга процессы шпарки, ощипки и доощипки. Замечательные кадры транспортных потоков во время обескровливания или охлаждения – по-другому и не назовешь, кроме как замечательные, – когда линия навески изгибается правильными зигзагами и множество рядов уже совершенно одинаковых тушек едут к нам и от нас навстречу друг другу, как автомобили по большим магистралям большого города или как пассажиры метро на эскалаторах. А как поэтично звучит словосочетание «машина удаления оперения»! А как продуманы малейшие операции по разделке, когда птица, не слезая с подвески, постепенно избавляется от перьев, а потом от внутренностей и всех частей тела, так что в конце на крючках подвески едут только две лапки.
Я не преувеличиваю значение эстетики. Даже в рекламе различных приспособлений для убоя этому вопросу уделяется внимание. Вот, например: «Бокс глушения свиней изготовлен из нержавеющей стали, что обеспечивает высокую эстетику, гигиену и много лет безаварийной работы». Эстетика глушения свиней!
И все равно остается, куда двигаться, остается путь совершенствования того же процесса предварительного глушения, например. На страничке, посвященной оборудованию для глушения с помощью газации, специалисты пишут о необходимости «внедрить технологии гуманного глушения и убоя, что могло бы значительно повысить благополучие животных». Догадаются ли таким же способом повысить благополучие людей?
Этот видик был примером продуманного перевода живого в неживой продукт без особого контакта. А я вот со своими жердями еще и коня в глаза не видел, а уже вступил с ним в какой-то необыкновенно плотный контакт, дыша березовым запахом, забивая себе мышцы предплечий, любуясь ровно отесанным деревом.
Я думаю об этом коне, пока руки работают, представляю его себе. Коня, которого зовут Белфаст, для друзей – Феня. Спортивный конь, троеборец, которого после травм перевели на выездку, а потом еще год он был в прокате.
Мы с Любкой уже немного разобрались, что такое троеборье в конном спорте, что такое выездка и в чем ужас проката. Пока я тюкаю топором, она сидит в интернете и читает всякую развивающую литературу по коням, слушает лекции по психологии лошади.
Итак, гнедой двадцатилетний конь Феня буденновской породы завершил свою спортивную карьеру и вышел на пенсию. Будет проводить эту пенсию у нас. У нас будет жить пятисоткилограммовое существо и вступать с нами в контакт.
Еще, помимо заготовки жердей, в апреле я сделал прививку от ковида.
Первого мая я вытащил бетономешалку из кабинки летнего душа, где она коротала зиму. Наточил лопаты, прокинул удлинители в дальний от дома угол участка, где предполагается теперь катух для коня, сарай для сена и левада. Вбил колышки и протянул между ними шпагат, размечая на земле контур строения размером четыре на девять.
Затем отправился в райцентр и сделал покупки:
гвозди длиной 80, 150 и 200 миллиметров,
саморезы длиной 70 и 150 миллиметров,
цемент М500,
цепную электропилу взамен старой, прожившей долгую трудовую жизнь,
тачку взамен старой, также прожившей долгую трудовую жизнь,
сварочный аппарат «Ресанта-190»,
маску, перчатки и электроды для сварки,
утеплитель минераловатный,
диски для болгарки,
раствор «Антигниль» для дерева,
шпильки на 6 и на 8 миллиметров с гайками
и шайбами,
скобы строительные,
скобы для степлера,
уголки,
биты для шуруповерта, которые всегда теряются,
пленку для паро- и гидроизоляции,
краску «Акватекс» и кисти.
А после обеда с пилорамы от Юрия Ивановича приехал материал: брус, тес и доска-пятидесятка. И мы с сыном Васей, приехавшим на майские праздники, стали таскать и укладывать этот материал.
Васю ждет ЕГЭ, он дохаживает последние денечки в свой лицей и уверяет, что готовится к экзаменам. Васе семнадцать лет, окружающий его мир мал, быстр, текуч и изменчив. Все прочное, на что можно опереться, безнадежно устарело. Все, на что хотелось бы опереться, пока не затвердело, чтобы служить опорой. Не захрясло, как говорят некоторые здешние люди о схватывающемся бетонном растворе.
– Тебе нравится запах свежих сосновых досок? – спрашиваю я Васю, когда мы заканчиваем носить сырой шестиметровый брус сто на сто пятьдесят и утираем лбы.
Так, на всякий случай спрашиваю, чтобы просто вместе порадоваться во время совместной работы, вместе подышать смолистым запахом. Людям обычно нравится этот аромат, если только они не отходят после многодневного запоя, когда от скипидарной составляющей запаха может бросить в леденящий пот.
– Нет, не нравится – отвечает Вася и рассеянно глядит на меня, но, кажется, не очень хорошо различает.
Ему семнадцать лет, и в каждый момент весь мир, оборотясь, смотрит только на него, великого и никчемного, прекрасного и незаметного, восхищенно наблюдает за каждым его движением, чтобы поиздеваться и зачморить при случае. И Вася вместе со всем миром так же не сводит с себя глаз в любви и отвращении. Где уж тут различить примелькавшегося родителя?
Трудно жить, ни на секунду не сходя с подмостков, если пока что из достижений, из реальных, по твоему мнению, достижений, ты можешь похвастаться только тем, что подруга твоего друга имеет в «инсте» двадцать тысяч фолловеров. Те твои достижения и таланты, о которых твердят родители, не повышают твой статус в этом трудном мире.
Свет рамп бьет Васе в глаза, а я, неразличимый, нахожусь там, в тени огромного зрительного зала, и плохо понимаю: он говорит со мной или читает роль. Мне вообще театр не очень по душе.
Есть и другая проблема – Любка меня раньше часто упрекала, что я не различаю, когда мне говорят «нет» в смысле «нет», а когда «нет» означает, что я должен быть настойчивей. Это регулярно доставляло ей неудобства.
Она не винит меня. Она предполагает, что я плохо считываю невербальные сообщения, язык тела, намеки, слабо ориентируюсь в том, что по умолчанию принято или не принято всеми. Не замечаю, как девушки строят мне глазки, например. Ну хорошо, когда-то раньше строили. Или, может, это до сих пор иногда случается? Не могу точно сказать.
Она говорит о некоторой моей аутичности и объясняет тем, что чувствительность к какому-то спектру сигналов у меня отсутствует или слабая.
И вот я не могу распознать: моему Васе действительно не нравится чудесный смолистый запах досок или он хочет мне что-то продемонстрировать? Возможно, ему не нравится сам запах, а возможно, то, что его отец безнадежно отстал от жизни, свалил из Москвы и сидит в деревне, как мухомор. Со стороны это выглядит, наверное, именно так: свалил и сидит, как мухомор.
Может, стоит предложить Васе вместо сосновых досок понюхать дубовые? У меня есть прекрасные дубовые плахи, стоят в дровянике. Я напилил их с осени – они не такие свежие, но продолжают благоухать. А может, он просто сердится, что его оторвали от телефона с просьбой помочь с пиломатериалом? Отказать папе неудобно, а таскать неохота. А тут еще придется на глазах у всего мира идти в дровяник и нюхать, прости господи, дубовые плахи.
Мы с ним немного разные. Сидели как-то на берегу реки Оки, встречали летний вечер и передавали друг другу бинокль. Я смотрел на бобров, как они плавают и выбираются на берег, сидят у глинистого откоса и почесывают животы. А Вася с не меньшим интересом разглядывал отдыхающих на противоположном берегу людей, как они бродят босиком по песку, плещутся на мелководье, ездят на квадроциклах и играют в мяч.
Итак, Васю пока что не привлекают бобры, запах сосновой смолы, оседающие в деревне мухоморы. Когда мы заканчиваем с брусом и доской-пятидесяткой, я его благодарю и отпускаю. Тес на следующий день таскаю сам, тес легкий. Правильно это или нет? Ну, если ребенок не хочет по какой-то причине конфету, зачем ему совать эту конфету в рот? Я строил себе дом, я построил террасу, построил баню и теперь снова нахожусь в радостном возбуждении от предстоящей работы. Я предвкушаю сладость конфеты. Моя душа с готовностью откликается на слова Генри Торо: «Неужели мы навсегда уступили плотникам радость строительства?»
А его душа откликается на что-то другое. И главное – не раздражаться, главное – не раздражаться, главное – не раздражаться, главное – не раздражаться, главное – просто потерпеть и не раздражаться.
Прошлым летом я волевым порядком подрядил Васю строить сарай, помогал ему, строил вместе с ним и развлекал как мог во время работы. Я смотрел, как он все время колеблется между азартом работы и желанием бросить это гнилое дело и спокойно почилить. Теперь настало время дать закваске подняться. Грустно представлять, что я, возможно, не смогу больше послушать приятный перестук сыновьего и отцовского молотков: дрожжи могут оказаться испорченными или заработать слишком поздно для меня. Но и торопить, наверное, не стоит. Главное – не торопить и не раздражаться, не раздражаться.
«Никогда еще во время своих прогулок я не встречал человека за таким простым и естественным делом, как постройка собственного жилища…». «Как знать, быть может, если бы люди строили себе дома своими руками и честно и просто добывали пищу себе и своим детям, поэтический дар стал бы всеобщим: ведь поют же все птицы за этим занятием. Но мы, к сожалению, поступаем подобно кукушкам и американским дроздам, которые кладут яйца в чужие гнезда и никого не услаждают своими немузыкальными выкриками».
Я построил собственное жилище и жду, когда начну петь, как птица. Осталось только соорудить убежище для коня и сарай для сена.
Ну а насчет кукушек я с Генри Торо не соглашусь: у красноклювой и желтоклювой американских кукушек действительно выходит не очень приятная песня. А кукование нашей старосветской обыкновенной кукушки меня, родившегося в мае, очень даже услаждает.
В алтайской тайге я иногда слышал еще и глухую кукушку, но это совсем беспомощная песня, похожая на сдавленные крики глухонемого.
Мне проще думать о кукушках, чем о подростках.
Есть еще алтайская сказка о том, почему у кукушки ноги разного цвета.
У одной девушки была очень злая мачеха. Она постоянно изводила и мучила свою падчерицу, довела до того, что девушка с тоски решила покинуть отчий дом. Она обернулась кукушкой и с печальным криком вылетела в тундюк – дымовое отверстие в юрте. Злая мачеха хотела удержать ее, схватила за ногу, но смогла только сдернуть обуток. Так и летает кукушка в обутке на одной ноге и в чулке на другой. Оттого с тех пор у нее ноги разного цвета.
Я таскался по лесам с биноклем, рассматривал картинки в определителях птиц, спрашивал орнитолога Митрофанова, встречаются ли в природе птицы с разноцветными ногами, а потом понял, что не стоит умничать, придираться к народной мудрости и искать эту разноногую птицу в справочниках или в лесах. Она живет в гораздо более укромных и защищенных урочищах, там же, где обитают идеи прогресса и всемирного заговора, исторической необходимости и особого пути, где парят драконы и летающие тарелки. Кукушка с разноцветными ногами – скромный обитатель наших внутренних миров, которому, однако, тоже будет приятно, если о нем сложат сказку.
Итак, пройдусь немного по списку купленного в райцентре.
Я очень люблю списки и планы дел. Они мне обычно не помогают, составляются только до половины, теряются, висят, примелькавшиеся, на холодильнике, но я люблю писать эти перечни. Они нужны для предвкушения.
ГВОЗДИ. Если составить друг с другом все гвозди и саморезы, которые я вколочу и ввинчу в теплый катух для коня и сарай для сена, то они протянутся на полкилометра в длину. Это приятно – забивать гвозди. Особенно мне нравятся большие, миллиметров на двести и длиннее. Я даже приобрел для них тяжелый килограммовый молоток. Вбивая такие гвозди, ты как будто упрочаешь свой мир и придаешь ему дополнительную незыблемость. Агностикам тоже хочется как-то снимать тревогу и упрочать свой мир. Это занятие можно передоверить другим людям, но я не буду.
Аутичным людям, наверное, полезно забивать гвозди, в этом занятии не нужно считывать невербальные сигналы, чувствовать негласные общественные установки и вообще пытаться быть нормальным. Можно сосредоточиться на простой и ясной работе и получать от нее несказанное удовольствие.
Я согласен быть аутистом, если точнее, человеком с легкой формой РАС[2] – такой приговор вынесла мне Любка. С меня меньше спрос, жена вынуждена мне больше прощать. Иногда, правда, я устраиваю бунт и яростно отказываюсь от этого диагноза. Потом обычно быстро сдуваюсь, потому что так удобней и ответственности меньше. Ну и еще прикиньте, кому больше почета и уважения – нормальному человеку или аутисту, если они оба одинаково хорошо справились с каким-то обычным делом, например, с поездкой в магазин и приобретением по списку необходимых вещей?
ЦЕМЕНТ. Вот это дело я бы спокойно передоверил кому-нибудь, но оно идет в нагрузку к забиванию гвоздей, поэтому придется мне залить бетонные столбушки, на которых будет покоиться моя постройка.
ЦЕПНАЯ ЭЛЕКТРОПИЛА. Мне не очень нравится этот инструмент. Он пристегивает меня удлинителем к дому, его не возьмешь в лес, в нем нет той свободы и мощи, как в бензопиле, и той элегантности и простоты, как в ножовке. В прошлом году, когда Вася строил сарай, нам некуда было торопиться, у меня были педагогические цели, и мы резали доски ножовками. Но в этом году я спешу: коня могут привезти в начале июня. И я покупаю пилу «Интерскол» – самую дешевую цепную электропилу.
ТАЧКА. Это приспособление доведено до совершенства своей формы, поэтому в нем можно заметить то изящество, которое мы видим в скрипке, граненом стакане или рыболовном крючке. Тачка подкупает меня простотой. Проще только носилки, но они требуют помощника, а тачка позволяет совершать подвиги в одиночку. На старой тачке я возил песок, щебенку, картошку и скошенную на приусадебном участке траву. Я много раз ее чинил, менял колесо, как-то пришлось свозить к фермеру Вите Назарову подварить в одном месте. Теперь в корыте от этой старой тачки буду зимой по снегу за веревочку возить навоз.
СВАРОЧНЫЙ АППАРАТ. Это моя новая степень свободы. Теперь я уже не повез бы тачку к Вите Назарову, а подварил бы сам. Осталось только научиться. Тесание жердей, заготовка дров, забивание гвоздей и теперь вот сварочные работы – все это усиливает мою сладкую иллюзию независимости.
Ну и к тому же электросварка – это притягательные огоньки из детства, на которые нельзя смотреть, но всегда хотелось. Это улыбающиеся красивые люди с советских плакатов в грубых брезентовых рукавицах и с поднятыми забралами. Это то, что почему-то казалось всегда необыкновенно сложным. Май, самая весна, все в цвету, кукушки кукуют, хочется обновиться, и тут ничего нет лучше, чем освоить электросварку.
Ну а что касается именно сто девяностой «Ресанты», то ее подсказал мне выбрать Толя Солодок. Это у него прозвище такое, а фамилию его я забыл или не знал. У нас тут есть еще Коробок и был когда-то Ломоток, но умер, Сибирёк – тоже умер, как и Биток. Умерли дядя Коля Косорукий, его сын Коля Карась, сгорел в своем доме Водяной, разбился Теплый, умерли Сергей Василич Бузюня и его сын Ваня – тоже Бузюня, потерялся и погиб в крапиве старый Цукан. Я живу в деревне. Сохрон, Патя, Фока, Чигарь, Куропатка, Пумпан, Цуцура, Рыжий, Святой, Косой, Божественный, Водяной, Железный – из всего этого малого перечня по фамилиям я знаю всего несколько человек.
Всё, мне надоели списки, лучше расскажу о лошадях в моей жизни.
Сначала лошадей я встречал только в книжках и легко с ними управлялся. Делать это приходилось довольно часто – лошади носили меня по всем эпохам и континентам, пока я проводил детство в московской квартире на диване, с банкой малинового варенья под боком и приключенческими романами в руках.
Книги занимали значительную часть моей жизни, и, наверное, из-за этого я все время немного путался, что является настоящим, а что – вымышленным. До сих пор иногда путаюсь.
В самом начале детства мне с избытком хватило уюта, защиты и внимания, спасибо маме. Мир моего благополучного младенчества, свитый из ее любви, надежно покоился на спине огромной черепахи под названием СССР. Черепаха, одна из тех семи нестареющих организмов, переросших свои возможности, давала ощущение незыблемости, малоподвижности и простоты мироустройства – такое важное для детства ощущение. Я рад, что мой нежный возраст пришелся на излет устоявшегося мира, на время детской несменяемости и простоты лозунгов.
Но дети – существа довольно неблагодарные, поэтому я не испытал сожаления, когда черепаха тридцать лет назад все же издохла под тяжестью своего имперского панциря. Да и сейчас не испытываю. Время динозавров ушло, нравится нам это или нет. И не стоит, наверное, пытаться вдохнуть жизнь в окаменевшие кости.
Годам к десяти мне стало интереснее умение отца что-то делать с этим надежным с виду и незыблемым миром, как-то его использовать, менять или даже разрушать.
Я мало видел отца на неделе, он пропадал в институте. В воскресные дни предпочитал не сидеть в доме, а вывозить нас за город, в лес, иногда прихватывая за компанию своих коллег, аспирантов или моих одноклассников. Грибы, корзинки, костры, лыжи, беличьи следы и хвоя на подмосковном снегу. «Ребята, вы только посмотрите, какая красотища! Фантастика какая-то!»
Длинный двухмесячный преподавательский отпуск, который у него не всегда хватало терпения догуливать, распределялся на сидение со мной в деревне Агафоново в верхнем течении Москвы-реки, где родители на лето снимали половину большого деревянного дома, и байдарочными походами на Север.
Дерганье поплавка, велики, лопухи, пацаны, бабушки на лавочке. Коров уже прогнали? Ну, значит, седьмой час пошел. Томление последней недели августа и острые запахи подступающей осени.
Походы были еще слаще – я был рядом с отцом сутки напролет, здесь друг от друга нас не отвлекали ни его работа, ни мои деревенские друзья. Печальные Волчьи Тундры Кольского полуострова, беломошные поляны в карельской тайге, медведица с медвежатами, байдарка, палатка, морошка, семга, сырая тяжесть в сапогах, отцовская борода, которую он сбривал после возвращения в город, запах кожи, резины, стреляных гильз от его двустволки. Белое море с тюленями и суровыми катеристами, близкое плоское небо, шторм ночью, и я сам на качающейся палубе МРБ, вглядывающийся в ночь, следящий, как постепенно нас закрывает от ветра Пежостров, в то время как отец в грубом плаще прижимает меня к себе рукой.
Еще был довольно выдуманный, но совсем не книжный мир: программа «Время», программа «Спокойной ночи, малыши», программа «В гостях у сказки», лозунги уютного детства, горящие неоном над городскими улицами, долгое течение школьных уроков под жужжанье и равнодушное подмигиванье люминесцентных ламп, зубные врачи, папина и мамина работа – все это сливалось в надоевшую сказку для маленьких.
Реальность легко было отличить, она состояла из пройденных по лесу километров, мычания коров, запаха грибов, брезента, багульника или аромата рыбьей слизи, реальность часто ходила небритой в подвернутых болотных сапогах и умело управлялась с веслом и топором. Она была яркая, пахучая, мир широко раскидывался во все стороны и был прекрасен.
А самая-пресамая настоященская взрослая жизнь проявляла себя, когда в реальности проскальзывало что-то вычитанное, когда эта реальность выгоняла бутон, лепестки разворачивались и внутри ты видел всякие нежные тычинки и пестики, опушенные пыльцой литературной фантазии.
Я переключился на книги о Севере и Сибири, о таежных странствиях и суровых экспедициях, об охотниках и рыбаках. И впоследствии, когда я уже самостоятельно стал мотаться по стране, моя любимая реальность все больше расцветала узнаваемым вымыслом, добавлявшим ей жизненности.
Это самый настоящий кедровый стланик! – узнавал я на Камчатке кедровый стланик, которого до этого никогда не видел в глаза. Самый настоящий, я его вижу воочию, я пробираюсь сквозь него, значит, я и сам настоящий! А вот они, дорогие мои кета и голец, чир и таймень, подтверждающие мое существование во взрослой жизни! Я их ловлю и ем. Долгожданная чукотская тундра, которую я давно уже полюбил, старые знакомцы – полуостров Святой Нос и мыс Покойники на Байкале!
Лошади, которых я встречал в своей жизни, несомненно воплощали в себе соединение реального и вычитанного, как будто состояли не только из костей и мяса, но отчасти из букв, потертых обложек «Библиотеки приключений» и малинового варенья, пачкающего страницы любимых книг.
На отдаленном кордоне заповедника, куда я устроился работать, мне выдали мою первую лошадь – Саврасого. Дряхлого низенького мерина с лосиным горбом и необыкновенно короткой мордой, которая делала его похожим на лошадь Пржевальского. Хребет напоминал веревку, сильно прогнувшуюся под тяжестью желтой шкуры. Ноги держали Саврасого нетвердо, особенно на людях. При виде овса он начинал размахивать головой вправо-влево, и по сторонам летели длинные ниточки слюны.
В этом коне отчетливо проступал знакомый всем «беарнский мерин лет двенадцати, а то и четырнадцати от роду, желтовато-рыжей масти, с облезлым хвостом и опухшими бабками», который довез д’Артаньяна от гасконского городка Тарба до Сент-Антуанских ворот Парижа, только Саврасый был вдвое старше. Моя первая лошадь пришла ко мне из самой настоящей взрослой жизни, реальность и вычитанность содержались в нем в идеальных пропорциях, но я стыдился его. Мои ноги свисали низко под пузом Саврасого и цеплялись при езде за камни и пеньки на обочинах троп. Хотелось, чтобы взрослая жизнь была краше.
Ситуацию исправил отец, приехавший посмотреть, как я устроился. Он выслушал жалобы, посмотрел на меня, на Саврасого, потрепал его по шее, приобнял короткую покорную морду и сказал:
– Он не виноват в том, что он такой.
Запоминающиеся родительские фразы, сказанные в нужный момент, – это просто кино. Здесь литература уступает место кинематографу. Камера едет мимо романтически оттопыренных ушей молодого человека и наезжает на любящие, мудрые, чуть печальные глаза отца. Долгий взгляд. А потом актер, играющий родителя, допустим, это будет Морган Фримен, негромко и проникновенно говорит важную родительскую фразу. Нет, мой отец, конечно, не был чернокожим или хотя бы кудрявым, просто пожилой Фримен идеально подходит для этой роли.
Мне помогла эта несколько нескладная, но вовремя сказанная фраза. Я стал терпимее принимать несовершенства моего коня и относиться к нему более дружественно. Но теперь, когда я таким же долгим, чуть усталым и любящим взглядом смотрю на воинственно оттопырившиеся уши своего сына, то думаю, что отцовская мудрость была предназначена вовсе не мне, а подрагивающему нижней губой Саврасому. «Он не виноват в том, что он такой» – это он говорил обо мне.
Я недолго ездил на моем первом коне – с октября и до выпадения глубокого снега. Несколько раз мы сходили с ним в тайгу, он чудил и учил меня разным лошадиным хитростям, направленным на то, чтобы увильнуть от работы, боли и прочих неприятностей. А потом мы его отпустили. В хомуте он не ходил, дрова и сено мы возили на Серке. Саврасый вместе с другими конями, не занятыми работой, пасся там, где можно было добывать из-под снега траву.
В самые морозы в конце января у него замерз детородный орган. Шура Карабашева, пасшая совхозный скот по соседству, сказала об этом лесничему, но тот еще три дня ждал, пока я вернусь из тайги. Конь ходил вокруг кордона, и вывалившийся распухший член, похожий на бутылку из-под шампанского, болтался у него под брюхом.
Я завел его в денник. Долго отогревал замороженную часть тряпками, смоченными в теплой воде. Наконец конь впервые за много дней помочился. Я глядел ему в глаз и слушал долгий, глубокий стон удовлетворения. Он не мог втянуть член внутрь и удерживать его там, поэтому следующие несколько дней мне приходилось вправлять его вручную и приматывать старыми штанами и веревками.
Через неделю он смог, помочившись, втащить его обратно самостоятельно и удержать. Это был хороший день. Тут уже не до игр с реальностью или выдумкой, тут просто радуешься, когда большое бессловесное животное поправляется.
Саврасый успешно проводил ту морозную зиму, встретил весну, дожил до первой зеленой травы, но этот рубеж уже не осилил. Утром в апреле я обнаружил его на полу денника. Он еще ворочал глазом, дышал, а когда лесничий перерезал ему горло, кровь выходила удивительно долго и медленно.
Весной я пересел на Воронка, который эстетически меня вполне устраивал. Ничего нет лучше, чем спускаться из тайги верхом, наблюдая, как минуешь границу, где снег сменяется дождем. Эта граница хорошо видна на склонах гор, выше – бело-пестрое, ниже – черно-пестрое, а возле кордона уже зелено-пестрое. Ты тяжелый и неповоротливый от мокрой одежды, от телогрейки, плаща и болотников, а снова приехавший повидаться отец выходит на крыльцо в одной рубашке и смотрит, как ты рысью трюхнишь к дому.
Древние курганы кочевников там наверху, черные облака над заснеженными пиками гор, а потом вдруг пронзительное солнце, от которого лицо становится цвета кирпича. Ты как будто не спустился за два дня через Калбак-Кайю и Кёк-Коль с просторного высокогорья, а выехал на своей лошади прямо со страниц какого-нибудь романа.
А потом, когда уже не было ни отца, ни Саврасого, ни Воронка, я ездил на Пыштаке, Айгыре, Малыше, Кулате. Еще на каких-то казенных конях, имен которых не помню, имена и масти начинают смешиваться в памяти. Лошади становятся одной из составляющих твоей реальности, ты даже не заглядываешь им в глаза, просто ловишь, седлаешь, едешь, понукаешь, бьешь, расседлываешь, косишь им летом сено, возишь на них продукты, поишь, кормишь или привязываешь на поляне во время ночевки в тайге и утром, подняв голову, видишь прекрасную поляну с пасущимися лошадьми и склоны гор. Ты привыкаешь к восприятию пространства в ритме конского шага.
А потом ты уезжаешь с Алтая обратно в свою Москву, и лошади уходят из твоей жизни вместе с остатками подростковых переживаний.
Несколько дней я выравнивал землю и заливал бетонные столбушки – корни моей постройки, уходящие в землю. Затем на эти устои легла нижняя обвязка из толстого бруса, затем вверх поднялись угловые столбы, удерживаемые в вертикальном состоянии укосинами, еще с десяток столбов добавился между ними, и на этих столбах утвердилась верхняя обвязка.
Потом сверху легли стропила – поставленные на ребро доски-пятидесятки, – на них приколотилась тесовая обрешетка. Все это время с места на место таскались высокие козлы и скамеечка, утверждались на земле, шатались на неровной почве, под ноги козел подкладывались щепочки и обрезки теса. Я забирался на скамеечку, со скамеечки на козлы, с трясущихся козел на верхушку своего сооружения, которое представляло собой пока что только каркас или скелет здания. Эскиз, начерченный сосновым золотом на фоне синего неба. Потом я осторожно располагался наверху, придвигал к себе баночку с гвоздями, подтягивал тесину, отмечал место, куда ее нужно приколотить, и ронял вниз молоток.
Опять ложился животом на край обрешетки, нашаривал носком ноги козлы, медленно спускал вторую ногу, затем уже бодрее спускался на скамеечку, затем на землю, нагибался за молотком, опять скамеечка, опять неверные козлы, одна нога, вторая нога, четвереньки, тесинка укладывается на нужное место, и молоток весело стучит по шляпке гвоздя.
Как такое сладкое занятие может не нравится моему подростку? Или надо быть немного аутистом, чтобы радоваться всему этому? Встать на почти законченную обрешетку – и с высоты трех метров кажется, что окружающее пространство, как бы это сказать, распахивается перед тобой. Тут и правда ничего не поделаешь, – оно и в самом деле прямо-таки распахивается по сравнению с тем, когда глядишь на него с земли. А легкая дрожь не обшитого еще досками каркаса под ногами добавляет распахивания и разбегания перед глазами. Это происходит, когда оглядываешься вокруг с высоты воздвигнутой тобой постройки, и это чудесное зрелище.
Ну, если очень хочется избежать штампов, то можно сказать, что пространство не распахивается, а раскручивается перед глазами, как огромный рулон рубероида, но только рубероид черного цвета, а окружающее пространство уже зеленеет, и в целом это сравнение плохо работает.
21 мая мне привезли с Липецкого завода кровельное железо, и 25 мая я стал крыть крышу.
30 мая полдня отмечал лайками поздравления, которые получил в соцсетях на день рождения.
Ну вот и прошли три весенних месяца от предвесеннего томления и отчаянных мартовских снегопадов до огородной суеты, комаров и моего дня рождения. Они уместились в полтора авторских листа, так что это произведение современного искусства уже достаточно долго испытывает читательское терпение.
Хотя художественную, а уж тем более ту литературу, в которой ни на грамм не содержится вымысла, часто не относят к классу искусств, даже говорят: «в области литературы и искусства», мы, конечно, понимаем, что перед нами не что иное, как современное искусство в чистом виде.
Кто сможет усомниться, что это самый настоящий текстовой арт-объект? Инсталляция, составленная из уже продуманных и утративших свежесть мыслей, из выветрившихся запахов различной древесины, физической работы, бытовых фраз, интернет-впечатлений, воспоминаний прошлого, которые от времени слежались, ферментировались, утратили документальность и стали скорее былями, чем событиями из жизни.
Пишут, что в 2001 году уборщик лондонской галереи «Айсторм» по ошибке сложил в мусорные пакеты инсталляцию известного художника Дэмьена Хёрста. Недопитый бокал, пепельница, набитая окурками, непромытые кисти, тюбики с краской, пустая пивная бутылка, ножницы, моток ниток, одноразовые палочки от фастфудной лапши. То, что остается от творящего и перекусывающего за работой современного художника. Этот Эммануэль Асаре, уборщик, мог бы в пустой, безлюдной галерее помедитировать или хотя бы помастурбировать на следы присутствия художника, мог бы взять в руку кисть, а в зубы сигарету творца и расхаживать, возбужденный, по безлюдной галерее. Мог бы переставить все предметы по своему усмотрению и любоваться своим собственным творческим беспорядком. Ведь танцуют же некоторые люди в лифте, когда твердо уверены в том, что их никто не увидит.
Не стесняйся, Эммануэль! Там еще осталось что-то в бокале, там еще есть краска в тюбиках. Давай, допей бокал художника, достань из пачки и закури оставленную там последнюю сигарету, размажь по стенам краску, спрячь и унеси домой одноразовые палочки от лапши «Вок», они помогут тебе! Ты тоже сможешь украшать платиновые черепа бриллиантами, топить акул, овец, коров и телят в формальдегиде, делать аппликации из крыльев бабочек и выставлять все это в лондонских галереях и на биеннале в Венеции. Разозленные защитники животных не пропустят ни одной твоей выставки, критики самоутвердятся за твой счет, галеристы разбогатеют.
Но уборщик Эммануэль отказывается от этого полета. Более того, не разобравшись, что перед ним готовая инсталляция, он педантично зачищает пространство от следов художника, пакует творческий беспорядок в черные мешки и уходит отдыхать. Боже мой, как он собирается отдыхать, как он собирается влачить свой досуг, когда отказался от столького!
Так не будем же уподобляться бедному Эммануэлю Асаре, не будем паковать предыдущие полтора авторских листа и сколько-то последующих в мусорные пакеты. И если терпение читать это произведение уже на исходе, то позовем на помощь старину Оссиана Уорда, вспомним его советы по восприятию современного искусства, воспользуемся алгоритмом, зашифрованном в его выспреннем акрониме ТАБУЛА.
Первое, как мы знаем, – терпение.
Будьте же терпеливы. Я сам не знаю, чем закончится эта повесть.
Второе – ассоциации.
С ассоциациями я никак не смогу помочь, дело это очень тонкое, интимное. Тут слишком легко влезть к человеку в механизм его восприятия со своим свиным рылом и испортить ему все удовольствие. Причинить, так сказать, добро. Послушал ты какие-нибудь стихи, они тебе зашли, ты уже чувствуешь, что они хороши, ты уже нашел в них перекличку с творчеством Тимати или Басты, ну или ощутил некий отсыл к офигеннейшему Попу Смоуку, а тут кто-то влезает грязными лапами тебе в душу и говорит что-то о Батюшкове или Малларме. Или наоборот.
Это может полностью сбить человека с толку. Ассоциируйте сами.
Но вот после ассоциаций идет рекомендация обратить внимание на бэкграунд. И тут я вполне смогу оказать помощь.
В моей инсталляции как будто не хватает жизни, реальности. Здесь слишком мало того, что могло бы вызвать ясные и простые эмоции или радость узнавания. Печки, сугробы, тракторные тележки или замерзшие детородные органы коней далеки от реальности, огород или деревья за окошком – это не жизнь, а какое-то доживание. Фраза «нравится ли вам запах свежих сосновых досок?» или фраза «нравится ли вам Брамс?» могут лишь отпугнуть.
Как будто настоящая жизнь, яростные всплески того важного, что делает нас людьми – адреналина, норадреналина, фенилэтиламина, окситоцина, дофамина, серотонина, – схлынули, и на мокром песке остались лишь обломки ракушек и ленты морской капусты. Или в нашем случае – жерди, гвозди, тес и кукование кукушек.
Ни движения народных масс, ни героизма, ни бабочек в животе, ни холодка измен, ни сладких пяточек твоего младенца, ни сладкой социальной несправедливости, ни пьяной безвыходности, ни узнаваемых офисных будней с окружающими бездарностями, козлом-начальником и бильд-редактором Алиной в коротком платьице. У Хёрста хоть пустая пивная бутылка на столе художника осталась, а тут – совсем ничего.
Сказки обычно заканчиваются свадьбой, а тут все только начинается спустя двадцать с лишним лет после свадьбы и десять с лишним лет после обретения своего настоящего дома.
А ведь было, было это клейкое вещество жизни, эта настоящая реальность.
Может быть, радость узнавания возникнет, если рассказать, как я ходил к психотерапевту? Ведь многие из нас ходили к психотерапевту, это довольно модное и полезное вложение средств, сил и времени.
Расскажу, как я когда-то ходил к Леону.
– Ну ладно, а попробуй сказать такую фразу: «Я – крутой…» – начинает Леон и задумывается. – Нет, лучше: «Я – настоящий мужчина». И побудь в этой фразе, присмотрись к ощущениям.
Я опускаю голову, лицо наливается кровью – наверное, покраснел. Готовлюсь сказать эту фразу.
Ну а почему бы и не сказать? Тратишь на все это время, деньги, значит, нужно говорить и потом, как тебе сказано, старательно прислушиваться к ощущениям. Я так понимаю.
Я хожу к психотерапевту. Исправно хожу раз в неделю, не забываю о встречах с ним, подобно некоторым клиентам, и не опаздываю. Моя аккуратность, вероятно, говорит о том, что я не испытываю… Не знаю точно, о чем она говорит, но, если бы я забывал о назначенном времени или постоянно опаздывал, это говорило бы о моем внутреннем нежелании и сопротивлении. Кажется, так.
Или не так. С этой психотерапией мутно все. Может, моя пунктуальность и отсутствие сопротивления – это тоже не очень хорошо. Может, это как выученная беспомощность у лошадей? Ведь можно же тряхнуть гривой, вспомнить, что в тебе полтонны, а в человеке от силы – центнер, поверить в свои силы и в лошадиный день Флора и Лавра долбануть копытом в лоб психотерапевту, решив, что ты и без него проживешь. Живут же одичавшие лошади где-то в Нормандии и на озере Маныч в Ростовской области.
Нет, вместо этого хожу и хожу к Леону, все больше и больше занимаюсь самокопанием, можно даже сказать, закапываюсь в себя. Напоминаю себе ребенка, оставшегося впервые ночевать в пустой квартире, – все шорохи и скрипы, до этого неразличимые, неважные, начинают быть слышимыми. Блики света на потолке, тени на стене, стук собственного сердца, тарахтение холодильника на кухне – все эти мелочи становятся заметными, важными и истолковываются. И хочется, чтобы быстрее закончилась ночь, начался нормальный бездумный день, началась обычная жизнь. Или мама с папой вернулись быстрее из гостей.
Вот и мне хочется нормальной, бездумной жизни без интроектов, проекций и треугольников зависимостей. Хотя Леон – хороший психотерапевт, мне он нравится. И терапия – это тоже, в принципе, хорошо. Это, я бы сказал, просто необходимо. Я бы даже ввел поголовный и обязательный для всех курс личной терапии в течение пары-тройки лет, да еще с последующим ретритом в каком-нибудь буддистском монастыре в Тибете для закрепления пройденного материала. Люди, возможно, стали бы реже бить своих домашних, выкидывать мусор из окон автомобилей, мочиться в подъезде, голосовать за бессменную власть и делать другие странные и необъяснимые вещи. Отдай долг Родине, пройди курс терапии!
Ну хорошо, пусть непоголовный и необязательный. Пусть проработанных на терапии людей, тех, кто сумел избавиться от обид, зависимого поведения, да просто даже непьющих алкоголиков, пусть их ждут налоговые льготы и ежегодная бесплатная путевка на море. Это была бы настоящая культурная революция.
А пока проработанных не начинают поощрять и ставить в пример, психотерапия – палка о двух концах, ибо во многой осознанности много печали и брезгливости к непроработанным. И чтобы достигнуть уровня бодхисаттвы и осознанно любить людей, тут надо, наверное, все свои жизни положить в нескольких перерождениях на эту самую психотерапию.
В общем, хорошее дело, но невозможно построить царство божие в одном, отдельно взятом индивидууме.
Поэтому никого не агитирую, даже и не распространяюсь особо, что хожу к психотерапевту. Просто по четвергам беру на работу пару чистых носков, чтобы вечером разуться у Леона в прихожей, сразу пройти в туалет и переодеть там носки перед началом терапии.
Если этого не делать, то весь час буду ощущать, как пахнут мои ноги после целого рабочего дня, проведенного в офисе в ботинках. А если делать, то каждый раз испытываю небольшое унижение, запершись в ванной и физиологично, как-то по-женски шурша там полиэтиленовым пакетиком. Потом выхожу в прихожую и прячу этот пакетик с влажными вонючими карасями себе в рюкзак.
Да и просто сидеть напротив Леона, чувствовать себя клиентом – это не способствует повышению самооценки.
– Мы отлично молчим! – прерывает Леон мои раздумья.
Я с неохотой отрываю взгляд от пола перед собой – последние пять минут занимался тем, что направлял свои ступни в свежих черных носках то параллельно, то перпендикулярно паркетинам на полу и, наблюдая за этими перемещениями, смутно размышлял. Ну хоть краска ушла с лица от этих размышлений.
Последнее, что я успеваю сделать, прежде чем вернуться к Леону, – закончить с утопическими мечтами о городах солнца, в которых поощряют осознанных людей, и удивиться тому, почему в реальности наше государство не разгонит всех этих психотерапевтов и анонимных алкоголиков, впаяв для профилактики каждому по «двушечке»? Особенно бросившим пить алкоголикам: они, по-моему, абсолютно бесполезны для государства, даже, можно сказать, вредны. Справившийся с зависимостью человек, пожалуй, делается слишком независимым.
– Это здорово – вот так посидеть, помолчать. Иногда это действительно полезно. У нас осталось… – Леон смотрит на часы на стене, которые мне тоже отлично видны, – осталось чуть меньше пятнадцати минут, можно договориться и действительно провести их в таком комфортном молчании, если ты хочешь.
У Леона, как всегда, вид удовлетворенного жизнью человека, который бодр, который радуется самому себе и всему, что происходит вокруг него. Которому его удовлетворенность жизнью не мешает испытывать веселый интерес к окружающему и окружающим.
Соглашусь посидеть в тишине – он проведет оставшееся время с присущим ему удовольствием и интересом, увлеченно уткнувшись в планшет, что-то выстукивая там пальцем и улыбаясь. И его уверенный пофигизм не позволит мне даже разозлиться на него. Он, типа, такой. Что с него взять, если ему хорошо и интересно жить вне зависимости от того, идет работа с клиентом или не идет.
– Ладно, давай дальше работать, – отвечаю я.
– Давай. Помнишь, на чем мы остановились?
– Помню. Мы остановились на том, что ты предложил мне произнести фразу «Я настоящий мужчина» и прислушаться к ощущениям.
– Но ты пока так и не произнес. Тебе что-то мешает это сделать?
– Конечно мешает.
– Что мешает?
Я тоже взглядываю на настенные часы. Рядом с креслом Леона стоят еще и высокие напольные часы, они тихо отсчитывают время в собственном деревянном шкафчике со стеклянной дверью. У них плохо читаемый циферблат, а маятник оканчивается огромным желтым латунным диском. Часы медленно шевелят этим полированным диском, когда я гляжу на них.
На журнальном столике передо мной, рядом с коробкой с бумажными салфетками (для тех, кто плачет и сморкается в минуты инсайтов и осознаний), стоит еще маленький будильник. Все циферблаты показывают, что я не уложусь в оставшееся время, если возьмусь рассказывать, почему произнесение этой фразы вызывает у меня затруднения.
Ведь если даже говорить коротко, если отбросить моих простодушных прадедушек и прабабушек, послушно ходивших за сохой, если даже отсечь деятельных бабушек с дедушками, которые намутили немало и снабдили потомков интересными былями и добытой в центре Москвы жилплощадью, если отвечать коротко и по существу, то это, наверное, займет несколько дней с перерывами на еду и краткий сон. Я превращусь в первобытного сказителя, мою повесть хорошо бы сопровождать треньканьем на каком-нибудь двухструнном инструменте и горловым пением. Или еще такие рассказы возможны в дороге – в поезде у темного окошка с плывущими в нем далекими огоньками, если ехать через всю страну ну или через полстраны с подходящими попутчиками – бесплатными слушателями, в отличие от психотерапевта.
Мне кажется, если совсем ужаться и говорить коротко, то можно было бы начать с майских событий во Франции в 68-м году, с этой попытки изменить мир, выйдя сообща на улицы. С этой романтической революции, сгнившей еще до своего начала, с этого яркого и грустного события, ощутимым результатом которого всего лишь стало то, что Франция «за неделю перешла от серых брюк к лиловым». Меньше чем через год моего отца, доцента на кафедре процессов и аппаратов химической технологии, послали туда на стажировку. И, вернувшись, он зачал меня.
Отец просто родился для таких романтических революций, он был чудесный советский мачо поколения Высоцкого и Визбора. Азартно двигал науку, жил в полную силу, хорошо дрался, ходил в туристические походы, состоял в партии, возился с аспирантами, как с родными детьми, и верил в людей. Но, видно, надышался там, в этой просравшей свою революцию Франции, ароматом пораженчества и печали. И сам не заметил, как надышался. Вернулся домой и сразу зачал меня.
Помню, что отец частенько хватался за голову и спрашивал маму: почему у них, у нормальных родителей, вдруг растет дурачок?
Затем в рассказе мне стоило бы перейти к затянувшемуся моему детству. Это, как я уже рассказывал, было лучшее детство в лучшем для детства месте. Я рос в полной семье в большом парнике. Или, если кому-то нравится, можно назвать это время и место не парником, а теплицей или оранжереей. В ней поддерживалась одинаковая температура, в ней не было ни Бога, ни выбора, ни других неприятных вещей, которые могут навредить всходам или нежным орхидеям. Тишина, неизменность температуры и правил, искусственная подсветка. В таких условиях даже пораженческие и слабые здоровьем дети (такие как я) хорошо подрастают. Но не успело мое детство толком закончиться, как парник снесли и взрослеть пришлось заново – уже на незащищенном грунте, в новой стране и по новым правилам и понятиям. Это, пожалуй, можно назвать «травмой развития».
Интересная же, в принципе, история. Согласитесь, что интересная. Если ее рассказать несколько раз подряд, припоминая новые и новые детали, подыскивая удачные сравнения, подключая коротенькие рассказы о прочитанных книгах и встреченных людях, которые оказали на меня влияние или судьба которых показалась мне интересной и показательной, то вполне можно разобраться в том, почему мне так трудно произнести эту дурацкую фразу. И, разбираясь, заодно получить удовольствие от рассказа, от того, как собственная жизнь становится поучительной историей. И слушать, мне кажется, интересно такие истории. Я вот, например, люблю слушать стариков, когда они погружаются в воспоминания. Если они хорошо рассказывают, то есть если у них получается задать удачный ритм и придерживаться его, то меня начинает клонить в какой-то полусон, не мешающий, а, наоборот, способствующий восприятию рассказа, в медитативное такое состояние. И в левом ухе периодически тренькает какой-то звоночек от уюта и удовольствия.
Но ничего этого не выйдет, поскольку Леон ждет моего ответа.
И нужно смирять свой перфекционизм, отказываться от развернутого, с отсылками в прошлое и будущее ответа. И если уж на то пошло, можно, в принципе, обойтись одной фразой. Я так, конечно, не люблю делать: что это за история, если она состоит из одной фразы? Но гештальт-психотерапевты не любят историй, они любят контакт.
– Многое мешает чувствовать себя мужчиной… Вот, например, то, что я сижу тут с тобой и занимаюсь психотерапией, это сильно мешает.
Леон оживился, отложил планшет, подобрал ноги под себя, сидит по-турецки и улыбается. С этими терапевтами бывает скучновато: часто ты заранее знаешь, что им нужно сказать. Вот и сейчас я знал, что моя фраза ему понравится.
Итак, Леон с удовольствием участвует в контакте.
– Настоящие мужики не ходят на личную терапию?
– Конечно не ходят.
– Ага, а почему? Мачо нельзя заниматься такими вещами?
– Можно, конечно. – Меня опять обступают часы, напоминая, что на вдумчивый разговор не стоит рассчитывать. Надо продолжать коротко, по возможности эмоционально и не особо задумываясь. Только так и нужно нормально, по-человечески общаться с психотерапевтами, да и вообще, наверное, с людьми. – Но на такие дела, как психотерапия, у нормального мужика просто нет времени.
– А чем он занят? Настоящий, опять же, мужик? – Леон улыбается, заложив руки за голову, сцепив большие ладони и теперь уже выпростав из-под себя ноги, тоже большие. У него, наверное, сорок шестой размер. – Деньги зарабатывает? Сражается с врагами?
– Настоящий мужик делает дело своей жизни. И не может оторваться, поскольку дело очень интересное и важное.
Напольные часы молча все отрицают, укоризненно качают плоским желтым лицом и едва слышно цокают чем-то там в механизме. Леон веселится.
– И почему же ты тогда не занимаешься этим всепоглощающим делом?
Я опять опускаю голову, и кровь приливает к лицу.
Вот такие мучения и унижения я еженедельно испытывал у Леона. А потом возвращался домой и видел, что моя любимая довольна. Она понимала, что мне тяжело дается психотерапия, и ценила мои усилия. Я снова казался ей храбрым и продвинутым. Я делал это для нее.
Меня поддерживала мысль, что так не может продолжаться вечно. Что-нибудь изменится, и в скором будущем я заживу хорошей, настоящей жизнью.
Что я делал в остальные дни? Могу рассказать, как я работал. Мы все понимаем, что это мало кому интересно, даже мне скучно это вспоминать, но ничего не поделаешь, нужно же как-то помочь с бэкграундом.
Так что можно воспринимать эти страницы как музейные экспликации и таблички, которые, как мне кажется, становятся тем более длинными, чем более современным становится выставляемое искусство.
Один из старейших в России журналов загибался.
Пачки этих журналов в моем детстве в обязательном порядке валялись на дачах всех друзей и знакомых. Потрепанные номера постоянно встречались мне во время юношеского расширения географии – на геологических базах, в поселковых «заежках» и таежных избушках. Они идеально подходили для того, чтобы завалиться на койку, пробежать глазами полстраницы и мечтательно уставиться в потолок. Лежишь себе, например, посреди разноцветной сибирской осени и читаешь про охоту на крокодилов в Африке или жизнь индейцев в амазонских лесах. А потом обсуждаешь это со своими случайными соседями или попутчиками.
Но теперь цифра стремительно разъедала издательство, и прежде всего от него отваливались приложения и сопутствующие издания.
На волоске висела судьба и нашего отдела бумажных путеводителей.
Издательство занимало отдельный особнячок с маленькой озелененной территорией, огороженной забором. Между липами были высажены молодые елочки, стояли лавки и беседка, возле которой отмечали корпоративные праздники. Дворник Женя из Молдавии с удивительной тщательностью выметал дорожки, а в зиму воздвигал вдоль них ровные, отбитые почти по струнке сугробы. Наши женщины наперебой хвалили его за аккуратность и трудолюбие, с похожей пристрастностью охотники хвалятся своими хорошо работающими по какой-нибудь дичи собаками.
Мне часто хотелось на перекуре попросить у Жени лопату и с азартом покидать снег, но, конечно, это выглядело бы слишком вызывающе – развлекуха не по чину; такое, наверное, мог бы позволить себе только главный редактор, и я, докурив, покорно возвращался за свой стол, к своему компьютеру.
Если редакции «толстых» литературных журналов еще оставались редакциями, где можно было почувствовать некое подобие семейной, творческой атмосферы, то здесь был именно офис, здесь была отчужденная офисная работа.
За несколько месяцев до закрытия отдела к нам пришли две Маши, до этого они работали в крупном книжном издательстве в подразделении, выпускающем книги рыболовной и охотничьей тематики. Одна – побойчее, ее поставили начальником нашего отдела, другая держалась незаметно, сливалась с фоном, как выпь в тростнике.
Изредка эта вторая Маша, кутаясь в шаль, не глядя ни на кого прямо, вдруг начинала тихим голосом вспоминать свои редакторские будни на прошлой работе.
– Такие попадались интересные слова! Вот, например, – «мормышка». Представляете? Мормышка! Что-то такое уютное и ужасно смешное. Я даже сначала не поверила, что действительно есть такое слово – мормышка. Потом разобралась, какой-то там опять крючок очередной, типа блесны. Или восклицание «Чу!». Оно часто у охотников в рассказах встречается. Мне казалось, что этого сто лет уже не существует, а вот – у них почти обязательное…
У этой Маши даже румянец на щеках появлялся, когда она отваживалась говорить. Она, постоянно поправляя очки, возбуждалась от своей храбрости, но потом вдруг спохватывалась и замолкала.
Лена-большая, занимавшая стол позади меня, часто сопела и легко возмущалась по любому поводу; если бы она перестала возмущаться, нарушился бы уютный порядок жизни в отделе. Вика, верстальщица, всегда сидела с умной, чуть ленивой улыбкой, Аркадий каждый день ходил по комнате и громко рассказывал, что его поразило в каких-нибудь поездках, Андрей дергал себя за брови и невпопад смеялся непонятно чему – каждый делал то, к чему был склонен. А я почти каждый день стыдился. Кто-то же в нашем коллективе должен был взять на себя эту роль.
Стыдился, что хожу к психотерапевту. Что слишком много пил, что теперь бросил и не пью. Что работаю редактором, а не главным редактором. Часто было непереносимо просто обнаруживать себя сидящим за столом в этом офисе. Я тогда с удивлением смотрел на окружающих и поражался их бесстыдству, даже завидовал им – как спокойно и с улыбкой могут они глядеть мне в глаза, когда я вижу, чем мы все тут занимаемся. Конечно, я стыдился и за них тоже, хотя об этом меня никто не просил, просто я легко подсаживаюсь на стыд. Хотя, если подумать, чему тут за них и за себя было стыдиться? Мы все жили как могли в понятном и общем для всех живых организмов стремлении переработать как можно больше того, что нас окружает, извлечь что-то полезное для себя из окружающей среды, потребить и накормить потомство.
Мы в нашем отделе перерабатывали пространство. Точили его, как жуки-древоточцы, превращали в труху, мы ферментировали пространство словно бактерии, производили то, что можно скармливать другим бактериям – туристам, которые в свою очередь приносят человечеству деньги.
Люди, любящие писать, писали для нас о Болгарии и Соловках, Париже и Киеве, а потом присылали в редакцию свои тексты. Эти люди по старинке именовались авторами. Практически все они пытались писать очень весело и необычно. И я целыми днями старательно убирал веселье и необычность, уничтожал в текстах восторженные вспышки регионального патриотизма и ироничные приступы столичного пренебрежения, избавлялся, в общем-то, от всего, что двигало авторами, и оставлял сухую информацию, которую тщательно проверял в Гугле.
Затем заказывал бильд-редактору фотографии и тоже их проверял, поскольку на картинке могло оказаться совсем не то здание, какое описывалось в тексте. Я по многу раз перетаскивал желтого человечка на нужное место карты и путешествовал по разноязыким улицам в сервисе Google Street View, сличая фасады и номера домов, облики храмов. Это были странные странствия по улицам, где у прохожих размыты лица, а у машин – номерные знаки.
Прекрасные города, ландшафты, церкви и древние памятники далеких стран, – все это, сто раз уже изжеванное в прежних путеводителях, заново пропускалось через мясорубку авторской необычности и шутливости, фильтровалось, переписывалось мной иногда заново и проверялось. Разбивалось на маршруты, маркировалось, дополнялось фирменными фишками, отличавшими именно наши путеводители. Пространство делалось легко усвояемым, а мы получали свою зарплату. Большинство туристов не может самостоятельно потреблять и усваивать пространство, как человек не может усваивать пищу без помощи бактерий.
Ну ладно, я увлекся и погорячился ради красного словца и оригинальности, как и упомянутые мной авторы. На самом деле, конечно, туристы и сами могут потреблять и усваивать пространство. Только это получится долго и невыгодно. Дикие птицы кормятся сами и тоже как-то дорастают до нужного размера и веса. Но выгоднее и быстрее выращивать бройлеров.
Поэтому мы выкраивали из ландшафта и выбрасывали поля и излучины рек, леса и болота, овраги и вырубки, пустыри и дачные поселки, спальные районы, обочины проселочных дорог, самодельные мостики через зарастающие ручьи, одинокие березы и сельские кладбища, заброшенные узкоколейки, заросли донника или крапивы, забытые полустанки и бобровые запруды на маленьких реках.
Мы готовили концентраты и щедро сдабривали их глутаматом натрия.
Далее заказывались карты маршрутов, Тая их составляла, и я проставлял точки. Что еще? Подписи к фотографиям, подписи к шмуцам, подписи к картам. Адреса достопримечательностей, телефоны музеев, ресторанов, отелей и магазинов, часы работы, адреса сайтов, стоимость билетов (взрослым, детям и студентам), стоимость экскурсий. Каждой достопримечательности необходимо было присвоить какое-нибудь количество звездочек, чтобы обозначить ее место в рейтинге интересности. То же с ресторанами и отелями.
И как тут ни старайся, многие вещи приходилось делать наугад, поскольку Маша уже подгоняет, автор не знает, интернет умалчивает.
Я вел читателей по нехоженным мной, неполюбленным и часто неинтересным мне пространствам, советовал им, какие стоит привезти из поездки сувениры, какие рецепты местной кухни стоит освоить, что заказать в ресторанах и куда сводить детей. Я был скучающим экскурсоводом по целому миру. Моя любимая не может теперь затащить меня ни в один тур, я устал от достопримечательностей, я не хочу видеть каналы Амстердама и озеро Севан в Армении, творения Гауди в Барселоне или замки Луары. Я стал невосприимчив к культу поклонения туристическим святыням и новым местам. Говорят, что работники колбасных цехов, на глазах у которых совершается таинство мясопереработки, часто не употребляют в пищу сосиски и колбасы.
Затем главный редактор требовал что-то добавить, а что-то сокращал. Толстые пачки бумаги летели в корзину, и книгу переверстывали.
Главный редактор был ухожен и молод, держался уверенно. Но он был всего лишь очередным за последнее время в нашем журнале.
Новый дизайн, слова-вспышки, яркие цветовые пятна. Большие цифры. Цифры считываются легко и быстро. Двенадцать лучших… восемь самых вкусных… пять новых… Это напоминало цитаты из средневекового тибетского медицинского трактата «Чжуд-Ши». Заслуженный журнал с полуторавековой историей и путеводители стараниями главного редактора выглядели настолько современно, были настолько грамотно сделаны, что нащупать их взглядом в киосках печати или книжных магазинах было невозможно среди таких же ярких и профессионально исполненных обложек. Забавно, когда старики выглядят по-молодежному и шарят в трендах современной моды, но любим мы их не за это.
За главреда я тоже стыдился, опускал глаза, чтобы не видеть, как он, такой свежий и стильный, в таких узких брючках и в таком большом кабинете с прозрачными стенами ведет доверенный ему корабль к неминуемому и неизбежному, при этом отдает какие-то команды, вырабатывает новые стратегии, чувствует себя профессионалом. Нельзя, конечно, стыдиться за свое начальство и жалеть его, это оскорбительно выглядит, но такой уж я. И поэтому главред всегда смотрел на меня с некоторым сомнением: работу вроде делает хорошо, но мутный.