Один умелый сукин сын
Писать в тернете всех учил.
Пристал он к слову “беспридел”, -
Мол написавший не сумел
Запомнить, что не “и”, а “е”.
Ему в ответ бывалый зэк:
–Ты грамотей для своих лет!
А мне побольше лет и я
Неграмотен и жизнь моя
Прошла на нарах вся за-зря.
Филолог праздновать нача́л
И засмеялся аж – шакал!
А зэк ему ещё писать,
А в тексте вот что взял сказать:
-Ты знаешь, я вот тут смеюсь:
Ну грамотен ты, ну и пусть.
А всё же сам ты рассуди:
Ты ведь за партами все дни,
А я в тюрьме,
И “беспредел” начиркать ровно не сумел.
Ботаник недумевает тут
И пишет следующую муть:
А смысл в вашем сообщеньи?
Вы сделайте ‘довлетворенье
И поясните “за него”.
Ботаник снова за живот,
А зэк ничуть не огорчась,
Добил ‘брозованную мразь.:
-Ну ты тупой, хоть ты учён.
Прости конечно – моветон …
Я в том лишь смысле дал совет,
Что Умен ты для своих лет,
Что учишь всех, – будь то хоть дед.
И если уж на то пошло -
Видал ли ты за жизнь то зло,
Что нарекают – беспредел?
Конечно нет, – твой ворот бел.
Ботаник тут же покраснел
И с злобой вновь в ответ запел:
–Вы правы, я ведь не сидел,
И знать не знаю мерзких дел.
Но к вашему стыду скажу,
Что написание блюжу
Не с совершенных даже лет, -
Со школы помню тот завет, -
Где через “о”, где через “а”, -
Ведь это лишь всего слова…
*
Так разошлись два гордеца, -
Один умел умно писать,
Второму некогда, ведь он
Не на бумаге “чтит закон”.
Свадьба.
Так как я какой-никакой литератор, то я мог бы составить нижеописанную историю по-классике, – дескать
Но я решил закрутить посложнее, ну и заодно поближе к современности.
По-классике тоже можно было бы начать так: «в городе N жила-была такая-то». Можно было бы назвать и город натуральным именем, – никакого секрета в том нет, – но зачем нам эти подробности?
В посёлке городского типа жила девочка-умница. Детство её прошло – вместо спортивных секций или кружков по рисованию с музыкой – в воскресной школе. Мать её была набожной, отец был почти интеллигент, братьев и сестёр не было. Как и почти все дети того посёлка, по достижении необходимого возраста она уехала учиться в большой город.
Вернее, город-то был и вовсе не большим, в который она уехала, но после её родины он ей казался гигантским, – как в плане масштабов территории, так и в плане всяких развлечений, то есть магазинов, кафе и прочей, так надоевшей жителям этого города, разводиловки на деньги.
Помимо соблазнов невинных, встретились ей соблазны и греховные. Первый курс учёбы она боролась с собой и таки сберегла честь. По приезду на лето к родителям все стали отмечать в ней перемены, и не к лучшему. Отмечали все, что язык её как-то нехорошо упростился, появилась какая-то дерзковатая интонация. Все списывали, разумеется, на «переходный возраст» эти вновь явившиеся пороки. Пороки так же проявились и в одежде и в краске на лице.
Если бы она хотела победить городской соблазн, то не вернулась бы больше в город и бросила бы учёбу. А так, она всё лето вспоминала разнообразных ребят, представляла как они доступны, и очень понимала, что утонет в этом море слабости, если снова окунётся в него, – знала, что не выйдет уже сухой во втором году, по возвращении домой.
*
Жил в том же городке, куда ездила учиться «умница», мальчик Миша, её ровесник. Характер его опишем вскользь: он был себе на уме, не хам, но и не паинька, человек видевший только свою выгоду с самых малых лет; впрочем, в вещах фундаментальных жизненных умел сохранять благородство и, кто знает, если бы ему представился случай совершить даже подвиг, например, прыгнуть на гранату в толпе, то он может быть даже прыгнул бы.
На третий год учёбы девочки, с которой мы начали повествование, она прославилась не только в училище, но чуть ни во всём городе среди своих ровесников, как абсолютно доступная красавица, как бы свихнувшаяся на почве беспорядочных сношений. Миша тоже рассматривал её как неплохой вариант, но никак не мог найти подхода к ней, – хотя подход и вовсе был не нужен, достаточно было найти её номер или сайт и написать прямо о своём желании, и она бы не отказала, – но Миша не знал, что иногда бывает так вот просто.
Ребята, Мишины знакомые, рассказывали среди прочих пикантных историй, одну из ряда вон. Как-то раз два друга пригласили её к себе поразвлечся. И вот, когда поразвлеклись, а вернее, когда уже заканчивали «развлечение», она вдруг начала исполнять такое, что им стало не по себе. В абсолютном неглиже ей хотелось становиться в позу мостика, – что она и пыталась делать, – это у неё получалось не самым лучшим образом и, – неизвестно, то ли оттого, что не получалось, то ли не от этого, – она при этом стала вопить каким-то мерзким надрывающимся голосом, похожим как хрюкает свинья и рычит зверь – одновременно. Слов никаких она этим голосом не произносила, а просто выражала какую-то дикую эмоцию. Что это была за эмоция – тоже было непонятно, – то ли ей было плохо, то ли хорошо.
История эта разошлась очень широко, а вскоре стали появляться и новые, – менее ошеломительные, но тоже странные. Господа студенты, проводившие с ней время, стали повествовать одни и те же «пьесы». «Пьесы» эти были так похожи одна на другую, так что некоторые слушавшие стали сомневаться, дескать это есть одна и та же сцена, а те, кто на самом деле не был с ней, но очень хотел бы, просто перевирает чужие слова. Но такое мнение было несправедливым, так как умница действительно стала как бы тренировать своего некого, живущего в ней зверя рычать и орать.
В эти следующие свои экзорцистские припадки, когда по обычаю развлечение подходило уже к концу, она деликатно спрашивала у развлекающегося с ней: можно ли ей «покричать»? И развлекающиеся все как один замечали на этот счёт, когда рассказывали потом друзьям, что думали, будто ей охота по-женски простонать, как и водится. Они разумеется давали ей полное разрешение и та начинала по-зверски вопить, видимо, находя в криках какое-то высшее удовольствие, ну или какое-то дополнительное удовольствие к физическому. Так же все как один ужасались и думали, что она сошла с ума, наблюдая её безумие. Некоторые просто смотрели открыв рот, другие пытались бить по щекам, дабы привести её в приличные чувства.
Без чувств – вернее, как бы без них – она была лишь однажды, это в тот раз, который мы описали первым, – тогда она даже сама испугалась и после своего озверения то плакала (настоящими слезами), то смеялась таким осторожным смехом, как когда человек, например выигрывает приз в лотерею и побаивается, что это может оказаться неправдой. Теперь же, проорав мерзким голосом, каким только могла, она затем улыбалась тоненькой улыбкой, довольно щуря глазки, и вовсе не плача, и давая понять любовнику (или любовникам), что с ней очень даже всё хорошо, и, может быть, даже лучше, чем с кем бы то ни было.
Прошло сколько-то лет и Миша повзрослел. Он добился всего, чего только мог. И случилось в стране всем известное событие – мобилизация. При его финансах и кой-каких связях он бы мог попробовать дать взятку, но не стал, и по получении повестки, с лёгкой дрожью в груди отправился в назначенное число месяца в военкомат.
Оставим ту сторону его жизни, как изменила его война. Скажем только, что его не убило, хоть он и был два раза серьёзно ранен, но пришёл он с войны с ногами и руками… На службе он познакомился с одним славным тридцатилетним мужичком . Этот мужичок был военный по контракту, и воевал сразу после армии всю свою взрослую жизнь. Они подружились с Мишей во-первых на почве того, что толстоватый, круглолицый этот контрактник был почти земляк Мише, а во-вторых и просто понравились друг другу по характерам.
Когда война закончилась, то они пообещали сохранить дружбу. Обещание своё первым подтвердил толстячок и месяца через три, как он ушёл в отставку, устав от бесконечных взрывов и постоянного риска, позвонил Мише и пригласил на свою свадьбу. Миша, разумеется, с радостью согласился и в назначенное число приехал вместе с своей гражданской женой, с которой не успел до войны официально войти в брак, и которая верой и правдой ждала его несколько лет.
Свадьбу собирались гулять по-простому – в собственном доме толстячка. Миша, приехав к толстячку на свадьбу, немного заплутал на своей машине, пока искал его дом по незнакомым улицам. И тут произошёл некоторый эксцесс… Он долго доверял навигатору, который наконец завёл его в непроходимые какие-то дебри, – напротив домов почти не было дороги, а была только поляна шириной с дорогу, – очевидно было, что люди на автомобилях здесь нечастые гости. Миша проехал до того дома, где смог увидеть на нём и название улицы, и номер, и возле него остановился, чтобы позвонить другу и в разговоре найти наконец правильный путь.
И вот, пока он звонил, произошёл эксцесс. В окно довольно большой избы выглянула старуха, – толстая старуха с узенькими злобными глазами, – и начала поносить его самым хулительным матом:
– Тебе чего, подонок (такой-то, сякой-то), больше свою (поганую) колымагу поставить негде?! – орала она. – Вали (езжай – то есть) на (далеко) отсюда, вместе со своей (маткой)!!!
И прочее-прочее орала она, совершенно не поясняя даже причин своего гнева.
– Ладно, братан, – общался тем временем Миша по телефону в доброжелательном настроении, – на нас тут уже орут. Давай, я понял. Если опять не заблудимся, то через пять минут будем. Давай! Ха-ха.
Бабка тем временем совершенно обезумила и стала угрожать, что сейчас выйдет и спустит на них надрывающегося во дворе кавказца (кавказскую овчарку то есть).
Вся эта сцена длилась целых минут пять, в то время, как мы её описали за пять секунд. Заметить это нужно для того, чтобы понять – сколько вытерпел Миша, военный человек, не так давно вернувшийся из горячей точки, и слушающий такие жестокие упрёки в свой адрес и в адрес своей возлюбленной, да ещё и от гражданской жительницы, за которую он по-сути кровь проливал.
Причина, которой так и не узнал Миша со своей женой, и которую так и не соизволила обозначить старуха человеческим языком, была в том, что оказывается на этой самой лужайке, на которой он остановился, паслись коровы – щипали травку, – а в данный момент внук её пас их на настоящем пастбище и на этой дороге-поляне они щипали травку по вечерам и по утрам… И хотя по закону это была вполне себе дорога, но люди в этих местах настолько одичали, что установили уже свои законы. Так, кажется, обстоят дела на всех окраинах, в том числе и на «оукраинах»…
Миша продержался молодцом и не сказал бабке ни слова. Но, заведя мотор и начиная отъезжать, в то самое время, как бабка пошла за своим бешеным кавказцем, Миша решил-таки не ехать на праздник с испорченным настроением и сорвал гнев… Машин у Миши было две, – одна иномарка, дорогущая и красивая, а вторая – Нива, которую не жалко, чем она и удобна в езде по грунтовой местности. Миша был на Ниве и, отъезжая от дома бешеной старухи, решил, так сказать, демонтировать часть её палисадника, поддав газку, врезавшись и снеся целую метра два её заборчика. У Нивы даже ничего не поцарапалось, а от палисадника полетели щепки. Оба, Миша и его спутница, рассмеялись самым детским хулиганским смехом, – мол, и поделом.
Язык, что называется, до Киева доведёт, и Миша ровно через пять минут, выплутав из тех злых закоулков, очутился на празднике. Время было ещё обеднее и пока-что шла подготовка. Народу было немало, впрочем и немного – человек до пятидесяти. В дом, разумеется, все они не влезли бы, и так как время года было летнее и погода к тому же благоволила, то прямо напротив дома был накрыт длиннющий стол, собранный специально для праздника из подсобных дерево-материалов, – собран он был на скорую руку, так как под скатертью всё равно не видно, что он некрасивый…
Миша отыскал своего друга толстяка, готовясь поздравить его самыми горячими словами и пожеланиями. Толстяка он нашёл рядом со своей невестой, и все горячие слова Миши вмиг потушились в нём будто о лёд, – он увидел, что невеста есть никто иная, как та самая шлюха из его города, о которой речь шла в начале. Миша сухо пожал руку другу, даже не произнеся и приветствия, и то и дело переводя ледяной свой взгляд с его лица на лицо «невесты».
– Ты чего такой смурной, дружище? – обратился весело толстячок. – С дороги устал – понимаю. Сколько от вас до сюда – сотня, кажется?
– Да, чуть поменьше. Восемьдесят км. – рассеяно отвечал Михаил.
– Ну ладно, иди тогда отдохни. Присядь, налей чего-нибудь, а я сейчас подойду. Суета такая! В собственную свадьбу и то загоняли. А-ха-ха-ха!
Миша натужно улыбнулся. Его подруга не понимала этой перемены и очень заметила её, так что даже испытала стыд за Мишу, что он так почти грубо встретился с тем человеком, о котором столько ей рассказывал. Невеста же, бывшая та умница, тоже узнала Мишу и будто бы в один миг представила, что свадьбе не быть; лицо у неё приняло такое выражение, как бы готовое к наказанию, но не кающееся, – то есть она бы приняла как должное, если бы Михаил объявил её жениху о её репутации, но всё равно не пожалела бы о своих молодых приключениях.
К слову, заметим, что внешне с тех пор она много изменилась, – единственное, что было прежним, это лицо её, оно было таким же худощавым, разве чуть только припухшим теперь, – а вот чем ниже от лица, тем более тело её походило на матрёшку… Можно было предположить по этой несуразности её сложения, что к старости ноги её растолстеют натурально до слоновьих. Такой тип женщин довольно распространён в наше время и многие находят в их ожирении снизу и худобе сверху некую изюминку, может быть, нутром-то понимая, чем достигаются сии формы.
Как и было сказано, Мишу будто окатило чем-то холодным, и ключ к описанию его состояния даже не в холоде, а в самой резкости, с которой на него пал философский выбор: говорить или не говорить другу про эту девку. То, что друг не знал, в этом Миша не сомневался ни на секунду, – толстяк ещё на войне рассказывал про неё, как про умницу, красавицу, и что лучшей партии представить нельзя, – но Миша, разумеется, думать не думал, да и не интересовался особо, о ком он поёт, а оказалось вот что.
Когда они отошли и присели за длинный стол, на который только натаскивались пока закуски и алкоголь, подруга Миши тут же напала на него с допросами, но Миша её осадил с первых слов, сказав, что нахлынули воспоминания о войне. Подруга очень уважала его эту боль в его памяти и тут же с видом полного понимания, отошла познакомиться с гостями, как он ей и повелел в наставление, дабы оставила его в одиночестве.
Соврав, что нахлынули воспоминания, он почему-то действительно ненадолго задумался о войне, вспомнив одну картину, – хотя только что собирался запереться как Диоген в бочку, чтобы подготовить решение. Вспомнился ему один штурм с его участием. Сам штурм он плохо помнил, и теперь не смог бы рассказать всё по порядку из того, что видел своими глазами во время штурма. А этот самый его друг в то время работал на дроне-разведчике, – из-за того, что несколько располнел и поэтому переквалифицировался из штурмовика в специальность сидячую, но тоже смертоносную. Он потом, уже после штурма, показывал запись с неба Мише и другим солдатам, и Мишу эта запись в тот раз довольно поразила.
Дело было так. Враги готовили собственный штурм, но не знали, что нашим об этом было известно заранее. Наши приготовились в засаде встречать недоброжелателей. Враги, после вылазки из леса, стали было рассредоточиваться по парам, но успели пройти не более жалких десяти метров, как их начали расстреливать Миша и его компания.
Всё это в ужасающе отличном качестве снял на видео Мишин друг. Первому врагу-штурмовику пули попали в какое-то такое место, из которого полилась кровь, что успела за несколько секунд до его смерти вылиться в маленькую лужицу. Сам этот штурмовик умер как-то странно, – не как обычно умирают солдаты, то есть мгновенно, – а начал биться в конвульсиях, будто с кем-то успел подраться невидимым в эти несколько предсмертных секунд.
Другого его напарника застрелили возле дерева и на съёмке ничего не было запечатлено, кроме одного из подбегающих наших под это дерево. Одного человека из другой пары так же убили возле дерева, зацепив с расстояния, а его напарник, самым позорным образом, принялся было бежать, услышав стрекотню автоматов и увидев смерть друга, но сделав пару-тройку шагов, тоже растянулся на сером грунте и тоже из него потекла кровь. Три других пары закончили совершенно аналогичным образом.
– Такие дела творил, а теперь не могу взять и сказать. – задумался Михаил, проговаривая слова в себе. – Скажу – потеряю друга. Не скажу – предам друга. Что же делать-то?!
Задача у Миши была действительно не из простых. Друг его был тем типом мужиков, которые, пройдя какую-бы то ни было суровую школу жизни, будь то война или тюрьма, или ещё что, решают для себя раз и навсегда, что они на стороне жизни. Они грешники и прекрасно это знают, но хоть и не каются, да только свято чтут понятия о добре и зле, и отличат чёрное от белого без всякого там кого бы ни было светского образования, не читав умных книжек. Таких людей лучше не обвинять во лжи, – ибо известно, не буди лихо, пока оно тихо. Такие люди как взрослые дети, способные и расплакаться, жалея кого-нибудь, и любить не за тело, а за душу.
Думая свою думу, Миша вдруг рассмеялся при всей своей кручине:
– Ведь мелькала же у меня пару раз эта игривая мысль, что вдруг, как в каком-нибудь кино его невеста окажется той девкой! Ведь я же ещё когда познакомился с ним, когда он мне назвал своё село, подумал тогда первый раз; и второй раз подумал уже сегодня, когда ехал сюда. Впрочем зря я говорю – «думал», – я же не думал вовсе, а так только, в виде анекдота усмехался.
Во дела… Неужели такие совпадения возможны? Хотя, с другой стороны, может совпадение всего в том, что она как-то раз гуляла в нашей компании, и не приди я в тот вечер гулять, так может сейчас пил бы сидел, да веселился уж вовсю!
Вот как толстяк познакомился со своей невестой. Тогда он ещё был не совсем толстяк; они сидели с парой его друзей и с ней на скамейке возле одного дома; толстяк приехал в отпуск и по этому случаю немного выпивал и угощал своих друзей; девица же была двоюродной сестрой одного из этих, отдыхающих с толстяком, его друзей.
Толстяк играл на гитаре и пропевал:
И всё в таком духе. А под конец песни девица зачем-то взяла и чмокнула певца в щёку, из чего он с удивлением догадался, что она восприняла стихи песни на свой счёт, хотя он и думать не думал о ней во время исполнения. У неё были как раз серые глаза, хотя в юности имели цвет голубой, – теперь же “отчего-то” обесцветились и стали как бы пустыми.
Так “певец” в неё и влюбился настоящей целомудренной любовью. Нужно ещё заметить, что из друзей, да и вообще из местных односельчан никто не был в курсе об её “городском вояже”, то есть о составляющей вояжа. Она и решилась на то, грезя о развратной пропасти всё то первое лето после первого курса, потому что соблазняла её тайна, incognito. Это у них, в селе, стоило кому-то что-то сделать даже не очень значительное, то об этом рано или очень рано узнают, естественно, все. А в том городе , в котором она училась, даже в самом – не факт, что сплетни способны так широко расходиться, а чего уж говорить про такую даль, за восемьдесят километров от него.
И действительно, если бы не этот случай с Мишей, то наверно другого и не представилось бы во всю её жизнь, – ведь прожила же она уже с добрый десяток лет в этой тайне!
Сказать сам себе, сидя теперь в раздумьях, Миша, что, мол, многие женщины ведут “свободный” образ жизни и ничего в этом нет такого по нашим временам, он не мог, так как слишком уж “свободно” жила невеста его друга.
В селе же она себе такого не позволяла; были у ней за всё время до толстяка три ухажёра, но с ними как-то, – с каждым по отдельности, разумеется, – до свадьбы дело не доходило, а заканчивалось недолгим сожительством.
Толстяк про эти “местные” её отношения и сношения был наслышан, но прощал, – он ведь и сам был не евнух, и с женщинами имел опыт схожий в переводе на известное ему количество, не догадываясь, что опыт его меньше её раз в пятьдесят…
Миша находился как бы в горячке, только не физической, а умственной. Он знал, что нужно действовать без промедлений, ибо уже все собираются отправиться в ЗАГС и нужно эту поездку предотвратить. Ему как-то врезался древний афоризм о том, что «гонца с плохими вестями убивают», – он понял смысл этой ненависти в древние лета как нельзя лучше теперь, – такой гонец подобен человеку, доламывающему какую-нибудь дорогую вазу, которая была уже треснута.
Думы его были прерваны, – друг-жених, как и обещал, подошёл к нему сам и с доброй улыбкой взял его за плечо.
– Да не грусти, Михан, всё образуется. – сказал он, подсаживаясь, произнося эту шутку.
«Михан» опять натужно улыбнулся через каменную грусть свою.
– Ты, я смотрю, что-то совсем не в духе сегодня. – заметил толстяк. – Случилось чего по дороге что ли, или со своей поссорился?
– Да, действительно случилось.– ответил Миша. – Но ничего страшного, – так, ложечку дёгтя проглотил от вредного человека.
– Позвал бы его к нам – этого человека. Сказал бы: вместо того, чтоб вредничать, пошли лучше попразднуем. А? Хе-хе.
По этой фразе своего друга Миша понял, что тот в настоящем блаженстве, что он, может быть, и даже наверно, жил этим сегодняшним днём очень уже давно, и что наверно даже на войне ему этот сегодняшний день давал вдохновение.
– Ты с нами в ЗАГС поедешь? – спросил толстяк. А то смотри, это же всего-лишь формальность, – если у тебя настроения нет, то останься, подожди тут до вечерней кутиловки. Многие тут останутся.
Миша заикнулся было – уже слетало с губ слово о том, что не нужно бы и вовсе ехать в Загс, – да только не слетело и он ответил:
– Да что ты, как можно. Не уважаешь ты меня, а? Ха-ха-ха! – вдруг, как актёр, рассмеялся он действительно весёлым смехом.
Друг рассмеялся в ответ и встал.
– Ладно, я в дом. – сказал он. – Через полчасика отправляемся. Ты, кстати, пил уже? У нас тут, если выпимший, то можно за руль, – свадьбу не остановят. Но если не уверен, то скажи, – машину тебе обеспечу.
– Пока нет, но может ещё и выпью. – ответил Миша с интонацией ребёнка.
Толстячок ушёл и Миша снова насупился: что же делать? Миша стал представлять потенциальные последствия. Такой человек мог применить свои умелые к убийству руки хоть на кого, – да только наверно не применит ни к нему, Мише, ни к ней, его невесте, ни даже к самому себе, потому что уж слишком сильный духом. Наверно он станет пить впоследствии беспробудно…
Но сейчас – что сейчас? Он не поверит, он обвинит, что Миша наговаривает; а ещё если и сама блудница наврёт, что мол кристально честная, то тогда пиши пропала. Впрочем, после первого недоумения и самозащиты – защиты своего счастья – он, толстяк, таки поверит и тогда произойдёт страшная драма, от одного представления которой на душе у Миши ставало темно как перед грозой на небе.
Что же делать, что же делать, что же делать? Миша мысленно произносил эти слова, обращаясь почти что к самому Богу, или к судьбе, или к кому бы то ни было, – может к самому чёрту даже. И вот что произошло далее. Ответа не поступило и он, не имея другого плана, встал и ватной походкой направился в дом, чтобы сообщить всё, что имеет, а там будь что будет.
Слава богу до дома было довольное расстояние, чтобы ему попытаться хоть как-то набраться сил для своего подвига. «Удивительно, – поймал он себя на мысле, – да откуда такая слабость?! Я перед боем никогда такой слабости не чувствовал! То есть именно такой слабости, – слабость-то я чувствовал перед боем…»
Он вошёл в дом и тут же, в прихожей, мельком глянул в зеркало, висящее сбоку, – лицо его было бледное как у трупа, у настоящего трупа; голова его была слаба, он очень был бы рад, если бы этого дня как-нибудь не случилось вовсе, хотя бы даже ценой очень дорогой в плане материальных лишений.
Он прошёл коридор, затем комнату, – в которой, к слову, сидела невеста в белом платье с какими-то женщинами, беседуя с ними, – затем дошёл до зала, в котором тоже были люди, и стал в этом зале искать своего друга, чувствуя пик душевной муки. Друга что-то никак не находилось, – Миша подумал: «Может это судьба? Может всё-таки не надо его искать? А?» Ответа он, разумеется, не получил и дал ответ сам себе: нужно ехать в ЗАГС и там объявить перед самым подписанием документов. Миша рассчитывал таким способом набраться сил и смелости к этому времени.
С серо-жёлтым цветом лица он вернулся обратно за стол и сразу налил себе в первый попавшийся бокал из первой попавшейся бутылки. «Чёрт, долго же я думал. – проворчал он мысленно. – Неужели так сложно было сразу начать пить? Глядишь, уже и дело бы всё разрешил.» Этим последним предложением, этой надеждой на разрешение проблемы он так обличил свою нерешённую пока тьму, что снова стало тяжело и снова пришли все те же вопросы о том – справедливо будет всё-таки разбить сердце друга или нет? Зная своё потайное дно, единственное, чего Миша побаивался, это того, что он сейчас наклюкается и как-нибудь наврёт себе о долге чести, что, возможно, в пьяном виде даже посчитает глупостью свои трезвые муки.