Librarium
LOUISE MICHEL
LA COMMUNE
© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022
Предисловие автора
«Песни тюрьмы»Л. М.
- Когда толпа, сейчас немая,
- Начнет, как океан, роптать,
- На смерть себя приготовляя,
- Тогда пора Коммуне встать.
- О, мы пройдем толпой бессчетной,
- О, мы по всем путям придем;
- Придем, как мести дух бесплотный,
- И к ней друг друга призовем!
- Смерть впереди под сенью стяга,
- Знамена черные и кровь…
- Цветов багрянцы солнца влага
- Прольет в распаханную новь.
Коммуна стала историей.
Факты на расстоянии четверти века группируются и вырисовываются в их истинном свете.
На горизонте нынешнего дня сгрудились тучи событий в очертаниях почти тех же, как и тогда. С той лишь разницей, что тогда пробуждалась главным образом Франция, теперь – весь мир.
За несколько лет до своей «кончины» империя, корчась в предсмертных судорогах, стала цепляться за все, за пучок травы так же, как за скалу. Но низвергались и скалы, а империя все цеплялась своими окровавленными руками… Под ней разверзалась уже пропасть, – но она все еще держалась.
Только пора жение явилось той горой, которая, рухнув, раздавила ее.
Между Седаном[1] и нашими днями протекли события, кажущиеся призрачными, и мы сами – как привидения, видевшие такую гору трупов.
Эпоха Коммуны – пролог к той драме, которая передвинет ось социальных отношений человечества. Наш несовершенный язык не может передать все величие и весь ужас того прошлого, которое отходит, уступая место грядущему. В этой книге я попытаюсь воскресить трагические события 1871 года.
То было время, когда на обломках старого мира, переживавшего свой последний час, рождался новый мир.
Да, наши дни очень напоминают конец империи; только теперь репрессии возросли в своей ярости: наше время сумело превзойти кровавые ужасы, погребенные в жестоком прошлом.
Как будто можно чем-нибудь воспрепятствовать извечному стремлению к прогрессу. Нельзя убить идею картечью, так же как нельзя заковать ее в кандалы.
Тем скорее достигнем мы цели, чем яснее будет реальный идеал, более мощный и прекрасный, чем все те утопии, которые ему предшествовали.
Кроме того, чем тяжелее наша эпоха будет для масс, тем скорее будут они стараться изжить ее.
Написать эту книгу – значило вновь пережить те страшные дни, когда свобода, задев нас крылом, отлетела прочь, не выдержав грубой бойни; написать эту книгу – значило разрыть окровавленную могилу, где уснула Коммуна, в пламени пожаров повенчанная со смертью красным мученическим венцом.
Величие смерти! За храбрость героев Коммуны в последние часы ей прощены будут все слабости, все колебания, происходившие от ее глубокой честности.
В битвах грядущего мы уже не встретимся с великодушными предрассудками прошлого: потому что после каждого поражения из народа выпускают кровь, как на бойне.
Мы встретим в грядущем один лишь неумолимый долг.
Со стороны Версаля пала лишь ничтожная горсточка людей, и в жертву каждому версальцу принесены были тысячи жизней коммунаров. Последние падали безымянные, без числа. Определить количество трупов никто не сумел бы; по официальным спискам, выходило тридцать тысяч, но ближе к истине было бы сказать: более ста тысяч.
Трупы увозили возами, но новые горы их появлялись на месте убранных. Вся земля усеяна была телами мертвых, точно огромное поле, усеянное зерном во время посева. Трупные мухи тучами кишели над бойней: число их испугало самих палачей.
Было мгновение, когда мерцала надежда на мир и свободу. О прекрасная мечта наших отцов! Ты укрепляла дух, тобой жила земля и живет!.. Как запоздало твое осуществление! Но пускай – тем прекраснее ты воссияешь в грядущем!
Суровые этапы проходим мы; но не вечно будем идти по ним. Вечен лишь прогресс, зажегший на горизонте маяк нового идеала, в ту минуту, когда был достигнут тот, который еще вчера казался несбыточной утопией.
Ведь и наше отвратительное время показалось бы райским тому, кому приходилось вести борьбу с хищными зверями за пищу и берлогу.
Пещерные времена прошли; отойдет в тень забвения и наша эпоха. Не сегодня, так завтра и та и другая эпохи будут одинаково в прошлом.
В бессонные ночи, стоя под ружьем, мы любили говорить о битвах за свободу. Так и теперь, в чутком ожидании нового жерминаля[2], мы будем рассказывать о днях Коммуны и о тех двадцати пяти годах (не дольше ли целого столетия тянулись они?!), о четверти века, протекшей с гекатомбы 1871 года до занимающейся ныне зари новых дней.
Наступают героические времена. Как пчелиные рои весной, сплачиваются массы. Рождаются барды новых эпопей. Не накануне ли мы нового боя, когда придет весна и призрак Мая укажет нам путь…
Лондон, 20 мая 1898 г.
Часть первая
Агония империи
I
Пробуждение
Ужасная ночь Второй империи окутала Францию после декабрьского переворота; страна казалась мертвой. Но в эпохи, когда нации кажутся мертвыми, жизнь растет и крепнет в тишине. События перекликаются, как эхо; так струны своим дрожанием заставляют согласно дрожать другие струны.
За этой кажущейся смертью обычно следует могучее пробуждение; все вдруг в результате незаметной и медленной эволюции как-то сразу преображается.
Источник сил начинает бить из недр человечества. Люди группируются и действуют под влиянием этих сил так, что поступки кажутся опережающими самые стремления; события обгоняют друг друга; в этот час сердца закаляются, как сталь мечей в горниле.
Проносятся циклоны; небо и земля сливаются в сплошную ночь; как человеческие груди, волны хрипят и яростно хватают скалы белопенными своими когтями; кажется тогда, что живешь в глубине веков во власти разнузданных стихий.
Но нет, – в революционную пору все стремится к грядущему, все идет вперед…
Над миром пролетала свобода, и за границей раздавались громкие призывы к борьбе за обездоленных, и были эти голоса уже интернациональными.
При Бонапарте паутина полицейских заговоров начинает обнажать свои хитросплетения: удушение Римской республики, отвратительная подоплека китайской и мексиканской экспедиций, воспоминание о жертвах государственного переворота – все это следовало как тень за тем, кого Виктор Гюго назвал Наполеоном Малым. Он купался уже в крови по брюхо своей лошади.
Болотные испарения нищеты поднимались отовсюду, и не милостыне «Общества имени наследного принца» под силу было осушить это болото. Однако Париж платил крупные налоги в пользу этого общества и еще задолжал ему миллиона два.
Страх, окружавший веселье Елисейского дворца, традиции Первой империи, пресловутые семь миллионов голосов (вырванных путем застращивания и подкупа) – все это окружало как будто неприступной стеной Наполеона III.
А он, косоглазый, надеялся и дальше так царствовать, хотя стена давала уже трещины, пока через Седанскую брешь не хлынула наконец революция. Поистине, никто из нас не мог себе и представить, что могло бы сравниться с преступлениями империи!
По выражению Рошфора[3], то время и наше походят друг на друга как две капли крови. В то кошмарное время, как и сегодня, поэты воспевали эпопею будущей жизни и смерти: одни – в пламенных строфах, другие – с горькой усмешкой.
Как наши тогдашние песни были бы своевременны и теперь!..
Бросая властям в лицо обвинения в гнусности, в словах не стеснялись. Песня «Баденгетт»[4] вызвала глухую ярость императорской шайки…
Одним из веселых тюремных воспоминаний рисуется нам эта песенка, пропетая однажды вечером хором всеми узниками Версальской тюрьмы. Две коптилки освещали наши тела, распростертые на земле вдоль стен.
Для стороживших нас солдат империя и в 1871 году все еще была в силе. И они приходили в ярость, а вместе с тем и в ужас от нашего пения. Они угрожали, что нас строжайше накажут за оскорбление его величества императора.
Другой припев, популярный в массах в конце империи, тоже выводил из себя наших «победителей».
Убеждение в прочности империи было еще столь велико в рядах версальской армии, что в приказе о моем предании суду, врученном мне в исправительном доме, я (как и многие другие, конечно) прочла следующее:
Вследствие отношения докладчика и заключений Императорского Комиссара касательно предания 6-му военному суду и т. д.
Правительство не ломало себе головы над изменением формулы.
Долгое время возмущала нас терпеливая готовность масс к страданиям в последние мучительные годы правления Наполеона III. Мы, энтузиасты свободы, предугадывали ее ранее масс, и наше нетерпение было несравненно сильнее…
О, как давно уже хотелось нам вырвать окровавленное сердце из груди и бросить его в лицо императорскому чудовищу!
Как давно уже с холодной решительностью повторяли мы стихи из поэмы «Возмездие» Виктора Гюго:
У тирании была тогда всего одна голова. Нас обволакивала светлая греза о будущем, и виновник декабрьского переворота казался нам единственным препятствием на пути к свободе.
II
Похороны Виктора Нуара
Тысяча восемьсот семидесятый год открывается трагически: Пьер Бонапарт[6] убивает Виктора Нуара[7] в своем доме в Отейле, куда тот отправился вместе с Ульриком де Фонвьелем как секундант Паскаля Груссэ[8].
Это хладнокровное убийство довело до предела отвращение, внушаемое Бонапартами.
Как дрожит на арене бык, двигая кожей, утыканной копьями, так дрожали от бешенства массы.
На похоронах Виктора Нуара взрыв казался неминуем. Это убийство было одним из тех роковых событий, после которых падают самые крепкие тирании.
Почти все отправившиеся на похороны собирались вернуться домой уже при республике… или не возвращаться вовсе.
Вооружились всем, что могло пригодиться в бою, от револьвера до циркуля.
Казалось, что наконец чудовище империи будет схвачено за горло.
Что касается меня, у меня был с собой кинжал, украденный у дяди в то время, когда я бредила Гармодием. Я оделась мужчиной, чтобы никого не стеснять и не стесняться. Бланкисты[9] и большая часть революционеров, по крайней мере все монмартрские, были вооружены; в воздухе чувствовалось дыхание смерти, предвиделось близкое освобождение.
Империя стянула все свои силы; со времени декабрьского переворота не видели еще такого движения на улицах.
Шествие растянулось на далеком пространстве, сея вокруг себя своеобразный ужас: время от времени по толпе пробегали странные ощущения; несмотря на холод, глаза горели, как пламя. Казалось: мы – сила, против которой ничто не устоит; думали, что торжество республики обеспечено.
Но милый старый Делеклюз[10], сумевший через несколько месяцев умереть героем, вспомнил вдруг про декабрь и из опасения бесполезных жертв, которые могли исчисляться тысячами, уговорил Рошфора отказаться от мысли провожать тело в Париж и присоединиться к мнению тех, которые хотели нести его прямо на кладбище. Кто может сказать, бесполезны ли были бы жертвы? Все считали, что империя начнет нападение, и держались наготове.
Часть делегатов синдикальных камер стояла за то, чтобы нести останки в столицу и идти к конторе «Марсельезы»; другие высказывались за то, чтобы следовать прямо на кладбище.
Луи Нуар, про которого думали, что он полон жажды мести за убитого, решил вопрос, заявив, что он не желал бы для брата кровавых похорон.
Однако те, кто хотел нести тело в Париж, не уступали.
Разногласия дошли до того, что был момент, когда по толпе проходила зыбь: человеческие волны готовы были ударить одна о другую. Между ними образовывалось уже пустое пространство…
Опустив голову, мы возвращались… все еще в империю, не в республику. Некоторые даже собирались покончить с собой, но раздумали: они поняли, что чем больше преступлений совершит империя, тем сильнее будет и общее стремление к освобождению.
Один из поводов к этому, и притом превосходный, был, правда, упущен, но в конце концов восторжествовало мнение, что единственным результатом такой отчаянной попытки восстания было бы его подавление, ибо империя успела мобилизовать все свои силы.
Варлен[11], не менее храбрый, чем Делеклюз, писал из тюрьмы, что если бы сражение было дано в тот день, самые горячие солдаты революции погибли бы. Он поздравлял Рошфора и Делеклюза с тем, что они присоединились к этому взгляду.
Пьер Бонапарт был предан суду в июне 1870 года в Туре. Суд был чистейшей комедией, и приговор – уплата смехотворного штрафа 25 тысяч франков для обеспечения семьи Виктора Нуара – еще более усилил всеобщее возмущение, вызванное преступлением…
III
Война. – Официальные телеграммы
Наполеон III, 2 декабря проделавший свое «18 брюмера»[12], желал иметь и свой Аустерлиц[13]: вот почему с самого начала все поражения назывались победами.
Тогда все, подвергавшиеся избиениям за то, что бесстрашно взывали к миру; все те, кто писал: «Поход на Берлин – это не военная прогулка», поднялись, как один человек, не желая допустить вторжения.
Народное сочувствие было с ними, под официальными вымыслами угадывали правду, которая впоследствии выплыла на свет при опубликовании правительственных телеграмм.
Официальное следствие о войне 1870–1871 годов осветило истину, правда, неофициально известную и раньше.
Вот какие сведения посылались из восточных департаментов в военное министерство, которое уверяло, что в армии нет недостатка ни в чем, вплоть до пуговиц на гетрах, и что все дешево:
Мец, 19 июля 1870 г.
– Генерал де Файи доносит, что 17 батальонов его корпуса прибыли. Тут же передаю его депешу крайне срочного характера.
– Запасов никаких, в казначействах нет денег, так же как и в корпусах; жду звонкой монеты. Нуждаемся во всем и во всех отношениях. Пришлите несколько повозок для штабов, здесь их нет вовсе. Пришлите также походные кухни.
Двадцатого июля генеральный интендант Блондо, заведующий хозяйственно-административной частью военного министерства, писал в Париж:
Мец, 20 июля 1870 г., 9 ч. 50 м. утра
– В Меце нет ни сахара, ни кофе, ни риса, ни водки, ни соли; мало сала и сухарей. Спешно вышлите по крайней мере миллион пайков в Тионвилль.
Генерал Дюкро в тот же день писал военному министерству:
Страсбург, 20 июля 1870 г., 7 ч. 30 м. веч.
– Завтра останется едва полсотни людей для защиты крепости Неф-Бриссак и форта Мортье. Птит-Пьер и Лешлямбер тоже оставлены без гарнизона: это следствие приказаний, отданных нам. Кажется, можно положительно утверждать, что пруссаки уже владеют всеми проходами Черного Леса.
В самом начале августа количество защитников на границах не превышало 220 000 человек.
Мобильная гвардия, которой до сих пор пользовались только при усмирении мятежников и которая в мирное время существовала лишь в ведомостях военного министерства, была теперь приведена в боевую готовность.
Вдруг до Парижа долетело – неизвестно, каким путем – известие, что какой-то генерал не мог найти своих войск. Подобной шутке никто не верил. Однако, читая следующие строки в официальном следствии о войне 1870 года, приходится признать, что дело было именно так:
Генерал Мишель – Военному министерству в Париже
– Приехал в Бельфор, не нашел своей бригады, не нашел начальника дивизии. Что мне делать? Не знаю, где мои полки.
Согласно тем же официальным депешам, запасы, срочно вытребованные генералом Блондо 20 июля, не прибыли в Тионвилль еще 24-го, как об этом свидетельствует донесение командира 4-го корпуса Главному штабу в Париж:
Тионвилль, 24 июля 1870 г., 9 ч. 12 м. утра
– У 4-го корпуса нет до сих пор ни кухонь, ни лазаретов, ни повозок для штабов и войск; все в полном расстройстве.
Невероятная «забывчивость» продолжается.
Интендант 3-го корпуса – Военному министерству
Мец, 24 июля 1870 г., 7 ч. вечера
– 3-й корпус выступает завтра, а у меня нет ни лазаретных, ни хозяйственных служащих, ни походных коек, ни сена для лошадей, ни обоза, ни весовых инструментов, а в 4-й кавалерийской дивизии – даже ни одного интендантского чиновника.
Серия таких депеш продолжается без перерыва – весь июль и август. Что это: роковое стечение обстоятельств, растерянность, неосведомленность? Телеграммы говорят о вопиющей халатности:
Помощник интенданта 6-й дивизии по продовольственному снабжению – Военному министерству, Париж
Мезьер, 25 июля 1870 г., 9 ч. 20 м. утра
– В Мезьере сейчас нет ни сухарей, ни солонины.
Начальник артиллерийского парка 3-го корпуса – начальнику артиллерии, Военное министерство, Париж
– Снаряды для орудий не прибывают.
Начальник штаба – Военному министерству, Париж
Мец, 27 июля 1870 г., 1 1/4 ч. ночи
– Войска продолжают прибывать без патронов и палаток.
Начальник штаба – Военному министерству, Париж
Мец, 29 июля 1870 г., 5 ч. 60 м. утра
– Нет сухарей, чтобы двигаться вперед.
Маршал Базен – генералу Ладмиро, в Тионвилль
Буле, 30 июля 1870 г.
– Вы должны были получить бюллетень за № 5, в котором вам сообщалось о больших передвижениях войск по направлению к Саоре и о прибытии прусского короля в Кобленц. Вчера я видел императора в Сен-Клу. Ничего еще не решено относительно операций, которые должна будет предпринять французская армия.
Кажется, склоняются к наступательным действиям 3-го корпуса.
Как раз в это время Руер[14] говорил своему повелителю:
– Благодаря вашим заботам, государь, Франция готова.
Не прошло и дня, как почувствовали, что ничего не готово: не готово и десятой части того, что требовалось.
Пока шел обмен этими секретными, конечно, депешами, горсточка людей, рассыпанных на всем протяжении границ, отступала перед полчищами Вильгельма.
Сорок пруссаков, следуя по берегам Лаутера, встретили там слабые отряды и быстро рассеяли их; это была дивизия генерала Дуэ.
Во Фрешвиллере Мак-Магон[15], опираясь, с одной стороны, на Рейхсгофен, а с другой – на Эльзангаузен, спокойно дожидался генерала Файи, который не приходил, не замечая, что маленькими группами пруссаки мало-помалу собираются в долине. (Это была армия Фридриха Прусского.) Когда их набралось до 100 тыс. с 400 орудиями, они перешли в наступление, обрушившись сразу на оба крыла французов.
Так был захвачен Мак-Магон с его 40 тыс. корпусом; тогда, как и некогда, пожертвовали собой кирасиры; это дело вошло в историю под именем рейхсгофенской атаки.
В тот же день имело место поражение Второго корпуса при Форбахе.
Разгром шел быстро.
Депеши следовали друг за другом, все более и более печальные.
Помощник начальника дивизии – начальнику дивизии в Меце Верден, 7 августа 1870 г., 5 ч. 45 м. вечера
– В Вердене недостает продовольствия: вина, водки, сахара, кофе, сала, сухих овощей и свежей говядины; просьба спешно снабдить оружием 4000 человек мобильной гвардии.
Но посылать было нечего, как показывает следующая телеграмма:
Интендант 6-го корпуса – Военному министерству,
Париж
Шалонский лагерь, 8 августа 1870 г., 10 ч. 52 м. утра
– Получил от главного интенданта Рейнской армии просьбу о 500 000 походных пайков.
У меня совершенно нет сухарей и других продуктов, за исключением сахара и кофе.
Рассказ генерала Фроссара не оставляет никакого сомнения в бедственном для нас положении вещей:
«Общее число наших войск достигало вначале едва 200 000 человек; по приходе различных частей оно могло быть доведено до 250 000, но никогда не превосходило этой цифры. Генеральный штаб насчитывал к 1 августа 1870 г. 243 171 человека».
«Организация материальной стороны была явно недостаточна; командующие корпусами не имели понятия об общем плане кампании. Мы знали только, что встретимся с германскими силами, равными приблизительно 250 000, и что в весьма короткий промежуток времени число это может быть удвоено».
В книге подполковника Прево «Французские крепости в войну 1870 г.» читаем не менее убийственное показание:
«Когда Пруссии была объявлена война, ни в одном из городов, расположенных вокруг немецкой границы, не было подходящего вооружения – в особенности же не хватало лафетов; нарезные стволы и новые орудия были там редкостью; так же обстояло дело с боевыми припасами и провиантом и со всякого рода снабжением».
В трудах генерала Паликао[16] находим такое письмо одного из высших офицеров:
Прибыв в Страсбург (тому около 12 дней), я был поражен слабостью военной администрации и артиллерии. Вы, вероятно, не поверите, что в Страсбурге, этом крупнейшем арсенале на восточной границе, невозможно было найти штыков, круглых щитков и коробок для ружей.
Первое, что говорили все батарейные командиры, это: надо беречь снаряды, потому что их нет.
Действительно, в сражении 7 августа батареи митральез и другие должны были надолго оставить поле сражения и отправиться за снарядами в резервный парк, который сам был весьма скудно снабжен.
6-го, когда был отдан приказ взорвать мост, во всем корпусе – ни в его саперных, ни в артиллерийских частях – не нашлось лишнего пороха.
Пруссаки вошли во Францию одновременно через Нанси, Туль и Люневиль.
Фридрих шел на Париж, преследуя Мак-Магона, а последний, недалекий и упрямый, не мог придумать ничего лучшего, как молиться Реймской Божьей Матери; или, быть может, в трогательном согласии с Евгенией, которая называла этот злосчастный ряд поражений «своей войной», он молился какой-нибудь андалузской Мадонне[17].
Молодой Бонапарт, которого мы называли «маленьким Баденге», а старые «кожаные штаны» заранее величали Наполеоном IV, забавлялся тем, что после сражений подбирал на полях пули, в возрасте, в котором столько детей-героев сражались в майские дни как взрослые.
Смешное примешивалось к трагическому.
IV
Ля-Виллетское дело. – Седан
Только республика могла спасти Францию от гибели, смыть с нее позор двадцати лет империи, открыть настежь двери к будущему – двери, заваленные грудой трупов.
В Монмартре, Бельвиле, в Латинском квартале революционеры – и больше всех бланкисты – призывали к оружию.
Военные поражения были всем известны, хотя правительство сознавалось только в одном – в неудаче кирасирской атаки.
Все знали, что четыре тысячи трупов и несколько тысяч пленных – это все, что осталось от корпуса Фросара.
Знали, что пруссаки утвердились на французской территории. Но чем ужаснее было положение, тем больше росла вера. Республика залечит все раны, вдохнет мужество в сердца.
Республика! Недостаточно жить для нее, за нее хочется умереть.
Вот при каком состоянии умов произошло ля-виллетское дело 14 августа 1870 года.
Бланкисты надеялись, что им удастся провозгласить Республику еще раньше, чем рухнет прогнившее здание империи.
Для этого надо было иметь оружие, а так как его было недостаточно, то решено было начать с взятия казармы пожарных, помещавшейся на бульваре Ля-Виллет № 141, кажется; там можно было бы раздобыть оружие.
В казарме было много хорошо вооруженных людей, но полиция, неизвестно кем предупрежденная, напала на революционеров. Подкрепления, прибывшие с Монмартра, увы, слишком поздно, увидели на пустом бульваре, где с шумом захлопывались ставни, карету, в которую бросили арестованных Эда[18] и Бридо[19], окруженных шпиками и глупцами, которые кричали им вслед:
– К пруссакам!
И на этот раз все было кончено, но случай должен был представиться вновь.
Шестнадцатого августа род частичного успеха, достигнутого Базеном в Борни, был намеренно раздут правительством для успокоения доверчивого населения, между тем как он, по-видимому, только еще более замедлил продвижение французской армии.
Бои при Гравелотте, Розенвилле, Вионвилле и Марс-ля-Туре были последними сражениями до соединения двух прусских армий, которые окружили французскую полукольцом.
Скоро круг должен был замкнуться. Правительство продолжало сообщать о победах.
Этот шум «побед» способствовал скорейшему осуждению на смерть Эда и Бридо. Даже некоторые радикалы называли ля-виллетских героев бандитами. Так, Гамбетта[20] потребовал немедленной расправы с ними – без суда. Ля-виллетский заговор был в течение некоторого времени очередным пугалом для буржуазии.
Однако революционеры не были одиноки в своей правильной оценке положения вещей и людей.
Даже в самой армии было несколько офицеров-республиканцев. Один из них, Натаниель Россель[21], написал отцу (того же 14 августа, когда была сделана попытка провозгласить Республику в Париже) следующее сохранившееся в его посмертных бумагах письмо:
С начала войны у меня было много довольно странных приключений, но – любопытная вещь – меня ни разу не посылали на линию огня. Если я иногда и отправлялся туда, то лишь по собственному желанию; вообще я мало подвергался опасности.
В Меце я не замедлил убедиться в бездарности наших начальников, генералов, штабных, неизлечимой бездарности, открыто признанной всей армией, а так как я привык доводить свои выводы до конца, то еще до 14 августа я стал подумывать о том, как бы прогнать всю эту шайку.
Я придумал для этого способ, который казался мне неплохим. Помню, мы прогуливались как-то вечером, я и мой товарищ X., благородный и решительный человек, вполне разделявший мой образ мыслей, мимо шумных отелей улицы Клерков, где с утра до вечера толпились экипажи, верховые лошади, сновали интенданты в расшитых мундирах – словом, блистал вызывающе нарядный и оживленный штаб. Мы осмотрели все входы и выходы, расположение дверей, думая о том, как легко было бы с полусотней решительных людей захватить этих молодчиков… И вот мы стали искать этих пятьдесят человек, но не могли найти и десятка…[22]
Замечательная вещь! В то самое время, когда деспоты завершают свое гнусное дело, люди, совершенно незнакомые друг другу, мечтают почти одновременно: одни о том, чтобы провозгласить Республику-освободительницу, другие – о том, чтобы избавить армию от наглого и развратного офицерства императорских штабов.
Между тем депеши громко трубили о победах (на деле это были поражения), и Эд и Бридо были бы, конечно, без всяких проволочек казнены, если бы этому не помешало письмо Мишле[23], покрытое тысячами подписей – протестов против задуманного преступления.
Какой-то ураган трусости охватил Париж в эти последние дни агонии империи; дело дошло до того, что некоторые лица, давшие охотно свою подпись, изъявляли желание снять ее, говоря, что они не хотят рисковать своей головой.
Так как дело касалось головы наших друзей, Эда и Бридо, то должна сознаться, что я не сняла ни одной из подписей с тех листов, которые были у меня на руках.
Нам троим – Адели Эскирос, Андрэ Лео[24] и мне – поручено было отнести объемистую петицию парижскому губернатору, генералу Трошю[25].
Нелегко было к нему проникнуть, но рассчитывали на женскую смелость, и, надо сказать, рассчитывали с полным правом.
Чем больше уверяли нас, что проникнуть к губернатору нельзя, тем настойчивее становились мы.
Мы почти силой ворвались в приемную, уставленную скамейками вдоль стен.
Среди комнаты мы увидели столик, заваленный бумагами. Тут-то посетители обыкновенно ожидали губернатора; мы были одни.
Нас хотели вежливо выпроводить, но мы, усевшись на одной из скамеек, заявили, что мы пришли от имени парижского народа для передачи в собственные руки генерала Трошю бумаг, о содержании которых он должен быть поставлен в известность.
Слова «от имени народа» произвели известное впечатление; нас не посмели выгнать, но с изысканной учтивостью стали предлагать положить нашу петицию на стол; однако добиться этого от нас было невозможно.
Тогда один из присутствующих вышел и возвратился с каким-то человеком, которого назвал секретарем Трошю.
Последний вступил с нами в переговоры, заявив, что в отсутствие Трошю он уполномочен принимать все адресованное генералу; он согласился расписаться в получении адреса, который мы ему вручили, после того как убедились, что нас не обманывают.
Секретарь, казалось, не был нисколько возмущен нашим ходатайством и находил вполне естественными все принятые нами меры предосторожности.
События не ждали и, несмотря на уверения секретаря, что парижский губернатор питает величайшее уважение к воле народа, мы жили в постоянном страхе и опасении услышать вдруг, что казнь приведена в исполнение в какой-нибудь момент приступа правительственного бешенства.
Так как по течению Мааса спускались немцы, то французская армия расположилась у Седана. По этому поводу в официальном рапорте генерала Дюкро – того самого, который должен был «вернуться или мертвым, или победителем», однако не вернулся ни тем, ни другим – читаем следующее:
Крепость Седан имела свое стратегическое значение, ибо, соединяясь со всеми другими нашими позициями через Мезьер и разветвления Гюзона, служила единственным коммуникационным пунктом для снабжения армии, действующей на север от Меца; между тем она была очень слабо защищена, не имела ни провианта, ни снарядов, ни вообще каких-либо запасов; у некоторых орудий было по 30 снарядов, у других – по 6, а большинство совсем не имело банников.
Первого сентября французы были окружены здесь и истолчены, как в ступке, германской артиллерией, занявшей высоты.
С нашей стороны пали два генерала: Трейяр (убит) и Маргерит (смертельно ранен).
Тогда Боффресон по приказанию Дюкро бросил все свои дивизии против прусской армии. Тут были полки: 1-й гусарский и 6-й стрелковый – из бригады Тильяра; 1-й, 2-й и 4-й полки африканских стрелков – из бригады Маргерита.
Эта Седанская атака была ужасна и вместе с тем героически прекрасна.
Зрелище было столь величественно, что сам старый Вильгельм воскликнул:
– Какие храбрецы!
Резня была такая, что город и поля были усеяны трупами.
В этом море крови французский и германский императоры могли вволю утолить свою жажду.
Второго сентября в вечернем тумане армия-победительница, расположившись на высотах, пела хвалебные гимны богу войны, к которому в то же самое время взывали и Бонапарт с Трошю.
Мелодические голоса немцев звучали так мечтательно, так сентиментально над обагренными кровью полями.
Наполеон III не нашел в себе мужества отчаяния: он и с ним более чем 80-тысячная армия сдались в плен. Он сдал все свое оружие, знамена, 100 тысяч лошадей, 650 орудий.
Империя рухнула и была погребена так глубоко, что о возрождении ее не могло быть и речи.
Герой декабря, кончив Седаном, увлек за собой в пропасть всю свою династию.
От империи остался только пепел легенд.
Седанских пленников увели в Германию.
Шесть месяцев спустя комиссия по ассенизации полей сражения приказала разрыть ямы, куда в спешке грудами бросались трупы. Их облили смолой и, обложив ветвями лиственниц, подожгли.
Затем, чтобы уничтожить все следы, посыпали место пожарища известью.
В тот год негашеная известь была великой пожирательницей людей.
Часть вторая
Республика 4 сентября
I
4 сентября
Сквозь ужас, который вкушала империя, мысль о том, что ей приходит конец, распространялась по Парижу, а мы, энтузиасты, мы бредили социальной революцией в широчайшем и возвышеннейшем смысле этого слова.
Те, кто прежде кричали во все горло: «В Берлин», – продолжали, правда, утверждать, что французская армия всюду побеждает. Однако уже в их речах начинали проскальзывать позорные намеки на возможность капитуляции; но им бросали их обратно в лицо, говорили, что Париж скорее умрет, чем сдастся, и грозили, что будут бросать в Сену тех, кто распространяет подобные предположения. И они тихонько отходили в сторону.
Второго сентября вечером слухи о победе, исходившие из подозрительного, т. е. правительственного, источника, внушили нам мысль, что все потеряно.
Волны народа весь день наполняли улицы, а ночью толпа возросла еще больше.
По требованию Паликао, заявившего, что он получил важные телеграммы, 3 сентября состоялось ночное заседание Законодательного корпуса.
На площади Согласия толпились группки людей; такие же группки стояли на бульварах, оживленно переговариваясь друг с другом: в воздухе чувствовалась гроза.
Рано утром какой-то молодой человек, прочитавший одним из первых правительственное сообщение, пересказывал его с жестами крайнего изумления; его тотчас же окружили с криками «пруссак!» и свели к посту Бон-Нувель, где на него набросился какой-то полицейский агент и смертельно ранил его.
Другого, утверждавшего, что он только что прочел сообщение о поражении, убили бы на месте, если бы один из нападавших, человек, как видно, добросовестный, случайно не поднял глаз и не заметил на стене следующую прокламацию, которую в эту минуту читал весь Париж, пораженный как громом.
Совет министров – французскому народу
Великое несчастье постигло родину. После трех дней героической борьбы, которую армия маршала Мак-Магона вела против трехсот тысяч неприятелей, 40 тысяч наших были взяты в плен. Генерал Вимпфен, принявший командование армией вместо маршала Мак-Магона, тяжело раненного, подписал капитуляцию; этот жестокий удар не поколеблет нашего мужества.
Париж находится теперь в состоянии обороны; военные силы страны организуются; не пройдет и нескольких дней, как под стенами Парижа будет новая армия.
Другая армия формируется на берегах Луары.
Ваш патриотизм, ваше единение и ваша энергия спасут Францию.
Император взят в плен во время боя.
Правительство, в согласии с общественными властями, принимает все меры, которых требует важность происходящих событий.
Совет министров
Граф де Паликао, Анри Шевро, адмирал Риго де Женуйи, Жюль Брам, Лятур д’Овернь, Гранперре, Клеман Дювернуа, Мань, Бюссон, Бильо, Жером Давид
Как бы ловко ни была составлена эта прокламация, никому и в голову не приходила мысль, что империя могла пережить подобную сдачу целой армии со всеми пушками, оружием, обозом, со всем тем, что требуется для борьбы и победы.
Париж не стал беспокоиться о судьбе Наполеона III: Республика, еще не провозглашенная, уже существовала в сердцах.
И вопреки позору поражения, позору, павшему на империю, на лицах сиял свет Республики, ее отблеск; будущее открывалось в лучах славы.
Море людей заполняло площадь Согласия.
В глубине выстроились в боевом порядке последние защитники империи: муниципальная гвардия и городская полиция, считавшие своим долгом повиноваться дисциплине отходящего режима, хотя все прекрасно знали, что его не удастся воскресить из мертвых.
К полудню на улицу Ройяль стали прибывать вооруженные национальные гвардейцы.
Тогда муниципальные гвардейцы обнажили сабли и построились тесным строем; вместе с полицейскими они отступили, как только национальная гвардия двинулась вперед в штыки.
По толпе пробежал крик. Как буря, к самому небу взвился возглас: «Да здравствует Республика!»
Городская полиция и муниципальная гвардия окружали здание Законодательного корпуса, но напирающая толпа придвинулась вплоть до решеток с криками:
– Да здравствует Республика!
Республика! Это звучало как греза! Наконец-то!
В воздухе сверкнули сабли полицейских. Решетки были разбиты; толпа вместе с национальной гвардией хлынула в Законодательный корпус.
Шум прений доходит до площади; время от времени воздух рассекает крик: «Да здравствует Республика!»
Вошедшие бросают в окна бумажки с именами предполагаемых членов временного правительства.
Толпа поет «Марсельезу». Но империя осквернила этот гимн, и мы, революционеры, больше его не поем.
Песенка о крестьянине-простаке разрезает воздух своим волнующим припевом:
Мы чувствуем, что мы и есть мятеж, и мы жаждем его.
Продолжают сыпаться билетики с именами; некоторые из них, например Ферри[26], вызывают ропот, но другие говорят:
– Что за беда?! Раз у нас Республика, всегда можно будет сменить тех, кто не подходит.
Списки составляются депутатами. На одном из них значатся Араго[27], Кремье[28], Жюль Фавр[29], Жюль Ферри, Гамбетта, Гарнье-Пажес[30], Глэ-Бизуен[31], Эжен Пельтан[32], Эрнест Пикар[33], Жюль Симон[34], парижский губернатор Трошю.
Толпа кричит: «Рошфор!» Его вносят в список; теперь командует толпа.
Гул голосов у ратуши. У здания Законодательного корпуса было прекрасно, но там будет еще прекраснее. Толпа поворачивает к ратуше. Сегодня она в зените блеска и власти.
Члены временного правительства[35] уже там. Только один из них в красном шарфе: это Рошфор, только что выпущенный из тюрьмы.
Новые крики: «Да здравствует Республика!»
Все полной грудью вдыхают воздух свободы.
Рошфор, Эд, Бридо, четверо несчастных, осужденных по ложному доносу агентов за участие в ля-виллетском деле, о котором они ничего даже не знали, осужденные по процессу в Блуа и другие узники империи, – все получили в тот день свободу.
Пятого сентября Бланки[36], Флотт, Риго[37], Т. Ферре, Брейе, Гранже, Верле (Анри Плас), Ранвье[38] и другие ждали выхода Эда и Бридо: Эжен Пельтан только что подписал приказ об освобождении их из тюрьмы Шерш-Миди.
Верили, что Республика принесет и победу, и свободу.
Тот, кто заговорил бы о сдаче, был бы растерзан на месте.
Под сентябрьским солнцем высились 15 фортов Парижа, подобные боевым судам со смелыми моряками. Какая армия могла бы взять их штурмом?!
К тому же вместо долгой осады предстоят массовые вылазки: ведь нет больше Баденге, теперь у нас Республика.
Правительство клялось, что никогда не сдастся.
Все были преданы родине беззаветно; каждый хотел иметь тысячу жизней, чтобы принести их в жертву.
Революционеры были повсюду, и число их все возрастало; в каждом чувствовалась огромная жизненная мощь. Казалось: вот, здесь сама революция.
Как будто выступала живая Марсельеза, вместо той, которую профанировала империя.
«Долго это не продлится», – говорил старик Мио[39], помнивший 1848 год.
Однажды у дверей ратуши Жюль Фавр сжал в своих широких объятиях зараз Риго, Ферре[40] и меня, называя нас своими дорогими детьми.
Что до меня, то я его знала давно; он был, как и Эжен Пельтан, председателем общества содействия начальному обучению; там-то, на улице Отфейль, где были эти курсы, крики «Да здравствует Республика!» раздавались задолго до конца империи.
Я думала об этом в майские дни, проведенные мною в Сатори[41], перед кровавой лужей, в которой победители мыли свои руки. Только эту воду давали пить заключенным, лежавшим под дождем в окровавленной грязи двора.
II
Национальная оборона
Неужели власть так изменила героев сентябрьских дней! Они, которых мы видели такими смелыми перед империей, были охвачены ужасом перед революцией.
Они отказывались сделать разбег, чтобы перепрыгнуть через пропасть, они давали обещания, клятвы, обсуждали положение, но и не думали о том, чтобы из него выйти.
Мы отдавали себе отчет в положении совсем по-другому, с иными чувствами.
Вильгельм приближался – тем лучше. Париж стремительным натиском отразит врага. Провинциальные армии соединятся, – разве у нас не Республика?
А по заключении мира Республика не будет воинственной, агрессивной по отношению к другим народам. Интернационал завоюет весь мир в горячем порыве социального Жерминаля.
С глубоким сознанием своего нрава и долга население требовало оружия, а правительство отказывалось его выдать. Может быть, оно опасалось вооружить таким путем революцию, а может быть, оружия действительно не хватало: во всяком случае, ограничивалось одними обещаниями. Пруссаки продолжали продвигаться вперед, они достигли уже конечного пункта железной дороги, ведущей в Париж, и с каждым днем подступали все ближе и ближе.
Но в то же самое время, как газеты сообщали о продвижении пруссаков, появилось официальное сообщение о запасах продовольствия в Париже, вполне успокоительного свойства.
В парках, в Люксембурге, в Булонском лесу 200 тысяч баранов, 400 тысяч быков и 12 тысяч свиней умирали от голода и тоски – бедные животные. Но зато на них с надеждой останавливались глаза тех, кто беспокоился о судьбе города.
Муки, вместе с запасами пекарен, было более 500 тысяч центнеров[42]; кроме того, было до 100 тысяч центнеров риса, около 2000 центнеров кофе, от 30 до 40 тысяч центнеров соленой говядины, не считая огромного количества товаров, подвозимых спекулянтами; эти товары стоили, конечно, в сто раз больше настоящей цены; но ведь в случае кризиса они поступят вместе с другими запасами в общее пользование.
Вокзалы и все общественные склады были переполнены продуктами.
В здании Новой Оперы, вчерне законченном, архитектор Гарнье приказал пробуравить слой бетона, на котором покоился фундамент, – и оттуда вырвался источник, бравший свое начало с Монмартра: значит, будет и вода.
Лучше было бы, пожалуй, если бы ничего не было: тогда временное правительство в первые дни своего существования не заморозило бы героический порыв Парижа, и наступление неприятеля было бы победоносно отражено!
Некоторые из мэров действовали в полном согласии с парижским населением. Малон[43] в Батиньоле и Клемансо в Монмартре открыто принадлежали к революционерам[44].
Мэрия Монмартра с помощниками Клемансо – Жакларом[45], Дерером[46] и Лафоном – временами приводила в трепет реакционеров.
Но скоро они успокоились. Что могли поделать смельчаки-революционеры, когда старая бюрократическая машина империи, хотя и под новым именем, продолжала давить бедняков!
Пруссаки подходили все ближе и ближе; 18 сентября они уже достигли фортов, 19-го заняли Шатильонское плато. Но Париж решил скорее сгореть, как когда-то Москва, чем сдаться.
Начали циркулировать слухи об измене правительства. Между тем оно было только неспособно. Власть делала свое извечное дело. Она будет его делать до тех пор, пока привилегии будут поддерживаться силой.
Если бы в это время правительство повернуло против революционеров жерла своих пушек те не были бы нисколько этим удивлены.
Но чем хуже становилось положение, тем сильнее была жажда борьбы.
Порыв был всеобщим; все чувствовали необходимость дать ему выход.
Даже «Век»[47] 7 сентября напечатал статью под заглавием «Призыв к смельчакам»…
И смельчаки явились толпой, их не надо было звать: ведь на то была Республика. Скоро, однако, волокита бюрократического аппарата, унаследованного от империи, парализовала все.
Ничто не изменилось, разве только то, что все колеса и винтики получили новые ярлыки. Надели маску – вот и все.
Фальсифицированные продукты, запасы, существовавшие только на бумаге, недостаток во всем необходимом для военных действий, скандальные барыши поставщиков, нехватка оружия – все говорило за то, что дело шло по-старому.
По признанию самого военного министра, единственный батальон, находившийся в полной боевой готовности, был батальон чиновников министерства.
– Не говорите мне об этих пустяках, – заявил генерал Гюйяр лицам, интересовавшимся вопросом о ружейных затворах.
Впрочем, самые плохие солдаты могли оказаться полезными, если бы ими командовали решительные люди, которые сумели бы заставить их с мужеством отчаяния бороться за свою свободу.
Феликс Пиа[48], чересчур недоверчивый (правда, он имел право быть таким, ибо достаточно в прошлом поплатился), и те, кто пережил вместе с ним июньскую и декабрьскую бойню, как бы вновь переживали их; революционеры, надеясь победить без правительства, обращались к парижскому населению главным образом через наблюдательные комитеты и клубы.
Страсбург, осажденный 12 августа, 18 сентября все еще держался.
В этот день в Париже чувствовалось подавленное настроение; агония Страсбурга, израненного, бомбардируемого со всех сторон, но не желавшего умирать, привлекала к нему всеобщее сочувствие – и некоторым из нас, по большей части женщинам, пришла в голову мысль вооружиться и идти напролом на выручку Страсбурга: помочь ему или умереть вместе с ним.
И вот наша маленькая группа направилась к городской ратуше с криками: «В Страсбург! В Страсбург! Добровольцы, на защиту Страсбурга!»
На каждом шагу к нам подходили новые манифестанты, женщины и юноши, в большинстве случаев студенты. Скоро собралась значительная толпа.