I. Маша
И смерть почему-то напоминает мне о китайцах.
Харуки Мураками
Маша не любит просыпаться. А кто – любит? Собака. Но Маша – кошка. Которая сама по себе. До известных пределов, конечно. Но когда пределы известны – просыпаться не так уж весело.
Потолок потрясающе никакой. Дырочки в бетоне, как звезды. Звезды – такие же дырочки в бетоне? Что если космос – туда же? Крышка на чайнике.
Мысль соскакивает, как Мазик, которая за-скакивает на грудь и – выпускает/запускает/выпускает/запускает коготки из лап, словно чеки, и «не чуть-чуть» юзает рубашку, и чуть-чуть – кожу. И: тарахтит. Маша гладит кошку, чьи пределы еще более удручают, а та довольна. Это потому что кошка – ночное животное.
Маша лежит. Лежать хорошо. Мазик тоже так думает и сворачивается клубком на животе. От нее тяжело и тепло, как от глубокой миски с теплыми блинами. В животе урчит. Желудок тоже хочет стать кошкой: выпускает/запускает коготки изнутри.
Маша подхватывает зверя – лапы повисают, как вырванные из земли корни – и пересаживает на пол. Холодно. Говорят ступни. Маша подбирает носки – ноги оборачиваются фантиками.
Подходит к окну. На окне – книжка. Маша крутит ее, поворачивая к себе то переплетом, то страницами. Избушка на курьих ножках. За окном – темнота. Как будто ночь вечна. Даже в семь утра. Маша берет с подоконника древний плеер, открывает деку, переворачивает кассету, надевает наушники, нажимает «play». Тишина умирает. И все маленькие звуки тоже: сопение Мазик, ток крови, шелест бытия.
Выкручивает бегунок до предела – грохот вонзается в уши, словно гвозди в мягкое дерево, только шляпки торчат. В окне все – то же, но в комнате что-то изменилось. В ней Кто-то появился. Прямо за спиной. Молот музыки разрушил стену. И этот Кто-то сейчас коснется плеча. А если обернуться? Маша не оборачивается. Слишком страшно. Не ужас, что за спиной кто-то есть, останавливает ее, а ужас, что за спиной нет никого. Нервы слабые, как у Орфея.
Взгляд назад.
Эвридика в хлам.
Мазик разлеглась поперек кровати. Хочется поменяться с ней местами. Но у Мазик нет рук. Как же тогда писать, переворачивать страницы, включать плеер?
Stop. Наушники сползают на плечи. Стена восстает до последнего кирпича.
Маша подбирает брошенный в кресло предмет – не кофта, а субстанция – вдевается в wool 100%, вытаскивает наушники сквозь ворот и отправляется на разведку.
Бабуля жарит-парит. На сковородочке. Холодное тесто шипит на раскаленном чугуне, будто в прошлой жизни соблюдало заповеди постольку-поскольку. А что если нет никакого ада, а есть – универсальная система перерождений, когда однажды становишься жидким тестом, чтобы тебя хорошенько распекло за все прошлые прегрешения?
– Хай, Бабуль, – приветствует Маша, и Бабуля вздрагивает.
– Солнышко, ну что за ужасное приветствие? Как будто мы живем в нацистской Германии.
– Если бы мне хотелось создать соответствующую атмосферу, я бы добавила «ль». А тебя бы звала Адольф.
– Какое счастье, что настолько ты не заморачиваешься. Последи за кофе, он вот-вот убежит, а у меня, как видишь, руки.
Маша смотрит на означенные руки, которые действительно «как руки» и – заняты: они неустанно карают заблудшие души, превращая их в питательную среду для тех, кто только в начале пути.
Интересно, передаются ли чужие грехи, подобно молекулам пластика? Круговорот грехов в природе: выпадают из Рая, выпариваются в Аду, чтобы на земле было чем дышать. «Продукт может содержать следы арахиса», чревоугодия и гордыни.
Кофе смотрит на Машу из турки, хлопая не глазами, но глазками – пенки, как будто Бабушка Кофе тоже выдала ему что-то вроде: «Последи за ее лицом, а то вот-вот убежит. Видишь? У меня руки».
– Ну, как ты тут поживаешь? – спрашивает Маша у кофе и понижает голос, чтобы подать реплику за напиток.
– Уже подхожу.
– Молодец.
– Еще какой.
– Возьми с полки пирожок.
– Мне не дотянуться.
– А ты изловчись.
Бабуля фыркает и качает головой, а кофе тем временем изловчается и подступает к медному краю, как голова тигра к горящему кольцу. Маша снимает турку, ручка словно тревожится, сообщая пальцам внутреннее кипение, которое эта ручка транслирует, будто медиум бурлящие голоса призраков. Лишенная пламени кофейная пена оседает и возвращается в известные ей пределы.
Маша бросает прихватку на стол – у прихватки на днях обгорела петелька (по вине Маши, разумеется), и теперь ее невозможно подвесить. Обугленная петелька грустно чернеет, как обрезанное ухо.
– Надеюсь, ты не застрелишься? – спрашивает Маша прихватку.
– Что? – уточняет Бабуля, которая не расслышала.
– Я говорю, пахнет – пушка.
– Господи, у тебя, что ни восторг – все пушка! Откуда ты взяла эту пушку?
– В магазине купила.
– Молодец, – одобряет Бабуля. – Сходи в душ. Я погладила джинсы.
Маше не улыбается идти ни в какой душ: слишком холодно, а душ – лишний повод намокнуть, читай: замерзнуть. Она кутается в кофту, стягивая полы, как материки. Интересно, когда заледенеет Земля – так же завернется поглубже в океаны, сместив все континенты, как пуговицы?
– Потри морковку, – не просит, не предлагает, не требует, а просто как-то роняет Бабуля.
Слова лежат на полу, как сухие крылышки луковой шелухи, и если подуть на них – они поднимутся в воздух, точно мессершмитты, а еще точнее – призраки или идеи.
«Идеи витают в воздухе». Как призраки мессершмиттов. С крыльями из луковой шелухи.
Маша смотрит в тарелку – вареная морковка потеряла стержень. Самурай покинул свой Путь, свернул с тропы и идет по пояс в траве, размахивая вареной катаной.
Морковка не претендует ни на какие метафоры и не сопротивляется никаким метаморфозам. И вот – но до сих пор не конец – мягкотелая стружка слипается в печальную неопределенность. Бабуля добавляет сметану, как белую гуашь в рыжую, и раскрашивает блинчик.
Маша гладит морковное тельце в пальто из теста и приговаривает:
– Не грусти.
– Поздравляю, – объявляет Бабуля.
Блинчик-номинант, подошел к последнему рубежу, который либо Рубикон, либо Оскар.
– Пора, парень, – откликается за него Маша.
– С днем рожденья, солнышко. Расти большая. Будь здорова, – желает Бабуля и выкладывает на стол коробочку, принаряженную как в платьице в крафтовую бумажечку, расписанную разными рыбками и скрепленную нерушимыми узами грубоватой веревочки.
Обнимает, как облако. Теплое и душистое. Едва слышится «звездочка» – когда у Бабули болит голова, она мажет виски бальзамом и утром часто пахнет вечерней головной болью.
Облако целует в волосы, гладит по щеке и, покидая, будто тучка – утес, спрашивает:
– Ну что? В душ только после завтрака.
Маша сомневается, что после завтрака будет – душ, но согласно кивает и продолжает влиять на судьбу морковки, организовав той тайную встречу во тьме под нёбом с зубами-заговорщиками. Предательство перерождается в пряную сладость: имбирь, кардамон, корица, гвоздика, мускатный орех, которые Бабуля регулярно размалывает в кофемолке и добавляет абсолютно во все. Даже в котлеты.
– Доброе утро, – здоровается Бабуля, потому что является Поля.
Сонная, она трет глаза и одновременно зевает, так что ответить для нее крайне сложно и еще сложнее – ответить внятно. Маша с Бабулей довольствуются тем, что насыпалось из Поли вместе с открытием в одной части лица и закрытием в другой. Десинхронизация работы губ и век. Какое замечательное слово. Правда, Маша совсем не уверена, что оно существует, но как красиво вписывается в контекст, как будто в контексте была специально вырезанная под него дырка, и вот – пустота заполнилась.
Красивее только бесконечные Полины волосы, что рисуют каштановые полосы на спине и груди – они как корни впились бы в плечи, но кто им позволит? Может ли быть так, что там – в Полином нутри – есть еще волосы, которые произрастают из легких?
Поля собирает все наружные волосы в высокий пучок, перетягивает резинкой, что алела у нее на запястье, как шов, и цепляет узлом смешную кукишку, которая покачивается при каждом ее движении и даже дыхании. Умывается. Из-под крана. Вытирает лицо рукавом пижамы. Садится на стул напротив Маши. Тени от припухших щек, век, крылышек носа висят на лице, словно флажки на карте.
На столе: блины, масло, квадратный ножик, порезанная на апельсинные дольки янтарная хурма. Маша протягивает руку: сладкая. Поля еще раз зевает. Маша повторяет за ней. Бабуля присоединяется следом. Зевки, как вагоны в составе.
Маша глядит на Полю, Поля – на прямоугольную тень от квадратной коробочки, Бабуля – на них обеих.
– С днем рожденья, козявка. Расти, но знай меру.
Маша показывает Поле язык, Поля отвечает Маше взаимностью и берет турку. Долгий глоток остывшего кофе – черные точки на верхней губе, которые Поля не торопится стереть.
– «У вас ус отклеился», – говорит Маша.
– Так и задумано, – отвечает Поля.
Бабуля забирает турку и ставит на стол стакан с водой, прямо под опустевшую Полину руку, которая вся изрисована мелкими завитками девочек, машин, кошек, автобусов, столбов, проводов, цветов, прогуливающихся по городу. Вчера ничего не было, а сегодня: «Здрасьте, потолок покрасьте».
Маша протягивает руку – задержать Полину, что хочет поднять стакан.
– Башмак крутой, – заключает Маша, осмотрев рисунки, как дерматолог – пятна.
Башмак, действительно, крутой, и в нем кто-то живет: существо с одним глазом и в колпаке.
– Скучно было на паре.
– А в тетрадь – слабо?
– В тетради – клеточка.
– И че?
– Бесит.
– У тебя весь гардероб в клеточку, даже пижама.
– Но я же в ней не пишу.
– Паста вредная, от нее бывает рак.
– «Раки – это к драке».
– Девочки, хватит говорить глупости. Поля, не рисуй на себе. Я куплю тебе блокнот.
– У тебя на мой блокнот денег не хватит.
– Хватит.
– Это не манипуляция. Ты сама предложила.
– Смысл манипуляции в том, чтобы предложить самой.
– Молчи, козявка, тебе еще рано голосовать.
– Собираешься баллотироваться?
– Да не выбаллотироваться.
– Ешьте уже, сейчас все остынет.
– Ненавижу морковку.
– А раньше любила.
– Раньше закончилось.
– У нее интервальное голодание.
– Это как?
– Это когда восемь часов ешь, а шестнадцать не ешь.
– Какой ужас.
– Скажи это моей талии.
– У тебя просто осиная талия, дорогая.
– По сравнению с графиней Толстой?
– По сравнению с твоей глупостью.
– Козявки жгут?
– Сама козявка.
– От одного блинчика с тобой ничего не случится.
– Сказала Ева Адаму.
Поля скрывается в ванной и сидит там сорок минут. Что можно делать в ванной сорок минут, Маша не понимает. Она сорок минут читает «Приглашение на казнь» и книгу тоже не понимает. Но ей нравится паук. Что он приходит. В этом что-то есть. Но с чем это что-то едят?
– Солнышко, ты опоздаешь в школу.
– Главное, не опоздать родиться, а дальше – не спешить умереть. Остальное – суета.
Бабуля входит в комнату и, нависая над душой, так смотрит, что Маше приходится встать с кровати и принять из ее рук свежие джинсы, которые как накрахмаленные.
– На них можно роман написать.
– Хватит с меня одной художницы.
– На блокнот у тебя деньги есть.
– А на джинсы нет.
– Это даже хорошо, самовыражусь раз и навсегда.
– Прекрасный план, но когда тебя выставят из школы, тебе придется ходить туда без штанов.
– А когда мне придется туда не ходить?
– Когда вырастешь.
– А если я стану учителем?
– Солнышко, я все понимаю, но цигель, – Бабуля стучит по запястью, где должны быть часы, которых там нет. – Ци-и-гель.
– Ты в курсе, что создаешь атмосферу проживания в нацистской Германии?
– Что, прости? Что-то в ухе звенит. Не расслышала.
– Ха-ха.
– Вот именно.
Маша надевает джинсы, застегивает пуговицу. Туговато.
– Присядь, разойдутся.
Маша приседает, пружиня, коленки вытягиваются, ткань смягчается, но не слишком сильно.
– Ну как?
– Как «яблочко да на тарелочке».
– Замечательно, – заключает Бабуля и прибавляет свеженький свитер с воротом-треугольником. Пропадет ли шея в нем, как в Бермудском?
– Расчешись.
– Не хочу.
– А я не хочу, чтобы ты ходила лохматой. И у чьего не хочу больше прав?
– Не у моего.
– В этот раз.
За порогом не – целый мир, а – подъезд. Но вместо того, чтобы спуститься – Маша поднимается.
Одна ступень.
Еще одна.
Девять.
Пятый этаж.
Шестой.
Девятый.
Конечная станция. Выходите в окошко.
Маша сдвигает цветок и присаживается рядом, на пыльный пластик холодного подоконника. Смотрит вниз. Внизу ничего особенного – двор. Вот если бы во дворе брички стояли, было бы свежо. Предание. А так: машины почти все разъехались. Черные полосы на белоснежном снегу, как испорченный рисунок. Старый турник, качели, скамейки, кусты акаций, боярышника, береза, шесть маленьких сосен. Женщина с клюкой подходит к помойке, открывает ящик, перебирает мусор, прячет в пакет находки. Ветхое пальто, ветхое тело, ветхая жизнь. Снег падает на нее, как ладонь, разнесенная ядерным взрывом. Мечтала утешить, да вот – накрыло. Ворона перечеркивает воздух слева направо. Крыша водонапорной башни белеет, словно шляпа китайца на рисовой плантации. Маша открывает рюкзак, достает тетрадь, вырывает листок из середины. Складывает самолетик. Тянет из кармана зажигалку. Открывает окно. Хвост самолетика занимается пламенем и улетает на волю.
Но.
Воля беспощадна.
Самолетик смазывает ветром, как случайный штришок – ластиком.
Маша закрывает окно и смотрит на мир сквозь стекло.
Гуппи.
Рисует черным маркером смайлик.
«Дорогая стена, улыбнись».
Входит в лифт, будто в шахту космического корабля. Кнопки круглые, как планеты. И если застрять между этажами и открыть дверь, можно попасть в параллельный мир, где изгои, беглецы, отверженные, воры и вольнодумцы «дружною толпой по Бессарабии кочуют».
Лифт вздрагивает и течет вниз, словно капля по горлышку. Маша рассматривает себя в маленькое зеркало: изнутри на нее, не мигая, глядит Ашам – из племени воров или вольнодумцев?
«Если Вы ограничены в возможности общаться голосом, нажмите кнопку с символом “вызов”. Поступление сигнала в Диспетчерскую подтвердится индикатором желтого цвета с символом “вызов”. Появление на индикаторе символа “ответ” означает:
“ВЫЗОВ ПРИНЯТ, К ВАМ ИДУТ НА ПОМОЩЬ”».
Двери открываются – почтовые ящики. На углу – женская грудь, выцарапанная чьим-то пубертатным ключом. Дверь на улицу – улица.
Жизнь чудовищно предсказуема.
Пауков: 0.
«Время года зима».
Машу встречает ветер.
«Ветер, ветер. На всем Божьем свете. Завевает ветер белый снежок».
Ничего не изменилось с тех пор, как из подъезда выходил Александр Блок. Айфон, 3D-графика, аудиокниги, робот-пылесос, кофе-машина. День. «Улица. Фонарь. Аптека. Бессмысленный и тусклый свет». Мандарины во фруктовом ларьке, как суррогат юга.
Шповник 18 р. 100 гр.
Мендал 95 р. 100 гр.
Помомидоры 85 р. 1 кг.
Кешю 110 р. 100 гр.
Арахис соленые 20 р. 100 гр.
Как луга заливные.
Денег нет, и Маша зевает на перекрестке. Без шповника и помомидоров. Красный круг светофора, словно закатное солнце. Напротив – точно такое же. Если соединить их по линии – солнце на Машиной стороне и солнце на стороне Ашам – получится канат, натянутый между двух миров-светофоров. Пока Маша переходит дорогу, не балансируя, Ашам балансирует на зеленом канате, натянутом между изумрудных светил.
Маша минует остановку или остановка минует Машу? К скамье примерзает нищий. Он уплывает в стылой пироге в царство пиров, покачиваясь на неспешных волнах и «ветрах полынных», порожденных нескончаемым потоком машин и собственным зыбким сном.
В ангарчике «ЦВЕТЫ 24» некрасивая продавщица всю ночь не спала. В 3:13 к ней зашел прекрасный мужчина средних лет и купил все багровые розы, какие там были. Ей до сих пор грезится, что она обладает всеми багровыми розами на земле и прекрасным мужчиной средних лет, а своего – можно сдать за ненадобностью, вместе с дочерью переходного возраста и неопределенного вероисповедания.
Еще один перекресток. Мост. Тонкая речка. Черная. Как та, что каким-то образом связана с Пушкиным. Маша не может вспомнить, каким образом Черная речка связана с Пушкиным? Но, кажется, – смертным. Вода в этой речке – никак не связанной с Пушкиным – слишком тепла, чтобы остановиться даже в минус двадцать.
Женщина кормит уток, бросая с моста в незамерзающую воду изорванные куски нарезного батона. Птицы подхватывают белоснежное тело Христа, и тело Христа утоляет их голод. Это ли не чудо?
– Вы не одолжите кусочек?
Женщина протягивает все, что осталось – последнюю корочку, и Маша, разрывая ее на три, бросает как можно дальше, точно капли дождя.
Метеоритного.
– Здрасьте, – удивляется Маша, потому что в букинисте вместо привычного Сани в разноколоритных вариациях древнерусской косоворотки-недельки за прилавком оказывается тощий монохромный кент нечитаемой национальности.
– Здоро́во, – бросает кент.
– А где Саня?
– Болеет.
– А ты кто?
– Кит.
– Чудо-рыба?
– Чудо-юдо.
Это да. Парень – чудо. И красивее, чем целитель Пантелеймон. Бледная кожа, черные волосы, голубые глаза. Ключицы, локти, костяшки – острые, словно обколотые. Ссадина на скуле, как помарка. Синяк на плече передает привет из глубокого выреза черной футболки. Крестик, ладанка – серебро. Кожаный браслет на запястье, червленая цепочка. Ногти – маленькие скорлупки. Тонкие царапины на тыльных сторонах обеих ладоней.
Ниже, как отрезало. Прилавком. Ничего не видно. Львиные лапы, хвост грифона, стебли ног? Джинсы, кеды, шерстяные носки?
– Ты учишься в нашей школе, – сообщает Маша.
– И че?
– Сейчас уроки.
– И какого лешего ты тут шляешься?
– Праздную день рождения.
– И как компания?
– В смысле?
– Приятная или неприятная?
– Это твоя?
– У меня только президентская, через «а».
Маша кивает, и призрак Мэрлин Монро является ниоткуда, напевая одними губами:
– «Хэппи бездей, мистер президент».
Маша разглядывает книги на стойке, подбирает пальцами «Детство Темы». Зеленая обложка, как газонная плитка – темная, золотое название, черный автор.
Страница загнута уголком. Маша проводит пальцем по линии сгиба, как бы усиливая его.
«– Эт-та что?
– Небо, мой крошка, небо, малютка, недосягаемое синее небо, куда вечно люди смотрят, но вечно ходят по земле».
– Ты читал? – спрашивает Маша и демонстрирует книгу, Кит вглядывается и отвечает:
– Начал.
– И как?
– Съедобно.
– А ты не перехвалишь. И что насчет товарного вида?
– Разгладь.
– Да тут шпарить надо.
– Ты побухтеть заглянула? – уточняет Кит.
Маша пожимает плечом и садится в кресло со стопкой книг.
Читает. Вслух.
– «Как объяснить, что мы столь безутешно оплакиваем тех, кому, согласно нашим же утверждениям, уготовано вечное несказанное блаженство. Почему все живущие так стремятся принудить к молчанию все то, что умерло? Отчего даже смутного слуха о каких-то стуках в гробнице довольно, чтобы привести в ужас целый город?»
Последнее слово замирает в деревянной пустоте зала, как паук, свесившийся с потолка на едва приметной черте паутины в центре комнаты. Маша смотрит на Кита, который открыл термос и наливает в чашку горячий – судя по запаху и цвету – кофе. Темная полоса воды как часть радуги в Мире Тьмы.
– Будешь? – Кит поднимает чашку.
– А у тебя конфет каких-нибудь нету?
– Какие-нибудь есть, – Кит выставляет из-под на прилавок вазочку, заполненную разномастными фантиками.
– Лень идти. – Маша протягивает руку, раскрывая и закрывая пустой кулак, как птенец – клюв.
– Понимаю, – говорит Кит и прицельно стреляет в Машу конфетой. Сам не ест. Делает глоток. Комок кофе скатывается внутрь него, как комок снега.
– Благодарю, – отвешивает Маша мелкий поклон, не вставая. – Не любишь сладкое?
– Сегодня? Пожалуй.
– А завтра?
– «Завтра – это так далеко, что кто его знает».
Кит допивает кофе и прикручивает чашку-крышку к термосу.
– Что думаешь? – спрашивает Маша, рассматривая его, будто в кино.
Простые движения, такие же естественные, как тревожное подрагивание ветвей в ветреный день, и завораживают не меньше, чем тревожные подрагивания ветвей в ветреный день.
– Про что?
– Про стуки в гробнице.
Кит хмурится.
– Освежи контекст.
– Почему люди боятся мертвых?
– Кто боится? – Кит оглядывается – корешки самых разных книг смотрят на него, не мигая. – Слышишь?
– Что?
– Стуки в гробнице.
Секундная стрелка в пластиковых часах считает: раз, два, три.
– «Не скучно ли долбить толоконные лбы»? – любопытствует последняя книжка.
– Ты это мне?
– Ага.
– Нет.
– И как ты справляешься?
– Не долблю.
Маша откидывается на спинку, смотрит в потолок. Доски, щели между досок, хитросплетения открытой проводки, паутина в люстре, паук.
– «Ты неправильно бутерброд ешь».
Говорит Паук? Кит?
Взгляд соскальзывает – паук не смог его удержать. Кит выходит из-за стойки, и оказывается, что плавники скрывают вельветовые штаны, которые – рыжие, а хвост – ботинки, которые зеленые.
– В каком смысле?
– В том смысле, что книгу выбирать нужно по первому предложению, середину написать любой дурак может. И это тебе не стихотворение, где важнее всего конец. Книгу, если до конца дочитать, там уже фиг с ним, какое последнее слово. Слово важно в начале. И первое предложение важнее любой одежки. Это как галстук-бабочка, когда сразу: нет.
Маша открывает маленький томик в мягких корках.
– «Сначала краски.
Потом люди.
Так я обычно вижу мир.
По крайней мере, пытаюсь».
– Ну и как? – спрашивает Кит, почесывая левое веко.
– Съедобно.
– Ну вот и бери.
– У меня денег нету.
– Дарю.
– С чего это?
– В честь дня рождения.
– А если я солгала?
– Тем более.
Маша выходит из магазина с ощущением конца света. Электрический остался там, за порогом, а дневной – задавило одеялами снежных матрасов, как горошину. Вернуться, что ли?
На двери объявление: «Вечер поэзии». 20:00.
Метель. Метет. И не метет, а на-метает. Снег все вымазал густым слоем белил. Заслонив: мысли, чувства. Проник в голову. Словно лицо – дверь, которая открыта.
отдохни, ледокол
вот озеро
полежи спокойно, как в ванной
Телефон звонит. Брать – не брать. «That is the question». Маша не отвечает, но перезванивают.
Берет и:
– Где шляешься?
– А что?
– А то, что диктант по русскому. Камцумирь, и побыстрее!
Вот стоило такой беседе продать все волшебство?
Секундный порыв – поддаться суете и бежать сломя голову, сменяется буддийской безмятежностью: сесть под дерево. Маша смотрит на небо: снег сыплется, спокойный, как танк. Хорошо со Вселенной. Особенно помолчать. По душам.
Маша садится на ступеньку, прямо в снег, который уже – сугроб. Достает телефон.
снег snegъ сънегъ snaigis snecht снiг snieg
ты един для всех
аки Бог
Маша садится в автобус, что приходит пустым следом за автобусом, на который она не успела. В пустом автобусе хорошо. Хорошо, что она не успела на тот. Хорошо, что успела на этот. Но «что такое хорошо»?
Забирается на заднее сиденье – высокое, из него видно все: дома и крыши, водителей и пешеходов, светофоры и окна, лестницы и заборы. Перечисление, как форма скуки.
Маша открывает книгу-дар. «Вот маленький факт. Когда-нибудь вы умрете». Закрывает. Как насчет правила про второе предложение? Ей хочется позвонить Киту. Но куда Киту позвонишь? В океан? Особенно, когда тебя другой кит увозит.
Маша вздыхает. Читать нет смысла. Несмотря на первое правило, слов она не понимает. Какие-то они больные. Никак не складываются. Смысл ускользает. Буквы стоят сами по себе, точно доски в заборе: не пускают.
Текст, выписанный реальностью, еще непонятнее. Все слишком обычное. Как заметка в газете. Не про вашего мальчика, а Бог знает про что.
Она подходит к неродной alma mutter. С муттер у нее по жизни не складывается. «Ужинать не зови. Пу-зы-ри». Глядит на школу. Из-за угла. И понимает: ухвата. И: не нужно входить. «Не совершай ошибку», Маша. Держись подальше.
Но кто слушает внутренний голос? Она заходит в здание, которое синхронно покидает Элвис. Элвис машет рукой. Какой тревожный симптом.
В рекреации возле раздевалки ее встречает со всем радушием, будто поджидал, Ставрогин, который не из «Бесов», но сам – бес.
– О! – вопит Ставрогин. – Китайская народная демократическая республика пожаловала! Узкоглазый миллиард теряет единицы. Не пора ли вернуться на историческую родину? А то времена, знаешь ли, неспокойные…
Остроумие Ставрогина не беспредельно. Это не великая китайская стена, а так – пустырь праздной посредственности, обнесенный не частоколом даже, а частокольчиком: горелые спички, словесные шпильки. Маша не посылает Ставрогина ни в какие дали, ни на сколько букв, а хладнокровно не замечает и в упор не – слышит. Годы аналогичных встреч превратили ее чувствительную душевную организацию в пуленепробиваемое стекло. Маша невозмутимо оставляет на крючке куртку и переобувается, пока красноречие Ставрогина не иссякает само собой. Нет ничего вечного. В том числе и хамства.
Маша поднимается по лестнице, в конце подъема что-то в ней ломается, какой-то трос, и лифт застревает между этажами: вторым и третьим. Она садится на узкий подоконник. Смотрит в окно.
Гурами.
За окном: тополя.
Ля. Ля.
Полосы на нотном стане. Вороны сидят чуть не на каждой ветке. Звуки, которые никто не слышит. Симфония. Не колыбельная.
Колыбельная вороны. Зачетное название для рассказа. Кто бы написал.
Достает из рюкзака блокнот – твердая обложка обклеена цитатами из журналов: «вдали от суеты»; «на улице зима, темнота и ночь»; «дальнейшая судьба группы была окутана тем же плотным туманом, в каком тонул среднестатистический бристольский паб до запрета на курение». Слова закреплены полосами прозрачного скотча и думают, что теперь-то им ничего не грозит. Но все слова в мире будут однажды стерты. И даже звуки разрушения пропадут. Как в самом начале. Еще до Слов.
«Там тихо. Мне страшно».
Белый лист ничем не заполняется, только тенью, которую отбрасывает рука. Не так-то легко написать рассказ, особенно когда главное – первая строчка. Может, с середины начать? Слова перебираются в голове, во рту, в пальцах – они внутри полостей, но как их достать оттуда? Маша рисует букву. Иероглиф. Что заменит целый рассказ.
Звонок бьет снизу. Под дых. Кулак, нож. Открываются двери – раны. Выпускают кровь. Люди, голоса, шум – все смешивается. Вороны поднимаются с ветвей, все разом. Повсюду слышится карканье, судорожные хлопки крыльев.
– Вот че ты приперлась? – спрашивает Лева, спускаясь с лестницы. Встает рядом, смотрит в окно, потом поворачивается и хлопает по щеке:
– Отписались мы. От вас, жонщина. Под диктовочку.
– Молодцы.
– Пирожки не на каждой полке.
– От бобра бобра не ищут.
– Жжете, мадмуазель.
– А ты не туши.
Маша встает с подоконника, заталкивает в рюкзак блокнот, закрывает молнию – Лева перехватывает ее сзади за пояс и пытается оторвать от земли.
– Ну ты дуб, – рычит Лева низким басом.
Какой все-таки диковинный голос вложил Ты в сие «сущее пущество».
– А ты – дятел.
– Общение, достойное фиксации в веках.
– «Моментом» намажь.
– Вот люблю я тебя, Машан, силов моих нету.
– Взаимно не люблю, – признается Маша без придыхания в голосе и выворачивается из хватки.
Лева гогочет, пока не получает:
– Ты что-то, жидок, нехило развеселился? Свинины нажрался?
Лева, в отличие от Маши, так и не научившийся обходить угрозу лобового столкновения, интересуется:
– Это в кого муха гудит?
И, естественно, получает по шее, потирая которую, предлагает:
– Катилась бы ты, колбаска, по малой Спасской.
– После тебя, жидок, – уступает Ставрогин.
И хоть Ставрогин сам не такой уж ариец, все же он не один, а у Левы только Маша. Маша это понимает, Ставрогин это понимает, Лева не понимает ничего. Леву отец бил-бил, пока не умер. Что Леве – боль? Что Леве – Ставрогин?
Что делать? Думает Маша.
– Эдит-ка ты, Пьеха, отсюда, – предлагает она.
Лева поворачивается к ней с довольным простодушным лицом, бледный как смерть в силу наследственности, и в светлых глазах его таится напряжение. Как в грозовой туче.
– И мы пойдем. Лева, пошли.
– Капец, институт дружбы народов.
– А ты че, гестапо?
– Да вас в одну газовую камеру надо, а то нарожаете уродцев.
– С тобой и без нас справились, – сообщает Маша, хотя ее от одной мысли про «нарожаете» тошнит, тем более что «нарожаете» предполагается не Леве.
Ставрогина не понять, вместо того чтобы разозляться дальше, он хмыкает и спускается вниз, тем более что Алиса Гришанова вступается за убогих, как Анджелина Джоли в Камбодже.
– Сережа, пора повзрослеть. Оставь детей в покое.
– Это кто – дети?
Лева не собирается ничего понимать, особенно своего чудесного спасения, того, что Гришанова – deus ex mahina – и не важно, что она ему – естественно – нравится, и он – естественно – перед ней петушится. Проблема в том, что Гришанова так смотрит на Леву, что вот-вот они оба с Машей лишатся ее милостивого покровительства и будут растерзаны настоящим львом – Ставрогиным.
– Пошли уже.
До Левы что-то доходит, может быть, до него доходит голос разума, а, может быть, ему просто грустно, но он как-то сникает и спускается вниз. Маша следует за ним, ожидая тычка в спину.
– Ты идиот или как? – спрашивает она на улице. Этот вопрос у них лидер топов.
– Я еврей. Толстый. Так что нет, я не идиот, – серьезно отвечает Лева, и Маша думает, что трогать его не надо. Но как его развеселить, если не трогать? Потому что грустный Лева – это кадиш.
– Тебя могли Мойшей назвать.
– Мой дед Мойша.
– Но не отец.
Маша прикусывает язык так же вовремя, как в кино приезжает полиция. Лева, однако, хмыкает и улыбается.
Понятно, что «в Россию можно только верить», но как быть с Израилем?
В столовой Маша дует на лимонную дольку, что кружится в чае, как окурок, вообразивший себя лунным цветком. Лева с аппетитом поглощает остывшую кашу, со дна тарелки на него что-то выплывает, а он любовно вычерпывает это что-то и идет за добавкой.
– Повторить, – просит Лева на раздаче, как в баре.
– Чего тебе повторить?
– Жизнь.
Снег устал и перестал, потому что: смысл? Маша смотрит сквозь очистившийся воздух, как голодный кит, потерявший облако планктона. И идет. Вместо снега. Сквозь рощу. Мимо исписанной граффити стены гаражей. Спускается по плитам, брошенным в грязь, как фишки домино на сукно. Полосы черного льда, раскатанного ногами, темнеют, словно ложки дегтя.
Лева падает в самом конце пути. В Роковую гору. Поднимается с белой спиной.
Маша зевает. Странно хочется спать.
– Пойдем ко мне? – зовет Лева.
– Мне домой надо.
– Зачем?
– Просто.
– Готовиться к похищению драконом?
– Не вижу связи.
– Сидеть в башне.
– Типа того.
Маша смотрит на снег, который опять пошел и падает в черную воду. Такой чистый. Безропотно тает в унылой бессмысленной теплоте течения.
Хочется к морю. Чтобы до горизонта – вода. И за горизонт – вода. Лилась. Прямо в космос. Как слезы с лица Земли.
Маша переходит мост. Лева переходит мост. На их стороне сложены мертвые утки и голуби. Точно игрушки в кресле. Аккуратно. Кровь. Особенно видна на голубях. Перья растрепались. А утки – гладкие. Чистые. По ним не скажешь даже, что они мертвые.
– Почему они мертвые? – спрашивает Лева.
Маша не отвечает. И не рассматривает. Она проходит мимо, за ней тянется, как пустой поводок: мертвые утки, мертвые голуби.
Мертвые утки, мертвые голуби.
Почему они мертвые?
Лева сворачивает, как всегда, у тополя, который они однажды едва не сожгли. Темным зимним вечером. На пустынной улице.
Лева принес в дар – шар. Рыжий, как апельсин. И они решили отпустить его в небо. Каждый загадал по желанию. Настолько заветному, что Маша никак не может вспомнить, чего ей тогда хотелось. Зажгли свечу. Еле-еле. Ветер накидывался порывами и только и делал, что задувал пламя. Как зловредный ребенок. Но вот шар расцвел – светом, и поплыл – парус. Сначала над ними, потом над двором и – к дереву. Чтобы оттолкнуться и покинуть Землю. Но ветер швырнул его на голые ветви, и апельсин в них запутался, как всякий плод. Шар горел и горел, а Лева кружил внизу в панике, как Пятачок в том мультике, страшно боясь, что тополь сгорит. «Ети-схвати», – выражался Лева и даже бросал снежки ввысь, но не попал ни разу. Шар догорел. Будто Ева его сорвала.
Вы навсегда покидаете Рай. Просьба пристегнуть ремни.
– Пока, – прощается Лева и в этот раз.
– До завтра, – обещает Маша.
Во дворе пустынно. Скамейки дремлют под толщей снега. Ясени стоят и держат ветки без всякого движения, как будто позируют. Единственное, что движется – девочка из соседнего дома, которая спускается каждый день в этот двор в одно и то же время, как в клетке, чтобы качаться на качелях. Час. Другой. В любую погоду. Не прерываясь.
Вперед-назад.
Когда ее нет – даже страшно.
Вперед-назад.
Не случилось ли чего?
Вперед-назад.
Не разлюбила ли она качаться?
Вперед-назад.
Не переехала ли?
Вперед-назад.
На ней нет шапки и рукавиц.
Вперед-назад.
Как ее уши не примерзают к воздуху, а ладони – к железным прутам?
Вперед-назад.
Волосы поспешают следом, точно старшие родственники, и едва успевают. Ноги сгибаются и разгибаются. Качание. Траектория – скобка смайлика. Побег-насмешка. Полет-молитва. Встать на колени – подняться. Встать на колени – подняться. Ноги сгибаются и разгибаются. Сгибаются и разгибаются.
Птичка на жердочке.
В клетке.
Маша забирается на подоконник, откос ледяной, стекло ледяное, но она продолжает сидеть, стараясь не прислоняться ни к стеклу, ни к откосу, как в электричке.
Цветок хмуро на нее смотрит, и Маша спрашивает:
– Чего?
Цветок резонно глух к подобным вопросам.
– Зачем ты так смотришь, если не собираешься отвечать?
Маша машет ладонью в листья.
– Алло, гараж?
Цветок слишком высоко. Этот уровень недосягаем.
– Ну и дурак, – ругается Маша, потому что: «Ну в самом деле».
Цветок думает: «Будда бы никогда себе подобного не позволил».
Качели внизу перестают улыбаться. Девочка сходит на землю. Прячет руки в карманы. Маша наблюдает. С безопасного расстояния. Птичка слишком далеко, чтобы расслышать пение.
Цветок думает: «Так тебе и надо».
Маша слезает с окна, обходит комнату. На столе – бардак: тетради, учебники, перемотанные изолентой не раз падавшие колонки, наклейки-татуировки вокруг монитора: Губка Боб, медведь в бейсболке со скейтом, пингвины с нотами, светофор между высоток.
Маша садится на стул. Созерцает. Колонки молчат, изолента молчит, медведь молчит, скейт молчит, тетради молчат и учебники.
Полки улыбаются под тяжестью книг. А говорят: «Знания умножают скорби». Маша прижимается лбом к корешкам – сердце ни к чему не лежит, никого не избирает. Она открывает чудо-юдо-книгу-Кита. «Меня выручает одно умение – отвлекаться». Садится к столу. Зевает. Последняя запись в блокноте: «С моей феей что-то не так». Перечитывает несколько раз, как будто проворачивает ключ в замке – пять оборотов. Выбирает ручку в пенале, пробует писать, но чернила закончились.
– Ты чего с открытой дверью сидишь, козявка?
Поля заглядывает в комнату. Маша отрывает голову от блокнота, все равно, что отклеивает – так это трудно.
Она слышала, что Поля сказала, но не поняла ни слова.
– Ты почему дверь не закрыла?
Маша пожимает плечом.
– А если бы кто-то пришел.
– Да никто не придет.
– Ну я-то пришла!
– Ты тут живешь.
– Двери закрывай! – требует Поля, исчерпав доводы рассудка.
– Угу.
– И приберись!
– У меня день рождения.
– Сделай Бабуле подарок.
– Вместе с тобой.
– Я вчера прибиралась.
– А я позавчера.
– С позавчера ничего не осталось.
– Дай мне подумать.
– Раньше надо было думать!
Поля закрывает дверь и уходит к себе. Без нее становится слишком тихо.
Мазик спрыгивает с кровати, прогибается в спине, хвост как дым из трубы в мороз – торчит кверху. Маша наклоняется к кошке и мяучит в нее – Мазик потрясенно молчит. Глаза круглые, как монетки. Оловянные грошики.
– Хватит орать, – орет Поля из-за стены.
Маша и Мазик поворачиваются на звуки голоса, и обе смотрят в стену. Маша подхватывает кошку и переносит с пола на подоконник, укладывает на подушечку, но Мазик не хочет лежать ни на какой подушечке, она спрыгивает на пол и идет вслед за Машей.
Маша тихонько открывает дверь и просовывает глаз, а потом и все лицо в щель Полиной комнаты, у которой муха поскользнется.
Поля склонилась над столом, в руках – тонкая кисть.
– Только ни о чем не спрашивай, мне не до тебя.
Маша искривляет физиономию в «больно надо» и садится на маленький коврик возле кровати. Вытягивает ноги.
Полированная тумбочка облупилась то тут, то там; старое зеркало собирает пигментные пятна в коллекцию ободка и гордится этим; бусы висят на крючках, вкрученных в овальную раму; помады, лаки, кремы, тушь – лежат в коробочке возле; табуретка оклеена страницами манги. Поля горбится на стуле, на спинке которого обмяк рюкзак – молния, точно зубы, разрез, будто пасть, изрисованная картонная папка с рисунками торчит, как язык.
Маша подбирает книжку с пола.
Затем он усомнился в том, что сможет передать свое откровение другим, и подумал, не оставить ли мудрость в себе; но с небес снизошел бог Брахма и просил его стать учителем богов и людей.
Поля отрывается от листа одновременно с Машей, откладывает кисть, выравнивает лампу, а главное – свет, и фотографирует еще влажный рисунок на телефон, отправляет людям.
Маша сидит в своей комнате в темноте. За окном: поле, речка, лес, шоссе. Вдали: фонари, высотки. В неброском свете приподъездных ламп мальчик выгуливает соседскую собачонку, похожую на обстриженный помпон. Ходит за ней на короткой привязи, стачивая зубы о семечки, кожурки расплевывает в разные стороны, словно сеятель.
Маша берет телефон, хочет подснять его для коллекции, на экране горит пропущенный вызов. Абонент: «Мать Йети». Сообщение: «С Днем рождения. Будь здорова. Учись хорошо. Мама».
Дозвониться до родной дочери, как до приемной. Президента. Особенно, если бросить с первой попытки.
«Спасибо, мама».
Набирает Маша, но звучит слишком жалко, и еще более слишком – лживо: сарказма не слышно совсем, а «мама» – язык не поворачивается, и пальцы не собираются. Стирает все. Курсор мигает в пустоте. Рядом с блеклым «Введите SM…».
Маша кладет телефон на стол, сама перебирается на диван, встраивается в угол, включает бра. Свет падает вниз, как с полки – на голову. Маша подбирает книгу. Буквы запускают видения, точно шаманы. Легко и просто: без бубнов, без волшебных грибов, без танцев. Слова стоят в рядах – беженцы в очереди. Мир, нанесенный ветром.
Живет где-то девочка. И вроде нет давно ни девочки, ни прошлого века, в котором она жила. И писатель родился позже, чем жила эта девочка… Но вот же – настоящее время. Живая девочка бежит по улице, которая теперь, может быть, перестроена или заброшена. Ее переполняют страхи, ее сердце колотится как безумное, как и Машино сердце, которое хочет вырваться из груди, как воздушный шарик, и унестись выше, чем то дерево. Намного выше. За облака. В космос. А что – космос? Черный листок, где Боженька мир выписывает. Черный листок – не белый. Черного листка не страшно. Пиши что хочешь.