Под знаком сочинительства
Ученые уже полторы тысячи лет спорят, с какого года отсчитывать очередное десятилетие, столетие. С того ли, где на конце стоит ноль или же с того, где единица. Думаю, по крайней мере россиянам надо послушаться Петра Первого, повелевшего в свое время: «будущаго Генваря съ 1-го числа настанетъ новый 1700-й годъ купно и новый столѣтній вѣкъ». Тем более это удобно и глазу и мозгу – ноль помогает очиститься, обнулиться.
Поэтому в первые дни 2020 года самое время, перед тем как рвануть дальше, подвести итоги прошедшего десятилетия – десятилетия 10-х.
Ограничусь литературой. На мировую не замахиваюсь – присмотрюсь к русской. И не ко всей, а лишь к так называемой художественной прозе. Что было замечательного, какие тенденции, на мой взгляд, прослеживаются, какие параллели напрашиваются…
Человеческий календарь, это, конечно, условность. Природа живет по своему календарю, да и общество вроде бы не должно в своем движении опираться на годы и десятилетия. И если кто-то заявит: «С такого-то первого января начинаем жить так-то и так-то», – вряд ли его послушают.
С другой стороны, есть рубежи и вехи, часто совпадающие с календарными таблицами. И развитие литературы здесь не исключение.
Наступление 1990-х в литературе совпали с революционными (резкими, коренными) изменениями в общественно-политической жизни страны. Естественно, литература изменилась – мейнстримом стало то, что совсем недавно находилось в андеграунде. Начался карнавал слов и смыслов, экспериментов, бесконечных вариаций историй про Золушку, богатырей, Кащеев; прошлое высмеивалось и отменялось… Позже этот период получил название «десятилетие постмодернизма».
Из «серьезного», повествующего о позднесоветском и раннем постсоветском времени, вспоминаются из 90-х единичные произведения: «Время ночь» Людмилы Петрушевской, «Рождение» Алексея Варламова, произведения Бориса Екимова и Олега Павлова, «Дурочка» Светланы Василенко, несколько рассказов Валентина Распутина…
Предновогодний день 1999-го ознаменовался приходом нового, в то время молодого, президента, который очень быстро дал понять, что во всех отношениях настроен всерьез. В 2000-м появилась премия «Дебют», в 2001-м возник Форум молодых писателей. Благодаря им оказалось, что в России немало двадцати-, тридцатилетних, что пытаются писать о серьезном и всерьез.
Десятилетие прошло под знаком слова «новое» – «новый реализм», «новая искренность». Вошел в литературный обиход термин «человеческий документ»; на страницы журналов, в книжный рынок вернулась социальность. Даже постмодернизм стал крениться к ней: легко сравнить «Чапаев и пустота» (1996) и, на мой взгляд, подытоживший (пусть на скорую руку) 90-е «Generation „П“» Виктора Пелевина; вымученное «Голубое сало» (1999) и свежий, по-настоящему злой «День опричника» (2006) Владимира Сорокина; Борис Акунин, автор развлекательных детективов из дореволюционных времен, ровно в 2000-м вдруг выпустил социально острый сборник «Сказки для Идиотов»…
Нельзя не отметить и волну антиутопий («Эвакуатор» и «ЖД» Дмитрия Быкова, «Маскавская Мекка» Андрея Волоса, «2017» Ольги Славниковой, «2008» Сергея Доренко, «Джаханнам» Юлии Латыниной, «Учебник рисования» Максима Кантора, «Россия: общий вагон» Натальи Ключаревой и так далее). Волна эта захлебнулась как раз в конце десятилетия…
Под каким же знаком прошли 2010-е? Мой ответ ясен уже из названия этой заметки. Попытаюсь обосновать.
Нынче почти не употребляется слово «сочинитель», очень редко всплывает «беллетристика». Почему? Беллетристика, строго говоря, это вся непоэтическая художественная (изящная) литература. Ничего обидного в этом слове как бы нет.
Но еще при Белинском и особенно при Писареве критики начали делить такую литературу на прозу и собственно беллетристику. Деление это до сих пор довольно условно, четких критериев не найдено (да и вряд ли когда либо они найдутся), хотя стало принято называть беллетристикой прозу некоего второго сорта, призванную больше развлекать, чем заставлять думать и сочувствовать, а прозу первого сорта – «серьезной литературой».
Для меня в слове «беллетристика» ничего уничижительного нет. Но под ней я понимаю ту прозу, где в достоверность происходящего мне не верится, где больше фантазии автора, чем реальной, документальной основы. Где автор видит главной целью именно изящность.
Конечно, фантазия – понятие широкое, и без фантазии трудно составить даже заявление в какое-нибудь учреждение, а тем более написать мемуары, художественное же произведение попросту невозможно. Дело, наверное, в дозировке фантазии, в ее свойствах. (Некоторые книги Беляева, Ефремова, Стругацких, отнесенные к фантастике, для меня – реализм.)
Наверное, много значит язык, интонация произведения. В прозе, как мне кажется, он не то чтобы более сложный, а – серьезный. С первого абзаца читатель должен понять, что дальше его будут не столько развлекать, сколько делиться сокровенным и важным. Лезть читателю в душу. Беллетристика как правило в душу не лезет, она нацелена на другие органы…
И в 1990, и в 2000-е, ее, беллетристики было куда больше авангарда, постмодернизма, нового реализма, человеческих документов. Ее, наверное, больше всегда. Дело в качестве. И 2010-е продемонстрировали, что качество русской беллетристики стало очень высоким.
На заре десятилетия вышел роман Дмитрия Данилова «Горизонтальное положение» – пиковое и одновременно итоговое произведение нового реализма. Дальше по этому пути двигаться уже, кажется, некуда. (Хотя движение продолжается, но это движение скорее по кругу, что, к сожалению, демонстрируют новые повести и рассказы Ильи Кочергина.)
Сами новые реалисты в большинстве своем переключились на поиск других путей: «Черная обезьяна» Захара Прилепина, в которой примерно поровну новой искренности (сцены героя в родной квартире) и беллетристики (новеллы о недоростках, секретная лаборатория), затем полностью беллетристическая «Обитель», «1993» Сергея Шаргунова, «Бета-самец» Дениса Гуцко, «Голомяное пламя» Дмитрия Новикова, всё более участившиеся заходы в фантастическое и фэнтезийное Андрея Рубанова, Германа Садулаева…
Я не утверждаю, что это плохо. Но. Но в происходящее в этих книгах не очень-то – или совершенно – не верится. Я восхищаюсь уму, эрудиции, таланту Германа Садулаева, но его «Иван Ауслендер», по-моему, абсолютно сочиненная книга. И некоторые шрихи узнаваемых реалий ее только портят. Или Артем Горяинов из прилепинской «Обители» – это ведь очевидно сочиненный автором персонаж. Такие – сочиненные – книги о сочиненных людях читаешь иначе, чем другие, не сочиненные, или имитирующие несочинение. Какая-то важная жила в организме остается незатронутой, она при таком чтении продолжает спать.
Конечно, всю свою творческую жизнь невозможно не сочинять, имитировать достоверность или хотя бы правдоподобие часто рискованно – выведешь неоднозначного, слабого и порой жалкого персонажа и читатель подумает, что ты, автор, сам неоднозначный, слабый и жалкий. Многие с подобных героев начинают путь в литературе, но затем, приобретя известность, вес, уважение, предпочитают героев именно весомых, вызывающих уважение.
Таких, кто бы из десятилетие в десятилетие тянул своего сквозного героя, то смелого, то слабого, то богатого, то нищего у нас сегодня, кажется, нет. За исключением разве что Эдуарда Лимонова. Он в этом десятилетии одарил нас по крайней мере двумя романами про того, кто когда-то был Эдичкой, а теперь стал Дедом, – «В Сырах» и «Дед». Мощные книги.
Нет, кроме Лимонова создает летопись и почти его сверстник (на несколько лет старше) Борис Екимов. Но в центре его летописи не определенный персонаж, а географическая область страны – так называемое Задонье. С начале 1970-х Екимов описывает людей, хутора этого места. Чаще в рассказах и очерках, иногда – в повестях. В 2015-м вышла его «Осень в Задонье» – потрясающая по своей художественной силе и реалистичности изображения. Беллетристикой ее называть никак не получается. Проза, настоящая русская проза…
Вернулись во второй половине 2010-х к тому методу, что принес им первую известность, Сергей Шаргунов в аккуратной повести «Правда и ложка» и Захар Прилепин в сборнике рассказов «Семь жизней» и романе «Некоторые не попадут в ад». Прилепинский герой буквально исходит желанием выглядеть сильным, брутальным, значимым, успешным, и окружающие этого героя, порой по статусу более значимые, рисуются слабоватыми, глуповатыми, растерянными, а незначимые так и вовсе ничтожными. В рассказах (за исключением «Ближний, дальний, ближний», который заставляет вспомнить о Прилепине времен «Саньки», «Греха»), это выпяченное желание героя приводит к комическому эффекту, а в романе вызывает потребность держаться от такого человека подальше. Но тем не менее это герои живые, я встречаю таких в реальности всё больше. И комических, и пугающих.
В начале 2010-х вдруг к достоверности обратился Михаил Елизаров, один, пожалуй, из самых главных и талантливых затейников в нашей литературе нулевых (Сорокин и Пелевин того времени оказались по сравнению с ним молодящимися пенсионерами).
В статьях и интервью Елизаров и в нулевые был социальным, реалистичным, а в художественных вещах, этого изо всех сил сторонился. Но в сборнике «Мы вышли покурить на 17 лет», видимо, решился преобразить свои сокровенные мысли, впечатления, воспоминания в художественную форму. Получилась пронзительная, вызывающая острое сочувствие книга.
Неожиданно появился повествователь-автор у Леонида Юзефовича. Он уже возникал в книгах об Унгерне, Пепеляеве, но там был нейтральным исследователем прошлого, а в рассказах, составивших первую часть сборника «Маяк на Хийумаа», повествователь фигура более чем неоднозначная. Он признается о своих ошибках в исторических книгах и пытается их исправить посредством написания этих самых рассказов. Нечто новое в нашей литературе…
Это скорее исключения, основной же поток – сочинительство, беллетристика. И, повторюсь, в целом очень высокого уровня.
Романы Сергея Самсонова, «Кровь и почва» Антона Секисова, «Завидное чувство Веры Стениной» Анны Матвеевой, книги Юрия Буйды, Дмитрия Быкова, Александра Проханова, Алексея Иванова, Дины Рубиной, Алексея Слаповского, «Оскорбленные чувства» Алисы Ганиевой, «Текст» Дмитрия Глуховского… На несколько страниц может развернуть список тех авторов, чьи произведения можно почитать и получить удовольствие.
2010-е дали нам два новых, и сразу ставших огромными, имени. Евгений Водолазкин и Гузель Яхина. Оба, конечно, сочинители. Не могу представить человека, который бы утверждал, что воспринял «Соловьева и Ларионова», «Лавра», «Авиатора», «Зулейха открывает глаза», «Дети мои» как реальные истории из реальной жизни. Естественно, это плод вымысла авторов. Но авторов талантливых, умных, образованных, серьезно готовившихся к написанию произведений. А исторические неточности, фантастические допущения, логические сбивки – умышленны. (Думаю, и ляпы Елены Колядиной в безбашенном «Цветочном кресте» неслучайны.)
По-новому предстала в 2010-х Ольга Славникова. Два ее романа этого десятилетия – «Легкая и голова» и «Прыжок в длину» – совершенно непохожи, в первую очередь, стилистически, интонационно, на вещи 90 и 00-х. Эти романы огромны по объему, но читаются необычайно легко, они увлекательны. И в то же время ты понимаешь, что сюжеты их – сконструированы автором, таких героев не может быть в природе. Ты постоянно помнишь, что они сочинены, а вот, например, роман «Один в зеркале» словно подсмотрен нами; подсматривать за героями книги тяжело, иногда скучновато, но любопытство, некое другое любопытство, отличное от увлечения, заставляет продолжать. Доподсматривать – дочитать до конца.
Иначе стала писать и Анна Козлова. Раньше создавалось впечатление, что пишет она о себе и своих близких. Пишет беспощадно, зло, шокирующе. Беспощадность никуда не делась в ее романах 2010-х – «F 20» и «Рюрике» – а вот степень достоверности стала куда слабей. Зато усилилась изящность…
Опять же оговорюсь: я не считаю сочиняемость однозначным минусом. Быть может, художественная литература вообще не должна быть достоверной. Не исключено, что достоверность, подобие реальной жизни, это нарушение какого-то правила, аморальность. Может быть, те кто упорно пишет «как в жизни» интересны и нужны узкому кругу чудаков, не понимающих, что такое художественная литература.
Авторы сочиняющие куда успешней, у них во много раз больше почитателей, об их книгах есть что сказать критикам и обозревателям. Там, в их произведениях, куда больше смыслов, ума, реализованных возможностей. В конце концов, у них есть именно Автор (да, с большой буквы), а не человек, обладающий некоторыми писательскими способностями, решивший рассказать историю, приключившуюся с ним или с его знакомыми. Или со страной…
Когда я начинаю писать подобные тексты, мне часто попадаются на глаза умные мысли писателей разных эпох и народов. И вот в этот раз я зачем-то снял с полки тощий томик Эдгара По и открыл буквально на той странице, где были слова:
«Есть темы, проникнутые всепокоряющим интересом, но слишком ужасные, чтобы стать законным достоянием литературы. Обыкновенно романисту надлежит их избегать, если он не хочет оскорбить или оттолкнуть читателя. Прикасаться к ним подобает лишь в том случае, когда они освящены и оправданы непреложностью и величием истины. Так, например, мы содрогаемся от „сладостной боли“, читая о переправе через Березину, о землетрясении в Лиссабоне, о чуме в Лондоне, о Варфоломеевской ночи или о том, как в калькуттской Черной Яме задохнулись сто двадцать три узника. Но в таких описаниях волнует сама достоверность – сама подлинность – сама история. Будь они вымышлены, мы не испытали бы ничего, кроме отвращения».
Прокомментировать конгениально это высказывание я не способен, но чувствую, что оно здесь необходимо.
Чего ждать в будущем? Будущее непредсказуемо, как известно. Мне кажется, что сочинительство продолжит главенствовать в нашей литературе и в следующем десятилетии. Наверняка будет развиваться, порождать жемчужины… Все-таки тридцать лет, когда русская литература живет относительно свободно, когда автор волен писать в каких угодно формах, именно сочинять (в советской литературе особенно увлекаться сочинительством не рекомендовалось), срок в историческом плане небольшой. Быть может, вскоре мы обнаружим новых Тургеневых, Лесковых, Писемких, Гончаровых, а может, и Достоевских с Толстыми.
Кстати, под конец десятилетия вышел толстенный текст (вряд ли роман в строгом смысле слова) Михаила Елизарова под названием «Земля». Кажется, это «Клим Самгин» нашего времени. Тем более что автор обещает продолжение…
Есть некоторая надежда на писательские объединения. Не так давно появились «новые традиционалисты», «активные реалисты». Не исключено, что внутри этих или других групп созреют новые идеи, изобретутся новые формы. А их сегодня недостает.
В ноябре-декабре я прочитал две необычные книги: «Срок – сорок» Петра Разумова и «Ода радости» Валерии Пустовой. Может быть, именно такую форму стоит называть словом «проза»?
Январь 2020
Поэт русской прозы
15 января исполнилось 95 лет со дня рождения Евгения Носова, замечательного писателя, чьи произведения, к сожалению, ныне почти забыты.
Время выветривает культурные слои. Остаются крохи, считаные имена. Одни увековечены благодаря великому и яркому таланту, другие из-за необычной биографии, третьим помогло везение…
Евгений Носов был человеком скоромным, произведения его не порождали скандалы, ажиотаж, не запрещались. Для исследователей Носов – фигура неинтересная. А именно исследователи, занимающиеся не столько творчеством писателей, сколько их биографиями, формируют пантеон классиков.
Евгений Носов – классик. Но классик тихий и почти незаметный.
Его причисляют к писателям-фронтовикам, писателям-деревенщикам. Да, он был и тем, и тем, но описанием сражений не отметился, деревенскую цивилизацию городской не противопоставлял, заявлений – ни художественных, ни публицистических – не делал. На протяжении почти полувека Носов пытался запечатлевать мгновения окружающей его жизни. И делал это в прозе, по-моему, как настоящий поэт.
Вот из его рассказа «Варька»:
«Озеро простиралось в темной раме вечерних сумеречных берегов. Плотной стеной темнели по сторонам камыши, чернела причаленная Емельянова лодка, чернели верши, выброшенные на сухое, и только сама вода была еще светла. Лежа на спине на середине озера, Варька не замечала ни берегов, ни обступивших камышей, она видела только небо, огромное и высокое, кажущееся особенно высоким теперь, вечером, когда только в самой безмерной его глубине, на неподвижно замерших кучеряшках облаков еще розовел свет давно угасшей зари. И еще видела она воду, начинавшуюся у самых ее глаз. Зеркально ясная гладь озера, чуткая ко всему, что простиралось над ним, была заполнена подрумяненными облаками и уже не казалась озером, а таким же, как и небо, бездонным пространством, и нельзя было сказать, где кончались настоящие облака и где было только их отражение. Два мира, вода и небо, охваченные вечерним задумчивым покоем, где-то за пределами Варькиного зрения слились воедино, и ей стало радостно и жутковато вот так, одной, недвижно парить в самой середине этой сомкнувшейся светлой бездны, и снизу и сверху заполненной облаками».
Евгений Носов писал в основном рассказы – жанр стержневой в русской литературе, но традиционно неуважаемый критиками. Им негде разгуляться, не над чем поразглагольствовать. И чем тоньше рассказ, тем меньше откликов он получает. Это можно заметить по произведениям Чехова – о проблемных рассказах критики писали обильно, а вроде бы бесконфликтные, но глубоко трагичные, лирические – не замечали.
У Носова нет закрученных сюжетов, выпяченных конфликтов. Он замечает еле уловимые вибрации души, настроения, часто описывает «пустяки», но те «пустяки», из которых состоит наша жизнь. Вот одно из редких его признаний, вкропленное в рассказ «Во субботу, день ненастный»:
«Шагая по мокрой траве к селу, я вспомнил, что уже давно не писал о таких вот милых пустяках. И вообще хотелось написать что-нибудь простое, бесхитростное, ни на малость не вмешиваясь в течение жизни… написать так, как было, как будет, как виделось, без привиранья и лукавства».
В восемнадцать лет Евгений Носов ушел на фронт. В феврале 1945-го под Кёнигсбергом был тяжело ранен, и вернулся домой, в село Толмачёво под Курском, двадцатилетним инвалидом.
Сначала стал художником-оформителем, потом появилась тяга писать прозу. В этом деле он и нашел себя. И посвятил свой талант воспеванию природы, людей. Но пел не дифирамбы, а негромкие, иногда слегка грустные песни. Песни-рассказы.
Наверное, как всякий художник слова, он не переносил реальность на бумагу один в один. Да это и невозможно. Но нарочитой недостоверности, фонтанирующего вымысла в его произведениях не встретишь.
Многим, знаю, скучно читать книги без этих фонтанов. Но у Носова есть другое: поэтичность прозы. Читать его рассказы лучше вслух, и тогда можно услышать музыку звуков, слов, предложений.
Вот из рассказа «Шумит луговая овсяница»:
«Останавливались на самом берегу, глушили тракторы, в тени лозняков распрягали лошадей с темными пропотелыми холками, засыпали им вдоволь полные телеги свежескошенной травы, по которой еще прыгали кузнечики, а сами, изголодавшись на своих хлебных увалах по вольной воде, лезли в Десну. Гулко бухались с глинистого уреза парни, выныривали, мотая головами, стирая с глаз прилипшие волосы, блаженно отфыркиваясь. Девчата визжали от ласки воды, неистово колотили ногами, выбрызгивая белые пузыристые столбы, полоумно шарахались от змеиных извивов водорослей, и растревоженная Десна била маслянистыми зелеными волнами в берег, качала и рвала на осколки опрокинутое в реку солнце.
А на мелком, присев на край и сперва испробовав воду вытянутой ногой, перекрестясь, сползали на костлявых задах в реку старики, бледнотелые, с темными, непомерно большими кистями рук и темными, будто из другой кожи, шеями. У иных на синеватой ребристой наготе багрово проступали старые солдатские отметины».
Какая завораживающая интонация! И какая плотность поистине художественных деталей – свежескошенная трава, по которой еще прыгают кузнечики; прилипшие волосы именно «стирают с глаз»; «ласка воды»; змеиные извивы водорослей; волны рвут на осколки опрокинутое в реку солнце; шеи, «будто из другой кожи»; «старые солдатские отметины» – зарубцевавшиеся раны.
Да, войны как таковой у Носова в прозе почти нет. Но почти в каждом произведении слышны ее отзвуки, герои – победители в той войне – навсегда физически или душевно ею искалечены… Пожалуй, центральный его рассказ «Усвятские шлемоносцы» – о проводах на войну мужчин-крестьян. Большинство остальных о тех, кто с той войны вернулся. Немногие. И сам автор – один из немногих, чудом выживший. И он смотрит на мир как на чудо, отмечая каждый штришок, каждую мелочь…
После 1980-х книги Носова стали издаваться редко, да и не привлекали массового читателя своими названиями. Он не умел или не хотел изобретать заманчивое; называл просто: «В чистом поле», «Вечерние стога», «Белый гусь», «Яблочный спас»…
В 2001 году Александр Солженицын удостоил Евгения Носова, о котором не раз писал и которому выражал свое уважение, премией. Это стало последним проявлением признания таланта большого и честного русского писателя. На следующий год Евгений Носов умер на родной Курской земле.
Тут хочется добавит: но произведения его не умрут. Как знать, как знать. Всё зависит от нас, читателей.
Январь 2020
Объективный реалист
Чехов… 160 лет со дня рождения, 140 лет первой, документально подтвержденной, публикации. Казалось бы, далекое прошлое, окаменевший классик, книги которого должны зарастать благородной пылью на стеллажах, споры о котором давно стоит прекратить.
А нет – о Чехове спорят с той же горячностью, что и при его жизни, проза, пьесы, письма читаются не только новыми поколениями, но и перечитываются людьми взрослыми, с устоявшимися взглядами и оценками. Перечитываются, знаю, многими каждые несколько лет. И не столько ради удовольствия – а слог Чехове бесподобен, – но и в попытке понять, что именно хотел он сказать.
У русской, да и мировой художественной литературы, главная цель – не развлечение читателя, а выражение идеи. И писатель, захваченный ею, пытается донести ее до общества. Помочь ему найти и достичь идеал.
Конечно, в процессе писания и идея, и идеал зачастую видоизменяются, бывает, автору становится близка другая точка зрения и он начинает спорить с самим собой посредством героев, но тем не менее причина, заставившая человека взяться за перо, видна и очевидна.
Чехов не вписывается в эту канву. Он писал без идей, у него не было явного посыла читателю, в его прозе и драматургии нет морали… Интересно узнать, как отнеслись бы к нему Тургенев или Достоевский, но, слава богу, было многолетнее знакомство Чехова со Львом Толстым – знакомство, достойное самого пристального исследования.
Впрочем, такое исследование есть – двухтомник Владимира Лакшина, который читается как увлекательный документальный роман. И характерно, что почти каждая встреча двух писателей, очевидно симпатизировавших друг другу, превращалась в ожесточенный спор о смысле литературы, о жизни, бессмертии. Спорили они друг с другом и заочно – в разговорах, письмах третьим лицам.
Чехов не принял идею «Воскресения», Толстой, называя Чехова «большим художником», добавлял – «но все-таки это мозаика, тут нет руководящей идеи» – и пытался выдумать идею за него, например, в послесловии к посмертному изданию чеховского рассказа «Душечка».
Современные Чехову критики так и вовсе были в замешательстве, которое переходило в негодование: «Пишет холодной кровью!», взрывалось вопрошанием: «Есть ли у господина Чехова идеалы?»
После появления «проблемных» произведений вроде «Палаты № 6», «Три года», «Мужиков», «Человека в футляре», «Острова Сахалина» Чехова стали воспринимать как обличителя недостатков и пороков; эта оценка главенствовала и всё советское время. Чехов, казалось, в полной мере показал готовую к революционным изменениям страну. Страну, томящуюся по этим изменениям.
С точки зрения социологии, это, быть может, верно. Но почему он, за исключением разве что Нади, героини рассказа «Невеста», последнего его рассказа, никому не дал сделать шаг к «новой, ясной жизни»? Да и получится ли у Нади закрепиться в ней – вопрос.
«…На другой день утром простилась со своими и, живая, веселая, покинула город, – как полагала, навсегда». Этим «как полагала» автор словно намекает, что не все в ее судьбе определилось.
Абсолютное же большинство чеховских героев только говорят о «новой, ясной жизни», о созидании, «об идеалах», на деле же всё сильнее погружаясь в болото обыденности. И если Ирине из «Трех сестер» вырваться мешает трагическая случайность, то многим другим вроде бы не мешает ничто.
Почему, скажем, герой «Палаты № 6» Андрей Ефимыч Рагин не пытается преобразить свою больницу? Что мешает героиням рассказа «У знакомых» зажить наконец осмысленно и деятельно? Почему герои «Новой дачи» оказываются настолько слабовольными? Почему герои «Дамы с собачкой», по-настоящему полюбившие друг друга, не ищут возможности стать действительно парой?…
Можно, конечно, сказать, что Рагин попросту бытовой алкоголик, а Гурову с Анной Сергеевной хочется оставаться любовниками, но это будут версии, а не ответы. Над ответами мы бьемся уже сто с лишним лет.
Нормальный русский писатель, взявшись за «Мужиков», сделал бы Ольгу, городскую, культурную, лучом света в темном деревенском мире. Она бы облагородила дом родни своего мужа, она стала бы учить детей, но вместо этого она плывет по течению и в итоге надевает нищенскую суму.
Кстати, Лев Толстой воспринял этот рассказ Чехова как «грех против народа», утверждал, что мужики, деревня – не такие, Чехов, дескать, попросту не знает русского человека.
Знал, конечно, Чехов русского человека. И сюжет «Мужиков» он не придумал. Этот сюжет был порожден тысячами судеб таких же Ольг и их детей. Но, с другой стороны, обошелся он со своей Ольгой жестоко… Или не жестоко, а – объективно?
Слово вроде бы не из чеховского лексикона, но оно очень часто встречается в его эпистолярном наследии. В письмах литераторше Лидии Авиловой он буквально проповедует объективный метод: «Над рассказами можно и плакать, и стенать, можно страдать заодно со своими героями, но, полагаю, нужно это делать так, чтобы читатель не заметил. Чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление».
Объективность у Чехова не только в манере повествования, но и в подборе персонажей. Да, толстовскую Каренину, которая бросилась под поезд, жалко, но куда жальче Анну Сергеевну, которая не бросится, а будет страдать долго-долго, убивая месяцы жизни от одного свидания с Гуровым до другого. Да и в реальной жизни Анна Каренина – одна на десятки тысяч, тогда как Анна Сергеевна… Я уверен, что Анн Сергеевн куда больше.
Чехов не писал статей, но из его писем, разговор с близкими, общественной деятельности ясно видно, что он хотел и стремился к преобразованию мира, людей. В длинном послании старшему брату Николаю в марте 1886 года, накануне своего перехода из «юмористов» в «серьезные», он выложил буквально по пунктам черты «воспитанного человека», да что там – почти идеального.
Казалось бы, вот и создавай в прозе такие типы, воспитывай не одного брата, а всё человечество. Но создавать в том смысле, в каком это делают сочинители, Чехов, кажется, не умел или не хотел. Он придерживался правды жизни, а не правды художественной. Получал оплеухи от критиков, замечания и нарекания об близких, даже от невесты. Тяжело их переживал. Но путь объективного реалиста и не может быть легким.
Январь 2020
Ушел ли поезд?
В конце прошлого года появилась надежда на то, что положение толстых литературных журналов России поправится… Теперь уже, наверное, многим стоит напоминать, а то и рассказывать как новость, что они – культурное достояние страны, дневник русской словесности. С конца XVIII века почти все значимые произведения появлялись на страницах этого огромного дневника. Издания книг шли, как бы мы сейчас сказали, бонусом.
Вернее, так было до самого последнего времени. Лет двадцать назад журналы стали чахнуть и умирать. Популярные авторы предпочитают нести свои новые вещи сразу в издательства, а многие молодые о «толстяках» и понятия не имеют. Исчезают они и из фокуса общественного внимания.
Это печально. Не читающие такие издания обделяют себя, суживают свое сознание. Ведь каждый номер любого журнала – целый срез разных родов литературы, спектр мнений, творческих методов, мировоззрений.
Для начинающих авторов до сих пор, несмотря на плачевное положение «толстяков», нет лучшей площадки для дебюта. Многие молодые прозаики и стихотворцы штурмуют издательства, драматурги – театры. Везет из тысяч единицам. Издательствам, театрам не нужны абсолютно неизвестные имена: читатель не купит книгу, зритель не пойдет на спектакль. Нужно, что называется, засветиться. Журнальная публикация не гарантирует того, что наутро ты проснешься знаменитым, но шанс есть.
Впрочем, шанс всё менее верный. Критики и литературные журналисты обращают внимание на журналы реже и реже. Нагляднейший пример: в майском за 2014 год номере «Сибирских огней» было напечатано начало романа Гузели Яхиной «Зулейха открывает глаза». И – ни единого отклика. Но через год вышла книга – и они, в основном восторженные, посыпались как из рога изобилия. Хвалили больше всего именно начало романа. Что это показывает? То, что «Сибирские огни» критики попросту не открывают. Как наверняка и остальные журналы.
А каких-нибудь лет пятнадцать назад в большинстве центральных газет были ежемесячные обзоры толстых журналов, отдельные публикации порождали статьи, а то и дискуссии. Теперь этого не найти – теперь и о книгах в газетах пишут изредка; литература возникает как правило в связи с объявлением лауреатов заметных премий…
Журналы, колыбель и фундамент нашей литературы, гибнут. Не фигурально, а вполне реально. Несколько лет назад перестал выходить «Континент», как-то тихо скончалась «Литературная учёба», одиннадцать месяцев не выходил «Октябрь», прекратился журнал поэзии «Арион»; под вопросом издание петербургской «Звезды». Остальные журналы влачат поистине нищенское существование.
Да, это не преувеличение. В начале нулевых они были бедными, теперь – нищие. Некоторые лишились редакционных помещений, штат сотрудников сокращен уже не до минимума, а сверх него – нередко работу двух-трех отделов выполняет один человек. Какой бы он ни был двужильный, он не в состоянии внимательно читать поступающие материалы, не говоря о тщательной редактуре.
Я застал журналы в относительно полной штатной комплектации. Когда редактор посвящал работе с автором многие дни. Сидели в отдельном кабинете над рукописями, вычитывали каждый абзац, обсуждали, обдумывали… В светлых помещениях за специальными столами размещались три-четыре корректора…
Сейчас и уровень редактуры упал, и ошибки проскакивают то и дело. Некому работать – нет денег. (В «Дружбе народов», я слышал, сотрудники вообще не получают зарплаты, и уже не один год.) Гонорары стали чем-то из прошлого; если их и выплачивают, то это крохи, впрочем, нередко крохи необходимые – толстожурнальные авторы, особенно стихотворцы и критики, тоже обнищали до последней степени.
Часто слышатся голоса: журналы должны зарабатывать. С одной стороны, это справедливо. И при Краевском, Некрасове, Каткове их детища финансово процветали, и в советское время «толстяки» были, кажется, делом очень прибыльным. Тиражи в сотни тысяч экземпляров, подписка по лимиту, очереди возле киосков «Союзпечати».
Сейчас тиражи даже у самых именитых журналов не больше четырех тысяч. Да и то не расходятся. Хотя тиражи теперь ничего не значат – бумагу стремительно поглощает интернет.
У «толстяков» есть свои сайты плюс две огромные платформы – «Журнальный зал» и «Журнальный мир», – где выкладываются их номера, начиная с середины 1990-х. Это уникальная библиотека.
Но у такого рода абсолютно бесплатных сайтов и платформ есть и минус. Некоторые журналы выставляют свежие номера раньше выхода бумажного тиража. И, скажите, какой чудак станет подписываться на журналы или бежать в редакции, слать запрос в «Лабиринт», чтобы купить?
По привычке я утверждаю, что бумажную книгу, бумажный журнал читаешь с большим интересом и вниманием. Но утверждаю всё менее уверенно – бытие определяет сознание, а бытие наше, как ни крути, погружается в компьютеры, планшеты, смартфоны… Однажды меня посетила, наверное, бредовая идея, которая, впрочем, не дает покоя. Представим, что «Новый мир», «Знамя» или любой другой толстый журнал берут откуда-нибудь круглую сумму и переманивают ею из издательств Пелевина, или Улицкую, или Акунина, или еще кого популярного… Делают сайт платным, объявляют точки, где можно купить бумажные экземпляры. И читатель наверняка ринется к реальным или виртуальным прилавкам. Тысячи, если не десятки тысяч людей буквально подсажены на того или иного автора. Им необязательно читать его в книге – им нужно быстрее, хоть где… А в одном номере с популярными печатать молодых или тех, кто не очень-то на слуху…
Так, по сути, когда-то и было. С тем же молодым и уже тогда (начало 90-х) популярным Пелевиным – автором «Знамени». Почему не рискнуть? Или поезд ушел?
Январь 2020
С запозданием в четверть века
Вардван Варжапетян. Кое-что про Тинякова. М.: Common place; Ной, 2019
В одном из январских эфиров на «Эхе Москвы», отвечая на вопрос радиослушателя, кого из поэтов Серебряного века он бы назвал самым недооцененным, Дмитрий Быков ответил: Михаила Савоярова. И, объясняя особенности его творчества, упомянул: «Знаете, немножко это похоже на Тинякова. Но Тиняков настолько омерзительная личность и как исторический герой, и как автор – что мы будем скрываться от этого факта… Вот, кстати, кто Брюсова боготворил и взял из его учения какие-то худшие черты. Тиняков производит впечатление омерзительное, а Савояров – впечатление трагическое…»
Я скопировал кусок о Савоярове и Тинякове с сайта радиостанции и поместил в свой «Фейсбук» со словами: «Дмитрий Львович Быков снова наехал на Александра Ивановича Тинякова».
Дело в том, что Быков периодически упоминает его, но кратко и с одинаковой характеристикой. Впрочем, Тиняков в образе литератора Одинокого выведен им в романе «Остромов, или Ученик чародея» (2010 год), где тоже предстает фигурой омерзительной, да вдобавок, по мысли другого персонажа, Льговского: «Одинокого в самом деле никогда не тронут: посадят всех, в том числе вернейших, – а этот, как памятник бессмертной, неприкосновенной низости, образцовый минус, от которого станут отсчитывать всё, будет стоять у себя на Измайловском или где он ещё там стоит в центре своего кружка… Он переживёт всех и останется, может быть, последним, округлый, нечёсаный, страшный, пахнущий сырым мясом. Время благоприятствовало теперь ему, ибо всё остальное не вышло, а Одинокому была самая пора».
Льговский ошибся, реальный Одинокий (псевдоним Александра Тинякова) был арестован в 1930 году за антисоветскую агитацию и заключен «в концлагерь сроком на три года» (так в приговоре).
На то, что Одинокий в романе и есть Тиняков, Дмитрий Быков указал сам, когда разгорелся небольшой скандал – кое-кто увидел в персонаже Быкова шарж на критика Виктора Топорова. «Помилуйте, как можно! – отозвался Быков. – Описанный в романе персонаж – литератор Одинокий – это вполне реальный Александр Тиняков, хоть и безобразный человек, но талантливый поэт».
И, сопровождая цитату о Савоярове и Тинякове словами «снова наехал», я надеялся (и надеюсь) спровоцировать Дмитрия Львовича на эссе о «безобразном человеке, омерзительной личности, но талантливом поэте». Многолетнее внимание Быкова, человека, способного мыслить и изъясняться свежо и нетривиально, к Тинякову очевидено.
Мой пост прокомментировал литературовед из Эстонии Борис Тух: «Тиняков до революции писал черносотенные статьи, а после работал в ЧК, присутствовал при расстреле Гумилева и др. членов никогда не существовавшего „таганцевского заговора“. Кажется, этого достаточно». (Надо понимать, достаточно для «наезда».)
Борису Туху ответил другой литературовед, автор огромной биографии Оруэлла Вячеслав Недошивин: «Борис, для меня ново, что Тиняков (в 20-х гг. прикидывавшийся нищим – это видела Ахматова) участвовал в расстреле Гумилева. О его расстреле вспоминал поэт Сергей Бобров и то – со слов знакомого чекиста. Откуда же вы взяли Тинякова? Я, правда, не читал только что вышедшую книгу о Тинякове моего знакомца Вардвана Варжапетяна. Может, там?…»
Так я узнал о книге, которая называется «Кое-что про Тинякова».
Через несколько дней моя жена ехала в Москву, и я попросил ее эту книгу привезти. (Кстати, в начале наших отношений, когда люди стараются больше узнать и рассказать друг другу, речь вдруг зашла о Тинякове, и будущая жена сказала, что читала его статьи о евреях и была возмущена, а теперь вот как любящая женщина, должна была раздобыть книгу о ненавистном ей персонаже истории, который является предметом интереса ее мужа. Бывает.)
И вот книга передо мной. Она мной прочитана за день – в ней меньше двухсот страниц, шрифт крупный, много воздуха, один материал отделен от другого широким интервалом… Да и не только поэтому прочитал так быстро – содержание оказалось мне абсолютно знакомым.
Вардван Варжапетян – писатель, переводчик, главный редактор издававшегося в 1990-е, очень заметного журнала «Ной», автор двух десятков книг. Кроме этого именно он вернул из небытия фигуру Александра Тинякова. Помню, какой интерес вызвала его повесть в документах «Исповедь антисемита», опубликованная в 1-м номере «Литературного обозрения» за 1992 год. Затем, с некоторыми сокращениями (без авторского предисловия), она была опубликована и в журнале «Ной» (1994, № 8), там же (1995, № 15) вышла вторая повесть в документах «Смердяков русской поэзии», посвященная дебютной книге стихов Тинякова.
Спустя двадцать с лишним лет в «Экслибрисе» – литературном приложении к «Независимой газете» – к 130-летию со дня рождения Тинякова, была опубликована статья Вардвана Варжапетяна «Хождение за Тиняковым». В ней рассказывалось, как он узнал об этой фигуре, как в Ленинграде конца 80-х разыскивал тех, кто знал его лично, как собирал в библиотеках тиняковские публикации, публикации о нем…
Кстати, в предисловии к «Исповеди антисемита» в «ЛО» есть сноска, принадлежащая то ли автору, то ли редакции журнала: «Публикуемая повесть – лишь малая часть большой (около полутора тысяч страниц) работы о А.А. (так в журнале – Р.С.) Тинякове».
Помня это замечание я и ожидал увидеть в книге Варжапетяна эту работу. Пусть не все полторы страницы, но… А книга оказалась повторением уже опубликованных в 1992–1995 и в 2016 годах работ. Два-три документа исчезли (в том числе и предисловие из «Литературного обозрения»), три-четыре добавились.
Книга вызывает и недоумение, и обиду за автора. И вопрос – зачем она издана в таком виде?
Повесть «Исповедь антисемита» была событием. Она открыла нам забытый, но яркий скандал эпохи Серебряного века. Вкратце сюжет.
Во время процесса над евреем Бейлисом, обвиняемого в ритуальном убийстве православного подростка Ющинского в газете «Земщина» появились две грубые антисемитские статьи за подписью Куликовского. Спустя два года выяснилось, что под псевдонимом «Куликовский» выступал Александр Тиняков, ранее много публиковавшийся в либеральной газете «Речь» и теперь являвшийся автором демократических изданий. Тинякова стали порицать, и он выступил с покаянной статьей «Исповедь антисемита», где сообщил, что в «Земщину» его привел уважаемый в прогрессивных кругах Борис Садовский. Садовского, дворянина, простили, готовы были простить и крестьянского сына Тинякова, но тот продолжал печатно оправдываться и в то же время атаковать, и одну из своих статей напечатал все в той же «Земщине». Тут ж с ним разорвали отношения практически все, и Тиняков на несколько лет исчез из литературного мира Петрограда…
Повесть интересна своими документами, ранее (до 1992-го) по большей части неопубликованными. Да и опубликованные в сложившемся контексте стали восприниматься иначе. Например, в собрании сочинений Блока 1960-х есть такие строки из записной книжки: «Обедал у нас Ал. Ив. Тиняков – он стоит пятидесяти Левберг и Тумбовских, которых зовет к себе З.Н. Гиппиус». Вроде бы ничего особенного, но, оказывается, Блок принимал у себя Тинякова через несколько дней после открытого (под своей фамилией) возвращения того в «Земщину».
Есть в повести Варжапетяна и не вошедшее, кажется, в то собрание сочинений Блока письмо Тинякову, написанное в те же дни. Блок признается: «Мы с Вами почти одинаково думаем о евреях. Я не раз высказывал и устно и письменно (хотя и не печатно) – евреям и неевреям – мысли, сходные с Вашими; иногда и страдал от этого, хотя далеко не так, как Вы».
В нынешней книге повесть «Исповедь антисемита» составляет вторую часть, первую же – «Смердяков русской литературы (История одной книги)». Повторюсь, первой книги Тинякова (1912), состоящей из подражания то Бодлеру и Брюсову, то Бунину и Фету; «Смердяковым» назвал его, а вернее, одного из персонажей своей книги «Перед восходом солнца» Михаил Зощенко, прочитав третью (и последнюю) его книгу, вышедшую в 1924 году, но зачем-то автор предваряет повествование в документах о первой книге таким вот пассажем:
«Александр Тиняков явил собою в самой законченной форме тот тип российского интеллигента, замороченного идеей великорусского шовинизма, который оказался поразительно живуч, мерзок и опасен. Вместе с тем А.Тиняков – один из самых своеобразных представителей Серебряного века русской поэзии, который с полным основанием можно назвать и Золотым веком русского антисемитизма. Он знал всех, его все знали, дарили ему на память книги, писали стихи в альбом».
Во-первых, эти строки могли бы стать общим предисловием к книге, но никак не к одной ее части, в которой, повторюсь, Тиняков предстает эпигоном самых разных поэтов, смиренным участником литературного процесса, удостаивающимся скупых похвал мэтров.
Во-вторых, где доказательства того, что Серебряный век русской поэзии стал Золотым веком русского антисемитизма? Да, в той или иной степени антипатию к евреям испытывали многие литераторы, писавшие на русском языке (в том числе и Чехов, и, как мы увидели, Блок), но с другой стороны, именно литераторы Серебряного века, подняв поистине всероссийский шум, добились освобождения Бейлиса, сильнее всех осуждали еврейские погромы и собирали средства пострадавшим…
Вышеприведенные строки о Тинякове-шовинисте перекочевали в книгу из журнальной публикации. Там они выглядят более-менее уместными, как попытка кратко объяснить, что за фигура главный герой. Здесь же, после подробного «Хождения за Тиняковым», они вызывают недоумение – они и неточны, и излишни.
Вообще книга оставляет ощущение небрежности, спешки или лени. У автора была четверть века, чтобы после первых публикаций представить нам книгу в строгом смысле этого слова, а получилось как в песне: «слепила из того, что было». Читатель не в теме так и вовсе может повредиться умом, натолкнувшись на такое: «Вот такая фигура! В этом номере вестника („Ной“. М., 1994. № 8) читатели узнают историю первой книги Тинякова…»
Что за «Ной»? При чем здесь 1994 год? (Тем более публикация этой повести на самом-то деле состоялась в 15-м номере «Ноя», в 1995-м.) И ведь автор не просто забыл убрать этот фрагмент – в самом журнале он выглядел так: «Вот такая фигура! В этом номере вестника читатели узнают историю первой книги Тинякова…» Если автор хотел напомнить о первой публикации, о «Ное», который когда-то возглавлял, то это можно было сделать как-то более изящно, что ли.
На 99 процентов книга состоит из документов, которые, в общем-то, представляют нам Тинякова, скажем мягко, в темном цвете. Авторский голос почти отсутствует, но тем не менее слышно осуждение и некоторая брезгливость. Самого автора заинтересованный читатель, открыв его биографию, может узнать как стойкого и давнего борца с антисемитизмом. Хорошо. Но тогда вот эта деталь в самом-самом начале книги приводит в недоумение: «Конечно, хотелось бы узнать, где могила А.И. Тинякова, – если она сохранилась, положить цветы; если разрушена, поставить скромный памятник». За что такому человеку цветы?…
Ответом могло бы стать предисловие из «Литературного обозрения», где Варжапетян признается: «Не оправдывая тиняковские гнусности, „тиняковщину“, замечу, что не будь их, Александр Иванович стал бы совсем иным человеком – чистеньким, приличным, трезвым, пахнущим одеколоном… и совершенно мне неинтересным. А истинный Тиняков мне с каждым днем роднее; пусть у него нет, как у великих, своего пространства в русской поэзии, но угол-то свой есть».
Такое бывает с писателями: первоначальный враг автора становится ему родным. Отсюда и цветы, и памятник. Но предисловие отсутствует, и читатель этот момент вряд уловит.
А в самом конце книги есть рисунок немолодого, седого (умер, кстати, в 48 лет) Тинякова работы Серафимы Даниловой. Примечание: «Публикуется впервые». Но рисунок – точнейшая, словно компьютером обработанная, копия фотографии, помещенной в «ЛО» в 1992 году.
И теперь самое, на мой взгляд, важное.
С 1992 и 1995 годов, когда Вардван Варжапетян предъявил обществу первые части своих исследований судьбы Тинякова (а он установил и год его смерти, и множество подробностей его жизни), вышли два издания сборников тиняковских стихотворений, были опубликованы десятки и десятки статей, в том числе Николая Богомолова, Никиты Елисеева, Нины Красновой, Михаила Вольпе, Олега Лекманова, Марии Котовой, Владимира Емельянова, Глеба Морева, Дмитрия Воденникова… Достоянием общественности стало множество архивных документов; в 1998 году Тиняков был реабилитирован как все, осужденные «тройками», и его уголовное дело стало доступно любому человеку. А в этом деле, в качестве вещдока, страницы такого дневника!
Да, Вардван Варжапетян – первопроходец. Но на фоне всего того, что мы теперь знаем о Тинякове, представленные плоды первопроходчества вызывают сочувствие к автору. Он словно бы остался в середине 90-х, спал двадцать лет, и вдруг пробудившись, решил собрать две те повести в документах под одной обложки, добавив историю о том, как он тридцать лет собирал для них материал…
Найди в себе силы, сделай третью часть, например, о Тинякове и Акиме Волынском (Хаиме Лейбовиче Флексере), который опекал и, кажется, ценил Тинякова, благодаря которому тот имел площадки для публикаций, вступил во Всероссийский Союз писателей, и после смерти которого вышел просить милостыню с табличкой на груди «Подайте поэту, впавшему в нужду»… Да, будь у книги третья часть, и книга бы состоялась. А так – нечто кое-как слепленное из старого теста. И название книги – «Кое-что про Тинякова» (кое-что, а не всё) – такой подход не оправдывает.
…В начале 2017 года в журнале «Урал» вышел мой рассказ под названием «Дедушка», в котором я попытался представить последние часы жизни Александра Тинякова. Через несколько месяцев раздался телефонный звонок – это был Вардван Варткесович Варжапетян. К моему удивлению, он поблагодарил меня за то, что я написал о Тинякове, сказал, что это интересная личность, а потом спросил: «А где можно прочесть ваш рассказ?» Я с некоторым удивлением назвал номер журнала. «А не подскажете, в Москве я могу найти этот номер?» Первым делом я посоветовал интернет. «Интернетом, я к сожалению, не пользуюсь», – сказал Вардван Варткесович.
Да, он человек немолодой, но… Может быть, действительно, он пропустил всё, что появилось в том числе и в интернете о Тинякове за это время? Не знает, что и номера «Ноя» там достаточно легко обнаружить? Что обнародованные им документы давно пущены в литературоведческий оборот?
И выдал свои четвертьвековой давности открытия как новость.
Январь 2020
Герой мифа
Разжалованный из лучших советских поэтов… не спасший Мандельштама… переделкинский небожитель… затравленный нобелиат… Из русских литераторов ХХ века Борис Пастернак, наверное, самый мифологизированный. Судьба его действительно напоминает миф, в котором есть жестокие боги, титаны и герои, добрые и злые люди, а сам он напоминает Прометея.
В день 130-летия со дня рождения писателя стоит напомнить, чем же он увековечил себя в русской культуре и литературных преданиях.
Стихотворством Пастернак увлекся в юности, но долгое время «…смотрел на свои стихотворные опыты как на несчастную слабость и ничего хорошего от них не ждал». Дебютировал для поэта поздно – в двадцать три года. Это случилось в 1913-м – закат символизма, расцвет новых, куда более радикальных литературных направлений.
Некоторое время Пастернак был близок к футуристам, его заворожила фигура и стихи Маяковского. Позже он вспоминал: «Когда же мне предлагали рассказать что-нибудь о себе, я заговаривал о Маяковском. В этом не было ошибки. Я его боготворил. Я олицетворял в нем свой духовный горизонт».
В конце 1913-го вышла первая книга «Близнец в тучах». И хоть сам автор вскоре стал считать ее «незрелой», но и сборником начинающего ее назвать нельзя. Недаром собратья по цеху сразу стали воспринимать Пастернака всерьез.
В 1921 году его родители и сестры уехали в Германию. Сначала считалось – на время, но вскоре стало понятно, что в Советскую Россию они больше не вернутся. Борис приезжал к ним, жил по нескольку месяцев, но возвращался на родину.
Тем более там его слава росла. В 1922 году вышла последняя «авангардистская» книга «Сестра моя – жизнь», которая поставила Пастернака вровень с первыми поэтами того времени и в то же время усложнила его отношения с ними. Разрыв с Маяковским, драка с Есениным…
На первом съезде советских писателей в 1934 году Николай Бухарин призвал официально объявить Пастернака лучшим советским поэтом. Зал ответил дружными аплодисментами.
Узнав об этом, Лиля Брик, что называется, стала обращаться во все инстанции с письмами, утверждая, что лучший советский поэт – покойный Маяковский. Подействовали ли ее письма или власти было удобнее восславлять мертвых, но наследие Маяковского стало возвращаться к читателю, а слава Пастернака закатываться.
Что стало причиной, до сих пор загадка для литературоведов: то ли заступничество поэта за арестованных сына и мужа Ахматовой, то ли публикация стихотворений о Сталине, которые вождю не понравились. Есть версия, что Сталин стал презирать Пастернака за то, что тот во время их телефонного разговора ничего не ответил на вопрос: «Мастер ли Мандельштам?», – а вместо этого попросил о личной встрече, чтоб поговорить «о жизни и смерти».
Так или иначе, с середины 1936 года газеты печатают злые статьи о стихотворениях Пастернака, требуют «идейно перестроиться». Журналы и издательства не принимают новые произведения поэта. Он вынужден обратиться к переводам. К счастью, с жильем всё было к тому времени устроено – квартира в центре Москвы, дача в Переделкине… При всех дальнейших невзгодах, Пастернак был избавлен по крайней мере от скитания по чужим углам.
Пастернак-переводчик, по-моему, конгениален поэту. «Фауста», «Гамлета», «Марию Стюард» мы читаем на его языке. Благодаря Пастернаку русский читатель, по существу, открыл для себя поэзию Грузии. Но все же переводческая деятельность была ремеслом, и под конец жизни он жалел, что потратил на переводы «самое плодотворное время».
В 1937 году его должны были арестовать. По крайней мере сам Пастернак и его близкие были в этом уверены. И на то была веская причина: поэт демонстративно отказался подписывать коллективное письмо в поддержку расправы над Тухачевским, Якиром…
Не арестовали. По преданию, Сталин велел не трогать «небожителя», общающегося с Шиллером и Шекспиром. Опала постепенно сменялась новой волной если не славы, то признания. В 1943 году вышла большая поэтическая книга «На ранних поездах», имя Пастернака стало всё чаще появляться в печати.
И тут писатель засел за роман, который, с одной стороны, принес ему мировую известность, с другой, сделал изгоем в последние годы жизни, а в третьей, тем самым Прометеем, что принес людям спасительный огонь.
Правда, к большинству советских читателей этот огонь под названием «Доктор Живаго» пришел лишь в конце 1980-х. Но знали о нем, кажется, все. Да и советские энциклопедии не таились: есть такой роман, но он «клеветнический».
Анна Ахматова, говорят, любила ошарашивать гостей вопросом: «Мандельштам или Пастернак?» Почти то же происходит и с двумя книгами – читающее общество делится на тех, кто ставит выше «Тихий Дон» и на тех, кто «Доктора Живаго». Лично я выбираю «Тихий Дон», но уверен, что «Доктор Живаго» должен был быть написан. Природа или некие высшие силы выбрали его автором Пастернака.
Не смотря на наступившую «оттепель», советские журналы и издательства роман отвергли. Собратья по цеху выступили с гневными речами. Их услышало партийное руководство. Кажется, не открывая сам роман… Есть свидетельства, что Никита Сергеевич Хрущёв, уже отправленный на пенсию, прочитав книгу Пастернака, пожал плечами: «Не понимаю, что здесь такого клеветнического».
В 1957 году Пастернак передал рукопись за рубеж. Было выбрано коммунистическое издательство в Италии, но этот факт не смягчил удар. На следующий год Пастернак был удостоен Нобелевской премии, что в СССР восприняли как вражеский демарш. Началась настоящая травля писателя. Читая публикации тех месяцев, волосы буквально шевелятся на голове от страха. Кажется, вся страна ополчилась на старого и много пережившего человека…
От выступлений против Пастернака уклонилось несколько именитых писателей, никто из классиков того времени за него не вступился. Борис Леонидович был вынужден отказаться от премии, а через неполных два года умер.
И интересное совпадение: 6 августа 1956 года вдову Мандельштама известили о реабилитации мужа, а 31 августа того же года отдел ЦК КПСС по связям с зарубежными компартиями предпринимает меры по предотвращению издания «Доктора Живаго» за рубежом. Мандельштам словно бы передал мученическую эстафету Пастернаку.
Февраль 2020
На островах затонувшей Атлантиды
Приближается столетие со дня рождения писателя Фёдора Абрамова, одного из столпов так называемой деревенской прозы – самого значительного, по мнению многих литературоведов, явлений в русской литературе второй половины прошлого века.
Хочется вспомнить, что такое деревенская проза, кто такие «деревенщики», понять, есть ли сейчас те, кто пишет о русской деревне, сохранился ли вообще этот мир – мир, с которым прощались Валентин Распутин, Василий Белов, Виктор Астафьев, Федор Абрамов…
Интересно, что термин «деревенщики» поначалу имел ироническую окраску. В прессе 1960-х можно найти множество статей против литераторов, защищавших в эпоху прогресса «поросшее мхом» прошлое, «певших гимны» деревенскому быту, не хотевших замечать процесс слияния города и деревни; их называли «мужиковствующими», «деревенщиками».
Пиком конфликта «городского» и «деревенского» направлений считается статья Александра Дементьева «О традициях и народности», опубликованная в «Новом мире» весной 1969 года. Вскоре на страницах «Огонька» появился ответ, подписанный в основном авторами журнала «Молодая гвардия», который и оказался главной мишенью статьи Дементьева.
Интересно, что в то время в самом «Новом мире» публиковалось большинство тех писателей, что позже стали классиками деревенской прозы – Белов, Можаев, Тендряков, Абрамов, Астафьев, шли подборка за подборкой рассказы Шукшина.
Александр Дементьев выступил против авторов, идеализирующих русскую (советскую) деревню, рисующих прошлое страны лишь в светлых тонах. Ему как убежденному коммунисту и одновременно «сыну кулака», это было глубоко враждебно.
Хотя и у «новомирских» деревенщиков некоторая идеализация прошлого очевидна. Того прошлого, когда город не подмял под себя деревню, не закабалил ее.
По сути, деревенская проза вообще антиурбанична, да и антигосударственна, и почти в каждом произведении можно встретить мысль: отстаньте от мужика, не давите, не насилуйте его, дайте ему свободно пахать и сеять.
Эти призывы звучали и за сто лет до того, в 1860-е, когда «в народ» пошли молодые русские интеллигенты, чтоб описать жизнь тогдашней деревни, записать обычаи, прямую речь простого человека… Царская власть отнеслась к этому порыву очень неодобрительно…
Уже тогда с русской деревней стали прощаться, прощались и поминали ее и в 1960 – 1980-е. И сегодня то и дело слышатся речи, что русская Атлантида, которой являлась деревенская цивилизация, погибла. Словами, кажется, не дающими остающимся на земле надежды на лучшее, на свои силы, расставались с миром Виктор Астафьев, Валентин Распутин.
Но жизнь продолжается, Россия не исчезает, Атлантида русской (северной, сибирской, донской) деревни хоть и погрузилось в пучину, но остались острова, на которых обитают люди, и некоторые пишут.
Хоть и редко, но выходят новые рассказы и очерки Виктора Лихоносова и Виктора Потанина, не ушел «на писательскую пенсию» Борис Екимов, и его повесть «Осень в Задонье», опубликованная несколько лет назад в «Новом мире» стала, по моему мнению, жемчужиной не только деревенской, но и в целом русской литературы.
Далеко не все тридцати-пятидесятилетние прозаики и поэты заворожены мегаполисами. Наоборот, тема большого города с его клубами, автомобильными пробками, блеском и нищетой постепенно начинает уступать место историям о райцентрах, тайге, деревнях и поселках.
В Карелии и на Русском Севере, например, есть несколько писателей, которых можно назвать если и не деревенщиками, то уж точно почвенниками. Для них земля, традиции – не экзотика, а непременная реальность, в которой они существуют.
В Архангельской области это, например, Моше Шанин, в Вологодской – Наталья Мелёхина, в Карелии – Дмитрий Новиков, Яна Жемойтелите, Ирина Мамаева, Александр Бушковский, Елена Кубли…
Кстати, именно в этих регионах в последние годы со страшной силой происходит сокращение сёл. Некоторые появились еще во времена Новгородской республики… Людей не выселяют насильно, но делают их жизнь там практически невыносимой: закрывают школы, фельдшерские пункты, магазины, обрубают электричество. Возвращают на семьсот лет назад.
Не столь давно я в составе так называемого писательского десанта побывал на острове Кижи, где как раз шла реставрация знаменитой церкви. Экскурсовод, сам из реставраторов, интересно и бодро рассказал нам много интересного и полезного о прошлом этой земли, а потом, на пути к причалу, помрачнел. Литераторы, люди любопытные, стали допытываться, почему.
«Церкви, здания, вещи спасаем, а вот людей… Людей-то почти не осталось ни на острове, ни в окрестностях, – ответил он. – Скоро, наверное, для одних туристов церковные службы проводиться будут».
Думаю, неспроста в романах Дмитрия Новикова («Голомяное пламя») и Александра Бушковского («Рымба») так много страниц посвящено невозвратному прошлому, некогда обитаемым, а теперь безлюдным местам на берегах Белого моря, Онежского озера… Это попытка запечатлеть то, что совсем скоро забудется народной памятью.
Острова и островки русской Атлантиды продолжают исчезать. Следы некоторых можно опознать по торчащим на железных штырях таксофонам. Лет пятнадцать назад их установили чуть ли не в каждой деревне, но с тех пор немало этих деревень обезлюдили, срубы или увезли, или сожгли, а телефоны под красными или синими пластиковыми козырьками остались.
Зрелище жутковатое, да и не совсем вроде бы реальное, располагающее к мистике, хоррору… Наталья Мелёхина написала такой, и абсурдистский, и одновременно абсолютно достоверный, пронзительный рассказ – «По заявкам сельчан».
Русская проза о деревне традиционно горькая. Мужики бедствуют, спиваются, избы ветшают и горят, поля зарастают без хозяев… Заупокойная нота стала чуть ли не обязательной для этого направления литературы. Или превратилась в прием.
Но кто-то выращивает хлеб, мясо, овощи и фрукты – не все же везут из заграницы. Существуют крестьянские общины, и чем дальше от больших городов, тем они крепче. Правда, с человеком, трудящемся на земле, мы сталкивались и сталкиваемся в литературе очень редко.
Февраль 2020
Взываю к активности…
Фёдора Александровича Абрамова, столетие со дня рождения которого мы отмечаем 29 февраля, называют одним из родоначальников деревенской прозы.
Это справедливо: «Братья и сестры» – честную, горькую книгу о людях, работающих на земле, он начал в 1950 году, когда в советской литературе царила «бесконфликтность». Инженеры человеческих душ жаловались тогдашнему первому человеку в государстве: «Трудно писать: конфликтов нет». Абрамов нашел если не конфликт, то проблему: жизнь советских крестьян в годы войны почти не отображена в литературе.
Он родился в старинном селе Веркола в трехстах километрах от Архангельска. Отца Абрамов не помнил – тот умер, когда ему был всего год… После начальной школы мать отправила Федора в село Кушкопала, где была семилетка, оттуда в Карпогоры – там находилась единственная в районе десятилетка.
Школу Абрамов окончил с отличием, и его без экзаменов зачислили на филфак Ленинградского университета. После третьего курса, на третий день войны вступил в ополчение. В ноябре 1941-го был тяжело ранен, и весной следующего года вывезен из Ленинграда на Большую землю.
Летом, получив отпуск, Абрамов приехал в родной район и увидел, как его земляки – женщины, старики, дети – бьются за урожай. По его словам, эта картина не давала ему покоя несколько лет и стала толчком для написания первой книги.
На фронт Абрамов больше не вернулся, но в армии оставался до осени 1945-го. Потом окончил университет, затем аспирантуру, стал кандидатом наук, заведующим кафедрой советской литературы ЛГУ… Ему, казалось, была уготована относительно спокойная жизнь научного работника.
Но в самом начале «оттепели» журнал «Новый мир» опубликовал статью Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной литературе». Статья очень смелая, резкая. Абрамов доказывал, что честных произведений о тогдашней деревне попросту нет… И в статье слышнее не филолог-литературовед, а автор пусть недописанной еще, но уже существующей честной книги.
На Абрамова обрушилась лавина критики, ему грозили увольнением из университета. Он был вынужден признать ошибочность своих высказываний, а через два года предъявил роман «Братья и сестры», который в редакциях журналов вызывал смятение и страх.
Публикация состоялась только через два года в ленинградской «Неве» и, как оказалось, роман пришелся ко времени. Десятки положительных рецензий и статей; роман издали отдельной книгой, выпустили в «Роман-газете», что было тогда очень почетно. Вскоре Абрамов сам ушел из университета и сделался, как принято говорить, «профессиональным писателем».
«Братья и сестры» стали первой частью эпопеи, которую он писал практически всю свою творческую жизнь – четвертая книга, «Дом», вышла за пять лет до смерти автора, в 1978 году.
«Дом» очень печальное произведение. С одной стороны, деревня окультурилась городской цивилизацией, стала богаче, а с другой – она гибнет. И физически, и нравственно. И финал страшный: родовой дом в буквальном смысле разрывают на две части – одна остается на месте, а вторую увозят…
Сегодняшнему молодому человеку читать романы Абрамова непросто. И слог часто непривычно обстоятельный, описания слишком подробны, и много примет канувшего в прошлое времени. Секретари райкомов, совхозы, сельсоветы… От многих слышал, что разобраться в этих приметах они не могут – и бросают чтение.
И украшают, и в то же время утяжеляют произведения Абрамова местные, диалектные слова. Их необыкновенно много, и не только в диалогах персонажей, но и в авторской речи. По сути, он писал на северном русском наречии. На восприятие этого наречия нужно настроиться, как на чтение стихов.
Вот, например, из романа «Три зимы и два лета»:
«Когда Михаил очень спешил, он обычно ходил задворками либо подгорьем. Потому что стоило ему показаться на улице, как бабы со всех сторон наваливались на него: этой поправь крышу, той подними дверь – каждый раз с боем и она сама, и ребята попадают в избу, а у третьей и того срочнее дело потолок „заходил“ над столом.
И он ладил крыши, поднимал двери, подводил всякие подпоры под прогнившие потолочины, отбивал и наставлял косы, рушил постройки на дрова. Да, оказывается, и эта работенка – наводить разруху на деревне – кое-какой сноровки требует. Крепко старики строили – пока бревно от сруба оторвешь, семь потов с тебя сойдет. В общем, его мужские руки нарасхват рвали безмужние бабы».
Кстати, в то время в литературе шла беспощадная борьба с диалектизмами, которые тогда презрительно именовали «провинциализмами». Авторов заставляли заменять их общепонятными синонимами. Абрамов был в числе тех немногих, кто отстаивал право существования местных слов в русской художественной литературе…
Успех романа «Братья и сестры» не избавил писателя от нападок. Разносу в 1963 году подвергся большой очерк «Вокруг да около», якобы искажавший колхозную жизнь, да и многие другие его произведения вызывали неудовольствие власти, а порой и у земляков.
Да, на романы Абрамова неподготовленному человеку сегодня замахиваться не стоит. Лучше начать с небольших вещей – «Пелагея», «Бабилей», «Алька». А лучше всего с рассказа «Сказание о великом коммунаре». Пусть не смущает название – это почти притча о человеке, который сорок лет осушал болото рядом с родным селом. Рыл в одиночку канавы, считался чудаком (и слово «коммунар» тут звучит с некоторой иронией – одиноких коммунаров ведь не может быть, а он был – старался для общества).
Болото ушло, теперь в селе осенние заморозки наступают позже, чем по остальному району.
А как написан рассказ! Вкусно написан:
«Наверху опять было лето, такое же голубое и сияющее, как вчера и позавчера, а на земле была осень, поздняя, безрадостная осень. Всё почернело, всё сникло, набухло водой: картофе-льная трава, ячмень, овсы. И дороги развезло – легковуху качало, как пьяную. Так всегда бывает после большого утренника. Но вот мы поднялись в гору, перевалили за холм, и что за чудо, куда девалась осень? Ячмень стоит колос к колосу, как гвардия на параде, картофельные гряды сочно зеленеют под солнцем, а за картофельными грядами и вообще летняя сказка – рожь волнами».
Федор Абрамов умер в 1983-м, незадолго до начала перестройки. Отношение к ее результатам у него наверняка было бы, мягко говоря, отрицательным. Но необходимость менять тогдашнюю жизнь он чувствовал остро:
«Я считаю, что в наших мерзостях немалая заслуга и нашего великого народа. И потому я всю жизнь кричу: встань на ноги! Оглянись кругом. Не давай всякой сволочи ездить на себе. А еще я взываю – к активности, к активности! Никто не поможет народу, если он не поможет себе. Всякие реформы (а в них, как в воздухе, нуждается страна) возможны только при одном условии – при условии решительного преодоления в низах заскорузлой, застарелой русской болезни – пассивности».
В прошлом году в Архангельской области была учреждена литературная премия имени Федора Абрамова «Чистая книга». Есть надежда, что она откроет нам новых авторов, честно пишущих о народе.
Февраль 2020
О тяжелой артиллерии
Первый выпуск «Легкой кавалерии» действительно – соглашусь с редакционным предисловием – получился скорее «тяжелой артиллерией». Или парадом кирасир. Практически все тексты поднимают очень важные и, наверное, корневые проблемы сегодняшней литературы, восприятия ее обществом.
Важно, что выступили несколько литераторов, чей голос мы слышим или довольно редко, или не слышали очень давно, или услышали, кажется, впервые; в последние годы многие прозаики и поэты избегают интервью, публицистики в любых ее проявлениях. Здесь некоторые вышли из этого затворничества…
Хочу не то чтобы поспорить, а откликнуться на две заметки (или записки, а может, на два коротких эссе) – Андрея Волоса и Владимира Новикова.
Андрей Германович, под впечатлением от прочитанного им романа Гузели Яхиной «Дети мои», размышляет о форме и содержании в художественном произведении. Что важнее, что главнее… Сам он выбирает и отстаивает форму.
«В постоянном споре между формой и содержанием литературного произведения, в бесконечной тяжбе, где каждая сторона преувеличивает свое значение, в конце концов побеждает форма… Кладовые русской словесности битком набиты червонным золотом необязательных безделиц».
Тут можно надуть щеки и возразить: в хорошем произведении должны быть равно хороши и форма, и содержание – безделицам не место в кладовых. Но так должно быть в идеале, а идеала, как известно, редко кому удается достичь.
История показывает, что долго живут произведения, интересные читателю именно по форме. Этот интерес передается из поколения в поколение, для каждого становясь открытием, у каждого вызывая волнение.
Позволю себе еще процитировать Андрея Волоса:
«Именно она (форма – Р.С.) отвечает за то, что некоторым темным, ничтожным по содержанию речам невозможно внимать без волнения.
Кстати говоря, это волнение, а вовсе не объем передаваемой информации, и есть цель литературы. Равно как и цель всего искусства вообще. И главный критерий оценки явлений культуры. Есть волнение – ага! это уже вовсе не культуры явление, а самого Искусства. Нет волнения – извините, явление культуры наличествует, конечно… но об Искусстве и речи быть не может».
Спорить здесь не с чем. Нужно согласиться. Хотя согласиться абсолютно что-то мешает. Что?
Да, форма необходима. Желательно такая, чтобы вызывать в читателе волнение. Но часто поиск, попытки изобретения такой формы делают произведения «темными», а то и «ничтожными по содержанию». Форма начинает управлять автором, диктовать ему содержание. Такое очень часто случается и случалось даже с теми, кого мы считаем гениальными или великими.
Не побоюсь навлечь на себя гнев почитателей Андрея Платонова, предположив, что он был одним из таких писателей. Не считая последних лет жизни, настоящий советский человек, он, кажется, искренне недоумевал и переживал, что почти каждое опубликованное его произведение подвергается жесткой, а иногда просто испепеляющей критике. Перечитывал и видел, что написал-то он не то и не так как хотел. Увлекла форма…
Не мог совладать с формой и Михаил Зощенко. И страдал от этого. Не от критики и оплеух руководства страны, а от невозможности изменить ту форму, к какой привык.
Редакторов журналов, издателей завораживала форма и Платонова, и Зощенко и они потом страдали вместе с писателями (а некоторые и жизнью поплатились, впрочем, как и некоторые критиковавшие).
Форма сколь притягательна для художника слова, столь и опасна. Теперь уже не в плане критики и последующих кар. Теперь мы все, пытающиеся писать прозу ли, стихи, пьесы, саму критику с нетерпением ждем хоть какого-то отклика. Бранные нынче ценятся больше – читатель заинтересовывается: за что это такого-то автора так распекают, и начинает искать книжку. Чаще на пиратских сайтах, а некоторые идут в магазины и покупают. За свои деньги.
И «червонного золота необязательных безделиц», и книг по форме, может, не столь драгоценных, но (потенциально) полезных и интересных обществу, в наше время создается немало. Только вот общество про них почти ничего не знает.
Кажется, этому посвящен текст Владимира Ивановича Новикова.
«…В российской литературной истории первое двадцатилетие ХХI века останется повестью о том, как наша словесность стремительно теряла остатки былого общественного значения, читательской популярности и внутренней творческой солидарности. Пообщаешься с народом, поинтересуешься его кругом чтения – и хочется честно сказать литературному сообществу финальной строкой из пародии Леонида Филатова на Евгения Евтушенко: „Все в порядке. Они про вас не знают НИ-ЧЕ-ГО!“»
И, по-моему, прав автор этих горьких строк: если писатели не интересны друг другу, то почему они должны быть интересны «народу»? А впечатление, что неинтересны, стойкое: мы почти не отзываемся на книги друг друга, по крайней мере, публично, а это молчание у «народа» означает то, что попросту друг друга не читаем. Зачем же читать ему, «народу»?
Начиная с Ломоносова, Тредиаковского, Сумарокова в писательском мире шла война. Эстетическая, идеологическая, а то одновременно и та и другая. Представители одного лагеря ругали представителей другого и наоборот. Часто ругань была несправедлива, убийственна, втаптывались в грязь настоящие большие таланты за «мракобесные», или «нигилистические», или «безыдейные» произведения. «Народ» (или немалая его часть) за этим следил посредством чтения журналов, книг.
Сейчас, последние лет пятнадцать, в этом мире царит пусть некрепкий, но мир. И – тишина. Благопристойная, вежливая тишина. Ни сердитых тебе статей, ни тенденциозных романов. Ни полемик, ни эпиграмм.
Народ наш со времен протопопа Аввакума, а может, и раньше, искал в книгах не столько повод развлечься, сколько источники смыслов и идей. Теперь он этого не находит. Передачи вроде «Однажды в России» или «Комеди клаб» стали таким источником. Вернее, гибридом того и другого.
Война – в том числе и литературная – жестокая вещь. Но без нее нет движения. Тишина и дрёма. И медленно сползание в могильную яму.
Февраль 2020
Деревенщик из тундры
В русской литературе есть феномен деревенской прозы. А вот как назвать то направление, в каком писали – по крайней мере начинали писать и обрели первую известность – Фазиль Искандер, Чингиз Айтматов, Юрий Рытхэу? Может, и не надо пристегивать к ним никакого термина – их книги, как и книги русских деревенщиков, о родной земле.
В марте одному из тех, кто воспел свой родной край, воспел не дифирамбами, а честными рассказами, сделал его близким миллионам читателей, Юрию Рытхэу, исполнилось бы 90 лет.
Он родился в 1930-м в далёком от столиц чукотском поселке Уэлен. С ранней юности мечтал о почти мифическом для него Ленинграде, хотел учиться в Институте народов Севера, о котором много слышал от бывавших на Чукотке исследователей.
На дорогу не было денег, и Рытхэу – имя и отчество, Юрий Сергеевич, выбрал сам, когда пришла пора получать паспорт, – пытался заработать их, нанимаясь в геологические партии, на рыболовецкие суда, в бригады зверобоев… Необходимая школа будущего писателя.
В 1949 году он все-таки добрался до города мечты, но поступил не в Институт народов Севера, а в Ленинградский университет. К тому времени у него уже было несколько публикаций стихов и очерков в газете «Советская Чукотка», вскоре стали печатать и в Ленинграде. А потом и в Москве, да не где-нибудь, а в одном из самых читаемых журналов того времени «Огонёк».
В 1953-м в издательстве «Молодая гвардия» вышла первая книга рассказов «Люди нашего берега». Интересно, что и на обложке, и в краткой биографической справке автор обозначен только родовым именем – Рытхэу. Характерный штришок языковой политики того времени. Позже, во времена вроде бы более либеральные, каждому советскому человеку обязательным стало иметь полный набор: фамилия-имя-отчество. И не важно, что у некоторых народов такой традиции нет.
А «Рытхэу» с чукотского переводится примерно как «неизвестный», «забытый». Опять же многие народы называли детей как-нибудь неприметно, чтоб злые духи не позавидовали.
Но Рытхэу стал, пожалуй, самым известным, заметным чукчей Советского Союза. Его первые книги буквально сметали с полок – всем хотелось узнать, как живут на краю света. К тому же и время какое наступило – «оттепель», романтика, жажда дальних странствий, освоения новых земель.
«…Непривычен и дик был вид земли, по которой прошлись, как ножом по шкуре живого зверя. Долго привыкал Гаймелькот к черной полосе на нетронутой испокон веков земле, к грохоту тракторов. К концу лета он уже не боялся подходить к отдыхающим машинам и с помощью небольшого количества русских слов, которым он научился во время редких своих поездок на центральную усадьбу, даже беседовал с молодыми трактористами.
Приветливые это были люди! Они поили старика чаем, расспрашивали, как умели, о дороге, рассказывали о себе.
Гаймелькот подружился с ними и встречал их как старых знакомых. Многие здоровались с ним, хотя он их видел впервые, и даже знали его имя. Особенно нравился Гаймелькоту Арсен. Он был похож на старшего сына».
Это из книги «Прощание с богами» 1961 года.
Но вскоре лирически-романтические мотивы у Рытхэу стали сменяться критическими. Он увидел, что принес с собою прогресс, что освоение часто превращается в уничтожение, раны тундры не заживают десятилетиями.
Вернее, сначала он обратился к истории, прошлому, а потом стал писать о том, как разрушается многовековой и потому, наверное, правильный, мудрый уклад жизни своего народа… По сути, таким же путем шли и те русские писатели, кого принято называть «деревенщиками».
Произведения советских писателей много экранизировали. По крайней мере, намного чаще, чем теперь. Не исключение здесь и Рытхэу. Правда, фильмы не стали событием кинематографа. Может быть, из-за того, что режиссеры видели в его повестях и романах прежде всего экзотику, отсылки к мифам, смаковали пейзажи, обряды, чудной для людей иной культуры быт.