Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Школьные учебники
  • Комиксы и манга
  • baza-knig
  • Современная русская литература
  • Ирина Богданова
  • Отзвуки времени
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Отзвуки времени

  • Автор: Ирина Богданова
  • Жанр: Современная русская литература
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Отзвуки времени

© Богданова И.А., текст, 2018

© Издательство Сибирская Благозвонница, оформление, 2018

* * *

Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви

ИС Р 22-221-3277

Давно минувшее…

Днём вдоль Невы, гремя колёсами, проехала карета государыни Елизаветы Петровны, дщери царя Петра. Снежная крупа серебром осыпала золотую резьбу широких каретных оконец, задёрнутых камчатыми занавесками. Лакеи на запятках стояли столбами, ровно аршин проглотили: парики напудрены, фалды кафтанов летят по ветру, руки в белых перчатках вцепились в поручни.

Городская мелюзга, сгрудившись в ватагу, бежала вослед кареты с криками:

— Едет! Царица едет!

Люди кланялись, ломали шапки перед матушкой. Позади кареты стучала по мостовой повозка с шутами, шутихами. Дребезжали бубенцы на дурацких колпаках. Карлица с детским личиком, разодетая в парчу и бархат, кривлялась напоказ толпе, вроде заморской обезьянки, что чужеземные моряки привозят на своих огромных кораблях с деревянными девками на носу.

И тогда в первый раз кольнуло под сердце: «А ведь недолго нашей государыне веселиться осталось. Приходит её черёд, тот, что уравнивает царей с распоследним лапотником».

— Поберегись! Расступись! Зашибу! — орал красномордый казак, сидя верхом на сером скакуне. Орудуя кнутом, он ловко разогнал толпу на набережной, вскинул голову и загарцевал, красуясь перед стайкой девок с молодками. Одна из них, чернобровая и синеглазая, была ой как хороша!

Щелчки кнута направо и налево полосовали спины случайных прохожих. Ей тоже досталось, и сейчас удавалось разгибаться с трудом. Три кирпича, положенных в стопку один на другой, давили на грудь неимоверной тяжестью. Больше трёх она поднять не могла, потому что донимала одышка. Подъем по крутой лестнице выматывал последние силы, оставляя крохи ради глотка воздуха. Упасть бы и не двигаться, но надо идти.

Юбка ещё не просохла после вчерашнего дождя со снегом, в рваных чёботах хлюпала вода, платок съезжал на лоб. Ступенька вверх, ещё ступенька. Она поскользнулась, но не упала, успев опереться спиной о перекладину. Через пять ступенек сквозь остов купола открылась небесная бесконечность с грядой рваных облаков, летевших вдаль. Широка, велика Россия-матушка! Где-то зацепятся эти облака за кресты над церквами, окутывая купола седой дымкой.

Женщина подняла лицо к небу, отыскала взглядом звезду и улыбнулась. Слава Тебе, Господи! Таская кирпичи на верхотуру недостроенной церкви, она так ясно чувствовала Его присутствие, как если бы видела на снегу следы Его стоп. Телу зябко, ногам больно, рукам тяжко, а душа поёт, словно подпевает хору Ангелов:

«Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение!»

Холодина над Васильевским островом стояла неимоверная. Вызывая дрожь, со стороны речки Смоленки дул студёный ветер. Со звоном луговых колокольцев мотались обледеневшие ветки деревьев, подкрашенные голубоватым лунным светом. Чёрные на тёмном, раскинули крылья могильные кресты на кладбище. Перекрестившись, женщина подумала, что ежели будет на то Господня воля, и она ляжет в эту землю, омытую слезами петербургских дождей.

* * *

Когда императрица Анна Иоанновна подписала указ об «отводе мест» под Смоленское кладбище, кресты над могилами уже тянули к небу свои крылья. Первыми на сём месте залегли в землю крестьяне Смоленской губернии, кои были пригнаны на строительство нового града посреди болот и топей. Те лапотные мужички с котомками за плечами и стали зёрнами, из которых взросла слава сиятельного Санкт-Петербурга как русской твердыни, прочно держащей в каменной длани ключи от северных морей.

Постепенно новое кладбище начали именовать Смоленским, а речку Чухонку переиначили в Смоленку.

Переживший кончину своего основателя, город царя Петра оцепенел на четверть века и гордо расправил плечи лишь при Елизавете Петровне, начав бурно прирастать проспектами и каналами. Князь Алексей Разумовский в Аничковой усадьбе отгрохал себе целое маленькое королевство с пышными покоями, висячими садами Семирамидиными и стеклянными галереями, где бродили диковинные павлины с переливчатыми перьями и мерзкими голосами.

Теснились к Невскому проспекту дворцы Воронцовых, Строгановых, Шуваловых. Пытаясь превзойти один другого в роскоши, вельможи выписывали из заморских стран архитекторов и художников, которые хотя и не говорили по-русски, зато обладали славой и мастерством.

Стучали молотки каменщиков, подводы возили щебёнку и пудожский камень[1], строились рынки и доходные дома. Вытягивалась вверх Литейная часть, Садовая, Гороховая, на Васильевском острове всё дальше и дальше раскидывалась сеть линий, первоначально задуманных царём Петром как каналы.

И только Петербургская[2] сторона оставалась заповедным уголком старины, прирастая лишь деревянными избами, что теснились вокруг Троицкой площади. В Русской слободе жили ремесленники и торговцы. За Кронверком Петропавловской крепости появилась Татарская слобода, заселённая сплошь татарами, калмыками, турками и иными народами, что ходили в толстых стёганый халатах, а их женщины прикрывали лица и старались не показываться на люди. В сторону от Большого проспекта[3] раскинулись Пушкарская слобода и слобода Копорского полка, чтобы в случае нападения шведов успеть встать в штыки и оборонить град от неприятеля.

По ночам с Петропавловской крепости по воде неслись крики часовых: «Слушай!.. Слушай!.. Слушай!..» Чуть свет начинали скрипеть колёсами телеги водовозов. Водовозы с Невы, Фонтанки или Мойки привозили бочки и разносили бадьи с водой по чёрному ходу высоких лестниц. Вода плескалась на ступени, и в студёную пору лестницы превращались в катальные горки. Ну да господам до чёрного хода дела нет, они ступали с парадной лестницы, а прислуге и так сойдёт. В широких дворах каждого дома громоздились поленницы дров, стоял каретный сарай с погребом, благоухали выгребные ямы — ведомство золотарей[4], что селились на окраинах, дабы не смущать соседей постоянной вонью.

Рядом с каменным городом стоял деревянный. Тот был попроще, пониже и ничем не отличался от притулившихся рядком деревенек. Разве что слухи в городские избы долетали быстрее да девки росли привередливее — всё ж таки горожанки посадские, а не чёрная крестьянская косточка.

* * *

Зима ли на дворе была, лето ли али осень — всё едино, коли беда стучит в ворота.

В доме полковника Андрея Фёдоровича Петрова в Копорской слободе стояла тишина.

Зеркало занавешено, дорожки свёрнуты, на полу хвойные ветки. Кто-то из родни напёк блины, кто-то замыл пол за покойником, кто-то прибрал со стола после поминок. Она ничего не помнила, кроме того, что ещё третьего дня под выбеленным потолком плыл любимый голос — мягкий, лёгкий, чистый и такой глубокий, что в него хотелось окунуться с головой. Одно слово — придворный певчий[5]. Если уткнуться лицом в мундир, то можно успеть вдохнуть родной запах и задержать его в груди, стараясь вобрать в себя на веки вечные.

Мундиров было два — парадный малинового цвета и ежедневный. Ежедневный мундир состоял из штанов зелёного сукна и полукафтана из казённой камки с крашенинной подкладкой и шёлковыми пуговицами. По красному полю кафтан был шит зелёным шёлковым шнурком. Она сама, своими руками подшивала его на рукаве, когда муж случайно зацепил о ветку яблони.

В парадном мундире Андрея Фёдоровича похоронили, а ежедневный здесь, на вешалке. К нему можно прикоснуться и представить, что Андрей Фёдорович вот-вот выйдет из спаленки и наденет его на плечи.

Горе. Кругом горе. И как для любого православного, самым страшным оказалось то, что Андрей Фёдорович скончался скоропостижно, без покаяния.

Мерцающая у иконостаса лампада освещала тонкие лики со скорбными очами, которые всё видели и всё понимали. Ах, если бы случилось так, что умер не муж, а она самоё, жена…

Она бы с радостью отдала всю себя взамен. И разве есть для настоящей любви, заповеданной Господом, невозможное? Только святая любовь в состоянии спасти бессмертную душу.

Ночь пролетела в слезах и молитвах, а наутро по улицам Санкт-Петербурга прошла молодая женщина в мундире придворного певчего. Откликалась она только на имя Андрея Фёдоровича, а тем, кто спрашивал, отвечала, что вчера была похоронена раба Божия Ксения Петрова, двадцати шести лет от роду, и просила помянуть её добрым словом.

* * *

— Дура! Дура идёт! — кричала вослед ватага огольцов, таких же босоногих, как и сама блаженная. С нищенской сумой за плечами, она шла вдоль Большой першпективы и, казалось, не замечала ни косых взглядов досужих зевак, ни снисходительных насмешек бывших друзей.

Ветер стих, и по всему Васильевскому острову пахло духмяной горечью тополей и смолой с пеньковых амбаров. К мясным рядам тянулись подводы, прикрытые рогожами. Стучали мастерки каменщиков, что возводили Андреевскую церковь, расхваливали товар горластые офени, сбитенщик нёс на голове бадью со сбитнем. Не разбирая дороги, промчалась карета князя Трубецкого — только занавески колыхались в оконцах.

Уступая дорогу, народишко отхлынул с мостовой, едва не сметя в сторону женщину в красном мундире певчего.

— Стыд и срам благородной вдове в неподобающем виде по городу бегать, — раздражённо сказала майорша Кобякина своей соседке, купчихе Дарье Трындиной. — Я пятый год вдовею, и мне ни разу не пришло в голову перед людьми позориться.

Дамы сидели в саду под яблоней и потягивали холодный квас с ягодинками мочёной брусники. Госпожа Кобякина гневно вздохнула, отчего заколыхались концы повязанного на груди платка. Купчиха Трындина согласно кивнула головой и надула губы колечком.

— Ходят слухи, что родня этой блаженной, — оттопырив мизинец, она указала в сторону улицы, — подала прошение в указ, чтобы признать её умалишённой. Мыслимое ли дело: раздать имущество до последней плошки, да ещё и дом в придачу! Разве может такое прийти в умную голову?

Едва не захлебнувшись квасом, Кобякина ахнула:

— Новость-то какая! А я и не слыхала. И что суд?

— А суд… — Трындина сделала глубокую паузу, дабы насладиться удивлением подруги, — … суд тоже сбрендил, потому что признал за Ксенией совершенное здоровье и право вершить дела по личному усмотрению.

— Ну и ну! Это теперь, значит, если кто из приличной семьи решит пустить нажитое по ветру, то рогатки ему никто чинить не будет. Что в мире деется! Что деется! — Кобякина опустила глаза долу, будто высматривая затейливый узор на скатерти, а потом стукнула кулаком по столу, аж квас в кувшине запузырился. — Помяни моё словечко, Дарья Елизаровна, года не пройдёт, как Ксения Петрова одумается. Волосы на себе рвать станет, что профукала состояние, да поздно будет!

* * *

Ночью на Петербургской стороне слышался треск, и с барок на реке Неве в небо взлетали огненные шутихи. Рассыпая искры, шутихи сгорали в воздухе, оставляя после себя завитки дыма. Окна Летнего дворца[6] на том берегу сияли отблеском тысяч свечей. Вдоль набережной толпились кареты вельмож и сановников. Ржали лошади, метались тени, ветер доносил звуки музыки.

Весёлая царица Елизавета Петровна любила гулянья и боялась смерти до такой степени, что запретила похоронным процессиям проезжать мимо дворца. Днём императрица спала или примеряла наряды, коих, говорят, скопились целые галереи, а ночью вершила государственные дела и праздновала, праздновала, праздновала…

— Свят-свят-свят, — крестились жители деревянных домишек, что лепились на задворках каменных громад вдоль Невы. — Спаси и сохрани, Господи, от пожара, неровён час, занесёт ветром огненного петуха, и пойдёт гулять горе по слободе, плодя новых побирушек и сирот.

Радовались потехе лишь бесшабашные мальчишки. Разинув рты, они приплясывали на деревянной мостовой, восторженным визгом отмечая каждый новый всполох. Мимо них со стуком катили по брусчатке конные экипажи, всхрапывали лошади под всадниками, по дворам лаяли собаки и квохтали куры.

— Данила, пострелёнок, живо домой! — выводил высокий женский голос. — За уши оттреплю!

Большеглазый паренёк оглянулся и подтянул порты. Видать, зипунишко на нём был с чужого плеча, потому что его приходилось подпоясывать пеньковой верёвкой, чтобы держался на тщедушном теле.

Блаженная в рваной одежде остановилась, протянула руку и раскрыла ладонь с зажатой копейкой:

— Возьми царя на коне.

Он неуклюже переступил босыми ногами в цыпках и ссадинах.

— Благодарствую, но негоже тебе меня добром дарить. Я о прошлом лете в тебя камнем швырнул по глупости да по малолетству. Ты небось запамятовала, а меня тогда батя выдрал. И поделом. — Он шмыгнул носом. — Помер батяня по весне, на Смоленском схоронили. Помяни его душеньку.

Они стояли друг напротив друга — женщина и мальчик, и ни один из них не сдвигался с места, пока, наконец, детская рука не шевельнулась и взяла копейку.

* * *

Рождество Христово в 1762 году выдалось таким тёмным и снежным, что барыня-однодворка[7] Колеватова после утрени прилегла покемарить и разодрала глаза только к полудню. В тонком сне привиделся отец диакон, трубно и благостно выводящий Рождественский тропарь: «Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума, в нем бо звездам служащии звездою учахуся Тебе кланятися, Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока: Господи, слава Тебе».

Трёпаная борода отца диакона, похожая на кудель, напомнила Колеватовой о том, что скоро святки и дочки запросятся на девичьи посиделки прясть пряжу да женихов выглядывать. А там, глядишь, и споют которой-то из них кошурку[8].

Покрутившись с боку на бок на духмяном сеннике, Колеватова спустила ноги с полатей и залпом осушила ковш кисловатого взвара из сушёных яблок.

— Ах ти мне, заспалась!

По молодости, когда не вдовствовала, бывало, с зарёй вскакивала и бежала в хлев, проверять, как девка коровушек доит. Брезгливой уродилась, любила, чтобы вымя было чисто вымыто и сухим полотенцем обтёрто, иначе каша на молоке в рот не полезет. А нынче от молочного так отвернуло, что едва похлёбку из снетков забеливает, да и то одной ложкой.

У печи возилась девка Акулька, что по сходной цене была куплена на прошлой неделе у разорившейся коллежской асессорши Раскудыкиной.

Протерев глаза, Колеватова принюхалась к запаху стряпни и поняла, что готова проглотить жареного быка вместе с рогами и копытами.

— Никак ты блины затеяла? С чего бы это?

— Затеяла, барыня, как не затеять, — глотая слова, затарахтела Акулька. — И киселёк сварила, всё как положено на поминки. Ко мне с утра соседская Дуська прибегала, жена шорника. Ейный брательник возит дрова его светлости графу Шувалову. Так вот шуваловский слуга Тишка сказал Гришке…

Колеватова закатила глаза под потолок, начиная кумекать, почему Раскудыкина снизила цену на Акульку едва ли не вдвое против других слуг. Всего за пятнадцать рублей сторговались, несмотря на то, что девка молодая и шустрая.

— Цыц, Акулька, — оборвала она поток слов. — Какие поминки, ты что, рехнулась? Толком говори, в чём дело.

— Так я и говорю! — Акулька столь звучно шмыгнула носом, что Колеватова забеспокоилась, не сронила бы соплю в горшок с похлёбкой. — Померла царица-то наша, Елизавета Петровна! Как теперь жить будем? Говорят, на престол взошёл государь Пётр Третий.

— Батюшка светы! — охнула Клеватова. — Да ты брешешь, Акулька!

— Вот вам крест, — забожилась Акулька. Её рука мелко заходила по груди, рассыпая крестные знамения. — К нам намедни нищенка забредала, твердила как заполошная: «Пеките блины, пеките блины, вскорости вся Расея будет печь блины». Я нищенку прогнала чуть не взашей, а глядь, её правда взяла! Вся Расея-матушка нынче на поминки блины с киселём стряпает.

Колеватова, что сходила со ступеней под полатями, так и замерла на одной ноге.

— Кого ты прогнала, дурища?

— Тётку в красной юбке и зелёной кофте. У неё ещё посох в руках был. Я ей и отрезала: мол, нечего побродяжкам у приличных домов отираться. Наша барыня покой и чистоту любит, а вы только грязь разносите.

Хотя колени у Колеватовой ослабли, в руках силушка сохранилась. Схватив подвернувшуюся подушку-думку, она запустила ею в Акульку:

— Недотёпа! Да тебя вожжами выпороть мало! Ты хоть соображаешь, что натворила?!

— А что? — У Акульки затряслась челюсть. — Прежняя барыня велела никому милостыню не подавать. Самим каждая копеечка дорога. Деньги счёт любят.

— Потому твоя Раскудыкина и разорилась дочиста, что гнала удачу от своих ворот! — заорала Колеватова. — Слыхала небось, что странников нам Бог посылает, чтобы испытать, каков ты есть человек?! Могла бы найти корку хлеба ради спасения своей души! — От возмущения она задыхалась, хватая ртом воздух. — А той блаженной Ксении, что ты прогнала, именитые люди в пояс кланяются и чуть ли не на коленях просят хлеб-соль отведать да примечают: у кого она возьмёт хоть сушечку или орешек, тому удача выпадает. А если отвернётся, то хозяйству убыток выйдет. Беда, ох беда!

Кое-как непослушными пальцами Колеватова застегнула пуговицы сорочки, натянула через голову шушун и только опосля отщипнула кусок пузыристого блина на конопляном масле.

— Помяни, Господи, душеньку царицы Елизаветы Петровны во Царствии Твоём и прости ей прегрешения вольные и невольные.

Смерть всех равняет под одну гребёнку. Смертушка придёт — не спросит: ей дорогу не заборонишь и рогатки не поставишь. Ей всё едино, что дворец, что курная изба — везде ворота отворены.

— Вот что, Акулька. — Она повернулась к девке и посмотрела со всей строгостью: — Собери мне блинов в корзинку. Пойду в церковь службу стоять да нищих одаривать, чтобы твои грехи замолить. Авось, и сжалится Господь, не накажет меня за твою глупость и скаредность.

Через много лет, когда уже старая Акулина придёт навестить могилу хозяйки на Смоленском кладбище, она заглянет и на другую могилку, около которой всегда толпится народ.

— Ты знала рабу Божию Ксению? — спросит её молодая барынька в синем капоре, подбитом лисьим мехом. По блестючему кольцу на пальце похоже, что новобрачная. — Правда ли говорят, что блаженная велела называть себя Андреем Фёдоровичем, по имени покойного мужа, а всём рассказывала, что умерла она — Ксения, а он жив-здоров?

— Видать Ксению видывала, а разговора с ней не вела, — покачает головой Акулина, — не довелось. Мало ли народа в стольном граде, со всеми не перебалакаешь.

* * *

Императрицу Елизавету Петровну похоронили в стылый день, пересыпанный снежной крупой, что ковром легла на ступени Зимнего.

Накануне от Зимнего дворца (часть ещё строилась) до Петропавловской крепости по невскому льду были проложены деревянные мостки. Вдоль всего пути стояли войска, и солдаты держали ружья по команде «на погребение», стволами вниз. Под тревожную барабанную дробь протяжно и уныло плакали трубы и флейты. Сплошная толпа народу на реке и набережной наблюдала, как из дворцовых ворот медленно выдвинулась похоронная процессия. Белизна снега подчёркивала траурные платья дам и чёрные попоны на лошадях; чёрные епанчи на кавалерах перемежались с чёрными латами рыцарей и чёрными штандартами на длинных шестах.

— Со святыми упокой, Христе, душу рабы Твоей, — протяжно выводил хор певчих, и казалось, что по их голосам душенька усопшей императрицы взбирается к Небесным Чертогам.

Издалека с набережной Кронверка хорошо просматривались две фигуры, что провожали гроб: одна — мужская — подпрыгивала дурным галопом. И тогда концы царской мантии вырывались из рук лакеев и вороньими крыльями вились по ветру. Другая — женская — следовала величественно и скорбно.

— Истинная государыня новая царица Екатерина! — летел по толпе глухой ропот, проникая в самое сердце каждого, кто провожал в последний путь Елизавету Петровну.

— Матушка, Андрей Фёдорович, умоли Бога за императрицу, а не то погубит Россию наследник Пётр Третий, — тихо и просительно произнёс чей-то женский голос.

Никак блаженная рядом! Колеватова живо поворотилась на звук, но позади себя увидела лишь великое людское скопище.

* * *

Как трудно выбраться из хворобы! Кашель раздирал грудь и горло, а глаза слезились. Лихоманка выкручивала руки и ноги. Чувствуя, что сейчас упадёт, женщина свернула в ближний двор с приоткрытой калиткой. Собака сипло рыкнула, но не залаяла.

Натянув на плечи кусок рядна, женщина забилась в хлев, прислонилась к тёплому коровьему боку и зашептала слова молитвы. Она сердилась, что болезнь мешает ей славить Господа, и стыдилась своей немощи. Даст Бог, минует зима, сойдёт лёд на Неве и колокола запоют пасхальные звоны. У церковных врат батюшка в белых ризах двумя руками подымет крест и трижды крикнет в тёмное небо:

— Христос воскресе!

— Воистину воскресе! — колыхнётся в ответ людское море, возвещая, что Спаситель попрал смерть, воедино соединяя мир живых и мёртвых.

И такая радость разольётся вокруг, будто ступаешь не по земле, а плывёшь по солнечному лучу.

Сквозь мягкое полузабытьё слышались стук колотушки сторожа и неразборчивые людские голоса. Один мужчина говорил быстро и громко, а другой смиренно и успокаивающе:

— Господи, и их помилуй от щедрот Твоих!

От Имени Божиего на устах болезнь отступала. Перекрестив скотину, разделившую с ней кров, женщина вышла наружу, в мозглую сырость февральской ночи. Ветер с волчьим воем затеребил плат на голове и забрался в башмаки, но взгляд успел отыскать яркую звезду на небеси, что наперекор всему сияла светом Христовым, не приемля ни хулы, ни похвалы.

* * *

В начале мая Санкт-Петербург полосовали дожди. Розовато-жёлтая громада Зимнего дворца в строительных лесах закисала в болотном тумане. Измаявшись непогодой, недоброй славы государь Пётр Третий отбыл в загородный Ораниенбаум, и молва доносила слухи о его нескончаемых пирушках. И это вместо того, чтобы ходить в траурном платье по благодетельнице императрице Елизавете Петровне! Мужики меж собой баяли, что прусакам дана большая воля, и дошло до того, что русских солдат понуждают прислуживать голштинскому войску, выписанному на потребу новому царству.

Подобно своенравной Неве перед бурей, город набухал недовольством и страхом: что-то будет? Кто отмолит грехи, что каменной глыбой лежат на граде Петровом, построенном на человеческих костях?

— Интересно, спит ли когда эта блаженная? — сказала мужу Фёкла, завидя невысокую женщину в красной юбке и зелёной кофте.

Та шла, постукивая посохом по деревянному настилу, а сзади, на безопасном расстоянии, тащилась парочка мальчишек — из тех сорванцов, за которыми глаз да глаз.

— А я почём знаю? — пожал широкими плечами бондарь Маркел по прозвищу Волчегорский, потому как ещё пострелёнком пришёл в Престольную с урочища Волчья Гора на Белом море.

Здоровенными ручищами он мог колёсные обода ломать, а перед Фёклой робел. Бывало, забуянит где в трактире, так целовальник[9] сразу полового за Фёклой шлёт. Стоит той взойти на порог да зыркнуть на благоверного, он вмиг тише ягнёнка становится.

— А мне всё же интересно, — продолжала гнуть своё Фёкла, — бабы всякое болтают, кто-то говорит, что Ксенья свой дом вдове Антоновой отдала, а я думаю, что у неё в заповедном местечке пристанище имеется или кто из богачей её привечает. Болтают, куда блаженная на постой встанет, тому хозяину удача выпадет: купцы расторговываются, у ремесленников заказы подходят, а у крестьян урожай родится сам-сто. Вот и стукнуло мне в голову проследить, с кем она дружбу водит.

Пошуровав в печи, Фёкла брякнула на стол чугунок с пареной репой и развернула тряпицу с солью.

Маркел крякнул:

— Опять репа? Ты бы хоть щей с грибами наварила или уху сварганила. Во где уже у меня твоя репа стоит.

Ногтем с чёрной окаёмкой Маркел чиркнул себя по горлу, но репу взял, густо присолив сероватой солью. Слава Богу, соли в доме было вдосталь, давеча в гавань судно с солью зашло, так знакомый корабельщик целую меру по дешёвке продал.

— Ты разговор-то на репу не отводи, а лучше подумай, как разузнать то, о чём я тебе толкую. — Фёкла взяла в руки рубель и принялась яростно выкатывать валик с накрученным полотенцем. Она всегда гладила бельё, словно в бой шла. Иной раз Маркел думал, что если бы его жёнку с энтим рубелем в руках да впереди войска поставить, то ух — дрожи, неприятель!

— Да боязно мне, — сказал Маркел, упихав в рот последний кусок репки. — Ну как заметит и ославит на всю округу. Не дело бондарю за людьми подсматривать, чай, у нас не Тайная канцелярия, а я не граф Шувалов[10].

— Тайную канцелярию государь Пётр Третий упразднить изволил, — отрезала Фёкла, — так что теперя каждый сам себе соглядатай.

— Не пойду я, Фёкла, не дури, — попытался урезонить жену Маркел, — что за шлея тебе под хвост попала?

— Узнай, — с нажимом сказала Фёкла, и Маркел понял, что упорная баба добром не отвяжется, да стыд признаться, но и самого интерес раззадорил, будь он сто крат неладен.

Легко сказать: выследи. А как сделать? Волей-неволей, пришлось спозаранку караулить, когда мелькнёт по улице красная юбка, да банным листом прилипнуть чуток поодаль, чтоб не потерять из виду.

А и скора блаженная была на ногу, будто не человек, а птица летала над городом! За целёхонький день нигде ни разу не присела, не отдохнула. К вечеру у Маркела от усталости спину узлом завязало, а ей хоть бы что. Спрятавшись за угол, он достал из торбы краюху хлеба и впился зубами в подсохшую мякоть. Хлеб Фёкла пекла знатный, духмяный, с тминным семенем. Сейчас жена небось козёнку подоила и сидит у ворот калёными орешками балуется.

За день пришлось с Петербургской стороны дойти до Сенной площади, оттуль до Сенатской, потом вдоль Невы к верфям. Слава Богу, у Исаакиевской церкви ему досталась короткая передышка, потому что далее пришлось топать аж до самого Смоленского кладбища. И везде Ксения шла лёгкой походкой, останавливаясь лишь у храмов Божиих, чтобы положить поклоны.

Завидев Ксенью, лоточники выскакивали из-за прилавков, что пузыри из кваса:

— Возьми, возьми копеечку, Андрей Фёдорович! Не побрезгуй.

Более не предлагали, знали, что не примет.

И замирали в поклоне с протянутыми ладонями, на которых поблёскивали медяки.

«А ведь чуют, что не она нищенка, а они, — вдруг до пота прошибло Маркела, — их богатство — труха, тлен, а её есть Царствие Небесное».

Он запахнул зипун и взглянул на небо. Вечерело. С Невы тянуло сырым холодом. Нынче сентябрь, День святого Евтихия. Сеструхи в деревеньке на Волчьей Горе небось примечают, тихий ли день. По приметам ежели не прилетят ветра, то льняное семя на корню выстоится и масло будет доброе, что жидкое золото. Маркел вздохнул. Хоть и живёт в столице, почитай, с малолетства, а душа в деревню погрустить летает, повидать родные берёзки возле полей со жнивьём да поклониться заветному родничку. Ух, и вкусная там водица!

Он так размечтался, что едва не прокараулил зелёную кофту, что замелькала меж возов с сеном. В два жевка заглотив краюху, Меркел двинул позади, держась на безопасном расстоянии, чтобы его не приметили.

На счастье, блаженная шла себе да шла куда глаза глядят, по сторонам не оглядывалась.

На углу постоялого двора, что держал Игнат Кубышкин, пришлось прикрыть лицо рукавом, навроде как зубы болят. С Игнатом они давние приятели, ну а вдруг если тот выскочит да спросит: куда, мол, Маркел, поспешаешь? Что отвечать?

Зазевавшись, он ступил в лужу, и лапти сразу же набрались жидкой грязью. Маркел хотел выругаться, но что-то удержало, словно бы Дух Святой ступал рядом и мог слышать слова непотребные.

Он забеспокоился, когда пала тьма и пешеходы разбрелись по домам. Крестьянские домишки вдоль улиц становились всё беднее. Покосившиеся избёнки сменяли дощатые сараюшки и приземистые коровники. На мостике через канаву блаженная замедлила ход. Они были вдвоём на улице, и Маркел слышал, как блаженная забормотала что-то неразборчивое. Далее, за мостиком, лежало поле, где, по слухам, разбойничала шайка Ваньки Кистеня.

Маркел перекрестился:

— Не приведи, Господи, встретить татя ночного.

Он думал, что Ксения пойдёт обратно, но она устремилась по едва видной тропке меж кустов. Чтобы спрятаться, Маркелу пришлось присесть в бурьян.

«Ну, жена, погоди у меня!» — прошептал он ради порядка, хотя, признать по чести, его и самого раздирало любопытство. Оказывается, сладость чужих секретов может кружить голову не хуже хмельной бражки. Ему бы устыдиться, повернуть назад, но ноги сами несли навстречу неизвестности, да и уйти теперь боязно, потому как должен же кто-то защитить блаженную от разбойников, если те вдруг задумают недоброе.

Оказывается, Ксения молилась! Ночь напролёт! Стоя на камне, клала поклоны на все четыре стороны, крестилась и снова кланялась. По серому ночному небу мчались чёрные облака. Ветер рвал полы зипуна и ерошил волосы, рассыпая по траве седую изморозь грядущих холодов. Когда проглядывала луна, из кустов ивняка Маркел чётко видел хрупкую фигурку, противостоящую непогоде. Закоченев от неподвижности, он тоже попробовал просить милости Господа, и сперва слова вязались в молитву, но потом от усталости мысли сбились на мирскую суету, и Маркел вдруг понял, что вместо «Отче наш» прикидывает, где сподручнее купить дубовины для бочек и заказать вязку обручей, чтоб гнулись, но не ломались. Стянув шапку, он наклонил голову и постарался сосредоточиться, стыдясь собственной слабости.

Ведь не за себя же просит блаженная, что стынет на пронизывающем ветру, а за него, за стольный град Петра, за Россию, чтоб стояла из века в век, за царицу-матушку, чтоб была умна и милостива, и за весь честной люд, что должен жить по совести и в страхе Божием.

Неужели же он, здоровый мужик, не сдюжит то, что каждую ночь делает слабая женщина? Но нет, не смог, не хватило сил.

Утром, едва живой, Маркел забрался к Фёкле на печку и уже сквозь сон, произнёс:

— Завидишь блаженную — в ноги кланяйся и почитай за святую душеньку.

* * *

Юродивых по Петербургу бродило великое множество. По воскресным дням церковные паперти заполняли нищие. Выставив напоказ расчёсанные телеса, попрошайки тянули руки к прохожим:

— Подайте на пропитание Христа ради!

Тот, кто подобрее, бросал в подставленные ладони копейку-другую или совал краюху хлеба. Иные, скривив лицо, коротко отвечали: «Бог подаст», и тогда им в спину летели горькие взгляды, а иной раз и крепкое словцо.

Полученные деньги хватались с жадностью и тут же отправлялись за щёку, в щербатый рот: подальше положишь — поближе возьмёшь.

Ксения же ни о чём не просила и милостыню принимала не от всех, а полученное немедля раздавала другим, ничего не оставляя для себя. Казалось, что её не берёт ни холод, ни голод и не заботит людская молва. Одно слово — блаженная, да не от того, что ей припала блажь нищенства, а оттого, что сумела прикоснуться к истинной благодати Божией.

Петербург — город маленький, а Петербургская сторона и того меньше, трудно не распознать, что ежели заглянет блаженная в какую лавку да угостится хоть малой малостью, то у хозяина торговлишка как на дрожжах попрёт. Единственное, на что серчала, — это ежели её величали не Андреем Фёдоровичем, а матушкой или Ксенией. Ответствовала всегда едино: «Ксения Григорьевна умерла».

Самым трудным оказалось избавиться от собственного тела. Оно мешало, приколачивало к земле, требуя то пищи, то крова, то чашку горячего сбитня с медовой пенкой, мечтало о кисленьком кваске из погребов, да чтобы поверху плавала поджаристая хлебная корочка. Зимой тело мёрзло, а летом корчилось от жары. Но по мере того, как душу заполняла молитва, бренное тело перестало занимать мысли. Пусть себе существует, раз Бог дал его человеку ради испытания веры.

* * *

Царствие императора Петра Третьего[11] продлилось семь месяцев, уснащая город сплетнями и пересудами. Новый царь не по нраву пришёлся простому люду, да и презирал он русский народ, всё больше поглядывая в сторону неметчины, в коей взрастал до четырнадцати годков.

— Даже солдат себе выписал из Голштинии[12], — с придыханием говорила сестре дворцовая прачка Марфушка. С вёдрами в руках, бабоньки стояли возле бочки водовоза и никак не могли наговориться власть. — Нешто наши солдатики хуже ихних из ружей пуляют? Видала я этих упырей заморских, по-русски ни бе, ни ме, ни кукареку. Лопочут на своём немецком, что собаки лают. И государь туда же. Ростом сморчок, лицо с кулачок, паричок кургузый, а сапоги-то, сапоги! — Выкатив глаза, Марфушка провела ребром ладони себе по юбке. — Сапоги у него столь высоки, что ноги не сгибаются. Так и стоит столбом. Рукой машет да кричит солдатам: «Ай, цвай, драй! Ай, цвай, драй!» Не пойму я, что за «драй» такой? Что ни день, то у царя гулянка. Запрётся в покоях с, прости Господи, фрейлинами и велит страже никого не впускать, кроме лакея Фролки. Тот винище из погребов таскает кувшин за кувшином. А придворный арапчонок Тишка болтал, якобы княгиня Куракина с царской полюбовницей графиней Елизаветой Воронцовой до такого непотребства дошли, что едва не подрались. Парики друг у дружки на пол поскидывали и на посмешище всей дворни волосами трясли.

— Да неужто?! — У сестры так и рот открылся. — А я про Воронцову слыхала, что она с царицей Екатериной дружбу водит.

— С царицей дружбу водит Воронцова-Дашкова, сестра Елизаветы, — важно разъяснила Марфушка, — я их тоже сперва путала, пока не разобралась, что к чему. Тем паче, что они лицом схожи, как мы с тобой. Хотя ты, пожалуй, покрасивей меня будешь, недаром сваты у батюшки с матушкой пороги обивали, а я вековухой осталась… В общем, сестрица, я так тебе скажу: не Пётр Третий нашей державе достался, а балаганный петрушка. Но это ещё полбеды бы! Намедни мне портомойка шепнула, что государь собирается затеять войну с датским царём, чтоб помочь своей родной Пруссии! Где этот датский царь, мне неведомо, но подумать страшно, за что он собирается нашу русскую кровушку проливать! Одно слово — иноземец, не то что жонка его, царица Екатерина Алексеевна. Та, голубушка, вся в чёрном, да с плерезами[13] шириной с тесовую доску. — Обозначая размер траура, Марфушка растопырила руки в стороны. — Ходит из церкви в церковь и молится за душеньку новопреставленной Елизаветы Петровны. Императору, само собой, стыд глаза ест, и помяни моё слово, Палага, моргнуть не успеем, как Екатерина в монастыре окажется, а то и того хуже, — она понизила голос, — удавит её супостат голштинный. Как пить дать удавит.

Охнув, сестра перекрестилась и некоторое время стояла, горестно подперев ладонью щёку. Но вдруг встрепенулась, словно луч солнца блеснул меж тучами.

— Авось обойдёт беда стороной Россию-матушку, не даст совершиться смертоубийству. — Она указала взглядом на блаженную Ксению, что брела вдоль забора бондаря Волчегорского: — Вон кто наши грехи отмолит. — Согнув спину в полупоклоне, она протяжно молвила: — Андрей Фёдорович, возьми копеечку, не побрезгуй.

Блаженная остановилась, опустила голову и пошла дальше. Только посох по дощатому настилу постукивал: стук да стук. Словно отсчитывал дни царствию Петра Третьего.

* * *

С той поры, как Маркел таскался за блаженной по городу, прошёл год, а кажется, будто век пролетел, столь круто свернула в сторону его жизнь. Будто лихой конь на полном скаку скинул с седла да в канаву с крапивой.

Завидев блаженную, Маркел скомкал в руках шапчонку и согнул спину в поклоне:

— Здравия желаю, Андрей Фёдорович.

Теперь он всегда кланялся Ксенюшке до земли, будто царице. Хотя, пожалуй, государыне императрице он кланялся с меньшим усердием. Та проедет мимо в карете либо проскачет верхами и пропадёт за воротами Зимнего дворца, а блаженная — вот она, рядом, по земле ступает. Посмотришь на неё, и будто тёплым ветерком душу овеет. Она ведь, голубушка, всё насущное потеряла, от всего отказалась, чтобы остаться наедине с Господом. Мало кому дана такая сила!

Ещё тогда, сидя под кустом в поле, он отчётливо понял, кто во граде Петровом настоящая царица, потому как сказано в Писании: Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное[14]. А она и есть самая настоящая блаженная, не будь он Маркелом Волчегорским, несчастным мужиком двадцати трёх лет от роду, с грудным младенцем на руках, у которого вот-вот помрёт жена. Он уже и место Фёкле на Смоленском кладбище присмотрел меж трёх тополей. Как родила она мальчонку, так и не встаёт боле. Видать, сломалось у неё что-то внутри. Подумав про Фёклу, Маркел почувствовал соль на губах. Глаза всегда сами слезу роняли, если Фёкла на ум приходила. Собрав последние копейки, он приводил к ней лекаря, да не абы какого, а самого лучшего в околотке. Положив крестное знамение на иконы в красном углу, лекарь кулаком помял Фёклин живот, заглянул в рот, а опосля изрёк, что лучшее средство от родильной горячки — пить холодный настой зверобоя и покрепче молиться.

Заради Фёклы со чадом Маркел готов был лоб расшибить, лишь бы Господь услышал и смилостивился, да не доходила его молитва до небес, видать, нагрешил много. Надобно, чтобы за Фёклу чистая душенька заступилась, такая, которую Господь в ладонях ровно птаху держит. Тут и пришло на ум побежать до разыскать ту, что просит Господа за всех, кто ныне плачет и корчится от горя. И разве может быть не услышана та молитва, если её с любовью произносят блаженные уста? А раз так, то обязательно должна Фёкла поправиться.

Он встретился глазами с блаженной, что смотрела на него с глубочайшим состраданием. И вдруг то ли почудилось, то ли впрямь — губы Ксении тронула еле заметная улыбка.

Маркела окатила волна от страха, перемешанного с надеждой. Дрожащей рукой он нашарил в кошеле копеечку и стал продираться сквозь толпу.

«Возьмёт — не возьмёт?» — кузнечным молотом стучало в висках.

Казалось, что за эту копеечку он сейчас покупает две жизни — Фёклину и сыновью, потому как младенец без матери навряд ли выживет.

— Господи, помилуй, — начал он бормотать молитву, но всё время сбивался со слов, потому что боялся упустить из виду белый платок, мелькающий среди людских голов.

Позади блаженной ехал возок с барынькой в седом парике. Привлекая к себе внимание, барынька зазывно махала платочком и что-то говорила низкорослому слуге, что стоял на запятках.

Отшвырнув попавшего под руку мастерового, Маркел прибавил ходу.

«Возьмёт — не возьмёт? Возьмёт — не возьмёт?»

На церкви Апостола Матфея заблаговестил колокол, вздымая в воздух стаю голубей. Сдёрнув шапку, Маркел закрестился, но шаг не умалил, и пока над Копорской слободой плыли медные звуки, ему хватило опередить барыню с повозкой.

«Возьмёт — не возьмёт?»

Протягивая блаженной монету, он зажмурился, сокрушённым сердцем предчувствуя неминучую беду.

Ладонь словно бы птичка крылом задела. Взяла! Горячая радость облила Маркела с головы до пяток. Хоть и Господь судит живых и мёртвых, а всё же через людей сеет Он на землю Своё милосердие. Авось и не пришёл для Фёклы смертный час, раз блаженная не отказала, взяла копеечку.

Домой Маркел бежал так, что лошади по сторонам шарахались, а бровастый возница, видать, чумак из Малороссии, огрел кнутом поперёк спины.

«Взяла, взяла копеечку!» — пело и ликовало внутри, озаряя душу светом надежды. У дверей своей избы он увидел нескольких баб, что суетливо выметали голиками крыльцо, всё понял, схватился руками за изгородь и трубно завыл.

* * *

Государственный переворот в пользу императрицы Екатерины вызревал долго, а случился нежданно-негаданно, полыхнув в тот момент, когда в особняк князя Дашкова прибежал запыхавшийся офицер с посланием к её сиятельству Екатерине Романовне Воронцовой-Дашковой. Письмо оказалось такой срочности, что Екатерина Романовна решительно отказалась пить кофе и заметалась по покоям, а потом кинулась к конторке, дабы начертать записку в несколько строк.

Слуги стояли наготове.

— Мундир подайте, в нем пойду, — кинула Екатерина Романовна и, не ожидая, пока тонкое сукно плотно обляжет плечи, выскочила на улицу, сразу окунувшись в тёплый июньский день с запахом сирени и медвяных трав, что пробивались на недавно заложенном газоне. Высоко в небе парила одинокая ласточка, в появлении которой Екатерина Романовна усмотрела добрый знак.

— Господи, подскажи! Я знаю, что поступаю правильно, но не остави меня одну пред ликом опасности! Оборони от злого рока! Не ради себя стараюсь, но радею за Отечество!

Екатерине Романовне Дашковой минуло осьмнадцать лет, и она знала, что в офицерском мундире Преображенского полка выглядит похожей на нежного отрока с белой кожей и тёмными очами. Но сейчас было не до любования и маскарада. Надобно поспешать, чтобы не сорвался тщательно продуманный заговор с целью возвести на Российский престол истинную матушку-государыню, иначе пропало Отечество под пятой сумасшедшего голштинного шута, признающего над Россией власть прусского короля. Дошло до того, что на балу, перед всем честным миром, Пётр встал на колени у портрета Фридриха Второго и заставил сановников кричать тому виват! И кричали! Отводили глаза, крутили кукиши в кармане, но кричали!

Одна императрица Екатерина Алексеевна нашла в себе смелость промолчать. Истинная государыня! Только она должна взойти на престол! Только она и никто более!

Дашковой запомнился беглый стук собственных башмаков по деревянному настилу и то, как замерла, увидев всадника в малиновом кафтане с золотым позументом, нёсшегося навстречу во весь опор. Таким плечистым и рослым мог быть только Алексей Орлов, брат Григория Орлова!

Не чуя под собой ног, она кинулась навстречу:

— Алёша, любезный друг, поручик Пассек арестован![15]

— Знаю! — Рванув за узду, он осадил коня, коротко всхрапнувшего. От морды животного летели клочья пены. От бешеной езды парик на голове Алексея Орлова съехал на затылок, приоткрывая полоску тёмных волос. Злым голосом он коротко бросил: — Надо действовать немедля, иначе голова с плеч! И императрицу погубим, и себя.

Екатерина Романовна побледнела:

— Да, ты прав! — Придерживая рукой шляпу-треуголку, она запрокинула голову, глядя на Орлова снизу вверх. — Я послала записку жене Шкурина[16], чтобы наняла карету для государыни и сообщила мужу держать её наготове. Шкурин неотлучно находится при императрице, подаст сигнал в случае опасности.

Говоря, она задыхалась от нетерпения. Страха не было, лишь в висках билась и пульсировала единственная мысль: «Успеть бы! Пан или пропал!»

* * *

Карета, нанятая Дашковой, словно птица летела по улицам Петербурга.

«Поберегись, поберегись, поберегись», — выстукивали по мостовой копыта четверика лошадей. Хотя белые ночи шли на убыль, света хватало, чтобы рассмотреть каждый камешек, что мог ненароком попасть под колёса и повредить тележную ось.

От быстрой езды карету шарахало из стороны в сторону. Привстав на козлах, возница поднял хлыст и поддал ходу. Шкурина сказала, что озолотит, если домчит в Петергоф за пару часов. Дело, видать, срочное и опасное. Барыня от волнения была сама не своя: причёска растрёпана, платье в беспорядке. Барыней Шкурину повеличал больше по привычке, из уважения к дворцовой прислуге, ибо не каждому выпадает счастливый билетец питаться с царского стола, а то и потомственное дворянство выслужить.

Вспомнив про царицу, что проживала сейчас аккурат в Петергофе, он почувствовал, как по горячей спине проскользнул холодок тревоги. Уж не в заговорщики ли попал? Хотя новый император Пётр Третий и упразднил Тайную канцелярию, но возглас «Слово и дело»[17] накрепко застрял в мозгу рассказами о пыточных комнатах с калёным железом и страшной дыбой под потолком. Любой горожанин от мала до велика трепетал от особняка Тайной канцелярии, что на Садовой улице. Не далее как вчера в трактир забрёл увечный калека без языка. Выпрашивая подаяние, бедолага невнятно мычал и тряс головой, изъеденной чешуйчатым лишаем.

— Видал, Архип, что с людьми в пыточных комнатах делают, — коротко молвил трактирщик, кивнув на увечного, но и этого хватило, чтобы лоб стал влажным от пота.

Близ моста через Неву стояла женщина в красной юбке и зелёной кофте. Блаженная Ксения, вспомнил он её имя, вроде бы как вдова певчего.

Он и прежде видел её то на Петербургской стороне, то на Васильевском острове. Не зашибить бы ненароком. Не дай бог, лошади взбрыкнут, и быть беде. Острый глаз возницы успел усмотреть, что юбка рваная по краям, а кофта истрепалась чуть не в лохмотья. Говорят, встреча с ней может принести удачу.

«Слава тебе, Господи! — Перехватив вожжи в левую руку, возница быстро перекрестился. — Если получу обещанное жалованье за поездку, то десятую долю от щедрот раздам на паперти», — походя загадал он, потому что более думать времени не было — надобно поспешать, раз подрядился исправить службу.

* * *

Наплавной Исаакиевский мост колыхался под напором тысяч ног, бегущих в сторону Зимнего дворца. Тяжёлые волны гулко хлюпали о борта барок, на которые опирался деревянный настил. Барок было ровным счётом двадцать девять, а барочных досок разных мер — три тысячи сто семьдесят семь. Старики вспоминали, что после смерти царя Петра Великого светлейший князь Алексашка Меньшиков велел изничтожить мост, чтобы новый государь не смог вывезти богатства из его дворца на Васильевском острове. Алексашке хитрость не помогла, но опосля цельных пять лет добраться до Васильевского острова можно было только перевозом по воде. Заново мост возвели по приказу недоброй памяти Анны Иоанновны и за движение драли пошлину — копейку с пешего али верхами, а с возов да карет ажно по пятаку.

Спасибо царице Елизавете Петровне, что отменила мостовые деньги за переход. Хотя если подумать, то сколь много лодочников тогда кормилось за счёт перевоза, а нынче глядь — стоят одни баркасы для крупных грузов да шныряют лайбы[18] чухонцев, приезжающих торговать на столичные рынки.

Чтобы не замяла толпа, Маркелу Волчегорскому пришлось прижаться спиной к перилам моста. С тех пор как похоронил жену и остался один с ребёнком, он стал бояться случайностей. От случайной мысли, что его Егор может остаться сиротой, сердце обливало ужасом. Он едва не сверзился головой вниз, когда с ноги соскользнул чёбот.

— Эй, дядька, не зевай! — весело выкрикнул пострелёнок в холщовом рубище. Подскочив ужом, он успел спасти пропажу и весело подкинул вверх.

Одной рукой Маркел перехватил чёбот:

— Спаси тебя Христос!

Пока переобувался, люди толкали в спину и в бока. Казалось, что в это утро Петербург превратился в растревоженный пчелиный рой, что гуртом собирается вокруг своей матки. Бежали мужики, бабы, девки. Матери на закорках тащили малышей. Проталкивались вперёд босоногие ребятишки.

Где-то за спинами мастеровых ему почудилось знакомое лицо блаженной, очень спокойное посреди всеобщего кипения. Как всегда, она была одета в красную юбку и зелёную кофту. Маркел подумал, что надобно держаться поближе к ней, чтоб в случае чего оборонить от толпы. Но его уже оттеснили к другому краю.

— Царицу убили! — вдруг выкрикнул чей-то голос посерёд людского моря.

— Заговор, заговор… — пролетел по головам шёпот и стих в водовороте толпы.

— Не зря проклятущий Пётр Третий Миниха с Бироном вернул, снова грядут кровавые времена! — возбуждённо вещал господин в старомодном парике. Толпа влекла его вперёд. — Помяните мои слова: быть худу!

— Слово и дело! — петухом клёкнул невзрачный мужичонка в лаптях без онучей. Видать, забыл накрутить второпях.

Два рослых парня шутейно ткнули мужичонку под бока:

— Доносчику первый кнут!

И почти сразу, перекрывая звуки, коровьим рожком загудел густой бас, ровно диакон молитву вывел:

— Да здравствует государыня Екатерина Вторая!

— Да здравствует!

— Виват императрице!

— Виват! Виват! Виват! — вихрем закрутилось в накалённом воздухе.

Казалось, высеки искру, и мост полыхнёт ярким пламенем вместе со всем честным людом.

На Петропавловской крепости пробило десять часов. И вдруг стало боязно: куда-то сейчас пойдёт Россия-матушка? Вправо ли свернёт, к голштинцам, влево ли, замиряться с королём шведским, либо двинет прямо, своим путём, до сибирских лесов, не оборачиваясь и не оглядываясь?..

Крики на Дворцовой площади нарастали, и скоро неясный гул перерос в громадный вал тысячи глоток, что дружно орали единое имя:

— Екатерина! Екатерина!

Вдруг откуда ни возьмись навстречу рванулась ватага мальчишек, и каждый пострелёнок прижимал к животу островерхую шапку, похожую на шутовской колпак.

— Откель несётесь, как заполошные, поди, ограбили кого? — растопырила руки баба в широком сарафане, расшитом понизу красной тесьмой.

— Не боись, тётенька! — звонко выкрикнул один, самый мелкий. — Это солдатики выбрасывают прусскую форму, требуют, чтобы каптенармусы старую со складов возвертали! А ты, тётенька, беги шибче, не то опоздаешь, купцы на радостях вдоль проспекта бочки с пивом выкатывают. А новая царица уже молебен в Казанском соборе отслужила. Туда четыре полка пехоты подошло да артиллерия с пушками! Вот потеха!

Маркел охнул:

— Слава Тебе, Господи! Не свершилось смертоубийства, жива царица!

Сорвав шапку, Маркел перекрестился и тут заметил, что крестится не один, а вместе со всем народом.

* * *

«Нет, время не шло — оно летело, подобно пуле, выпущенной из первоклассного штуцера. Давно ли на трясущихся ногах провожал супружницу на Смоленское кладбище, а глядь, четыре года пролетело, — подумал Маркел Волчегорский. — И слава Тебе, Господи, за великую милость, что послал на порог добрую кормилицу, не дал погибнуть сыну-малютке».

В тот страшный день за окном выла буря, поворачивая вспять волны залива. И он тоже выл, обхватив руками голову, потому что в люльке умирал сынок Егорка. Малодушно думалось, что надобно пойти к целовальнику и напиться в хлам, чтобы не смотреть, как в последний раз шевельнётся бледный ротик, похожий на крошечного червячка. Соседская жёнка пыталась покормить Егора, но он не брал грудь, токмо безучастно смотрел огромными голубыми глазами, словно просился на небо к новопреставленной мамушке. Стук в дверь раздался вместе со стуком ветра о ставни. Маркел не удивился незваному гостю — в доме умершего двери всегда отперты для поминок. Но вошедшая женщина с ребёнком пришла не наниматься в плакальщицы. Положив низкий поклон, она без сил опустилась на пол возле печи, покачала своего младенца, завёрнутого в тряпьё, и едва слышно проговорила:

— Не выгоняй, хозяин, дай ночь пересидеть, а то мою избёнку в реку смыло.

Он поднял голову и налитыми от слёз глазами поглядел на бледное лицо в тёмном платке, с трудом признавая в пришедшей вдову золотаря Неонилу, что жила на Мокруше, вблизи болотной протоки. Была она бабой бойкой, нахрапистой, из тех, что лучше за версту обойти, чем парой слов перемолвиться. Срамно сказать, но пару раз он видел, как простоволосая Неонила наподобие мужика к бражке прикладывалась. Ещё подумал: не дай бог с такой окаянной женой повенчаться.

С трудом ворочая языком, он спросил, только для того, чтобы не молчать:

— Как смыло избу? Почему?

Она пожала плечами:

— Знать, Бога прогневили. Вода нынче поднялась, подтопила берег, вот наш домишко и ополз в яму. Сама не пойму, каким чудом мы с Любушкой успели спастись. Видать, пригодимся ещё кому-то на этом свете.

Словно поняв, о чём говорят, девчонка в свивальниках выгнулась дугой и заорала благим матом. И, о чудо, в ответ на её ор тихонько блямкнул жалобный писк Егорушки.

Неонила встрепенулась:

— Никак у тебя там дитё?

— Сынок умирает, — едва ворочая губами, произнёс Маркел и без всякой надежды сказал: — Мамка померла, а без неё младенец не жилец. Счастье, что окрестить успели. К утру придётся новый гроб колотить. Из дубовых досок сделаю.

— Окстись, живого хоронить! — возмутилась Неонила. — А ну-ка дай мне ребетёнка! — Её голос внезапно окреп.

Ткнув Маркелу в охапку свою вопящую девку, она подошла к люльке и вытащила Егора:

— Иди ко мне, желанный, дай я тебя приголублю.

Маркел закрыл глаза, а когда открыл, то Егор лежал у Неонилиной груди и сладко причмокивал.

В благодарность Неониле, что помогла сына выпестовать, Маркел поставил ей новую избёнку. Хоть и невелика — чуть побольше баньки, а всё же свой угол. За добро надобно добром платить, а оно в свой черёд порождает новое добро, и идёт тогда человеческая жизнь по-людски, без смертных грехов.

Не зря блаженная Ксения взяла его копеечку, ой не зря. А ведь спервоначалу орал, кулаком грозил, корил небо за жену и опомнился, лишь когда Егорка на ножки встал и, держась за отцовский палец, протопал на крыльцо. До сих пор приходится в церкви каяться за своё неверие да злые словеса. Простит ли Господь?

* * *

Маркел посмотрел на белую головёнку сына, торчавшую из кадушки, изготовленной для погребов графа Строганова, и нарочито строго прикрикнул:

— Эй, Егорка, смотри, не балуй, сия кадушка под солёные грибы заказана, а не для мальцов!

— А вот и для мальцов! А вот и для мальцов! — тугим, валяным мячиком запрыгал Егорка.

Маркел обтёр руки о тряпицу и подошёл к жонке солдата из Пушкарской слободы, что приценивалась к кадушке под кипяток. Харитина была бабёнкой разбитной, прилипчивой, поэтому Маркел держался с ней настроже. Не ровён час, брякнет кто её мужу, что бондарь на чужих жён заглядывается — не отмоешься от греха. На всякий случай он придвинулся ближе к своему мальчонке и живым щитом взял того на руки.

Харитина понятливо усмехнулась:

— Не бойся, не съем. У тебя костей много, а я мягоньких люблю. Сколько за эту бадейку запросишь? — она указала на кадушку в самом дальнем углу. Надо сказать, глаз на товар у неё был намётан. Сразу самую лучшую вещь углядела.

— Рубль с полтиной возьму, бо из первоклассного дуба сработана. До следующего царствия достоит, — похвалил товар Маркел. — У меня подобную голландский шкипер купил с торгового судна. Головой качал да языком цокал.

— Скинешь цену на пятак — возьму.

Харитина подбоченилась, как бы невзначай приподнимая подол юбки, чтобы показать новые берёзовые лапотки, ладно выплетенные по размеру. Знала, что хороша в зелёном сарафане (крапивой крашен) да со связкой стеклянных бус на груди.

«Хоть в пляс пускайся», — сердито подумал Маркел и, чтобы грешные мысли не лезли в голову, согласно кивнул:

— Забирай бадейку. Поступлюсь пятаком, но ежели увидишь у себя в слободе блаженную Ксению, то кланяйся ей от меня.

— А чего ж не увидеть? Увижу. Она частенько мимо моей избы ходит. Правда, в последнее время сама не своя. Плачет и плачет.

— Плачет? — Широко шагнув, он оказался напротив Харитины. — Может, обидел кто? Разузнай да мне скажи! Уж я разберусь с обидчиком!

Обняв бадейку, Харитина пожала плечами:

— Мы её тоже пытали, что, мол, Андрей Фёдорович, плачешь? Зайди, угостись щами, а то и пирожок возьми.

— А она?

— А она пуще слезами заливается да твердит одно: «Кровь, кровь. Там реки налились кровью.

В каналах кровь». Мы с бабами так и не уразумели, о чём она балакала. Одно слово — блаженная. Мало ли что ей в голову взбредёт?

— Это из твоей головы, Харитина, думки вылетают, что дым через трубу, — сказал Маркел, — а Ксения зазря плакать не будет. Помяни моё слово, что страшная весть уже не за горами.

* * *

Через три недели после пророчества блаженной в Шлиссельбургской крепости, что запирает водный путь в стольный град, был убит тайный узник. Его имя находилось под запретом, и в бумагах узник числился как «неизвестный арестант». Годовалым младенцем он утратил свободу ещё в правление царицы Елизаветы Петровны, и его осязаемый мир состоял из тюремных стен, звука шагов часовых, стука ложки об оловянную посуду и облаков, летящих за решётчатым оконцем, что зимой покрывался инеем, а летом сочился каплями влаги. В Шлиссельбург узника доставили четырнадцатилетним мальчишкой, дрожащим от страха и одиночества, и десять последующих лет слились для него в бесконечность, подобную серым водам вокруг высокого крепостного вала.

Узника хорошо кормили и добротно одевали, но ничья рука не протягивалась к нему с лаской и ничей голос не нашёптывал на ухо добрых слов. От жизни в постоянной полутьме его кожа приобрела матовый оттенок пергамента. Рыжеватые волосы спускались на шею путаной гривой.

Указ запрещал стражникам разговаривать с заключённым, но он откуда-то выучился читать и попросил принести себе Библию. Ещё он знал, что его зовут Иван и что он государь Российской империи Иоанн VI[19]. Кто сообщил ему сиё, осталось неизвестным, потому что одним из первых указов императрица Елизавета Петровна повелела стереть память о существовании царя Ивана через изымание денег с его профилем и уничтожение документов с его именем. Лица, у которых обнаруживали монеты Иоанна Антоновича, подвергались пытке и ссылке как государственные преступники.

Опасение, что узник вырвется на свободу, оказалось столь велико, что коменданту крепости поступил приказ при попытке освобождения арестанта оного умертвить и живым никому в руки не отдавать. Взойдя на престол, Екатерина Вторая оставила положение узника без изменений, хотя и питала надежды, что он вскорости примет постриг в монастыре. Но как ни тщились охранники хранить тайну неизвестного арестанта, она сумела просочиться наружу и сделалась известной подпоручику гарнизона Шлиссельбургской крепости Василию Яковлевичу Мировичу[20].

* * *

Всю долгую ночь подпоручик Мирович писал царский манифест. Рвал бумагу, бросал перо, метался из угла в угол и снова садился писать. За окном стояло мутное марево уходящих белых ночей, зудело комарьё, шумели листьями редкие деревья вдоль плаца внутри крепости. Глядя на огарок свечи в медной плошке, он впитывал в себя эти звуки, чтобы запомнить момент, который перевернёт судьбу империи наподобие песочных часов. И каждая песчинка тогда станет драгоценна, потому как отсчитывает первые минуты царствия нового императора Ивана Шестого. Говорят, историю вершат цари. Нет! Историю вершат сильные личности и гении.

Ощущение опасности заставляло кровь бурлить в жилах. Внутреннее нетерпение переходило то в панику, то в ледяное спокойствие. Мирович схватил со стула кафтан, шляпу, шпагу. Пристегнув шпагу, поднёс к глазам руку и посмотрел на пальцы. Длинные, ровные, с плоскими лунками ногтей. Завтра эта рука ничтожного подпоручика Смоленского полка станет могущественной дланью второго человека в империи. Её будут лобзать благодарные народы, свободные от ига неправедной власти.

Одёргивая мундир, Мирович мельком вспомнил о прадеде, что служил гетману Мазепе и сбежал в Польшу, и о сосланном в Сибирь отце. Тот был уличён за тайные поездки в Варшаву. Злой рок, нависший над его семьёй, должен быть повержен. Оставалось всего ничего — поднять гарнизон в ружьё, отдать солдатам приказ арестовать охрану тюрьмы и принудить коменданта освободить законного императора Иоанна Антоновича.

И задуманное шло как по маслу! Растерявшиеся солдаты, повинуясь команде, наставили оружие на тюремщиков.

— Вперёд, ребятушки! — крикнул Мирович, почему-то представив себя на коне впереди войска. Со шпагой наголо и пистолетом в другой руке он ворвался в тёмное узилище, состоявшее из длинного коридора с железными дверями по обе стороны.

Тайная комната была точно здесь! За спиной его толпились солдаты.

У двери, обитой железом, он остановился:

— Сдавайтесь! Именем государя!

— У нас государыня, — глухо раздалось из камеры, словно из-под гнёта в дубовой бочке.

Ответная тишина отдалась толчками сердца о рёбра. Там два охранника, не откроют — обоих ждёт пуля. Резкий вскрик за стеной ударил картечью по натянутым нервам.

Переведя дух, Мирович воскликнул вдругорядь:

— Отворите именем государя, иначе прикажу стрелять из пушки шестифунтовым ядром!

— Не стреляйте, сдаёмся.

Дверь каземата распахнулась, и в полной темноте угадалась фигура охранника.

— Огня! Подайте свечу! — закричал Мирович, не узнавая своего ликующего голоса. Действуя почти вслепую, он навёл дуло пистолета на охранника. — Подите прочь, душегубы, иначе сделаю вам расчёт! Грядёт новый государь и новый век для России!

Фигура отшатнулась, и почти тотчас над головами солдат промелькнул тусклый отблеск фонаря, которой передавали из рук в руки.

Мерцающий луч озарил лицо охранника с безумным взором человека, находящегося в крайнем потрясении.

Прежде чем ворваться в узилище, Мирович ударил его в лоб рукоятью пистолета. Другой охранник жался к стене. Круг света от фонаря качнулся по полу, и Мирович увидел там в луже крови распростёртое тело. «Не может быть! Государь?! Как же так?!» — точным выстрелом ужас прокатился по мыслям и застрял пулей в груди.

Не помня себя, он рухнул на колени и облобызал руку покойника. Грязную, со сломанными ногтями, что царапали в агонии доски пола. От собственного воя у Мировича заложило уши:

— Бессовестные!! За что пролили невинную кровь?!

Уже без сопротивления — всё было кончено — он позволил себя разоружить и взять под караул.

* * *

— А ну, живо слезай да пятками не елозь! — прикрикнул Маркел на Егорку, когда сын взобрался на тополиную ветку, опасно скрипнувшую под его весом. — Уши надеру!

Хотя знал, что не надерёт. Не любил он ни драк, ни ссор, ни крови из разбитого носа. Курице и то через силу топором голову тюкал да старался так, чтоб животина не мучалась. Его передёрнуло от мысли, что на сегодня назначена казнь изменщика Мировича. Указ об этом глашатаи до хрипоты зачитывали на всех углах: «Собрание вынесло приговор: Мировичу отсечь голову и, оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное вместе с эшафотом. Из прочих виновных разных нижних чинов прогнать сквозь строй, а капралов сверх того написать вечно в солдаты в дальние команды».

Осерчав, Маркел с размаху насадил на бочку остатний обруч и обтёр руки о тряпицу. От мыслей, что в паре вёрст отсель построено лобное место, на душе становилось муторно. Как можно щи хлебать, ежели в эту самую минуту палач топор точит? Худо, ох худо! Не то чтобы он жалел заговорщика — смута государству Российскому не надобна, но зря в Сенате решили людской кровушкой городскую землю орошать. Лучше бы изменщика в крепость заточили на веки вечные, замест Иоанна Антоновича, коего по его недомыслию жизни лишили.

Весть о казни поручика Мировича разнеслась по городу, когда Маркел доставлял бочки в лаболаторию (слово-то какое! Язык сломаешь!) господина Ломоносова, что на Второй линии Васильевского острова. Сам Михайло Васильевич, в парике и кафтане, в то время изволил беседовать о чём-то с двумя мастеровыми и на его поклон ответно кивнул, не побрезговал. Сразу видно, что свой человек, из простых мужиков, не кичливый.

Бочки принимала стряпуха Ольга с обвислыми щеками и ловкими толстыми пальцами, умевшими отменно квасить капусту и упаривать в меду репу с брусникой.

Отсчитывая медные пятаки, Ольга невзначай спросила:

— Пойдёшь на Сытнинскую площадь смотреть, как офицерику голову рубить будут?

Он обомлел:

— Окстись, мать, на Руси двадцать два года как не казнят.

Ольга норовисто фыркнула, навроде собаки, когда кость не по нраву:

— Да ты никак глухой, Маркел? Глашатаи лужёные глотки сорвали, выкрикивая указ императрицы, а тебе, окаянному, всё нипочём.

— Закрутился с мальцом да с работой, — оправдался Маркел, — недосуг было нос из мастерской высунуть.

И немедля решил, что ноги его на Сытнинской не будет. Недоброе то дело — на чужие муки смотреть, хоть бы и преступника. Решить-то решил, а всё одно пошёл, потому как по пути домой встретил блаженную Ксению, что стояла у забора избы артельного старосты и смотрела на него долгим взглядом. Он в пояс поклонился, но заговарить не решился. И она молчала, потом отвернулась и пошла, а опосля остановилась и ребром ладони легонько так по доскам рубанула.

Может, просто так стучала, может, мошку в траву сбросила, но он почему-то истолковал её намёк по-своему, тем более что был памятен случай, как она Прасковье Антоновой на богоданного сыночка указала. Соседка языком чесала, что заглянула блаженная к Антоновой да и говорит:

— Вот ты тут сидишь, чулки штопаешь, а не знаешь, что тебе Бог сына послал. Беги скорее на Смоленское кладбище!

Сперва Параскева заартачилась, какой может быть сын, коли она уже в возрасте да без мужа, но всё ж таки не осмелилась перечить, побежала. А там! Батюшки светы! Беременную бабу повозка сбила. Возчик стоит, орёт благим матом, бороду на себе рвёт, под телегой мёртвая лежит, а рядом только что народившийся младенец корчится.

Теперь тому мальчонке уже десятый годок скоро. Антонова на него не нарадуется и матушку Ксению где только может прославляет.

Вдруг и он, Маркел, по подсказке блаженной обретёт счастье? Не век бобылём куковать, да и Егорке нужна мать добрая. Грех жалобиться, свахи к нему во двор заглядывали, но он без любви не хотел невесту высватывать. Решил положится на волю Божию.

* * *

Эшафот на Сытнинской площади[21] сколотили за три дня. Сперва возвели помост на столбах, потом, словно в издёвку, размалевали доски смолой, что лодки конопатят, а напоследок подрядчик послал рабочих в обжорные ряды выкупить у какого-нибудь мясника колоду, подходящую для рубки человеческих голов.

Народ на рынке от посыльных как от прокажённых по сторонам брызгал, едва узнавал, что за дело их сюда привело. Свят-свят-свят! Говорят, кое-какие мясники попрятались с испуга, что покупатели разбегутся, если про них пойдёт недобрая слава. Насилу разыскали колоду шириной в обхват. Сторговались за десять рублей — цена дикая, ну да деньги казённые, чего их жалеть.

Молодая барынька при виде колоды в обморок брякнулась, пришлось водой отливать. Пока тащили колоду на таратайке, сзади бежали огольцы с посвистом да улюлюканьем. Одному из работников два раза пришлось кулаком грозить, чтоб ватага отстала подобру-поздорову.

Когда около новенького эшафота на ночь поставили солдат в караул, Петербургская сторона притихла. И страшно людям было, и любопытно, и жалостно. Говорят, преступник-то совсем молоденький, ведь чей-то сын, чей-то жених, чей-то брат. Многим в тот день вспомнилось, как в июле месяце блаженная Ксения слезами заливалась да кричала про кровь. Те, кто зашёл в храм Святого апостола Матфея[22] и Покрова Пресвятой Богородицы, видели, как стояла она на паперти и горестно взирала в сторону Сытнинской площади.

— Не горюй, Андрей Фёдорович, авось помилование выйдет, — пробормотала ей в спину высокая женщина в синем платье и белом платке.

Погружённая в свои думы, блаженная не ответила. Оперлась на посох и побрела по своему обычному кругу.

— Небось к Голубевым пошла, — сказала женщина, перехватив взгляд краснощёкой молодки в салопе и рогатой кике. — Они её особо привечают. Знаешь Голубевых?

— Нет. — Молодка затрясла головой так, что медные серьги в ушах забрякали. — Я, тётенька, не местная. Вчерась барыня из деревни привезла.

— То-то я и вижу, что ты по облику деревенская. — Женщина осмотрела молодку с ног до головы. — И у каких же господ ты служишь?

— У Мартыновых. Вон там, — вытянув палец, молодка ткнула им в направлении переулка. — Муж мой кучер, а я в стряпухах хожу.

Женщина понимающе кивнула:

— Знаю Мартыновых. Почтенное семейство. Они недалеко от Голубевых живут. Слыхала небось, какая с их дочкой история приключилась?

— Откудова? — Хотя глазёнки заблестели от любопытства, молодка уважительно склонила голову: — Буду рада, тётенька, ежели обскажешь мне про ваши дела. Мабудь, я тут надолго задержусь.

— А что не рассказать? Расскажу. А ты слушай и на ус наматывай. Голубевы те вдвоём живут — мать-вдова да дочка. Хорошая барышня, смиренная да приветливая. Никогда слова поперёк не скажет и собой хороша. Да ты её скоро сама увидишь, раз соседствуешь.

— Знамо увижу, — поддакнула молодка. — Я приметливая.

— Слушай дальше. — Женщина медленно пошла по улице, и молодка засеменила сзади, боясь пропустить хоть слово. — Вздумалось раз старшей Голубевой с дочкой кофею выпить. Только воды вскипятили, сесть ещё не успели, как глядь — к ним в дом стучит блаженная. А они завсегда рады Ксенюшке. И за стол усадят, и перинку подстелят. Хотя врать не стану, про перину я ради красного словца сказала.

«Садись с нами, Андрей Фёдорович, кофею отведай», — говорит Голубева.

А блаженная наша на неё и не глядит, а сразу к дочке подступает: «Эй, красавица, вот ты сидишь тут, кофе варишь, а муж твой жену на Охте хоронит. Живо беги туда!»

Барышня вроде как стала отнекиваться: «Какой, мол, муж, Андрей Фёдорович? У меня и жениха-то нет. А тут какой-то муж да какую-то жену хоронит».

А Ксенья не отступает. Серчать начала, посошком об пол пристукнула: «Беги, и всё тут!»

Делать нечего. Голубевы перечить не посмели. Наняли возчика, ибо Охтинское кладбище от наших краёв не ближний свет, да и поехали. Едут, сами не знают — зачем.

Глядь, а у ворот дроги стоят, мужики на полотенцах гроб несут, крики, вопли. Кладбищенские плакальщицы песню тянут, хоронят молодую жену доктора, что умерла от родов. Царствие ей Небесное. — Женщина перекрестилась. — Да что зря толковать, сама знаешь, как покойников провожают.

— Да-да, — горячо поддержала молодка. — А потом что случилось? Уж больно ты, тётенька, интересно сказываешь.

— Дальше ещё интереснее будет, — подкинула дровишек рассказчица. По всему видно, что история сказывалась не единожды. Она дождалась, когда молодка вся превратилась в слух, и, нарочито растягивая слова, продолжила: — Только Голубевы подошли к могиле, тут бряк — им прямо на руки молодой мужчина без чувств валится. Едва подхватить успели. Оказалось, что он вдовец и есть. Ну, Голубевы его, как могли, утешили, под руки поддержали, одежду оправили. Барышня Голубева душевная, она и сама всплакнула. Слово за слово, пригласили они доктора заезжать в гости, чтобы поддержать в горе. Это уж год тому назад было. А нынче барышня Голубева под венец идёт. И кто ты думаешь жених?

— Доктор! — в восхищении всплеснула руками молодка. — Ну и ну!

Лицо рассказчицы расплылось в довольной улыбке, но она тут же нахмурилась:

— Заболталась я с тобой. Прощевай, соседушка. Побегу ребят спать положу, чтоб завтра поранее на Сытном рынке место занять и смотреть, как изменщика будут казнить или миловать.

* * *

Едва занялось солнце, народ стал стекаться к Сытнинской площади, что напротив второго Кронверкского моста. Ночь простояла холодная, сентябрьская, но листва с деревьев ещё не опала, бурно пламенея угасающим разноцветьем. Словно желая напоследок потешить взор осуждённого, по лазоревому небу плыли молочные облака, которые солнце слегка подкрашивало медным золотом.

Через каждые несколько шагов стояли полицейские посты; с той стороны, где ожидалось прибытие обер-полицмейстера, дворники мели голиками дорогу. Лавки заперты.

Благородные барышни сидели на крышах карет, девки попроще карабкались на водовозные бочки. Малышей родители сажали на плечи. Вцепившись липкими ручонками в родительские волосы, мальцы облизывали леденцы на палочках и счастливо улыбались нежданному веселью.

Оставив сынка под присмотром соседской старухи, Маркел пришёл рано. Успел намять бока в гуще людей, поглядел на лобное место и решил не дожидаться казни, а повернуть обратно к дому. Но не тут-то было! Народ напирал и справа, и слева. Маркел сумел раздвинуть плечом сцепившихся в драке мужиков. Откинул за шкирятник юнца, который запустил ему в карман руку, и, изрядно утомившись, наконец пробился к мосту.

— Везут! Везут! — прокатилось по враз умолкнувшей толпе, когда меж строя солдат показались две полицейские кареты.

Маркел поймал себя на том, что глядит не на арестанта, а в створ площади, высматривая фельдъегеря с грамотой на помилование.

Внезапно забили барабаны. Раздалась команда:

— Смирно! На караул!

Из Петропавловской крепости выехали офицеры верхами, а за ними телега с арестантом в голубой шинели и священником. Тёмные растрёпанные волосы арестанта пушил ветер.

— Какой молоденький! Какой хорошенький! — загомонили бабы и девки.

«А ведь ежели не подоспеет помилование, то скорёхонько эта голова будет лежать в корзине. А зеваки разойдутся по домам чай пить», — тягостно подумал Маркел.

Сёстры над ним завсегда трунили, что силища в руках неимоверная, а душа жалостливая, как у малого дитятки.

Как ни старался отводить глаза, а увидел, что обречённый вылез из телеги и взошёл на эшафот.

— Кланяется, кланяется, — летело по толпе, которая толковала каждое движение Мировича. — Прощается. Крест целует. Палач топор берёт.

— Да где же фельдъегерь?! — вслух взмолился Маркел, уже понимая, что никакого помилования не придёт и время вспять не повернётся.

Палач замахнулся, затем топор пошёл вниз, и люди вдруг в единую глотку закричали, задвигались, налегая на перила моста. От содрогания толпы мост покосился, и те, что стояли с краю, посыпались в ров с бурой грязью, как поленья с воза.

Вдалеке у берега глаз Маркела приметил красную юбку и зелёный шушун, какой носила блаженная. Цепляясь руками за скользкий берег, женщина барахталась и не могла выбраться.

Не раздумывая, он прыгнул в тёмную жижу с россыпью жёлтых листьев:

— Держись, милая, сейчас подсоблю!

Недавно дули ветра, и воды во рву набралось примерно по пояс. Слава Богу, не столько, чтобы кто-то утонул.

Красная юбка колоколом пузырилась на воде. Маркел подгрёб в тот момент, когда женщина обессилела. Мигом выскочив на берег, он двумя руками подхватил утопленницу под мышки и рванул вверх.

Её тело было совсем лёгким. От резкого толчка Маркел завалился на спину, опрокинув свою ношу на себя. Ему в лицо глянули большие серые глаза с поволокой. Мокрая коса попала под руку. С русых волос надо лбом каплями катилась вода. От вида красавицы Маркел обомлел и разом утратил дар речи.

* * *

Долгими осенними вечерами Маркел вспоминал спасённую девушку. Снова и снова возвращаясь в окаянный день казни, он представлял себе глубину серых глаз под стрельчатыми бровями и слышал негромкий голос: «Спаси Бог тебя за твою милость. Это я за пустое любопытство наказана. Ждала, что придёт помилование. Грешно смотреть на чужие муки».

Он хотел сказать, что и сам так думает и тоже ждал помилования! А ещё добавить, что девушке надо скорее бежать в тепло, потому как от ледяной воды со студёным ветром прохватит спину и надолго привяжется лихоманка. А пуще всего он хотел бы сам отвести её в безопасное место и усадить возле печи. Про себя посетовал на её родню, что отпускают такую красавицу одну, да на такое зрелище, что девичьим глазам смотреть непотребно.

Опустив взор в землю, она спросила:

— Назови своё имя, чтобы знать, за чьё здравие свечи ставить.

— Маркел Волчегорский, — и зачем-то добавил, — бондарь.

— А я Наталья.

Поклонилась и ушла. А он остался стоять, одуревший и мокрый до нитки.

Какая-то она была особенная: вроде бы обычные глаза, обычные брови, обычная коса до пояса, а всё вместе — необыкновенное, не такое, как у других баб. И выговор у неё был не деревенский. То ли обедневшая барыня, то ли прислуга в богатом доме, но одета слишком потрёпанно. У блаженной Ксении и то одежонка поновее будет. Сплошная загадка без разгадки.

Маркел поганой метлой выгонял из головы ненужные мысли, загружал себя работой, возился с сыном, а нет-нет да и кольнёт в памяти серый сентябрь, разрубленный топором палача на Сытнинской площади.

«Кровь, везде кровь!» — плакала Ксения блаженная. Не дай Господь исполнится её пророчество ещё раз и мостовые вымоются людской кровушкой. Почему-то представлялись страшные железные птицы в небе, что сыплют на город разящие стрелы, и огромные пушки, изрыгающие огонь, а кругом куда ни глянь — разорванные в клочья женщины и дети. Свят-свят-свят, не приведи Господи!

Маркел бросил заглядывать в кабаки и стал чаще ходить в церковь, по-отчески радуясь, когда тонкий голосок сына Егорушки взывал ко Господу о прощении града Петрова. Хороший мальчонка растёт, душевный. Наверняка Феклуша на небеси не нарадуется сыночком. Пусть спокойно спит на Смоленском кладбище под сенью старых тополей, посаженных ещё при царе Петре. Вечное дерево. Сруби его — ствол выкинет новую поросль и вдругорядь потянется к солнцу, перерастая церковные купола. Снова срубишь — и снова прорастёт, совсем как род людской, что не переводится из века в век.

Давеча Маркел водил Егорку на гулянье на Царицын луг[23], где повелением императрицы была устроена карусель с народными гуляньями. В балаганах прыгали весёлые Петрушки. Скоморохи подкидывали вверх горящие факелы. Рвали струны балалаечники. Лохматый мужик водил за узду медведя на задних лапах. Мужик был столь зверского вида, что медведь рядом с ним выглядел безобидной зверюшкой наподобие кролика.

Народ хохотал, уплетал калачи да пряники, пил медовуху и уже не вспоминал ни о загубленном Иоанне Антоновиче, ни о его несчастном освободителе.

Крепкий ветер с Невы трепал флаги на кораблях, что стояли вдоль набережной. Народу на Царицыном лугу собралось несметно, и Маркел подумал, что если бы вдруг довелось встретить Наталью, то в этот раз не сробел бы, поклонился чин-чином да разговор завёл: кто такая, из каких краёв, можно ли познакомиться с её батюшкой и матушкой.

Но как ни высматривал знакомое лицо в толпе, никого не увидел. Лишь на обратном пути, когда они с Егором шли мимо церкви Апостола Матфея, среди нищих на паперти заметили блаженную Ксению. Отрывая от краюхи крошки хлеба, она кормила воробьёв и что-то негромко приговаривала глупым птахам.

«Во всех людях есть свет и тьма, — подумал Маркел. — Во всех, кроме неё. В ней только свет».

Он издалека склонил спину:

— Доброго здравия, голубчик Андрей Фёдорович.

И Егорка повторил за ним малым эхом:

— Доброго здравия, голубчик Андрей Фёдорович.

* * *

После первого снега лёд на реке установился в одну ночь. Ещё вечером у ног плескалась тёмная вода, а к утру глаза горожан узрели ровное белое поле с серыми торосами у берега, над которыми парил шпиль Петропавловского собора, укутанный клубами изморози. Народ радовался, что не надо до переправы добираться. Спустился вниз да шествуй по замёрзшим водам сколь душеньке угодно.

На Рождество, когда ударили трескучие морозы, по льду стали ездить конные сани и крестьянские розвальни. В Крещение рубили иордань напротив Зимнего дворца, а в святки на Неве устроили катальную потеху — две бревенчатые горки с ледяным накатом. Да такие высокие, что по ним можно было спуститься с Адмиралтейской площади до Дворцовой! По бокам от горок в лёд вморозили добрую сотню елей, увитых лентами крашеных стружек. А ежели кто докатил до Адмиралтейской площади, то добро пожаловать на ярмарку с блинами, пирогами, квасами да морсами.

День и ночь на площади горели костры, чтобы гуляющие не отморозили носы и уши, а по вечерам горка освещалась масляными фонарями. То-то радость, то-то красота!

Но маялась душа у Маркела — тяжело спалось, муторно просыпалось, и день Божий шёл не лёгким галопом, а тянулся охромевшим мерином. С маяты той Маркел задумал было посвататься к вдовой белошвейке Анисье Малкиной, но на последнем шаге дал обратный ход. Нельзя без любви семью строить, рассыплется та постройка.

Любовь — она что гвоздики, сердце к сердцу приколачивает. А ежели гвоздь наперёд ржавый, то и между супругами ржа угнездится. Хотя, конечно, тяжело мужику одному с мальчонкой хозяйство вести, ой как тяжело! Ну да Господь по силам ношу на плечи возлагает. Справляются ведь они вдвоём. Слава Богу, что Егорка попался понятливый: хоть и пятилетка, а пол веником выметет, горшок молока в печь поставит да сам кашу в блюдо наложит и маслицем сверху польёт.

Ради баловства своего мальца родитель чего только не делает. Вот и Маркел велел Егору одеться потеплее, усадил на санки да и повёз на катальную горку.

Спервоначалу шёл с неохотой, без азарта, но чем гуще становилась толпа, тем шире разъезжался рот в улыбке, будто бы чужое веселье забиралось за пазуху и грело душу тёплым щенком. То здесь, то там плескались заливистые девичьи хохотушки и брякали ехидные шутки парней. Дудари дудели в рожки, а около самой горки стояли музыканты и били в барабаны и литавры. Дело шло к полудню, погода стояла ясная. Народу набралось столько, что издалека казалось, будто верхушки горок шевелятся.

Егорка от восхищения ажно попискивать начал:

— Тятя, тятя, шибче вези! Шибче!

Маркел поддал жару, но ради шутки бросил:

— Ишь какой шустрый, я тебе, чай, не тройка расписных коней, чтобы погонять!

На подходе к горке веселье становилось горячей. Маркел миновал хоровод девок, что выводили «Ты куда голубь ходил, куда сизый залетал? Ой люли-да люли, куда сизый залетал».

Песня из его детства тёплой волной смыла с чела остатки забот. Лихо развернувшись, Маркел подхватил на руки Егорку:

— Смотри, какие сани подкатили! Не иначе как князь или граф желает на гулянье полюбоваться.

От вида роскошных саней, да с шестериком лошадей, Егорка и вовсе рот разинул. Обитые бархатом сани украшали раззолочённые лебеди, что будто бы поддерживали широкое сиденье, на котором развалился остролицый мужчина в собольей шубе.

— Да это же князь Щепкин-Разуваев, — охнул кто-то в толпе. — Говорят, он золото бочками меряет. Гляньте, выезд не хуже, чем у императрицы.

— У Нарышкиных ещё затейливее, — возразил кто-то. — У их кареты в окнах зеркала, на дверцах зеркала, и даже на колёсах зеркала!

Слыхала, что денег стоит как две губернии. А уж какую карету себе братья Орловы привезли, и сказать невозможно. Орловы и рысаков себе выписали особенных. Белые, как сметаной намазанные, бока блестят, сбруя сафьяновая с вызолоченным набором, кучера в кафтанах с бобровой опушкой. Что и говорить — графья! А ведь недавно были простыми офицериками, что по казармам клопов давят. Так что эти сани не самые лучшие. Бывают и побогаче.

Словно заслышав толкование, Щепкин-Разуваев приподнялся в санях и взглянул прямо на Маркела с Егором. Тот сидел у Маркела на плече и едва дышал от восхищения. К ним на Петербургскую сторону нечасто узорчатые сани заезжали. Всё больше армейские повозки или полицейские кареты.

Острые глазки князя пробежались по толпе, скользнули по хороводу с девками и уставились в одну точку, где-то за спиной у Маркела. Любопытствуя, что так заинтересовало князя, Маркел оглянулся. Наталья стояла замерев, как застигнутый охотником зверёк, который понимает, что вот-вот грянет выстрел. Её лицо было белее снега на кронах деревьев, а глаза — серее воды в проруби. Так же, отрешённо и страшно, смотрел на палача несчастный Мирович, наперёд зная, что жизни ему отмеряно на один взмах топора.

Почуяв неладное, Маркел мигом сообразил, как надобно действовать. Закрыл собой Наталью от князя и указал вниз, где у его ног болтались Егоркины сани:

— Живо садись да лицо прикрой.

Ему не пришлось повторять. Сломанной веткой девушка соскользнула вниз и уткнулась лицом в колени.

— Иии-эх! — оглушительным визгом раздалось с горки, и мимо промчался санный поезд с хохочущими бабёнками, едва не сбив с ног князя, что успел выбраться на дорогу.

Краем глаза Маркел увидел, как Щепкина-Разуваева окружила ватага скоморохов в шутейных колпаках с бубенцами. Кривляясь, они хватали его за руки и хлопали по плечам.

Маркел усмехнулся:

— Не робей, девица, теперь нас никакой ворог не догонит.

Нагнулся, легонько подтолкнул сани с откоса на невский лёд и побежал позади, едва успев крикнуть Егорке, чтобы крепче держался за ворот полушубка.

* * *

Когда взор князя Щепкина-Разуваева настиг в толпе лицо Наташи, она оцепенела. Смертельный ужас пригвоздил ноги к земле и совершенно лишил разума. Она не знала, то ли ей бежать, то ли стоять, то ли падать ниц на мёрзлую землю, понимая, что завтрашний день для неё уже не настанет.

«Господи! — взмолилась она про себя. — Позволь мне умереть без мук, ежели будет на то Твоя святая воля!»

Память с лихорадочной быстротой впитывала в себя белые снега на Неве, пёструю весёлую толпу горожан, стройную колокольню Петропавловской крепости и высокого мужчину с мальчонкой на плече. Жаль, что она не захлебнулась тогда в канале у Кронверка.

Мужчина обернулся, и она сразу узнала своего спасителя Маркела. Он крикнул:

— Живо садись на санки да лицо прикрой!

Повелительный тон его голоса заставил очнуться.

Ах да, санки. Зачем? Почему? Быстро перекрестившись, она вручила себя на милость спасителя, и всё время, пока Маркел мчал её на противоположный берег реки, беззвучно молилась:

«Господи, прости! Господи, не остави!»

Гуляющих на льду было много. Среди них легко затеряться, но она всё равно прятала лицо в коленях и проклинала себя, что не хватило духу прижарить утюгом щёку или полоснуть ножом поперёк лба, чтобы превратиться в дурнушку, на которую никто не позарится. Так и ехала на санях ни жива ни мертва, пока Маркел не остановился близ храма с надвратной иконой апостола Матфея.

— Вставай, свет Натальюшка, иди куда хочешь, да не бойся обидчиков. В нашей слободе тебя никто не тронет.

Запомнил, значит, её имя. Бледно улыбнувшись, Наташа поднялась с саней и посмотрела на Маркела и на мальчика, что сидел у него на шее, двумя руками вцепившись в воротник. Она чувствовала себя обязанной объяснить своё поведение.

Склонив голову, она тихо сказала:

— Спасибо, что второй раз меня спасаешь. И не думай худого, я не воровка и не тать ночной.

Его глаза смотрели вопросительно, и Наташа не выдержала, разрыдалась. Слишком долго она была наедине со своим горем, прячась от всех и всего опасаясь, никому не веря. Согнутым пальцем она смахнула слёзы, хрусталём стынущие на щеках:

— Беглая я.

— Беглая, ясное дело, — протянул Маркел, и на его плече Егорка весело забарабанил пятками в грудь:

— Беглая, беглая!

— Цыц, Егорка, придержи язык, коли взрослые разговаривают, — одернул Маркел сына. — Мы все нынче беглые, потому как с гулянья до дому бегом прибежали. Понял?

Маркел ссадил сына на землю и легонько наподдал в направлении дома:

— Иди домой вперёд нас, поиграй с кошкой, а нам потолковать надобно.

Наташа подумала, что теперь, когда призналась, на душе стало легче. Словно бы из тугого мешка с горем высыпалась на землю толика каменной тяжести. Она дрожала от холода, но была бы рада стоять с Маркелом сколь угодно долго, лишь бы он выслушал до конца. Выслушал и понял.

Она запахнула шушун, подбитый тонкой ватой, что по осени отдала ей какая-то добрая душа, когда она замерзала под забором, и спросила:

— А ты разве не крепостной?

— Вольный, — ответил Маркел. — Моему отцу барин ещё при Анне Иоанновне вольную грамоту пожаловал за то, что тятя его жену от волков спас. Она по зиме из города ехала, и за повозкой стая волков погналась. В ту пору отец в лесу брёвна заготавливал, ну, и зарубил матёрого вожака. С тех пор урочище, где битва была, Волчьей Горой называется, ну а я, значится, Волчегорский. — Он зорко глянул ей в глаза. — Эй, да ты совсем озябла. Так и отморозиться недолго. Не откажи ко мне заглянуть, погреться. У нас щи в печи стоят, и зайчатина с пшённой кашей.

Его приглашение звучало так радушно, что голова закружилась. Она подумала, что это от голода, потому что сегодня довелось перекусить щепотью кислой капусты и малым кусочком кровяной колбасы, что дала хозяйка постоялого двора.

Маркел подставил ладонь под падающий снег и как бы невзначай заметил:

— Если не побрезгуешь, то я тебе овчинку своей жены отдам. Сам шил, своими руками.

— Что ты, Маркел, что ты, — охнула Наташа, — как можно?! И думать не смей свою хозяйку обирать! У меня шушун очень тёплый, — соврала она.

— Феклуша не обидится, — с безнадежностью в голосе сказал Маркел, — ей на Смоленском кладбище без разницы, что зима, что лето. Мы с Егоркой давно сиротеем.

У Наташи сердце захолонуло при мысли о неприкаянном мужике и о ребёнке без материнской ласки. Саму малолеткой от родителей оторвали, потому что барыня подарила её своей подруге.

— И кто же вам обед стряпает и ребёнка обихаживает? — спросила она невпопад.

— Старуха мордвинка стряпает, а за Егоркой кормилица Неонила присматривает. Слава Богу, парнишка у меня рассудительным растёт: и поест сам, и погуляет, зазря в драку не полезет, а дразнить начнут, так и отпор даст. Так пойдёшь к нам греться? Да не бойся, не обижу.

* * *

Первый день своего сиротства Наташа старалась не вспоминать, очень уж быстро и страшно оторвали её от детской жизни. Поутру, когда тятя погнал коров в поле, а мать собирала на стол, в избу прибежала запыхавшаяся дворовая девка Матрёшка и без перерывов выпалила:

— Тётка Глаша, собирай Наташку до барыни. Да пусть с собой памятку из дома какую прихватит. Насовсем уезжает. Барыня её госпоже Полянской подарила.

— Какой такой Полянской? — белея лицом, переспросила мать. Бросив ухват, она осела на лавку и стеклянными глазами посмотрела на Матрёшку.

— Госпожа Полянская — подруга нашей барыни, — пояснила Матрёшка. Она почесала ногой об ногу. — У неё именины нынче, вот наша барыня и расщедрилась. Подарю, говорит, тебе, Милица Петровна, справную девчонку, чтобы ты её потом на куафёршу[24] выучила либо к другой работе приспособила.

Наташа, что стояла за печкой, почувствовала, как у неё от страха застучали зубы. Вчера, когда барынины гости проезжали по селу, она видела в экипаже отвратительную костлявую старуху в голубом платье с кружевной накидкой. Голая старушечья шея собиралась гусиной кожей, которую старуха обмахивала огромным веером со сверкающими каменьями.

Барыня постоянно раздаривала или меняла своих крепостных — портного на гусляра, а гусляра на конюха. Окосевшую на один глаз швейку Любашку продала в казённый завод, потом разом купила трёх девок тонкопрях, помурыжила в прядильне и опять выставила на торги. Долго в имении никто не задерживался, но Наташе почему-то думалось, что её никогда не разлучат с родителями. Не по-человечески это. Не по-божески.

Мать с отцом у барыни в ногах ползали, умоляли не отдавать девчонку хотя бы до четырнадцати лет, но барыня упёрлась, как баран: «Обещала, мол, да и всё тут. Моё дворянское слово крепче алмаза. А будете мешать мне кофием наслаждаться — велю на конюшне вожжами выдрать».

Всю дорогу до имения жуткой старухи Полянской Наташа проплакала. Помнит, что её везли в телеге, прикрыв рогожей, как покойницу. А чтобы поменьше выла, горничная новой барыни отвесила пару крепких затрещин.

Зарёванную, голодную, несчастную Наташу отправили в людскую, где сердобольная стряпуха сунула ей в руки краюшку хлеба, густо намазанную гороховой затирухой, и кружку кисловатого кваса. Наташа съела всё до крошечки и всю ночь промаялась животом, не смея отпроситься в нужник.

Наутро барыня Милица Петровна приказала управляющему в две недели научить Наташу чтению, да не абы как, а с выражением. А буди девка тупая к учёбе, то пороть без жалости. Слава Богу, что учёба далась Наташе легко, и уже на Ильин день она сидела на приставном стульчике в ногах барыниной кровати и дрожащим голосом читала журнал литератора Сумарокова «Трудолюбивая пчела».

Когда история была барыне не по нраву, она протягивала руку в перстнях к павлиньему опахалу и била чтеца рукояткой по голове. Рукоятка столь часто использовалась, что из набалдашника в виде костяной птичьей головки выпал один рубиновый глаз. Наташа боялась одноглазую птицу и если сбивалась со строчки, то горбилась в ожидании удара.

Кроме Наташи, барыня держала в чтецах тощего паренька Ефремку с огромными зелёным глазищами и кудрявыми волосами. Ефремка предназначался для дневного чтения, а Наташа — для ночного.

— Не повезло тебе, девка, — сказала стряпуха, — барыня-то наша того, — она покрутила сечкой в воздухе, — спать боится. Вот и велит всю ночь напролёт долдонить всякую дребедень. Ефремка днём читает, зато ночью спит. А тебя заставят ночь горло драть, а днём прислуживать по всякой мелочи подай-принеси. До тебя ей Надюшка читала — дочка плотника, так не выдержала, утопилась.

— Как утопилась? — пролепетала Наташа, цепенея от ужаса. От испуга у неё похолодели кончики пальцев. Однажды в их деревне речка прибила к берегам утопленника. Вся деревня бегала смотреть, а она не пошла. Забилась на печь и сидела, глядя на пауков. Пауки и то лучше, чем утопленники.

Но когда первый испуг прошёл, Наташа подумала, что ночь без сна — не самое страшное. Главное, сыта и одета. Вон, красивое платье пошили, и синюю ленточку в косу вплели, даром что ноги босы.

Что значит не спать, Наташа поняла к окончанию Успенского поста, когда перед глазами стала постоянно маячить туманная дымка и не хотелось ни есть, ни пить, ни даже плакать, а только спать, спать и спать.

Если она начинала моргать глазами над книгой, как сразу же следовали удар по голове и резкий оклик барыни:

— Что ты как сонная курица? Живо прикладывай старание!

От недосыпа и недоедания к Покрову Наташа превратилась в девочку-старушку с трясущейся головой и впалыми щеками. До неё туго доходило сказанное, и она то и дело обмирала на ходу, глядя перед собой стеклянным взором. И вот однажды, когда Наташа тарабанила барыне сочинения поэта Хераскова, ей причудилось, что с большой иконы Смоленской Божией Матери в углу спальни пролился золотой свет.

Она бросила читать и подняла голову, не обращая внимания на удары поганой одноглазой птицы с павлиньего опахала.

«Почему ты не молишься Господу?» — услышала Наташа вопрос Богородицы, хотя Та не размыкала уста.

«Я хочу спать», — мысленно ответствовала Наташа, не сумев пошевельнуть языком.

«Молись усердно, и скоро ты отдохнёшь. Обещаю».

Свет на иконе померк, и Наташа тотчас произнесла вслух: «Богородице Дево, радуйся», но по губам потекло что-то солёное и липкое. Она заморгала глазами. Клюв костяной птицы разбил ей лоб, и кровь стекала по щекам и подбородку.

Назавтра ввечеру, когда барыня изволила откушать запечённого поросёнка в брусничном соку, у неё случился удар. Посиневшая, страшная, Милица Петровна лежала на кушетке и едва ворочала глазами, пока доктор отворял ей кровь в большой медный таз.

Доктор был молоденький, со светлыми волосами и доброй улыбкой.

— Жить ваша барыня будет, — сказал он управляющему, — но говорить, наверное, не сможет. Советую пригласить священника, а больше никого к больной не допускать.

После этих слов Наташа зверушкой юркнула на сеновал и беспробудно заснула чуть ли не на неделю.

* * *

Пять следующих лет Наташа проболталась в дворовых девках. Выполняла разную работу: то на кухне, то прачкой, то поломойкой. Куда пошлют.

Барыня лежала в спальне колода колодой: мычала, блеяла, пускала слюни, а хозяйством распоряжался управляющий. Осенью и весной в имение наезжал племянник барыни — наследник Иван Осипович. Тучный, коротконогий, в сильно напудренном парике, он целыми днями прикладывался к наливке и что-то писал гусиным пером, которое лично очинивал перочинным ножом с золотой рукоятью.

Иногда Иван Осипович подзывал борзых собак и начинал читать им свои произведения, препотешно завывая в особо чувствительных местах. Как-то раз, когда Наташа натирала воском паркет в зале, Иван Осипович протопал в кабинет в охотничьих сапогах и поманил её рукой.

— Эй ты, иди сюда.

Наташа встала с колен и оправила передник.

— Что изволите, барин?

Откинувшись в кресле, он задумчиво оглядел её с ног до головы, и в прищуре его глаз промелькнуло удивление.

— Управляющий говорит, ты грамотная?

— Да.

Ей не понравился его взгляд, липнущий к её шее в растёгнутом вороте. Она покраснела, рассердилась на себя за это и покраснела ещё шибче. Кто знает, что у бар на уме? От барского внимания только худо выходит. Но, к её облегчению, Иван Осипович достал из стола свою рукопись и очертил отращенным ногтем на мизинце несколько строк:

— Прочти вот это. Да постарайся, чтобы вышло душевно, со слезой.

От испуга слёзы у неё были и так наготове. Возвысив голос, Наташа прочитала длинное путаное творение о неразделённой любви прекрасной нимфы к козлоногому сатиру.

«Мерзость какая!» — подумала она, но Иван Осипович в восторге ударил себя ладонями по коленам.

— Сиё превосходно! У тебя несомненный талант актёрки! Но боже мой! — Вскочив с кресла, он дал круг по кабинету, едва не уронив на ковёр бронзового орла. — Я никогда не думал, что столь даровит! Мой стих звучит лучше Тредиаковского! Звонче оды Ломоносова на день восшествия государыни императрицы Елизаветы Петровны! — Подбоченясь, он воздел руку к потолку. — Склоните головы, народы, я великий пиит! — Достав табакерку, изукрашенную каменьями, Иван Осипович заложил в ноздри табак, несколько раз оглушительно чихнул, затем потряс головой и заявил: — С нынешнего дня начнём ставить пиесу моего сочинения, чтобы предъявить её к именинам тётушки Милицы Петровны. — Он трубно высморкался в платок. — А тебе поручаю главную роль. Пока не знаю какую, но уверен — моё сочинительство ждёт триумф!

* * *

— Подол велено обрезать, чтоб ноги торчали, — сказала швейка, накидывая на Наташу кусок белого полотна.

Пенная ткань волной охватила плечи, приоткрыв шею и грудь.

Наташа посмотрела на себя в напольное зеркало и обмерла: срам-то какой! Но в случае успеха барин обещал подписать вольную грамоту, а ради этого можно вытерпеть любое поношение. Есть что-либо на свете краше свободы?! В мечтах Наташа представляла, как вернётся домой к мамушке с тятенькой. Тишком прокрадётся в сени, распахнёт дверь да и рухнет им в ноженьки: принимайте, мол, своё оплаканное чадушко!

Новую пиесу Иван Осипович сочинил со скоростью игры в горелки, и Наташе досталась роль прекрасной Флоры, которую приносят в жертву одноглазому чудищу Циклопусу. Циклопуса изображал пастух Ерёма. Для роли ему сбрили бороду, после чего Ерёма забился в коровник и отказывался показываться на люди. В конце действа Флору должна поглотить огненная пучина в виде подожжённой копны сена, а сопровождать сиё действо — пение хора дев.

После тщательного отбора девами барин назначил свинарку Машку, дочку колесника Парашку и жену конюха тётку Акулину, толстую и усатую, зато голосистую. Дев надлежало обрядить нимфами и увить лентами. На лужайке перед особняком мужики сколотили подмостки с ситцевым занавесом и принесли лавки. Барин бегал туда-сюда, нюхал табак, чихал, тряс париком и, судя по всему, находился в состоянии, близком к нервическому припадку.

Накануне праздника в имение потянулись экипажи с гостями. Загодя приехали две подруги хозяйки — старые девы графини Бобровы. Их сиятельств разместили в гостевых покоях. К обеду обещались быть соседские помещики, и ближе к вечеру должна была появиться главная гостья — фрейлина Порецкая, пользующаяся влиянием при Императорском дворе.

Перед выступлением Наташа прокралась в спальню Милицы Петровны. Откинувшись на подушки, старая барыня спала, перемежая храп с сипением и сопением. Едва не задохнувшись от спёртого воздуха, Наташа опустилась на колени перед иконой. Ей было стыдно предстать перед Пречистой в непотребном наряде, поэтому она набросила на плечи истлевший от старости кусок ряднины.

— Матушка, Заступница Небесная, Ты уже однажды сжалилась надо мной. Не отверни от меня лица Своего. Помоги исполнить роль, чтобы угодить барину. Он обещал дать мне вольную!

Барыня на перинах ворочалась и пыхтела, сбивая девушку с мысли.

Наташа несколько раз прочла «Достойно есть»[25] и замерла в ожидании, что икона прольёт с образа хоть лучик света.

В глубине дома хлопнула дверь. Зычный голос тётки Акулины закричал:

— Наташка, где тебя носит? Барин приказал бечь повторять роль.

Девы из хора дев уже стояли наготове с распущенными волосами и берёзовыми венками на головах. Полуголая тётка Акулина могучими дланями прижимала к животу подобие лиры, и выражение её лица не предвещало ничего хорошего. Машка с Парашкой, держась за руки, испуганно моргали. Циклопус Ерёма, вопреки ожиданию, был весел и сыто икал, распространяя вокруг ядрёный бражный дух. Оба его глаза были затянуты шёлковым чулком с проколотыми дырками для обзора, а на лбу поверх повязки углём из печи Иван Осипович лично начертал огромное око с лучами-ресницами.

От страха перед выступлением Наташу одолела трясучка, голос хрипел, в глазах мутилось.

«Я не смогу вымолвить ни словечка, — подумала она, холодея. — И тогда прощай вольная».

На шум в зале она выглянула в щёлку занавеса. Тёплый июнь теребил листву на деревьях. День клонился к закату, взывая к действию тучи лесных комаров, посему гости сидели неспокойно, то и дело хлопая себя по щекам и по лбу.

— Любезные дамы и господа, действие начинается! — вскричал со сцены Иван Осипович. — Но перед сим желаю порадовать вас супризной встречей с именинницей.

Воздев вверх руки в белых перчатках, он три раза хлопнул в ладоши. Повинуясь сигналу, двери дома распахнулись и два конюха вынесли на руках кресло со старой барыней. Наташа услышала, как по скамьям с гостями прокатился общий вздох, потому что выглядела Милица Петровна устрашающе. Для вящей красоты её горничная не пожалела на лицо барыни белил и румян. Милица Петровна тряслась, вращала глазами и издавала утробные звуки булькающей болотины.

Фрейлина Порецкая, что сидела у самой сцены, незаметно перекрестилась.

Иван Осипович взмахнул белым платком, и тотчас за сценой Васька-дударь затянул на рожке столь заунывную песню, что ему ответствовали коровы в дальнем конце усадьбы.

Заробев до дрожи в коленках, Наташа вышла на подмостки, едва не сверзившись меж двух греческих колонн, сотворённых из крашеных брёвен.

Дальнейшее она запомнила плохо, потому что думала только о руках и ногах, внезапно ставших огромными и неповоротливыми, и о том, чтоб вовремя произнести нужные слова. Хор дев постоянно сбивался на крик, а Циклопус Ерёма вместо того, чтобы зверски скалиться, умильно шлёпал губами и пьяно улыбался.

Самое страшное случилось напоследок, когда мужики разожгли в медной бадье огненную пучину. Для верности кузнец подсыпал на дно немного дымного пороха. При виде огненного столпа, взметнувшегося выше кроны могучего клёна, старая барыня Милица Петровна дёрнулась всем телом, засучила ногами и испустила дух.

* * *

Суля несчастье, на куст возле людской опустился ворон. Недавно поморосил дождик, и вороньи перья чёрным пятном маячили в зелени мокрой листвы.

— Кыш, поди прочь! — взмахнула полотенцем Наташа, но ворон не улетал. Сидел и смотрел смородиновыми глазами на похоронную суету.

Стряпуха с ног сбилась, готовя поминальный стол. Кутью варили вёдрами, обильно поливая мёдом горячее варево. Золотистыми стогами возвышались горы блинов на блюдах. Иван Осипович принимал гостей с траурной повязкой на рукаве. Всем дворовым бабам и девкам велено было повязать тёмные платки и ни в коем случае не выказывать веселья, обещая порку тому, кто забудется и хихикнет.

Старую барыню не любили, поэтому, несмотря на запрет, дворня исподтишка зубоскалила. Нет-нет, да и блеснёт глазами какая девка на парней али парни вослед кому солёное словцо бросят. Одна Наташа заливалась слезами реки-реками. Да не по барыне — по себе, потому что вместе с барыней погребали в землицу и обещанную вольную грамоту. Разве ж барину до холопки теперь?

Она не поверила своим ушам, когда горничная со стуком ворвалась в людскую и затараторила:

— Где ты прячешься, Наташка? Я весь дом обыскала. Барин зовёт, живой ногой беги к нему в кабинет. Да пошевеливайся!

Наташа наскоро ополоснула зарёванное лицо и туго повязала под подбородок чёрный платок. Руки и ноги отказывались служить, а сердце ухало в груди медным колоколом, что впору на колокольню вздымать.

— Господи, помоги! Господи, защити! Господи!!!

Из-за двери она услышала раскатистое чихание, три раза перекрестилась и вошла.

Иван Осипович стоял у окна с раскрытой табакеркой в руках и утирал глаза батистовым носовым платком. На нём был надет синий кафтан узорчатого шёлка, отделанный на манжетах пышными кружевами, и домашний паричок с короткими буклями.

— Звали, барин?

— Звал. — Он захлопнул табакерку и осанисто выпрямился. — Я зело доволен твоим актёрством.

Чтобы не закричать от радости, Наташе пришлось стиснуть кулаки, горячие от нервного пота.

— Посему… — Иван Осипович сделал лёгкий поклон в сторону кресла, и Наташа только сейчас обратила внимание, что там сидит фрейлина Порецкая, — … посему уступаю тебя Ангелине Иосифовне. Будешь актёркой в её домашнем театре. Завтра же, сразу после похорон, отправишься в её тверское имение.

* * *

Кончик хлыста ловко и звучно ударил по икрам ног, огненной змейкой прогнав кровь по жилам. Содрогнувшись от боли, Наташа растянула губы в улыбке и подпрыгнула. Плакать и кривить рот запрещалось под страхом наказания. Улыбка и только улыбка.

В большой светлой зале стояла духота. Окна плотно закрыты, вдоль стены приделана палка, за которую надобно держаться, чтоб не упасть, когда машешь ногами. Рядом разучивали танец ещё с десяток девушек, все на подбор одного роста и одного веса.

— Шибче прыгай, корова! Шибче! — багровея щеками, кричал танцмейстер Яхонтов. Хотя он тоже был крепостным, к актёрам относился с беспримерной злобой. Наташе показалось, что русоволосых девушек он особенно ненавидит.

Длинной указкой Яхонтов отмерил нужную вышину прыжка и выжидательно замер.

Наташа приземлилась на цыпочки и немедля изогнулась в поклоне, держа руки изящным полукругом. Ножки-пяточки вместе, головка приподнята.

Яхонтов стукнул указкой об пол:

— Повтори пируэту, Флора. Раз, два, три.

В усадебном театре фрейлины Порецкой Наташу нарекли Флорой. В первый же день её сиятельство приказала забыть собственное имя.

— Я тебя увидела в образе Флоры, — заявила она Наташе, — посему быть тебе Флорой. Правда, в театре графа Каменского тоже есть таковая, но надеюсь, моя Флора одержит над нею славную викторию.

Потом Наташа узнала, что всех актёров в театре зовут пышно и выдуманно, как комнатных собачонок или лошадей. Невысокую девушку с огненно-чёрными глазами кликали Пенелопой, другая представилась Авророй, третья Цирцеей. Как зовут актёров, Наташа услышала много позже. На мужскую половину запрещалось даже смотреть, не то что разговаривать.

Жили комедианты в отдельном флигеле из нескольких комнат. Женщины в женском крыле, мужские в мужском. На ночь надзиратель запирал комнаты на замок, и отлучаться не дозволялось даже по нужде. На безотложный случай в каждой спальне ставили ночную вазу.

— Как есть острог, — сказала Наташе Цирцея, когда показывала отведённое для неё место. — Сама барыня не лютует, никого батогами не бьёт и в яму не сажает. Но зато Яхонтову никогда не перечь, он как цепной пёс: если почует поживу, то будет терзать, пока глотку не перегрызёт. И ещё: о кавалерах и думать не смей, — она указала пальцем в сторону мужского крыла. — У нас одна девушка написала записку капельдинеру. Он тоже из крепостных. Так капельдинеру за это ноги переломали, а девушка пропала.

— Как пропала? — охнула Наташа.

— А так и пропала. Может продали, а может… — Цирцея провела ладонью по горлу. — Только ты про это не болтай. Я тебе и так много рассказала. Узнают — мне несдобровать.

— Ей-богу не скажу, — горячо прошептала Наташа.

Лицо Цирцеи обмякло:

— Но вообще-то нам повезло, что нами её сиятельство владеет, а не барин какой-нибудь. Говорят, граф Каменский издевается над актёрами хуже зверя. Если плохо играешь, то надевает на шею рогатки, чтоб спать не давали, или в кандалы заковывает. А новеньких актрис велит к себе по ночам приводить, и обязательно в костюме девы-воительницы.

Чем больше рассказывала Цирцея, тем страшнее становилось Наташе, и ночью, когда другие девушки заснули — а всего в комнате их было пятеро, — она встала на колени и стала молить Господа, чтобы Он забрал её душу к Себе на небеса.

* * *

— Флорка, смотри, твой Щепкин-Разуваев рядом с хозяйкой сидит. Опять на тебя пялиться станет, — сквозь полусомкнутые губы, чтобы не заметил Яхонтов, процедила Цирцея.

Наташино сердце тяжело стукнуло. Медленным движением она поправила кружева на корсаже, пытаясь совладать с тревогой. Предчувствие зла было столь острым, что она на миг забыла слова пьесы сочинителя Мольера.

Сегодня они давали спектакль «Больным быть думающим»[26], и Наташа изображала Анжелику, дочь мнимого больного Аргана. За полтора года на сцене театра графини Порецкой она переиграла не одну дюжину ролей, потому что каждый спектакль редко ставили дважды. Послабление от работы сделали лишь в дни траура и в Великий пост. Но время, отведённое на покаяние, управляющий театром употреблял на муштру и разучивание новых пьес. Особенно много постановок пришлось на Рождество и Пасху. Нынче Петровки — День святых апостолов Петра и Павла. С утра актёров водили в домовую церковь, а потом загнали на репетицию, чтоб ввечеру разыграть новую комедию.

Хотя репетиции изматывали до крови из носа, сами лицедейства Наташе нравились, потому что после успеха (а успех был почти всегда) актёров досыта кормили и отправляли отдыхать по комнатам. Она почти смирилась со своей жизнью, когда внезапно обнаружила назойливое внимание молодого князя Щепкина-Разуваева.

Недавно князь бросил ей на сцену букет с бриллиантовым перстнем. Подарки от зрителей актрисам дозволялось оставлять себе, но Наташа отдала перстень Яхонтову.

Улыбка танцмейстера растеклась по лицу с гладко выбритым подбородком, и он несколько раз довольно пробормотал:

— Давно бы так!

На следующей репетиции его плётка проходилась по спинам других девушек, из чего Наташа сделала вывод, что перстень принёс ей несомненную пользу, от которой она с радостью отказалась бы. Лучше быть битой, чем превратиться в игрушку для князя, потому как это самая настоящая смерть.

Отводя глаза, чтобы не встретиться взглядом с князем, она через силу твердила роль, а в голове билась одна мысль: хоть бы он ушёл или стал смотреть на другую девушку, вон, хоть на Минерву. Минерва сама говорила, что не против заиметь богатого покровителя. Да и с виду она хороша: высокая, крепкая, круглолицая — кровь с молоком.

Тревожным взором Наташа �

Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]