© Калинин И.М., 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
Комментарий историка
«Русская Вандея»… Столь многообещающая аналогия с роялистской Вандеей времен Великой французской революции способна заинтриговать самого взыскательного читателя. И это при том, что события Гражданской войны 1917—1920 гг. на юге России оставили нам и без того яркую палитру образных сравнений, нашедших отражение в названиях литературных произведений и записок современников. Вспомним «Тихий Дон» М. Шолохова, «Хождение по мукам» А. Толстого, «Россия, кровью умытая» А. Веселого, «Ледяной поход» Р. Гуля и «Железный поток» А. Серафимовича. Особенно точно эта метафоричность проявилась в двух последних произведениях, повествующих о героике легендарных походов белой Добровольческой и красной Таманской армий. Тогда, в далёком 1918 году, на просторах Кубани и Черноморья подобно двум стихиям буквально схлестнулись «лед» старой и «пламень» новой, революционной России.
В воспоминаниях Ивана Калинина мы обнаруживаем насыщенную сочными красками и колоритными образами картину Гражданской войны на юге России, разительно отличающуюся от ее двухцветного «красно-белого» стереотипа. Достаточно взглянуть на оглавление «Русской Вандеи»: В конце мировой бойни… Столица вольной Кубани. Верхи Доброволии. Всевеликое войско Донское… Бычье стадо… Генерал Шкуро… Мамонтовский рейд… Круг кружится. Рада радуется. Убийство Н.С. Рябовола… Екатеринодарское действо… В зеленом кольце. Новороссийская катастрофа. Вместе с тем, говоря об исторической правомерности использования автором самого образа «русской Вандеи» применительно к казачьему югу России, следует согласиться с автором предисловия к воспоминаниям Анишевым: «Казачество в массе своей не хотело возрождения старой помещичьей монархии… Оно хотело сохранить привилегии особого военного сословия, но не хотело нести тяжести военной службы». Так что вопреки названию воспоминаний на роль монархистов оно явно не претендовало.
Более того, с началом революционных преобразований казачество Кубани и «зеленые» повстанцы – крестьяне Черноморской губернии начали искать свой, третий путь в революции. Они не разделяли радикализма двух противоборствующих диктатур: ни «большевизма слева» (или «комиссародержавия», как называли современники власть Совета Народных Комиссаров), ни «большевизма справа» (сторонников восстановления в России самодержавия). Интересно отметить, что на Кубани всех контрреволюционеров после подавления в августе 1917 г. выступления Корнилова, поддержанного партией кадетов (конституционных демократов, в недавнем прошлом ратовавших за конституционную монархию в России), называли кадетами[1].
«Мы не большевики и не кадеты. Мы казаки – нейтралитеты», – распевали частушки донцы и кубанцы. Но в отличие от «старшего брата» – Всевеликого войска Донского, вместе с терцами послушно следовавшего за генералом Деникиным в его «единую и неделимую» Россию, Кубанская рада, даже оказавшись в 1918 году вместе с Добровольческой армией по одну сторону баррикад, видела себя самостоятельным субъектом будущей российской федерации. «И журчит Кубань водам Терека – я республика, как Америка», – иронизировали над кубанскими «хведерастами» великодержавные острословы после неудачной попытки кубанской делегации в 1919 г. на Версальской мирной конференции в Париже вступить в Лигу Наций. Но одними пародиями противостояние в лагере белых не ограничилось. Сначала в Ростове-на-Дону деникинскими офицерами был застрелен председатель Кубанской рады Н.С. Рябовол, а вскоре в ходе «Екатеринодарского действа» по приказу генерала П.Н. Врангеля повешен член Рады и парижской делегации полковой священник А.И. Кулабухов.
Террор стал не только терновым венцом революции, но и ее знаменателем, уравнявшим жертвы противоборствующих сторон. Он не был исключительно «красным» или «белым», как традиционно принято было считать в жестких рамках «классового» подхода советской и эмигрантской историографии, – в условиях войны «всех против всех» он был тотальным.
писала в декабре 1920‑го Марина Цветаева.
«Своими среди чужих и чужими среди своих» оказались в те годы многие. Среди них был и автор «Русской Вандеи» полковник Иван Михайлович Калинин. Выпускник юнкерского училища и престижной Александровской Военно-юридической академии, участник Первой мировой войны, он всю жизнь мечтал заняться изучением истории. «До революции моей заветной мечтой было дождаться конца мировой войны, выйти в отставку и продолжать свои научные исследования под руководством академика А.А. Шахматова», – пишет о себе Калинин. Однако судьба распорядилась по-другому. Во время Гражданской зимой 1919/20 г. при оставлении Донской армией Новочеркасска автору пришлось лишиться того, что было достигнуто им на научной стезе: «Я готов был плакать, расставаясь со своей библиотекой. Приходилось бросать оттиски своих небольших научных работ, отпечатанных еще до революции; журналы со своими статьями; рукописи, вполне подготовленные к печати; этнографические материалы, собранные перед войной, во время командирования меня Академией наук на север, и еще не обработанные; альбомы со снимками, разные коллекции, письма некоторых видных ученых, – словом, все, что давало содержание моей духовной жизни. Мировая война помешала мне уйти с военной службы и отдаться научной деятельности. Гражданская – погубила те материалы, над которыми я всегда работал с гораздо большей любовью, чем над обвинительными актами»[2].
Но вернемся вместе с автором воспоминаний в год 1917‑й. «К моменту февральской революции я занимал должность помощника военного прокурора Кавказского военно-окружного суда, – пишет о себе И. Калинин, – а после Февраля был назначен товарищем (заместителем) полевого военного прокурора Кавказского фронта. Я не был политиком, но не переносил Союза русского народа. Падение монархии приветствовал. В 1917 году в г. Эрзеруме, занимая довольно приличный пост, работал в самом тесном содружестве с Советом солдатских и рабочих депутатов. Меньшевики, эсеры, большевики постоянно навещали меня, зная, что я хотя и внепартийный, но искренно предан делу революции.
Занесенный волею судеб в белый стан, я ни на минуту не изменил своего отрицательного отношения к падшему режиму. За это одни шутливо, а другие с раздражением титуловали меня «большевиком»… Мне, например, не могли простить, что я в г. Эрзеруме не только навещал Совет солдатских и рабочих депутатов, но очень часто действовал в контакте с ним по борьбе с преступностью, сотрудничал в печатном органе этого Совета и т.д. За это некоторые перестали со мной здороваться; другие с петушиным задором грозили расстрелять меня при восстановлении монархии, противником которой я открыто заявлял себя и до революции».
В 1918‑м полковнику Калинину удалось перебраться в занятый Добровольческой армией Екатеринодар, откуда в конце сентября 1918 г. он выехал на Дон. «Здесь тоже мобилизовали всех офицеров. Мне ничего другого не оставалось, как поступить на службу в только что сорганизованный Донской военно-окружной суд», – пишет он. Будучи профессиональным военным юристом, Калинин служил сначала помощником военного прокурора, а затем состоял прокурором при временном Донском военном суде. В этой должности ему пришлось рассматривать и так называемые большевистские дела. Калинину не только удалось смягчить обвиняемым наказание, но и оправдать их. После эвакуации из Новороссийска военный прокурор Донской армии полковник Калинин в апреле 1920 г. уже в Крыму возглавил военно-судную часть штаба Донского корпуса.
В ноябре 1920 г. Калинин эвакуировался с остатками Русской армии генерала Врангеля в Турцию, где до своего отъезда в Болгарию продолжил службу помощником военного прокурора Донского корпуса. Весной 1921 г. он стал одним из организаторов «Общеказачьего сельскохозяйственного союза», способствовавшего возвращению казаков в Советскую Россию. В ноябре 1922 г. на съезде союза в Софии был избран в состав делегации, направленной в Москву с целью получения разрешения советского правительства на возвращение донских и кубанских казаков на родину. Ещё находясь в эмиграции, оппонировал негативным оценкам советского уголовного законодательства в статье «Без предвзятого мнения» в газете «Новая Россия» (София, № 21, 22.12.1922 ). По выполнении делегацией союза своей миссии Калинин остался в СССР.
Вскоре он возобновил прерванную Гражданской войной и эмиграцией научную деятельность. Так, в 1925 г. при содействии ЦЕКУБУ (Центральная комиссия по улучшению быта ученых. – A.З.) он посещает Москву для исследовательской работы в архивах. В 1929 г. Калинин публикует в «Известиях Русского Географического Общества» статью «О распространении самоедов в прошлом: Из новых архивных материалов». Это была далеко не первая его статья на эту тему. Как уже отмечалось, интерес к этнографии сформировался у него еще в дореволюционный, а вернее, довоенный период. Так, в 1913 году в журнале «Живая старина» (г. Санкт-Петербург) была опубликована одна из первых его статей «Чудь и паны: Происхождение и значение этих слов». Печатался он и в «Известиях Архангельского общества изучения Русского Севера»…
Дальнейшая судьба бывшего «белоэмигранта» в Советской России сложилась трагически. Открыв первый – титульный лист оригинала «Русской Вандеи», изданного в 1926 году, мы обнаружим на нем печать так называемого спецотдела, появившуюся на книге после 1937 года, когда Иван Михайлович Калинин, в то время преподаватель рабочего факультета Ленинградского автодорожного института, был репрессирован[3]. Известно, что во времена сталинских репрессий все книги, написанные «врагами народа» или упоминавшие о них, изымались из библиотечных фондов и передавались в специальные хранилища («спецхраны») или отделы. На протяжении полувека (с к. 1930‑х до к. 1980‑х гг.) ознакомиться с подобной литературой «антисоветского» содержания могли исключительно профессиональные историки и только по специальному разрешению, предварительно оформив допуск в «компетентных органах».
И лишь на рубеже 80—90‑х годов прошлого века воспоминания Калинина и других «запрещенных» авторов в прямом и переносном смысле вновь «увидели свет». Так, в 1991 году в Ростове-на-Дону была переиздана вторая книга его трилогии о событиях периода революции, Гражданской войны и эмиграции – «Под знаменем Врангеля. Заметки бывшего военного прокурора», впервые изданная в Ленинграде в 1925 году[4]. А открыла эту своеобразную мемуарную серию книга «В стране братушек» (Москва, 1923), в которой автор рассказал о судьбах русской эмиграции в Болгарии.
Приступая к чтению воспоминаний Ивана Калинина, следует помнить, что мемуарная литература является весьма своеобразным историческим источником личного происхождения. В ее субъективности кроются как достоинства, так и недостатки. Наряду с дневниками и перепиской воспоминания современников наиболее ярко и достоверно передают «аромат» эпохи, позволяют читателю ощутить дух времени, увидеть прошлое глазами очевидцев.
Особую ценность представляют мемуары, написанные и изданные «по горячим следам» описываемых событий. В этом случае память мемуариста сохраняет максимум подробностей и деталей и в своих оценках он ещё свободен от последующих идеологических и прочих наслоений. Кроме того, в 20‑е годы были живы непосредственные участники событий, которые нередко выступали в печати с опровержением в случае публикации неверно изложенных фактов. Все это повышает уровень достоверности воспоминаний Ивана Калинина по сравнению с написанными по прошествии многих лет, а то и десятилетий, к очередному юбилею Октября.
Вместе с тем автору в силу понятных причин (в недавнем прошлом полковник царской армии, а затем белогвардеец и эмигрант) даже в нэповской Советской России приходилось приспосабливаться к идеологической атмосфере пролетарского государства, ещё не остывшей от классовых битв Гражданской. Именно поэтому воспоминания были названы столь одиозно – «Русская Вандея», хотя казачий юг России, как уже пояснялось, отнюдь не являлся оплотом монархизма и не был сплошь контрреволюционным. Отсюда не только антиденикинский, но и откровенно казакофобствующий тон воспоминаний Калинина, особенно, когда речь идёт об обличении им язв Белого движения. Следует принять во внимание, что вследствие противоречий внутри антисоветского лагеря многие оскорбительные эпитеты и выражения были просто заимствованы литературно одаренным автором из самой белогвардейской и казачьей прессы, на которую он часто ссылается.
Все это для вдумчивого и наблюдательного читателя не снижает, а, напротив, повышает ценность такого безусловно интересного исторического источника, каковым являются воспоминания Ивана Михайловича Калинина «Русская Вандея».
А.А. Зайцев,
профессор кафедры новейшей отечественной истории Кубанского государственного университета, к.и.н., доцент
Предисловие
Записки современника, подобные изданным ранее «Под знаменем Врангеля», «В стане братушек» и издаваемой сейчас «Русской Вандее», должны быть признаны очень ценными: для того поколения, которое гражданскую войну сознательно не переживало и в ней не участвовало, они дают то, что не сможет дать никакой историк, – бытовую картину классовой битвы, которую вела и проиграла против рабоче-крестьянского государства вооруженная контрреволюция.
Изображение быта разлагающейся контрреволюции автору удалось хорошо. Ярко и живо описанные сценки, нравы и типы, сопровождаемые к тому же многочисленными выдержками из литературных документов контрреволюции, рисуют яркую картину отвратительного гниения старой России. Историк это сделать не сможет, так как уже теперь, хотя прошло с тех пор всего пять лет, мы настолько далеко шагнули вперед, что из памяти начинают исчезать события той эпохи, которую описывает автор. В этом основная ценность издаваемых записок.
Однако теперь мы не можем уже ограничиваться наблюдением только того, что плавало на поверхности и бросалось в глаза современнику.
Так, например, говоря о Махно, автор изображает его как простого бандита, привлекающего на свою сторону раздачей награбленного имущества. Такая оценка махновщины должна быть признана верной по отношению к махновщине второй четверти 1921 годов. Но было бы ошибкой за бандитизмом Махно 1919—1920 годов не заметить массового крестьянского восстания против генеральско-помещичьей диктатуры. Это крестьянское восстание, поскольку оно не было подчинено организованному руководству пролетариата, давало почву для проявления бандитизма, но не бандит Махно бил здесь бандитов Деникина, а крестьянство било здесь помещиков. Этого мы не должны забывать, когда читаем заметки И. Калинина о Махно и зеленых.
Автор и не мог дать такого освещения, какое даем мы, так как он дает только свои непосредственные наблюдения, ценные прежде всего именно своей непосредственностью. Но читатель должен, читая записки И. Калинина, помнить об этих классовых процессах.
Что лежало в основе той борьбы, которую описывает автор? Наиболее кратко формулируя, можно ответить: борьба за крестьянство между буржуазно-помещичьим блоком с одной стороны и пролетариатом – с другой. Краткое рассмотрение основных моментов этой борьбы мы и должны предпослать запискам И. Калинина. Без этого будут неясны причины тех смен побед и поражений на фоне общего развала контрреволюции, картину которого так живо изобразил автор.
«Триумфальное» наступление красных сил в начале 1918 года, приведшее к самоубийству Каледина и к уходу в степи жалких остатков донской армии и «первопоходников»-добровольцев, сменилось воссозданием Донской армии Краснова с помощью германского империализма в середине 1918 года.
Причина этого – не только помощь германского империализма. Эта помощь попала на подготовленную почву казацких восстаний, возникших тогда, когда на очередь дня стал вопрос об использовании полученного в Октябре, т.е. о борьбе за землю с иногородними. Здесь триумфальное шествие Октября, смахнувшее без всякого труда Каледина, сменилось обостренной гражданской войной казачества в союзе с Деникиным с одной стороны и крестьянства в союзе с пролетариатом – с другой.
В первом из этих двух враждебных друг другу союзов с самого начала были заложены корни разложения.
Казачество в массе своей не хотело возрождения старой помещичьей монархии. Оно желало сохранения привилегий, полученных от монархии, но не хотело монархии, т.е. тех обязательств, которые накладывала монархия на казачество. Оно хотело сохранить привилегии особого военного сословия, но не хотело нести тяжести военной службы.
Наиболее зажиточная часть казачества и раньше сумела привилегии взять себе, а обязанности переложить на массу трудового казачества. Теперь на этой почве развивалась борьба внутри казачества, его расслоение, разлагавшее сословную цельность и приводившее к борьбе казаков Буденного против казаков Мамонтова.
На этих противоречиях выросли казацкие правительства Дона и Кубани с их «парламентами», похожими, говоря словами Маркса, «на того чилийского чиновника, который посредством кадастрового межевания полей хотел основательнее урегулировать земельные отношения в то самое время, как подземный гром уже возвестил о вулканическом извержении, которое должно было взорвать почву под самыми его ногами».
Почва, как мы видим, сама по себе была в достаточной степени непрочной. К тому же элементы разложения коренились в самом союзе казацких правителей с Деникиным. Автор дает чрезвычайно яркие материалы об этом.
Союз с деникинщиной неудержимо вел к разложению казацкую контрреволюцию.
Что из себя представляла деникинщина? Это была вооруженная организация буржуазно-помещичьего блока, в котором гегемония принадлежала крепостникам-помещикам. Партия буржуазии – кадеты – играла довольно видную роль в стане Деникина. Но что осталось от их «либерализма»? Что осталось от их «борьбы» с крепостничеством? Напрасно мы старались бы найти у кадетов хоть тень их буржуазной самостоятельности. Ее не было. Автор очень удачно изображает деникинщину: «если не бывший царский генерал-адъютант или сенатор, то эластичный, с черносотенной прослойкой кадет, напуганный революцией».
Деникинщина – это не только борьба с пролетарской диктатурой, но и борьба с февральской революцией, со всякими реформами, подрывающими интересы крепостников-помещиков. Буржуазия уже по одному этому не могла повести за собой крестьянство, что она сама шла за злейшим врагом крестьянина – крепостником-помещиком. И если были периоды, когда крестьянская масса выступала на борьбу с пролетарской диктатурой, – так было весной 1919 года, и это дало возможность Деникину начать свое наступление на Москву, – то все же при выборе между диктатурой пролетариата и диктатурой помещика крестьянство даже в своей зажиточной части становилось на сторону пролетариата. Ибо иного выхода не было.
Деникинщина ежечасно ставила крестьянина в то положение, которое привело его к союзу с пролетариатом в Октябре 1917 года, так как ставила его лицом к лицу со старым знакомым – крепостником-помещиком. Этот момент недостаточно освещен автором. Пожалуй, поэтому автор выбрал не совсем верное название своей книги – «Русская Вандея». Именно на отсутствии Вандеи, т.е. монархического движения крестьянства, сломал себе голову Деникин, а вместе с ним и буржуазная, казацкая контрреволюция.
Жаль, что автор не дает в этой книге тех течений деникинщины, которые пытались наметить путь к построению монархии не на основе помещичьего землевладения, т.е. сделать возможным союз монархии с крестьянством. Из этих течений выросла позднее врангелевщина. К чему привела эта попытка, нам известно, и тот же автор в другой своей книге («Под знаменем Врангеля») дает не менее яркую картину разложения врангелевщины.
Отсутствие Вандеи в «Русской Вандее» – вот основа, на которой плавала та гниль, которую великолепно изобразил автор.
К этому нужно добавить еще, что монархическая контрреволюция означала не только подавление крестьянства, но и подавление национальных и казацких автономистских окраин. Это приводило к тому, что Деникин должен был завоевывать Москву, так как без Москвы, без этого центра великодержавия, нечего было думать о подавлении «хведерастов». А для того, чтобы завоевать Москву, нужно было наметить такую опору в окраинах (против которых был направлен поход на Москву), чтобы подавить с его помощью крестьянское движение не махновского, а советского типа. Для наступления на Москву нужно было укрепить тыл (мнение Сидорина), а для укрепления тыла по-деникински нужно было завоевать Москву.
Из этого круга противоречий вывела Деникина… Красная армия. Теперь Деникина эти противоречия наверно не мучают. Они отошли в область истории.
Но и теперь интересно и полезно читать описание той гнили, которая выросла на основе этих противоречий.
Ан. Анишев
I. В конце мировой бойни
Мировая война для России кончилась.
Кавказская армия, оккупировавшая Турецкую Армению, расползлась вскоре же после Брестского мира. Сформированные на замену ей в начале 1918 года национальные корпуса, – армянский, грузинский, русский, – не выдержали натиска турок, которые чуть не голыми руками отобрали не только свою территорию, но и приобретенные Россией по Сан-Стефанскому договору Карсскую и Батумскую области.
Закавказьем со времени Октябрьского переворота управлял так называемый особый закавказский комиссариат, состоявший из представителей трех главнейших национальностей края – грузин, армян и татар, – по преимуществу меньшевиков и эсэров. Военная неудача, в связи с бесконечными междупартийными спорами, и вечная национальная вражда вызвали быстрый распад этого эфемерного государственного образования. К лету 1918 года Грузия, Армения и Азербайджан представляли из себя самостоятельные республики.
В Грузии воцарились меньшевики.
Вчерашние российские министры в социалистическом кабинете Керенского, гг. Церетели, Чхенкели и др., очутившись у себя на родине, поспешили провозгласить лозунг: «Грузия для грузин» и начать преследование иноплеменников. Для русских людей, проживавших в этой новоявленной республике или постоянно, или временно, в связи с мировой войной настали черные дни. Бесчисленные общегосударственные учреждения спешно ликвидировались. Десятки тысяч русских остались без хлеба.
На беду на Северном Кавказе началась гражданская война. Да и вообще выехать туда мешали разбойники горцы, которые засели в ущельях по Военно-Грузинской дороге и никому не давали ни прохода, ни проезда. Пароходство по Черному морю замерло еще с осени 1914 г., а железная дорога от Баку вдоль Каспийского моря была почти сплошь разрушена.
В Тифлисе, где более всего скопилось русского люда, образовалась пробка.
Перед всеми «великодержавниками» – так травила меньшевистская пресса русских – стоял роковой вопрос:
– Что делать? Куда деться?
А самое главное:
– Чем наполнить завтра свой желудок?
О том, что происходило внутри России, эти новейшие кавказские пленники имели весьма смутное представление. Сущность Октябрьского переворота мало кто уяснял себе. Больше судили с кондачка, а еще больше – вторя меньшевистской волынке.
По обыкновению плохо разбиралась в политических вопросах военщина, привыкшая мало думать и много делать по приказанию начальства.
Когда в штабе Кавказской армии, квартировавшем в г. Эрзеруме, было получено известие об Октябрьских событиях в Петрограде, некоторые офицеры искренно радовались, хотя природа большевизма для них осталась неведомой. При посещении штаба мне нередко приходилось слышать такие речи:
– Слава тебе, господи! Наконец, кажется, пришла твердая власть. Будет хоть какой-нибудь порядок.
Истеричный, многоречивый и расхлябанный Керенский вызывал у большинства настоящих военных людей гадливое ощущение тошноты. Твердый, решительный голос большевиков и их энергия импонировали всем тем, кто сами не расхлябались в хаосе мировой войны и Февральской революции. Надо было явиться в Закавказье гг. Чхеидзе, Чхенкели, Церетели и др., чтобы привить здесь злобу к большевикам и окрасить в белый цвет многих офицеров Кавказской армии, которые при иных условиях спокойно продолжали бы служить новой власти, как служили только что свергнутому правительству Керенского.
Но г.г. меньшевики-грузины, достойные сподвижники «главноуговаривающего», оставшись не у дел в Петрограде, поспешили прибыть на родину и открыли здесь свою говорильню, в результате которой Закавказье сначала отвергло Октябрьскую революцию, а затем и вовсе отложилось от России.
После всех этих меньшевистских экспериментов русские на Кавказе остались без родины, без авторитетной власти, которой могли бы подчиняться, и без куска хлеба.
Нечего и говорить, что обездоленный русский элемент, к тому же ранее привыкший к положению хозяев, каждую минуту заставлял чихать новых грузинских владык, зло подтрунивая над ними и над всеми порядками новорожденного государства.
– Кукурузная республика!
Так окрестили русские детище меньшевиков чуть ли не в первый день появления его на свет.
Это крылатое словечко оказалось жизнеспособнее и долговечнее меньшевистской Грузии.
Посмеяться было над чем, особенно когда Грузию оккупировали немцы, призванные Чхенкели, Церетели и К° для защиты ее от турок и от большевиков.
– Наши «союзники» пришли! – радостно восклицали головотяпы.
Союзники, однако, повели себя завоевателями.
Каждый немец, занимавший мало-мальски ответственный пост, без стеснения требовал к себе грузинских министров, благо их насчитывалось шестнадцать. Одних только министров без портфеля было трое.
Министры-меньшевики совершенно зря лили рекой шампанское и до утра отплясывали лезгинку для потехи союзников. Последние охотно разделяли эти удовольствия, но еще охотнее реквизировали разное добро, доставшееся Грузии в наследство от русской армии, и отправляли его в голодающий Faterland.
Грузия тоже истощалась. Начал сказываться недостаток хлеба.
Боны все ниже и ниже падали в цене. По странной случайности фальшивые закавказские деньги появились в обращении на сутки раньше, чем настоящие. Фальшивомонетчики работали чуть не открыто в одной из лучших типо-литографий на Головинском проспекте.
Для усиления государственных доходов правительство разрешило свободную продажу питей и, сверх того, само начало торговать винами из национализированных удельных подвалов. В Тифлисе, по мере того как убывал хлеб, пьяное море все более и более выходило из берегов. В Душетском уезде, в каких-нибудь 30—40 верстах к северу, грохотали пушки, усмиряя восстание крестьян, недовольных меньшевистскими порядками. А в столице, отрезанной ото всего мира, за исключением далекого Faterland̓a, царил небывалый разгул. Казалось, все миллионное население города только и делает, что пьет, поет и пляшет, справляет длительный карнавал.
Больше всего прожигали свою жизнь и свои последние гроши русские офицеры. Их подчиненные, «серая скотинка» давно уже перекочевали за Кавказский хребет и частью пробрались к родным очагам, частью вступили в ряды Красной армии и воевали против казаков и корниловских добровольцев, восставших против власти Советов. Другие в Тифлисе ударились в спекуляцию, хотя правительство велеречиво объявило, что всякий спекулянт есть тот же контрреволюционер. Конечно, никакому другому наказанию, кроме этого позорного титулования, спекулянты не подвергались.
Сам последний главнокомандующий Кавказского фронта генерал Лебединский подал крайне некрасивый пример своим подчиненным. Грузинское правительство пока еще терпело этого высшего русского военачальника как главу ликвидирующихся военных учреждений. Предвидя скорый конец своей эфемерной власти, ген. Лебединский открыл довольно шикарный сад-ресторан под названием «Стелла». Днем он очень усердно подписывал приказы о производстве того или иного офицера в следующий чин; вечером наживался от произведенных, которые не могли не ознаменовать этой высочайшей милости пирушкой в начальнической «Стелле».
Число питейных заведений, открытых золотопогонными предпринимателями и обреченных на весьма скорую гибель, росло обратно пропорционально средствам предполагаемых посетителей. На каждой мало-мальски приличной улице красовалось по дюжине изящных, уютных ресторанов, украшенных мебелью генеральских гостиных. Все незастроенные местечки на берегах мутной Куры покрылись цепью дощатых балаганчиков, где продавалось все, до женской любви включительно.
Быстро наживались офицеры – владельцы комиссионных магазинов, по преимуществу опытные хозяйственные крысы. Недальновидная строевщина продавала при их посредстве порою последний нательный крест, рассчитывая, что в магазине своего брата-офицера можно выручить более, чем у авлабарских[5] армян.
Деморализация все более и более охватывала русские круги. Мыслящие, более культурные люди открыто обвиняли главнокомандующего, предпочитавшего виноторговлю заботам о судьбе подчиненных. Его влиятельный голос мог бы подсказать то или иное решение офицерам, которым приходилось «самоопределяться».
Тифлисская пресса приложила в свою очередь все свои старания к тому, чтобы внести еще больший сумбур в удел военщины, выбитой из обычной колеи и не знавшей, где голову преклонить.
– Неслыханные зверства большевиков! Поголовное истребление интеллигенции в Советской России! Поголовное уничтожение офицерства! – вопили газеты вроде желтого «Тифлисского Листка».
Писали, что на ст. Армавир большевики вытащили из вагона известного на Кавказе генерала Раддаца и перепилили его пополам. Позднее я узнал от спутников этого генерала, человека нервного и впечатлительного, что он сам застрелился, когда красногвардейцы, войдя в вагон, заметили офицеров и стали срывать у них погоны.
Сведения о большевистских порядках передавались одно чудовищнее другого. Люди, только что выбравшиеся из дебрей Турецкой Армении и мало знакомые с ценностью сообщений «собственных корреспондентов», невольно верили всей той ахинее, которую преподносили газеты. Проверить не было никакой возможности.
У большинства пропадала охота выбираться в Россию. Но и «огрузиниваться» никому не хотелось, так как, при незнании местного языка и ввиду недоверия грузинских властей к русским людям, этот акт не сулил выгод.
В самом начале формирования особой грузинской армии глава ее, генерал Квинитадзе, чувствуя необходимость в технических работниках, предложил всем чинам старого штаба Кавказского фронта продолжать работу в качестве слуг грузинского правительства. К своему удивлению, он встретил резкий отпор.
– Не понимаю, – откровенно заявил генерал, – чего вы церемонитесь? Ведь служили сначала царскому правительству, затем Керенскому, потом закавказскому комиссариату. Отчего бы не попробовать счастья на службе республике Грузии! Не все ли равно?
Штабное офицерство, жители Тифлиса, находилось в лучших условиях, чем вернувшаяся с фронта в незнакомый город строевщина, давно уже не получавшая жалованья. При этом на штабных оказывало некоторое влияние общественное мнение русских кругов. Наконец, самое главное, они уже непосредственно чувствовали в штабе хозяйскую руку офицеров-«кинто», в отношении которых им готовилась роль простых пешек.
Всем этим, вместе взятым, объясняется проявление штабного патриотизма.
В начале 1918 года закавказский комиссариат сформировал было немногочисленный «русский» корпус под командой полк. Драценко. Этот первый опыт офицерского кондотьеризма не дал желанных результатов. Пока еще существовал закавказский комиссариат, правивший осколком России, но все же России, «русский» корпус кое-как сражался против турок. Когда же грузины формально отделились от России и началась «грузинизация», этот корпус сделался опасным для существования молодого самостоятельного государства. Меньшевики боялись, как бы им не воспользовались русские контрреволюционные генералы или большевики для свержения местной власти. Поэтому опасное войско удалили из Тифлиса и разоружили после ряда скандалов.
Негодование меньшевиков на русских офицеров возросло до апогея, когда некий летчик, русский офицер, поступивший в грузинскую армию, уселся в одно прекрасное утро на аэроплан в Нантлуге, предместье Тифлиса, поднялся выше облаков и улетел через Кавказский хребет к большевикам.
Ген. Квинитадзе заклеймил этот поступок громовым приказом.
На Тифлисских улицах стало все больше и больше появляться оборванцев в офицерских погонах. Иные из них открыто нищенствовали. Знаменитый Александровский сад и Давидовская гора, воспетые в общеизвестных кавказских песенках, давали ночное убежище этим неудачникам. Многие из них хотели заняться каким-нибудь честным трудом, даже физическим, но предложение всякого труда во много раз превышало спрос, так как производство замерло.
Создавалась довольно удобная почва для вовлечения этого элемента во всевозможные авантюры.
Северный Кавказ все более и более приковывал к себе внимание безработных вояк. В Тифлисе уже слышали имена Деникина и его сподвижников, генералов Дроздовского, Покровского и полковника Шкуро. Читали и «Сводки штаба всевеликого войска Донского», неведомыми путями доходившие до Закавказья.
В июле в Тифлис прибыл полк. Л.А. Артифексов, молодой и энергичный георгиевский кавалер. Он на свой страх и риск пробрался через Северный Кавказ в Добровольческую армию, разведал, что это за организация, и теперь явился сюда в качестве посла от Деникина.
Вот что узнало от него тифлисское офицерство:
«Добровольческая армия, основанная ген. Алексеевым и Корниловым, объединяет всех русских воинов и всех честных людей, которые не могут перенести Брестского мира и не могут примириться с режимом насильников-большевиков. Ее цель – только восстановить порядок в России. Ей чужда какая бы то ни было партийность. В марте она потерпела поражение под Екатеринодаром, где пал Корнилов, но теперь в Задонских степях она реорганизуется, пополняется и скоро двинется в Кубанскую область. Дисциплина в ней старая. Погоны сохранены. Все получают небольшое содержание».
Самое последнее сведение больше всего заинтересовало изголодавшихся людей.
Кто дает деньги армии, с какою целью, – публика уже не спрашивала. Так как в Тифлисе хозяйничали, под прикрытием меньшевиков, немцы, то в газетах нельзя было прямо сообщить о том, что эта армия, как противница Брестского мира, поддерживается Антантой.
Вслед за полк. Артифексовым прибыли и другие добровольческие эмиссары. Они встряхнули застывшее тифлисское офицерство, которого насчитывалось в этот момент до 10 тысяч человек.
– Не стыдно ли гранить здесь мостовые, когда там идет борьба не на жизнь, а на смерть, с разбойниками, захватившими власть? Здесь вы – парни, бездомные бродяги, в то время как там вы будете на своем месте, будете совершать святое дело спасения родины, и худо ли, хорошо ли, но вас обеспечат.
И наконец добавляли:
– Главнокомандующий Добровольческой армией генерал Деникин приказал объявить всем, что если кто не примет участия в этой освободительной войне, тот в дальнейшем не получит места в русской армии.
Имя генерала Деникина, хотя не совсем заслуженно, пользовалось популярностью среди офицерства. Ему ставили в заслугу слова, сказанные в 1917 году на офицерском съезде в Могилеве:
– Революция оплевала душу русского офицера, задела его святая святых.
Многие находили, что генерал, рискнувший столь смело говорить при тогдашних обстоятельствах, должен обладать большим мужеством и несокрушимой энергией. Такие личности издалека всегда производят впечатление на массу. Военщина, привыкшая к повиновению, более всего подчиняется авторитету сильных духом вождей. Деникина сочли за твердого поборника прав офицерства, выразителем мыслей и чаяний всего военного класса.
Как было оставаться равнодушным к призыву такого вождя, особенно когда он обещает жалованье! Раз Деникин ведет офицерство против большевиков, значит, это так и нужно. Значит, это согласуется с интересами офицерства.
Не трудно было сказать, чем закончится тифлисское сидение обломков старой царской армии.
С одной стороны – никому неведомые, точно из-под земли вынырнувшие большевики, которые не признают офицерского звания, про которых пишут такие ужасы, которые помирились с немцами, этими врагами рода человеческого. С другой – армия генерала Деникина, известного патриота и борца за офицерские интересы; тут свой мир, свои люди, своя стихия; тут подчинение не каким-то проходимцам и оборванцам, а тем же самым генералам, которым привык подчиняться офицер.
До понимания сущности Октябрьской революции и начавшейся против нее борьбы в тот момент малообразованная военная каста не доросла. Было ясно, что, как только откроется удобный путь с Кавказа, офицерство перекочует на сторону генералов, а не большевиков.
К концу лета 1918 года Добровольческая армия, отдохнув и оправившись, вышла из пассивного состояния. Защищенная с севера освободившимся от большевиков Доном, она снова двинулась на Кубань и заняла Екатеринодар, а затем Новороссийск. Установилась связь Северного Кавказа с Закавказьем морем, через Поти.
Тифлисское офицерство не замедлило начать «самоопределяться». Для Добровольческой армии это была громадная помощь. Без большого преувеличения можно сказать, что ее успехи в конце 1918 и начале 1919 годов находятся в прямой зависимости от присоединения к ее составу почти всего офицерства бывшего Кавказского фронта.
Помимо тысяч юных бойцов, Доброволия получила из Закавказья великое множество спецов всякого рода, старых опытных работников, как-то: генштабистов, военных инженеров, ветеринаров и т.д. У Колчака, напр., на этот счет дело обстояло совсем скверно. Осенью 1919 года Деникин, по просьбе «правителя России», даже предполагал переправить в Сибирь большую партию специалистов, но успех большевиков нарушил связь с Колчаком, и предприятие лопнуло.
Деникин нажился за счет старой Кавказской армии. Но нельзя сказать, чтобы он получил вполне доброкачественный материал. Восьмимесячное тифлисское безделье и нищенское существование развратили даже тех, кого еще не развратила мировая война. Иные «ревнители долга перед поруганной большевиками родиной», привыкнув в Тифлисе спекулировать, искали у Деникина только теплых мест, дающих возможность потуже набить карман.
В строй обрекали себя только юнцы, офицеры военного времени, не всегда достаточно грамотные и ни к какому другому делу не способные. Из них-то и вырабатывался тип «профессионалов гражданской войны», лозунг которых звучал ясно и выразительно:
– Война ради войны!
А еще немного позже:
– Война до победы, грабеж до конца!
На это пушечное мясо охотилась не одна только Добровольческая армия, верная служанка Антанты.
Немцы отлично видели, что эта организация держит сторону их врагов. В их интересы вовсе не входило увеличивать рост той вооруженной силы, которая существовала на деньги Антанты. Прекрасное средство изобрел немецкий агент, донской атаман Краснов. Он издал ряд приказов о создании войсковых групп, аналогичных Добровольческой армии и имеющих ту же цель, т.е. борьбу с Советской властью, но только в союзе с немецким, а не с антантовским империализмом.
На Дону началось формирование так называемых Воронежской, Саратовской и Астраханской армий при поддержке немецкого командования. Предполагалось хорошей платой привлечь офицеров и разных гулящих людей в эти армии, уменьшив тем самым приток людей к Деникину.
Покупатели пушечного мяса стали конкурировать и в Тифлисе. Грузинское правительство волей-неволей должно было покровительствовать вербовщикам в красновские армии, тогда как в Добровольческую армию желающие могли выбраться только тайком. «Астраханцев» вербовал генерал М., «саратовцев» – некий граф, – оба с немецкими фамилиями.
– Что это за армии, какая их цель? – невольно задавали вопрос вербовщикам офицеры.
– Цель их та же, что и у Деникина.
– Тогда почему же разделение?
Вербовщики на этот вопрос отвечали уклончиво.
– А, была – не была! лишь бы выбраться из «кукурузной» республики. Там увидим, где лучше. Тогда и «самоопределимся», – рассуждала сплеча молодежь, не привыкшая много шевелить мозгами.
От завербованных не требовали никаких обязательств. Правда, и им не давали ничего.
– Есть у вас на проезд деньги? – обычно спрашивали вербовщики.
В большинстве случаев ответ получался отрицательный. Из неимущих составляли особую партию, которую отправляли через Поти и Керчь в Ростов под начальством старшего в чине.
Так началась переброска живого товара на Дон и на Северный Кавказ. Постепенно ее организовали en grand. Чем дальше шло время, тем все более и более солидные лица снимались с места и устремлялись в туманную даль, чтобы там, за Кавказским хребтом, под видом службы отечеству, обрести себе кусок хлеба.
Расплата за свое политическое недомыслие была крайне жестока. Только немногим удалось, спустя полтора года, вернуться под негостеприимное небо Колхиды в качестве отребьев разбитой деникинской рати. Тысячам же других, не сложивших своей головы в бесславных боях на юге России, пришлось долгие годы влачить позорное отщепенское существование в разных углах земного шара.
II. На «Панагии Вальяно»
К моменту февральской революции я занимал должность помощника военного прокурора Кавказского военно-окружного суда.
Временное правительство, озабоченное насаждением «революционного порядка» в войсках, создало должность полевого военного прокурора фронта и его товарищей при командующих армиями. На Кавказском фронте, где действовали всего лишь одна, правда, громадная, армия в Турецкой Армении и два корпуса в Персии, полевым прокурором первоначально был назначен генерал Плансон, человек совершенно ничтожный и безвольный, я же – его товарищем.
В то время, как мой начальник жил в Тифлисе, я находился в Эрзеруме и, как умел, водворял порядок в армии, причем в этом деле мне не мало препятствовали те, которые носили на груди эмблему закона. У меня в управлении даже было заведено особое дело «о неповиновении корпусного суда І-го кавказского корпуса приказу главнокомандующего об отъезде в свой корпусный район».
Когда Грузия отделилась от России и было предписано расформировать Кавказский военно-окружный суд, военные юристы заволновались. Однажды, кажется, в мае, состоялось немноголюдное общее собрание, на котором представитель закавказского профессионального союза государственных служащих сообщил, что будто бы Советская власть приглашает к себе на службу разных спецов.
К стыду своей корпорации я должен сказать, что при всем своем образовании немногие знали большевистскую программу и понимали разницу между большевиками и меньшевиками. Первых считали антигосударственной партией. Далее, увлекшись в пёриод керенщины преследованием «большевизма», к которому тогда относили всякую распущенность, всякое озорство, блюстители закона просто не могли себе представить, как это возможно служить у ниспровергателей всякого гражданского правопорядка.
Тифлисская пресса, рисовавшая ужасы Совдепии, тоже делала свое дело.
Старики генералы и полковники при всем этом были до мозга костей реакционеры; да и более молодые, очень быстро разочаровавшись в революции, черносотенствовали не хуже старья. Мне, например, не могли простить, что я в г. Эрзеруме не только навещал Совет солдатских и рабочих депутатов, но очень часто действовал в контакте с ним по борьбе с преступностью, сотрудничал в печатном органе этого Совета и т.д. За это некоторые перестали со мной здороваться; другие с петушиным задором грозили расстрелять меня при восстановлении монархии, противником которой я открыто заявлял себя и до революции.
При таком состоянии умов собрание вынесло постановление о том, что военные юристы на службу к большевикам итти не желают.
Суд прекратил свое бытие. Председатель его, генерал Габриолович, 70‑летняя развалина, назначенный на эту должность тоже временным правительством после десятилетнего пребывания в отставке, куда-то скрылся с горизонта, словно растаял в воздухе. О его судьбе я и до сего времени ничего не знаю.
Каждому приходилось думать о себе.
В июле в Тифлис пробрался с Терека некий педагог, по фамилии Краснов, но ничего общего не имевший с донским атаманом. Он от имени большевистского комиссариата народного просвещения Терской области приглашал русских преподавателей на службу. Я и мой товарищ, подполк. H.Н. Басин, немедленно подали заявления, причем я приложил свои скромные научные работы в области этнографии.
До революции моей заветной мечтой было дождаться конца мировой войны, выйти в отставку и продолжать свои научные исследования под руководством академика А.А. Шахматова.
Теперь, казалось, наступило это время.
Если бы мне тогда же удалось перебраться на Терек, а оттуда в Петроград, моя судьба была бы несколько иная. Но Краснов уехал во Владикавказ, где вскоре началось восстание под начальством полк. Соколова. Сообщение с Тифлисом снова прекратилось. Ответа из Владикавказа не последовало.
А жизнь в Грузии для русского человека день ото дня становилась все невыносимей. В целях самосохранения от голодной смерти нужно было бежать отсюда. Куда – безразлично. Лишь бы подалее от привитого меньшевиками грузинского шовинизма.
К сентябрю Черное море начали бороздить пароходы русские и немецкие. Правда, случайные. Регулярного движения не существовало. Хищные судовладельцы, пользуясь смутой, рвали с пассажиров, сколько хотели. Дороговизну объясняли риском, потому что море кишело минами.
Так или иначе, кто хотел, теперь мог покинуть некогда пламенную, а теперь холодную для нас Колхиду. Небольшой торговый пароход «Панагий Вальяно» готовится отплыть из Потийского порта с грузом соли и живого товара. Его перед войной сдали в архив ввиду порчи машины, но теперь кое-как приспособили для плавания.
– В прежнее время, – объяснял капитан, бывший лейтенант военного флота, – ни один моряк не рискнул бы вывести этот опорок из бухты. А теперь ездим, каждую минуту ожидая гибели. Потому что есть хочется. Согласны хоть на бумажном кораблике плавать.
На пароходе нет кают, нет решительно никаких удобств, но он переполнен. На грязной палубе валяются сотни две русских вояк. Преобладают строевые офицеры, и преимущественно молодежь. «Прапорщики от сохи», – так именовала солдатня малокультурных офицеров военного времени.
Один из этой скороспелки невольно приковывает мое внимание. Еще совсем мальчик по лицу, но по походке, по манерам – обстрелянная птица. На его брюках защитного цвета несколько черных заплат, крайне грубо пришитых. Хозяйская, знать, работа. Порыжелые сапоги убедительно просят каши. Вообще, наряд неказистый.
– Что же вы, поручик, так обеднели?
– Потому что верой и правдой служил, только сам не знаю кому.
– В какой части?
– В прошлом году в корпусе генерала Абациева, того самого, знаете, который в молодости чистил сапоги Скобелеву, а в мировую войну первым жег Кара-Килиссу Алашкертскую, чем только и прославился. Когда перед Рождеством наш полк распылился, сподобил меня господь бог наняться в армянский национальный корпус. Защищал Эрзерум. Даже ранен был слегка, но не турками, хотя они штурмовали эту крепость.
– А кем же?
– Своими, т.е. армянами. Вот то бой был, наверно такого и военная история не знает. Турки повели наступление редкой цепью на крепостные валы и открыли огонь из пары пулеметов. Тут все наше воинство драпануло вон из города через Карсские ворота. Здесь-то, в теснине, и завязался настоящий бой между своими же. Каждому хотелось скорей выбраться из ворот. Немало пало народу. Я, здорово помятый, вылез на дорогу. Тут какой-то конный герой, утекая без памяти, швырнул свою винтовку в сторону и попал мне дулом в глаз. Едва-едва не окривел. Тем и кончилась моя служба в доблестных войсках ген. Андраника[6]. Какую смену белья имел, все в Эрзеруме досталось туркам. В Тифлисе кормился в счет будущих благ. Ночевал больше на Авлабаре в духанах.
– А теперь куда?
– Как куда? В славную Астраханскую, нарезную, скорострельную, с дула заряжаемую армию. Нас тут целая фракция, этак душ тридцать.
– Расскажите что-нибудь про эту армию.
Подпоручик безнадежно махнул рукой и вольно или невольно плюнул.
– А кто ж ее знает!
Помолчав мгновение, чтобы откашляться, угрюмо добавил:
– Надо же где-нибудь служить.
– А разве это обязательно? Можно заработать кусок хлеба и не на военной службе.
– Вам говорить легко. Вы с образованием, можете служить и на гражданской. А что я? Куда деться, когда я и трех классов гимназии не окончил. Что я найду лучше военной службы? В Астраханской, говорят, здорово платят. Быть может, – усмехнулся он, заметив, что я с грустью рассматриваю крокодиловы пасти его сапогов, – там обувь себе новую заведу.
– А вот этот, – я указал на матерого, уже поседевшего полковника, примостившегося у борта, – тоже в армию?
– Старик – отставной, но тоже записался. В бюро, где регистрировали неимущих, бедняком притворился и кричал, что один пойдет на роту большевиков. Очень злился на них. Распромерзавцы, говорил, такие-сякие, всех их своими руками повесил бы на Иване Великом или где-либо повыше. Только вряд ли он воевать будет. Нищим прикинулся и соврал. Смотрите, сколько у него багажа: два сундучища и чуть не дюжина корзин. Соврал, пожалуй, и насчет охоты воевать.
– Этот-то дедка? – вмешался в наш разговор хилый, чахоточного типа, чиновник-краснокрестовец. – Этот немного навоюет. Я хорошо его знаю, гуся лапчатого. «Союзным городовым»[7] служил, всю войну хлеб на Кубани закупал для армии. Нажился вроде Ротшильда. Разве капиталы свои отвезти куда хочет, а только не воевать. Да и стар – куда ему в бой.
Нудно, скучно ждать, когда наконец капитан объявит, что скоро двинемся. Болтать надоедает. Время к вечеру, – от ничегонеделания сказывается усталость. Хотя сентябрь, но жгучее южное солнце успело за день в каждом атоме этой живой массы породить ленивую истому.
В сумерки по палубе проносится грозный слух:
– Сейчас на пароходе какой-то хохол умер. Так и не доехал до своего пана гетмана.
Человеческая каша забубнила:
– Где? Где? Где?
– На корме, говорят… Погрузился на пароход три дня тому назад… Тифлисский… Не то бывший городовой, не то, чорт его знает, кто такой.
– Дело яманное[8]. Проканителимся с карантином суток трое. Немцы не позволят отплыть сегодня.
Германские власти очень боялись заноса холеры на Украину. Поэтому требовали от всех, кто уезжал с Кавказа, свидетельства о противохолерной прививке.
Опасения пассажиров оказались излишними. Пароходная администрация быстро столковалась с грузинскими властями. Для последних несколько сот рублей оказались гораздо важнее, чем здоровье немецких солдат на Украине.
Труп тихонько вынесли с парохода, и карантинное начальство все нашло в порядке. «Панагий Вальяно» начал готовиться в путь.
– Прощай, «кукурузная»!
– Эх, намять бы когда-нибудь бока этим Чхеидзе и Церетели.
А кто-то, невидимый в темноте, затянул фальшивым голосом избитый куплет:
Красавицы никакие не плакали. Только два таможенных досмотрщика, совершенно равнодушных к отъезжающим, провожали глазами пароход. Но когда загудел третий свисток, откуда-то, кажется, с берега Риона, раздались одновременные рыдания двух ишачков.
С карантинными властями поладили. Зато, едва направились к выходу в море, запротестовала береговая стража. С конца мола посыпались, на русском и на грузинском языках, угрозы пустить нас ко дну.
– Кой чорт! В чем дело?
– До рассвета запрещен выход.
Пароход стал на якорь. Капитан спешно отправился на шестерке к молу, где возле тусклого фонаря шевелились какие-то фантастические фигуры.
Через час он вернулся и сообщил любопытным:
– Все улажено. Можно ехать. Грузинский закон более не возбраняет.
– За какую сумму?
– Пустяки. Всего лишь двести, ихними же бонами.
– Там триста, здесь двести… Шутка ли везде так смазывать!
– Такое наше дело. Коммерция. Без накладных расходов на смазку много не наживешь.
На другой день, уже за Сухумом, Черное море демонстрировало перед нами шторм. Несчастный пароход качался, как детская люлька. Старая, туберкулезная машина едва дышала. Мы с трудом пробегали по 5 миль в час.
– Если машина остановится совсем, то мы погибли, – утешил капитан взволнованную публику. – Тогда наша скорлупка сделается игрушкой волн. Можем потонуть. Может и на берег выкинуть.
– Господи Иисусе! – истово перекрестился старый полковник, давно уже пластом лежавший на своих сундуках. – Лишь бы не прибило где-нибудь возле Сочи. Там, говорят, грузинские солдаты ген. Кониева обирают всех от темени до пяток. Пропадет последнее барахло.
– Хорошо тому, у кого оно есть. А когда в одном кармане блоха на аркане, в другом вошь на цепи, тому горя мало, – назидательно произнес мой сосед, обнищавший подпоручик, и с этими словами бухнул прямо на грязную поверхность палубы.
– Нашему брату что… Шинелью закутался, кулак в изголовье, и дуй до утра во все носовые завертки.
– Босота! – презрительно пробурчал старик, вытягивая ко мне голову, спрятанную в башлык кожана. – Ну и офицеры пошли в наше время. А бывало…
– Вы сами где служили?
– До отставки лет восемь тянул лямку воинского начальника. Служил, можно сказать, по совести. Зато именья у меня всего манишка да записная книжка…
Через трое суток наш ноев ковчег кое-как добрался до Керчи. В бухте ни одного судна. На пристани сиротливо бродит какой-то герой ранних произведений Горького.
– А тут что у вас за республика? Какая власть?
– Здесь у нас своя республика, крымская.
– А до России еще далеко?
– До России? Весь свет проедешь, – не найдешь такой. Была да вся вышла.
В порту хозяйничают немцы. Вскоре после того, как пароход причалил, на пристани появился отряд немецких солдат во главе с молоденьким, красивеньким лейтенантом. Позже я узнал, что его фамилия была Вихман. Просто Вихман, без фона. Германское офицерство за время грандиозной мировой войны разаристократилось.
– Вы все арестованы! – объявил нам лейтенант через переводчика-еврея.
Среди офицерства воцарилась суматоха.
– Как? За что?
– Говорили, что немцы идут против большевиков, с которыми и мы едем драться, а тут вот тебе, на тебе…
– Ловушка!
– Безобразие!
– Господа! – громко передает переводчик распоряжение Вихмана. – Согласно действующим здесь правилам вы будете обезоружены. Предъявите солдатам ваши шашки, револьверы, винтовки. За утайку оружия полагается расстрел.
Дипломатические переговоры с лейтенантом не привели ни к чему. Пришлось подчиниться приказу.
– Бэри шашку, бэри киньжал, а-аставь нажну! – протестует офицер-горец, владелец старинного кривого ятагана, украшенного серебряной резьбой.
Толстомордый ландштурмист силой вырывает у него оружие. В глазах джигита сверкают молнии.
– Каспада, запротэстуем! – апеллирует он к толпе, размахивая вокруг головы руками, словно ветряная мельница.
Предложение не находит отзвука.
– И какая же это сволочь призвала эту чухонскую мразь в Россию! – срывается только единственный протест с языка моего соседа, новоявленного Вальтера Голяка.
Солдаты кайзера с презрением прошли мимо него: у будущего «астраханца» не оказалось и шашки, которую он утратил в том же славном бою, в воротах Эрзерума.
У меня в кармане лежал крошечный браунинг, имевший свою небольшую историю. В 1915 году, в г. Карсе, из него застрелилась молоденькая сестра милосердия. Военный следователь, произведя следствие и не найдя никаких признаков чьей-либо виновности в трагической смерти девушки, направил дело на прекращение, приложив браунинг в качестве вещественного доказательства. Дело прекратили. У покойной не нашлось родственников, которым можно было бы передать револьвер, и он пролежал в прокуратуре до 1918 года. При расформировании суда я был назначен председателем комиссии по сортировке и рассылке вещественных доказательств. За неимением у меня револьвера я взял эту смертоносную, бесхозяйную крошку себе.
– Zeigen sie, bitte, ihre Waffen[9], – просопел толстомордый немец, уставив в меня свои бесцветные глаза.
Я запустил руку в карман кителя и готов был вынуть стальное бебе, как вдруг раздался громкий окрик лейтенанта:
– Da befinden sich die Flinten[10].
Вихман стоял перед громадными сундуками полковника и молотил по ним своим стэком.
Солдаты, оставив меня в покое, бросились к начальнику.
Старик, перепуганный до смерти, силился заслонить от немцев свое добро.
– Я… я отставной, – жалобно лепетал он. – Еду в Ростов, чтобы купить себе, например, шубу на зиму, а не воевать… Боже упаси меня на склоне лет заниматься этакой глупостью… Я совсем статский человек.
Лейтенант, не обращая внимания на вопли старика, приказал солдатам вскрыть сундуки. Те хотели было уже ломать крышки, как полковник дрожащими руками вынул откуда-то из-за пазухи ключи и обнажил свое богатство перед изумленными зрителями. Один сундук был сплошь набит кардонками с парфюмерией, другой – бязью и сукнами. Раскрыли корзины – там всевозможные предметы роскоши, какие за бесценок сбывались в Тифлисе русскими. Среди груды безделушек белело громадное страусовое яйцо в серебряной оправе.
– Der Kaufmann?[11] – спросил лейтенант, всматриваясь в полковника.
Переводчик повторил вопрос по-русски.
– Что вы, что вы! Тридцать лет служил вере, царю и отечеству и ни разу не посрамил чести мундира этаким делом.
– Зачем же все это везете? У вас целый магазин.
– Видит господь бог, каюсь: думал в Ростове или на Кубани променять все это на хлеб. Семья у меня, что батальон… Внуки, племянники… Все голодают в Тифлисе.
– Спекулянт! – презрительно процедил сквозь зубы нищий подпоручик.
Презрительно махнул рукой и лейтенант.
Солдаты отошли от старика, который с необычной для его лет живостью начал перевязывать веревками свой багаж.
Я за время этой истории успел-таки спрятать за голенище сапога свой миниатюрный браунинг.
Когда обезоружение кончилось, нас, офицеров, – всего набралось душ полтораста, – вывели под конвоем на пристань.
– Ein, zwei, drei… Пересчитали. Затем усадили в катера.
– Бабушка! Погадай-ка, куда нас везут? – крикнул толкавшейся на пристани нищенке «некто в белом». Так: за время пути зубоскалы прозвали одного прапора, который днем ходил в нижней рубахе, ночью – в светлой офицерской шинели.
Старуха грустно покачала головой.
– Ох, голубчики родненькие! Онодысь тоже вот этак партию увезли… Сказывают, всех застрелили супостаты. Не без того, как на расстрел вас везут.
Для усиления впечатления бабка начала вытирать слезы со своих красных глаз. Однако ни ее словам, ни ее слезам никто не верил.
– Что за чушь! За что нас на расстрел? Кажется, пока мы ничего не сделали худого немцам. И что значит вся эта глупая история?
В городе нас выстроили в две шеренги, повернули направо и повели в комендатуру. Человек шесть или семь солдат конвоировали внезапных пленников.
Из среды конвоиров выделялся один, с круглым кошачьим лицом и длинными усами. Это был поляк. Он то и дело покрикивал на офицеров без всякого повода, ругался на ломаном русском и на ломаном же немецком языках, а однажды даже замахнулся прикладом на нашего судейского генерала Забелло.
Полячок точно радовался случаю, когда он мог безнаказанно глумиться над русскими.
– Ты такой же славянин, как и мы, – сказал я ему по-немецки, – а поступаешь с нами гораздо хуже, чем немцы, общие враги славянства.
Гоноровый пан несколько утихомирился. Разумеется, не от того, что я пристыдил его за хамское обращение с беззащитными братьями по крови, а из опасения, как бы я, зная по-немецки, не пожаловался его начальству.
В комендатуре нас продержали добрых два часа, а то и более. Потом опять водворили на пароход и оставили там на ночь, воспретив выходить даже на пристань. Три часовых заняли посты у сходней. Поляк опять стоял тут. Не чувствуя низости своего начальства, он опять хамил и даже нацеливался в тех, кто свешивался за борт. – Ну и мерзавец! – возмущались пленники. – Уж пусть бы безобразничали немцы, было бы не так досадно: дрались с нами, наши враги. А этот ведь поляк! Брат по крови! Эх ты, растуды тебя славянская идея, – стоило ли сражаться во имя твое.
Утром снова мытарство через керченскую бухту в комендатуру. На этот раз все выяснилось.
Весь сыр-бор загорелся из-за «астраханцев». Узнав от капитана, что на пароходе имеется худо ли, хорошо ли организованная офицерская группа, немцы всполошились. Они боялись добровольцев, которые уже хозяйничали по ту сторону залива. Название «Астраханская армия», в которую ехала организованная группа, для керченских немецких властей пока еще не говорило ничего, так как они не совсем хорошо знали затеи Краснова и своего высшего командования.
Снеслись по радио с Киевом, с Тифлисом и, быть может, с Новочеркасском, узнали, что за Астраханская армия, после чего разрешили всем следовать дальше. Оружия, однако, не вернули. Не вернули к себе и нашего доброго расположения, о чем немцы, наверно, мало сожалели. Беспричинный арест, унизительные прогулки по городу под конвоем, придирки поляка, наряженного в прусскую фуражку, – все это оставило после себя скверный осадок.
– Готовят мстителей! – злобствовал нищий вояка.
Богатый отставной полковник, напротив, призывал на их головы благословение, довольный, что они не реквизировали его товара.
Мы продолжали путь.
В Бердянске новая немецкая штука. С каждого пассажира потребовали по 50 копеек за разрешение сойти на берег за покупкой провизии.
А в Мариуполе, когда пароход уже поднял сходни, какая-то баба истерично вопила по нашему адресу и грозила кулаками с пустынной пристани:
– Поганое офицерьё! Сичас ваша взяла, но думаете надолго? Скоро конец вашему царству, кровопийцы… В море вас всех перетопим, ироды иродовские, анафемы анафемские.
Под аккомпанемент этого сквернословия, извергаемого Фурией, мы направились к Таганрогу.
III. Столица вольной Кубани
В Екатеринодаре, в столице, рожденной после Февральской революции Вольной Кубани, кипела жизнь как никогда.
Полтора месяца тому назад Добровольческая армия очистила город от большевистских войск и сделала его своим временным центром.
Притиснутые к стенке в период полугодового властвования большевиков, сытые буржуазные слои населения снова начинали расцветать в лучах блеснувшего для них старого режима. Равным образом, весь громадный тыл маленькой армии Деникина, соскучившийся по городской жизни в период скитания по задонским степям и теперь обосновавшийся в жизнерадостном городе, спешил вознаградить себя с лихвою за старое, за новое, за три года вперед.
Бесчисленные обломки старого режима, – генералы, гвардейские офицеры, всевозможные администраторы, – выражаясь древнерусским языком, всяких чинов люди, – хлынули сюда волной из Закавказья, гетманской Украины и других мест, проведав, что тут может быть пожива. Территория деникинского государства пока еще ограничивалась частью Кубани (в южной ее половине еще хозяйничали большевики) и крошечной Черноморской губернией, тоже не в полном объеме. Но всякий «бывший человек» рассчитывал здесь на то же благополучие, какое имел в старой России.
Когда я прибыл в Екатеринодар в середине сентября[12], меня просто ошарашила здешняя политическая атмосфера, особенно после Закавказья.
В меньшевистской Грузии, где жизнь хотя и напоминала сплошной карнавал, где царила самая разнузданная спекуляция и где торгаши купались как сыр в масле, слово «свобода» все-таки склонялось во всех падежах и носилось, как дух божий, над бездной. В Тифлисе глаз присмотрелся и к красным флагам, и к портретам Маркса, с которыми оборванные, голодные грузинские добровольцы и милиционеры беспрерывно манифестировали, в сопровождении разнаряженных буржуазных зевак, мимо шумных ресторанов и роскошных магазинов. Там лились красивые речи с балконов, с автомобилей, с тумб, и разные Чхенкели, Гегечкори, Жордании упивались до самозабвения пышными фразами о счастии человечества под знаменем меньшевизма.
– Батюшки! Кого я вижу… Добрый день, товарищ Хейфец! – радостно закричал я, увидя на Екатерининской улице, недалеко от вокзала, своего закавказского знакомого.
Этот Хейфец, служащий одного из лазаретов Красного Креста, в 1917 году занимал пост председателя Совета рабочих и солдатских депутатов в г. Эрзеруме.
– Тсс… что вы, что вы… здесь ведь не Турция… Разве можно здесь говорить «товарищ»? Тут за этакое слово в расход выведут. Вы только что приехали сюда, что ли?
– Только что.
– Ну, так держите язык за зубами насчет того, что происходило в Эрзеруме. Тут не только мне всыплют, но и вас по головке не погладят за то, что вы, прокурор, работали в полном согласии с нами.
– Да что, разве здесь развилось такое черносотенство?
– Не приведи бог. Поживете – увидите. Все старье, вся заваль и гниль, все обиженные революцией, все выгнанные со службы еще при Керенском, тучами налетают сюда и приносят самую ярую ненависть даже к порядкам временного правительства.
– А это что за странные субъекты по той стороне улицы? Как будто офицеры, но с какими-то двухцветными погонами и ужасающими нашивками на рукаве?
– Это корниловцы. Так сказать, Добровольческая гвардия. Половина погона у них красная. Означает, что, мол, мы – борцы за свободу. Другая половина черная. Это, видите ли, траур по свободе, загубленной большевиками. Красная шапка, надо понимать, символизирует конечную победу свободы. Так установил покойный Корнилов еще в 1917 году. Теперь же о свободе здесь не рекомендуется заикаться.
Над городской комендатурой развевался трехцветный флаг.
– Если вы, г. полковник, приехали поступать в армию, то извольте немедленно отправиться к дежурному генералу, – заявил мне комендантский адъютант, тоже в какой-то экзотической форме.
– Я пока никуда поступать не собираюсь.
– Дело ваше. В таком случае через десять дней извольте покинуть пределы, занимаемые Добровольческой армией.
– Но если я поступлю на частную службу или по ведомству просвещения?
– Главнокомандующий отдал приказ о мобилизации решительно всех офицеров.
– Позвольте, армия называется Добровольческой. По логике вещей она должна комплектоваться теми, кто добровольно поступает в нее.
– Вы – офицер и обязаны исполнить долг перед родиной, – довольно резко возразил мне поручик.
Я вышел на главную улицу, название которой за пять последних лет менялось трижды. До 1913 года она называлась Красной, но после 300‑летнего юбилея Дома Романовых отцы города переименовали ее в Романовский проспект. В период революции, разумеется, ей возвратили прежнее крамольное имя.
На Красной – толпы офицерства, всех родов оружия, всех полков и всех чинов. Одни в новенькой, с иголочки, форме; они блистают, как мотыльки, на осеннем солнышке. Другие – резкий контраст. В рваных рубахах и неуклюжих интендантских сапогах с разинутыми пастями на носках.
Вся эта орава, покамест безработная, гудит, волнуется, делится рассказами о своем недавнем прошлом. Больше же всего публику беспокоит вопрос, где бы голову преклонить на ночь. Город безнадежно забит приезжим людом. Армянские беженцы, вывезенные, кажется, из Трапезунда, расположились табором возле своей церкви.
По временам в офицерских группах, которые то лавиной катятся по улице, то останавливаются где-нибудь на перекрестке, слышны довольно оригинальные разговоры.
– Вот в Астраханской платят, так платят!
– Где? Где?
– В Астраханской. Там ротный получает триста рублей.
– Но ведь она, говорят, с немецкой ориентацией…
– Господа, послушайте новость: только что вышел приказ об упразднении в Добровольческой армии подполковничьего чина. Будет, как раньше в гвардии. Шутка ли: теперь из капитанов можно прямо махнуть в полковники.
– Так как, Женя, махнем в Астраханскую?
– Повременим. Здесь можно спекульнуть на чине. Я ведь капитан.
Патриотический порыв редко звучал среди этих практических рассуждений. Массы офицерства, не разбираясь, для чего генералы затеяли гражданскую войну, смотрели на нее как на продолжение мировой, настоящих целей и причин которой они тоже не понимали, но от которой, худо ли, хорошо ли, но кормились.
Эта безыдейность рельефнее всего сказывалась в стремлении каждого занять тыловую должность. Термин «ловчить», т.е. всеми правдами и неправдами избегать отправки на фронт, выработался в период бессмысленной мировой бойни. Теперь и здесь «ловчили» по инерции.
Только офицеры-аристократы или дети помещиков и капиталистов хорошо понимали истинную сущность гражданской войны. Под видом спасения «святой, великой России» шла борьба за их привилегии, за их земли, банки, фабрики, за их вишневые сады и многоэтажные дома. Но этот убежденный, идейный элемент давно уже привык к тому, чтобы в борьбе за его благополучие подставляла свои бока под вражеские удары голытьба, и считал себя вправе занимать должности только в штабах, комендатурах, в административных учреждениях, – словом, в безопасном тылу.
В общем, в Екатеринодаре никто из пришлого люда не рвался на фронт, к великому ужасу матерых добровольцев, уже понюхавших пороха гражданской войны.
Основание Добровольческой армии положил бывший верховный главнокомандующий генерал М.В. Алексеев. После Октябрьской революции он прибыл на Дон и 2 ноября выпустил свое воззвание к офицерству о необходимости войны с большевиками. 19 ноября на Дон прибыл бежавший из Быхова ген. Корнилов, которого донские «демократические» власти сначала встретили не особенно любезно.
– Добро пожаловать, – приветствовал его атаман Каледин, – …на два дня проездом[13].
Тогдашние руководители донского казачества, сами не признававшие Октябрьского переворота, все-таки боялись запятнать себя союзом с одиозным генералом.
Однако общая опасность большевизма сблизила Корнилова и Каледина. Началось формирование Добровольческой армии. Дело шло туго. Никому более не хотелось воевать.
В Ростов набежало до 16 тысяч одних только офицеров, но из них в армию записалось сначала лишь 200—300 человек, да и те избегали боевой работы.
– Записи есть, бойцов нет! – говорил Корнилов[14]. Охотнее «доброволились» юнкера, кадеты, гимназисты, студенты, все, в ком бурлила молодая кровь и чья кипучая энергия искала выхода в какой-нибудь авантюре.
Навербовав в Ростове тысячи три разного сброда, Корнилов и Алексеев предполагали было отсюда начать «освобождение России от красной нечисти». Обстоятельства сложились так, что 10 февраля им самим пришлось освободить от своего присутствия Ростов и удалиться со своим отрядом в задонские степи.
О завоевании России не приходилось думать. У добровольческих вождей одно время даже возникала мысль пробиться вдоль берега Каспийского моря в Персию. Но ее откинули, надеясь, что отрезвится от большевистского угара казачество.
Ожидая всеобщего восстания кубанцев, Корнилов провел своих добровольцев до Екатеринодара, штурмовал город, но неудачно, при чем и сам погиб во время боя. Остатки его сброда, под начальством Деникина, бежали обратно в задонские степи.
Этот набег на Кубань был окрещен «Ледяным походом» и описан А.А. Сувориным, таскавшимся в корниловском обозе, подобно куче других отребьев старого режима.
Весеннее восстание донцов и помощь, оказанная им немцами, спасли Добровольческую армию от неминуемой гибели. Дон сорганизовался под главенством Краснова в самостийное государство. Добровольцы, сидя за его спиной, отогрелись, отдохнули, подкрепились бродячими шайками партизан и летом совершили второй набег на Екатеринодар, на этот раз весьма удачный. Отрезанные от центра, благодаря восстанию донцов, красные войска, хотя и многочисленные, но дезорганизованные, без опытных командиров и руководителей, отступили к югу, ближе к Тереку.
В тот момент, когда я прибыл в столицу Кубани, Добровольческая армия упивалась своим блестящим успехом, который омрачали только козни кубанских самостийников.
Пробудившийся, в период временного правительства, казачий сепаратизм на Кубани вылился в более острую форму, чем в других местах, благодаря тому, что значительная часть кубанского казачества – малороссы. Когда в начале 1918 года волна большевизма захлестнула и Екатеринодар, кубанский атаман Филимонов, войсковое правительство во главе с эсэром Л.Л. Бычем и правительственный отряд казаков и горцев под командой Покровского удалились из города. Вскоре эта бродячая кубанская государственность встретилась с отрядом Корнилова. 17 марта в станице Ново-Димитриевской под грохот орудий состоялось совещание кубанских и добровольческих вождей, после чего отряд Покровского влился в армию Корнилова.
Вот содержание документа, который был подписан в Ново-Димитриевской и который породил весьма сложные взаимоотношения между Кубанью и Добровольческой армией:
1. Ввиду прибытия Добровольческой армии в Кубанскую область и осуществления ею тех же задач, которые поставлены кубанским правительством отряду, для объединения всех сил и средств, признается необходимым переход кубанского правительственного отряда в полное подчинение генерала Корнилова, которому предоставляется право реорганизовать отряд, как это будет признано необходимым.
2. Законодательная Рада, войсковое правительство и войсковой атаман продолжают свою деятельность, всемерно содействуя военным мероприятиям командующего армией.
3. Командующий войсками Кубанского края с его начальником штаба отзываются в состав правительства для дальнейшего формирования постоянной Кубанской армии.
В минуту смертельной опасности кубанские политики вручили свою реальную силу добровольческим генералам, т.е. кастрировали себя бесповоротно. После соглашения в Ново-Димитриевской они уныло поплелись в обозе Добровольческой армии. Когда же последняя, спустя полгода, заняла, наконец, Екатеринодар, Рада и правительство въехали в свою столицу скорее в качестве трофеев Деникина, нежели в роли победителей.
Но им хотелось царствовать, устраивать свою казачью государственность, даже невзирая на то, что территория Вольной Кубани сейчас совпадала с территорией Добровольческой армии и что их войско по-прежнему подчинялось Деникину. На дипломатическом языке такое соотношение двух политических организаций называлось союзом; на деле получилась конкуренция и свалка.
На знамени Добровольческой армии, в пику домогательствам окраин, красовался лозунг:
– Единая, великая, неделимая.
Кубанские казачьи политики добивались, самое минимальное, широчайшей автономии для своих областей.
В Доброволии, невзирая на показной либерализм Корнилова, с самого начала, даже среди бойцов, стало преобладать сугубо черносотенное направление.
Казакоманы, по большей части, были порождение керенщины.
Добровольцы, воспитанные во время двух походов в чудовищной ненависти к большевикам, по инерции ненавидели и «полубольшевиков», к числу которых они относили всех либерально мыслящих людей, в том числе и казачьих политиков. Последние же, как пародия на эсэров и меньшевиков, были соглашателями по натуре, готовыми соглашаться даже и с Советской властью, если бы она обещала им княжить и володеть в своем казачьем государстве.
– Священная война против большевиков до победы! – кричали добровольцы-фронтовики.
Тыловые герои Добровольческой армии, совершившие оба похода в обозе, отличались еще большим воинственным пылом и прямо-таки зоологической ненавистью к большевикам.
Пришельцы, особенно из Закавказья, с удивлением слушали непонятные им рассказы «первопоходников» о той кровожадной жестокости, с которой армия Корнилова сражалась против красных войск.
– «По безобразной толпе большевистской сволочи… Прицел такой-то… Рота, пли!» Иначе мы, ротные, и не командовали в походе, – с нездоровым сладострастием похвалялся мне один, уже не молодой, образованный офицер, однако совсем потерявший свою индивидуальность среди этого опьяненного кровью люда.
Из уст в уста перекочевывали рассказы о подвигах во время Ледяного похода одной из многочисленных женщин-амазонок, баронессы Бодэ, которая собственноручно приканчивала решительно всех пленных красногвардейцев.
Бросалась пришельцам в глаза и другая особенность добровольцев, еще более резкая, так как задевала самолюбие новичков. Прославляемые выше меры прессою участники кубанских походов, особенно первого, уже считали себя спасителями отечества. Хотя красный медведь даже и на Кубани еще далеко не был затравлен, но эти господа уже претендовали на лучшие куски его шкуры. Наплыв пришельцев, особенно старых спецов, обескураживал их. Каждый боялся, что кто-либо из новичков, но более опытный служака, займет его место.
Больше всего дрожали за свое положение должностные лица военно-административной службы. В корниловской армии, пока она одиноко блуждала по степям, назначение на должности происходило чисто случайно. Познания, опыт, тем более нравственные качества не играли никакой роли. Надо было заткнуть дыру, и в нее совали первого попавшегося. Студент-недоучка делался старшим врачом, прапорщик из околоточных – военным следователем.
Теперь, с наплывом людей, было из кого выбирать. Поэтому добровольцы-тыловики не очень-то мило встречали новичков.
Ведь могут отбить должность. Конкуренты!
– Бог вас знает, где вы были, пока мы тут создавали русское государство! Может, вы в это время у большевиков служили, а теперь подавай вам места. Дудочки!
Так нарождался «добровольческий сепаратизм», наделавший впоследствии не мало вреда белому стану.
IV. Верхи Доброволии
Приехав в Екатеринодар с небольшим запасом денег, я, к счастью, довольно удачно нашел свободную комнату у своих знакомых, родителей уже гремевшего теперь вовсю полковника А.Г. Шкуро.
Самого препрославленного героя я еще не знал, с семьей же его познакомился в 1917 году, в самом начале революции, когда я здесь провел два месяца по своим служебным делам и когда будущая знаменитость воевала где-то на германском фронте в чине есаула.
Отец «народного героя», старый «дид», отставной войсковой старшина Григорий Федорович Шкура, личность тоже в своем роде замечательная. Он привлекал внимание всякого как своим внешним видом, так и своей, необычной для его лет, живостью манер, болтливостью языка и чисто хохлацким, лукавым юмором.
У старика, ветерана войны 1877 года, одна нога была укорочена, и он ходил, точнее бегал, на костыле. Точно так же не все обстояло благополучно с левой рукой, которую он носил на перевязи. Голый, морщинистый лоб «дида» украшала пробоина, видимо, след турецкой пули.
Этот престарелый калека всегда кипел, как щелок, и минуты не мог посидеть на одном месте. То он появлялся на базаре среди торговок, ругая дороговизну, то ловил на перекрестках молодых офицеров и держал к ним речь на политические темы. Так как его органы слуха от старости тоже имели кой-какие дефекты, то разговор с ним сразу же превращался в крик и привлекал внимание городовых, что не смущало деда и не прекращало словоизвержения.
Старый Шкура жил зажиточно. Помимо большого офицерского надела земли в районе станицы Пашковской, подле Екатеринодара, он имел приличный дом-особняк в городе, на Динской улице. Средства позволили ему выстроить два одноэтажных дома и своему старшему сыну Андрею на Крепостной улице, близ берега Кубани.
Обрадовавшись мне как новому собеседнику, старик сейчас же поспешил рассказать о своих злоключениях в период господства Советской власти в Екатеринодаре.
Он отлично владел обоими языками, русским и украинским, причем «до революции в интеллигентном обществе говорил только по-русски. В марте же 1917 года в нем вдруг проснулся хохол-самостийник, вернее, он стал изображать из себя такового, и везде и всюду заговорил только по-украински. Теперь, когда на Кубани царило двоевластие, раздвоился и старый Шкура, то тараторя на одном языке, то на другом, сплошь и рядом вклеивая русские слова в украинскую речь и наоборот.
– Як Андрюшка начав воюваты, знакомые хлопци из Совдепа мне бачут: «Григорий Хведорович! Втикай: заберут у темницю». Я тоды узяв у сусида пипа рясу, перерядився так и сев у поезд. Ой, лихо, думаю, меня всякий чоловик знае. Дуже приметен. Тильки выручила судьба. Тоды не было фотогену, у вагонах була тьма кромешная, а жарко, як упекли. Жинки товкают меня: «У, пип, бисов сын, живодер». Мовчу. Ти още пуще. «Прошло ваше царство, долгогривые». Все время мовчу. Так и домандровал до Новороссийска.
В Новороссийске его приютил знакомый еврей-шапочник и скрывал в самых непотребных местах до конца господства большевиков.
– Почему у вас стены и пол пробиты вроде как взрывом?
– А це було прежде. Приходят до мене красногвардейци. Подавай, бачут, старый, рушници. Один дуже пьяный, в руках гранату держит. «Баламут ты этакий, брось цю штюку». Вин дурной и в самом дели бросыв на пол. Дымом заволоклась уся хата. Я вылетел на балкон як птиця.
Далее старик добавил, как он, очухавшись, бросился бежать из дому, однако прихватив узелок с золотыми монетами, как обронил в саду это сокровище и утерял его навеки.
– Скильки там було карбованцив… Прадиды копили, и диды… Усе пропали. Мабуть, красногвардейци взяли. Сто болячек им у спину.
Тут он начал весьма неискренно жаловаться на свою теперешнюю скудость.
Днем старик почти всегда пропадал из дому. Вечером он возвращался с целым ворохом всевозможных сплетен и базарных слухов, которыми угощал своих домашних.
Однажды «дид» вернулся необычайно взволнованный.
– Нет, это безобразие! – кричал он, еще прыгая по саду и приближаясь к веранде, на которой я сидел в плетеном стуле.
– Безобразие! – повторил он, тряся своей маленькой, ощипанной головой, за невозможностью размахивать руками, из которых одна действовала костылем, другая беспомощно висела на перевязи.
– Вы знаете… Нехай бис его забере. Этот наш батька атаман кубаньский, бисов сын Хвилимонов… моего Андрюшку хочет суду предать за грабежи. А? Як вы кажете?
Я сделал вид, что необычайно удивлен и даже возмущен в лучших своих чувствах, хотя о подвигах знаменитых «волков», шкуринских партизан, много наслышался еще в Закавказье.
– Нет, это я так не оставлю… Я знаю, что треба робыть! – не унимался «дид», усаживаясь в кресло.
– Я пийду к нему, этому… как его… Хвилимону или, мабуть, Лимону и побачу с ним. Я брехну ему в лицо: «Александр Петрович! А ты помнишь, когда ты служил у меня в сотне хорунжим и прокутил сто рублей казачьего жалованья? Я предал тебя суду али нет? Не предал, а покрыл грех. Свои карбованци за тебя выложил. А ты что теперь хочешь зробыть с моим Андрюшкой».
«Дид» на другой день исполнил задуманное.