© «Центрполиграф», 2024
© Художественное оформление «Центрполиграф», 2024
При Чикамауга
Солнечный осенний день склонялся к вечеру. Ребенок вышел из своего убогого жилища в поле и, никем не замеченный, дошел до леса. Он был упоен совершенно новым для него чувством свободы, отсутствием надзора. Он был счастлив. Перед ним открылась дверь к приключениям и самостоятельным исследованиям. Ибо дух, живший в этом мальчике и в течение тысячелетий одухотворявший его предков, был воспитан для великих дел – для открытий и побед. Его раса от самой колыбели с боем отстаивала свое существование, пробила себе путь через два материка и, переправившись через океан, проникла вглубь третьего.
Это был мальчик лет шести, сын бедного фермера. Его отец в юности был солдатом; он сражался с нагими дикарями. Но воинственный дух не угас в фермере за время его мирной жизни. Раз зажженный, воинственный дух уже никогда не гаснет. Он любил книги о войне и батальные картины. А мальчик был уже настолько смышлен, что сумел сделать себе из планки деревянный меч.
Этим оружием он и размахивал сейчас с храбрым видом, как и подобает потомку героической расы; останавливаясь время от времени на освещенных солнцем полянках, он принимал напыщенно-воинственные позы, виденные им в книжках с картинками. Поощренный легкостью, с которой он побеждал невидимых врагов, пытавшихся препятствовать его продвижению вперед, в лес, он совершил свойственную многим полководцам ошибку: поддался азарту преследования и оказался слишком далеко от своей базы. Он пришел в себя, когда очутился на берегу широкого, но не глубокого ручья и увидел, что его быстрые воды преграждают ему путь к преследованию врага, очевидно перебравшегося через него с непостижимой легкостью. Но это не обескуражило юного воителя; дух его предков, переплывших океан, жил в этой маленькой груди, непобедимый и неукротимый. Он увидел в одном месте на дне ручья лежавшие довольно близко один к другому камни; прыгая по ним, перебрался на другой берег и, размахивая своим мечом, пустился догонять воображаемого трусливого врага.
Теперь, когда сражение было уже им окончательно выиграно, благоразумие требовало, чтобы он вернулся к маме… то бишь к базе своих военных операций. Увы! Подобно многим знаменитым полководцам и даже величайшему из них, он не смог ни «обуздать свой боевой пыл», ни понять, что «подвергнутая грандиозному искушению судьба покинет и самого великого героя».
В нескольких шагах от берега он встретился вдруг лицом к лицу с новым и более страшным врагом: на тропинке, по которой он шел, сидел на задних лапках заяц; он грозно сидел прямо поперек тропинки, вытянув кверху длинные уши и свесив передние лапки.
С криком испуга мальчик повернул назад и побежал; он бежал, не разбирая направления, призывая на помощь маму, плача и спотыкаясь; терновник беспощадно рвал его нежную кожу, маленькое сердце его усиленно билось от страха; он бежал задыхаясь, ничего не видя от слез, застилавших ему глаза.
Больше часа блуждал он, заплетаясь ногами, в густом кустарнике, пока наконец не улегся, обессиленный, в узком пространстве между двумя огромными камнями, в нескольких шагах от ручья. Он все еще сжимал в руке свой игрушечный меч – теперь уже не оружие, а верного товарища. Он плакал, обливаясь слезами, пока не уснул.
Лесные птицы весело распевали над его головой; белки, распуская пушистые хвосты, прыгали с дерева на дерево, без сожаления сдирая с них кору, а где-то вдали раздавались странные заглушенные громы, словно это дятлы били в барабаны, празднуя победу природы над дитятей ее извечных поработителей. А за лесом, на маленькой ферме, где белые и негры, полные беспокойства, спешно обыскивали поля и живые изгороди, сердце матери обливалось кровью за пропавшего ребенка.
Часы шли. Ребенок проснулся и встал на ноги. Вечерняя сырость пронизывала его до костей, и надвигающийся мрак наполнял его сердце страхом. Но он отдохнул и теперь не плакал больше. Повинуясь слепому инстинкту, побуждавшему его действовать, он стал пробираться сквозь окруживший его густой чащей кустарник и вышел на более открытое место; справа от него был ручей, слева – пологий холм, поросший редкими деревьями; все тонуло в вечерних сумерках. Легкий туман, как призрак, поднимался над водой. Туман испугал мальчика. Вместо того чтобы опять перейти через ручей и пойти обратно в том направлении, откуда он пришел, мальчик повернулся к ручью спиной и пошел вперед, к темному обволакивающему лесу.
Вдруг он увидел перед собой какое-то странное движущееся существо; это могло быть какое-нибудь большое животное – собака или свинья, возможно, что это был медведь. Мальчик видывал медведей на картинках, но не знал о них ничего дурного; он был даже не прочь познакомиться с мишкой поближе. Но что-то в очертаниях или движениях странного существа – какая-то жуткая неуклюжесть – подсказало ему, что это не медведь, и любопытство у него сменилось страхом.
Он остановился; но по мере того как странное существо приближалось, мужество возвращалось к мальчику. Он убедился, что у странного животного не было, во всяком случае, этих длинных и так грозно вытянутых ушей, как у зайца. Быть может, мальчик бессознательно почуял в раскачивающейся, неловкой походке существа что-то знакомое. Прежде чем существо приблизилось к нему настолько, чтобы разрешить его сомнения, он увидел, что следом за ним идет второе, третье – целый ряд таких же существ. Они были и справа, и слева; все открытое пространство полянки казалось живым от множества копошащихся тел, и все они двигались по направлению к ручью.
Да, это были люди! Но они ползли на руках и коленях. Одни перебирали руками, волоча за собой ноги, другие передвигались на коленях, и руки их висели неподвижно по бокам. Некоторые из них пробовали подняться, однако при каждой попытке падали. Все их движения были неестественны, каждый двигался по-своему, и общее у них было только то, что все они продвигались, шаг за шагом, в одном и том же направлении. Поодиночке, парами или маленькими группами – они двигались в густых сумерках; иногда останавливались, и в это время другие медленно выползали вперед; потом возобновляли свое движение и остановившиеся. Их были десятки, сотни, и они покрывали собой все пространство, которое только можно было охватить глазом сквозь сгущавшийся мрак. Темный лес, видневшийся за ними, казалось, таил их в себе в несметном количестве. Самая земля около ручья словно шевелилась.
Один из тех, которые остановились, больше не двинулся. Он лежал недвижимый. Некоторые, остановившись, делали странные жесты руками, поднимая и опуская их, или хватались за голову, или поднимали ладони кверху, как люди в церкви иногда, во время общей молитвы.
Но не все это заметил ребенок; подметить все это мог бы только более опытный наблюдатель; мальчик видел только, что это были взрослые мужчины, но ползли они, как маленькие дети. Так как это были люди, то их нечего было бояться, хотя некоторые из них были одеты в какие-то странные, невиданные им раньше костюмы. Теперь мальчик свободно расхаживал среди них, с детским любопытством заглядывая им в лица.
Лица их были поразительно бледны, а у многих они были покрыты красными полосами и пятнами. Это, в связи с их причудливыми позами и смешными движениями, напомнило ему клоуна с размалеванной физиономией, которого он видел прошлым летом в цирке. Он засмеялся, глядя на них. А они все ползли и ползли, эти искалеченные, окровавленные люди, безучастные, как и он, к трагическому контрасту между его смехом и их собственной мрачной серьезностью.
Для него это было забавное зрелище. Взрослые на ферме его отца нередко ползали на руках и на коленях, чтобы позабавить его, и катали его на себе, изображая лошадей.
Мальчик подошел к одному такому ползущему существу со спины и ловким движением оседлал его. Человек упал навзничь, потом поднялся, злобно сбросил мальчугана на землю, как это сделал бы жеребенок-двухлеток, и повернул к нему свое лицо. На этом лице не было нижней челюсти, а между верхними зубами и горлом зияла огромная красная дыра, из краев которой висели куски мяса и торчали обломки костей; неестественно выдавшийся нос, отсутствие подбородка и злые глаза придавали человеку вид хищной птицы, которая окрасила себе горло и грудь кровью своей жертвы.
Человек поднялся на колени; ребенок встал на ноги. Человек погрозил мальчику кулаком; ребенок, наконец испугавшись, подбежал к ближайшему дереву и спрятался за него. Теперь его положение представилось ему более серьезным. А ползучая масса тащилась, медленно и с трудом передвигаясь, как в какой-то отвратительной пантомиме; она скатывалась с откоса к ручью, как стая больших черных жуков, без единого звука, в глубоком, абсолютном молчании.
И вдруг вся эта кошмарная картина ярко осветилась. За стеною деревьев, которыми порос тот берег ручья, вспыхнул какой-то странно красный свет, и стволы и ветки деревьев обрисовались на его фоне черным кружевом. Свет озарил ползунов, и от них пошли чудовищные тени, повторявшие в карикатурном виде их движения на освещенной траве. Свет упал на их лица, подкрасил бледность и сделал еще темнее красные пятна, которыми они были испещрены. Свет заискрился на пуговицах и других металлических частях их одежды. Ребенок инстинктивно повернулся в сторону все разгоравшегося огня и стал спускаться с откоса вместе со своими ужасными спутниками.
Через несколько минут он прошел сквозь всю толпу (это был не бог весть какой подвиг, если принять во внимание, что он шел, а они ползли) и очутился во главе их. Он все еще продолжал держать в руке свой деревянный меч. Теперь он с важностью принял на себя предводительство этим войском, приспособляя свои шаги к темпу его движений и оборачиваясь от времени до времени, как бы для того, чтобы убедиться, что его войско не отстает от него. Можно сказать, что никогда еще не было ни такого предводителя, ни такого войска.
На небольшом пространстве, суживавшемся по мере приближения этого ужасного шествия к ручью, валялись, тут и там, различные предметы, которые не вызывали в уме предводителя ровно никаких ассоциаций и ни на что не наводили его мысль. Здесь какое-то одеяло, туго скатанное в трубку, сложенное пополам и связанное на концах ремешком, там – тяжелый ранец, тут – сломанное ружье, словом, такие вещи, которые находят на пути отступающих войск и которые равносильны «следу», который оставляет удирающий от охотников зверь.
Болотистый берег ручья был истоптан ногами людей и лошадиными копытами, и земля около ручья превратилась в грязь. Более опытный наблюдатель заметил бы, что следы людей шли по двум направлениям и что войска прошли здесь дважды – сначала наступая, потом отступая. Несколько часов назад эти искалеченные полумертвые люди вместе со своими более счастливыми и теперь далекими товарищами вошли в лес; их было тогда несколько тысяч. Победоносные батальоны, разбившись на отдельные кучки, прошли мимо мальчика с обеих сторон – чуть не наступая на него, – в то время, когда он спал. Шум их шагов и бряцание их оружия не разбудили его. На расстоянии, может быть, брошенного камня от того места, где он спал, произошло сражение; но он не слышал ни ружейной трескотни, ни грохота пушек, ни громовой команды начальников. Он проспал все это, сжимая свой маленький деревянный меч, столь же безучастный к величию борьбы, как воин, навсегда почивший на поле сражения.
Огонь, сверкавший за стеною леса, на том берегу ручья, залил теперь светом, отражаясь от полога собственного дыма, всю местность. Извилистую линию тумана он превратил в золотые пары. Вода сверкала красными бликами; красными были и камни, торчавшие из воды. Но это была кровь, которой запятнали их менее тяжело раненные, пробираясь через них.
Мальчик теперь быстро перепрыгивал с камня на камень. Он спешил на пожар. Перебравшись через ручей, он обернулся, чтобы посмотреть на свое войско. Авангард его добрался до берега. Те, которые были посильнее, дотянулись до самой воды и погрузили в нее свои лица. Три или четыре из них лежали без движения, опустив в воду всю голову. Казалось, что у них вовсе нет голов. Глаза ребенка загорелись при виде этого восторгом: уж больно это было смешно! Когда эти люди утолили свою жажду, у них не хватило сил ни на то, чтобы отодвинуться от воды, ни на то, чтобы удержать голову над ее поверхностью, и они захлебнулись. Позади них, на полянке, предводитель видел столько же бесформенных фигур, как и раньше; но теперь далеко не все из них шевелились. Он замахал им своей фуражкой, чтобы подбодрить их, и с улыбкой указал им своим мечом в сторону путеводного огня – это был огненный столп для этого необычайного исхода.
Полный доверия к преданности своих последователей, он углубился в лес, легко пересек его благодаря иллюминации, перелез через забор, перебежал через поле, оглядываясь и играя со своей тенью, и так добрался до пылающих развалин строения.
Здесь было полное запустение. На всем пространстве, освещенном огнем, не было ни одной живой души. Но ребенок не обратил на это внимания; зрелище было интересное, и он весело пустился в пляс, подражая движениям колеблющихся языков пламени. Он стал бегать и собирать топливо, но все, что он находил, было слишком тяжело для того, чтобы можно было бросить в огонь издалека, а подойти к огню поближе, не обжигаясь, было невозможно. В отчаянии он швырнул в огонь свой меч. Это была сдача перед более могучими, чем он сам, силами природы. Его военная карьера закончилась.
Когда он повернулся в другую сторону, взгляд его упал на уцелевшие строения, имевшие до странности знакомые очертания – как будто он когда-то видел их во сне. Он стоял, с удивлением глядя на них, и вдруг вся ферма вместе с прилегающим к ней лесом внезапно будто повернулась на каком-то стержне. Весь его маленький мирок перевернулся; точки компаса переместились. Он узнал в пылающем строении свой собственный дом!
С минуту он стоял, остолбенев от этого открытия, потом побежал, спотыкаясь, вокруг развалин. На полдороге, отчетливо видимая при ярком свете пламени, лежала мертвая женщина – белое лицо ее было поднято кверху, в раскинутых руках ее были зажаты пучки травы, платье было разорвано, длинные черные волосы спутаны и покрыты запекшейся кровью. Большая часть лба у трупа была оторвана, и сквозь зазубренные по краям отверстия проступал мозг и тек по лбу – покрытая пеной серая масса с пучками ярко-красных пузырьков… Работа снаряда.
Ребенок шевелил руками, делая дикие, неуверенные движения. Он испускал какие-то непередаваемые нечленораздельные звуки – нечто среднее между болтовней обезьяны и кулдыканьем индюка – страшные, бездушные, бессмысленные звуки, язык дьявола. Ребенок стал глухонемым.
Он стоял неподвижно, с трясущимися губами, глядя на разрушение.
Добей меня!
Бой был упорный и продолжительный – в этом удостоверяли все чувства. Самый воздух был насыщен вкусом боя. Теперь все было кончено; оставалось только оказать помощь раненым и похоронить мертвых – «почиститься немного», как выразился юморист санитарной команды. «Чистка» требовалась большая. В лесу, насколько мог видеть глаз, среди расщепленных деревьев лежали искалеченные и мертвые люди и лошади. Среди них двигались санитары с носилками, подбирая и унося тех, которые проявляли признаки жизни. Большинство раненых успело умереть от потери крови, пока пушки решали вопрос о том, кому надлежит оказать помощь. Правило войны таково, что раненые должны ждать; самый лучший способ позаботиться о своих раненых – это выиграть сражение. Надо признаться, что победа «его стороны» – большая помога для человека, нуждающегося в носилках, но многие не доживают до того момента, когда можно было бы воспользоваться этими плодами побед.
Мертвых укладывали штук по двенадцати, по двадцати, и они так лежали бок о бок, рядами, пока рыли рвы, которые должны были принять их. Тех, кого находили далеко от этих братских могил, хоронили там, где они лежали. Об установлении личностей убитых особенно не заботились. Впрочем, санитарным отрядам в большинстве случаев приказывали убирать ту же самую полосу, которую они помогали «сжать», и поэтому имена победоносных мертвецов бывали известны и внесены в списки, ну а павшие враги должны были довольствоваться уже и тем, что их подсчитывали. Зато это удовольствие выпадало на их долю в избытке: многих из них засчитывали по нескольку раз, и общий итог в официальном рапорте победителя всегда несколько уклонялся от действительности в сторону чаемого.
На небольшом расстоянии от места, где один из санитарных отрядов устроил свой «бивуак мертвых», стоял, прислонившись к дереву, человек в форме федерального офицера. Поза его от ступней ног до шеи выражала усталость и желание отдыха, но ум его, очевидно, не находился в покое, так как он то и дело беспокойно вертел головой по сторонам. Он, по-видимому, не мог решить, в каком направлении ему пойти. Косые лучи заходящего солнца бросали уже красноватые блики сквозь просветы между деревьями, и усталые солдаты кончали свою дневную тяжелую работу. Девять человек из десяти, которых вы встретите после сражения, спрашивают, как пройти к той или другой части, – как будто кто-нибудь может это знать! Без сомнения, этот офицер отбился от своей части.
Однако, когда последняя санитарная команда ушла, он двинулся прямо через лес к пылающему закату, окрашивавшему его лицо, как кровью. Уверенность, с которой он шагал теперь, показывала, что он идет по знакомым местам; он вернул себе самообладание. Он не обращал никакого внимания на мертвые тела, лежавшие по обеим сторонам дороги. Случайный тихий стон какого-нибудь тяжело раненного, до которого не успели добраться санитары и которому предстояло провести безотрадную ночь под звездным небом, также не привлекал его внимания. Что мог, в самом деле, сделать для него этот офицер? Он не был врачом, и у него даже не было с собою фляги с водой.
У устья неглубокого оврага – скорее, простой ложбинки – лежала небольшая кучка тел. Офицер увидел ее и, поспешно свернув с дороги, быстро подошел к кучке. Пристально всматриваясь в каждого мертвеца, он наконец остановился над одним, который лежал несколько в стороне, около группы низкорослых деревьев. Он внимательно посмотрел на него. Тот, казалось, пошевелился. Офицер наклонился и положил руку на лицо мертвецу. Тот застонал.
Офицер был капитан Даунинг Медуэл, Массачусетского пехотного полка, храбрый и развитой солдат и великодушный человек.
В полку служили два брата Халькро – Каффель и Крид. Каффель Халькро был сержантом в роте капитана Медуэла, и оба они, сержант и капитан, были закадычными друзьями. Они всегда были вместе, насколько это позволяли различие их обязанностей и требования военной дисциплины, потому что они вместе выросли и с детства питали друг к другу сердечную привязанность. Каффель Халькро был по природе человеком не воинственным, но мысль о необходимости расстаться со своим другом была ему так тяжела, что он записался в роту, в которой Медуэл был младшим лейтенантом. Оба дважды получили повышение, но между самым высшим унтер-офицерским и низшим офицерским чином – глубокая социальная пропасть, и друзьям стоило немало труда явно поддерживать между собою старые отношения.
Крид Халькро, брат Каффеля, был майором. Это был мрачный циник, и между ним и капитаном Медуэлом всегда существовала какая-то органическая антипатия; благодаря обстоятельствам она перешла теперь в активную вражду. Если бы их не сдерживали общие чувства к Каффелю, каждый из этих двух патриотов постарался бы лишить свою страну услуг другого.
В это утро, в самом начале боя, полк занимал передовые позиции на расстоянии мили от главных сил армии.
Он был атакован и окружен в лесу, но упрямо удерживал свою позицию. Во время перерыва в бою майор Халькро подъехал к капитану Медуэлу. После формальных приветствий майор сказал:
– Капитан, полковник приказал вам занять с вашей ротой позицию у начала этого оврага и держаться там, пока вас не отзовут. Едва ли мне нужно объяснять вам, насколько это продвижение опасно. Если вы пожелаете, то можете, я думаю, передать командование вашему старшему лейтенанту. Я не уполномочен узаконить эту замену; это только мое предложение вам, делаемое мною неофициально.
Капитан Медуэл, выслушав это смертельное оскорбление, холодно ответил:
– Сэр, я приглашаю вас сопровождать мой отряд. Конный офицер явится хорошей мишенью, а я уже давно держусь того мнения, что было бы лучше, если бы вы отправились на тот свет.
Находчивость процветала в военных кругах еще и в 1862 году.
Через полчаса рота капитана Медуэла снялась со своей позиции у оврага, потеряв одну треть своего состава. Среди павших был сержант Халькро. Полк вскоре после этого был вынужден отойти назад к главным силам армии и к концу боя находился за несколько миль от оврага.
Теперь капитан стоял возле своего павшего подчиненного и друга.
Сержант Халькро был смертельно ранен. Одежда его была в беспорядке; по-видимому, ее ожесточенно сдирали с него, стараясь обнажить живот. Несколько пуговиц с его мундира были оторваны и лежали на земле возле него, а кругом были разбросаны клочья одежды. Кожаный пояс был расстегнут и, по-видимому, вытащен из-под раненого, когда он лежал. Крови было немного. На виду была одна рваная рана на животе. Она была засорена землей и сухими листьями. Из нее торчал рваный конец узкой кишки. За все время войны капитану Медуэлу не приходилось еще видеть подобной раны. Он не мог ни догадаться, каким образом она была нанесена, ни объяснить себе эти загадочные подробности: странно разорванную одежду, расстегнутый и вытащенный из-под раненого пояс, грязь в ране, запачканное белое тело вокруг нее.
Он опустился на колени и рассмотрел все внимательнее. Поднявшись опять на ноги, он стал оглядываться по сторонам, как бы отыскивая виновника. Шагах в пятидесяти, на гребне низкого, покрытого редкой растительностью холма, он увидел довольно много темных фигур, двигавшихся среди мертвецов. Это было стадо свиней. Одна свинья стояла задом к нему, приподнятые лопатки ее остро выдавались, передние ноги стояли на человеческом теле, ее низко наклоненной головы не было видно. Щетинистая спина казалась черной на фоне красного заката. Капитан Медуэл отвел глаза от животного и опять устремил их на то, что было когда-то его другом.
Человек, так чудовищно изуродованный, был жив. Время от времени он шевелился, при каждом вздохе стонал. Пустым взглядом смотрел он на своего друга и вскрикивал при каждом его прикосновении. В мучительной агонии он разрывал землю, на которой лежал; его сжатые кулаки были полны листьями, землей и ветками. Он уже не в силах был произносить членораздельные звуки; невозможно было узнать, чувствовал ли он что-нибудь, кроме боли. Лицо его выражало ожидание, глаза его были полны мольбой. О чем?
В значении его взгляда нельзя было ошибиться; капитан слишком часто видел этот взгляд в глазах людей, которые еще были в силах выразить свое желание словами. Это была мольба о смерти.
Сознательно или бессознательно, этот корчившийся в муках осколок человечества, это воплощение живой боли, этот скромный, чуждый героизма Прометей молил всех и вся, обращался ко всему, что не «я», с единой просьбой: чтобы ему дали испить из чаши забвения. К земле и к небу, к деревьям и человеку – ко всему, что облекалось в форму в его ощущении или в его сознании, – обращалось это воплощенное страдание с молчаливой мольбой.
О чем же на самом деле была эта мольба? Об услуге, которую мы оказываем даже низшим бессловесным существам, не умеющим просить, и в которой мы отказываем несчастным представителям своей породы: о блаженном освобождении, об акте высшего сострадания, о «coup de grace».
Капитан Медуэл назвал своего друга по имени. Он повторил его несколько раз, пока спазмы не сдавили ему горло. Слезы затуманили глаза капитану и хлынули на бескровное лицо раненого. Медуэл не видел ничего, кроме окровавленного ворочающегося тела, только стоны были теперь более явственны и прерывались резкими выкриками через более короткие промежутки. Капитан повернулся, провел рукой по лбу и быстро пошел от этого места. Свиньи, увидев его, подняли свои окровавленные морды, секунду смотрели на него подозрительно, потом с угрюмым, недовольным хрюканьем убежали и исчезли из вида. Лошадь, с раздробленной снарядом передней ногой, подняла голову с земли и жалобно заржала. Медуэл сделал шаг вперед, вынул револьвер и выстрелил несчастному животному в голову между глаз; он внимательно следил за его борьбой со смертью, которая, вопреки его ожиданиям, оказалась упорной и длительной, но наконец животное успокоилось. Напряженные мускулы его губ открыли зубы, оскаленные в ужасной гримасе, и обвисли, острый, четкий профиль приобрел выражение глубокого мира и покоя.
Яркая полоса заката, тянувшаяся вдоль гребня дальнего холма, почти догорела. Стволы деревьев стали нежно-серыми; на верхушках их уселись тени, похожие на больших черных птиц. Наступала ночь, а капитана Медуэла отделяло от лагеря несколько миль жуткого леса. А он все стоял около мертвой лошади, совершенно безучастный, казалось, к окружающему. Глаза его были опущены к земле, левая рука бесцельно повисла, правая продолжала держать револьвер. Вдруг он поднял голову, повернул лицо в сторону умирающего друга и быстро направился обратно к нему. Он стал на одно колено, взвел курок, приставил дуло револьвера ко лбу умирающего, отвел глаза в сторону и спустил курок. Выстрела не последовало. Он истратил последний патрон на лошадь. Страдалец застонал, и губы его конвульсивно зашевелились. Показавшаяся на них пена была окрашена кровью.
Капитан Медуэл поднялся на ноги и вынул из ножен саблю. Пальцами левой руки он провел по ней от рукоятки до конца лезвия. Некоторое время он держал ее прямо перед собой, как бы для того, чтобы испытать свои нервы. Не видно было, чтобы клинок дрожал; бледные отблески света отражались в глазах капитана спокойно и ровно. Он наклонился, левой рукой отвел в сторону рубашку умирающего, поднялся и установил кончик лезвия прямо против его сердца. На этот раз он не отвел глаз. Сжимая рукоятку обеими руками, он вонзил саблю, навалившись на нее всем своим весом. Клинок погрузился в тело, пронзил его и вошел в землю.
Капитан Медуэл чуть не упал, надавливая на свое оружие изо всех сил. Умирающий поднял колени и в то же время, подняв правую руку, так крепко ухватился за сталь, что суставы его пальцев заметно побелели. В яром, но тщетном усилии вытащить клинок он расширил рану. Кровь хлынула ручьем, стекая извилистыми струями по разорванному платью. В этот момент три человека молча появились из-за группы молодых деревьев, скрывавших их приближение. Двое из них были санитары с носилками.
Третий был майор Крид Халькро.
Инцидент на мосту через Совиный ручей
I
Это происходило на севере Алабамы.
На железнодорожном мосту стоял человек, опустив глаза к быстрой воде, которая текла в двадцати футах под ним.
Руки его были за спиной связаны за кисти шпагатом. Веревка туго стягивала его шею. Она была пропущена через толстую поперечную балку над головой, а конец ее болтался у колен человека.
Несколько досок, брошенных на перекладины, по которым проходили рельсы, поддерживали человека и его палачей – двух солдат федеральной армии, возглавляемых сержантом, который в гражданском быту, вероятно, служил помощником шерифа.
На некотором расстоянии, на той же платформе стоял офицер в парадной форме, при оружии. Это был капитан. С каждой стороны моста стояло по часовому – ружья на изготовку.
По-видимому, в их обязанности совершенно не входило интересоваться тем, что происходило в центре моста. Им было только приказано не пропускать никого на помост.
За одним из часовых не видно было никого. Виднелась лишь прямая нить дороги; на расстоянии около ста ярдов дорога углублялась в лес, загибалась здесь и исчезала из вида. Несомненно, где-то подальше находились аванпосты.
Другой берег речки был совершенно открытый – легкий подъем, увенчанный палисадом из вертикальных бревен. Между ними виднелись бойницы для стрелков с амбразурой, из которой выступал хобот бронзовой пушки, защищающей мост. На середине подъема, на полпути между мостом и предмостным укреплением, находились зрители – рота пехоты; приклады их ружей упирались в землю, стволы же были наклонены к правому плечу, а руки скрещены над ложами. На правом фланге стоял лейтенант, опираясь обеими руками на саблю, конец которой уходил в землю. За исключением группы из четырех человек на середине моста, никто не двигался. Пехотинцы стояли фронтом к мосту, не отрывая от него глаз, и не шевелились. Часовых, стоявших на концах моста, можно было принять за статуи, поставленные здесь для украшения. Капитан стоял навытяжку со скрещенными на груди руками и молча, без единого жеста, наблюдал за своими подчиненными. Смерть – важная особа. Когда она жалует, в предшествии глашатая, ее надо принимать торжественно и с почетом; она требует этого даже от тех, кто с ней свой человек. В регламенте воинского этикета молчание и неподвижность – формы высокого почтения.
Человеку, которого собирались повесить, было, по-видимому, лет тридцать пять. Это был статский, если судить по его костюму плантатора. У него были красивые черты лица: прямой нос, решительный рот, широкий и открытый лоб. Его длинные темные волосы были зачесаны назад и падали на воротник хорошо сшитого сюртука. Он носил усы и баки. Его глаза, большие и темно-серые, отражали доброту, довольно неожиданную у человека с пеньковым галстуком на шее. Видно было по всему, что это не был обыкновенный убийца. В своей щедрости военный кодекс распространяет повешение на людей всякого рода; джентльмены из них не исключаются.
Закончив все необходимые приготовления, оба солдата отошли в сторону, причем каждый убрал доску, на которой до сих пор стоял. Сержант повернулся к капитану, отдал честь и стал сзади офицера, который в свою очередь отступил на один шаг. Эти передвижения поставили сержанта и приговоренного к казни на противоположных концах одной и той же доски, которая опиралась на три перекладины моста. Конец, на котором стоял осужденный, почти касался четвертой перекладины. Эта доска удерживалась раньше в равновесии тяжестью тела капитана. Теперь ее уравновешивал сержант. По знаку первого второй должен был сделать шаг в сторону; при этом доска должна была покачнуться, и человек упал бы между двумя стропилами.
Все это было очевидно даже для жертвы. Лицо приговоренного не было закрыто, и глаза его не были завязаны. Человек опустил на мгновение свой взор на непрочную свою опору, а затем перевел его на воду, бурлившую под его ногами. Подпрыгивающая на поверхности щепка привлекла его внимание, и глаза его стали следить за ней по течению. Как медленно движется эта щепка! Какая ленивая эта река!
Он закрыл глаза, чтобы сосредоточить свои последние мысли на жене и детях. Но вода, позолоченная магией утреннего солнца, меланхолический туман, стлавшийся вдоль берега, форт, солдаты, доска – все это отвлекло его внимание в другую сторону. Вдруг он почувствовал новое ощущение. В воспоминания о тех, кто был ему дорог, ворвался вдруг какой-то звук, от которого он не мог избавиться, происхождения которого он не понимал… Это было острое, ясное, металлическое выстукивание, как удары молота по наковальне. Это были определенно те же вибрации. Что это? Бесконечно далеко это или совсем близко? Можно было сказать и так, и иначе. Перебои этого шума были совершенно регулярны и так же медленны, как похоронный звон. Он с нетерпением ждал каждого удара и вместе – не зная почему – со страхом. Интервалы затишья становились все длиннее; это могло довести до безумия. Но, став более редкими, звуки выиграли в силе и четкости. Они ранили его слух, точно удары ножа. Человек боялся, что у него не хватит силы удержаться от крика. То, что он слышал, было тиканье его часов.
Он открыл глаза и опять увидел под собой воду. «Если бы только мне освободить руки, – думал он, – я бы выскользнул из петли и прыгнул в воду. В воде, может быть, мне удалось бы укрыться от пуль, доплыть до берега, броситься в лес и убежать домой. Слава Создателю, дом мой все еще за неприятельской линией, моя жена и дети еще не во власти завоевателей».
В то время как эти мысли, которые здесь должны быть переведены на язык слов, скорее молниями пронеслись в мозгу осужденного, чем формулировались в нем, – капитан сделал знак сержанту. Сержант шагнул в сторону.
II
Пейтон Фаркуар был богатым плантатором и происходил из старой и почтенной семьи в Алабаме. Владелец рабов и в качестве такового человек определенных политических взглядов, он, естественно, примкнул к сепаратистскому движению с первого же дня и всей душой отдался делу Юга. Некоторые обстоятельства наглухо закрыли ему доступ в состав южной армии, доблестной, но несчастной, действия которой закончились падением Коринфа. Его страшно волновала эта помеха, закрывавшая ему дорогу к славе, и он горел желанием освободить всю свою энергию, найти случай отличиться в карьере воина, дающей для этого много возможностей. Этот случай, чувствовал он, должен представиться, как он представляется всем во время войны. А в ожидании он делал все, что мог. Никакое поручение не казалось ему слишком скромным, если он мог исполнением его оказать помощь Югу. Никакое приключение не казалось ему слишком опасным, если оно было совместимо с достоинством статского человека, который был солдатом в душе и который в простоте сердечной, и не очень углубляясь в разрешение этого вопроса, применял несколько легкомысленную поговорку, утверждающую, что в любви и на войне все дозволено.
Однажды вечером, когда Фаркуар с женой сидели на скамье у ворот своей усадьбы, к забору подъехал всадник в серой форме, весь в пыли, и попросил дать ему напиться. Миссис Фаркуар поднялась, чтобы лично услужить ему. Пока она ходила за водой, муж ее с жадностью расспрашивал всадника о новостях с фронта.
– Янки сейчас исправляют железнодорожные линии, – ответил всадник, – и готовятся опять выступить вперед. Они дошли уже до моста через Совиный ручей, починили мост и устроили заграждение на северном берегу. Командующий издал приказ – он расклеен уже повсюду, – что каждый статский, который будет застигнут на месте за порчей дорог, мостов, туннелей или же поездов, будет повешен без суда и следствия. Я сам читал приказ.
– А как далеко отсюда мост через Совиный ручей?
– Миль тридцать.
– По эту сторону ручья нет никаких войск?
– Только пикет, выдвинутый на полмили дальше, на железнодорожном полотне, да один часовой в конце моста, с нашей стороны.
– Представьте себе, что какому-нибудь статскому кандидату на виселицу удалось бы миновать пикет и – кто знает? – избавиться от часового, – с улыбкой произнес Фаркуар. – Скажите, что, по-вашему, мог бы сделать такой человек?
Солдат задумался.
– Я был там с месяц назад, – ответил он. – Я заметил, что прошлогодний зимний разлив нагромоздил огромное количество плавучего леса, упирающегося в быки с этой стороны моста. Мост сам по себе тоже деревянный. Он высох сейчас и гореть будет, как пакля.
Миссис Фаркуар принесла воду. Солдат напился. Он очень церемонно поблагодарил даму, поклонился ее мужу и ускакал. Через час, уже в темноте, он снова проскакал мимо плантации, направляясь на север, в том направлении, откуда он раньше приехал. Это был шпион федеральной армии.
III
Сброшенный с мостового настила, Пейтон Фаркуар потерял сознание и был как мертвый. Его вывело из этого состояния – через несколько веков, казалось ему, – ощущение боли, которую вызывало сильное давление на горло; за ним последовало ощущение удушья. Он почувствовал в шее живую, кусающую боль, и боль эта устремилась сверху вниз, по всем фибрам его тела. Эти боли вспыхивали, как сполохи света, вдоль определенных разветвлений и пульсировали, как какие-то трепещущие огненные потоки, с отчетливой и неслыханной скоростью. Он ничего не сознавал, кроме разве необычайно сильного прилива крови к мозгу. Ни одно из этих ощущений не сопровождалось мыслью. Интеллектуальная часть его организма была уже разрушена. У него осталась только способность чувствовать, а чувствовать было пыткой. Он осознал, что он двигается. Заключенный в светящееся облако, превратившись сам в его пламенеющий нематериальный центр, он, точно громадный маятник, качался по непостижимой дуге колебаний. Вдруг со страшной неожиданностью обволакивавший его свет ринулся в пространство с шумом, какой производит вырвавшийся на свободу большой поток воды. Страшное рычание наполнило его уши, и все стало черным и холодным… К нему вернулась способность мышления: он понял, что веревка оборвалась, и он упал в воду. Ощущение удушья не усилилось. Узел на шее стягивал ему горло и мешал воде проникнуть в его легкие. Умереть от повешения на дне реки – эта мысль показалась ему забавной. Он раскрыл глаза в темноте и увидел над собой луч света, но так далеко, так недостижимо далеко… Он, очевидно, продолжал опускаться, потому что луч света становился все слабее и превратился, наконец, в слабое мерцание. Но вдруг свет стал усиливаться и оживать, и он понял, что начинает подниматься на поверхность, – понял с неудовольствием, потому что он чувствовал себя очень хорошо. «Быть повешенным и утопленным, – думал он, – это еще не так плохо. Но я не хочу быть еще вдобавок расстрелянным. Нет, я не хочу, чтобы меня расстреляли. Это и не входило в условия игры».
Он не отдавал себе отчета в том, что делает какое-то усилие, но острая боль в кистях рук уведомила его, что он пытается их освободить. Он уделил этой борьбе значительное внимание и следил за ней с любопытством постороннего зрителя или как зевака смотрит на прыжки акробата. Какое великолепное усилие! Какая замечательная сила, почти нечеловеческая! Вот это здорово! Браво! Путы слабеют. Руки освобождаются, отделяются одна от другой и всплывают над его головой. В увеличивающемся свете он еще неясно видит свои руки. Он созерцает их с любопытством, в то время как они цепляются за шею, за петлю на ней. Они срывают ее и с яростью швыряют в сторону, и веревка извивается, как водяная змея. «Верните петлю на место. Верните петлю на место». Ему кажется, что он сам так приказывает своим рукам. Потому что, когда распустилась петля, у него начались муки, которых до сих пор он еще не испытал. В шее дикая боль. Вся голова – в огне. Сердце его, которое билось совсем слабо, вдруг сделало страшный скачок, словно хотело выскочить наружу через горло. Все тело извивается в невыносимых муках. Но непослушные руки не обращают ни малейшего внимания на его приказы. Они быстро, с огромной силой разбивают воду, они работают внизу и заставляют его подниматься на поверхность. Он чувствует, что его голова всплыла. Глаза слепит свет солнца. Грудь его конвульсивно расширяется, и с последней спазмой агонии легкие его вбирают огромное количество воздуха, которое он тотчас же выбрасывает назад в страшном крике.
Он владел теперь всеми своими физическими способностями. И они были теперь сверхъестественно обострены и усилены. Что-то в страшной пертурбации, которую перенес его организм, сделало их до того тонкими и напряженными, что они улавливали теперь детали, которые раньше никогда бы не восприняли. Он ощутил рябь воды на своем лице и слышал звуки, которые производили морщинки воды, ударяя его одна после другой. Он повернул глаза к лесу и ясно различал теперь каждое дерево в отдельности, листья и жилки на каждом листке. Он заметил даже насекомых – кузнечиков, мошек с золотыми спинками, серых пауков, перебрасывающих свою паутину с ветки на ветку. Он видел все цвета спектра на всех капельках росы на миллионах травинок. Гудение мошкары, которая плясала над струей течения, дрожание крыльев стрекоз, звуки, которые производили своими лапками водяные пауки, – все это создавало воспринимаемую им музыку. Рыба проскользнула под его глазами, и он слышал, как она прорезала воду.
Он всплыл на поверхность, лицом к течению. Одно мгновение ему казалось, что весь видимый мир медленно повернулся, а сам он – ось для этого движения. И он увидел мост, форт, солдат на мосту, капитана, сержанта, своих двух палачей. Они обрисовались силуэтами на синем небе. Они кричали, жестикулировали и указывали на него пальцами. Капитан приготовил свой пистолет, но не стрелял. Остальные были безоружны. Их движения казались смешными и в то же время ужасными. Они казались гигантами.
Вдруг он услышал сильный взрыв, и что-то с силой ударилось о воду в нескольких дюймах от его головы и обдало все его лицо водяной пылью. Он услышал второй выстрел и увидел одного из часовых, с ружьем у плеча; легкий дымок кружился у конца ружья. Человек в воде видел глаза человека на мосту, и этот глаз фиксировал его глаза через мушку. Человек заметил, что этот глаз был серый, и вспомнил, как он читал где-то, что серые глаза самые острые и все прославленные стрелки имели серые глаза. Однако этот сероглазый промахнулся.
Встречное течение захватило Фаркуара и заставило его сделать полуоборот. Он снова видел лес на противоположном берегу. Звонкий и певучий голос раздался позади него и перелетел через воду с такой четкостью, что заглушил собой все остальные звуки, даже перезвон водной ряби в его ушах. Хотя он и не был военным, Фаркуар слишком часто бывал в лагерях, чтобы не понять сразу же опасности, которой угрожал ему этот напев. Лейтенант, находящийся на берегу, решил принять участие в этих утренних занятиях. С какой холодностью, с какой беспощадной и суровой интонацией, с каким спокойствием, которое должно было передаться его подчиненным, произнес он эти жестокие слова, которые падали с безупречно правильными интервалами:
– Стройся… готовься… целься… пли!
Фаркуар нырнул – нырнул насколько мог глубоко. Вода заревела у его ушей голосом Ниагары. Все-таки он услышал заглушенный гром залпа и, поднявшись снова на поверхность, увидел блестящие кусочки металла, как-то странно сплющившиеся, медленно и извилистой линией спускавшиеся на дно. Некоторые кусочки коснулись его лица и рук и проскользнули, продолжая свое падение. Один осколок попал ему за воротник; было щекотно. Фаркуар вытащил его.
Снова вынырнув на поверхность, с открытым ртом, чтобы надышаться, он заметил, что долго оставался в воде. Течение унесло его далеко вперед, и он был гораздо ближе к спасению. Солдаты перестали заряжать. Металлические шомполы одновременно сверкнули на солнце, когда их выдернули из ружейных стволов, повернули в воздухе и вставили в гнезда. Оба часовых выстрелили еще по разу, отдельно и без результата.
Изнемогавший человек видел все это через плечо. Он мощно плыл теперь по течению. Его мозг был сейчас так силен, как его руки и ноги; он мыслил с быстротой молнии.
«Офицер, – рассуждал он, – не повторит больше этой ошибки, на которую способен только молокосос. От залпа уклониться не труднее, чем от одиночного выстрела. Вероятно, теперь он отдал приказ стрелять без команды, по усмотрению. Да поможет мне Господь! От всех не увернешься».
В двух шагах от него вдруг вздыбилась вода, и тотчас же раздался сильный, бесформенный, понижающийся шум; этот шум, казалось, снова вернулся в форт и растворился там во взрыве, от которого была потрясена вся река до самых недр ее. Поднялась волна, изогнулась над Фаркуаром, упала на него, ослепила и оглушила его. В партию вступила пушка. Отряхивая после контузии голову, человек слышал, как мимо его ушей с пением пронеслось, задевая воду, ядро, промчалось дальше и ударило по ветвям в лесу.
«Этого они больше не повторят, – подумал Фаркуар, – в следующий раз они будут стрелять картечью. Мне надо смотреть на пушку. Дым предупредит меня – выстрел следует позже. Он всегда тянется за ядром. Это – хорошая пушка».
Вдруг он почувствовал, что завертелся кругом, как волчок. Вода, берега, лес, мост, форт, люди, теперь уже отдаленные, – все смешалось и стушевалось. Вещи сделались представленными только своим цветом. Горизонтальные цветные полосы – вот все, что он видел теперь. Он попал в течение и понесся вперед во вращательном движении, которое причиняло ему головокружение и от которого его тошнило. Через несколько минут он был выброшен волной на песок, на южном берегу ручья, за мыс, который скрывал его от палачей. Резкая остановка и боль в расцарапанной острым камешком руке скоро вернули ему сознание, и он заплакал от радости. Он погрузил обе руки в песок, стал бросать его на себя целыми пригоршнями и громко благословлять его. Ему казалось, что этот песок состоит из бриллиантов, рубинов и изумрудов. Он не мог представить себе ничего более прекрасного. Деревья в лесу казались ему гигантскими оранжерейными растениями. Ему казалось, что он видит определенный план, по которому они посажены, и он вдыхал их аромат. Странный розоватый свет блестел между стволами, а ветер играл в листве, как на эоловой арфе. У него не было никакого желания продолжать бегство. Здесь, в этом райском уголке, он останется до тех пор, пока не придут за ним и не возьмут его…
Свист, хрип картечи в высоких ветвях над его головой пробудили его от мечтательности. Разозленный канонир послал ему в сердцах последний привет. Он вскочил на ноги, поднялся по крутому берегу и скрылся в лесу.
Он шел весь день, руководствуясь в пути дугой, которую описывало солнце. Лесу, казалось, не будет конца. За все время он не увидел ни одной просеки, ни одной тропинки дровосека. Он удивлялся. Неужели он жил до сих пор в такой дикой стране? В этом открытии было что-то зловещее…
К вечеру он устал и проголодался. Ноги его были в крови. Но воспоминание о жене и детях подстегнуло его, и он двинулся дальше. Наконец он выбрался на дорогу: она приведет его куда надо; он знал это. Эта дорога была пряма и широка, как городская улица, и все-таки казалось, что никто по ней никогда не ездил. По бокам ее не было полей, не было строений. Ни разу он не слышал лая собаки, который указал бы на близость человеческого жилья. Черные стволы деревьев образовали с обеих сторон суровую ограду, которая сходилась под углом на горизонте, как на перспективном чертеже. Над головой сверкали большие золотые незнаемые звезды, сочетавшиеся в загадочные созвездия. Он был уверен в том, что это расположение звезд имеет таинственное и коварное значение. Лес был полон необыкновенных звуков, среди которых – один раз, два раза, много раз! – он ясно слышал шепоты на непонятном наречии.
Шея у него болела; он поднес к ней руку и нашел, что она ужасно вздулась. Он угадал черный круг, который оставила на его шее врезавшаяся в нее веревка. Ему казалось еще, что глаза его выпучились; он не мог закрыть их. Язык распух от жажды, и он умерял лихорадочный жар, высовывая его изо рта на холодный воздух. Какой нежный зеленый ковер под ногами на этой неисследованной просеке! Он не чувствовал больше дороги под ногами…
Конечно, несмотря на страдания, он заснул на ходу, потому что присутствовал сейчас при совершенно неожиданном зрелище. А может быть, он просто бредит? Он стоит у ограды своего дома. Все там так, как он оставил, когда уходил. Все сверкает в свете утра. Очевидно, он пространствовал всю ночь.
Он толкает калитку и входит в широкую белую аллею. Вот мелькает женское платье. Его жена, нежная и свежая, со спокойным лицом, спускается с веранды и идет к нему навстречу. У подножки ступенек она ждет его с улыбкой невозмутимой радости… Как она прекрасна! Он бросается к ней с раскрытыми объятиями. Но вдруг получает ошеломляющий удар по затылку. Ослепительный белый свет вспыхивает вокруг него. Раздается звук, похожий на пушечный выстрел. Потом все становится мраком и молчанием.
Пейтон Фаркуар был мертв. Его тело, со сломанными шейными позвонками, тихо покачивалось под стропилами моста через Совиный ручей.
Паркер Аддерсон, философ
– Военнопленный, как ваше имя?
– Так как завтра с рассветом я все равно утрачу его, едва ли стоит его скрывать: Паркер Аддерсон.
– Ваш чин?
– Скромный. Офицеры слишком драгоценный материал, чтобы подвергать их опасностям шпионского ремесла. Я сержант.
– Какого полка?
– Вы должны извинить меня. Если я вам отвечу, это даст вам, поскольку я понимаю, возможность узнать, какие силы находятся против вас. А ведь я пробрался на ваши позиции, чтобы получить эти сведения, а не для того, чтобы сообщить их.
– Вы не лишены остроумия.
– Если у вас хватит терпения подождать, то завтра утром вы найдете меня тупым.
– Откуда вы знаете, что должны умереть завтра утром?
– Таков уж обычай у шпионов, пойманных ночью. Это одна из приятных сторон профессии.
Генерал до такой степени забыл о своем достоинстве южанина, о своем высоком чине и своей громкой славе, что даже улыбнулся. Но никто из людей, находящихся в его власти и не пользующихся его расположением, не истолковал бы эту улыбку в свою пользу. Эта улыбка не была ни искренней, ни заразительной, и она не вызвала реакции ни у пойманного шпиона, ни у конвойного, который привел его в палатку и теперь стоял в стороне, рассматривая своего пленника при желтом свете свечи. Улыбаться не входило в обязанности этого воина; да он и был командирован сюда для другой цели. Разговор возобновился. Фактически это был допрос.
– Значит, вы сознаетесь, что вы шпион? Что вы проникли в наш лагерь переодетым – вот, на вас форма нижнего чина армии Конфедерации, – чтобы получить сведения о количестве и расположении моих войск?
– Главным образом об их количестве. Их расположение было мне известно заранее. Они расположены к отступлению.
Генерал опять просиял. Конвойный, сильнее почувствовав свою ответственность, принял еще более суровый вид и еще больше выпрямился.
Вертя свою мягкую серую шляпу вокруг указательного пальца, шпион обводил ленивым взглядом окружавшую его обстановку. Она отличалась простотой. Палатка была самой обыкновенной, с прямыми стенами, и освещалась одинокой сальной свечой, вставленной в гнездо штыка, воткнутого острием в простой сосновый стол. За этим столом и сидел генерал; теперь он что-то писал с совершенно деловым видом, и казалось, что он забыл и думать о своем невольном госте. Земляной пол покрывал старый ковер из тряпок; старый чемодан, еще один стул и сверток одеял дополняли убранство палатки.
В армии генерала Клаверинга свойственные конфедератам простота и отсутствие «пышности и всяких околичностей» достигали крайних пределов. На большом гвозде, вбитом в столб, висели на кожаном поясе длинная сабля, револьвер в кобуре и, как это ни странно, ковбойский нож. Генерал обычно говорил об этом невоенном оружии как о приятном воспоминании о мирных днях, когда он был статским.
Ночь была бурная. Дождь проливался на холст палатки целыми каскадами, с тупым звуком, похожим на барабанную дробь, столь знакомым обитателям палаток. Когда порывы ветра налетали на нее, хрупкое сооружение шаталось, валилось набок, натягивало канаты и клонило к земле поддерживавшие ее шесты.
Генерал кончил писать, сложил бумагу пополам и сказал солдату, караулившему Аддерсона:
– Слушай, Тасман! Ты снесешь это старшему адъютанту, а потом вернешься.
– А как быть с пленником, генерал? – спросил солдат, вскинув глаза на несчастного.
– Делай, что приказывают, – ответил коротко генерал.
Солдат взял записку и шмыгнул из палатки. Генерал Клаверинг повернул свое красивое, чисто выбритое лицо к шпиону, посмотрел ему довольно добродушно в глаза и сказал:
– Скверная ночь, любезный.
– Для меня, да.
– Вы догадались, что я написал?
– Вероятно, что-нибудь достойное прочтения. И может быть, это с моей стороны тщеславно, но я осмеливаюсь предполагать, что в вашей бумаге упоминается и обо мне.
– Да, это набросок приказа, который должен быть прочитан войскам во время зари и в котором говорится о вашей казни. А также несколько указаний начальнику экзекуционного отряда о том, как обставить эту церемонию.
– Я надеюсь, генерал, что этот спектакль будет организован как следует; я ведь намерен сам присутствовать на нем.
– Нет ли у вас каких-нибудь личных желаний по этому поводу? Может быть, вы желаете видеть священника?
– Зачем? Мне ведь и так обеспечен продолжительный покой. Зачем же доставлять ему краткое беспокойство?
– Но послушайте! Неужели вы собираетесь встретить смерть только остротами? Разве вы не знаете, что смерть не шутка?
– Как я могу это знать? Я никогда еще за всю мою жизнь не умирал. Я, правда, слышал, что смерть не шутка, но не от тех, кто ее испытал.
С минуту генерал молчал; этот человек интересовал, пожалуй, даже забавлял его; он никогда еще не сталкивался с такими типами.
– Смерть, – сказал он после паузы, – во всяком случае, утрата – утрата того счастья, которым уже обладаешь, и возможности добиться еще большего.
– Утрату, которую мы никогда не осознаем, можно перенести хладнокровно, и нечего нервничать в ожидании такой утраты. Вы могли подметить, генерал, что из всех мертвецов, которыми вы с таким профессиональным удовольствием усеяли ваш путь, ни один не выразил неудовольствия по поводу своей смерти.
– Если даже в состоянии смерти нет ничего неприятного, во всяком случае, переход в это состояние – расставание с жизнью – по-моему, несомненно, сопряжен с некоторыми неприятными ощущениями… по крайней мере, для тех, кто не утратил еще способности чувствовать.
– Боль неприятна, без сомнения. Я всегда переносил ее с большим или меньшим неудовольствием. Но тот, кто долго живет, больше и подвергается страданиям. То, что вы называете расставанием с жизнью, есть просто последнее страдание – потому что никакого расставания с жизнью, в сущности, не существует. Предположим, для иллюстрации, что я делаю сейчас попытку бежать. Вы вытаскиваете револьвер, который учтиво скрываете в кармане, и…
Генерал вспыхнул, как девушка, потом тихо засмеялся, обнажив сверкающие белизной зубы, и слегка наклонил красивую голову, но ничего не сказал. Шпион продолжал:
– …спускаете курок. Что же дальше? В мой желудок попадает нечто такое, чего я не глотал. Я падаю, но я не мертв. После агонии, продолжающейся, допустим, с полчаса, я мертв. Но в каждый данный момент этого получаса я буду либо живым, либо мертвым: никакого переходного состояния – расставания с жизнью или умирания – просто нет и не существует. Когда меня завтра утром будут вешать, произойдет то же самое; пока я буду в сознании, я буду жив; когда я умру, я буду без сознания. Природа, по-видимому, устроила все это в моих интересах – я и сам не придумал бы лучше. Это так просто, – пленник улыбнулся, – это так просто. Иной раз прямо кажется, что не стоит и быть повешенным.
Когда он кончил, наступило долгое молчание.
Генерал сидел, безучастно глядя пленнику в лицо, но, видимо, не слушая его. Словно глаза его сторожили пленного, в то время как ум его был занят чем-то совершенно другим.
Но вдруг он глубоко вздохнул, вздрогнул, как бы пробудившись после какого-то страшного сна, чуть слышно пробормотал:
– Смерть ужасна!
– Она была ужасна для наших диких предков, – серьезно сказал пленный, – потому что у них не было достаточно развития, чтобы разъединить идею сознания от идеи физических форм, в которых оно себя проявляет. Даже низший интеллект, какой мы наблюдаем, например, у обезьяны, не в состоянии себе представить дом без обитателей и при виде разрушенной хижины воображает, что там должен находиться ее страдающий обитатель. Смерть ужасна для нас потому, что мы унаследовали наклонность так думать и конструируем для того, чтобы объяснить себе смерть, какие-то дикие и фантастические потусторонние миры. Так, названия местностей способствуют созданию объясняющих эти названия легенд; так, неразумные действия вызывают необходимость в создании философии, оправдывающей их. Вы можете повесить меня, генерал, но этим и кончается ваша власть творить зло; вы не можете приговорить меня к будущей жизни.
Генерал, казалось, не слушал; речи шпиона только направляли его мысли в непривычное русло, но, раз очутившись там, они текли уже своим путем и вели к иным, независимым от слов пленника выводам. Буря стихла, и торжественная тишина ночи передалась и генералу, придав его размышлениям мрачный оттенок мистического страха.
– Я не хотел бы умереть, – сказал он, – сегодня ночью, во всяком случае.
Он был прерван – если только он и на самом деле намеревался продолжать – появлением офицера штаба, капитана Гастерлинка, заведовавшего полицейской частью. Задумчивое выражение исчезло с лица генерала.
– Капитан, – сказал он, ответив на приветствие офицера, – этот человек – шпион-янки, взятый в плен на нашем фронте. При нем нашли компрометирующие бумаги. Он сознался. Какая погода?
– Буря стихла, сэр, и светит луна.
– Хорошо. Назначьте команду, отведите его на площадку для смотров и расстреляйте.
Резкий крик вырвался из уст шпиона. Он бросился вперед, вытянул шею, вытаращил глаза, сжал руки.
– Как же это? – воскликнул он хриплым голосом, с трудом выговаривая слова. – Вы ошиблись! Вы забыли! Вы не должны казнить меня раньше утра.
– Я ничего не говорил про утро, – холодно ответил генерал. – Это было ваше собственное предположение. Вы умрете сейчас.
– Но, генерал… я прошу… я умоляю вас вспомнить: ведь меня нужно повесить! Чтобы соорудить виселицу, понадобится некоторое время… часа два… Ну, час. Шпионов вешают, я имею на это право по законам военного времени. Ради бога, генерал, подумайте, какое короткое…
– Капитан, исполняйте мое приказание.
Офицер обнажил шпагу и, взглянув на пленного, молча указал ему на выход из палатки. Пленный, смертельно бледный, колебался; офицер схватил его за шиворот и тихонько подтолкнул вперед. Когда они приблизились к столбу, поддерживавшему палатку, пленный в бешенстве подскочил к нему и с кошачьей ловкостью ухватился за ручку ковбойского ножа; в один миг он вытащил нож из ножен и, оттолкнув в сторону капитана, с яростью безумного бросился на генерала; он повалил его на землю и навалился на него всем телом. Стол опрокинулся, свеча потухла, и они начали бороться вслепую в темноте. Капитан бросился выручать генерала, споткнулся и сам упал на дерущихся. Из беспорядочной кучки барахтающихся тел неслись проклятия и бессвязные крики гнева и боли, и борьба продолжалась под покрывшим людей словно одеялом полотном палатки. В это время вернулся, исполнив данное ему поручение, Тасман. Смутно догадываясь, в чем дело, он бросил свое ружье и, ухватившись наудачу за первый попавшийся ему развевающийся кусок холста, напрасно старался стащить палатку с барахтающихся под ней людей. Часовой, ходивший взад-вперед снаружи, не смея покинуть свой пост, хотя бы само небо упало на землю, выстрелил. Этот выстрел взбудоражил весь лагерь; барабаны забили тревогу, а горнисты заиграли сбор, выгоняя на мутный свет толпы полуодетых людей; они одевались на ходу и строились под отрывистую команду офицеров. Это было необходимо; стоя в рядах, солдаты были на виду. В то же время офицеры штаба генерала и его охрана подняли палатку и, разняв задыхающихся, окровавленных участников этой странной схватки, прекратили сумятицу.
Бездыханным был только капитан: ручка ковбойского ножа торчала у него из горла, и рука, нанесшая этот удар, не в силах была вытащить застрявший кривой нож обратно. В руке мертвеца был его кинжал, зажатый так крепко, что по этому можно было судить о его громадной силе. Клинок кинжала был покрыт кровью до самой рукоятки.
Когда генерала подняли и поставили на ноги, он снова со стоном упал и лишился сознания. Кроме ушибов, у него были две колотые раны – одна в бедро, другая в плечо.
Шпион пострадал меньше всех. Не считая сломанной правой руки, полученные им повреждения были такого рода, какие можно получить в обыкновенной драке, без участия оружия. Но он был как помешанный и едва ли понимал, что случилось. Он отшатнулся от людей, державших его, припал к земле и бормотал какие-то бессвязные слова. Его лицо, распухшее от ударов и покрытое пятнами крови, было смертельно бледным под всклокоченными волосами.
– Он не сумасшедший, – сказал доктор, когда ему задали вопрос. – Он просто обезумел от страха. Кто он?
Рядовой Тасман начал объяснять. Это было событием в его жизни; он не упустил ничего, что могло бы так или иначе подчеркнуть, какую важную роль играл во всех этих событиях он сам. Когда он кончил свой рассказ и готов был начать его сначала, никто уже не обращал на него никакого внимания.
Генерал тем временем пришел в себя. Он приподнялся на локте, осмотрелся и, видя, что шпион сидит на земле, скорчившись, под охраной двух солдат, сказал просто:
– Уведите этого человека на площадку для смотров и расстреляйте его.
– Генерал, должно быть, бредит, – сказал офицер, стоявший около него.
– Он не бредит, – возразил старший адъютант. – У меня есть записка от него об этом деле. Он отдал такое же приказание Гастерлинку, – прибавил он, указав на мертвого капитана, – и, ей-ей, оно будет исполнено.
Десять минут спустя сержант федеральной армии Паркер Аддерсон, философ и остряк, был расстрелян двумя десятками солдат. Он стоял на коленях при свете месяца и в бессвязных словах вымаливал себе пощаду. Когда залп прозвучал в свежем воздухе зимней ночи, генерал Клаверинг, лежавший белый и спокойный в красноватом свете лагерного костра, открыл свои голубые глаза, обвел довольным взглядом стоявших около него и сказал:
– Как тихо!
Доктор многозначительно взглянул на старшего адъютанта. Глаза генерала медленно закрылись, и так он лежал несколько минут; потом лицо его осветилось невыразимо кроткой улыбкой, и он сказал слабым голосом:
– Я думаю, это смерть, – и тихо скончался.
Жаркая схватка
Осенней ночью 1861 года в чаще леса в Западной Виргинии сидел одинокий человек. Эта местность была тогда одной из самых диких на континенте, да и осталась такой и теперь. Несмотря на это, недостатка в людях под рукой там сейчас не было; за две мили от того места, где сидел человек, расположилась лагерем молчаливая теперь бригада северян. Где-то – может быть, совсем близко – находился и неприятель, но в каком количестве – неизвестно. Эта неизвестность относительно численности неприятеля и точного местоположения его и привела одинокого человека в лесные дебри. Это был молодой офицер федеральной пехоты, и обязанность его состояла теперь в том, чтобы застраховать своих спящих в лагере товарищей от всякого сюрприза. С ним была команда разведчиков. Как только настала ночь, он расставил своих людей по неправильной линии, соответственно неровностям почвы, на несколько сот шагов от того места, где теперь сидел. Эта линия шла через лес, среди скал и лавровых зарослей, причем люди были расставлены на расстоянии пятнадцати, двадцати шагов друг от друга; все они были хорошо скрыты, и им был дан приказ соблюдать тишину и не спать. Через четыре часа, если ничего не случится, их сменит часть из резерва, отдыхающая сейчас неподалеку, под командой капитана. Прежде чем расставить своих людей, молодой офицер указал двоим сержантам место, где его можно будет найти в случае, если он понадобится для каких-нибудь распоряжений или если потребуется его присутствие на передовой линии.
Это было довольно спокойное место; старая лесная дорога расходилась отсюда двумя разветвлениями, терявшимися в мутном свете луны. На каждом из этих разветвлений стояли, в нескольких шагах от линии, по сержанту. Пикетам, как известно, не полагается удерживать позицию после того, как они дали залп. Если люди будут потеснены, они двинутся по этим дорогам, а двигаясь по ним, они неминуемо должны будут дойти до разветвления; там их легко можно будет собрать и построить.
Молодой лейтенант был стратегом в маленьком масштабе. Если бы Наполеон так же умно рассуждал при Ватерлоо, он выиграл бы это сражение и был бы свергнут немного позже.
Младший лейтенант Брейнерд Байринг был храбрый и энергичный офицер, но он был молод и сравнительно неопытен в искусстве убивать ближних. Он вступил в армию в самом начале войны в качестве рядового и не имел никаких военных познаний, но за свою воспитанность и хорошие манеры был скоро произведен в сержанты. Затем ему просто повезло: он имел счастье лишиться своего капитана, убитого пулей южан, и в результате последовавших повышений получил офицерский чин. Он участвовал в нескольких сражениях: при Филиппи, Рич-Маунтин, Каррик-Форде и Гринбрайере – и вел себя так, чтобы не привлекать к себе внимания старших офицеров. Возбуждающая атмосфера боя нравилась ему, но вид мертвецов, с землистыми лицами, пустыми глазами и окоченевшими телами, неестественно тощими или неестественно распухшими, был для него невыносим. Он чувствовал к ним нечто вроде необъяснимой антипатии, нечто гораздо большее, чем физическое и психологическое отвращение, столь знакомое нам всем. Без сомнения, это ощущение было обязано своим существованием его обостренной чувствительности, его тонкому чувству красоты, которое эти отвратительные вещи оскорбляли. От чего бы ни последовала смерть, он не мог смотреть на мертвое тело без омерзения, в котором был и какой-то элемент злобы. Величия смерти, к которому относились с таким уважением другие, для него не существовало; он его не понимал. По его мнению, смерть можно было только ненавидеть. Смерть была не живописна, она была лишена лиризма или торжественности; это была противная вещь, отвратительная во всех своих проявлениях. Лейтенант Байринг был более храбрым, чем его считали: ведь никто не знал его ужаса перед смертью, а он всегда готов был встретиться с ней лицом к лицу.
Расставив своих людей и дав инструкции сержантам, он вернулся на свое место, сел на поваленное дерево и стал караулить. Все чувства его были настороже. Для удобства он распустил пояс с саблей и, вынув из кобуры тяжелый револьвер, положил его на бревно позади. Он чувствовал себя очень хорошо, хотя об этом вовсе и не думал. Он внимательно прислушивался ко всякому доносившемуся с фронта звуку, – ведь он мог иметь такое грозное значение: крик, выстрел, звук шагов сержанта, подходящего к нему с каким-нибудь важным донесением… Из необозримого, невидимого океана лунного света наверху там и сям падали вниз жидкие, разрозненные потоки, которые, казалось, шлепались о мешавшие им ветки деревьев и капали на землю, образуя между купами лавров белые лужицы. Но этих потоков было мало, и они только подчеркивали окружающую тьму, которую воображение молодого человека с легкостью населяло всевозможными чуждыми образами – угрожающими, жуткими или просто причудливыми.
Тот, кто испытал на себе, что значит сидеть одиноко в густой чаще леса в зловещей тишине ночи, тому не нужно объяснять, что это совершенно другой мир, что даже самые обыкновенные и знакомые предметы принимают в нем иной вид. Деревья иначе группируются, они жмутся друг к дружке, точно объятые страхом. Самая тишина носит иной характер, чем днем. Она полна чуть слышных шорохов, пугающих шорохов – призраков давно умерших звуков. Здесь слышатся также и живые звуки, которых никогда не услышишь при другой обстановке: голоса страшных ночных птиц, крики мелких животных, ставших добычей хищников или вскрикивающих во сне, шорох прошлогодних листьев; может быть, это прыгнула лесная крыса, а может, шагнула пантера. Почему хрустнула ветка? Что это за тихое, но беспокойное птичье чириканье в этом кусте? Звуки, которым нет названия, формы, лишенные содержания, перемещения в пространстве предметов, которых не видишь, движения, когда ничто не меняет своих мест… Ах, дети солнца и газовой горелки, как мало вы знаете мир, в котором живете!
Окруженный находящимися неподалеку вооруженными и бдительными врагами, Байринг чувствовал себя беспредельно одиноким. Поддавшись торжественному и таинственному настроению, навеянному на него обстановкой, он забыл о том, какую роль играет он сам по отношению к видимым и слышимым явлениям и событиям ночи. Лес утратил границы. Люди с их жилищами перестали существовать. Вселенная погрузилась в извечный мрак, бесформенный и пустой, сам себя немо вопрошающий о смысле своей бесконечной тайны. Погруженный в мысли, порожденные таким настроением, он не замечал, как шло время. А редкие пятна лунного света, лежавшие на земле между кустами, уже изменили свою величину и очертания и переместились. Когда его взгляд упал на одно такое пятно, у самой дороги, он увидел предмет, которого до того не замечал. Он находился теперь почти у самого его лица, но Байринг мог поклясться, что раньше его здесь не было. Часть его была в тени, но молодой офицер мог разглядеть, что это фигура человека. Он инстинктивно пристегнул шпагу и схватился за револьвер – он был снова в мире войны и чувствовал себя опять профессиональным убийцей.
Фигура не шевелилась. Вскочив на ноги, с поднятым револьвером в руке, он подошел ближе. Человек лежал на спине; верхняя часть его тела была в тени, но, глядя сверху на его лицо, молодой офицер понял, что перед ним труп. Он вздрогнул и отвернулся, почувствовав тошноту и отвращение. Он сел опять на бревно, забыв необходимую осторожность, чиркнул спичкой и закурил сигару. В темноте, наступившей после вспышки пламени, он почувствовал облегчение; он перестал видеть предмет, вызывавший в нем отвращение. Тем не менее он продолжал смотреть в ту сторону до тех пор, пока очертания фигуры снова не выступили из мрака с большей отчетливостью. Казалось, что она продвинулась несколько ближе.
– Проклятие! – пробормотал молодой офицер. – Что ему нужно?
Сомнительно, чтобы «ему» не хватало чего-нибудь, кроме жизни.
Байринг отвел глаза в сторону и стал мурлыкать какой-то мотив, но он остановился на полутакте и посмотрел на мертвеца. Его присутствие раздражало молодого офицера, хотя едва ли он когда-либо имел более спокойного соседа. Он ощутил в себе еще смутное, неопределенное чувство, которое было для него ново. Это был не страх, а скорее ощущение сверхъестественного. Как это могло произойти, когда он не верил ни во что сверхъестественное?
«Я унаследовал это от дальних предков, – сказал он самому себе. – Наверно, понадобится около тысячи лет – а может быть, десять тысяч, – чтобы человечество пережило это чувство. Где и когда оно зародилось? Может быть, далеко позади, в так называемой колыбели человеческой расы, на равнинах Центральной Азии. То, что мы унаследовали как суеверие, для наших варваров-предков было разумным убеждением. Без сомнения, они считали себя правыми, объясняя некоторые явления, природу которых мы не можем определить, присущей мертвецам способностью причинять зло и наделяя мертвецов волей. Вероятно, это было одной из главных доктрин их религии, которую им вбивали в голову их жрецы, подобно тому как наши священники проповедуют нам учение о бессмертии души. По мере того как арийцы продвигались на запад и, пройдя через Кавказ, расселились по всей Европе, новые условия жизни потребовали и новых религиозных форм. Старое убеждение в коварстве и злой воле мертвецов потеряло силу веры и даже выпало из традиции, но в наследство от нее остался страх перед мертвецами, который и составляет теперь такую же часть нас самих, как наша кровь и кости…»
Следуя течению своих мыслей, он было забыл о том предмете, который их породил. Но сейчас его взгляд снова упал на труп. Теперь тень совершенно сошла с него. Молодой офицер видел острый профиль, поднятый кверху подбородок и все лицо, белое в призрачном свете месяца, как у привидения. На мертвом была серая форма конфедератского солдата. Мундир и жилет, незастегнутые, распахнулись по обеим сторонам, открыв белую рубашку. Грудь казалась неестественно выпуклой, но живот ввалился, и нижние ребра выступили наружу. Руки трупа были раскинуты, левое колено приподнято. Вообще, положение трупа казалось ему ловко придуманной позой, рассчитанной на то, чтобы вызвать ужас.
– Нечего сказать! – воскликнул молодой офицер. – Он был, видно, хорошим актером – знал, в какой позе умереть.
Он отвел глаза и стал упорно смотреть на одну из дорог к фронту, продолжая свои философские рассуждения с того места, где прервал себя.
«Возможно, что наши предки в Центральной Азии не имели обыкновения хоронить своих покойников. В таком случае нетрудно понять их страх перед мертвецами, которые действительно являлись для них опасными. Они были рассадниками чумы. Взрослые наказывали детям избегать мест, где они лежали, и удирать, если случайно наткнутся на труп. А в самом деле, не лучше ли мне уйти от этого молодца?»
Он уже приподнялся было, чтобы уйти, но вдруг вспомнил, что сказал своей команде, сержантам и офицеру из тыла, который должен был прийти сменить его, что его можно будет найти именно на этом месте. Это было также вопросом самолюбия. Если он покинет свой пост, они могут подумать, что он испугался трупа. Он не был трусом и не хотел казаться смешным в чьих-либо глазах. Он снова сел и, чтобы доказать себе свое мужество, смело взглянул на труп. Правая рука трупа, более дальняя, была теперь в тени. Он едва различал теперь эту руку, которая, как он заметил раньше, лежала около корня лаврового дерева. Перемены в положении руки не было, и это его успокоило, он сам не мог объяснить почему. Он не сразу отвел глаза от трупа: предмет, внушающий нам страх, обладает странной притягательной силой, подчас непреодолимой.
Вдруг Байринг почувствовал боль в правой руке. Он отвел глаза от своего врага и взглянул на нее. Оказалось, что он так крепко стиснул рукоятку своей сабли, что ему стало больно. Он заметил также, что наклонился вперед и стоит в напряженной позе, сгорбившись, как гладиатор, готовый прыгнуть и схватить за горло своего противника. Зубы его были крепко стиснуты, дыхание прерывалось. Байринг встряхнулся, и, когда его мускулы ослабли и он глубоко вздохнул, этот случай представился ему в смешном виде. Он засмеялся. Фу! Что это был за звук! Какой сумасшедший дьявол испустил такую гнусную карикатуру на смех?
Молодой офицер вскочил на ноги и осмотрелся. Он не узнавал собственного смеха.
Он не мог дольше скрывать от себя ужасную истину, что он трус! Он смертельно испугался! Он хотел бежать от этого места, но ноги отказывались ему служить, они подгибались, и он опять сел на бревно, трясясь от страха. Лицо его было влажно, все тело покрылось холодным потом. Он не в силах был даже крикнуть. Он ясно слышал, как сзади него кто-то тихо крался – было похоже, что это какой-нибудь дикий зверь, – но он не смел оглянуться. Может быть, живое бездушное существо и бездушный мертвец соединили свои силы? Был ли это зверь? Ах, если бы он только мог быть уверен в этом! Но никаким усилием воли он не мог теперь оторвать свои глаза от мертвеца.
Я повторяю, что лейтенант Байринг был храбрым и умным человеком. Но что вы поделаете? Может ли один человек устоять против такого чудовищного четверного союза, как ночной мрак, одиночество, тишина и соседство мертвеца? Нельзя устоять, когда блуждающий дух его предков нашептывает ему в ухо свои трусливые советы, напевает в его сердце свои унылые погребальные песни и разводит водой его кровь. Силы слишком неравны, и даже мужество не в состоянии противостоять таким противникам.
Лейтенант Байринг обладал теперь только одним непоколебимым убеждением: что тело передвинулось. Оно лежало ближе к краю светового пятна – в этом не могло быть сомнения. Руки его также переменили положение; ведь вот они теперь обе в тени! Струя холодного воздуха обдала лицо Байринга. Ветви над его головой зашевелились и зашелестели. Резкие тени пробежали по лицу мертвеца, сбежали с него, оставив лицо освещенным, вернулись обратно; теперь лицо было освещено наполовину. Теперь было ясно видно, что труп шевелился. В эту минуту одинокий выстрел раздался на линии пикета – самый одинокий и громкий выстрел, какой когда-либо слышало ухо смертного.
Выстрел разрушил чары, которыми был скован человек; он нарушил тишину и одиночество, рассеял блуждающих духов Центральной Азии и вернул ему мужество современного человека. С криком хищной птицы, бросающейся на свою добычу, он прыгнул вперед, полный жажды деятельности.
Теперь выстрелы с фронта раздавались один за другим. Слышны были крики замешательства, стук копыт и несвязное «ура!». В тылу, со стороны спящего лагеря, раздались звуки труб и барабанная дробь. Раздвигая кусты с обеих сторон дороги, показался отступавший пикет федералистов; солдаты бежали, отстреливаясь наугад. Отставшая группа, шедшая, как было приказано, по дороге, вдруг рассыпалась по кустам: на них наскочило с полсотни всадников, свирепо работавших саблями. Обезумевшие всадники пронеслись бешеным галопом мимо места, где засел Байринг, и с криками исчезли за поворотом дороги, продолжая стрелять из револьверов. Через минуту раздался залп из ружей, сопровождаемый одиночными выстрелами, – это они встретились с стоявшим в резерве отрядом федералистов. Через несколько минут они промчались обратно в полном смятении; некоторые лошади потеряли всадников, а несколько раненых лошадей, обезумевших от боли, фыркали и кидались в разные стороны. И все было кончено. Это ведь была лишь стычка передовых частей.
На фронт послали свежих людей, сделали перекличку, сформировали отставших. Командир федералистов, с частью своего штаба, небрежно одетый, показался ненадолго, задал несколько вопросов, глубокомысленно посмотрел на всех и удалился. Простояв час под ружьем, бригада, стоявшая в лагере, опять улеглась – досыпать.
На следующий день рано утром санитарный отряд под командой капитана и в сопровождении врача осматривал место стычки, отыскивая мертвых и раненых. У разветвления дороги, ближе к одной стороне, они нашли два тела, лежавшие тесно рядом: офицера федералистов и офицера конфедератов. Федералист умер от удара кинжалом, поразившего ему сердце, но, по-видимому, только после того, как он нанес своему противнику не менее пяти очень тяжелых ран. Мертвый федералист лежал в луже крови; кинжал все еще торчал у него из груди. Санитары перевернули тело на спину, и врач вытащил оружие из раны.
– Батюшки! – воскликнул капитан. – Да ведь это Байринг! – И прибавил, взглянув на доктора: – У них была жаркая схватка.
Врач разглядывал кинжал. Это был кинжал, присвоенный офицерам федеральной пехоты – точно такой же, как и у капитана. Это был, очевидно, кинжал самого Байринга. Никакого другого оружия они не нашли, за исключением незаряженного револьвера у пояса мертвого Байринга.
Врач положил кинжал и подошел к другому трупу. Он был свирепо исколот в нескольких местах, но крови не было. Он взял левую ногу и попытался выпрямить ее. От этого усилия тело сдвинулось с места. Мертвецу не понравилось, что его вывели из спокойного положения, в котором он так удобно себя чувствовал, и он выразил протест, испуская слабый тошнотворный запах. На том месте, где он лежал, открылись маленькие, бестолково копошащиеся червяки.
Доктор и капитан переглянулись.
– Вы говорите «жаркая схватка»? – сказал вполголоса доктор. – Это самоубийство. Не понимаю, что тут могло произойти. Может быть, Байринг сошел с ума. Вы не замечали за ним ничего такого?
Капитан Кольтер
– И вы думаете, полковник, что ваш храбрый Кольтер согласится поставить здесь хоть одну из своих пушек? – спросил генерал.
По-видимому, он задал этот вопрос не вполне серьезно; действительно, место, о котором шла речь, было не совсем подходящим для того, чтобы какой бы то ни было артиллерист, даже самый храбрый, согласился поставить здесь батарею. Может быть, генерал хотел добродушно намекнуть полковнику на то, что в последнее время он чересчур уж превозносил мужество капитана Кольтера? – подумал полковник.
– Генерал, – ответил горячо полковник, – Кольтер согласится поставить свои пушки где угодно, лишь бы они могли бить по нашим противникам. – И он протянул руку по направлению к линии неприятеля.
– Тем не менее это единственное место для батареи, – сказал генерал.
На этот раз он говорил совершенно серьезно.
Место, о котором шла речь, представляло собой углубление, впадину в крутом гребне горы; мимо него проходила проезжая дорога; достигнув этой наивысшей своей точки крутым извилистым подъемом, дорога делала столь же извилистый, но менее крутой спуск в сторону неприятеля. На милю направо и налево хребет, хотя и занятый пехотой северян, залегшей сейчас же за острым гребнем и державшейся там словно одним давлением на нее воздуха, не представлял ни одного местечка для постановки орудий; оставалось единственное место – это углубление, а оно было настолько узко, что его сплошь занимало полотно дороги. Со стороны южан над этим пунктом командовали две батареи, установленные на возвышении за ручьем, за полмили отсюда. Все пушки южан, за исключением одной, были замаскированы деревьями фруктового сада; лишь одна – и это казалось почти наглостью – стояла как раз перед довольно величественным зданием – усадьбой плантатора. Позиция, которую занимала эта пушка, была довольно безопасной, но только потому, что федеральной пехоте было запрещено стрелять. Таким образом, «Кольтерова ямка», как прозвали потом это место, не привлекала в этот прекрасный солнечный день артиллеристов как пункт, на котором «прямо хотелось бы поставить батарею».
Несколько лошадиных трупов валялось на дороге, да столько же человеческих трупов было сложено рядом сбоку от полотна и немного дальше, на скате горы. Все они, за исключением одного, были кавалеристами и принадлежали к авангарду северян. Один был квартирмейстером. Генерал, командовавший дивизией, и полковник, начальник бригады, со своими штабами и эскортом выехали в «ямку», чтобы взглянуть на неприятельские пушки, которые тотчас же скрылись за высокими столбами дыма. Не было никакого расчета долго наблюдать за этими пушками, обладавшими, по-видимому, способностями каракатицы, скрывающейся, как известно, когда ее преследуют, в туче выпускаемой ею из желудка черной жидкости. В результате этого кратковременного наблюдения и последовал диалог между генералом и полковником, с которого начинается этот рассказ.
– Это единственное место, – повторил задумчиво генерал, – откуда можно обстрелять их.
Полковник взглянул на него с серьезным видом:
– Но здесь есть место только для одной пушки, генерал, одной против двенадцати.
– Это правда – только для одной каждый раз, – сказал генерал с гримасой, которая лишь с большой натяжкой могла быть истолкована как улыбка. – Но зато ваш храбрый Кольтер – сам целая батарея.
Теперь нельзя уже было не почувствовать иронии. Это разозлило полковника, но он не нашелся что ответить. Дух воинской дисциплины не очень-то поощряет возражения, не говоря уже о споре.
В этот момент молодой артиллерийский офицер медленно поднимался верхом по дороге в сопровождении горниста. Это был капитан Кольтер. Ему было не больше двадцати трех лет. Он был среднего роста, но очень строен и гибок. Его посадка на лошади чем-то напоминала посадку статского. Лицо его было не банального типа: худое, с горбатым носом, серыми глазами, с маленькими белокурыми усиками и с длинными развевающимися светлыми волосами. В костюме его заметна была нарочитая небрежность. Фуражка на нем сидела набок, мундир был застегнут только на одну пуговицу, у пояса, так что из-под него был виден большой кусок белой рубашки, довольно чистой для походной жизни. Но эта небрежность ограничивалась только костюмом и манерами капитана, лицо же его выражало напряженный интерес к окружающему. Его серые глаза, бросавшие время от времени острый взгляд по сторонам и шнырявшие кругом, как лучи прожектора, были большей частью обращены вверх – к точке небесного свода над «ямкой»; впрочем, это продолжалось только до тех пор, пока он не поднялся на вершину – тут уже нечего было смотреть вверх.
Поравнявшись с дивизионным и бригадным командирами, он механически отдал честь и хотел было проехать мимо, но движимый каким-то внезапным побуждением полковник сделал ему знак остановиться.
– Капитан Кольтер, – сказал он, – на той вершине у неприятеля поставлено двенадцать пушек. Если я правильно понял генерала, он предлагает вам поставить здесь одну пушку и обстрелять их.
Наступило тягостное молчание. Генерал тупо смотрел, как вдали какой-то полк медленно взбирался в гору, пробираясь сквозь густой кустарник; разбившись на куски, полк напоминал разорванное, волочащееся по земле облако голубого дыма. Капитан, казалось, не видел генерала. Вдруг капитан заговорил, медленно и с видимым усилием:
– Вы сказали – на той вершине, напротив, сэр? Пушки поставлены, значит, близко от дома?
– А вы проезжали по этой дороге? Да, около самого дома.
– И это… необходимо… обстрелять их? Категорический приказ?
Он заметно побледнел и говорил хриплым голосом. Полковник был удивлен, ошеломлен. Он украдкой взглянул на генерала. Правильное неподвижное лицо генерала ничего не выражало и было жестко, как бронзовое. Минуту спустя генерал уехал, сопровождаемый своим штабом и свитой. Первым побуждением уничтоженного и негодующего полковника было арестовать капитана Кольтера, но последний шепотом сказал несколько слов своему горнисту, отдал честь полковнику и поехал прямой дорогой к «ямке». Скоро его силуэт обрисовался на самой высшей точке дороги; на коне, с полевым биноклем у глаз, он был четок и недвижен на фоне неба, как конная статуя.
Горнист помчался вниз по дороге, в противоположном направлении, и скрылся за деревьями. Скоро звук его трубы раздался в кедровой чаще, и через невероятно короткий промежуток времени пушка вместе с зарядным ящиком, запряженный каждый шестью лошадьми и в сопровождении полного комплекта прислуги, выехали, грохоча и подпрыгивая, на склон горы. Люди подхватили пушку, окруженную облаком пыли, бесформенную в своем чехле, и покатили ее к роковому месту на гребне, среди трупов павших лошадей.
Взмах руки капитана, несколько странных и быстрых движений прислуги – и, может быть, прежде чем пехота, расположившаяся вдоль дороги, перестала слышать грохот колес, большое белое облако покатилось вниз по холму, и, при оглушительном звуке отдачи, дело в «ямке» Кольтера началось.
Мы не намерены передавать все подробности и весь ход этого страшного поединка – поединка, в котором различные моменты боя отличались только степенью отчаяния. Почти в тот же самый момент, когда пушка Кольтера бросила свой облачный вызов, двенадцать ответных клубов дыма взметнулись кверху из-за деревьев, окружавших дом плантатора, и гул, в двенадцать раз более сильный, загремел в ответ, как расколотое эхо. Начиная с этого момента и вплоть до конца федеральные канониры вели свой безнадежный бой в атмосфере раскаленного металла; их мысли были как молнии, а их действия несли смерть.
Не желая смотреть на людей, которым он не мог помочь, и быть немым свидетелем бойни, которую он не мог прекратить, полковник взобрался на вершину, на четверть мили левее; сама «ямка» была оттуда не видна, а клубы черно-красного дыма, вылетавшие из нее, придавали ей сходство с кратером огнедышащего вулкана. В полевой бинокль полковник видел неприятельские пушки и, поскольку это было возможно, следил за результатами стрельбы Кольтера… если только сам Кольтер был еще жив и если это еще он руководил стрельбой. Полковник увидел, что федеральные артиллеристы, не обращая внимания на те пушки, местоположение которых выдавали только выбрасываемые ими клубы дыма, сосредоточили все свое внимание на одной пушке, стоявшей на открытом месте – на лужайке против дома плантатора. Над этим дерзким орудием и вокруг него то и дело разрывались гранаты с небольшими промежутками в несколько секунд. Некоторые снаряды попали в дом, о чем можно было судить по тонкой струе дыма, поднимавшейся над разбитой крышей. Фигуры распростертых на земле убитых людей и лошадей были отчетливо видны.
– Если наши ребята делают такие дела с одной пушкой, каково им выносить стрельбу их двенадцати орудий? – сказал полковник стоявшему поблизости адъютанту. – Спуститесь и передайте командиру орудия, что я поздравляю его с меткостью стрельбы.
Повернувшись к другому офицеру, он прибавил:
– Вы заметили, как неохотно подчинился распоряжению начальства Кольтер?
– Да, сэр, заметил.
– Ну так, пожалуйста, ни слова об этом. Не думаю, чтобы генерал поставил ему это в вину. Интересно, как генерал объяснит себе свое собственное поведение. Чего он хотел? Доставить арьергарду отступающего неприятеля развлечение?
Снизу подходил молодой офицер; он, тяжело дыша, взбирался по крутому подъему. Едва успев отдать честь, он проговорил, с трудом переводя дух:
– Полковник, меня прислал полковник Хармон, сообщить вам, что неприятельские пушки находятся на расстоянии ружейного выстрела от наших позиций и многие из них отчетливо видны с нескольких пунктов занимаемой нами высоты.
Бригадный командир взглянул на офицера совершенно безучастно.
– Это мне известно, – спокойно ответил он.
Молодой офицер был, по-видимому, озадачен.
– Полковник Хармон хотел бы иметь разрешение заставить их замолчать, – пробормотал он.
– Я бы тоже хотел этого, – продолжал тем же тоном полковник. – Передайте мой привет полковнику Хармону и скажите ему, что приказ генерала не открывать стрельбы из ружей остается в силе.
Молодой офицер отдал честь и ушел. Полковник повернулся на каблуках и опять посмотрел на неприятельские пушки.
– Полковник, – сказал адъютант, – не знаю, должен ли я говорить, но тут что-то неладное. Вам известно, кстати, что капитан Кольтер – уроженец Юга?
– Нет! Неужели это правда?
– Я слышал, что этим летом дивизия, которой командовал наш генерал, несколько недель стояла лагерем по соседству с усадьбой капитана Кольтера и…
– Слушайте! – прервал его полковник, поднимая руку. – Вы слышите это?
«Это» – было молчание пушки федералистов. И «это» слышали все: штаб, ординарцы, пехота, расположившаяся позади гребня; все слышали это и с любопытством смотрели в сторону кратера, откуда теперь не поднималось ни одного облака дыма, за исключением редких дымков от разрывавшихся там неприятельских гранат. Затем послышался звук трубы, потом слабый стук колес; минуту спустя канонада возобновилась с удвоенной силой. Подбитая пушка была заменена новой.
– Так вот, – сказал офицер, продолжая прерванный рассказ, – генерал познакомился с семьей Кольтера. И вот тут вышла какая-то история – я не знаю точно, в чем было дело, – с женой Кольтера. Она была сецессионисткой[1], как и все они, за исключением самого Кольтера.
Была жалоба в главный штаб армии, и генерала перевели в эту дивизию. Очень странно, что батарея Кольтера была впоследствии причислена к нашей дивизии.
Полковник встал с камня, на котором они сидели. В глазах его вспыхнуло благородное негодование.
– Слушайте, Моррисон, – сказал он, глядя прямо в лицо своему болтливому штаб-офицеру. – Вы слышали эту историю от порядочного человека или от какого-нибудь сплетника?
– Я не желаю говорить, каким путем узнал это, если это не является необходимым, – ответил офицер, слегка покраснев. – Но я ручаюсь вам головой, что все это в главных чертах верно.
Полковник повернулся к небольшой группе офицеров, стоявших в стороне от них.
– Лейтенант Вильямс! – закричал он.
Один из офицеров отделился от группы и, выступив вперед и отдав честь, произнес:
– Простите, полковник, я думал, что вас известили. Вильямс убит там внизу снарядом. Что прикажете, сэр?
Лейтенант Вильямс был тот самый офицер, которому выпала честь передать командиру батареи поздравление от бригадного командира с меткой стрельбой.
– Идите, – сказал полковник, – и прикажите немедленно убрать орудие. Вперед! Я пойду с вами.
Он пустился почти бегом по склону по направлению к «ямке». Он рисковал сломать себе шею, прыгая по камням и пробираясь сквозь заросли. Его спутники следовали за ним в беспорядке. У подошвы горы они сели на ожидавших их лошадей, поехали крупной рысью, сделали поворот и въехали в «ямку». Зрелище, представившееся их глазам, было ужасно.
Углубление, достаточно широкое для одной пушки, было загромождено обломками по крайней мере четырех орудий. Офицеры увидели, как замолкла последняя подбитая пушка – не хватало людей, чтобы быстро заменить ее новой. Обломки валялись по обе стороны дороги; люди старались очистить место посредине, по которому палила теперь пятая пушка. Что касается людей, то они казались какими-то демонами. Все были обнажены до пояса, их грязная кожа стала черной от пороха и была испещрена кровавыми пятнами; они были без шапок. Их движения, когда они действовали банником, напоминали движения сумасшедших.
Они упирались опухшими плечами и окровавленными руками в колеса орудия, каждый раз, когда оно откатывалось, и подкатывали тяжелую пушку назад на ее место. Команды не было слышно; в этом ужасном хаосе выстрелов, рвущихся снарядов, звенящих осколков и летающих щепок никакой голос не мог бы быть услышан. Офицеры, – если они тут и были, – не отличались от солдат; все работали вместе, пока не умирали, повинуясь взгляду. Прочистив пушку, ее заряжали; зарядив ее, наводили и стреляли. Полковник заметил нечто новое для него в военной практике, нечто страшное и противоестественное: жерло пушки было в крови! Не имея долгое время воды, люди обмакивали губку в кровь своих убитых товарищей, стоявшую тут целыми лужами. Во время работы не было никаких пререканий; обязанности настоящего момента были ясны каждому. Когда один падал, другой, казалось, вырастал из-под земли на месте мертвеца, чтобы пасть в свою очередь.
Вместе с погибшими пушками лежали погибшие люди – около обломков, под ними и наверху; а позади, за дорогой – страшная процессия! – ползли на руках и коленях раненые, которые еще могли двигаться. Полковнику – он из сострадания послал свою свиту правее – пришлось давить копытами своего коня тех, смерть которых не вызывала сомнений, для того чтобы не раздавить тех, в которых еще теплилась жизнь. Он спокойно прокладывал себе путь в этом аду, проехал вдоль орудия и, ослепленный дымом последнего залпа, попал в щеку какому-то человеку, державшему банник, который после этого упал (считая себя убитым), думая, что в него попал снаряд. Какой-то черт выскочил из дыма, чтобы занять его место, но остановился и посмотрел на всадника каким-то нездешним взглядом; зубы его сверкали белизной из-за черных губ; глаза, горящие и расширенные, горели, как уголья, под его окровавленным лбом. Полковник повелительным жестом указал ему назад. Черт поклонился в знак повиновения. Это был капитан Кольтер.
Одновременно с жестом полковника, прекратившим канонаду, тишина воцарилась на всем поле сражения. Снаряды не летали больше в это ущелье смерти; неприятель также прекратил канонаду. Его армия ушла уже несколько часов назад, и командир арьергарда, удерживавший эту опасную позицию такое долгое время в надежде прекратить огонь федералистов, в этот момент сам прекратил канонаду.
– Я не имел представления о размерах моей власти, – шутливо говорил сам себе полковник, направляя свой путь к вершине, чтобы узнать, что же случилось на самом деле.
Час спустя его бригада расположилась бивуаком на неприятельской территории, и зеваки рассматривали с некоторым страхом, как какие-то священные реликвии, десятки валяющихся раскоряченных мертвых лошадей и три подбитые пушки.
Мертвых унесли; их истерзанные, изувеченные тела дали бы победителям слишком большое удовлетворение.
Разумеется, полковник и офицеры остановились в доме плантатора. Правда, он довольно сильно пострадал от огня, но все же это было лучше, чем ночевать под открытым небом. Мебель была опрокинута и поломана. Стены и потолок в некоторых местах совершенно разрушены, и всюду чувствовался запах порохового дыма. Но кровати, сундуки, полные дамских нарядов, и буфет с посудой сравнительно уцелели. Новые постояльцы устроились на ночь довольно комфортабельно, а уничтожение батареи Кольтера дало им интересную тему для разговоров.
Во время ужина в столовую вошел ординарец и попросил разрешения поговорить с полковником.
– В чем дело, Барбур? – добродушно спросил полковник, не расслышав.
– Полковник, в погребе что-то неладно. Не знаю, в чем дело, но там кто-то есть. Я пошел было туда поискать чего-нибудь…
– Я сейчас спущусь и посмотрю, – сказал один из штаб-офицеров, вставая.
– Я тоже пойду, – сказал полковник. – Пусть другие остаются. Веди нас.
Они взяли со стола подсвечник и спустились по лестнице в подвал. Ведший их ординарец дрожал от страха. Свеча давала очень слабый свет, но, как только они вошли, она осветила человеческую фигуру. Человек сидел на камне, прислонившись к потемневшей каменной стене, около которой они стояли; колени его были подняты, а голова наклонена вперед. Лица, повернутого к ним в профиль, не было видно, так как его длинные волосы закрывали ему лицо; и – странная вещь – борода, иссиня-черного цвета, падала огромной спутанной массой и лежала на полу у ног человека.
Офицеры невольно остановились. Полковник, взяв свечу из дрожащих рук ординарца, подошел к человеку и внимательно всмотрелся в него. Длинная черная борода оказалась волосами мертвой женщины. Женщина сжимала в руках мертвого ребенка. Оба лежали в объятиях мужчины, который прижимал их к груди, к губам. Кровь была в волосах женщины; кровь была в волосах мужчины.
Недалеко лежала детская нога. В выбитом земляном полу подвала было углубление – свежевырытая яма, в которой лежал осколок снаряда с зазубренными с одной стороны краями.
Полковник поднял свечу как можно выше. Пол в комнате над подвалом был пробит, и расщепленные доски свесились вниз.
– Этот каземат – ненадежное прикрытие от бомб, – сказал серьезно полковник.
Ему даже не пришло в голову, что его оценка события грешит легкомыслием.
Некоторое время они молча стояли возле этой трагической группы; штаб-офицер думал о своем прерванном ужине, ординарец ломал голову, что могло бы заключаться в бочках, стоявших на другом конце погреба. Вдруг человек, которого они считали мертвым, поднял голову и спокойно взглянул им в лицо. Лицо его было черно, как уголь; щеки его были, по-видимому, татуированы – от глаз вниз шли неправильные извилистые линии. Губы были белые, как у негра. На лбу была кровь.
Штаб-офицер подался на шаг назад, ординарец отодвинулся еще дальше.
– Что вы здесь делаете, любезный? – спросил полковник, не двигаясь с места.
– Этот дом принадлежит мне, сэр, – был вежливый ответ.
– Вам? Ах, я вижу. А это?
– Моя жена и ребенок. Я капитан Кольтер.
Без вести пропавший
Джером Спринг, рядовой в армии генерала Шермана, стоявшей против неприятеля у горы Кеннесо в штате Джорджия, повернулся спиной к группе офицеров, с которыми он только что разговаривал о чем-то шепотом, перебрался через узкую линию окопов и исчез в лесу. Никто из находившихся в окопах людей не сказал ему ни слова, и сам он ограничился, проходя мимо них, кивком, но все понимали, что этому храбрецу поручено какое-то опасное дело. Джером Спринг, будучи простым рядовым, тем не менее в строю не служил; он был откомандирован для службы при главном штабе дивизии и был внесен в списки в качестве «ординарца». Слово «ординарец» включает в себя массу всевозможных обязанностей. Ординарец может быть курьером, писарем, денщиком – всем, чем угодно. Он может исполнять такие обязанности, которые не предусмотрены никакими приказами и военными инструкциями; природа их может зависеть от способностей самого ординарца, от расположения начальства, наконец, просто от случайности.
Рядовой Спринг, не имевший соперников стрелок, очень молодой – прямо поразительно, до чего мы все были в то время молоды, – сильный, умный, не знающий, что значит страх, был разведчиком. Генерал, командовавший его дивизией, не любил слепо подчиняться приказаниям свыше, не узнав расположения неприятеля, даже в тех случаях, когда его соединение не было передовым отрядом, а составляло только часть боевой линии армии. Он не довольствовался также сведениями, которые получал о своем визави обычным путем; он желал знать больше того, что сообщал ему корпусный командир и что могли дать ему стычки между пикетами и застрельщиками. Отсюда и родилась потребность в Джероме Спринге, с его необычайной отвагой, меткостью в стрельбе, острым зрением и правдивостью.
В данном случае полученные им инструкции были несложны: подойти к неприятельским позициям как можно ближе и узнать все, что будет в его силах.
Через несколько секунд он был уже на линии пикетов. Караульные лежали группами по два и по четыре человека за низкими земляными прикрытиями; их ружья высовывались из-за зеленых веток, которыми они маскировали свои маленькие крепостцы. Лес густой стеной тянулся к линии фронта; он стоял такой торжественный и безмолвный, что только человек с большим воображением мог бы представить себе, что он полон вооруженных людей, чутко прислушивающихся к каждому шороху, и что он таит в себе грозные возможности битвы.
Задержавшись на минуту около пикета, чтобы сообщить людям о данном ему поручении, Спринг осторожно пополз вперед на руках и коленях и скоро исчез из вида в густой чаще кустарника.
– Только мы его и видели, – сказал один из солдат. – Жаль, что он не оставил здесь свое ружье.
Спринг полз, пользуясь для прикрытия каждой кочкой или кустом. Глаза его зорко следили за всем, уши улавливали малейший звук. Он дышал чуть слышно, а когда раздавался треск раздавленной его коленом ветки, он останавливался и прижимался к земле.
Это была медленная, но не скучная работа; опасность придавала ей интерес, но этот интерес разведчику приходилось скрывать. Пульс у него бился так же правильно и нервы у него были так же спокойны, как если бы он ловил воробьев.
«Кажется, прошло уж много времени, – подумал он, – но я, должно быть, ушел недалеко; я еще жив».
Он улыбнулся своему способу измерения времени и пополз дальше. Минуту спустя он прижался к земле и долго лежал так без движения. Сквозь тесный просвет в кустах он различил небольшую насыпь из желтой глины – это было прикрытие неприятельского пикета.
Спустя некоторое время он осторожно, с большой постепенностью, поднял голову, потом приподнялся на широко расставленных руках, не спуская напряженного взгляда с глиняной насыпи. Через секунду он был уже на ногах, с ружьем в руках и крупными шагами направился вперед, мало заботясь о том, чтобы скрыть свое присутствие. Он понял по некоторым признакам, что неприятель покинул этот окоп.
Чтобы убедиться в этом окончательно, Спринг, прежде чем возвратиться и сообщить такое важное известие, бросился вперед. Перебравшись через линию покинутых окопов и переходя от прикрытия к прикрытию, он вышел в более редкий лес, зорко высматривая, не остался ли здесь кто-нибудь из врагов. Так он дошел до окраин какой-то плантации. Это было одно из тех заброшенных, покинутых имений, которых стало так много за последние годы войны; усадьба заросла терновником, заборы были сломаны, дом стоял необитаемый, с зияющими дырами на месте дверей и окон. Окинув все это зорким глазом из-за группы молодых сосен, Спринг быстро пробежал через поле и сад к маленькому строению, стоявшему отдельно от других на небольшом возвышении; ему казалось, что оттуда ему легко будет окинуть взглядом большое пространство в том направлении, куда, по всей вероятности, скрылся неприятель.
Это строение, состоявшее из одной комнаты, возвышалось на четырех столбах футов в десять вышины; теперь от него почти ничего не осталось, кроме крыши; пол развалился, балки и доски валялись на земле или торчали в разные стороны, сидя в своих гнездах только одним концом. Столбы, поддерживавшие здание, утратили вертикальное положение. Казалось, что все здание рухнет, если до него дотронутся пальцем. Скрывшись за переплетенными досками и балками, Спринг смотрел на расстилавшуюся перед ним открытую местность, которая была видна ему вплоть до отрога горы Кеннесо, за полмили отсюда.
Дорога, которая вела на этот отрог и через перевал, была покрыта войсками – арьергардом отступавшей армии, – и стволы их ружей сверкали на солнце.
Спринг узнал теперь все, на что он мог рассчитывать. Долг призывал его как можно скорее вернуться в свою часть и сообщить о своем открытии. Но серая колонна пехоты, взбиравшаяся на гору, представляла собой сильное искушение. Его ружье с дальномером могло без всякого затруднения послать в самую гущу врага полторы унции свинца.
Это, конечно, не могло повлиять на длительность или на исход войны, но ремесло солдата в том, чтобы убивать. Спринг прицелился и положил палец на собачку курка.
Но еще с изначальных времен было предрешено, что рядовой Спринг никого не убьет в это ясное летнее утро и не сообщит своему начальству об отступлении конфедератов. Бесчисленное количество веков события известным образом переплетались между собой в этой удивительной мозаике, некоторым неясным частям которой мы присваиваем название «истории». Они переплетались между собой так, что поступки, которые хотел совершить Спринг, нарушили бы всю гармонию рисунка.
Сила, которой поручено следить за тем, чтобы ткань истории точно соответствовала утвержденному рисунку, еще двадцать пять лет назад приняла свои меры к тому, чтобы рядовому Спрингу не удалось в это чудное утро спустить курок. Для этого она дала жизнь ребенку мужского пола в маленькой деревушке у подножия Карпат, воспитала его, заботливо следила за его образованием, направила его стремления в сторону военной карьеры и в должное время сделала артиллерийским офицером. Благодаря стечению бесчисленного количества благоприятных обстоятельств и перевесу их над бесчисленным же количеством неблагоприятных вышеупомянутый офицер совершил нарушение дисциплины и, чтобы избегнуть наказания, бежал с родины. Он попал (не без участия силы!) в Новый Орлеан (вместо Нью-Йорка), а там на пристани его поджидал уже набиравший рекрутов офицер. Молодой человек вступил в армию, скоро получил повышение, и обстоятельства в конце концов сложились так, что в настоящий момент он командовал батареей южан, стоявшей мили за три от того места, где Джером Спринг, разведчик северян, стоял с ружьем наготове. Ничто не было упущено из виду как в обстоятельствах жизни этих двух живых людей, так и в жизни их предков и современников, – и даже в жизни современников их предков, – чтобы желаемый результат наступил. Если бы в этом длинном ряде сцепляющихся событий что-либо было недосмотрено, рядовой Спринг мог бы выстрелить в отступающих южан и, возможно, промахнулся бы. Случилось же так, что артиллерийский капитан, в ожидании своей очереди увести батарею с позиции, забавлялся тем, что наводил полевое орудие наискось вправо, на гребень холма, где, как ему казалось, он усмотрел несколько офицеров-северян, и наконец разрядил его. Заряд упал значительно выше цели.
В тот момент, когда Джером Спринг, придерживая курок и глядя на видневшихся вдали южан, соображал, куда ему нацелиться, чтобы в результате в мире стало больше одной вдовой, одной сиротой или одной осиротевшей матерью, а может быть, и всеми тремя разновидностями человеческого горя, он вдруг услышал в воздухе звук, напоминавший шум крыльев хищной птицы, кидающейся на свою добычу. Прежде чем он успел что-либо сообразить, этот шум перешел в хриплый ужасающий рев, и снаряд, как будто упавший с неба, с оглушительным шумом ударил в один из столбов, поддерживавший над его головой беспорядочную груду бревен и досок; столб превратился в щепки, и ветхое строение с грохотом рухнуло в туче слепящей глаза пыли.
Лейтенант Адриан Спринг, командовавший одним из пикетов, через которые прошел его брат Джером, когда отправлялся на разведку, сидел за бруствером, внимательно прислушиваясь к окружающему. Ухо его улавливало самые слабые звуки: крик птицы, лай белки, шорох ветра в ветках сосен – ничто не ускользало от его напряженного внимания. Вдруг, прямо против линии, которую занимал его отряд, он услышал слабый беспорядочный гул; он был похож на смягченный расстоянием шум от упавшего строения. В эту минуту к нему подошел сзади офицер.
– Лейтенант, – произнес адъютант, отдавая честь, – полковник приказывает вам продвинуться вперед и нащупать врага. В противном случае продолжайте продвигаться до тех пор, пока не получите приказа остановиться. Есть основание думать, что неприятель отступил.
Лейтенант кивнул, не сказав ни слова. Офицер удалился. Через минуту солдаты, шепотом оповещенные сержантами о выступлении, вышли из-за прикрытий и двинулись рассыпным строем вперед; зубы у них были стиснуты, сердца сильно колотились. Лейтенант машинально взглянул на часы. Восемнадцать минут седьмого.