© Д. И. Болотина, предисловие, биографический справочник, 2009
© ООО «Издательство «Лепта Книга», оформление, 2024
Михаил Петрович Погодин и его забытое произведение
Имя М.П. Погодина в наше время известно, в основном, специалистам-историкам. Отчасти это произошло по причине «неудобства» и даже «неприличности» в глазах советских историографов фигуры Погодина – консерватора, приверженца «уваровской триады» (Самодержавие, Православие, Народность), в действительности же – оригинального исследователя, публициста и мыслителя, претендовавшего на собственную нишу в культуре, науке и общественных взглядах и не примыкавшего ни к одному политическому лагерю. Еще одной причиной забвения стало то, что главным делом своей жизни сам Михаил Петрович считал исторические исследования, а в этом его затмили младшие современники и потомки… Но если о самом Погодине еще порой вспоминают, берутся изучать его биографию и даже переиздают его труды по истории, то та книга, которую вы держите в руках, предана забвению даже в среде специалистов. Более того, у читающего работы, посвященные разнообразному, многогранному творчеству М.П. Погодина, создается впечатление, что такой книги, как «Простая речь о мудреных вещах», вообще никогда не существовало.
Среди многочисленных трудов выдающегося историка, публициста и общественного деятеля «Простая речь…» как будто и в самом деле стоит особняком. Но это только на первый взгляд, лишь потому, что произведение уникально для своего времени. Между всем творчеством М.П. Погодина и этой книгой существует неявная, но очень прочная связь. В определенном смысле книгу можно назвать итоговой для всей многолетней и разносторонней деятельности ученого.
М.П. Погодин во всех родах деятельности – а ему было свойственно увлекаться многим (историей, литературным творчеством, публицистикой, коллекционированием и т. д.) и даже «разбрасываться» – стремился занять особую нишу. Он стал своеобразным центром, даже символом развития научной и общественной жизни своего времени. В немалой степени этому способствовала долгая жизнь историка и огромный круг его знакомств. В принципе, широким кругом общения отличалось значительное число современников Погодина. Но у него бывали не просто многие выдающиеся деятели XIX столетия – у него бывали почти все. Именно это позволило биографу ученого К.Н. Бестужеву-Рюмину утверждать, что ни один человек более чем Погодин не был связан «с движением мысли всего русского общества, а не отдельной его части». В этом некоторые исследователи видят причины ожесточенной критики взглядов и сочинений Погодина со всех сторон – и слева, и справа, и со стороны верхов, в частности, правительства, и из среды, стоявшей ниже по научной и общественной лестнице.
Сам Михаил Петрович был достаточно близок к славянофильским взглядам, но никогда не входил в их лагерь, да и славянофилы не признавали его полностью «своим». Поверхностно и неразумно было бы видеть причину такого отношения лишь в признании Погодиным ценности для России петровских реформ. Воззрения ученого, его отношение к жизни и к истории объяснялись попыткой более глубокого, нежели узкий общественно-политический взгляд западников или славянофилов, проникновения в самую толщу, в самый смысл событий.
«Кто же более сверху смотрит, как не историк, – говорил Погодин. – Только именно историк и может смотреть на события сверху, потому что он знает прошедшее и по этому прошедшему может предсказать и будущее…» И этот «взгляд сверху» не ограничивался для Михаила Петровича созерцанием только событий и людей в потоке времени, хотя историю он ставил здесь во главу угла. По свидетельству современников, эта область человеческого знания вызывала в Погодине благоговение, едва ли не граничащее с религиозным. Задумываясь над тем, «что есть История и чего в ней искать можно и должно», ученый был вынужден признать невозможность для людского разума полностью понять, постигнуть, рационализировать ее главное таинство. Приходилось призывать на помощь интуицию, которая, кстати, была у нем прекрасно развита. История, по его мнению, сплетается из сопряжений законов необходимости с законами свободы с непременным присутствием некоего иррационального и Предвечного Начала. Божественную природу этого Начала Погодин осознавал весьма отчетливо. Историк считал, что именно оно делает Историю никогда не познаваемой полностью, до конца. Судя по всему, так ученый смотрел и на науку в целом. Но, несмотря на ясное видение ограниченности человеческого разума, Михаил Петрович старательно, пытливо, жадно стремился постичь глубинную суть и полноту взаимосвязей – к какому бы роду знания или отрасли жизни ни обращался.
Слова Погодина, открывающие «Простую речь о мудреных вещах», с равной справедливостью могут быть отнесены как к гуманитарным, так и к естественным наукам: «Всякое действие имеет свою причину. Творение заставляет предполагать Творца, Бога. Влечением к злу доказывается грехопадение. Видимая, непостижимая премудрость заставляет предполагать Премудрость невидимую, еще высшую. <…> Для наших вопросов, здесь неразрешимых, должны непременно получиться где-нибудь ответы». Ученый искал общего в различных науках, ориентировался на цельность и всеохватность человеческого знания, которое, как он полагал, проистекает из единства Творца, сотворившего мир.
Подобные мысли, на первый взгляд простые и даже банальные, прозвучали в духовно тяжелое для России время. После чудовищных гонений, воздвигнутых в нашей стране на Православие в XX в., нам едва ли легко поверить, что век XIX, в котором оно было официальной религий, был с духовной точки зрения также далеко не безоблачен. Расхожее мнение обывателя состоит в том, что 150–200 лет тому назад (т. е. во времена, когда жил М.П. Погодин) все люди были верующими и церковными. К сожалению, это тяжкое заблуждение. Именно в позапрошлом столетии были посеяны и взошли те ядовитые ростки неверия, религиозного оскудения и массового отпадения от Бога, итогом которых стала Вторая Русская Смута 1917–1922 гг., не преодоленная, по мнению многих, до сих пор. Именно в XIX в., на фоне формализации, «высушивания», растущего равнодушия к Православной вере, на фоне подмены ее отношением официальным, «для галочки» среди русской интеллигенции, особенно молодежи, начали распространяться идеи, ранее совершено чуждые русскому духу. Образованное общество не знало и не хотело узнавать Православия, и имело о нем самые поверхностные представления. Церковно-славянский язык для подавляющего большинства представителей интеллигенции был чужд и непонятен. Остается лишь удивляться, почему грамотные, эрудированные люди, представители умственного (!) труда, легко и охотно выучивавшие не по одному иностранному языку, не давали себе труда хотя бы в общих чертах ознакомиться и научиться понимать язык, лежащий в основе их собственной, родной культуры!
Оскудение Православия в сочетании с незнанием и непониманием его содержания сделало весьма привлекательной для образованного слоя, прежде всего, для молодых людей, многочисленных сочинений, которые, как писал в своем «Ответе благосклонным к Латинской церкви» прп. Амвросий Оптинский, «наполнены клеветами, баснями, порицаниями, очевидными вымыслами и лжами, особенно же умственными ядотворными хитросплетениями». По мысли преподобного, цель таких сочинений, широко распространяемых западными инославными «просветителями», – «поколебав вероучение нашей Православной Церкви, совратить последователей ее с пути истины: но так как они издаются под заманчивыми названиями, в уютных формах, с такою типографическою опрятностию, что как бы невольно завлекают любопытство читателей, то конечно и в нашем отечестве, куда сии сочинения проникают темными путями, найдется не мало таких, которые, имея поверхностное понятие о предметах христианского учения, не могут не увлечься мыслями, противными истине». Вслед за этим великий подвижник сетовал, что «многие из православных образованных, читая эти сочинения на французском языке, и не читая своих на русском о православном вероучении, легко могут поверить хитросплетенной лжи вместо истины, которой они хорошо не знают».
Михаил Петрович Погодин, видя это ненормальное положение, взял на себя труд создать своего рода противоядие от подобных сочинений: критически разобрать наиболее модные из современных ему течений общественной мысли и те умонастроения, которые влекли за собой тяжелые духовные болезни русской интеллигенции. Можно с уверенностью утверждать, что интеллигенция не простила столь прямого и четного указания на ее нравственные проблемы: несмотря на известную популярность «Простой речи…» в первые годы после выхода в свет (за двенадцать лет, с 1872 по 1884 гг., книга выдержала четыре переиздания), она была забыта уже в начале XX столетия. После революции в России она и вовсе сделалась ненужной и опасной, поскольку в ней серьезно и убедительно доказывалось обратное ключевым положениям коммунистической пропаганды, а именно: бытие Божие, происхождения мира не путем эволюции, а путем Творения, Божественное достоинство человека, невозможность умственного и душевного совершенствования человеческой личности вне Бога.
Однако «Простая речь о мудреных вещах» обрела другую жизнь в сочинениях богословов, проповедников, литераторов конца XIX – начала XX вв. и русского зарубежья, среди которых был весьма популярен второй раздел книги, повествующий о различных явлениях покойников, предчувствиях, предвидениях (сон декабриста, предсказание судьбы А.С. Пушкина цыганкой и др.) Книга Погодина стала первым примером собирания т. н. «случаев» – живого опыта соприкосновения человечества со сверхъестественным и мистическим, с духовной реальностью. И такие фрагменты часто и широко, на разные лады цитировались и цитируются в религиозных, философских, филологических работах. Вот только сам Михаил Петрович считал более существенными в своем труде первый и третий разделы, которые посвящены вопросам бытия Божия, доказательству богосотворенности мироздания, а также критическому разбору тех «модных философских толков», которые автор объединяет понятием «нигилизм». Под «нигилизмом» Погодин понимал все течения общественной мысли, так или иначе уводящие человека от Бога, от переживания божественности происхождения окружающего мира и самого человека. Нигилизм есть отрицание – отрицание православного понимания цели и смысла жизни, т. е. отрицание духовного преображения и обожения человека через общение с Богом. Нигилизм есть и отрицание Богоданности мира, и отрицание предназначения человека как венца Творения. И примеры чудесных явлений, предъизображений и предсказаний лишь подкрепляют высказанные Погодиным соображения и замечания.
Сегодня мы возвращаем читателю «Простую речь о мудреных вещах» в ее полноте: не разобранной на цитаты, без утраты того основного смысла, который закладывал в книгу сам автор. Она ничуть не потеряла своей актуальности по сей день. Большинство суждений, наблюдений и оценок событий и мыслей, высказанных здесь, до сих пор поразительно свежи, точны, емки и могут быть успешно применены к нашей действительности, а иные воспринимаются так, будто высказаны сегодня. Невольно возникает вопрос: не обладал ли М.П. Погодин даром предвидения, не помышлял ли он, что пишет не только и не столько для современников, но и для далеких потомков, не было ли ему открыто и доступно нечто неведомое? Во всяком случае, читая «Простую речь…» нельзя не согласиться с мыслью, которая была высказана историком ещё в молодости, и которую он пронес через всю жизнь, напитав ею и свое итоговое сочинение: «Каждое происшествие имеет два смысла, или, лучше, имеет свою душу и свое тело, божественную идею и скудельную форму; одной оно относится к высшим законам, законам необходимости, другой – к личностям человеческим, к законам свободы».
Д.И. Болотина
Предисловие автора
Жизнь, смерть, начало, конец, добро, зло, счастье, несчастие, душа, бессмертие, другой мир, вера, вечность, вселенная, человек, Христос, Бог… о каких выспренних предметах осмеливаюсь я повести речь свою![1]
Но какие другие предметы ближе их к человеку? Какие предметы должны больше всего занимать его? С какими вопросами теснее соединено настоящее бытие наше, и будущая участь, какая бы ни была она – ничтожество, по мнению модных философов, или вечная жизнь, по учению христианскому!
Напрасно особые науки – философия, богословие – присвоили себе исключительно эти предметы, ставя их крайней целью своих исследований. Напрасно, потому что они должны сопутствовать всякому человеку, грядущему в мир, занимая его ум, питая сердце, направляя волю, – одним словом, составляя сущность его жизни: всякий человек должен думать о том, для чего он живет; и только по этим понятиям он может устраивать свою жизнь так, а не иначе; без этого знания чем же он будет? Куклой, животным!
Разделение знаний и исследований, как разделение труда, разделение занятий, принесло пользу в свое время, но вместе послужило препятствием к развитию большинства. Сделавшись достоянием науки, взятые из жизни в школу, эти вопросы подчинились ее отвлеченным условиям и требованиям, уподобились почти алгебраическим буквам в понятии ученых, привилегированных специалистов, в роде Египетских жрецов, потеряли свою жизненность или обмерли, и под хламом так называемых сведений, наполнивших библиотеки, без приложения, утратили для многих свое настоящее назначение, смысл свой для жизни. Они сделались трупом под ножом прозектора, который может делать над ним исследования с различными успехами, но с трудом может вообразить по нем живого, мыслящего человека, и еще менее научить его, как ему жить, – да и сам не научается.
Наука сама по себе, жизнь сама по себе[2]. Жизнь осталась лицом к лицу с одной физической нуждой, и ограничилась изысканием средств в поте лица для ее удовлетворения, а потом, увлекшись, забывшись, и для искусственного умножения нужд себе на голову. Из-за средств потерялась из виду цель[3].
Может быть, иначе и нельзя было: может быть, естественный ход вещей, последовательность ступеней в таинственной лестнице истории, непостижимый теперь для нас порядок допущен в высшем домостроительстве Божием.
В наше время наступает пора распространения знаний, простейшего их изложения, облегчения общего к ним доступа.
И человечество должно приветствовать эту новую эру с благодарностью усердным проповедникам, – но да будут прокляты те, которые начинают всенародную, общедоступную проповедь с отрицаний, сомнений, осуждений, и оборачивают человеческие мысли налево, а не направо, о которых сатане нечего просить, чтоб их сеять (просевать) яко пшеницу, которые не помнят слов Спасителя: а кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше бы, если б мельничный жернов повесить ему на шею и потопить его в глубине морской (Мф. 18, 6). Надобно прийти и соблазнам; но горе человеку тому, чрез которого соблазн приходит (Мф. 18, 5).
Давно начал я записывать в особой тетради мысли и выражения о духовных предметах, приходившие мне на ум, – особенные случаи, встречавшиеся со мною самим в продолжении жизни, и слышанные от других, на кои имеются строго-критические доказательства.
Лет тридцать с лишком назад зародилось во мне желание огласить их простою речью, вне всяких школьных правил, справок и предубеждений, как представлялись мне эти вопросы среди чтений, размышлений, наблюдений, опытов, или созрели внутренне, без непосредственного моего в том участия.
Несколько раз в течение этого долгого времени при разных случаях, почему бы то ни было меня поражавших, вызывавших на размышление, представлявшихся мне как бы знамениями времени, порывался я к перу и принимался писать, но мысль внезапно останавливалась, я бывал недоволен своими приступами, не находил сил справиться с задачей, не мог продолжать и откладывал задуманную беседу до другого времени.
Года три тому назад, разбирая в своем «Русском» возмутительный Петербургский процесс по делам печати, где поносилось между прочим за религиозные верования, якобы наследованные от Московских просвирен, имя одного из моих покойных друзей, Ивана Васильевича Киреевского, человека высокообразованного и высоконравственного, я должен был коснуться некоторых мыслей этого рода, и поместил в статье выписки из моей тетради. Пересматривая ее тогда, я подумал, не лучше ли передать ее, как она есть, собрать написанные начала или приступы и все рассеянные заметки и отрывки, указать некоторые вопросы и недоумения, коими для мыслящих могут быть заменены иные положения, приведя все только в некоторый наружный порядок по предметам, не заботясь ни о какой системе, ни о какой полноте. И в самом деле! Систематизировать потребовало бы много времени, которое у меня, 72-х почти лет, уже на исходе, – да и было бы мне уже не под силу. Притом систематических сочинений много, и они при всех достоинствах имеют свою невыгоду, оставаясь непривлекательными или недоступными для большинства, как для детей бывают иногда учебные книги. Нужды нет, что собрание мое представит какую-то смесь с недостатками всякого рода, повторениями, уклонениями, вставками, отступлениями, с одной стороны с пробелами, а с другой с представлениями одной и той же мысли в разных только видах и оборотах; нужды нет, что собрание мое будет состоять из разноцветных и разношерстных, так сказать, лоскутков, сшитых на живую нитку. Дело не в искусстве, не в авторстве, не в форме, а в содержании: цель моя не строить, не предлагать системы, а произвести известное впечатление, привлечь внимание, содействовать душевному настроению, возбудить большее уважение к жизни, благоговение пред ее высокими задачами, удержать сколько-нибудь от дерзкого умничанья и легкомысленного отрицания нашу несчастную молодежь.
Окончание древней русской истории до монгольского ига не оставило мне тогда времени на приведение в исполнение этого плана.
В предпрошедшем году лекции нашего почтенного богослова Н.А. Сергиевского возбудили во мне желание прочесть с кафедры простую речь – и опять намерение не состоялось за новой работой, которая потребовала всего моего времени.
Но вот я говею теперь: надо отрешиться от злобы дня. Какое занятие лучше, целесообразнее размышления о высших человеческих вопросах – и я вздумал посвятить все свободное время на приведение в порядок моих отрывков и заметок. Дело пошло на этот раз успешно. На Страстной неделе я переписал, разумеется, начерно, и кое-где исправил старую тетрадь, – мне вдруг захотелось, не отлагая вдаль, приготовить ее к изданию как можно скорее, что теперь и исполняю, занявшись ею на досуге в Емсе.
1872 года Сентября 2 дня
Часть первая
Нравственно-духовные афоризмы
Предмет сочинения
Прежде всего я передам написанные мною в разное время приступы или начала без концов и укажу на случаи, которые производили во мне особенное впечатление и напоминали о задуманном деле, присоединяя по местам новые замечания, которые вспадают на ум…
Происхождение
Случилось мне однажды возвращаться домой поздно вечером по пустынному Девичьему полю. Полный месяц катился прямо пред моими глазами, пробиваясь сквозь тучи легких, тонких облаков! Вот он, кажется, падает, сейчас упадет, сорвется… ну если… в забытьи становилось страшно…. Нет, он не сорвется, не упадет! Тысячи лет уже он совершает свой путь по одной и той же линии, не уклоняясь от нее ни на волос, – и все эти мириады звезд, которых быстротечный свет достигает до нас, веками носятся в своих безграничных пространствах, не мешая одна другой, не забегая ни на единую черту в чужую орбиту. Кто же указал им их пути? Что держит их на весу? Где, в чьих руках, этот камертон, по которому они движутся тысячелетия без малейшей ошибки, в гармонии, слышанной для Платонов?
Миры держатся силою притяжения – нашел славный Ньютон великую научную истину. А притяжение-то кто сообщил им? Да и что такое притяжение, что в нем есть? Сила, дух, идея?
А мы, муравьи, копаемся в своих кучках, топыримся и мечтаем, что значим что-то в этой безграничной вселенной.
Но мы, в самом деле, значим что-то в сравнении с настоящими муравьями, как и муравьи – гиганты в сравнении с инфузориями (наливчатыми, микроскопическими животными, у которых есть, однако ж, свои сложные организмы)…
Опыты вступлений и случаи
Однажды, в средине Кавказа, перед Сурамским перевалом, ночью, в ожидании лошадей на станции, среди тишины тишайшей, невозмутимой, я смотрел на синее, великолепное небо, расстилавшееся необозримым шатром над моей головою, усыпанное яркими, сверкающими звездами. Мне слышалось, что оно как будто пело… гармония ощущалась в душе, – и были для меня понятными слова боговдохновенного пророка, что небеса поведают славу Божию…
Сгорел огромный балаган на масленице, перед Зимним дворцом; несколько сот человек погибло, и могущественнейший в Европе Государь со средствами столичной полиции, с силами всей гвардии, на берегу реки, среди широкой площади не мог подать помощи ни одному несчастному, не мог спасти ни одной жизни, и должен был слышать стоны людей, погибавших в страшных мучениях. Как это могло случиться?.. Что значит сила человеческая?..
Вскоре после этого плачевного происшествия, на одной почти неделе, сгорела биржа в Лондоне, опера в Париже и Зимний дворец в Петербурге. Три главные города в Европе лишились в одно время своих славных памятников, на коих сосредотачиваются их заветные, задушевные чувства, – для француза зрелища, для англичанина деньги, для русского царская идея. Отстроить дворец к следующему году, сказал Император Николай Павлович: англичане скинулись по гинее, французы устроили заем, – и пожара как не бывало! Суетное, легкомысленное племя! Ты не видишь здесь страшных знаний, ты не понимаешь этих горных напоминаний – подумать о том, о чем ты думать отвыкло: так ли ты живешь, как тебе жить надо? То ли делаешь, что тебе делать надо!..
Покушение на жизнь Государя 4-го апреля в Петербурге, внезапная кончина Наследника, вырванного как будто из среды семейства в глазах у всех окружающих, покушение Березовского на жизнь Государя в Париже поразило меня сильно…
Удивительные события нашего времени столь же мало обращают на себя внимание ослепленного поколения:
Париж, город, который полторы тысячи лет возвеличивался постоянно и сделался действительно столицею мира, – где наука, искусство, промышленность достигли высокой степени совершенства, где на всяком шагу поражали путешественника обилие, богатство, роскошь, соединенные с особенным изяществом, утонченностью, любезностью, – город, которому все страны света спешили приносить свою дань, где можно было, кажется, найти птичье молоко, – этот Париж в один месяц очутился в такой нужде, что крысы и кошки были ему всласть! Неужели это не чудо?
И сама Франция, передовое могущественнейшее государство в Европе – улыбнется, бывало, Наполеон какому-нибудь посланнику на поздравлении в день Нового года, или взглянет косо на другого, и во всех газетах, во всех кабинетах поднимутся толки, конца не было догадкам, спорам, предположениям! – Франция, считающая сорок миллионов своего народа – и какого народа? талантливого, пылкого, самолюбивого в высшей степени, на все способного, храбрейшего, – поражена так в два-три месяца, что из первого класса ниспадает на эту пору не во второй, не в третий, а разве, говоря по-нашему, в четырнадцатый. Три армии, по двести тысяч каждая, сдаются в плен неприятелю, чего не случалось никогда во всеобщей истории. Треть всей страны разорена, опустошена, выжжена; тысячи народа без хлеба, без пристанища, должны ходить по миру; все дела остановились. Наконец в крайности заключен мир самый унизительный: богатые, преданные до самоотвержения провинции отняты: враги остались хозяйничать на неопределенное время; наложена странная неслыханная контрибуция в пять миллиардов, которых, говорят, во всей Европе мудрено собрать вдруг наличными деньгами. Неужели это можно объяснить самонадеянностью Наполеона, легкомыслием Граммона, оплошностью Лебефа? Те же люди были около Наполеона в продолжение 18 лет, – и побеждали и властвовали! Судьба их была тесно связана с его судьбой; каким образом могли они, не спросив броду, сунуться в воду, и поставить на карту свою будущность?
На всех нашло затмение! В том-то и дело, что на всех нашло затмение! Не даром ведь говорят: кого хочет наказать Бог, у того отнимает ум, dementat. – Казалось, испита была вся чаша горечи, которая может достаться в наказание государству, народу; – нет, это было только начало «болезнем».
На дне чаши оставалась еще желчь – и французы, которые не имели силы бороться с врагами, нашли силу воевать между собою, и вот три месяца они дерутся не на живот, а на смерть. Война объявлена не только настоящему порядку вещей, но и прошедшему с которым разрывается всякая связь, и все исторические памятники разрушаются с каким-то остервенением и вместе с наслаждением. Тюильри сожжен дотла, Люксембургский дворец в развалинах, Лувра, с его сокровищами, едва осталась третья часть. Вчера получено известие, что горит Ратуша, Префектура полиции, Ломбард. О статуях Генриха IV и Людовика XIV и говорить нечего. Наконец Вандомская колонна, гигантский памятник всесветных побед, которыми так любили хвалиться французы, обложенная навозом, попалена усилиями механики, вдоль улицы Мира, rue de la Paix, – (какая странная ирония!), – у героя, стоявшего на высоте ее, в порфире и лавровом венце, отлетает голова, и туловище раскалывается на двое при неистовых рукоплесканиях толпы. Кости его, из почетной гробницы Дома инвалидов, хотят бросить в могилу подлого, презренного убийцы.
Какие поразительные явления, знамения, и вместе уроки для современников, для всех, имеющих очи видети и уши слышати!..
Когда вышла Штраусова книга о жизни Иисуса Христа, – прочитал первую главу, где автор, разбирая явление Ангела в алтаре Захарии, отцу Иоанна Крестителя, прикладывает к этому сказанию Шлецерову буквенную, щепетильную критику летописных сказаний: с которой стороны явился ангел, мог ли увидеть его народ, стоявший вне алтаря и проч., и начал было писать письмо: Вы не верите чудесам, так зачем же вы принимаетесь рассуждать об Евангельских чудесах? Вы не признаете бытия ангелов, так зачем же толковать, с какой стороны невозможный ангел мог быть виден, или слышан, народу?..
Вы не признаете чудес, но вы сами, человек, разве не чудо? Откуда вы взялись, как в капле семени зародились ваш ум, совесть, воля? И вот вы написали книгу… Как происходили ваши мысли, как они находили себе выражения?..
В 1856 году, из Геильброна я ездил нарочно к Юстину Кернеру расспросить о явлениях, рассказанных им в die Seherin von Prevorst, передать ему известные мне случаи, свидетельствующие о явлениях и силах мира невидимого, и после начать о них речь, но не нашел его дома: он отъехал накануне именно туда, откуда я выехал для его посещения (в Вильдбад, в Вюртембергском королевстве)… и намерение мое не исполнилось[4].
Лет двадцать тому назад, услышав мельком об образовании в Университете между студентами общества для распространения новейших попыток материализма, я начал к ним послание.
Пишу, не знаю к кому, и лишь зная о чем. До слуха моего в уединенной келье дошли известия о каких-то отрицательных сочинениях религиозного и политического содержания, кои ходят по рукам между студентами, переводятся ими и сообщаются друг от друга. Преданный Университету, к которому принадлежал сам, от всей души любя студентов, между которыми находится теперь мой сын, я решился сказать несколько слов молодым друзьям, хотя и неизвестным.
В последнее время судьба кинула меня на поприще вопросов общественных: не обинуясь, говорил я искренно свое мнение о современных, опасных для нас обстоятельствах, несмотря ни на какие лица; не обинуясь, скажу и теперь вам, что не менее опасно, – хоть и в другом отношении – о взятом вами направлении. Предмет этот слишком важен, но, к сожалению, он все еще не занимает подобающего ему места в системе государственного управления. Принимая его к сердцу, я боюсь, чтоб другие осведомленные, не разумея дела, не принялись говорить с вами иначе, т. е. действовать по-своему, и не принесли б вреда вместо пользы, чтобы не возрастили зла вместо его искоренения.
Прежде всего я похвалю ваше стремление к истине: Блажени алчущии правды[5], яко тии насытятся, сказал Тот, кого надо бы нам спрашивать и слушать чаще, читая Евангелие[6].
Ваш возраст самый опасный: ум ступает в права свои, кровь кипит, сердце волнуется, страсти зарождаются, вопросы встречаются на каждом шагу: как, почему, зачем, на что? Обыкновенные ответы неудовлетворительны, и вот для юных искателей.
Чистое сердце ваше оскорбляется ежедневными явлениями зла. Кажется, все не так, все должно быть переменно, и как легко сделать все это!
И вот являются, может быть, благонамеренные, но ограниченные учителя, руководители, или отчаянные, неизлечимые мечтатели. Они обещают все, и давно уже обещали все их прародители, но разберите, что же исполнилось из их обещаний?
Куда пришла Франция после всех кровавых опытов с 1789 года?
А сколько было там умных людей! Какие таланты! Были истинные гении по всем путям человеческой жизни! Сколько книг написано, одна другой лучше, читаешь их с увлечением, восторгом, и какие же плоды?
Нынешние эмигранты сулят, если отдать им в руки управление, такую республику, от которой с ужасом отворачиваются самые либеральные граждане, и хватаются за железную руку Людовика Бонапарта, надеясь в той найти опору.
Эти эмигранты имели власть в своих руках, что же они сделали? Они могли говорить в своей палате все, что им было угодно, что же они сказали?
Если б было у кого из них слово-дело ясное, простое, способное осчастливить гражданское общество, или, по крайней мере, помочь добру и помешать злу, слово, оно заставило бы сердце биться у всякого образованно мыслящего человека на обоих полушариях, нашло бы везде себе много друзей, явных и тайных, не менее сильных исполнителей; но нет, не было такого слова-дела, да и нет его…
Не нашли его все глубокомысленные философы Франкфуртского сейма, которые столько времени посвятили на рассуждение об основных правах гражданина, Grundrechte.
Не сказали его ни Маццини, ни Герцен.
Луи Блан с работниками в Луксембурге, рассуждая о droit du travail[7], представил смешное зрелище, – одно пустозвонство!
Хороши проповеди и отца Анфантена в Египте.
Читаешь Жорж-Санда, Прудона, – прекрасно, красноречиво, трогательно, и вздохнешь, и задумаешься, и улыбнешься, но в конце концов опять спросишь: да что же это все? Если и не то, что общие места, а умные вещи, но без приложения: ничего с ними не поделаешь!
Вспомните известие о смерти Кабе в Икарии, о тех явлениях, коими отравлены были последние его дни в основанных им фаланстениях[8].
Вот Коссидьер так благоразумно поступил, открыв винный погребок в Лондоне.
Немногому путному в этом отношении научает нас и Америка со свободой, часто необузданной. Живут американцы вольнее, но счастливее ли? Их братоубийственная война представляет страшное зрелище даже для Старого света, который прожил подольше Нового и видел много всякого зла на своем веку.
Болезни, язвы, раны, злоупотребления общества увидеть, описать легко и плакать над ними также. Во все времена являлись добрые сострадательные люди и писатели, которые живо чувствовали их, принимали к сердцу и описывали красно и трогательно. Почитайте хоть одного Руссо: – но лекарства-то какие и кем найдены и указаны? Чирья вырезаются, по верной, хотя и неблагозвучной русской пословице, а болячки вставляются. Такова история многих преобразований вроде нашей замены откупной системы акцизною, с которою народ питается донельзя.
Другие преобразователи не только жаловались, но брались исправить и начинали с истребления, что же вышло?
Посмотрите на портреты так называемых передовых деятелей нашего времени, начерченные мастерскою кистью Герцена. А их приверженцы и последователи – что за лица? Какие задатки для спасения народов от этого озлобленного отребья? Герцен оказал великую услугу, познакомив нас с этими героями.
Поляки просто жалки! Какая путаница, какой ералаш! Сами не знают, чего хотят, а рвутся, очертя голову, напропалую. Никакая победа не пошла бы впрок таким политическим ветрогонам.
Что же сказать о наших выходцах и эмигрантах! Они могут писать все: что же они пишут для нас, делают и говорят?
Нетерпение похвально в своем основании, но бывает пагубно в своих приложениях. Старайтесь исправлять себя, делаться в среду лучше, чем были во вторник, как учил Карамзин! А кто из нас может сказать даже, что в среду не стал он хуже, чем был во вторник? Мы хотим все учить других, кроем чужую кровлю, возделываем чужое поле, а свое, глядишь, покрывается тернием и волчцами и мы поступаем сами в число больных, иногда отчаянных, вместо того, чтобы делаться лекарями, как бы нам хотелось или мечталось.
Выходит ежегодно из наших Университетов чуть ли не тысяча студентов, оканчивающих курс, – (а сколько уже вышло их со времени основания Университетов!) – что если бы из этой тысячи хоть одна сотня начинала действовать так, как вы теперь требуете, положим, от правительства, от общества, но, спрашиваю я вас, скажите, положа руку на сердце: – бывает ли так, и не начинает ли эта сотня, с, немногими исключениями, через год, через два, через пять лет, выть с волками по-волчьи, а потом и превращаться в волков… образованных, патентованных, и тем более опасных и вредных?
Подумайте-ка об этом, друзья мои, вместо занятий дрянными переводами книг, которые выросли не на нашей почве и так пристали к русским студентам, как к корове седло.
Если б 14 декабря триста человек, из которых большая часть, судя по свидетельствам, были люди истинно благонамеренные, чистые, любившие отечество искренно, умные, способные, избрали себе, взявшись рука за руку, другой образ действий, и нейдя на площадь, поступили бы в канцелярии, департаменты, на службу с благими своими намерениями, из них через немного лет ведь вышло бы двадцать, тридцать губернаторов, министров, членов Государственного Совета, и какое поприще открылось бы для их действий, сколько добра могли бы они сделать. Это было бы такое общество, каких желать можно. Далеко бы мы ушли… Мир их праху! Помяни их Господи во Царствии Твоем!
Точно то же должно сказать и об их преемниках, которые, хотя все мельче и мельче, слабее и слабее, продолжаются одни за другими – так или иначе и погибают бесследно…
Что же делать нам, спросите вы? Сидеть, склавши руки? Сидеть, склавши руки, все-таки лучше, чем махать ими без толку и тратить силу попусту. Но есть занятия пополезнее: учиться, учиться и учиться, не мудрствуя лукаво! Друзья мои! Друзья мои! За работу, за работу! За ученье!
Нет в мире царства, столь пространна, Где б можно было столь добра творить.
На всяком месте можно у нас сделать много, много добра: учитель, исправник, лекарь, священник, староста, офицер, смотритель, не говоря уже о высших должностях, – а как исправляется большая часть этих должностей? И все вследствие недостатка в истинном образовании[9].
Учись и делай каждый свое дело!..
Я становлюсь на точку Карамзина, но… какие же точки тверже, особенно в наше время?..
Явились сочинения Герцена за границей. Пока он был дома и писал в Отечественных записках, в Современнике, я считал его одною из тех жалких посредственностей, которые вырастают у нас ежегодно по журналам, как грибы после дождя, с охотой смертною и участью горькою.
Помню, как однажды в профессорской комнате Перевощиков указал нам описание средних веков, предложенное Герценом в какой-то статье О. З., и как мы все хохотали над ним, стараясь представить их положение по данному Герценом чертежу…
Но когда чрез несколько лет я познакомился с его сочинениями за границей и увидел, что он вырос до высоты, для всех его товарищей недосягаемой, явил силу слова, до него неизвестную, сообщил наблюдения, мысли, каких никому в голову не приходило, образовал свой род сочинения, занял высокое место в европейской литературе силою таланта необыкновенного.
Между тем он шел по пути разрушения, по пути, иже вводя в пагубу; он судил об основах общества легкомысленно, относился к религии более чем легкомысленно; дерзко шутил с огнем и, не ограничиваясь собою, пытался распространить свой образ мыслей, старался о пропаганде.
Мне жаль было, что такой необыкновенный талант в одном отношении пропадает для отечества, а в другом приносит вред вместо пользы.
По ходу его мыслей я увидел впоследствии, что он начал склоняться на правую сторону.
Я был уверен, что Герцен находится в процессе развития, что он не останется на теперешнем своем месте, и что ему предлежит еще много метаморфоз.
Обращение его сделалось моим искренним, горячим желанием, потому что я чуял в его брани, в его хуле, в его увлечениях, в его заблуждениях, среди его отчаянных парадоксов звуки теплой любви к отечеству и доказательства ума, таланта сильного.
Несколько раз пытался я писать к нему, при разных замечательных у нас событиях нынешнего царствования, письмо и начать этим письмом задуманную речь. Мне хотелось сообщить Герцену некоторые явления из мира невидимого, им отвергаемого, явления, подлинность которых не подлежит никакому сомнению. Но всякий раз что-нибудь мешало мне, письмо не выработывалось, и я оставлял намерение…[10]
«…Вы принимаете весь мир, всю природу, человека со всеми его способностями, comme un fait accompli[11]! Вам нет дела ни до начала ни до конца. Вы хотите разбирать только сущее, настоящее, не считая нужным заботиться о прочем. Это очень удобно и покойно. Шутка – вселенная un fait accompli[12]! Можно признать теперь соедините Молдавии и Валахии с князем Кузою, comme un fait accompli, да и то хочется спросить: почему согласилась Россия, от чего уступила Турция, что имели в виду Англия, Франция, и проч. и проч.? Движение звезд, действия ума человеческого, творения искусства, сияет солнце и оживотворяет природу, светит месяц, лист зеленый нарождается со всяким летом – все это faits accomplis[13]! А когда оно началось, когда кончится, об этом нечего и думать…
Размышления об этих предметах, скажете, не приводят ни к каким результатам. А разве это не великий результат: убеждение к невозможности достичь каких-нибудь положительных результатов о всех высочайших вопросах? Не можете понять ничего, ну так сознайтесь в ограниченности человеческого разума, почувствуйте смирение, а у нас ведь господствует гордость, а у наших последователей спесь глупого мещанина во дворянстве!..
Назидательны последние, предсмертные размышления Герцена[14]. Но он все еще оставался в прежнем безусловном неверии, и все еще носился в воздушных пространствах общего! Он все-таки думал, кажется, сочинить государство на свой лад, и старая закваска в нем не выдохлась. Грустно, что он упал на полдороге, и не дошел ни до какой пристани на земле…
А в каком омуте он погрязал и тонул, в какой атмосфере задыхался – и сколько времени! Надо было иметь крепкую голову, чтобы не очуметь и не свихнуться, а он выходил на прямую дорогу…
Наконец, вот один из первых моих приступов:
С чего начать мне простую речь о мудреных вещах? Совершенствование, просвещение – самая сладкая, любимая мечта моей юности! С каким восторгом представлял я себе то время, когда человек на лоне природы, в мире с самим собою, с своей совестью, со всем его окружающим, в кругу своего семейства будет наслаждаться жизнью, проводя ее в изысканиях тайн мироздания, тайн истории, в творениях мысли и чувства, поклоняясь Творцу духом и истиной! И я был уверен, что оно наступит! Содействовать приближению этого времени – какое счастье! Дайте мне хоть орангутанга, думал я в восторге, идя однажды с Дмитрием Веневитиновым и беседуя о золотом веке, и если я успею выдвинуть его на несколько шагов вперед на его пути, то я ни пожелаю ничего более. Это было в двадцатых годах. Текло время, занимался я Историею, и опыты жизни опровергали мечту о постепенном усовершенствовании людей, государств и народов. Нет, думал я, это оттого, что просвещение не полное, что одна часть возделывается на счет другой, – и писал о счастье в своих повестях, рассуждал в афоризмах, внушенных философиею Шеллинга.
Так ли я думаю теперь, спросят меня, после того, как я долго прожил, читал, думал, испытал, видел, слышал? Утвердился ли я в убеждениях своей молодости? Увы! Где это усовершенствование? Может быть – в лицах неделимых! Усовершенствована астрономия, физика, химия, философия – но не человек, еще менее род человеческий. Каин убил Авеля дубиною, а Шасно (Франция), Крун (Германия), Армстронг (Англия) валят людей тысячами из своих пушек и ружей…
Мы называем просвещенным человеком того, кто отличается познаниями, сочинениями в математике, словесности, богословии, имеет много сведений о тех или других предметах. Но великий Бакон является в жизни человеком низким, продажным, и подвергается суду верховного судилища, но Гегель умирает от несварения желудка, но Гете находит удовольствие в титуле тайного советника, по свидетельству Гумбольта, который, шутя, и сам признается в этом малодушии: и я это люблю, сказал он в Москве К.К. Яниш (после Павловой), советуя ей на пакете, передаваемом для Гете, прописать этот чин. Байрон кичился больше своим происхождением от Норманнских баронов, чем своею поэзией! Неужели это свидетельствует о большом влиянии умственного образования![15]
Между умом и сердцем такая же бездна, через которую нет моста, как прежде, как всегда, и если они соединяются иногда, то не наукою, а чем-то иным… наука, могущественная в своей сфере, имеет здесь влияние, но не решительное, условное…
Обращаюсь к тетради и передам теперь набросанные мысли и выражения, разделив их на группы по предметам.
Непостижимости
Бытие – кто мы, что мы, откуда, куда, для чего?
Быть, жить, существовать, – что же такое жизнь, откуда взялась, чем сохраняется, как прекращается, куда денется?
Какая тайна глубже, непостижимее тайны бытия?
Однако же, мы есмы, живем, существуем!
Отвергаем ли мы наше существование по той только причине, что мы не понимаем его?
Нет, этого никто не делает, да и не может делать, т. е. сказать, что его нет. Это было бы безумием.
Так не безумно ли отвергать многое другое потому только, что его не понимаем, не видим, или не можем ощупать руками?
Быть, не быть; бытие, небытие – что непостижимее? Ничто, – что это такое? Может ли быть, существовать ничто? Это было бы уж не ничто, а нечто.
Откуда же взялось все?
Говорят: Все было всегда.
А это «всегда» что значит?
Разве это также не тайна, не непостижимость?
Что понять легче: ничто или все?
Беспредельность – что это такое? Из каких пространств она составилась?
Как может быть что-нибудь без пределов?
Но нельзя вообразить себе и пределов; что же за ними?
Опять тайна и непостижимость!
Беспредельность непостижима, а точка постижимее ли?
Что такое начало? Что такое конец? Где начало, где конец? А до начала-то что? А после конца-то что? Когда начало, когда конец?
Или: все не имеет ни начала, ни конца? Это еще мудренее.
Мир и все, что есть в нем и на нем, откуда он? А без него, что же было на его месте? Пустота, пустота беспредельная, которой опять ни понять, ни вообразить невозможно.
И вдруг, в этой беспредельной пустоте, зародилось где-то, и наполнило ее всю, явилось какое-то вещество. Возникла в нем какая-то сила. Произошла жизнь. Жизнь зажила. Началось творение наиразнообразнейшее.
Но довольно ли этой непостижимости, чтобы потеряться, потонуть в бездне мысли и склониться главою в недоумении!
Какие чудеса представляет вселенная! Из чего это все? Из ничего.
Неужели это понятно? Из ничего произошло и происходит все!
Когда же и где начало всему из ничего?
Нет и начала.
А это понятнее?
Как помещается время в вечности?
Мир, говорят, произошел сам собою.
Мир существовал всегда. Что понятнее, что мудренее?
От чего мир сотворился, произошел такой, а не другой? Почему всех тварей произошло столько-то и в таких-то видах?
Какое разнообразие, какая сложность, – и все это заключалось в первоначальном… в чем? В каком семени? В каком пространстве?
Оно не имело пределов, и времени для него не было.
Да что же это такое? Пустота все заключающая!
Ведь это непостижимо, а между тем нельзя обойтись без такого предположения: как иначе определить, выразить ничто?
И так все это только слова! Есть еще подобное слово: хаос, к которому можно приложить те же вопросы: откуда взялся, когда и проч., и проч.
Откуда взялась материя, вещество? Какой дух оживил ее? Откуда явился он? Как в этой пустоте, по каким часам, годам, векам, периодам начала образовываться такая-то своеобразная вселенная! Будет ли конец ей? Общий, частный? Началась она точкою в одном месте, или вдруг занято было все чем-то, которое начало развиваться?
Когда. Почему? Отчего завтра, а не послезавтра?
Какой конец?
Атом – что такое, а из атомов, говорят, состоит все! Как атомы сливаются между собою, чтобы составить все?
Как мгновения сливаются между собою, чтобы составить время?
Эти миры неужели только блестки, не заключают в себе ничего, не чувствуют, не мыслят? Да и на что бы их столько? К чему такая роскошная мебель?
Как они расставились и размежевались, как распределились расстояния в этой беспредельности и бесконечности, так что и упасть ничему некуда, да и невозможно!
Безначальность во времени непостижима.
Вечность – еще более.
Ограниченность пространства непостижима.
Беспредельность пространства непостижима.
Бесконечная делимость вещества непостижима.
Все это для нас непостижимости, какую бы систему мы не приняли, с какой бы стороны ни подошли к ним, как бы ни оборотили вопросы. Все это тайны, от которых волос становится дыбом, и дрожь пробегает по телу, лишь только задумаешься…
Ясно ли, что ума нашего не хватает на эти представления? Ясно ли, что ум наш, или, пожалуй, мозг, имеет какие-то пределы, дальше которых нет времени и пространства, не может двигаться, впечатляться т. е. понимать, воображать: не может составлять никаких понятий ни о безначальности, ни о бесконечности, ни о беспредельности?..
Мы знаем, следовательно… только пределы его собственные! Да, ум человеческий ограничен, – а с этим-то слепая, дерзкая кичливость, особенно в наше время и не хочет согласиться.
Есть модное слово – сила. Что это такое? Нечто духовное или вещественное? Ни того, ни другого, вообразить мы не можем… Следовательно, опять это только слово без смысла, один звук, которым заглушается наше невежество.
Каким образом слепые силы могли дойти до того, чтоб сочинить голод и жажду в человеке, и подготовить средства их утоления, и устроить желудок с беспрестанными требованиями (которых удовлетворение, прибавим, кстати, и должно составить внешнее содержание, рамку всей истории человеческого рода), разделить род человеческий на два пола, мужской и женский, сообщить им такую-то наружность, снабдив один пол красотою, другой силою, со взаимными нуждами и вожделениями, которыми обеспечивалось бы продолжение, то есть, существование человеческого рода![16]
Как это случилось, что откуда-то взявшаяся безумная сила сотворила такие сложные организмы, распределила занятия между их частями, поставила их во взаимные отношения, одно другому содействующие и отнюдь не мешающие – нигде ни сучка; ни задоринки![17]
Строение женщины с ее удивительными отправлениями – очищением, зарождением, плодоношением, кормлением, какое чудо! Капелька, заранее помещенная в ее тайниках, оживотворяется каким-то движением, и из этого семечка происходит Ньютон с его биномом, Рафаэль с его идеалами, Моцарт с Дон-Жуаном, образуется Петрова воля, Вольтерова острота, Наполеонов ум, сердце Карамзина!..
Все творение, с человеком включительно, приписывается движению какой-то силы или сил. Хорошо, – но почему же эти зиждущие силы, сотворив одного человека, одну пару, Адама с Евою, перестали творить людей, и предоставили одной этой паре, сотворенной или сотворившейся, продолжение человеческого рода? Почему не могли они сотворить больше пар? Почему не могли сами творить беспрестанно во времени, продолжать такое творение? Как избрали они, или как избралось место, точка на земном шаре, где первый человек мог зародиться? Почему могла оказаться удобною только одна точка, а не многие? Как же он зародился? В каком виде? Такою же капелькою, какою зарождается теперь? Но теперешняя капелька оживляется, развивается в течении девяти месяцев в утробе матерней, и питается от ее жизненных сил! Но ведь все-таки нужны две капельки, совершенно различные, из которых должны были произойти мужчина и женщина! И они должны были быть оживотворены, и в этих капельках должны были быть помещены зародыши всех человеческих способностей, с различием мужских от женских! Надо же им еще сообщить способности соединяться, рождать!..
Строение человека не есть ли чудо? Да и всякий его орган, отдельно взятый, не есть ли чудо?
Как слепая сила могла сочинить человека, составить его тело из миллионов клеточек, устроить ему глаз со зрительным нервом из бесчисленного множества нитей, соединенных между собою неразрывными узами, – одна другой мудренее, – и такое же ухо, горло, язык со вкусом, осязание, мозг со тьмою составных частиц, подвижных, самосознательных, устроить дыхание, питание, кровообращение, пищеварение, произвождение, – с сердцем, печенью, легкими и проч.?
Отправление каждого органа не есть ли чудо, а их совокупность и взаимное действие!
Сколько хитрости надо предположить в этих слепых, безумных силах, чтобы они могли выработать такую сложную, из разнообразных частей, колес, рычагов, винтов, пружин состоящую машину, с особенным уроком для каждой, машину, имеющую полное право на название малого мира![18]
Натворив столько всякой всячины, быв так могущественны и умны, как же эти силы перестали двигаться, остановились, как будто лишенные способности творить, предоставляя все, ими натворенное, на произвол случая, остались без занятия, ограничились сохранением status quo, обмерли, исчезли? куда делись?
Вселенная сотворилась движением силы. В чем же сила-то сама заключалась? Какой был ее первоначальный вид, и каким образом она вышла из него? Чем подвиглась?
Сила! Да отчего же ей вздумалось сотворить такую вселенную, а не иную? Откуда явилась у нее такая возможность?! Да и сама-то она откуда взялась? Как вздумала сочинять, и из чего начала творить вселенную?
Все это только слова, которые ровно ничего не значат, и которых никак понять не можем, как бы их ни обертывали!
Сила сотворила все, – кто же этому всему предначертал план, сообщил разнообразие?
Одни говорят: сила; другие говорят: силы[19]. Если силы, то сколько же их? Как определилось их число? Явились они вдруг, или по очереди? Отчего же явилось столько-то, а не столько, – например, пять, а не десять? Какие они? одинаковые или разные? В последнем случае отчего разность?
Они были всегда, не имели начала. Какую же имели форму, в каких отношениях находились между собою?
Сила, по общему употреблению языка, есть нечто отвлеченное, духовное[20]; она действует в чем-нибудь: нужно, чтоб прежде было что-нибудь, т. е. вещество.
Какое же было это вещество? Где оно находилось? Везде. Откуда явилось? Когда? Существовало всегда. В каком виде или количестве? Каким образом возникла или зародилась в нем сила?
По каким законам, в какой последовательности вещество развивалось?
А что сказать о природе на земле и о чудесном разнообразии и трех ее царствах: ископаемых, прозябаемых и животных? Взгляните, например, на яйцо: в кипе химической лаборатории Берцелиуса или Либиха можно видеть яйцо, которое у курицы образуется в сутки, заключается в непроницаемую скорлупу, и составляется из двух различных веществ – белка и желтка, со множеством их удивительных свойств!
Почему число произведений такое-то, а не иное?
Опять те же вопросы неразрешимые, пред которыми нельзя поникнуть со страхом (хорошо, если б философы могли выговорить) Божиим!
Были средоточия сил, или в какой степени силы действовали из этого средоточия, равно – или увеличиваясь в своем действии, акте творения?
Или – сила была разлита во всем веществе, то есть, повсюду, без пределов? Вещество имело силу. А потом начала она сгущаться в известных пунктах, образуя пустоту около себя.
Образовать пустоту – это что такое?
Или силы были, жили, представлялись, воплощались творением, то есть, все творилось собственною внутреннею силою, которая, следовательно, должна была также найти себе место, где б могла развиться, выразиться, наконец, человеком?
Тайны, поражающие мыслящего наблюдателя своею непостижимостью, возбуждающие его благоговение к мировой Премудрости, каким бы именем она ни называлась, в каком бы виде ни существовала!
Каким образом можно понять, допустить, чтоб вещество, какое бы ни было, но все-таки вещество, могло иметь или произвести такие свойства, какие имеет ум, с его памятью, воображением, творчеством? Нет, это не тоже, не вещество! Это что-то другое…
Какие хитрости употребила эта сила, уложив мозг под черепом, проведя к нему миллионы различных путей от всех органов и частей тела, соединив в нем все впечатления, сообщив ему способности осмысливать их и передавать кому-то для дальнейших распоряжений с его полученным материалом? Неужели это была сила бессознательная, действовавшая, куда кривая ни вынесет?
Мы знаем пути, по которым впечатления внешнего предмета доходят через пять наших чувств до мозга; мы знаем, какое движение происходит в мозгу, в миллионах его клеточек, от того или другого впечатления.
Но как это движение осмысливается? Ведь это явление совершенно уже иное! Кем и кому доносится потом этот возникший смысл? Еще новое явление! Кто же, чем, заставляет этот мозг двигаться уже по своему распоряжению, без настоящих впечатлений, и производить новые мысли, как бы играя на фортепьяно? Кто берется импровизировать, сочинять новые увертюры?
Ум – что это за чудо! Как он может заключать в себе все действительно прошедшее и настоящее, творить ежеминутно еще свое новое настоящее, прошедшее и будущее, возобновлять отсюда и оттуда, что заблагорассудится ему по выбору, производить вновь разные сочетания и выводить заключения, и в то же время оставаться как будто ничем!
А воля и сердце, действующие единовременно с умом!
Ум – что это за вместилище беспредельное представлений, понятий, образов, со способностью творить миры новые, несуществующие, аки существующие, в связи с сердцем чувствующим, с волею решающей! Как было возможно приурочить все эти отправления к мозгу, и поставить их в исключительную его зависимость – отказывается понять всякая мысль!
Зарождение мыслей в голове есть необъяснимое чудо, не меньше всех прочих чудесь, мысли принадлежат, кажется, собственно человеку, он думает – и они налетают или возникают откуда-то, и он не понимает, как будто посторонний, каким образом это происходит. Только постучит, кажется, и вот является целый полк, и становится во фрунт, как рифмы на зов опытного стихотворца; творится целый мир, новый, беспрестанно сменяющийся, как море, которое волнуется….
Любовь! Есть ли она? Кажется, нельзя в том сомневаться (хоть она в наше время иссякает). Как же она сотворилась? По какому предусмотренному плану? С какой целью? Или тоже случайно? Что за назначение ее на земле, если принять систему какого-то безличного, господствующего, во всем мертвенно-живого механического закона?
А совесть? Что еще что такое? Какой закон, или какая сила ухитрилась поселить в человеке такое странное, анти-материальное чувство?
Наконец сознательная воля, врожденное любопытство, желание совершенствоваться, стремление куда-то, к чему-то, как будто тоска по отчизне, – исключительные принадлежности человека не могут никакими намеками, никакими софизмами быть объяснены из материальных теорий.
Что сказать еще о языке и его происхождении? Как объяснить это явление? Языков есть несметное количество, слов есть миллиарды, по числу языков, и все эти различные слова производят одинаковые впечатления в умах каждого народа – и у англичанина, и у эскимоса, и у жителя Огненной Земли! А Меццофантиево языкознание!
Есть один круг понятий у всех народов, у одного уже, у другого шире, по мере развития и образования, к которому все они, однако ж, способны, более или менее.
Ведь вот что модные философы заставляют делать свою неизвестную силу, которую между тем лишают смысла!
Сила бессознательная произвела миры, землю, человека, но так что никакой сознательный ум не может сочинить, вообразить лучше, правильнее, ни одной миллионной доли их миниатюры не может прибавить никуда ни одной йоты! Так ли это?
Сила производит из соответственных материалов снег, дождь, гром, изливает лаву, – а каким образом производит она пальму, розу, ананас, кипарис, одарит их разным видом, вкусом, запахом? Как она поселит в сердце симпатию, вызовет смех, извлечет слезы, доставит удовольствие, сделает добро и зло?
Я понимаю, что слепая сила может произвести извержение Везувия, посредством подземного огня, и создать новый остров на море из готового материала, но наши философы хотят, чтоб сила и построила для них и дом на изверженном острове, разделила на несколько этажей с полным комфортом, и развела сад в английском вкусе для их прогулок, и устроила гроты для их оргий!
Все происходит по законам! Такой ответ нисколько не разрешает вопроса, и не удовлетворяет любопытства. Точно – все происходит по законам, но откуда взялись эти законы, с чего начались? Когда? Каким образом? Какою силою? В чем состоят? Как сложились и обнаружились? По очереди? По одиночке! Вместе, суммою? Есть ли пределы для существования этих законов? Чем они держатся и условливаются? Развиваются, или нет? Есть ли пределы развития, или оно бесконечно? Кто, или что может положить пределы развития?
А до законов-то что было?
Закон, законы, все это только слова, как сила и силы, которыми утешается наше невольное невежество, и прикрываются, отстраняются неизбежные вопросы, оставаясь во всей своей силе.
И со всех сторон, куда ни оглянешься, окружены мы вопросами, тайнами и непостижимостями.
Жизнь, Смерть. – О чудесе! Что сие еже о нас бысть таинство!
Что на земле не есть чудо? А на небе?
Какая часть, частица природы, не заключает в себе тайн, пред которыми беспрестанно должен останавливаться пытливый ум, разбирающий иногда по складам какие-нибудь простые или осязательные явления? (1)[21]
Об ограниченности разума[22]
Ничего основного понять нельзя, первые причины остаются в неизвестности, и покрывало с Изиды поднять никто из смертных не был в состоянии. Все науки описывают и объясняют, так или иначе, с грехом пополам, явления наглядные, подлежащие чувствам (или считают себя понимающими), проникают иногда в связь между некоторыми явлениями, но далеко не между всеми, и определяют взаимное действие, о чем, впрочем, не прекращаются споры, доходят иногда до причин, ближайших, то есть пятых, десятых, и наконец пред к первыми становятся в тупик или попадают впросак.
Все философы только что сменяются – круговращение! И что же такое философия, спрашиваешь себя, наконец. Она заикается на первом слове, или начинает предположением, выводит из него следствия, делает заключения, то есть, строит дом на песке, который и стоит только до первого вихря, очищая место другому, такому же скудельному зданию, избушке на курьих ножках. (2)
Во всех системах принимается, предполагается нечто; и на этом нечто строится уже система, следовательно, всякая такая система есть условная. А нет ничего такого сущего, твердого, верного, положительного, что должно бы безусловно принять за основание.
Сколько систем было на свете! И все эти системы сменяются, как сменяются листья каждую осень. Всякий молодец на свой образец. Этого мало: они спорят между собою, и бьют друг друга наповал. Хоть бы начинали так: Кажется мне вот что. Нет, каждый думает, что он нашел истину…
История всех наук представляет одни и те же явления: чем более кто занимается какой бы то ни было наукою, тем яснее видит, пройдя известный путь ее, что он упирается в глухой переулок и тайну. Чем более кто знает, тем яснее понимает, что не знает ничего главного, основного, а знает только поверхностные явления, отношения, условия взаимные влияния. Мы не понимаем вполне даже собственных дел своих, условий своего сочинения, то есть Истории, состоящей из событий человеческой жизни.
Все наши поскудные[23] объяснения, из которых с каждым, если кому удается найти какое, мы носимся, кудахча, как курица, снесшая яйцо; все наши науки, которыми мы так кичимся, в какой пропорции относятся к чудесам мира сего? – (А тот!) – Как пылинка к солнцу, как капля к океану[24]. И есть люди, особенно в наше время, которые бывают очень довольны своими открытиями, и, снеся по яйцу, чаще по болтуну, удостаиваются апофеоза пред рукоплещущей толпою!
Судя по тем малым успехам, как бы, кажется, уму не смириться! Коли он так несостоятелен даже относительно того, с чем он мог бы кое-как справиться, то как же ему топыриться к недосягаемому, и, при сознаваемой ежеминутно невозможности, как ему можно отвергать с дерзостью его существование![25] Щепкой он хочет сдвинуть гору, – не может, – и вместо того, чтоб, отерши с себя пот, сознаться в бессилии, он отрицает и даже произносит хулу[26]: не дерзкая ли это и вместе безрассудная гордость! (3)
Солнце ударило в окно, под которым мне случилось спать. Я проснулся и увидел пред собою столб атомов, кружившихся в пределах его лучей. Иные между ними падали, как звездочки блестящие. Не так ли кишат и вращаются миры в беспредельной вселенной? Что же значит человек в этой бездне? Он обнимает, правда, своею мыслию, летает над всеми мириадами миров, но оборотится на себя и не находит ни единого слова в объяснение своей сущности, чувствует только свое ничтожество. Но не в этом ли чувстве и заключается его величие? При всем могуществе, в сознании ничтожества, в смирении!
Науки должны бы, подходя к первым причинам, к причине причин, к завесе, отделяющей Святая Святых, восклицать: Двери, двери! Премудростию вонмем! (4)
(Удивительная способность человека, отвергая все высшее, веровать в собственные догадки и фантазии, и довольствоваться ими; отрицать все[27]; съехавши на нет, успокаиваться, да и других успокаивать, даже негодовать, зачем не успокаиваются!)
Все чудеса эти мы должны допускать, признавать, принимать, comme faits accomplis[28], потому что они перед нами, около нас, у нас, в нас. И человек не может не чувствовать пред ними благоговения, если он еще не одеревенел, не окаменел, не ожесточился, не сроднился задним числом с своим Дарвиновым прародителем, подобно нашим несчастным аки-философам. Ум человеческий должен преклониться пред этою премудростию и непостижимостью со страхом! (5)
Не такой ли страх (Божий) древний Соломон почитал началом премудрости?
Мудрейшие люди на свете были всегда убеждены в ограниченности разума, и сознавались в своем невежестве!.. Я знаю, что ничего не знаю, говорил Сократ. Другой мудрец сказал даже: ничего нельзя узнать, ничему нельзя научиться, ни в чем нельзя удостовериться: чувства ограничены, разум слаб, жизнь коротка. (6)
Что же остается делать человеку, спросили бы мы его? Он, разумеется, отвечал бы: не знаю[29].
Настоящий материалист, знакомый вполне с миром материи, должен бы быть самым благочестивым человеком; по преимуществу он должен бы, кажется, делаться самым пламенным идеалистом!
И гений науки положительной, Ньютон, снимает действительно шляпу, произнося имя Божие. (7)
Поверхностное знание в философии природы, говорит Бакон, ведет к атеизму, глубокое знание приводить к Богу.
Вселенная, природа земная, человек – каким образом бессознательная сила, или совокупность бессознательных сил могла сотворить все сущее разнообразие? Кто начертил им план, кто сделал рисунок, назначил количество материалов, почему число их было ограничено так или иначе?
Из миллионов клеточек состоят разные органы в человеке, которые взаимно действую друг на друга, подвергаясь в тоже время множеству других влияний. А там еще беспредельные миры, мириады звезд, отстоящих одна от другой на неизмеримые расстояния, и, опять-таки, взаимно действующие одна на другую, что земля замечает на себе по солнцу и луне. И все это сотворилось само собою по неизвестному никому плану, которого миллиардную долю, йоту единую, величайшие гении сочинить, прибавить, убавить не могут!
Отчего же теперь ничего не устраивается, само собою? Напротив, – как глупым детям не в помощь отцовское богатство, так мы из готовых материалов, со всевозможными средствами, не можем устроить себе ничего порядочного, даже в нашем мелком смысле!
Какая целесообразность явствует во всех произведениях природы и ее действиях! Птицы летают, рыбы плавают, черви ползают, человек находит удовлетворение всех своих нужд, полы соответствуют один другому во всех отношениях…
Взгляните на полевую лилию, которой сам Соломон должен уступить в великолепии и изяществе: она заключалась в крошечном семечке со всеми своими яркими цветами и их оттенками, с правильным, геометрическим рисунком своих очертаний, со всею силою и делимостью своего благоухания, – а вот из этого другого одинокого, кажется, семечка, вырастет, возвысится к небу пальма и распространит свои зонтообразные ветви далеко кругом. По какому чудному закону совершается это произрастение, и цвет голубой не явится нигде вместо желтого, или алый вместо зеленого, круглый листок не попадет между продолговатыми?
В эфемерном (мгновенном, живущем мгновении) насекомых, в былинке едва приметной для глаза, примечается та же премудрость, как и в солнечной системе.
Кому приписать всю эту целесообразность? Неужели можно успокоиться на мысли: все это сделалось само собою из какого-то бессмысленного, невесть откуда взявшегося хаоса, на который снизошла откуда-то особая неведомая, не ведущая ничего, слепая сила, сотворила все в удивительном порядке, с удивительным разнообразием, означила всему пределы, nec plus utra, и успокоилась, исчезла!
Звезды, которые в пять тысяч известных лет не прислали еще нам света, хотя свет проникает в секунду около 300 тысяч верст, – солнце, которое, быв к нам ближе всех звезд, отстоит почти на 150 миллионов верст (а за ним сколько еще видимого, а дальше невидимого), и все эти бесчисленные миры, которые носятся в беспредельном пространстве вселенной, и составляют одно целое, в стройном порядке, в совершенной гармонии, – везде все в меру, и ничего через край, – одну великую эпопею, один тьмоголосный хор, в котором не слышится ни одной фальшивой нотки… и все это произошло само собою!
Какое великолепное здание! Что за соответственность во всех частях! Где же зодчий? Зодчего нет. Где материалы? Материалов нет. Не может этого быть: зданию нельзя выстроиться без материалов, без мысли творческой!
Глина не горшечник, а горшечник не автомат.
Вот лексикон, собрание всех слов языка: встряхните его – не выйдет ли Державинская ода «Бог»? Пушкинская «Деревня»? Нет – не выходит!
Раздаются звуки фортепиано! Оно само играет? Нет, не может оно играть само: играет Лист, Рубинштейн.
Все чудеса вселенной могут ли быть преходящими, мимолетными явлениями, происшедшими невзначай, существующими без цели, зависящими от случая; могущими уничтожиться всякую минуту? И в чем могло бы состоять уничтожение? Где поместились бы развалины, и что стало бы с ними? На чем они будут держаться, или куда упадут? Неужели вечно будут только что падать, и, совершив в течении веков столько-то правильных круговращений, будут другие века носиться неправильно, разлагаться на новый, сложный хаос?
Одно созерцание мироздания, наблюдение над движением светил в беспредельном пространстве небес, взгляд на чудеса природы побуждает предположить существо высочайшее, мироправящее, – это и свидетельствуют нам все дикие народы со своими различными представлениями о Божестве. (8)
А почему являются отрицатели?[30] Отрицатели являются уже в обществах образованных, где сложились разные, более или менее гадательные и ученые, системы, верования, против которых и восстают так называемые мыслители, esprits forts[31], соблазняясь собственно учениями катехизическими, забывая или упуская из виду природу, произведшую первые мысли и убеждения, отстраняя Откровение.
Вы, отрицатели, предполагаете много сил в природе, признавая их, однако ж, для себя непостижимыми: почему же не хотите еще одну, всесовершенную – Бога!
Вселенная без Бога понятнее ли?
Рече безумец в сердце своем, – замечает мудрый, – несть Бога, а новые безумцы идут еще дальше: ничто не имеет цели! Природа или сила, человек, живут, действуют, творят чудеса – умри, и все концы в воду или в землю, куда-нибудь, и все как не бывало, non avenu![32]
Мир существует. Случайно произошел он? Если произошел случайно, то может и погибнуть случайно; но он не погибает, да и не приметно, чтоб мог погибнуть сам собою: так прочно, кажется, он устроен! В чем же состоят условия его сохранения? Чем или кем, какою силою, какою премудростью он держится и сохраняется?
Все действия и все явления имеют свои причины: должна быть и разумная причина всех причин – Бог. (9)
Если творящей силе нельзя отказать в сознании, то кольми паче нельзя не приписать сознания силе сохраняющей, управляющей?
Если творящая сила была сознательною в начале, то и остаться должна сознательною. (10)
Если есть Бог, то Он что-нибудь делает, хранит, ведет, управляет, есть Промысл, есть путь, есть цель для земли, для вселенной.
Создавший ухо, ужели не слышит? И устроивший глаз ужели не смотрит?[33] (Пс. 93, 9)
Сознательная сила творящая – это Бог[34].
Сознательную силу управляющую – мы называем Его Божественным Промыслом, Провидением.
Не в этом ли смысле и сказано, что ни одна птица не упадет на землю без воли Отца Небесного, у вас же и волосы на голове сочтены? (Мф. 10, 30)
Если б не было ума, то мы никак не могли бы вообразить его, составить о нем понятие, кроме того что и воображать, составлять понятие было бы нечем. (Это неясно, но не умею выразиться лучше, не нахожу выражения.) Но ум есть, обнимает и творить. Так мы не должны, не имеем права отрицать, что б не было Ума высшего, который был бы Всем во всем…[35]
О бытии Божием[36]
Бытие Божие может выводиться умозаключениями, может еще лучше чувствоваться, но все-таки остается непостижимым.
Какое же отношение времени к вечности и человека – к Богу?
Что же это за существо творящее, сохраняющее, промышляющее? Откуда оно взялось, и если не откуда ему взяться, то как же оно есть, и творит, и сохраняет, и промышляет?
И для чего?[37] Для своей славы – это человеческие, условные слова, не имеющие понятного для нас смысла!
Откуда же зло? Для чего оно допускается?
(Читатели должны помнить при всех вопросах этого рода, что они предполагаются по естественному ходу мыслей в человеке, – а для верующего христианина, просвещенного Откровением, они, разумеется, не существуют).
Сколько пережило людей на свете? Сколько перебывало у них мыслей, чувств, побуждений, – и все это цело, в чем-то заключается, где-то хранится, и все припомнится?
В мире физическом не пропадет ни одна порошинка, – так и в мире нравственном не пропадет ни одна мысль, ни одно чувство, ни одно движение.
Духовная вселенная[38] пространна не менее вещественной, или, лучше, столько же беспредельна! (11)
Существо вечное, которое не может не быть и остается всегда в одном положении, всемогущее и всеведущее – непостижимая непостижимость!
Но если есть множество непостижимостей пред нашими глазами, которые мы должны признавать, и которым, при всем своем расположении к неверию, должны верить, то на каком же основании некоторые люди осмеливаются быть взыскательными, и требовать понятности только от высочайших тайн, как бытие и существо Божие, и из-за непонимания отвергают их безусловно?
Своего бытия и существа человек не понимает, а хочет понять бытие и существо Божие! Не может понять и отвергает, а сам он ведь есть, хоть и не понимает себя. Не есть ли совершенная нелепость, или вопиющее противоречие – одно принимать и другое отвергать при тех же условиях?
Кроты роются под землею и толкуют о солнце. Находятся между ними умники, которые берутся доказать, что солнца нет и даже быть не может. Толпа рукоплещет в полном удовольствии! Несчастные!
Выше представлены примеры бесчисленных тайн в мире видимом, осязательном, которые мы должны принимать беспрекословно: какое же право имеем мы отвергать тайны, назовем их духовными, или религиозными, по той только причине, что не можем объяснить их себе?
Отвергая религиозные тайны, вольнодумцы становятся ли умнее, способнее понимать прочие тайны? Нисколько. Ни на волос не узнают, не уразумевают они ничего больше!
Но не веруют ли люди все одинаково, или, по крайней мере, сходственно, однородно, то есть, все они, не исключая Вольтеров, и кольми паче напускающих на себя Вольтерианцев, не одинаково ли чувствуют, разумеется, каждый в известной своей степени, но чувства свои выражают разными словами, или присоединяют к одним словам разные понятия, о которых и спорят, отрешаясь от существенного их значения? (13)
То есть все атеисты, древние и новые, все нигилисты, признают Бога, только называют Его разными именами[39], прикладывают понятия о Нем к разным словам, и спорят с ожесточением об этих словах, не догадываясь, что все согласны между собою, более или менее, и только отвергают общепринятое название или имя. А Богу-то нет и имени: Сый!
Отстраним на минуту понятия о Боге. Ну, эта сила творческая, действующая в природе, дающая цветам краску и запах, металлу блеск, плоду вкус, льву силу, орлу быстроту, соловью голос, пчеле искусство собирать мед и лепить воск, – эта сила производящая, сохраняющая, – не должна ли возбуждать в человеке то же благоговение, какое внушает религия к Богу Творцу всяческих?
Философы признают какую-то силу творческую, и не могут отказать ей в разумности, они чтут ее. Она и есть Бог. Что есть высшего, святейшего из действий этой силы? Христианство. Они поклоняются следовательно и Христу, только под другим понятием, в другом виде, с другим именем. Не есть ли это недоразумение?
Сколько человек может вмещать в уме своем, настоящего, прошедшего, будущего, сколько мыслей, чувств, намерений, надежд, мечтаний, желаний, разнообразнейших: нельзя ли составить отсюда понятия приблизительного о Божием всемогуществе и всеведении? Сравнивать нельзя, как бесконечно малую миниатюру с бесконечно великим оригиналом, но нельзя ли видеть здесь хоть некоторую тень, слабый отблеск, нельзя ли предугадывать бытия Ума всеобъемлющего, согласно со священным сказанием, что человек сотворен по образу и подобию Божию?
Какой он? Вообразить не может и может только чуять его бытие.
Но и нашего, ограниченного ума, не могли б мы вообразить, если б он не был наш в нас, явен в своих действиях, кольми паче Того.
Тело, душа, дух составляют человека. А человек создан по образу и подобию Божию!
Мысль, звук, смысл, составляющие слово, представляют слабый пример подобия. (13)
Есть природа видимая, мир вещественный: мы его видим, осязаем, его можно ощущать помощью наших чувств. Явления его узнаются мало-помалу, уразумеваются, описываются. Науки, им посвященные, становятся в этом смысле шире и шире, хотя пробелов еще много, хотя множайшие подробности и частности остаются еще неизвестными, а другие представляются даже непостижимыми. Но есть еще область явлений другого рода, которая обнимается знаменитым изречением Декарта: cogito, ergo sum[40]. Некоторые ученые, размножившиеся особенно в последнее время, говорят, что эта область есть одна и та же, что здесь действует та же вещественная природа только другою стороною своей силы, что тело есть вместе и душа. Глаз видит, ухо слышит, а мозг, как-то оборачиваясь и двигаясь, отражает в своем зеркале принятую чувствами природу, создает сам (!) рикошетом, какие ему угодно, новые образы, которые в то же время находят себе выражение в подбегающих к ним со всех сторон словах, у одного народа в таких, у иного в других, в третьих, до бесконечности, выговариваются разными звуками, и сообщаются понятным для всех образом.
Во сне мы думаем, рассуждаем, говорим, спорим, решаемся – а между тем тело спит. Или оно спит не все? Мозг не спит: Чего же недостает, ему во время сна. Какое различие между действиями мозга во сне и наяву? Наяву, видно; есть еще что-то лишнее, кроме телесного мозга, присоединяется к нему что-то другое, – или он обнаруживает свое особое свойство? Это лишнее, другое, особое как произвести от причин чисто физиологических?
Если б душа была только функцией, отправлением, действием тела, то откуда ж бы объяснить некоторые особенные движения, от тела как будто совершенно независимые? Тело не может двигаться без особенного побуждения и управления, а душа не только двигается в своей какой-то особой области, но и двигает тело, двигает чуждые, посторонние массы – и возлетает на третье небо.
Если б душа и тело были одно и тоже, то как бы мог человек чувствовать вместе удовольствие и неудовольствие? Как при больном теле мог бы оставаться крепкий самодеятельный ум, и, наоборот, как при здоровом теле могли б удручать человека душевные болезни? Что значило бы выражение врачей: этой болезни мы лечить не можем – это болезнь нравственная, душевная?
Если б не было души, особой от тела, то выходило бы, что все на земле было б без конца, а только один человек с концом!
Почему сотворился бы, или почему сотворен бы был человек со смертью, смертным, а природа сотворена б была вечно юною?
Животные, говорят, имеют свою душу, которая должна бы также сохранить частицу своего бессмертия. Нет, не имеют животные своей души, мыслящей, желающей, способной верить, каяться, совершенствоваться и проч. У некоторых есть только утонченный инстинкт, который заметен, например: в собаке, лошади, слоне. Есть материнское чувство в курице, утке, но срок прошел и сын бросается на мать, а дочь гуляет с отцом. Есть инстинкт и в камнях, под другим именем: так магнит имеет способность притягивать к себе железо, янтарь – вещества легчайшие. (14)
Премудрость в устройстве вселенной, во всех ее частях, в человеке и его органах, в жизни всякого растения, в действиях способностей человеческих, так велика, что ум отказывается положить ей предел.
Если эта, положим, ваша слепая, или наша творческая сила (Бог) сотворила все, то как же понять, чтоб она остановилась? Не творится ли еще что ею?
В человеке, в природе, в истории, в уме – столько чудес, составляющих одну цепь из колес, одно другого совершеннее, что естественное продолжение их представляется уму само собою; напротив, было бы непонятно, если б они здесь прекращались.
Не продолжается ли творение в области разума, духа, который также может иметь свои степени развития, в пределах мира невидимого – что я говорю, – в беспредельности мира духовного?
Совокупность, по-вашему, сил, или Бог, сотворил человека и одарил его разумом. Ну, так почему же ограничивать их, Его действия человеком? Почему же не предположить продолжение творения существами более совершенными, какими, например, Священное Писание представляет Ангелов, Архангелов, Серафимов, Херувимов и так далее или – и так выше и совершеннее?
В средине творения вы не можете вообразить ничего нового: Кювье по костям мог открыть существование животных мира допотопного, но не без костей; Дарвин вообразил какого-то зверя прародителя (?), но все-таки в промежутке между двумя известными существами. Так не отвергайте наобум существ других, невидимых или новых творений, происхождений, превращений, вне орудий вашего наблюдения, за пределами ваших пяти чувств, на другом краю.
Если мы воочию видели бездну непостижимую премудрости, в нашем собственном существе, и во всем окружающем нас мире, если не можем проникнуть нисколько в тайну творения, то как смеем отрицать существование сфер высших, недоступных нашему воображению?
Ум человеческий обнимает всю вселенную (которая, впрочем, словом вся стесняется неправильно), возлетает на третье небо, творит в своем воображении новые миры.
Чуден этот ум! – а себя он не знает, сущности своей понять не может: что он? откуда он, не помнящий родства?
Здесь встречает он предел, его же не прейдет – так почему ж он думает, что есть крайний акт творения, что дальше его, выше его ничего нет, что невозможное для него и вообще невозможно, что нет существ, выше его, нет создания совершеннее?
Уму нашему недостает чего-то. Это что-то для нас невообразимо, но мы чуем, что оно должно быть божественное.
Почему сильному, могущественному, богатому уму человеческому, не дано, ни на какой степени его развития, проникнут в таинства творения? Отчего самые жгучие его вопросы не могут быть удовлетворены нисколько? Для чего он становится беспрестанно в тупик?
Как же это так случилось, что, при всей премудрости творения человек, венец творения, ничего не понимает о сущности чудес, и понимать не может, как будто б ум его оборвался, и понятию, познанию, положен предел. Неизвестная сила начинала его вопросами, и остановилась!
Если б человек понял здесь все, если б мог понять все; если б за этим только дело, то зачем бы ему оставалось жить здесь или там!
Очевидная невозможность понимать столько вещей, неизбежность бродить в потемках, играть в жмурки, бегать по колесу, не должна ли убеждать радикально, с одной стороны, что мы поставлены здесь в пределы кем-то, чем-то, из-за которых выступить никак не можем! Кто же, что же, поставило эти пределы? С другой стороны, эти пределы возбуждают, однако ж, какое-то ожидание, чаяние о другом положении. Должно быть что-то за ними!
У нас здесь есть множество вопросов безответных: не ясно ли, что где-нибудь должны находиться ответы: без ответов вопросы, как зародиться, так и остаться не могут. Если есть вопрос, то есть и ответ. Как мог бы из ничего возникнуть, родиться вопрос, если бы не имелся где-нибудь ответ? Это был бы нонсенс.
Если бы все оканчивалось здешнею жизнию, и ничего б после нее не было, то все здесь и было бы (кажется, должно бы быть) понято, и не оставалось бы у нас никаких вопросов и недоумений.
Мы носим в сердце своем идеал добра и видим на земле господствующее зло: должна быть, однако же, справедливость. Где же она? Видно, на небе.
Из миллиардов людей, населяющих шар земной, сказал ли, скажет ли один: я доволен, я счастлив. Всякому недостает чего-нибудь, ничем не может человек наполнить себя: всегда в нас остается что-то порожнее, требующее содержания. Безусловного блаженства нет – а есть о нем понятие. Даже святых людей тревожило сомнение в их святости.
Не страшно ли, что самому совершенному существу на земле суждено по преимуществу неудовольствие, несчастие, среди мгновений приятных или радостных? Цветы благоухают постоянно, птицы поют, металлы блестят, а человек плачет, стонет, мучится, недоумевает, – плачь, стон, мука, – за что же? Все премудро в природе, а это как будто уже противоречит общему строю, если б не имело высшей цели где-то!
Как, для чего, на что, почему же остаются здесь вопросы без ответа?
Опять тайна и тайна. Тайна, которая, однако ж, самою натурою своею предполагает объяснение когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь.
Тайна! Но что же это за объяснение, это только слово, все тоже, что легко укрываться под ним и успокаиваться? Но разве можно удовлетворяться таким объяснением, говорят противники? Ну да вы разве не укрываетесь, не успокаиваетесь, под словом сила, природа, хаос? Разве для вас нет тайн?[41]
Вселенная, ее существование, ее движение, с совокупностью всех творений и человеческим умом включительно, – разве это не есть тайна, – у всех воочию, разве это не есть чудо из чудес, – чудо, вмещающее бесконечность чудес, тайна, над всеми тайнами? Вы допускаете эту тайну, и сознаетесь, что не можете обеспечить ее, разве это чудо меньше, доступнее, тех, кои вы отвергаете?
Но зачем же эти тайны? Отвечать не может никто. Они есть, и только! Досадою, негодованием, дерзостью ничего сделать нельзя. Если вы не верите Евангелию, так обратитесь к мифологии, и вспомните басню о Титанах и Прометее: надо покориться необходимости смириться.
Ничто не останется тайною, все будет объяснено, сказал величайший Учитель человеческого рода, Иисус Христос.
Первых вопросов не растолкует здесь никто. Если здесь нельзя, то видно в другом месте.
Разве оно есть?
А почему же нет?
Невозможность разрешить здесь все главные вопросы служит доказательством, кроме других убеждений, что есть другой свет, будущая жизнь, то есть, что душа бессмертна. Кому нужно разрешение вопросов здешних, кроме человека? (15)
Тайна жизни, тайна смерти, – ведь вы признаете ее, позитивисты. А понимаете ли вы ее? вы отказываетесь сказать что-нибудь в ее объяснение. Так не довольно ли одной этой тайны, всеми сознаваемой, для доказательства даже для вас, что есть другой мир, где тайна объяснится, где чаяние воссияет живым сознанием.
Из этой другой жизни, из этого другого мира слышатся подчас тихие благовесты в нашей юдоли, являются смутные образы, но мы так одеревенели, так ожесточились, сердце наше так отолстело, зрение отуманилось, слух притупился, обоняние огрубело, мозг угорел в чаду страстей, что мы видяще не видим и слышаще не разумеем.
Из чего мы здесь хлопочем? Для чего живем?
Если б не было другой жизни, то это не стоило бы жить с ее нуждами, трудами, лишениями, опасностями, болезнями, несчастиями, нечаянными ударами и проч.! Наши желания, роптания, усилия не имели бы смысла, уподобились бы пересыпанью из пустого в порожнее…
Поклонники разума, считающие целью жизни его полное торжество, что могут отвечать на следующий простой вопрос: допустим, хоть и считаем это невозможностью, что настоящий разум поймет все, а после что с ним будет? Он уничтожится, за неимением дела и занятия? Есть из чего жить и хлопотать! Все века, труды всех поколений, бесчисленные жертвы – для одной минуты, которая промелькнет когда-то, для кого-то, и кончен бал.
Нелепость, которую разум при всей своей ограниченности, принимать бы не должен. (16)
А бессмертие – что это такое? Жизнь нескончаемая, изменяться, прекращаться не могущая?
С другой стороны врываются вопросы: почему жизнь дается человеку на срок? Почему сроки даются различные, долгие и короткие, даже минутные?
Для чего нужна смерть? Душа бессмертна, человек бессмертен – зачем же эта вставка, такая тяжелая, с такою прискорбною остановкою – смертью?
Что собственно смерть относительно жизни, или что собственно жизнь со смертью и бессмертием!
Кощунство вопиет: комедия с переодеванием.
И когда подумаешь, что все это узнается только в минуту так называемой смерти!
А если нет, если потерю земного бытия и чувствовать некому, нечему!
Нет, здравый смысл, даже один, думать так не может.
Страх берет при этих мыслях, и потому всякое опрометчивое отношение к этой пучине чудес, которое распространяется в нашей молодежи, благодаря диким воплям незваных учителей, возмущает дух, возбуждает негодование к учителям и сострадание к ученикам.
Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века! Аминь!
О жизни по смерти
Если душа наша бессмертна, если есть для нас другая жизнь, то должна быть какая-нибудь цель нашей жизни. Нельзя представить ее без цели (а ведь так должны принимать модные философы). Случайность, бесцельность, равнозначительны с нелепостью или бессмыслицей.
В природе все целесообразно: одна только человеческая жизнь, самое мудреное явление, было бы без цели! Как бы это могло случиться!
С другой стороны, без цели, не зная, для чего мы живем, на что бы и жить, чтоб кончить ничем? Что это была бы за жизнь? Мимолетный обман. Лучше бы смерть…
Неужели надо жить только для препровождения времени, которое этою же жизнию и образуется и изменяется? Живите, терпите, хлопочите, возноситесь, – удар, – и finita la comedia! Что за нелепости!