Мастер и господин!
Ты, мой учитель!
В каком далеке
Ты остался?
Ф. Гельдерлин «Единственный» (пер. с нем. В.Г. Куприянова)
© Паксютов Г.Д., 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
Глава первая
Память о былом
В детские годы мне часто казалось, что я могу в мыслях подняться к небу. В такие моменты мне бывало и покойно, и радостно. Кажется, я не спал, но и не уверен, что бодрствовал. Как это было? Я ощущал себя, как некую точку, взлетающую все выше и выше, в самую густую, сокровенную синеву. Звезды встречали меня приветливо, всегда светлые, всегда одинаковые. На самой вершине я замирал, словно у ворот – незримых, но осязаемых. Потом дверь распахивалась, и я чувствовал, что меня принимает в объятия кто-то теплый и сильный – Отец-Небо. Когда разучился летать, я не помню – наверное, уже подростком.
Но я начал не по порядку. Надо сперва поведать о том, откуда я взялся, как появился на этот свет.
Мой отец пришел в нашу деревню в самый холодный месяц самой лютой зимы из всех, что остались в памяти стариков. У него была необычайно белая кожа – поэтому сначала его приняли за блуждающего духа или призрак. Он подошел к нашим жилищам с улыбкой на лице и стоял молча, ведь на человеческом языке говорить не умел. Его тело била крупная дрожь. Он умирал.
Килим, уже тогда бывший у нас самым старым, рассудил, что при такой погоде нельзя и призраку отказывать в гостеприимстве. Он пустил отца в свою землянку, положил возле печи и укрыл медвежьей шкурой.
Посмотреть на чудного гостя сбежалось множество девушек, среди них – и моя мама. Килим сказал им:
– Это от холода он так побелел. Человек он, а не дух. А значит, наверно, умрет.
Но мой отец не умер. Под тяжелой шкурой он пролежал три дня в беспамятстве, иногда ему силой вливали в рот теплое питье. Наконец он пришел в себя и был уже совершенно здоров.
То, что в пору частых буранов одинокий, пеший путник вообще до нас добрался, преодолев изрядный путь от ближайшего очага и не сбившись с дороги, само по себе было чудом. Но зачем и откуда он пришел? Килим долго пытался у него это выспросить, перешел даже на татарский язык, который выучил много лет назад в далеком краю. Тут гость его понял и сумел кое-как объясниться. Килим решил, что до конца холодов его надлежит оставить здесь.
Отец остался, но на больший срок. Весной он взял мою маму в жены. Через десять месяцев родился я.
Не то чтобы эти десять месяцев пролетели для них как один день. Были трудности, было всякое, но любили друг друга – тогда. Пока я не увидел свет, маме нравилось в отце решительно все. Нравилась его светлая кожа. «От тебя и пахнет молочком», – говорила она ему.
Как он выучился ее понимать? Килим взялся его обучить человеческому языку, пользуясь для объяснения татарскими словами и жестами. Отец кое-как запоминал; родным же его языком был не татарский, а еще другой, третий. Что до общения с мамой, ему и не нужны были слова, хватало взгляда, прикосновения.
– Туговат, но к обучению не вполне бездарен, – по завершении одного из первых уроков Килим сказал другим старейшинам про моего папу.
В первый же день, придя в себя после забытья, отец подарил маме ленточку из красного атласа, бывшую у него с собой – сущая безделица. Она пришла в совершенный восторг и дорогую для себя вещь спрятала у сердца – не украсила ей волосы, чтобы другие девушки не видели, не позавидовали. На следующий день она снова явилась, принесла пищу ему, еще слабому, а потом сидела рядом с ним, держа за руку. Когда он окреп, а заодно запомнил несколько наших слов, они стали часто прохаживаться вдвоем.
С каждым новым днем чужеземец и его избранница проводили вместе все больше времени. О чем они шептались, что делали в минуты, когда их никто не видел? – для мамы эти воспоминания впоследствии были и отрадой, и мучением.
Глядя на них, Килим беспокоился, но и радовался невольно их счастью. К тому же у нас исстари так заведено – если одинокий путешественник сумеет к дальнему селению через снега добраться, то его надо приветить по-княжески, и уж раз одна из молодых красавиц ему глянулась, то не след перечить их любви. От сильного мужчины ведь и дети сильные родятся. Но что делать, если прихожий гость – не из Народа, да и, сказать по правде, на человека не совсем похож?
Когда отец овладел нашим языком так, что поравнялся в этом хотя бы с неразумными детьми, Килим принял решение:
– Нужно дать ему имя.
Задумка была неожиданная, и Килим долго обсуждал ее с остальными старейшинами. Подходящий случай, впрочем, выпал совсем скоро, и это сочли благоприятным знаком.
Один древний дедушка, немощный, но всеми любимый, слег с болезнью, от которой не ожидал поправиться. Толком не предупредив, что произойдет, Килим пригласил отца прийти к этому старику. Вопреки обычаю – своевольная была – туда пробралась и моя мама.
Умирающий лежал на теплой постели. В его доме, кроме отца, Килима, нескольких других старейшин и наблюдавшей с некоторого отдаления мамы, находился еще один человек. Он не был знаком отцу. Его темно-серая кожа была морщинистой, глаза – усталыми, но волосы пока не тронула седина; белобородые мужи держались с ним, как со старшим себя. Его одежду голубого цвета украшали вышитые узоры. Отец подумал, что перед ним местный князь – ведь и Килим заговорил с ним, начав с уважительного поклона.
«Князь» выслушал Килима внимательно, бросил долгий взгляд на отца, затем присел возле больного. Наклонившись к нему, коротко о чем-то спросил. Больной не ответил – был уже не в себе. Князь, этого и ожидавший, кивнул Килиму и вдруг заговорил громче, нараспев. Отец ничего не разбирал из его слов. Говоривший начал раскачиваться, то выгибая туловище вперед, то откидываясь назад. Его голос становился громче, слова лились беспорядочно, будто прорвав некую плотину; глаза загорелись неистово. Старейшины не двигались и молча смотрели.
Странный князь, почти уже перешедший на крик, остановил свою дикую речь так же резко, как начал. Он тяжело дышал, с его лба стекал пот; он сам словно разом уменьшился в размерах. Мама подбежала к нему и подала чашу с прохладной водой. Осушив чашу одним глотком и отдышавшись, князь негромко заговорил с Килимом.
Лицо Килима просветлело. Обернувшись к моему отцу, он сказал ему:
– Шаман говорит, что дедушка согласился отдать тебе свое имя. Теперь тебя зовут Ирико.
Услышав эти слова, отец вздрогнул, но затем опомнился и в знак благодарности низко поклонился.
Той же ночью старый Ирико умер.
Позже отец и мама остались наедине. Новый Ирико не мог нарадоваться: она глядела на него так ласково, так приязненно! Не устояв перед ее взглядом и улыбкой, отец не сдержался и поцеловал девушку сперва в щеку, потом в губы, ощутил их пьянящий вкус, но все же опять овладел собой, отстранился. Мама совсем не рассердилась. Только спросила немного погодя:
– Почему, когда тебе подарили имя, ты на мгновение не то опечалился, но то испугался? Или мне показалось?
Поколебавшись, отец ответил:
– Я ведь прежде не говорил тебе, какое было мое прежнее имя…
– Нет, – улыбнулась мама. – Ты представлялся разными прозвищами – я понимаю, в шутку.
– В прежней жизни меня звали Ильей, – проговорил отец серьезно. – Илья, Илюша. «Ирико» звучит похоже. Не ожидал такого услышать.
Теперь, когда у отца-Ирико появилось настоящее имя, у него имелась и человеческая душа, пусть даже он не родился среди нас. А значит, его желанию взять маму в жены не было препятствий. Мудрый Килим сам соединил их руки и выслушал брачные обеты.
Пока мама носила меня под сердцем, Ирико был с ней очень нежен. Наши мужчины никогда не окружают жен такой заботой, и во время беременности тоже. Но когда я родился, все переменилось.
Отец стал избегать свою жену, плачущего и кричащего сына, стал уходить от деревни в снег, в темноту, в холод. Старый Килим, приглядывавший за четой, как-то подошел к нему на разговор. Хотел разузнать, что случилось – или не мила больше ему избранница? Отец был сам не свой, выслушал его молча, а после с кривой усмешкой произнес:
– Беду я вам накликал.
Тревогой кольнуло сердце Килиму, но отец переменился в лице, небрежно махнул рукой и добавил:
– Глупо говорю, не обессудь. Просто сын у меня родился – дивно это, и все не могу взять в толк… А, пустое! Благодарю за заботу. Все у нас будет хорошо – любим друг друга.
Килим, однако, продолжал украдкой наблюдать за молодыми и видел, что между ними ничего не исправилось. Мама до чего-то догадалась, переживала, а Ирико постоянно от нас уходил – размышлял, готовился, он один только знал, к чему. Когда потеплело и вскрылись ото льда реки, он, никого не предупредив, ушел. Насовсем ушел, но роль, которую он сыграл в моей судьбе, на этом не закончилась.
Мама ужасно испугалась, ничего не понимала, плакала. Любила его очень. У нее даже пропало тогда молоко, и грудью меня кормила другая женщина, недавно родившая дочку. Мужчины ушли искать отца по окрестным лесам – заблудился ли, попал ли на когти свирепому зверю – но он уже был далеко.
Про мое детство, про то, как мы с мамой жили дальше, надо, пожалуй, рассказать отдельно. Странно выходит – пытаешься вспомнить важное, а на ум приходят разные мелочи. Вот как те грезы мои, с которых я начал. Помню, как впервые в жизни увидел морковку – в руках у мальчика, он ее грыз, не откусывая, и улыбался. Или как упал на корягу, оступившись в высокой траве, и повредил плечо – когда падал, время, готов поклясться, замедлило свой бег. Еще вот, как я малой своими шутками доводил маму до хохота – хотя, сейчас понимаю, она больше притворялась, чтобы меня же порадовать. Или вспоминается что-то стыдное… Сейчас все чаще вспоминается стыдное, пустое. Как будто настоящий я потерялся, рассыпался, и как его теперь собрать?
Утомился я говорить, да и спать охота. Расскажу дальше завтра – если захочу. Впредь не стану трепать языком в такой поздний час.
Когда говорю, образы прошлого встают перед глазами, как наяву. Уж позволь, половлю еще воспоминания. Хорошо, что ты не перебиваешь… У нас не слишком много времени, я знаю; что ж, наш удел решится прежде, чем мои речи успеют тебя утомить.
Там, откуда я родом, ни один день не похож на предыдущий. Честное слово! Постоянно случается что-то новое. Однажды зимой было: олени вышли к нам из леса, будто хотели согреться у наших очагов. Уже тогда я понял, насколько ценно тепло наших жилищ, домов – даже звери могут ему позавидовать! Я играл с птицами, с деревьями, с ручейками, и они отвечали мне. Старый Килим, чья борода не переставала расти, как и его лета, часто наблюдал за моими младенческими играми и улыбался. Когда я чуть-чуть подрос, он начал учить меня мудрости и путям Народа.
Все замечали, что маму изменили мое рождение и исчезновение отца. Раньше она была веселой, простой в общении, легко шагала по жизни. Когда отец ушел, она первое время как бы постоянно пребывала в тихих раздумьях. Даже ко мне, своей плоти и крови, мама оставалась немного безразлична. В самом ли деле она ждала, что отец вернется? Миновал один год, и она погрузилась в материнские обязанности, и даже с чрезмерным пылом.
Ее нрав сделался иным. Теперь ее легко было задеть, она часто обижалась, часто впадала в тревогу по самому незначительному поводу. Еще совсем молодая, она позабыла о вечерних разговорах с товарками, как и о том, например, что прежде любила вкусно покушать. Все ее помыслы сосредоточились на мне.
А я жил, рос и радовался в благом, заботливом мире. Разве можно заскучать на земле, над которой светят звезды?
Жили мы уединенно, человек нас было всего около шестидесяти. Я поначалу думал, что эти шестьдесят и составляют весь Народ (а отец, получается, ушел куда-то за край света). Оказалось, однако, что Народ живет и в других местах, а кроме того, есть люди, говорящие на разных языках.
Обычно один раз в год, в теплую пору наши отправлялись на торговлю. Нам всегда были нужны металлические предметы, например, бронзовые ножи. Несколько возков загружали тем, что было у нас на обмен – в основном меха, но и изделия рук умельцев. Пять или шесть мужчин выходили в дорогу, шли до великой реки Обь, где в тайном месте их ждали спрятанные лодки. Оттуда по воде они добирались на торжище, куда сыны Народа приходили с четырех краев земли. Там можно было приобрести, чего не хватало в родной стороне, и разузнать, что происходит на свете, о чем говорят люди. Некоторые мужчины – обычно из волостей голодных, захудалых, где про оседлую жизнь и не слыхивали, – просто выменивали меха на пиво и напивались пьяными; об этом я тоже пока не знал.
Когда мне стукнуло четыре годика, к нам приехали татары. Мама отчего-то перепугалась, меня спрятала. Я толком не понимал, что происходит. А было дело так. Татар явилось около дюжины, верхом на конях. Одеты они были совсем не по-нашему – самый главный из них, верхом на прекрасном вороном скакуне, вырядился как богатая женщина, только вот ни одна из Народа не имела столько украшений. Держались и говорили они развязно, их гортанная речь была похожа на крики хищных птиц. Главный татарин, молодой, с лицом красивым и страшным, зашел с Килимом в его дом поговорить наедине.
Говорили они недолго. Спутники мурзы тем временем ждали, положив руки на рукояти своих сабель. Их предводитель вышел в сопровождении Килима, который прямо-таки надулся от гордости. Оказалось, что татарин подарил ему в знак дружбы железный топор и еще пару ценных вещиц. Килим предвкушал, что его и без того высокий авторитет теперь вырастет до неба; о чем же они держали речи с мурзой, никому не объяснил. Видать, важное было дело, не всякому по уму.
Мурза вскочил на своего коня, и товарищи подали ему другой гостинец: кулек с татарскими сладостями. Несколько детей, стоявших поодаль, во все глаза глядели на чужаков. Ухмыляясь, татарин горстью зачерпнул из кулька и бросил сласти детям. Они в восторге принялись поднимать с земли и есть чудесное угощение. Татарин захохотал и бросил в них еще горсть. Потом свистнул, и всадники, сорвавшись с места, ускакали прочь так же быстро, как и приехали.
Я потом спросил у мамы, почему мне не позволили поглазеть на гостей, как другим детям, – я ведь и без подарка остался. Мама посмотрела на меня долгим, неотрывным взглядом и сказала:
– Нельзя, чтобы тебя видели, сынок, – но не объяснила, почему.
Ну и гордился после того случая Килим!
Старого Килима я любил, да и он ко мне привязался. Считал себя ответственным за мою судьбу: ведь это он когда-то маму с отцом соединил. А я слушал его рассказы охотнее, чем другие дети. Говорит он, бывало, про багатуров, про славные деяния прошлого, а на себя нагонит такой важности, будто сам все видел. Старейшина делился со мной сокровенными тайнами: про небо и землю, и про великое дерево, что их соединяет. А еще – про реку, текущую прямо в подземный мир. Шаман может туда спуститься на своей лодке, чтобы вернуть восвояси болезнь, даже выпросить у подземных духов душу умирающего, и потом подняться обратно…
– Шаман – это тот дядя, который весной и осенью поет песни на празднике?
Килим кивнул и ответил:
– Да. Кроме него, есть и прочие – в других краях.
– А правду ли мне сказали… – задумчиво произнес я, – что шаман когда-то дал имя моему отцу?
Килим вздохнул.
– Да, это правда. С кем ты говорил об этом?
Но я вместо ответа задал еще один вопрос:
– Мне тоже должен дать имя шаман?
– Нет, почему же? Твое детское имя ты получил от мамы. Потом, когда ты немного подрастешь, старейшины дадут тебе твое истинное имя, и я буду в их числе. Веди себя хорошо, не то назову тебя Навозным жуком или еще похуже!
Отсмеявшись, старик продолжил рассказывать: про птицу лебедь, которую нельзя убивать потому, что она помогает шаману, как и птицу кедровку – потому, что она на небо летает. Нельзя убивать орла и журавля, потому что они красивые. Я хотел вставить, что птицы все красивые, так что убивать никого не надо, но вспомнил предупреждение насчет того самого жука и осекся.
Тут я увидел маму, она шла к нам быстрым шагом. На ее лице было обеспокоенное выражение.
– Вот ты где, сынок! Час-то поздний! – и она заключила меня в объятия. – Думала, ты с мальчишками заигрался, но тебя меж ними не было…
«Остальные мальчики не очень любят со мной играть, – мелькнула у меня мысль, – никак не соображу, почему так».
Время шло, и земля наша полнилась тревожными слухами. Мне было семь лет, когда к нам прибыли посланцы – люди Народа, но с другой стороны реки. Они сообщили, что татары собирают войско против могучего врага, прибывшего с чужбины, и велят Народу тоже выставить свои отряды.
– Для того когда-то и дарили подарки, чтобы заручиться нашей дружбой, – мрачно сказал один из старейшин Килиму.
На это Килим заметил:
– Придется прийти на выручку. Нельзя с ними рассориться – чужаки заявились один раз и уйдут, а татары жили и будут жить с нами рядом.
Решили, что от нашей деревни дадим двоих вооруженных мужчин, а больше никак нельзя – не можем без кормильцев оставаться. К месту общей встречи, где князь собирал орду, их провожали как в последний путь. Так оно и вышло.
В ночь того дня, когда стало известно о военном сборе, мама была сама не своя. Я не понимал, почему. Сперва она замерла, как громом пораженная, глядя перед собою и не слыша моих слов. А я все не мог взять в толк – почему она так близко к сердцу приняла эту новость? Потом мама вдруг заплакала, обняла меня, прижимала к себе и шептала:
– Не уходи, сыночек. Не оставь меня никогда…
– Куда я могу уйти, мамочка? – дрожащим голосом, сам уже испугавшись (не зная чего), проговорил я. – Конечно, я тебя не оставлю. Да меня и не возьмут воевать, берут только больших мужчин…
Мама не отвечала мне и еще долго сжимала в крепких объятиях, поливая слезами.
С той поры она, и прежде ласковая, стала ко мне особенно нежна. Хотя ребята – и ровесники, и постарше – нередко относились ко мне с необъяснимой неприязнью, из-за мамы в глубине души у меня долго сохранялось чувство, что все люди должны меня любить.
К маме я был очень привязан, послушен, старался ничем ее не огорчить. Конечно, мальчику невозможно сидеть все время под ее надзором, пока она с другими женщинами, к примеру, шьет: рукавицы и обувь из прочных шкур с голени оленя, а шубы – из беличьего и собольего меха. Моей отрадой были одинокие прогулки, и вот однажды я дальше обычного забрел в лес и нашел там… драгоценный дар.
Был теплый, погожий день, началось настоящее лето. Меня, усталого, разморило на солнышке, неодолимо захотелось спать. Я находился возле небольшого овражка. Памятуя, что в таких местах, в высокой траве иногда скрываются змеи, я решил подняться на соседний холм и отдохнуть в тени раскидистых ветвей лиственницы.
Вдруг мое внимание привлек негромкий звук, жалобный, как человеческий плач. Обойдя овражек, я увидел незамеченного прежде зверя и вздрогнул сперва от страха, но тут же понял: опасности нет.
То была волчица, мертвая. В ее бок, скуля, тыкались мордочками два маленьких детеныша – она больше не могла дать им ни ласки, ни молока. Я огляделся в поисках других волчат из выводка; они, верно, схоронились в логове, зато я приметил кровавый след на земле и траве. Волчица попала в одну из ловушек, настороженных в лесу нашими охотниками, вернулась к детенышам, но истекла кровью.
Я подошел ближе. Один из щенят, совсем малыш, боязливо отпрянул, второй по младенческому недомыслию даже подался ко мне – двуногое существо не пугало его теперь, когда сломался порядок мира. Печаль полнила мое сердце. Я взял волчонка – ему был, наверно, месяц от роду – на руки, он не противился. Мне подумалось, его можно принести домой, вскормить, как собаку. Прижимая к груди живую ношу, все же нелегкую для детских рук, я двинулся в сторону нашей деревни.
Миновал полдень. Поначалу я, взволнованный, шагал быстро, затем ровное дыхание волчонка меня успокоило, и я снова ощутил дремоту. Волчонок был теплый. Мои глаза смыкались сами собой, я лег прямо на землю, меж корней большого дерева. Доверчивый щенок прижимался ко мне. Едва смежив веки, я заснул.
Во сне я видел тихую, безлунную ночь. Не слышно было ни крика ночной птицы, ни шелеста травы, ни даже моего собственного дыхания. В безветрии, совершенном покое ночи я и себя не мог отличить от окружавшей меня темноты.
Потом я увидел лодку, медленно плывшую по течению реки недалеко от берега, заросшего осокой. В лодке были двое рыбаков. Один, держа в руке двузубую острогу, склонился к воде, второй, чтобы дать ему света, поджег берестяной свиток, которых они с собой прихватили целый запас. Я смотрел, как горящий факел плывет над водами реки, затем побежал по берегу, следуя за далеким огоньком. Я знал, так можно попасть домой.
Неожиданно мне пришло в голову: только потому, что теперь ночь, я и вижу указующий путь свет. Скоро ли наступит утро? Я поднял взгляд к небу. Любезная моим очам лазурная твердь была еще темна.
Проснулся я уже в сумерки. Волчонка рядом со мной не было. Я не сумел ему помочь… на глазах у меня выступили слезы.
По пути к дому я умылся водой из родника, чтоб никто не видел меня заплаканным.
На другой день я рассказал Килиму о волчице и ее детенышах. Он выслушал меня сочувственно, но не сказал никакого утешительного слова. Должно быть, такое в порядке вещей: случается, и грозный хищник может стать беззащитной жертвой.
Особо хочу рассказать о том, как мне нарекли взрослое имя. О, с каким нетерпением я этого ждал! Хотя время было неспокойное, да и удача давно обходила стороной наших охотников, так что выживать приходилось почти на одной рыбе, в мою честь, как положено, устроили праздник. Угощенье подали под открытым небом, и я в первый раз сидел рядом с мужчинами.
Мое новое имя должен был огласить Килим, которого почитали все равно что моим дедушкой. Он переговорил с остальными старейшинами, затем подозвал маму, склонившуюся перед ним в поклоне. Настал час, поистине более важный, чем час рождения. Ведь родится и всякая бессловесная тварь; только человеку дается несравненный дар имен.
Килим, сидевший на теплой подстилке, поднялся на ноги. Его лицо приняло вид значительный, под стать случаю.
– Подойди, встань передо мною!
Чуть не дрожа от волнения, я подошел и встал в нескольких шагах перед старейшиной, чувствуя, что все взгляды обратились на меня.
– Нарекаю тебя Сэрэя Сурым, Белым Волком, – торжественно произнес Килим.
Имя было звучное, сильное. Услышав его, мужчины одобрительно закивали. Просияв от радости, я не выдержал и подбежал к Килиму, хотел его обнять, в последний миг спохватился и с благодарностью поклонился в пояс. Улыбаясь, Килим похлопал меня по плечу. Мы оба понимали, какой случай навеял ему такой выбор.
– Волк – могучий зверь, – шепнул мне старейшина. – К тому же он никогда не бросает своих.
– А почему – Белый? – негромко спросил я.
Килим промедлил мгновение, а потом ответил:
– Из-за твоего отца.
После я попросил маму растолковать эти не совсем понятные мне слова. Она помрачнела и проговорила с видимым трудом:
– Ты ведь отличаешься от других из-за того, каким был твой отец, сынок. Ты выше даже старших тебя мальчиков, и ни у кого нет такой светлой, как у тебя, кожи…
Должен заметить, что прежде отчего-то необычайно мало интересовался своим отцом. Я знал только, что его у меня нет – вернее, был когда-то и исчез. Каким он был человеком, что именно с ним приключилось – подобные вопросы мне в голову приходили редко. С меня было довольно, что рядом есть мама, и такое устройство жизни я находил естественным.
– Килим сказал, что волки всегда возвращаются к своей стае, – неожиданно для себя самого выпалил я. – Значит, в этом я точно на отца не похож.
Но я давал зарок, что не буду с тобой болтать по ночам допоздна. Слову нужно быть верным и в великом, и в малом.
Ты, наверное, задаешься вопросами: почему я сижу здесь и все это тебе рассказываю, да еще на русском языке? Прояви немного терпения – и получишь искомые ответы.
Когда мне было одиннадцать лет, князь Воня (почитавшийся главой всего Народа, хотя я его не видал ни разу) после нескольких неудачных стычек согласился платить пришлым людям ясак. Понятно стало, что Килим в своем суждении ошибся, и эта новая сила не уйдет так просто. Между прочим, пошла молва, что многие из нашего Народа намерены оставить прежние стоянки и перебраться на север. Они полагали, что там, в краях пускай более холодных и худородных, никто не помешает им жить по издавна заведенному порядку. Среди наших старейшин никто подобного желания не высказал: сочли, что мы не представляем никакого интереса для тех, кто побил в бою татар, ведь у нас и взять-то нечего. Но я, услышав, что князь признал покровительство русских (именно так называли себя победившие татарского хана и его данников люди), смутно предвидел, что это событие будет тесно связано с моей судьбой.
Русские приехали к нам осенью, незадолго до наступления холодов. Мама уж наверно захотела бы меня где-нибудь спрятать, но все случилось слишком неожиданно. Их было девять человек – пешие, только глава отряда ехал верхом, и еще два конька тащили тяжело груженную телегу. Бородатые, в овчинных тулупах, незваные гости негромко переговаривались друг с другом. Мельком услышанное звучание их языка меня взволновало.
Русские выглядели усталыми после долгого пути, но их предводитель – казачий десятник – бодро соскочил с коня и, выкрикивая пару заученных слов, стал созывать наших набольших людей на переговоры. Ведомые Килимом, старейшины явились, сохраняя вид собственного достоинства. Главный росс беседовал с ними у всех на виду. В свой ломаный татарский он упорно вставлял одно-два слова на нашем языке, очевидно думая, что это делает его речь более понятной. С помощью Килима с ним удалось объясниться. Десятник принял от старейшин клятву выплачивать русским ясак, за что они, как водится, обещают нам покровительство и защиту, и мирную жизнь.
Клятву закрепили, выпив привезенной русскими крепкой браги из серебряной чаши. Казаки сильно смеялись, глядя на то, как почтенные старики кривятся и откашливаются после глотка крепкого напитка.
После этого русские в знак дружбы раздали нашим несколько подарков, в том числе предметы из железа и стали: топоры, ножи и гвозди. Мужчины (женщины заробели) подходили сперва боязливо, но, получив великолепные дары, расходились с улыбками до ушей. Тогда никто не понял, что уже этим чужеземцы переменили нашу жизнь. Так, Килим раньше гордился полученным от татар топором, но теперь кому внушала уважение такая вещь? Килим не стал с того дня менее мудрым, но его совета отныне спрашивали реже.
Заметив меня, стоявшего поодаль, один из русских призывно махнул мне рукой. Когда я приблизился, он смерил меня удивленным взглядом. Смущенный, я стоял перед ним… Русский, огромный мужчина с раскрасневшимся лицом, сунул в мою руку маленький металлический кругляш и хлопнул меня по плечу – мол, ступай, свое уже получил. Я дал деру. Вечером этот кругляш я передарил маме, решив, что та могла бы носить его как украшение, но она приняла его без радости и позже тайком выбросила.
По завершении переговоров глава отряда попросил, чтоб им дали место для отдыха, всего на одну ночь, прежде чем они отправятся в обратный путь. Конечно, отказывать не стали, хотя Килим из-за этой просьбы встревожился.
– Вели нашим сидеть по домам, – сказал он другому старейшине. – Распорядись, чтобы гостям подали угощение, но пусть принесут его обязательно мужчины, понял? Я побуду с ними, развлеку их, как могу, разговором.
Наутро русские, как и обещали, ушли восвояси. В деревне у всякого, кроме моей мамы, осталось о них самое лучшее впечатление. Все ожидали, что эти грозные воины окажутся совсем другими.
В следующем году, когда мы снаряжали посланцев отвезти ясак в условленное место, я попросил, чтобы меня отправили вместе с ними. Не знаю, удивила ли старейшин моя просьба – эту идею я долго носил в себе, никому о ней не рассказывая. Мне сразу не дали прямого ответа, а Килим велел спросить разрешения у матери. Несмотря на юные лета, я был уже ростом выше некоторых взрослых и широк в плечах – именно поэтому, как я наивно думал, мою просьбу могли удовлетворить.
В последние месяцы ко мне в голову приходило множество неожиданных мыслей. Я ощущал – вероятно, лучше других – витавшие в воздухе грозовые разряды, знаки грядущих перемен. Чужеземцы очень меня заинтересовали, я хотел узнать о них побольше, думал, что смогу у них учиться. Возможно, нечто подобное чувствовали и другие ребята, совсем юные и постарше. Я не знал этого с их слов, потому что чем дальше, тем больше от них отчуждался, и видел, что они не принимают меня за своего. Пожалуй, это и побуждало меня переменить судьбу.
Когда я заговорил с мамой о моем намерении, она выслушала с наружным спокойствием. Не было ни громких слов, ни слез – чего я боялся. Она отвечала размеренным тоном, что я волен поступать, как знаю. Но я ощутил, что между нами воздвиглась стена… Я ловил на себе такие ее взгляды, что впервые в жизни мне показалось, что она в те мгновения не любит меня. Мне захотелось броситься ей на шею, просить прощения. Я этого не сделал, и, может быть, зря.
На следующий день я пошел к Килиму и сказал, что передумал насчет моей просьбы. Старый Килим к тому времени сильно сдал. Сколько ему было лет, точно не мог сказать никто. Седобородые деды вспоминали, как детьми играли у него на коленях, когда он уже был старейшиной. Сейчас Килим стал хуже слышать, мало ходил, жаловался на боли во всем теле и вечную усталость.
Выслушав меня, он заметил:
– Да, рановато пока. Может, поедешь через год…
Преодолев волнение, я спросил о том, что волновало мне душу:
– Как вы думаете, мудрейший, почему моя просьба так расстроила маму?
Килим потер глаза и замолчал на несколько мгновений. Я подумал, что он не расслышал моего вопроса или ушел в собственные думы. Но Килим облизнул языком иссохшие губы и заговорил:
– Не ведаю, что и от кого ты слышал о своем отце. По-моему, ты сызмальства о нем и не хотел знать, что для меня удивительно. Сегодня пора тебе о нем рассказать поболее… Сам увидишь, почему твоя мать с неспокойным сердцем принимает все, связанное с чужаками.
И Килим начал долгий рассказ, порой прерываясь, погружаясь в воспоминания. Он не обошел ничего, что знал и помнил, не делая скидку на мой возраст. Я слушал о том, как зимой нас посетил одинокий странник, не понимавший ни слова на нашем языке. Как он взял мою маму в жены, как пропал вскоре после моего рождения. Кое-что мне было уже известно, что-то было в новинку: например, когда Килим говорил с теплом в голосе, как беззаветно мама любила отца, как ее поразило его исчезновение. Наконец, он сообщил главное: однажды мама втайне призналась ему, подтвердив догадки, что ее ненаглядный «Ирико» был русским.
Услыхав такое, я ощутил необыкновенное возбуждение. Коротко поблагодарив старика, я вышел от него на нетвердых ногах. Я сам не понимал, отчего до такой степени взволнован… Казалось, что вся моя жизнь отныне не будет прежней. Многое из того, что я замечал, но не мог для себя объяснить, теперь встало на свои места. Поведение и настроения моей мамы. То, почему меня не принимали ровесники, хотя был я мальчик сильный и смелый, способный к труду и учению, и лет с восьми-девяти ходил со старшими охотиться и ловить рыбу. Ты сочтешь это удивительным, но до сих пор я, пусть даже телом отличался от окружавших меня людей довольно заметно, не осознавал вполне, что мой отец был иноплеменником. А тут он оказался русским! Об этом народе я, как и все, знал очень мало, но известие меня потрясло. Как это описать?.. Я чувствовал, что стою на границе нового, полного возможностей мира. А теперь обнаружилось, что за той границей – моя кровь, люди мне не чужие.
И все же отец почему-то оставил нас… Я долго еще размышлял, не один день, и предвкушение особенной будущности во мне смешалось с чувством вины перед мамой.
Но на следующий год я к русским не поехал. Мы не выплатили ясак. Вместо этого князь Воня, собрав четыре сотни бойцов, опять пошел на чужеземцев войной. Его разбили наголову. Еще через два года русские – уж и самым непонятливым стало ясно, что они пришли надолго, – устроили на реке Кеть крепость, правящую всей округой.
Великие перемены, которым предстояло произойти, не суждено было увидеть старому Килиму. Он скончался без мук, во сне. Присутствовать при его погребении могли только те, кто знал усопшего особенно близко; среди прочих старейшины пригласили и меня, памятуя, что Килим любил меня как родного внука.
Тело Килима несли на носилках двое мужчин. Я шел рядом и удивлялся: Килим лежал, словно живой, только опустил веки, чтобы подремать. Неужели он больше не откроет глаз, не заговорит? Куда ушла вся мудрость Народа, хранимая им так бережно – неужто рассеялась, умерла вместе с ним?
Один из старейшин при мне сказал другому:
– Он все говорил, что в последний путь его должен проводить тархан Азат, которого он звал побратимом. Просил, чтоб за ним послали.
Второй только отмахнулся:
– Килим слишком крепко помнил добро.
Мы дошли до рощи, где намеревались предать земле Килима вместе с необходимыми в краю мертвых вещами – в носилках рядом с телом лежали распоротая шапка, затупленный нож, продырявленная берестяная посуда. Лица собравшихся были напряженными, хмурыми… Потеря потерь, конечно, но многие здесь, как мне показалось, думали не только об умершем старике. С трудом раскрывая лопатами мерзлую землю, чтобы та приняла Килима, они помышляли о собственном будущем. Что нам готовят грядущие годы?
Тут был и шаман. Он выглядел точно так же, как в моих самых ранних детских воспоминаниях: лицо такое, что и не скажешь, лет тридцать пять человеку или пятьдесят, или что-то посередине. В его волосах не было седины. Несмотря на промозглую погоду, на нем была надета только подпоясанная кушаком накидка из необычной голубой ткани, вышитая чудесными изображениями зверей и птиц. Прощаясь с Килимом, он пропел песню.
У меня пересохло в горле, и больше я не желаю говорить сегодня. Времени остается мало, но и повесть моя подходит к концу; я успею завершить ее завтра.
Только скажу еще о той песне. Она тогда взволновала мою душу, я хорошо запомнил ее и порой повторял про себя, когда вспоминал дорогого мне старика. Фрагмент из этой песни я, как мог, переложил потом на русский язык. Наверное, в моем неумелом переводе у нее не будет той силы, какую она имела в час прощания. Во мне же она навсегда соединилась с морщинистым лицом мудрого Килима, которого мы засыпали землей, с шумом ветра в ветвях той рощи – в глубине родной стороны.
Вот часть пропетой шаманом песни:
В Сургуте, крупнейшей восточной крепости Русского государства, в темнице под стражей сидели трое мужчин, дожидаясь воздаяния за совершенные ими лихие дела. Темница эта, собственно говоря, представляла собой несколько каморок в дальнем углу большого склада. Окон здесь не было. Узкий коридор перегораживал стол, за которым сидели охранники, сменяя друг друга. В положенное время они приносили заключенным еду и питье, подавая их через особые окошки в дверях, обычно закрытые ставнями снаружи. В комнатке по правую сторону коридора сидел Иван Бутков, прожженный вор, разными путями присвоивший себе в Сибири немало добра, предназначавшегося для царской казны. В двух комнатках напротив – молодой остяк-самоед, на удивление хорошо говоривший по-русски (хотя и со своеобычным выговором), и человек с отрезанным языком – вернее всего, неудачливый разбойник. Назавтра их должен был судить воевода, отлучившийся из городка по делу. Возможно, всех троих ожидала петля.
За несколько дней взаперти, коротая время до суда и наказания, самоед вдруг принялся рассказывать историю своей жизни сидевшему через стенку безответному соседу. Говорил одному – может, как раз потому, что тот не мог нарушить тишину, – а Бутков тоже стал прислушиваться. Охранник велел парню сидеть тихо, так что тот замолкал, когда слышал из коридора приближающиеся шаги, но свой рассказ продолжил, только сделал голос тише. Ну да у Буткова был хороший слух. А и любопытным оказалось услышанное! Хотелось Ване дослушать, чем все закончится, и как соколика к ним, висельникам, занесло. В последний вечер юноша (если верить его словам, полукровка) должен был поведать самое главное. Наверное, думал перед смертью душу раскрыть, как на исповеди. Хотелось Ване его дослушать, но на будущность у него был другой расчет.
Вскоре после того как снаружи стемнело, кто-то вошел с улицы и поздоровался с охранником. То был не часовой, пришедший сменить товарища на посту, а человек Буткова. Ох, длинны же были руки у Ивана, и много они загребли мехов, серебра и драгоценных каменьев! Падок на мзду оказался сторож. Он согласился освободить узников, вместе с ними утечь из Сургута на вольницу, а там за услугу его ждала щедрая награда.
Охранник отпер сначала дверь Буткова, а потом, по его знаку, и остальные две. Немой, высокого роста человек с нестрижеными волосами и рассеянно блуждавшим взглядом, вышел в коридор неспешно, словно ждал как раз такого поворота событий.
– Вылезай, паря, утекаем вместе! – нетерпеливо сказал Бутков. – Отвел ты мне душу своими речами, за то спасу тебя.
Недоверчиво озираясь, остяк вышел из своей каморки. Бутков воззрился на него с удивлением. Парень ни ростом, ни статью не походил на низеньких самоедов; глаза его были слегка раскосые, как у татарина, но в общем его можно было вполне принять за русского. Или наврал, что сам из здешнего ясачного люда? Но нет, речь-то у него с чудным выговором…
Выйти из-за закрытых дверей было одно, выбраться из крепости – другое. Сургут окружен частоколом, ворот есть двое, и на них неусыпная стража. Всех не подкупишь. Сообщник Буткова пошел на хитрость: накануне, входя в городок, предупредил часовых, что его послали за подмогой для собиравшего ясак отряда. Только бы часовые не узнали, не обратили внимания на лица уходящих, не припомнили про тех, кто был заперт в ожидании воеводского суда! Не то – придется драться и бежать, а далеко ли убежишь?
Выходя на улицу, Бутков отметил про себя, что на парнишке надеты только суконная рубаха и портки. «Зачем с собой его волоку? Эх, сам себя погублю по беспримерной моей доброте», – подумал он.
Над Сургутом лежал полог темноты – смеркалось в ту пору быстро. В городе-крепости, помимо множества одноэтажных жилых и хозяйственных построек для стрельцов и казаков, находились воеводский двор и церковь. Город защищали четыре башни и частокол; все постройки здесь – деревянные. Сургут спал, но спал чутко – две сотни воинов готовы были, если придется, отражать нападение врага.
Не в силах унять тревогу, беглецы шагали в сторону ворот, чуть не прижимаясь друг к другу. Чтобы отвлечься от собственного страха, Бутков заговорил с шагавшим рядом самоедом:
– Как зовут тебя, паря? На вашем языке?
Молодой человек не отвечал.
– Меня вот – Иваном, – добавил разбойник.
Тогда и остяк промолвил:
– Волком кличут.
Звучное имя, и оно ему подходило.
– А почему под суд попал? – спросил словоохотливый Бутков, с жадным любопытством вглядываясь в лицо юноши.
Тот нехотя ответил:
– Пырнул одного русского служивого ножом. Не насмерть, а то меня, уж верно, на месте сразу бы порешили. И так могли, но заступился за меня один… – И молодой самоед замолчал.
– За что пырнул-то, паря? – не унимался с вопросами лихой человек.
Глаза юноши вспыхнули недобрым огнем; он ничего не ответил, и Бутков перестал его допрашивать.
Тем временем подошли к воротам. Широкие ворота были заперты деревянным засовом. Рядом к частоколу примыкал домик – сторожка, внутри которой располагалось трое часовых. Один из них вышел на улицу, и человек Буткова, с трудом разглядев в темноте его лицо, выдохнул с облегчением – то был один из тех, с кем он разговаривал ранее. Пока что стражу не сменили.
– Открывай нам дорогу, дружище!
Часовой-казак, которого одолевала уже дремота, недовольно нахмурился.
– Куда в такую темень-то? Чего до утра не дождались?
«Этого прибить можно быстро, – мелькнуло в голове у Буткова, – но те, кто в сторожке, поднимут шум».
– Отпирай ворота, – произнес подкупленный охранник. – Идем, потому что время дорого. Служба! Отпирай, не то замерзнем тут.
Не задавая больше вопросов, казак пошел поднимать засов.
– Не видно ни зги, – пробормотал он себе под нос, затем, повернувшись к Буткову и его людям, сказал громче: – Подите сюда, навалимся разом! Один я эту дуру не подвину.
Беглецов не надо было просить дважды. Они охотно подошли и налегли плечами на высокие, тяжелые ворота, раскрывая их створы. Юный Волк расположился так, чтобы от часового его отделяла пара человек.
Ворота подались, и путь к спасению был открыт. Выходя за пределы города Сургута, Бутков не удержался и, повернувшись к часовому, с ерническим поклоном сказал ему:
– Благодарю, служивый! Доброй тебе ночи и хорошего утра!
– Теперь уж помогите и затворить, – ворчливо отозвался тот.
Разумеется, помогли.
Спешно удаляясь от ворот, Бутков со товарищи услышали, как из сторожки вышел человек и спросил зычным голосом:
– Кого пропускаешь, Данила?
Ответа на этот вопрос они не расслышали.
По темноте, в известном только людям Буткова направлении шагали быстро, молча. Кровь молотами стучала в висках, холода не замечал даже полуодетый остяк. Все ждали, что, того и гляди, послышатся крики, пальба, шум погони… Ничего этого не было. Верстах в полутора от крепости, около еловой рощи их ждал всадник с горящим факелом в руке; рядом с ним на привязи смирно стояли еще три коня.
– Небыстрые вы, – сказал этот человек, спешиваясь. – Заждался вас.
– Как могли, Устине, – ответил Бутков и что-то поднял с земли.
– Куда подадимся теперь? – спросил серебролюбивый охранник.
Устин отвязывал беспокойно заржавших коней.
– Сам знаешь куда, человече, – сказал Бутков. – А тулуп свой ты скидай.
Он протянул мздоимцу небольшой кошель. Тот принял его, обрадованный, и переспросил:
– Чего?
– Тулуп скидай! – рявкнул Бутков.
Недоуменный охранник решил, что спорить не время, снял с себя одежду и положил на землю. Потом побежал в лес, то и дело оглядываясь.
Остяк встрепенулся, готовый тоже убегать в темноту, но вожак разбойников в миролюбивом жесте вскинул руки и спокойно произнес:
– Успокойся, паря. Тебя, молодого, и этого блаженного-немого мне жалко. Поезжайте пока со мною, а там видно будет, куда дальше двинешься. Авось расскажешь еще до конца свою историю… И мне, и немому тоже.
Юноша не ответил, но и не убежал.
Поднимаясь на коня, Бутков добавил:
– Вам с безъязыким вдвоем ехать, ну да коняга отдохнувший, не отстанет. А ты, паря, тулупчик подбери, на себя накинь – не то обмерзнешь.
Поколебавшись, парень сделал, как ему сказали.
Не теряя времени, пятерка всадников на четырех конях поспешила от Сургута прочь.
Глава вторая
Вертеп разбойников
Недобрая ватага теперь держала путь к укрытию, в котором подельники Буткова спрятали его добро. Юноша по имени Волк держал поводья; немой мужчина сидел сзади, приобняв его за талию. Не давая передыху ни себе, ни лошадям, гнали до самого утра. Только когда на горизонте забрезжил рассвет, остановились, чтобы немного поесть и смежить веки – буквально на два часа.
Людей Буткова звали Михаил и Устин. Михаил – тот, кто вызволил их из темницы, – был молчалив. А вот с Устина, по мере того как компания отдалялась от Сургута, все больше сходила робость. Он оказался человеком словоохотливым. На привале, когда Волк из жалости протянул кусок хлебной лепешки сидевшему в стороне неприкаянному безголосому бедняге, Устин усмехнулся и произнес:
– Эй, парень! Когда он захочет помочиться, портки ему тоже ты станешь снимать?
Бутков, в задумчивости подпиравший рукою щеку, криво усмехнулся и заметил:
– Не злословь. Немого жизнь уже обидела… А у парня сердце мягче, чем кажется с виду.
– Мы тут все добросердечные, – не унимался Устин. – Заботимся о немощных, хлеба на них не жалеем…
Волк слушал их, внешне оставаясь невозмутимым, но внутри затаил на насмешника злобу. Он успел ощутить раскаяние за то, что так запросто, как на духу, выложил в застенке свои сокровенные помыслы – тогда, в ожидании приговора, общность судеб побудила его открыться соседу, да и хотелось выговориться хоть напоследок. Теперь юноша чувствовал себя униженным; оставалось уповать, что его смог хорошо расслышать только немтырь, который, конечно, не в счет.
– Безъязыкий он, но не немощный. За хлеб отплатит, – проговорил Бутков. – А ты, Устине, вижу, взбодрился; побудь настороже, пока мы прикорнем.
После недолгой передышки снова двинулись в путь. Волк временами думал с тревогой, что немой позабудет за него держаться и упадет с лошади. Не таясь, они выехали к Оби и ехали по-над берегом, держась между водой и громадным, тянувшимся бесконечной полосой лесом. На противоположном берегу видны были деревья, украсившие себя золотом и багрянцем, но Бутков и его спутники ехали рядом с вечнозелеными, высокими елями.
К досаде Волка, говорливый Устин неотступно держался подле него. Почему-то ему вздумалось, что в молодом человеке он нашел себе благодарного слушателя.
– А ты знаешь, браток, я ведь в Бога не верую, – говорил казак горячо и громко; своими остроконечными усиками он походил на жука. – Тебе меня не понять – вы Бога не знаете, у вас за святыню деревья и камни, да вот реки…
– Хорошо могу тебя понять, – пробормотал Волк, но встречный ветер унес его слова.
– Ну да я тебе все расскажу, как могу. Внутрях зудит, хочу перед тобою открыться. Тебе да вот немому – вы-то меня уважите, перечить не станете…
Обь лениво несла свои воды. Тихо здесь было, если бы не пятеро мужчин на четырех разгоряченных скакунах. Чувствуя на своем затылке дыхание безъязыкого бедолаги, Волк глядел перед собой. Тяжелая, мутная, почти бредовая речь Устина падала ему в голову, как сыпется с мертвого дерева труха, которую прежде удерживала на месте только память.
– Вольным человеком был я смолоду, – говорил Устин. – Много гулял в юности, с одной широкой дороги носило меня на другую, пока у Волги-матушки не пригрелся на груди. Ну, всю жизнь свою по годам тебе расписывать не буду, хотя ты и рад бы послушать, верно? Оттуда я пошел на службу к Максиму Яковлевичу Строганову, в его вотчину на Чусовой. У него-то я и познакомился со своим… просветителем. Знаешь, что такое Англия? Почем тебе знать! – не ведаешь, какие бывают на свете страны. Оно, может, и к добру. Из Англии был ученый Джон. Сухонький такой, с обхождением, одет всегда опрятно, в чудную свою одежонку.
Ближе к вечеру, чтобы не загнать лошадей, сделали еще один привал. Волк пошел собирать хворост для костерка, чтобы отделаться от Устина, но тот последовал за ним. Бутков, глядя на это, беззвучно посмеивался. Наклоняясь за ветками, Волк скрежетал зубами, но поток откровений этим было не остановить.
– Умнеющий человек Джон! На негоциацию прибыл к царю по холодным северным морям. Со Строгановыми делал большие дела. У них на службе немчуры полно – в другой раз объясню тебе, что такое немчура. А платят Строгановы щедро, это как есть говорю. Так вот, Джон что-то увидел во мне. Почто такая судьба? Не кому другому, а мне он решился глаза открыть. Спрашивает у меня: ты читал книгу? Сам я не читал, отвечаю ему, но образованные люди мне читали вслух и святые Евангелия, и Четьи-Минеи. Засмеялся премудрый Джон. Ничего ты не знаешь, простая душа, сказал он с потешным своим говорком. Не ведомо тебе, какие в италийских землях муж ученейший и благородный – Николой его звать – книги написал.
Юноша, прижимая к груди охапку сухих веток, оперся спиною о ствол дерева. Он тяжело дышал. Путаные, непонятные слова Устина почему-то резали его внутри; он чутьем догадывался, как именно казак видит мир, и чувство узнавания его страшило. Взгляд его пытался зацепиться за что-нибудь живое – хотя бы зеленый мох – как за опору, но он оставался беззащитным перед Устином, как лес перед наступлением холодов.
– Усадил меня Джон за стол и давай заливаться соловьем. Много книг написал ученый Никола и другие заслуживающие доверия люди. В них писано: нет Бога! Все выдумка одна. В стародавние времена разумные люди сочинили, чтобы народы в страхе и повиновении держать. Не будь Бога – за каждым сторожа пришлось бы приставить, а за теми сторожами своих сторожей. Придумавши Бога, можно покойным быть, что люди друг дружку не перебьют, и даже богатеев не тронут. Тут уж я озверел. Позабыл, что нахожусь в господском доме и беседу держу с сурьезным человеком, чужеземным подданным. Достал нож и говорю: конец тебе пришел. Пущу тебе кровь, подлец, за ложь твою. Если Бог несть, откуда тогда я взялся? Откуда месяц, звезды на небе? Почто всякая тварь свой ход, свое время знает – сокол в воде не плавает, щука по земле не бегает? Все ладно, благолепно, с умыслом устроено. Брешешь ты, падаль, набрехал и Миколашка твой, да забудется вскорости его имя!
Вернувшись к остальным, Волк разжег костер. Михаил, о чем-то неторопливо переговаривавшийся с Бутковым, поставил над огнем котелок, чтобы сварить похлебку. Те, кто давно знал Устина, пропускали его речи мимо ушей, а вот Волк завидовал немому. Тот сидел, обняв руками собственные колени, и его бессмысленный взгляд был обращен в пустоту. Помнит ли бедолага вообще, кто он и где находится? От боли и горя ли помутился его разум, когда железо палача отняло у него язык, или он уже тогда был дурной?
– Улыбнулся премудрый Джон, с пониманием поглядел на меня. Птицы летают, ибо имеют крылья; ты родился, ибо отец любил твою маму. Зачем здесь Бог и где ты его видел? Каждую вещь можно разломать и увидеть, из чего она сделана. А Бога своего ты где найдешь, в дупле дерева? Ты только и думаешь, что он есть, потому как с детства тебе твердили об этом. И вот что, парень… На нетвердых ногах я ушел от него. В голове моей не вместились его слова. Дивно мне было, прежде не слыхал такого. Задумавшись крепко, забыл ему кровь пустить, да решил, что вдругорядь успею. Ан нет. Прихожу к нему во второй раз, третий, четвертый. Какие словеса он передо мною выводил – не перескажу, там другого ума человек. А только ложусь спать в один день, сон ко мне нейдет, и вдруг думаю про себя – нет Бога. Святая правда, что нет! Нету в мире порядка и смысла. Нет ни Бога, ни воскресения из мертвых. Ни ангелов, ни святых заступников – ничего-то этого нет.
– Замолчи, дурень. Затвердил одно и то же, слышать тебя тошно, – бросил Бутков Устину, зачерпывая деревянной ложкой похлебку из общего котелка.
Казак только улыбнулся и продолжил горячо шептать, теперь Волку на ухо.
– Вот о том я и говорю. Много с кем я хотел поделиться, чему меня разумный Джон научил, но не имею его красноречия, а народ у нас упрямый. Хоть с тобой выговорился, а и ты – не человек, полчеловека. Ничего, утвердится и у нас ученость! Так вот, отхожу я ко сну, понявши, что Бога нет, и тут меня взял леденящий холод. Жил я, ходил под ласковым солнышком, под чистым небушком, а где теперь оказался? Лежу на полатях, а кругом меня – холодная пустыня; пустыня растет, надвигается на меня. Чему теперь верить? Есть что живое, не лживое? А у самого кровь стынет в жилах. Назавтра проснулся, гляжу по сторонам – весь мир холодный, черный, пустой. Надел сапоги, выхожу на улицу, а там каждая вещь зло усмехается надо мной. Смотрю, к примеру, на яблоньку, а она словно без сердцевины. На что ни гляну, из всего что-то вынули, все стало… неглубоким, как бы скользким. На завтрак я кушал вареные яйца; беру яичко, чищу от скорлупы, а оно будто рассыпается у меня в руках. Без Бога ничто его не держит вместе: так и вижу, как оно распадается на множество крупинок, хотя вот оно – в руке, беленькое. Ты меня не поймешь.
– Я видел это, – прошептал Волк, помогая доверчиво глядевшему на него немому взобраться на лошадь. – Я тоже видел разорванный мир.
Не заметив слова юноши, Устин продолжил говорить, и даже возобновившаяся бешеная скачка не заставила его замолчать. Лошади пощипали траву, передохнули немного, и отряд Буткова снова гнал их беспощадно. Конец пути приближался; что будет дальше, Волк не думал.
– Просидел я, парнище, полдня на лавке понурив голову. Чувствую, не осталось для меня на грешной земле радости. Что будет завтра? – обман. Пошел даже в церкву – думаю, погляжу на святые иконы, может, хоть там увижу живое сердце, которое из всех вещей ушло. Но нет, и там вижу не образа, а малеванные краской доски. Что сталось у меня с глазами? Как встретил вновь англичанина, заговорил с ним прямо. Смерть у меня на уме, премудрый змий, но уж не твоя, а моя. Ты мне разъяснил, что из ничего я пришел и в никуда уйду – чего теперь под солнцем копошиться?
Улыбнулся мне Джон, ласково так. Ты потерял только старушечьи сказки, не больше, – говорит. Найди себе какое хочешь дело, будь сам свой хозяин.
Что же мне делать хорошего? – спрашиваю.
Задумался Джон. Отвечает: а что тебе радость дает. Делай, что пожелаешь, целый свет перед тобой. Посмертного суда не будет, заботься потому про день сей.
Смеясь, ушел я от него, и началась для меня новая жизнь – игра. Видишь, как далеко я зашел, ища себе забавы?
Ночью отряд снова почти не сомкнул глаз. Назавтра к полудню они наконец добрались до цели. Тайник располагался в овраге таким образом, что растущие на склонах кусты можжевельника прикрывали собой вход. За узким проходом скрывалась обширная пещера. Войдя внутрь, в темноту, Волк впервые осознал, что совсем недавно был на волосок от сурового приговора, а теперь оказался в незнакомом месте наедине с людьми, которым не следовало доверять. Волнение прошло, и навалилась усталость. Весь проделанный путь показался бредом, сновидением. Он прикрыл глаза и сразу уснул, будучи почти уверен, что проснется в застенке, в ожидании суда.
– Горазд ты спать, парнище!
При свете горящих лучин Волк увидел, что тайное место Буткова и его товарищей было не просто нерукотворным подземным пространством: его укрепили деревянными подпорами, досками устелили пол. Получилась не пещера, а маленькая крепость, обустроенная с прицелом на будущее. Здесь хранился запас пороха, и провиант, и даже хмельное питье.
Бражкой уже успели подкрепить бодрость духа не только Бутков и Устин, но и немой, сидевший прямо на полу, довольно улыбаясь и поджав под себя ноги. Михаил, накануне выручивший честную компанию из застенка, не брал ни капли хмельного в рот никогда. Отказался от бражки и Волк, зато подкрепился сыром и холодным мясом.
– Надо нам с тобой на охоту сходить, – благодушно проговорил Бутков, расположившийся со своими людьми за деревянным столом. – Твое племя непревзойденно читает следы, так ведь?
– Я не хожу охотиться вместе с теми, кому не могу доверить собственную жизнь.
Бутков обнажил в улыбке зубы.
– Твоя жизнь прямо сейчас у меня в руках.
Волк оставался внешне бесстрастным. Конечно, он не рассчитывал на то, что из беды его выручили по сердечной доброте. Но чем он мог заплатить за свое спасение?
Будто прочитав его мысли, Бутков произнес:
– Думаю, сразу выложу, не таясь, что у меня на уме. Хочу, чтобы в предстоящем деле нас соединяла совесть, а не страх.
Бутков и двое его подручных сидели за столом на лавке. Михаил поднялся и резво подтащил к столу еще одну скамью, сам сел на нее и дал знак Волку присаживаться рядом. Волк невольно бросил взгляд на прикрытый лапником выход из пещеры: далеко ли уйдешь от троих бывалых бойцов? Юноша устроился за столом, на котором еще лежали остатки обильной трапезы. К общему удивлению и потехе, немой вдруг тоже подошел и сел на скамье возле Михаила.
Прелюбопытная здесь собралась компания: пятеро мужчин, не похожих друг на друга ни судьбой, ни наружностью. Даже сидя, немой и Михаил возвышались над остальными, хотя Волк тоже был довольно высокого роста; Устин и Бутков по росту и сложению сошли бы за братьев, но первый был темноволосым и смуглым, а второй – русым.
– Хорошо сели, – промолвил Михаил. – Могли бы сыграть… хотя бы в зернь.
– Сыграем, Миша, – подхватил Бутков. – Обязательно сыграем. Но сперва – о деле. Мне нужны люди, крепкие руки и надежные сердца, а за этими двумя – долг, который полагается вернуть.
– О чем ты говоришь? Посмотри только на них! – возразил Устин, раздраженным движением сметая крошки со стола. – Мальчишка и блажной! Хочешь взять их обузой?
Бутков сурово глянул на перебившего его Устина, но продолжил говорить спокойно:
– Не обузой, а в помощь. Вот парень летами юн, а нрав у него дерзкий. Что до безголосого нашего товарища – вона какой здоровый! – и он шутливо спросил у немого: – Ты ведь дюжий вояка, верно?
Немой, чей безумный взгляд доселе бессмысленно блуждал по сторонам, вдруг просиял от радости и со рвением закивал, вызвав за столом взрыв смеха. Развеселились даже серьезный, с угрюмым рябым лицом Михаил и внутренне напряженный Волк.
– Вы знаете меня по имени, – продолжал Бутков. – Но для гостей наших поясню коротко, кто я такой. Я был казацким старшиной… отличался в боях не раз и не два, люди меня уважали. Но сердце точила тоска: гол остаюсь как сокол, а лета бегут. Увидел я, что югорская земля велика и обильна, и решил, что попитаюсь в ней трошки, царева казна оттого не оскудеет. Нашел доверенных людей, учинил с ними немало проделок: где долю от ясака припрятывали, где серебром богатых мурз разжились. Почти все добро тут, в ларях, и много того добра!
– Иван Степанович жнет, чего не сеял, – ввернул Устин с довольным видом.
Бутков снова зыркнул на него недобрыми глазами, а потом продолжил речь:
– Но вот поймали меня на моих делишках и, сами знаете, к воеводе под суд. Товарищи мои, кто мог, меня оставили. Нынче в Сибири не погуляешь, как прежде, – крепок закон христианского царя, под его защитой и чужеплеменные ясачные люди. Пора утекать обратно за Каменный пояс, на родную сторону. У меня, однако же, есть на уме одна, последняя затея. Людей для нее у меня мало, но пятеро лучше, чем трое, а для вас-то возможность отплатить за спасение.
Волк облизнул пересохшие от волнения губы. Заметив это, Бутков плеснул в чарку воды из бурдюка и протянул юноше. Волк понюхал питье – обыкновенная чистая вода – и только после этого сделал глоток.
Бутков произнес:
– Дошел до меня слух, будто в одном месте есть у остяков капище. Там они приносят моления и жертвы своему идолу, а идол тот – из чистого золота. Тому человеку, кто о сем мне поведал, я верю – он сам из этого племени. Умысел мой простой: нагрянуть в капище и божка умыкнуть. Тогда уж я вернусь домой богатым… и все вы тоже. Долг за спасение из темницы мне отплатите, и золотом с вами поделюсь. Идол, говорят, агромадный! Хочешь получить золото? – обратился Бутков к немому.
Тот, простодушно улыбаясь, покачал головой в знак отрицания.
– Али у тебя и без того много золота? – в шутку спросил Иван.
Немой кивнул.
– Голова пустая, как котел, – сказал Устин. – Блаженная людина! Как Василий, московский святой! – и он рассмеялся визгливым, бабским смехом.
Кроме него, шутка никому не показалась смешной, но прозвание «Васька» почему-то с тех пор к немому прилипло.
Наутро Бутков, как и говорил накануне, повел Волка на охоту. Облавы он не боялся: по его словам, они находились достаточно далеко от Сургута и хоженых шляхов, да и ретиво преследовать, искать их не станут. В этом немирном пока краю у воеводы хватает других дел, а вот людей у него не так много.
Волк хорошо помнил свою первую охоту. Его, совсем маленького тогда мальчика, взял с собой учиться лесному искусству бывалый зверолов Сартэк. Была ранняя весна, и от таяния снегов в лесу повсюду бежали ручейки. Мальчик, тогда еще не звавшийся Белым Волком, от души развеселился и перепрыгивал с одного участка сухой земли на другой, что не очень у него получалось, так что он промочил ноги и загваздал собственную одежду грязью.
В этот раз на охоту пошли Бутков, Волк и Михаил – немой остался в укрытии, а насмешник Устин повел лошадей пастись на лугу. Лошадей отряд держал на привязи, и рядом с ними всегда кто-то ночевал под открытым небом, чтобы уберечь их от дикого зверя, росомахи или медведя.
Но сейчас не они были самыми опасными хищниками в лесу. Волк, по старой привычке, был вооружен луком и стрелами. В тайнике имелся целый маленький арсенал; Бутков и Михаил взяли себе пищали, но Волк от огнестрельного оружия отказался. Юноша прекрасно умел читать следы, но сегодня в его мастерстве не было нужды. По отметинам на коре деревьев, на земле всякий легко понимал, что недавно тут прошел могучий лось. Сохатый не мог уйти далеко.
Пройдя некоторое расстояние по следам, троица условилась разделиться. Волк шел по центру, положив стрелу на тетиву лука, Михаил и Бутков двинулись по левую и правую руку от него. Высматривая знаки, оставленные зверем, молодой человек миновал купу высоких сосен, одна из которых была совсем трухлявой, черной. Прошел через овражек с поросшими кустарником склонами – точная, казалось, копия того места, где располагалось их убежище. Дальше впереди был ручей, полноводный, широкий. У ручья на мягкой земле снова виднелись отпечатки копыт.
На минуту Волк забыл о преследовании зверя, приблизился к ручью, опустив оружие, на его лице просияла улыбка. В этом месте ему живо вспомнилась та, первая охота. Как он силился своими ручонками натянуть тетиву такого большого для него лука, как над этим посмеивался Сартэк. Детство было для него давно оставленным домом, и сейчас журчание воды на мгновение его туда вернуло.
Громом среди ясного неба вдруг прозвучал выстрел из пищали. Волк вздрогнул и огляделся по сторонам. Всего-то шагах в полуста от него, выше по течению ручья, стоял лось. Очевидно, он пришел сюда напиться воды. Задрав свою голову с роскошными рогами кверху, лось тяжело, с громким хрипом дышал – чувствовал смертельную угрозу, но пока что не срывался с места.
Из своего укрытия среди ближайших деревьев выскочил Бутков и быстрым шагом метнулся к жертве. Его лицо побагровело от напряжения, в руке он держал широкий нож. Промахнувшись из пищали, он решился не перезаряжать оружие, а сразиться со зверем в ближнем бою. В этом решении имелась доля риска, потому что животное было вооружено огромными рогами и тяжелыми копытами.
В мгновение ока Бутков оказался возле лося и сделал выпад ножом, целясь в шею бурого гиганта. Волк вскинул лук и положил стрелу на тетиву. Все происходило очень быстро. Пытаясь уклониться от ужасных рогов, Бутков потерял равновесие, пошатнулся и упал. Ударом передних копыт лось вполне мог размозжить человеку голову. Но тут пропела тетива: Волк разил без промаха. Густая, темная кровь хлынула из раны на шее лося обильным потоком. Не выжидая, юноша на ходу достал из заплечного колчана еще стрелу и послал ее вдогонку. Стрела вонзилась зверю в бок, окрашивая его шкуру в багровый цвет. Лось дико всхрапнул и подался к ручью, ступил в воду… его ноги подломились, и он рухнул. Поднялась туча брызг.
Бутков встал с земли, отряхивая пыль с одежды, с колен. Волк прошел мимо него, прямо к содрогавшемуся в агонии сохатому. Повсюду была розовая пена, вода омывала раны, и с кровью из лося уходила жизнь. Волк присел рядом с огромной тушей с ножом в руке и одним точным движением завершил мучения зверя. Затем, по старой привычке, он прикрыл глаза и негромко пробормотал на родном языке слова благодарности убитому животному. Юноша обещал ему, что его смерть не была напрасной. Его мясо будет употреблено без остатка, чтобы жизнь на земле продолжалась и впредь.
Услышав позади себя шаги, он поднялся на ноги и, не оборачиваясь, бросил:
– Кажется, я уже выплатил свой долг – спасение за спасение. Верно ведь?
– Нет, совсем не так.
Волк оглянулся. Рядом с Бутковым стоял, держа в руках пищаль, Михаил – это он ему только что ответил.
– Михайла все время находился поблизости, – проговорил Бутков. – Если бы ты замешкался, он бы меня выручил. Великий искусник палить из ручницы – не то что лосю, белке в голову попадет.
Бутков приблизился к молодому человеку.
– Охота – дело жизни и смерти. Как лучше проверить боевого товарища?
– Проверить? – настороженно переспросил Волк, все еще держа перед собой окровавленный нож.
– Парень ты не простой, сразу видно – что-то таишь внутри, – молвил Бутков. – Когда мы сидели взаперти, много говорил любопытного, но сколько в том было правды? Ходишь все время какой-то… недобрый. С Васькой нашим все понятно, а тебя надлежало испытать.
– И что это было за испытание? – спросил Волк, вышел из воды на берег ручья и вдруг слизнул языком с лезвия ножа кровь убитого лося.
Увидев это, Бутков хмыкнул и сказал:
– Проверял, можно ли на тебя положиться. Взгляд у тебя временами… Не знаешь наверняка, в зверя ты стрелу пустишь или мне в спину. Ну, теперь знаю. Не серчай, что испытал тебя немножко. Теперь спрашиваю не как мальчика, но как мужа: пойдешь со мною за золотом?
И он протянул юноше руку для пожатия. Волк не торопился ее принимать; Бутков, слегка удивленный этим, добавил:
– Твою долю еще обсудим. Если добудем золотого идола, я тебя не обижу, будь покоен.
– Не в золоте дело, – промолвил Волк. – Но долг за мной, и за спасение жизни подобает заплатить. Я пойду с тобой.
Прозвучавшие слова они закрепили крепким рукопожатием.
– А охота у нас-то задалась! – улыбнулся Бутков. – Михайла, поди сюда! Свежевать здоровяка будем!
Перед тем как отправиться в путь, не худо было устроить пирушку – тем паче меткие выстрелы Волка добыли для его новой компании мясо взрослого лося. Устин недовольно ворчал, что разводить костер им несподручно: ветер отнесет дым на много верст, и они тем самым выдадут местоположение своего тайника. Бутков ему возразил, что даже зная примерно, где тайник, его днем с огнем не отыщешь. Да и мало ли кто мог зажечь в дороге костер – хотя бы прохожий отряд остяков-охотников. Главное же, что о существовании тайника никому, кроме доверенных людей, ведомо не было.
Костер все же разожгли на расстоянии от тайного места, у подножия небольшого холма. Расселись кто на чурбачок, кто на потник, кто так – на траву. Готовкой заведовал Устин. Он и тут не обошелся без выдумки: куски мяса жарились над огнем на деревянных прутьях, концы которых были закреплены на… сошках, вообще-то служивших опорой под ручницы, для прицельной пальбы.
Ели до отвала и больше; разливались по чаркам брага и хлебное вино. Волк обратил внимание, что Бутков пьет своим людям в пример, за троих, но при этом будто и не хмелеет. Сам юноша от будоражащего кровь напитка, по обыкновению, отказался. Видя это, Устин принялся его подначивать, но Волк решил не принимать его слова близко к сердцу, хотя насмешник расположился с ним рядом и пытался завязать разговор.
Волк тоже ел с жадностью, достойной четвероного тезки, вгрызался зубами в обжигающе горячие куски жареного мяса, по его лицу тек мясной сок. Его любимым лакомством была печень, которую он мог съесть и сырой. Прежде чем он съедал очередной кусок мяса, молодой человек произносил короткую фразу на родном языке, при этом заметно стесняясь окружавших его мужчин. Видно было, что его сильно ранила бы насмешка над таким обрядом. И конечно, Устин не стерпел и принялся выспрашивать, что именно он произносит. Помрачневший Волк пропускал его слова мимо ушей. Но через несколько минут Михаил (чей на редкость длинный и горбатый нос делал его предпочтительной мишенью для подколок Устина) вежливо повторил тот же вопрос. Тогда юноша ответил:
– Перед тем как вкусить плоть животного, положено произнести слова благодарности.
– Благодарности кому? – полюбопытствовал Михаил.
– Ну, сейчас – лосю. Благодарность приносится за жизнь, которую мы из него берем. Так-то наши верят, что главное вместилище жизни – кровь… – Волк осекся, замолчал.
Михаила заинтересовал разговор с молодым иноплеменником, он даже позабыл о еде (лакомые куски мяса еще жарились, источая соблазнительный аромат) и передвинул к нему поближе чурбачок, на котором сидел.
– Твои люди… то есть самоеды, так?
Волк, усмехнувшись, кивнул.
– Так говорят русские. Мы сами себя называем – Народ.
– Как зовут тебя на вашем языке? – вдруг спросил Бутков.
Юноша нехотя ответил:
– Сурым.
Устин, только что опрокинувший в себя содержимое очередной чарки, глубокомысленно изрек:
– Серым, говоришь? Серым, стало быть, Волком, – и он засмеялся, единственный, над собственной прибауткой, как это было у него в обычае.
Волк заметил, что «Васька», немой, смотрит на него неотрывно. На лице несчастного чудака, чьи длинные космы давно не знали гребня, а зипун помнил лучшие времена, появилось непривычное выражение. То было выражение тихой печали и горечи от утраты.
– Дивлюсь я на тебя, – произнес Михаил. – В русском платье ты на нашего парня похож…
Это была правда. В казацкой дружине Волк ничем не выделялся бы, кроме слегка раскосых глаз – разве что не по возрасту серьезной, даже благородной манерой держаться. Глядя на его тонкие черты лица, гордо зыркавшие исподлобья карие глаза, Бутков подумал, что он куда больше походит на татарского мурзу, чем на низеньких и коренастых самоедов.
– Не по-нашенскому только он от вина воротит нос, – заговорил Устин. – Михайла-то понятно: в чернецы собрался, блюдет себя строже, чем боярская дочь. А парень отчего боится чарочки? Нутром слабоват, что ли?
Бутков сделал ему знак рукой – мол, угомонись, – но раскрасневшийся от выпитого Устин не унимался.
– Ты сказал – под судом-де оказался потому, что служилого одного пырнул. Кажешь, не насмерть. А убивал ты когда-нибудь? Человека, не зверя. Убивал?..
Устин поднялся с места, приблизился к Волку вплотную, лез своим лицом ему в лицо.
– А с девкой ты был хоть раз? Трогал девку, кроме мамки своей?
Лицо Волка исказилось яростью. В душе парня столкнулись две страшные силы: воля стремилась не допустить кровопролития из-за слов ничтожного человека, а с ней боролось желание вцепиться в обидчика, ранить его железом, кулаками, зубами. У Буткова запоздало мелькнула мысль: дурное сейчас случится, надо их разнять, пока не поздно…
Но тут произошло то, чего не ожидал никто. Немой, всегда тихий и смирный, погруженный в никому не ведомые раздумья, вдруг издал громкое, дико прозвучавшее мычание. Вскочив на ноги, он метнулся к Устину и неловко, но мощно толкнул его в грудь. Тот упал наземь, как подрубленное деревце.
Михаил сообразил сразу, что сейчас есть возможность избежать худшего продолжения дел. Он подошел к подвыпившему Устину и помог ему встать, говоря:
– Ну-ка, отведу тебя почивать. Довольно уж ты сегодня потчевался.
Удивленный случившимся, Устин не спорил и позволил увести себя. Михаил потащил его прочь, поддерживая под руку. Последний раз оглянувшись на компанию у костра, Устин пробормотал:
– Тихо пойдешь – далече дойдешь… – И те двое ушли.
Пораженные Волк и Бутков наблюдали, как немой снова сел и принялся доедать жареное мясо, причем с большим аппетитом. Больше всего их удивил не поступок «Васьки», а его мычание или рев, ведь до этого он ни разу не издал ни единого звука.
– Ты меня понимаешь? – спросил Бутков у немого.
Тот кивнул.
Между тем смеркалось. Осенью темнеет быстро.
– Ты всегда понимаешь, что говорят другие люди?
Немой промедлил, а потом кивнул – как показалось, не совсем уверенно.
Странно было на него глядеть. Со стороны смотрелось так, будто в нем сперва натянулась, а теперь лопнула некая струна. Если минуту назад он выглядел, как обычный человек, с вполне осмысленным, освещенным огнем разума лицом, то сейчас его лицо и взгляд делались… покинутыми.
– У тебя с башкой все в порядке? – спросил Бутков.
Немой сначала кивнул, а потом помотал головой.
– Но когда надо будет, ты станешь стрелять в чужих, а не в своих?
Немой уверенно кивнул.
– Ну, и на том благодарствуем…
Бутков перевел взгляд на Волка.
– Прошу тебя – не держи на Устина обиду. Его слова того не стоят. Пустой он человек; таких везде и всегда хватает, но он, на судьбу жалуясь, хочет оправдать свое беспутство. Зато воин он отчаянный и сноровистый.
– Пока наше общее дело не кончено, я не потребую у него ответа за сказанное, – проговорил Волк.
– Пусть будет так.
Немой деловито наполнил себе чару бражкой, сделал глоток и улыбнулся.
– Еще попрошу – впредь присматривай, хоть одним глазом, за этим вот… какое ему прозвание дали? – Васькой. Сдается мне, что он тебе доверяет, будет слушаться. Не презирай его за то, что он блажной, – сказал Бутков. – Чует мое сердце – в задуманном деле он пригодится.
– Как скажешь, – ответил Волк. – Да мне и не за что его презирать.
Бутков, прищурив левый глаз, наблюдал за юношей.
– Дивно мне от того, как ты говоришь по-нашему, – произнес он, как бы рассуждая вслух. – И чисто, и складно, и с разумением. Не голытьба такому научить может, а человек знающий. Что у тебя за судьба, откуда ты такой?
– Я давно с русскими, – произнес Волк нехотя. – Жил одно время при ясачном зимовье, и не только… С книжными людьми разговоры тож держал.
И он замолчал. Видно, вспомнил что-то, что язвило его душу. Удивленный еще более, Бутков с минуту не нарушал тишины, а потом снова заговорил:
– Ты, ежели верно помню твои слова, полукровка? Где же отец твой, кто он?
Тень набежала на лицо Волка. Он ответил:
– Отца я не знаю. Мама думала, что он русский.
– Если по твоей наружности судить, на то похоже, – заметил Бутков. – Ты не пытался отца разыскать, порасспросить людей? И, с позволения любопытствовать, не желал ты православную веру принять, в честные люди выйти, на цареву службу заступить? Тем боле по крови ты…
– Отца я не знаю, – отрезал Волк. – Без него меня крестить не положено.
Набив живот прямо-таки пугающим количеством мяса, немой с блаженной улыбкой на лице растянулся на траве, словно на перине.
– Когда дело сделаем, я помогу тебе решить твою судьбу, – сказал Бутков юноше.
Догоравший закат посылал земле на прощание последние ласковые лучи. Пирушка закончилась, и не то чтоб она заронила кому-то в сердце веселие и бодрость. Кроме разве немого, готового захрапеть прямо тут же.
– Застудится, пустая голова! – произнес Бутков. – Помоги-ка его поднять, паря…
Но тащить немого не пришлось – когда его приподняли с земли, оказалось, что он не сильно пьян и в себе. Он смирно последовал за Бутковым и Волком. Троица шагала быстро: Бутков поторапливался, чтобы по известным ему знакам найти укрытие, пока не совсем стемнело.
Отправляясь за последним, самым главным трофеем, Бутков не брал с собой спрятанные в тайнике ценности, оставил лежать в ларях. Стало быть, собирался за ними вернуться. Прихватил только один кошель с серебром, памятуя, что монеты уже выручали его из передряги. И еще с одной вещью он расстался – подарил Волку серебряное колечко без каменьев.
– Возьми мой подарок, паря, от чистого сердца, чтобы между нами не было обид, – сказал он юноше. – Когда возьмем золото, получишь гораздо больше.
Волк кольцо принял и надел на указательный палец левой руки, на котором впоследствии и носил его не снимая.
В дорогу отряд взял разные припасы, загодя сбереженные людьми Буткова: порох, пищу (в основном сухари и солонину), даже мешочек с солью. Вооружились до зубов; только Волк опять предпочел ручнице лук и стрелы.
– Он и с луком страшен, – заметил Михаил. – Палил бы так метко из пищали – цены бы в брани ему не было.
Всегда сдержанный, державшийся достойно, Михаил располагал к себе Волка, конечно, больше, чем насмешник Устин, и, наверное, чем Бутков. Из этой троицы он был самым старшим – ему было под пятьдесят годков. Он был из стрельцов, человеком на царской службе, и Буткову в его проделках начал помогать сравнительно недавно – и то не из корысти, а потому, что почитал себя обязанным ему до гроба. Для уплаты же долга он готов был рисковать и своим честным именем, и самой жизнью. Бутков как-то сказал Волку – то ли всерьез, то ли в шутку, – что после их последнего дела Михаил намерен повиниться властям и добровольно пойти под суд. Когда же юноша спросил, за что именно стрелец так сильно ему задолжал, Бутков не ответил, бросил только: может, скажу потом.
Путь их лежал до большого укрепленного поселения остяков, именуемого Рачевский городок. Скорее туда можно было добраться, пожалуй, водою, но Бутков рассудил против речного пути, посчитав его слишком опасным. На своих выносливых и ретивых лошадках их маленький отряд мог, встретив любого недруга, скрыться от него бегством.
Волк успел привязаться к отданной ему лошади – тихой, трепетной. Иногда он приходил и гладил ее, ласкал. Лошадь тоже его запомнила и встречала его приближение негромким ржанием. Так было и теперь, когда они покидали это место. Волк нежно гладил вороную лошадь по загривку, а она косилась на него своими умными, крупными глазами и будто не решалась выразить удовольствие, нарушив тишину.
– Ты прости, что мне нечем тебя полакомить, – шепнул Волк лошадке на ухо.
Потом, призадумавшись, добавил, как если та в самом деле могла его понимать:
– Ты создание нежное, но внутри у тебя – огонь! Я ведь знаю, как ты можешь скакать без устали, наслаждаясь забегом наперегонки с ветром. Не знаю, есть ли у тебя имя… Я дам тебе новое.
И он поглядел на вороную красавицу, словно ожидая от нее подсказки. Она приблизила свою морду к лицу юноши, принюхиваясь; ее ноздри при этом забавно раздувались.
Рядом Михаил седлал своего скакуна, проверял содержимое седельных сумок.
Волка осенила мысль, показавшаяся ему удачной, и он шепнул лошади:
– Я назову тебя Искорка.
Новоиспеченная Искорка воззрилась на парня как будто с благодарностью. Тот рассмеялся. Михаил оглянулся на него с улыбкой и заметил:
– Повезло вашей лошадке. Хоть везет на спине двоих, а ноша у нее, верно, полегче, чем у остальных. Ты, паря, поджарый, легкий, а уж немтырь – худющий, как щепка. Даром что росту под сажень… Откуда у него только сила в плечах?
Никто из отряда прежде не бывал в Рачевском городке, Бутков и Устин только примерно знали туда дорогу. В городке жил их осведомитель, остяк по имени Конда, от которого Буткову и стало известно о золотом кумире. Этот Конда, насколько понял Волк, был кем-то вроде купца и некогда хаживал даже за Каменный пояс. Бутков, однако, не сомневался, что они застанут Конду в городке и он окажет им содействие.
– Мы с ним условились о встрече, – объяснил Иван. – У него в нашем деле своя корысть.
В дороге отряду предстояло провести около десяти дней. Для Волка большим облегчением явилось то, что Устин больше не докучал ему своими россказнями – видно, Бутков о том его попросил. Вообще новые товарищи Волка держали мало бесед между собой. Один день сменялся другим без особенных происшествий. Только раз, когда отряд ехал по равнине, зоркий Устин усмотрел вдалеке несколько движущихся точек – людей. Отряд сразу же погнал своих лошадей в сторону, чтобы избежать встречи с незнакомцами, кем бы те ни были. Повстречать друзей Бутков и его спутники не ждали, и ввязываться в стычку им не хотелось, хотя при крайней нужде они готовы были постоять за себя с оружием в руках.
Волк иногда задумывался: случай или судьба свела их вместе? Последние месяцы его жизни прошли как во сне; ему теперь даже почти не верилось, что это он, а не кто иной, ждал над собою суда и по стечению обстоятельств спасся. Из деятеля юноша превратился в созерцателя собственной жизни.
Еще он понял, к своему удивлению, что привык к постоянной компании немого. Рядом с ним было спокойно – Волк чувствовал, что он его не предаст, не ударит в спину. Наверное, потому, что ожидать от полубезумного, но смирного человека подлости или злого умысла не приходилось.
Питался отряд взятой с собою провизией, расходуя еду бережливо. Хотя порой надолго делали остановки, чтобы дать лошадям отдых, тешить себя охотой не пытались. Все притихли, размышляли, будто перед последней затеей Буткова решили подвести про себя какие-то итоги. Даже Устин, казалось, посерьезнел, хотя один раз все-таки выкинул шутку в своей манере.
Их отряд сделал привал у озерка. От того места, где они оставили лошадей на привязи, к воде нужно было спускаться по довольно крутому склону. Тропа огибала несколько невысоких деревьев и приводила к песчаному участку берега, огороженному с обеих сторон россыпями валунов разного размера. Волк и Михаил спустились к воде, за ними увязался немой. Михаил набирал кристально чистую воду в бурдюки, Волк ему помогал; вода была студеная. Немой, стоявший рядом, с радостной улыбкой глядел на озеро. Вдруг он стянул с себя сапоги, принялся снимать одежду.
– Никак купаться вздумал, – сказал Михаил.
– Застынет, дурень, – обеспокоенно произнес Волк.
И юноша подался было к немому, чтобы его остановить, но тот, оставшись в одних портках, резво забежал в воду. Зайдя в воду по пояс, он принялся играть как дитя: лупить во воде руками, поднимая брызги, зачерпывать ее горстями и поливать себе голову и плечи.
Михаил опустил бурдюки наземь и наблюдал за немым. Прошла минута или две. Волк сказал с тревогой в голосе:
– Вон, кожа у него чуть не посинела…
Михаил отозвался:
– Он всегда бледный.
– Нет, вода все ж студеная больно…
И Волк повысил голос:
– Выходь! Выходь на берег!
Но немой продолжал плескаться. Волк постоял еще немного, кусая с досады губы, а потом проговорил:
– Выволоку я его, не то обмерзнет.
Он быстро разделся догола и забежал в воду, которая показалась ему обжигающе холодной. Приблизившись к немому, он повлек его за собой; поняв, что его хотят вывести из воды, «Васька» принялся еще шибче плескаться и махать руками. Волку пришлось крепко схватить его за запястье и с силой тянуть к берегу. Только тогда немой последовал за ним.
Они вышли на сушу, и обнаружилось нечто странное: одежда Волка была тут, у ног Михаила, а лежавшая немного в стороне одежда безъязыкого куда-то запропастилась. Волк обтерся собственной рубашкой, пока Михаил недоуменно озирался, затем ей же кое-как вытер немого и быстро оделся. На берегу было куда холоднее, чем в воде; как нарочно, поднялся пронизывающий ветер. Бывший стрелец со вздохом скинул с себя тулуп, оставшись только в поддетой под него тонкой свитке, и отдал его немому, чтобы тот не простыл. Немого била дрожь. Волк и Михаил помогли ему накинуть тулуп, а потом, поддерживая под руки, повели по тропе обратно к их стоянке. Крутой путь наверх был труден: немтырь дрожал, шатался, беззвучно хныкал.
Отдыхавший Бутков воззрился на них с удивлением. Он только что ненадолго отходил и, вернувшись, нашел одежду немого, которая и теперь лежала здесь. Устина поблизости нигде не было. Сразу догадавшись, что могло случиться, Волк сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев.
Разожгли костер. Немому помогли одеться, усадили у огня сушить портки и греться, и дали ему выпить бражки – согреть нутро, чтобы не захворал.
Устин где-то бродил около часа. Вернувшись, он сразу понял по выражению лиц, что его проделка вызвала гнев. Тогда он (обращаясь в основном к Буткову) признался, что улучил подходящий момент и, метнувшись коршуном, незаметно схватил и унес одежду немого. Устин говорил, что это показалось ему безобидной забавой – потешиться над незадачливым купальщиком; он рассыпался в извинениях, но Волк видел его неискренность. Бутков произошедшее не счел чем-то важным. Он принял извинения и оставил Устина без всякого наказания, но Волк понял, что насмешник таким образом отомстил немому за удар в день пирушки, и накрепко запомнил этот случай.
На одиннадцатый день в пути их отряд сделал долгий привал; Бутков по известным ему признакам понял, что остяцкий городок должен быть недалеко. Он пошептался о чем-то с Устином, и тот уехал вперед, нещадно подгоняя свою лошадь. Вернулся Устин поздно вечером, и не один. Его сопровождал, тоже верхом на коне, немолодой остяк, одетый по обычаю своего народа: в шубу из оленьих шкур, украшенную разноцветными полосками ткани, и с остроконечной шапкой на голове.
Рачевский городок и правда был близок. Они до него добрались.
Глава третья
Золотой идол
Волк познакомился с шаманом вскоре после того, как скончался Килим, и незадолго до того, как он сам покинул мать и родную сторону. Шаман передал отроку изустное послание, сообщив, что хочет с ним встретиться наедине, в священной роще. Белый Волк удивился, но приглашение принял. На эту встречу он шел с трепетом в сердце.
До рощи пешком было идти с полчаса. Там, среди могучих, высоких кедров, его Народ порой приносил жертвы – почти всегда пищу, реже украшения или одежду. Праздникам они радовались вместе с богами.
Когда Белый Волк туда явился, уже вечерело. Шаман его ждал. Несмотря на прохладу, на отшельнике была надета только голубая накидка – от такого зрелища мерзлявый Волк поежился, как если бы сам не был тепло одет. Впервые он встречался с шаманом наедине, встречался с человеком, которого в глубине души побаивался, как и многие из Народа. Шаман говорит с богами, а это значит – он каждый день глядит в лицо смерти. Кто знает, чего от него ждать, что он может выкинуть?
– Вы желали меня видеть?
– Да.
Лицо шамана оставалось бесстрастным, даже безучастным. Он не торопился говорить: похоже было, что появление Белого Волка застало его погруженным в какие-то размышления. Парень ощутил неловкость. Чтобы не затягивать молчания, он огляделся по сторонам и сказал первое, что пришло ему в голову:
– Раз это священная роща, стало быть, деревья в ней – священные?
И тут же устыдился, подумав, что сболтнул глупость, но шаман улыбнулся и кивнул благосклонно.
– Все деревья священны. Люди поклоняются в этой роще потому, что у них недостает сил, чтобы относиться с почтением к каждому дереву. Но один – это уже много лучше, чем ничего.
Во взгляде шамана появилась искра заинтересованности. Он наблюдал, что Белый Волк станет делать теперь. Чувствуя себя беззащитным перед этим взором, подросток подошел к ближайшему кедру, положил руку на его морщинистую кору, словно надеялся таким способом получить подсказку. Ведь это вы меня сюда призвали, чего теперь от меня ждете? – едва не сорвалось с его уст, но он сдержался.
– Ты знаешь, как люди впервые обрели огонь? – произнес шаман нараспев.
– Это знает каждый мужчина, – ответил Белый Волк, немножко гордясь возможностью назвать себя «мужчиной». – Старый Килим мне рассказывал. Первый огонь – это огонь с неба. Наш Народ был беспомощным и голодным, прозябал в тенях, но с неба сошел пламень, от которого наши предки разожгли свои костры.
– Ты видел этот огонь? – шаман задал неожиданный вопрос. – Не бледный, слабый, недолговечный земной огонь, а тот первообраз, от которого его зажгли когда-то?
На очищенном от коры стволе одного из деревьев был вырезан человеческий лик.
– Я не раз видел молнии…
– Ты знаешь, о чем я говорю, – в голосе служителя духов появилась нотка раздражения. – Видел ли ты священный огонь – таким, каков он до того, как Вышние посылают его в наш мир?
– Думаю, что видел то, о чем вы сказали, во сне, – произнес Волк нерешительно. – Легкое, тонкое пламя, не знающее скверны, не нуждающееся в пище. Оно посещало меня ночью, несколько раз, как прикосновение чего-то родного и давно утерянного. И я просыпался, чувствуя, что получил благословение на великие дела… только не знал, на какие именно.
Он смотрел на шамана с испугом. Откуда этот человек знает о его снах, о которых он ни с кем никогда не говорил?
Шаман удовлетворенно кивнул.
– Одних только снов мало. Я могу научить тебя видеть этот огонь наяву.
Старый знакомец Буткова, Конда – а приехавший вместе с Устином остяк был именно он – не торопясь спешился с лошади. Двигаясь так же без суеты, с достоинством, он сначала приветствовал Буткова легким поклоном, затем кивнул его спутникам и присел возле их костра.
– Здравствуй, почтенный Конда, – промолвил Бутков. – Ты ждал меня, и вот я здесь.
– Вы прибыли вовремя, – отозвался остяк. – Великий праздник как раз на носу.
Он говорил по-русски, хотя и с заметным, чудным выговором и коверкая некоторые слова.
– А значит, разживемся золотишком, так? – ухмыльнулся Бутков.
Конда благожелательно улыбнулся.
– Его так много, что трудно будет унести.
– Ну, это не беда. Вишь, нас тут пятеро мужей!
Бутков дал знак Волку, чтобы тот поднес Конде угощение – немного мяса, сухарей. Остяк принял их небогатую трапезу со словом благодарности, съел и запил водой.
Безбородое лицо Конды украшали жиденькие, вислые седые усики. Покончив с едой, он по привычке погладил сперва один ус, потом другой.
– Не в охоту тебя торопить, славный гость, но и о деле говорить пора, – сказал наконец Бутков. – Видишь, ночь уже близка.
Конда спокойно ответил:
– Ночевать сегодня будете под крышей моего дома.
– Гм! Не лучше ли нам схорониться пока в лесу, а там и взять золотого истукана, когда нас никто не ждет?
Конда покачал головой.
– Я представлю вас как посланников русского воеводы. После нашего князя Тоуна я, почитай, второй человек в городе – в моем слове не усомнятся. Если решат, что воеводовы посланцы умыкнули божка, то вдогон не пойдут, побоятся. А ежели будете прятаться, то, ясное дело, не служивые вы люди, а лихой сброд. Тут уж ваша жизнь под угрозой. Утаиться в лесу не надейтеся! Здешние жители – бывалые следопыты, охотники. Их отряды все время обходят окрест. Вот вы сидите беспечно, греетесь у костра – быть может, кто-то уже вас заметил.
Бутков невольно вздрогнул – слова Конды прозвучали недобрым предзнаменованием. Сам себя устыдившись, он сразу же рассмеялся:
– Приклонить голову у твоего очага нам-то и лучше, чем со зверьем под открытым небом. Что же, веди нас! Но не думай, что слишком мы забоялись твоих соплеменников и их луков. Сами мы при ручницах, и управляться с ними горазды.
Конда проговорил, кивая:
– Они вам не понадобятся. Вы ведь посланники воеводы Сибирского!
Трудно было сказать, сколько человек проживало в Рачевском городище – к тому же это число постоянно менялось. Собственно, городок представлял собой крепость остяцкого князя, вокруг которой разросся муравейник из принадлежавших его подданным жилищ, в основном землянок. В случае опасности люди могли укрыться в твердыне князя, но в обычное время они часто покидали свои дома, надолго уходили для рыбной ловли, охоты или торговли. Сейчас здесь было темно и тихо, не горели огни, не слышалась человеческая речь, только издалека доносился лай собаки. Добравшись до городка, отряд спешился и вел лошадей под уздцы, следуя по узким улочкам за Кондой и Бутковым. Бутков нес в руке зажженный факел, единственный имевшийся у них источник света, выхватывавший из темноты льнувшие друг к другу бедняцкие землянки и лачуги. Волка не покидало ощущение, что за ними кто-то наблюдает, идет следом в темноте. Конда шагал уверенно, он хорошо знал путь, хотя трудно было понять, как он его находит во мраке, в этом беспорядочном нагромождении построек. Каждый в отряде думал про себя, что городок-то весьма велик, и даже если здесь населены не все дома, в нем наберется не одна сотня человек. Не идут ли они сейчас прямо в логово к опасному врагу?
Жилище Конды находилось недалеко от крепости князя Тоуна и представляло собой большую полуземлянку, разделенную на несколько обособленных перегородками помещений; к ней жалось еще несколько хозяйственных строений. Конда был человеком очень зажиточным. Свой дом он делил, как по дороге объяснил Буткову и его товарищам, с юной племянницей и со служанкой по имени Севеда, да еще к нему приходили наемные работники.
Когда они добрались до дома купца, была уже глубокая ночь. Конда завел их в одну из комнат и сказал:
– Располагайтесь здесь. Я скоро вернусь – подниму свою прислужницу, чтобы она принесла вам подогретой воды да поесть чего. Отдыхайте!
Комнаты в доме Конды устроены были так, что примыкали к находившейся посередине большой печи, как лепестки цветка. Рядом с печью располагались скамьи, устланные теплыми шкурами, еще в комнате имелся стол, а на нем – светец. Конда подготовился к их приходу, либо постоянно держал комнату убранной для гостей.
Лица у всех были напряженные, беспокойные. Только Устин вскорости начал зевать, потом растянулся на одной из лавок, укрылся меховым одеялом и сразу же громко захрапел. Да еще немой Васька, усевшись за стол и подперев голову рукою, оглядывался по сторонам с таким изумлением, как будто очутился в царских палатах. Что, интересно, было у этого бедолаги на уме?
Михаил подсел ближе к Буткову и, настороженно посматривая в сторону входа, шепнул ему:
– Не ждал я, что мы прямо в городок войдем. Князь их, кажется, не из мирных…
Бутков, чьи сведенные брови выдавали тревогу, отмахнулся и произнес с деланой уверенностью:
– Конда со мной заодно. Человек он опытный, все тут знает. Себе на вред не присоветует.
– И все же лучше нам ночью оставить одного человека на страже, – вполголоса добавил Михаил. – И пищали держать под рукой.
С лица Буткова не сходила неискренняя улыбка; он кивнул, его взгляд оставался предельно серьезным.
– Это само собой.
Тут вернулся Конда, а с ним пришла Севеда, безмужняя, нестарая еще женщина, дородная, в обычном остяцком платье, но с богатым монистом на шее. Бутков сразу догадался, что у Конды она была не только работницей, но и полюбовницей. При его племяннице она состояла кем-то вроде воспитательницы и на старательную девушку переложила долю обязанностей по хозяйству, хотя ее и любила. Севеда и купец принесли кадушку нагретой воды и деревянный поднос с едой. На подносе было угощение не чета тому, которое давеча досталось самому Конде у костра, – там лежали яйца, сыр, большой кусок мяса, сушеные ягоды, орехи…
– Отдыхайте с дороги, вот – можно умыться… О деле продолжим вести речь завтра, – сказал Конда. – Вы устали, да и час поздний.
– Как мы говорим, утро вечера мудренее! – вставил Бутков.
Конда кивнул.
– У нас тоже так говорят. Света вам довольно или зажечь еще лучину?
– Благодарствуем, всего довольно.
Хозяин дома и Севеда вышли. Улыбка сразу же сошла с лица Буткова.
– Волк, побудь на страже. Михайла потом тебя сменит, и поспишь вдосталь.
– Добро, – отозвался молодой человек.
Михаил и Бутков расположились на лавках и скоро заснули, несмотря на подобный грому храп Устина.
Ночь прошла без особых происшествий. Утром Конда заглянул, чтобы перемолвиться с Бутковым.
Волка заинтересовал этот человек, называвший себя купцом и бегло говоривший по-русски. Такого типа он пока не видывал. На какой торговлишке он так поднялся и почему теперь решил пойти против своих? Только ли ради золота?
Конда присел к столу рядом с Бутковым.
– Севеда принесет вам утреннюю трапезу – я ей велел. Я пойду переговорю с кем надо, предупрежу о вашем прибытии. К обеду, пожалуй, вернусь.
– Не дивно ли это, что воеводины посланники первым делом к тебе направились, да еще тайком, под покровом ночи? – с тревогой в голосе спросил Бутков. – Не заподозрят ли неладное?
Конда пожал плечами.
– Говорю же, после князя я – набольший человек в городке. Кому принимать вас в его отсутствие, как не мне?
– Князь нынче не здесь? – переспросил Бутков.
– Он вернется через четыре дни, как раз накануне праздника. Днем он будет молиться богу Раче в святилище вместе со своими витязями, а ночью там останутся только жрецы, чтобы воздать Раче хвалу и принести ему подношения. Их будет всего несколько, и они не воины; тогда вы легко возьмете идола, золота почти в человеческий рост.
Видя, что глаза Буткова загорелись алчностью, Конда поспешно добавил:
– Пойду я. До скорой встречи!
Проводив его взглядом, Устин что-то неразборчиво пробурчал себе под нос, а потом снова пристроился на лавочку – досыпать после многих дней в дороге. Волк последовал его примеру.
Во второй раз юноша проснулся уже около полудня. Бутков со товарищи давно покончили с обильным завтраком, в чем особенно усердствовал немой, – глядя на него, трудно было понять, как столько съестного умещается в таком худом теле.
Первой мыслью Волка было: где сейчас его Искорка, все ли с ней в порядке? Бутков и остальные не выходили пока на улицу. Михаил, выглядевший настороженным и мрачным, опять о чем-то шептался с Иваном Степановичем. Устин убивал время, неустанно проводя по точильному камню ножом, хотя лезвие и без того было острейшим. Увидев, что Волк поднялся, Устин ухмыльнулся и попытался его поддеть:
– Выспался, паныч? Как перинка-то, не тверденько тебе почивать? Головушка не болит?
Но Волк не обратил на его болтовню никакого внимания.
Прошел час, два. Конда все не появлялся.
Михаил с недобрым лицом произнес:
– Не пустят ли красного петуха нам сюда? Взять нас тут – легче легкого!
Бутков оглянулся на него и бросил:
– Гей, Михайла, я думал – ты не из боязливых. Сказано же – мы воеводины люди! За нами сила русского царя!
– С воеводой у здешних князьков не всегда мир да дружба, – заметил Михаил. – Бывает, что и огрызаются те, кто ясак не хочет платить. Но поверим твоему… дружку.
Скоро пришла Севеда, принесла обед и еще воды. Она была не одна. Рядом с ней – или, вернее, чуть позади нее, как бы прячась за ее широкой фигурой, – держалась молодая девушка.
Со слов Конды Волк почему-то решил, что его племянница – совсем еще дитя. Но этой девушке (Волк сразу догадался, что говорил купец о ней) на вид можно было дать лет пятнадцать.
Когда Севеда поставила поднос на стол, Бутков поблагодарил ее на русском языке. Та не ответила. Тогда он произнес на ломаном татарском:
– Мы рады угощению, но еще больше рады видеть вас.
– Рахмат, – сказала Севеда и добавила на чистейшем татарском языке: – Я нехорошо знаю чужие языки, в отличие от нашего господина.
Заметив вопрос, читавшийся во взгляде Буткова, Севеда произнесла:
– Это хозяйская племянница. Я попросила ее помочь, нести все одной несподручно… Ее зовут Илина.
«Илина, – повторил про себя Волк. – Необычное, красивое имя».
Его внимание сразу же привлекла незаурядная внешность девушки. Ее волосы были выкрашены в рыжий цвет хной, которую Конда привозил издалека – как он объяснял, волосы девушка красила в память о матери, его сестре. Это была большая редкость в том краю, хотя татарские вельможи хну знали и иногда использовали для красоты: обычно чтобы нанести рисунок на тело женщины. Необычный цвет Волка восхитил и заинтересовал, но не только он. У девушки был светлый, слегка бледный цвет кожи, по-восточному немного раскосые глаза, но не такие, как обычно у остяков; вообще на дядю она была совсем не похожа.
Выражение ее лица все время казалось чуть недовольным или печальным, на нем была написана девическая робость, и вместе с тем в глубине ее глаз угадывался огонек лукавства, своеволия. Севеда ведь сказала неправду: это девушка упросила, чтобы пойти с ней, – она хотела поглядеть на чужеземцев, и сердобольная домоправительница ей не отказала.
Волк заметил, кстати, что при звуках ее имени – «Илина» – сидевший в углу немтырь внезапно вздрогнул, весь подобрался, как будто вспомнил нечто важное. Не укрылось от него и то, как Бутков украдкой сделал знак Устину: мол, не смей выкинуть какую-нибудь шутку. Тот попытался изобразить смирение и благодушие, но ему мало удавалось.
Девушка взяла с подноса глиняные чашки с подогретым молоком и с легкими поклонами подала их мужчинам. Последним она поднесла питье Волку. Когда тот, благодарно склонив голову, принял из ее рук чашку, их пальцы соприкоснулись. Это мгновение было подобно тому, как если бы неожиданно для себя юноша поднес руку к огню. Острое, горячее чувство пробежало по его венам. Удивляясь самому себе, он попытался скрыть свое смятение, но теперь глядел только на девушку неотрывно. А Илина с ее почти детским лицом – лицом на что-то обиженной девочки – опять спряталась за необъятной спиной своей тучеподобной опекунши.
Как раз тут со двора вошел Конда. Он лучился самодовольством, которое при виде юной воспитанницы сменилось на крайнюю досаду. Он резко произнес, чуть не выкрикнул слова на своем языке, и Севеда с девушкой поспешно удалились из комнаты. Уходя, Илина оглянулась и бросила на Волка быстрый взгляд.
Конда с досадой во взоре оглядел мужчин, но быстро успокоился, сел за стол подле Буткова.
– Твоя племянница – прекрасный цветок, – сказал Бутков.
– Непослушный цветок. Все не сидится ей… – произнес Конда. – Девочка не совсем здорова, и я берегу ее как зеницу ока. Но не о ней я пришел говорить.
Конда взял стоявшую на столе чашку, наполнил ее водой из принесенного Севедой бурдюка, утолил жажду и продолжил с явной гордостью собой:
– Я виделся со старейшинами. Все убеждены, что вы – посланники от воеводы. Завтра старейшины придут вас увидеть, выразить уважение; сегодня не все в сборе… Можете не таиться, свободно выходить из дому. Никого не удивило, что вы остановились у меня. Все идет, как задумано, а значит, и золото будет нашим!
– Скажи же ясно, где и как мы его возьмем, – промолвил Бутков.
Конда кивнул.
– Обычно жрецы золотого кумира прячут – даже мне неведомо, где. В праздничные дни его переносят в святилище, оно в лесу недалече. Священная ночь, когда Раче приносятся жертвы, – это время, когда его легко можно захватить.
– Приносятся жертвы? – повторил Бутков.
– Ну да, перед идолом сжигают еду, таков наш обычай… А вот еще – ваши лошади в загоне с моим скотом. Я велел работникам, чтобы их держали наготове. В ночь праздника вы нападете на капище, возьмете идола, положите его на возок – и утекайте! Золото потом расплавим и поделим по уговору.
– Что за уговор такой? – спросил Устин.
– Почтенному Конде третья часть, – сказал Бутков.
– Да, так, – подтвердил остяк, поглаживая свои усы.
– И мне третья часть, – продолжил Бутков. – А остаток разделим еще на три части. Одну тебе, Устин, одну Михайле, третью вот парню да Ваське на двоих.
Прикусив нижнюю губу, Устин крепко задумался.
Испытующе глядя на Конду, Бутков проговорил:
– Лучше мне вот что растолкуй. Ты человек большой, у тебя есть преданные люди. Почто тебе со мной сговариваться было? Умыкнул бы сам того божка, и добычу делить не надо.
Конда скрестил руки на груди.
– Вижу, куда ты клонишь. Говорю тебе прямо, Иван: мои работники из местных боятся идола, боятся Рачу. Да, есть у меня люди преданные, есть и люди лихие, кто ради золота готовы сделать все. Но хантэ, остяки ни за какую плату не пойдут брать идола. Они верят в силу Рачи, в то, что бог по прошению жрецов творит чудеса. Я мог бы нанять банду татар… Они бы сдюжили, но меня могли предать. Нет, лучше вас мне не найти товарищей. А от такого сокровища и третьей части довольно.
– Раз уж идол для ваших людей так важен, – медленно произнес Бутков. – Тогда, верно, его пропажа вызовет великий гнев…
Конда покачал головой.
– Ты их не знаешь, как я. Если идола у них отнимут, они, вернее всего, впадут в уныние. Решат, что чем-то прогневили бога Рачу, и тот оставил их без своего попечения.
Бутков задумчиво крутанул в своих руках чашку.
– Что же, все ясно. Как сговорились, так сделаем. Но скажи только, Конда… Сам-то ты вашего божка не боишься?
На лице Конды возникла высокомерная усмешка.
– Мои соплеменники привязаны к земле, к родному краю. Потому они и держатся за своих богов. Моя же доля там, где выбираю я; я видел много земель и много разных богов. Больше я не жду от них милости и не страшусь их гнева.
Конда поднялся из-за стола и, коротко распрощавшись с Бутковым и его людьми, ушел. Глядя ему вослед, молчавший доселе Михаил произнес:
– Прежде я дивился сему человеку, но теперь понял: его богом давно уже стало золото.
Вскоре Волк вышел из дома, и Устин увязался за ним. Юноша хотел проведать Искорку – к животине прикипело его сердце; Устин искал отхожее место.
Двор Конды был обнесен высоким тыном. Рядом с домом колол дрова молодой остяк, один из работников купца. Волк понимал их язык и мог на нем объясниться, но при Устине ему почему-то не хотелось этого делать. Волк выскользнул со двора.
При свете дня городок производил совсем иное впечатление, чем ночью, когда отряд спешил по его улицам в тревоге и неведении. Рядом со входом в одну из соседних землянок сидел на деревянном чурбачке старик и широко улыбался, распахнув свой беззубый рот. Он смотрел, как на узкой улочке резвилась стайка маленьких детей, игравших в догонялки. Заметив Волка, один мальчик остановился; на его лице изобразилось удивление, но не вражда.
Мимо Волка чинно прошествовала курица, мелко подрагивая головой. Кажется, ее перемещения никого не интересовали – кроме, быть может, соседской голодной собаки.
Поодаль был хорошо виден земляной вал княжеской твердыни. Кроме нее, высоких построек здесь не было.
Загон для принадлежавшего Конде скота находился ближе к окраине городка. Волку не составило большого труда его отыскать. То была обширная четырехугольная площадка, огороженная деревянным забором, с калиткой, через которую скот выводили пастись на траве. Тут Волк встретил еще одного работника Конды (как юноша понял, из его вместительной мошны кормились многие). Волк заговорил с батраком на его родном языке. Тот удивился, ведь молодой человек был одет в русское платье, да и наружностью на остяка не походил.
Внутри загона Волк насчитал, кроме их четверки, еще трех лошадей самого Конды, пару могучих волов, с дюжину овец и пару коз. Внутреннее пространство было перегорожено жердочками на участки, по которым лениво бродили животные. Корма им задавалось вдоволь. Батрак объяснил Волку, что купец особо распорядился позаботиться о лошадях своих гостей, вовремя кормить их и поить.
Вороная Искорка стояла возле забора притихшая, будто смущенная столь многочисленным и разношерстным соседством. Увидев ее, угрюмый Волк просиял улыбкой и подбежал к своей лошадке. Она сразу узнала юношу и приветствовала его негромким ржанием. Лошадь оживилась и принялась переминаться на одном месте, помахивая хвостом, как метелкой, пока Волк гладил ее загривок.
– Хочешь убежать? – шепнул Волк ей на ухо. – Опротивел загон, хочется быстрой скачки? Уж я тебя знаю… Погоди немного. В другой раз, может, и покатаемся.
Искорка косилась на него своими умными глазами – разве такое существо могло не понимать каждое его слово?
По дороге обратно к дому Конды Волк вспомнил про виденную им сегодня рыжеволосую девушку, Илину. Вернее, он думал про нее все время, только отвлекся, пока проведал любимую лошадку, а теперь она вернулась в его мысли. Он мог почти так же остро почувствовать, вызвав в памяти, то обжигающее мгновение, когда их пальцы соприкоснулись.
Приближаясь ко двору купца, Волк внутренне напрягся и почему-то предвкушал, что снова ее увидит, но за оградой только работал все тот же усталый батрак. Разочарованно вздохнув, Волк вошел в дом, в отведенную их отряду комнату.
Наутро к ним зашел Конда и предупредил, что скоро должны прийти для разговора остяцкие старейшины; сам он тоже намеревался присутствовать в качестве толмача. Волк был озадачен тем, как ему себя держать, но потом решил помалкивать и предоставить Буткову самому разбираться с почтенными мужами. Бутков же был вполне спокоен, будто и правда имел при себе послание от воеводы.
Как заведено, важная беседа сопровождается трапезой, чтобы добрые намерения можно было закрепить, разделив по-дружески пищу и питье. По остяцкому обычаю работники Конды расстелили на земле длинное покрывало, на котором вместо стола собирались подавать угощения. Чтобы старейшины могли сесть, рядом положили теплые шкуры, но для Буткова и его людей Конда распорядился вынести из своего дома скамьи.
– У нас один порядок, а у вас другой, – заметил он. – Так вы будете сидеть выше и глядеть на них сверху вниз. Оно к лучшему – пусть знают свое место.
– Горазд ты на выдумки, – усмехнулся Бутков. – Растолкуй лучше: али мы у них шерсть принимать будем?
– Отец князя Тоуна еще при воеводе Щербатове дал клятву платить ясак в царскую казну, – ответил Конда. – И с той поры владетель городка исправно посылает вверх по Тоболу лодку с беличьими и собольими мехами. Нет, нужны другие слова…
– Скажем, что зовем князька на царскую службу, – предложил Устин. – Мол, из сибирских народов набирают новый полк.
– Хотя бы и так, – согласился Конда. – Тогда ясно, почто вам ждать, пока князь не вернется. Да и слыхал я, что московский царь уж брал на службу, кроме татар, и ясачных людей тоже.
– Ты, главное, лей им брагу, лей наше хлебное вино, – сказал Бутков. – Тогда как-нибудь столкуемся.
Конда кивнул, криво улыбнувшись, и пошел за именитыми гостями.
Вернулся он в сопровождении четырех мужчин – представителей самых знатных семейств городка. Все они приходились родней князю; несмотря на употребленное Кондой именование «старейшина», трое из них были явно младше, чем он сам, причем один выглядел едва ли не ровесником Волка. Только еще один остяк был седобородым, степенным старцем.
Собравшимся за трапезой прислуживала Севеда, с чьего лица не сходила угодливая улыбка. Угощениям и напиткам, поданным из запасов Конды, не было числа. Бутков и его люди сидели на деревянных скамьях по одну сторону, а старейшины и Конда – напротив. Бутков напустил на себя важный вид; поначалу говорил почти только он. Конда переводил. Устин ухмылялся, наслаждаясь ролью важного посла, и все пытался что-то веско прибавить к словам своего предводителя. Васька-немой сосредоточенно поглощал кушанья. Михаил следовал его примеру, ел и молчал.