© Бердинских В. А., 2023
© Издательство «Редкая птица», 2023
Раздел 1
Рассказы о русской книге. Пространство книги и человек
Николай Гумилёв
- О, пожелтевшие листы
- В стенах вечерних библиотек,
- Когда раздумья так чисты,
- А пыль пьянее, чем наркотик!
Венок Книге (вместо вступления)
В XX веке книга вошла в большинство домов России, хотя бы в виде учебников. Связано это с модернизационным рывком – от России лапотной к России фабричной и городской. Пришла и тотальная грамотность советской эпохи, хотя земства свой рывок в эту сторону начали задолго до 1917 года. Мало обращают внимания на то, что качество образования, литературы и книги существенно снизилось по многим параметрам. Пришли массовая книга и массовый читатель (не штучный).
Такая примитивизация оказалась неизбежна, когда разбуженная всеобщим образованием страна встала к котлованам и станкам. Но все же рабочие и колхозники в основное ядро читателей страны Советов не входили. А массовое высшее образование готовило многомиллионную рабоче-крестьянскую интеллигенцию: учителей, врачей, инженеров, техников… – для всей страны. Здесь иногда иные классики (А. И. Солженицын) вставляют термин «образованщина», имея в виду людей, поверхностно усвоивших начатки городской культуры, неосознанно тоскующих по отточенной веками крестьянской традиции жизни.
В реалиях эпохи – это как преодоление пропасти в два прыжка. Получается очень плохо. От старого берега отстали – к новому берегу не пристали. Не проварились в городской культуре нужного срока (поколения хотя бы два – три). Крестьянами быть перестали, в горожан не превратились. Не с этим ли связан такой невероятный разгул массового мужского пьянства и алкоголизма в послевоенной стране? Иногда суровые или просто злые исследователи для этой категории читателей вставляют термин – «маргинальная, промежуточная, ублюдочная культура». Не будем за ними следовать.
Будем искать позитив. Как говорится: кто празднику рад – тот до свету пьян. Превращение России из деревенской в городскую державу – в таких критичных коллизиях XX века, как у нас, и в такой сжатый срок – это социальный феномен. Советские читатели и советские писатели… В данной книге мы попробуем порассуждать и об этом.
Но сейчас перенесемся в начало XXI века. С книгой произошло остранение – превращение привычных вещей в странные, непонятные и допотопные. Бумажная книга умирает, уходит от нас в прошлое, все сильнее маргинализуется. И это, видимо, неизбежно. Компьютеры, ноутбуки, электронные книги – легко и просто заменяют ее. Особенно у молодых поколений. В этой неизбывной трагедии книжников есть светлая сторона. Значит, можно подводить итоги целой эпохи. Они (итоги) вылазят на поверхность и колют наш замыленный взгляд.
Таким образом, и возникла эта потребность – принести на памятник русской Книге не букет, а венок. Мы, действительно, живем в переломную эпоху, когда бумажные книги еще с нами, но мы уже оплакиваем их как приговоренных… При этом электронная книга не только механически вытесняет бумажную книгу, но и изменяет сущностную природу чтения. Реально электронка – это уже и не книга вовсе, а предмет масскульта, как айфон, например.
Так вспомянем же старые добрые времена в России XVIIIXX веков, когда каждая книга жила в обществе как принцесса – предмет поклонения или обожания, восторга или негодования, цензуры или коллекционерства. Лист перевернут, эпоха закончилась. Бросим же луч нашего слабого фонарика на громады сокровищ прошлого, погрузившихся в кромешную мглу. Читатели ушли из библиотек, книги ушли из домов, пыльная бумажная кровь ушла из жил книжного мира. Как сказал последний русский классик-поэт: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины…» Порой – невероятно прекрасные!
10 поколений русских читателей XVIII–XX веков
Нам в XXI веке кажется, что книга в России была всегда. Советская массовая книга XX века высится за нашей спиной как Эверест, и уже невозможно разглядеть, что там было до нее. А там жили 10 поколений русских читателей и 10 поколений русских писателей. Как минимум… ведь иногда поколение пробегало свой путь быстрее, чем за стандартные 25 лет.
А ведь, по сути дела, книга в России – явление совсем недавнее и ненадежное. Это была какая-то эфемерность, пыль на ветру, морок и редкость для избранных. Как и грамотность русских людей вообще. 10 поколений русских читателей – это ведь совсем немного! Мало-мальски массовое книгоиздание начинается у нас даже не с Петра I, вставшего у истоков всей нашей современной повседневной культуры и европеизации (одежда, газета, кофе, здания, работа и служба…), а с Николая Новикова во второй уже половине XVIII века, начавшего массово торговать по всей империи книгами, как холстами, горшками или водкой: распивочно и навынос…
Ежели на каждое поколение читателей мы условно положим по 20–25 лет, то эпоха матушки Екатерины II окажется на расстоянии вытянутой руки, и в этой самой руке книга согреется человеческим теплом. Читатель при этом – как маяк в своем поколении для предыдущих эпох и последующих – освещает путь в неизвестно куда.
Оговорюсь сразу – не будем брать церковную или учебную книгу. Притом книга – не синоним культуры. Так что на богатейшую русскую культуру последнего тысячелетия я никоим образом не хочу бросить тень. Основная масса крестьянского населения России всегда до XX века обладала своей глубоко оригинальной и самостоятельной культурой – до которой нам сейчас во многих отношениях, как до Луны, вообще не дотянуться.
И все же вновь сосредоточимся на книге – светской книге. Обойдем всяческие псалтыри, арифметики, лубки стороной. Письменная культура основана на грамотности. Чтобы читать – надо научиться грамоте. Петр I насаждал ее свирепо среди дворян, вплоть до запрета жениться неграмотному. Но дело шло туго. Вспомним, что светлейший князь Меншиков читать и писать вовсе не умел. С трудом подписывал свою фамилию – как зомби, не понимая букв. Обучение грамоте стало первоначально тяжкой повинностью для русского дворянства, из коего и сформировалось во второй половине XVIII века первое поколение русских читателей.
Жизнь и приключения Андрея Болотова
Читатель XVIII века
Маяком этого поколения (идеальным просветителем) я назвал бы поразительного человека того времени – Андрея Тимофеевича Болотова (1738–1833). Это был великий читатель! Конечно, и писатель и помолог и садовод и много чего еще. Но прежде всего – читатель! Книга сделала его тем, чем он стал. Не будь его службы в Кенигсберге (в Семилетнюю войну) и свободного знания немецкого языка и чтения немецких книг – он не вырос бы до таких высот. Все-таки русская книга была еще во младенчестве. А как любил он книги! Как вез их из Германии, заказывал в Москве, дружил с Николаем Новиковым – своим издателем! Книга была для него главным счастьем жизни! Она разбудила, а также сформировала его творчество во всех областях.
В предуведомлении к своим великолепным «Запискам» он горестно восклицал: «Мне всю жизнь мою досадно было, что предки мои были так нерадивы, что не оставили после себя ни малейших письменных о том известий, и через то лишили нас, потомков своих, того приятного удовольствия, чтоб иметь о них, и о том, как они жили, и что с ними в жизни их случалось и происходило, хотя некоторое небольшое сведение и понятие. Я тысячу раз сожалел о том и дорого б заплатил за каждый лоскуток бумажки с таковыми известиями, если б только мог отыскать что-нибудь тому подобное. Я винил предков моих за таковое небрежение, а не хотя и сам сделать подобную их и непростительную погрешность… – рассудил употребить некоторые праздные и от прочих дел остающиеся часы на описание всего того, что случилось со мной во все время продолжения моей жизни…»
Новый человек в России, новая культура памяти, оторванная от старой традиции, новая книга… Все это выросло из читателя.
Книга родила книгу. Остранение от привычного ритма жизни в университетском городе Кенигсберге – много тому способствовало. Кстати, из 29 рукописных томиков его «Записок» (по 400 страниц каждый – «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков») опубликована по сей день лишь меньшая часть. И то благодаря редактору журнала «Русская старина» М. И. Семевскому, издавшему в 1871–1873 годах четыре объемистых тома в виде приложения к своему журналу.
А в XX веке эти тексты публиковались лишь частично – по изданию Семевского. Полное издание, увы, никого не интересует. А между тем неутомимый читатель Андрей Болотов дал в них настоящую энциклопедию русской жизни и быта второй половины XVIII века. Ничего интереснее я в жизни не читал! Недаром в 1970‐е годы маленький трехтомничек Болотова изд-ва «Академия» начала 1930‐х годов стоил на «черном рынке» 100 рублей. Большие тогда деньги! В деньгах отражался настоящий «гамбургский счет» общественного интереса к конкретной книге.
Так что в истории с Болотовым – книга родила книгу. Чтобы стать писателем, надо вначале стать настоящим читателем. Чтение книг в детстве, юности, молодости форматирует мозги человека, и он действует по усвоенной кальке, переводя бумагу. При этом записки для себя и своих близких, а также потомков – не воспринимались как литература. Это было вхождение и глубокое погружение в книгу своей жизни – как они ее видели.
Болотов пишет книгу своей жизни с таким обилием мелочей жизни, деталей, меняющихся впечатлений (сейчас вдвойне-втройне драгоценных), что пространство книги становится безразмерным. Это весь мир, остраненный автором. Не дневники, но эпопея всей жизни – предтеча «Войны и мира» Льва Толстого. Только Болотов писал свои «Приключения», используя дневник своей жизни как первичный материал для обработки. И получилась история, литература, наука, что, впрочем, до сих пор никто не признает.
«Болотов – не историк», – сказал мне мой наставник в науке А. А. Формозов, прочтя книгу «Ремесло историка в России», где был очерк про Болотова. А с моей точки зрения – один из лучших в стране XVIII века. История русской повседневной жизни и быта без него немыслима. И все эти мельчайшие детали жизни у него органично вписаны в историю, переварены автором внутри себя – своего ума, таланта, кругозора, самостояния в жизни. Все это оригинально и никоим образом не напоминает графоманские потуги бытописателей позднейших эпох.
Автор ушел от всех возможных образцов и создал свой самостоятельный жанр. Во введении он подчеркивает: «При описании сам старался я не пропустить ни единого происшествия, до которого достигала только моя память, и не смотря, хотя бы иные были из них и самые маловажные… А как писал я сие не в том намерении, чтоб издать в свет посредством печати, а единственно для удовольствования любопытства моих детей… и будущих потомков…, то и не заботился я о том, что сочинение сие будет несколько пространно и велико, а старался только, чтоб чего не было пропущено…»
Великая задача и великое исполнение. Из сего как из яйца и вылупилась затем великая русская литература XIX века, породившая затем нашу литературу века XX.
Пишут тогда записки о своей жизни многие люди XVIII века. Писали их (с разными целями, но вовсе не альтруистично) неутомимый трудолюбец Екатерина II и подруга ее молодости Екатерина Дашкова, строптивый поэт Гавриил Державин и мистик князь Гагарин, превеликое множество грамотных персон разных чинов и званий. Но всем им до Андрея Тимофеевича Болотова – как до Луны. Это – непреходящий маяк своего поколения! Настоящий читатель, отрывший в своей душе, благодаря книгам, клад.
Как же он читал книги? Подпоручик Андрей Болотов в Кенигсберге 1758 года начал посвящать все свое свободное время, не занятое службой, чтению немецких романов. До этого он читал книги, по его словам, только «ущипками и урывками». А тут стал запойным читателем: «Ум мой преисполнился множеством новых и таких знаний, каких он до того не имел, а сердце нежными и благородными чувствованиями, способными не преклонять, а отвращать меня от пороков и худых дел, которым я только бы мог сделаться подверженным (…)
Второю и не менее важною пользою, полученною мною от того чтения, можно почесть ту, что я, читая описываемые происшествия во всех государствах и во всех краях света, нечувствительно спознакомился гораздо ближе со всеми оными, а особливо с знатнейшими в свете городами. Я узнал и получил довольное понятие о разных нравах и обыкновениях народов и обо всем том, что во всех государствах есть хорошего и худого, и как люди в том и другом государстве живут, и что у них там водится. (…) Что касается до моего сердца, то от многого чтения преисполнилось оно столь нежными и особыми чувствованиями, что я приметно ощущал в себе великую перемену и совсем себя власно как переродившимся». В той или иной мере это справедливо для любого читателя любой эпохи. А в ту эпоху русский читатель открывал для себя мир за пределами страны и европейскую культуру.
Свет фантазий, мыслей, невероятных сюжетов пленил и захватил молодого русского офицера. В общем-то, для детей чтение и сейчас дает такой эффект. «Мне и поныне еще памятно, как увеселялся я не только во время чтения, посиживая без всякой скуки длинные вечера, но голова моя так наполнена была читанными повестями и приключениями, что во время самого скучного хождения по ночам из канцелярии на квартиру они не выходили у меня из памяти, и я ими и в сии скучные путешествия не менее занимался мыслями и веселился, как во время чтения, и чрез то не чувствовал трудов и досад, с шествием по грязной и скользкой мостовой сопряженной».
Здесь у Болотова речь идет не о хорошем послевкусии после интересного чтения. Здесь он говорит о полном погружении себя (с головой) в мир книги и при этом закрывшим дверь изнутри этого сияющего и переливающегося всеми цветами радуги фантазийного вымышленного двойника жизни. Сейчас такое возможно только в детстве и ранней молодости и только у народов с молодыми и яркими чувствами, не состаренными европейской цивилизацией.
О грамотных людях XVIII века
В следующей за болотовской (или новиковской) эпохой в жизни русской книги – пушкинской эпохе, инфраструктура книги выросла неимоверно, стала плотной и повсеместной – в узком кругу потомственных и наследственных читателей. Книжные лавки и типографии, журналы и библиотеки, университеты со студентами и гимназии с учениками, духовные семинарии и духовные академии… – все это расширяется и развивается непомерно (по российским меркам, понятно). Читательский бульон! Ведь книга не может жить без читателей. Лишь в симбиозе с ними она оживает и двигает горы, вычерпывает моря и меняет одну эпоху на другую. Но в конце своей недолгой жизни (поколение-два) книга все же не умирает, а становится неким реликтом прошлого, засушенной мертвой бабочкой, сохранившей цвет и очертания, но утратившей жизнь. Булавка памяти, коей она пришпилена в витрине цивилизации, тоже важна. Людям нет надобности повторять достижения прошлых эпох, начинать с ноля, теперь у них есть эта мертвая память, и можно смело, отталкиваясь от нее, двигаться дальше.
Такой образ дал поэт Евгений Баратынский:
Обратимся же вновь к трудным временам проникновения грамотности в толщу русской жизни XVIII века. Россия, сдвинутая мощным плечом Петра I в сторону европеизации, медленно плыла туда и после кончины монарха. Настолько толчок был силен. Но одиночество царя удивляло современников. Иван Посошков, философ по собственным надобностям, писал тогда: «Видим мы вси, как великий наш монарх о сем трудит себя, да ничего не успеет, потому что пособников по его желанию немного: он на гору аще и сам – десять тянет, а под гору миллионы тянут: то како дело его споро будет?» Сила инерции была огромна.
Принуждение к грамоте – дело архитрудное, даже в ту эпоху государственного насилия в России над человеком. Главным европейцем в азиатской стране надолго стало центральное правительство. Мелкие чиновники, канцеляристы, писцы, прочее «чернильное семя» нашли себе в грамоте главный источник пропитания и жизни. Государству они тоже нужны. И эта грамота перетекала в самые низы русской бюрократии из другого, помимо дворянства, наследственно грамотного сословия общества – духовенства. Попы, дьяконы, дьячки, пономари, псаломщики были (в разной мере) регистраторами течения времени в жизни любого русского человека. Они крестили, брачили, отпевали каждого – отмеряли ход времени. Потому-то впоследствии в XIX – начале XX века столько русских историков выйдет именно из духовенства. Все эти Соловьевы, Ключевские, Богословские, Рождественские, Покровские… – и несть им числа.
Духовенство – наследственно грамотное сословие со своими учебными заведениями (училищами, семинариями, академиями). Надо сказать, заводились последние в России в 18 веке с большим скрипом, хотя более-менее повсеместно. Самотеком и самоуком грамоте наших попов и дьячков больше не учили – изволь на каторгу – в школу!
История одной школы
Народ же в русской глубинке школе долго и успешно сопротивлялся. Глубинный народ… Толща русской жизни очень медленно поддавалась внедрению грамотности. Обратимся к занятному эпизоду открытия архиерейской школы в городе Вятке, в глухом северо-восточном углу Европейской России, местным архиереем Лаврентием Горкой (1671–1737), другом и почитателем Феофана Прокоповича. При Петре I много ученых южноруссов из Киева пошли в дело.
Школа эта предназначалась вятским владыкой (годы правления 1733–1737) для детей местного духовенства и «лучших градских людей». Образцом для обучения (недосягаемым) служила Киевская духовная академия. Но дело оказалось многотрудное. Никто в школу добровольно учиться идти не желал. По словам самого архиерея, нравом весьма крутого, – «иные бегают, другие укрываются; а когда что и послушают – на вред моему смирению чинят и неисповедимые пакости мне делают. Хотел я и учения славяно-греко-латинского для робят в епархии Вятской заводить и учителей с Киева двух мирских человек вызвал. Но за таким гонением и противностями невозможно!» Светские местные власти поддерживали врагов епископа; где тайно, а где и явно.
Но энергия дряхлого Горки сотворила невозможное. Славяно-латинское учение было заведено в начале 1735 года. А латынь – это язык европейской науки! Ведь все учение в университетах там идет на латыни. Сопротивление непокорного вятского духовенства епископ сломил с помощью рассыльщиков и приставов, кои неблагодарных деток от 7 до 20 лет, а также сопротивлявшихся родителей доставили в школу скованными и в «железах».
Пришла на помощь епископу и центральная власть. Все-таки его дело шло в общем тренде политики Петербурга. Главный враг Горки местный архимандрит Александр, утекший в центр с доносом на епископа, был казнен в Тайной канцелярии. Только такие действия помогли открыть школу для 400 «робяток» в глухой провинции. Впрочем, ненадолго. Уже 23 сентября 1736 года более сотни посадских жителей и рассыльщиков местной провинциальной канцелярии с «дубинами и кирпичьем» ринулись на штурм архиерейского дома и школы. Пораженный уже параличом Лаврентий Горка пал духом от такого унижения и оскорбления, тем более что его покровитель и друг Феофан Прокопович незадолго до того (8 сентября) скончался.
И едва Горка умер (10 апреля 1737 года), как последовал новый взрыв ненависти к школе. Местное общество просто восстало против нее. Местные монахи, попы, чиновники, лучшие и простые жители с дубинками, палками и прочими подручными средствами бросились на штурм школы и приступом взяли ее. Захватили некоторых учителей с лучшими учениками и посадили их под караул. Уже 18 апреля из школы бежало 159 школьников.
В доношении в Синод старшего учителя школы Финицкого (выписанного из Киева) сказано: «Студенты, оставя школьное учение, бежали и в школу не ходят, а 18 апреля, видя меня заарестована их промыслом (управителями архиерейского дома: казначеем Трифоном и секретарем Протопоповым. – В. Б.) и тыи студенты, которые имели охоту к учению, в конец разошлися. Вси соборяне и вси причетники церковные, – как градские, так и уездные, – враждуют сему (школьному латинскому) учению – весьма неблагодарны суть, и говорят, что де сие учение не на пользу нам есть, паче же и противное церкви, понеже де мы латынь гнушаемся…»
Ближний к покойному архимандрит укрылся в келье своего монастыря и не смел даже поехать на панихиду по усопшему епископу. К нему же бежали два учителя из школы. Один из них попытался утечь далее, но был схвачен в дороге и с ликованием возвращен в оковах в архиерейский приказ, где его долго морили в заточении. Школьники разбежались полностью при такой безнаказанности. Затея покойного епископа «заморозилась» на пару лет, пока не прибыл на Вятку новый архиерей в 1739 году. Синод настаивал на жизни с таким трудом открытой школы. И постепенно учение пошло легче.
Дела церковные и ортодоксальные переплетались со светскими. Но убеждение, что в попы можно на отцовское место встать и без всякого учения, мало-мальски самоуком дойдя до всего, бытовало на Вятке еще чуть не весь XIX век. Вхождение в книги русской провинции шло медленно, с трудом и отдельными сегментами жестко сословного общества. Купцы и простые горожане грамотели уже больше в XIX веке. А крестьяне, в значительной своей массе уже в веке XX. Я до сих пор помню письма своей тетушки (точнее, двоюродной бабушки) из Алдана (с Колымы, куда они попали после раскулачивания), где все слова писались слитно без пробелов. Это поражало. Просто она ходила в школу одну зиму, еще до революции, и дальше не продвинулась.
Старообрядцы как книжники
И все же, говоря про русскую книгу и ее пространство, нельзя обойти большой слой людей, что в прошлые века были фанатично преданы книге (правда, только своей). Это – старообрядцы. Их книга – это религиозные тексты по образцам дониконианским. С тиснением на кожаных крышках из дерева, медными застежками и замысловатыми заставками, чудными узорами (травными) и часто большим форматом. Ручная работа! Произведение искусства! Такую книгу нельзя класть на пол. Это – к ней явное неуважение. А старообрядцы свою книгу любили и обожали. Для них эта книга – объект культа и почитания в XVIII–XX веках, явление, одухотворенное всей жизнью русского старообрядчества. Без молитвы приступать к чтению нельзя!
Живое ремесло древней Руси дошло до нас в этих книгах, изданных в XVIII – начале XX века. И душа русского человека внутри этой книги не потерялась, она развернулась меж страниц, заполненных слишком большим для наших глаз шрифтом с церковнославянской старой вязью с киноварного цвета заглавными буквами в начале глав и вязью мастеров-травников. А рукописная книга старообрядцев! Это – поэма невероятной внутренней силы. Строчки рвутся в душу и сердце! Духовная мощь рукописных строк потрясает.
В отличие от основной массы русского крестьянства старообрядцы поголовно были грамотны. Не просто читали, но чтили книгу и не мыслили себе жизни без общения с ней – интимного, в ночные часы. У себя дома в подполе или соборного – на общем молении в своей часовне, где чужих нет и быть не может. Все – свои, и поэтому душа ликует, легко и радостно рвется ввысь от знакомых до боли строк. И закапанные воском со свечи листы стали родными.
Книга даже по-другому читалась старообрядцами. Сам процесс чтения был иной. Книга читалась медленно, торжественно, иногда вслух для вразумления окружающих. Чтение книги приближалось к священнодействию, к богослужению – тем более что в книге речь шла о вещах божественных и священных. Так полагал и Андрей Синявский – известный знаток этой книжности. Прежде чем раскрыть книгу, читающий мыл руки и молился (очищался душой, чтобы быть достойным книги). Произносимые им слова (полушепотом, если он читал один и для себя) звучали особенно веско и непререкаемо. Чтение превращалось в некое действо, в церемониал книгочтения.
В старообрядческой среде сформировалось настоящее искусство прочтения и запоминания книжного текста (начетчики), ныне напрочь утраченное. Дело в том, что книги не просто перечитывались и переписывались десятилетиями – они передавались по родству из века в век. С книгой жили всю жизнь от рождения до смерти. Это – настоящий апофеоз русской книги, увы, напрочь изолированной от общего хода русской жизни. Пометы читателя и владельца («зри» – с указающей кистью руки) касались не только особых мест, но жизни и смерти своих родных – обычно в конце на чистых последних листах).
Глубокая мысль, кою читатель вперял в свою книгу, видна нам и в церемониале ее ремонта: подклеивали листы, наращивали кожу с тиснением, чинили застежки, переписывали истлевшие листы. Закладки и ленточки в книге возвращают нас в то давнее время, когда к отдельным местам книги читатель возвращался несколько раз для повторного обдумывания сложных и непонятных мест, споров о тонкостях веры и учения.
А посему эти книги в эпоху гонений на старообрядцев (а так было до 1906 года) тщательно прятались, нередко в подполье или скрытне под домом, где их могли и переписывать, обсуждать, спорить – долгими часами. Воистину с ней искали смысл жизни. И находили!
Именно старообрядцы совершили великий подвиг для русской культуры – они пронесли с собой живое ремесло-искусство Древней Руси из XVII века – в XX. Сохранили!
Как читали в советские годы
Читателями становятся с раннего детства. Дети (понятно, не все, а лишь запойные читатели) во времена моего детства вначале читали сказки Пушкина, затем стихи Лермонтова и вообще все, что под руку подвернется. Например, учебники по истории и литературе своих старших братьев и сестер. Они росли и развивались вместе с литературой XIX века. Затем шла проза полегче, наших реалистов-писателей про детство, отрочество, юность…
Наконец, переходили к огромным пластам советской детской литературы про школу и прочие детские радости жизни. Наивная, слащавая, морализаторская – советская детская литература все равно давала некую начальную культуру чувств в книжном варианте, отталкиваясь от коей можно было плыть в книжном море детских библиотек дальше. Даже явно плохие книги были как-то полезны. Вспоминается афоризм одного великого библиотекаря (Н. Федорова): «За свою жизнь я встречал много плохих книг, но ни одной ненужной».
Любопытны были и просветительские книжки (возьмите серию «Эврика», допустим), даже если они сильно грузили чем-то непонятным детей. Это же все равно был диалог, и какие-то точки опоры юный читатель для себя в них находил. Формировался начальный индивидуальный вкус (как одежда по росту), приходило понимание хорошего и плохого, того – что нравится и что не нравится. Шло ускорение к запойному чтению, и набранная затем скорость помогала преодолевать разные препятствия и рвы – поверху, не разбивая носы в канавах и не останавливаясь в своем развитии.
Впрочем, число таких читателей среди детей никогда не превышало процентов пяти. А основная масса благонравно полегоньку и от скуки или под давлением школы – что-то почитывали изредка, остановившись в своем книжном развитии классе на седьмом-восьмом и совершенно искренне считали вершиной мировой литературы «Песнь о соколе» Максима Горького.
Очень важно было во все эпохи прочесть вовремя нужную книгу. Не прочитанная в прошлом книга в другое время будет тебе, в сущности, бесполезна. Условно говоря, какой-нибудь «Робинзон Крузо» должен быть прочитан именно в 12 лет или раньше. Но ни в коем случае не позже! На какие-то важные болевые точки роста по всей судьбе человека – лет эдак до 25 – должны прийтись именно эти веховые, значимые книги.
Помню свои острые ощущения от «Руслана и Людмилы» Пушкина (лет в 7). Эти страхи от ужасного Черномора. Невероятно яркое, ни с чем несравнимое впечатление осталось от сборника немецких сказок Т. Габбе «По дорогам сказки». Она составила (и пересказала) идеальный вариант книги сказочной фантастики для тех лет.
А бум в 1960‐е годы «Волшебника Изумрудного города» в пересказе А. Волкова? Рядом с привычным обычным миром жизни ребенок видит вход в параллельный мир чудес, тайн и открытий. Где нет детских обид и страхов и все всегда кончается счастливо. Волшебный радужный пузырь параллельного мира, куда всегда можно спастись от своих бед и трагедий, окунувшись с головой и напрочь забывая реальность. И этим ее отменяя вместе со всеми страхами.
Потом для нас, поколения детей 1950‐х – 1 960‐х годов, приходили «Таинственный остров» Жюля Верна и «Старик Хоттабыч» Лазаря Лагина, да много чего еще. Чтение и должно быть беспорядочным. Подсознание само выберет что надо. Душа питалась книжными мечтами и чудесами, возрастала в борениях с самой собой и враждебным любому читателю миром.
Как же у нас тогда – в эпоху великого советского читателя – любили и обожали книгу! Это был какой-то морок, фантасмагория, наркозависимость! Любили как мать, жену, боевую подругу… С чувством, нежно и почти истерично, вдыхая в нее свою жизнь, любовь и ненависть. Даже самые мертвые листы убогой писанины самых бесталанных авторов слегка оживали, когда читатели находили в них свои жемчужные зерна (кои автор и не вкладывал). Эзопов язык, странные аллюзии, модные слухи о том и сем – все это волновало кровь и ум искушенного советского читателя, готового ночами стоять в очереди на подписку какого-нибудь Станюковича. Авторы на встречах с писателями ошалевали от моря читательской любви и того, что, оказывается, они вложили в свои книги. Чаще всего они ни сном ни духом об этом и не думали и даже не подозревали. Волна читательской любви поднялась настолько высоко в 1970‐е – 1980‐е годы, что казалось, этот Эверест будет стоять вечно. Ан нет!
Но алгоритм читательской жизни советских детей и подростков (той поздней советской эпохи) был иным, чем у предыдущих и последующих поколений. Знаковыми и питательными стали совершенно другие книги. Скорость изменений в развитии поколения чудовищно нарастает. Сами типы книг быстро меняются. Стоит только понимать, что если вокруг ребенка нет живой яркой насыщенной жизни с природой, людьми, своей семьей – то никакие книги душу его питать не смогут. Развитие будет ущербным. Для жизни нужна хорошая почва.
Ну и этническая составляющая важна. «На редьке ананас не вырастет». Сказки «Тысячи и одной ночи», не адаптированные для европейцев, нам невероятно скучны и однообразны. Вряд ли их активно читают сейчас и на Востоке… Значительная часть мировой литературной классики просто умерла для нас. Да и то, что осталось, мы воспринимаем совсем не так, как в эпоху ее появления на свет божий или в эпоху ее бурного расцвета. Ни вкуса, ни цвета, ни запаха жизни – засушенный цветок между книжных листов!
Но вся история мировой литературы XVIII–XX веков – это история взросления читателя. Неважно, что многие из этих веховых книг во время своего появления были книгами для взрослых, а не для детей и подростков. Значит, читательское восприятие книги тогда было именно таким – остронаивным и впечатлительно-доверчивым. Стало быть, эмоций и чувств у взрослого человека тогда (веке в XVIII) было столько же, сколько сейчас у 12‐летнего подростка.
Взрослые писатели XIX века стали в XX веке иногда писателями для детей. Условно говоря, чтобы войти в современную литературу, читателю XX века надо было пройти школу чтения сперва Пушкина и Лермонтова, затем Гоголя и Тургенева, Льва Толстого и Чехова…; и наконец – прорваться в молодости в XX век с его хитами модерна: А. Белым и М. Прустом, М. Булгаковым и Э. Хемингуэем. Увлечься детективами любого разряда и фантастикой Стругацких.
А потом, благополучно старея, читать фэнтези Толкиена и даже чисто развлекательную литературу, которая просто чистит мозги от накопившегося напряжения и мусора. Таков наикратчайший список веховой литературы для чтения человека моего поколения!
Все это очень текуче, зыбко и неверно. Авторы, пытаясь пленить читателя, меняются друг с другом местами, некоторые вовсе тонут и забываются; другие – выныривают невесть откуда, толкают друг друга локтями и исподтишка пинаются. Толкотня и суета невероятная. Натуральный русский базар в провинции базарной эпохи. Будущее бросает тень не только на наше настоящее, но и на наше прошедшее. Поэтому нет единых рецептов нужных классических книг. И быть не может! Всегда выныривает что-то новое из этого живого хаоса возможного будущего.
Вовсе не похоже на детское чтение – чтение взрослых людей в нашей интеллигенции, лет с 30 до 50 (пока еще развитие возможно). Это – профессиональная работа, стремление выудить из моря литературы что-то качественно свежее, остро нужное и важное для своей жизни и карьеры. Хочется на чем-то взлететь, подняться выше… Необязательно в карьере, семье, душевной организации, собственных глазах… Даже релаксируясь от чистой развлекухи, человек все равно невольно работает головой над этими дневными проблемами и нередко неожиданно находит решение многих из них.
Совсем другое дело – чтение стариков и пенсионеров. Это тихий застойный пруд с квакающими лягушками, зеленой тиной и прелестными кувшинками на воде. Тишина и покой превыше всего! Мечтательное спокойное умиротворение души. Эстетика созерцания в таком чтении превалирует. Это не хорошо и не плохо. Это – реальность. Весь накал шекспировских страстей погас, все бури жизни – позади. Чтение эпохи медленного угасания жизни. Тогда можно читать что угодно – даже «Поваренную книгу», все равно будет приятно. Мысль скользит по верху, не цепляясь за детали. Есть о чем вспомнить. Все это, конечно, сильно утрированная картина и ужасно субъективная (личностная). Другому читателю ход жизни покажется иным. В реалиях, а не схемах жизнь всегда сложнее и многообразнее. Но ведь какие-то векторы существуют…
То есть современная человеческая жизнь простого читателя включает в себя и литературу формования детской души и литературу взросления, познавания мира, отдыха и развлечения, отрицания этого мира, и литературу расцвета всех человеческих сил, чувств, страстей, интеллекта, и литературу невероятного усложнения жизни (античеловечную, где человек перестал быть мерилом всех вещей), а также литературу умирания и деградации, профанации и примитива… Все это легко меняется друг с другом местами в разное время. Поймать закон и схему – невозможно!
Но главное! Высокий интеллект и высокая культура чувств, как и культура вообще, – без книги немыслимы и невозможны. Именно книга – гигантский ускоритель скорости развития человечества и каждого отдельного человека! Неважно, в каком виде она существует: папирус, глиняная табличка, русский столбец или пергамен, печатная бумажная книга или электронная читалка… И эта книга может жить и сохраняться только в диалоге с самим человеком.
Высокий штиль, но здесь без него не обойтись. Михаил Светлов в стихотворении «Книга» хорошо об этом сказал:
Время в русской провинции как историко-культурный феномен
Россия до XX века – страна крестьянская и сословная. Для каждого из шести сословий: дворян, купцов, духовенства, горожан – ремесленников, казаков, крестьян – время текло по своему, то есть по-разному. Крестьянское время в основном шло по кругу аграрного цикла работ: от посева к жатве, от заготовки дров к сенокосу, от Масленицы к Пасхе… Каждый год одно и то же. Это очень греющая душу полоса жизни. А поскольку все остальные сословия были количественно очень малы по сравнению с крестьянством, то крестьянское время превалировало на огромной части империи. Вырывались из этого круга времени лишь столицы (Москва и СПб).
Слабые импульсы развития шли из столиц в губернские города, еще более слабые – из последних в уездные городишки, а оттуда в села и деревни уже мало что доходило. Власть дергала за все ниточки, пытаясь ускорить течение времени, создавая вольно и невольно историческое время. Последнее и откладывалось в русской литературе: романах и повестях, рассказах и ученых трудах XIX–XX веков, остраняя эпоху, события текущей жизни и самих людей в России.
Проницательные русские интеллигенты это поняли уже давно. Известный затем археолог Александр Спицын (1858–1931), работая в молодости учителем женской гимназии в захолустной Вятке, писал своему задушевному студенческому другу Сергею Платонову (известному историку) 20 февраля 1891 года: «Я разочаровался в том, чтобы можно было написать областническую историю прежде центральной, московской. Суть не в Хлынове (провинции – В. Б.), а в Москве. Провинциальная жизнь XVII века – слабая, уменьшенная копия московских порядков… Москва всему дает гон и все дозирает в своих личных интересах».
Но Спицын все же против списывания провинции со счетов вообще, насаждения упрощенных схем жизни (чудовищных конструкций), кои не отражают реалии России. Одни нити и механизмы исторического процесса. Людей вообще нет. Поэтому, громя в своем письме централизованную историю Руси в «Курсе русской истории» В. Ключевского, он пишет про последнего: «Это не историк правды, трепещущий за каждый факт и ищущий в нем с боязнью, ожиданием, трепетом – истины, это лишь хладнокровный математик, систематик-резонер, все понимающий и ничем не дорожащий… Его ясный курс истории представляется мне какою-то огромною чудовищною сплетней, кто в прошлом видит только каких-то марионеток, которых тасует то так, то иначе и воображает, что такова жизнь. Ключевский играет в историю, а не живет ею…» Сейчас эти игры продвинулись далеко вперед. Но в таком ракурсе зрения на прошлое теряется конкретика жизни, ее вкус и цвет.
Впрочем, в XIX – начале XX века основную часть гона русской жизни взял на себя Петербург, хотя и Москва, как «порфироносная вдова», значила немало. Столица в России последних веков – источник силы, власти и богатства. А также в некоторые эпохи – новой знати. Например, «люди в случае» при Екатерине II или «новые русские» в эпоху Ельцина. Как пелось в одной популярной песне середины 1990‐х годов:
Воздух улицы тут очень заметен, точнее – завистливый взгляд городской окраины на центр. А разве не так смотрел нередко в своих песнях В. Высоцкий? И это тоже культура. Культура городского романса, основанная на просторечии говора улицы, а не книжном знании писательской техники. Настоящая книга все же основана не на книге, а на крови реальной жизни нации. Подпитка культуры снизу (из низов общества) шла всегда. Столицы как гигантский пылесос (с разной мощностью в разные века) высасывали все яркое, необычное и мощное из провинции и на этом жировали и матерели.
И все же скорость течения времени в провинции всегда была меньше, чем в столицах. В провинции время малоподвижно, а местами почти неподвижно в течение столетий. Цари, герои, вожди и их присные сменяли друг друга на верхушке властной пирамиды, но русский крестьянин все так же пахал землю, изолируясь от всяких изменений. Мало того что историческое время в столице, провинциальном городе и селе течет по-разному (и дело не только в его скорости); но оно в нашем патриархальном укладе жизни еще и замкнутое, круговое, привязанное к аграрному циклу одних и тех же работ в течение года. Такое время предпочтительнее не только для крестьян, но и для купцов, сапожников, дьячков – чем время линейное.
Но уже в XIX веке, а тем более в XX русские книги полны сюжетов про «нового» человека, разрывающего кольцо старого времени, кующего для себя новое время. Этот герой – то «лишний» человек, как Онегин, Печорин или Григорий Мелихов; то нигилист, как Базаров, то рыцарь без страха и упрека, как Павка Корчагин или Алексей Маресьев. В любом случае – это выскочка, изгой, человек, бегущий впереди паровоза жизни, ускоритель времени, «теин в чаю», «букет цветов в благородном вине».
И в целом вся русская книга стала гигантским и очень мощным ускорителем русской жизни, исторического времени. В XX же веке скорость исторического времени, вырвавшегося из-под контроля человека, настолько увеличилась, что все книги сильно отстали от него, и художественную литературу отнесло на обочину жизни общества – в маргинальную нишу развлечений после трудного дня.
Анна Ахматова справедливо писала в «Беге времени»:
То есть скорость времени не есть хорошо для жизни отдельного человека в России, да и во всем мире, хотя этого джинна из бутылки – назад в нее не затолкаешь. Россия раскрестьянилась… И все же традиции выключенности из городской культуры (один выступает – другие смотрят), политической жизни общества, консерватизма населения в быту и менталитете; одновременно неприязненного и подобострастного отношения к аппарату любой власти – сохранились в российской провинции по сей день. И слава богу! Это и есть традиция чтения настоящей живой бумажной книги прошлых веков.
Сейчас основные читатели книги – женщины. Прорыв произошел в XX веке, когда советская власть выдернула женщину из семьи, поставив ее к станку или усадив в контору. Нехотя патриархальное общество, разрушенное великими войнами и стройками, сдавало свои позиции. Но деваться ему было некуда. А ведь совсем недавно дело обстояло так. Вот любопытная статистика владельческих записей на книгах первой четверти XIX века Вятской губернской библиотеки. По сословиям и полу: чиновники и учителя – 65; священнослужители – 31; купцы – 26; мещане – 8; крестьяне и военные – по 2 человека; женщины – 7. Эпоха разночинцев – главных читателей России второй половины XIX века, еще впереди.
О пользе и вреде многочтения
Действительно, чтение делает человека, обрабатывает его изнутри; но оно же отрывает его от земли, и он ступает уже по облакам, устремляясь в свои мысленные эмпиреи. Это совсем неплохо, если не заканчивается катастрофой. Нужен разумный баланс и сочетание прагматической жизни с жизнью идеальной – книжной. Для каждого человека он, видимо, свой.
Замечательный русский этнограф Дмитрий Константинович Зеленин (1878–1954), сын дьячка из глухого вятского села, в юности учился в Вятской духовной семинарии. В своем дневнике той поры он делал прелюбопытные записи о самом процессе чтения и его последствиях для себя. Великолепный самоанализ! 2 декабря 1896 года вполне зрелый (в ту пору) 18‐летний юноша писал: «Вон что я, оказывается. Что бы я ни читал, беллетристику ли, научные ли вещи, один результат. Я воспринимаю (…) читаемое в свою плоть и кровь и наслаждаюсь этим восприятием и работою, самим процессом, мне приятно это движение в мозгах; которое, к слову сказать, я иногда даже и сознаю, ощущаю, я смакую это удовольствие, тем более что в будущем оно грезится мне еще новыми наслаждениями (…) Меня поражает, ошеломляет эта красивая нить мысли (…) Мне так жалко тревожить это прекрасное здание».
В природе и атмосфере чтения молодой семинарист видел прочный якорь своей жизни, несмотря на бурную толчею событий и сумятицу текущих дней. В тот же день он продолжает в дневнике: «Раньше я мечтал быть ученым, жрецом чистой науки, вроде Менделеева или даже Геккеля, и на этом, очевидно, придется остановиться. Здесь ведь приходится работать, а это для меня наслаждение; наблюдать жизнь, которая ускользает как-то от моих близоруких глаз, – не это вечное и беспрестанно движущееся и изменяющееся; а нечто прочное, стойкое, что можно забрать в свои лапы, подвергнуть неумолимому анализу. Итак, да здравствует наука!» И эту линию жизни он честно протянул в XX веке. Несмотря ни на что.
С какой невероятной силой русские разночинцы XIX века втягивали, всасывали в себя книжное знание! Это их ставка на новую жизнь! Мощь этого поглощения книги потрясает по сей день. Вся русская наука XIX–XX веков стоит на этих семинаристах-книгочеях. Для них наука – божество и главная ценность жизни. Для личной жизни человека – это не только плюсы. Тот же Зеленин, фанатично преданный черновой научной работе, которая в советские годы в основном была не востребована, прожил всю жизнь одиноким холостяком-професором Ленинградского ун-та, в окружении своей громадной библиотеки, каждый день занимаясь любимым научным трудом, который в условиях государственной политики той эпохи (раскрестьянивание России) считался вредным и ненужным.
И все же! Книга рождает книгу. Нет ли здесь ухода от реалий малосимпатичной жизни в скорлупу своих внутренних чувств и переживаний, наслаждения своей способностью мыслить? В такой жизни немало своих фобий и комплексов, гордыни и самоуничижения. 28 декабря 1897 г. выпускник семинарии и будущий ученый записал в своем дневнике: «Когда Н. И. высказал мне вчера, что он боится жизни, в которую приходится скоро вступить … (как в тину), то я похвастался (и чистосердечно), что совсем не боюсь, что это слишком мелко и что я выше этого. И это, пожалуй, правда. Я живу в “атмосфере мысли”, которую сам же и создал для себя, и вот это дает мне такую самоуверенность, такую силу относиться с высокомерием и даже с презрением к этим “мелочам”, к этой “серой массе”, дает мне и спокойствие… (…) Даже со своими товарищами, с которыми я так долго живу, я чужд, я не умею говорить задушевно. Ведь не таков же я дома. Совсем не такой!»
Метания растущей души. Книжник-изгой. Но вызревшая твердость духа, прочная природная основа п озволили Зеленину четко тянуть свою линию жизни до конца в людоедском XX веке. Этнография с 1930‐х годов была в стране в основном разгромлена. Раскрестьянивание России – главная трагедия нации. А ученый неутомимо как часы делал то, что считал нужным – писал в «стол» научные труды. Не все из них дошли до наших дней.
Умер Зеленин 31 августа 1954 года у себя дома в Ленинграде. Вятский краевед В. Пленков, с ним переписывавшийся, обеспокоился долгим молчанием ученого и попросил свою приятельницу О. Галеркину сходить к нему домой. Свой визит и беседу с соседями она описала краеведу так: «Оказалось, что Д.К. жил один, занимая две комнаты. Комнаты были тесно заставлены книгами, оставался только узкий проход к письменному столу, за которым Д.К. работал до последнего дня. Он никуда не выходил, за исключением бани, и, как говорит дворница, всегда брал веник – очень любил париться, хотя врачи ему и не разрешали.
Так в последний раз сходил он в баню, а потом сел работать у себя в комнате. На следующий день пришла к нему племянница – она приходила два раза в неделю делать уборку, видит – дверь закрыта изнутри. Она подождала немного, думала, Д. К. вышел и забыл навесить наружный замок. Потом позвали управляющего домом, замок взломали и обнаружили, что Д. К. так и сидит за письменным столом, с очками на носу и вечным пером в руке. Рядом на электрической плитке стояла кружечка с водой. К счастью, плитка перегорела, а то мог бы случиться пожар – кругом лежали стопки бумаги. Должно быть, смерть застала Д. К. мгновенно, и остается утешаться только, что конец его был легким».
Жизнь и смерть человека Книги. Поразительный тип русского разночинца – подвижника науки и Читателя с большой буквы, выкованный XIX веком России.
Есть ли люди, в коих многочтение приглушает природные способности? Наверное, есть. Полный отрыв от реалий жизни, социума, семьи… Парение в воздухе. Но у большинства людей уход в мир книжных фантазий протекает более робко и кратко. В рассказе Чехова «Мальчики» двое совсем маленьких гимназистиков, начитавшись Майн Рида и Фенимора Купера, задумали бежать в Америку. Вот их план: «Сначала в Пермь… – тихо говорил Чечевицын, – потом в Тюмень… потом Томск… потом… в Камчатку… Отсюда самоеды перевезут на лодках через Берингов пролив… Вот тебе и Америка… Тут много пушных зверей.
– А Калифорния? – спросил Володя.
– А Калифорния ниже… Лишь бы в Америку попасть. Калифорния не за горами. Добывать же себе пропитание можно охотой и грабежом. (…)
– Знаете, кто я? – Господин Чечевицын. – Нет. Я Монтигомо, Ястребиный Коготь, вождь непобедимых. (…)
И Чечевицын, чтобы уговорить Володю, хвалил Америку, рычал как тигр, изображал пароход, бранился, обещал отдать Володе всю слоновую кость и все львиные и тигровые шкуры.
И этот худенький смуглый мальчик с щетинистыми волосами и веснушками казался девочкам необыкновенным, замечательным. Это был герой, решительный, неустрашимый человек, и рычал он так, что, стоя за дверями, в самом деле можно было подумать, что это тигр или лев. (…)
Мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и спрашивали, где продается порох)».
Столкновение книжных грез с реалиями жизни бывает ужасно жестоким и для детей и для взрослых. Момент отрезвления может полностью перевернуть жизнь человека. Но некоторым людям проще и легче не выходить из этого мира, отмахиваясь от практик жизни, как от надоедливых мух.
Один мой знакомый молодой инженер в Петербурге 1990‐е годы читал ночами фэнтези (их тогда много наиздавали). Днем ходил на работу. Прибить гардину к стене ему было непосильно. Это делала жена. И подруга жены, в ужасе глядя на хилую фигуру мужа, спрашивала свою бывшую одноклассницу: «Ну зачем тебе такой муж?» Любовь к книгам становилась все горячее, нити, связывающие с людьми, все тоньше…
На моей памяти многих способных ребят (девочкам, как ни странно, это не грозит) погубило многочтение. «Объевшись» интересными, увлекательными книгами, они теряли свою оригинальность, уникальность стиля мысли, невольно подстраиваясь под других. Теряли тот единственный камень внутри себя, на коем могли выстроить что-то свое, на чем выращивается талант, судьба, карьера.
Обращение сразу ко всему, а значит, ни к чему конкретно вело к потере воли для движения вперед, разрыва стереотипов современной жизни. В плену банальностей, стереотипов, общих мест и трюизмов жить легче. Можно возразить, что полным-полно людей, у которых никаких особых талантов вообще нет. Середнячки! Но ведь надо же отделять зерно от плевел.
Детство многих подростков раньше было отмечено таким «запойным» дурманящим голову чтением. «Зачитался», – укоризненно говорили старухи, глядя на этих детей. Обломовщина – на лежаке из книг. Это, естественно, было характерно только для 1960‐х – 1980‐х годов – эпохи массового советского книголюбства и многочтения всего и вся. Другие формы культурного массового досуга почти отсутствовали.
Но все же и сейчас для многих людей беспорядочно широкий хаотичный спектр чтения способен заглушать природные творческие способности. Все здесь, впрочем, разнообразно и индивидуально. Что одному здорово – то другому смерть! Но какую-то странную мысль о вреде книги поэт Николай Гумилев уловил все же верно.
Писатели-книголюбы и русские книжники
1950‐е – 1 970‐е годы – время расцвета писателей-библиофилов. Тех, кто фанатично любил книгу больше жизни, собирал долгие годы свою библиотеку – страстно, исступленно. Книга для них намного больше автора, читателя, эпохи… Ко всему этому люди шли от книги, считая сие вторичным. Всю свою душу, все свободные средства, весь жар сердца и все свободное время эти люди вкладывали в личную библиотеку. Семье оставалось не так много. Ко всему в жизни эти люди шли через книгу.
Как всегда в широком движении, здесь были звезды первой величины (всесоюзного масштаба), региональные лидеры и районные титаны. К первым можно отнести прежде всего таких известных и характерных деятелей книжного фронта, как Николай Петрович Смирнов-Сокольский (1898–1962), Владимир Германович Лидин (1894–1979), Евгений Дмитриевич Петряев (1913–1987).
В уникальной библиотеке Смирнова-Сокольского, яркого артиста-эстрадника, более 10 тысяч томов первых и прижизненных изданий русских классиков XVIII–XX веков; альманахов, рукописных сборников, рисунков. Главное дело его жизни – собирательство и библиофилия, а работа артиста лишь давала необходимые для этого средства. Ему удивительно повезло с эпохой. Ведь в XX веке в России несколько раз обрушились накопленные веками и поколениями богатейшие собрания и коллекции книг, произведений искусства, рукописей, личных архивов.
Все мало-мальски ценное перетряхнулось и перешло из рук в руки порой несколько раз. Гибель дворянской поместной культуры после 1861 года, а затем разгром дворянских усадеб, революции 1917 года и Гражданская война, великий исход русской интеллигенции на Запад и тотальное обнищание после 1917 года всех имущих слоев русского общества, Великая Отечественная война… – все это часто приводило к тому, что невероятные культурные ценности продавались за бесценок или просто отбирались у владельцев (национализировались) и выплывали на рынок в огромных количествах. Экстрима удивительно много в расчете на одну человеческую жизнь. Возьмите тот же блокадный Ленинград!
Конечно, главным бенефициаром этого тотального ограбления собственного народа стало государство. Потому-то наши музеи и библиотеки так богаты. Реквизиция! Можно брать все и у всех даром. Так что эпоха подарила невероятное счастье и удачу собирателям книг, ухитрившимся в ней выжить. Именно таким счастьем в жизни обладал сын типографского наборщика и портнихи Николай Петрович Смирнов-Сокольский. В любую другую эпоху жизни ему ни за что не собрать бы тех уникумов, что стояли у него на книжных полках. Такая книга была для него сгусток человеческой психологии и судьбы, жизни. Какие шекспировские страсти он провидел в неразрезанном первоиздании А. С. Пушкина, коллекции писем Гоголя, редчайших альманахах XVIII века!
Вот про свои любимые книги, тесно переплетенные с судьбами их авторов, владельцев, друзей и врагов – он и писал свои живые очерки в книгах: «Рассказы о книгах» (1957), «Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина» (1962). Только гранды этого великого хобби могли себе позволить собирать первоиздания Пушкина. Именно Пушкин стал главным кумиром той книголюбской эпохи. Обожествлялось все, с ним связанное: одежда, любовницы, дуэли, перстень, пуговица, тем более – рукописи… Одними московскими пушкинистами можно было населить Арбат.
Но самым фундаментальным трудом жизни великого коллекционера стала книга «Моя библиотека» (Т. 1–2; 1969). Простой указатель этого собрания. Все типичные черты писательского книголюбства в книгах Смирнова-С окольского ярко отразились. Первое. Блестящие устные рассказы и беседы автора на эти темы были намного интереснее его печатных опусов (где автор ограничивал себя самоцензурой). Второе. Пристрастие коллекционера, жившего именно книгой, к сухой и скучной библиографии. Именно она для него ключ к книжному собирательству. Поэтому многие часы отданы составлению, упорядочению, исправлению списков книг на определенную тематику.
Третье. Нежное и трепетное отношение к редкой книге, уникуму, раритету, странице рукописи. Священнодейство при обладании этими книгами. Содержание при этом существенной роли не играло. Но если она издана (или дошла до нас из уничтоженного цензурой тиража) лишь в нескольких экземплярах – она суперценна для собирателя и книжного рынка. Четвертое. Пристрастие к собиранию малоизвестных или полностью забытых писателей. Их книги, как правило, очень редки.
Все в целом получилось у Смирнова-Сокольского превосходно. Его собрание – это невероятной красоты, широты и мощи культурного диапазона цветок русской культуры XX века. Цветок редкостный и оригинальный, плод творческого горения всей его неистовой собирательской жизни. Отрадно, что его библиотека, благодаря вдове артиста, перешла в собрание РГБ.
Несколько другой типаж – Владимир Германович Лидин, профессиональный писатель второго-третьего ряда, этим и кормившийся всю долгую жизнь. Матерый книжник! В предисловии к своей главной книголюбской книге «Друзья мои – книги» (М., 1966) он выдохнул сокровенное: «Книги, как и друзей, надо избирать глубоко, по душевной склонности, памятуя, что именно книге свойственно особое постоянство: любимая книга никогда не изменит и вернется именно в ту минуту, когда человек особенно нуждается в поддержке». Сильно же эпоха террора и всеобщего предательства надломила писателя и разочаровала в людях (в том числе и в себе). Единственным другом его жизни остались книги.
Вспоминая о невероятном книжном богатстве, посыпавшемся на собирателей в годы Гражданской войны, он писал про книжную лавку «Содружества писателей»: «За прилавком стояли подслеповатый профессор-литературовед Ю. И. Айхенвальд, философ Г. Г. Шпет и пишущий эти строки. Мы стояли в шубах и шапках, потому что помещение не отапливалось, а за нашими спинами теснились на полках до потолка книжные сокровища – все, что революция вытрясла из помещичьих усадеб или великокняжеских дворцов в Петрограде. Мы переворачивали страницы, дуя на них, потому что книги были калеными от холода; мы познавали прелесть общения с книгой, этим знаменосцем культуры, возвещавшим … рождение нового читателя». Сам Лидин после небольших писательских успехов 1920‐х годов (тогда его сравнивали с Пильняком) долгие годы мудро жил в тени и вновь обрел некоторую известность лишь в годы «оттепели», когда этот самый новый читатель дорос до книг из великокняжеских дворцов.
Дореволюционные старые книжники (собиратели и книготорговцы) были нередко людьми, невероятно и страстно привязанными в книге. Таков был, например, Павел Григорьевич Шибанов (1864–1935), выдающийся знаток русской старопечатной и редкой книги, автор трудов по истории книжной торговли. С 1885 по 1916 год он на базе своего чудесного антикварного магазина книги выпустил 168 каталогов старой книги, сохранивших свою ценность по сей день. Род свой он вел от стремянного князя Курбского, коему поэт А. К. Толстой посвятил поэму «Василий Шибанов».
О книге он знал практически все. Страсть его к описанию и изучению книги была исключительной. В. Лидин так описал встречу Шибанова с известным коллекционером Ильей Остроуховым: «Как все книжники, Шибанов был хитер и к чужой любознательности подозрителен. За полувековую свою работу с книгой он узнал и страстотерпцев библиофилов, и высокопоставленных собирателей, вплоть до великих князей, и заслуживающих почтительного уважения просветителей и знатоков, вроде Ефремова или Барсукова, и нуворишей, отдающих дань очередной моде, будь это мода на первые издания классиков, на путешествия или масонские книги. Своим несколько гнусавым, чаще всего скучающим голосом Шибанов редко кого приваживал; приваживал он только тех, в ком жила такая же, как и в нем, страсть к книге. В этом смысле он был достоин высокого уважения.
Я помню, как покойному московскому собирателю И. С. Остроухову я рассказал как-то, что у Шибанова есть в продаже все восемь глав «Евгения Онегина» в обложках и даже неразрезанные. На другой день московский извозчик привез из Трубниковского переулка на Кузнецкий Мост длинную, сутулую, знакомую всей старой Москве фигуру Остроухова. Они встретились с Шибановым, как два коршуна над безгласно простертой перед ними добычей – редчайшим по сохранности первым изданием «Онегина». («Чудный, живой экземпляр», – как образно определил впоследствии грустным, гнусавым голосом Шибанов.)
– Прослышал я, – сказал Остроухов небрежно, как бы говоря о мелочишке, – что есть у вас «Онегин» в главах… мой экземпляр куда-то завалился.
Шибанов только скучающе втянул ноздрями воздух.
– Да есть-то есть, – сказал он неохотно, – только вам, Илья Семенович, такой экземпляр не годится… Вот, может быть, будет у меня экземпляр в марокенчике эпохи, – хитрил и уклонялся Шибанов.
– Ну, это, батюшка, когда еще будет! – сказал Остроухов резко. – Вы мне этот покажите.
Боже мой, как медлил Шибанов, как не хотел выпустить книгу из рук – не потому, что не желал продать Остроухову, но по благородной жадности книголюба: держать редкость в руках, любоваться наедине, дуть на странички, перелистывая их, а главное – описать в каталоге экземпляр, описать так, чтобы потомки вспоминали, какой экземпляр «Онегина» был в шибановских руках… А описывать он умел – он был книжной сиреной. Слюнки текли у собирателей, когда они читали шибановские аннотации и постскриптумы. «Экземпляр в роскошном светло-зеленом сафьяне с английским обрезом (золотая головка)», – мурлыкал он. «С суперэкслибрисом владельца, – приперчивал он, – с атласными форзацами». Или еще последнюю приправу: «Одно из прелестных иллюстрированных изданий начала XIX столетия». «Подносной экземпляр от автора», – живописал он в другом случае. «Экземпляр исключительной сохранности, необрезанный, с сохранением печатных обложек». Иногда, щеголяя точностью, он добавлял: «Экземпляр хорошей сохранности, только лишь на нижнем поле первых трех листов два незначительных желтых пятнышка, произошедших от времени, свойства бумаги и типографской краски».
Со вздохом он достал экземпляр «Онегина», и цепкие костлявые руки безнадежно ухватили добычу: Остроухов бил с лету, как кобчик. Но тут случилось непредвиденное обстоятельство: нужной суммы у Остроухова с собой не оказалось.
– Да я оставлю за вами, – сказал Шибанов облегченно.
Остроухов мрачно рылся в стороне в своем большом кошельке. Шибанов сохранял невозмутимый вид, дожидаясь только, когда он снова сможет запрятать «Онегина».
– Сто рублей я вам завтра завезу, – сказал Остроухов с усилием.
Он спрятал книжки в карман, и извозчик, дожидавшийся у дверей магазина, повез обратно в Трубниковский переулок согнутую, костистую фигуру Остроухова. Шибанову сразу стало скучно, день для него померк».
Стоит помнить сейчас (хотя это нам уже непостижимо) о том, что любовь к книгам этих фанатов была чувственной, наполняла всю жизнь до краев, держала ее тогда, когда рухнуло практически все в их мире. Вот еще одно воспоминание Лидина о последней встрече с этим старым книжником: «В последние годы Шибанов в трудную минуту расставался иногда с отдельными книжками из личной своей библиотеки. Но он мог расстаться с чем угодно, только не с книгами по библиографии: без них его жизнь стала бы бесцельной. Долгие вечера, справляясь, выписывая на бумажку, сравнивая, изучая, составлял он свои описания, любовно выискивая редкости, особенно если дело касалось любезных ему старопечатных книг, служебников или каких-нибудь номоканонов или октоихов. Но книга жила для него не сама но себе, она была связана для него с русской культурой книгопечатания. Перед хорошей книгой Шибанов благоговел и даже мечтательно затихал. (…)
Я помню, как держал он в руке томик «Анакреонтических песен» Державина с авторскими поправками и стихотворным посвящением жене.
– Жемчужина, – сказал он почти шепотом. – Берегите ее, – как мог бы сказать, выдавая дочь замуж, отец.
Он не позволил мне поставить книжку на полку, а сам поставил ее, почти чувственно ощупав напоследок ее кожаный переплет. Смотря, как руки Шибанова обращаются с книгами, я думал не раз, что даже с завязанными глазами, на ощупь, он определил бы эпоху, когда книга была напечатана, и, пожалуй, приблизительный характер ее содержания. Книгу Шибанов прощупывал».
Есть и еще одна сторона медали. Ради книги эти люди готовы были на все. Таким был и сам Лидин. Ходили упорные слухи (некоторые считали, что сам Лидин их и запустил), что перед перезахоронением Гоголя – он с сотоварищем разрыли могилу Гоголя и достали из гроба первое издание «Мертвых душ», которое писатель завещал похоронить с собой. Великое кощунство и святотатство! Так это или нет – сказать сложно. Но слух этот, несомненно, льстил старому писателю, придавал его облику некий мистический ореол.
Книжником такого же плана с дореволюционным закалом был букинист Федор Григорьевич Шилов (1879–1962), оставивший замечательные мемуары «Записки старого книжника». Планка, кою он предъявлял к истинному книголюбу, была так высока, что в стране ей соответствовать могли человека три. Писатель Вениамин Каверин в своих «Заметках о чтении» так передал один разговор с Шиловым: «В двадцатых годах, часто бывая в букинистических лавках, соединявшихся одна с другой вдоль Литейного проспекта, я разговорился однажды с Ф. Г. Шиловым, известным знатоком старой книги. Речь шла о книжных собраниях, и он, к моему удивлению, заметил, что подлинных коллекционеров в Ленинграде давно уже нет.
В ответ я немедленно назвал профессора Л., обладателя, может быть, самой большой в Советском Союзе библиотеки. – Нет, – сказал Шилов, – Л. не коллекционер. Он дорожит книгой, но для него на первом месте не книга, а то, сколько она вследствие своей редкости стоит. Он, надо думать, не раз и не два с карандашом в руке подсчитал стоимость своей библиотеки. Она для него – капитал. Значит, это не книжник. Я назвал Т., известного романиста (видимо, А. Н. Толстого. – В. Б.), собравшего бесценную, хотя и не очень большую библиотеку, в особенности редкую потому, что в ней с большой полнотой был представлен XVIII век. Нет, – сказал Шилов, и Т. Не собиратель, книги нужны ему для работы, не само по себе, а для того, чтобы написать новые книги. Я спросил его, кто же тогда, по его мнению, собиратель, и он назвал две или три незнакомые фамилии. Что значит книголюб? – спросил он. – Это человек, для которого ничего нет на свете, кроме этой любви. Ни жены, ни детей, ни друзей. Книга для него – вся жизнь. А жены у него, между прочим, даже не может быть, потому что женщина книгу не любит».
Мифы и страсти прошлого века, давно канувшие в Лету, – скажете вы. И все же… Как тонко заметила Анна Ахматова: И капелька новогородской крови во мне как льдинка в пенистом вине.
Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова. М.; Л., 1931. Т. 1. С. 5–6, 445–447.
Баевский В. С. История русской поэзии 1730–1980. Компендиум. М., 2004. С. 11–12.
Верещагин А. С. Краткий очерк Вятской духовной семинарии. Вятка, 1881.
Синявский А. Иван-дурак. Очерк русской народной веры. Париж, 1991. С. 329.
Чуковский К. И. Некрасов. Статьи и материалы. Л., 1926. С. 291–301.
Бердинских В. А. Вятские историки. Киров, 1991.
Бердинских В. А. Занимательное краеведение: вятский сундук. Киров (Вятка), 1996. С. 152–153.
Лидин В. Г. Друзья мои – книги. М., 1966. С. 107–108.
Вечные спутники. Советские писатели о книгах, чтении, библиофильстве. М., 1983. С. 71–72.
Личный архив автора.
Раздел 2
Рассказы о русской поэзии. Поэты XX века
Смысл и назначение русской поэзии
- …На бездонных глубинах духа, где человек
- перестает быть человеком, на глубинах,
- недоступных для государства и общества,
- созданных цивилизацией, – катятся звуковые