Художник Е.В. Максименкова
© Алдонин С., авт. – сост., 2024
© ООО «Издательство Родина», 2024
Спор о Достоевском
Место рождения писателя стало музеем – флигель московской Мариинской больницы для бедных. Лечебница – это всегда пристанище несчастных, «униженных и оскорбленных». А тем более больница для бедных, по соседству с которой располагались дом умалишенных, кладбище для бродяг и самоубийц, а также приют для подкидышей. Трудно удержаться от банальности: место рождения определило писательскую судьбу. Дух больницы для бедных остался с ним навсегда.
Инженер с писательским уклоном
Его отец никогда не улыбался. Восемь лет – с 1812 до 1820 года – Михаил Андреевич Достоевский служил военным врачом. Каждый день видел смерть, провел сотни ампутаций – разумеется, без наркоза – и вышел в отставку психологически раздавленным, раздражительным алкоголиком. Это важная грань писательского детства. Другая грань – богословская. Федор Достоевский рано познакомился со Священным Писанием. Много лет спустя он говорил о Книге Иова: «…одна из первых, которая поразила меня в жизни, я был еще тогда почти младенцем!» Вера всегда оставалась для него стержнем, основой, и лучшие страницы его произведений сопоставимы с пророческими озарениями.
Фёдор Достоевский
В 17 лет будущий писатель столкнулся с потрясением, которое аукнулось во многих его книгах. При запутанных, темных обстоятельствах погиб его отец в своем имении Даровом, куда он перебрался с младшими детьми после смерти жены. «Выведенный из себя какими-то неуспешными действиями крестьян, а может быть только казавшимися ему таковыми, отец вспылил и начал очень кричать на крестьян. Один из них, более дерзкий, ответил на этот крик сильною грубостью и вслед за тем, убоявшись последствий этой грубости, крикнул: «Ребята, карачун ему», и с этими возгласами все крестьяне, в числе 15 человек, накинулись на отца и в одно мгновение, конечно, покончили с ним», – вспоминал младший брат писателя Андрей. Впрочем, официально Михаил Андреевич скончался от апоплексического удара.
Дом, где родился писатель
В то время по настоянию отца Федор учился в петербургском Главном инженерном училище – армейском и по духу, и по сути. Сам государь Николай I считал себя военным инженером – и представители этой престижной профессии в России не знали нужды. Конечно, это было приключение – разлука с Москвой, с родными. Воспитанники училища жили в том самом Михайловском замке, в котором убили императора Павла I. Хотя Достоевский прошел здесь полный курс наук, уже тогда литература значила для него куда больше любых чертежей и конструкций. Среди товарищей он слыл замкнутым и даже несколько заносчивым одиночкой. Правда, с первых дней учебы у него появился единственный, зато драгоценный друг – Дмитрий Григорович, сын гусара и француженки, тоже мечтавший о литературном поприще. Григорович – человек мягкий и негорделивый – восхищался острым умом своего молчаливого приятеля и, по собственному признанию, полностью подпал под его влияние. Они всласть говорили и о Рафаэле, и о Бальзаке, роман которого «Евгения Гранде» Достоевский пытался переводить. Осенью 1844 года друзья поселились вместе, в одной квартире. Они делили безденежье, неделями питаясь одними булками и ячменным кофе. Ничто не уничтожило их дружбы, которая продолжалась несколько десятилетий, в том числе литературные дрязги, хотя Достоевский – такой уж характер! – даже Григоровича не подпускал слишком близко.
Может быть, поэтому в череде уязвленных, страдающих и замышляющих злодейства героев Достоевского есть один на удивление надежный «обыкновенный человек» – Дмитрий Разумихин, друг Раскольникова. Судя по всему, если бы не многолетняя дружба с Григоровичем, не родился бы и Разумихин…
«На носу литературы»
С товарищем по училищу связан и триумфальный литературный дебют Достоевского. Тайком ото всех он написал свой первый роман – «Бедные люди», горькую историю несчастной любви в письмах. Григорович – человек общительный, едва ли не лучше всех в Петербурге говоривший по-французски, – рано начал вращаться в литературных кругах. Он знал, что поэт и издатель Николай Некрасов собирает новый альманах – «Петербургский сборник», который наверняка станет сенсацией сезона. Григорович и передал первый роман Достоевского Некрасову с самыми восторженными рекомендациями.
Поэт просидел над «Бедными людьми» до глубокой ночи, восхищался и плакал. На следующий день ранним утром он принес рукопись Виссариону Белинскому – самому влиятельному литературному критику России – со словами: «Новый Гоголь явился!» «У вас Гоголи-то как грибы растут», – проворчал Белинский, но, прочитав роман, воодушевился не меньше Некрасова.
Они наговорили Достоевскому комплиментов, и начинающий автор простодушно предложил, чтобы каждая страница его книги в публикации была обведена черной каймой – с целью выделить сие гениальное произведение среди других рассказов, повестей и очерков. Конечно, Некрасов на это не пошел. Потом их ждали цензурные рогатки, но в итоге первый роман Достоевского стал одним из самых ярких русских литературных дебютов. И даже гонорар ему выплатили почти в два раза больший, чем изначально обещали.
В 1846 году дебютант стал появляться в литературных кругах. «С первого взгляда на Достоевского видно было, что это страшно нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались», – вспоминала Авдотья Панаева, примадонна русской словесности того времени, перед которой неискушенный автор «Бедных людей» непритворно робел – совсем как князь Мышкин перед Настасьей Филипповной.
Он не умел с изяществом и иронией держаться в обществе. Всерьез считал себя гением – и демонстрировал это, снисходительно беседуя с другими литераторами. Конечно, над ним принялись потешаться. Самым болезненным ударом стала эпиграмма, сложенная веселой литературной компанией, которой верховодил Иван Тургенев:
Достоевский никогда не простил Тургеневу этой аристократической колкости. Он не стал сотрудничать с редакцией журнала «Современник», которую возглавил Некрасов, и даже при встрече на улице не кланялся недавним приятелям.
Путь в Мертвый дом
Литературу он не бросил, но вскоре очнулся в кругу отчаянного социалиста Михаила Петрашевского – и увлекся самыми радикальными революционными идеями. Каждую пятницу молодые люди собирались в библиотеке Петрашевского, обсуждали запрещенные книги, говорили о необходимости политических реформ. Достоевский читал бунтарское письмо Белинского Николаю Гоголю и с жаром декламировал «якобинского» Гаврилу Державина:
Слишком многое в нем восставало против чересчур практического (а значит, по мнению Достоевского, безбожного) мира. И он готов был уничтожить его – во имя «правды святой». С конспирацией у петрашевцев дела обстояли наивно. Весной 1849‑го вошедшего в их кружок сочинителя, как и многих других, взяли под стражу. Следствие, допросы, каземат. Достоевский вспоминал, что после ареста у него прекратились странные припадки – кошмарные видения с потерей сознания, которые донимали его в прежние годы.
Развязку дела не придумал бы ни один романист. 22 декабря 1849 года всех осужденных, включая Достоевского, привезли на Семеновский плац. Зачитали смертный приговор. Священник благословил политических преступников перед казнью. На первых троих (писатель не попал в их число) надели колпаки. Прозвучала команда целиться. Достоевский прошептал: «Мы будем вместе с Христом». Тут-то смертникам и объявили о смягчении наказания – замене расстрела каторжными работами, последующей ссылкой и лишением всех прав состояния. Будущего автора «Бесов» ждали четыре года каторги в Омске, а потом солдатская служба в Семипалатинске (ныне город Семей в Казахстане). Такого хождения по мукам не испытывал ни один русский писатель. Все второстепенное отпало как шелуха, в том числе думы о реформах, – он только молился и мечтал вернуться в литературу с новыми знаниями о человеческом падении и духовном воскрешении.
Казнь Достоевского
Лишь после восшествия на престол Александра II стало возможным смягчение участи осужденных при его отце политических преступников, включая декабристов и петрашевцев. Достоевский смог вернуться в Петербург в конце 1859 года, хотя еще в течение 15 лет оставался под негласным надзором полиции. В это время в русской словесности царили Некрасов, Тургенев, Лев Толстой. Достоевский снова обратил на себя внимание «Записками из Мертвого дома». Их начала публиковать газета «Русский мир», а полностью они вышли в журнале «Время», который писатель основал и редактировал вместе с братом Михаилом. Нет, это была не автобиография. Герой Достоевского, от имени которого ведется повествование, попал на каторгу за убийство жены. Получились именно записки – зарисовки, очерки, или, говоря словами Александра Герцена, «он создал из описания нравов одной сибирской тюрьмы фрески в духе Буонарроти».
«Тварь ли я дрожащая?»
От Достоевского ждали новых откровений, но тут с ним случилась другая беда. Как немолодой человек, познавший и славу, и каторгу, не расстававшийся с Евангелием, мог стать рабом рулетки? Возможно, хотел испытать на себе демоническую силу денег, о которой столько писал?.. В любом случае эта страсть едва не растоптала Достоевского. Чтобы ее преодолеть, потребовалось почти 10 лет, после чего, как он писал, «исчезла гнусная фантазия». С другой стороны, лучшие романы писатель создал именно в эти «азартные» годы, спасаясь от безденежья после проигрышей.
Он – с подробным описанием психологических нюансов – показывал бездны человеческого падения, в которые сам заглянул. В 1866 году в журнале «Русский вестник» вышел роман «Преступление и наказание», философские глубины которого мастерски уложены в фабулу первоклассного детектива, каких еще и не существовало в то время. Давно замечено, что любой герой Достоевского больше, чем человек, – гигант, олицетворенная идея. Практицизм Лужина, болезненная страстность Свидригайлова, охотничий азарт Порфирия Петровича… А сам Раскольников в тесной студенческой каморке ощутил себя кандидатом в Наполеоны, сверхчеловеком: «Тварь ли я дрожащая или право имею?» Каждый из этих грехов Достоевский испытал на себе. Знал, о чем писал.
Пожалуй, трудно было поверить, что Раскольников так быстро от «сложности» перешел к «простоте» и раскаянию. Но в этом романе идеи не перевешивали лирического напора, не перевешивали чувств. Быть может, самый сильный эпизод Достоевского – сон Раскольникова, когда тот видит себя мальчиком и на его глазах с остервенением бьют и убивают лошадь: «С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы…» Второй столь же целостной, гармоничной книги, как «Преступление и наказание», Достоевский не написал. Это история одного человека, одного раскаяния, а все остальные вертятся вокруг него – даже Сонечка, сильно повлиявшая на душевное преображение Раскольникова. Писательскому успеху способствовала и криминальная хроника: как раз во время публикации романа в газетных подвалах появились сообщения о злодеяниях студента Алексея Данилова, который убил и ограбил занимавшегося ростовщичеством отставного капитана и его служанку, не вовремя вошедшую в комнату. Удивительное совпадение с фабулой романа! Словом, это произведение принесло Достоевскому славу писателя сенсационного и притягательного.
Следующим его героем стал «князь Христос», праведный, беззлобный человек Лев Мышкин, который совершенно запутался в мелочных неурядицах своих спутников, в постоянной предгрозовой атмосфере наплывающего скандала. А столкнувшись с настоящей трагедией, с убийством женщины, в которой видел страдальческий идеал, он укрывается от мира пеленой безумия. Ноша праведника оказалась неподъемной. Этот роман притягивает непредсказуемостью: до последних страниц непонятно, на что способен Мышкин и куда приведет его автор, хотя в сравнении с первыми частями финал «Идиота» получился несколько скомканным. «Это такая сказка, в которой чем больше неправдоподобностей, тем лучше. Люди сталкиваются, знакомятся, влюбляются, дают друг другу пощечины – и все это по первому капризу автора, без всякой художественной правды. Миллионы наследства летают в романе, как мячики», – посмеивался в одном из отзывов-фельетонов профессиональный острослов Дмитрий Минаев.
Не секрет, что Достоевский хотел противопоставить своего, христианского праведника праведнику социалистическому – Рахметову из «Что делать?» Николая Чернышевского. Как художник – автор романа «Идиот» победил: его книга куда сложнее и тоньше той, что начинается с главы «Дурак». Но по влиянию на умы современников Чернышевский с его Рахметовым остался недостижимым. Студенты хотели видеть себя борцами, а не пациентами швейцарского санатория для умалишенных. Политический трафарет у Достоевского не вышел, зато получился художественный образ.
Евангелие и памфлет
К тому времени сформировался стиль писателя, по поводу которого много лет спустя Иван Бунин скрежетал: «Ненавижу вашего Достоевского». Работая над каждой книгой, бывший каторжник непременно торопился, потому что мечтал расплатиться с кредиторами, в чем так и не преуспел. Однако не стоит объяснять горячечный, лихорадочный строй прозы Достоевского только спешкой. Ему необходима именно такая – сбивчивая авторская речь, со вспышками абсурдистского сарказма, иногда с ехидцей, нередко с молитвенным восторгом. Сочетание несочетаемого.
Достоевский гордился, что ввел в русскую речь один глагол – «стушеваться», то есть, по авторскому определению, «деликатно опуститься в ничтожество». Это не просто изобретательное словотворчество. Он всю жизнь изучал это состояние человеческой души – конфузное, надломленное, когда стыдно в чем-то признаться и одновременно нестерпимо хочется уязвить собеседника. Правил хорошего тона, меры и общепринятого вкуса для него не существовало. Небрежный, торопливый бег его романов вызывал недоумение эстетов, хотя некоторые, напротив, в языковых «заусенцах» Достоевского видели истинное мастерство – неприглаженную, ненапомаженную, настоящую высокую литературу. Кроме того, в противовес большинству современников Достоевский воспринимал христианскую проблематику как нечто насущное, вовсе не отжившее, не ритуальное – и этим отличался от большей части официальных православных, включая лиц духовного звания. На неискренность и ложь перед самим собой он не был способен, даже когда нетерпеливо писал, громоздя длинноты, чтобы побыстрее выполнить контракт и получить гонорар. Даже худшие его страницы – это попытка написать пятое Евангелие.
В последние годы он обрел влиятельного друга и единомышленника – обер-прокурора Святейшего синода Константина Победоносцева. Они оба побаивались полярных искушений своего времени – социализма и буржуазности, а идеал видели в народном православии допетровской эпохи. Достоевский почти еженедельно советовался с ним, сочиняя политические эссе из «Дневника писателя» и роман о революционерах. Петр Верховенский, один из главных героев «Бесов», рассуждал: «Одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь – вот чего надо! А тут еще «свеженькой кровушки», чтоб попривык». Конечно, это памфлет. А главное, в «Бесах» Достоевский почти отказался от своей основной идеи – сочувствия грешникам в их падении и веры в их духовное возрождение. Карикатурные заговорщики сострадания не вызывают.
«Братья Карамазовы» стали для него последней попыткой «выговориться». Это действительно литературно-философское завещание – сбивчивое, взвинченное, что соответствовало характеру писателя. Это роман об искушениях и страданиях, об истинной – как виделось Достоевскому – природе человека, быстро переходящего от соблазна к преступлению, а от него и к раскаянию и перерождению. Есть там и сильнейший вставной эпизод – «Легенда о великом инквизиторе», которую можно воспринимать не только как притчу о будущем всевластии атеистов, но и как рассказ о выхолащивании христианских ценностей в церковных стенах. Такая трактовка даже очевиднее. И неудивительно, что Победоносцев, оценивая силу этого сюжета, недоумевал: что же Достоевский противопоставит великой лжи инквизитора?..
«Вы наш пророк!»
Но настоящим завещанием писателя оказался не роман. Его прощальным триумфом стала речь, произнесенная на заседании Общества любителей российской словесности 8 июня 1880 года. Тогда несколько дней Москва чествовала Александра Пушкина. Был открыт памятник поэту на Тверском бульваре, повсюду звучали его стихи, а лучшие русские литераторы рассуждали о роли Пушкина в их жизни и судьбах Отечества. Но только Достоевскому удалось сказать нечто необыкновенное и сокровенное. Куда-то исчез категоричный автор «Бесов». Достоевский негромко, но пылко и напористо говорил о всемирной отзывчивости русской души, которую уловил Пушкин, об идее всечеловеческого единения, о «всепримирении». В эту минуту он был пророком среди писателей – и его слова произвели настоящий фурор. Без преувеличений, публика ревела и плакала от восторга. «Вы наш святой, вы наш пророк!» – кричали даже искушенные материализмом студенты. И старый его враг – Иван Тургенев – поспешил обняться с героем дня. А потом слабым, сипловатым голосом Достоевский читал пушкинского «Пророка» – и всем казалось, что это написано именно о нем. Вот только времени, чтобы пожинать успех, у писателя уже не оставалось.
В ночь на 26 января 1881 года он, как всегда, работал – и выронил вставку с пером, при помощи которой и писал, и набивал папиросы. Достоевский нагнулся, стал искать эту дорогую для себя вещицу под этажеркой. Горлом пошла кровь. Оставшиеся два дня он провел с Евангелием, в молитвах. Эту священную книгу ему подарили жены декабристов Наталья Фонвизина и Прасковья Анненкова в январе 1850 года в Тобольске, когда писатель следовал на каторгу в Омск. С тех пор он с ней не расставался. Получилось, что до последнего часа.
Фёдор Достоевский
Лев Толстой, узнав о его смерти, выговорился в частном письме: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. <…> И я плакал и теперь плачу». И это притом, что литературную манеру Достоевского Толстой (как и многие) считал «безобразной». Он видел в нем самого искреннего заочного собеседника – единственного, кто не способен к лицемерию. В 1880‑х годах слишком широкая пропасть пролегла между интеллигенцией и властью. Но Достоевскому – во многом стараниями обер-прокурора Синода – оказали посмертную честь: император помог его семье с похоронами, вдове и детям назначили пенсию в размере 2 тыс. рублей.
В ХХ веке оказалось, что озарения, цепочки ассоциаций важнее гладкости стиля и четкости сюжетных линий, и Достоевского стали ценить сильнее, чем при жизни. Не только в России, но и в Европе, где у него появилась целая плеяда знаменитых подражателей. И для многих он больше, чем писатель, – учитель жизни, пророк.
В этой книге мы собрали, пожалуй, самые острые и знаковые отклики на Достоевского, на его романы и общественную позицию. И почти у каждого автора есть свои «за» и «против». Так многомерен и неисчерпаем Достоевский. Он не терпит ни ниспровергателей, ни апологетов. Эта книга поможет разобраться в тайнах великого писателя.
Арсений Замостьянов, заместитель главного редактора журнала «Историк»
Авдотья Панаева
Худенький и белокурый
Достоевский пришел к нам в первый раз вечером с Некрасовым и Григоровичем, который только что вступал на литературное поприще. С первого взгляда на Достоевского видно было, что это страшно нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались.
Авдотья Панаева
Почти все присутствовавшие тогда у нас уже были ему знакомы, но он, видимо, был сконфужен и не вмешивался в общий разговор. Все старались занять его, чтобы уничтожить его застенчивость и показать ему, что он член кружка. С этого вечера Достоевский часто приходил вечером к нам. Застенчивость его прошла, он даже выказывал какую-то задорность, со всеми заводил споры, очевидно из одного упрямства противоречил другим. По молодости и нервности, он не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие и высокое мнение о своем писательском таланте. Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами, которые скромно выступили на это поприще с своими произведениями. С появлением молодых литераторов в кружке беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это был мастер Тургенев – он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев их подхватывал и потешался.
У Достоевского явилась страшная подозрительность вследствие того, что один приятель передавал ему все, что говорилось в кружке лично о нем и о его «Бедных людях». Приятель Достоевского, как говорят, из любви к искусству, передавал всем кто о ком что сказал. Достоевский заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду.
Он приходил уже к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того чтобы снисходительнее смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее раздражали насмешками.
Достоевский претендовал на Белинского за то, что он играет в преферанс, а не говорит с ним о его «Бедных людях».
– Как можно умному человеку просидеть даже десять минут за таким идиотским занятием, как карты!.. А он сидит по два и по три часа! – говорил Достоевский с каким-то озлоблением. – Право, ничем не отличишь общества чиновников от литераторов: то же тупоумное препровождение времени!
Белинский избегал всяких серьезных разговоров, чтобы не волноваться. Достоевский приписывал это охлаждению к нему Белинского, который иногда, слыша разгорячившегося Достоевского в споре с Тургеневым, потихоньку говорил Некрасову, игравшему с ним в карты: «Что это с Достоевским! говорит какую-то бессмыслицу, да еще с таким азартом». Когда Тургенев, по уходе Достоевского, рассказывал Белинскому о резких и неправильных суждениях Достоевского о каком-нибудь русском писателе, то Белинский ему замечал:
– Ну, да вы хороши, сцепились с больным человеком, подзадориваете его, точно не видите, что он в раздражении, сам не понимает, что говорит.
Когда Белинскому передавали, что Достоевский считает себя уже гением, то он пожимал плечами и с грустью говорил:
– Что за несчастье, ведь несомненный у Достоевского талант, а если он, вместо того чтобы разработать его, вообразит уже себя гением, то ведь не пойдет вперед. Ему непременно надо лечиться, все это происходит от страшного раздражения нервов. Должно быть, потрепала его, бедного, жизнь! Тяжелое настало время, надо иметь воловьи нервы, чтобы они выдержали все условия нынешней жизни. Если не будет просвета, так, чего доброго, все поголовно будут психически больны!
Раз Тургенев при Достоевском описывал свою встречу в провинции с одной личностью, которая вообразила себя гениальным человеком, и мастерски изобразил смешную сторону этой личности. Достоевский был бледен как полотно, весь дрожал и убежал, не дослушав рассказа Тургенева. Я заметила всем: к чему изводить так Достоевского? Но Тургенев был в самом веселом настроении, увлек и других, так что никто не придал значения быстрому уходу Достоевского. Тургенев стал сочинять юмористические стихи на Девушкина, героя «Бедных людей», будто бы тот написал благодарственные стихи Достоевскому за то, что он оповестил всю Россию об его существовании, и в стихах повторялось часто «маточка».
С этого вечера Достоевский уже более не показывался к нам и даже избегал встречи на улице с кем-нибудь из кружка. Раз, встретив его на улице, Панаев хотел остановиться и спросить, почему его давно не видно, но Достоевский быстро перебежал на другую сторону. Он виделся только с одним своим приятелем, бывшим в кружке <Д.В. Григоровичем>, и тот сообщал, что Достoeвский страшно бранит всех и не хочет ни с кем из кружка продолжать знакомства, что он разочаровался во всех, что все завистники, бессердечные и ничтожные люди.
В 1848 году мы жили летом в Парголове; там же на даче жил Петрашевский, и к нему из города приезжало много молодежи. Достоевский, Плещеев и Толль иногда гостили у него. Достоевский уже не бывал у нас с тех пор, как Белинский напечатал в «Современнике» критику на его «Двойника» и «Прохарчина». Достоевский оскорбился этим разбором. Он даже перестал кланяться и гордо и насмешливо смотрел на Некрасова и Панаева; они удивлялись таким выходкам Достоевского,
Однажды явился в редакцию Достоевский, пожелавший переговорить с Некрасовым. Он был в очень возбужденном состоянии. Я ушла из кабинета Некрасова и слышала из столовой, что оба они страшно горячились; когда Достоевский выбежал из кабинета в переднюю, то был бледен как полотно и никак не мог попасть в рукав пальто, которое ему подавал лакей; Достоевский вырвал пальто из его рук и выскочил на лестницу. Войдя к Некрасову, я нашла его в таком же разгоряченном состоянии.
– Достоевский просто сошел с ума! – сказал Некрасов мне дрожащим от волнения голосом. – Явился ко мне с угрозами, чтобы я не смел печатать мой разбор его сочинения в следующем номере. И кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочиненный мною на него пасквиль в стихах! До бешенства дошел.
Максим Антонович
Мистико-аскетический роман
Всем, конечно, известны и всем, вероятно, даже надоели так часто повторявшиеся в реакционной квиетистической печати жалобы на литературную критику шестидесятых годов за то, что она будто бы губила литературные дарования, сбивала с толку, направляла на ложный путь и уродовала беллетристические таланты. Литературная критика добролюбовской школы, гласят эти жалобы, отрицая чистое искусство и игнорируя требования и условия художественности, ставила прежде всего и выше всего мысль художественного произведения и притом не идею в ее общем отвлеченном значении, независимо от времени и обстоятельств, а именно узкую, специальную мысль, имеющую прямое, непосредственное отношение к данному времени и данным местным обстоятельствам. Она напевала, твердила, внушала, даже повелительно требовала, чтобы словесные художники в своих произведениях непременно преследовали практические прикладные цели, занимались злобою дня, политическими и общественными вопросами и непременно с целью разрешения их в известном, определенном смысле, согласно с общим направлением автора и с стремлениями той школы или практической партии, к какой принадлежит автор. Она догматически провозглашала как непреложную истину, что искусство должно служить жизни, что художество есть только особенная, более легкая форма для выражения того, что проповедует и распространяет публицистика. Художники, подчинившиеся влиянию этой школы, сами на себя накладывали путы: вместо того чтобы предоставить полный простор своему таланту, ничем не стеснять его полета, во время которого он мог бы собирать всевозможные материалы, руководясь единственно своим художественным инстинктом, они рабски держались узкой тенденции, смотрели на все сквозь призму ее и старались насильственно подгонять к ной свои повествования. Эта тенденциозность губила всякую художественность и создавала в беллетристических произведениях неестественность, деланность, вымученность. Эти произведения были побасенками, выдуманными для проведения тенденциозной морали.
Николай Каразин.
Из иллюстраций к «Братьям Карамазовым»
Справедливы ли эти обвинения, или нет – мы этого здесь разбирать не будем. Мы желаем только обратить внимание на тот факт, что тенденциозные художественные произведения существовали, существуют и будут существовать у нас и помимо влияния добролюбовской школы, что они вызываются не только влиянием критики, но еще и другими причинами, что тенденциозность встречается и у тех писателей, которые могут быть названы общепризнанными, патентованными художниками. Что такие произведения есть теперь – доказательством может служить роман, разбором которого мы намерены заняться.
Достоевский принадлежит к числу тех наших, так сказать, дореформенных художников, на которых не имела никакого влияния критика добролюбовской школы. Талант Достоевского развился, окреп и установился еще до Добролюбова, и к критике последнего Достоевский всегда относился отрицательно. Да по своему огромному самомнению он и не способен был принимать к сведению замечания критики и пользоваться ее указаниями. Значит, критика шестидесятых годов нимало не повинна в тех фазах развития, через которые проходил талант Достоевского и характер его литературного творчества.
С самого начала Достоевский был истым художником, представителем искусства для искусства. В первых его произведениях до шестидесятых годов не было заметной тенденциозности. Правда, Добролюбов в большинстве типов, изображенных в этих произведениях, нашел общую мысль, общую всем им черту и всех их отнес к категории «забитых людей», у которых пострадало человеческое достоинство. Но эта мысль принадлежит самому Добролюбову, а не Достоевскому, который вовсе не задавался этой мыслью и брал для изображения типы, руководствуясь не какими-нибудь соображениями и целями, а художественным инстинктом или тактом, и он, вероятно, сам удивился, когда ему сказали, что его типы в большинстве принадлежат к категории забитых людей в смысле Добролюбова. Но чем дальше, тем произведения его становились все тенденциознее, и тенденция их направлялась в сторону «Русского вестника» до такой степени заметно и явственно, что другие журналы, печатая его произведения, конфузились, извинялись, делали оговорки. Наконец, последнее произведение его, которое мы имеем в виду рассмотреть, есть верх тенденциозности; его как-то странно и называть романом. Это трактат в лицах; действующие лица не разговаривают, а произносят рассуждения и притом большею частью на одну и ту же, очевидно излюбленную автором, тему теологического или, лучше, мистико-аскетического свойства. Эту тему единодушно развивают действующие лица: монахи и миряне, старцы и юноши, мужчины и женщины, господа и лакеи, добродетельные люди и закоренелые грешники. Но, не довольствуясь этим, автор приложил к своему роману всерьез, взаправду несколько важных и глубокомысленных трактатов мистико-аскетического содержания под псевдонимом старца Зосимы. Роман с приложением аскетических поучений – да ведь это несообразность, нелепость! Но с точки зрения тенденциозности эта несообразность, эта нелепость естественна и понятна. Для автора самое главное мысль, тенденция, а роман второстепенная вещь, оболочка; он старается провести свою мысль всеми мерами, всеми правдами и неправдами, и, боясь, что читатель сам не увидит и не поймет этой мысли в аллегории романа, он пересыпает аллегорию трактатами, которые уже прямо должны наводить читателя на тенденцию романа. Автор, вероятно, вовсе не прибег бы к аллегории романа и изложил свою мысль только в трактате, если бы был уверен, что трактат так же сильно подействует на читателей и с таким же увлечением и азартом будет читаться и в том случае, если он не будет подправлен и сдобрен разными романтическими снадобьями и художественным перцем.
Словом, тенденциозность романа не подлежит ни малейшему сомнению. А чтобы лучше уразуметь тенденцию, составляющую сущность романа, нам следует припомнить направление или – так как это слово почему-то многим теперь не нравится – мировоззрение автора его. Достоевский, возвратившись к литературной деятельности после невольного ужасного литературного бездействия, описанного им потом под видом пребывания в «Мертвом доме», пристал к той литературной партии или школе, которую можно назвать левым славянофильством. Это было особого рода славянофильство, не столь крайнее, как московское, но гораздо менее ясное и определенное, чем последнее; оно было похоже на тот вид славянофильства, который исповедовали Шевырев, Погодин, вообще «Москвитянин». На самом левом конце этого направления стоял А. Григорьев, неопределенный мечтатель и художественный мистик, одною своею стороною даже соприкасавшийся с западничеством. Вот в этом славянофильствующем направлении Достоевский и вел вместе с своим братом Михаилом последовательно два журнала – «Время» и «Эпоху». На знамени этих журналов было написано и девизом их было: «Мы оторвались от почвы, то есть от простого народа, и улетели в облака; поэтому мы должны спуститься на землю, возвратиться к почве». В чем должно состоять такое возвращение к почве, этого журналы совсем не разъясняли. Но в то время многим, а в том числе и нам лично, это возвращение казалось очень подозрительным. Впоследствии эти подозрения оправдались, когда Достоевский своею беллетристическою и публицистическою деятельностью обнаружил и разъяснил, в чем должно состоять возвращение к почве. В политическом и общественном отношении путем для этого возвращения должны служить принципы князя Мещерского, развивавшиеся в «Гражданине», деятельным сотрудником которого был Достоевский. А затем возвращение к почве приняло другую форму. Достоевский бросил всякую политику и общественность, отложил в сторону всякие житейские вопросы, а ударился в субъективность, зарылся в самую глубину души, в ту таинственную область, где гнездятся восторженная вера, все решающая мистика и созерцательный самозаключенный аскетизм. Вот в эту-то область и увлекает Достоевский всякого интеллигентного человека, витающего в облаках и желающего возвратиться к почве.
Подробности этого кульминационного пункта в развитии мировоззрения Достоевского таковы в их общих чертах. Русский простой необразованный народ есть самый религиозный народ в мире; он стоит на самой высшей степени религиозного совершенства и духовного просвещения, так что для него не нужно никакое мирское просвещение. Русский народ есть «народ-богоносец», как выражается старец Зосима, псевдоним Достоевского. Просвещение есть свет духовный, озаряющий душу, просвещающий сердце; и Достоевский уже прямо от себя утверждает, что «наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть (?) Христа и учение его», что хотя наша земля и нищая, но ее всю «исходил, благословляя, Христос». Кроме общей религиозности, русский простой народ отличается еще особенною любовью и уважением к мистицизму и аскетизму, к усиленным подвигам поста, послушания, целомудрия и всяких других родов умерщвления греховной плоти – словом, к тем подвигам, которые практикуются в монастырях и скитах. «От народа спасение Руси», говорит псевдоним Достоевского; «русский же монастырь искони был с народом». Из этих двух посылок силлогизма всякий, даже не учившийся в семинарии ни Barbara-м, ни Celarent-ам, сразу выведет заключение: следовательно, спасение от монастыря. Европейское же просвещение и образование в этом отношении диаметрально противоположно духу простого русского народа; оно неизбежно ведет к неверию, к самомнению, к умственной кичливости, к превозношению и гордыне; оно порождает равнодушие, холодность и даже презрение к аскетизму, к посту, целомудрию и умерщвлению плоти, а тем самым отчуждает от спасительного монастыря. Поэтому, если русский человек захочет умственно развиться и получить научное европейское образование, то он вместе с образованием незаметно всасывает яд неверия, умственной гордыни и отчуждения от монастыря, – словом, отрывается от почвы. Вследствие этого-то русская интеллигенция так бессильна и бесплодна. Все ее построения не имеют фундамента и стоят на песке; все ее заботы, все ее планы об устройстве или улучшении общественных отношений и об облегчении участи простого народа оказываются напрасными и не достигают цели. И это будет продолжаться до тех пор, пока интеллигенция не возвратится к почве, к простому народу. И путь этого возвращения после вышесказанного ясен сам собою.
Интеллигенция должна отказаться от своего просвещения, должна отвергнуть зловредное европейское образование, отречься от него, смирить свою гордость и свой ум, овладеть собою, «подчинить себя себе»; а самое лучшее средство для этого – отправиться в монастырь и выбрать себе в руководители какого-нибудь старца, отдаться в его полное распоряжение, быть у него на послушании, отречься от своей воли и предаться его воле во всем, как это и сделал один из героев романа, Алеша Карамазов – самое любимое детище автора. Тогда только интеллигенция, смирив самолюбивую и гордую волю, найдет правду в себе, достигнет истинной свободы духа и осуществления всех тех своих стремлений, которым она безуспешно старалась удовлетворить беспочвенными гражданскими идеалами и заботою о злобе дня. Приблизительно через такой же цикл развития прошел лично сам Достоевский. «Не говорите же мне, – восклицает он в своем «Дневнике» за прошлый год, – что я не знаю народа! Я его знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, которого узнал в родительском доме еще ребенком и которого утратил было, когда преобразился в свою очередь в европейского либерала». Убедить и других последовать тем же путем, то есть бросить всякие гражданские идеалы, всякие мирские злобы дня, и искать свободы и правды только внутри себя и притом по указаниям и под руководством монастыря и скитских старцев, – такова мысль, такова цель, такова тенденция как романа «Братья Карамазовы», так и речи Достоевского о Пушкине и его полемики по поводу этой речи.
Да ведь это все та же старая песня, скажет читатель, которую мы слышим и слышали столько раз! Совершенно верно. Это даже не новая вариация на старую тему, а просто та же старая тема, которую всегда развивали и развивают все обскуранты и ретрограды, противящиеся всяким улучшениям во внешнем быте и общественном положении и состоянии людей, та же старая песня, которую тянули старые и тянут теперь новые славянофилы, та же песня, которую Лазарем распевал Бурачек в «Маяке» и в своих отдельных брошюрках, выходивших в 60‑х годах, которую лицемерно и фальшиво пел Аскоченский, которую элегантно исполняют разные великосветские Редстоки и Пашковы, и, наконец, та же старая песня, которую по воле какой-то злой судьбы запел под конец своей жизни и наш бессмертный Гоголь в своей злосчастной «Переписке с друзьями». В своей «Авторской исповеди» он провозгласил, как аксиому, следующее положение: «Верховная инстанция всего есть церковь (как у Достоевского монастырь), и разрешение вопросов жизни в ней». Во многих пунктах Гоголь и Достоевский буквально сходятся между собой; например, оба они восстают против гордыни ума и превозношения науки и рекомендуют смирение и покорную веру; оба они прославляют простой русский народ, как самый религиозный в мире, и т. п. К счастью для русской литературы, Гоголь не омрачил ни одного из своих художественных произведений этой тенденцией; он не произвел ничего, после того как в нем совершился поворот к мистическому аскетизму. Духом своих произведений он был недоволен; но уже ничего не мог поделать с ними и с сожалением вспомнил русскую пословицу: «Слово как воробей, выпустивши его, не схватишь». Зато он с удовольствием сжигал все, что еще не было выпущено и оставалось только в рукописи. Достоевский поступил иначе; он внес свою тенденцию в свои художественные произведения; он продолжал свою художественную деятельность и после того, как в его мыслях совершился окончательный поворот к мистическому аскетизму. Не довольствуясь публицистической пропагандой своего мировоззрения, он стал пропагандировать его и своими романами. Сочинения Гоголя, если от них отнять «Переписку» и «Исповедь», останутся цельным перлом без пятен и трещин, стройным организмом, который оживлен одним общим духом, одною господствующею идеей. Сочинения же Достоевского, если даже исключить из них публицистические статьи и речи и «Дневник», будут представлять разнохарактерную смесь, крайние члены которой проникнуты различным духом и одушевлены неодинаковыми тенденциями.