Пролог
Они не доводили никого до слез
Два самых важных события в жизни человека – свадьба и похороны. В обоих случаях принято приглашать гостей, чтобы как можно больше людей засвидетельствовали: кое-каким имуществом распоряжается теперь кто-то другой.
Збинек Гоздава на своем веку повидал гораздо меньше свадеб, чем похорон, – такова уж наемничья доля. Не найдется во всей Берстони края, где не вспухла земля хоть одним знакомым курганом. Вот и сегодня во сне Збинек всю ночь напролет махал киркой, пытаясь целых сто человек – отборных, проверенных, своих – закопать на заснеженном пепелище.
На самом-то деле их хоронили победители – и он считал, что это вполне справедливо. Уже два года прошло, давно поросли травой могильные холмы – значит, и хрен с ними, с мертвыми. Пускай, конечно, снятся, если им так уж надо, но главное – Збинек остался в живых и намеревался нынче как следует эту радость прочувствовать.
Потянуться, например, для начала. Он треснул локтем по высоченному резному изголовью, а потом на всю спальню раздался хруст костей. Что поделать – не юноша он уже, гетман Гоздава. Ну и что с того? Все при нем: и новый отряд, и кровать эта в господской спальне славного замка Сааргет, и красивая женщина рядом…
– Хватит кряхтеть, – сказала она. – Вставай.
Его красивая женщина оказалась уже не рядом, а у большого письменного стола. Просматривая почту, она шнуровала платье, которое и платьем-то едва ли стоило звать: вместо юбок – длинные полы куртки поверх мужских штанов, но все с дорогущей вышивкой и нужными изгибами на бедрах и талии. Сплошь причудливые наряды шили для своей госпожи сааргетские батрачки, потому что она хотела носить именно такие. Ортрун Фретка всегда точно знала, чего хочет, и этим отличалась от большинства женщин.
– Да чтоб собаки загрызли этих слюнявых Верле! – громко выразила она теперешнее пожелание, сдув со стола одно из распечатанных писем. – Я позвала их на свадьбу, а они, видите ли, заболели.
Збинек усмехнулся. Ну да, и письмо пришло только сейчас – ужасная нерасторопность. Свадьба уже сегодня: пышная, шумная, даже драка будет, наверное, и выпивка польется рекой – как и положено в богатом землевладении, издавна знаменитом своими виноградниками. Здесь могло бы хватить имущества на десяток господских семей поскромнее, вроде слюнявых Верле, и измельчавших Корсахов, и даже проклятущих Тильбе, из которых вышел нынешний берстонский владыка. Что ж, теперь все они в длинном списке недругов Сааргета, значит, однажды дело до них дойдет.
Сегодня – свадьба. Такое хорошее, важное событие. Гоздава положил руки под голову и сказал:
– Ортрун Фретка, выходи за меня.
Завязывая на груди шнурки, она покосилась на него и вздохнула.
– Нет. Оставь меня в покое, Збинек. Не видишь, я занята.
Он тоже вздохнул. Сегодня в Сааргете не их, чужая свадьба. Однако гетман Гоздава сделал себе имя на том, что просто так не сдавался.
– Давай позовем Венжегу, – предложил он, – чтоб прямо сейчас нас поженил.
– Он твой старший хорунжий, а не старший родственник, – возразила Ортрун, внимательная к традициям, когда те оказывались ей полезны.
Збинек поморщился.
– Знаешь, где я видал своих родственников?
– Знаю. Я видала там Отто Тильбе вместе с его поздравлениями.
Ортрун с первого раза попала смятым листом бумаги в выглядывающий из-под кровати ночной горшок. Она все время ворчала, что ей не хватает меткости, когда, отложив любимую булаву, брала в руки лук или арбалет, но стреляла не хуже брата, которого владыка посмел поздравить с женитьбой.
Збинек почесал плечом щеку и уцепился взглядом за вмятину на стене – еще одно свидетельство меткости молодой госпожи.
– Ну что, зовем Венжегу?
Она, глотнув воды, посмотрела на него поверх кубка.
– Штаны надень сначала.
– И тогда?
– И тогда мы пойдем женить Освальда.
Ортрун всегда знала, чего хочет и чего не хочет. Она хотела исполнить мечту покойной матери и добиться того, чтобы владыкой Берстони избрали мужчину из рода Фреток. Замуж она не хотела. Когда на стене их спальни появилась вмятина, Збинек получил первый отказ.
Гоздава старше Ортрун на целое поколение, и его поколение успело наворотить дел, за которые Берстонь до сих пор расплачивалась – чего стоила одна по-глупому развязанная и позорно проигранная война. В то далекое время Збинек и побывал в Сааргете впервые – как молодой наемник, уже закаленный в боях с колдунами Хаггеды и жаждущий больше легкой добычи, чем мог дать строптивый восток. Покойная мать Ортрун, госпожа Мергардис, тогда была еще вполне себе беспокойная и искала способ избавиться от главного беспокойства – незаконнорожденного брата, смертельно обиженного на нее за всякое.
Тогда Збинек взял заказ на сааргетского ублюдка – так здесь и поныне звали подлого старину Бруно, – но потом, встретившись с ним лично, взял деньги, которые тот предложил вместе с чьей-то отрубленной башкой. Дельце оказалось выгодное со всех сторон, обманутая госпожа Мергардис осталась довольна, а много лет спустя ублюдок отомстил-таки сестре за обиды. Это уже не касалось Збинека – ему было, в общем, плевать, – и он легко согласился помочь Бруно снова, когда тот пришел нанять его людей два года назад.
Все кончилось кровавой кашей из снега и пепла Старой Ольхи – вотчины прежде славного рода, чья последняя дочь уродилась колдуньей похлеще хаггедских. Збинек пришел туда с Бруно, чтобы сопроводить молодого Отто Тильбе на выборы в Столицу – или, если молодой Отто Тильбе окажется несговорчивым, окончательно и бесповоротно снять его кандидатуру. Молодой Отто Тильбе оказался женатым на гребаной колдунье и жутко несговорчивым. Наверное, между этими двумя вещами есть некоторая связь. Ортрун, по крайней мере, считает, что между колдунами и всяким дерьмом непременно должна быть связь.
Вот Старая Ольха и стала не полем битвы, а настоящей скотобойней – только со скотом на месте мясника. В этом их проклятая колдовская сила: призывать мохнатых и пернатых тварей на свою защиту, чтобы те рвали на части честного бойца. Сотня честных бойцов Збинека полегла той зимой на старом пепелище. Люди Отто Тильбе – победители – их похоронили. Несговорчивый молодой господин отправился в Столицу и стал владыкой, чем жутко раздражал Ортрун последние два года, а Гоздава прямиком с поля боя привез ей готовенького Бруно, виновника ее несчастий и его поражения, которое мог предвидеть, потому что все знал о колдунье, но, подлец эдакий, не предупредил.
Казнив родного дядьку во дворе сааргетского замка, которым этот ублюдок так страстно желал владеть, Ортрун еще не догадывалась, что именно Збинек однажды уже получал награду за его хитрую голову. Но через несколько месяцев – прекрасных месяцев, почти без перерыва проведенных в постели, – кто-то все же донес.
Это была их единственная крупная ссора. Гоздава рот не успел открыть для извинений – он всегда очень легко приносил извинения, чтобы иметь возможность повторить то, за что извинялся, – как Ортрун выплюнула ему в лицо: «Продажный говнюк!» – увесистый комплимент для наемника. Потом она прокричала: «Ты обманул мою маму!» – и он подумал: «Да, и еще много разных женщин, и все они ничуть на тебя не похожи». Прежде чем Гоздава хотя бы закончил мысль, Ортрун опять выпалила: «Если бы ты убил тогда этого полукровку, она была бы сейчас жива!»
Или уже загнулась бы от каких-нибудь колик, как случилось с матерью Збинека и целой кучей других хрупкотелых аристократок. Госпожа Ортрун хрупкотелостью не страдала, поэтому он сказал: «Прости меня. – Сказал совершенно искренне. – И, будь добра, поставь горшок на место». Глиняные осколки тут же зазвенели у него над головой.
В стене осталась вот эта вмятина. Збинек, просовывая ноги в ботинки, уперся в нее рукой и спросил:
– Ты и Рагну уже покормила?
– Естественно, – процедила Ортрун. – Зато я сама голодна. Там в зале накрывают на стол, а нам еще нужно будет отстоять церемонию. Шевелись. Невесты одеваются быстрее тебя.
– Много ты невест видела?
– Збинек!
Будь на его месте Освальд, она добавила бы: «Прибью!» Впрочем, при всей сложности их отношений, в своего брата Ортрун никогда не бросала глиняных горшков.
В той ссоре из-за ублюдка она бы не ограничилась всего одним, но Збинек, стряхнув с плеча рыжую пыль, воскликнул: «Да что с тобой сегодня?!» – и Ортрун вдруг, качнувшись, села на кровать. Через мгновение неловкой тишины послышался всхлип. Збинек никогда прежде не видел Ортрун плачущей. Он обнял ее колени и опять спросил: «Что с тобой?»
«Я, кажется, беременна», – сказала она, утерев слезы и ошарашенно глядя, как они впитываются в светлый манжет рукава.
Все это случилось прошлой весной, но Збинек до сих пор помнил ощущение: что-то среднее между ударом в челюсть и опьянением, когда за эль заплачено вперед.
В Сааргете не пили эля – только красное или сильванер из лучшего винограда. Господин Освальд Фретка отлично в нем разбирался, имея огромный опыт дегустации, – проще говоря, юнец не просыхал. Они втроем со Збинеком и перепуганным лекарем вылакали полбочки по случаю беременности молодой госпожи, прежде чем дошли до нужной степени откровенности. Тогда медикус, икая и дергаясь, рассказал: «Она должна была выйти замуж за какого-то, – здесь он икнул, – Корсаха. Все подготовили: приданое, договор. Госпожа Мергардис поехала уже устраивать дело и пропала. Ну, знаете, там ублюдок… Вот. А дело было дело… деле… деликатное. Понимаете, госпожа Ортрун не вполне здорова как женщина, а семью жениха заверили – я тоже заверял, – что все у нее хорошо. И вот Корсахи…»
«Корсахи, – перебил лекаря Освальд, плеснув всем еще вина, – обиделись справедливо и теперь дружат против нас с владыкой. А я всегда говорил, что брак – плохая затея».
Имел он в виду брак в принципе или сорвавшийся брак сестры, Збинека тогда особенно не волновало. Он спросил: «Что с ее здоровьем?» – и лекарь уже не смог ответить, а Освальд сказал: «У нее кровь не шла откуда нужно, зато слезы были как вино».
Теперь со слезами у Ортрун все стало в порядке и ничто не помешало ей родить здоровую дочь.
– Берем Рагну с собой на праздник? – спросил Збинек, выставив локоть.
– Чтобы она срыгнула на подол невесте? – усмехнулась Ортрун, взяв Гоздаву под руку, и вдруг задумчиво изогнула бровь. – А почему бы и нет.
Одна из поджидавших за дверью спальни батрачек тут же помчалась в детскую. Распоряжения госпожи здесь подхватывались с полуслова. Приказы гетмана, к счастью, дослушивали до конца.
Они с Ортрун в сопровождении еще пары служанок зашагали по коридору, шурша друг об друга парчой и льном. Збинек мечтал одеваться дорого и безвкусно, но по старой привычке ходил во всем темном и простом. Некоторым мечтам суждено остаться мечтами, как говаривал Мартин Венжега. Они с Гоздавой, младшие сыновья господ, очень много знали о несбывшихся мечтах.
Еще одна такая мечта, богатый жениховский наряд, воссияла вдруг перед Збинеком золотистой вышивкой. Молодой господин Фретка вывалился из-за угла, исполнив перед сестрой танцевальное движение, отбросил со лба иссиня-черную прядь волос и спросил, обведя жестом свой дублет:
– Испорченное утро стоило того?
Ортрун недовольно поджала тонкие губы. Тонкие губы Освальда расплылись в ухмылке.
Эти двое родились близнецами и за последние годы умудрились свести на нет любые сходства, помимо внешности. Будь Гоздава их командиром, он бы устроил так, чтоб они наконец подрались, все между собою выяснили и потом нажрались до зеленых соплей. Но он не был их командиром, так что приходилось терпеть.
– А пусть Збинек меня женит, – высказал вдруг Освальд внезапную мысль – у юнца в голове сидело слишком много мыслей, и в этом была, помимо пьянства, большая его беда. – Женишь меня, Збинек?
– Тебе очень надо? – усмехнулся Гоздава.
– А то ты не знаешь, как оно мне надо.
Когда Освальд говорил, что брак – плохая затея, он, как оказалось, имел в виду брак в принципе. Вот и зря.
– Ну-ка иди сюда, – цыкнула Ортрун и за расшитый рукав оттащила брата к окну.
Все остановились смиренно подождать, пока госпожа закончит отчитывать господина.
Гоздава взглянул в окно и сквозь собственные крупные очертания рассмотрел во дворе, на крыше казармы, крадущегося к беспечному голубю боевого замкового кота. Будь Збинек колдуном, он бы уже сцапал добычу. Подлый старина Бруно был колдуном, и место его смерти застроили казармами, лишь бы не вспоминать. В самом деле, лучше не вспоминать о казнях перед едой. Тем более – о сожжениях.
– Моего оленя подадут? – спросил Гоздава, обернувшись через плечо.
– В орехах и меду, – ответила одна из служанок, присев в учтивом поклоне.
– Ну, вот и хорошо. Сходите пока за Рагной.
У батрачек тихонько заскрипело между ушей.
– Госпожа ведь уже послала…
– Бегом сходите. Все.
Девушки снова спружинили и скрылись за углом. Вовремя. Ортрун уже выставила указательный палец, чтобы ткнуть брата в вышивку на груди.
– И никаких фокусов, Освальд!
– Как прикажешь, сестрица, – промурлыкал тот.
Они все-таки не сцепились. Ну, вот и хорошо.
Первая из посланных за Рагной батрачек ожидаемо первой и прибежала назад, изо всех сил прижимая к себе льняной сверток. Потерев пальцем торчащий оттуда блестящий нос, Збинек увидел краем глаза, что кот на казарменной крыше остался без еды.
Ортрун выдохнула, раздув ноздри, махнула на брата рукой, опять взяла Гоздаву под локоть, мол, идем отсюда, и потом, на ходу оглядевшись по сторонам, спросила:
– А где Модвин?
– Уже там! – выкрикнул Освальд ей в спину. – Я велел ему спрятаться под скатертью!
Госпожа Фретка обернулась, уколов брата ледяным взглядом, но потом растаяла и даже улыбнулась, посмотрев на дочь. Впрочем, голос Ортрун прозвучал, как обычно, жестко:
– Сказано ведь было ждать меня. Освальд всегда все портит. Невесту его не спасти, но если он так и продолжит портить мне Модвина, она очень быстро останется вдовой.
Это все не всерьез, конечно. Ортрун просто привыкла так выражать беспокойство. О младшем брате – а Модвин сильно младше, совсем еще малой – она беспокоилась искренне и выражала это при каждом удобном случае. В общем, Гоздава мальчишке сочувствовал. Модвина, разумеется, никто не окунал головой в сточную канаву, как поступали со Збинеком старшие братья, но маленький Фретка глядел так тоскливо из-под черных бровей, будто канава ползала за ним на карачках.
Уже на подходе к большому залу, из-за полуприкрытых дверей которого доносились звуки подергивания струн, Ортрун и Збинек споткнулись о ползающего на карачках замкового управляющего.
– Что такое, Дивиш? – строго спросила она.
– Ты чего, старик? – поинтересовался он.
Дивишу уже пошел пятый десяток, и Збинек отчего-то чувствовал себя хорошо, когда так его называл. Хотя вообще с управляющим доводилось общаться редко: в каждом господском поместье обязательно есть управляющий, но Сааргет выделился и здесь, потому что замком, как и самим управляющим, управляла Дивишева жена.
– Гетман, госпожа! – расшаркался вскочивший на ноги старик и посетовал: – Нигде не могу найти Ютту.
– Значит, она занята, – с уверенностью в голосе предположила Ортрун, но Збинек почувствовал, как она напряглась. – Все готово?
– Ждем вас и начинаем, – доложил Дивиш.
– Прелестно.
– А тут ты чего искал? – спросил Гоздава. – Жену?
Управляющий моргнул и спохватился.
– А, нет, – пробормотал он, показав на раскрытой ладони маленький сапфир в золоте. – Госпожа Сикфара потеряла серьгу.
Збинек приценился: красиво, но не стоит даже его нынешнего коня. В сааргетских конюшнях очень славные кони, Освальд в них разбирается не хуже, чем в выпивке. Ортрун взяла украшение, послала управляющего дальше искать Ютту и призадумалась.
– Есть про это какая-нибудь примета?
– Про что?
– Про невесту, которая теряет серьгу в день свадьбы.
– Мне-то откуда знать?
– Ну, ты же видел больше невест, чем я.
– Какое мне до них дело? То ж были не мои невесты, – сказал Гоздава и хитро улыбнулся.
Ортрун, тоже чуть скривив губы, покачала головой и жестом велела дверям открыться.
Давным-давно Сааргет принадлежал Хаггеде – то есть сама земля принадлежала, не замок, потому что хаггедцы вообще не строят замков, – но даже там, на богатейшем востоке, Збинек не видал разом столько серебра. Золота, правда, видал и побольше, но серебро в Берстони тоже уважали, и Фретки могли позволить себе заставить по два ряда широченных столов начищенными до металлического блеска приборами. Понятно, чего ублюдок Бруно – наполовину хаггедец, а значит, смыслящий в деньгах человек – так яростно тянулся к наследию покойного отца.
Збинек вот тоже тянулся к своему наследству, но слегка по другим причинам: перед самым побегом из дома выбив глаз среднему брату, он мечтал однажды вернуться во главе большого отряда и ослепить старшего. Ортрун всецело поддерживала эту идею, ведь и для ее целей требовалось собрать много сил. Сегодняшняя свадьба, если так подумать, станет отправной точкой длинного пути к власти.
Сказал бы кто-нибудь Збинеку лет двадцать назад, что он однажды увязнет по уши в политике.
– Друг мой! – дрожащим от волнения голосом воскликнул Стефан Шилга, отец невесты. – Рад тебя видеть! Поможешь кое с чем?
Збинек не считал Стефана Шилгу другом, не был рад его видеть и не собирался ему ни с чем помогать, но Ортрун шепнула:
– Займись им. Мне нужно тут быстренько всех обласкать и вытащить Модвина из-под стола.
Примерно так и выглядела берстонская политика.
Потерянная серьга невесты очутилась у Гоздавы в руке, когда Ортрун отпустила его локоть и пошла приветствовать гостей. Слуги уже отправились звать молодых – свадебный обряд вот-вот должен начаться, – и, видимо, поэтому ладонь Стефана Шилги оказалась липкой и холодной.
– Что у тебя стряслось? – спросил Збинек и вытер пальцы о штаны.
– Кроме того, что Сикфара выходит замуж и оставляет меня наедине с женой? – вымученно усмехнулся Стефан и понизил голос до шепота: – Я забыл слова ее клятвы. Напрочь. Чем клянется женщина?
Збинек нашел взглядом Ортрун, которая что-то внушала взлохмаченному младшему брату, намертво вцепившемуся в алую скатерть, и тяжело вздохнул.
– Кровью, слезами и потом, – сказал Гоздава и задумчиво почесал щеку. – Нет. Сначала пот, потом слезы.
– А мужчина – именем, землей и?..
– Мечом.
– Мечом! – с улыбкой подхватил господин Шилга. – Да, разумеется. Благодарю. Я слышал, Освальд хорошо владеет оружием.
Збинек пожал плечами.
– Ну, неплохо. У них с Ортрун был один наставник.
– Выходит, моя дочь в безопасности? – спросил Стефан вроде бы в шутку, хотя пытался при этом заглянуть Гоздаве в глаза.
– Да, – ответил Збинек и всучил придурку сапфировую серьгу. – Но все равно скажи ей, чтоб ухо держала востро.
Господин Шилга охнул и рассыпался в благодарностях.
– Она так переживала! Ее любимые серьги. Всю ночь из-за них не спала, – запричитал Стефан и, рассмотрев украшение на свету, мечтательно вздохнул. – Красивый камень, правда?
Збинек снова пожал плечами.
– Я больше люблю рубины.
Он развернулся и успел махнуть рукой своим хорунжим, уже попивающим вино в уголке, прежде чем двери зала наконец-то открылись, чтобы впустить новобрачных.
Стефан Шилга встал спиной к камину, сцепил руки в замок и чуть-чуть приосанился. Все чуть-чуть приосанились, даже Модвин, которому Ортрун впивалась пальцами в плечи. Музыканты заткнулись, перестав теребить инструменты. Рагна заворчала в пеленках, и Збинек отобрал ее у перепуганной служанки.
– Где же Ютта? – прошептала та.
Кто-то из подружек гневно на нее цыкнул.
Половина гостей посмотрела налево, откуда появился жених, другая половина – направо, на невесту, с ног до головы зеленую, потому что традиционно зеленым было ее платье и зеленой казалась бледненькая кожа. Девушка улыбалась, стараясь не размыкать пухлых губ, и все с той же застывшей улыбкой позволила отцу и служанке экипировать ее любимыми серьгами. Пока они там возились, Освальд перемигивался с младшим братом.
– Да сколько можно, – пробурчала Ортрун. – Я сейчас кого-нибудь съем.
– Лучше дождись оленя, – посоветовал Збинек.
– Нельзя мне твоего оленя.
– Почему?
– Мед и орехи. Лекарь где-то вычитал…
Она так и не сказала, что там опять вычитал лекарь: брачная церемония изволила начаться.
– Освальд из Сааргета, – тягуче провозгласил господин Стефан, и Ортрун поморщилась – наверное, ей не понравилось, что прозвучало свистяще, как-то слишком по-хаггедски, – сын Артуша и Мергардис, рода древнего и благородного…
Вранье наполовину: Артуш Фретка был выскочка, вчерашний батрак, получивший земельный надел и право на родовое имя за то, что махал мечом в Хаггеде лучше большинства господ. Все думали, гордячка Мергардис – вот уж чей род действительно благородный и древний – окажется ему не по зубам, но стоило преподнести ей с дюжину голов ненавистных хаггедских воительниц, и сердце сааргетской госпожи растаяло. Збинек надеялся, с Ортрун что-то подобное тоже однажды сработает.
– Клянусь, – отозвался Освальд на слова брачного обета.
Гоздава все прослушал, но гости так и хранили торжественное молчание – похоже, Стефан умудрился ничего не напутать.
– Сикфара из Шилги, – нежно произнес он, обращаясь к невесте, – дочь Стефана и Альды, рода…
Ну, вообще-то тот еще у них там род.
До владыки Отто страной правили Корсахи, а до Корсахов – Шилги, тошнотворно породистое семейство, гордившееся своей родословной, потому что больше гордиться оказалось нечем. Одержав пару скромных побед в начале войны с Хаггедой, берстонский главнокомандующий, дядька Стефана, решил, что дело сделано, и уехал в Столицу праздновать успех, а по возвращении не нашел и половины армии: врага не стоило недооценивать.
Многим, включая Збинека, не слишком нравилась перспектива бесславно сложить голову где-то на восточных просторах под началом подобного командира. Стефан, в ту пору такой же сопляк, как и Гоздава, пытался поднять боевой дух воинов проникновенной речью, которая позднее разошлась на цитаты. «Цве-е-ет берсто-о-онской вое-енной мо-о-ощи», – со смехом повторяли батраки, подражая манере господина от волнения растягивать слова. Когда истек десятилетний срок правления владыки, отца освистанного оратора и брата безалаберного полководца, народ по всем этим Шилгам совсем не скучал.
Потом сейм выбрал Корсаха, при котором полным поражением закончилась опостылевшая берстонцам война. После него хитрец Бруно собирался протолкнуть во владыки удобного для себя человека, чтобы тот в благодарность признал его право на Сааргет. Забавно, что ублюдок так много лет готовился к выборам и в результате до них не дожил, потому как господин Отто, на которого была сделана основная ставка, целиком отгрыз протянутую ему руку – и все равно победил, только при поддержке других союзников. Збинек признавал честно, что на месте Тильбе поступил бы так же. Ортрун соглашалась с этим, но не переставала злиться: она считала, владыкой должен был стать Освальд, а теперь придется ждать выборов еще десять лет.
Хотя осталось уже чуть меньше. Это время как раз можно использовать, чтобы обрасти крепкими связями – да вот с теми же Шилгами, например. Несмотря на их репутацию, союз с отпрыском давешнего владыки – полезный союз. Тем более невеста в свои пятнадцать еще не успела ничем прославиться, так что для новой семьи годилась как чистый лист – знай да вписывай одно за другим имена детишек.
– Клянусь, – промямлила Сикфара тоненьким голоском и, прежде чем Стефан завершил обряд словами: «Да будет так», с поразительным рвением бросилась целовать жениха.
– Наконец-то, – вздохнула Ортрун, подтолкнув Модвина к столам с едой.
Самый ответственный момент настал, когда все немного выпили. Ну, или почти все: Ортрун не пила вина на этой свадьбе, потому что, во-первых, кормила грудью Рагну, а во-вторых – снова носила ребенка. Мед и орехи, наверное, ушли в ту же степь. Впрочем, вести беседы – главное блюдо любого большого застолья – вполне можно и под медовую воду с сыром.
Гости съехались сюда с разных концов страны: в основном семьи, к которым Бруно в свое время подослал шпионов, чтобы помешать неугодным кандидатам во владыки добраться до Столицы. Едва из ублюдка клещами вырвали имена, Ортрун тут же разослала гонцов с предупреждениями об опасности. В благодарность многие господа письменно заверили ее в искренней дружбе, а Збинек тогда любовался тем, как она читает. «Я предпочла бы преданность или хотя бы поддержку, – задумчиво протянула Ортрун, позволяя ему забрать письма, бросить их на стол и дотянуться до тесемок ее рубашки, – но дружбу тоже можно как-нибудь применить». Гоздава порвал узел, с которым не справился, и обнажил ее гладкие белые плечи. «То, чего ты хочешь, обсуждают лично, а не в переписке, – сказал он, поцеловав ямочку между ее ключицами. – Что касается моей преданности…»
В ней Ортрун и поныне нисколько не сомневалась, а вот к другим союзникам еще предстояло присмотреться внимательнее. Господа и наследники становились ее добычей, а Збинек привык иметь дело с батраками, ублюдками да младшими сыновьями. Среди них находились те, кто успел, как Гоздава, повоевать в Хаггеде, получить дубинкой по лбу разок-другой, покутить на большой дороге по обе стороны границы и завести много полезных знакомств. Таких людей он брал к себе в хорунжие.
– Невеста-то у господина не ахти какая красавица, – заметил бывший пекарь по имени Бальд, сильно захмелевший от крепленого вина.
– Ты его девок видел? – подкручивая ус, хмыкнул Мартин Венжега. – Не похоже, что ему вообще есть дело до красоты.
– Давай за красоту, – предложил тост Гоздава.
Хорунжий, бывалый вояка с пожеванным шрамами лицом, усмехнулся и поднял серебряный кубок. Беззлобно звякнул по металлу металл.
Мартина Венжегу угораздило родиться четвертым или пятым по счету сыном в небогатой господской семье – то есть дела его с самого начала шли еще хуже, чем у Збинека, так что они поладили довольно быстро. Когда гости в сопровождении стражи и челяди въезжали в ворота Сааргета, хорунжий, вооруженный предварительно собранными слухами, сходу указал на пару молодчиков, на лицах которых не хватало разве что клейма: «Мне ни хрена не светит из батиного наследства». Эти ребята пока либо слишком молоды, либо слишком глупы, чтобы сколотить собственные банды, – тем лучше для них, что они в нужный момент попались Збинеку на глаза. Он-то знал, что юнцам свойственно взрослеть, а глупцов можно приучить исполнять приказы.
С этой задачей как раз отлично справлялся Бальд. Одинаково лихо дрессируя и коней, и псов, и новобранцев, этот человек, на вид мягкий, будто свежая буханка, очень скоро стал ценнейшим помощником Гоздавы. «Ты такой откуда?» – спросил Збинек, впервые встретив его у какой-то корчмы, хлещущего брагу над аккуратной кучкой убитых игроков, которые имели неосторожность обвинить Бальда в шулерстве. Тот сощурил опухшие глаза и ответил: «С побережья, господин, из Нагоски». Гоздава поморщился: «Не зови меня так. Своим людям я гетман, а не господин». В юности он реагировал на это резче, думая, будто подобным обращением его толкают обратно в канаву, которую являл собой отчий дом, но со временем немного остыл – по крайней мере, перестали каждый раз чесаться кулаки.
Бальду вроде бы пришлось по душе его замечание, и уже через пару месяцев хоругвь Нагоски выделялась среди других образцовым порядком и дисциплиной. Когда бывшего пекаря спрашивали, как ему удается так крепко держать вожжи, тот расплывался в улыбке: «Старинный рецепт». Збинек мог побиться об заклад, что дело в колдовстве, но его это не особенно беспокоило. Главное, чтобы Ортрун ничего не заподозрила. У госпожи Фретки с выродками, к коим она причисляет всех подряд колдунов и хаггедцев – а второе почти всегда тянет за собой первое, – разговор короткий, не длиннее клинка или веревки, из которой можно сделать петлю. Берстонский народ по большей части разделяет это убеждение: уж так сложилась история, что колдуны приобрели дурную славу, а хаггедцев, кроме нового владыки, никто никогда особенно не любил.
– Теперь надо за любовь, – вздохнул Бальд из Нагоски.
– За нее, – поддержал Збинек и взглянул через стол на занятую разговором Ортрун.
– Кхех, – прокряхтел Венжега в седеющие усы.
– Чего?
– Да ничего, гетман. С каждым мужиком эта дурь случается на старости лет.
– Ты что, – искренне возмутился Гоздава, – какая старость, мне еще нет сорока.
Они посмеялись, выпили за молодых. Артисты завели песенку повеселее, чтоб сытые гости могли наконец потанцевать, и Ортрун поманила Збинека пальцем.
– Ну что? – спросил Гоздава, сев на мигом освободившееся место по левую руку от нее.
– Все прекрасно. Оказалось, что многим не нравится, как торжественно наш владыка собрался встречать хаггедского посла. Кстати, почему ты не сказал мне, что у Отто Тильбе все лицо в рытвинах?
– А это важно?
– Конечно. Мы с Юттой придумаем ему какое-нибудь обидное прозвище, когда я выясню наконец, где ее носит.
Збинек усмехнулся: «Женщины». Совсем рядом зазвенел голосок Сикфары – она все ворковала с мужем, который при этом казался совершенно довольным. Глядя на господина Фретку, трудно представить, что этот же юнец еще неделю назад при упоминании приближающейся свадьбы неприязненно морщился и делал по меньшей мере три глотка вина.
– Освальд неплохо держится, – отметил Гоздава. – До сих пор не уполз под стол.
– Еще бы, – фыркнула Ортрун. – Я обещала пустить гнедого на колбаски, если господин Стефан заподозрит, какое несчастье постигло сегодня его драгоценную дочь.
Збинек откинулся на спинку стула, чтобы разглядеть, в состоянии ли еще Стефан хоть что-нибудь заподозрить. Тот оказался уже не в состоянии. Полусонный Модвин задумчиво макал палец в кубок отца невесты, перепутав его со своим. Рагна вроде бы мирно посапывала на руках у служанки, ходившей вперед-назад вдоль стены. Что еще делать детям на больших взрослых пирушках? Ни сплясать, ни напиться.
А пляски уже вовсю разыгрались: благородные гости, которым не досталось партнерш, расхватали даже скучающих батрачек. И вдруг, обходя осторожно водоворот хмеля, хохота и пестрых юбок, через зал поплыла прямо к Ортрун тучная фигура управляющей Ютты.
По одному ее жесту музыка ускорилась и стала громче. Збинек догадался, что сейчас будут новости. Освальд, видимо, тоже о чем-то таком догадался и потащил молодую жену танцевать.
Ютта коротко поздоровалась, поправила шаль на плечах и быстро зашептала на ухо госпоже. Ортрун вытерла губы салфеткой и явно громче, чем собиралась, переспросила:
– Он сделал что?
Освальд обернулся на голос сестры и встретился взглядом со Збинеком. Они очень по-разному относились ко многим вещам: браку, выпивке, своему внешнему виду – но одинаково искренне терпеть не могли политику.
Они не обманывали
– Он поцеловал ей руку, – взахлеб рассказывала краснощекая Хесида, широко жестикулируя и рассыпая по столу крошки надкусанного печенья. – Прямо при всех. И сказал еще: «Добро пожаловать в Берстонь, госпожа».
Уезжая на запад посланницей, Ясинта, самая красивая из дочерей хаггедской царицы, просила сестер не слишком баловать детей. «Особенно Хесиду, – вспоминала Танаис ее обеспокоенный голос. – Следите, пожалуйста, чтобы она не переедала сладостей».
В окна царского терема золотыми змейками вползали первые солнечные лучи. Весть от Ясинты пришла поздней ночью: она легко добралась до берстонской столицы, владыка Отто встретил ее как почетную гостью. Теперь, за завтраком, дочери и внучки царицы Шакти обсуждали новости, которые успели еще до рассвета всех перебудить – казалось, земля гудела от того, как топает ногами агрессивно настроенная к Хаггеде западная знать.
В царской семье мнения тоже разделились. Одни считали оказанный Ясинте прием проявлением надменности – где это видано, чтобы мужчины целовали хаггедкам руки? Другие, чьей точки зрения придерживалась Танаис, смотрели на произошедшее как на залихватский политический ход, какие присущи многим молодым правителям.
– А бабушка еще раздумывала, не послать ли туда тетю Гесту, – буркнула Зерида, примкнувшая к первому лагерю. – Она бы точно врезала ему за это прямо промеж глаз.
Пока Хесида отвлеклась на младшую сестру, бойко доказывая, что обижаться на владыку совершенно не за что, Танаис накрыла корзинку с печеньем плетеной салфеткой и тихонько отодвинула подальше от сладкоежки. «Тетя Геста», высматривая кого-то в окне единственным глазом, задумчиво покусывала палочку корицы – она с юности любила есть разные пряности в чистом виде – и совсем не слушала, что говорят остальные. Не место ей, больнее других израненной воспоминаниями, в незнакомой стране, не место в политике. Хорошо, что мать оставила ее дома. Так для всех будет хорошо.
– Царица всегда выбирает разумно, – произнесла, по-кошачьи растягивая рычащие звуки, маленькая хитрюга Шиира. – Верно говорю, сестренка?
Все взгляды обратились к краю стола, у которого, разглаживая пальцами залóм на узорчатой скатерти, сидела не по годам серьезная тринадцатилетняя царевна Нерис.
Она почти никогда не вступала в разговор, если к ней не обращались напрямую, а порой, как теперь, не откликалась и на это – только давала понять кивком, что услышала слова собеседника. Темноволосая, круглолицая и коренастая, наружностью и поведением молчунья Нерис больше других внучек походила на царицу в молодости, но Шакти не потому выбрала ее своей наследницей.
Кроме Танаис, никто за этим столом не мог знать наверняка, что решение уже принято, но некоторые, как Шиира, догадывались: «Как разродится первенцем жена берстонского владыки, – улыбалась она, – тогда и посмотрим, кого наша бабушка ему сосватает». Зерида хмурилась и спрашивала: «А если будет девочка?» – на что Расма, вторая из царевен по старшинству, но всегда первая помощница матери в присмотре за остальными детьми, уверенно отвечала: «Тогда мы подождем, пока не получится мальчик».
– А правда, что в Берстони все невесты плачут? – вдруг спросила Хесида, сверкнув янтарными глазами в сторону Танаис.
– Не знаю, – честно сказала она, еще немного придвинув к себе корзинку с печеньем. – Я не видела тамошних свадеб.
– У них это считается дурной приметой, – встряла в разговор мать царевны-наследницы, разумница Салиш, которая во время войны занималась содержанием пленных. – Что ты там делала столько лет, раз так плохо узнала берстонцев?
Танаис улыбнулась и не ответила. Никто из берстонцев ее тоже как следует не узнал.
Ее детство, как и пяти ее названых сестер, украли старейшины родного племени, которые иногда обменивались юными наложницами между собой, пока не пришла царица и не положила этому конец. Ее юность растерзала война, развязанная гордецами и остолопами, длившаяся до тех пор, пока царица огромными усилиями не заключила с берстонцами мир. Ее зрелость прошла в скитаниях по чужой земле, которую она исходила вдоль и поперек, готовая делать это снова и снова, пока не будет исполнена царицына воля. Старость Танаис оставила себе – и встречала ее рядом с царицей.
Никто не знал ее по-настоящему, кроме Шакти. Царица стала для каждой из шести спасенных ею девочек наставницей и матерью, повелительницей и подругой, но для Танаис она стала всем – водой и хлебом, ветром и грозой, зимней стужей и теплом весны. Те из сестер, кто не обзавелся семьями, целиком посвятили себя Хаггеде и назвались иш’тарзами, воинственными дочерьми смерти. Три женщины, белокурые и сероглазые, дарили жизнь внучкам и внукам царицы Шакти; три женщины, темноволосые и черноокие, несли гибель ее врагам.
Теперь остались только Салиш, мать трех прекрасных девочек, лучшая в мире наездница Геста и Танаис, сильнейшая из колдуний-воительниц. «И я вернусь к вам, – обещала Ясинта, – как только смогу». Тяжело оказалось ее отпускать – гораздо тяжелее, чем уходить самой. Чем больше становится эта семья, тем острее чувствуется чье-нибудь отсутствие.
И только царица никогда не говорила о том, как сильно ей не хватает ушедших.
Но это можно заметить, если давно и близко ее знать. Никакие переживания не отражались в чертах или движениях Шакти – неизменно гордая осанка, непроницаемое лицо. Ее выдавали мелочи: иначе подвернутые пышные рукава, новое перо в пестром воротнике. Когда она скорбела, привычные одежды из черной ткани – самый добрый цвет, цвет плодородной земли – становились белыми. Шакти похоронила уже двух дочерей: закрыла глаза темные, закрыла светлые – и скорбь снежными парчовыми вставками навсегда отметила ее шею и плечи.
Царица ходила очень тихо, как выслеживающая добычу рысь. Когда Шакти появилась на пороге, голоса затухли, словно свечи на сквозняке, – дети не всегда понимали ее сдержанного поведения и оттого побаивались сделать или сболтнуть что-нибудь не то. Салиш, ткнув двумя пальцами в измятое письмо, озвучила волнующий всех вопрос:
– Как мы к этому относимся?
Шакти сложила руки за спиной, неторопливо оглядела присутствующих. В наступившей тишине, казалось, можно разобрать, чем именно возмущена зудящая под потолком муха.
– Спокойно, – произнесла наконец царица.
Салиш покорно кивнула, зная, что больше мать ничего не скажет. Шакти ненадолго задержала взгляд на Нерис, развернулась и вышла. Жирная муха гулко вылетела в окно. «Значит, еще не пора», – подумала Танаис.
Вечером того же дня, предаваясь одновременно страсти и воспоминаниям, она смотрела за окно, где обнимал небо шафрановый закат, и представляла, как появляются на этом небе кроваво-красные берстонские облака. Каким все станет, когда царица добьется своей главной цели? Какого цвета будет небо над великой, единой страной? Танаис когда-то знала человека, который шутил, что в «тот самый день» звезды опадут на небо алмазами и он очень хотел бы это увидеть.
– О ком ты думаешь? – спросил Циллар, вдовец ее любимой сестры Сего, пытаясь ногой расправить сбитые простыни.
– Его зовут Бруно, – сказала она и положила под голову подушку. – Звали. Племянница сожгла его на костре.
Для любого берстонца это позорная участь – сгореть, утонуть или накормить собою стервятников и не быть погребенным в земле. Бруно был берстонцем только по отцу, а здесь, на родине его матери, сожжение – почетные похороны. Может, это стало ему утешением, хотя, насколько Танаис успела узнать, угодить Бруно очень сложно. Люди никогда его не привечали, он отвечал тем же. Мир ломал его и пытался изменить под себя, и в конце концов он пришел к порогу царицы Шакти – женщины, которая меняла мир сама.
Бруно говорил на их языке как на родном и носил в бороде маленькую серебристую бусину – как марцарзу, «дар на память о любви», украшение на традиционный хаггедский манер. Говорил о традициях, обнаруживая удивительную осведомленность о прошлых деяниях царицы и об истории ее семьи, и все они, Шакти и ее приемные дочери, слушали не перебивая. «Ваш пример доказывает, – говорил он, поочередно вглядываясь цепкими зелеными глазами в каждую из них, – что вернейший способ искоренить традицию – уничтожить тех, кто наиболее ревностно ее чтит. Однако мне, вероятно, не хватит жизни на то, чтобы вырезать всю берстонскую знать, поэтому я намерен с вашей помощью ее как следует встряхнуть».
Стало ясно, что человеку этому терять нечего, а Шакти уже доводилось полагаться на отчаянную смелость таких людей. Прежде они ее не подводили. Танаис – одна из них. Если бы царица сказала: «Возьми этот кинжал и вонзи его себе в сердце», – она бы так и сделала, не задумываясь. Когда царица сказала: «Следуй за этим человеком», – она так и сделала, зная, что уезжает надолго, зная, что «надолго» может перерасти в «навсегда».
Они с Бруно одержали вместе много побед, провели вместе много холодных ночей, оба истово желали вернуться домой. Поражение на пепелище у Старой Ольхи, озаренное светом неласкового зимнего солнца, странным образом открыло каждому из них заветную дорогу. Путь Бруно привел его к мучительной, страшной смерти. Путь Танаис уходил в сумрачный туман и где-то там обрывался – если представится ей возможность выбора, она хотела бы умереть быстро.
– Почему ты думаешь о нем сейчас? – снова зазвучал рядом мужской голос, не такой моложавый, как тот, что она все еще слышала иногда в темноте.
Танаис улыбнулась и не ответила. Циллару не понравился бы ее ответ.
Тянулись дни, шли месяцы, бежали годы, спотыкаясь о весенние ухабы, а она наблюдала, как росли и мужали его сыновья, и в глубине души им сочувствовала – Танаис всегда отчего-то особенно жалела мальчишек-сирот. Их матери, златовласой шутницы Сего, слишком рано не стало – боль этой утраты еще звенела в ушах поминальным плачем. Ясинта, взявшаяся после смерти сестры за воспитание племянников, теперь лишь время от времени присылала весточки из берстонской столицы. Всех молодых царевен и царевичей в конце концов доверили строгому надзору Салиш, и она осталась себе верна – те же высокие требования, которым должна соответствовать наследница Нерис, предъявлялись с тех пор и другим. Никто не мог ничем помочь этим детям – ни их отцы, ни тетки, ни сама царица.
Из очередной весточки, посланной Ясинтой на четвертом году ее отсутствия, все с удивлением узнали, что теперь столица владыки Отто обосновалась на новом месте, гораздо дальше прежнего от восточной границы, в старом городе под названием Бронт. Семья по обыкновению собралась за большим столом царского терема, чтобы прочесть письмо, и, пока Салиш вдоль и поперек разглядывала тонкую берстонскую бумагу, мальчики, почти уже юноши, строили сестрам, уже девушкам, по-детски глупые рожицы.
– Что еще она пишет? – вдруг прервала молчание Геста, отвлекшись от одной ей интересного пейзажа за окном.
Царевны спрятали улыбки в ладонях, братья опустили глаза в пол, но Салиш, не обращая на них внимания, бесстрастным голосом ответила:
– Пишет, что сыновья владыки здоровы, но брак он обсуждать пока не готов.
– Мне тоже сложно это представить, – хихикнула Хесида. – Наша красавица Нерис – и трехлетний жених.
Салиш коротко взглянула на племянницу исподлобья, но укол прошел мимо цели и попал в саму Нерис, которая вдруг сбилась, заплетая длинную косу, и начала все заново.
Ей только что исполнилось семнадцать – какая-нибудь благородная берстонка уже ходила бы на сносях. Последние несколько лет Танаис передавала племяннице свои знания и навыки: ратуя за вечный мир для хаггедского народа, Шакти особенно тщательно готовила преемницу к войне. В семье давно знали, что именно на Нерис пал выбор царицы, но та до сих пор не объявила об этом как положено, чтобы все племена услышали и запомнили имя наследницы. Вопросов никто пока не задавал: Салиш кусала губы, Геста щурилась и глядела в окно, мальчишки гримасничали, царевны перешептывались, Нерис молчала.
Танаис понимала, что так не может продолжаться вечно. Теперь она наблюдала, как неловко путаются девичьи пальцы в черных волосах, собирая их в косу, и почувствовала – сегодня что-то произойдет.
– Мне нужна твоя помощь, – сказала ей Нерис, когда на землю опустились сумерки и появилась возможность остаться наедине.
– Какая? – спросила Танаис, по звонкой дрожи в голосе племянницы догадываясь, о чем пойдет речь, и мысленно отсчитывая воображаемые падающие звезды.
– Отвар, чтобы… вытолкнуть плод наружу.
Полетело вниз целое созвездие – может быть, сам знак нынешней эпохи, Белый Куцехвостый Кот.
– Когда это случилось?
– В птичий день, на празднике у сампатов.
«Ох», – едва не вырвалось у Танаис. Значит, все хуже, чем она думала. Сампаты, многочисленное и богатое племя, шумно отметили весеннее равноденствие почти десять недель назад.
Она взяла бледную от волнения и страха Нерис за руку и обожглась холодом – даже ногти у той посинели. Семнадцать лет. Прямо как благородная берстонка. Проклятье.
– Как? – снова сосредоточилась Танаис. – Кто?
– Там было столько вина… и сладостей. И юношей. Меня позвала Шиира, сказала, что мать разрешила нам пойти, – вдруг затараторила обычно немногословная Нерис. – Ее там уже ждал какой-то конопатый, а мне они сунули кусок пирога и стали звать его моим женихом. Я велела отстать, но они все смеялись, пока Фаррас не отозвал конопатого в сторону. До утра я… больше их не видела. Только я не знала, что Фарраса выберут в хранители, и он не знал, но… Нам все равно нельзя было так делать. Не говори никому, пожалуйста.
– Хорошо, – крепко сжав ее ладонь, кивнула Танаис. – Все будет хорошо.
– Еще ведь не поздно, да?
– Не бойся. Я нагрею воды и приду.
Но Нерис боялась. У этого страха есть история.
В Хаггеде верят, что жизнь идет по кругу через поколение. «Видно, так угодно земле, – говорят мудрые женщины, – что мы чаще повторяем судьбы наших бабок, чем матерей». Давным-давно, когда Танаис еще не появилась на свет, ее приемная мать Шакти родила мальчика, завернула в алые пеленки и оставила под сенью плакучей ивы. Ни одна женщина, зная, как он был зачат, не осудила бы за это такую юную девочку.
Но Нерис тоже молода, а молодых больше пугают истории, произошедшие на их глазах. Она боялась не того, что плач нежеланного ребенка будет преследовать ее всю оставшуюся жизнь. Она боялась смерти.
Ее тетка Сего, сильная, здоровая женщина, после трех сыновей хотела подарить еще одну внучку царице Шакти. Новорожденная девочка не дышала, а через два дня мучений Сего проиграла кровавую схватку со смертью. Юные царевны видели все от начала и до конца. Царевичей, осиротевших мальчиков, допустили только попрощаться. Так положено по традиции.
Танаис приготовила пахучий травяной сбор, залила водой целую кружку, настояла и протянула Нерис. Она выпила все залпом. Сладкий запах горячим паром растворился под потолком, но не унес с собой болезненные воспоминания. Царский терем притих, глубоко и размеренно задышал в вечерней мгле. Если прислушаться, можно уловить эхо старинной колыбельной.
Как только Нерис уснула, Танаис накрыла ее тонким одеялом, сделала пару глотков остывшего отвара и осторожно вышла за дверь.
Хаггеда чтит традиции, и сколько в этой огромной стране племен – столько обычаев можно встретить, и один не будет похож на другой. По традиции племени ацеров, Танаис и ее сестер еще маленькими забрали из семей и отдали в дома старейшин. По традиции племени маззанов, где из поколения в поколение передается особое тайное знание, попасть в плен к врагу означает лишиться чести и имени – победи или умри достойно.
По традиции племени сампатов, самая красивая из их колдуний выбирает юношу на свое усмотрение, чтобы сделать его хранителем одного из тысячи хаггедских лесов. На плечи этих людей ложится почетная, но трудная обязанность – оберегая покой вверенной им земли, они со временем теряют человеческий облик. У хранителей не бывает жен и детей, их жизнь должна пройти в тени высоких деревьев, и после смерти телами их насытятся звери.
В этом году красавица-колдунья указала сразу на нескольких молодых мужчин – сгинули хранители трех лесов на востоке, настало, верно, время Матушке забрать их к себе. Сампатские старейшины просили царицу рассудить, куда именно отправится каждый из избранных юношей, потому что сами перессорились, стремясь оставить самый густой, самый богатый лес кому-то из любимцев. Имя Фарраса, внука одного из этих старейшин, трещало у Танаис на слуху.
Она вздохнула и толкнула приоткрытую дверь, за которой, вглядываясь в большую карту на стене, стояла царица Шакти. Рука ее, крепко сжатая в кулак, лежала на груди, стягивая два висящих на шее шерстяных шнурка.
Танаис прочистила горло.
– Можешь услать того сампатского парня, Фарраса, еще подальше на восток?
– Могу, – не поворачиваясь, ответила царица. – Зачем?
Танаис объяснила. Шакти выслушала ее, не перебивая. Потом спросила:
– Где она сейчас?
– У меня. Думаю, проспит до утра.
С настенной карты им лениво подмигнула точка, обозначающая Сонное поле – место одного из самых кровавых сражений минувшей войны.
– Ты пойдешь к сампатам и передашь мою волю. Когда Нерис проснется, я буду рядом с ней.
– А берстонцы? Что мы скажем об этом владыке Отто?
– Правду, – коротко ответила царица.
«В самом деле, – подумала Танаис. – Справедливо».
Когда Сего умирала от родильной горячки, Танаис сказала ей, как велела традиция: «Пусть примет тебя Мать всех матерей на теплую мягкую грудь», – и вспомнила, как произносила эти слова на поле своей последней – она надеялась – битвы. И если сестра боялась смерти, то юная колдунья Итка Ройда, глядя ей прямо в лицо, не боялась больше ничего.
Итка Тильбе, поправила себя Танаис. Ее зовут Итка Тильбе, она жива, и у нее двое сыновей. Владыка Отто хочет, чтобы все так думали, а владыка Отто теперь наш друг. Общая тайна тесно сближает людей. Танаис принесла царице эту тайну с пепелища у Ольшанских курганов.
И еще она принесла с собой гнев.
Много лет назад Танаис впервые довелось увидеть, как проявляется его сила. Всего одна женщина, в чреве которой хотя бы единожды зарождалась жизнь, и один небольшой амулет из древесного корня – и огромный пустырь у подножия Соснового Утеса оказался устлан мертвецами, как срезанными колосьями. Бесшумно ступая по всклокоченной земле, насытившиеся плотью звери уходили обратно в леса. В небе кричали, широко раскрывая окровавленные клювы, тысячи хищных птиц.
Высокая сосна росла на том утесе – древнее колдовское дерево, чьи корни сплетены из воплощенной ярости Матушки Земли, обратившейся против своего первенца-Солнца. Когда-то мужчины племени маззанов нашли узду для ее ярости, придали ей форму и очертания, а после хранили умение создавать особые амулеты – воспользоваться ими они не могли, отвергаемые природой этой силы. Много поколений передавался Корень высокой сосны от одной воительницы к другой, пока в начале века, ознаменованного появлением на небе Белого Куцехвостого Кота, иш’тарза Нааса, подруга-соперница царицы, не была убита и ограблена тремя берстонскими наемниками.
Далеко на востоке об этом плакала над рекой колдовская ива, чей Корень с незапамятных времен хранила на груди царица хаггедская. В день битвы при Сосновом Утесе Танаис видела, как реками крови становятся ее слезы.
Гибель Наасы стала поводом к началу давно назревшей войны, а ее амулет исчез бесследно. Друзья и соратники убитой воительницы объединились под именем Сосновых Иголок в попытках отыскать его и с каждым годом становились все более озлобленными, проклиная за неудачи берстонцев, сезонные хвори, непогоду и даже царицу. Когда война закончилась, а Корень так и не нашли, Иголки стали совсем неразборчивы в целях и средствах.
Шакти не торопилась объявлять их мятежниками, надеясь примириться и с внутренними врагами, и с внешними. Одной рукой она гладила Иголок по шерсти, другой протягивала договор об унии предыдущему берстонскому владыке, который так и не смог провести его через сейм, а Танаис в это время убивала кого-нибудь вместе с Бруно из Сааргета. В конце концов он своеобразно сдержал данное царице слово: они нашли амулет, и его судьбу – достаться Корню новому владыке в качестве знака дружбы или вернуться в Хаггеду, если в возможности этой дружбы возникнут сомнения, – решала Танаис. Так уж вышло, что решать пришлось посреди поля битвы, в которой Бруно схлестнулся с Отто Тильбе – и Иткой, его колдуньей-женой. Танаис сделала, как посчитала нужным.
Шакти разжала ладонь и, еле слышно выдохнув, убрала руки за спину. Два резных амулета из корней ивы и сосны глухо стукнулись друг об друга. Взгляд царицы сосредоточился на западной части карты, там, где раскинулось пепелище и курганы Старой Ольхи.
Танаис, не смея больше прерывать одной ей покоряющегося потока мыслей, поклонилась и ушла.
Двери тускло освещенного длинного дома сампатских старейшин отворились перед ней в волчий час – самое темное, самое тихое время в ночи. Звук ее шагов разбегался волнами по трещинам в деревянном полу, шуршало в спертом воздухе дыхание. Навстречу Танаис с другого конца зала выбежала дерганая угловатая тень. Когда свет факела ее развеял, в чаду возникло некрасивое мальчишеское лицо.
Танаис никогда не видела его прежде, но сразу догадалась, что это Фаррас – очень уж он походил на своего деда. Маленькие болотного цвета глаза бегали туда-сюда, останавливаясь лишь на мгновение, чтобы сморгнуть лихорадочный блеск, а крючковатый нос и вздернутый подбородок словно совещались друг с другом, как заговорщики. Что нашло на Нерис? Как она с ним легла? Наверное, на том празднике сампаты тоже берегли огонь.
– Мне нужна ваша помощь, – заговорил он, и пахнуло вяленой рыбой. – Я не хочу в лес. Дед не слушает, никто не слушает. Я знаю, вы своей волей вернули имя маззанскому изгою. Вас точно послушают. Прошу, скажите им, чтобы выбрали кого-то другого.
Танаис мягко оттолкнула его в сторону и сказала:
– Проверь завязки на своих штанах и собирайся в дорогу.
Когда она вернулась домой, вокруг ее кровати сидели, стояли и ходили вперед-назад родные – вся семья, включая царицу. На подушках у изголовья, скрестив ноги и замешивая пальцами одеяло, как густое тесто, кивала в ответ на поздравления Нерис. Она замерла, увидев Танаис в дверях. Растерянный взгляд вдруг затвердел и сомкнул на ее шее кованый обруч.
Царица что-то сказала вполголоса. Все стали выходить по одному, и Танаис видела их лица, только что сиявшие счастливыми улыбками. Салиш сдвинула брови. Геста прикрыла слезящийся глаз. Шиира поджала губы, Расма сморщила нос, Зерида почесала щеку. Лишь раскрасневшаяся Хесида все еще улыбалась и почти что пела: «Наша красавица Нерис скоро родит!» Мальчики-царевичи, переглядываясь между собой, молча ушли вслед за ней.
Нерис не отводила глаз. Танаис прислушивалась к шуму пробуждающейся за окном природы.
– Я вернусь в полдень, – сказала царица и оставила их наедине.
Танаис закрыла дверь и присела на кровать, ощутив неожиданный прилив жара и слабость в ногах. До двенадцати лет ей постоянно давали травяные настойки, чтобы наложница ни в коем случае не понесла от старика. Она пила их каждый полдень, а по ночам мысленно считала падающие звезды.
Грудной голос племянницы вернул ее в настоящее.
– Что это был за отвар?
– Пустырник, боярышник, ромашка. Чтобы прогнать тревоги и заснуть.
– Ясно. – Будущая царица кивнула. – Спасибо. Больше никогда со мной не говори.
Танаис вышла на крыльцо, вдохнула полной грудью пряный весенний воздух. У подножия холма, напоминающего по форме курган великана, раскинулась небольшая деревня. Царский терем стоял на вершине, а за ним росла живая стена-дубрава. Между стволов и ветвей, у корней и в глубине крон шептались тысячи голосов, не ведающих языка человеческого. Танаис знала, о чем они говорят – не понимая, но чувствуя, как будто разум уступал место инстинкту, которого не мог постичь. Колдуны не бывают одиноки. Те, кто питает плотью и кровью эту землю, всегда отвечают на их зов.
Танаис встала на колени, коснулась пальцами теплой почвы, зарылась глубже, взяла сырой ком в ладонь.
– Сестра сестер, – шепнула она и поднесла руку ко лбу, чувствуя, как лицо обдает волной тепла, – Мать матерей, – коснулась Танаис сердца, – береги ее за меня.
Она опустила ладонь к бесплодному чреву и разжала пальцы. Земля осыпалась, оставив на коже маленькие песчинки.
Позади, в глубине дубовой чащи, жалобно вскрикнул сломавший ногу олень.
– Как же это так получилось? – спросил Циллар поздним вечером. – Я про нашу Нерис.
Танаис поцеловала его, чтобы не влепить пощечину.
Угасало, растворялось в туманной дымке жаркое лето. Спустя пару месяцев после одного неожиданного известия Хесида вихрем ворвалась в теткину спальню и прокричала о другом:
– Ты уже слышала? Мама едет домой!
– Это хорошие новости, – ответила Танаис, складывая пополам карту. – Как дела у Нерис?
Царевна махнула рукой.
– Скачет козочкой, все в порядке. Расскажи мне, что между вами произошло? Я ее спрашивала, но она отмалчивается, как обычно.
«Может быть, она научилась этому у меня», – подумала Танаис.
Ясинта прибыла нескоро, холодной зимней ночью, как раз накануне родов – дела задержали ее в Берстони. Ее ждали с таким нетерпением и так радовались, когда дождались, что едва не пропустили момент, когда все началось. Посланница с удовольствием взяла на себя роль повитухи и, разогнав всех, кроме царицы и Салиш, закрылась с роженицей в самой теплой комнате.
Время перешло на их сторону – как будто торопилось, бежало быстрее обычного, чтобы поскорее отворить эту дверь. Бывало, женщины томились здесь по целому дню, но теперь все закончилось прежде, чем солнце пересекло западную границу. Когда скрипнула петля, Хесида, ахнув, вскочила со скамьи, и Зерида дернула ее вниз за шаровары, но по глазам видно было, что она сама едва от этого удержалась – наверное, даже сильнее, чем две царевны переживали за сестру, они соскучились по родной матери.
– Надо же, – утирая лоб рукавом, вздохнула Ясинта, – не близнецы!
– Сегодня родилась Басти, – объявила царица, – моя старшая правнучка. Когда придет весна, перед лицом народа я назову Нерис своей преемницей.
Танаис улыбнулась. Басти, «котенок». Нерис в детстве обожала котят. Салиш, осунувшаяся, будто это она только что разрешилась от бремени, сказала почти шепотом:
– Заходи.
В прошлый раз запах сухого тимьяна, которым окуривают комнаты рожениц, Танаис чувствовала у постели покойной сестры. Она прикрыла за собой дверь и аккуратно, как по полю завершившегося сражения, прошла к кровати, перешагивая через кучи тряпок, наполненные ведра и тазы.
Нерис уже переодели, постелили чистую постель, но ее мокрые от пота волосы успели подсохнуть только на висках. По правую руку от нее спала в колыбели новорожденная девочка. Танаис присела на край кровати с другой стороны. Луч неласкового зимнего солнца, пересекая живот Нерис посередине, высвечивал летающие в воздухе пылинки.
Царевна полусидела на подушках и глядела в пол. Танаис положила ладонь на ее бедро. Нерис резко вдохнула, как от внезапной боли, но не шевельнулась. Солнце скрылось за облаком. В тишине вновь замерзал на ставнях подтаявший снег. Младенец закряхтел в колыбели, Нерис сразу потянулась и взяла дочь на руки. Плотно завернутая в льняные пеленки Басти и не думала просыпаться.
– Спокойная, – улыбнулась ей Танаис. – Может быть, тоже вырастешь молчуньей.
Нерис только крепче сжала пальцы. На светлой ткани пролегли тенями заломы. Танаис убрала руку с ее бедра, постаралась запомнить, как сладко пах в этой комнате сушеный тимьян, встала и ушла.
Через неделю посланница Ясинта, горячо попрощавшись с родными, снова уехала от них в морозное утро.
Танаис удивилась, услышав вечером ее голос, доносящийся из малого зала царского терема. Она вошла туда, столкнувшись у порога с нервно кусающей корицу Гестой, и вопрос застрял у нее в горле.
Ясинта была в ярости. И в грязи.
Танаис сделала глубокий вдох и отсчитала одну за другой десять упавших звезд.
Что восточнее Хаггеды? Земли, что покорятся ей с новым рассветом.
Что западнее Хаггеды?..
– Клятая Берстонь!
– Что случилось? – спросила за всех появившаяся из ниоткуда Салиш. – Почему ты еще здесь?
– О, дорогие сестры… – В светлых глазах красавицы Ясинты блеснул недобрый огонек. – Сейчас я расскажу вам историю.
Они не вызывали бедствий
Лесная прогалина упирается в бледную даль горизонта. Путник шагает широко, неспешно, тревожит дикий, спящий поздний снег. «Хорош я, наверное», – думается в такую погоду, когда представляешь, как выглядишь со стороны. Меховой капюшон натянут до самых бровей. В горбатой котомке за спиной раздражающе позвякивают дорожные принадлежности. На усах под самым носом висят две ледяных блямбы, которые путник успел надышать за пеший переход.
«Ну, почти пришел», – утешается он. И немного скучает по своей лошади. Впрочем, лучше остаться без лошади, чем без кадыка – или что там еще, согласно местным поверьям, может вырвать грозный хранитель леса, если при встрече его чем-нибудь не задобрить. Путник даже не разглядел хозяина дремучего бора как следует – ему лишь дали понять зычным рыком из тени, что он выйдет отсюда пешком или не выйдет вовсе. Совершенно неясно только, на кой хранителю леса лошадь. «А не грабанули ли меня часом?» – порой задумывается путник, но решительно гонит эту мысль прочь. Гораздо приятней считать, что просто услужил местному господину. Может, в конце концов, он эту несчастную кобылу съест.
Здесь владения хранителя заканчиваются. Лес обрывается впереди ровной линией, как будто кто-то сбрил его острым лезвием. Там – уже не Хаггеда, но еще не Берстонь, ничейная полоса. Параллельно прогалине, по которой шагает путник, ползет торговый тракт. Его пока не видать за хвойным частоколом, но скоро две дорожки пересекутся и могут случиться попутчики. Час еще ранний, едва светает, ближайший удобный ночлег далеко, но кто же знает этих торгашей.
Хорошо бы тракт оказался пустым, чтобы никто не испортил последних мгновений одиночества. Сейчас путник желает этого больше всего на свете.
Он стягивает плотную рукавицу и юрко сует ладонь за пазуху. На воздухе маленькая круглая баночка начнет жечь кожу металлическим холодом, если чуть-чуть промедлить. Путник поддевает крышку, облизывает палец и берет немного плотно сбитого порошка, чтобы втереть эту гадость в десну и потом еще полдня ощущать горечь на языке. Влажный палец неприятно морозит, но надо потерпеть – и спрятать баночку, пока впереди не показалась застава.
Тракт впивается сбоку в тропинку, пожирает ее без жалости и тихонечко переваривает: не жужжат полозья, не слышно конского храпа и людских разговоров. Путник вздыхает с облегчением. Застава сонно приподнимает веко, посматривая на него одноглазой деревянной башенкой.
– Стой! – грозно выкрикивает внезапно оттаявший дозорный. – Кто идет?
– Усталый путник возвращается домой, – откликается он, снимая капюшон. – С гостинцами для Дорека Гроцки.
Дозорный сперва теряется, услышав имя товарища от подозрительного незнакомца, но сообщает об этом вниз, и вскоре его сомнения развеиваются оказанным путнику теплым приемом.
Из бревенчатого флигеля, сиротливо примостившегося к башне, выбегает без шапки невысокий светловолосый мужчина. Дорек почти не похож на себя прежнего – отважное и решительное избавление от пагубных привычек, которые свели в могилу больше его родичей, чем война или старость, пошло наружности на пользу. Можно лишь гадать, поскучнел ли он при этом внутри – по крайней мере, объятия все такие же крепкие, хоть теперь и гораздо менее пахучие.
– Фирюль! Как ты узнал, что я здесь служу?
– Сердцем почуял, – улыбается путник.
Дорек прячет глаза – смущен. Это хорошо. Фирюлю хотелось бы здесь побыстрее закончить и отправиться дальше. Хватит с него уже Хаггеды, томно дышащей в затылок восточным ветром.
Еще один служивый, вышедший из небольшой хозяйственной постройки, удивленно таращит на гостя глаза. Словно радушный хозяин, Дорек широким жестом приглашает пройти внутрь флигеля. Наконец-то. В такой мороз недолго и околеть.
Старая угловатая мебель неприветливо щиплет неровностями изможденное тело. Котомка, расползшаяся на полу у скамьи, как толстый батрак, призывно демонстрирует часть съестного содержимого. Дорек предлагает гостю браги, Фирюль вежливо отказывается и отмечает, как у трезвенника вздрагивают уголки губ.
Перекусив, мужчины сидят друг напротив друга, потягивают вместо выпивки медовую воду и разговаривают, иногда отвлекаясь на чей-нибудь окрик или просто шум за стеной. Дорек вертит в руках шмат пряного кабаньего сала, обещанный гостинец, и кивает, пока Фирюль не краснея врет о местах и целях своих путешествий: когда друзья не видятся по несколько лет, любой при встрече станет ожидать целой вереницы разнообразных баек. Рассказ так хорош, что просится обрасти красочными подробностями прямо на ходу, но гораздо безопаснее придерживаться уже изведанной тропы.
Послушав о том, как Фирюль однажды нанялся в помощники к скорняку, который в действительности оказался звездочетом – хоть в той истории на самом деле не обошлось без одной содранной шкуры, – Дорек Гроцка улыбается и спрашивает:
– А что твой господин? Ну, тот, которому ты служил, когда мы виделись в прошлый раз.
«У него все прекрасно, – думает Фирюль. – На монетах, которыми тебе платят жалование, отчеканен его гордый профиль».
Вместо ответа он мотает головой и пожимает плечами, мол, был господин да сплыл. Дорек, кажется, удовлетворен – весь из себя учтивый, но в общем-то нелюбопытный малый, имеющий обыкновение задавать вопросы ради вопросов, просто чтобы поддержать разговор. Где он ночует? В этом же флигеле, на верхнем этаже? Вот бы там оказалось теплее, чем тут. В конце концов Фирюль решает, что пора перехватывать инициативу.
– У тебя-то какие новости?
– Да никаких, все заботы. Госпожа Ясинта должна скоро тут проехать – ну, посол из Хаггеды. Я ее краем глаза видел, когда она ехала к себе на родину. До ужаса красивая женщина.
Фирюль коротко усмехается.
– Не люблю блондинок.
И по легкому изумлению в голубых глазах Дорека понимает, что ляпнул лишнего.
Он не успевает принять решение. Дверь распахивается, впуская в комнату холод, дым и запыхавшегося дозорного.
– Горим! Атака!
Дорек вскакивает с места.
– Где?
– Везде!
Решение принимает себя само. Ремни котомки больно врезаются в плечи. Фирюль выглядывает наружу, когда Дорек с товарищем скрываются в серой мгле, и выхватывает припрятанный в рукаве стилет. Крепкая брань и отрывистые приказы носятся повсюду зыбкими волнами. Топот, стук и надсадный скрип свежего снега лезут в уши, как мех капюшона. Все кругом в дыму и противной взвеси, ни зги не видать. Фирюль, сдерживая приступ кашля, идет наугад.
Он делает несколько осторожных шагов вперед, потом ступает смелее, задевает носком ботинка оброненное кем-то огниво. Только теперь ощущается жар от объятой пламенем башни. Недовольная бедственным положением, она трещит и ухает, плюясь раскаленными углями вниз, прямо на головы своих защитников. Загорается крыша злополучного флигеля, а в стену его впиваются сразу две подожженных стрелы. Из тумана доносится истошный вопль. Фирюля однажды пороли, и он так же орал. Этот вопль не повторяется – крикуну досталось не плетью, а палицей.
Или, может быть, острием копья.
Оно смотрит прямо Фирюлю в грудь, иглой прокалывая белесую завесу насквозь. Он все еще различает мужские голоса позади себя и по сторонам, но отрезает их, как зачерствелую корку хлеба, и выбрасывает из головы. Ему нужны другие – те, что звучат под ребрами, а не в ушах. Нужен один – тот самый, который теперь молчит, а обладатель его мчится навстречу, грубо понукаемый пятками в бока.
Фирюль вскидывает руку, словно надеясь остановить ею удар копья. На деле он тянется, чтобы схватить поводья, как только всадник выпадет из седла.
Одновременно две пары легких, больших и маленьких, вдыхают морозный воздух, и Фирюль чувствует – перед ним сильный зверь, с таким будет весьма сподручно в пути. Конь резко замедляет бег и с громким ржанием встает на дыбы, взбивая клубы дыма передними копытами. Нога всадника застревает в стремени, а рука, первой коснувшаяся земли, изгибается под мерзким углом.
– Сука! – на чистом берстонском восклицает копейщик.
– Бахшед, – по-хаггедски ругается Фирюль.
Конь пятится и недовольно храпит, вторя обоим хозяевам. Старый, постанывая от боли, дергает коленом в попытке освободить ногу. Новый вынужден ему в этом помочь, перерезав стременной ремень.
Сверху, из седла, скрюченный копейщик кажется совсем мальчишкой. Отлично экипированным, сытым, здоровым берстонским мальчишкой. По какой-то причине размалеванным, только теперь замечает Фирюль, под боевого хаггедского колдуна.
Жеребец, породистый вороной с тяжелой, но уверенной поступью, беспокойно раздувает ноздри – ему это все тоже не нравится. Фирюль дает коню волю скакать на запад и на ходу обдумывает пару мыслишек, пока копейщик молча провожает его, хлопая жирно подведенными охрой глазами.
Мысль первая: такую раскраску носят только сампаты, а сампаты живут далековато отсюда и не очень дружат с огнем. Вторая: колдун, тем более хаггедец, тем более из сампатов, которые без ума от своих знаменитых боевых колесниц, никогда не позволил бы Фирюлю подчинить верного коня без борьбы.
Отсюда просятся какие-то выводы, но их приходится отложить на потом. Справа, совсем рядом, гул ревущего пламени разрывает протяжный свист, потом короткий вскрик, едва ли не визг, и топот копыт – это за Фирюлем. «Ах так!» – почти всерьез обижается он, сплевывает вязкую слюну и отвечает точно таким же свистом.
Мгновение замешательства преследователей и резкий порыв ветра, ненадолго приоткрывший дымовую завесу, позволяют разглядеть на кровавом снегу бездыханное тело Дорека Гроцки. «Что ж, – проносится в мыслях, – ладно». Фирюль на него не особенно и рассчитывал – просто оказалось удобно заглянуть по дороге. Вот сала жаль. Очень вкусное и не из дешевых. Такое делают только в Хаггеде, а в Хаггеду он уже не вернется.
Над мертвым Дореком стоит раненный в ногу человек, в руках у него – окровавленный кавалерийский палаш, лицо словно измазано ржавчиной. Его конь поблизости, они с вороным – старые друзья. «Ну, пора прощаться», – думает Фирюль и поправляет лямку на плече. Человек, словно не обращая на него никакого внимания, отворачивается и машет рукой кому-то, скрытому в сизой дымке.
Снова свист – лихой, разбойницкий. И снова – это пролетает рядом, едва не задев меховую оборку, стрела. «Заметил-таки», – хмурится Фирюль и натягивает капюшон. Гудит падающая башня. Вороной берет стремительный галоп. Там, внизу, под слоем белого снега – наконец-то родная земля. Сладость долгожданной встречи слегка отравляет противный привкус порошка. И погоня.
Ветер меняет направление, дым рассеивается, дает насладиться прекрасным видом зимнего ничего. В этой пустоте, местами пузырящейся холмами, сугробами и, может быть, курганами, резко выделяется ближайшая возвышенность. Там угадываются очертания всадника. Фирюль прищуривается. Белый конь нетерпеливо топчется на снегу, блестит металл закрытого шлема, латного доспеха и круглой шипастой булавы.
Фирюль присвистывает от удивления. Война с Хаггедой давно закончилась и похоронила своих героев, но вот же он, Марко Ройда, могучий Крушитель Черепов.
Многие берстонские дети слышали о нем истории: мальчишек они учили отваге, девчонок тоже, наверное, чему-то учили – на самом деле Фирюль никогда не понимал, зачем это все девчонкам. После армейских баек, рассказанных каким-нибудь увечным батраком, ему каждый раз приходилось утирать сопли перепуганной младшей сестре.
Белый всадник направляется к Фирюлю – на выручку? Конский топот за спиной как будто редеет. Вороной под седлом, наоборот, ускоряется, страх вязнет на языке. Ураганом проносится рядом латник с поднятой – не против него – булавой, взметается стриженная серебристая грива его жеребца. Фирюль пригибается и оборачивается ему вслед, но коварный дым уже скрадывает источник поднимающегося крика.
Погони нет. Впереди – длинная прямая дорога, и уже видно первый путевой столб. Был ли всадник? Поверили бы мальчишки, с которыми Фирюль когда-то играл в войну, что его вроде как спас сегодня Крушитель Черепов?
Он усмехается в усы и решает подумать об этом позже. Например, когда наконец отогреется в душном уюте городских стен. Фирюль оставляет вороного в покое и погружается в полусон. В ближайшие несколько дней, знает он, на этой дороге с ним ничего особенного не произойдет.
Вокруг Столицы, которая с недавних пор больше не столица, теперь почти ничего особенного не происходит.
Вообще-то этот город зовется Гарнаталзбетой, как и нависающая над ним гора, но, кроме заучек из академий, никто никогда его так не зовет. Наверное, такой же заучка давным-давно придумал дать длиннющее сказочное имя колючей вершине и поселению, что съежилось в ее тени. Изнутри старая столица кажется бесконечным лабиринтом улиц и переулков, и только отъехав подальше от белых зубастых стен понимаешь, насколько мелочна людская возня в сравнении с грозной мощью горы. Фирюля, впрочем, всегда интересовали разные мелочи.
У городских ворот грустный караульный требует представиться и объяснить, что у приезжего тут за дело, но, кажется, не слушает заготовленный ответ. Хочется предложить парню выпить, настолько несчастный у бедолаги вид. Даже вороной согласен, что нельзя заставлять человека дежурить, когда тот в такой хандре – жеребец бодает караульного в плечо и ворчит, как будто выражая сочувствие.
– Добрый конь, – улыбается парень, а у самого в глазах блестят слезы.
Фирюля прямо-таки снедает любопытство.
– Что стряслось у тебя, служивый?
Лицо караульного перекашивает.
– Хаггедцы, – плюется он словом, словно проклятием. – Друга моего зарезали на заставе.
«О как, – удивляется Фирюль. – Быстро разлетелось». Он сообщает караульному, что пробудет в городе недолго, и вслух соболезнует его утрате. Парень кивает и делает жест, мол, поезжай – если Фирюль задержится у ворот еще на мгновение, тот бросится ему на шею и разрыдается.
Топтать подковами мостовые строжайше запрещено – будь добр, дорогой гость, сдать лошадь в конюшню, а потом гуляй где только захочешь. Фирюль следует указателю, прибитому к арке, в незапамятные времена обозначавшей въезд в Столицу, и оставляет вороного на попечение скучающего распорядителя.
Город просыпается с неохотой, словно накануне тут проходил праздник, но праздников – настоящих, с ярмаркой, скоморохами и серебром рекой – местные не видали уже давно. Торчком стоят в отдалении башни оставленного владыкой замка. Обескровленные улицы зевают окнами пустых домов. Фирюль идет напрямик через рыночную площадь к двухэтажному зданию с балконом и вяло болтающейся выцветшей вывеской, на которой угадываются очертания непристойного рисунка.
За гостем увязывается одноухий кот непонятного окраса, только что угостившийся обрезками у мясницкой лавки. Фирюль открывает дверь и пропускает нового знакомца вперед себя. В нос ударяет запах паленой травы. Коту это не по нраву, и Фирюлю тоже, но так уж принято в дорогих борделях – делать вид, будто жженый сухостой перебивает месиво других ароматов.
Внутри заведения удивительно людно, под потолком звенит хохот и батрацкая брань. Кто-то разместил тут своих людей? Об этом Фирюля не предупреждали. Хотя, судя по бегающим взглядам, любопытным и жадным, ватага здесь недавно и еще не успела насытиться всеми предлагаемыми удовольствиями. Кот, лавируя между ногами в грязных тяжелых ботинках, убегает по кошачьим делам. Фирюль с порога чувствует, что день обещает быть прекрасным. Его встречает собственной персоной легендарная шлюха по прозвищу Бойница.
Он почти не удивлен – ему известны городские сплетни. Дела у Бойницы идут все хуже с тех пор, как пропал ее зазывала, который при помощи рифмы и зычного голоса приводил ей клиентов толпами. Сделанное имя какое-то время еще работало само на себя, но каждый год в борделях появляются новые красотки, а она отнюдь не молодеет.
Угасшая звезда столичного небосвода ласково улыбается гостю и стонет: «О!» – оттопыривая пальчик, как будто силится вспомнить его имя. Он и рад бы подыграть ей, только напрочь забыл, кем представлялся в этом заведении.
– Дудник, – пробует Фирюль, и шлюхина улыбка становится шире, обнажая отсутствие пары верхних зубов.
– Конечно! Как такого не помнить! Чего хочет господин этим чудесным утром?
Может, он и не угадал с «Дудником», но ей, в отличие от него, наплевать.
– Хочу тебя, – отвечает Фирюль, протягивая шлюхе серебряную монетку с лицом Отто Тильбе, – и еще кого-нибудь за компанию.
Бойница отточенным движением прячет деньги в складках юбки, в потайном кармашке. Потом она оценивает посетителя беглым взглядом и неразборчиво выкрикивает в душное пространство заведения односложное имя. Фирюль оглядывается и чувствует, как сладость предвкушения вмиг сменяется горечью досады. Мальчишка, который подплывает ближе особой походкой, тянущей на пару монет дороже среднего ценника, на деле оказывается очень плоской и очень – слишком – юной девчонкой.
– Зараза, – бормочет Фирюль и осторожно хлопает Бойницу по плечу. – Знаешь, мне хватит тебя одной.
Девчонка обиженно поджимает губы и разворачивается на пятках, отклячив зад. В каждом ее ухе блестит по массивной серьге. Родителям сейчас таскать бы ее за эти уши, но Фирюль понимает прекрасно, что родителей у девчонки нет.
Или есть, но такие, которых лучше бы не было.
После полудня он, хмельной и уставший – Бойница, растеряв зубы, не растеряла профессиональные навыки – внимательно слушает болтовню посетителей. Из обрывков фраз Фирюль понимает, что оказался в компании стражников, отпущенных в увольнение: эти люди вчера вернулись из поместья Верле, куда сопровождали жену ректора здешней академии, госпожу Ильзу, с ее малолетними детьми. «Надежный, однако, эскорт у госпожи Ильзы, – отмечает Фирюль, делая глоток пенистого эля. – Хватит на трех госпож победнее».
Ей с мужем, Рубеном Корсахом, младшим из трех племянников лучезарной госпожи Лукии, жутко повезло, что на последних выборах победил именно Отто, у которого пока хватает изобретательности и упорства, чтобы вертеть этой страной и ее законами, как ему угодно. Без вмешательства владыки история их любви, положенная в основу модной нынче баллады, могла ничем хорошим не закончиться.
В Вольдемаровой книге, единственном источнике берстонского правосудия, созданном в незапамятные времена и с тех пор практически не меняющемся, сказано, что младший брат не должен жениться прежде старшего. Госпожа Лукия устроила брак первого из своих племянников, но ничего не могла поделать со средним, Кашпаром, который родился всего на год раньше Рубена – после одной неудачной помолвки тот наотрез отказывался от новых.
Фирюль почти наверняка знает почему. Когда-то он тоже, как сейчас Кашпар Корсах, обретался всегда при господине Тильбе, делил с ним интересы, замыслы и постель. У матери Отто, госпожи Нишки, сводило от этого челюсти – она-то растила благовоспитанного юношу, верного своему почетному долгу. В сущности, у нее все получилось. Владыка Тильбе, муж и отец – образец благовоспитанности, который теперь издает указы, переворачивающие порядки с ног на голову, и голыми руками перетаскивает целые города. В этом он видит свой почетный долг – столкнуть Берстонь наконец с насиженного места, где ей на голову сыпятся градины неудач. Если для этого нужно отдельным указом осчастливить Рубена Корсаха, позволив жениться вперед старшего брата, или поцеловать руку хаггедской посланнице, владыка Отто готов всех осчастливить и поцеловать. «А ты ведь, господин Тильбе, стал таким благодаря мне», – мысленно обращается к нему Фирюль. Впрочем, надеется он, еще представится возможность сказать это вслух.
Фирюль замечает, что некоторые отдыхающие то и дело посматривают или кивают наверх, где за уставленным яствами столом в форме кривого овала сидят трое мужчин в шагреневых сапогах. Один из них время от времени бросает взгляды вниз, через перила – это командир. Двое других, более щуплые и бледнолицые, старательно делают вид, что захмелели, когда рядом оказывается девка или кто-то из случайных посетителей – это соглядатаи, явно еще новички.
По крутой деревянной лестнице легко забирается на второй этаж одноухий кот. Потершись о высокое голенище командирского сапога, усаживается под столом и принимается вылизывать потрепанный хвост. Как назло, едва разговор подходит к самому интересному, в единственное ухо впивается поганая блоха.
– Носятся теперь с этой заставой… – говорит бледный, пока кот чешется едва не до крови. – Выжило полторы бедолаги… Может, владыка правильно сделал, что увез казну подальше от границы.
Кот наконец-то избавляется от мелкой паразитки. Фирюль глотает эль и недовольно рычит в усы. Из-за таких вещей – и привкуса дохлой крысятины – он не очень-то любит пользоваться «услугами» бродячих котов, но пока другого варианта нет.
– Господин говорит, напали не хаггедцы, – бурчит под нос командир. – Это вроде были наемники, и вот сейчас выясняют чьи.
– Что значит «чьи»? – умничает щуплый, забыв, как только что прикидывался перед шлюхой, будто не может связать двух слов. – Господ Фреток, вестимо.
Фирюль усмехается своим мыслям: «Очень, кстати, может быть».
Он уже в курсе, что Ортрун Фретка, самая богатая невеста Берстони, будто бы ни с того ни с сего отвергнутая Корсахами, теперь без всяких брачных клятв живет со старым гетманом Збинеком Гоздавой и зачем-то рожает ему детей. Фирюль хорошо знает, кто такой Збинек Гоздава, да и тот, верно, вспомнит его, если увидит – правда, назовет не Фирюлем, а Соловьем. Под этим именем он недолгое время служил в одной из хоругвей гетмана, этим именем называли его те, кто полег на пепелище у Старой Ольхи. Он, Фирюль-Соловей, сделал единственный выстрел, положивший начало тому сражению.
Много воды утекло с тех пор, теперь у гетмана Збинека Гоздавы новый отряд и новая хозяйка. Ортрун Фретка хочет двух вещей: войны и власти. Или, скорее, чего-нибудь одного, чтобы с его помощью получить второе. Имея такое желание и, что самое главное, возможность его исполнить, Ортрун Фретка занимается ерундой, плодя ублюдков и за глаза называя владыку Рябым из-за следов юношеских прыщей на лице.
Может, кто-нибудь наконец сказал ей, что так дела не делаются. Или Фирюль чего-то не знает. Он, если начистоту, и того, что знает, рад бы не знать. Он рад бы вообще никогда не встречать Отто Тильбе и совсем иначе прожить эту клятую жизнь.
Одноухий кот задирает лапу и сосредоточенно лижет яйца.
– А всадник этот? – бормочет командир, разглядывая дно опустевшей кружки.
– Что еще за всадник? – отзывается щуплый и делает девке знак принести еще эля.
– Который разогнал нападавших. Спас тех служак.
– А, который якобы дух Крушителя Черепов? Россказни. С перепугу и не такое привидится.
«Конечно, россказни», – думает Фирюль. Духи не размахивают булавами и не седлают коней, оставляющих вполне явные следы копыт на снегу. Они сидят себе тихонько в курганах первые полгода, пока за них не выпьют на памятной трапезе, а потом вылупляются из земли, как цыплята, и улетают прочь с вечерним ветром. Звучит совсем не страшно, если подумать. Хорошо бы все так и было.
Плоская девчонка, которую Фирюль встретил сегодня утром, хватает поднос из рук подруги и походкой от бедра поднимается по лестнице. Под ее весом ступеньки даже не скрипят. Щуплый откидывается на спинку стула, оглядывает девчонку с ног до головы, пинает товарища под столом и задевает носком сапога кошачий хвост.
Фирюль встает, расплачивается и уходит. Провожая гостя, беззубая Бойница улыбается и выражает надежду, что он еще вернется.
Жить ей остается от силы пару недель.
Рынок слегка расшевеливается к середине дня. Фирюль идет обратно к конюшням намного медленнее, чем шел сюда, прислушивается к ворчливому гомону города – уже не столь важного, но все еще самого большого в стране. Торговка заламывает кошмарную цену за корзинку зимних яблок, благо денег у Фирюля с избытком. Подбросив монетку в воздухе, худосочная тетка пробует ее на зуб и только потом, одобрительно кивнув, отдает товар покупателю. На дне корзинки – ошметки грязи и дохлые насекомые. Фирюль перекладывает приличные яблоки в котомку, одно кладет в карман, остальные выбрасывает в канаву и возвращает корзинку торговке. Та только кивает, уже окучивая следующего покупателя. Отто Тильбе хитро подмигивает с ее ладони.
Распорядитель конюшен, успев поближе познакомиться с вороным, расщедривается похвалами в адрес заботливого хозяина и замечательного коня – напрашивается на лишнюю монетку. Фирюлю не жалко. Вороному тоже. Они направляются к воротам, а вслед летят наилучшие пожелания распорядителя.
– Это он тебе, – говорит коню Фирюль.
Он сует руку в карман, нащупывает в ткани дырку – надо зашить – и достает румяное яблоко. На кожуре оказывается налипшая грязь. Фирюль плюет на нее и протирает рукавом. Так-то лучше. Еще оказался бы тот караульный на посту.
В этот раз Фирюлю везет, не то что на заставе. Парень выглядит даже хуже, чем утром, и таращится на протянутое яблоко, как на сияющий рубин.
– Я могу отдать его своему коню, – пожимает плечами Фирюль, прерывая затянувшееся молчание.
Караульный выходит из оцепенения.
– Спасибо, – кивает он. – Спасибо вам.
И, скромно опустив глаза, откусывает сразу половину.
Фирюль прощается и бодрой рысцой покидает бывшую столицу. Он будет посмеиваться над этим случаем до самой Рольны, низкорослого и непримечательного городка, где предстоит встреча с еще одним старым знакомым. А заснеженная вершина гигантской горы, чье имя Фирюль произнес вслух всего пару раз в жизни, будет беззвучно хихикать над ним за спиной.
Все яблоки исчезают в считаные дни. Фирюль почти готов признать, что они стоили своих денег, хотя в дороге любая еда кажется вкуснее. Зима начинает потихонечку выдыхаться – довольно рано, но, может, оно и к лучшему. «А порошка-то осталось всего ничего», – замечает Фирюль на вторую неделю пути. Вороной фырчит, недовольный лезущей в глаза отросшей челкой. Хозяин обещает на следующем привале его подстричь. И себя бы тоже в порядок привести. В конце концов, Фирюль собирается не в обычный бордель, а в заведение уровнем повыше – в академию изящных искусств.
Ему не довелось там учиться, но было время, когда круг его общения почти целиком состоял из школяров. Пока Отто не начал свои преобразования, в Бронте, теперешней столице, мирно сосуществовали две академии, торговая и художественная, и обе наряжали своих подопечных в очень похожую мрачную форму. Улицы города по вечерам, когда заканчивались занятия, захлестывало черной волной школярских одежд.
Когда Бронт стал столицей, владыка с советниками и управленцами занял помещения академии искусств, а всех артистов, певцов и художников, не обращая внимания на возмущенный ропот, отправили в Рольну – ближайший город, где нашлось для них подходящее здание. «Слишком подходящее», – вспоминая об этом, каждый раз смеется Фирюль. До школяров вытянутый двухэтажный дом с синими занавесками на окнах служил пристанищем сиротам и проституткам.
Родители благородных обучающихся наверняка забросали владыку гневными письмами: «Почему, в конце концов, не тронули торгашей?» Им-то невдомек, что Отто считает возможным и крайне желательным найти энергии молодых господ более достойное применение – сам он, отличный фехтовальщик и заядлый охотник, терпеть не может музыку и танцы.
Из всех искусств владыка Тильбе признает разве что искусство слова. Может быть, поэтому расцвели на берстонской земле поэты. Самый знаменитый из них, скрывающийся под псевдонимом Ясменник, автор слезливых стихов о любви и смерти, написал трогательную балладу о Рубене и Ильзе. В ее последнем куплете строго положительный герой, именуемый Первым-из-Господ, своей рукой и властью соединяет влюбленных. Весь остаток пути Фирюль то и дело принимается насвистывать эту мелодию, но никак не может вспомнить целиком слова.
Рольна, хоть и меньше старой столицы в несколько раз, оказывается гораздо шумнее. Останься в котомке хоть одно яблоко, и тому не нашлось бы, куда упасть. На каждом углу кто-нибудь пытается торговать или втягивает встречного в обсуждение последних новостей: посланница Ясинта вернулась в Бронт.
Все болтают о том, что заставу сожгли не хаггедцы, но и Фреток не упоминают. Говорят, это сделали разбойники, которые собирались только захватить ее, чтобы потом ограбить кортеж посланницы, но увлеклись и разнесли там все в пух и прах. «Разбойники, конечно, – качает головой Фирюль, поглаживая гриву вороного, – на таких-то конях да при такой амуниции». Одного нападавшего будто бы даже поймали и допросили, а теперь разыскивают остальных. Не позавидуешь тому бедолаге – когда за душой целая прорва противозаконных приключений, обидно огребать за то, чего ты не делал.
Возле знаменитого рольненского приюта тоже, как обычно, полно народу – только теперь это не «сиротки» с «маменьками» или их поклонники, а те, кто кормится от обосновавшейся здесь академии. Вороной топчется у коновязи, беспокойно храпит, но Фирюль дает слово, что они тут ненадолго. Беспрепятственно пройдя в здание мимо спящего на посту сторожа, он думает: «А ведь бордель охранялся лучше, чем это достойное заведение».
На заднем дворе целая группа юнцов без шапок морозит уши и тянет ноты, наконец напомнив Фирюлю строчки:
– Не стану я госпожой твоей, не позволит того закон…
– …тогда ляжем с тобой, цвет души моей, в землю прежде постели, о!
Кто-то, сидя на скамейке, подыгрывает поющим на инструментах, а единственные двое, одетые не в школярскую форму, лишь иногда делают замечания или плавные жесты. Одного из них, низкорослого, почти карлика, Фирюль видит впервые, а другого знает давно и близко – это мастер Теган по прозвищу Перебей Ребро.
Согласно красивой версии происхождения его необычного имени, каждый, кто попытается перепеть знаменитого барда, рискует сломать себе ребра, стараясь набрать так же много воздуха в грудь. На деле по этим самым ребрам незадачливому конкуренту обязательно треснут в ближайшей подворотне, да обставят так, что потом ничего не докажешь. Как поговаривали в свое время школяры торговой академии, бывшие соседи художников и музыкантов, ранимее артиста бывает только артист талантливый, а уж если рану разбередил – беги.
Стройный хор юнцов берет высокую ноту, а Фирюль скромно машет рукой только что заметившему его Тегану.
– Хуби, подхвати-ка, – поднимаясь с места, говорит Перебей Ребро более молодому мастеру, подходит ближе и, широко раскинув руки, обнимает давнего знакомого. – Сто лет не видел тебя, Щебетарь!
– Вот, выбрался навестить. Вы тут как? Выстукиваете ритм зубами?
– Да им полезно, – понизив тон, кивает он в сторону школяров. – Они мне на прошлой ярмарке закатили истерику, мол, холодно осенью на улице выступать. Теперь загодя приучаю.
– Понятно, – улыбается Фирюль. Неожиданно для самого себя он искренне радуется встрече и даже чувствует потребность в обычной дружеской болтовне. – А что…
– Крáско! – вдруг обращается Теган к одному из учеников, скорее всего, вздрогнувшему от окрика смазливому брюнету, и голос его при этом вытягивается, истончается, как струна. Все перестают играть. – Давай еще раз, чуть-чуть повыше, как на прошлой неделе с «Лепестком». И-и!.. Да! Ладно, идем отсюда, – снова взглянув на Фирюля, совсем иначе произносит он, когда школяры затягивают балладу с начала. – Пусть Хуби свой хлеб отрабатывает, а то не дадут нам поговорить.
Они заходят в натопленное людским дыханием здание и поднимаются на второй этаж. Теган отлавливает поломоя с пустым ведром.
– Слушай, – доверительным тоном говорит он мальчишке, – будь другом, найди мне Любека.
Поломой кивает и, критически осматривая недавно начищенную лестницу, идет вниз. Фирюль интересуется:
– Любек – это школяр?
– Да ну, что ты, я ж не из этих, – отмахивается Теган. – Счетовод наш, из торговой, в один год выпускались. Помнишь, может, его? Высокий такой. Не помнишь? Ну, не суть, познакомитесь.
– Что у вас тут сейчас? Готовитесь встречать весну?
– С чего ты взял?
– Ну, разучиваете баллады о любви.
– А, ты про Ильзу… Ох, знал бы ты, дружище, как уже затрахала эта сраная Ильза, – высказывает наболевшее Перебей Ребро. – А всем, сука, нравится, на каждом пиру ее подавай. Тьфу! Как Гельмут говорил, одно и то же петь – лучше не петь вовсе.
– Гельмут? Еще один твой любимец?
– Не, он был по девочкам. По рыженьким в основном. Не доучился, вылетел за драку.
– С кем?
– С ректором.
– Какой интересный молодой человек.
– Да тут таких до хрена. Батрацких детей вообще сильно больше стало. Господам, видать, не по вкусу синие занавески. Рябого ругают за то, что он нас выселил в Рольну, а по мне, так нам это даже на пользу.
Тегану Перебей Ребро повезло иметь авторитетное мнение и насчет господ, и насчет батраков – давным-давно его благородный отец в порыве чувств обрюхатил служанку, его добрую мать. Говорят, все господские ублюдки очень везучие. Фирюль поостерегся бы обобщать, но Теган, например, на свою долю не жалуется.
Они идут по узкому коридору, навстречу – стайка школяров из благородных семейств. Юнцы одеты по форме и ничем как будто бы не отличаются от остальных, но у Фирюля нюх на господскую кровь. Он подмечает, что у всех них длинные, примерно до плеч, волосы собраны в низкие хвосты. Отстал Фирюль от берстонской моды, да и годы, в общем, уже не те – это аристократы могут себе позволить молодиться до тридцати. Тегану, может, и все равно, а Фирюль до сих пор иногда воображает, каково было бы вылезти из материнского чрева на серебряное блюдо, а не на гребаный гончарный круг.
Именно гончарному кругу – и отцу, который его крутил, – они с сестрой, Стельгой, обязаны странными именами: из неиспользованных ошметков глины получались маленькие птички-свистульки. И детей своих этот человек растил точно так же, по остаточному принципу. Всего их родилось пятеро, выжило двое, а когда случилась шестая беременность, он, подозревая жену в измене, избил ее так, что и до родов дело не дошло. Фирюлю было почти семь лет, и он впервые вступился за мать. Маленькая Стельга, беспомощно наблюдая, как брат от тяжелой оплеухи сползает по стене, зарыдала в голос. После этого стало совсем паршиво, потому что с тех пор одинаково доставалось всем.
Фирюль всматривается в каждую дверь, мимо которых они с Теганом проходят. За одной из них кончилось его детство. Перебей Ребро пересказывает последние сплетни, перемежая их юношескими воспоминаниями, болтает без умолку, пока наконец не вваливается в комнату, расположенную почти в самом конце коридора. На кровати у дальней стены лежит без покрывала голый человек.
– О, – немного удивляется мастер, – а вот и Любек.
Мужчина лениво поднимает голову, осматривает вошедших, кивает Фирюлю и отвечает Тегану:
– Я… вчера… был тяжелый день.
Белки глаз у Любека исчерчены тонкими красными линиями. Он через слово шмыгает носом и вообще выглядит так, будто накануне действительно таскал мешки. Фирюлю известно, от каких снадобий такое бывает. Впрочем, сразу после приема от них есть и положительные эффекты – например, повышенная выносливость. Наверняка у них тут найдется небольшой запас.
Перебей Ребро качает головой.
Фирюль ставит котомку в угол, расстегивает ремешки кафтана, снимает ботинки. Теган сперва изумленно поднимает брови, а потом запирает дверь изнутри и без лишних слов присоединяется. Котомка проминается под весом складываемых одна за другой вещей. Не так уж много осталось припасов. Надо бы закупиться.
– Так и не спросил, – стянув рубаху, вдруг говорит Перебей Ребро, – ты к нам надолго?
Любек с возрастающим интересом наблюдает за ними обоими. Фирюль придерживает заваливающуюся набок стопку одежды и подпирает ее ножкой стола.
– Думаю, задержусь на денек.
Теперь он почти уверен, что это та самая комната, где умерла мать. Или, может, ему просто хочется быть в этом уверенным. Как и в том, что на самом деле она всегда его ненавидела – и именно поэтому однажды утром, улучив возможность сбежать, взяла с собой только Стельгу.
Фирюль отлично помнит это утро. Он провел его, как и весь последующий день, на полу, принимая удары за троих. Иногда ему кажется, будто память уже забросила то время за печку, но вот сейчас, в новой обители искусств, она изображает в красках знакомый сюжет.
Болит, кажется, вообще все, что может болеть, еще и к горлу подкатывает противная желчь. Отец бьет ногами по лицу – и по ребрам, когда Фирюль хватается за голову и оставляет открытой грудь. На этот раз звериное рычание, всегда сопровождающее избиения, еще громче обычного и еще неразборчивей. Он хоть понимает, что его не слушают? Кажется, вдруг понимает – рык обрывается и переходит в хрип. Вместо очередного удара Фирюль получает внезапную передышку и по-собачьи забивается под скамью. Вцепившись намертво в деревянную ножку, он тут же сажает занозу и ждет, что отец сейчас пнет его под неудобным углом и, может быть, стукнется при этом ногой о сиденье. Фирюль зажмуривается и делает глубокий вдох.
Раздается грохот. Безболезненный, но жуткий грохот. Через боязливо приподнятые опухшие веки видно, как лежащий на животе отец не моргая таращится на Фирюля бешеными глазами. И не шевелится. Фирюль тоже замирает, опасаясь неосторожным шорохом разбудить зверя. Они глядят друг на друга до самого заката, и всю ночь в темноте, и на следующее утро, пока на морщинистый лоб не садится муха. Тогда Фирюль понимает, что отец мертв. Оттолкнув труп в сторону, вылезает из-под скамьи. В тонкой полосе света, пробивающегося через окно, кожа мертвеца как будто блестит. «Куда они пошли?!» – орал отец перед тем, как Фирюль упал, и он не знал, что на это ответить. Теперь он дает себе зарок их найти – и спросить, почему они ушли без него.
– Хочешь выпить сильванера? – обращается к нему настоящее в лице Тегана Перебей Ребро.
– Нет, – отвечает Фирюль и разворачивает его к себе спиной.
Много лет назад он на нижнем уровне этого же здания стаскивает какого-то богатого урода со своей сестры и пинками выгоняет из комнаты. Стельга стыдливо прикрывает едва выросшую грудь и полушепотом говорит, что он должен дождаться очереди. «Дуреха! – свирепеет Фирюль. – Это я! Мать где?»
Сестра, кажется, наконец узнает его, но не спешит бросаться в объятия – только указывает пальцем наверх. Он собирается подняться, да вот в дверях сталкивается с парой рослых препятствий, из-за плеч которых торчит взлохмаченная башка недообслуженного клиента.
Фирюль уворачивается от лапищи, пытающейся сгрести его в охапку, отпрыгивает в сторону и два раза коротко свистит. Мохнатый черный пес, сопровождавший его последние несколько дней, вгрызается в ногу одному из вышибал, а второму прилетает в лицо горсть фальшивых монет. Пока богатей раскрывает рот, чтобы прокричать что-нибудь оскорбительное, Фирюль уже оказывается на втором этаже и быстро отыскивает нужную комнату.
За маленьким столом у открытого окна его мать, закрутив светлые волосы в пучок, перебирает и раскладывает букетиками разные травы. Она так увлечена занятием, что даже не сразу поднимает голову, чтобы взглянуть на вошедшего. И в испуге охает, когда все-таки удосуживается взглянуть.
Фирюль захлопывает за собой дверь и срывающимся голосом спрашивает: «За что?» Мать вскакивает, прижимается к стене, поднимает руки: «Я не… не… не надо». Фирюль хватает ее за плечи и пытается сказать: «Отца нет». Может, у него это даже получается, потому что она вдруг взвизгивает и вырывается: «Ты!..» Мать берет брусок, удерживающий от закрытия оконную раму, и размахивает им, как оружием. Выбив деревяшку у нее из рук, Фирюль с силой отталкивает полоумную в сторону. Она путается в ногах и налетает затылком на откос.
Вместе с матерью падают на пол травяные букетики – она судорожно цепляется за свисающий со стола краешек ткани. Фирюль бросается вперед, распускает ее волосы, осматривает длинную рану и случайно пачкает пальцы в крови.
Распахивается хлипкая дверь. Верещит на пороге полуодетая Стельга. Фирюль слышит из коридора тяжелый топот и, вытерев о занавеску руки, сигает в окно.
– Убил! – блеет позади тоненький голосок. – Он ее убил!
За всю жизнь Фирюль так никому и не признается, что сделал это случайно.
Теперь за окном злополучной комнаты падает крупными хлопьями снег. Хорошо бы он оказался последним в этом году. Счетовод Любек, придя в себя, сообщает, что ему нужно поработать, и оставляет друзей наедине. Теган чешет волосатый живот, рассказывает про своих школяров и попивает невесть как добытый сильванер. Фирюль его не слушает и не притрагивается к вину – он думает о том, как странно вернуться в место, которого столько лет избегал, и кожей ощутить прикосновение прошлого. Он бы все сделал тогда по-другому, скажи ему кто-нибудь, куда это приведет. Перебей Ребро совсем хмелеет и начинает повторяться.
– У меня завтра нет занятий, – говорит он уже во второй или третий раз, – можно расслабиться.
И заново рассказывает брошенную на середине историю. Фирюль принимается потихоньку натягивать одежду. Вороной там, наверное, уже заждался. Стоило обойтись без Рольны. Езжал бы сразу в Бронт напрямик, да пересилило клятое любопытство. Теган ставит на стол деревянный кубок, похожий на те, которые сжигают на памятных трапезах вместе с какой-нибудь вещью покойного, и замолкает, задумавшись.
– Кстати, хотел сказать, – обращается к нему Фирюль, пользуясь мгновением тишины. – Мне нравится баллада о Рубене и Ильзе.
И, в два глотка допив дорогущий сильванер, уходит, оставляя озадаченного мастера в одиночестве.
Фирюль снова вспоминает о Тегане Перебей Ребро только спустя полдня, на развилке большого тракта, когда подходит время приема порошка. Сунув руку за пазуху, он никак не может нащупать металлический кругляшок – переложил куда-нибудь, что ли? Обшарив карманы, а затем и вытряхнув содержимое котомки на землю в стороне от дороги, Фирюль четко осознает, что ничего не терял и не перекладывал. Даже пальцы помнят: он проверял, на месте ли порошок, перед тем как снять кафтан в той гребаной комнате.
Да только нет больше баночки. Вот и все.
Фирюль беззвучно усмехается. В горле клокочет кашель, смешивается с хохотом. Все человеческое, вымученное, искусственное вдруг ниспадает, как разорванная страстным любовником одежда.
– Да пошел ты, – говорит он Тегану, Любеку, Отто Тильбе, отцу и самому себе.
Он в произвольном порядке скидывает еду и вещи обратно в котомку, не заботясь о том, что может случайно что-нибудь раздавить. Вороной бьет копытом смешанный с грязью снег, и брызги прилетают Фирюлю в лицо. Он бросает наскоро слепленный комок в ответ, вызвав у коня поистине жеребячье недоумение, и утирает рукавом висок.
Этот жест напоминает о высокой волне, разрезанной пополам острым лезвием прибрежных скал. Множество крошечных капель воды смачивают обветренную кожу. Фирюль дышит соленым воздухом, а буйное море поет ему песни на чужом языке. Он старается запечатлеть в сердце эти ощущения, чтобы возвращаться к ним, когда придется снова променять гальку на болотную грязь.
И вот сейчас, отряхивая от этой грязи забитую под завязку котомку, Фирюль принимает решение повернуть на юг. Ему хочется еще раз увидеть море. И он его, чтоб им всем пусто было, увидит.
Крюк занимает даже больше времени, чем предполагалось – не меньше пары недель, – но Фирюль, унюхав во встречном ветерке морскую соль, пускает коня рысью и усмехается: по приятной щекотке в носу уже ясно, что оно того стоило. Правда, рыбацкая деревушка, отмеченная на картах этой местности, кажется, сильно изменилась за последние несколько лет – при ближайшем рассмотрении Нагоска оказывается зарождающимся портовым городом. Земля изрешечена заборами: здесь возводят доки, мастерские, склады, ни на миг не замолкает стук и свист. Выходит, покоя и уединения придется искать где-то в стороне. «А кто у меня может быть в Нагоске? – чешет затылок Фирюль. – Вроде бы никого».
Ему улыбается проходящая мимо девушка с длинной черной косой, но он ей не отвечает – на новые знакомства теперь нет ни сил, ни времени. Фирюль любуется блестящей рябью вдалеке и выбирает, в какую сторону отправиться: к западу или к востоку от поселения. «Бронт западнее, – думает он, – вот и поеду-ка по пути». Вороной одобряет выбор хозяина бодрым ворчанием и без понукания берет галоп. Они неплохо сработались за эти несколько недель. Немного жаль будет однажды насовсем расстаться.
Исполосованный песком и снегом берег Бездонного моря производит неоднозначное впечатление. Природа будто до сих пор не определилась, какими красками расписать это место, и мажет кисточкой как попало. Фирюлю больше нравилось море летнее, бурное, беспокойное – и еще другое, осеннее, полусонное, которое хаггедцы называют Добрым. Сейчас тоже неплохо. Он ведь никогда не бывал еще на родном берстонском побережье. Но даже теперь Фирюль все равно вспоминает первую встречу с великой стихией. Такое не забывается никогда. И, вот незадача, никому не расскажешь. Те, кто видел, – мертвы, а кто не видел – ни за что не поверят.
Тем летом, когда море впервые показывается ему, идет шторм. Небо давит на голову, как железная крышка, и Фирюлю кричат, чтобы отошел от берега подальше. Волна его не достанет, он знает точно. И никуда не уходит. Для Фирюля такое чувство в новинку – он, кажется, готов выпить всю эту воду залпом. Над волнами, как дым от пожара, клубятся тяжелые низкие тучи. По лицу хлещут брызги и жестокие порывы ветра. Впереди почти ничего не видно, и Фирюль прежде ощущает, чем понимает, что там, на море, кто-то есть.
К реву ветра и волн примешивается звук совсем иной природы – звук, какой может издавать раненый зверь, хватая последние судорожные вздохи. Фирюля дергают за рукав, но он остается на месте: разве не слышат они этот ужасный хрип, разве могут бежать, не заглянув в глаза неведомому существу? Мгла приходит в движение и рассеивается, прорезаемая устремленными вверх острыми гребнями. Из мутной воды, разрывая толстым брюхом песок, выползает на берег многорукое чудовище с огромной пастью, в которой торчат изогнутые клыки. Кожа его из дерева, белые кости местами лезут наружу, а спинные наросты покрыты спутанной мокрой шерстью. Такими, верно, были гиганты, первые дети Матушки Земли. Может быть, это вышел на поверхность один из них, разбуженный визгливыми человечьими голосами.
Чудовище складывает по бокам длинные тощие лапы, как рыба прижимает к себе плавники, и отчего-то медлит, не схлопывает вокруг Фирюля зубастую пасть. Человек, который дергал его за рукав, вдруг падает навзничь, пронзенный прилетевшим с моря острым шипом. Солнце, огненный Первенец земли, на мгновение показывается из-за туч, подмигивает Матушке и одному из братьев – или, может, сестер. Фирюль встает перед чудовищем на колени, и оно решает его пощадить. Когда звериная пасть изрыгает на берег высоких смуглокожих людей, он уже не может ничему удивляться.
Его страх, вцепившийся пиявкой в сердце после потери треклятой баночки, насовсем уходит вместе с воспоминанием о подлинном страхе. Фирюль сидит на краю холодного камня, грызет сухари и глядит на воду. Грустное, уже не зимнее, но еще не весеннее небо совсем не красит морской пейзаж. Вороной тоже всем своим видом дает понять, что бесконечной соленой лужей не впечатлен. И все же Фирюль рад, что сюда приехал. Ему нравится верить, что вода во всех морях из одного источника, и сейчас, на этом берегу, он может снова частично пережить испытанное на том.
Но вороной прав: здесь не настолько красиво, а они и так уже задержались. У Фирюля, который перестал есть порошок, на теле с каждым днем все больше маленьких красных пятен, похожих на обычные синяки. Когда они вздуются, будет поздно, поэтому нужно поскорее домой.
– Только я еще рыбы купить хочу, – говорит он коню. – Ты как на это смотришь?
Вороной без особого воодушевления смотрит на это большим карим глазом из-под мохнатых ресниц. «Если бы лошади жрали мясо, – отчего-то думается Фирюлю, – до чего же жуткие были бы звери». Мысль о хищных конях всю дорогу не дает ему покоя. Он то сам над собой смеется, то засыпает под теплым боком вороного с опаской, поплотнее натягивая на уши капюшон.
Запад Берстони – красивый, лесистый край со славными речушками и неглубокими озерцами. По большей части. Речушки порой норовят вымахать будь здоров, а в некоторых озерцах утонуть – раз плюнуть. Фирюль перебывал, наверное, на всех здешних берегах, но чаще всего, конечно, сидел у ручья, бегущего с юга чуть в стороне от Бронта. Тем любопытнее оказывается увидеть, что «чуть в стороне» превратилось теперь в «у самой стены», ручей разлился в неширокую реку, а сама стена окаменела и ощетинилась зубцами. Возвышенность на горизонте, которая раньше вообще не принадлежала Бронту, тоже оказывается взята в его кольцо, и там происходит какая-то строительная возня. Жизнь бурлит, кипит, переливается через край.
– Ну, здравствуй, – улыбается Фирюль новой столице. – Давно мы с тобой не виделись.
Он испытывает нечто вроде трепета, когда подросшие за время разлуки ворота раскрывают объятия. Бронт – город шлюх, школяров и шулеров. Его самый любимый город. Умей человек выбирать, где ему родиться, Фирюль выбрал бы верхние комнаты «Полутора кобыл».
Теперь во дворе гостеприимной корчмы стоят две таинственные белые палатки, на входе – мордоворот с дубиной. В палатках грязные люди превращаются в чистых, чтобы лучше соответствовать новому образу города. Идею создания общественных бань приписывают лучезарной Лукии Корсах, которая оплачивает их содержание из своего кармана – и, не сомневается Фирюль, докладывает владыке обо всем, что слышат от распаренных горожан прекрасные банщицы.
Дома покрашены, улицы подметены, а характерная канавная вонь, прежде чем ворваться прохожему в ноздри, стучится и спрашивает разрешения. Ничего не скажешь, похорошел Бронт при владыке Тильбе.
Даже люди как будто бы изменились. Вот и у коновязи на стопке сена сидит не чумазый попрошайка, как раньше, а вполне себе сытый подросток-служка. Парень глядит снизу вверх на вороного и всадника с восхищением, подпитанным не подобострастием, а формирующимся профессиональным интересом.
Фирюль когда-то смотрел такими же глазами на Отто Тильбе. Он как сейчас помнит их первую встречу.
Это, кажется, самая середина весны. Погода приятная, да и нужное поместье недалеко, но Фирюль так устал мозолить задницу хреновым седлом, что решил отдохнуть немного у границы леса, прежде чем ступить на последнюю часть пути. Он сидит на мшистой коряге и жует солонину. Ему семнадцать. Окружающие привыкли ждать от него подвоха, и обычно Фирюль оправдывает ожидания. Он уже несколько раз становился почти что богат и все равно удивительным образом оказывался без гроша. Чутье не подводит Фирюля только в двух случаях: когда надо спасти собственную шкуру и отличить переодетого господина от батрака.
Когда из лесу вдруг показывается ватага усталых охотников, он сразу угадывает в одном из них, статном молодом человеке, владельца этих земель. Породистый жеребец под его седлом возбужденно фырчит, приблизившись к мирно пощипывающей зелень Фирюлевой лошаденке.
– Кто ты? – спрашивает всадник, отгоняя мошку от усыпанного прыщами лица. – Я тебя здесь раньше не видел.
– Меня зовут Фирюль, господин. Я приехал к своей сестре Стельге, – объясняет он.
Юноша только приподнимает брови. Фирюль на всякий случай уточняет:
– Невысокая, светлые волосы, около пятнадцати лет.
– Да, я знаком с женой моего управляющего, – кивает Отто Тильбе.
Фирюль молчит, потому что при слове «жена» в мыслях одно за другим всплывают грязные ругательства, и тот продолжает:
– Странно. Стельга не говорила, что у нее есть брат. Как ты ее нашел? Она уже давно не покидала поместье.
Фирюль не может сдержать мрачной ухмылки.
– Я умею искать, господин.
– Пожалуй, что так, – улыбается в ответ Отто. – Ну, идем. Расскажешь мне, чего еще интересного я не знаю.
Господин Тильбе делает хозяйский пригласительный жест и достаточно жестко понукает коня пятками. «Не колдун, – думает Фирюль. – Или хорошо прикидывается».
Отто не прикидывался. Как оказалось, у него много других веских причин для притворства.
Зато теперь с непритворным благоговением глазеет служка, вошедший в работный возраст уже при правлении владыки Тильбе, на вороного боевого коня.
– Нравится? – спешившись, спрашивает Фирюль и, когда парнишка скромно кивает, вручает ему поводья. – Забирай себе.
Прежде чем служка очухивается, Фирюль растворяется в людском потоке, который направляется к площади перед бывшей академией искусств. Из гула десятков голосов он вычленяет главное: здесь будет вершиться правосудие над разбойниками, в алчности своей едва не подтолкнувшими страну к новой войне. В голосах этих трудно уловить и малую долю сомнения. И уж совсем не слышно ничего похожего на «Фретка» или «Сааргет».
Внушительную часть площади занимает высокий деревянный помост с поперечной балкой, лежащей на двух столбах. Толпа переходит на робкий полушепот и недоумевает – почему под тремя переброшенными через балку петлями до сих пор нет бочек или скамеек? Вон, осужденных ведь уже привели. Фирюль ловит взглядом сидящего под крышей дома пятнистого голубя и пропускает большую часть толпы вперед себя: ему и так будет неплохо видно, как вершится берстонское правосудие.
У правосудия владыки Отто есть лицо и древнее родовое имя. Гинек Дубский, коренастый мужчина лет сорока, носит звание главного палача и боевую отметину на подбородке. Уж он-то может многое рассказать о том, что такое война. Светло-серые, как мутное стекло, глаза палача словно высматривают очередного преступника в толпе, спокойно и плавно переходя от одного лица к другому. Он опирается, как на клюку, на длинный рычаг в полу. Он ждет, пока на помост выведут осужденных и зачитают приговор.
Рыжий, как лис, тощий молодой щеголь – ни дать ни взять талантливый подмастерье стряпчего – через две ступеньки взбирается по лестнице и, приосанившись, разворачивает лист бумаги. Юнец, конечно, оказывается горластым и без единого недостатка в речи. Каждый должен услышать и верно понять слова, которые он произносит от имени владыки. Пока рыжий читает с листа то, о чем Фирюлю и так известно, он оглядывается назад, на замыкающее площадь каменное здание с большими окнами и ярко-красной кровлей.
В одном из этих окон Фирюль видит очертания трех человек: двух женщин и одного мужчины. Женщины – блондинки схожего телосложения и роста, обе признанные красавицы, но та, что слева от мужчины, – берстонка, лучезарная госпожа Лукия, а справа – хаггедская посланница Ясинта. Одна в зеленом, другая в голубом, они – словно ожившие полотна парадных портретов кисти знаменитого Драгаша из Гроцки.
Владыка Отто выше их обеих. Темный наряд смотрится хорошо, но немного печально, как привет из прошлого от его старухи-матери, которая не выносила яркие цвета. Фирюль присматривается – это что, борода? Долго, слишком долго он скитался по чужим краям. Настало время спасать отечество.
Но сначала посмотреть на казнь.
Тощий щеголь как раз дочитывает свою бумагу и под одобрительный гул толпы сходит с помоста. Гинек Дубский разминает пальцы в кожаных перчатках, как будто собирается из всех тринадцати человек выбивать дух кулаками, а не выдавливать пеньковой веревкой.
Первые трое, спотыкаясь, идут вверх по лестнице в последний раз, на помосте выстраиваются рядком. Фирюль глядит на приговоренных и думает: «Интересно, у них вырезаны языки? Я бы вырезал на всякий случай». Палач неторопливо обходит каждого и надевает поочередно мешок и петлю, мешок и петлю, мешок и петлю. Крайнего справа заметно трясет, плотная ткань у рта и носа надувается, как стиранная простыня на ветру. Батрачка в первых рядах зрителей прикрывает глаза сидящему у нее на руках ребенку. «Так и на кой же ляд ты его принесла? – злится Фирюль. – Пусть лучше сам все увидит, чем воображает невесть что под эти звуки».
Гинек Дубский встает у рычага и резко тянет его на себя. Доски помоста расходятся в стороны под ногами у осужденных, и все трое одновременно мешками падают вниз. Толпа ахает и замирает в ожидании: задергается ли кто-нибудь из повешенных, будут ли сегодня колоть беднягам пятки? Однако хитрая виселица и умелый палач отлично справляются со своей задачей: из петель вынимают три бездыханных тела. Здорово живется при владыке Тильбе. Если и повесят незнамо за что, то, по крайней мере, с выдумкой.
Приводят на помост еще трех человек. Палач дергает за рычаг снова, снова и снова. И еще раз – специально для тринадцатого, последнего, назначенного главарем. С ним-то и выходит досадная накладка – представление, до которого в каждой толпе обязательно найдется охотник. Бычья шея преступника не ломается при падении. Он трепыхается, пока палач не спускается с помоста и, ухватившись за край раздвижного люка, не встает всем внушительным, надо полагать, весом на связанные руки казнимому. Может, он и в самом деле был у этих людей главарем. Может, он боролся за жизнь, надеясь еще сказать кому-нибудь: «Я, знаете ли, всякого натворил и ребят своих подбивал на всякое, но мне и в голову не пришло бы развязывать гребаную войну».
Гинек Дубский поднимается по лестнице, возвращает рычаг в начальное положение, стаскивает с мясистых пальцев перчатки и заправляет их за пояс: дело сделано. Фирюль не без удовольствия спешит его разочаровать. Набрав в грудь воздуха, он выкрикивает:
– Погоди, палач! Есть еще для тебя работа!
Старик, зажатый в толпе прямо перед Фирюлем, пугается едва ли не до икоты.
– Тьфу ты! – восклицает он. – В землю прежде срока уложишь!
«Это я могу», – улыбаясь, отвечает про себя Фирюль. Люди вокруг начинают волноваться, будто в самом деле услышали отголоски этих слов. Дубский находит его взглядом и сдвигает брови в напряженной думе. «Ладно, так уж и быть, – вздыхает Фирюль, – помогу тебе поскорее принять решение». Он достает из рукава стилет.
– У него оружие! – любезно комментирует старик, в ужасе отшатнувшись назад.
К ним обращаются десятки удивленных лиц. Фирюль поднимает стилет над головой, чтобы им всем стало получше видно. В мгновение ока толпа расступается, баба с ребенком визжит, некоторые молча убегают в ближайший переулок. Палач делает знак своим людям, и ряды батраков шевелятся, пропуская нескольких переодетых стражников в центр площади. Фирюль, глядя в стеклянные глаза Гинека Дубского, поднимает вторую руку, говорит громко:
– Я убил госпожу Нишку Тильбе.
И бросает стилет на землю.
Его немедленно скручивают и уводят куда-то в сторону и от площади, и от каменного здания с красной крышей. Фирюль пытается поднять голову, чтобы снова глянуть в окно, но в затылок прилетает неприятный тумак.
А голубя хватает за гузку кошка.
Фирюль оказывается в темнице где-то в основании растревоженного строительством холма и предполагает, что здесь собираются возвести крепость. До его допроса снисходит сам Гинек Дубский. Главный палач почесывает порезанный подбородок и звенит инструментами, но при этом он так дорого одет, что Фирюль почти наяву слышит голос Отто, отдающий приказ не применять пытки. Дубский нагнетает:
– Мне велено выяснить, откуда ты выполз, и я, так тебя растак, выясню.
Фирюль повторяет слово в слово ту же историю, которую рассказывал бедному Дореку. Добавляет, что по возвращении в Берстонь немного пожил у родственницы в Жильме. Отто знает, что у него действительно есть там родственница, а еще это страсть как далеко отсюда, так что вряд ли кто-то захочет проверять.
Дубский даже не успевает ему особенно надоесть – уходит, вполне удовлетворенный услышанным, а колодки не успевают ничего натереть. Фирюль выпивает всего пару кружек воды из предоставленной тюремщиком бадьи, прежде чем массивная дверь снова отворяется, рисуя две фигуры, освещенные тусклыми лампами. Фигуры переступают порог, и одна обращается к другой.
– Подожди снаружи, – произносит негромкий, но твердый голос. Вторая фигура нерешительно трясет лампу. – Все будет в порядке, я и шагу дальше не ступлю. Иди.
Когда дверь закрывается, а лампа повисает на крюке, свет наконец падает так, что становится возможным как следует разглядеть лицо господина Тильбе. Подумать только, они не виделись целых шесть лет. Фирюль чешет лопатку о стену и говорит:
– Ну, здравствуй, дорогой Отто. Кажется, ты немного раздался вширь.
Владыка складывает руки на груди и пожимает плечами.
– Редко езжу на охоту. В стране все время случается что-нибудь. Или кто-нибудь.
«То ли еще будет», – думает Фирюль.
– А как там наша прекрасная самозванка? – интересуется он. – От кого она родила тебе сыновей?
– Вряд ли ты способен навредить еще сильнее, но на всякий случай я промолчу.
Фирюль невесело улыбается. Отто всегда самую малость его недооценивал.
– Кстати, она знает о том, что «ее» отец опять взялся крушить черепа?
– Это просто слухи. Он давно уже мертв.
– Выходит, кто-то решил это исправить.
Теперь он видит, что на лбу Отто между мелких рытвин пролегла глубокая морщина. Владыка говорит тише:
– Ты там был?
– Был, – кивает Фирюль. – Как и у Старой Ольхи. Об этом ты и раньше догадывался, конечно. Я знал, что ублюдок тебе предложит, и знал, что ты откажешься. Вы бы все равно сцепились, а старуха, червей ей в курган, как раз подъехала поближе, чтобы я хоть душу смог отвести.
Вообще-то арбалетный болт в живот – это еще цветочки по сравнению с тем, чем он мог бы отплатить гадюке, которая приказала его сперва выпороть, а потом и казнить. Но Отто, похоже, так не считает. Он тихо и тяжело вздыхает, тянется за лампой, разворачивается к двери. Произносит вполголоса:
– Ты совсем не изменился.
Фирюль снова улыбается и замечает про себя: «Это хорошо, что тебе так кажется. Значит, я за это время успел пройти полный круг».
– Сделай одолжение по старой памяти, – просит он напоследок. – Пусть мне отрубят голову. Не хочу болтаться там, как вяленый хек.
Отто как будто передумывает уходить, оглядывается на Фирюля, стоя вполоборота. Ржавый свет лампы хорошо освещает его лицо, но оно ничего не выражает.
Владыка говорит:
– Ты не стоишь лишней капли пота на лбу моего палача.
Фирюль заходится хохотом.
– А тебе не идет борода! – кричит он уже в закрытую дверь, и слова его съедает визг поворачивающегося замка.
Фирюля приводят на площадь на рассвете. Все подходы к ней перекрыты телегами и охраняются теми же молодчиками, которые накануне наверняка хвастались друг перед другом участием в поимке опасного преступника. Скорее всего, кто-то из них забрал себе стилет. Ну и хрен с ним. Фирюль попросил только передать остаток денег и котомку с вещами Стельге. Отто не сможет не выполнить эту просьбу.
Как не сможет и бросить старого друга в такой момент одного. Что бы он там ни говорил.
Проклятая лестница решает, что пришло время ей чуть-чуть поскрипеть, когда Фирюль наконец по ней поднимается. Он разворачивается лицом к площади и ждет, пока сонный Гинек Дубский натянет перчатки. В окне здания напротив показывается статная фигура. Вряд ли Отто сомкнул глаз этой ночью. На его опущенные плечи вдруг осторожно ложатся чьи-то ладони. Из тени за спиной владыки выходит красивая женщина с темно-рыжими волосами, заплетенными в две толстые косы, – его самозванная и тем не менее законная жена. Она обнимает Отто. Она здесь ради него. Фирюль знает, что эта женщина не станет глядеть на казнь, потому что вообще ничего не видит.
Это обстоятельство, вкупе с некоторыми другими, когда-то расстраивало ее до такой степени, что она собиралась покончить с собой. Даже примеряла петлю, скрутив ее из собственных длинных волос, когда думала, что на нее никто не смотрит. Только Фирюль смотрел. И дал ей тогда совет: чтобы представить, каково будет вешаться, надо не просто сдавливать жгутом горло, а тянуть еще вверх и чуть-чуть назад.
Что ж, теперь он сможет, обратившись ветром, нашептать ей кое-что об этом на ухо, все зная наверняка.
Фирюль громко и сочно посылает Гинека Дубского подальше, когда тот берет в руки полотняный мешок. Палач отвечает ему тяжелым армейским ругательством, но своеобразно высказанную просьбу выполняет – и надевает петлю без мешка. Аккуратно затягивает. Проверяет.
«Прости меня, Стельга», – думает Фирюль.
Гинек Дубский делает пару шагов в сторону и хватается за рычаг. Очертания двух фигур в окне размываются и сливаются воедино. Фирюль сжимает кулаки и борется с инстинктивным желанием задержать дыхание.
– Нут вургман, – шепотом произносит он.
И опора уходит у него из-под ног.
Они не проклинали
– Едут! – с воодушевлением крикнул стражник, дежурящий на галерее высокой крепостной стены.
От его крика проснулся караульный в башне, проснулись собаки на псарне, проснулось все широкое пространство внутреннего двора.
А Стельга и не дремала – она давно привыкла вставать до рассвета. В предутренней тишине порой казалось, что она совсем одна в огромном древнем замке и камни в его основании, стонущие под весом новых, положенных совсем недавно и укрепивших оборону Кирты, друг о друга скрежещут и жалуются ей на свою долю.
От того, сколько смертей видели эти стены, иногда становилось не по себе.
С последней смертью Кирта «овдовела» – так порой говорят, когда умирает управляющий господского поместья. Вместе с Киртой овдовела и Стельга. Ни холодный камень, ни живое сердце не обливались от этого горькими слезами. Даже младшая дочь Стельги, не вышедшая еще из возраста, когда малыши по любому поводу ударяются в плач, над курганом отца стояла молча, неподвижно – и только крепко сжимала мамину руку.
Мастер Матей из Тарды, главный лекарь владыки, говорил, что ее случай – большая редкость: три беременности и трое здоровых детей. Но в последние несколько лет берстонским женщинам везло и того больше – очень многие рожали близнецов. Старики причитали, что это не к добру, к новой страшной войне или даже чуме, да никто их особенно не слушал. Счастливые матери прижимали к груди младенцев, лилось повсюду вино и сладкое молоко.
Но старикам еще припомнили их предвестия.
Сперва сгорела пограничная застава, и все в очередной раз подумали, что будет война. Владыка Отто одному ему, наверное, известным образом сумел ее избежать. Тревожные перешептывания опять уступили место радостным возгласам: «Представляете, в Малой Митлице тройня, а в Заречной две беременных батрачки разродились в один и тот же день».
А потом Рубен Корсах без объяснения причин заколотил наглухо ворота старой столицы. Когда они открылись, в городе не хватало половины жителей. Лечить чуму владыка Отто пока не умел.
Эти два несчастья свалились на Берстонь почти одновременно, но оба удара вроде бы удалось отразить. Может быть, последние события отняли у господина Отто все силы, и потому он в этом году приехал в Кирту раньше обычного. И не улыбнулся в своей манере, когда теперешний управляющий Борек встретил его у распахнутых ворот и глубоко поклонился. И даже не взглянул на Стельгу.
«Уже начал седеть», – заметила она, когда владыка проходил мимо, вполголоса беседуя с Бореком. Оба выглядели обеспокоенными. Неужто стряслось что-нибудь еще?
В прохладном воздухе звенел громкий собачий лай – и дурное предчувствие.
Шумно вкатилась во двор крытая повозка. С двух сторон ее окружали гвардейцы владыки, вооруженные всадники – и среди них всадница, которая, как поговаривали, никогда не понукала лошадей. Одетая по-хаггедски, в темный наряд с пышными рукавами, посланница Ясинта легко спрыгнула на землю и поцеловала конскую шею. Стельга поежилась. Как господам рядом с ней не страшно? От колдунов одни только беды.
Из остановившейся повозки все никто не показывался – может быть, дети закапризничали? Следом за посланницей проехали через ворота доверенные лица и управленцы владыки Отто: господин Кашпар Корсах, его камергер, затем главный стряпчий Яспер Верле с помощниками и подмастерьем и много новых людей, которых Стельга еще не знала. Приехал даже палач, господин Гинек Дубский, чей притворно безразличный взгляд повергал взрослых мужчин в ужас. Он не всегда смотрел так и не на всех, но ему, казалось, нравилось намеренно припугивать остальных своим статусом. Стельга палача не боялась. Его черные перчатки касались только возмутителей спокойствия и нарушителей закона.
В веренице прибывших не хватало главного казначея, пожилого господина Перго Батенса. Зато в предыдущие пару лет в столице оставался Яспер Верле. Наверное, это какая-нибудь закономерность, но Стельга ее пока не разгадала. Из собравшейся во дворе толпы, постепенно перетекающей во внутренние помещения замка, выбежал навстречу взлохмаченный светловолосый юноша.
– Здравствуй! – поприветствовал он Стельгу, и только вблизи она наконец узнала в нем Еника, славного мальчугана, который за прошедшие с их последней встречи месяцы внезапно вымахал выше нее ростом.
«И голос изменился, – отметила Стельга. – Неужто и мой сын однажды так зарычит?»
– Какой ты стал! – поразилась она. – Напомни, сколько тебе лет?
Еник задрал голову.
– Уже четырнадцать.
«Скоро он совсем возмужает, – подумалось Стельге, – и, может быть, женится на моей дочери». Когда Еник улыбался, как сейчас, у него на щеках появлялись ямочки – семейная черта. Стельга вдруг поняла, что среди гостей еще кое-кого не видно, и спросила взволнованно:
– А где Алеш?
Еник почесал шею – ему без старшего брата было здесь как будто бы неуютно.
– Задержится, – протянул он. – Там в Рольне беда, пол-академии перемерло.
И владыка послал туда одного из своих лекарей? Стельга, предположив страшное, ахнула:
– Чума? Как в старой столице?
– Не знаю, наверное. Алеш вернется – расскажет.
– Поэтому у всех такие лица?
– Да деду Матею поплохело в дороге. – Парень кивнул в сторону вкатившейся во двор телеги. – Но это не чума, просто старость. А, там еще вещи тебе привезли.
– Что? Какие вещи?
– Ох, – произнес густо покрасневший Еник. – Прости. Я думал, тебе передали.
– Что?
– Брата твоего… ну… повесили где-то с месяц назад. Он на площадь выскочил и сказал, что убил госпожу Нишку Тильбе.
«Пенек, – подумала Стельга. – Тут где-то стоял пенек, на котором рубят дрова».
Она удивительным образом не промахнулась и уселась прямо на него. Круглое лицо Еника мельтешило перед ней, как потертая монета. Потом скрипучий голос позвал его по имени, и парень, пробормотав, кажется, слова сочувствия, влился в вялотекущий людской поток.
Стельга всегда знала, что Фирюля повесят. Никак иначе не могла закончиться его ненормальная жизнь. Как много чужих жизней он успел отнять и разрушить? Не она ли, Стельга, своим проклятием помогла его дурному делу? «И сорняк больше не взойдет там, где ступала нога твоя», – когда-то прошипела она ему вслед, держась за холодеющие руки матери. Как давно это было? Сколько лет прошло? Она старалась прогнать те события из головы, как страшный сон, но у нее всегда все выходило криво.
– Господин совсем позабыл своих собак, – сказал возникший рядом киртовский псарь Копта, обращаясь не то к Стельге, не то к самому себе.
Ей захотелось плюнуть ему в лицо. Вместо этого она, шатаясь, поднялась на ноги, неучтиво развернулась к распахнутым воротам спиной и сбежала в тень, в холод и мрак старого замка, который помнил столько смертей.
Когда у лестницы, ведущей к обеденному залу и кабинету, стоял молчаливый рослый гвардеец по имени Савуш, это означало, что большей части челяди туда сейчас нельзя. Но Стельга из тех, кому можно. Она проскользнула наверх в надежде найти уединение в потаенном уголке, но ворох голосов, доносящихся через неплотно закрытую дверь господского кабинета, этой надежде осуществиться не дал. Стельга хотела спрятаться где-нибудь еще, но в комнате вдруг заговорили о виселице и повешенных. Один из голосов принадлежал подмастерью стряпчего, Венцелю, смышленому юноше из батраков, который и обликом, и нравом оправдывал закрепившееся за ним прозвище Лисенок. Он что-то сказал про казнь и палача – Стельга не расслышала, что именно, и подошла ближе как раз в тот момент, когда разговор стих и зашуршала бумага.
– Она что, покинула владения без нашего ведома? – удивленно спросил Лисенок после недолгого молчания.
– Уже прочел? – откликнулся главный стряпчий Яспер Верле. – Нет, она просто иначе назвала свой замок.
– Зачем?
– «Сааргет» – хаггедское слово, – заговорил владыка Отто, – означает «красивая земля». По-нашему звучит как бессмыслица, но у хаггедцев красота измерима, как объем или расстояние. Весьма любопытный язык.
– Вороний Коготь? Серьезно? Почему не Глаз или, я не знаю, Клюв?
– Сам спроси ее, если хочешь, – усмехнулся господин Верле.
– Если честно, до сих пор не могу понять, зачем мы так изгалялись и выгораживали эту змеюку.
– Потому что, – отвечал владыка, – хуже внешней войны может быть только внутренняя. Я знаю, о чем говорю.
– И все-таки, – цокнул Лисенок, – прищучить ее было бы справедливо. Ее и все это воронье.
– Заслужил ли Збинек Гоздава петлю? – рассудительно протянул главный стряпчий. – Бесспорно. Взбесит ли Ортрун Фретку его казнь? Несомненно. Так что пусть еще поживет.
– Владыка, а вы ведь знаете, что это она придумала… ну…
– «Рябого»? Знаю, конечно. Могло быть и хуже. Пусть зовут как хотят, пока в этом нет повода к восстанию.
– Стельга! – раздался позади зычный мужской голос.
Она вздрогнула, прижав от испуга руки к груди, развернулась и опустила голову. Кашпар Корсах сделал нетерпеливый господский жест, означающий, что церемоний пока достаточно.
– Тебя-то я и ищу. Возьми. Можешь делать с этим что хочешь.
Он вручил ей легенькую котомку с потертыми плечевыми ремнями и небольшой мешочек монет. Стельга забыла поблагодарить, но господин Кашпар этого и не ждал. Он обошел ее и толкнул дверь кабинета. Через мгновение щелкнул засов.
Снова заворчали мужские голоса. Неприятно тяготил душу вес серебра на ладони. Стельга заглянула в обеденный зал – никого – и, держа котомку впереди себя на вытянутой руке, как гнилую тряпку, отнесла ее к камину.
Прежде каждый раз, приезжая в замок, владыка спрашивал: «Ничего?» Стельга улыбалась, приседала в неглубоком поклоне и отвечала тихонько: «Совсем». Они ждали, что ее брат однажды снова объявится, выбежит из ниоткуда с горящим взглядом, как в день убийства матери. «Я сделал это из любви к тебе», – сказал Фирюль, когда нашел Стельгу в поместье Тильбе и сжал на ее запястье кровавые пальцы. Она ответила, что ей не нужна такая любовь, и он рассмеялся: «Другой-то у тебя нет».
Между ударами сердца Стельга засомневалась: «Может, хотя бы открыть?» Да только у Фирюля не было сердца – он никогда перед ней не извинялся, никогда ни о чем не сожалел, и не меньше боли, чем они вытерпели вместе, ей пришлось вынести по его вине.
Она раздула пламя тлеющих углей и подбросила несколько дров. Туда ему и дорога, клятому колдуну. Давно следовало это сделать. Господин, наверное, уже и думать о нем забыл, вот и Стельге пора позабыть. У нее здоровые дети, и все в порядке, и ничья помощь ей не нужна.
А слезы – это от пыли и копоти.
Кирта гудела, как растревоженный улей, до самого вечера и на следующее утро, когда господа постепенно принялись обнаруживать недостачи и перестановки, произошедшие за время их отсутствия – это повторялось из года в год. Стельга поначалу думала перепрятать оставленные ей братом деньги из простенького тайника за камином куда-нибудь поближе к своей комнате, но вскоре так погрузилась в заботы пробудившегося от зимней спячки замка, что перестала вспоминать и о мешочке, и о Фирюле.
Она выкроила время, чтобы навестить мастера Матея, и уже на пороге отведенной ему небольшой комнаты почувствовала, как замирает в груди сердце – он, этот умный, сильный и крепкий старик, никогда больше не поднимется с постели. Стельга узнавала звук рваного, тяжелого дыхания, помнила болезненный блеск слезящихся глаз. Мастеру-лекарю тоже такое знакомо. Он все понимал и говорил без обиняков.
– Знаешь, – выдохнул старик, когда она напоила его медовой водой, – я никак не ожидал, что умру здесь, в Кирте.
– Что вы, мастер Матей, не думайте о смерти, – попыталась утешить Стельга.
– О чем же еще думать на ее пороге? – криво улыбнулся он. Речь его звучала медленно и отрывисто, как шаг запряженной в плуг кобылы. – Мне повезло. Я умираю своевременно. Смерть внезапная намного хуже. Особенно когда настигает молодых. Помнишь госпожу Итку?
Стельга растерялась.
– Я могу… попросить ее к вам зайти?
– Нет-нет, она уже приходила. Я имею в виду госпожу Итку Ройду. Ту, что выросла в этом замке. Дочь Крушителя Черепов.
Стельге не понравилось, куда идет разговор. Старику уже все равно, а если кто услышит, для нее – для всех – это чревато последствиями.
– Совсем недолго, – пробормотала она и прикрыла один из ставней маленького окна, как будто опасаясь, что в него кто-то заглянет.
– Да, совсем недолго, – повторил Матей и неуклюже почесал седую голову о подушку. – Владыка сказал, сгоревшая ольха снова выросла на ее кургане. Старая ольха, колдовская. Ты боишься колдунов, Стельга?
Ей совсем разонравился этот разговор. Хорошо бы старик сейчас захрапел и можно было тихонько выскользнуть прочь, а потом предупредить господина камергера, чтобы посылал ухаживать за умирающим только доверенных людей. Скорее всего, господин камергер именно Стельге это и поручит: она из самых доверенных, она опытная прислуга, и у нее не так давно от старости умер муж.
«Что ж, – подумала она, – совсем недолго».
Старик захрапел. Стельга тяжело вздохнула. Загадочные склянки на прикроватном столике подмигнули ей солнечным бликом. Она плотно закрыла ставни и ушла искать господина камергера.
Кашпар Корсах внимательно Стельгу выслушал, потом пригладил украшенной изумрудным перстнем рукой непослушные светлые волосы, как всегда делал, когда его чем-нибудь озадачивали, и отдал ей ожидаемое распоряжение. За его спиной, в просторной спальне, на пороге которой они пересеклись, лучезарная госпожа Лукия притворялась сосредоточенной на вышивании. Только яростные уколы, которые она наносила ни в чем не повинной канве, выдавали ее грозное настроение – тонкие черты вытянутого лица сохраняли выражение благопристойной задумчивости.
Стельга учтиво предоставила тетушку с племянником друг другу и направилась к витой лестнице, ведущей на нижний уровень. Посреди коридора ее остановила резко распахнувшаяся дверь, из-за которой кубарем выкатились два совершенно одинаковых маленьких мальчика.
– Кто-нибудь! – донесся из комнаты взволнованный женский голос. – Пожалуйста! Только не на ступеньки!
В беспорядочном вихре движений живого клубка Стельга с трудом разглядела суть проблемы – раскрашенного деревянного лучника.
– Господин Лотар! – ласково позвала она владельца игрушки, и на нее из смерча уставились большие, полные слез голубые глаза.
Мальчик временно сдал позиции, рассчитывая, наверное, на внезапную поддержку со стороны, и отполз в сторону. Лучник перешел пока под командование Конрада, глаза которого победно сияли из-под густых темных ресниц.
Стельга взяла краснощеких близнецов за руки и отвела назад в комнату, где на широкой кровати сидела в растерянности их мать. Лежак едва прогибался под весом госпожи Тильбе, высокой и все такой же худенькой, как до родов, – не всем женщинам так везет.
Ей же повезло сперва родиться здоровой, голубоглазой темно-рыжей девочкой, ужасно похожей на единственную наследницу сразу двух немаленьких земельных наделов. Потом, почти шестнадцать лет спустя, ей повезло попасть в поле зрения людей, посланных госпожой Нишкой Тильбе найти подходящую замену исчезнувшей невесте сына – замену временную или постоянную, в зависимости от дальнейшего развития событий. События же развивались так, что настоящую Итку Ройду не смогли отыскать в срок – в том числе по вине Фирюля, получившего за это десять плетей. На свадебной церемонии, откладывать которую больше не могли, ненастоящая Итка Ройда выпила целый кубок отравленной браги. Ей повезло после этого выжить.
Единственное, в чем ей не повезло, так это в том, что от яда она полностью ослепла и не могла посмотреть на собственных детей.
– Госпожа. – Стельга ей поклонилась. – Почему вы одна?
– О, у меня новая служанка, а я не подумав попросила ее сбегать на кухню. Бедняжка. Эти коридоры – просто кошмар. Я думаю, зрячим здесь не намного легче.
Стельга улыбнулась.
– Это точно, – сказала она и отпустила близнецов, которые уже угомонились и успели заинтересоваться какими-то вещами, находившимися, к счастью, в разных углах комнаты. Покинутый лучник остался лежать на полу. – Давайте я схожу. Что вам принести?
– Нет, пожалуйста, посиди со мной. Однажды она ведь вернется. Мальчики!
– Мама! – привычно хором откликнулись дети, снова постепенно подбираясь друг к другу вдоль стены под большим окном.
У Лотара в руках была игрушечная лошадь с настоящей, разве что очень маленькой сбруей, Конрад управлял плывущей в воздухе лодкой. «И правда, лучше тут подожду», – подумала Стельга, усаживаясь рядом с госпожой на кровать – полубоком, чтобы видеть близнецов.
Темы для беседы возникали сами собой. Если бы Стельга встретила госпожу при других обстоятельствах, например когда они обе были самыми обыкновенными батрачками, между ними вряд ли возникла бы столь крепкая связь. Но обстоятельства сами выбирают людей, и все вышло так, как вышло. Наверное, к лучшему. Кто еще в целом мире мог бы сказать про себя: «Моя единственная подруга – жена владыки»? Если Стельге и стоило хоть чем-то гордиться, то, как ей казалось, именно этим.
Они проговорили до нескорого возвращения блудной служанки. Она принесла с кухни воды на полглотка. Госпожа сразу все выпила и сказала:
– Мальчики!
– Мама! – в один голос отозвались близнецы.
– Я пойду, – вздохнула Стельга.
– Да, конечно. – Госпожа ласково коснулась ее руки, глядя в пустоту безжизненными глазами. – Иди и ни о чем не волнуйся. Теперь все точно будет спокойно.
Стельга только потом поняла, что она имела в виду: «Теперь, когда они все мертвы». Странная, удивительная штука – судьба. Хорошо, что с погружением в житейские заботы оставалось не слишком много времени о ней думать.
Хотя мастеру Матею каждый день становилось то лучше, то хуже, в какой-то момент Стельга, пожалуй, могла признать, что все опять идет своим чередом. Еник заново освоился в Кирте и словно вовсе перестал замечать отсутствие Алеша. Стельге, которая помнила братьев неразлучными, это казалось непривычным, хоть и вполне понятным: они выбрали слишком разные занятия и чересчур непохожих наставников. Ее немного пугало, что подле ученого мастера Дитмара, заслуженно прозванного «бронтским чудаком», помимо Еника, то и дело вьется ее семилетний сын. Порох и металл, которыми мужчины так страстно увлекались, несли одни только разрушения – их следы не успевали за зиму раствориться на истерзанном поле за пределами замка. Стельга предпочла бы, чтобы ее мальчик учился искусству врачевания у мастера Матея, как Алеш – или, теперь стоило сказать, у самого Алеша. Она могла бы поговорить с госпожой, чтобы та убедила его взять себе юного подмастерья. Госпожа наверняка не откажет, а Алеш не сможет отказать госпоже.
Когда он приехал, Стельга вместе с Еником первой встретила его у конюшен. Алеш, обросший в дороге небрежной светлой щетиной, торопился спешиться, но левая нога у него застряла в стремени, и он, тихо ругаясь, под неудобным углом возился с ремнями, пока брат не помог ему оставить наконец ненавистное седло. Они одновременно вздохнули и, улыбнувшись друг другу, обнялись, а Еник с надеждой в голосе спросил:
– Ты сразу из Рольны?
– Нет, через столицу, – ответил Алеш, и братья обменялись многозначительными взглядами, прежде чем старший достал из-за пазухи завернутую в ткань книжицу. – Держи. Не забывай больше.
– Не забуду, – пообещал парень, прижав сверток к сердцу, как дитя.
– Где сейчас владыка?
– С мастером Дитмаром у западной стены. Полоза хотят пристреливать. Я к ним, ладно?
И, не дожидаясь ответа, Еник хлопнул Алеша по плечу и унесся прочь. Лекарь проводил брата глазами, покачал головой и обратился к Стельге:
– А госпожа с детьми?..
Алеш не сказал: «Моя госпожа с моими детьми». Слова эти прозвучали эхом в его голосе, отразились во взгляде, передались в ласковом жесте, которым он коснулся переброшенной через плечо сумки, где наверняка лежали сладкие гостинцы. Стельга кивнула в сторону восточного крыла, но осторожно придержала Алеша за локоть и шепнула:
– Мастер Матей очень плох.
Лекарь убрал руку с сумки и, глазом не моргнув, ответил:
– Пойдем к нему.
Она повела его по уже знакомым, но все еще слишком запутанным замковым коридорам, и чуть не пропустила поворот – точно пропустила бы, не покажись из его тени огненно-рыжая голова Венцеля.
– О, а вот и Алеш! – воскликнул он, протягивая руку в приветственном жесте. – Ну что, мы все умрем?
– Обязательно, – кивнул лекарь, поздоровавшись, – но не сейчас.
Лисенок улыбнулся и исчез за ближайшим углом так же стремительно, как появился.
Мастер Матей дремал, когда они вошли, но протяжный скрип дверной петли встревожил его покой. Старик сразу узнал ученика и не стал тратить время и силы на приветствия.
– Что в Рольне? – едва слышно прохрипел он, пытаясь оторвать голову от подушки.
Алеш снял дорожную куртку, сполоснул руки и коротко коснулся тыльной стороной ладони его лба.
– Может, поговорим сперва о вашем самочувствии?
– Не о чем тут уже говорить.
– Я так не считаю.
– Ты иди, Стельга, – моргнул старик, с трудом сдерживая подступивший кашель.
– Нет, постой, – задержал ее молодой лекарь, перебирая нестройные ряды склянок на прикроватном столике. – Когда у тебя стирка?
– Сегодня.
– Найдешь время нарезать березовых веток? Пучок нужен где-то с мой кулак, – показал Алеш, и она с готовностью кивнула. – Спасибо.
Он выплеснул воду из таза в ведро и потянулся за тряпкой, чтобы его протереть. Стельга взяла под мышку свернутую куртку и осторожно прикрыла за собой дверь.
Она забрала старшую дочь с кухни и вручила ей свою корзину белья, вызвав этим целый шквал вздохов и пыхтения. Всем детям нравится служить на кухне, но и к другому труду нужно привыкать. Даже в статусе жены управляющего Стельга бралась за любую работу. Хотя статус этот, что бы там ни думали себе батрачки, приносил ей больше страданий, чем привилегий. Покойный муж, когда бил ее, никогда не трогал лицо, потому что хотел «уберечь красоту». Если бы не дети, Стельга от такой жизни, верно, и вовсе лишилась бы рассудка. Пока муж не умер, ей не приходило в голову, что можно жить как-то по-другому.
Дожидаясь остальных девушек, она успела переброситься парой слов с Бореком, передавшим распоряжения стражникам у ворот, и помахать рукой кому-то из близнецов, чья кудрявая голова показалась в окне детской спальни. Дочка разглядывала вышитые узоры лежащей в корзине ночной рубашки, делая вид, что не греет уши болтовней подошедших служанок. «Еще каких-нибудь два-три года, и примется сплетничать вместе с ними», – думала Стельга, не зная, радоваться или горевать.
Как только прачки расположились на мостках у реки, незатейливо названной в честь замка Подкиртовкой, Стельга перебралась на другой берег и, вооружившись ножиком, который неплохо бы сперва наточить, побрела в рощу, с каждым шагом все менее отчетливо различая звонкие женские голоса.
Приближающаяся весна дразнила теплом и солнцем, не позволяя пока насладиться ими как следует. Кругом стало тихо и очень спокойно, совсем не то, что в замке, и Стельга мысленно поблагодарила Алеша за повод вырваться ненадолго из трясины хозяйственных забот. Она сомневалась, что настойка из березовых почек продлит жизнь мастеру Матею, но, может, это средство хоть немного облегчит последние его дни. Стельга, подобрав юбку, широко шагала в глубь рощи, где росло поменьше осин и побольше берез. «Пучок с мой кулак», – просил Алеш. Это не так уж много. Стельга почти успела подумать о том, чтобы собрать на всякий случай пару-тройку «кулаков», но ее отвлекло мелькнувшее между стволов движение.
К окруженному кустарником дереву кто-то наспех привязал оседланную кобылу. Она едва повела ухом, когда Стельга, опасливо озираясь по сторонам в поисках ее хозяина, с ужасным треском наступила на ветку. Длинную нечесаную гриву зашевелил прохладный ветерок. Стельге показалось, что по ноге у нее кто-то ползет.
Потом стоящее перед ней дерево моргнуло, и она поняла, что возле него за кустом сидит человек.
Он выпрямился во весь – очень, впрочем, маленький – рост, медленно натянул штаны, застегнул ремень на поясе и достал кинжал из прикрепленных к нему ножен. Стельга развернулась и сделала глубокий вдох, чтобы закричать, но едва слышно квакнула и чуть не упала, когда невесть как оказавшаяся за спиной серая лошадь толкнула ее мордой в плечо.
Верхом на этой лошади тоже сидел человек, совсем молодой и притом очень статный, одетый в темно-красный длиннополый кафтан с оторочкой из бобрового, кажется, меха – близнецам как-то сшили похожие рукавички. Незнакомец жестом попросил товарища убрать оружие и развернул кобылу к Стельге боком, с неподдельным интересом в небесно-голубых глазах разглядывая ее сверху вниз. Она задрала голову и тоже всматривалась в его черты, убеждаясь, что никогда прежде не видела этого черноволосого юношу. Стельга знала не так уж много черноволосых юношей. Такого она бы точно запомнила.
– Что-то мы… совсем заплутали, – заговорил он, осторожно подбирая слова, и блеснул взглядом в сторону своего товарища, – верно говорю… Бакфарк? Подскажи, красавица, чья это земля и что за величественный замок на горизонте?
Его глубокий голос прозвучал гораздо ниже, чем ожидаешь от человека такой наружности. Названный Бакфарком громко прочистил горло.
– Это Кирта, – опомнилась Стельга. – Владения господ Тильбе.
– Ах, Кирта, – мечтательно вздохнул юноша. – Мои славные предки бывали там на трапезах, но теперешние хозяева что-то не зовут. А как твое имя, красавица?
– Стельга, господин.
– Можешь звать меня просто Рубен, – с улыбкой ответил он. – Отчего же ты бродишь здесь совсем одна? Где твой муж-защитник?
– Я вдова, господин. Я здесь… Лекарь попросил нарезать березовых веток.
– Мой верный Бакфарк с удовольствием тебе поможет. А пока он будет занят, мы с тобой присядем вон к тем пенечкам и чуть-чуть поболтаем. Согласна?
«Я должна поблагодарить его и отказаться», – подумала она и кивнула. Рубен, бросив стремена, лихо спрыгнул с лошади и подошел ближе, протягивая бледную руку. Стельга не могла отвести от него взгляд. «Красивый, – думала она, – как герой баллады. Только Рубен Корсах умер от чумы». Бакфарк, недовольно бурча под нос, привязал хозяйскую кобылу к дереву и пошуршал через кусты прочь.
Когда Стельга вышла из рощи обратно к реке, прачки оглядели ее так, что она почувствовала необходимость сказать, будто провалилась в яму. Едва ли они ей поверили. «Неужели я все-таки безумна?» – сама себе поражалась Стельга, все еще пытаясь осознать, что натворила. Дочка таращилась на ее перепачканную измятую юбку во все глаза, но ни о чем не спрашивала, приученная стесняться посторонних. Скучающий толмач госпожи Ясинты, пока владыка вел с той переговоры на ее родном языке, пугал детей чудовищами, живущими в хаггедских лесах. Что мешает чудовищу завестись в берстонской роще? Стельга решила, что сочинит для дочери такую сказку.
То, что с ней случилось, и впрямь походило на сказку. Только без счастливого конца. Или грустного. Пока вообще без какого-либо конца. Рубен клялся, что не забудет ее, покуда сердце бьется в его груди, и станет навещать время от времени, и обязательно придумает, как именно дать о себе знать. Стельга не спросила, где он живет и как далеко ему придется ехать ради следующего свидания. Она ненадолго позабыла вовсе, что каждый человек где-нибудь да живет. Ей казалось, Рубен упал на нее с неба, как снег, и растаял, растворившись в промерзлой почве.
Она очнулась от наваждения только к вечеру, у постели мастера Матея, когда принесла его молодому помощнику пресловутые березовые веточки и услышала над ухом:
– Я скоро вернусь. Постараюсь. Если что, останешься здесь на ночь?
– Да, – вялым голосом ответила Стельга. – Да, я посплю на скамье.
Это, конечно, не мягкая шерсть Рубенова кафтана, но бывало и намного, намного хуже.
Стельга надеялась, что ей приснится сладкий, приятный сон и она ощутит снова хотя бы призрачное теплое дыхание на шее. Вместо этого она всю ночь била тряпкой несуществующих комаров. И проснулась, как всегда, до рассвета – только не сама, а от беспокойного сипения старика. Стельга подскочила и попыталась растолкать мастера Матея, решив поначалу, что он опять бредит во сне и потому глаза у него так странно закатились, но старик неожиданно быстро-быстро заморгал.
– Нет никакой чумы… это яд… отрава губит вашу Аделу! Такая юная, такая красивая, так жаль… – бормотал он почти без остановки и вдруг замолк, крепко схватив Стельгу за рукав. Взгляд старика прояснился и застыл на ее лице. – Госпожа Итка… Алеш сказал, ольха уже расцвела…
Стельга обернулась, чтобы позвать на помощь, открыла рот, но не издала ни звука. «Поздно, – поняла она, услышав последний хриплый вздох мастера Матея из Тарды. – Еще одна смерть у тебя на счету».
А Рубен и Бакфарк, герои ее сегодняшней баллады, брели вдоль речного берега и тянули за собой понурых лошадей. Подкиртовка впадала в Зеленое озеро, а низкорослый мужчина время от времени впадал в гнев.
– Ну, вот что это был за балаган, а?! – бурно возмущался он, когда уже различались вдалеке верхушки раскидистых дубов и стройных осин на краю озера. – Я тебя спрашиваю, Краско!
– Все ведь обернулось как нельзя лучше, правда? – промурлыкал в ответ юноша, щелчком сбивая с шерстяного рукава катышек.
– Да, твою мать, для тебя уж наверное! Аж щеки сияют у стервеца! Натрахался и доволен! Точно говорят, не стой между трубачом и щелью!
– Вы прямо как бедный мастер Теган, когда он думал, что мы его не слышим.
– Я тебя сейчас стукну, Краско, – почти ласково произнес мужчина.
– А это точно нужное озеро? – предпочел сменить тему ученик. – Выглядит как-то непримечательно.
– Оно что, светиться должно, по-твоему?
– Не знаю, мастер, вы мне скажите.
Мастер ничего не сказал и ему тоже жестом велел замолкнуть. Потом бросил юноше поводья своей кобылы и подошел вплотную к кромке воды, даже промочив немного носки ботинок. Краско смотрел, как мастер встает на одно колено, протягивает руку и погружает ладонь в озеро, и порывался стряхнуть пятнышко подсохшей грязи со спины наставника, но решил обождать с этим до привала.
Из мутноватой воды, в центре поверхности которой ошметками плавал лед, вылезла длиннохвостая, неопределенного цвета ящерица. Пробудившаяся раньше срока от спячки, она оглядела мир с высоты детского роста полуприкрытыми желтыми глазами и вряд ли осталась довольна увиденным.
– Нут вургман, – сказал мастер и отгрыз ящерице голову.
– Говнюк, – буркнул в это время деревенский кузнец на берегу безымянной речушки, вытекающей из Зеленого озера.
– Сволочь, – шикнула, потирая шею, черноволосая рыбачка в Нагоске.
– Бахшед, – выругался плотник-хаггедец, бросив свежеструганное весло на облизанную морскими водами гальку.
– Ого, – удивился Краско. – А это обязательно?
– Нет, – ответил мастер Хуби, выплюнув скользкую голову, – зато съедобно. Вкусовые качества этих гадов недооценены.
– Нужно только уметь их готовить, да?
– Г-хм. – Мужчина почесал длинный небритый подбородок, размазав по нему тонкую струйку крови. – Может, из тебя и выйдет однажды толк.
Краско усмехнулся, но тут же необыкновенно посерьезнел.
– Так что они сказали?
– Ждать, пока взойдет трава на кургане прóклятого висельника, – ответил мастер, вскрывая кинжалом ящеркину шкуру. – А там поглядим.
Это случилось ранней, 1137-й от Великой Засухи весной, чей приход ознаменовало цветение поднявшейся из крови и пепла старой колдовской ольхи. До последнего сейма берстонских господ оставалось три полных года.
Глава 1
Двери
Мастер-лекарь Алеш из Тарды, батрацкий сын и батрацкий внук, перевидал по долгу службы благородные задницы представителей половины берстонских знатных семейств. Это позволяло проще относиться к именитым господам, но не то чтобы помогало выстраивать с ними отношения.
Добрая половина семейств! А ведь Алешу всего-то двадцать восемь. «То ли еще будет», – частенько думал он. Жизнь, впрочем, как бы сильно ни тужилась, вряд ли могла особенно его удивить.
Вся жизнь, и даже не одна, стояла сейчас перед ним на деревянных полках. Две нижних заполнены трудами людей, которых он никогда не знал и не видел – более или менее умных, более или менее счастливых, оставивших после себя более или менее похожие томики в кожаных переплетах. На средней – перевязанные стопки листов, заметок, коротких записок, несколько наскоро сшитых тетрадей: наследие мастера Матея, его наставника и воспитателя. На верхней, как раз напротив глаз, собственные записи Алеша: отсортированные по мере сил – в левой части полки, беспорядочные – в правой. Нужно бы ими заняться, подумал он. Да только других проблем пока достаточно.
Алеш бросил короткий взгляд на узенькую закрытую полку у самого верха шкафа, которую уже давно не открывал, и пообещал себе, что сделает это сегодня же вечером. Хотя бы просто повернет ключ в замке. Там лежала сокровенная часть его жизни – стихи, подписанные именем Ясменника. Однако в сердце Алеш хранил и более опасные тайны. Как ни странно, и в то и в другое оказались посвящены одни и те же люди, которых можно пересчитать по пальцам.
За спиной раздалось вымученное покашливание. Алеш вздохнул, взял с левого края своей полки толстую тетрадь и взвесил в руке. Тяжелая, под стать описанной там ситуации, но с ней он справился, справится и теперь.
Нужно всего лишь быстро и без потерь выпроводить человека из кабинета.
Позади стоял посланник госпожи Ильзы Корсах, старостоличной ректорши, которая после смерти мужа прибрала к рукам его дела. Она передала пламенный привет Алешу, в свое время принимавшему у нее роды, и заодно попросила поделиться записями трехлетней давности о рольненской вспышке чумы. На закономерный вопрос, зачем они ей понадобились, госпожа Ильза велела ответить, что это не его ума дело. Столь оригинальный и неоднозначный тон послания требовал соответствующей реакции, и Алеш, перекладывая увесистую тетрадь из одной руки в другую, неторопливо ее обдумывал.
В целом он не имел ничего против предприимчивых женщин, пока они не пытались вмешиваться в его работу или личную жизнь, а это почему-то случалось время от времени. Наверняка виной всему его природное обаяние. Но женская предприимчивость, на самом деле, проблема сравнительно небольшая.
Из проблем побольше сразу вспоминаются регулярно случающиеся трудные роды. В последнее десятилетие их можно назвать трудными практически у каждой второй роженицы. Не всем легко даются многоплодные беременности: госпожа Ильза, например, потеряла одного из тройняшек сразу после рождения – и, вопреки ее убежденности, не по вине Алеша. Он, наверное, уже принял детей больше, чем мастер Матей держал на руках за всю жизнь. Никакой особенной радости это не вызывало – только чувство усталости и смутной тревоги о будущем, навеянной стариковскими суевериями.
Еще недавно – в правой части полки – на повестке дня стояли бешеные лисы, наводнившие бронтский лес, и покусанные ими батраки. Алеш сразу сказал главному ловчему, что зверей надо перебить и сжечь, но потребовалось около дюжины разоренных курятников и вдвое больше человеческих жертв, чтобы к нему прислушались.
И еще клятые Корсахи со своими прислужниками повсюду, куда ни плюнь. Они постоянно умирают, но меньше их не становится. Как прыщей.
Один такой выскочил на истоптанном полу его кабинета – мелкий, бледный, готовый лопнуть от важности порученного ему задания. Алеш аккуратно развязал узелок, скрепляющий края обложки тетради, и пролистал несколько страниц, делая вид, будто убеждается в том, нужные ли это записи.
Числа, даты, имена. Жизни и смерти, бесстрастно подсчитанные на полях. Подумать только, три года прошло, а кажется, будто все случилось вчера.
Ректор рольненской академии быстро сообразил закрыть здание на карантин, так что прибывшему на помощь Алешу оставалось лишь наблюдать за ходом болезни и делать что возможно. Он запомнил счетовода по имени Любек, который, как сообщили Алешу, одним из первых слег – и дольше всех промучился. Это казалось странным: от природы слабоватый здоровьем мужчина еще и впал в уныние, осознав, что заражен. В лихорадочном бреду он постоянно требовал снадобье – имея в виду не те, что предлагал ему Алеш, – некий «серебряный порошок». После смерти Любека в его вещах нашли начисто вылизанную баночку, в которой могло храниться что-то похожее, но никаких следов снадобья не осталось – только своеобразный горьковатый запах. Что это все значило, Алеш понять не смог, и внизу страницы, посвященной случаю несчастного счетовода, стоял жирный вопросительный знак.
Во всей этой истории так и осталось больше вопросов, чем ответов. Вряд ли Ильза Корсах без соответствующего опыта и образования сможет пролить на нее свет, если только не собирается передать записи кому-то из старостоличных ученых. В таком случае, правда, совершенно неясно, что мешало сказать об этом прямо. Разве что ей не хотелось упускать возможность лишний раз указать Алешу на его место. По какой-то причине каждая вторая благородная задница имела собственное представление о том, где оно, и это начинало порядком надоедать.
Как и нетерпеливое кряхтение за спиной.
«Ну что, – подумал Алеш. – Сыграем с тобой партейку в „осла и батрака“».
И не глядя протянул посланнику тетрадь.
– Благодарю вас, – квакнул тот, лапая корешок мясистыми пальцами. – Госпожа Ильза передает…
«…право первого хода мастеру-лекарю».
– Нет, постойте, вы не так поняли. – Резко обернувшись, Алеш отнял тетрадь и прижал к груди. – Эти записи останутся у меня.
Слуга растерялся.
– Что-то я… э-э… но…
«И все? Мы только начали! Ладно, поддамся на пару ходов».
– Вы ведь личный гонец госпожи Корсах?
– Поверенный, – приосанился тот.
«Неужели? Я почти возбужден».
– И вы, конечно, владеете грамотой?
– Владею.
«Склонитесь немедля перед владыкой берстонской грамоты!»
– Тогда сделайте копию.
Алешу послышался тихий шорох перетекания мозговой жидкости внутри квадратного черепа слуги.
– Велено доставить как можно скорее, – наконец проговорил посланник.
«Слабенькая карта».
– Значит, как можно скорее сделайте копию.
– Но… – Взгляд слуги заметался в поисках путей побега.
«Ага! Время козырей!»
– Слыхали про бронтских бешеных лисиц?
– Про кого?
– Неважно. Имейте в виду, что у гвардейцев есть приказ владыки выполнять любые мои распоряжения в рамках карантинных мер. Я велю им не выпускать вас из замка, пока подлинник этой тетради не вернется на мою полку. Вам ясно?
– Э-э… – «И-а-а!» – Да, мастер.
Алеш вручил ему записи и хотел накинуть сверху еще что-нибудь эдакое, но на пороге дождевым грибом вырос маленький подмастерье Фабек.
– Мастер! – пытаясь отдышаться, позвал мальчик. – Там Марика в обморок упала!
Остриженные в круг соломенного цвета волосы торчали во все стороны и лезли ему в глаза. Бежал и спотыкался!
– Долг зовет, – вздохнул Алеш, широким жестом указал на подмастерья и, ударив посланника по плечу, взял со стула рабочую сумку.
Марика, одна из служанок госпожи Тильбе – девушка лет семнадцати, если Алешу не изменяла память, – всегда отличалась болезненной бледностью и худобой. Удивительно, что не падала в обмороки регулярно.
– Ты ее видел? – спросил Алеш, когда они с Фабеком вышли в коридор, оставив у закрытой двери озадаченного «осла».
– Не-а, – мотнул головой мальчик. – Мимо проходил.
– Хм.
– А правда, что обморок – приступ благородства?
– Чего? Кто тебе это сказал?
– Девушки шептались, – смутился подмастерье. – И хихикали.
– Ясно. Нет, Фабек, обморок – это когда нарушается ток крови к голове. Благородной это ее не делает. Даже временно.
Мальчик нахмурился.
– Хм!
– Но это все не имеет значения, – продолжал Алеш, – потому что…
– Лекарь не герольд! – подхватил подмастерье, радуясь, что знает правильный ответ.
Алеш одобрительно кивнул.
Он никогда не делал для себя различий между батраками и господами: моча да рвота у тех и других одинаковые. Кому-то это не слишком нравилось – Лукии Корсах, например. Лучезарная госпожа предпочитала пользоваться услугами собственных лекарей, которых набрался целый отряд, по два-три человека на каждый сезон года. Эти ее предпочтения, впрочем, сформировались не так давно – не далее как жарким летом 1137-го, которое владыка с семьей и двором по обыкновению проводил в Кирте. Мастера Матея тогда только-только не стало, и Алеш мог урвать лишь редкие мгновения отдыха, пока сам не успел обзавестись подмастерьем.
В одно такое мгновение, когда он вышел подышать на галерею внутреннего двора и смотрел, как внизу, у ног его любимой женщины, играют дети, лучезарная госпожа Корсах вздумала дать ему совет. Плохая мысль. По двум причинам. Во-первых, Алеш знал, что яд в кубок невесты на свадьбе Отто Тильбе подсыпали по приказу Лукии – и она знала, что он об этом знает. Во-вторых, он терпеть не мог непрошеных советов – и ей предстояло об этом узнать.
Она приблизилась к нему царственной походкой, изящно облокотилась на парапет и многозначительно кивнула в сторону мнущейся у конюшен девицы с каштановыми волосами, которая явно ждала, пока кто-нибудь объяснит ей, куда идти и что делать.
– Знаете, кто ее отец? – спросила Лукия, обмахивая блестящее от пота лицо рукой, унизанной бликующими кольцами.
– Мужчина, – с полной уверенностью ответил Алеш. – Не моложе тридцати, полагаю.
Лучезарная госпожа натянула улыбку:
– Ульрику Раске почти шестьдесят, он сейчас здесь в гостях и постоянно жалуется на головные боли. Сходите порекомендуйте ему что-нибудь действенное и постарайтесь не быть таким… собой. Это полезное знакомство для человека вашего положения.
– В каком смысле? Что не так с моим положением? – поинтересовался Алеш.
Белая улыбка слегка помрачнела.
– Вы поняли, что я имела в виду.
Он пожал плечами.
– Я же сказал – не понял.
Они взглянули друг другу в глаза, лежащий между ними кривой шов по краям старой раны беззвучно треснул, и Лукия, будто бы доверительно наклонив голову, прошипела:
– Осторожней. Когда суете руку в пасть хищника втрое крупнее вас, помните, что она может захлопнуться.
«Ну давай, попробуй, – подумал Алеш. – Когда ты раскрошишь об меня зуб и придется его удалять, я приложу настолько скромные усилия для облегчения твоей боли, насколько позволит мне профессиональная гордость».
Хотя теперь, скорее всего, уже не представится такая возможность. Целый отряд лекарей между ним и челюстью Лукии Корсах. Неравный бой. И, если задуматься, вряд ли того стоящий.
Девица, из-за которой они с ней метнули друг в друга молнии, оказалась второй или даже третьей незаконной дочерью любвеобильного господина Ульрика. Вопреки обычаю полностью игнорировать существование ублюдков, старик Раске своих не бросал и пристраивал наилучшим возможным образом. Нора из Остравы – так звали эту девушку – стала верной компаньонкой Лукии Корсах, и последние три года они раздражали Алеша вместе.
Закадычные подруги почти не разлучались, поэтому он, издалека заприметив гордую осанку полугоспожи и длинную каштановую косу, перевязанную лентой у тонкой талии, вздохнул и подумал: «Сегодня Корсахи весь день будут мешать мне работать?»
Однако самóй лучезарной Лукии здесь, в толпе юных батрачек, сгрудившихся на пороге тесной спаленки, не оказалось – как удивительно! Нора из Остравы, вероятно, всего лишь решила составить компанию землячке. Алеш кивнул в знак приветствия и спросил, не обращаясь ни к кому в частности:
– Были судороги?
Повисло неловкое молчание.
– Что? – лениво откликнулась Нора.
– Судороги, – разжевал слово Алеш. – Она дергалась, когда упала?
– Я не видела. – Компаньонка пожала плечами. – Я только пришла.
«Как славно! Еще не забыла дорогу назад?»
– А кто видел?
Он переводил взгляд от одной служанки к другой, но все стояли с непроницаемыми лицами, как стряпчие на суде. Только последняя, самая младшая, энергично замотала головой.
– Это значит «нет»?
Девочка закивала.
– «Нет, никто не видел» или «нет, не было судорог»?
– Не было, – пискнула батрачка, вдруг обретшая способность к речи. – Кажется.
– Хорошо, – вздохнул Алеш, уже приготовившийся объясняться жестами. – Пока все могут выйти.
Служанки медленно расступились, наконец-то пропустив его к кровати, и гуськом посеменили за порог. Марика полулежала на такой огромной куче подушек различных цветов и размеров, будто ей заботливо принесли вообще все, что смогли найти в замке. Она уже пришла в себя и вперила в Алеша острый взгляд угольно-черных глаз, словно совсем не обрадовалась его появлению. Он сел на край лежака и поставил в ногах сумку. Фабек без команды притаился в углу и приготовился внимать каждому слову. Алеш осторожно обхватил тонкое запястье Марики.
– Как твои дела? Где-нибудь болит?
– Все в порядке, – заверила девушка. Сердце ее стучало ровно. – Мне просто нужно поесть.
– Ты ничего не ела? Уже за полдень.
«А сам-то?»
– Не хотелось.
– Что ты делала, когда тебе стало плохо?
Марика кивнула в сторону коридора.
– Сидела там со всеми. Ждала Нору.
«Дождалась».
– Покажи-ка язык.
Девушка, помявшись, открыла рот.
«Кончик не прикушенный и пока не раздвоенный. Есть время сменить круг общения».
– Раньше такое уже бывало?
– Нет, в первый раз. Я мало спала. Наверное, все из-за этого.
– Хм. А твои кровотечения?
– Должны быть со дня на день, – ответила она, погладив перетянутый широким шнурованным поясом живот, и на середине фразы ее голос слегка осип.
«Так-так».
– Когда ты в последний раз была с мужчиной?
– Я еще девица.
Алеш склонил голову набок и окинул вжавшуюся в подушки Марику внимательным взглядом.
– Тебя принудили?
– Нет! – возмутилась она.
«Что ж, „Любовь в старинном замке“, нерифмованное двустишие».
– Рад слышать. Так когда тебя в последний раз не принудили?
– Не помню. – Марика шмыгнула носом. – На той неделе.
«О, да у нас тут романтическая баллада».
– И часто ты «не помнишь»?
– Мы скоро поженимся.
– Ясно. Рекомендую поторопиться. – «Поэма! Не может быть!» – И расслабь шнуровку. Через несколько недель беспамятства она начнет вредить плоду.
– Но…
«Я бы поставил на два плода, да только ставку никто не примет, потому что мне с этим постоянно везет».
– Ближе к вечеру пришлю за тобой Фабека. – Алеш ткнул большим пальцем в пространство позади себя. – Бросай все и иди с ним. Осмотры будут частыми, я предупрежу госпожу. Если вдруг пойдет кровь или появится резкая боль в животе, не жди, приходи сама. Не сможешь – кричи, пока кто-нибудь за мной не сбегает. Очень мне не нравится твоя худоба. Есть вопросы?
– Я… вы думаете, я в положении?
– Отличный вопрос! – всплеснул руками Алеш. – Вечером удостоверимся. Да, и в баню тебе пока нельзя, мойся в бадье.
– О… да, конечно… спасибо, – протянула Марика, на глазах погружаясь в глубокую задумчивость.
Алеш поднялся, сунул обратно выпавшую из нагромождения у изголовья подушку, взял сумку и жестом показал подмастерью:
– Пойдем.
– Мастер Алеш, – задрав голову, шепнул у порога Фабек, – что значит «принудили»?
«Ну вот. Я знал, на что шел, когда брал в ученики ребенка. Давно ли был разговор о том, откуда берутся дети? Как много вопросов! Почему это так неловко? В чем смысл жизни? Кто, если не я?»
– Близость против воли. Ничего хорошего, – вполголоса ответил Алеш. Он толкнул дверь и, не обнаружив за ней стайку навостривших уши девушек, с облегчением заговорил как обычно: – Побеседуем в кабинете, а пока раздобудь нам чего-нибудь поесть.
– И попить?
– Как ты догадался? Беги давай.
– Мастер Алеш, – вдруг обратилась к нему притаившаяся за углом Нора из Остравы, чеканя слова в такт звуку удаляющихся детских шагов, – скажите, отчего вы не женитесь?
Алеш мельком взглянул на нее: прищурилась, скривила губы в усмешке, будто проверяет какую-нибудь догадку.
«Зачем и на ком, вошь тебя подери, на тебе?»
– Следую моде, – ответил он.
– Да? Вы делаете это весьма избирательно.
Вероятно, она имела в виду: «Вы не женитесь, как и Кашпар Корсах, но не отращиваете, как он, волосы до плеч и игнорируете правило „с темным низом – светлый верх“».
Алеш перебросил ремень сумки через плечо.
– Я выбираю практичность, – сказал он, имея в виду: «Если б ты прямо сейчас рожала сложных близнецов, тебе не понравилось бы, что я постоянно отвлекаюсь от потока крови, хлещущего у тебя между ног, чтобы поправить свои длинные локоны. А мне не понравилось бы, что твоя кровь пачкает мою белую парчу».
Нора изогнула выщипанную бровь.
– Разве женятся не ради практической пользы?
– Вы это спрашиваете или утверждаете?
– А вы как думаете?
«Я думаю, по твоей тощей хамской заднице плачет отцовский ремень».
– Думаю, вашей подруге требуется немного участия и заботы, а у меня еще есть на сегодня дела. Будьте здоровы.
Он развернулся и направился прочь, затылком чувствуя пристальный взгляд Норы. Алеш постарался представить, как она передаст содержание этого разговора хозяйке и как лицо Лукии наверняка воссияет широкой улыбкой. «Пасть хищника» и все такое прочее. Мастер Матей часто предупреждал, мол, ты же лекарь, береги руки, не суй пальцы коню в зубы. Но порою, особенно когда зубы эти ярко отбелены по последней моде, очень уж хочется попробовать.
Алеш модников не любил и всегда жалел для них сахара в микстуры. Для всех, кроме Венцеля по кличке Лисенок. Этот долговязый веснушчатый щеголь умудрился стать его лучшим другом.
Вечером того же дня на правах лучшего друга Лисенок влетел без стука в кабинет Алеша, который едва успела покинуть совершенно точно беременная Марика.
Венцель принес долгожданную весть о том, что договор об унии с хаггедцами, плод многолетних усилий обеих сторон, наконец готов. Этот союз пытались создать при предыдущем владыке, Вольдемаре Корсахе, но в тот раз все пошло наперекосяк. Может, дело в том, что тогда не успели еще зажить раны, полученные в ходе последней войны. Сын управляющего Тарды, например, вернулся из Хаггеды без левой ноги – попал под удар боевой колесницы. Алеш помнил его мертвенно-бледное лицо и огромные мешки под усталыми глазами. Бедняга с трудом разговаривал и тихо умер через пару лет.
Так что Алеш искренне радовался последним новостям. В его обывательском представлении любой мир однозначно лучше войны, пусть даже Конраду и Лотару придется в будущем ладить с женами-хаггедками. Лисенок разделял его чувства, но по своим причинам.
– Утрясли, представляешь! – восклицал он, ерзая на низком стуле напротив заставленного рядами склянок и заваленного бумагами рабочего стола. – У-тря-сли! Разродились! Выстрадали! Господин Яспер твердит, что это труд всей моей жизни, что я буду вспоминать о нем со слезами ностальгии, но сейчас мне хочется до слез нажраться.
– Ничем не могу помочь, – ответил непьющий Алеш.
– Совсем? – наигранно проскулил Венцель.
– Совсем. Хотя нет, могу дать тебе настойку-пятитравку. Рыдать будешь, как грудничок.
– Какой ты зануда, Алеш.
– Что вы, право слово, мастер-стряпчий, из ваших уст это слишком высокая похвала.
– Мне, кстати, нужен твой занудский совет.
– Женись на Норе Остраве.
– Что?
– Женись на Норе Остраве, – повторил Алеш. – Ей очень этого хочется.
– Она так сказала?
– Ее взгляд сегодня об этом просто кричал.
– Ага, конечно, а потом мои дети будут похожи на тебя.
Алеш усмехнулся в кулак, чтобы скрыть смятение.
«Он же не знает. Откуда ему знать? Грубая мужская шутка, только и всего».
– Ты хотел просить совета, – напомнил он.
– А, да. Мы с господином давеча хорошо посидели, а потом на меня как напала икота! Всю ночь уснуть не мог, и ничего не помогало. Хочу впредь знать, как с этим бороться. Подскажешь какой-нибудь фокус?
И Венцель так широко распахнул глаза в ожидании ответа на свой вопрос, что создалось ощущение, будто это сейчас действительно важнейшее из его беспокойств.
– Я советую тебе, – Алеш поднял указательный палец и выдержал паузу, – меньше пить.
Лисенок расфырчался от досады и, вставая, помахал на него руками.
– Все, вердикт очевиден, ты виновен по всем пунктам и в наказание лишен моего общества. Я иду в погреб.
– Принимаю свою участь и не смею задерживать. Вы с господами большое дело сделали, Венцель. Поздравляю.
– Спасибо. До завтра, наверное.
Лисенок поднялся, одернул короткие полы бежевого жилета и выскользнул из комнаты, едва отворив и тут же захлопнув дверь. Лет десять назад Алеш пошел бы с ним без раздумий.
Тогда, давным-давно, он делал все возможное, чтобы поменьше думать и побольше пить. Ходил вечно с красным носом, как рыбак у проруби, и еле-еле поднимался с постели по утрам. Мастер Матей ругал его – строго наедине, конечно – и убеждал погрузиться в чтение, будто не видел, что Алеш и так изо всех сил старается по самую макушку зарыться в чужие мысли, чтобы его перестали душить собственные.
В тот год, последний из прожитых им в Тарде, по замку и ближайшим деревням прошло моровое поветрие: не самое страшное, не самое серьезное, бывало и хуже, как ворчал старый господин.
В тот год Алеш и Еник, давно похоронившие отца, остались друг у друга одни. Их мать заразилась, когда худшее уже вроде как миновало; это называется «охвостье», последний вздох морового поветрия. Под конец оно забирает тех, кто казался самым сильным и крепким. Мама была такой. Она долго мучилась и умерла с широко раскрытыми глазами.
Ее сожгли вместе с одеждой и утварью. Так принято, так необходимо поступать с умершими от чумы. Сколько тел Алеш сам предал огню? Не счесть. И все же не забыть ему тот костер, тот жар и запах, забивающий смертью поры, выжигающий в воздухе ее клеймо.
Алеш всегда давал обидчикам сдачи, с самого детства стоял за себя – один из немногих уроков, что успел ему внушить отец. Но тогда некого было ударить, некому высказать наболевшее – у этой боли нет человеческого лица.
Он старался все время занимать чем-нибудь руки и голову, делая лишь редкие перерывы на сон и всякий раз надеясь, что не придут кошмары. Однажды Алеш, записывая за мастером Матеем какой-то рецепт, подумал вдруг: «„Череда“ неплохо сочетается с „беда“». Он сочинил об этом какое-то унылое четверостишие и нацарапал его на полях – мир стал немного лучше от того, что тот листок в конце концов потерялся.
Алеш же с тех пор писал постоянно: о потере, о боли, о грызущей изнутри печали, и бумага терпела все вместе с ним. Становилось полегче. Однажды госпожа застала Алеша за этой работой, прочла стихи, внезапно пришла в восторг и захотела копию. Так его чувства со временем разделили совершенно незнакомые люди, и странным образом это помогло их притупить.
В тот год Алеш много писал о своем несчастье и совсем ничего не писал о любви. Он всегда нравился девушкам, изредка кому-нибудь из них улыбался, природа свое брала, и это заканчивалось, как обычно, ничем. Когда замирает сердце, говорил он, это повод обратиться к лекарю, а не подсчитывать в уме приданое. Так он думал о любви. Пока не встретил Арнику.
Поначалу она не произвела на него впечатления. Больше впечатляла сама ситуация: Столица, новый владыка, его слепая жена, куча высокородных господ и среди них Алеш, несколько растерянный. Они с мастером Матеем за весьма щедрую плату должны были вернуть фальшивой госпоже Тильбе зрение и помалкивать о том, что своими глазами однажды видели настоящую Итку Ройду.
По прибытии в столичный замок Алеш, разыскивая кабинет, шел вместе с наставником мимо одного из обеденных залов. Через дверь, которой не давали закрыться снующие туда-сюда слуги, в трепещущем свете настольных канделябров он увидел рыжеволосую девушку. Ее лицо казалось грустным и притом очень живым и выразительным, как будто ей всегда было что сказать, но она ужасно этого стеснялась.
– А вот и наша подопечная, – произнес вполголоса мастер Матей и потер ладони.
– Она не похожа на Итку Ройду, – пожав плечами, ответил он.
Старый лекарь поднял брови:
– Она очень похожа, Алеш. Я даже удивлен. Прямо как сестра, – а потом почесал морщинистый лоб и пробурчал: – Пришла беда, откуда не ждали.
Алеш не понял, о чем таком мастер толкует: никакой беды – по крайней мере, более страшной, чем уже произошла с этой девушкой – вроде бы не предвиделось. Он относился к госпоже как к очередной пациентке. Она боялась его, как предыдущего лекаря, и вздрагивала от прикосновений.
Так было, пока Лукия Корсах, улучив момент, когда они втроем оказались в одной комнате, не обронила будто бы невзначай:
– Кстати, я ведь обещала однажды отыскать для вас Ясменника. Представляете, вот же он, перед вами.
И лучезарная госпожа улыбнулась так, будто чужие тайны растут на деревьях в ее саду и она любуется ими каждое утро, размышляя, какую бы сорвать с ветки сегодня. Чуть позже Алеш понял, что это недалеко от истины и приносит стране ощутимую пользу. Однако в тот миг ему хотелось, чтобы Лукию Корсах унес смерч.
Это был мучительно долгий миг.
– О, я… – запинаясь, заговорила госпожа Тильбе, – мне… очень нравятся ваши стихи. Они меня очень выручили. Честное слово. Я думала, умру от тоски и одиночества, а с ними казалось, что я не одинока.
Алеш сглотнул, открыл рот и не издал ни звука.
– Я вас оставлю, – сверкнула изумрудами Лукия Корсах.
– Да-да, конечно, спасибо, – закивала госпожа и, когда скрипнула дверная петля, спросила: – А почему именно Ясменник?
Алеш почесал затылок.
– Ну… в общем… это такая трава…
Дальше все происходило так быстро, что от этого голова шла кругом. Сперва Алеш просто вслух читал госпоже свои стихи. Потом ему захотелось о ней написать. Он выбрал для нее имя – Арника, солнечный цветок с дюжиной применений во врачебном деле и особенным запахом, немного горьким, как печальная улыбка госпожи.
Она сразу догадалась, о ком были те строки, и, когда Алеш дочитал, произнесла полушепотом:
– Я совсем не умею так красиво выражать чувства, но, если ты не против, я тебя поцелую.
Владыка Тильбе взял с него клятву – буквально требовал поклясться курганами предков, чего Алеш никогда прежде не делал – держать их с госпожой связь в тайне, особенно от будущих детей. Затем они пожали друг другу руки.
– Если обидишь ее, я тебя убью, – сказал Отто.
– Не сомневаюсь, – ответил Алеш, прикусив язык, чтобы не сказать того же.
Лучшие стихи Ясменника родились в один год с мальчиками-близнецами. «Дыши, дыши, мое сердце, бейся! Пей Арники терпкий аромат…»
Все они до единого были о любви.
Только яд Лукии Корсах продолжал отравлять их жизнь. Мастер Матей и Алеш, как бы ни старались, что бы ни пробовали, исправить ничего не могли: Арника ослепла полностью и навсегда. После рождения мальчиков она сказала, что больше не хочет из-за этого злиться. Алеш, как мог, поддержал ее – она в своем праве. А он имел право на тлеющий в душе гнев.
Со дня утверждения нового мирного договора между Берстонью и Хаггедой целая неделя, занятая работой, пролетела для Алеша незаметно. Он перемещался лишь между кабинетом и спальней и почти ни с кем не виделся, кроме Фабека, – даже не знал, повторился ли у Венцеля злосчастный приступ икоты. На результат трудов смотреть оказалось приятно: тщательно протертые от пыли книжные полки равномерно уставлены томами, тетради и записи, листик к листику, лежат в хронологическом порядке. От кое-чего Алеш без особого сожаления избавился, чтобы не занимать место. В жаровне еще алели рваные края исписанных бумаг, наполняя комнату специфическим запахом.
Раздался отрывистый стук в дверь: четыре коротких удара.
Еник.
– Меня здесь нет! – откликнулся Алеш.
Дверь чуть приоткрылась – ровно настолько, чтобы пролезла большая взлохмаченная голова его любимого младшего брата.
В бытность свою совсем еще мальчишкой Еник носился по коридорам белого замка у подножия столичной горы, передавая туда-сюда устные сообщения и записки. Все знали, что если в дверь быстро-быстро стучат четыре раза – и будто бы откуда-то снизу, – выходит, прибыл «особый посланник».
Со временем он стал носиться только в том направлении, которое выбирал бронтский чудак, мастер Дитмар. Они с Еником удачно подошли друг другу: юный талант не имел душевной склонности к лекарскому ремеслу, которому его намеревались обучать, а старый ученый фонтанировал идеями, совершенно никак с этим ремеслом не связанными. Мастер Матей, отпуская от себя младшего подмастерья, загадочно улыбался в густую бороду, а Алеш долго ворчал, но в конце концов махнул на это рукой.
Теперь Еник вяло помахал ему через порог и мотнул головой в сторону лестницы.
– Владыка Отто тебя зовет.
«И молвил слово Первый-из-Господ…»
– Что же ты сразу не сказал! – не особенно стараясь, изобразил воодушевление Алеш. – Для нашего владыки я всегда тут как тут.
Они побрели по кишкообразным киртовским коридорам, озаренным в самых темных уголках светом ламп, которые, впрочем, нисколько не помогли бы сориентироваться, заблудись здесь какой-нибудь незваный гость. Алеш скосил глаза на Еника – тот сегодня ходил с подозрительно кислым лицом. Пришлось нарушить молчание первым:
– Чего грустишь? Тебя снова бесцеремонно извлекли из гадючника?
– Ну Алеш, – протянул Еник с таким выражением, будто втолковывал малышне общеизвестные истины. – Это не гадючник. Это пушечный двор.
– Там же кругом змеи. И вы с мастером Дитмаром заклинаете их по своим книжкам. Гадючник.
– Они ведь не живые.
«Как там писал про сердца Бакфарк Скоморох? „Еще“ или „уже“?»
– Ну да, это совсем другое дело, – бодро подтвердил Алеш. – Из живой змеи еще можно извлечь пользу. В правильных дозах яд бывает лекарством. А с этими железными гадами одни проблемы.
– Владыка с тобой не согласится, – чуть-чуть задрал нос Еник.
– Не сомневаюсь. Не он же собирал по частям бедолагу, которого разорванным стволом посекло. Что ему нужно?
– Да вроде бы все здоровы. Не знаю.
У двери в кабинет владыки Еник остановился, сказав, что подождет здесь – и не видя необходимости уточнять кого. Алеш сделал глубокий вдох и постучал. Басовитый голос пригласил войти.
В ноздри сразу заполз стойкий запах пота, который ни с чьим другим спутать невозможно. Он издалека предупреждал: где-то здесь бронтский чудак, продолжайте путь на собственный страх и риск.
Когда-то мастера Дитмара, вечно немытого, пытались привести в порядок, даже целенаправленно женили на немолодой вдове по имени Хельга, и это помогло на какое-то время – он реже выбирался из своего кабинета. Однако несчастная женщина, не выдержав постоянных случек – услышав однажды звуки соития старого ученого и его жены, Алеш не мог дать этому процессу иного определения, – вскоре сбежала, кажется, с кожевником. Наверное, за месяцы, проведенные рядом с Дитмаром, ее обоняние отбилось настолько, что сопровождающей всех кожевников вонью, издержкой неблагородной профессии, оказалось легко пренебречь.