Перевозчик
«Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям».
Данте Алигьери «Божественная комедия»
Сенатор открыл глаза. В глубине комнаты, во тьме, стоял человек.
– Вы кто?
– Перевозчик.
– Как вы попали сюда?
– Ты позвал.
Перевозчик вышел из тени в холодный, призрачный свет восходящей луны.
Высокий брюнет, коротко стриженный, чёрная футболка, небрежно заправленная в джинсы, здоровое, крепкое тело. Нет, его он не звал.
– Вы видно ошиблись адресом, мистер….
– Перевозчик.
«Чёрт, – мысленно выругался сенатор. – Этого мне только не хватало».
Он провёл дрожащей рукой по воспалённому лбу.
«Как же болит голова…».
Тяжёлая, чёрная кровь, пульсирующей болью стучала в его голове. Боль была сильнее страха, которого он сейчас отчаянно ждал. Страх заставил бы боль уйти, заставил бы действовать. Но страха не было.
– Вы сказали, вас зовут Перевозчик. Это имя или…?
– Призвание.
Волна горячего гнева подкатила к горлу сенатора. Как смеет этот наглец так свободно вести себя с ним, с человеком, привыкшим видеть рядом с собой лишь услужливых шлюх обоего пола, прикормленных им и рабски послушных его воле. Не желая казаться слабым, сенатор снова спросил, вкладывая в каждое слово всю свою ненависть и презрение к этому человеку:
– И чем же, позволь спросить, занимается Перевозчик?
– Помогает таким гнидам, как ты, благополучно сдохнуть.
Перевозчик смачно сплюнул на чистые полы спальни.
– Как это, сдохнуть? – не понял сенатор. – Ты киллер? Кто тебя нанял?
– Как ты думаешь, где ты сейчас находишься?
– Дома, конечно.
Сенатор был в бешенстве. Вот сейчас он закроет глаза, потом откроет и, если этот тип все еще будет стоять возле его кровати, он…, что-нибудь обязательно сделает. Только бы проснуться. Ведь это – всего лишь сон, один из его кошмаров, которые преследуют его с тех пор, как он стал сенатором. Конечно, он дома….
Слова Перевозчика ударили наотмашь, как в детстве, отец: холодно, больно, несправедливо:
– Здесь и сейчас кончается твоя поганая жизнь.
Сенатор вздрогнул. Спальня исчезла. Больничные стены, пахнущие смертью, окружили его подобно гончим, почувствовавшим запах крови. Его крови.
– Где это я?
Он увидел себя лежащим на операционном столе. Вокруг него суетились люди в больничной униформе.
– Мы теряем его, – услышал он чей-то взволнованный голос.
И страх пришёл. Но не тот, животный страх всепобеждающей жизни – взрыв адреналина в крови, а липкий, зловонный страх смерти, страх слабости, боли и тьмы.
«Нет, это не я. Только не я,» – мысли сенатора бились в голове испуганной птицей. – «Это какая-то ошибка. Это сон. Я не мог умереть! Я не могу умереть!»
– Эй! Вы…! Там….
– Они не слышат тебя.
Душа сенатора затрепетала.
– Как это не слышат? Я что, уже умер?
– Ты застыл в полушаге от смерти….
– Какой смерти?! Я всего лишь выпил лишнего! Из-за этого не умирают!
Сенатор бросился к Перевозчику.
– Скажи им, что я ещё жив!
Перевозчик сделал движение, будто смахивал с себя помойную муху.
– Не могу. Я всего лишь тень в мире без голоса. У меня нет ни силы, ни прав, ни… желания.
– Постой, Перевозчик, я заплачу тебе, сколько скажешь. Только, прошу тебя, скажи им, что я ещё жив! Я богат и влиятелен. Я сделаю все, что ты захочешь, только не дай мне умереть!
Перевозчик нахмурился.
– Вот из-за таких мерзавцев как ты, – сказал он холодно-жёстко, – мир и катится в пропасть. Ты думаешь, всё можно купить, но время – не вещь, оно не подвластно человеческому «хочу». Ты умрёшь….
Сенатор завыл. Его покрытое морщинами квадратное лицо с близко посаженными глазами, орлиным носом и тяжёлым подбородком, исказила гримаса ужаса. Впервые в жизни он не контролировал ситуацию.
Он никогда не думал о смерти, потому что был здоров как бык и богат как арабский шейх. Да, он был богат, потому что умел жить. «Деньги не пахнут», – часто цитировал он избитую фразу. И деньги любили его.
«Джонни-всё-схвачено» – прозвище, полученное им в старших классах «Кинкейда», голодным паразитом, проросло в его тёмной душе, год за годом, отравляя сердце холодной завистью к тем, кто был выше его: богаче, успешней, добрее.
Джон Биттер младший не был праведником; Божьи и человеческие законы были бессильны против его любви к роскоши, женщинам и дорогому вину. Ни церковь, в которую он никогда не ходил, ни семья, которую он оставил ради карьеры, не смогли удержать его в лоне добродетели. «Выживает сильнейший», – любил повторять сенатор. И он был сильным. Поэтому, мысли о смерти никогда не посещали его. Сколько раз, он осуждал на смерть других, посмевших встать у него на пути, – его пути. Сколько раз, его враги подсылали к нему убийц, и он не боялся. Почему же сейчас он так напуган и растерян, как преступник, пойманный за руку на месте своего позора? Мысль о неизбежности приводила его в отчаяние.
– Я не хочу умирать!
– Поэтому я здесь.
Душа сенатора потемнела.
– Нравится смотреть на боль?
Перевозчик подёрнул плечами.
– Я здесь потому, что я проклят видеть таких как ты, слышать таких как ты. Моя обязанность помогать всякого рода проблемным типам вроде тебя поскорее покинуть этот мир. Понимаешь, о чем я?
– Нет.
Перевозчик вздохнул.
– Ты не наелся жизнью, Джонни. Здесь твой Эдем и разум, прикованный к ненасытному телу, противится смерти. Ты цепляешься за жизнь, захламляя пространство привычными для себя образами. Твоя душа больна. Это её отчаянный крик слышал я ночью. Она смертельно устала. Я здесь, чтобы сказать тебе: «Джонни, смирись и позволь ей стать снова свободной».
– Я не готов!
– Никто не готов. В мире без Бога жить, конечно, удобно, но вредно. Каждую ночь я встречаюсь с «последствиями» подобной жизни и все не готовы. Благополучию Бог не нужен. Только нужда или святость мечтают о Нём.
– Бред какой-то, должен же быть выход, со всяким можно договориться….
– Только не с Ним.
Сенатор вздрогнул.
– Я должен вернуться!
– Зачем?
– Я думал, что все эти разговоры о душе, карающем Боге – ложь, придуманная евнухами, чтобы пугать нормальных людей. Я буду проклят.
– Что верно, то верно, – согласно кивнул Перевозчик.
– Почему мне никто не сказал? Я должен был знать!
– Смешной ты, сенатор. Богу не нужен злой раб, таящий зло в надежде, что его не накажут.
Джон Биттер закрыл руками лицо.
– Так не бывает.
– Что тебе не понятно, Джонни? Ты жил как хотел, – время получить по заслугам. Каждый день священники в храмах внушают эту простую истину редеющей пастве. Все знают, но мало кто верит, считая идею воздаяния отжившим своё предрассудком обманутых церковью масс. Люди теперь свободны. Грех больше не грех, а образ жизни….
– Мне страшно.
– Я бы сказал, что раньше нужно было бояться, но, что толку говорить тебе это сейчас, на пороге твоей заслуженной вечности.
– Это не честно, – простонал сенатор.
Тишина застыла в полушаге от Смерти, со знанием дела расправляющей складки на приготовленном для Джонни саване.
– Исповедаться, – прохрипел своё последнее желание Джон Биттер. – Я хочу исповедаться.
Перевозчик пожал плечами.
– Я не священник….
– Ты Перевозчик, я понял и.., ты мне не нужен. Я буду исповедоваться Тому Единственному, Кто захочет услышать меня.
Впервые в жизни сенатор молился. Как это бывает, вдруг, ему открылась вся правда о его жизни; обжигающий душу стыд накрыл его голову огненной епитрахилью. Как же виноват он был перед Богом и людьми! Впервые в жизни он сам судил себя и, по своему суду, не было ему прощения. Ах, если бы Бог дал ему хотя бы год, он всё бы исправил. Он раздал бы всё своё богатство бедным и сам стал бы прислуживать им. Он попросил бы прощение у каждого, кого когда-то обидел. Ах, если бы Бог дал ему хотя бы год жизни!
Перевозчик стоял поодаль, наблюдая за тем, как толстый, испуганный человек просит о чуде. Сколько он видел таких: богатых, бедных грешников, – скользящих над пропастью слепых безумцев. Он приходил к ним, потому что они мешали ему. Потому что всякий раз ему приходилось умирать вместе с ними, пока он не научился сбрасывать их с себя, как сбрасывают грязную одежду после долгой работы. Он выпроваживал их из своей жизни, как выпроваживают незваного гостя, с облегчением и досадой за потраченное время. Кто они были для него? Чужие люди, без разрешения, вошедшие в его пространство.
Нелепая авария разделившая жизнь молодого кадета на до и после, – путь, который выбрал его из многих случайных жизней. Он принял этот крест как данность, как врождённый недуг, от которого невозможно избавиться, но можно жить, подстраиваясь под страшную реальность, несуществующего для большинства, мира. Он научился покидать свое тело, чтобы беспрепятственно перемещаться в пространстве. Он научился общаться с демонами, без вреда для своей психики – ведь он, всего лишь посредник между миром людей и миром духов.
Ангела он видел лишь однажды, когда, по ошибке, пришел в дом старого художника. В отличие от его клиентов, художник уходил с радостью и надеждой на лучшую жизнь. Вспышка света и неизъяснимый покой – всё, что осталось в памяти. Праведники не нуждались в его услугах. Его подопечные были далеки от творческого смирения и любви к ближнему и не желали покидать этот мир, предчувствуя во снах, что в ином мире ничего хорошего для них не уготовано.
– Господи! – сенатор издал вопль, от которого, казалось, содрогнулась сама преисподняя. – Помилуй меня, грешного!
В последнюю секунду Джон Биттер вспомнил картины безумца, странного художника, писавшего Свет. Художник нуждался и он, зачем-то, помог ему: необъяснимый порыв, движение пленённой души, прикосновение детства – непозволительная слабость, о которой он тут же заставил себя забыть.
Художник давно умер, но за мгновение до смерти, сенатор, вдруг, увидел его, стоящего со Христом, и слова о спасении сами вырвались из его уст.
Душа сенатора исчезла.
«Ещё один», – не весело отметил Перевозчик.
Он не был стар, но смерть не спрашивает возраста. Она приходит, подчиняясь тихому зову времени, шёпоту пепла в песочных часах. Как сам он поступит, когда безликий вестник постучится к нему? Кто проводит его? Где то место, куда отправится он, – приговорённый собой судия?
– Что за черт! – возглас одного из врачей вывел Перевозчика из мрачного оцепенения.
Серый, больничный саван на теле покойника, вздрогнул. Джон Биттер судорожно вздохнул и резко сел, дико таращась по сторонам. Тело его дрожало. Не замечая врачей, замерших в страхе возле воскресшего, сенатор крикнул в пространство:
– Он дал мне год!
Перевозчик, по-доброму, улыбнулся.
– Сукин сын всё-таки выпросил себе отсрочку.
Это был первый случай в его работе, когда человек получал шанс исправить то, что он сделал: вольного или невольного, но всегда, такого далёкого от любви.
– Что ж, встретимся через год, Джон Биттер младший. Если только....
Мысль, постепенно, гасла в темноте спальни. Перевозчик спокойно заснул.
Пенза, 2014 – 2017
Сезон охоты
Посвящается художнику Валентину Массову
«Что наша жизнь? Игра!»
– Аукционный дом «Блэкус» открывает новый сезон. Гм, кого же они выберут на этот раз? – читая бумажную Times, издаваемую специально для любителей дорогого ретро, предпочитающих живую бумагу мёртвой, холодной цифре, господин Браун блаженно потягивал из белой, тончайшего фарфора, старинной чашечки свой утренний кофе без сахара. – Снова дурацкие картинки очередного фермера из ES,1 решившего, что накладывать краску на холст проще и прибыльней, чем распахивать землю. Скучно… Не осталось на грешной земле ни Рембрандтов, ни Ван Гогов. Перевелись, вымерли все… как мамонты. Лишь одна мало-мальски способная мелочёвка вроде прошлогоднего мальчишки с парой десятков вульгарных рисунков а-ля Пикассо. От этого и охота получилась быстрой и скучной».
Дочитав до конца, он бережно отложил газету в сторону и закурил. Редкие в Новой Британии и от этого очень дорогие сигары, скрученные из настоящего, не изменённого безумной наукой табачного листа, были его слабостью. Он пристрастился, по его выражению, к «табачным хот-догам», будучи ещё совсем юным, подрабатывая мальчиком на побегушках в едва сводящей концы с концами заштатной газетёнке города N. В комнате, над стулом хозяина (владельца газеты, главного редактора и бухгалтера в одном лице), висела старая фотография толстого господина в цилиндре, с зажатой во рту сигарой. Поначалу услужливый мальчик не замечал толстого господина. Жизнь проносилась, стремительно превращая в незримую серую массу обои, столы и стулья и старое фото. Со временем тени оформились, странным образом отделились от грязной стены и однажды, лёгким солнечным утром, к своему удивлению, юноша увидел ЕГО.
– Кто это? – спросил он хозяина.
– А ты не знаешь?
– Нет, сэр.
– А должен бы, если, конечно, твоя мечта влиться в когорту избранных всё ещё дышит в тебе.
– Конечно, сэр, я всем сердцем мечтаю стать таким же великим, как вы!
Наивность юноши давно забытой улыбкой коснулась тяжёлых небритых щёк шестидесятидвухлетнего владельца газеты. Что-то очень тёплое окатило «великого». Надрывно дыша перегаром, он проревел:
– Это, мой мальчик, «последний солдат империи», «вселенский политик», Уинстон, мать его, Черчилль, и жил он очень, очень давно. Во какой был мужик! – он сунул под нос мальчишки сжатый кулак с поднятым кверху большим пальцем.
– Он был, как вы, хозяином?
– О да… он был настоящим Хозяином…
Много позже господин Браун (а тогда просто Джек) узнал, кем был тот толстый господин в цилиндре, чья фотография, заботливо вставленная в дешёвую рамку, сподобилась быть единственным украшением священного места. Правда, когда он узнал историю «этого мерзавца», было уже поздно. Привычка курить сигары стала его страстью – единственной в жизни.
Время – зеркало Бога, где каждый, пройдя свой жизненный путь, снова, как в детстве, увидит себя в истине и ужаснётся: «Я ли это?» Мы не рождаемся злыми. Злыми нас делают наши желания и обстоятельства жизни. Из милого дитяти вырастает зверь, готовый на всё ради мнимого благополучия и призрачного превосходства.
Вглядываясь в своё отражение, Джек Браун больше не видел там доброго мальчика, счастливого и беззаботного; старая фотография «мать-его-черчилля» смотрела на него острым, колючим взглядом насмешника с неизменной сигарой меж полных и влажных губ. Юношеская чистота и наивность, безжалостно принесенные в жертву финансовому благополучию с пожизненным членством в клубе избранных (богатых бездельников, безответственно и безнаказанно правивших этим миром), остались в прошлом. Старый, больной, но богатый бывший главный редактор и совладелец самой влиятельной газеты в стране безнадёжно скучал, посасывая любимый «табачный хот-дог». Он ждал звонка.
Телефон ожил после полудня. Вежливый голос в трубке задал короткий вопрос – код, известный лишь нескольким избранным:
– Вы в игре?
Вместо положенного уставом обычного «да» господин Браун зачем-то спросил:
– Что-то стоящее?
После недолгого молчания голос ответил:
– Я понял ваш запрещённый правилами вопрос, господин Браун, и поскольку вы являетесь нашим почётным членом, вопреки правилам, вам, – он сделал ударение на слове «вам», – я отвечу: да, такого очень давно не было. Я бы добавил, никогда не было.
Желая усилить минутное превосходство, Джек Браун продолжил:
– Я старик, и мне простительно моё старческое любопытство (вопреки правилам). К тому же я, как вы любезно заметили, являюсь не только почётным членом клуба, но и одним из создателей Охоты и, как мне кажется, имею право на некоторую исключительность, так сказать.
Молчание в трубке продлилось немного дольше.
– Что вы хотите знать, господин Браун?
– Кто он? Откуда?
– Какой-то русский с Северных территорий.
– Наследники есть?
– Мы уточняем.
– Местные о нём знают?
– Только те, кто в игре.
– Друзья, знакомые?
– Для них он просто чокнутый художник.
– Стартовая цена приза?
– …
– Я задал вопрос.
– Миллиард… Но… это не всё.
– Что вы хотите сказать?
– Вместе с работами победитель получит… частицу Бога.
– Что за…
– Да-да, вы не ослышались. Его работы… как бы вам сказать… они не совсем работы…
– Как это «не совсем работы»? Они что, сделаны из солнечной пыли?
– Почти…
– Это шутка?
– Нет. Его работы – обычная с виду акварель, но только с виду. Она непонятным образом светится. Это не флуоресцентная краска, не подсветка, не технологии. Просто бумага и акварель. Говорят, по светоносности его работы как музыка Моцарта. Словами этого не объяснить…
– Говорят?
– Это надёжный источник.
– Странно… Если хотя бы часть из того, что вы говорите, правда, странно, что местные его пропустили.
– Они и не собирались делиться. Всё ждали…
– Великий художник – это мертвый художник.2 Я правильно понял?
– Совершенно верно.
– Сколько ему?
– Никто не знает. Известно только, что он родился до Трёхдневной Войны.
– Так ему должно быть не меньше…
– Да, и он…
– Не собирается покидать этот мир.
– К сожалению, да.
– Дилетанты.
– Я бы не сказал. По их словам, он вроде как святой. Ничто его не берёт.
– Так уж и ничто?
– Вы имеете ввиду крайние меры?
– Вот именно. Святость Иоанна не спасла его голову.3
– К нему подсылали убийц…
– И что?
– Он всё ещё жив.
Охотничий азарт возвращался к нему пьяным теплом, заставляя быстрее биться холодное сердце.
– Дилетанты, – повторил Джек Браун, всё больше волнуясь.
– Так вы в игре?
– Да!
А как же иначе? Ведь это он создал её – охоту для избранных, утомлённых богатством и властью богатых ублюдков, безнадёжно скучающих на безбожном Олимпе.
После войны, начавшейся по ошибке и закончившейся уничтожением невинной страны и глобальным испугом, мир заново поделили. На новых территориях возникли новые государства, где новая власть, объединённая старым законом «мир для богатых», пыталась строить новую жизнь, вливая молодое вино в мехи ветхие.4
Году в 2117 на одном из вошедших в привычку приёмов по случаю тридцатилетний преуспевающий журналист модной газеты, Джек Браун, мимоходом услышал резкое замечание в адрес художников:
– Вся эта богемная сволочь слишком много о себе думает. Радовались бы тому, что их поганая мазня вообще кому-то нужна.
Тема его волновала.
– Вы это обо всех или о ком-то конкретном? – спросил он раздосадованного господина в костюме из лунной парчи.
– Слышали о Голом Британце?
– О мистере Fuck?
– Да, об этом нахале, рисующем жопой.
– Ну как же, его работы…
– Дерьмо!
– …весьма популярны.
– И стоят миллионы, хотя за это убожество я и гроша ломаного не дал бы.
Мысль как предчувствие, шорох сознания, пыль ускользающего нечто, и вдруг…
– А хотите, сэр, я заберу у него работы, не заплатив ни цента?
Знания, однажды усвоенные, не исчезают бесследно. «Если вы хотите достичь цели, не старайтесь быть деликатным или умным. Пользуйтесь грубыми приёмами. Бейте по цели сразу. Вернитесь и ударьте снова. Затем ударьте ещё, сильнейшим ударом сплеча».5 Он это помнил.
– Что, заболтаете его до смерти?
– Это уж как придётся. Хотите пари?
Так родилась Охота. Позже идею подхватил «Блэкус» – один из крупнейших в мире послевоенных аукционных домов. Основанный 13 мая 2078 года большим почитателем искусства, полковником в отставке Маркесом Блэком, «Блэкус» стал закрытым клубом для внезапно разбогатевших на Новых Приисках бывших военных, решивших, что вкладывать в «мазню» куда безопасней и прибыльней законного убийства и грабежа.
Совместно с «Блэкус» были разработаны «Правила ведения охоты в реалиях современного мира», которым должны были следовать все без исключения «охотники за талантом».
Правила были просты: в течение года нужно было вынудить художника (жертву) отдать свои работы – любым способом. Жадность, тщеславие, зависть, уныние жертвы – всё шло в помощь охотнику. Убийство, тщательно замаскированное под самоубийство, или несчастный случай считались мерой крайней и применялись в исключительных случаях, когда упрямство гения становилось единственным препятствием на пути к победе. Платить художнику даже самую малость было строжайше запрещено.
Жертва выбиралась осознанно, по таланту. Армия наёмных дилеров, искусствоведов и перекупщиков всех мастей работала без устали, выискивая крупицы золота в огромной навозной куче послевоенного арт-рынка. Поначалу охотились за известными, кем-то уже раскрученными и в большинстве своём бездарными «клоунами по контракту», но быстро от них отказались: территория хорошо охранялась. Взялись за способных, но было скучно: слишком сговорчивые. Потом за талантливых. С талантливыми было интересней всего: те просто так не сдавались.
Первый из игроков, завладевший работами жертвы, получал звание «победителя сезона» и право продажи «трофеев» на аукционе «Блэкус». Десять охотников, заменяемых, но всегда неизменным количеством, бились за звание лучшего. Информацию о жертве каждый участник получал в день старта – за год до официального открытия торгов. Обыватель видел лишь то, что было дозволено: благополучная элита помогает бедным художникам, покупая работы достойных на известном и всеми уважаемом аукционе «Блэкус».
2119 год стал годом первой Охоты, а Джек Браун – первым победителем сезона.
Тридцать два сезона – тридцать два художника: двенадцать сами отдали работы и сменили профессию, девятнадцать были обмануты, и один, самый упёртый и, как оказалось, самый талантливый, покончил с собой. «Не выдержав мук непризнанности, художник покончил с собой», – писали газеты. «Чушь! – подумал тогда господин Браун, отдавая посмертную дань несчастному. – Настоящий талант свободен от страстей. Работа – вот его слава, его признание, его любовь. Хотите обидеть художника – лишите его возможности творить. Бросьте его в яму, сожгите холсты – вот тогда он будет несчастен».
Цифры, цифры… Сухая статистика, запись в архиве, который никто никогда не прочтёт, и… целая жизнь.
Мощное древо вырвано с корнем рукою безумца, возомнившего себя равным Творцу. Нищий художник и богатый бездельник, дающий и отнимающий ради забавы, жизнь и убийство по праву сильнейшего – качели падшего мира, где зло побеждает добро, из века в век распиная дарующего любовь Бога.
– Глупый, доверчивый Авель…
Пройдя огонь и воду, дойдя до труб медных в здравом уме, сам хозяин для юных Джеков, теперь уже господин Браун задумчиво смотрел в раскрытое окно, мусоля потухший окурок.
Звонок озадачил его. Что это? Шутка, розыгрыш, рекламный трюк? «Как музыка Моцарта…» Разве могут быть Моцарты в ИХ мире? Моцарт – глас Бога на грешной земле, милость к падшим, утешение страждущим. «Любовь, любовь, любовь – вот душа гения».6
Сколько ни бросай семя в мёртвую землю, плода не получишь; забытая мораль, попранная добродетель, талант как болезнь, а гений – почти преступление. Те немногие, кто помнил мир другим, беззвучно доживали свой век в тени проносящейся жизни. Он выжил лишь потому, что умел приспособиться; цена не имела значения.
Господин Браун выплюнул окурок с ненавистью и чуть слышным ругательством. Высокий порыв прошёл, оставив внутри лишь горькое послевкусие. На Моцартов они ещё не охотились. Привычным движением он поднял трубку старинного телефона.
– Готовьте загонщиков. Охота будет удачной!
Пенза, 2016
Яблоко Ньютона
«И он сказал себе: «Почему яблоки всегда падают перпендикулярно земле?..»»
Уильям Стакли
– Дети, на этом уроке, мы будет говорить о Ньютоне, – сказала учительница, сорокалетняя, коротко стриженая «физичка» в круглых очках и любимой чёрной футболке с огромным жёлтым смайликом посередине. Из-за весьма пикантных размеров груди Калерии Владимировны, смайлик лукаво щурился, реагируя на каждый вздох эксцентричной хозяйки. Если у смайлика случался тик, все понимали, дело плохо и вот сейчас грянет та самая буря,7 к которой двести лет назад, так настойчиво, призывал классик.
На слове Ньютон, класс рассмеялся. Двенадцать детских голов повернулись в сторону худенького мальчика девяти лет отроду с огромными, голубыми глазами. Вьющиеся волосы цвета созревшей пшеницы, бледное с нежным румянцем лицо, делали похожим его на эльфа.
– Я не о нашем Ньютоне, – со вздохом, с каким обычно вздыхают родители, приговаривая: «Горе ты моё», – сказала Калерия Владимировна, переводя взгляд с одного ученика на другого, – а о великом учёном сэре Исааке Ньютоне, который первым открыл закон гравитации. Кто-нибудь слышал о нём?
Класс замер.
– Ньютон, ничего не хочешь сказать? Наверняка, бабушка с дедушкой рассказывали тебе о великом тёзке. Ну, что ты молчишь?
Мальчик потупил взор; щёки его пылали, а сердце, казалось, выпрыгнет из детской груди. К фамилии Пушкин, из-за которой его постоянно дразнили товарищи, а уроки литературы, с неизменным: «Ну-с, господин гений, чем вы нас, сегодня обрадуете?» – превращались в невыносимую пытку, – прибавилось имя.
Конечно, он знал, кем был Ньютон. Дедушка, влюблённый в науку садовник, сотни раз рассказывал ему о великом учёном, всегда добавляя одно и то же: «Яблоки абы на кого не падают. Во всём должна быть причина». Но, одно дело, быть сэром Исааком Ньютоном в Англии, другое – быть мальчиком Ньютоном в отставшей от мира на сотню лет, Пензе, чёрт знает для чего живущей и прозябающей8 за «Большим Кольцом» Российской Империи. «Нью-тон, где твой батон», – дразнились мальчишки. «Пушкин с собачьей кличкой», – вздыхали добрые соседи. Ньютон ненавидел Ньютона.
– Хорошо, – учительница ударила в ладоши, отчего её правая ладонь вспыхнула, и на образовавшемся экране проявился печатный текст, – не хочешь, не отвечай.
Ньютон облегчённо выдохнул. Не то, чтобы он был глупым или упрямым мальчиком. Он жил среди книг, безудержными мечтами откликаясь на каждую новую, прочитанную судьбу, любил рисовать; под чутким руководством бабушки, «милой фантазёрки», учился играть на гитаре. Он был как многие, и он был другим, как миллиарды других, пришедших в этот мир, чтобы творить свою, неповторимую историю.
Ньютон Пушкин был «почти сиротой». Пять лет назад, его родители, космобиологи, пропали без вести с командой звездолёта «Стремительный», – первой и, по трагическим обстоятельствам, ставшей последней, экспедицией к планете «Проксима b» в созвездии Центавра. Корабль просто исчез без всякой причины, пропал, испарился, как будто его и не было.
В тот день, когда пришло трагическое известие, яблоневый сад, посаженный дедом в день рождения дочери, сад, о котором писали, как о «последнем Пензенском саде», погиб; голые стволы да воющий ветер в чёрных ветвях, – всё, что осталось от райского места.
– Сэр Исаак Ньютон родился двадцать пятого декабря тысяча шестьсот сорок второго года в деревне Вулсторп. Отец Ньютона, Исаак Ньютон был фермером. Он умер, не дожив до рождения сына. Мать Ньютона, Анна Эйскоу, повторно вышла замуж. В детстве Ньютон, был молчалив, замкнут и…, – Калерия Владимировна многозначительно скосила глаза в сторону Ньютона, – оторван от коллектива.
В тысяча шестьсот пятьдесят пятом году двенадцатилетнего Ньютона отдали учиться в расположенную неподалёку школу в Грэнтеме. Мальчик показал незаурядные способности и в тысяча шестьсот шестьдесят первом году, по настоянию школьного учителя Стокса и дяди Ньютона, юноша продолжил образование в Кембридже. Он был очень трудолюбивым юношей, хорошо учился…, Эдик, убери телефон в портфель…, мама спрашивает, где ты…? Странная мама…, ответишь ей на перемене. Значит, наш Исаак, хорошо…, что тебе, Гурьян? В туалет? Ну, иди. Только быстро… Кто скажет, на чём я остановилась? Никто?
– Сэр Исаак Ньютон хорошо учился, – не смело ответила сидевшая за первой партой девочка с тоненькими косичками.
– Умница Зоя. Судя по всему, ты одна меня слушала… И так, Ньютон стал великим учёным и в тысяча шестьсот восьмидесятом году открыл закон всемирного тяготения. Существует легенда, что однажды, сидя под деревом и прибывая в созерцательном состоянии, он увидел, как с ветки упало яблоко. Он подумал, что падение яблока и движение планет по своим орбитам должны подчиняться одному и тому же универсальному закону. До Ньютона считалось, что существует два вида гравитации: земная и небесная. Ньютон, первым, объединил два этих вида… Все открыли страницу номер сорок один. Петров, проснись и прочти нам выделенный абзац. Страница сорок один.
Мальчик с последней парты открыл электронный учебник и начал что-то невнятно бубнить, медленно накручивая рыжий вихор на указательный палец.
– Хватит, Петров. Твоё ораторское искусство даже меня заставит возненавидеть физику. Остальное, вы прочтёте дома, – хлопнув рукой о рваные джинсы, Калерия Владимировна закрыла экран.
Дверь приоткрылась и в класс заглянула довольная мальчишеская мордочка.
– Можно войти?
– А я уж подумала, что ты умер в своём туалете. Быстрее садись на место. Кто-нибудь, передайте нашему Гурьяну ссылку на текст. Для всех остальных, я покажу на практике, как работает закон тяготения. Конечно, живи мы хотя бы лет десять назад, я бы смогла показать вам, как падает настоящее яблоко; только что сорванное…, – Калерия Владимировна поймала себя на мысли, что воспоминания детства, внезапно нахлынувшие на неё, предательски вцепились ей в горло. – К счастью, – печальней положенного вздохнула она, – в наш век технологий вашим родителям не нужно больше заботиться о приготовлении пищи, часами простаивая на кухне. Как вы знаете, готовые завтраки, обеды и ужины, красиво упакованные в нано-кастрюли, позволяющие мгновенно приготовить всё что угодно, можно купить в любом супермаркете. А яблоки…, Кому интересно, как выглядели немытые фрукты, найдёте картинку в интернете.
– У Ньютона есть яблоко, – неожиданно для всех, сказала Зоя. – Я знаю.
Ньютон опустил голову к самой груди и тихо прошептал:
– Предательница.
– Это правда, Ньютон? – не скрывая своего удивления, спросила учительница.
– Яблоко у него в портфеле. Он его всё время носит с собой, – тихо добавила девочка.
– Потому что это мамино яблоко, – прошептал мальчик.
Он злился на Зою, и на себя, что доверил тайну глупой девчонке, и на Калерию Владимировну с её дурацким смайликом, который угрожающе щерился на него беззубым ртом. Ему хотелось крикнуть: «Какое ваше дело, что находится в моём портфеле?» – но всё, что он мог, – беспомощно зажмуриться, в надежде, что его поймут и оставят в покое.
Яблоко напоминало ему об ушедших родителях. «Герои космоса, по зову Империи отправившиеся покорять просторы вселенной, отдавшие жизнь во славу отечества», в сердце мальчика, в отличие от бездушного мира, слишком быстро похоронившего его папу и маму, всё ещё были живы. Бабушка с дедушкой не пытались «опустить внука на землю», вопреки мнению многих, считающих, что мальчик должен жить в реалиях этого мира. Так же, как когда-то, не помешали дочери, ради безумной идеи, пожертвовать счастьем двухлетнего сына.
Дедушка рассказывал, что от погибшего в тот год сада, осталось лишь несколько яблок. Он хранил их, сколько было возможно. Через год яблоки сгнили, все, кроме одного. Последнее яблоко цвета нежнейшего перламутра с румяным бочком, припудренное ветром, с тонким ароматом жаркого лета, оставалось не тронутым смертью. Ньютон верил, пока яблоко с ним, с мамой и папой ничего не случится.
Всей своей пышущей страстью, Калерия Владимировна надвинулась на мальчика желая зреть чудо лично.
– Ньютон, можно мне взглянуть на твоё яблоко?
Мальчик сидел в растерянности: не желая делиться тайной, не смея перечить учителю. Бесконечность невинных глаз, обрамлённых густыми ресницами, молила не трогать его.
– Только взглянуть?
– Да, Ньютон. Посмотрю и сразу отдам.
Ньютон обречённо вздохнул и вынул из портфеля яблоко. По мере того, как взволнованная учительница медленно, забвенно склонялась к заветному плоду, смайлик на её футболке всё больше сжимался в гримасу счастливой смерти. Она схватила яблоко так быстро, словно опасалась, что кто-то его отнимет из влажных, учительских рук. Победный клич пронёсся над классом:
– Вот!
Калерия Владимировна вскинула руку с полученным трофеем, словно Свобода на баррикадах.9
– Все смотрим сюда! Вот оно, настоящее яблоко и сейчас, дети, я покажу вам, как работает гравитация!
Ньютон вскочил из-за парты.
– Нет! – крикнул обманутый мальчик. – Это мамино яблоко! Вы обманули меня! Вы…, вы…
– Стой, где стоишь, Ньютон, – грозно сказала учительница. – Или тебе придётся покинуть класс.
Сердце Ньютона сжалось. Горечь, обида, отчаяние смешались в потрясённом сознании в одно, неудержимое желание покоя; вернуть всё обратно, как будто ничего не было: ни законов, ни правил, ни школы, ни самого мира, укравшего его тайну. Из-под зажмурившихся век капали слёзы, чистые, как вода в отражении Духа. «Пусть яблоко не упадёт, пусть яблоко не упадёт…», – молило детское сердце.
Тишина упала откуда-то сверху огромной гудящей мухой, рвущим пространство набатом, бьющимся о призрачное стекло вселенной. Послышались смешки: один, за ним, другой и вот уже весь класс смеялся безудержно, как только может смеяться детская, свободная радость. Ньютон открыл глаза. Возле классной доски стояла Калерия Владимировна в позе укушенного червём коршуна, с застывшей рукой, и с изумлением смотрела на яблоко, зависшее в метре от пола.
– Этого не может быть, этого не может быть, – бормотала она привычное заклинание взрослых, всем своим наученным естеством отвращаясь от непонятных, неправильных, а значит, опасных для жизни явлений.
С опаской, как к дикому зверю, Калерия Владимировна приблизилась к яблоку; чуть тронула его, отпрянула; набрав в лёгкие как можно больше воздуха, подошла, накрыла яблоко руками и с силой надавила на него, с единственным желанием исполнить закон.
– Сейчас это яблоко упадёт. Существует закон…, – давила она, – по которому…, – давила она сильнее, – все яблоки… должны… падать… на землю. Ничего не понимающая Калерия Владимировна давила и давила на яблоко, пока измученный смайлик окончательно не прилип к мокрой груди, изображая неведомый ужас, внезапно вырвавшийся из-под контроля «физички».
Прошло несколько минут, прежде чем силы покинули учительницу.
– Это не по правилам, – только и сказала она, с опаской отодвигаясь от яблока.
– Чьим, Калерия Владимировна? – хохотал, рыжий мальчишка.
Калерия Владимировна, задумчиво, посмотрела на рыжего мальчика, потом на яблоко, затем на Ньютона.
– Забери своё яблоко, – строго сказала она, – и никогда, слышишь, никогда не приноси его в школу.
Радости мальчика не было пределов. Приблизившись к чуду, он подставил под яблоко тёплые, маленькие ладошки и оно упало в них, как и положено, по закону.
Пенза, 2017
Игра в Апокалипсис
Огромный красный шар нёсся к земле. Время остановилось. Говорят, за мгновенье перед смертью, можно увидеть всю свою жизнь. Бабушка Шнекке не верила в подобные глупости.
Вера её была конкретной, земной. Она верила в то, что можно было потрогать, съесть или увидеть. Каждое утро бабушка Шнекке, с высокого места, наблюдала, как солнце восходит над горизонтом, и она свято верила, что завтра оно снова взойдёт для неё и миллионов таких же, как она, бабушек.
Вся её размеренная жизнь, плавно перетекающая изо дня в день, была лишена разного рода глупостей. Она жила – потому что жила, так же, как и её предки тысячи и тысячи лет – скромно, трудолюбиво и плодовито, бесконечно уверенная в правильности своей жизни.
– Ох уж эти люди, – вздыхала она, обычно по понедельникам, – и всё им неймётся. Ходят, и ходят, туда-сюда, только что землю сотрясают понапрасну. Нет, чтобы дома сидеть, да внуков растить. Всё бегают, неприкаянные.
По субботам, она ругала нетрезвого дворника, выходившего раз в неделю мести улицу, на которой она жила:
– Вона, разбушевался, окаянный. Смотри, какую бурю поднял. Света белого не видно. Словно чёрт на поминках…
Бабушка Шнекке не была злой. Просто, она любила порядок. Солнце восходит на востоке и заходит на западе, день сменяет ночь, всё рождается и, в положенное время, умирает. Так было и так будет. Сколько, она не знала; да и незачем ей было знать, что будет потом и сколько это «потом» будет. Она жила настоящим, всегда только настоящим, не помня прошлого и не задумываясь о будущем.
Дети её давно выросли и обзавелись собственными семьями, и сейчас, бабушка Шнекке жила для них, помогая чем можно.
С самого утра она готовилась отправиться к старшему сыну, «смотреть маленького». Внуки были её гордостью, верой и смыслом жизни.
– Ну а чем ещё жить, – искренне удивлялась она, – как не внуками? Неужто, как этот старый, одинокий бездельник, дурацкими картинками?
Она не любила художника, жившего неподалёку. И не потому, что он был неряшлив и бос. Не потому, что вечно смотрел на небо, не замечая её, бабушку Шнекке, да и вообще никого: ни букашку, ни человека. Она не любила его потому, что своими «дурацкими картинками» он рушил мир, её мир, такой понятный, правильный и всегда предсказуемый.
– Ну, где это видано, чтобы небо было зелёным, а трава синей? – возмущалась бабушка Шнекке. – У кошки четыре ноги, а не шесть, и не бывает красных воробьёв. Чем краски переводить, лучше бы улицу мёл. Всё толку было бы больше. Зачем рушить порядок? Порядок был до нас, и будет после нас. Порядок – основа всего!
Художник любил свободу.
– Живёт как ветер и умрёт, – никто не вспомнит, – не унималась бабушка Шнекке.
Художник её не слышал или делал вид, что не слышит и продолжал малевать свои картины: жёлтые облака на чёрном беззвучном небе, белые хлопья тумана и огненную росу на розовых лепестках лилий.
Бабушка Шнекке вздыхала и продолжала жить дальше. Люди её не трогали. Больше людей она опасалась птиц, поэтому старалась не выходить из дома, если слышала грубое, не красивое карканье.
Она не боялась смерти, потому что не знала, что это такое. Когда кто-то спрашивал её, боится ли она смерти, она неизменно отвечала:
– А что это?
– Вот смотри, – настаивал кто-то, – сейчас ты жива. Ходишь, дышишь, кушаешь, а придёт смерть, и ты исчезнешь. Тебя не будет. Ничего. Даже тело твоё исчезнет.
– Ну, если меня не будет, то и бояться будет некому, – смеялась бабушка Шнекке.
Но птиц она опасалась.
Бабушка Шнекке любила дождь. Не ливень, смывающий всё на своём пути, а тёплый, ласковый дождик, тихо поющий о крышу её уютного дома. Дождь её успокаивал, потому что был таким же размеренным и предсказуемым, как её бесконечно долгая жизнь.
Время – лишь некий свод правил, выдуманных людьми, чтобы помнить о прошлом и мечтать о будущем. Но, если подумать, какая разница какой вилкой, в какой руке кушать котлету, – была бы котлета. Бабушка Шнекке «ела котлету руками».
За минуту до смерти мысли её были свободны от прожитой жизни.
– Зачем?
Ничем особенным её прошлое не отличалось от настоящего и возможного будущего. Сколько себя помнила, она всегда была бабушкой Шнекке, неторопливой и рассудительной. Из-за своего маленького роста мир казался ей непомерно огромным и оглушительно громким. Старая берёза, посаженная задолго до её рождения, старая скамейка, сколоченная кем-то до неё, улица, два дома – вся её вселенная, свободная от иллюзий и вредных переживаний. Она любила свой мир, где зиму сменяла весна, а лето – осень. Никогда её не тянуло выбраться за пределы обжитого и понятного ей пространства. Конечно, ей приходилось слышать об Ином Месте, где росли другие берёзы, которые, может быть, и были краше её, другие дома и другие дороги, может быть, и уходящие в бесконечность. Но что ей было до того.
– Что мне Иное Место, – думала бабушка Шнекке. – От добра, добра не ищут. Здесь я родилась, здесь и умру.
Здесь был её дом, с которым она была неразлучной. Дом и был бабушкой Шнекке. Она носила его на себе с самого рождения, как это делали её мама и папа, бабушка и дедушка, и все её предки. Поначалу, дом был маленьким и хрупким, как и она сама. Но, когда пожелтели листья и она стала взрослой, домик её окреп и стал выглядеть не хуже, чем у её родителей.
И вот сейчас, красный огромный шар нёсся к земле, чтобы раздавить её, бабушку Шнекке, в её маленьком, уютном доме, созданном самой природой.
Жизнь не пронеслась перед её глазами-рожками. На мгновенье, влажные зрачки расширились и медленно втянулись в крохотную головку, плавно переходящую в длинное, покрытое слизью, тельце с красивой коричневой раковиной, закрученной в спираль по всем законам вселенной,
Единственное, о чём подумала бабушка Шнекке, это что не увидит маленького, внучонка, благополучно рождённого ночью, под листьями старой смородины, посаженой до неё.
– А я и имя ему придумала… Шне…
Красный, резиновый мяч, нечаянно брошенный рыжим мальчишкой, больно ударил по домику-раковине и снова взмыл в верх, продолжив своё движение: вверх, вниз, вверх, вниз.
От удара улитка отлетела в сторону, прямо под ноги художника, наблюдавшего, как причудливо меняют форму облака, плывущие над миром.
– Что, бабушка Шнеке, досталось тебе сегодня, – по-доброму улыбнулся художник. – Дети, они такие, – чужой боли не чувствуют.
Внимательно осмотрев раковину и не найдя на ней каких-либо повреждений, он бережно положил улитку обратно в траву.
– Ползи, мудрая бабушка Шнекке, твой путь ещё не окончен.
Почувствовав землю, улитка выползла из своего домика. Влажные глаза-рожки вытянулись к небу, но лишь на мгновение, и снова пригнулись к земле, чтобы увидеть, понять и сделать правильный шаг к спокойной размеренной жизни.
– А картинки у него не такие уж и плохие, если присмотреться как следует, – почему-то подумала бабушка Шнекке, отползая от художника к старым кустам смородины, где ждали её сын и маленький внук.
Пенза, 2016
Час волка
«Часом волка» психоаналитики называют время, когда человек, оставшись один, подводит итоги.
Википедия
«Час волка» – промежуток времени с 4 до 5 утра, в который максимальны проявления депрессии».
Современная психиатрия
«Как лукавый силён – вот он к чему меня подвигнул!»
Н. В. Гоголь
Я проснулся внезапно, как просыпаются испуганные птицы.
«Где я?»
Белый, щемящий свет от края до края: повсюду, кругом; я, запертый в сфере, – бедный мотылёк, ломающий крылья о солнце. Ни конца, ни начала, лишь вечность, где-то внутри, гудит механическим: «У-у-у-у».
«Я умер».
Мысль едва прикоснулась к сознанью краем крыла. Кыш, проклятые вороны….
– Простите, – вдруг извинился кто-то. – Вы будете крайним?
Вздрогнув, ответил:
– Да.
«Это сон».
– Как вы думаете, долго придётся стоять?
– Не знаю.
«Нужно проснуться».
– Правильно, глупый вопрос, – рассмеялся кто-то. – Время – земное понятие.
«Всё же я – умер».
Вечный, слепящий полдень падал откуда-то сверху, отражаясь от густого пространства мириадами солнц. Я пытался увидеть, пробираясь глазами сквозь свет.
«Слепец».
– Наденьте очки, – посоветовал кто-то. – Всю жизнь вы смотрели на мир сквозь тёмные стёкла, не удивительно, что ваши глаза не видят.
– Но у меня нет очков.
– Следуйте за своим носом, молодой человек, – скрипнул над ухом женский прокуренный голос.
Толпа загудела:
– Человек без очков не может быть человеком. Видать, он шпион. Больной. Тунеядец. Не наш он, товарищи, не наш-ш-ш….
Я поспешно дотронулся до носа: очки были на месте.
«Как же я их не заметил?»
– Привычка, будь она неладна, – кто-то как будто читал мои мысли. – Живём по привычке, думаем…, и ладно привычка была бы масштабной, но нет, плещемся на мелководье, от этого и правда у нас какая-то своя, грязная, как Саврасовский тающий снег.
– Вы что, художник?
– Что вы, батенька, бог миловал….
Я снова мог видеть. Кто-то, оказался высоким, седовласым мужчиной за семьдесят в белой длинной рубашке и белой панаме, без брюк. Я поймал себя на мысли, что меня нисколько не удивило отсутствие брюк на человеке почтенного возраста. Сам я был в том, в чём уснул: голым, стыдливо прикрытым измятою простынёй.
– Позвольте представиться, – старик протянул мне руку, – Учитель. А вас как звать-величать?
– Николай…, простите, писатель.
– Хорошее имя, Коля-писатель, нужное.