На переплете использована репродукция скульптуры А.Рыбакова «Дверь в никуда»
В книге процитированы строки из песен групп «Кино» и «Алиса», а также фрагмент песни «Этот мир придуман не нами» (сл. Л.Дербенева, муз. А.Зацепина).
© Сенчин Р.В.
© Подшибякин А.М., предисловие
© ООО «Издательство АСТ»
Дорога ярости Романа Сенчина
Когда режиссер Стивен Содерберг посмотрел фильм «Безумный Макс: Дорога ярости» Джорджа Миллера, он дал по этому поводу сбивчивое интервью изданию “Variety”. Близкая к дословной цитата: «Я не понимаю, как это снято, – а моя работа заключается в том, чтобы понимать, как снимается кино. Я бы не смог снять и полминуты из того, что увидел на экране. Это невозможно».
Я не понимаю, как Роман Сенчин пишет то, что он пишет. Я бы не смог написать и половину страницы из того, что читаю в его книгах. Это невозможно.
Невозможный слух на прямую речь: персонажи Сенчина говорят как живые люди, даже если живыми людьми являются по чисто формальным признакам. Невозможное чувство места: вы находитесь внутри его произведений, а не смотрите на них снаружи. Невозможное чувство писательского ритма: под его прозу хочется размеренно кивать головой (иногда мысленно подкладывая под нее бит группы «Кровосток»). Невозможный талант составить из нескольких деталей огромные пространства: иногда, как в «Елтышевых», это пространство экзистенциального ужаса; иногда, как в «Зоне затопления», – вязкой предопределенности; иногда, как в «Русской зиме», – осторожной надежды. Или все эти и многие другие пространства одновременно – как в книге, которую вы держите в руках.
Девяностые, о которых написаны эти рассказы, – переходный возраст страны и поколения. У нас ломался голос и кости. Мы просыпались в одной стране, засыпали в другой, а на следующее утро просыпались еще в третьей. День был годом, год был вечностью, вечность была где-то совсем рядом, только руку протяни. Мы творили то, о чем жалко (стыдно, противно, горько, страшно, неловко) вспоминать, но забыть у нас никогда не получится. Волны девяностых одних подняли, других утопили, третьих сначала подняли, а потом утопили – но не нас.
Нас они изрядно помотали. Сделали теми, кто мы есть. Мы – Маугли, выращенные не добрым мультяшным медведем Балу, а натуральными лютыми волками. Мы – обломки эсхатологического кораблекрушения.
Это кораблекрушение в широкоэкранном режиме показывает Роман Сенчин в своем новом сборнике.
Я могу сразу сказать, чего в этой книге нет: в ней нет ни одной фальшивой ноты.
Зато в ней есть: ощущение мира, сдвинувшегося с места. Розовощекие пухлики, вчера бывшие никем, а сегодня на глазах становящиеся всем. Путешествие в ад каннибалов, как у режиссера Лучио Фульчи, – только намного ближе и как раз с той степенью недосказанности, от которой становится еще страшнее. Ощущение беспомощности перед тектоническими сдвигами реальности, которое может описать только попавший в вытрезвитель поэт. Путешествие в Сибирский Париж. Вообще много путешествий в странные и тонкие места. Точнейшим образом переданное превращение реальности в рынок, где продается и покупается всё в диапазоне от вентилей для кухонных кранов до человеческих жизней.
Много авторского «я» самого Сенчина – точнее, конечно, его авторского ID. По-настоящему большие писатели, использующие повествование от первого лица, любят расставлять эти ловушки: не надейтесь, вас не пускают к автору в голову. Вас пускают в лучшем случае постоять на пороге и одним глазком заглянуть в дверной проем. И даже это – огромная награда и честь.
Много прикладного искусства: поэзия, театр, музыка – герои этой книги понимают (или знают – это другое), что от скрежета тектонических плит истории рождается важное, гулкое, вечное. Стать частью этого важного действительно очень хотелось, – в девяностые казалось, что мы все можем всё, и нужно только…
Что конкретно для этого нужно, мы не знали.
Постфактум оказалось, что нужно, как безымянный герой фильма «Безумный Макс: Дорога ярости», нестись навстречу апокалипсису с огнедышащей гитарой наперевес. Да, этот путь часто ведет в могилу. Нет, это не самый неприятный из всех возможных исходов.
Самое главное: в этой книге, да, есть предчувствие завтра.
Тогдашнего завтра, не сегодняшнего.
Дорога перед нами кривая и засранная, но мы из чистого упрямства продолжим по ней идти: шаг за шагом, верста за верстой.
Алка дождется с армии.
Начнет что-то получаться на гитаре.
Появятся откуда-нибудь деньги – не такие, на синьку и телок, а серьезные, взрослые.
Грянет долго собиравшаяся гроза.
Разломанный мир снова сложится в более или менее стабильную конфигурацию.
Ненадолго.
Но надолго ничего всё равно не бывает.
Андрей Подшибякин
2023
Обратный путь
Дембельский поезд ползет сквозь черные еловые леса, мимо покрытых синим льдом озер. Снег с них постоянно сдувает, и так стрёмно гонять на «Буранах» по этому льду во время сработок.
Поезд останавливается на каждой станции.
Названия пока нерусские, смешные и пугающие, как слова из заклинаний мухоморной колдуньи, – Куокканиэми, Хухоямяки, Яккима, Ихала, Элисенваара, Хийтола… Но когда-нибудь в окне появится родное: Приозерск, следом Девяткино, а там… Не надо пока об этом… лучше не думать…
Дембелей мало, ведут себя более-менее – изо всех сил держатся, но все равно заметней всех. То и дело вскакивают с сидений, идут курить, стуча подбитыми сапогами, бряцая знаками. Говорить шепотом просто не могут, сами собой рвутся восклицания, строки песен.
– Покидают карельские края молодцы-погранцы дембеля!..
– А нас ждут девушки, бульвары и кино!..
– Наутро встану, головушка болит, и ничего не сделает товарищ замполит!..
Пассажиры понимающе молчат: случайные люди в таких – медленных, межобластных – поездах редки. А эти навидались и оглушенных страхом неизвестности призывников, и едущих в отпуск, и тех, кто оттрубил свои два года и сейчас сходит с ума от нетерпения выскочить на перрон Финляндского вокзала свободным человеком.
Нет, до свободы еще далековато. Военники у сопровождающего – молодого лейтёхи, – а он сразу, только расположились, куда-то исчез. Боится, наверно, что сейчас напьются солдаты и от души, за всё, что было, что делали с ними шакалы, отоварят.
Да не отоварят. Его даже жалко. Вот через каких-нибудь два часа перед ними откроется огромный, яркий, фантастический мир – гражданка. А он вернется в отряд и будет там гнить.
Но слишком вольно выскакивать на перрон рискованно. Все последние месяцы дембеля рассказывали друг другу, как на вокзале дежурят патрули и хватают пьяных или расхристанных и отправляют на губу. Окружную, лютую.
Точных сведений об этом нет – дембельнувшиеся раньше исчезают, словно их на самом деле и не было никогда, – может, это вообще солдатские байки, страшилки, но помнить об опасности надо.
Поэтому Женька Колосов – для пацанов Джон, Жэка, Кол – и не налегает на портвейн. Делает глоток и ставит стакан под стол, на бортик обогревателя. Обогреватель чуть теплый, в вагоне прохладно, но ему в шинели нормально. Да и осталось ехать уже…
Их в отсеке плацкарты шестеро. Билеты сидячие. Один боец, Даня, сразу, как только загрузились в Сортавале, залез на вторую полку, отвернулся к стене. Может, спит, может, просто ждет. Остальные пятеро облепили стол. Познакомились вчера днем, когда оформляли бумаги в отряде, сдавали обмундирование, получали деньги.
С некоторыми Женька где-то когда-то встречался, но не помнит подробностей. Служба нормального погранца такая: четыре месяца или полгода – кому когда повезло призваться – учебка, а потом полтора года на заставе. Если не заболел настолько серьезно, что нужно в госпиталь, если не выслужил отпуск, если не умер близкий родственник, то все эти полтора года ты можешь торчать на одном клочке земли, выполняя одни и те же дела, видя одних и тех же людей. Хлебовозка – событие, переброситься словом с кем-то из жен офицеров или прапора – любовная интрижка, пополнение – начало новой эры.
Женька провел на заставе девятнадцать с половиной месяцев с единственным – десятидневным – перерывом. Заболел вдруг ветрянкой и был отправлен в госпиталь в Сортавале. Эти десять дней, особенно первые четыре, когда находился совершенно один, еду подавали, будто в тюремной камере, через окошечко в двери, – вспоминаются как самые лучшие за время службы. Может – счастливые.
Спал сколько хотел, читал книгу за книгой – санитары приносили из библиотеки, даже стихи сочинял. Точнее, тексты песен. Неудачные, правда, потом выкинул…
– Эх-х-х! – протяжно и крепко, словно излишек силы, выдохнул Балтон, хлопнул ладонями по коленям. – Когда ж доползет?..
– Не думай, отвлекись, – советует Гурыч.
– Легко сказать…
Балтон здоровяк, сразу видно, что много времени проторчал в качалке. Он в забацанном по всем правилам, и даже с перебором, дембельском наряде, с гирляндой аксельбантов, выгнутыми из-за вшитого внутрь винила, парадными погонами на перекроенном, чтоб тельник видно было до груди, камуфляже, с обработанным бритвочкой шевроном, фура с обрезанным козырьком и вздыбленной почти вертикально тульей; на ногах укороченные и отутюженные кирзачи… Балтона Женька помнил по учебке – сталкивался в столовой, курилке, на плацу. Тогдашний Балтон выглядел щуплым, бестолковым, затюканным. Да и Женька наверняка был таким же.
Потап раза два-три оказывался за рулем хлебовозки, доставлявшей на заставу не только хлеб, но и всю остальную жратву. А главное – новости из большого мира…
Остальных же – Даню, Гурыча, Ваку – он если и видел где, то мельком. Не выделил, не отметил. Как и они его.
– Чё, допили? – Вака потянул с пола бутылку. – Плескаю. Кому?
Удалось купить у проводницы три пузыря «Тарибаны». Выложили за каждый семьдесят рублей – охренели, но деваться некуда… Бутылки шершавые, этикетки истлевшие, на дне беловатый осадок. Сколько лет этой «Тарибане»?
Лезет туго, хуже одеколона – глотаешь, и сладко-колючий клубок медленно спускается в живот. И лежит, не растекаясь. Лишь потом, постепенно, впитывается во внутренности, несет в голову волну липкого тумана. Во что превратится этот туман, когда начнется похмелье, лучше не думать.
– Ну, – Балтон поднимает стакан, – за гражданку, чуваки!
– Тише, – просит осторожный Потап. – Ментов не хватало.
– Да откуда?
– Менты везде есть. Особенно там, где мы…
– Что ж, мудро… Давайте.
Сдвигают стаканы. Громко, преодолевая тошнотные спазмы, вгоняют в себя.
– Что там у нас? – Вака отодвигает шторку.
За окном непроглядная тьма, хотя на часах всего-то начало седьмого. Ну а что – Карелия, шестнадцатое декабря. Они – одна из последних партий в этом году. По заставам и отрядам Северо-Западного округа остались самые-самые раздолбаи и залетчики. А гнутики дома уже почти два месяца…
Впрочем, некоторым из гнутиков не повезло – на их заставу вернули самого раннего, Паху. Так он хорошо служил, таким был исполнительным. Отпустили на дембель при первой возможности – дней через пять буквально после приказа. А на следующее утро Паха вернулся.
Оказалось, лично командир отряда, полкан Шейбин, первых дембелей осматривал. Ну и докапывался до каждой мелочи. Обнаружил что-то неуставное у Пахи и отправил дослуживать. И недели две – долгие две недели после такого облома – Паха кис на заставе. Да нет, не кис, конечно, а ходил в наряды, бегал по сработкам, морозился, жрал перляк, наматывал портосы.
А теперь офицерью уже пофиг – вон каких отпускают расписных, типа Балтона. Гусар прямо.
– У меня одноклассник третий киоск открыл, – как раз хвалится, – башли гребет. Всем всё надо, а у него – есть. Везет из Польши, из Италии куртки, из Китая прямые поставки. К себе зовет. Пойду, блин. А что?
– Да ясен перец. Сейчас самое время деньги стричь, – кивает Гурыч. – Я тоже искать буду ходы.
– А мой батя «Камаз» прити… приватизировал, – сообщил Потап. – Дальнобоем с ним займемся. Армии спасибо – права на грузовик получил.
Гурыч нахмурился:
– А что это за приватизация?
– Ну, можно выкупить машину там, гараж государственный… Ну вот батя и решил. АТП всё равно разваливается.
– Отберут.
– Кто отберет? Деньги заплачены.
– Государству твои деньги…
– А, – Балтон поморщился, – где оно уже, государство это… Джон, а ты как? Какие перспективы?
Все они из Питера или области, кроме Женьки. Да и Женька формально питерский – призван Невским военкоматом. Но в Питер он приехал за полтора года до армии. Учиться на мозаичника. Когда приехал, оказалось – места мозаичников все заняты, есть на штукатуров-облицовщиков-плиточников. Пошел туда. Через несколько месяцев переехал из общаги – снял комнату на другом конце города, училище стал посещать реже и реже. На втором курсе, буквально через неделю после дня рождения, его прихватили из военкомата…
– Может, в путягу вернусь, доучусь, а нет, – он пожал плечами. – Не знаю. Домой, наверно. Тем более проездной дотуда выписан.
– А откуда ты?
– Из Пригорска.
– Эт где это?
– В Хакасии.
– Сибирь?
– Ну да…
– Далеко.
Домой не хотелось. За эти три с лишним года родина, квартира их, родители, сестры стали как бы и не совсем реальными. Он писал туда письма, получал ответы, иногда – когда жил в Питере, вызывал их на переговоры через соседей, у которых был телефон, потом, когда служил, им удавалось дозвониться до него, и, под взглядами офицеров в канцелярии, он бубнил: «Всё нормально… Служу… Питаюсь нормально…» А потом, стоило положить трубку, начальник заставы или замполит выговаривали: «Не “нормально”, Колосов, не “нормально”, а “отлично”. Отлично!»
После восьмого класса он ушел из школы, никуда не стал поступать. Подрабатывал, шабашил – несмотря на возраст был крепким, и, подкопив денег, в конце августа восемьдесят восьмого, получив ответ из ПТУ № 98, уехал в Ленинград.
Уехал почти тайно. В последний момент сказал, что едет учиться на мозаичника, деньги есть, уже и билет куплен на поезд… Мама бессильно покачала головой, отец, уставший после смены, закряхтел, сестры были маленькие, мало что соображали. В общем, никто его не стал расспрашивать, зачем, почему. Ведь есть же недалеко – в Абакане, например, – свои училища.
А если бы стали, что бы он ответил? Зачем именно в Ленинград? Тогда он не мог себе объяснить. Как-то сошлось для него – передачи про дворцы и каналы, та музыка, которая, казалось, его, которую хотелось слушать постоянно, ощущение, что там – там его настоящая родина… Этого бы он не мог тогда объяснить семье – сам не понимал, но чувствовал. Уже в поезде, на третьи сутки лежания на верхней полке, понял: хочется красоты. За ней поехал.
ПТУ находилось, по сути, за городом. На самой-самой его окраине. Женька добирался туда от метро на автобусе и с каждой минутой разочаровывался, падал духом все сильнее – вот остались позади старинные здания, вот переехали Неву, вот появились панельки, из каких состоит их Пригорск. Но кончились и панельки, а автобус все ехал. Уже по пустырю. И за этим пустырем стояли две пятиэтажки. Как оказалось – общежития.
Потом Женька узнал, что там два училища, две общаги рядом, и между ними идет война с каких-то незапамятных времен… Училища были за общагами, и дальше пустое то ли поле, то ли болото. А слева – с десяток убогих, кривых, но обитаемых избушек.
Порядки в путяге оказались почти армейскими – в десять часов вечера дверь общежития запирается, и опоздавший может спать на улице; девушки на одном этаже, парни на другом, и этажи на ночь перекрываются; у каждой группы учащихся есть воспитатель (прям как в детском садике), и слушаться его нужно беспрекословно; прогулы, даже опоздания на занятия будут учитываться во время будущей работы – много опозданий, а тем более прогулов, – зарплата ниже. А главное – перед началом учебы им дали подписать документ, что на протяжении трех лет после окончания ПТУ они будут обязаны отработать на том предприятии, куда их пошлют. Иначе… Пугали даже уголовкой.
Тогда, помнится, Женьку это оскорбило – крепостное право какое-то, а теперь он надеялся, что написанное в том документе в силе. Не зря же страна тратилась на него полтора года. Легче доучить, и пусть работает на благо города…
Зря он съехал с общаги. Сейчас она представляется вполне пригодной для жизни. По сравнению с казармой в отряде и кубриками на заставе. Но в те месяцы Женька просто мучился. Комната еще ничего – на четырех человек, тумбочки, стол у окна, шкаф возле двери, – а вот умывалка, туалет, душ… Они мало отличались от того, с чем потом он столкнулся в армии. Хотя подъем был щадящий, не подрывались все разом и не бежали мочиться по трое в один унитаз, не толкались у раковин…
Да, зря съехал, снял комнату. Учиться после этого совсем расхотелось. Да и ездить далеко – с Васьки до Народной. Реально через весь город с запада на юго-восток. Линия метро прямая, но до станций и там, и там пелёхать… На Ваське полчаса минимум, а с «Ломоносовской» до путяги пешком около часа.
Женька усмехнулся: поймал себя на том, что вспоминает этот путь с удовольствием, и подумалось, услышь тогда, в военкомате, когда согнулся перед столом, готовясь поставить подпись в военном билете и тем самым уже наверняка признать себя призванным: «Выбирай, или оставшиеся полтора года ни одного прогула, ни одного опоздания, или забираем на два года», – он бы, конечно, выбрал «ни одного прогула и опоздания». А смог бы выполнить? Да вряд ли. Вряд ли…
До армии он был совой – ложился поздно, вставал всегда через силу, под крики сначала родителей, потом, в общаге, воспитателя. Когда снял комнату, будить стало некому, и он мог проспать часов до десяти. Какое уж тут училище… Да и не хотелось учиться – не видел смысла.
Нравились только уроки архитектуры. Вел их… Женька напрягся, но ни имени, ни отчества преподавателя вспомнить не мог. Зато самого видел памятью отлично, слышал его голос, мягкий, увлекающий, но в то же время грустный. Словно преподаватель сам любил свой предмет больше всего на свете и пытался передать эту любовь им, сидящим за партами, – и в то же время не верил, что получится, что они вообще слышат его.
Так оно, в общем-то, и было. Пятнадцатилетние ребята не шумели, сидели тихо, даже другими делами не особенно открыто занимались. Но в их глазах было полнейшее безразличие. Обреченность на то, что в этом процессе создания построек – хоть обычных хрущоб, хоть дворцов – им отведена будет роль самая низовая. Ну не самая, но сразу после землекопов и каменщиков. Они, если окажутся на стройке, станут штукатурить стены и потолки, облицовывать, в лучшем случае – класть плитку.
Правда, еще во время зачисления директор объявил, что лучших выпускников рекомендуют в строительные и архитектурные институты, но этому, кажется, никто не придал значения…
Особенно мучительно было для этого препода общение с учениками. «Сарвин, расскажите нам, пожалуйста, что такое пилястры», – предлагал он как-то давясь, заранее зная, что ничего толкового Сарвин ему не ответит. И Сарвин не отвечал – мычал, мекал, чесался.
Чаще всего преподаватель архитектуры просто говорил: «Сарвин, – или Ухов, или Потапова, или Голобородько, или Мухтабаев, или Колосов (поддавшись общему безразличию, и он, хоть и был старше остальных на год-полтора, быстро стал пропускать рассказы препода мимо ушей, ничего не записывать), – садитесь». Но иногда не выдерживал: «Ребята, это в школу вас загнали насильно. Хочешь не хочешь, а приходилось ходить. Но ведь сюда же вы пришли сами, сознательно. Значит, вы стремитесь узнать, как строят здания, стремитесь научиться, обрести профессию наконец. Почему же вы такие равнодушные? Почему, ребята?»
Большинство смотрело на него тупым взглядом, самые совестливые отводили глаза или утыкались в столешницы своих парт.
– О, блин, Девяткино! – подскочил Балтон, дернул шторку вбок, и палка, на которой она висела, вылетела из дырки в стене; вставлять не стали, положили палку и шторы на стол.
В натуре, поезд проплывает мимо платформы, явно сбавляя скорость. Вот и указатель с заветным словом «Девяткино».
– Девяткино, – шепчет мечтательно на своей полке Даня. – Дома, дома почти…
Да, это уже Питер. Здания – высокие, новые – далеко, за пустырем, – но все равно уже город. Здесь метро. Построили, наверно, с запасом, предполагая, что микрорайоны дойдут до сюда в ближайшее время… Можно выскочить из поезда и сесть в метро. И услышать голос из динамика: «Следующая станция – “Гражданский проспект”».
А там еще, еще станции, и – «Площадь Восстания». Невский, Московский вокзал, Лиговка, «Колизей». Люди, жизнь, гражданка…
Поезд останавливается и стоит. Пацаны как завороженные смотрят на двухэтажный кособокий домишко с черными окнами.
– Что, выйдем курнём, – предлагает Балтон, – дыхнём родным воздухом.
Срываются с места и бегут по проходу. Но в тамбуре их тормозит проводница:
– Очнулись. Отправляемся. Через двадцать минут конечная.
– Финбан? – глуповато уточняет Потап.
– Ну не Москарик же! – хохочет Балтон. – Ладно, потерпим.
Возвращаются в свой отсек, разливают остатки портвейна. И Дане, хоть он и не вкладывался, дают… Последний тост, прощание со службой:
– Ну, за тех, кто в наряде! – И им сейчас кажется, что до конца жизни они за каждым столом будут его произносить, представлять плетущихся в эту минуту вдоль «системы» – контрольно-следовой полосы и забора из колючки – пацанов…
Громко глотают терпкую, щиплющую гадость. Вставляют стаканы в подстаканники; Потап относит пустые бутылки в мусорку возле туалета.
– А я в Девяткино четвертак выиграл, – говорит Женька. Неожиданно вспомнил, и так захотелось похвалиться.
И пацаны мгновенно заинтересовались:
– Как?
– Во что?
– В наперсток.
– Да ну!
– Чтоб кто-то чужой у них выиграл…
– В натуре выиграл. – Женька не горячится, понимает, что они не верят не совсем по-настоящему, подзуживают, чтоб рассказал – старый армейский способ убить время: послушать байку.
– Ну и как это было? – спрашивает Вака. – Научи.
– Поехал за джинсами… А там же рынок, самый дешевый как бы…
– Да, – кивает Даня, – я тоже туда часто за шмотьем гонял.
– И тут, почти у платформы метро – наперсток. Я остановился. Смотрю, чувак такой простоватый вроде, неопытный стаканчики передвигает… И ведь знал – всё подстава, всё разыграно у них, а что-то заставило достать этот свой четвертак, который на джинсы копил, и показать, где шарик.
– Ну?
– Ну угадал – они ведь в первый раз часто дают угадать. И тут же: «Давай по полтиннику. Твой полтинник на мой полтинник». Я говорю: «Не, извини». «Э, тут такие правила!» Выхожу из толпы, а уже вижу, что в ней пара ребят точно из этих…
– Маяки называются, – подсказывает Балтон.
– Наверно… Я выхожу, и они за мной. Так не спеша, но ясно – сейчас с двух сторон сожмут и вынут и тот четвертак, и мой. – Женька увлекся, ноги задрожали, как в тот момент, два с половиной года назад. – И тут заметил – поезд метрошный стоит, двери открыты. Я – никогда так не бегал. Реально!.. Влетаю, и двери – хлоп. И эти двое в них влипают. Морды звериные вообще!
– Свезло, – говорит Потап. – Могли и загасить, если б успели.
– Да наверняка. Тем более вагон пустой был…
– А джинсы-то не купил? – спрашивает со смехом Гурыч.
– Джинсы я потом на Мира купил. Нормальные. – Какие именно, вслух уточнять не стал: это были болгарские «Рила». Если не приглядываться, могли сойти за настоящие…
И вслед за джинсами, которые и поносить по-настоящему не успел, вспоминается хозяин квартиры, у которого снимал комнату. Старикан с отчеством, ставшим именем – как из анекдотов – Степаныч. Степанычу он оставил на хранение сумку с ботинками, джинсами, пальто.
Жив он еще? Не пропил шмотки? Бухнуть-то он был любитель… Завтра надо заехать. Забрать… После того как получит паспорт…
Двадцать минут растягиваются безмерно… Поезд движется со скоростью человека, часто вообще замирает, содрогается, потом толчками, будто из последних сил, трогается дальше.
Парни беспрерывно смотрят в окно. Называют места, мимо которых проезжают:
– Пискарёвка… Богословское кладбище… Цоя здесь похоронили… Кушелевка… Кантемировка…
– Вот, чуваки, – говорит Даня. – Возвращаемся, а Цоя нет, Майка нет, «Аквариума» нет.
– И Ленинграда нет, – подхватывает Гурыч, – Санкт-Петербург. И что нас ждет вообще…
Балтон хлопает его по спине:
– Не ссы – прорвемся! – Но настоящей уверенности в его голосе не слышно.
Не стали ломиться первыми – дождались, пока выйдут другие пассажиры, тогда уж чинно, слегка вразвалку, двинулись из вагона. Вещей почти нет – у каждого обязательный дембельский дипломат, у Балтона с Гурычем еще и спортивные сумки… Конечно, можно было купить за копейки «заполярку» – отличный, теплый бушлат, – другое обмундирование, но Женька не стал. И денег жалко, и не хотелось тащить в гражданскую жизнь следы службы.
Если Степаныч не сохранил его вещи или умер вообще, купит самое дешевое на рынке. А шинель побудет вместо пальто – у нефоров это модно.
На перроне сразу столкнулись с сопровождающим. Как мгновенно исчез сразу после Сортавалы, так же неожиданно возник.
– Все здесь? – пробежал взглядом по головам, открыл первый военник: – Гурьянов.
– Я.
Сопровождающий протянул военник ему:
– Держи. Спасибо за службу… Колосов.
Мгновение Женька решал, как отозваться, но ничего не придумал, кроме этого привычного «я».
– Держи. – В военник был вложен маршрутный лист. – Ты на родину?
– Посмотрим.
– Учти, через две недели обязан встать на воинский учет. Иначе – вплоть до уголовной ответственности.
– Угу…
– Так, – сопровождающий не стал лезть в бутылку, хотя от «угу» покривился. – Так, Потапов.
– Здесь.
Женька отошел на пару шагов, закурил. Сигарет оставалось полторы пачки… За неделю до дембеля автолавка неожиданно привезла к ним на заставу не старую пересушенную «Астру» и не дорогущие, по десять в пачке, индийские, а нормальный «Бонд». Женька купил блок и вот растянул. Позавчера, перед отъездом с заставы, набил ими, а не пайковым «Памиром», традиционную дембельскую колодку – в деревянную плашку с отверстиями для пятидесяти патронов вставил сигареты и угостил остающихся. Пацанов было четырнадцать человек, кому-то досталось по три сиги. В тот момент он не жалел, а теперь надо думать, где купить курева – с ним, говорят, и здесь дефицит…
– Счастливо, товарищи солдаты! – громко говорит сопровождающий и почти бегом направляется к вокзалу. Вряд ли куда торопится, наверняка хочет скорее отделаться от них.
Женька, Гурыч, Балтон, Потап, Даня, Вака стоят кружком на уже опустевшем перроне. Сейчас попрощаются и больше, скорее всего, никогда не увидятся.
– Ну, давайте!
– Счастливо!
– Мочи́те, чуваки!
Короткие объятия и отпихивания – будто отправляют друг друга в далекий путь… И уже оказавшись один, шагая со своим дипломатом по площади Ленина, Женька удивился – почему никого из них не встречали? Ведь есть же родители, братья-сестры, может, у кого девушки… Или не принято сообщать о номере поезда, вагона, чтоб не показывать чувакам радостные слезы матерей, чтоб не слышали: «Сыночка мой родной!..»
Заметил слева, через дорогу, светящееся голубым слово «Гастроном». Решил зайти. И так поглазеть, и, может, чего купить. С пустыми руками на ночлег являться некультурно…
Гастроном был просторный, потолки высокие, стены облицованы старой, надежной плиткой. Простор усиливала пустота. Ни людей, ни продуктов. На полках стояли пирамидками упаковки детского питания с румяным младенцем, в витринах-холодильниках под стеклом выложены ромбики из кильки в томате и салата из морской капусты. На одном поддоне зеленело что-то вроде той же морской капусты или папоротника…
Возле весов, облокотившись о прилавок, дремала продавщица – стук подбитых Женькиных ботинок ее не потревожил. Скорее всего, уверена, что он ничего не попросит… Почти напротив прилавка была огороженная фанерой и оргстеклом касса. Кассирша тоже дремала.
Женька растерянно постоял, поозирался и тут заметил столб из нескольких пластиковых ящиков. А в них – пепси-кола! Почему-то не там, по ту сторону прилавка, не на полках, а здесь, рядом с кассой.
Он сделал шаг к ящикам, и кассирша сразу очнулась. Подобралась, уставилась на Женьку.
– Можно три бутылки? – сказал он, вытягивая из брюк пачку денег.
– А тара есть на обмен? – Голос у кассирши был раздраженный, точно посылающий подальше.
– В каком смысле – тара?
Она присмотрелась, видимо, осознала, что перед ней пришелец из другого мира, и объяснила почти по-доброму:
– Для того чтобы купить полную, нужно принести пустую бутылку. Требование завода… Стоимость стекла вычитается…
После гастронома и вокзал, и площадь с фигурой Ленина на башне броневика, и дома вокруг показались Женьке не такими уж веселыми, живыми. Не как два года назад. Чем-то таким из времен Гражданской войны веяло.
Да, хотел увидеть праздник и салют в свою честь – вот он я, я вернулся, встречайте и радуйтесь – а обнаружил зимний будний вечер в городе, переживающем не лучший свой период.
Конечно, почти ежедневно Женька смотрел программу «Время»: это была обязанность свободных от службы – политически развиваться; разворачивал приходящие на заставу газеты, чувствовал неладное в письмах от родителей. Но чтобы так… пустой магазин… Пепси в обмен на пустую бутылку… горящие через один фонари, холмы неубранного снега…
План действий на остаток сегодняшнего дня у Женьки был простой: добраться до своего армейского друга Лёхи Нехорошева и у него переночевать. Лёха был не просто товарищем или сослуживцем, с которым общаешься по обязанности или от скудости людей вокруг, а именно другом.
Увольняясь весной, Лёха взял с Женьки слово приехать к нему. «Обязоном, понял? Посидим, отметим, и поживешь, если надо – у нас квартира в центре, на Лиговке, четыре комнаты».
В начале октября, когда вышел приказ об увольнении солдат осеннего призыва – «пингвинов», Лёха – «фазан» – единственный прислал на заставу, но адресованную Женьке (иначе бы не доставили), телеграмму: «Ребята поздравляю желаю быстрее оказаться дома Женька Колосов жду». Остальные из дембелей прошлых партий промолчали. Да вряд ли и заметили такой важный для тех, кто служит, приказ.
Звонить Лёхе Женька не стал, хотя номер его телефона был записан в блокнотике. Боялся, что если Лёха начнет искать повод отказаться его принять, то дружба их треснет. И придется мучительно думать, где ночевать. На Степаныча надежды почти нет – Женькину комнату наверняка сдает, – да и не хотелось ехать сегодня к нему. Хотелось поболтать с Лёхой, рассказать про заставу, оставшихся пацанов – Лёхиных «сынов», которые теперь на пороге перехода в дембеля, про Женькиных «сынов», про офицеров, прапора-хомута… Может, и выпить что найдут…
Собрался было идти пешком. Сейчас казалось, что не так уж далеко – через мост на Литейный, по нему до Невского, а там налево, на Лиговку. Но нескольких минут на улице хватило, чтоб начать мерзнуть. Зря не взял ушанку, а фуражка только холодит, да и ботинки вот-вот промокнут; брюки-парадки тонкие, а кальсоны Женька из дембельского ухарства не надел, сдал при увольнении.
Был уже восьмой час, но людей в вестибюле метро битком. Это ведь привокзальная станция. Женька давно заготовил пятак, мечтал, что вот сейчас сунет его в щель турникета, услышит приятный звяк и королем пройдет к эскалатору… Раньше часто сидел на ступеньках, но сейчас, в шинели, не будет, конечно. Будет стоять, светя зеленым сукном погранцовского фургона.
Бросил монету, услышал звяк, пошел, и – с одной стороны по бедру, с другой по дипломату хлестанули стальные клешни, преградили дорогу. И тут же его крепко взяли за плечо, отвели от турникета. Развернули лицом к себе двое мужиков.
– Что такое? – разозлился Женька скорее не из-за этого грубоватого задержания, а несбывшегося действа. Все два года представлял, как он войдет в метро…
– Эт мы хотим узнать – что, – ответил один из мужиков, напоминающий нанятого для задержания зайцев пожилого гопника. – Турникет просто так не закроется.
– Я оплатил. Пятак бросил.
– Пятак – ха-ха! Проезд с весны пятнадцать стоит… Да тебе вообще платить не надо, ты ж с армии.
– Да. Но я хотел…
– Проходи вон справа, где будка. Там бесплатники.
Прошел где велели. Благополучно встал на эскалатор. Но ожидаемой торжественности и торжества не почувствовал. Женька был обычным, одним из десятков и десятков поднимающихся и спускающихся – никто на него внимания не обращал, девушки не замечали… И он почувствовал усталость и придавленность. Наверное, это начиналось похмелье…
Доехал до «Площади Восстания», поднялся на улицу. Покурил, любуясь стелой, Московским вокзалом, огромной гостиницей с буквами «Город-герой Ленинград» на крыше. Отметил: не сняли. Казалось, после переименования города всякое упоминание о Ленинграде вытравят тут же. По крайней мере, в программе «Время» были такие сюжеты, неодобрительные, конечно, а в газете «Советская Россия» так и вовсе писали, что власть в Ленинграде захватили враги страны. И нового начальника города критиковали. Недавно, например, пригласил в город кого-то из Романовых, какого-то старенького великого князя, который во время войны призывал народы Европы пойти с Гитлером освобождать Россию от коммунистов.
Надо разбираться… Надо прийти в себя, привыкнуть и решать, как жить дальше. Как, где… Сейчас вот стоит, прижавшись к стене, и боится пойти. Столько людей вокруг, машин. Гул, снег шипит под колесами… Одичал на заставе, одичал во всех смыслах.
Так, какой там у Лёхи дом?
Зажал дипломат меж коленей, достал из внутреннего кармана шинели блокнот. Лиговка, дом шестьдесят пять. Это в ту сторону, к Обводному каналу. И, судя по всему, недалеко.
Не без робости пересек Невский проспект. Хоть и на зеленый свет светофора, но… Больше опасался не машин, а столкновения с людьми. Все так быстро ходят, так умело лавируют, а он – как слепой. Нет, оглушенный.
И тянет глазеть-глазеть по сторонам. Взгляд выхватывает знакомое и воспоминания распирают и мозг, и душу.
Московский вокзал – Москарик, Маша. Часто по вечерам с пацанами ездили сюда. И на поезда посмотреть, и на проституток. Следили за какой-нибудь одинокой девушкой и представляли, что проститутка. Не путана, а именно проститутка. Путаны обитали там, в гостиницах, в дорогих ресторанах, куда им вход был заказан, а здесь… Имелись бы деньги, подошли бы. Были уверены, что подошли бы, уверяли друг друга.
Но карманы все время были пусты. Жалкая мелочь. И, насмотревшись, как одна девушка знакомится с парнем или мужчиной, потом другая, третья, возбужденные, взбудораженные и от этого проголодавшиеся, бежали к ларьку, где продавали пирожки с ливером – тошнотики за семь копеек.
Хотя кормили в путяге классно. От души. Поварихи были полные, румяные, добрые. Давали добавку с радостью… По сути, чаще всего голод гнал Женьку с Васильевского острова в училище. Поесть, а заодно и на занятиях посидеть.
Дом нашел быстро – красивый, огромный, с эркерами. А в поисках нужной парадной пришлось побродить по внутренним дворам… Вот, кажется.
Хм, парадная… Скорее черный ход… Открыто, вошел. Стал подниматься по лестнице и сразу отметил, что она сделана по дореволюционным правилам – пологая, ступени широкие, никакой одышки после четырех этажей, усталости.
Дверь. Сверился с блокнотом – та самая. Поправил фуражку, вспомнил, что ничего не купил, испугался и тут же решил: вместе сбегаем. Вдавил кнопку старого, полузакрашенного бурой эмульсионкой звонка. Услышал вдали дребезжание, противное, как у армейского тапика. А спустя полминуты – скрип двери. Не этой, наверное, внутренней.
– Кто там? – женский голос.
Настроившись на то, что откроет ему сам Лёха, Женька в прямом смысле потерял дар речи. Стоял и таращился на деревянную бурую дверь. Даже глазка нет – не увидят, что стоит погранец. Как и Лёха.
– Кто это? – голос женщины стал испуганным.
– Простите… А Лё… Алексей дома?
– Нет его. А что вы хотели?
Первым желанием было развернуться и уйти. Такая обида на Лёху накатила – сам ведь звал.
«А что, – осадил себя, – он должен сидеть и ждать неделями, когда приедешь?»
– Это Евгений Колосов, друг Лёши, из армии. Вместе служили, и он меня пригласил…
– Его нет, к сожалению…
Женька уже набрался храбрости:
– Я только что уволился, я не местный… И некуда…
– А где вы служили?
– На заставе… Одиннадцатая погранзастава, Сортавальский отряд.
Скрежетнул засов, дверь приоткрылась. На цепочке. Потом цепочка упала, и дверь открылась шире. За ней стояла невысокая пожилая женщина. Лицо скорбно-усталое, но глаза живые и острые. И взгляд из подозрительного постепенно становится приветливым.
– Да, я вас узнала. У Алёши на фотографиях… Здравствуйте!
– Здравствуйте!
– Он на дежурстве. Будет только завтра после полудня.
– Да?.. – Женька почувствовал, как отяжелели ноги, и в голове завертелся волчок: куда пойти, где ночевать? На вокзал?.. К Степанычу?..
Снова нахлынула обида, и он спросил довольно нагло:
– В милицию, что ли, устроился?
– Нет-нет, что вы! В метро. Ремонтник… Курсы окончил, второй месяц работает.
– Ясно… хорошо…
– Да, слава богу, – согласилась мать Лёхи. – С работой в последнее время совсем стало… Никакой работы.
И замолчала. И Женька молчал. Покачивал своим дипломатом. На лестнице было тепло, сухо, и он бы, наверно, переночевал на площадке. А утром – за паспортом.
– А вам совсем некуда? – с усилием спросила мать Лёхи.
– Получается, да. Мог бы в общежитие, где до армии… но оно на окраине, и вряд ли вот так пустят. Утром надо в военкомат, паспорт получить…
Хотел добавить: «Что ж, поеду на вокзал», – но не добавил. Продолжал стоять. Чувствовал, что женщина может впустить. И не ошибся.
– Ну, если совсем некуда… Только прошу извинить за беспорядок – гостей давно у нас не бывало… – Она посторонилась, пропуская, и заодно представилась: – Ирина Михайловна, мама Алёши.
– Евгений.
– Я помню.
Снял шинель и сразу ощутил, какая она неудобная и тяжелая. За всю службу надевал считаные разы – в основном ходил в заполярке… Вспомнилась байка, что шинели специально сконструировали так, чтобы было неудобно поднимать руки вверх – в плен сдаваться. Может, и правда…
– Угостить мне вас, Евгений, особенно нечем. У нас, кажется, дело снова к блокаде идет.
– Я заметил… Хотел купить что-нибудь, зашел в один магазин…
– Пусто? – с каким-то злорадством перебила женщина. – Везде пусто. Шаром покати. Даже по талонам не выкупить… Пока Ленинград был, еще обеспечивали, а теперь…
Женька сочувствующе вздохнул.
А есть хотелось. Надо было все-таки потыкаться в магазины, найти столовую или кафе. Но ведь думал, что здесь Лёха…
– Ячку с подливой будете? – словно услышав его, предложила Ирина Михайловна. – Капуста есть квашеная.
– Не откажусь… – И Женька тут же заторопился: – Я могу сходить. Скажите, где что может быть. Деньги есть.
– Деньги и у нас есть… немного. Только вот купить нечего. Или по таким ценам!.. Спекулянты… Мойте руки, еда еще теплая – поужинала только.
Раньше у квартиры явно была другая планировка. Нынешние стены выглядели слишком тонкими – то ли из гипсокартона, то ли вообще из фанеры, обклеенной обоями. Санузел крошечный, а ванна на кухне, прикрытая занавеской.
– Вот, пожалуйста, – Ирина Михайловна поставила перед Женькой тарелку с желтовато-серой кашей. Сбоку коричневатое озерцо подливы с малюсенькими кусочками чего-то мясного – жил, а может, брюшной пленки.
– Спасибо.
– Да за что здесь спасибо… Вот хлеб, капуста. Зато чай настоящий, цейлонский! Будете?
На сей раз Женька нашел силы отказаться:
– Да я воды просто, и – спать. – И мысленно пропел: «Давись чайком в своей каптёрке, старшина!»
– Что ж, не буду настаивать. – Мать Лёхи присела напротив. – Там-то как кормили?
– Ну, неплохо. Только в последние месяцы… С мясом тяжело стало. Стали привозить… – Женька замялся, не решаясь сказать – самому не очень-то верилось. – Привозят полтуши. Я как раз на разгрузку попал. Ну, думаю, класс – баранина. Я сам из Сибири, люблю баранину. Только какое-то мясо очень черное. Кладу в холодильник, смотрю – штамп, а на нем «1949». И это не баранина оказалась, а говядина.
– Господи-господи, это вообще самые закрома вычищают!
– Только не пересказывайте, а то скажут, что панику сеете.
– Да чего здесь сеять. Всё уж посеяно. За яблоки гнилые деремся.
Женька покачал головой. Как-то даже стыдно стало есть…
Их поселок был полусекретным, комбинат принадлежал Министерству обороны, обеспечение лучше, чем в городах. Но и сосиски, и сыр были там в восемьдесят восьмом, когда он уезжал, страшным дефицитом. И тогдашний Ленинград поразил Женьку обилием и разнообразием еды в магазинах, столовых. Всё, в общем, было, даже красную рыбу иногда заставал. И если так сейчас здесь, то что в Пригорске?.. В недавних письмах домой он жаловался: надоела гречка.
Ирина Михайловна показала ему комнату Лёхи – почти квадратная, уютная, со старой, покрытой лаком мебелью, толстыми шторами, – но для ночевки определила другую.
– Мы с Алёшей вдвоем остались, так что места много… Вот здесь располагайтесь. Сейчас постель застелю.
– Да я сам…
– Хорошо. Принесу белье.
Женька увидел проигрыватель на этажерке.
– Извините, а можно я одну пластинку послушаю?
Маму Лёхи эта просьба, судя по выражению лица, не слишком обрадовала. Наверняка хотелось тишины… Женька на всякий случай добавил:
– С лета храню, а послушать негде было… Последний альбом «Кино».
– Да, правда? – Она вдруг расцвела, превратилась на несколько секунд в девушку, и Женьке захотелось ее обнять; он испугался, отвел взгляд. – И где же вы его раздобыли там, в лесу?
– Заказал наложенным платежом… В каптерке лежала. У нас на заставе проигрыватель сломан.
– Давайте, конечно. Я тоже послушаю. Не возражаете?
Женька улыбнулся. Достал из дипломата желтый пакет с красным, будто кровавым, перекрестьем и словом «Кино». В пакете были свернутый в трубочку плакат с фотками и текстами песен и сама пластинка в черном конверте. Пакет за эти месяцы кое-где поцарапался, конверт слегка потерся, но коробка, в которой они пришли по почте, не вмещалась ни в вещмешок, ни в дипломат.
Ирина Михайловна включила проигрыватель, сняла с иглы комочек пыли, Женька опустил пластинку на резиновую подложку. Послышалось такое знакомое ему шуршание, и вот – первые звуки мелодии. Энергичной, ритмичной, однообразной.
Раз квадрат. Второй. И голос Цоя:
На конверте диска не было списка песен. Эту Женька уже слышал. По телевизору, в какой-то из вечерних музыкальных программ в выходные. Их теперь много…
Цой, «Кино» были одной из главных причин, почему он поехал в Питер. Хотелось слушать их вживую, попытаться стать как они.
В первые месяцы – осенью восемьдесят восьмого – Женька почти все деньги тратил на концерты. «Ноль», «Аукцыон», «Кошкин дом», «Бригадный подряд», «Телевизор», «Опасные соседи», «Объект насмешек», «ДДТ», «Алиса»… На «Кино» попасть никак не удавалось. Выступали они в Питере редко, да и то в СКК, куда билеты стоили намного дороже, чем в рок-клуб, в ДК.
После концертов он знакомился с разными ребятами, иногда с самими музыкантами. Случалось, играл перед ними на гитаре, показывая свое мастерство. Но интереса они не проявляли – подобных, а то и куда круче, сочиняющих отличные тексты, было полным-полно. Женька тоже пробовал писать, но получалось беспомощное, вроде такого:
Хотя строки эти родились из страшной картины: Женька ехал в трамвае с Васильевского острова в центр и увидел на набережной человек десять парней. На костылях. У кого не было правой ноги, у кого – левой. Только недавно кончилась война в Афгане… Позже узнал, что где-то в том месте был протезный центр.
Хотелось стать рок-музыкантом. Быть причастным к исполнению сильных, честных песен. Как причастен Юрий Каспарян, гитарист «Кино».
Когда Женька приехал в Ленинград – город, с которым «Кино» неразрывно связывали, – они были на пике популярности. Все пели, вернее, твердили как заклинания песни из «Группы крови»; вышедший весной восемьдесят девятого альбом «Звезда по имени Солнце» очень полюбили подростки. Просто с ума сходили… К тому же Цой стал актером – эпизод, зато какой, в «Ассе», главная роль в «Игле». На сеансы «Иглы» было в Питере не попасть…
И в то же время Цой сделался в родном городе гостем. Если Кинчева, Шевчука, Майка, не говоря уж о Гаркуше, Федоре Чистякове можно было чуть ли не каждый день встретить на Невском, то Цой приезжал коротко, на концерты.
Сейчас, слушая песни с «Черного альбома», Женька вспоминал разные случаи. Как, например, они с училищным приятелем Максом пришли в гости к девчонкам.
Где познакомились? Как?.. Наверное, в кинотеатре – они с Максом тогда часто ходили в ближайший от общаги «Невский». А может, и у метро «Ломоносовская», на автобусной остановке… Как звали девчонок?.. Тогда было столько новых людей, что имена почти всех стерлись. А с этими девчонками у них и был один вечер.
Девчонки где-то то ли учились, то ли работали, снимали квартиру в башенке возле Володарского моста, и Женька с Максом пришли к ним в гости с двумя бутылками кислющего и малоградусного рислинга. Но уж что сумели раздобыть. Заранее договорились, что Макс будет обхаживать коренастую, зато горячую, дерзкую, с выбеленными волосами, а Женька – худую, сивенькую, скромную. «Скромные потом такими, бывает, становятся!..» – помнится, обнадежил Макс; он был старше на год, учился не в самом ПТУ, а в ТУ – техническом училище при путяге, куда принимали получивших среднее образование и учили не три года, а всего год.
Выпили вина, поболтали о пустяках, и Макс предложил выключить люстру. Выключили. В полутьме – с улицы даже сквозь шторы бил свет – разделились. Женька со своей сивенькой сел на одну кровать, Макс с горячей – на другую. Некоторое время обнимались и целовались, причем сивенькая, как и предсказывал Макс, становилась с каждой минутой всё страстней… Они уже легли на кровать – лежа целоваться удобней…
И тут Макс начал расспрашивать свою, зачем она приехала в Питер, что вообще ей интересно, какую музыку слушает.
Сначала она отвечала как-то спокойно; Женька почти и не слушал, увлеченный обнимашками, но потом голос горячей стал злым, она поднялась, сама налила себе вина, быстро выпила. И понеслось:
– К Цою приехала! Да! Его люблю. У дверей его стояла, а он… А он к этой свалил, в Москву! И зачем ко мне в душу лезть? Думаете, я с вами вместо него буду? Да на хрена вы мне сдались?
– С дуба ёкнулась? – растерянно спросил Макс.
– Она просто таблетки принимает… Обещала сегодня пропустить, чтоб с алкоголем не мешать, – стала объяснять сивенькая.
– Ты вообще заткнись! Ты под любого готова, сука… А я не буду, не буду! – Горячая схватила нож и стала полосовать себя по руке.
В общем, Максу с Женькой пришлось сваливать.
Другой случай. Похожий, но без истерик.
Почти перестав ходить на занятия, потеряв стипендию, Женька по субботам и воскресеньям подрабатывал на хладокомбинате – снимал с ленты стаканчики с пломбиром и складывал в коробки. Простая, но выматывающая однообразием операция… И часто напротив него оказывались одни и те же девушки… Нет, молодые женщины в его тогдашнем восприятии – им было прилично за двадцать. Как звали двух, запомнил – Ольга и Наталья. Самые обычные имена, но с этими девушками он сдружился.
Они работали на прядилке – прядильной фабрике, денег не хватало, пришлось в выходные по нескольку часов стоять на конвейере.
После первой зарплаты Женька пригласил их в ближайшую чебуречную, а потом они стали приглашать его в гости. Жили в общаге в районе метро «Проспект Ветеранов», хотя от станции нужно было еще идти минут двадцать дворами, через пустыри, мимо садовых участков. Поэтому выбирался к ним нечасто, но, преодолев злую вахту, оказавшись в их уютной, обжитой комнате, чувствовал себя как дома… Да, именно так – как дома.
Он и отвальную у них справил, они подстригли его, напугав, что в армии не стригут, а рвут волосы тупыми машинками…
Ольга и Наталья относились к нему заботливо, словно к младшему брату, а может, и сыну. У них детей не было, и при тогдашнем раскладе – вряд ли могли появиться. Работали на прядилке по лимиту, а в случае беременности могли лишиться места в общежитии.
– По закону не имеют права, – говорила Наталья, – но по жизни – выживают. Им ведь рабочие руки нужны, а не мамашки в декрете.
– По закону они нам давно квартиры должны дать, – отзывалась Ольга. – Мы по шесть лет отпахали!..
Но такие вспышки горечи случались редко. В основном велись душевные беседы, и по большей части о родных местах. Ольга рассказывала о своем селе рядом с Тулой и часто угощала привезенными оттуда огурцами, приговаривала:
– У нас в Туле огурцы лучше всех солить умеют!
Наталья была из Лодейного Поля, это не так далеко от Питера – часа три езды. Про детство там вспоминала сладко, смешила разными историями, но теперь туда не ездила. Почему, Женька не расспрашивал.
На Ольгиной половине, над кроватью, висела фотография Цоя. Не того звездного, каким он стал после «Группы крови», а раннего, мало кому известного. Длинные пышные волосы, нижняя челюсть еще не так сильно выпячена вперед, на шее бусы, глаза подведены, белая рубашка с широким воротником. Этакая восточная девушка. В нижнем правом углу фото виднелся гриф гитары, колки. А в нижнем левом, поверх рубашки, – завитушка подписи… Год, наверное, восемьдесят третий – восемьдесят четвертый. Женька тогда учился в шестом классе, а девчонки, наверно, уже бегали в рок-клуб…
Теперь ходили на концерты вместе. Правда, в рок-клубе их становилось всё меньше – более-менее известные группы предпочитали дворцы культуры, популярные концертные залы вроде «Юбилейного» или «Октябрьского», а знаменитые – СКК имени Ленина.
Однажды, ранней осенью восемьдесят девятого, Женька узнал, что «Кино» в городе и дает единственный концерт. Примчался к девушкам, но Ольга сразу отрезала:
– Я не пойду.
– Денег нет, Оль? Я куплю билеты.
– Не хочу. Не пойду.
Женька оторопел, потом оглянулся на фотку.
– Но у тебя же вот… Цой здесь.
– Вот именно – здесь. Мой. Тот. А этого не хочу.
Тогда он ничего не понял. Просто расстроился. Пошел на концерт один. Там, в толчее под сценой, познакомился с девочкой Аллой.
…Проигрыватель щелкнул, рычаг с иглой поднялся. Пластинка медленно остановилась.
– Бедный мальчик, – вздохнула мама Лёхи. – Совсем ведь молоденький погиб.
– В двадцать семь, – с несогласием в голосе ответил Женька, которому двадцать исполнилось три недели назад.
– Поверь, это совсем ничего… О-ох. – Женщина поднялась. – Пойду спать. Спокойной ночи.
– Спокойной…
Она прошла куда-то по коридору. Послышался звук запираемой двери.
«Боится», – усмехнулся Женька.
Ждать Лёху с дежурства не стал: «Я позвоню днем». Нужно было ехать сначала в военкомат, потом – в училище. Ирина Михайловна не уговаривала подождать, а под конец, когда Женька оказался на площадке, сказала:
– Да, так правильно. Он ведь невыспавшийся придет. Вечером что-нибудь придумаете.
На улице, в сравнении со вчерашним, заметно похолодало. Еще и этот ветер – как у Гоголя в «Шинели» – налетал со всех четырех сторон. Пришлось всю дорогу до «Маяковской» придерживать фуражку.
Да, было время, Женька много читал, запоями. Последний запой был в госпитале… В общем-то, и Питер он полюбил в основном по книгам. Там он был мрачным, жестоким, но одновременно таким каким-то манящим, с теплыми норками, в которых можно продремать всю жизнь. Дремать и сознавать, что дремлешь не где-нибудь, а в Петербурге.
К эскалатору пошел уверенно мимо будки, где не было турникета, но дежурная задержала:
– Покажите документы.
– Какие? Я вчера из части, еду в военкомат.
– Ну так вам должны были выдать бумаги.
Пришлось лезть в карман, доставать военник, вложенные в него предписание, требование на перевозку…
– Хорошо, – кивнула дежурная, глянув на даты. – Тут повадились – месяцами в форме ездят, чтоб не платить. Проходите.
Через двадцать минут был на «Ломоносовской». Сначала не узнал окружающую площадь. Да, и два года назад здесь располагался рыночек, но маленький, скромный, а теперь каждый метр был уставлен коробками, ящиками со всем, кажется, на свете. От банок с солеными помидорами до подсвечников и бюстов Наполеона. Позади коробок и ящиков сидели или стояли тепло одетые люди.
Женька собрался сразу направиться в военкомат, но почувствовал голод – у Лёхиной мамы только чаю попил с намазанной вареньем краюшкой, от ячки отказался – и сделал крюк: помнил, что во втором от станции доме по Бабушкина была столовка. Дешевая и приличная.
Сохранилась. Правда, меню стало коротеньким, а цены – пугающими. Или он просто не привык?.. «Студень говяжий – 0-90, салат из квашеной капусты – 0-53, рассольник ленинградский с курой – 1-25, солянка сборная – 1-87, каша молочная рисовая – 0-25, гуляш говяжий – 1-75, мясо духовое – 2-13, бифштекс рубленый – 0-98, картофельное пюре – 0-50, капуста тушеная свежая – 0-64…» Два года назад можно было нормально наесться на рубль, а теперь… С другой стороны, у него в кармане лежала приличная сумма. Правда, выдали ее для того, чтоб он добрался до своего родного поселка в четырех тысячах километров отсюда.
Мясо духовое стоило дороже всего, но и масса больше – «45/250».
– А что такое мясо духовое? – спросил.
Повариха, полная, напоминающая тех, из училища, вот только не улыбающаяся, дернула плечами:
– Ну, духовое и духовое, вроде жарко́го.
– Это с картошкой?
– Картофель, морковь, лук…
– А мясо какое?
– Свиное. – Повариха стала раздражаться.
– Тогда гуляш с пюре. – Гуляш «75/15»; «15», надо понимать, подлива. – И солянку.
Повариха налила солянки, плюхнула пюре, начерпала ложкой гуляша.
– Хлеб? Пить?
– Два куска… И чай.
– С сахаром?
– Да.
Обед, или поздний завтрак, обошелся в четыре рубля семьдесят шесть копеек. М-да, если тратить в день на жратву по пятнахе, то его приличной суммы хватит на полмесяца. Но ведь будут и другие траты – надо отметить дембель. С Лёхой и другими пацанами с заставы или со Степанычем.
К Степанычу надо обязательно. В фуражке он много не находит, да и в шинели… И в ботиночках этих парадных…
Еда оказалась вкусной. Готовить в Питере не разучились. Правда, солянка была жидковата, но ничего – поднялся приятно отяжелевший, омытый горячим потом. Теперь можно и в военкомат.
Не думал, что так далеко от метро. Голова успела превратиться в задубевший кочан, пальцы на ногах, казалось, постукивают о подошвы, пот остыл и царапал лопатки… Но увидел знакомое багрово-желтое из-за облупившейся краски, напоминающее Брестскую крепость здание и сразу согрелся. От страха.
Теперь-то, понимал, ему ничего не угрожает, все пройдено, испытано, долг отдан, но страх только креп. Он шел словно на сложную операцию, необходимую и с неизвестным результатом. Операция могла спасти, а могла убить.
Без труда нашел в доме из нескольких соединенных блоков нужную дверь, открыл, шагнул и сразу почувствовал запах армии. Смесь ваксы, дыма сигарет без фильтра, кожи ремней, ношеных портянок, сукна, еще чего-то, чем пропитываются стены казарм… Но ведь здесь нет казармы – вроде бы обычное государственное учреждение, а запах есть. Скорее – дух. Дух учреждения, где вчерашних школьников и пэтэушников превращают в духов.
Усмехнулся этому каламбурчику, спросил дежурного:
– Не подскажете, где здесь выдают паспорта?
Дежурный уставился на Женьку ошарашенно, молчал.
– Я за паспортом пришел…
Глаза дежурного, немолодого уже старлея, может, когда-то за что-то разжалованного из капитанов, побелели. И, заикаясь от бешенства, он зарычал:
– Т-товарищ солдат, из-звольте доложиться!
Женька поставил дипломат на пол, подтянулся, приложил руку к фуражке.
– Виноват. Рядовой Колосов прибыл для получения паспорта в связи с увольнением с военной службы.
Им не объясняли в части, как и что говорить в военкомате, да и вообще с этими уставными формальностями Женька за два года сталкивался редко. На заставе не требовалось при каждой встрече с начальником, его замами или прапором отдавать честь и представляться, приказы наряду произносились заученной скороговоркой, на ежедневном боевом расчете от бойцов не требовалось вести себя как на параде. На заставе шла работа – работа по охране границы, и чистота сапог, блеск пряжки или бравое отдание чести в этой работе стояли далеко не на первом месте.
– Предъявите документы, – потребовал дежурный.
Женька достал военник, бумаги; дежурный слишком внимательно, явно мучая его, читал, листал. Оттягивал момент превращения этого за сутки забывшего об армейском порядке, припухшего бойца в гражданского человека.
Но в конце концов документы вернул, буркнул:
– Пятый кабинет.
В пятом кабинете сидел смутно знакомый Женьке майор. Кажется, как раз он два года назад руководил призывниками – загонял в просторное помещение, похожее на школьный класс, коротко рассказывал о том, как они разъедутся по частям, что можно брать с собой, что нет (неразрешенное можно было еще успеть отдать провожающим), вызывал по одному, велел расписываться в военных билетах…
Наученный недавним опытом с дежурным, Женька на пороге метнул ладонь к виску, четко произнес:
– Здравия желаю, товарищ майор!
– И вам того же, – не поднимаясь, ответил тот. – С чем пожаловал?
– Отслужил и хочу забрать паспорт.
– М-м, дело хорошее. Присаживайся.
Подойдя к столу, Женька заметил, какое огромное у майора пузо – оно начиналось от ключиц и шаром упиралось в ребро столешницы… У того тоже было пузо, но меньше. Хотя – за два года наверняка успело вырасти.
– Где служил? – спросил майор.
И дальше последовал подробный допрос: откуда родом, что собирается делать дальше, останется здесь или поедет на родину. Женьке это напомнило сцены из фильмов, где зэки выходят на свободу.
– Значит, – покачал головой майор, – будущее туманно.
– Хочу закончить училище…
– За последний год многое изменилось. Попробуйте, конечно… Но вот мои предложения: школа милиции принимает курсантов, и вы после прохождения службы, да еще с такими наградами. – Майор раскрыл военник. – «Отличник ПВ – II степени», «Старший пограннаряда»…
Женька хотел объяснить, что это для чего-то записали уже в отряде, перед увольнением, парадку показать без единого знака, даже без комсомольского значка… Не стал. Сидел, слушал.
– Уверен, они с руками оторвут. И койко-место на первое время, а потом – отдельная квартира, и обмундирование, питание. Или – еще не поздно на сверхсрочную перейти. Специалисты нужны. Тем более – перешли ведь мы на полтора года. Кто, – голос майора стал тихим и доверительным, – специалистом-то будет? Сами знаете – год в армии выживаешь, полгода в курс дела входишь, а полгода – служишь по-настоящему. У нас эти полгода отняли. – Помолчал, глядя в глаза Женьки своими унылыми и умными глазами. – Как?
– Товарищ майор, – Женька вдруг почувствовал себя виноватым, – разрешите на гражданке пожить? Очень мечтал. Если не получится, то, конечно…
– А, знаю я эти «конечно»… Бандитом станешь, и найдут тебя через месяц в мусоросборнике…
– Ну ладно уж. – Потянуло засмеяться, но глаза майора не дали; и потребовались усилия, чтоб Женька сказал: – Разрешите получить паспорт, товарищ майор?
Тот отвел его к окошечкам, где женщина через десять минут нашла и выдала темно-красный, слегка помятый паспорт с гербом и надписью «СССР». Женька глянул в него, увидел себя шестнадцатилетнего, с пробором по центру головы. «Щегол».
– По закону, – сказала женщина в окошечке, – встать на учет нужно не позднее четырнадцати дней с момента увольнения. Ясно? Иначе – всесоюзный розыск и уголовная ответственность.
Женька хотел ответить, что Союз-то вроде закончился и теперь будет Содружество – «всесодружественный розыск, что ли?», – но промолчал. Кивнул и пошел.
Проходя мимо дежурки, услышал:
– Товарищ рядовой, рядом с вами старший по званию!
Выхватил из кармана паспорт и помахал им.
– Военная форма обязывает! – гавкнуло вслед.
Вошел во двор, сорвал погоны, бросил в урну все равно не греющую фуражку, давящий горло галстучек мышиного цвета, отстегнул хлястик. Поднял ворот шинели и так пошел вдоль Невы… Ему с детства хотелось почувствовать себя генералом Хлудовым из фильма «Бег». Жалко, что его шинель была короче хлудовской.
В училище с Женькой поговорили коротко и жестко.
– Времена, молодой человек, другие. Иногородних мы больше не принимаем, общежитие аннулируется. Теперь у нас только ленинградские ребята.
– Но я ведь полтора года отучился…
– Что ж, надеемся, этот опыт пригодится вам в дальнейшей жизни.
Женька помялся, не зная, какой бы еще аргумент найти. Чувствовал, тот канат, что связывал его с городом все два года службы, перерубается острым и тяжелым топором. А может, и не существовало этого каната, он сам его выдумал, за выдуманное держался…
– Сделайте исключение, а? – попросил жалобно. – Ведь кто-то еще доучивается… и я доучусь.
Завуч смотрела на него сквозь свои очки с холодной ненавистью. Молчала. Просто не удостаивала ответом такую глупость… Наверняка она его вспомнила – вспомнила, как убеждала не пропускать занятия, а он хмыкал и блуждал взглядом по стенам, потолку. И теперь мстит.
– Ясно. – У него что-то оборвалось внутри, наверно, тот выдуманный канат лопнул, и стало одновременно и страшно, и легко. – А где мой аттестат?
– Мы всё отправили по месту вашей прошлой прописки. Так что, – завуч развела руками, – прощайте.
Женька вышел в фойе. Здесь проводились линейки, отчитывали злостных прогульщиков, хулиганов, делались важные для всех учащихся объявления. Там вон, направо по коридору – столовая…
«По месту прошлой прописки», – повторились в мозгу слова завуча.
Вынул паспорт, нашел страницу с прописками. Да, отсюда его вышибли еще в марте девяностого. Теперь он – формально – бомж. И в другое училище не сунешься: аттестат дома… Надо домой позвонить. Найти ближайшую почту и позвонить. И что сказать? Еду к ним, или как?..
В училище как раз началась перемена, фойе заполонили подростки и сверстники Женьки. По крайней мере на вид некоторым было лет по девятнадцать-двадцать… Прошла мимо – нет, проплыла – поразительно красивая девушка. С такой бы в одну группу… Она наверняка местная… Но даже не глянула на него, на его необычную шинель без погон…
Вышел на улицу, медленно добрел до общаги. Пятиэтажка из сероватого кирпича. Вот заснеженная лавочка, на ней курили перед тем как идти внутрь.
Смахнул снег, присел, подвернув полы шинели, чтоб не промочить брюки, достал сигареты. Пачка почти пуста. В дипломате последняя… Закурил, смотрел на окна, сейчас, днем, тусклые, какие-то матовые. Ничего за ними не видно. Живут там, нет…
Из общаги он хотел вырваться с первых недель учебы. Страшное место – вечные разборки, разговоры о том, что кого-то зачмырили, кого-то завафлили, ту-то отымели толпой, а она встряхнулась и продолжает жить как ни в чем не бывало…
Денег на комнату – тридцать рублей – удалось скопить только через пять месяцев. Стипендию получал, но она почти вся уходила на сладкое, алкоголь, тошнотики, кой-какие шмотки.
В училище выдавали талоны на сахар, стиральный порошок, мыло, чай, и пацаны ездили на площадь Мира – там тогда была огромная толкучка, – продавали, взамен покупая бухло. На площади Мира Женька и познакомился со Степанычем – тот стоял с картонкой «Сдаю комнату. Васильевский остров». И поселился у него.
Что ж, надо ехать к Степанычу. И молиться, чтобы он был жив, не спился окончательно, чтобы сумка с вещами была цела. Переодеться и решить…
– Может, будет хоть день, может, будет хоть час, когда нам повезет, – напел скуляще, просяще и тут же усмехнулся: если б Цой исполнял такое на концертах сейчас, если б был живой, многие бы ругались: уж ему-то чего жаловаться – слава, деньги, ему повезло. А вот как получилось: обеспеченный, знаменитый, он спел это и через несколько дней погиб. И мы слушаем и сострадаем ему: просил о везении, но не дождался…
Бросил докуренную сигарету в урну, встал. Ноги были тяжелые, не гнулись. Нет, не устали, наоборот – полтора года почти каждый день Женька проходил пешком по двадцать-тридцать километров или в наряде вдоль «системы», или часовым, а теперь третий день, считай, отдыхает. Да, сегодня прошелся от метро до военкомата, от военкомата до путяги, но разве это расстояния…
Отсутствие погон дало о себе знать. В автобусе проехал бесплатно, зато при входе в метро опять остановили. Женька уже привычно достал бумаги.
– А форма-то неполная, – оглядывая его, сказала дежурная.
– Это чтобы честь не отдавать. Надоело.
Она понимающе кивнула и остерегла:
– Смотри – заметут. С этим строго.
В вестибюле «Василеостровской» напоролся на патруль: лейтенант и двое курсантов по бокам. Увидев его, лейтёха оскалился, как голодный хищник.
– Т-товарищ солдат!
Женька сделал вид, что не слышит. Лейтёха дал команду, и курсанты бросились наперерез, умело преградили путь: один встал спереди, другой – сзади.
– Что за вид, боец?! – Лейтёха, парень лет двадцати пяти, был в бешенстве.
– Я уже не боец, – хмыкнул Женька и показал паспорт.
– А что за форма одежды?
– Ну вот такая. Нравится.
– Требую переодеться в общегражданскую, а не устраивать цирк!
– Как только найду – переоденусь. Обещаю, товарищ лейтенант.
Это «товарищ лейтенант» лейтёхе слегка польстило. Он мотнул головой курсантам: дескать, пусть идет.
Пошел. Поднялся. Вышел. Остановился на высоком крыльце станции. Внизу, направо и налево был Средний проспект. Знакомые дома, вывески; вот трамвай прозвенел… Люди идут по тротуарам, перебегают улицу, небольшими волнами поднимаются по ступеням на станцию, вытекают из станции. Небо здесь высокое, чистое. И воздух не совсем тот, что был на «Ломоносовской». Свежее, с привкусом моря…
Закурил, чтоб отогнать, прибить волнение. Волнение и от встречи с местом, где прожил больше года, и от того, что его ожидает через полчаса.
Но сигарета показалась горькой, во рту стало сухо. Да, попить бы… Тут где-то были аппараты с газировкой… Спустился, глянул налево. Стоят, даже светятся желтым окошечки «С сиропом», «Без сиропа». Но стаканов нет.
– Могу предложить воспользоваться, – сказали рядом.
Мужичок, вполне приличный, держал в руке пол-литровую банку.
– Что?
– Могу предложить тару. Двадцать копеек прокат.
Первым желанием было дать мужичку в морду. Сдержался, нашел в себе силы ответить:
– Спасибо, не надо.
Тем более увидел, и газировка стоила не одну и три копейки, а десять и пятнадцать.
Прошел несколько метров, наткнулся на очередь. Очередь была за сигаретами. Торговали прямо с фабрики Урицкого. Сигареты купить необходимо. Да и людей немного.
В продаже были «Космос», «Стрела» и «Беломор». Цены, к удивлению, Женьки, почти как раньше. Ну, раза в полтора выше… Купил три «Космоса» и две пачки «Беломора». На всякий случай.
Положил их в дипломат, защелкнул замки и, повеселев, направился дальше.
Васильевский явно принимал его возвращение с посильной гостеприимностью. Еще через сотню метров Женька увидел продуктовый магазин, в окнах которого мигали елочные гирлянды. Даже сейчас, днем, это мигание манило. И он зашел.
Этот был повеселей, чем возле Финбана. Банки с соком, рожки, крупа какая-то, хлеб, «Завтрак туриста», копченый сыр даже, свинина, вернее, свиная брюшина пластами. О, вот и газировка!
– «Крем-соды» можно бутылку?
– Можно, – без радости отозвалась продавщица.
Подала.
– А открывашка есть?
– Сначала расплатитесь. Сорок пять копеек.
Женька подал рубль, принял полтинник и пятачок… Продавщица протянула открывашку на веревочке. Открыл, отступил на шаг от прилавка, отпил.
– А бутылку сдать можно?
– Нет…
«Хочет, чтоб я оставил, и заберет, – решил. – Бутылка-то не меньше двадцатика. Хрен ей».
Уже собрался выйти, но заметил: магазин состоит из двух отделов – второй был за шторкой, и именно там мигало и оттуда звало…
Вошел и остолбенел. Висели гроздьями колбасы разной длины и толщины, под стеклом витрин-холодильников – куски мяса, кубы сливочного масла, круги сыра. Алкоголь – целый взвод бутылок на полках.
– Это всё по талонам? – спросил продавщицу; она была примерно того же возраста, что и в соседнем отделе, но стройная, улыбающаяся, в одежде и макияже, как на дискотеку собралась.
– Нет, – ответил за нее сидевший у входа парень в костюме, с аккуратной прической, – здесь товары по договорным ценам.
В голосе его слышалось: «Нечего тебе здесь делать, нищеброд в шинелишке».
«Охранник жратвы, лакей», – мысленно ответил ему Женька и пошел ближе к прилавку, разглядывая обилие на полках и в витрине. Наткнулся на цены, и глаза полезли на лоб. «Колбаса с/к “Московская”, 245 руб. кг», «Свинина, мякоть, 97 руб. кг», «Сыр “Голландский”, 74 руб. кг», «Водка “Столичная”, 32 руб. 0,5 л», «Водка “Пшеничная”, 47 руб. 0,7 л».
Слюна заполнила рот, но слюна ядовитая, едкая. Женька с трудом удержался, чтоб не сплюнуть, проглотил. Запил газировкой. И сказал так, будто бросался с высокого обрыва в реку, не зная глубины:
– Бутылку «Пшеничной», полкило вот этой колбасы, мортаделлы, и триста грамм сыра… – Покосился на сыр, заметил, что «Пошехонский» на полтора рубля дешевле, – «Пошехонского».
Продавщица задвигалась. Не суетясь, но и не так, как другие, делая одолжение. Красиво задвигалась, с радостью и изяществом.
– Водка ноль пять, ноль семь?
– Ноль… – Ноль пять «Пшеничной» стоило на восемь рублей дешевле. – Ноль семь, – пальнул Женька и сам испугался, что сказал это.
Потом подрагивающими руками впихивал покупки в дипломат, принимал жалкую сдачу с двухсотки. И в голове колотилось: «Идиот, что ты наделал? Кретин! Как дальше?»
– Спасибо! – сказал продавщице и поиграл глазами. – До свидания, – высокомерно попрощался с охранником.
Прижав дипломат к груди, шел тем же маршрутом, что и два года назад. «Два года и одиннадцать дней», – уточнил. Да, тем же маршрутом, только в обратном направлении.
Чем дальше от метро, тем магазинов, разных заведений, контор на первых этажах становилось меньше, и Женька постепенно погружался в воспоминания. Не хотел, но погружался, как в воронку утягивался. Дальше, глубже.
Шел тогда как на убой. Скотину гонят, а он шел сам. Повсюду озабоченные люди, но они знают, что через полчаса, через два часа, вечером придут домой, лягут в свою постель, а он… Где он будет вечером? Где уснет? Что с ним произойдет завтра, или послезавтра, или через три дня, когда привезут в часть? Армия, дедовщина… Афган вроде кончился, зато другого появилось навалом – Азербайджан грызется с Арменией, в Фергане резня, в Казахстане, в Грузии; Прибалтика рвется из Союза…
Немного успокаивало, что его призывают не во внутренние войска, не в стройбат, а в пограничники. Там, кажется, и дедовщина не такая злая, и в горячую точку не пошлют. Хотя… Может, вообще врут про погран – чтоб пришел. Придет, а его куда-нибудь в Азербайджан…
Одет был в обноски. Частью свои, частью те, что дал Степаныч. Жалко было нормальной одежды – наверняка там сразу отберут… Лысая голова мерзла под засаленным петушком. И ноги в кроссовках. Утро, помнится, было морозное.
Шел и шел, с каждым шагом приближаясь к метро. Потом проедет до «Ломоносовской», но не сядет там в автобус, чтоб ехать в путягу, а пойдет в военкомат. А оттуда… Оттуда его куда-то повезут.
Дрожал от страха. Действительно было страшно. Но кроме армии он сейчас не видел никаких путей. Сдаться, положиться на судьбу, а через два года вернуться. Если повезет. За два года многое изменится. А главное – он сам. Повзрослеет, окрепнет, поймет, как жить. А убьют или зачмырят до состояния животного, значит, так ему и надо.
Позавчера вечером ему показалось, что нашел другой путь. Бродил по центру: Пять углов, Рубинштейна, перекусил в «Гастрите», дошел до Центрального телефона, отправил бодрую телеграмму родителям, что, мол, ухожу служить Родине, позвонил Алле и попрощался. Пустая и заснеженная Дворцовая площадь. Ветер на ней играет, хотя на Невском было спокойно.
Дошел до Зимней канавки. Спустился к воде. Вернее, ко льду. Лед был ребристый, как стиральная доска. Снег с него смело, и ребрышки напоминали заледеневшие волны. Да так оно, в общем, и было.
Дальше, ближе к Неве, перед мостом, поблескивала вода. Поблестит и погаснет – это проползает белая матовая льдина, – а потом снова заблестит и снова погаснет.
Дней пять назад был почти плюс, а дальше навалились морозы. Наверняка завтра-послезавтра Нева встанет.
И захотелось ступить на лед и пойти туда, к Неве, к открытой воде. Уйти в нее… На нем было драповое пальто. Такое тяжелое, что давило плечи. Его подарил отец, когда Женька уезжал в Питер. «Там нужно хорошо выглядеть, – сказал. – Культурный город». Сам отец за пределами Хакасии был один раз. Родился в деревне, поступил в ФЗО в Абакане, отслужил в армии и стал работать на стройках, потом пригласили строить комбинат в Пригорске, дали квартиру.
Да, армия показала отцу пространство земли – отправили под Калинин. Он часто с удовольствием рассказывал про службу разные байки, анекдоты… Но тогда время было другое, и армия была другая, и страна. А теперь…
Пойти, пойти и уйти. Исчезнуть. Наверное, и испугаться не успеет – ледяная вода обожжет, в голове заклинит. Вдохнет пару раз, захлебнется и станет опускаться на дно. Пока хватятся, что исчез, – Нева превратится в поле до самого залива.
Достал деревянными пальцами сигарету, согнулся, прячась от ветра, закурил. О том, что его призывают, уже забылось, вместо этого тянуло узнать, как это произойдет – соскальзывание со льда в воду. Может, лед проломится, а может, он при следующем шаге не обнаружит под ногой опору. И – бульк…
Втягивал в себя дым, переминался, чувствуя, что коченеет. И вода стала представляться теплой, мягкой. Захотелось в нее. Укрыться, спрятаться… И ничего не будет – ни армии, ни проблем.
А в армию, получается, он сбегает от проблем. Нечем платить за комнату, негде нормально работать; парней – Дрона, Вэла, – с которыми только-только стали зашибать хоть какие-то башли мелкой фарцой, позабирали в армию. Да еще эта Алла…
В начале сентября на концерте «Кино» в СКК познакомился с малолеткой.
Цой на сцене пел свои хиты, а она стояла под сценой и плакала. Но не от восторга, а от обиды.
– Что случилось? – прокричал ей в ухо Женька.
Она подняла на него сморщенное личико и тоже крикнула:
– Зачем они так?
– Кто? – не понял Женька.
– Вон те.
Недалеко от них была толпа крепких взрослых парней, человек тридцать, наверно. Как только кончалась очередная песня, они начинали выкрикивать:
– «Кино» – говно! «Кино» – говно!
Парни не были похожи на гопников. По виду – обычные нефоры. Но Женька сказал ей:
– Не обращай внимания. Урла решила поглумиться. – И приобнял, и она с готовностью ткнулась лицом ему в грудь.
Позже Женька решил, что это, наверное, те бывшие фанаты «Кино», что не могли простить Цою переезда в Москву, концертов группы на больших сценах вместо ДК, рок-клуба…
А с Аллой… Он проводил ее сквозь забитый орущими, свистящими, откуда-то доставшими бухло чуваками парк Победы до метро. Предложил встретиться, и Алла дала ему номер телефона и объяснила, во сколько лучше звонить, чтоб трубку взяла она, а не родичи. Женька хмыкнул на это подростковое словцо. А через два дня позвонил, стали встречаться, гулять вместе.
Женьке нравилось, он напевал: «О-о, восьмиклассница!..» А Алла каждый раз поправляла:
– Я уже в десятый перешла. Так что не надо.
– Ну так – целый класс перескочила. – В том году школы стали одиннадцатилетками.
– А если по-старому – в девятый. Всяко-разно не восьмиклассница. – И Алла смеялась.
Она пригласила его домой. «Родичи на работе». Он пришел. Алла жила в Купчино, недалеко от метро «Звездная». Новая девятиэтажка, светлая и незахламленная квартира. За год жизни сначала в общаге, потом в норе у Степаныча Женька там прибалдел. Развалился на диване в большой комнате и пил чай из фарфоровой чашки. Алла смотрела на него пристально и серьезно. Он не хотел понимать этот взгляд.
Недели через две она снова пригласила, и он снова приехал. Тогда и случилось…
Потом, понимая, что совершил, быстро собрался и убежал. Долго не звонил. Всё это время не проходили тошнота и страх. Снилось, что она залетела, рассказала про него, за ним приходит наряд, выводят, везут…
Может, просто не решался подойти к автомату и набрать ее номер, может, выжидал, чтоб узнать, случилось или нет, – сам не мог понять. Но в конце концов не выдержал.
Алла услышала его голос и стала кричать, давясь спазмами: «Где ты был?! Где ты был?! Я хотела умереть без тебя!»
На другой день встретились. Она требовала, чтоб он приехал к ней, но Женька настоял на встрече в центре. Алла была в школьной форме и куртке-дутике, с сумкой, в которой лежали учебники.
Была середина ноября, но день выдался теплый. Может, и не очень выше нуля, но без ветра, с чистым небом. И они долго гуляли. От Гостиного Двора до Стрелки, по набережной Макарова…
– Слушай, а ты домик видел? – Алла резко остановилась.
– Какой? Тут сплошные дома…
– Не дом, а домик. Пойдем!
Схватила его за руку и потащила в арку. Женька затревожился – мало ли что ожидать от пятнадцатилетней и явно влюбленной…
Во дворе, прилепившись к глухой кирпичной стене, стояла избушка. Совсем деревенская. С палисадником, в котором росло кривоватое, явно плодовое деревце, с узорами на наличниках, с верандочкой…
– Ни фига себе! – вырвалось у Женьки. – Как он уцелел вообще?
– Вот такие у нас в Ленинграде чудеса.
Алла в этот момент была такой… Не то чтобы красивой, а светлой, солнечной, что Женька чуть не обнял ее. А она, не дождавшись этого объятия, убрала улыбку, сказала:
– Не бойся. У меня есть…
И с тем видом, с каким дети в детском саду показывают друг другу необычные фантики или бутылочные стеклышки, достала из кармана гармошку презервативов.
– Я с тобой хочу… Я люблю…
Он собрался ей много чего сказать, но всё об одном – «нельзя». Вместо этого обнял и повел к себе.
А пятнадцать минут назад сообщил, что уходит в армию. Всё. Алла там, внутри трубки, зарыдала, и он повесил трубку на крючок.
Ее родители стопроцентно дома. Прибежали, стали спрашивать, что случилось. Она им рассказала. И папа потребовал адрес и, наверное, уже мчится на Четырнадцатую линию. Чтоб задавить эту мразь. То есть его, Женьку Колосова. Если б он был отцом пятнадцатилетней девочки из хорошей ленинградской семьи, он бы задавил.
Женька соступил с гранитной плиты на лед. Но одной ногой, и даже не ногой, а носком. Поймал себя на этом и встал твердо. Сделал шаг, слегка подпрыгнул. Сделал еще шаг.
Ветер здесь, в рукаве канала, дул с ровным и упорным напором, как в трубе. Нет, не с ровным, а пульсирующим. Будто где-то стоял великан с огромными мехами и качал воздух. И каждая порция этого воздуха становилась сильнее и плотнее. Женька нагнулся вперед, чтоб ветер не опрокинул, вспомнил, что в подобной позе изображена свита Петра Первого на картине Серова, бормотнул язвительно:
– Да, не Петр… – Швырнул в сторону окурок, пошел вперед уверенно, сам за собой наблюдая, гадая: утопится или нет?
И тут заметил – льдины впереди ползут не справа налево, а наоборот – вверх по течению. Решил, что показалось, что уже начались предсмертные глюки, что он и совершает это всё, потому что крезанулся от страха и безысходности.
А потом лед канала ожил. Не ломаясь, не крошась, он стал двигаться навстречу Женьке, поигрывал ребрышками, вспыхивая искрами.
Женька остановился, не понимая, что это, что с ним такое, со всем окружающим миром, таким реальным несколько секунд назад и вдруг соскочившим с петель или с оси и полетевшим на него…
На него наползала вода. Слой воды. Это она, вода, шевелилась, наскакивая на ребрышки, она искрилась отсветом фонарей.
Он развернулся и побежал, скользя, пробуксовывая, валясь то вбок, то назад. Но успел – заскочил на гранитную плиту, дернул вверх по лестнице. А вода прошла мимо, тихо шурша, булькая пузырями вырывающегося из трещин во льду воздуха.
Постоял, посмотрел и захохотал. Хохотал над собой, над всей этой ситуацией, и так, хохоча, пошел на квартиру. Отца Аллы не боялся – теперь хотел, чтобы тот оказался там и отделал его в фарш. Ссыкло такое, ничтожество, гниду безвольную.
Пересек Малый проспект. И вот последние сотни метров пути. Дом 75, дом 77 – школа… Здание слишком для школы суровое – как старинный заводской корпус… Дом 85 возвышается одиноко, напоминает клык. За ним 89, четырехэтажный, приятный… Уже скоро… Ему нужен 97Д. Арка в нем. И там, в глубине дворов, прикрытая от посторонних глаз навесом спуска в подвал, дверь лестницы. Первый этаж, налево…
На бульварчике, разделяющем Четырнадцатую и Пятнадцатую линии, стояла женщина, а рядом, отдергивая от снега лапы, бегал дог. Женька узнал их – соседка Дина и ее Бах. Дина, кажется, в том же пальто, что и два года назад.
– Здравствуйте, – сказал, подходя, и заулыбался; хотелось улыбаться, погладить пса, обнять Дину.
– О, здравствуйте! – Она не столько обрадовалась, сколько удивилась. – Вернулись?
– Да вот… оттарабанил.
Они часто встречались именно на этом месте – Дина выгуливала Баха, а Женька отправлялся утром в училище или возвращался вечером домой. Иногда коротко разговаривали. Дина была вечно грустноватой, а может, задумчивой. У нее была странная профессия: нотный корректор. Наверное, все время слушала музыку, играющую у нее в голове, и пыталась найти ошибку.
Бах остановился, несколько секунд с подозрением смотрел на Женьку, а потом как-то по-щенячьи визгнул и подскочил к нему. Чуть не сшиб.
– Привет, привет! – потрепал его Женька по толстой и твердой шее. – Вспомнил… А, это, – обратился к Дине, – хозяина моего видите? Степаныча… Жив он, нет?..
– Жив-жив, еще как! Шустрит вовсю.
– Ну, это хорошо. – У Женьки отлегло от сердца, даже задышалось легче. – Спасибо. Пойду тогда, попроведую.
Дина грустно кивнула… Женька понимал, что нужно спросить, как у нее дела, хотя бы из вежливости, но будто сильный невидимка тянул его в арку. Скорее увидеть Степаныча, узнать про сумку… Да и замерз прилично. Особенно голова.
Арка. Один двор. Еще арка, второй двор, крошечный, в самые ясные дни сумрачный. Глянешь вверх, и создается впечатление, что стены возвышаются не вертикально, а с наклоном внутрь двора, и пятачок неба совсем-совсем крошечный.
Вот навес над подвалом – жесть доржавела до дыр, – а вот и дверь. Деревянная, двустворчатая, но одна створка приколочена к коробу; как-то жильцы, то ли выезжающие, то ли въезжающие, таскали мебель и выдрали гвозди, но потом кто-то – дух дома, не иначе, – снова эту створку забил…
На лестнице пахнет прелью, как и тогда. Может, так же пахло и двадцать лет назад, и сто двадцать. Ну, не сто двадцать – дому поменьше. Начала века, судя по виду. Хотя за эти восемь десятилетий состарился он не меньше, чем человек.
Степаныч здесь – на Ваське – родился и прожил всю жизнь, даже в блокаду. С тринадцати лет работал – с осени сорок первого. Героический вообще-то человек, хотя на вид…
Так, так, спокойно. Пришел. Будь дома, Степаныч, и не пропей мои несчастные шмотки… Пальто, джинсы, ботинки, шапку… кроличью теплую шапку…
Вместо кнопки звонка два провода. Соединяем, и в коридоре раздается дребезжание. А следом – дверь тонкая, со щелями – шарканье и недовольное бормотание.
– Кто?
– Я, Степаныч! – Женька пугается своего голоса, одновременно и тонкого, и хриплого. – Я!..
Хруст, лязг. Дверь отползает.
– Ух, ё-о! Женя!
Два года никто не называл его Женей. Женька, Джон, Жундос… И Женька морщится, мигает, пряча слезы.
– Проходь!
Сели на крошечной кухне. Степаныч потирал руками колени – искал, что сказать, и не находил. Улыбался, чернели остатки зубов… Женька открыл дипломат, вынул водку, колбасу, сыр.
– Ух, бога-ато! – И Степаныч, не вставая, выхватил с полки две стопки. – За возвращеньице?
– Наверно… Рад, что жив…
– Кто? Ты?.. И я рад.
– Рад, что ты жив, Степаныч.
– А, я… Мне-то что сделается… Я долгоиграющий.
Посмеялись. Коротко и натужно.
Побулькало, словно бутылка отмеривала глотки́, сначала в одну стопку, потом в другую. Тускло звякнуло толстое стекло.
– Ну, с возвращением!
– Да.
Водка вошла так легко, что Женька решил: разбавлена. Слабее вина градус. Почмокал губами, ища жжение… Нашел. Стало жечь. И во рту, и там, в груди… Наверно, от волнения сначала не почувствовал.
– Пошинковать? – кивнул Степаныч на закуску. – У меня помидорки есть. Ты ж голодный… О, супик еще, немецкий!
– В смысле – немецкий?
– У нас тут палатку возле рынка поставили и выдают пенсионерам с двух до четырех. Хожу – бидончика на три дня хватает.
– А при чем здесь немцы?
– Ну, они выдают. Гуманитарная помощь… Хороший супик, густой, с салом…
– Не, я лучше колбасы.
Степаныч хотел подскочить, Женька остановил:
– Давай сначала еще по одной. Замерз… Сумка-то моя цела?
– А как же! Лежи-ыт. Как было, так и осталось. Ты что?..
– Да я так… мало ли за два года…
– Два года. И ни слуху, ни духу. Написал бы хоть.
Женька усмехнулся:
– Да что писать… Служил как мог…
– Отслужил – и слава богу. – Степаныч поднял свою стопку. – Отдал долг родине. Меня вот не взяли – малокровие, рахит, еще разное понаходили…
– Ну и ладно. Не хрена там делать.
– Не скажи. Тогда это позором считалось – не отслужить. Может, у интеллигенции и по-другому, а у нас…
– Ладно. – Женька решил не продолжать этот полуспор; тем более день сворачивал к вечеру, нужно было выяснить главное.
Выпили, закурили, и он спросил:
– А комнату сдаешь?
Степаныч покачал головой утвердительно.
– Ну а как, Жень…
– Да я понимаю. Ничего.
– Можешь у меня первое время – топчан широкий. А я побегаю – может, сдает кто. Или его, ну, жильца нынешнего туда, или тебя… Мне бы с тобой, конечно. Тот такой… кривится всё…
Водка начала свою работу: тело расслабилось, в голове образовалось легкое теплое колыхание. Хотелось отвалиться к стене, неспешно балякать, покуривать, жевать что-нибудь и время от времени подбрасывать внутрь еще стопочку, чтоб колыхание не прекращалось. Держать его, не думать ни о чем. Тем более о том, что делать завтра, дальше…
– Домой поеду, – выдавил Женька. – Всё равно не на что жить и за комнату платить. Вот бутылку купил, закусить, и почти пустой. Билет хоть бесплатный оформили…
– Так, погоди! Кого – домой? – перебил Степаныч только сейчас, будто не сразу осознал первую Женькину фразу. – Там-то что? Там, поди, совсем… Везде вон всё закрывают. А Ленинград – он стоит пока. Держимся.
– Да я увидел…
Взгляд Степаныча стал строгим. Жестким, скорее. Неожиданно и как-то для Женьки ново.
– Ты не кривись. Это так, внешнее. Держимся, понимаешь? И тебя удержим. Люди пропасть не дадут… Так! – осторожно забычковал сигарету и положил в ложбинку пепельницы. – Счас нарежу твоих деликатесов, помидорок, и потолкуем. Без харчей пить нельзя – попадаем просто…
Снял с гвоздя деревянную доску, оглядел близоруко, понюхал, положил на стол.
– О, погоди! – повернулся к Женьке. – О тебе ж тут справлялись!
– Что?
– Приходила одна месяца полтора назад, спрашивала.
Женька повторил:
– Что? – но уже понял, о чем и о ком говорит Степаныч, и страх, смешанный с радостью и надеждой, напружинил тело, остановил колыхание.
Степаныч почти побежал к себе в комнату, чем-то там громыхнул и вернулся. В руке были розовые шерстяные перчатки.
– Вот, оставила, – протянул Женьке и с театральным напором добавил: – Забыла, видать.
Женька принял их, мягкие и теплые, будто только что снятые с рук. Помял и почувствовал, что внутри бумага.
Вынул сложенный несколько раз лист в клеточку. Развернул, прочитал: «Позвони. Алла». И номер телефона.
Последний по алфавиту расписался и сел на место. Майор-пузан оглядел лысые и волосатые головы, подвигал челюстью. Казалось, сейчас рявкнет первую в их армейской жизни команду. Но майор не рявкнул – сказал почти ласково:
– Десять минут на прощание с родными и близкими, а потом – в автобус. – И все-таки не удержался, хлестнул громким: – Ясно?
Пацаны ломанулись стадом.
Женька не торопился. Его провожали ребята из путяги, но все напутствия были сказаны по пути сюда, на призывной пункт, единственная бутылка портвейна распита. Оставалось высосать с ними сигарету, получить хлопок по плечу…
В коридоре была толчея. Плакали, смеялись, слипались в объятиях по двое, трое, четверо… Офицеры и сержанты покрикивали:
– Проходим на улицу. – Но не жестко, сдерживаясь: служба еще не началась.
Женька протискивался к выходу. Хотелось курить, да и просто – на воздух.
– Жень, – голос, тихий и неуверенный, с вопросительной интонацией; знакомый голос.
Он глянул по сторонам, натыкаясь на близкие спины, затылки, лица чужих людей. Но вот мелькнуло знакомое. Мелькнуло и заслонилось чьим-то туловищем.
– Жень!
Он дернулся и разглядел Аллу. Стояла, прижавшись к крашенной зеленым стене.
– Ты… – Женька захлебнулся. – Ты откуда?
– Тебя жду. Второй день.
– А как узнала где?
До этого вопроса лицо Аллы было растерянно-счастливым, а теперь сделалось злым:
– Да вот нашла… Ты же говорил, где училище, посмотрела, какой район, военкомат… – И перевела взгляд выше, улыбнулась. – Какой ты прикольный без волос!
– Уху…
– Дай потрогать.
Не дожидаясь, поводила ладонью ото лба до макушки, повторила:
– Прико-ольно… Обними.
Он обнял, ткнулся в щеку губами, словно целовал младшую сестру. Повел на улицу.
Там уже начинало темнеть. Во дворе горел костер, слабо тренькала гитара, и человек двадцать горланили:
Ребята – Макс, Юрец, Сява – пошли навстречу, но увидели, что он с девушкой, оторопело остановились. Про Аллу никто не знал.
Женька извиняясь глянул на них, потом дальше – на автобус. Вытащил сигарету из пачки.
– Возвращайся, – попросила Алла. – Я тебя буду ждать.
– Алл…
– Честно.
– Целых два года. Ты что?.. Не надо. Сейчас для тебя каждый месяц как год – я помню себя в пятнадцать.
– Мне шестнадцать через неделю.
– Ну и что?
Она обиженно прикусила губу, шикнула:
– Ничего…
– Не обижайся. Забудь лучше.
– Не забуду. – И твердо, тверже, чем в прошлый раз, повторила: – Я тебя буду ждать.
– Давай к чувакам подойдем. Они меня провожают.
Подошли. Женька сказал:
– Это Алла.
Ребята назвались сами. Вопросов не задавали.
Стояли, топтались на скрипучем снегу. Типа песню слушали. Ждали… Алла держалась за рукав Женькиной куртки.
Из военкомата повалили люди. Возле костра запели громче, злее:
– В автобус! – раздалась команда. – В автобус!
Майор, потряхивая арбузом живота, пробежал к автобусу, словно первым решил ее выполнить. Занял место у передней двери и стал выкрикивать фамилии.
– Я, наверно, путягу брошу, – сказал Макс. – Деньги надо зарабатывать.
Женька кивнул, чтоб как-нибудь отреагировать, пожелал:
– Удачи. Может, после армейки к себе возьмешь. Как их… телохранителем.
– Может! – заржал Макс. – Возвращайся, короче. Береги себя.
Сам Макс был от армии освобожден – в детстве ему отбили почку так, что пришлось вырезать…
Выкрикнули фамилию Женьки, и сразу стало пусто внутри. Хлопки по плечам и спине, короткие пожелания – «давай, Джон… держись… счастливо». И Аллино:
– Возвращайся. Я буду ждать.
Отговаривать ее при ребятах было глупо и унизительно. Женька обнял, отпустил и сказал:
– Пока.
И быстро пошел к автобусу.
Сразу пробрался на заднюю площадку. Выдохнул. Вспомнил, что у него нет ее адреса, и стало еще легче. Всё – отрезало. Новая жизнь.
Призывники влипли в окна, махали провожающим. Стекла запотевали, они терли их рукавами… Женька стоял спиной к заднему окну, смотрел в пол, покачивал сумкой с колобками носков, трусами, щеткой, пастой, парой бутеров…
Военкомовский майор забрался в автобус и отрывисто, сквозь одышку, сказал водителю:
– В карантинку… на Обводном… давай.
Женька не выдержал, оглянулся.
Дым из выхлопной трубы ударил Аллу по коленкам, и автобус тронулся.
1991–1992, 1998, 2020
Остров последнего лета
Как-то так совсем по-будничному солнце покинуло нас. Наступила затяжная ночь. Может быть, вечная. Резко похолодало. Электричество стало не для всех. Вскоре началось разрушение и одичание нашего города.
Сухой, похожий на пыль снежок посыпал застывшую в кость землю. Я лежал в куче колотых кирпичей и смотрел вверх. Вверху было черное небо. Кое-где нехорошим светом горели звезды. Звезды были редки, но горели постоянно. Разделения на сутки не ощущалось. Это действовало на психику.
Кто-то прошел неподалеку. Я затаился. Людей надо бояться, они поедают друг друга. Ночь очень быстро сделала их хуже зверей… Шаги удалились, я свободно вздохнул, выпуская столб белесого пара. Потер шершавой ладонью обмороженный нос. Поворочался и успокоился.
Искал солнце, но почти равнодушно, без всякой надежды. Может быть, это оно – самая яркая из подмаргивающих, насмешливых точек? Холодные точки… Зачем оно ушло? Без него очень страшно. Без него только смерть.
Покопавшись под собой, я вытащил небольшой вилок капусты. Вилок был мягкий, сырой – я отогрел его. Он остался с последнего лета. Я нашел его в разоренном огороде, где частный сектор, по улице Трудовой. Вилок уже слегка погрызен мной в замороженном виде, как только был найден, а теперь я съем его не спеша, с удовольствием. Глядя на звезды.
Сел и принялся есть, отрывая листья пластинками и пихая их в ротовое отверстие. Жевать было больно, так как зубы шатались; боковые сгнили, а два передних уже выпали. Но все равно – питаться это приятно. Особенно чем-нибудь тепленьким. Супец, картофельное пюре с котлетой… Одеревенелый язык вскоре ожил и почувствовал вкус капусты, его даже стало слегка пощипывать.
Я оставил кочерыжку, спрятал ее за пазуху, про запас. Счастливо рыгнул в пустоту. Снова лег на кирпичи. Потянулся. Внутри забурчало, мой желудок переваривал пищу.
Высокий железобетонный забор тянется бесконечно. Его воздвигли очень быстро, сразу после того, как не стало дней. За этим забором светло, там жизнь почти как при солнце. Там живут полезные люди, а остальные умирают здесь.
Время от времени какие-то отчаянные рвутся за этот забор, чтобы внедриться в тамошнее население; чтобы выжить. Но их сшибают с лестниц и веревок неусыпные автоматчики. Убитых тут же оттаскивают от забора и поедают, пока не остыли.
Здания стоят мертвыми глыбами. В них уже давно не живут, лишь немногие укрываются на ночлег. Деревянные постройки и другие способные гореть предметы сожгли. И теперь костер такая же редкость, как и еда.
В основном я брожу по улицам в поисках пищи и тепла. Родной город стал неузнаваемым и враждебным. Раньше, при солнце, мне казалось, что я хорошо знаю его, а теперь часто блуждаю, не понимая где, потом нахожу знакомый дом и тогда уж определяю свое местонахождение.
Во дворе девятиэтажки, где раньше был магазин «Хозтовары», горит костер. Костер огромный, из нескольких автомобильных покрышек… Да, тут рядом был автобусный парк… Высокое пламя освещает все далеко вокруг. В небо поднимается ослепительно-черный дым.
Вокруг костра на корточках сидят люди. Шесть или семь. Молчат. Они страшные, почти одичалые. Они держат в руках железные прутья. Прутья направлены к огню. На прутьях висят куски мяса. Большие коричневые куски, с них в огонь капает сок.
Я вглотнул слюну внутрь и устало ткнулся в металлическую колонну детской горки. Подойти к костру, конечно, боюсь. Я один, я беззащитен. Я жду, когда люди наедятся, согреются и уйдут. Тогда можно попытаться занять их место, что-нибудь, что осталось, доглодать.
Они ели. Я видел их лица, грязные и заросшие, видел жадные кровавые глаза, большие черные рты.
Ели быстро, аппетитно урча, как изголодавшиеся собаки.
Вдруг из девятиэтажки на освещенное пространство выпрыгнуло покрытое рваным тряпьем, бесформенное существо. С ревом бросилось к костру, повалилось на полыхающие покрышки, наверное, желая вспомнить тепло, и тут же с визгом вскочило. Но огонь уже почуял и охватил его. Тряпье с треском вспыхнуло. Существо стало похоже на факел. Сделало несколько гигантских прыжков прочь, во тьму, воя и извиваясь. Запнулось о пенек от скамейки, упало, задымилось.
Евшие никак не отреагировали на это, спокойно принялись обжаривать по следующему куску.
Я двигался меж зданий, путался в холодных нитях электропроводов, по привычке негромко рыча. Было время – я разговаривал сам с собой, но затем слова перестали приходить на язык, чаще их заменяло теперь поскуливание и рычание.
Хотелось есть. Я давно отказался от глупых рамок брезгливости и не раз ел подобных себе даже сырыми. В кармане у меня лежит заточенный нож из охотничьего магазина. Мой отец был страстным охотником на косуль, а теперь все охотятся друг на друга.
Самое плохое, что я остался один. Стаям куда легче добывать себе пропитание, обороняться, а в одиночку долго не протянешь.
Звезды светят все так же насмешливо и лениво, кое-как обозначают здания, улицы, разбитые автомобили. Туч почти нет, лишь какие-то рваные клочки, вяло бредущие по мутному небу. Из них иногда сыплются сухие снежинки.
Диск Луны плотно черный и кажется намного крупней и тяжелей, чем когда она была освещенной. Порой мне кажется, что это потухшее солнце.
Впереди силуэты нескольких фигур. Я увидел их издалека – улица широкая и пустая, центральная улица города. Вот так же ходили по ней вечерами подвыпившие парни, ищущие, с кем бы подраться.
Я остановился, напрягся. Фигуры тоже остановились, а затем, что-то коротко рыкнув друг другу, бросились ко мне. Понятно, хотят прикончить меня и сожрать. Я побежал от них.
Бежал долго, по узким улочкам, через дворы, не слушая звуков погони.
От страха прибавилось сил, ноги шевелились споро, дыхание было почти ровным. Быстро привыкаешь быть всегда начеку и при необходимости убегать. Я и на этот раз уцелел. Влетел в какой-то подвал, забился за какие-то толстые трубы и замер.
Тишина. Я закрыл глаза, сунул руки в рукава куртки, спрятал лицо под ворот свитера.
Постепенно задремал. Далеко-далеко появился светлый веселый кружочек. Нет, это не звезда… Он плавно приближался ко мне, рос, расцветал. Вот он уже танцует передо мной. Мертвый холод насыщался теплом, жизнью. Я расправился и окунул в тепло руки, потом лицо. Я слушал его ласковое дыхание, я тянулся к нему, чтоб тепло приняло меня всего, спрятало в себе навсегда…
Кто-то осторожно зашебуршал за чудом сохранившейся деревянной стеной. Я распахнул глаза, но было совсем темно. Так же холодно и одиноко. Но это шебуршение… Неужели во сне? Нет, нет! Громко забилось сердце, во рту появились слюни. Рука нащупала рукоятку ножа, крепко вцепилась в него, вынула из кожаных ножен.
Шебуршение повторилось. Несомненно, за досками было нечто живое! Кошка, не меньше…
Я бесшумно поднялся, обдумывая, как бы ловчее обрушиться на жертву. Упустить такой шанс было бы величайшей глупостью.
Осторожно, очень осторожно пошел. Вот проем в тот закуток, откуда исходило шебуршение… Кошка, конечно, хорошо видит меня, может, она уже удрала, спряталась… Я задрал руку с ножом для полноты удара, а другой водил перед собой и по бокам. Водил и ногами, нащупывая добычу.
Где же? Слюни теплой струйкой текли по подбородку. Я уже представлял, как разделываю маленькую тушку, парящую, аппетитную. Как обжариваю кусочки на костре, вдыхая аромат свежего мяса… Газ в зажигалке еще есть, еще есть…
– Не надо, – жалобно попросили из темноты.
Я дернулся, оглушенный словами, точно мне самому воткнули в живот тонкую и длинную заточку.
– Пожалуйста, не убивайте меня. – Голос полудетский, кажется, девичий, но хрипловатый и застоявшийся.
– Ты кто? – спросил я, вглядываясь в темноту, держа нож наготове, ожидая ловушки.
– Я Лена.
– Ты… ты одна?
– Да.
Левой рукой я достал из кармана драгоценную зажигалку, не теряя бдительности, зажег. Ровно и слабо осветился весь закуток. На полу, среди одеял и одежды, сидела девочка лет двенадцати. Большие испуганные глаза смотрели на меня пристально. Она не жмурилась, значит, не отвыкла от света. Я затушил зажигалку, спросил:
– У тебя зажигалка есть?
– Нет… Спички и свечка.
– А еда?
– Еда кончилась.
– Зажги свечку.
Девочка зашевелилась, громко чиркнула спичка. Спокойным огоньком затеплилась вставленная в пустую консервную банку свечка. Сразу стало живо, уютно.
Я еще раз осмотрелся, спрятал нож и опустился на корточки. Девочка по-прежнему рассматривала меня; ее страх, кажется, почти прошел. Я долго думал, что бы сказать ей. Наконец придумал:
– Давно ты здесь?
– Уже тридцать четыре дня.
– Дня! – я усмехнулся.
Лена улыбнулась в ответ, и я заметил ее белые, здоровые зубы. Она была совсем не похожа на всех, кого встречал я в последнее время.
– У меня и часы есть! – наверное, желая окончательно сдружиться со мной, похвалилась девочка. – Сейчас половина восьмого. А в восемь, – голос ее стал грустноватым, – в восемь мы всей семьей садились ужинать. Папа, мама, Ромашка и я…
Я сидел на корточках, протянув руки к огоньку.
– М-да, – тоже завспоминал, – а после ужина плюхнуться в кресло и покурить…
– Вы курите?
На ее вопрос я снова усмехнулся:
– Было б что… Тыщу лет ни затяжки.
Девочка полезла в сумку, что лежала за ее спиной, вынула пачку «Астры», протянула мне.
– Берите, мне уже, наверно, не понадобится. Папины…
Я принял сокровище, рассмотрел надписи.
– Ростовская. Неплохая фабрика. Спасибо… м-м… Лена.
– Пожалуйста! – с готовностью ответила она. – Если не секрет, а вас как зовут?
– Меня? Хе-хе… – Я замялся и почему-то со стеснением назвал свое имя: – Роман.
Лена засмеялась тихо, но искренне, потом резко погрустнела.
– У меня брата так же зовут. Ромой… Ромашкой.
– А где твой брат? – я насторожился.
– Не знаю. Тридцать шесть дней назад мы потерялись. Мы шли – папа, мама, Ромашка и я, а на нас напали. Папа крикнул, чтоб мы бежали. Мы побежали… У каждого были сумки с необходимым… Я вернулась домой, ждала их два дня, а потом сюда спустилась. Там страшно, там людоеды.
Я сидел напротив нее, курил. Мне было непривычно и неловко в обществе другого человека.
– А сколько вам лет? – спросила Лена.
– Мне? Мне девятнадцать.
– Я думала – больше. У вас борода такая… А мне тринадцать. Я в седьмой школе учусь, по улице Чехова. Знаете? А вы где учитесь?
– М-м… Учился тоже… в этой, в пятнадцатой учился.
– Знаю, знаю! – радостно закивала девочка. – Я там на олимпиаде по математике была. А вы, – голос ее стал жалостливым, – таким старым выглядите, обросший весь. Даже и не веришь…
Я усмехнулся, помял колючую бороду.
– Так теплее как-то…
Голова слегка кружилась от табака. Приятно стало, потянуло в сон.
– Есть хочешь? – спросил я.
– Хочу, – охотно подтвердила Лена. – Два дня ничего не ела. Были сухари, консервы… сардина в масле… Много чего. Но все кончилось.
– Сардина в масле, – повторил я, припоминая ее вкус, но не припомнил и вытащил из-под свитера кочерыжку.
При свете кочерыжка имела неприглядный вид. Грязная, обглоданная, но все равно – съедобная. Я подал ее Лене.
– На, поешь. Это все, что есть.
– Спасибо!
Она вынула из тряпья фляжку, встала, прошла в угол закутка, склонилась над небольшой посудиной. Экономно обмыла кочерыжку.
Вернулась на место, села, разрезала ее. Протянула мне половину.
– Ешь всё, я сыт.
Я соврал. Есть хотелось. Но не кочерыжку.
Лена молча спрятала мою долю в сумку. Стала не спеша жевать. Хрустела, как кролик морковкой.
– Рома, а вы читали «Тараса Бульбу»? – спросила вдруг.
Я сначала и не понял, о чем она, потом кивнул:
– Да, когда-то.
– Помните, там когда Андрей… Андрий пришел в город и дал голодному хлеба, а голодный съел и умер… Помните?
– Вроде. – Я не помнил.
– А я так же не умру?
– Не умрешь, не бойся. – Хотелось улыбнуться, но не получилось, я сумел только ласково как-то хмыкнуть. – Не бойся, ешь.
Лена похрустела кочерыжкой, заговорила снова:
– А теперь читаю «Алые паруса». – Она вынула из все той же сумки обернутую в газету книжку. – Раньше только фильм смотрела, а теперь вот читаю. Вы не читали?
– Нет, – мотнул я головой и попросил: – Можно полистать?
Она протянула мне книгу. Я стал перебирать страницы отвыкшими от бумаги пальцами.
– Интересно. Почитайте, Рома. Такая добрая книга!
Я не смог удержаться от ухмылки. Положил книгу на одеяло.
Посидели некоторое время молча.
– А где ты воду берешь? – спросил я.
– Здесь труба лопнувшая. Я лед накалываю ножиком, и во фляжку. У меня большая фляжка, папина. Я ее кладу на ночь возле себя. Лед растаивает, и пить можно, и умываться.
– Умываться? М-да-а…
Лена посмотрела на часы:
– Десятый час. Пора спать.
Она расстелила тряпки, превратив их в подобие постели. Даже подушки обозначились.
– Ложитесь, – пригласила. – Умыться не хотите?
– Нет, нет! – испугался я. – Пока нет…
С трудом стащил с себя приросшую к свитеру кожаную куртку, глянул на нее и не поверил, что это было когда-то курткой. Помню, я носил ее с гордостью, натирал растительным маслом, чтобы блестела… Теперь же – изодранный, ни на что не похожий, грязный ком… Из-под свитера потек запах мертвечины.
– Ложитесь, Рома, – с улыбкой повторила девочка.
Слышать свое имя было приятно и щекотно.
Я прополз к стене, растянулся на мягких одеялах, накрылся курткой. Лена почистила зубы, погасила свечу, легла рядом.
Мы не спали, лежали молча. Казалось, что в закутке очень тепло. Как дома… Я ловил дыхание моей соседки, наслаждался запахом зубной пасты, который перебивал этот мерзкий, тошнотворный, трупозный дух, исходивший от меня. И самой девочкой пахло очень вкусно… Мне стало обидно, что все это – в самом конце. Дальше только одно… Я проверил, на месте ли нож, и не сдержался – тихонечко заскулил.
– Что, что такое?! – испуганно спросила Лена, повернулась ко мне. – Что с вами, Рома?
– Это… как это… – зашептал я, не находя слов, – это нервы…
От нелепого слова «нервы» стало еще тошнее. Глаза царапались, из них потекли горячие, колючие слезы.
– Не надо, – она гладила мои похожие на проволочки волосы, утешала: – Не надо, Рома. Ведь всё будет хорошо. Завтра утром придумаем что-нибудь. Все-все будет хорошо! Да ведь? Спокойной ночи.
1992
В новых реалиях
На улице темнело, электрический свет не был зажжен. Егоров находился один в своей однокомнатной благоустроенной квартире. Лежал на диване, не спал.
Старался не думать. Устал от мыслей.
А жена и дочки в деревне у ее матери, там легче прокормиться. Завод четвертый месяц стоит. У Егорова бессрочный отпуск без содержания.
Он лежит и старается ни о чем не думать. Устал…
Бах! Телефон. Еще не отключили.
– Алло?
– Добрый вечер, – вежливый голос. – Александра я мог бы услышать?
– Да, это я.
– Сань, ты?! – Голос обрадовался.
– Извините, а с кем имею?..
– Не узнал? Это Макс! Макс Бурцев!
– А-а, Максим! – обрадовался теперь и Егоров. – Здоро́во.
Они не виделись уже года два. Когда-то вместе учились в политехническом институте, затем сталкивались по работе, одно время задружили было, но вот последние два года даже не встречались. Не получалось.
– Рад, очень рад, что вспомнил…
– Да?.. Слушай, Сань, ты сейчас свободен?
– Как ветер, – хмыкнул в ответ Егоров.
– Отлично! Слушай, помнишь, где я живу?
– Ну конечно.
– Давай ко мне! У меня тут маленькое торжество. Мужская компашка… Приходи, посидим.
– Да я как-то… – Егоров не прочь был немного развеяться, выпить, но, действительно, как-то так вдруг…
– Да ну, Санёк, ты чего?! Давай, тут же два шага. Приходи, Санька, жду!
Егоров согласился.
Одевается поприличнее. Хочет побриться, но не бреется, идет так.
У Бурцева двухкомнатная квартира на третьем этаже пятиэтажного дома. Жена. Детей нет.
Теперь квартира обставлена совсем иначе, чем пару лет назад; еще в прихожей Егоров понял, что переходный период пошел Максиму на пользу.
– Что за торжество-то? – отздоровавшись, пообнимавшись с хозяином, спросил.
– Да мелочь… Отлично, что пришел. Сто ж лет не видались.
Гостей человек десять. Мужчины в строгих костюмах, при галстуках, мясистые, многие с лысинами, кое-кто в очках. Деловые люди государственного типа. Такими для Егорова были некогда нерядовые члены КПСС. А кто они теперь, такие люди?
И Максим пополнел, порозовел, подрастерял волосы… Егоров же, дожив до тридцати пяти, в свитере, в потертых джинсах, суховатый, вихрастый. Уже пять лет – замначальника цеха на родном заводе. А теперь вот стал как бы безработным.
– Опоздавшему – штрафную! – объявил один из гостей, когда Бурцев разливал по водочным рюмкам коньяк.
Егорову налили полный хрустальный фужер. Он выпил.
Компания уже основательно навеселе. Общаются друг с другом взахлеб, много смеются, заодно пытаются с легкой руки решать какие-то деловые вопросы. Курят ароматные сигареты. Ненавязчиво, уютно звучит интерьерная музыка.
Бурцев занимался Егоровым.
– Вот это попробуй, – подкладывал он что-то зеленоватое, похожее на кашицу, в тарелку. – Продукт моря! Очень полезная вещь, ну и… Ну как?
Егоров ел, было вкусно.
– Как живешь-то? – интересовался Максим.
– А-а, хреновенько.
– Что так?
– Завод прикрыли. Денег нет. Хреновенько – одним словом.
– Так, так…
Бурцев налил Егорову половину фужера, себе рюмку. Выпили. Хозяин потянулся, потер горло, вздохнул:
– А я приспособился, хе-хе, в новых реалиях.
– Вижу, молодец.
Егорову стало хорошо от коньяка. Он действовал совсем иначе, чем водка. Не грузило.
– Решили вот посидеть по старинке, в домашней обстановочке, – говорит Максим, покуривая, рассматривая жующего Егорова. – После трудового дня не грех… А на всех этих дачах да в ресторанах… казенщиной попахивает. Тут свободно.
– Свободно, – согласился Егоров и спросил: – А где жена? На девичнике?
Бурцев улыбнулся:
– Алёна-то? Да она там… на другой квартире. Давай? – Выпили. – Фуф, н-да… Я тут трехкомнатку в центре прикупил. Эта запасной стала. Во-от… Кури.
– Не курю теперь.
– А, здоровьице…
– Какое, к черту, здоровье! – поморщился Егоров и сам налил коньяку себе и Максиму.
Компания разбилась на кучки по два-три человека. Беседовали, пили, курили. Всем удобно, легко…
– Да, кстати, Санька, я тут с одним репортером познакомился. Немец. У него вся наша перестроечка на кассетах. Как-то после баньки смотрели с ним, вдруг – ты! Хе-хе… Не веришь? Сейчас. – Бурцев поднялся, пошатываясь, пробрался к видеомагнитофону; поискал нужную кассету, включил. – Господа! – сказал громко. – Господа, видите сего человека? – Он указал на Егорова.
– Да. Приятный молодой человек, – отвечали гости, отвлекшись от своих бесед.
– Отлично! А сейчас вы увидите его же вот здесь! – Бурцев ткнул в экран телевизора.
Господа заинтересовались. Хозяин вернулся к Егорову. На экране появилась какая-то демонстрация.
– Даже вот переписал у немца этого. На память. История наша как-никак. Может, и тебе надо? Магнитофона-то нет? Гм… Гляди – вон, вон ты!
Егоров увидел себя, в руках плакат «Прошу Слова! Гражданин», а рядом свою жену с картонкой на груди – «Долой 6-ю Статью!». Они шли по центральной улице, среди десятков других людей с плакатами и трехцветными флагами.
– Видел? – радовался Бурцев и похлопывал Егорова по плечу.
– Видел, – хмуро сказал Егоров. – Демонстрация «ДемСоюза» в восемьдесят девятом.
– Н-да-а, дела… А нынче за кого стоишь?
– А мне теперь фиолетово. Теперь одного хочу, – Егоров заговорил громко, со злобой, – чтобы дочки мои… Чтоб меня человеком считали! Вот… что.
Бурцев наполнил ему фужер.
– Давай накатим…
Гости, посмотрев немного на архивную демонстрацию, вновь вернулись к своим беседам. А на экране уже площадь перед зданием обкома, сотни людей…
– Митинг, – объяснил Бурцев.
Бородатый представительный мужчина в очках что-то резко, отрывисто говорил в мегафон, а люди внизу поддерживали его речь одобрительными криками и даже дружно голосовали за что-то.
– Не помнишь, о чем он? – спросил Максим. – Слов не разобрать, а интересно.
– Не помню.
Егоров смотрел на митинг. Он помнил его. Он все помнил.
– Во-во, опять ты!
Егоров появился крупным планом. Он тянул вверх плакат, глаза были большие, светящиеся; он что-то выкрикнул. Камера перескочила на другого.
– Видел, да? Во, времечко было!..
Егоров поднялся, пошел в прихожую. Бурцев за ним.
– Ты куда, Сань?
Егоров обувался.
– Ты чего, обиделся, что ли? Сань?
– Да ну, брось, – ответил Егоров спокойно. – Просто… жена ждет. Извини.
Он ушел и в ту же ночь повесился.
1993
Кайф
За все, как говорится, надо платить. Я вот от души напился у Андрюхи и пошел. Несколько раз падал. Около магазина «Кедр» меня взяли.
– Стой-ка! – принял в объятия пэпээсник с дубинкой.
Потом, помню, куда-то я побежал, а они за мной. Возле сберкассы упал. Помню, меня обыскивали. Нашли темно-зеленый камушек в кармане.
– План! – обрадовался кто-то.
– Не, камень какой-то.
Сунули его обратно.
Потом, помню, стал я буянить. Вырывался. Но ничего, вроде не били.
Потом, помню, в уазике ихнем сидел. Окошечко в двери с решеткой. Город за решеткой, люди спокойно ходят. А я сижу, смотрю. Пьяный.
Потом ввели в помещение. Вот так вот направо – клетка большая, в ней битком людей. Налево – лестница вниз, а прямо так – стол; за столом милиционер с большим значком на груди и женщина в белом халате. Кого-то допрашивают.
Подхожу к столу.
– За что меня задержали?
Меня подхватывает какой-то милиционер, перетаскивает на диван.
– Посиди тут пока.
Сижу, потом, помню, встал.
– Не имеете права задерживать! Я поэт. Я пишу поэмы!
Меня толкнули на диван:
– Сиди давай.
Сижу. Пить захотелось.
– Дайте воды!
Подводят к столу.
– Фамилия, имя, отчество?
– Сенчин Роман Валерьевич. Поэт.
Женщина тоскливо:
– Зачем так напился?
– Надо.
Снова, помню, оказался на диване. Сижу. Кого-то другого допрашивают. Пить хочется.
– Дайте воды!
Не дают.
Встаю, застегиваю пальто и пытаюсь уйти.
Бу́хают на диван.
– Сиди спокойно.
– Убейте меня.
– Зачем?
– Вы ведь любите убивать.
– Сиди спокойно.
Сижу, сижу. Пить очень хочется. Все кружится. Весело.
Начинаю петь:
Из клетки бурно одобряют.
Вскакиваю и ору:
Меня волокут вниз. Визжу, пытаюсь вырваться. Нет.
Какая-то, помню, маленькая комнатка.
Милиционер:
– Раздевайся давай.
– Что?
– Раздевайся, говорю.
– Аха! – Сую ему под нос фигу.
Удар коленом ниже живота. Приседаю и успокаиваюсь.
И сразу, помню, голый, с одеялом в руке. Ногам холодно, липко. По коридору. Слева и справа отсеки. Вся лицевая сторона и дверь из сетки. Видел такое в фильмах. Везде люди. Много. Облепили сетку, что-то орут, смеются.
Вот уже в одном из отсеков. Полно людей. Деревянный настил, чтоб лежать.
Мне ничего не говорят. Все страшные, в одеялах. Одеяла такие грязные, что страшно.
Провал.
Помню, тихо, тусклый дежурный свет. Сижу на краю настила. Рядом мужик с рыжей бородой.
– …А меня жена сдала. Сама, гада. Ну, пришел домой веселый… Утром прибежит выкупать.
А пить хочется.
– Здесь вода есть? – оглядываюсь.
Рыжий смеется. В углу грязный сухой писсуар.
Встаю. Колочу в сетку, ору:
– Дайте воды! Во-ды! Во-ды!
Ору, помню, долго. В соседней камере зашумели. И в нашей.
– Во-ды! Во-ды! – это я ору.
И другие что-то выкрикивают, сетку трясут.
Подходит, который меня раздевал.
П-ш-ш-ш. Прямо в глаза! Падаю.
– У-у-у-у-а-а!!
Повалялся, проморгался. Вскакиваю. Они все смотрят на меня спокойно.
– Что же вы?! Надо восстать!
Никто не хочет. Опять тихо. Сижу. Рыжий что-то мне объясняет. Потом падает и засыпает. Сижу.
Тихо, тоскливо. Все спят, многие безобразно храпят. Постепенно трезвею, но думать не могу. Просто жду.
– Дежурный, а-а! – вульгарный женский голосок слева.
Оказывается, и женщины есть.
– Дежурный, а-а!
Кто-то смеется, я улыбаюсь.
– Эй, дежурный! – уже другой, грубый и живой. Тоже женский.
– Что, девчата, хотите? – кто-то спросил.
– Хотим! – ответил грубый голос.
– Эх, да не сидел бы я в темнице!..
Смеется кто-то.
– Дежурный, а-а!
Смех.
– Да дежурный, твою мать!! – истошный крик грубой. – Скорее сюда!
– Дежурный, а-а!!
Появляется дежурный, который мне прыснул. Проходит. Какие-то разговоры там, ахи.
Дежурный быстро уходит обратно.
– А-а-а!!! – уже не тоненько и вульгарно, а душераздирающе.
Бодрствующие мужчины озабочены:
– Что там? Кого зарезали?
Ничего не понятно. Кутаюсь в одеяло.
– А-а-а!!!
Потом женщина-врач с железным портфельчиком. Дежурный. Та женщина из-за стола.
Вновь разговоры.
Потом отчетливо:
– Одевайся, пошли.
– Не могу я! А-а…
– Что я тебя на руках, сучку, понесу?
Женские голоса.
Потом обратно женщина-врач и женщина из-за стола. Через несколько минут – какая-то вся маленькая, в клетчатом пальтишке. Идет медленно, хватается за решетку. Сзади дежурный.
Потом тихо опять, спокойно.
– А что с ней? – вроде трезвый мужской голос.
– Выкинула, – голос грубой. – С пятого месяца.
– У-у.
Смотрю на сокамерников. Спят лежат. А мне места нет. Упасть, зарыться в эту массу тел и одеял боюсь. А сейчас уснуть бы… потом проснуться.
Идет мимо дежурный.
– Гражданин дежурный! – я ему. – Дайте водички, всё подпишу.
Он даже остановился, посмотрел. Усмехнулся, пошел дальше.
А время идет. Медленно так идет. Еще, наверное, вечер. Приводят новых. Этих даже не раздевают. Суют по камерам. В нашу не суют – некуда.
Справа, где лестница, возникают звуки борьбы. Сипят, возятся. Потом тихо.
Потом:
– А-а-а! – и поток нецензурных ругательств. Это мужской голос.
Потом:
– А-а! Суки драные, волки́ позорные!..
Вроде заткнули рот. Мычание.
Парень в камере напротив, которого недавно привели, выворачивает глаза в сторону лестницы. Жадно смотрит.
– Что там? – спрашиваю.
– На стул Лёху посадили, падлы!
Этот, напротив, в белом грязном свитере, порванных джинсах. Долго сидит у решетки, потом ложится на настил и затихает.
Проводят кого-то, все лицо в крови. Еще кого-то.
Потом дежурный кричит:
– Мишаков!
– Здесь, здесь!
Забирают наверх Мишакова.
Потом опять тихо. Начинаю дремать.
Появилась уборщица. Протирает пол.
Прошу:
– Тетенька, дайте водички, а!
Водит шваброй туда-сюда. Не реагирует.
– Дайте, а? Глоток.
– Не положено.
Медленно проплывает мимо.
Больше не дремлется.
Время идет. Когда же утро? Башка раскалывается. Язык одеревенел, во рту все горит. Сижу, качаюсь, как индус, кутаюсь в одеяло.
Долго, очень долго ничего не случается. Люди отдыхают. Храпят, сопят, свистят, мычат.
Встаю. Стараюсь посмотреть, что там делается слева, справа.
Ничего интересного. Ничего не видно.
Рассматриваю стены камеры. Надписи всякие: «Здесь был Василий У.», «Балтон. 2.2.92», «Трезвяк это рай».
Ногтем старательно выцарапываю: «Сен. 14.03.94. Понравилось».
Еще примерно часа через два начинается некоторое оживление. Выкрикивают фамилии, людей уводят.
– Выпускать начали, – бормочет рыжий мужик, мой сосед. Он сидит, трет лицо, шею, грудь.
Все очень быстро просыпаются. Встают, садятся, шумят.
– Ельшов!
– Здесь я!
Из нашей камеры уводят Ельшова.
Многие возвращаются. Они одеты. Их помещают куда-то дальше, влево.
Опять уборщица с ведром и шваброй. Мечется по коридору.
Рыжего тоже забирают.
Наша камера постепенно пустеет. Нервничаю.
– Сенчин!
– Я!
Наконец-то!.. Выводят. Ведут по коридору.
Вот закуток какой-то. Железный стул с ремнями для рук, ног, шеи. Сейчас он пустой. О! Раковина!
– Можно попить?
Дежурный разрешает. Делаю пару глотков. Вода холодная, пресная. Больше не хочу.
Заводят в комнату. По стенам – большие ячейки. В некоторые засунуты комки одежды.
Дежурный смотрит в список, достает мою.
– Одевайся давай.
Одеваюсь.
– Всё на месте?
– Вроде.
Вот одет, обут. Карманы пусты. Платочек только носовой.
– Одеяло сверни.
Сворачиваю серое, в пятнах одеяло, кладу на стопку таких же.
Возвращаемся в застенки.
Запирают в камеру. Тут все одетые. Сидят, молчат, ждут.
Тоже сажусь. Прислушиваюсь к выкрикам фамилий.
– …А если денег нет? – робко интересуется юноша из угла. – Тогда как?
– Домой повезут, – отвечает кто-то, – чтоб выкупали.
– Домой?!
Юноша в отчаянии.
К камере подходят два милиционера в куртках и дежурный. Открывают дверь.
– Скорбинский, выходи!
– Куда?
– Узна́ешь.
– На пятнаху?
– Выходи давай.
Но Скорбинский не хочет. Его ловят, вытаскивают силой. Он орет, мечется в руках.
Дверь замыкают. Крики Скорбинского всё дальше и дальше.
– Пятнадцать суток – это вилы, – хрипло объясняет парень с огромной шапкой в руках. – Три раза тянул.
– А за что дают? – вновь подает голос юноша.
– А за все. По пьяни натворишь делов, и влепят. Даже и сам не помнишь…
– Рикшанов!
– Тут он.
Из отсека напротив забирают Рикшанова.
Снова молчание. Ожидание.
– А можно вещами выкупиться? – допытывается юноша.
– Можно. Смотря кто там сидит да какие вещи. Мо-ожно!..
Опять появился дежурный. В руках бумажка.
– Липин, Егоров, Сусоев, Дьяченко, Усольцев, Никитин, Рогожин.
Из нашей камеры увели троих.
Оставшиеся молчат. Совсем устал. Лег на деревянный этот настил. И уснул.
Проснулся, наверное, быстро. Дежурный выкрикивал следующую партию:
– Якунин, Перляков, Вениченко, Жлобин, Сенчин, Абакумов, Местер.
Собрали, повели.
Теперь наверх!
В той комнате, где диван, клетка. За столом всё те же.
– Сядьте.
Садимся кто на диван, кто на корточки.
– Жлобин.
Долго разбираются со Жлобиным. Он стоит у стола. Какой-то у них там разговор.
Что-то дурно, тошнит, дрожь, пот по спине холодный. У них разговор бесконечный… Устал.
Перляков, Местер, потом я.
– Ну что, Сенчин? – спрашивает милиционер со значком.
– Что – что? – отвечаю.
– Что с тобой делать будем?
Мнусь, мне тяжело.
– Не знаю. А что?
Милиционер смотрит в бумажки.
– Ну что? На пятнадцать суток думаем тебя оформлять.
Чуть не падаю.
– За что?
– Как – за что? Оказывал сопротивление при задержании. Здесь буянил, кричал…
– Простите, – голос дрожит от страха, – не помню.
– Ну, это не важно.
Психологическая пауза.
– Ладно! – в конце концов вскрикивает этот, со значком. – Так как ты у нас вроде впервые… Впервые?
Спешу:
– Конечно впервые!
– Вот, – он лезет в сейф, что стоит справа от него, – забирай свои вещи…
Паспорт, фотка любимой, пилка для ногтей, камушек, медиатор, несколько денежных бумажек, мелочь и какие-то несусветные наручные часы.
– Это не мое, – говорю я и их отодвигаю.
– Да нет, – милиционер смотрит в список, – твои.
– Не мои.
– Ну, у тебя же были часы?
– Угу. Черненькие такие, без браслета. «Монтана».
Долго ищет их в сейфе. Находит.
Когда двое часов рядышком лежат на столе, жалею, что не взял большие, классные.
– Все вещи?
– Все, – рассовывая их по карманам, отвечаю я. – Только денег мало.
Идет разборка с деньгами. Оказывается, при доставке сюда у меня имелось при себе тридцать тысяч четыреста пятьдесят рублей. За обслуживание – двадцать одна тысяча двести рублей. Осталось, следовательно, девять тысяч двести пятьдесят рублей.
Покорно вздыхаю, хотя знаю, что перед пьянкой в кармане моих брюк лежала пачечка из восьми десятитысячных купюр. Даже если туда-сюда… Хрен с ним, лишь бы выйти скорее.
Расписываюсь сначала в каком-то журнале, затем в квитанциях.
– Ну все. Свободен.
Неужели закончилось?
Улыбаюсь:
– Спасибо за заботу. Столько людей!.. А можно я про вас поэму сочиню?