Mary McMyne
The Book of Gothel
© Н. Тигровская, перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Моей матушке
Пролог
Прохладный подвал, по крайней мере, подарил передышку от убийственной жары, обрушившейся на Шварцвальд, хотя пахло там, как в склепе, и я чуть не разбила свое больное колено, спускаясь по осыпающейся лестнице. У нее не было перил, а колено, как всегда, ныло к дождю. Ингрид Фогель преодолела ступени бесстрашно, несмотря на то что ее длинная белая коса и слезящиеся глаза давали понять: она старше меня не меньше чем на четыре десятка лет. Судя по всему, это была одна из тех счастливых восьмидесятилетних дам, для которых артрит оставался чем-то случающимся только с другими людьми.
Когда она включила свет, я прошла следом за ней через арку в древний каменный погреб, поражаясь тому, насколько он старый. Почти похожий на пещеру из тусклого камня, с изогнутыми дверными проемами и простыми опорами, подвал явно остался от гораздо более древнего строения, нежели крытый соломой дом наверху. Чем могло быть это место прежде, рассеянно подумала я, осматривая груды свертков и консервных банок в углу. Прежде чем вступить в свою должность в университете Северной Каролины, я провела пятнадцать лет в Германии – защищая докторскую, работая постдоком [1], читая лекции, – но то, как европейцы беспечно превращают старейшие помещения в склады, по-прежнему казалось мне кощунством.
– Фрау профессор Айзенберг. – Ингрид Фогель обратилась ко мне официально вопреки моим неоднократным просьбы называть меня Гертой. Она уже стояла рядом с неровной формы камнем, вынутым из пола, держа в руке древний сейф. Из нашей электронной переписки я знала, что рукопись должна быть внутри. – Hier ist er.
Тремя днями ранее фрау Фогель написала мне, чтобы рассказать о средневековой рукописной книге, обнаруженной в подвале дома ее покойной матери. Она сказала, что посещала мое выступление в Германии, хотя встречи с ней я не припомнила. В электронном письме фрау описала все, что ей известно о книге – та иллюминирована и написана на средневерхненемецком языке женщиной, – и спросила, не заинтересует ли меня такая находка. Во вложении были результаты радиоуглеродного датирования, подтверждающие возраст книги, и пример одной из страниц. Рукописный текст представлял собой мрачное стихотворение о Белоснежке на малоизвестном алеманнском диалекте; под ним было искусное изображение злой феи, танцующей на розе. Кроваво-красные губы, мертвенно-бледная кожа и копна черных волос.
Когда электронное письмо от фрау Фогель упало в мой почтовый ящик, я сидела у себя в кабинете, готовя программу для осеннего семестра и пытаясь не обращать внимание на двух коллег-мужчин из постоянного штата, которые в коридоре болтали о своих последних публикациях. Сосредоточиться не получалось. У меня в горле стоял комок ужаса, такой огромный, что казалось, будто он перекрывает приток воздуха. В следующем году меня ожидала подача заявки на постоянную работу, и процесс ее одобрения в университете был суров. Мне требовался договор на печать, а мое исследование об отношении к женщинам в средневековых немецких иллюстрированных рукописях никуда не годилось. Его рассматривали в солидном издании, но один из рецензентов окрестил его предмет «domestic minutiae [2]». Критика меня взбесила.
Столетиями писцы-сексисты оставляли огромные пробелы в своих работах и наших знаниях о жизни средневековых женщин, и я пыталась что-то с этим сделать. Рисунок с феей заставил меня ахнуть настолько громко, что один из коллег заглянул ко мне кабинет с вопросительным выражением на лице. Я выдавила из себя улыбку, одними губами ответила «все в порядке» и подождала, пока он вернется к разговору, прежде чем снова сосредоточиться на экране. Изображение было красочным и ярким; лицо феи на нем я бы описала не иначе как злобное. Сердце затрепетало от восхитительного волнения. Может ли быть, что я смотрю на некоего готического прародителя сказки о Белоснежке, каковой мы ее знали? Перспектива изучения чего-то нового – и настолько другого – вскружила мне голову.
Я немедленно ответила фрау Фогель, выразив интерес. От нее пришла необычная просьба описать мои религиозные убеждения. Такое любопытство меня покоробило, но создало отчетливое впечатление, что меня проверяют, поэтому ответ я составила тщательно. Мои отношения с религией сложились непростыми. Меня воспитывали в католичестве, но я не ходила в церковь целую вечность – что, я понадеялась, фрау Фогель поймет, учитывая мои шестьдесят четыре прослушанных в аспирантуре часа, посвященных предпосылкам крестовых походов. Какова бы ни была природа этой проверки, я, должно быть, ее прошла, потому что в следующее письмо были вложены новые цифровые снимки рукописи и просьба помочь ее прочесть. Дополнительных фотографий оказалось достаточно для того, чтобы на следующий день я села в самолет.
Теперь, когда я двинулась через подвал к фрау Фогель и ее сейфу, от предвкушения по коже забегали мурашки. У меня перехватило дыхание, и мне показалось, что я ощутила движение энергии в комнате, как будто буквально почувствовав падение давления перед надвигающейся бурей. Это меня встревожило, однако потом я узнала остальные симптомы, предвещающие мои слишком частые мигрени. Лампочка под каменным потолком стала неприятно яркой. Перед глазами у меня все поплыло. Головокружение, в котором я винила извилистую горную дорогу, вернулось. Ну конечно, мигрень начнется именно сейчас, подумала я, проклиная свое невезение.
Решив, что скоро придет пора принимать суматриптан, я заглянула в сейф. Внутри лежала глянцевая книга, потертая временем. Кожаная обложка чуть заметно поблескивала по краям, будто столетия назад была выкрашена золотой пылью. Когда я увидела, насколько богато она смотрится, с моих губ сорвался тихий выдох: кожу покрывала рельефная рамка с узором из ромбов, каждый из которых вмещал в себя замысловатые завитки. В самой же середине обложки был огромный рисунок, похожий на герб. Круг, украшенный ползущими змеями, большекрылыми птицами и зверьми, одновременно гротескными и прекрасными.
Ощущение заряженного воздуха усилилось, голова у меня закружилась сильнее. Я поморгала, пытаясь вернуть себе хоть какое-то подобие профессиональной отстраненности. Мигрень, подумала я – это она выбила меня из колеи.
– Entschuldigen Sie, – пришлось мне извиниться, чтобы нашарить в сумке баночку суматриптана.
Проглотив таблетку, я взглянула на фрау Фогель, безмолвно спрашивая позволения достать том. Она кивнула. Я взяла книгу за края, стараясь оставлять на обложке как можно меньше кожного сала. Та оказалась тяжелой для своих размеров. Я почувствовала слабый кисловатый запах кожи и ощутила ее возраст под кончиками пальцев. Снова посмотрела на хозяйку, иррационально страшась заглядывать внутрь, как будто меня не пригласили сюда именно для прочтения этого текста.
По лицу фрау Фогель расплылась веселая улыбка, собравшая кожу вокруг ее губ в морщинки.
– Es ist alles gut. Она не укусит.
Смутившись, я подняла обложку. На первой странице оказалось заявление об истинности содержимого, подписанное некоей Хаэльвайс, дочерью Хедды. Пальцы у меня дрогнули от желания пробежаться по подписи, хотя я прекрасно знала, что не стоит трогать чернила. Среди знатных женщин не было принято использовать имя родителя в качестве фамилии, и я никогда не встречала случаев, когда вместо отца упоминалась мать. Кем же была эта крестьянка, умевшая писать и выбравшая значиться только по материнской линии?
Заботясь о сохранности пигмента, я касалась только краев листаемых страниц. Чернила на удивление хорошо сохранились для такой старой рукописи, словно та и не провела долгие века под каменным полом подвала. Тонкий пергамент оставался гибким. То, что я предположила на основе снимков, оказалось правдой: рукопись украсили подобно священной книге, хотя сам текст выглядел как повествование, иногда перемежаемое рецептами и стихами, какие во времена его написания могли считаться исключительно еретическими молитвами.
Когда я принялась читать одну из них, статическое электричество вокруг стало настолько заметным, что волоски у меня на руках поднялись дыбом. Головокружение так усилилось, что я задумалась, симптом ли это мигрени вообще. Но подавила непрошеную мысль, приказав себе сосредоточиться. Я приняла суматриптан. Скоро все пройдет.
Рукопись украшали красочные маргиналии [3] и поблекшие красные и золотые буквицы в стиле бенедиктинских писцов, хотя в ней не было ни слова на латыни. Иллюстрации создавал мастер своего дела; рисунки так же изобиловали деталями, как фигурки монахов на молитвенниках. Но были крайне нехарактерными и неожиданными для иллюминированной книги того периода. Некоторые обыденные: мать и дочь в саду, повседневные сцены, деторождение, приготовление пищи. Иные – основанные на народных сказках. На одной странице черноволосая женщина в ярко-синем капюшоне как будто протягивала читателю на ладони припорошенное золотом яблоко. На другой призрачная фигура в голубом стояла на коленях в заросшем саду, раскинув руки и источая во все стороны лучи золотистого света. Я не могла не задержать внимание на изображении красивой темноволосой девушки, лежащей мертвой в чем-то напоминающем каменный гроб – глаза открыты, тело окутано бледно-голубыми завитками льда.
– Сможете ее прочитать? – тихо спросила фрау Фогель.
Ее голос прозвучал словно издалека. Я совсем забыла, что она рядом.
Я подняла голову. Ее глаза были прикованы ко мне.
– Ja. Das ist Alemannish. Мне нужно время.
– Сколько?
– Весь день, – ответила я. – По меньшей мере.
Несколько мгновений она смотрела на меня, затем кивнула на кресла-качалки в углу.
– Буду наверху, – сказала, ободряюще улыбаясь. – Я хочу знать все.
Это правдивый рассказ о моей жизни.
Матушка Готель, так меня называют. По имени этой башни. Остроконечной каменной постройки, увитой виноградной лозой и растущей промеж деревьев. Обо мне узнали из-за ребенка, которого я украла, из-за маленькой девочки, моей душечки. Рапунцель – я назвала ее в честь любимого растения ее матери. Мой сад славится изобилием: бесконечными рядами морозника и болиголова, тысячелистника и кровокорня. Я прочла множество травников и лечебников, говорящих о природных свойствах растений и камней, и знаю их все наизусть. Знаю, что делать с красавкой, медуницей и лапчаткой.
Я научилась врачеванию у ворожеи, сложению сказок – у своей матери. У отца, безымянного рыбака, не научилась ничему. Моя мать была повитухой. Этому я тоже научилась у нее. Женщины приезжают ко мне отовсюду, чтобы послушать мои истории, чтобы воспользоваться моими знаниями о травах. Бредя в башмаках и унылых юбках сквозь леса, они одна за другой несут свои потаенные печали через реку и через холмы, в надежде, что знахарка в башне сможет исцелить их недуги. После того как я даю им желаемое и взимаю плату, я свиваю истории, просеиваю воспоминания и шлифую обстоятельства своей жизни, пока те не заблестят, как самоцветы. Иногда женщины приносят ко мне мои же истории, изменившиеся от многих пересказов. В этой книге, под замком, я изложу правду.
На этом, семьдесят восьмом, году моего земного пути я запишу свою исповедь. Достоверную историю моей жизни, пусть ее и назовут еретической; хронику событий, которые затем были искажены, призванную исправить ложь, что повторяли, как правду. Это будет моя книга деяний, написанная в знаменитой башне Готель, окруженной высокими стенами, за которыми таятся цветы и травы.
Хаэльвайс, дочь Хедды.
Год от Рождества Христова 1219-й
Глава 1
Истинное благо иметь любящую матушку. Матушку, которая оживает, когда ты входишь в комнату, рассказывает сказки перед сном, учит тебя именам растений в лесах. Но мать может любить чрезмерно, любовь может завладеть ее сердцем, как сорняки – целым садом, может пустить корни и расползаться до тех пор, пока больше ничто не сможет расти рядом. Моя мать была бдительна до крайности. Она перенесла три мертворождения до моего появления и не хотела меня потерять. Когда мы ходили на рынок, она обвязывала мое запястье шнурком и никогда не позволяла мне бродить в одиночку.
Рынок таил для меня опасности, это несомненно. Я родилась с глазами цвета воронова крыла – ни оттенка, ни света в радужках – и к пяти годам страдала от странных обморочных припадков, из-за которых окружающие опасались, что я одержима. И словно этого было мало: когда я достаточно подросла, чтобы присутствовать на родах вместе с матерью, поползли слухи о моем необычайном повивальном даре. Задолго до того, как я стала ее ученицей, я умела точно определить, когда ребенок готов появиться на свет.
Чтобы не отпускать меня от себя, мать рассказывала, что по рынку бродит киндефрессер: демоница, выманивающая детей из города и пьющая их кровь. Она говорила, что это оборотень, способный принимать облик знакомых детишкам людей, которые обманом вынуждали тех пойти за собой.
Это было еще до того, как епископ приказал построить стену, когда путники свободно проходили через город, продавали обереги от лихорадки и спорили о церковных неурядицах. На рыночной площади тогда стояла суета. Там то и дело встречались мужчины и женщины в причудливых нарядах и с кожей всевозможных цветов, торгующие браслетами из слоновой кости и шелковыми платьями. Матушка позволяла мне полюбоваться их товарами, крепко сжимая мою руку.
– Держись поближе, – говорила она, обводя взглядом прилавки. – Не дай киндефрессеру себя украсть!
Епископ построил стену, когда мне было десять, чтобы уберечь город от тумана, которым веяло от леса. Священники звали его «нечестивой мглой», несущей зло и хворь. После возведения стены через городские ворота стали пропускать только святой и торговый люд: монахов-паломников, коробейников со льном и шелком, купцов на воловьих повозках, полных вяленой рыбы. Нам пришлось перестать собирать травы и охотиться в лесу. Отец срубил вязы позади дома, чтобы у нас было место для огорода. Я помогла матери высадить семена и смастерить плетеный курятник для несушек. Отец купил камень, и мы втроем сделали ограду вокруг участка, чтобы не лезли собаки.
Несмотря на то что город теперь был закрыт, матушка все равно не позволяла мне гулять без нее, особенно в новолуние, когда мне чаще всего досаждали обмороки. Всякий раз, когда я замечала детей, бегающих с поручениями или играющих в бабки за церковью, меня наполняла беспокойная горечь. Я казалась всем младше, чем была на самом деле, из-за маленького роста и того, как мать со мной нянчилась. Я стала подозревать, что киндефрессер – просто одна из ее бесчисленных историй, придуманная, чтобы напугать меня и заставить держаться рядом с ней. Я безгранично любила матушку, но мне хотелось гулять. Она относилась ко мне как к одной из своих кукол, к хрупкой вещице из ткани и бусин, обреченной стоять на полке.
Вскоре после того, как возвели стену, в нашу дверь постучал сын портного Маттеус; темные волосы у него блестели на солнце, а в глазах сверкало веселье.
– Я принес стрелы, – сказал он. – Тебе можно в рощу, поучить меня стрелять?
Наши матери сдружились из-за того, что моей постоянно требовались лоскутки полотна. В холодное время года она шила кукол на продажу, и женщины скоротали вместе немало вечеров, перебирая обрезки и сплетничая в портняжной мастерской, пока мы с Маттеусом играли. Неделю назад мы с ним нашли рыжего котенка. Отец утопил бы его в мешке, а вот Маттеус решил дать ему молока. Пока мы крались с котенком наверх, в его комнату, я ломала голову над тем, чего бы еще ему предложить, чтобы мы снова могли поиграть. Матушка научила меня всему, что сама знала о том, как пользоваться луком. Стрельба стала одной из немногих вещей, в которых я была хороша.
– Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, – теперь умоляла я.
Она посмотрела на меня, сжав губы, и покачала головой.
– Матушка, – сказала я. – Мне нужен друг.
Она поморгала, смягчаясь.
– А если случится припадок?
– Мы пойдем глухими улочками. Луна почти полная.
Мать глубоко втянула воздух, борьба чувств отразилась на ее лице.
– Ладно, – наконец выдохнула она. – Давай я заплету тебе волосы.
Я радостно взвизгнула, хотя терпеть не могла, когда она вытягивала мои кудри, обычно остававшиеся неукротимыми и унаследованные от нее же.
– Спасибо! – сказала я по завершении, хватая свой колчан, лук и любимую куклу.
Мои десять лет были возрастом противоречий. Стреляя с искусностью взрослого мужчины, я еще не успела отказаться от детских привязанностей. И до сих пор повсюду таскала с собой куклу по имени Гютель, которую мне сшила матушка. Куклу с такими же черными, как у меня, волосами, забранными сзади лентами. На ней было платье из льняных лоскутков моего любимого краппово-красного цвета. Глаза – две блестящие черные бусинки.
Я была любознательным ребенком, ребенком-почемучкой, недоверчивым созданием, которое приходилось волочить на церковные службы, и тем не менее мне виделось некое волшебство в том, как матушка создавала кукол. Ничего сверхъестественного, прошу заметить. Так многие, например, оставляют пищу для мойр или назначают свадьбу на счастливое число. Время, которое она тратила на подбор подходящих обрезков, слова, которые она бормотала во время шитья, для меня делали кукол живыми.
Когда мы уходили, матушка напомнила мне высматривать киндефрессера.
– Янтарные глаза в любом обличье, не забывай. – Она понизила голос. – И ты бы предупредила мальчика о своих обмороках.
Я кивнула, заливаясь краской стыда, хотя Маттеус был слишком вежлив, чтобы спросить, о чем едва слышно бормотала моя мать. Мы быстро двинулись к северным воротам, мимо причалов и хижин других рыбаков. Я натянула капюшон, чтобы солнце не слепило глаза. Помимо полуночной черноты им досталась чувствительность. От яркого света у меня болела голова.
Листья лип уже пожелтели и начали опадать. Когда мы вступили в рощу, врассыпную разлетелись вороны. Роща была полна зверей, которых плотники заперли в черте города, выстроив стену. Под липами частенько попадались семейства зайцев. Если бы вам хватило глупости раскрыть ладонь, метнувшийся сверху ворон стянул бы с нее пфенниг.
Маттеус показал мне набитую соломой птицу на шесте, на которых все учились стрельбе из лука. Я усадила Гютель у ствола дерева и расправила ей плащ. Когда я потянулась за луком, сердце воспарило. Вот она я, наконец-то вне дома без матушки. Я чувствовала себя почти нормальной. Чувствовала себя свободной.
– Слыхала про королеву? – спросил Маттеус, натягивая тетиву и выпуская стрелу. Та скрылась из виду, пролетев мимо ствола и умчавшись к залитой солнцем полянке.
– Нет, – крикнула я, щурясь и прикрывая глаза, чтобы поглядеть, как он бежит следом. Даже из тени от руки смотреть прямо на солнечный свет было больно.
Маттеус вернулся со стрелой.
– Король Фредерик ее изгнал.
– Откуда ты знаешь?
– Один придворный сказал моему отцу во время примерки.
– С чего королю изгонять собственную жену?
Маттеус пожал плечами, протягивая мне стрелу.
– Тот человек сказал, что она приглашала слишком много гостей к себе в сад.
Я покосилась на него.
– Как можно за такое изгнать?
– Значит, я не понял, что имел в виду придворный. – Он пожал плечами. – Но ты же знаешь, что все поговаривают о том, как жесток король Фредерик.
Я кивнула. Со дня коронации той весной его стали называть «Король Красная Борода», потому что волосы у него на подбородке должны были давно пропитаться кровью его недругов. Даже в десять лет я уже знала, что мужчины придумывают предлоги для избавления от женщин, которые им неугодны.
– Спорим, это из-за того, что она не родила ему сына.
Маттеус задумался.
– Может, ты и права.
Я натянула тетиву, погрузившись в свои мысли. После коронации ныне изгнанная королева приезжала вместе с принцессой, и матушка водила меня смотреть на шествие. Я помнила бледную черноволосую девочку, сидевшую с матерью на белом коне, еще совсем юную, хотя смелое выражение лица и делало ее старше. Глаза у нее были красивого орехового оттенка с золотыми крапинками.
– Королева забрала с собой принцессу Фредерику?
Маттеус покачал головой.
– Король бы ей такого не позволил.
Я представила, как было бы ужасно, если бы мою мать изгнали из нашего дома. В то время как она меня опекала, отец держался холодным надзирателем. Дом без матушки стал бы домом без любви.
Я заставила себя сосредоточиться на деле.
Когда стрела вонзилась в ствол, Маттеус шумно вдохнул. Сначала я подумала, что он впечатлен моим выстрелом. Но оказалось, что он смотрит на дерево, под котором сидит Гютель. Над куклой навис громадный ворон с чернейшими перьями.
Я бросилась к птице.
– Кыш! Отстань от нее!
Не обращая на меня внимание, пока я не оказалась совсем рядом, та наконец посмотрела на меня янтарными глазами. Сказала кхарр, качнув головой, и уронила Гютель на землю. Что-то осталось у нее в клюве, что-то блестящее и черное, сверкнувшее на взлете.
Из левой стороны лица Гютель торчала нитка. И вылезла шерсть. Ворон выклевал ей глаз.
У меня вырвался вопль. Я понеслась прочь из рощи, прижимая Гютель к груди. Пока я бежала мимо рыночной площади, все вокруг расплывалось. Кожевник выкрикнул:
– Хаэльвайс, что стряслось?
Я хотела к матери и больше ни к кому.
Кособокая дверь нашей хижины оставалась открытой. Матушка стояла в прихожей и работала, зажав иголку во рту. Она ждала, когда я вернусь домой.
– Погляди! – крикнула я, бросаясь к ней с куклой в поднятой руке.
Она отложила ту, которую шила.
– Что случилось?
Пока я негодовала из-за проделки птицы, пришел отец, пахнущий дневным уловом. Некоторое время он молча слушал с суровым лицом, затем ступил внутрь. Мы последовали за ним к столу.
– Его глаза, – всхлипнула я, заползая на скамейку. – Они были янтарными, как у киндефрессера…
Мои родители обменялись взглядами, и между ними промелькнуло нечто мне непонятное.
Меня охватила знакомая дрожь, и я приготовилась, зная, что будет дальше. Дважды в месяц или около того – а в неудачные и почаще – у меня случался припадок. Они всегда начинались одинаково. По коже бегали мурашки, а воздух принимался гудеть. Я почувствовала, как меня увлекает в иной мир…
Комната закачалась. Сердце заколотилось. Я ухватилась за столешницу, боясь ушибить голову при падении. А потом меня не стало. Не тела, а моей души, моей способности воспринимать мир.
Следующее, что я осознала: я лежу на полу. Голова болит, руки и ноги онемели. Во рту привкус крови. Меня переполняет стыд, кошмарное неведение, всегда терзавшее меня после потери сознания.
Мои родители ругались.
– Ты же не была у нее, – проговорил отец.
– Нет, – прошипела мать. – Я дала тебе слово!
О чем они?
– У кого? – спросила я.
– Ты очнулась, – сказала матушка с натянутой улыбкой и нотками страха в голосе. Тогда я посчитала, что ее огорчил мой обморок. Они всегда ее пугали.
Отец посмотрел на меня сверху.
– Одна из ее пациенток – еретичка. Я велел твоей матери прекратить к ней ходить.
Я нутром почуяла, что он лжет, но споры с ним никогда не доводили до добра.
– Как долго меня не было?
– Минуту, – ответил отец. – Может, две.
– Руки до сих пор деревянные, – сказала я, не в силах скрыть страх. Обычно за такое время к моим конечностям уже возвращалась чувствительность.
Мать притянула меня к себе, заставляя умолкнуть. Я вдохнула ее запах, умиротворяющие ароматы аниса и земли.
– Черт возьми, Хедда, – объявил отец. – Довольно нам делать по-твоему.
Мать оцепенела. Сколько я себя помню, она всегда искала для меня исцеления от этих обмороков. Отец годами предлагал отвезти меня в монастырь, но матушка отказывалась наотрез. Ее богиня обитает в предметах, в потаенных силах кореньев и листьев, говорила она мне, когда отца не было дома. Она приносила к хижину сотни средств от моего недуга: шипучие смеси, таинственные порошки, завернутые в горькие листья, густые отвары, обжигавшие мне горло.
Рассказывали, что моя бабушка, которой я почти не помнила, страдала от таких же припадков. Предположительно настолько ужасных, что она в детстве откусила себе кончик языка; однако под конец жизни ей удалось найти от них лекарство. К сожалению, матушка понятия не имела, что это за лекарство, потому что бабушка умерла до того, как я впервые потеряла сознание. С тех пор мы с матерью искали это средство. Будучи повитухой, она знала всех местных лекарей. До возведения стены мы ходили к знахаркам и травникам, к чародеям, говорившим на древних языках, к алхимикам, пытавшимся превращать свинец в золото. Их снадобья были ужасны на вкус, но порой на месяц избавляли меня от припадков. Мы никогда прежде не обращались к святым целителям.
Я ненавидела пустоту, которую чувствовала в церкви отца, когда он тащил меня на службу, тайные же ритуалы матери действительно заставляли меня что-то ощущать. Но в тот день, пока родители ругались, мне пришло в голову, что ученые мужи в монастыре могли бы подарить мне освобождение, которое не способны дать матушкины целители.
Ночью родители спорили долгими часами, и раскаленные добела слова звучали так громко, что я все слышала. Отец без конца твердил о демоне, который, по его разумению, в меня вселился, и об угрозе, которую тот представляет для нашего существования, и об избиении камнями, которое меня ждет за любую провинность. Мать отвечала, что припадки у ее рода в крови, так почему же он считает, что это одержимость? И напоминала, что после всего, от чего она отказалась, он обещал не отнимать у нее ответственности за одно это дело.
Но следующим утром она разбудила меня, побежденная. Мы стали собираться в монастырь. Мое стремление опробовать что-то новое казалось мне самой предательским. Я постаралась скрыть его ради нее.
Когда мы подошли к причалу за нашей хижиной, едва рассветало. Мы столкнули лодку в озеро, и дозорный на башне узнал моего отца и помахал нам над стеной. Нашу лодку качало на воде, отец пел псалом:
Он греб через озеро, огибая северный берег, где деревья окутывала мгла, которую жрецы называли «нечестивой».
– Божьи зубы, – вздохнула матушка, – сколько раз мне тебе повторять? Туман не причинит нам вреда. Я выросла в этих лесах!
Она никогда и ни в чем не соглашалась со священниками.
Вытащив лодку на берег спустя час, мы подошли к каменной стене, окружавшей монастырь. Добрый с виду монах – пожилой и худой, с длинной белой бородой и усами – отпер ворота. Стоя между нами и монастырем и почесывая над вырезом своей туники, он выслушал рассказ отца о том, зачем мы пришли. Я не могла не заметить блох, которых он все давил пальцами, пока отец говорил о моих припадках. Почему бы ему не раскидать по полу мелиссу, удивилась я, или не обтереть кожу душистой рутой?
Матушка, должно быть, задалась тем же вопросом.
– У вас нет огорода с травами?
Монах покачал головой, объяснил, что их садовник умер прошлой зимой, и кивком попросил отца закончить описание моих обмороков.
– На нее снисходит что-то противоестественное, – сказал тот монаху, повышая голос. – Потом она впадает в своего рода помрачение.
Монах внимательно всмотрелся в меня, приковав взор к моим глазам.
– Ты подозреваешь, что виноват демон?
Отец кивнул.
– Наш настоятель мог бы его изгнать, – предложил монах. – За плату.
У меня в сердце что-то дрогнуло. Как бы мне хотелось, чтобы это сработало.
Отец протянул монаху горсть хольпфеннигов. Тот их пересчитал и впустил нас, закрыв за нами тяжелые ворота.
Пока мы шли за ним по монастырю, матушка хмурилась.
– Не бойся, – прошептала она. – Нет в тебе никакого демона.
Монах провел нас через огромную деревянную дверь в главную залу монастыря, длинную комнату с алтарем в дальнем конце. Вдоль прохода под фресками мерцали свечи. Наши шаги порождали эхо. Когда мы подошли к купели, монах сказал мне раздеться.
Отец потянулся к моей руке и сжал ее. Посмотрел мне в глаза с теплым выражением на лице. Сердце у меня чуть не лопнуло. Он не смотрел на меня так очень давно. Как будто долгие годы обвиняя в присутствии демона, по его мнению, в меня вселившегося; как будто полагая, что того призвала некая слабость, некий изъян в моем характере. Если это сработает, подумалось мне, он всегда станет смотреть вот так. Я смогу играть в бабки с другими детьми.
Я принялась снимать башмаки и платье. И вскоре уже стояла босиком в одной сорочке и переминалась с ноги на ногу на стылых камнях. Огромную чашу в шесть футов шириной украшали резные изображения Святой Марии и апостолов. Я перегнулась через край и увидела свое отражение в святой воде: бледную кожу, смутные темные дырочки глаз, буйные черные кудри, выбившиеся из кос, пока мы сюда плыли. Купель оказалась глубокой, так что вода бы дошла мне до груди, совершенно прозрачная вода.
Когда пришел настоятель, он возложил на меня руки и произнес что-то на языке церковников. Мое сердце затрепетало в отчаянной надежде. Настоятель окунул руку в чашу и вывел крест у меня на лбу. Палец у него оказался ледяным. Ничего не произошло, так что он повторил слова, перекрестившись. Я стояла затаив дыхание и ожидая, что теперь нечто случится, но чувствовала только прохладу воздуха и холодные камни под ступнями.
Святая вода призывно поблескивала. Я не могла больше ждать. Я вывернулась из-под рук монаха и полезла в купель.
– Хаэльвайс! – взревел мой отец.
Холод вгрызся мне ноги, живот и руки. Когда я погрузилась под воду, мне пришло в голову, что, будь во мне демон, изгнание оказалось бы болезненным. Безмолвие церкви сменилось рокочущим плеском у моих барабанных перепонок. Вода была как жидкий лед. Святая святых, подумала я, разевая рот в беззвучном крике. Как же дух Божий мог обитать в такой холодной воде?
Когда я, задыхаясь, вынырнула, настоятель читал что-то на их священном языке.
– Что ты, по-твоему, творишь? – заорал отец.
Закончив молитву, настоятель попытался его успокоить.
– Ее побудил Святой Дух…
Я выкарабкалась из чаши, гадая, прав ли монах. Вода стекала по лицу ледяной пеленой. Волосы струились по спине. Я поднялась, разбрызгивая воду по всему полу. Зубы у меня застучали. Матушка засуетилась вокруг, помогая мне выжимать волосы и сорочку, пытаясь обтереть меня своей юбкой.
Отец посмотрел, как я дрожу и натягиваю платье. Взглянул на настоятеля, потом на мать, нахмурив брови.
– Как ты себя чувствуешь?
Я заставила себя замереть и прислушаться. Подумала: мокро и холодно, но ничуть не иначе. Либо демона не было, либо я не в силах понять, изошел ли он. Осознание этого обожгло. Я подумала обо всех средствах, которые мы перепробовали, о зловонных снадобьях, кислых пирогах и горьких травах. Как знать, что со мной попытаются сделать дальше?
Я посмотрела им всем в глаза, округлив собственные. Потом опустилась на колени в лужице на камнях и перекрестилась. Проговорила:
– Пресвятая Богородица. Я исцелилась.
Глава 2
После изгнания мои припадки исчезли на шесть благословенных недель, подарив самую долгую передышку изо всех, что мне выпадали. Когда они вернулись, я попыталась скрыть это от отца. Мысль о том, чтобы разочаровать его, была невыносима. В конце концов он узнал и постановил, что отныне мы станем искать исцеления только у святого люда, поскольку изгнание помогало дольше, чем все испробованное прежде. К тому времени как мне исполнилось пятнадцать, мы посетили все церкви и святыни на расстоянии двухдневного пути, и я стала относиться к стойкости этих исцелений с глубоким недоверием. После некоторых паломничеств припадки возвращались сразу же, тогда как иные избавляли от них на месяц или около того. Мать не позволяла мне выходить из дома без нее. Я виделась только с Маттеусом, когда она брала меня с собой в портняжную.
Тем летом в трех днях езды к югу от города отец нашел затворницу, прославленную сотворенными чудесами. После нашего странствия к ней я не падала в обмороки много недель подряд, и моя недоверчивость начала угасать. К началу третьего месяца без припадков я преисполнилась безумными надеждами. Даже матушка поверила. Она принялась рассуждать о временах, когда я выйду замуж, заведу детей и начну ходить за собственными пациентками. И стала посылать меня с поручениями за принадлежностями для работы и отпускать пострелять с Маттеусом, хотя все равно наказывала остерегаться киндерфрессера.
В тот месяц Маттеус заходил к нам почти каждый день после рабочего дня в мастерской. Это был расцвет нашей дружбы. Занимаясь стрельбой, мы болтали, сплетничали и рассказывали друг другу истории. Он поделился со мной секретами – как его отец был одержим дворянами, которых обшивал, и как ему самому снились кошмары о чудовищах в лесу – тут он стыдливо понурил голову. Я в ответ призналась, что мы с отцом были ужасно далеки, пока не прошли мои обмороки, и что я всей душой жаждала его одобрения.
Однажды поздним летним вечером, когда мы шагали к роще, я обнаружила, что поглощена тем, как рука Маттеуса все задевает мою. Нарочно ли это, стала я размышлять, краем глаза поглядывая на выражение его лица. Он задорно насвистывал, не обращая внимания. Мне так сильно захотелось, чтобы он взял мою ладонь в свою, что стало трудно дышать.
Заметно ли было то, что я чувствую? Я не представляла. И отдернула руку, устыдившись и решив прекратить прежде, чем он догадается. Маттеус всегда понимал, когда меня что-то беспокоило.
– Хаэльвайс.
Я мысленно чертыхнулась, уверенная, что он прочел мои мысли.
– Ага?
Он кивнул в сторону общественного фонтана. Там, закутанный в драную звериную шкуру, сгорбился сын кожевника, рыча и пугая своих сестер.
– Альбрехт и Урсильда, – тихонько пробормотал Маттеус. – Помнишь, как мы тоже в это играли?
Я с облегчением улыбнулась.
– За вашей мастерской.
– Урсильда моя. Навсегда! – выкрикнула старшая девочка, прижимая к себе сестренку.
– Помоги мне, отец! – завопила младшая. – Ведьма заперла меня в клетке!
Детишки любили эту игру, сколько я себя помню. Якобы примерно в мои пять лет ворожея, обитавшая в лесу около замка князя Альбрехта, похитила княжну. Согласно истории, она держала Урсильду взаперти в своей башне, окутанной туманом, который ослеплял мужчин. Чтобы вернуть княжну, Альбрехт завернулся в волшебную волчью шкуру, оберегавшую его от чар. И в виде волка привел подданных к башне и спас свою дочь.
Когда мы играли, Маттеус всегда изображал князя, а я притворялась ворожеей. Котенку, которого мы нашли за портняжной, доставалась роль княжны. Я улыбнулась воспоминанию.
– Мы были как брат и сестра, – с теплотой сказал Маттеус.
Это прозвучало сердечно, но только подчеркнуло неуместность моих чувств. Улыбка у меня померкла.
– Гром и молния, – добавил он, все еще наблюдая за детьми. – Младшенькая выглядит перепуганной.
Я проследила за его взглядом. Он был прав. Маленькая девочка, казалось, поверила в игру до какого-то исступления.
– Наверное, выклянчила побыть Урсильдой.
Когда мы проходили мимо, девчушка радостно заверещала. Старший брат посадил ее к себе на плечи. Долгожданное спасение. Маттеус ухмыльнулся, глядя на меня смешливыми серыми глазами и разделяя ликование девочки. Божьи зубы, подумала я. Когда он стал таким красивым?
Я ускорила шаг, чтобы его рука никак не могла коснуться моей. Отвлекшись от детей, Маттеус поспешил следом. Кажется, впервые он не замечал мою деревянную осанку и неловкую улыбку.
– Любопытно, что на самом деле случилось с Урсильдой, – сказал он, идя в ногу со мной. – Ты когда-нибудь обсуждала это с матерью?
Матушка за эти годы помогла стольким пациенткам, что знала каждую разновидность каждой сказки. Когда я спрашивала об этой, ей становилось не по себе.
– Она злится всякий раз, как я пытаюсь. Только повторяет, что эта история – выдумка.
Маттеус задумался и молчал до подхода к рощице.
– Отец много лет пытался уболтать князя Альбрехта заказывать у него одежду. Он говорит, что Альбрехт – добрый христианин, а эта история – ерунда, но мне бы не хотелось быть тем, кто снимет с него мерки.
– Мне тоже, – сказала я, чувствуя прилив страха за его безопасность, более сильный, чем хотелось бы признавать.
Мы пришли в рощу. Я улыбнулась знакомой соломенной птице на шесте и сбросила колчан, с облегчением погружаясь в занятие, требовавшее полной собранности. В тот миг, когда я нацелила лук на мишень, мой разум стал блаженно пустым.
Стрельба отвлечет меня от переживаний.
Чем усерднее я старалась не замечать свои чувства к Маттеусу, тем хуже все становилось. К концу того месяца, третьего после встречи с затворницей, он стал первым, о чем я думала по утрам, и последним, о чем я думала перед сном. Я знала, что могу поделиться с ним чем угодно, что он дорожит нашей дружбой, но не видела ни единого признака того, что мое влечение взаимно. Мне казалось, что разум надо мной измывается. Я была дочерью рыбака. Он – сыном зажиточного лавочника. Не было никакого смысла в настолько недосягаемом предмете привязанности.
Ровно через три месяца после того, как отец отвез меня к затворнице, я проснулась, думая о Маттеусе и проклиная всех богов, могущих быть в ответе за это безрассудное увлечение. Поднявшись в дурном настроении, я сунула ноги в тапочки, которые матушка связала для меня из обрезков пряжи. В передней, одновременно служившей ее мастерской, кружева и ткани свисали со стропил рядом с сушеной петрушкой, шалфеем и пастернаком, выращенными в огороде. Нить золотых стеклянных бусин, которые она использовала вместо глаз для своих кукол, преломляла свет, покачиваясь перед прорезью окна. Я прищурилась, проклиная свои чувствительные глаза. Яркие солнечные лучи заливали соломенный пол тем желтым масляным цветом, что, по словам священников, должен был напоминать нам о Божьей любви. Да, да, да, подумала я с тоской и прищурилась. Красота, и красота, и радость. Слыхали.
Я затворила ставни. В хижине стало темнее. В очаге дотлевали остатки вчерашних угольков. Я их затоптала. Куклы бессмысленно глазели на меня с кривых стенных полок: странные девчонки с еще не набитыми ручками и недошитыми платьями, принцессы с пустыми лицами и пряжей вместо волос, король и королева в пестрых одеждах. На самом верху стояли чудовищные куклы, которых отец ненавидел. Дикие мужчины и женщины, так называла их матушка. В этом году она шила Ламию и Пельцмертеля [4], которые хорошо продавались зимой. Говорили, что на Рождество богиня-демоница ест непослушных детей, а Пельцмертель является и колотит их палками. Рядом с ними сидела кукла, которую матушка сделала по моему подобию. Гютель. Она годами ждала, пока жена стеклодува даст нам подходящую бусину для ее отсутствующего глаза. Платье из лоскутков аккуратно расправлено, черные волосы перевязаны лентами, нитка на лице так и торчит. Из-за игры света мне показалось, будто кукла смотрит прямо на меня, одноглазая и грустная от того, что ее бросили на полке.
– Хаэльвайс, – позвала матушка. – Ты проснулась?
– Да. Кого сегодня понесем на рынок?
– Королев.
Король Фредерик – который теперь правил всей Римской империей – женился во второй раз, и мать была очарована его выбором невесты. Она рассказывала, что королева Беатрис рано осиротела и воспитывалась бабушкой, чародейкой из Франции, научившей ее старым обычаям. Отец усмехался, заслышав такие разговоры. На прошлой неделе королевская чета посещала князя-епископа, и мы ходили посмотреть на шествие. Когда королева проезжала мимо в своей ярко-синей карете, матушка горячо махала ей рукой, и королева была так любезна, что помахала в ответ. Меня поразили ее золотые косы длиной до лодыжек, блестевшие на солнце не хуже ее короны. Сапожник сказал, что мельком увидел, что она нашептывала заклинание в ручное зеркальце, и его слова разнеслись быстрее пожара.
На другой день матушка сшила три куклы с обличьем новой королевы и длинными желтыми косами. Теперь я сложила их в сумку, и мы вышли из дому.
На улице стало сумрачно. Темное небо затянули тучи. Лучшая погода для дня на рынке; солнце не будет раздражать мне глаза. Звук наших шагов вскоре потонул в шуме толпы. Цветочница нахваливала свой товар, нищий на паперти просил милостыню. Единственным недостатком этого дня было неудачное направление ветра, разносившего вонь сыромятни. Я откашлялась, решившись заговорить о том, что меня тревожило.
– Помнишь ворожею, которую мы посещали, когда мне было десять?
Матушка открыла рот, потом закрыла.
– И ту смолу, что она пыталась продать нам, чтобы я быстрее обрела женственность. Как думаешь, можно за ней вернуться? Я до сих пор плоская, будто донце пирога, и ни признака месячных.
Неспособность моего тела развиваться беспокоила меня все сильнее по мере того, как росла мучительная тяга к Маттеусу. Возможности его привлечь были и без того ничтожны, так что я хотела сделать все от меня зависящее, чтобы увеличить вероятность нашего сближения.
Матушка покачала головой.
– Мы не можем к ней вернуться. Ты это знаешь. Только святые целители. Я поклялась твоему отцу.
Она торопилась на площадь, и ее ярко-синее платье быстро поглотила толпа. Я же не могла двинуться с места, разочарованная ее ответом и злая из-за того, что отец ее на это вынудил. Что дурного могло приключиться?
По церковным ступеням застучал легкий дождь. Нищий провозгласил:
– Смутные времена! Что за король без наследника? – Его взор обежал толпу и остановился на мне. – Если бы мог я бежать из этих земель, как ты.
Я постаралась сохранить спокойствие. Матушка научила меня уважать старших, а в его словах не было смысла. И все же что-то в нем тронуло меня. Доброе лицо. Потрепанный плащ.
– Благословения вам, – сказала я, роняя хольпфенниг в его кружку.
– О нет. – Нищий выудил его обратно. – Тебе это будет нужнее, чем мне.
Когда он положил монетку на мою ладонь, я вздрогнула, задаваясь вопросом, что же неведомое мне известно ему.
– Хаэльвайс!
Я едва разглядела мать – маленькую синюю точку в конце улицы, – когда она замахала рукой. И поспешила за ней. Один из лекарей князя, пожилой монах с безупречно подстриженной бородой, вывалился из аптеки. Кивнул мне, неловко отцепляя одеяние от приставшего пучка травы.
По соседству хмурый скорняк срезал шкуру с самой светлой лисицы, что я видела в жизни. Обычно я старалась его избегать – из-за скверного нрава, но лисий мех был такой гладкий, белый и мягкий, цвета снега и звезд. Когда я остановилась посмотреть, рядом со мной на улицу слетел огромный ворон. Глянул на меня снизу вверх, блеснув янтарем глаза. Меня передернуло от воспоминаний о янтарном взоре птицы, укравшей глаз Гютель. От детского страха скрутило живот, по коже пробежал холодок. Воздух вокруг загудел.
Потом я пришла в себя, скрюченная на камнях и опустошенная осознанием того, что лекарство затворницы не помогло. Кто-то придерживал мою голову. Когда я наконец открыла глаза, кося и жмурясь, то уставилась прямо на нос кожевнику.
– Где твоя мать? – спросил тот. – Думал, ты уж исцелилась!
Я села. Вокруг нас собралась толпа. Двое прыщавых сыновей скорняка смотрели на меня с прищуром. Лекарь стоял позади всех, уже отцепив траву от подола, застыв прямо на выходе из лавки. Глядя на то, как он исчезает в толпе, я преисполнилась возмущением. Ясное дело, здоровье какой-то простолюдинки его не заботило. Я так разозлилась – на него, на свои вернувшиеся припадки, что мне на ум пришло проклятье, которое матушка бормотала только в отсутствие отца.
– Диэсис линемки тве! – выплюнула я, хотя и не знала, что означают эти слова.
Кожевник отшатнулся, пораженный, как будто я прокляла его самого. Над толпой повисло молчание. Я села ровнее, опасаясь того, что люди подумают: ругательство, этот обморок…
– Не смотри ей в глаза, – прошипел старший сын скорняка. – Так демоны перебираются между телами…
Кто-то из лавочников перекрестился. Остальные один за другим принялись повторять его жест. Сестра мельника сложила круг защиты от демона, коснувшись большим пальцем указательного. Те, кто это заметил, отступили назад, переглядываясь и перешептываясь.
В груди разлилась тяжесть. Над толпой повисло нечто мрачное и бездумное. Голос в глубине души призывал бежать.
Потом я увидела матушку, которая проталкивалась ко мне с искаженным от ярости лицом.
– Отстаньте от нее! – закричала она.
Толпа застыла. Мать бросила на старшего сына скорняка взор, от которого скисло бы молоко.
– Уж эти мне припадки. Богородица сохрани. Сколько поколений моих родичей несли это бремя. – Подойдя ко мне, она опустила руку на мое плечо. – Спасибо, – тепло сказала кожевнику. Потом обвела взглядом остальных, и голос у нее стал холодным. – Нечего тут больше делать.
То, что нависало над толпой, как будто рассеялось. Люди покачали головами и разошлись по своим делам. Кожевник поморгал и прошептал благословение. Сестра мельника поспешила в лавку скорняка. Тот хмуро покосился на мою мать и тоже зашел внутрь. Его старший сын захлопнул за ними дверь. Матушка прижала меня к груди с тяжелым выражением на лице.
– Чуть не попались.
Следующее утро казалось таким же, как все предыдущие. Никакого ворона, засевшего на подоконнике. Никакой летучей мыши, залетевшей в дом. Если и было что-то необычное, так это непривычная тишина в хижине. Изо всех звуков остался только перестук, с которым лошади снаружи ступали по камню. Несколько мгновений я и не помнила о том, что устроила накануне на площади. А потом вспомнила, уставившись на свисающие со стропил сушеные травы и проклиная себя. Если раньше испытывать чувства к Маттеусу было тяжело, теперь это стало поистине невыносимо. Словно мало того, что я из семьи рыбака. Отец никогда не позволит ему жениться на девушке, проклявшей кожевника.
Мне захотелось натянуть одеяло на голову и сделать вид, что вчерашнего дня не было, захотелось снова заснуть и проснуться, оставив кошмар позади. Но ничего бы не вышло, так что пришлось подниматься. Я думала найти матушку – и утешение в ее лице – за столом, мастерящей недостающие мелочи для куклы. Но стол оказался пуст, а лучины на стене рядом с ним не горели. Может быть, матушка ушла продавать кукол, чтобы мы смогли снова заплатить затворнице?
Висевшая у окна нитка с бусинами, отданными женой стеклодува, отражала солнце яркой радугой. Божьи зубы, подумала я, жмурясь от того, как больно свет резанул по глазам. Порой охота спать днями напролет, будто я сова.
Сумка, которую мать обычно брала на рынок, висела у двери.
– Матушка? – Я зацепилась за мешок пастернака в шкафу, за чесночную косичку. – Ты дома?
Задние ставни были затворены, так что солнце из сада проникало только в единственный зазор между ними. Матушка спала, густые черные волосы, будто грозовая туча, разметались вокруг ее головы. Что-то в том, как она лежала, меня встревожило. Она напоминала груду палок, сваленных на топчане. Руки и ноги все были согнуты неправильно. Я коснулась ее лодыжки под шерстяной тканью. Она не отозвалась. Я распахнула ставни. Солнечные лучи, желтые и чистые, пролились на кровать. Конечности матери зашевелились, как будто бы выпрямляясь и собираясь поровнее. Она заморгала, выглядывая из-под одеяла. Больше ничто не казалось ненормальным, пока она не улыбнулась. Тогда я заметила, какие усталые у нее глаза, какие воспаленные. Она словно совсем не спала.
– Матушка, – спросила я. – Что с тобой?
– О чем ты? – Ее голос прозвучал бесконечно странно. В нем почти не было настоящего звука, будто лишь ветер зашелестел в листве.
Какое-то шестое чувство, несоразмерное тому, что я увидела, наполнило меня ужасом.
– Ты никогда не просыпалась так поздно. Ты как полумертвая.
Она беспокойно откашлялась, словно удивившись собственному голосу.
– Этой ночью мне не спалось. Я выходила прогуляться.
– Куда?
– В лес, совсем неглубоко.
На плечи легла тяжесть. Но больше она ничего не сказала.
Никогда раньше я не видела, чтобы матушка засыпала на ходу. Прямо за столом, работая и держа иголку во рту. Сначала у нее отвисла челюсть, а глаза стали слипаться. Потом она уронила куклу, к которой пришивала плащ. Когда ее драгоценная – единственная – игла упала в солому, я уговорила ее вернуться в постель. Прежде она не пропускала ни одного трудового дня. Даже если они с отцом ругались допоздна, мать поднималась рано. По утрам она надевала свои счастливые перчатки и занималась садом. После полудня навещала беременных женщин, нуждавшихся в ее помощи. Ночами шила кукол. Ни единого мгновения праздности.
Всю следующую неделю у нее горел лоб и она никуда не выходила. Сгинула женщина, которая вскакивала с первыми рассветными лучами. Она спала даже после того, как я открывала ставни. Веки у нее трепетали от солнечного света, заливавшего комнату, но она не просыпалась почти до самого полудня. Отец пытался убедить епископа прислать лекаря, однако его прошения остались без внимания.
Когда разлетелась молва об ее недуге, матушкины друзья начали приносить еду. Рыбачка, жившая по соседству, дала мне муки, чтобы я испекла хлеб на углях. Мать Маттеуса поделилась тушеным мясом, но ее сын вместе с ней не пришел. Когда я отметила, что не видела его больше недели, Мехтильда извинилась и сказала, что он очень занят пошивом одежд для предстоящей свадьбы. И поделилась печальной новостью о том, что нашего друга кожевника свалила лихорадка, пока тот чистил бычью шкуру. Жена нашла его лежащим около ямы с известью; он бормотал чепуху, лицо у него горело.
Я не могла не испугаться, что мою мать поразил тот же недуг.
Тем вечером в нашу дверь постучали. У жены мельника начались схватки. Ее племянник пришел позвать мою матушку на роды. Когда я пришла к ней и сказала об этом, она подняла подрагивающие веки.
– Жена мельника? – Ей понадобилось время, чтобы осознать мои слова.
На ее лице отразилась мука. Я видела, как она раздумывает, как туго натянулась кожа вокруг глаз, ставших желтоватыми. Она сказала надтреснутым голосом:
– Передай, что я захворала.
– Что? – выдохнула я. Мы никогда не отказывали пациенткам. Жена мельника бы справилась и без нас; послала бы за кем-нибудь другим. Но ее мать, жена пекаря, знала всех. Если бы мы не появились, все бы прослышали, что мы бросили пациентку в трудную минуту. Мы бы потеряли половину всех остальных одним днем. – Ее мать всем расскажет!
Матушка вздохнула, и я едва расслышала ее тонкий голос:
– Мне не пойти. Не хватает сил.
Я вгляделась в нее. Это было чистой правдой. Она едва находила силы и на разговор. Я должна была как-то помочь. Я училась у нее пять лет и хорошо справлялась с нашей работой.
– Почему бы мне не сходить одной?
Матушка встревожилась.
– Хаэльвайс, нет. Тебя не пустят.
Слова меня обожгли.
– Я много раз ходила к ней с тобой. И помню об ее пухнущей ноге и о том, какие масла она выбирает для родов.
– Я знаю, что ты смогла бы все сделать и сделать хорошо. Но никому не нужна бездетная повитуха, и это ужасное предложение после того, что было на площади. Если что-то пойдет не так, жена пекаря всем разнесет, что это по твоей вине. Ты подвергнешь свою жизнь опасности.
Ее ответ привел меня в бешенство – я знала, что она права, но слова наполнили меня отвращением к себе. Зачем я произнесла проклятье при такой толпе? Все и без того считали меня странной. Мысли заметались. В переднее окно с улицы просочился смех обыкновенных людей. Меня захлестнуло обидой из-за того, что я не могла сделать для нее даже самую простую вещь.
– Ладно, – едко сказала я, чувствуя себя побежденной. – Пускай все пациентки пропадут пропадом.
– Спасибо, – выдохнула матушка, слишком измученная, чтобы заметить мою злобу.
После того как ее дрожащие веки опустились, я долго смотрела на то, как сияет в лунном свете ее лицо, болезненно-желтое. Эта хворь меня ужасала. Как можно позволить матери потерять то, чем она добывает нам средства к существованию? Что нам делать, когда она поправится, если никто не захочет нашего присутствия на родах?
Я заплела себе косы так быстро, как только смогла. Когда я открыла дверь, мальчик все еще ждал. Я прошептала:
– Хедда больна. Вместо нее буду я.
Пока он вел меня к величественному дому мельника, я слушала, как стонет под напором реки мельничное колесо. У двери я заколебалась, опасаясь, что матушка права. Всю свою жизнь я любила сопровождать роды. Не спать ночь напролет вместе с будущей матерью. Помогать новой душе появиться на свет. Всякий раз, входя в покои женщины, я чувствовала потустороннюю тяжесть, вероятность, влекущую душу ребенка из иного мира в наш.
Теперь, едва ступив в дом, я ощутила в воздухе эту вероятность. Эту истончившуюся завесу между мирами, это притяжение. Оказалось неожиданно тревожно встретиться с ними в одиночку. В прошлом месяце во время особенно тяжелых родов мы потеряли и мать, и дитя: жену рыбака и младенца, так и не вышедшего из ее утробы. Я говорила матушке, что чувствую тот трепет у преддверия, по которому она меня научила узнавать душу. Но у жены рыбака не хватало силы тужиться. Ничего из сделанного матушкой не помогало. На третью ночь у роженицы начался озноб. Притяжение внезапно сменило направление, и душу рыбачки вытянуло у той из груди. Что, если нечто подобное случится с женой мельника? Если она или ее ребенок умрут, семья обвинит меня. Матушка права. Для меня опасно быть здесь одной.
Мальчик пошел в соседнюю комнату объявить обо мне.
– Хедда захворала, – услышала я. – Вместо нее пришла Хаэльвайс.
В комнате заговорили, то повышая голоса, то притихая. Лунный свет падал из окна, озаряя гобелены на стене. Воздух полнился пряным ароматом кодла [5], кипящего над очагом.
– Проходи, – наконец позвал один голос.
Я на мгновение замерла, собираясь с духом. У каждой повитухи бывают первые роды, сказала я себе. Ты готова.
В дверном проеме, разделявшем комнаты, повесили простыню. Отодвигая ее в сторону, я задела рукой с дюжину или больше веревочных оберегов, замысловатых плетенок из чеснока и шалфея и глиняных амулетов с крестами, нарисованными мелом для защиты от демонов и смерти.
В темных покоях шестеро женщин собрались вокруг кровати, прихлебывая кодл. Окно завесили гобеленом, чтобы не впускать духов. На каждой поверхности горели свечи. Огонь отражался в белках женских глаз. Ни одна из них не встретилась со мной взглядом. В углу сестра мельника сложила знак, отгоняющий демонов. Жена мельника на родильном стуле подняла голову. В одной руке у нее было распятие, в другой – амулет Святой Маргариты. Она прерывисто дышала. Отеки у нее оказались даже сильнее, чем в наше прошлое посещение. Розовое лицо блестело, а пальцы опухли и раздулись, но я видела, что роды ей предстоят еще долгие.
– Отправь ее домой! – произнесла сестра мельника.
Роженица вздохнула.
– Она всегда приходила с Хеддой. И хороша в своем деле.
– У нее никогда не было детей, – сказала ее невестка. – Такое мастерство противоестественно.
Веревочные амулеты закачались от того, как она метнулась наружу. Жена мельника волновалась. Как только ее сестра удалилась, мне пришла пора показать, что роженица сделала правильный выбор. Если я собиралась однажды работать повитухой, мне нужно было себя проявить.
Я помогла ей подняться и заставила ее ходить. Размяла распухшую ногу. Между схватками натерла ей спину мятным маслом. Те пока еще случались раз в несколько минут. Пока жена мельника кружила по комнате, я развела огонь, чтобы вода оставалась теплой.
По прошествии нескольких часов остальные женщины задремали, свернувшись на полу. Время от времени они просыпались и подозрительно поглядывали. Я притворялась, будто не замечаю их недоверия, до той поры когда где-то за полночь у роженицы не стихли схватки, а все, кроме ее сплетницы-матери, не заснули. Перерыв меня обеспокоил. Такое нередко оказывалось недобрым знаком. Пока я ждала возвращения схваток, считая минуты, волосы у меня на затылке встали дыбом. Краем глаза я заметила, что жена пекаря смотрит на меня со своего тюфяка, словно желая что-то сказать.
Я представила, как она разболтает всем о случившемся этой ночью, распространяя обо мне злобные слухи, если что-то пойдет не так. Постаралась прогнать ощущение того, что она за мной наблюдает, но пристальный взгляд не ослабевал. Некоторое время спустя это стало невыносимым.
– Что? – прошептала я, оборачиваясь к ней и примиряясь с неизбежным разговором. – Что бы там ни было, прошу, выкладывайте. Скажите мне все в лицо.
Женщине не понравилась моя смелость.
– Наверняка матери пациенток часто задают вопросы. Наверняка ты не против ответить и на мой.
– Конечно, нет, – пробормотала я, уверенная, что спросят меня отнюдь не о чем-то невинном.
Она мило улыбнулась в мерцании свечи.
– Сколько раз ты принимала роды одна?
Я прямо посмотрела ей в глаза.
– Это первые.
Она пересела на своем тюфяке так, чтобы скрыть лицо в темноте.
– Ты и правда чувствуешь смерть до того, как она приходит? Я слыхала.
Снова об этом. Я вздохнула.
– Иногда.
– А сейчас она здесь?
Я не поняла, говорит ли она всерьез или пытается разоблачить во мне еретичку.
– Я чувствую не смерть как таковую. Только напряжение в воздухе, трепет души. Все, что я могу сейчас ощутить, – это вероятность, ту тягу, которая в конце концов привлечет душу ребенка в наш мир.
– То есть ты не знаешь, будет ли жить моя дочь?
– Мне жаль. Но такого я не умею.
Жена пекаря замолчала, хотя с ее места по-прежнему тянуло тревогой. Она лежала там несколько часов, ворочаясь и крутясь, и ждала, когда схватки дочери возобновятся в полную силу. Когда это случилось, я почувствовала, что вероятность рождения крепнет, мерцающей тяжестью повисая вокруг. Едва прозвучали колокола в церкви на соседней улице, как схватки наконец начали приходить одна за другой. Тогда я ощутила в воздухе легкий трепет. Душу, готовую влиться в горло ребенка.
– Пора, – объявила я, подводя роженицу к стулу, и ее собственная мать взяла ее за руку. Она смертельно устала от своего тяжкого труда. Приход к материнству никогда не давался так легко, как женщины думали.
– Все получится, – сказала я, желая, чтобы утверждение оказалось верным, и все еще волнуясь, что с родами что-нибудь пойдет не так.
– Не могу, – слабо ответила жена мельника.
– Нам нужно только дойти до стула, – подбодрила я, направляя ее шаги, хотя эта слабость в ее голосе меня напугала. Подобно молодой матери, недооценившей трудности родов, я недооценила бремя сопровождения их в одиночестве. Теперь я чувствовала, что все смотрят на меня, наблюдают и ждут, когда я сделаю то, ради чего и пришла.
Схватки снова одолели женщину, прежде чем мы с ее матерью подвели ее к стулу. Я себя мысленно прокляла. Душа поджидает. Я позволила родам слишком затянуться.
– А сейчас ты уже поняла, Хаэльвайс? – взмолилась жена пекаря. – Все будет хорошо?
Я отмахнулась:
– Дайте мне сосредоточиться.
Когда мы наконец усадили роженицу, душа ребенка сотряслась от яростной дрожи.
Я сжала плечо женщины и ободряюще улыбнулась. Мне пришло в голову, что матушка всегда произносила молитву перед тем, как сказать пациентке тужиться. Однако я понятия не имела, что именно говорить, потому что она только осеняла себя крестом и шевелила губами. Я перекрестилась, следуя ее примеру. Я не представляла, кому она молилась. Святой Маргарите? Своей богине? Пресвятой Богородице? Пусть эта женщина легко придет к материнству, решилась я наконец, вознося молитву ко всем, кто бы ее ни слушал. Помоги мне уберечь и мать, и дитя.
Покончив с этим, я опустила руку на живот роженицы и стала ждать очередной схватки. Ощутив ее приближение, заговорила:
– Сейчас. Как только почувствуешь потребность, тужься!
Звук, который женщина издала, когда сделала это, был похож на рычание и визг вместе взятые. Ее сестры повскакивали с дикими глазами, оправляя юбки. Принялись стискивать ее руки, бормоча слова ободрения и молясь за ее здоровье и здоровье ребенка.
Вероятность в воздухе стала так огромна. Я ощутила, как мощная сила влечет душу из иного мира в наш. Та яростно билась в преддверии. Я села на корточки перед женой мельника, глядя в пространство между ее ногами. После двух схваток показалась макушка ребенка, блестящая от слизи и крови. С третьими появилось плечико. С четвертыми мать издала леденящее кровь рычание, и дитя скользнуло в мои руки.
Толстенький мальчик, крепкий и плотный и молчащий. Я просунула руку ему в рот, как учила матушка, чтобы расчистить путь и впустить душу в его горло. У меня побежали мурашки, когда я ощутила, что та нетерпеливо проносится мимо – серебристой дымкой – и спешит к его рту. Как только она влилась в него, младенец заплакал, так громко и рьяно, что я позабыла обо всем остальном.
И в тот же миг тяжесть в воздухе сгинула. Завеса между мирами сомкнулась. Я запеленала ребенка, глядя в его голубые глаза и чувствуя его голод и страх. Прошло всего мгновение, прежде чем его мать за ним потянулась, но этого хватило, чтобы я влюбилась в потребность в его глазах. Держать его, отзываться на эту потребность казалось естественным. Такой маленький, такой беспомощный. Когда его мать раскинула руки, мне не захотелось его отдавать.
В голову пришла непрошеная мысль. Как знать, выпадет ли мне когда-нибудь возможность завести собственное дитя? Можно разрешить все прямо сейчас, ускользнуть вместе с ним и воспитать его, словно родного.
Я заколебалась лишь на мгновение, но жена мельника, должно быть, прочла все на моем лице.
– Дай его мне! – потребовала с тревогой.
Ее мать прищурилась.
– Прошу прощения, – ответила я поспешно, протягивая младенца. – Вот так.
Как только малыш оказался на руках у матери, жена пекаря повернулась ко мне.
– Большое спасибо, Хаэльвайс, – сказала она. – Этого довольно. Послед я сумею принять сама.
Прежде чем я осознала, что происходит, она вложила несколько монет в мою ладонь и проводила меня наружу. Когда за мной захлопнулась дверь, я замерла, пытаясь смириться с тем, как быстро меня прогнали. Меня возмутило то, насколько они разозлились на мое простое желание подержать ребенка подольше. Какая женщина не чувствовала подобного? Это же первый ребенок, которого я приняла, подумала я с обидой. Само собой, что такой миг меня захватил.
Пусть первой бросит в меня камень та, что без греха.
Глава 3
Возвращаясь домой от хижины мельника, я решила пройти дорогой, пролегавшей через портняжную мастерскую. Когда я ее миновала, Маттеус открывал дверь состоятельному заказчику. Мне показалось, что он собирается подойти и поговорить со мной, но потом его отец это заметил и позвал его внутрь. Прежде чем затворить дверь, Маттеус встретился со мной взглядом – лицо его выражало сожаление – и одними губами произнес слово прости.
Нежданная встреча была настолько унизительной, что я постаралась выкинуть ее из головы. Отца дома не оказалось. Следующие несколько дней я провела за готовкой, уборкой и попытками выходить матушку. Я не могла перестать думать о том мгновении, когда держала на руках сына мельника, и об остром желании его украсть. Раньше я лишь полагала, что стану матерью, потому что от меня этого ожидали. Теперь я этого жаждала.
Каждое утро я выходила на причал за хижиной и высматривала отцовскую лодку, но вернулся он только спустя четыре дня. В грязной одежде и с непонятными отметинами на лице, но с хорошими новостями. Епископ наконец отозвался на его прошение прислать к матушке лекаря.
Посланный епископом человек оказался тем самым монахом, который бросил меня на площади. Когда я открыла дверь и увидела его превосходный наряд, холодные глаза и безупречную бороду, мое возмущение вспыхнуло с новой силой.
– Вы только поглядите, кого прислал епископ, – не скрывая обиды, сказала я. – Спасибо, что снизошли до посещения нашего дома.
Он одеревенел, щурясь в утреннем солнце.
– Я иду туда, куда говорят. Кто-то написал епископу от имени твоей матери.
За четыре дня своего отсутствия отец, должно быть, каким-то образом нашел того, кто смог составить письмо.
Мне понадобилось время, чтобы совладать с гневом и проводить лекаря в заднюю комнату. Увидев мою мать спящей на топчане, тот сразу протянул мне склянку.
– Набери сюда воды из общественного фонтана, – сказал он, полагая, что я сразу поступлю как велено.
– Мы только что наполнили кувшин из колодца, – отозвалась я, не решаясь оставить матушку с ним наедине. – Я наберу оттуда.
Лекарь покачал головой.
– Вода должна быть из фонтана.
– Да божьи зубы! – выругалась я. – В колодце она тоже чистая.
Мать на кровати открыла глаза. Прошептала:
– Хаэльвайс, веди себя подобающе.
Лекарь посмотрел на нее, а потом и на меня, смиряясь с необходимостью объяснить.
– Все, что я делаю, должно делаться с Божьим благословением. В колодце вода стоячая и в дюжине футов под землей. Только в фонтане она достаточно чиста, чтобы ею благословить.
– Ладно, – сердито сказала я. Взяла склянку и, громко топая, удалилась к фонтану, хотя и продолжая подозревать, что в колодце вода все же чище. Видит Господь, там она определенно вкуснее.
Когда я вернулась, лекарь сидел рядом с матерью на ее постели, глядя в небольшую таблицу с неведомыми знаками.
– Луна в Весах, – пробормотал он, доставая из сумки ланцет. И легким движением запястья порезал матушке предплечье.
Ее действия монаха как будто странным образом устраивали.
Лекарь задумчиво посмотрел на капли крови на лезвии.
– Давай воду, – потребовал, протягивая руку.
Я почти швырнула в него склянкой.
Он не обратил внимания на мой гнев, произнес короткую молитву над водой на языке церковников, а затем смешал несколько капель с кровью на ланцете.
– Загустела, – сказал он через мгновение, глядя на мою мать. – Ты слишком вялая. Нужна еда, приправленная душицей. Больше купаний и движения.
Мать натянуто улыбнулась.
– Как прикажете.
Я понимала, что она это просто из вежливости.
– Перед тем как захворать, ты не замечала в доме никаких скверных запахов?
Мать покачала головой с фальшивой улыбкой.
Лекарь обхватил пальцами ее запястье, нажал на внутреннюю часть. Я подавила желание оттолкнуть его руку.
– Есть ли у тебя грехи, требующие исповеди?
Мать снова покачала головой.
– Это не духовный недуг, брат.
Мысли у меня заметались между двумя крайностями. Я не доверяла лекарю, но страшилась за здоровье матери.
– Скажи ему, где ты была в ночь накануне.
– Сколько раз мне повторять, что я просто гуляла, – отрезала она.
Что-то в ее глазах заставило меня промолчать. Такой же взгляд она бросала на меня в детстве, когда на рынке обвязывала мне руку шнурком.
Лекарь посмотрел на нее.
– Куда ты ходила?
– В лес, неглубоко.
Он поднял бровь.
– За северные ворота? После заката?
Мать кивнула, закрывая глаза.
– Ночью лес полнится ядовитыми парами, – настойчиво сказал монах. – Туман несет заразу.
– Ничего такого он не делает, – отрезала мать, выходя из себя. – Дымка совершенно безобидна. Вещество, из которого сделаны души…
Лекарь изумленно перебил:
– Что это за бредни? Туман возникает из грязи в лесной подстилке. Из гнили и отбросов, ползучих тварей и жухлых листьев. Кожевник ходил охотиться накануне того, как слег. В ту ночь стоял густой туман. Не знаю, слыхала ли ты, но вчера он умер.
Лицо матушки омрачила печаль. Слезы обожгли мне глаза. На один краткий миг лекарь преисполнился довольством от того, что настоял на своем. Потом вспомнил, что стоит склонить голову.
– Упокой Господь его душу.
Он выждал строго необходимое время, отдавая почтение умершему, и вернулся к нравоучениям о тумане. Который назвал миазматой: злой сущностью смертей и недугов, поднимающейся из почвы.
– Она попала тебе в кровь, – заявил лекарь. – Нужно сделать кровопускание.
Матушка скосила глаза, как она обычно делала, когда отец говорил что-то нелепое, но руку протянула.
– Помяни мои слова, – сказала она мне. – Я это делаю из-за обещания, данного твоему отцу. Туман никак не виноват в моей хвори.
Лекарь покачал головой, подняв брови, и велел мне зажечь лучины и факел. Когда я вернулась, он уже доставал своих пиявок, мерзких плоских черных червей, которых держал в банке. Ушло два часа на то, чтобы разложить их по коже матушки, и еще час на то, чтобы она потеряла сознание. Дальше она лежала неподвижно, покрываясь испариной, пока пиявки делали свое дело. Я смотрела, как вздымается и опадает ее грудь, горячо желая увидеть признаки улучшения, но оно не наступало. Мать лишь бледнела все сильнее, так что на щеке у нее проявился выцветший розовый шрам. Лекарь коснулся его пальцами.
– Откуда это взялось?
– С охоты в лесу. До возведения стены. По крайней мере, так она говорит. Он был у нее, сколько я себя помню.
Монах молча кивнул, размышляя.
– Твоя матушка упряма.
Я поневоле усмехнулась. В комнате повисла тишина.
– Она выживет?
Лекарь заглянул в банку с пиявками. Там на дне копошилась небольшая черная кучка червей.
– Если Господу будет угодно.
Отрывая пиявок от ее кожи, блестевшей рубиновыми каплями крови, он хмурился. Закончив, сказал мне, что пациенты порой долго спят после кровопускания, так что я должна следить, чтобы у нее не пересыхало горло. И показал, как обхватить ей нижнюю челюсть и разомкнуть губы. Потом он дал мне пузырек с густым красным снадобьем, которое должно было ее успокаивать.
– Не больше трех глотков в день. Оно сильнодействующее.
Я кивнула, немного к нему потеплев.
Лекарь достал из сумки кадильницу, покрытую тончайшей резьбой и бесчисленными крестами. Протянул мне. Внутри лежало несколько маленьких душистых плиток благовоний.
– Подожги. Их благословил епископ.
Я взяла кадильницу, хотя знала, что матушка отнеслась бы к такому с недоверием. Он продолжил:
– Гиппократ считал, что обморочные припадки зависят от фаз луны. Твои приходят в определенную часть месяца?
Я кивнула, растерявшись от смены предмета беседы.
– Чаще всего в новолуние.
– Погляди-ка сюда. – Монах приподнял мне веки и поднес свечу к моему лицу. Передо мной взорвался пылающий шар. – Твои зрачки совсем не отзываются на свет. Вот почему глаза у тебя такие темные.
Виски пронзило болью.
– Отец когда-нибудь отводил тебя на изгнание?
– Ничего из этого не вышло.
Лекарь откашлялся и встал.
– Позволь дать тебе совет. Если твоя мать выживет, не позволяй ей ходить в леса. И сама по возможности оставайся дома. В соседней деревне на днях утопили девочку с приступами. А тебя многие обвиняют в лихорадке.
Матушка заснула глубоким сном и не просыпалась. Я подожгла благовония и открыла ставни, но это не помогло. Сидя спиной к свету, я смотрела на нее, вглядываясь в ее обмякшее лицо и растрепанные черные волосы. Такая неподвижная, думала я снова и снова. Потом принесла ей воды. Она спала и спала. Отец пришел домой поздно. От него пахло спиртным, и он не смотрел на меня, пока мы ели. Не то чтобы это стало неожиданностью. Он часто пил, и мы мало говорили со дня моего обморока на площади.
Когда следующим утром он ушел, мать все еще не шевелилась. Грудь у нее вздымалась под одеялом, но больше ничего не происходило. Весь этот день я простояла на краю комнаты, глядя, как она дышит. Ее недуг по всем признакам напоминал смертоносную лихорадку, ходившую в округе. Я боялась, что лекарь прав, и она как-то подхватила ту в лесу.
Ночью отец опять вернулся поздно и едва держался на ногах, будто провел целый день в трактире. Когда мы сели ужинать, он не прочитал молитву. Не вырезал крест на хлебе. Даже забыл вымыть руки водой из кувшина. За пирогом, который я приготовила из яиц и окуня, он посетовал, что лекарь сделал только хуже.
– Как ты вообще убедил епископа его прислать? – спросила я. Отец обратил взгляд ко мне. – Монах сказал, что кто-то отправил письмо.
– Я только оставлял прошение.
Я посмотрела ему в глаза.
– Это было несколько недель назад. Он согласился прийти только после того, как тебя не было четыре дня. Куда ты ездил?
Дождь бил по крыше. Отец вытащил из зубов рыбью кость. Потрудился ответить лишь для того, чтобы сказать:
– Это по твоей вине она слегла.
Слова пронзили меня будто нож. Я с трудом вдохнула, глядя на него через стол. Кожа у меня покрылась мурашками. Он сделал еще один глоток из кружки. С бороды у него упал кусок пастернака. Я закрыла глаза и сглотнула.
– Как ты мог такое сказать?
Отец несколько мгновений смотрел на меня, потом пожал плечами. Глаза широко раскрыты, остатки светлых волос всклокочены.
– Так это же правда.
Чувство вины сдавило горло. Я убежала в чулан, с головой закуталась в шерстяное одеяло. Я слышала, как он уходит из дома, и по щекам текли слезы.
Той ночью я крутилась и вертелась, проведывая мать каждый час, пока отец не вернулся, воняя выпивкой. Соломенный тюфяк кололся. Снаружи выли собаки. Я крепко жмурилась, и грудь моя полнилась болью, которой не мог исцелить ни один лекарь.
Проснулась я перед рассветом. Мать все еще спала, не шелохнувшись, так что я пошла в огород, чтобы собрать остатки лука-порея. Я давно не была там без нее. Одна из ножек деревянной скамьи, которую отец смастерил сразу после возведения ограды, расшаталась, и сиденье накренилось. Солнце едва взошло, а стена была высокой, так что большая часть сада оставалась в тени. Пока я сидела у грядки с луком, с дерева за осыпающимся камнем слетел дрозд, завидевший дождевого червя. Когда он снова вспорхнул на стену, сладко напевая, я позавидовала его веселому задору.
Отряхивая луковые стебли, я засыпала траву землей. Куры, заслышав мою возню, с кудахтаньем выбрались из курятника. Стали клевать мне юбки. Петуха нигде не было видно. Я сообразила, что со дня, когда матушка захворала, никто не выносил им объедков, так что тот наверняка искал пропитание где-то на улице.
Решив поскорее накормить их, я задумалась о том, почему отец обвинил во всем меня. Он так же, как и горожане, видел во мне причину лихорадки? Тоже считал, что я прокляла кожевника? Эта мысль меня разозлила. Кожевника я любила. Он был добрым человеком, матушкиным другом. Какой-то темный порыв заставил меня пожелать оказаться тем, чем все меня полагали. Они заслуживали того, чтобы я в сумерках вышла за городские ворота – раскинув руки навстречу полной луне – и призвала туман излиться на всех до единого.
Потом я опомнилась, и сердце наполнилось стыдом. Я вознесла короткую молитву о прощении. Договорив, я осознала, что не могу отвести взгляда от трех каменных крестов за травами, обозначавших могилки трех моих старших братьев, родившихся мертвыми. Работая в огороде, матушка часто напевала им колыбельную, по ее словам, услышанную от собственной матери. Перед мысленным взором у меня встала картина: вот она, сажает семечко в своих счастливых перчаткам, усеянных дырами.
Пока я складывала лук-порей в юбку, ее песня звучала в голове:
Я принялась напевать слова себе под нос, подбирая юбки, и голос мой зазвенел от печали. Мне хотелось лишь одного: чтобы матушка поправилась.
Из хижины донесся звук, настолько слабый, что его можно было спутать с ветром.
– Хаэльвайс?
Я ринулась в дом через заднюю дверь, разбрасывая лук по комнате, перемазанная в грязи с ног до головы. Матушка уже села, откинувшись на подушку. Ее руки заливал солнечный свет.
– Сколько я пролежала?
– Два дня, – ответила я, бросаясь к ней с объятиями. В глазах у меня плескались слезы. – Я боялась, что ты вообще не проснешься.
Та попыталась сглотнуть. Воды, попросила одними губами.
Я поспешила к колодцу и вытянула ведро. Большая часть жидкости, которую я принесла, стекала у нее по подбородку.
Прежде чем снова заговорить, она трижды опустошила чашку.
– Я как будто и снов не видала.
– Мне нужно спросить… Отец кое-что сказал.
Матушка прищурилась.
– Что именно?
– Что ты захворала из-за меня.
– Нет-нет-нет. Это совершенно точно не так!
– Я страшилась этого и раньше, до его слов. Если это неправда, то расскажи мне, куда ходила в ту ночь.
Она потянулась к моей руке и сжала ее, пытаясь успокоить. Мы помолчали.
– Твой отец, как и лекарь, думает о ядовитых парах и грехах и ищет, с кого спросить. Этот недуг – не твоя вина. Он же забрал твою бабушку.
У меня остались только смутные воспоминания о пожилой женщине, о ее худой величественной фигуре, о фартуке, пышной груди и копне темных волос. Это было так давно, что я даже не могла представить ее лица. Помнила лишь ее доброту и дом, полный выпечки и яблок. Я сморгнула воспоминания и попыталась собраться.
– Почему же тогда отец обвиняет меня?
Мать вздохнула, взглянув на меня печально блеснувшими глазами, и похлопала по кровати рядом с собой.
– Это долгая история. Садись.
Я забралась на топчан, скрестив ноги, как бесконечно много раз делала в детстве. Матушка потянулась к моей руке и сжала ее, глядя прямо на меня, словно ее следующие слова были очень важны. В глазах у нее вновь мелькнула печаль.
– Твой отец… – начала она, но замолчала, словно взвешивая свои слова. – Твой отец давно на меня сердит. Что ты слыхала о ворожее, которая живет в башне в лесу?
Я в замешательстве посмотрела на мать.
– А при чем здесь она?
– Погоди минутку. Расскажи, что сама о ней знаешь.
Я припомнила все, что мне было известно.
– Одни думают, что она старая, горбатая и безобразная; другие – что она людоедка. Говорят, что дом у нее в башне неподалеку от замка князя Альбрехта, в самой темной части леса. И что ни один мужчина не может заглянуть за каменную стену вокруг башни, потому что всякому, кто туда зайдет, глаза застилает туманом. Еще говорят, что она знает старые обряды и умеет варить зелья, которые и вызывают, и прерывают рост живота. Да много всего болтают, матушка. Обо всякой одиноко живущей женщине ходят разнотолки. Считается, она выкрала княжну Урсильду, и ее отцу пришлось надевать волчью шкуру, чтобы спасти ее. – Я подняла глаза на мать. – Но ты сказала, что это – ложь.
Та плотно сжала губы, и на ее лицо легло то же напряженное выражение, которое всегда появлялось, когда я спрашивала об этой истории; однако сейчас мне стало ясно, что она собирается отодвинуть в сторону все, что вынуждало ее молчать. Когда она заговорила, ее голос ничем не напоминал тот, которым она обычно вела рассказ. В нем не было слышно лукавства, украшавшего ее сказки, мать говорила чисто и по существу.
– Ворожея знает старые обряды, это воистину правдиво. И Альбрехт действительно надевал волчью шкуру, которую теперь хранит его сын Ульрих, хотя он и ведет себя при дворе как христианин. Но никакого «спасения» не было. Мать Урсильды отправляла ее в башню, чтобы та сама научилась старым обычаям.
Мой взгляд заметался по лицу матушки.
– Откуда ты все это знаешь?
– Мне рассказала сама ворожея.
– Когда? Зачем ты к ней ходила?
Она глубоко вздохнула, не желая отвечать на мой взор. Мне показалось, что мать пытается решить, о чем можно поведать. Когда она снова наконец заговорила, в ее голосе сквозила тревога:
– Не говори отцу, что я такое тебе рассказала… но я чуть не скончалась, рожая третьего из твоих умерших братьев. После этого твой отец стал мне отказывать. Я пошла к ворожее, чтобы узнать, чем погрузить мужчину в сон, и чтобы убедиться, что от содеянного мною после этого точно родится живое дитя.
Ее признание привело меня в ужас.
– Так я появилась на свет?
Она медленно кивнула.
– Ворожея сказала, что жизнь может быть слеплена только из жизни, и у этого будет цена. Тогда в моем теле что-то изменилось, но…
– Так вот почему отец винит меня?
Мать снова кивнула.
– Когда у меня начал расти живот, я рассказала ему о содеянном, но он не поверил.
Снаружи у причалов играли дети. По улицам метались их озорные выкрики.
– Хочу пить, – сказала она.
Я ушла за новым ведром воды из колодца. А вернувшись, нашла матушку оцепеневшей, с белыми костяшками и дикими глазами. Я дрожащей рукой поднесла чашку к ее рту. Вода снова лишь потекла у нее мимо губ.
Когда отец поздним вечером вернулся домой, я клубком лежала рядом с ней на постели.
– Не шевелится, – сказала я ему, не в силах скрыть ужас в голосе.
Тот пожал плечами, отмахнувшись от моих опасений, и отправил меня спать.
Я проворочалась в чулане всю ночь, сон ускользал от меня до самого рассвета. Когда я проснулась, яркий дневной свет полосами сиял из-за ставен, а мои родители тихо переговаривались в глубине хижины. Я приложила ухо к стене и прислушалась.
– Что сделано, то сделано, – говорила мать. – Назад пути нет.
– И ты, как водится, не посоветовалась со мной. Творишь любую чертовщину, какую захочешь…
– Я хочу, чтобы меня похоронили в саду, – перебила она.
Меня словно ударили по лицу. Я заморгала, на глазах выступили слезы. Отец выругался, грохнув чем-то – возможно, рукой – прямо о стену. Я услышала только глухой стук. Потом шаги, приближающиеся к чулану. Разъяренный, он рвался прочь. Я испуганно забилась в угол. Попадись я за подслушиванием, меня бы ударили, но времени лечь и притвориться спящей мне не хватило. Я затаила дыхание и прижалась к стене. Меня не увидят, стала уговаривать себя, не увидят, не увидят…
Стены чулана затряслись, когда отец прошел мимо в нескольких цолях [6] темноты от меня. В передней он схватил плащ, в котором ходил на лодке. Дверь хлопнула, и я глубоко вздохнула, выпуская страх. Убедившись, что его точно нет в доме, я поспешила в заднюю комнату. Мать выглядела перепуганной.
– Ты проснулась?
– Что ты наделала? – спросила я сдавленным голосом. – Почему ты говорила о том, где тебя хоронить?
– Хаэльвайс. – Лицо у матери скривилось. – Иди сюда.
Я села рядом с ней. Она заставила меня взглянуть на себя. Сказала:
– Простая предусмотрительность. На случай если что-то пойдет не так.
Я подавленно закусила губу. Понимая, что это ложь.
Восходящее солнце игралось лучами, бросая на кровать причудливые тени. Кожа у матери блестела, бледная и тонкая, туго натянутая на кости. Она стала похожа на старуху вдвое старше себя; в черных волосах, раскиданных по подушке, таилась седина.
– Я тебе раньше рассказывала, как мы с твоим отцом познакомились?
Я покачала головой, с трудом сосредотачиваясь на ее словах.
– Зачем это сейчас? Ты только что дала понять, что умираешь.
Мать вздохнула. Заговорила тонким голосом:
– Твой отец раньше торговал рыбой на рынке. Я видела его несколько раз в год, когда мы с матушкой приезжали сюда на повозке, чтобы купить муку, редкие масла, пряности и прочие припасы. Он был тогда прекрасен. Широкие плечи и тонкая талия, задумчивые глаза, красивые золотистые волосы. – Прикрыв глаза, она слабо улыбнулась, будто снова увидев молодого отца в своем воображении. Сейчас он уже лысел, а живот у него раздался. – В тот день, когда я пошла за ним в липовую рощу, я и не представляла, насколько будет чудесно его целовать. Как и то, насколько все последовавшее за этим поцелуем разрушит мою жизнь. Когда я понесла, моя мать хотела, чтобы я приняла зелье, но вместо этого я вышла замуж. – Голос у нее дрогнул. – В конце концов твой брат родился мертвым.
Я через силу вдохнула, пытаясь понять смысл ее истории. Почему она рассказывает ее теперь?
Матушка снова заговорила – настолько тихо, что мне едва удалось разобрать слова.
– Я от многого отказалась ради твоего отца. В первые месяцы мы яростно спорили. Он хотел, чтобы я приняла крещение. – Ее голос наполнился сожалением. – И одержал победу.
Меня пронзило сочувствием.
– Но ты до сих пор сжигаешь подношения. Ходишь к травникам. Трудишься повитухой.
Она посмотрела мне в глаза.
– Этого недостаточно.
Я не стала спрашивать, для чего недостаточно. Я помнила ту ночь в прошлом месяце, когда мы шагали домой с родов, в которых умерли и жена рыбака, и не появившийся ребенок. Тогда по лицу матушки текли слезы, а в голосе звенело горе. Можно было перепробовать много всего, чтобы спасти их, признавалась она, если бы не опасность прослыть еретичкой.
Мои мысли прервал ее вопрос:
– Каков из себя Маттеус?
Это застало меня врасплох.
– А что?
– Просто скажи.
Я вздохнула. Трудно было размышлять о чем-то, кроме того, что моя мать продумывает свое погребение. Я до сих пор была ошеломлена. И мысли о Маттеусе меня огорчали. С тех пор как мы повстречались возле мастерской, он ни разу не постучал в нашу дверь. Вероятно, отец запретил ему со мной видеться.
– Он добрый, – сказала я наконец. – Искренний.
Мать кивнула.
– Вот и мне так показалось. Он хороший. Как ты к нему относишься?
От ее вопроса у меня в горле встал комок.
– Мне не хочется об этом говорить.
Она внимательно всмотрелась в мое лицо, оценивая услышанное.
– Его мать приходила незадолго до того, как ты проснулась. Скоро его ученичество закончится. Мехтильда сказала, что он хочет просить твоей руки.
Эти слова выбили воздух у меня из груди. Потрясение показалось буквально ощутимым и почти невыносимым. Я, наверное, побледнела, будто привидение.
– Хаэльвайс, ты чего?
– Он что? – переспросила я наконец, поняв, что не дышу. Закрыла глаза и заставила себя глубоко вдохнуть. – Ты только что сказала, что Маттеус хочет на мне жениться?
Матушка ободряюще кивнула с радостным лицом.
– Он тебе нравится.
– Божьи зубы, да. Я не могу бросить о нем думать. Но их семья такая богатая. Я почти уверена, что после моей выходки на площади отец запретил ему со мной общаться. – Мой голос сорвался. – Да я настолько же плодородна, как земля у кожевника под бочкой. Если уж моя собственная душа гнушается моим телом, матушка… Я не смею и думать, что оно может понадобиться кому-то еще.
– О, Хаэльвайс… – Она взяла меня за руку и притянула к себе. – Ты прекрасна. Мехтильда говорит, что сын от тебя без ума. Она пытается убедить мужа разрешить вам брак по любви.
– Его отец никогда не согласится. Не теперь.
– Есть средство от твоих припадков, Хаэльвайс. Твоя бабушка… – Мать запнулась. Крепко задумалась, почти усомнилась. Наконец кивнула, что-то решив. – Принеси мне попить.
Когда я вернулась с колодца, она похлопала по топчану. Я налила ей воды и села рядом. Постель была теплой, колючее одеяло щекотало ноги. Матушка крепко обняла меня, положив подбородок мне на темечко.
– Я тебе когда-нибудь рассказывала сказку о золотом яблоке?
Я мотнула головой.
Матушка набрала воздуха в грудь.
– В давние времена жила женщина, чья дочь страдала лихорадкой. Девочка горела так сильно, что мать чуть не погибла, пока та была у нее в животе. Она горела так жарко, что родилась почти мертвой. Но мать все равно поднесла малышку к себе, чтобы покормить. И зарыдала от радости, когда та начала сосать грудь.
Матушка помолчала, глубоко вздохнув. Я опустила голову ей на плечо. Закрыла глаза, чувствуя сонливость и уют, как в прежние времена, когда меня маленькую держали на руках. Она обняла меня, притянула к себе. Ожидая развития истории, я вдыхала слабый запах аниса и слушала стук ее сердца.
– Пока девочка взрослела, – снова зазвучал наконец рассказ, – ее мать повсюду искала средства от этой лихорадки. Они советовались с каждым алхимиком, каждым чародеем и лекарем. Звали отшельника из лачуги у моря. Священника. Епископа. Ничего не помогало.
Матушка снова остановилась, чтобы отдышаться. Я поневоле задалась вопросом, не сочиняет ли она историю на ходу. Сюжет казался слишком похожим на ее попытки исцелить мои обмороки.
Снаружи заголосил торговец, расхваливая свой товар. В комнате вдруг повеяло прохладой. Я натянула на ноги шерстяное одеяло.
– В конце концов, – снова заговорила мать, – девочку вылечил не целитель. Она сама нашла спасение в растении, росшем прямо за их порогом. То давало крошечные золотые яблочки, которые сморщивались с наступлением зимы, наполняя воздух райским ароматом. В день, когда девочка съела одно из них, ее лихорадка прошла раз и навсегда.
Произнося эти последние три слова, она медленно и ровно повышала голос, словно вьючная лошадь, восходящая по каменистой тропе. Затем сглотнула, будто в горле у нее пересохло. Я протянула ей чашку.
– Ты хочешь сказать, что мы не там искали для меня исцеления? – спросила я. Она покачала головой и выпила воду. – Думаешь, нужное средство всегда было на виду?
– Я лишь говорю, что порой лекарство растет прямо за дверью, стоит только поискать.
– Что?
Она отставила чашку.
– Поди достань мне горшок с анисом. Я все хотела тебе кое-что отдать.
Мать хранила анисовое семя в чулане, чтобы делать зерновые лепешки, которые она ела после ужина. Я принесла ей горшок, шуршащий содержимым. Она сняла с него крышку и запустила руку в гущу семян. Воздух наполнился их ароматом, матушка что-то вынула – старый ключ – и покачала головой; ей было нужно нечто другое.
– Подержи-ка его. – Снова порывшись в горшке, она стряхнула семена с крошечной фигурки из черного камня. – Вот. – Протянула находку мне. – Раньше это принадлежало твоей бабушке.
Я изучающе вгляделась в фигурку. Это была резная каменная женщина с младенцем на руках, но никто бы не спутал ее с Пресвятой Богородицей. Я смотрела на обнаженную женщину-птицу с тяжелой грудью и широкими бедрами. И с причудливым лицом странной формы, увенчанным выступами по бокам. У нее были широко посаженные глаза, клюв и крылья.
– Что это?
– Амулет на удачу. Положи его в безопасное место. И ключ тоже. Я не знаю, от чего он, но тебе может пригодиться. Не позволяй ни отцу, ни кому-либо еще найти амулет. Они расскажут отцу Эмиху, и тот объявит тебя еретичкой.
Мать с самого моего детства внушала мне необходимость хранить ее веру в тайне. Я даже не рассказывала Маттеусу ни о подношениях, которые она сжигала, ни об услышанных от нее проклятиях, ни о заклинаниях, отгоняющих неудачу. Она не многое мне рассказывала, потому что не хотела подвергать меня опасности. Когда я была совсем маленькой, на улице забросали камнями француженку, проповедовавшую евангелие Марии Магдалины. А вера матери была гораздо более еретической.
Я внимательнее присмотрелась к фигурке, тщательно вырезанной из мягкого черного камня. Та казалась почти скользкой. Я заметила когтистые орлиные ноги. И трехпалые руки без больших пальцев. На ощупь она была странно теплой. Я с благоговением взглянула матушке в глаза.
– Ты все повторяла, что твоя богиня обитает в предметах, в потаенных силах кореньев и листьев…
– Хаэльвайс. Сегодня я нарушила данное твоему отцу обещание дюжиной способов. Пожалуйста, не проси меня сделать это еще раз.
Я вздохнула и закрыла рот.
– Все твердят об удовольствии от действа, – сказала вдруг мать, как бы захваченная иной, обособленной мыслью. – И в этом есть правда. Конечно же, есть. Но самое лучшее в нем – это дети, которых оно приносит. – Она обхватила мой подбородок рукой, поворачивая меня к себе.
Я кивнула, к горлу подступил комок.
– Ты подарила мне такую радость, представляешь?
Глава 4
Я спрятала ключ и фигурку матери-птицы в свой кошель, где отец их не нашел бы, и каждую ночь перед сном разглядывала амулет. Иногда, когда я оглаживала ее изгибы, черный камень нагревался у меня под пальцами, а воздух казался тяжелее обыкновенного. Она очаровывала, одновременно безобразная и прекрасная. Завораживала. От нее веяло миром из-за стены, в котором убеждения матушки принимались, а мои обмороки не посчитали бы свидетельством одержимости.
Каждый вечер я потирала каменные изгибы, шепча молитвы об исцелении матери. Не то чтобы эти молитвы что-то меняли. Иными ночами, лежа в своем чулане, я, признаюсь, едва не теряла веру. Я задавалась вопросом, а не похожи ли боги моего отца и матери на киндефрессера: не люди ли сочинили эти истории, чтобы влиять на других людей. Но каждый раз, когда меня охватывали сомнения, я вспоминала о завесе между мирами и о том, как чувствовала души, входившие в тела и покидавшие их. Некий потаенный мир проглядывал из-под мира, известного нам. Я его ощущала. Как ощущала силу женщины-птицы, обхватывая ее пальцами.
Шли недели, а Маттеус так и не постучал в мою дверь. Он, разумеется, не делал предложения. Мне уже казалось, что я просто дура, позволившая себе поверить в матушкину болтовню. Та наверняка лишь пыталась меня приободрить.
Должно быть, успели разойтись слухи о том, что я сопровождала рождение сына мельника вместо матери. С тех пор никто не приходил звать ее на роды. Чем холоднее становилась осень, тем больше и больше она спала. Порой у нее отказывали руки и ноги. Когда она просыпалась, ее голос порхал по дому: шепотом, слабым ветерком. Она часто теряла нить разговора, растерянно глядя перед собой.
Отец стал стуком башмаков. С каждым днем я все дольше ждала звона его хольпфеннига в банке. Он не говорил мне ни слова, когда приходил, хотя всегда выкладывал на стол принесенную еду. Свежевыловленного сига, которого я обжаривала на огне и ела кусками, затвердевший полукруг сыра.
Созревали осенние овощи. Я собирала морковь и капусту, порей и обычный лук и вымачивала их в рассоле. Равняла камешки на могилах своих братьев, если их сбивали животные.
Однажды октябрьским вечером в нашу дверь постучали. Мать, как обычно, спала. Она даже не шелохнулась. Когда я обнаружила на пороге Маттеуса, сердце у меня затрепетало. Мы еще не виделись со дня, в который матушка упомянула о его намерениях. Я поймала себя на том, что задаюсь вопросом, не пришел ли он делать предложение, и со стыдом отбросила эту мысль.
Зайдя в хижину, Маттеус обвел взглядом кукол на полках в передней комнате. Он никогда прежде не ступал в наш дом, хотя стучался так бесчисленное множество раз. На столе потрескивали лучины. Бусины у окна колыхались на легком ветру, отбрасывая на пол блики. В углу поводила носом крыса. Кыш, захотелось мне сказать. Поди в свою дыру!
– Как твоя матушка? – спросил Маттеус.
– Не очень хорошо.
Он вздохнул, вытаскивая из кошелька нитку деревянных бус.
– Отец не знает, что я здесь. Мне пришлось улизнуть, пока он ушел с поручением.
Я постаралась скрыть разочарование. Все это время мои сомнения были верны. Его отец не хотел, чтобы мы встречались. С чего наши матери решили, что тот примет меня в невестки?
– Мы с матушкой хотели кое-что тебе подарить, – продолжил Маттеус. Он вложил бусы мне в ладонь и, сомкнув ее, не сразу убрал руки. – Они называются четками. Герцог Церинген вручил нам несколько штук, и мы подумали, что тебе одни тоже могут пригодиться. По ним читают «Отче наш», снова и снова, и подсчитывают повторения. Герцог говорит, что Бога чаще трогают многократные молитвы.
От его прикосновения у меня закружилась голова. Я раскрыла пальцы. Посмотрела на красивые бусины – гладкие деревянные жемчужинки. Неестественно тяжелые.
– Ты точно готов их мне отдать?
– Увы, это своего рода прощальный подарок. Я должен сопровождать отца в поездке. Он говорит, мы не вернемся до Великого поста.
– Ох, – тихо отозвалась я. До него оставалось четыре месяца. – Куда вы отправляетесь?
– Герцог Церинген дает пир в Цюрихе. Он хочет, чтобы мы пошили новые наряды для всей его семьи. Крашенные кермесом, ярко-алые, расшитые орлами с их фамильного герба. – Он взял мои ладони в свои. – Когда мы вернемся, все будет по-другому. Обещаю. Я стану заходить чаще. Я поговорю о тебе с отцом во время этой поездки.
Меня захлестнуло стыдом. Я отдернула руки.
– И что ты скажешь? – Голос у меня задрожал. – Что вообще можно сказать?
Он посмотрел на меня глазами, полными боли.
– Правду, – ответил негромко. – Что ты мне дорога.
Я снова подумала о словах матери; о том, что он хотел на мне жениться. К горлу подступили непрошеные рыдания. Я проглотила их и отвела взгляд. Крыса наблюдала за нами из угла, поводя хвостом.
Маттеус продолжал смотреть мне в глаза.
– Мы с матерью пытались его убедить, но… – Он покачал головой. – Тебе ли не знать, какими бывают отцы.
Я заставила себя кивнуть.
Он привлек меня к себе и надолго задержал в объятии, крепко обхватив руками. Плечи у него стали такими широкими. Мне мучительно хотелось, чтобы он меня поцеловал.
– Поди отсюда, – сказала я, оттолкнув его, чтобы прекратить об этом думать.
Он, смеясь, убрал волосы у меня со лба. Увидел в моих глазах слезы и двинулся к выходу, не желая причинять мне больше боли.
– Я зайду, как только мы вернемся. Обещаю.
Едва за ним закрылась дверь, крыса метнулась обратно в нору.
Молельные четки оказались неожиданным утешением. Я хранила их в кошельке с амулетом матери-птицы, которую стала вынимать все реже и реже с течением времени. Может быть, потому что бусы подарил Маттеус. А может, потому что их не приходилось скрывать от отца. Днем четки были при мне, в любую свободную минуту я молилась за мать. И каждую ночь у себя в спальне тоже нашептывала «Отче наш», считая повторения на бусинах, пока не усну.
Однажды утром матушка чувствовала себя достаточно хорошо для беседы, и я рассказала ей о том, что приходил Маттеус.
– Как вы поговорили?
Я вздохнула. Мои беды стали бы для нее лишней ношей. Я попыталась придумать, как все объяснить, но не огорчить ее.
– Они с отцом едут в Цюрих. Герцог Церинген устраивает пир. Так что Маттеус не вернется до Великого поста.
– Он что-нибудь сказал о своих устремлениях на твой счет?
Я не ответила на ее взгляд, надеясь сменить предмет разговора.
– Что постарается повлиять на отца в эту поездку. Яснее будет по их возвращении.
Матушка задумчиво кивнула, теребя одеяло. Через мгновение подняла голову:
– Если его отец не даст благословения, можно обвенчаться и без священника.
Это мысль меня захватила.
– Как?
– Встать рука об руку и дать друг другу обет. Слова сами по себе имеют силу. – Мать обхватила мою ладонь своей и сжала пальцы. – Посмотри на меня, Хаэльвайс. Это важно.
Глаза у нее пылали так яро, что мне захотелось отвести взгляд.
– Их путь – не единственный, – сказала она. – Запомни.
Шли недели, состояние матушки ухудшалось. Лоб у нее горел. Она едва бормотала слова. Постоянно то мерзла, то кашляла от дыма, которым полнился дом из-за разведенного огня. К декабрю кожа у нее полностью пожелтела. Глаза, казалось, были готовы выскочить из черепа. Она отекала, щеки распухли. Не могла больше вставать с постели. К тому времени стало ясно, что боролась она определенно не с лихорадкой, бродившей в округе, потому что та либо отступала, либо убивала жертву за несколько дней. Я рьяно молилась о ее выздоровлении, перебирая четки по дюжине раз в день. Отец просил епископа прислать священника с благословением, но лихорадка подкосила такое множество горожан, что ко всем церковники не поспевали.
Одним утром я стояла у ее топчана, заламывая руки и не зная, что еще предпринять. Мать уже несколько часов не могла пошевелиться и с трудом дышала. На столике у постели поблескивало успокоительное снадобье, оставленное лекарем. Я вылила из склянки в два раза больше обычного и поднесла чашку к ее губам. Оно подействовало мгновенно. Матушка сразу же успокоилась. Опустила веки. Уснула.
Придя в себя, она снова смогла двигаться. И с улыбкой прочла своим странным шепотком детскую считалку:
– Пять, шесть, ведьма. Семь, восемь, доброй ночи.
Глаза у нее увлажнились и засияли, она погладила складку шерстяного одеяла и посмотрела на меня. Проворковала:
– Красавец. Только погляди! Такой красивый котеночек!
Что мне оставалось, кроме как тоже его гладить с разрывающимся сердцем?
Тем же вечером пришел еще один приступ паралича. Они, судя по всему, учащались. Матушкины глаза в страхе метались по комнате. Я снова споила ей зелье, и она уснула.
До ее следующего пробуждения прошли часы. Когда она очнулась, котенок вернулся. Я погладила его вместе с ней и спросила, какого он цвета. Синего, сказала матушка. Я подумала о том, как до странного много она смеется.
На закате она пожаловалась, что ей жарко, хотя в тот день выпал первый снег. К тому времени как стемнело, в доме стало настолько свежо, что огонь в передней комнате едва согревал ее спальню. Я его потушила, скинула с нее одеяло и отворила ставни, впуская холод. На небосклоне не было луны, только мешанина из звезд. Булыжники мостовой укрывала мелкая снежная пыль. Я намочила кусок ткани и положила матери на лоб. Та наконец уснула.
Когда она вновь открыла глаза, в них загорелся свет.
– Хаэльвайс, – прошептала матушка, с трудом выговаривая слова. – Я тебе кое-что оставляю.
Когда ее голос прервался, я в испуге потянулась к ее руке, думая, не налить ли новый глоток снадобья.
– У тебя есть дар, – прохрипела она. Открыла рот один раз, другой, будто рыба, отчаянно пытаясь договорить. Опустила взгляд себе на грудь. И через мгновение одними губами, медленно и осторожно повторила два слова: есть дар. Глаза у нее распахнулись. В тот же миг воздух в комнате загудел от знакомого напряжения. Завеса поднялась. У меня перехватило дыхание. Я стиснула ее пальцы.
– Матушка.
Но та лишь смотрела широко раскрытыми глазами на стропила. Во взоре застыл ужас, тонкие губы сжались в букву «о». Мгновение спустя ее рука в моей обмякла.
Нет. Слово само собой понеслось по кругу у меня в голове. Нет, нет, нет…
Я села на колени рядом с ней, крепко держа ее за руку и умоляя не бросать меня. Я чувствовала, как нечто убывает, чувствовала притяжение потустороннего мира. Глядя на рот матери, на ее грудь, я молилась о том, чтобы она сделала еще один вдох.
Росистая взвесь, излившаяся из ее горла, была серебристого оттенка, цвета воды – была шепотом ветерка. Она прошла сквозь меня, покидая этот мир, и я задрожала. Глаза затуманились слезами; напряжение в комнате рассеялось. Остались только холод, проникающий в окно, и тело моей матери на постели. Моя мать, но не она; ее тело, но не оно. Желтое лицо, стеклянные зеленые глаза, завитки седеющих волос.
Вскоре я перестала воспринимать тело перед собой, осознавая лишь воспоминания, повторявшиеся в мыслях. Я смотрела на все, что матушка когда-либо для меня делала, слышала песни, которые она пела, и сказки, которые рассказывала, видела всех алхимиков и целителей, которых она находила. Я вспоминала, как она учила меня определять приближение зимы по тому, что паук возвращался в свое логово, и читать смысл птичьих трелей во все времена года. Некоторое время спустя – не знаю, сколь долгое, – позади меня раздался звук. В дверях замер отец. Он зажег лучины в передней комнате. Я посмотрела на его темную фигуру, заслонившую свет, думая о том, сколько же он там простоял. Отец долго не двигался с места, опираясь рукой о дверной откос. Потом снял шапку и склонил голову.
Он знал. Внутри у меня разлилось облегчение. Говорить ему об этом самой было бы кошмарно. Через мгновение отец вошел, стуча по полу башмаками. Посмотрел на стропила и перекрестился. Губы у него зашевелились, он принялся читать молитву с непроницаемым выражением на лице. Не глядя мне в глаза. А потом вышел, захлопнув за собой входную дверь, и в мое сердце закралось мучительное чувство вины. Я вспомнила, что в его глазах в недуге матушки повинна я. В переднее окно было видно, как он быстро и целеустремленно уходит по улице к площади.
Я закрыла ставни и пошла в чулан полежать, дрожа от холода. Сунула четки и амулет птицы-матери в кошелек, чтобы больше на них не глядеть. Я знала, что должна воспринимать смерть матушки как часть Божьего замысла, но вместо этого чувствовала себя преданной. Сотни раз я прочла «Отче наш», и каждая из этих молитв звучала впустую. Бог моего отца оказался не лучше, чем богиня матушки, чей «счастливый» амулет, как я теперь поневоле думала, был не чем иным, как возвеличенной безделушкой.
Я не надеялась заснуть. Невозможно было перестать думать о теле матери в соседней комнате. И об ее последних словах о том, что она мне что-то оставляет, о том, что у меня есть дар. Все это не имело смысла. Я пролежала так долгие часы, но в конце концов сумела ускользнуть от себя в сновидение. Мне снилось, будто я готовлю, одну за другой бросая приправы в густой отвар, пахнущий луком и землей. Помешивая в котле, я догадалась, что это волшебное средство. Отнесла целый черпак матушке, которая в мире моего сна оставалась живой. Та выпила отвар и встала с постели.
Проснувшись, я не сразу поняла, что сон был ненастоящим. Я уставилась в потолок. Глаза защипало. Сердце застучало в ушах, и бесконечно тихий звук, шелест печали, вырывался у меня из горла.
Время в ту ночь превратилось в бесконечную ленту. Расплелось, обмоталось вокруг меня. Крепко связанная им с каждым мгновением, я едва могла дышать, лежа на соломе в темном чулане. Даже крысы в стенах как будто едва шуршали.
Миновали годы, или так мне казалось. Я стала вышагивать по передней комнате. Небо за окном было черным и безлунным. Звезды осыпались с него снегом. Я чуть не сошла с ума, прежде чем услышала стук башмаков отца и ощутила запах спиртного, окруженный которым тот нырнул под притолоку двери. Он не сказал мне ни слова, но я поняла, что могу спать, пока мы дома вдвоем.
Проснулась я только к полудню. В доме висел сладковатый аромат, словно от смеси какой-то пряности с хвоей. Сунув ноги в башмаки, я на цыпочках прокралась в заднюю комнату и обнаружила, что тело матушки исчезло. На топчане не было одеяла. С досок сняли даже тюфяк.
В передней комнате в кольце огня тлела солома. В доме стояла невыносимая жара, в воздухе висел густой чад. Отец сидел за столом в той же одежде, что и прошлой ночью, башмаки и ногти у него были в грязи. Пол покрывали лужи. На столе в кадильнице лекаря тлела одна плитка древесного угля. От него поднимался тонкий серый дымок, наполняя комнату тем сладким запахом. Отец молча кивнул, посмотрев на заднюю дверь. Я выглянула наружу и увидела, что снег в саду равномерно утоптан.
Вид этого снега, блестевшего на полуденном солнце, меня раздавил. Он похоронил ее без меня.
– Как ты мог? – спросила я надломленным голосом, вернувшись к нему.
Отец уставился на меня с отсутствующим лицом. Слишком оцепеневший, чтобы отвечать, осознала я. Мне хотелось спросить, нашел ли он священника или похоронил мать в одиночку. Потом я заметила, что в банке у двери не осталось ни одного хольпфеннига.
Все это время он копил на ее погребение.
Глава 5
Спустя три недели со смерти матушки, в канун Рождества, я стояла перед пустым чуланом, проклиная себя за то, что забываю кормить кур. Я не выходила к ним долгими неделями, а теперь отец попросил меня приготовить рождественский ужин. Было бы так просто выбраться в лес за южными воротами и подстрелить фазана; но тогда стражники обвинили бы меня в браконьерстве, попытайся я пронести добычу в город. Мать всегда тратила пфенниги, заработанные шитьем кукол, на покупку еды для праздничных дней. Мысль о том, чтобы продавать их без нее, разбивала мне сердце, но вероятность остаться в сочельник в одиночестве тоже терзала.
Недоделанные куклы таращились на меня с полок пустыми тряпичными кругами лиц. Они бы превратились в хобгоблинов, попытайся я их дошить; мне еще предстояло научиться пользоваться иглой и при этом не колоться. Но матушка завершила с дюжину кукол перед тем, как захворать. Выбрав с одной полки Пельцмертель, а с другой – принцессу с ажурной вуалью и положив их в сумку, я замерла у порога.
Совет лекаря оставаться дома зловещим эхом зазвучал у меня ушах. На крючке у двери висел матушкин плащ. Ярко-голубой, окрашенный в ее любимый цвет мастером, которого мы не видели много лет. Мать говорила, что в краситель добавлено несколько секретных составляющих, на удачу. Все остальные в городе носили одежду из более распространенного темно-синего полотна, сделанного красильщиком. Мне захотелось пойти в ее плаще – дома я иногда заворачивалась в него, просто чтобы окунуться в родной запах, – но голубой цвет бы меня выдавал.
А потому я зашла в чулан и взяла платок и свое потрепанное серое одеяло, которым можно было укрыть лицо, надев его, будто плащ с капюшоном. Меня воротило от того, каким я стала изгоем. Все, чего мне хотелось с самого детства, – это обычной жизни: мужа, детишек, которым можно было дарить объятия и рассказывать сказки, работы повитухой. Отныне все это казалось невозможным.
По пути на рынок у меня урчало в животе. В воздухе пахло выпечкой и леденцами. Дети на улицах играли в снежки. Торговцы зазывали покупателей, предлагая пряники и вино к празднику. Сияло солнце, заливая бледным холодным светом блестящий снег, такой белый, что у меня болели глаза. У рождественского вертепа перед собором толпились завсегдатаи рынка, слушая певчих, наряженных пастушками и поющих на языке церковников. Я тоже остановилась послушать, держась немного поодаль, чтобы никто не видел моего лица. Песня что-то во мне всколыхнула – смутное воспоминание о другом кануне Рождества, в который мы с родителями так же стояли и слушали похожий хор. Меня настолько охватило грустью, что я испуганно вздрогнула, когда песнопение кончилось и все стали расходиться. Пока толпа текла мимо, я стояла затаив дыхание и надеялась, что никто меня не узнает.
– Куклы! – наконец выкрикнула нараспев через силу, плотнее кутаясь в капюшон. – Куклы на продажу!
Несколько детей, которым явно наскучило представление, сразу же сгрудились вокруг. За ними подошли и их матери. Я распродала все почти мгновенно. Меня никто не раскусил. Покупая еду для праздничного ужина, я увидела, как мужчина, похожий на отца, гуляет под руку со светловолосой женщиной, похожей на вдову Фелисберту из церкви. Пара приблизилась – это действительно оказались они, – и я натянула на лицо изодранный капюшон. Шагающий мимо отец меня не заметил; лысая голова у него блестела на зимнем свету. Они со вдовой что-то попивали из своих кружек, а трое ее сынишек вприпрыжку следовали за ними, жуя пряники. Живот у меня скрутило от того, что отец способен был гулять с кем-то, кроме моей матери, и с чужими детьми. Я поспешила оттуда прочь, не выдержав этого зрелища, и принялась за собственный пряник, купленный в утешение.
На ступенях позади собора стояли две молодые женщины, наряженные в платья и платки. Под ногами танцевали голуби, хлопая крыльями.
– Что заставляет вас полагать, будто она способна излечить лихорадку? – спросила первая женщина у второй.
– Это святая целительница, – ответила вторая. – Я слышала, что она создает книгу о лечебных свойствах растений.
– Она ни за что не отправится в такой долгий путь. Вдоль всего Рейна.
– Однако же. Как по мне, весьма вероятно, что она смогла бы это совершить. Говорят, что через нее творит деяния Господь. К ней приходят видения. Она их записывает.
– Как будто бы весьма мужественная женщина.
Ее собеседница рассмеялась.
– Я слышала, что она возводит собственное аббатство. Крепость на реке, чтобы все нечистоты и отходы уплывали. Она исцелила женщину в Бингене от припадков.
Я чуть не подавилась пряником.
– О ком вы говорите?
Женщины повернулись ко мне.
– О матушке Хильдегарде, – отозвалась первая, глядя на меня.
Я только теперь сообразила, какие яркие у них наряды и как высокопарно они изъясняются на немецком. И заметила длинные, перевязанные лентами косы, которые матушка называла «трупными» из-за того, что их надставляли волосами мертвецов. Это были жены придворных. Первая заглянула под мой капюшон.
– Ты, случаем, не дочь повитухи?
– Та, что прокляла кожевника? – Вторая посмотрела на меня с прищуром. – Точно, она. А ну отойди!
Сердце забилось у меня в горле.
– Никого я не проклинала! – крикнула я, убегая прочь и грохоча башмаками по булыжникам. Я не останавливалась, пока вконец не запыхалась в переулке за скорняжной мастерской. Сгорбившись и хрипло вдыхая, стала себя бранить. Глупо было вовсе обращаться к тем женщинам. Отдышавшись, я вздрогнула. Воздух вокруг будто истончился. Не здесь, подумала я. Не сейчас…
Но именно так и случилось. Я ощутила притяжение. Душа покинула мою плоть.
Придя в себя, я поняла, что лежу на спине в слякоти, капюшон свалился у меня с лица. А мой обморок заметили сыновья скорняка.
– Тебе нельзя ходить по улицам, – усмехнулся младший, перегораживая переулок и складывая пальцы в такой же знак, как сестра мельника на площади. – Ты спустишь своего демона на кого-нибудь другого.
Я поднялась, чувствуя в животе бурлящий страх. Старший парень ухмыльнулся, пихая брата локтем и глядя на мой лиф. Я посмотрела вниз и увидела, что из-за прорехи на платье у меня обнажилась грудь, обнадеживающе подросшая. Я настолько погрузилась в свое горе, что даже не заметила собственного цветения. Я ощутила, что краснею, и прикрылась плащом.
Старший двинулся на меня, напрягая мышцы, как змея перед броском. Я метнулась в другую сторону, оттолкнув его младшего брата с дороги, так что тот поскользнулся и упал лицом в снег. Убегая из переулка, я успела заметить кровь, дивный красный бутон на снегу в том месте, где он ударился носом о камни.
В день Рождества отец сопровождал меня домой с церковной службы. Как только мы зашли в хижину и вымыли руки, я села за кухонный стол, чтобы нарезать все для ужина. Отец поначалу не заговаривал. Просто стоял у окна, наблюдая за мной, освещенный со спины зимним солнцем, от которого вокруг головы у него сиял слишком яркий ореол.
– Тебе скоро понадобится женская сорочка, – сказал он наконец, глядя, как я строгаю овощи. – Пора. Сколько тебе, шестнадцать?
Я смущенно кивнула.
Он выудил из кошелька несколько хольпфеннигов и выложил их на стол, потом достал из сумки мешочек с цукатами и опустил их рядом с монетами.
– Подумал, что надо купить чего-нибудь сладкого в честь Рождества.
Его внимательность меня удивила. Я заметила тени у него под глазами и уловила печаль в словах. Вся скорбь, таившаяся у меня внутри, теперь грозила выплеснуться наружу.
– Я так скучаю по матушке, – сказала я неожиданно. Голос у меня задрожал.
Отец вздохнул.
– Не отчаивайся, Хаэльвайс. Господу это неугодно.
– Прошло только три недели.
Он посмотрел на меня резким взглядом. Я отчаянно постаралась придумать безобидный предмет для разговора. Весь день за готовкой я мечтала о паломничестве в аббатство Хильдегарды.
– Что ты слышал о матушке Хильдегарде?
Отец с усмешкой покачал головой.
– Женщина? Возводит монастырь, исцеляет недуги, пишет священные книги? Не иначе как персонаж из любой сказки твоей матери.
– Я подумала, вдруг она может вылечить мои обмороки.
– Вполне, черт возьми, может. Говорят, что все остальное она умеет. Но Бинген очень далеко. Как тебе туда добираться?
У меня вырвался вздох. Не «как мне помочь тебе туда добраться», а «как бы ты сделала все сама».
– Это я еще продумываю.
Отец тоже вздохнул и пошел в чулан за лекарской кадильницей. Наполнил ее углем и порошком и поднес к огню. Когда он со стуком поставил ее на стол, из прорезанных крестов у нее по бокам потек знакомый душистый дымок.
– Что ты делаешь?
– Очищаю дом.
– От чего?
Отец нахмурился.
– От грехов твоей матери.
Я не поверила своим ушам. Неужели он винит матушку в ее болезни? Неужели думает, что Бог поразил ее за «грехи»? Я встряхнула головой, пытаясь выкинуть из ума эти мысли, но не смогла. Сердце переполнилось возмущением.
Отец смотрел в другую сторону, на дым, клубящийся над кадильницей и уходящий в отверстия под крышей.
Я подумала о том, как он обвинил в смерти матушки меня. Мне захотелось на него накричать.
– Пожалуйста, объясни мне, почему ты считаешь, будто я в ответе за недуг матери?
Он оторвал взгляд от дыма, явно витая мыслями где-то в другом месте. Через мгновение открыл рот, затем закрыл его, как будто в кои-то веки пытаясь взвесить свои слова.
– Мне тогда стоило сказать, что я виню ее в существовании твоего демона.
Я уставилась на него в ожидании объяснений.
Слова посыпались из него так, словно ему давно хотелось их произнести.
– Ты знаешь, как твоя мать воспитывалась глубоко в чаще леса к северу от города. Твоя бабка нашептывала злые заклинания. Когда мы впервые повстречались, в твоей матери была тьма, была дикость. После того как я позвал ее замуж, она поклялась все это забыть, но она была не из тех, кто держит свое слово. Все эти противоестественные средства, которыми она втихаря лечила твои припадки, все нечестивые слова, что бормотала себе под нос. Не думай, будто я их не слыхал. Когда я перестал делить с ней постель, она даже нарушила наши венчальные клятвы. – Он заколебался, глядя мне в лицо, и широко раскрыл глаза. – Матерь Божья! – прогремел на всю комнату. – Она тебе рассказала?
Я замотала головой. Мне не хотелось обманывать ее доверие.
– Я не знаю, о чем ты.
– Черт возьми, Хаэльвайс. – Было очевидно, что отец не поверил. Он схватил меня за руку через стол. Вспыхнул гневом, как это случалось всякий раз, когда я отказывалась делать то, что велено. Его пальцы стиснули мне запястье, выкручивая руку. – Не лги. Что она тебе сказала?
У меня выступили слезы. Я заставила себя застыть, считая прорези в кадильнице. Дым щекотал ноздри. Резкий, как аромат пряностей, но невероятно сладкий, он навевал воспоминания о запахах, которые я вдыхала на рынке еще девчонкой. Корица и анис, фенхель и шалфей. Что бы отец ни сжигал, это не было похоже ни на один из них и напоминало все одновременно.
– Что она ходила к ворожее за зельем.
Он отпустил мое запястье, до странного заметно расслабившись.
– И все?
У меня сдавило грудь. Я коротко кивнула.
– Клянусь.
Он с облегчением вздохнул, закрывая глаза. Чуть погодя снова заговорил, уже будничным голосом.
– Мне нужно тебе кое-что сказать. Помнишь Фелисберту? Из церкви?
Сердце застучало у меня в ушах. Фелисберта – так звали светловолосую женщину, которую я видела с ним на площади. Я кивнула, боясь, что понимаю, к чему все идет.
– Ее муж умер от лихорадки. У нее трое сыновей. Родня ее бросила. Отец Эмих призывает меня взять ее в жены.
В животе у меня что-то оборвалось. Дыхание перехватило. Я подумала о том, сколь многим ради него пожертвовала матушка.
Отец не смог посмотреть мне в глаза.
– Я бы позвал тебя к ней жить вместе со мной, но она боится твоего демона. Ей нужно думать о мальчиках.
Эти слова меня потрясли. Я всю жизнь терпела его изменчивое отношение к себе, но не думала, что отец окажется настолько жестоким. Он не только нашел замену моей матери, но и собрался бросить меня из-за того, что его новая жена не хотела видеть меня в своем доме? Ни одна девушка моего возраста не жила в одиночестве.
– Ты хоть задумывался о том, что это будет значить для меня?
– Я стану навещать тебя раз в неделю. Буду носить рыбу и сыр. Не велика разница с тем, как дела обстоят сейчас.
Я уставилась в стену, чувствуя подступающий к горлу комок, и просидела так весь рождественский ужин. Пока отец болтал о достоинствах Фелисберты, у меня на глаза набегали слезы. Я с трудом глотала куски рыбы и цукаты. И без конца думала о француженке, которую забили камнями на улице за проповедь евангелия Марии Магдалины. Если отец уйдет, а я снова потеряю сознание на площади, горожане сожгут меня на костре.
Рождественскую ночь я провела в каком-то оцепенении, пытаясь смириться с тем, что от меня отказались. И все лелеяла глупые желания: чтобы матушка оставалась в живых и могла меня утешить или чтобы Маттеус поспешил и вернулся домой.
На другой день отец приехал с Фелисбертой на повозке, запряженной старым седым ослом. Они забрали почти все – все наши стулья и сундуки, – оставив только глиняные кувшины в чулане, кухонный стол, мой тюфяк и матушкин сундук. Фелисберта попыталась взять и его, но, когда она присела и собралась в нем порыться, отец ее остановил.
– Это принадлежало матери Хаэльвайс, – сказал он ей с добродушной хрипотцой в голосе. – Оставь ей.
Слезы обожгли глаза. Сердце переполнилось. После всего, что он сделал, я по-прежнему тянулась к его любви, хотя – а может быть, потому что – понимала, какая это редкость. Когда они ушли, я заглянула в сундук, чтобы узнать, что отец захотел мне отдать. Сундук был заполнен матушкиными старыми льняными платьями и блузами, почти сплошь ее любимого голубого оттенка. У меня чуть не разорвалось сердце, когда я поднесла полотно к носу и вдохнула ее запах. Кроме одежды, там был платок, который она спрятала, потому что тот истрепался. Пара ношеных башмаков. А подо всем этим – деревянная коробочка с простым резным узором. Я ее достала и попыталась открыть, но поняла, что она заперта.
Шкатулка на замке? Я и не знала, что у нас такая была.
Ключ из горшка с анисом. Когда я повернула его в замке, тот щелкнул. Внутри я нашла потускневшее золотое ручное зеркальце, завернутое в синюю шелковую ткань; на ручке у него были вырезаны странные знаки и птицы. Я с трепетом вспомнила рассказ сапожника о том, что он видел такое у королевы. Откуда зеркало взялось у матушки? Как она заполучила нечто столь дорогое?
Развернув полотно целиком, я увидела, что стекло у него разбито.
На следующей неделе озеро начало замерзать, лужи у причалов покрылись тонкими белыми чешуйками льда. Прошлой зимой мне нравилось топтать их на ежедневных прогулках. Но после столкновения с сынками скорняка я покидала хижину неохотно. Большая часть моих дней проходила в огороде за попытками придумывать блюда из тех немногочисленных продуктов, что у меня были. Несколько раз, заслышав над каменной стеной гнусную песню сорокопута, я подбиралась поближе и подстреливала птиц, но те, по правде говоря, были слишком мелкими и в пищу не годились.
Время от времени я доставала разбитое ручное зеркальце и гадала, сколь многого не знаю о своей матери. И мечтала о путешествии в аббатство Хильдегарды. Если бы Маттеус убедил своего отца позволить нам пожениться, их семья могла бы потянуть мою дорогу туда за исцелением. Отправляясь-таки на рынок, я всякий раз выбирала наименее многолюдные улицы и часто перепроверяла, скрывает ли мое лицо самодельный капюшон. Улицы со скорняжной мастерской я избегала, вместо этого выбирая улицу с портняжной. Увидев внутри отца Маттеуса, я бы поняла, что и тот вернулся из Цюриха. Но в мастерской всегда была только его мать. Ночами мне снилось, будто он приезжает домой и стучит в мою дверь с радостной новостью: отец дает ему согласие на брак по любви. И в тот же миг все мои невзгоды испаряются навсегда, то есть до следующего пробуждения.
Поначалу отец держал слово и раз в неделю приходил на обед. Мы делили принесенную им еду, пахучий сыр и соленую рыбу. Но со временем он начал забывать. Иногда забывал сыр, иногда – рыбу. Однажды, за несколько недель до Великого поста, он явился с пустыми руками и ушел, потому что мне нечего было приготовить. Я поняла, что мне придется самой приносить еду, если я хочу с ним обедать.
На следующий день, закутавшись в свое одеяло-накидку, я продала еще одну готовую куклу, чтобы купить припасов. Выбирая муку, я приметила новое лицо, городского глашатая, которого никогда прежде не видела. Рослый мужчина с румяным лицом и слишком громким голосом ходил от одной горстки покупателей к другой со свитком в руках. Подойдя к очередному скоплению людей, он заговаривал с ними с оживленным видом, сверкая глазами, – слишком далеко, чтобы я слышала слова. Каждый раз как он заканчивал свою речь, происходил обмен: я видела, что одна женщина отдала ему винный бурдюк, а другая подарила поцелуй. После этого он понижал голос. От последующих слов женщины ахали, и глашатай двигался дальше. Когда он приблизился ко мне, от выражения на его лице у меня свело живот. Я забрала покупки, собираясь уйти.
– Куда ты так спешишь? – пробубнил мужчина, шагая за мной по улице, ведущей от площади. От его дыхания пахло вином. – Неужто не хочешь услышать новости от его императорского и королевского величества? Официальный указ я зачитаю завтра, но ты можешь узнать все прямо сейчас, если заслужишь мою благосклонность…
– У меня ничего для вас нет.
– Речь о принцессе.
Внутри меня что-то щелкнуло. Продажа кукол изматывала; к этому мгновению мое терпение иссякло.
– Оставьте меня в покое.
Лицо у него стало жестче. Он схватил меня за руку и рывком затащил в переулок, выкрутив мое предплечье. Я слишком поздно осознала ошибку. Глашатай собирался получить желаемое, так или иначе. Когда он прижал меня к стене, я зацепилась взглядом за печать на его свитке: золотой щит с изображением черных львов. Знак короля. Пока мужчина меня целовал, я с закрытыми глазами желала, чтобы моя душа оставила тело.
– Вот так это работает, – ухмыльнулся тот. – Любезность в обмен на сведения. Поняла?
Я кивнула, глядя на него. Он отпустил мою руку. Прорычал:
– Принцесса Фредерика сбежала из замка. И направилась в эти края. Если ты ее заметишь, король Фредерик велит немедленно об этом сообщить под страхом смерти.
Глава 6
Последние несколько недель перед Великим постом принесли сплошные горести. Я голодала. Страдала от одиночества. Боялась выходить из дому. Но мне нужно было продавать матушкиных кукол, чтобы покупать еду, покуда не созреют весенние овощи, так что я все-таки выходила и пробиралась на рынок в своем рваном одеяле-плаще. Пачкала себе лицо и одежду, чтобы не привлекать холостяков и казаться им нищенкой или того похуже. Довольно скоро я обнаружила, что такая личина дарит свободу. Как только распродавались все принесенные куклы, меня больше никто не замечал. Ни дворяне, ни купцы, ни даже детишки, игравшие на улицах.
К Пепельной среде на матушкиных полках остались только Гютель и несколько недошитых кукол, которых никто бы не взял. Девочки без нарядов, шуты без рук, принцессы с пустыми лицами и недоделанными коронами. Я бы их обезобразила, если бы попыталась смастерить все недостающее сама. Как только начало светать, я забрала волосы назад, накинула одеяло и выбежала посмотреть, не вернулся ли Маттеус из Цюриха. Весна еще не успела прогнать зимнюю стужу из ранних утренних часов. Даже в одеяле было холодно.
Когда я свернула на его улицу, у меня затрепетало сердце. Как я надеялась, что он окажется дома. Мы так давно не виделись. У него могли быть добрые вести о решении отца. Их дом возвышался над мастерской, пронзая серое небо острой крышей. Глядя на него, я не могла не представлять, каково было бы поселиться там вместе с Маттеусом. Их жилище не было каменным, как у дворян, но смотрелось по-своему величественно. Перекладины, соломенная крыша. Шесть больших окон, лестница и два этажа.
Когда я подошла ближе, о мои ноги с мурлыканьем потерся рыжий котяра, которого мы спасли совсем маленьким, – с той поры он стал громадным и лишился уха в уличной драке. Я рассеянно его погладила, подобрала камешек и бросила тот в окно спальни на втором этаже, которую Маттеус делил с братьями. Камешек стукнулся о ставни. Воздух вырывался у меня изо рта отчаянными стынущими облачками.
Хс-с-ст.
Еще мгновение ничего не происходило, кроме того, что на нос мне свалился мокрый снег. Затем ставни открылись, и показался Маттеус в ночном колпаке. В моей душе словно разлился бальзам. Нахлынуло облегчение. Дыхание перехватило.
– Хаэльвайс? Это ты?
Я постаралась справиться с чувствами.
– Можешь спуститься?
– Конечно.
Рядом с ним появились три лица поменьше. Я услышала возражения его братишек, которым Маттеус велел вернуться в постель.
Когда он открыл дверь, у меня что-то затрепетало в животе. Он был таким высоким перед отбытием в Цюрих? Неужели я успела запамятовать, насколько он красив? Даже в ночной рубашке, со взъерошенными каштановыми волосами, падающими на глаза из-под колпака, он оказался поразительно хорош. От его улыбки мои надежды воспарили. Как я по нему скучала.
– Не сразу понял, что это ты, – кивнул Маттеус на мою одежду.
Я посмотрела вниз.
– Не хотела, чтобы меня узнали.
– Мне очень жаль твою матушку, – сказал он. Притянул меня к себе со взором, полным печали. – Я узнал от своей прошлой ночью.
В его объятиях мое горе всплыло оттуда, где все это время поджидало своего часа. Глаза обожгло слезами, и я почувствовала, что сжимаюсь у него в руках. Я хотела, чтобы он держал меня так вечно.
– Мне очень жаль, – прошептал он, отстраняясь, чтобы на меня посмотреть. – Я знаю, как вы были близки. Я тоже буду скучать по ней.
Я не знала, что и ответить. В горле у меня встал ком. Я вытерла лицо одеялом, внезапно заметив, что нос у меня течет.
– Когда ты вернулся?
– Только вчера.
– Прости, что разбудила, – сказала я, стараясь не выдавать отчаяние. – Куры все улетели. Я забывала их кормить. Мне нужна помощь, нужно дошить остатки матушкиных кукол, чтобы продать их и купить еды.
– Твой отец не может вас обеспечить?
– Он женился на вдове Фелисберте.
Глаза Маттеуса расширились от гнева.
– Женился… так скоро?
– Ага, – сухо подтвердила я, вновь переживая собственный гнев на отца. – Матушка умерла в декабре. Он перебрался на другой день после Рождества. Я живу одна, продаю кукол ради денег.
– Он не позвал тебя жить с собой?
Я покачала головой, крепко сжимая губы.
Сочувствие на лице Маттеуса стало невыносимым. Внезапно осознав, какой жалкой должна сейчас казаться, я вздернула подбородок.
– Да и позови он, я бы не пошла.
Тот покачал головой.
– Пойду скажу отцу.
Как только он ушел в дом, я тщательно вытерла лицо одеялом. Разгладила полотно, жалея, что не пришла в чем-нибудь поприличнее. Я так привыкла выходить из хижины в таком виде, что не подумала о том, какой предстану перед Маттеусом.
Пока я ждала его возвращения, на улице заметно рассвело. Я стала думать о том, что Маттеус обещал зайти, как только приедет. То, что он медлил и не навестил меня сразу по прибытии, не предвещало ничего хорошего. Если бы он договорился с отцом, разве не пришел бы сразу рассказать мне? К тому мгновению как Маттеус появился на пороге, мое сердце преисполнилось ужасом.
Он сменил одежду на повседневную, накинул верхнюю рубаху и воткнул в плащ иголку. Прочесть выражение его лица было трудно.
– Прости, что так долго. Еле убедил дать мне выходной.
Сердце у меня дрогнуло. Я открыла рот, собираясь спросить, обсуждал ли он все с отцом, но решила, что не готова. Нежелание его родителя отпускать Маттеуса мне на помощь этим утром тоже казалось дурным знаком.
Мы двинулись обратно к моему дому, звук наших шагов эхом разносился по почти пустынной улице. Изо всех горожан нам повстречалась только одна женщина, опорожнявшая ночной горшок.
– Извини, что не пришел к тебе вчера, – заговорил Маттеус. – Я хотел, но отец настоял, чтобы я сначала навестил кое-кого еще.
– Кого?
– Фебу Кюренбергерскую.
Я знала, кто такие Кюренбергеры. Им принадлежали поместья в предгорных северных лесах и красивый летний домик на берегу озера.
– Ей нужна было снять мерки?
Маттеус тяжело вздохнул.
– Увы, нет.
– Так почему отец хотел, чтобы вы повидались?
Он выглядел огорченным. У меня от ужаса свело живот. Я должна была спросить. Я не могла больше ждать.
– Маттеус. Ты говорил с отцом?
– Хаэльвайс…
– О чем ты не рассказываешь?
Он не смог взглянуть мне в глаза.
– Разговор не задался.
Примерно такого ответа я и ожидала, но, будучи сказанными вслух, его слова меня раздавили.
– Я работаю над этим, – быстро добавил Маттеус. – Клянусь…
Мысли у меня заметались. Все эти мои надежды, все молитвы. К горлу подступила дурнота.
– Хаэльвайс, я серьезно. Я пытаюсь до него достучаться. И мать на моей стороне.
Он посмотрел прямо на меня. Я глубоко вдохнула.
– Спасибо, что сказал.
Несколько долгих мгновений мы оба молчали. Над мостовой разносилось эхо наших шагов.
– Я по тебе скучал, – проговорил Маттеус наконец.
Лицо у меня, должно быть, сделалось несчастным. В следующее мгновение он сменил тему.
– Слыхала о свадьбе княжны Урсильды?
– Нет, – призналась я, изо всех сил стараясь отвечать ровным голосом.
– Ее отец наконец убедил кого-то из князей на ней жениться, – продолжил Маттеус. – Венчание на следующей неделе. Отец вчера закончил ее платье. Все не мог нашутиться о том, что стоит пришить к рукавам волчий мех в пару к наряду ее братца.
Маттеус продолжал болтать о свадьбе, и в конце концов я снова обрела способность вслушиваться. На церемонии должен был присутствовать король Фредерик, он заказал платье для своей беглой дочери на случай, если та появится. Очевидно, принцесса и княжна дружили, а Фредерика была обручена с братом Урсильды, князем Ульрихом, до того как сбежала.
Это привлекло мое внимание. Я замерла как вкопанная. Князь Ульрих, с волчьей шкурой?
– Неудивительно, что Фредерика удрала!
Маттеус кивнул.
– Знаю.
– Зачем ему обещать дочку Ульриху?
Он вздохнул.
– Могу только предполагать, что король не верит историям.
Когда мы пришли в хижину, я развела огонь и выложила на стол обрезки ткани, скопленные матушкой, и всех недоделанных кукол. Лысых князей и принцесс с пустыми ногами, полуголых герцогов без всего, кроме жалких накидочек. Мы придумали облики для семерых из них и сели мастерить платья и штаны и вшивать пряжу в макушки. Я все кололась иглой и чертыхалась. Когда это случилось в третий раз, Маттеус остановил меня, опустив ладонь на мое запястье.
– Хаэльвайс, не откажешь мне в просьбе?
Я взглянула на него с надеждой. Кожу покалывало там, где наши руки соприкоснулись. Судя по глазам, он тоже это ощутил. С изумленным выражением открыл рот, потом закрыл. Все мысли явно читались у него на лице. Он желал меня, и еще: его ошеломила сила собственного желания. Я взяла его пальцы в свои и крепко сжала, улыбаясь ему и молясь, чтобы просьба как-то касалась нас.
Но когда Маттеус опустил глаза и взглянул на это, что-то в нем изменилось.
– Отдай мне иглу, – сказал он, отнимая руку со смирением на лице. У меня с губ сорвался несогласный стон. – Тебе не дается шитье, – рассмеялся он, сосредоточиваясь на деле. – Лучше расскажи мне историю.
Я отвернулась, чтобы он не заметил мое разочарование. Ты запросто позабавишь его, мелькнуло в голове, ты в этом хороша. Оставалось сосредоточиться и понять, какую историю выбрать. Я помнила, что Маттеусу нравится слушать о настоящей знати, об исцелениях недугов и о восстановленной справедливости. Но горечь отравила мои мысли. Мне шли на ум только безвкусные байки, которые ему точно не пришлись бы по душе. Вспоминались скандальные истории с дурными развязками. У меня не было настроения ему угождать.
Уступив собственным пожеланиям, я ухмыльнулась и начала рассказ.
– Древние предания гласят, что жила однажды прекрасная юная королева, у которой не рождались дети. Она долгие годы делила постель с мужем каждую ночь, но живот у нее так и не рос.
Маттеус моргнул от упоминания соития и застыл, не закончив продевать нитку в иголку.
Я наклонилась ближе к нему, так, что наши плечи почти соприкоснулись, вскинула брови и продолжила шепотом:
– Королева пила травяные отвары дворцового целителя. Она молилась. Она перепробовала все травы, что ей давали придворные монахи, и все уловки, что советовали повитухи, но живот у нее так и оставался плоским, будто доска. В конце концов из сплетен она узнала, что король будет добиваться расторжения брака. Она послала за ведьмой из леса, знавшей потаенные свойства растений. Королева втайне попросила у той зелье, что помогло бы ей понести ребенка. «Жизнь может быть слеплена только из жизни, – сказала ей ведьма скрипучим голосом. – И у этого будет цена».
Маттеус сел совершенно прямо. Части меня было стыдно. Я понимала, что делала. Пользуясь языком собственного тела, я напоминала ему об испытанных чувствах. Намеренно пыталась вывести его из равновесия, выбрав волнующую историю. И все же я не могла заставить себя прекратить. В глубине души у меня плескалась злоба от того, что Маттеус не смог противостоять отцу, пытавшемуся нас разлучить.
– Королеве было все равно, – вызывающе сказала я. – Она была готова променять на ребенка что угодно. Ведьма дала ей сверхъестественной силы снадобье. Той ночью королева не давала супругу спать долгими часами.
К этому мгновению Маттеус совсем оцепенел, а лицо у него раскраснелось. Часть меня наслаждалась зрелищем.
– Следующей зимой у нее знатно вырос живот. Она смеялась и пела. Ей все время было жарко, какая бы стужа ни стояла. Чем ближе становился важный день, тем хуже ей спалось. Ночами напролет она вышивала крошечные платья, сидя на подоконнике у открытого окна и глядя на улицу. Однажды во время шитья королева укололась. Алая капля упала на снег. Кровь просочилась в землю, и на этом месте вырос цветок. Ярко-красная, бесконечно ужасающая роза.
Маттеус смотрел на меня с недоумением, озадаченный развитием истории, но я видела, что он поневоле находит ее занимательной. На лице у него блуждала слабая улыбка. Я обратилась к его увлеченности – к той потаенной части его души, что любила истории сами по себе, – и говорила напрямую с ней.
– Из лепестков этой розы появилась фея. – Мой рассказ двинулся дальше. Голос у меня стал громче. – Злая нимфа с волосами цвета ночи и кожей цвета снега. Вместо прически у нее был клубок черных колючек, а губы горели краснотой крови. Она пропела жуткую песнь:
Маттуес отложил иглу, словно потрясенный угрозой феи. Выругался:
– Гром и молния! И что королева сделала?
Я улыбнулась, торжествуя, что история его захватила.
– Она закричала. Фрейлины помчались к ней со всех ног. Но к тому времени, как они прибежали, фея исчезла, осталась только роза. Босиком, в помрачении, в ночной сорочке королева метнулась на улицу, чтобы сорвать цветок. Только вот пока она добралась туда, роза тоже пропала. Вернувшись в свою комнату – со снегом на пальцах ног и со сбитым дыханием, королева почувствовала первые схватки. Ее роды длились три ночи, прежде чем повитуха наконец сказала ей тужиться.
Маттеус наклонился вперед, ожидая продолжения. Я улыбнулась ему, гордая тем, что мой рассказ его настолько поглотил.
– Королева так измучилась, пока дитя рождалось на свет, что ей казалось, будто она не в силах больше жить. Когда долгожданная дочь оказалась у нее на руках и королева увидела все ее странности – белую кожу, красные губы, черные волосы, ей стало ясно, что именно произошло: она променяла свою жизнь на жизнь этой девочки. Королева прижала малышку к груди, чтобы покормить, и глаза у нее наполнились слезами.
Маттеус в ужасе уставился на меня. Я подняла палец.
– Она позвала короля и сказала, что нужно немедленно назвать ребенка. И настояла на имени Белоснежка, чтобы ее жертва не оказалась напрасной. Затем – с разрывающимся сердцем – королева потеряла сознание. На следующий день она умерла.
Маттеус выронил куклу, над которой работал.
Я выждала подобающее время, прежде чем продолжать. Этому научила меня матушка, научил лекарь епископа. Смерть значительна и важна. Она требует молчания.
– Король тяжело переживал смерть супруги. Горе его ослабило. Через месяц он повторно женился. Его новая невеста, Златокосица, была могущественной ведьмой, и он попался в ее сети, ослепленный скорбью. Та носила при себе золоченое ручное зеркальце, что могло показывать ей все королевство. И ходила в волшебной желтой шали, сплетенной из ее собственных волос.
Я округлила глаза, подыгрывая заметной тревоге Маттеуса, услышавшего о противоестественном колдовстве новой королевы. Всякая хорошая история нуждалась в каком-нибудь злодее, а я до сих пор злилась на Фелисберту. И не видела причин не сделать злодейку из мачехи.
– Когда Белоснежка начала расти и хорошеть, стареющая Златокосица стала ей завидовать. Ее губы алели. Щеки цвели розовыми лепестками. Дочь напоминала королю его покойную жену, по которой он будто бы до сих пор горевал. Когда девочке исполнилось двенадцать, Златокосица убедила мужа пообещать ее нечестивому князю. Король и не ведал, что тот в каждое полнолуние обращается волком.
Я немного помолчала; меня обуревали чувства, я погрузилась в историю и начала сопереживать ее героям. Скорбящему королю. Дочери-фее. На миг я даже почти посочувствовала королеве.
– Белоснежка бежала из замка верхом на коне, черные волосы развевались у нее за спиной. Король попросил супругу воспользоваться зеркальцем, чтобы ее отыскать. Но королева солгала, сказав, что в нем сплошной туман. На самом деле она видела Белоснежку: невинная девочка лежала на поляне и крепко спала. Когда король удалился в свои покои, Златокосица закрыла глаза и стала нашептывать заклинание, от которого ночных птиц в округе настиг голод. Жестокая королева наблюдала через чудо-зеркало, как из лесов слетаются кваквы и совы. Те окружали Белоснежку, рассаживаясь на ветвях ближайших деревьев. Королева продолжала читать заклинание, так что на поляне оказались сотни птиц. И не замолкала, пока Белоснежку не заклевали насмерть.
Маттеус охнул.
– Вот и все, – добавила я ровным голосом. – Это конец.
Маттеус помолчал, выпрямляя спину. Взял куклу, которую дошивал, и уставился на нее, будто на нечто незнакомое. Долгое время он не заговаривал, рассматривая поделку. А потом вернулся к шитью и задумчивым голосом произнес:
– Можешь назвать меня дураком. Не знаю. Только дурак будет ждать, что в жизни все сложится хорошо. Но я предпочитаю сказки, которые дарят надежду.
Глава 7
После этого Маттеус долго не приходил в мою хижину. Из-за своего ли отца или моей сказки, я не знала. Страдая от одиночества без него, я глубоко сожалела, что озлобленность взяла надо мной верх. И без конца вертела историю в голове, представляя, как рассказываю все по-другому.
Той весной, пока расцветал матушкин сад, мне постоянно хотелось плакать. Каждый раз, когда из-под земли показывался новый стебелек, разум наполнялся воспоминаниями о том, как я сидела рядом с ней на коленях и училась сажать семена или различать ростки. У каждого молодого побега было название, которое я узнала от нее. Эндивий и шпинат, капуста и спаржа. Порой я слышала мелодию ее голоса, называвшего имена растений, пронизанного материнской любовью к дочери, и сердце у меня разрывалось. А иной раз вид новорожденных кустиков зелени приводил меня в ярость. Как они смеют разрастаться – такие стойкие и уверенные, когда того, кто их посадил, вырвали из земли?
За этими предателями вскоре восстали и цветы. Бутон за бутоном изящной синей примулы, потом соцветия турнепса и воздушная желтая манжетка. Повсюду появились новые кустики, будто перекопанная почва вдохновила старые семена прорасти. Репа и пастернак подобрались вплотную к стене. Каждое утро я стояла над ними, закутавшись в свой рваный наряд, и гадала, где отец упокоил тело матери. Лежит ли ее голова под шпинатом или первоцветами? Над пальцами ног ли распускаются лилии?
Однажды утром во время прополки я заметила среди них новый незнакомый росток, имени которого матушка никогда мне не говорила. Зеленый стебелек извивался над землей, увенчанный единственным пурпурным бутоном. Спустя несколько недель рядом с ним появился второй такой же. Еще через неделю их стало больше. К маю по задней части сада было разбросано уже несколько десятков таких растений. Странных кустов с листьями, похожими на салатные, и с букетиками крошечных лиловых бутонов в середине. Воришки света, назвала бы их мать. Сорняки. Я не могла заставить себя их выдернуть.
К концу лета они оказались повсюду, крепкие капустообразные пучки огромных листьев, высотой в фут и шириной в три. На каждом из них там, где прежде гнездились цветы, вызрели мелкие орехоподобные зеленые плоды, каких я никогда раньше не встречала. Шли недели, и ягоды становились крупнее, постепенно желтея.
Произошедшее после не должно было оказаться такой уж неожиданностью. Маттеус родился на год с лишним раньше меня, ему исполнялось восемнадцать, и его ученичество подходило к концу. Я не видела его многие месяцы. Фебе Кюренбергерской было двадцать один или двадцать два. Если бы отец не выдал ее замуж в скорейшее время, стало бы слишком поздно. Когда священник упомянул обручение Маттеуса с Фебой во время объявления грядущих венчаний, я стояла на своем обычном месте за решеткой в задней части церкви, рядом с нищим, часто просившим милостыню на ступенях собора, – чтобы случайно не оказаться на скамье возле тех, кто мог меня узнать. Как только священник произнес «Маттеус, сын Генриха-портного», меня поразила сильнейшая головная боль, что со мной когда-либо случалась.
Я вцепилась в перила побелевшими пальцами. Нищий посмотрел мне в глаза.
– Свадьба, – выдохнул он. – Вот что погонит тебя прочь.
– Прочь? – прошептала я. – Куда же мне идти?
Тот не ответил.
Священник продолжал монотонно бубнить. Церковь вокруг меня поплыла. Меня замутило, будто телу хотелось отторгнуть то, что услышали уши. Успокойся, сказала я себе. Само собой, Маттеус женится на девице Кюренбергеров. Думаешь, ты могла как-то очаровать его своими нетопырьими глазками и ослепительным остроумием? Как он вообще должен был убеждать отца позволить ему жениться на тебе?
Я все же сумела достоять службу. А после увидела, как Маттеус уходит с Фебой; пшеничные косы у нее обвивали голову, будто корона. На ней было дорогое зеленое платье, облегавшее бедра. Ее женское начало гораздо очевиднее бросалось в глаза, чем мое. Никого доселе я не ненавидела так сильно.
Вернувшись домой из церкви, я до конца дня не могла есть. Не могла спать. Существует предельное число утрат, которые способен вынести один человек; я уже стерпела больше своей доли. Казалось несправедливым, что мир забрал и Маттеуса тоже. Боги словно проверяли меня, пытаясь узнать, каков же мой предел.
На следующее утро, изможденная, я вышла в сад за домом, чтобы попытаться примириться с произошедшим. Я собиралась посидеть на сломанной скамейке и помолиться. Надеялась, что снаружи среди растений, лозы и камней смогу успокоиться; но вместо этого меня преследовали мысли о матери. Сидя на этой скамейке, я вспоминала весенний денек, в который мы рыхлили землю под посадки, а семейство малиновок выбралось из гнезда, свитого в стене сада. Птицы слетали вниз, насвистывая и бормоча свои трельки, обшаривали разрытую почву в поисках червяков. Одна из них села на юбку к матушке, и та звонко рассмеялась.
Осмотрев садовую ограду теперь, я увидела, что гнездо давно пропало и малиновок нигде не видно. Наш сад никогда не был ни обильным, ни тщательно обихоженным, но я совсем его запустила в это лето, первое лето без матушки, которая о нем заботилась. Каменная стена поросла мхом и плющом, несколько булыжников выпало. Дерн, который мы каждый год заталкивали в щели между камнями, весь размыло, и через открывшиеся дыры виднелись причалы позади дома. Мне пришло в голову, что без моего вмешательства пройдет всего несколько лет, прежде чем стена поддастся разрушительному действию времени. Судя по всему, ничто в мире не могло избежать подобной участи.
Предаваясь этим размышлениям, я услышала приглушенный звук: голос, зовущий меня по имени.
– Кто там? – крикнула я через стену.
– Маттеус.
В груди у меня все сжалось. В нашу последнюю встречу на мне было рваное одеяло. И вот она я, снова в полном беспорядке, волосы всклокочены, башмаки в грязи. Я попыталась придумать повод его прогнать, но не смогла. И вернувшись в дом, чуть приоткрыла входную дверь. Маттеус застыл по ту сторону порога, глядя на меня серыми глазами из-под прядей темных волос. Такой красивый, что мне захотелось прыгнуть в озеро.
– Я пришел объяснить причины своего обручения.
– Ты мне ничего не должен.
Он заглянул в дверную щель с умоляющим выражением на лице.
– Все это устроил отец.
Я прищурилась.
– Какая она? Твоя суженая.
– У Фебы ужасный характер и жестокий смех. Она беременна чужим ребенком.
– Она что?
Я открыла дверь. Маттеус шагнул в переднюю комнату.
– Она была обручена с другим мужчиной, но тот сбежал. Ее отец сделал предложение, от которого мой не смог отказаться. Звание. Дом на берегу озера. Благосклонность князя-епископа.
Я покачала головой.
– Чужой ребенок?
– Я этого не хочу. – Он откинул волосы с лица, совершенно не осознавая, насколько прекрасен. – На ее месте должна быть ты.
Если и существовала одна-единственная вещь, которой можно было меня покорить, он ее сказал.
Я глубоко вдохнула. Глядя друг на друга, мы вдруг осознали лежавшее между нами расстояние. Он взял мою руку и сжал ее, а потом подошел так близко, чтобы я увидела зеленые искорки у него в глазах.
– Когда отец потребовал от меня ухаживаний за Фебой, я пришел в ярость. Но он сказал, что отречется от меня, вообще запретит мне работать портным, если я со всем не смирюсь.
Слышать такие слова теперь, когда он уже обручился с другой, было пыткой.
– Зачем ты мне это рассказываешь?
Долгое мгновение он молчал.
– Хочешь, чтобы я ответил?
Я едва могла на него смотреть, так болела душа.
– Что бы там ни было, да.
В комнате повисла тишина. Наконец, глядя себе под ноги, Маттеус заговорил хриплым от переживаний голосом:
– Мне придется жениться на ней, но хочу я тебя.
Поначалу я даже не поняла, что он имеет в виду. Маттеус украдкой поднял глаза с очевидным смущением на лице. Продолжил:
– Я ужасно по тебе скучал. Я знаю, что отцовские намерения тебя ранят, но не могу представить свою жизнь без тебя. Отец говорит, мы сможем тебя обеспечить. В Цюрихе есть лекарь, который полагает, что сумеет исцелить твои приступы.
Обеспечить меня? Лекарь в Цюрихе…
Я вдруг осознала смысл этого предложения. Он хочет, чтобы я стала его любовницей. Меня будто окатили ведром холодной воды.
– Что?
– Отец сказал, что ему безразличны наши дела, лишь бы я женился на Фебе. Он даже обсуждал это с ее отцом.
Я уставилась на Маттеуса, не в силах уразуметь все услышанное. Губы у меня пересохли. Мысли спутались.
– И как Феба смотрит на такое соглашение?
– Решительно безразлично. Ей нужен только муж, чтобы ребенок не стал незаконнорожденным. – Он замолчал. Я продолжала тупо смотреть на него. – Так мы сможем быть вместе.
Я сделала глубокий вдох.
– Вот только не сможем.
– Почему нет? У нас даже могут быть дети.
Меня охватила дикая ярость.
– Я хочу семью, Маттеус. Никто не пустит какую-то любовницу к себе в дом принимать роды. Наши дети будут ублюдками! Ты обо всем этом вообще подумал?
Голос у меня задрожал. Маттеус моргнул. Он явно не рассматривал ничего с моей точки зрения. И сам в этом признался:
– Нет. Прости меня. Думаю, нет.
– Уйди, – сказала я, подходя к порогу и открывая дверь. – Смотреть на тебя не могу.
Покидая хижину, он выглядел совершенно разбитым.
Правда же заключалась в том, что я не хотела плакать у него на глазах.
Две недели спустя он снова постучался в мой дом. На этот раз я заставила его ждать. Умылась и натянула матушкину сорочку из сундука и красивую ярко-синюю юбку с лентой, подчеркнувшей талию. Вытащила косы из-под платка, чтобы он их заметил. Затем наполовину приоткрыла дверь. И сухо спросила:
– Что тебе нужно?
– Прости. – Маттеус выглядел жалко, будто вообще не спал с прошлого нашего разговора. Под глазами у него залегли темные тени; лицо стало измученным. – Мне следовало лучше обдумать свое предложение.
Я посмотрела на него. Он заслужил пару бессонных недель. Его печали никоим образом и близко не стояли с моими.
– Следовало.
– Я понимаю, что ты не можешь его принять, Хаэльвайс. Ты заслуживаешь надлежащего супруга. К сожалению для меня, я им стать не могу.
Маттеус подождал моего ответа. Поняв, что я не заговорю, продолжил сам:
– Я тебе кое-что сделал.
Он стряхнул с плеча сумку, которую я до этого не замечала, и вынул пару меховых сапог и краппово-красный сверток ткани. Платье, поняла я, когда Маттеус его расправил и поднял, моего любимого цвета. С вышитой горловиной, нижней юбкой и рукавами колоколом, украшенными золотым кантом. И со шнуровкой по бокам, чтобы затянутый наряд облегал фигуру.
– Красивое, – с невольным благоговением выдохнула я. Будто закат, изловленный и заключенный сиять в полотне.
Маттеус беспокойно улыбнулся.
– Я трудился над ним каждую ночь после работы в мастерской. Почти не спал.
Мысли у меня смешались.
– Маттеус. Я не понимаю.
Он снова полез в сумку и достал плащ того же оттенка с глубоким расшитым капюшоном. Поднял, показывая мне. Отделка капюшона переливалась золотом. Такая тонкая, что каждая ниточка словно мерцала волшебством. Я коснулась вышивки, дотронулась до броши – у меня никогда не было броши, – внезапно потрясенная красотой его поступка.
– Маттеус. С чего тебе шить мне платье?
– Я тебя люблю.
Он сказал эти слова легко, как ни в чем не бывало, словно что-то совершенно неоспоримое. Безо всяких показных переживаний, без возвышенных жестов, но со слезами на глазах. Увидев его слезы, впервые в жизни я поняла, из каких мук родилось то его предложение. Он меня любил. Когда я это осознала, все замерло: мое дыхание, мое сердце; клянусь, даже солнце и луна остановили свой ход. Он желал меня так же сильно, как я желала его, но не видел возможности избегнуть брака с Фебой.
Мой гнев начал стихать.
– Я тоже тебя люблю, – тихо сказала я.
Он посмотрел мне в глаза.
– Приходи на свадьбу.
Я уставилась на него. У меня пересохло во рту.
– Зачем это? Почему ты хочешь, чтобы я пришла? Ты что, спятил?
Выражение у него на лице стало умоляющим, почти пристыженным.
– Я хочу смотреть на тебя во время своей клятвы.
Его слова повисли в воздухе. Больше в хижине не было ни звука. Я приоткрыла рот, и с моих губ сорвался слабый вздох. Что-то внутри меня с треском раскрылось.
Маттеус потянулся ко мне, но я отступила от его рук, страшась того, что произойдет, если я позволю ему к себе прикоснуться. Я себе не доверяла.
– Приходи на свадьбу, – повторил он. – Пожалуйста.
– Не знаю, смогу ли выдержать, – сказала я осипшим от чувств голосом. – Дай мне подумать.
Глава 8
В ночь перед венчанием я пошла к причалам искупаться. Я волновалась так, будто сама выходила замуж. И все не могла перестать думать о предложении Маттеуса. С одной стороны, оно было неприемлемым. Я бы не смогла делить его с другой, я и без того давно стала изгоем. В городе жили такие одинокие женщины – зовущиеся вдовами и старыми девами, но все знали, кто они в действительности. Люди судачили. Дети пели грязные песенки. Меня стали бы сторониться и называть шлюхой.
С другой стороны, я хотела быть с ним. В глубине души я хотела этого больше всего на свете. После смерти матушки и ухода отца у меня оставался только Маттеус. Как бы я стала выживать одна, без товаров на продажу, без способности зарабатывать деньги? Сумела бы и правда прожить за счет огорода и еды, которую отец забывает приносить? Он даже не научил меня рыбачить.
На берегу я сняла все, кроме нижнего белья, благо фонари светили скудно. Постояла на краю причала, чувствуя между пальцами ног жидкую грязь. Затем спустилась в озеро и тщательно почистила ногти. Намочила волосы и стала оттирать руки, так что покраснела кожа. Какое-то время я воспринимала только звезды и холодную воду, от которой немела плоть. Потом вспомнила, что будет завтра. Меня пронзило ознобом, и появилось знакомое притяжение.
В себя я пришла, уже захлебываясь озерным илом. Я закашлялась и еще несколько раз невольно вдохнула, пока не смогла вернуть себе власть над телом и подняться. Пошатываясь, ухватилась за причал.
Конечности оставались деревянными. Легкие горели. Волны шлепали о доски. Я закрыла глаза, снова чувствуя глину пальцами ног, и подумала о том, насколько глупо было бы пытаться жить одной. Мне даже не искупаться, не подвергая себя опасности.
Дома я разделась перед огнем, согрела руки и расчесала волосы. По комнате скакали отблески пламени.
Когда сорочка высохла, я решила примерить платье и плащ, которые сшил Маттеус. Мне хотелось увидеть себя такой, какой я предстану перед ним завтра, если решусь пойти на свадьбу. Льняная ткань вздохнула, когда я натянула наряд через голову. Полотно мягко обхватило мою маленькую грудь, стоило зашнуровать бока. Я разгладила платье на животе и накинула плащ, глядя на блеск золотой отделки на рукавах. Сверху они были узкими, а длинные и красивые манжеты свисали свободно. Я чуть не расплакалась. Как мне смотреть на венчание Маттеуса с другой?
Едва я задала этот вопрос потрескивающему огню, дверь со скрипом отворилась.
– Подумал тебя проведать. – Отец начал говорить, поворачивая задвижку. Запнулся на полуслове. – Хедда, – выдохнул он, и дверь за ним захлопнулась.
Я обернулась, сбитая с толку именем матушки.
– Отец? Это я.
Если не считать мерцания пламени, в доме было темно.
– Я знаю, – отозвался тот, но странным голосом. Вышел на свет, хмурясь и сурово глядя на меня. – Где ты это взяла?
Я посмотрела на свой плащ. Он произнес имя моей матери. Когда бы та могла носить дорогую одежду? Я попыталась вызвать в памяти дом бабушки, но от воспоминаний о ней оставались одни смутные всполохи. Пышная грудь, темные волосы. Блестящие яблоки, собранные в фартук, котел с бурлящим тушеным мясом. Невозможно было сказать, насколько она богата.
– Отвечай.
– Завтра свадьба Маттеуса. Он сшил для меня наряд на венчание.
Отец застыл.
– Как ты с ним расплатилась?
– Это в знак дружбы, – пробормотала я. – Ничего подобающего мне было не дать.
Он подозрительно меня осмотрел.
– Зачем ты вообще туда собралась? Думал, ты сама хотела за парнишку замуж.
Я вспыхнула.
Отец одарил меня понимающим взглядом, неодобрительно покачав головой.
– Как там говорят ворожеи в сказках твоей матери? У всего есть цена.
В ту ночь я так долго не ложилась в попытках решить, приходить ли на свадьбу, что мое тело, в сущности, выбрало за меня. Я проспала до звона церковных колоколов, так что едва оставалось время одеться. Но еще только открыв глаза, уже поняла, что пойду. Я хотела услышать, как Маттеус обращается с клятвой ко мне. И торопливо засобиралась, натягивая новый наряд через голову и забирая волосы назад.
Затем я поспешила по улице к монастырской церкви. Служба уже началась. Я увидела макушку Маттеуса рядом со светлыми косами Фебы на скамье Кюренбергеров. От их соседства у меня сжалось сердце. Слушая ровное бормотание священника, я могла думать только о том, как сильно ее ненавижу. И была не в силах отвести от нее взора, охваченная этой ненавистью.
После службы я поспешила на улицу. Толпа собралась на ступенях, чтобы увидеть, как будут благословлять союз Маттеуса и Фебы. Голуби горестно ворковали, словно разделяя мои чувства по поводу события. Маттеус вышел из церкви первым – в рубахе и штанах тонкого полотна – и принялся обводить встревоженным взглядом всех собравшихся. Феба появилась следом за ним; ветер развевал ее длинное платье с замысловатым сине-золотым узором на вороте и высокой присборенной талией, не до конца скрывающей выпуклый живот. Светлые волосы казались гуще прежнего, а на щеках сиял нестерпимый розовый румянец. У меня не получалось на нее не глазеть. Это могла быть я, все твердил тихий внутренний голосок, это могла быть я – постыдным припевом, – только я бы несла его дитя.
Я смотрела на священника, сходящего к ней по ступеням, и руки дрожали от ярости. Я вспоминала, как прижимала к себе сына мельника – первого младенца, которому помогла прийти в этот мир, – и как мне хотелось его украсть. Если я не соглашусь стать любовницей Маттеуса, у меня может никогда не появиться собственного ребенка. А если соглашусь, нашими детьми будут гнушаться.
Священник начал церемонию, люди затихли, а выражение лица Маттеуса стало отчаянным. Вскоре пришло время произносить обеты. Феба проговорила клятву ровным голосом, словно смиренно принимая свою партию. Затем священник обратился к Маттеусу, и повисло долгое молчание; тот пристально оглядывал толпу. Когда он наконец меня нашел, лицо у него озарилось облегчением. Повторяя слова обета, он смотрел на меня, хотя имя назвал чужое. У меня запылали щеки, но я не отвела глаза.
А после священник благословил их союз и оплел им запястья традиционной голубой лентой. Горожане почтительно захлопали, поздравляя спустившихся по лестнице молодоженов, которых уже обступили обе семьи. Мать Маттеуса обняла его, улыбаясь и смеясь. Отец похлопал по спине, хорохорясь, будто петух, в своем безвкусном новеньком плаще и рубахе. Меня охватило отвращение к этому человеку. Я бросилась в гущу гуляк, державших путь на званый обед. И побрела мощеными улицами к северной части города, неохотно следуя за пестрой компанией в ярких, изысканных одеждах.
Во владение Маттеусу перешел дом Кюренбергеров на берегу озера у городских ворот. Темное, угловатое каменное сооружение под мрачно-серым небом делало место почти зловещим. За ним блестела вода. Сад был обнесен высокой стеной из таких же камней, что и само жилище. Над входом разномастные серые валуны плавной аркой уходили вверх. Деревянные ворота в проеме оказались не заперты, но петли проворачивались с трудом. Со створ смотрело резное украшение в виде солнца.
Зайдя внутрь вместе со всеми, я услышала бренчание струн, смех, людской говор и поющий мужской голос. В углу двора юноша немногим старше меня держал в руках искусно выделанную лиру. На нем был вычурный наряд из темно-зеленого бархата. Такой дорогой, словно тот украл его у князя. Миннезингер. Раньше я о них только слышала. Мне не доводилось оказаться на празднестве столь богатом, чтобы гостей развлекали нанятые артисты.
Осмотревшись вокруг, я почувствовала себя неуютно. По саду была расставлена дюжина столов, украшенных роскошными гирляндами, перьями и венками. Вдоль стен росли тщательно постриженные кусты бересклета. Через окно-бойницу в ограде виднелись волны, набегавшие на берег озера. Пока я высматривала себе место, рядом на траву мягко упало павлинье перо неистово-синего цвета, и меня окатило негодованием. Лишь эта зажиточность и сделала Фебу столь заманчивой партией в глазах отца Маттеуса. Будь такое богатство моим, он бы во мгновение ока решил, что я достойна его сына.
Но у меня уже урчал живот, а вокруг витали ароматы, обещавшие грандиозный пир, – пахло колбасами, горчицей, шалфеем и шафраном, сладким хлебом и кремовыми десертами – и потому я вместе с другими гостями выстроилась в очередь к чаше для омовения рук. Потом присмотрела себе маленький столик в углу поближе к воротам и села, немедленно принявшись злобно трепать одну из ближайших гирлянд в мелкие клочки. У меня ушло несколько мгновений на то, чтобы осознать свои действия и свой гнев и заставить себя прекратить. Я сунула руку в кошелек и потерла амулет, наскоро вознося всем внимающим богам молитву о том, чтобы не ударить никого по лицу раньше раздачи еды.
Мои воззвания прервались новыми волнами музыки. Лира под пером миннезингера зашелестела, словно листья на ветру. Это было одуряюще красиво. Голос молодой дворянки, вставшей за столом около артиста, звучал чисто и ясно:
Миннезингер то и дело озадаченно поглядывал на молодых. Тем было явно не по себе. Феба прикрыла рот ладонью. По толпе побежали шепотки, приглушенные продолжением песни. Гостья рядом со мной, седая женщина в шелках, захихикала. Светловолосая девица напротив нее скривила губы в ухмылке:
– Сколько женихов уж посбегало от Фебы?
Старуха прокашлялась.
– Первому был не по душе ее норов. Второй прознал о третьем…
Я усмехнулась.
– Этот миннезингер. Кто он такой?
Старуха презрительно фыркнула.
– Людвиг Кюренбергерский, кто же еще. Вы, должно быть, из гостей жениха. – Она поправила брошь на горловине наряда и повернулась к собеседнице. – Ну хоть у первенца будет дворянская кровь.
Та рассмеялась. Я стиснула зубы и обратила все внимание к музыке. Следующая песня началась с надрывной ноты, заставившей меня тяжело вздохнуть еще до первых слов исполнителя. Я помнила эту мелодию по выступлениям бродячих артистов на рынке: так начиналась общеизвестная баллада о влюбленных, что знали друг друга с детства. Заметив взгляд Маттеуса, сидевшего за главным столом, я поняла, что он наверняка попросил ее исполнить с мыслями обо мне. В уголках глаз выступили жгучие слезы. Я уткнулась лицом в кубок и сделала большой глоток медового вина, чтобы скрыть свою скорбь. Жидкость согрела руки и горло, даря привкусы дорогих пряностей и веселья, ощутить которого я не могла.