© Коэн А. и М., текст, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Пирог с крапивой и золой
Магда
21 сентября 1925 г.
Наставницам кажется, что если нарядить четыре дюжины девочек в одинаковую форму, то они станут дружны. Не будет ни ссор, ни драк. Ни расцарапанных лиц, ни сожженных писем из дома. И лев будет пастись рядом с агнцем.
Как глупо.
Наши различия ощущаются гораздо глубже коричневых платьев с матросским воротничком. Они даже интимнее белья. Разница между нами в том, что кто‑то бьет, а кто‑то бит, и не важно, руками или словом. Такова наша суть. Думаю, наставницы это знают, но им просто невдомек, что придумать, кроме униформы.
Ах да, еще есть наказания. Мне нравится, что они есть. Кому‑то они не дают перейти последнюю черту, а кому‑то – даже заступить за первую. У древних вавилонян за ложь вырывали язык, за предательство срезали нос до кости, а за воровство отрубали руку. Ковыряя остывшее вареное яйцо, я смотрю на тех, кто делит со мной трапезу, и думаю: как бы выглядели все мы, если бы нас судил какой‑нибудь Хаммурапи или другой древний шумер? О, мы были бы отвратительны.
Я надеялась, что мне не придется возвращаться под кров «Блаженной Иоанны» после летних каникул. Общественная гимназия в родном воеводстве не вполне соответствовала моим планам на будущее, хотя нужные рекомендации я бы получила и там. Увы, для маменькиных нервов безопаснее, если я буду как можно дальше от нее и как можно дольше.
Мне осталось вытерпеть только год. А уж с этим я попытаюсь справиться.
В столовой высокие потолки, выкрашенные подсиненной известкой и расчерченные балками. С первого дня мне кажется, что они могут обрушиться нам на головы. Наставницы сидят отдельно за длинным столом, спинами к большим французским окнам, так что их силуэты кажутся затененными, безликими. Остальные размещаются за двенадцатью столами поменьше: по два стола на класс, один – для гостей и один – для лишних. Это неофициально, но некоторые вещи сами выбирают себе имена.
Ближе всего к дверям сидят малявки. Удивительно, что дирекции удалось набрать новеньких после того, что случилось.
Первогодки еще похожи на детей. Вы только посмотрите на эти нежные щечки, на косички, на то, как они перешептываются между собой! Они вырвались из-под надзора мамаш и нянек, и каждый пустяк мнится им захватывающим приключением. Первогодкам еще нечего делить, и они думают, что обзавелись десятком новых сестренок. И разумеется, они будут дружны всегда-всегда, до самой смерти.
Все уже покончили с завтраком, но Юлия осталась и наблюдает за мной из-под русой челки, отмечает каждый жест бегающими серыми глазами – она всегда хвалилась, что у нее глаза меняют цвет, но это враки, – а сама крошит хлеб длинными пальцами. Ногти у Юльки красивые, как миндаль, но кожа вокруг них вечно лопается и торчит кровавой бахромой. Меня передергивает от одной мысли, что этими ободранными пальцами она может доверительно, как раньше, взять меня за рукав.
– Даже не думай, – шиплю я.
Никто не повышает голоса – не хочет схлопотать табличку «Тишина» на шею, – но в столовой все равно стоит ровный гул, смешанный с позвякиванием посуды.
– О чем ты, Магда?
Строит из себя невинность. Юлия вполне может показаться примерной панной, но кому, как не мне, знать, что она такое.
Она поднимается, чинно оправив манжеты. За лето она стала еще выше, хотя рост уже в прошлом году ее не красил. На груди неизменная камея с изображением двух рук, зазубренного сердцевидного листа и полумесяца. Юлия берет оловянный поднос с недоеденной кашей, скорлупками и искрошенным хлебом. Притворяется, что уже уходит, но в последний момент оборачивается и как бы невзначай бросает:
– Приходи в эту пятницу. Мы скучаем.
Я не отвечаю, поэтому она предпринимает вторую попытку:
– Будет весело, как раньше. Ты помнишь?
Мы обе знаем, что это не ее слова. Она просто передает их буква в букву, стараясь скопировать даже интонацию. А теперь стоит выпятив подбородок и ждет ответа, как почтовый голубь, чтобы унести его хозяйке.
– Катись в ад.
Отвечаю одними губами, потому что к нам, заподозрив неладное, спешит, переваливаясь на острых каблучках, пани Новак.
– Мы все там будем. – Юлия улыбается. – И ты тоже.
В капелле пансиона не проводят служб. Здесь мы дважды в год поем «ангельским» хором для совета попечителей под дребезжащий аккомпанемент дряхлого фортепьяно и не менее дряхлой пани Зузак. По таким случаям здесь полируют скамьи, развешивают пурпурные с золотом драпировки и расставляют свечи, чтобы все прониклись благоговением. «Ангелам» охотно выписывают чеки и продлевают стипендии. Большинство из нас учится на деньги родителей, но некоторых поддерживают благодетели, так что показательные выступления – ради них. Я отказалась участвовать в этом балагане еще год назад и не жалею.
Но нельзя сказать, чтобы наставницы пренебрегали нашими душами. Как можно? Мы беззвучно молились перед едой, каждый день у нас был час Слова Божия, а на воскресные службы мы всем пансионом ходили пешком в деревенский костел. Шли через лес, выстроившись парами, по мощенной камнем тропе, слушали проповедь, исповедовались, причащались и плелись обратно.
За последние недели я перебрала все возможные причины, чтобы не ходить в костел с остальными. Я просто не могла там находиться.
Позади капеллы буйствовала крапива, и никто, кроме меня, туда не совался. Прошлой осенью я присмотрела, что недалеко от стены лежит большой плоский камень от старой кладки, и, если прижать руки к груди, а голову втянуть в плечи, можно проскочить сквозь заросли и скрыться от чужих глаз. Можно стоять на невысокой насыпи из кирпичной крошки, тесно прижавшись к стене, и жгучие зеленые пальцы не дотянутся до тебя, как бы ни пытались.
Здесь мы… нет, я впервые пробовала курить. Здесь плакала в ночь после Иванова дня. Зимой приходится искать другое место для уединения, какой‑нибудь тихий уголок в самом пансионе, но в начале осени здесь вполне сносно.
Из-за капеллы открывается вид на левый фасад пансиона Блаженной Иоанны. Трехэтажный дом из желтоватого камня, построенный в середине прошлого века, стареет с достоинством, скрывая трещины мхом, как морщины бородой и бакенбардами. Его крышу венчают две изящные, хоть и невысокие, башни с тонкими шпилями громоотводов, каждый из которых украшает золотистая сфера. Если глядеть с пригорка, здание пансиона кажется торчащей из земли рогатой головой. С террасы спускается непропорционально узкая лестница, изгибающаяся, как высунутый язык на средневековой гравюре.
За главным зданием поблескивают застекленные теплицы. Они задумывались как зимний сад, но дирекция решила, что это непрактично. Еще отсюда не видно, но чуть дальше стоит конюшня. Лошадей всего три, но от постройки порой несет, будто их там три дюжины.
Раньше наш пансион был фамильным особняком, но семь лет назад, сразу после войны, он ушел с молотка. Мало у кого нашлось бы достаточно денег, чтобы содержать такую махину с ее коптящими каминами и клокочущей котельной; стеновыми панелями, покрытыми замысловатой резьбой, и мощными потолочными балками; медными трубами и дубовым паркетом, который следовало регулярно натирать мастикой. Между прочим, одно из излюбленных наказаний за недостаточное прилежание. Может показаться, что это недостаточно сурово, но после нескольких часов на коленях с щеткой в руках и табличкой «Усердие» на шее весь мир видится в паркетную «елочку» и вечер над конспектами становится гораздо желаннее.
Кроме того, дирекция почти не держит штата, кроме наставниц, двух кухарок и врача. Еще есть вечно сонный конюх и человек, обслуживающий котельную, но их мы почти не видим. Проживание и обучение в нашем классическом пансионе – удовольствие недешевое, поэтому учениц немного, но владелица сего заведения экономит на каждой мелочи. Как она утверждает, для нашего же блага. Воспитанницы делают все, кроме самой тяжелой работы, для которой приходят поденщики из ближайшей деревни.
И здесь начинается интересное. Невозможно оставаться любящими сестрами, когда можно избежать трудов, сложив их на плечи ближнего своего. Ближней. Мало кто хочет отчищать клозеты и пыльные углы, стирать нежными руками простыни, свинцовые от воды. Это дело слуг. А когда нет слуг, их место должен кто‑то занять. Это непреложный закон.
Летом я листала журнал, какой обычно девица шестнадцати лет и в руки не возьмет. Так вот, там была статья о мышах. Группа всегда расслаивается на господ и рабов. Но если оставить в одной коробке только «рабов» или только «господ», со временем они снова разделятся. Все повторится и будет повторяться, пока мышь не останется одна. Только вот у грызунов для борьбы есть зубы и когти, а у девочек все несколько сложнее.
Щурясь сквозь сизый дым, я вновь разглядываю группу первогодок. Им лет по двенадцать, только окончили элементарную школу. Круглолицые, как на подбор, почти неразличимые в коричневых платьях с матросским воротничком и с черными лентами в косах. Маленькие принцессы.
Они играют в веревочки, выкрикивая какую‑то дурацкую считалку.
Две из них удерживают веревочное кольцо ногами, третья прыгает, поддерживая одной рукой юбку, а другой – скачущие на носу проволочные очки.
Прыжок, еще прыжок. Все выше и выше. Замечаю, что рядом с ними нет наставницы, и сердце отчего‑то становится холодным и тяжелым. Я будто смотрю сквозь толщу мутной воды в прошлое.
Чертыхаясь, как последний сапожник, швыряю окурок в заросли крапивы. Эта гадость все равно не загорится. Сжимаюсь в комок и скольжу обратно сквозь преграду. Не мое это дело. Не мое.
И все же я оборачиваюсь. Державшие веревочку ловко подсекли попрыгунью, и та распласталась на траве. Наверняка ободрала колени, и чулки придется долго отстирывать от крови, зеленого сока и земли. Она пытается подняться, но ее толкают обратно, а я шагаю прочь, к теплицам.
Это всегда начинается. Началось и теперь.
…из буклета пансиона Блаженной Иоанны, 1921 г.
Наверняка Вы не раз задумывались о том, как взрастить и сохранить высокую нравственность девицы, которая сейчас воспитывается под вашей крышей. Мы понимаем, как отчаянно сложно делать это в городах, полных соблазнов. Девушек на каждом шагу подстерегают журналы, модистки, а когда они становятся старше, то клубы и мужчины с их грязными намерениями. По мнению ученых мужей, девушки в городах зачастую растут склонными к истерикам и беспутному образу жизни.
Пансион Блаженной Иоанны – оазис мирной сельской жизни, наполненный традициями, трудом, изящными искусствами и молитвой. Наши воспитанницы растут в строгости и послушании. Наша цель – вылепить из глины беспокойного детского ума достойную пани, умелую и рачительную хозяйку, а также скромную супругу.
Здесь нет места вольнодумству, вредному юным созданиям. Вы будете гордиться вашей дочерью или подопечной.
1921–1922. Красная нить
Девочек было шестеро – самый маленький класс за недолгую историю пансиона. На шестерых выделили три дортуара, по две кровати в каждом. Платяной шкаф один на двоих, одно на двоих деревянное распятие. Рядом с дортуарами находилась общая умывальня, а классные комнаты были этажом выше, и в них проводили все занятия, кроме домоводства, рисования и танцев.
Для танцев и гимнастики был зал, переделанный из бывшего салона: с большим эркером, глядящим на лес, со станками вдоль стены, где в щели между стеклами задувал ветер. Ранним утром мышцы деревенели от холода, пока движения не разгоняли кровь по жилам. Сухощавая пани Мельцаж отбивала тростью такт. Этой же тростью она выравнивала неверно стоящие ноги, приподнимала подбородки, а могла и стукнуть по «горбатой спине».
Хотя наставницы частенько шептались об огромных тратах на уголь и дрова, холод был постоянным гостем на учебном этаже с октября по апрель.
Рисовать с натуры воспитанницы ходили на улицу, пока позволяла погода. Первогодкам предстояло освоить пейзаж увядающего поля, в то время как выпускницы сепией воссоздавали в своих альбомах архитектуру пансиона. К младшим девочкам не было особого отношения. Кряхтя и обливаясь по`том в колючих шерстяных платьицах с длинным рукавом, они волокли этюдники в поле за пансионом, перекинув широкие ремни через плечо. И уберегите святые, чтобы не испачкаться красками! Как ни оттирай, на манжетах оставались цветные разводы, а стирать их следовало своими руками, что для многих было в новинку.
Домоводству отводилась вторая половина дня. Младшим доверяли штопку. В начале года ее было не так много, но ученицы постарше уже успели запугать их ворохами шерстяных чулок и перчаток. Следовало не делать штопку лоскутом из другой ткани, а ровными стежками восстанавливать нитяное плетение, и эта работа была изнурительной.
Им следовало многое заучивать наизусть. Древние поэмы, бессчетные абзацы по родной истории, отрывки из Писания, биографии… Зубрежка отнимала массу времени и составляла основную часть обучения.
Но все же они находили минуты, чтобы пошептаться, сидя вшестером на одной кровати. Жаловались на стертые до волдырей ноги и исколотые иголкой пальцы; вспоминали о братьях и сестрах, о фарфоровых куклах, о щенках, оставшихся дома; пересказывали нянины сказки о кровожадных вурдалаках и мстительных полуночницах.
«Отдай, – жутким голосом полуночницы хрипела Марыська. – Отдай мне, староста, жениха моего и подругу неверную на растерзание! Тогда и покину деревню!»
Все придушенно взвизгивали и натягивали подолы сорочек до самых пяток.
Нет, они не были несчастны, хотя многих до этого баловали без меры. Они были друг у друга, и у них был целый огромный дом, настоящий замок. А мне довелось за ними наблюдать, что оказалось крайне занимательно.
Из трех дортуаров им нравилось собираться во втором. Не только потому, что он находился посередине, но и потому, что клен за его окном был гуще всего, а до первого и третьего дотягивались только редкие, хоть и толстые, ветви. Приоткрыв окно, они охапками рвали красноватые листья, раскладывали их на постелях и полу, выбирали самые красивые и прятали их в книгах, а остальные вышвыривали обратно. Еще не хватало, чтобы баловство с окном заметил кто‑то из наставниц! Марыся, розоволицая, со светлыми до прозрачности волосами и хитрыми карими глазками, говорила, что на такое дерево прямо‑таки просится домик, в котором они могли бы есть бутерброды, пить лимонад и развешивать по стенам рисунки. Ей ли не знать: у Марии было два старших брата, и отец позволил им соорудить такое убежище в саду. Остальные девочки тихо ей завидовали.
Еще у девочек была общая мечта – поскорее стать взрослыми.
– Я хочу быть как Кристина с последнего года, когда вырасту, – мечтательно прикрывала глаза Юлия. – У нее такие красивые волосы, и она их закалывает по-всякому. И тонкая талия. Говорят, к ней сватался князь!
– А я, когда вырасту, – щебетала Магдалена, – буду как мама. Буду петь на сцене. У меня будет уйма платьев и поклонников, но замуж выйду за самого богатого.
– Фу, Магда! – Клара смешно щурилась и морщила курносый нос. – Он же будет старый и некрасивый.
Она всегда говорила неудобные вещи.
– Зато добрый, как мой папа, – протестовала Магда, сердито потряхивая черными кудряшками.
На уроках не следовало ни разговаривать, ни даже переглядываться. За непослушание заставляли стоять у дальней стены с табличкой «Скромность», что было совсем невесело под сверлящим взглядом наставницы. Они быстро усвоили это правило, а потому отводили душу, болтая за стиркой, штопкой и за выполнением домашних заданий. Правила давались им легко, пока они касались привычных вещей. В конце концов, все они были хорошими девочками.
Но вслед за осенью в пансион Блаженной Иоанны пришли зима и новое правило.
Пани Мельцаж потеряла всяческое терпение. Хотя девочки были из семей, какие принято называть «хорошими» и даже «достойными», осанка ни одной из них не была по нраву бывшей балерине.
За час смены позиций и плие она поправляла спину каждой воспитаннице не менее пяти раз. Не менее трех из них шла в ход трость. В конце концов пани Мельцаж не выдержала.
Она принесла на занятие катушку ярко-красных ниток и велела подойти к ней по очереди. Наставница обвязала каждую девочку вокруг талии и крест-накрест между лопаток так, что только гибкие могли дотянуться до узла. Нить не была слишком тугой, с ней можно было поднимать руки, ходить, приседать. Но стоило ссутулиться – она лопалась.
– Класс! – провозгласила наставница. – Сегодня начинается новая жизнь вашей осанки! Вы будете ходить как горделивые лебеди, а не переваливаться, как бурые утки; гнуться, как ива, а не крючиться, как крестьянка над картошкой! С сегодняшнего дня, – пани Мельцаж жеманно улыбнулась, – с сегодняшнего дня вы станете иными.
В первый же день нового правила все девочки остались без ужина. Какая жалость – никто не предупредил их, что тем, кто не сохранит красную нить, еда не полагается.
Клара утешала хнычущую Данку – той никогда не приходилось оставаться без еды, и она не понимала, отчего так болит живот. В ее семье вообще с трепетом относились ко всему, что связано с кухней, – ее отец был одним из первых колбасных магнатов. Данута яростно терла глаза тыльной стороной ладони и то и дело заправляла гладкие волосы за уши. Юлия в отсутствие припасов грызла ногти, пока Марыся не шлепнула ее ладонью. Они не могли справиться с испытанием ниткой уже неделю.
Им снились похожие сны. В них были самые любимые вкусности из дома, гораздо вкуснее, чем то, что подавали в школьной столовой: маковые рулеты и колбаски, устрицы и шоколадный суп. Они жаловались друг другу, мечтали о рождественских каникулах и тут же пугались, что на каникулы их отправят в одинаковых аккуратных гробах. Писать домой о новом правиле не разрешалось – наставницы внимательно просматривали каждое письмо. Директриса лично запечатывала конверты и наклеивала марку; то же касалось посылок и писем из дома. Даже звонки по телефону, доступные раз в неделю, и те проходили под надзором.
К концу второй недели Магде удалось сохранить красную нитку до самого вечера. Остальные девочки перестали с ней разговаривать. Но отчуждение длилось недолго – вскоре каждая смогла хоть раз повторить этот подвиг. Пани Мельцаж ликовала. Девочки понадеялись было, что с нитками покончено, но они ошиблись. Красная нить прочно вошла в их жизни и уходить не желала.
Тогда они поняли, что пришло время действовать.
– Пани Пассаж не успокоится, пока все мы не будем ходить с целыми нитками, – хмуро подытожила Магда, накручивая кудри на пальцы.
– Но это невозможно. – Данута была настроена пессимистично, как и всегда, когда оставалась голодной. – Мы весь день то садимся, то встаем. Нельзя не согнуться, когда стираешь или моешь пол в комнате! Я раньше не мыла полов! Я хочу домой! Не-не-несправедливо-о. – Ее рот растянулся от плача в кривую букву «О».
– Если б у нас только были свои красные нитки, – подала голос Марыся. – Мы бы тогда обвязывали друг друга, как только они порвутся. И никто бы ничего не заметил.
– Если бы да кабы, – передразнила ее Юлия, кусая пальцы. – Только откуда им взяться? Из дома не заказать и не привезти – вещи все проверяют. Для шитья их нам не дают – мы штопаем белыми и черными. И откуда она берет их столько? Из города везет?
– Да нет же, берет из чулана, – мягко отозвалась Клара, и все разом уставились на нее.
Клара, первогодка с пшеничной косой, говорила мало и была самой спокойной в классе. Хотя синие глаза иногда загорались озорством, а скулы заострялись в лукавой улыбке, делая ее похожей на котенка, она никогда не проказничала. Только подначивала остальных.
– Старшим выдают их для вышивки, – продолжила Клара. – На первом этаже целая комната с нитками для рукоделия.
Старшие девушки – будущие выпускницы пансиона – вызывали у первоклассниц трепет. Те жили словно бы в ином, более красивом и утонченном мире. Они не просто приседали в плие и держали спину – они танцевали мазурку и готовили номера с гимнастическими лентами. У них были настоящие трико! Они не подрубали ткань – они вышивали Мадонну с младенцем, ангелов и цветочные гирлянды; им позволялось стричь косы, носить жемчужные серьги-гвоздики и даже стоять скрестив ноги. Они были прекрасны.
Обычно выпускницы общались только между собой и с наставницами, по-королевски не обращая внимания на младших, и те принимали такой порядок как должное. Но теперь на кону были их жизни – никак не меньше! – так что девочкам пришлось преодолеть страх и обратиться к небожительницам.
Магда и Данута считались самыми храбрыми, а потому на них возложили ответственность за переговоры. Им удалось встретиться со старшекурсницами у библиотеки. Божена, обладательница дерзкого каре, и красавица Кристина, известная своей сказочной помолвкой, нехотя прервали беседу и выслушали их сбивчивую речь.
– Так, значит, вы хотите, чтобы мы воровали для вас красные нитки, рискуя быть наказанными? – протянула Божена. Она все делала с шиком, даже издевалась. – Только ради того, чтобы наставницы не наказывали вас? Я все правильно поняла, ничего не упустила?
– Не тратьте наше время, мелюзга, – фыркнула Кристина.
Магде тогда наверняка подумалось, что вблизи они не такие и прелестные, особенно когда кривятся презрительно. Магда, моя девочка, всегда была гордой. Она уже хотела уйти, но Данута сжала ей руку и упрямо опустила подбородок.
– Не за просто так, мы не глупые. Мы можем делать за вас разное. Уборку, например.
Это предложение заинтересовало выпускниц, и они ударили по рукам. Вскоре дело пошло: в обмен на красные нитки первоклассницы стали получать от них разные поручения. Они мыли полы в их комнатах, утюжили белье, чистили ванны, штопали чулки… Всего и не упомнить. Девушки продолжали посмеиваться над ними, в то время как младшие с отчаянием и упорством продолжали делать работу и за себя, и за них. Позже старшие поделили между собой «служанок» и развлекались, то поднимая малявок на смех, то поощряя запрещенными конфетами с пьяной вишней внутри и заколками для волос.
Больше всех повезло Касе, самой миниатюрной из первогодок, – она приглянулась Кристине. Человек близорукий сказал бы, что они похожи, как сестры: у обеих были выразительные серо-голубые глаза, оттененные сливочной кожей с нежным румянцем, классический профиль и густые русые волосы. Кася теперь могла каждый вечер рассказывать одноклассницам о том, как развивается роман Кристины с князем, и это было гораздо увлекательней любой из книг школьной программы. Но ведь история совсем не о Кристине, верно? Она о наших маленьких принцессах.
Все шло своим чередом – младшие приобщались к жизни старших, почти растворившись в ней, получали свои нитки и могли ужинать каждый день. Пока в один день их мир не рухнул. Мнений на этот счет было много, но истинной виновницей произошедшего все же была Кристина. Не стоило ей терять осмотрительность и нарушать правила. Кристина заигралась, решив, что ей дозволено больше, чем остальным.
Наставницы ничего не могли поделать с тем, что старшие девушки возвращались с каникул с проколотыми ушами или новомодными короткими стрижками. Но одно правило было непреложным: никакой косметики. Лицо достойной панны должно быть чистым и естественным. Явившись на завтрак с накрашенными ресницами, Кристина ошиблась.
Сначала показалось, не произошло ничего страшного. Пани Мельцаж эмоционально отчитала выпускницу, директриса присоединилась к обсуждению и подлила масла в огонь. Скрестив руки на впалой груди, пани Ковальская громко и отчетливо сообщила, что правила одинаковы для всех, что она не потерпит пренебрежения ими. Кристина стояла склонив голову, и черные слезинки набухали на острой бахроме ее ресниц. Пани Ковальская поджала тонкие губы и окинула всех учениц ястребиным взором. Девочки определенно нуждались в примере.
Тогда директриса заявила, что до самой Пасхи Кристине придется носить табличку «Целомудрие» и запрещено вести переписку. А также ей вменяется в обязанность очистить все камины первого этажа.
– Так на вашем лице окажется достаточно сажи, моя милая, – сухо заключила пани Ковальская и удалилась с чувством выполненного долга.
Кристина повздыхала для виду, но заключила, что перерыв в переписке только распалит страсть, а камины… Для чистки каминов у нее была личная Золушка.
Кася безропотно приступила к отработке чужого наказания. Помимо того что Кристина пообещала ей целый моток красных ниток, она наверняка свято верила, что старшую подругу наказали за пустяк.
И тут Кристина допустила вторую ошибку: ей следовало оставаться рядом с Касей, пока та чистит камины. Тогда в случае разоблачения она могла бы сказать, что добрая малышка помогает из сочувствия.
Но, как вы уже поняли, Кристина оставила Касю одну. Конструкция рушится именно в тот момент, когда ее сочтут нерушимой; легкий щелчок вышибает из-под ног опору.
Пани Мельцаж застукала девочку за оттиранием каминной решетки в полном одиночестве и по уши в золе. Бывшей балерине не хватало гибкости ума, но логикой она обладала железной, а потому мигом сообразила, что происходит. Касю тут же отвели в кабинет директрисы. Позднее никто не спрашивал девочку, что именно там произошло. Это было уже не важно.
Потому что Кася сломалась и выдала общий секрет – младших и старших девочек.
Последствия этого проступка легко просчитать. Новость мгновенно разлетелась по пансиону, и обе стороны были наказаны. Старших лишили возможности отправиться домой на пасхальную неделю, директриса написала всем родителям письма, в которых сообщала о проступке. Выпускницы, оскорбленные предательством, сделали вид, что младших больше не существует, и двери в интригующий мир полувзрослых захлопнулись.
А Кася?
Они расправились с ней быстро, жестоко. В клозете, который им было поручено отмыть от сливов до вентиляции, одноклассницы окружили Касю и дружно поколотили ее. В рот засунули грязную тряпку; кто‑то, кажется Юлия, держал Касю за руки, чтобы не барахталась, а остальные неумело, но яростно молотили ее кулаками.
Экзекуцию они закончили, вылив на обмякшую девочку полное ведро воды, оставшейся от мытья пола, со всей плавающей в ней дрянью – осклизлыми комьями чьих‑то волос, прутиками от метел и прочим мелким сором, – и оставили одну. Такой момент называют поворотным, словно щелчок тумблера. Молчаливая Кася, сидящая в луже коричневой от грязи воды, стала изгоем. И впервые привлекла мое внимание по-настоящему.
Как первоклассницы ни просили, но кудрявую Магдалену так и не перевели в другую комнату. Магде оставалось только посочувствовать – теперь ей предстояло делить дортуар с предательницей всю свою школьную жизнь.
Красную нить все же отменили. Слишком многие родители высказались против таких методов. Но и это было уже совершенно не важно.
Дневник Касеньки, весна 1922 года
Теперь мне приходится есть отдельно ото всех. Меня больше не приглашает за свой стол Кристина, не хлопает гостеприимно по скамейке рядом с собой. А девочки из нашего класса, стоит мне приблизиться, выливают мою кашу из тарелки в поднос. Роняют мой хлеб на пол и наступают на него. Со стороны кажется, что это случайность или я сама такая неловкая, но это не так. Просто их больше.
Сегодня мне плюнули в чай, а ведь я даже не попыталась с ними сесть.
Кстати, я до сих пор ношу табличку. Если утром забуду надеть ее на шею, то добавят еще несколько дней. На ней написано: «Умеренность». Но я не клала сахар в карман, это все они! За руку не схватить, на слове не поймать.
Иногда я ненавижу их так сильно, что начинает болеть в груди. Руки тогда сами сжимаются в кулаки. Но у меня такие маленькие кулаки – что от них толку? Зато я умею терпеть. Сначала я хотела написать дедушке, чтобы он приехал и забрал меня домой, и я даже написала такое письмо, но его проверяла пани Новак. Она всегда проверяет, чтобы мы не слишком жаловались на пансион и не делали грамматических ошибок.
Прочитав письмо, она не отправила его в корзину для бумаг, но и не вложила в конверт. Она села напротив и заглянула мне в лицо. Все уже закончили свои письма и ушли, но мне все равно стало страшно, что она скажет о моей беде вслух.
– Послушай, Кася. Если хочешь, я напишу еще одно письмо пану Монюшко. Добавим его к твоему.
– Хочу, – ответила я и сразу расплакалась.
– Вот и славно. Дедушка приедет и заберет тебя. А потом подыщет тебе другой пансион или школу, и там будут другие девочки.
– Пусть будут другие, только не эти!
– Но они уже подружились между собой, а ты станешь новенькой. Ты уверена, что они примут тебя лучше, чем Магда и остальные?
Тут я примолкла. Да, я могла убежать, но кто знает, не станет ли хуже?
– И последний вопрос, Кася. Ты уверена, что вы никогда больше не сможете поладить?
Мне и раньше нравилась пани Новак. Самая молодая из наставниц, невысокая и кругленькая, она напоминала домашнюю кошку. У нее даже глаза были зеленые. Все называли ее Душечкой.
– А как мне с ними помириться? Они меня ненавидят за то, что я предательница, – так и сказала, не побоялась.
– Милая Кася. – Пани Новак улыбнулась и дотронулась до моей щеки. У нее теплые руки! – Раны твоего возраста заживают так быстро, обиды забываются. Все пройдет. Не успеешь оглянуться, как вырастешь в прекрасную, интересную девушку, и они сами захотят, чтобы ты была их подругой.
Она заметила, как я шмыгаю носом, и тут же предложила носовой платок.
– А что мне делать сейчас?
Душечка задумалась. Она смешно сидела, закинув ногу на ногу, будто мужчина, и скрестив руки на груди. Одним пальцем она постукивала себя по щеке, хмурилась и надувала губы. Специально смешно делала, чтобы я улыбнулась. Я и не удержалась.
– Думаю, вам нужна какая‑нибудь общая игра. Если все будут участвовать, то сблизятся. Обещаешь подумать?
– Да, пани Новак, я обещаю.
Дедушке я написала другое письмо, про отличные отметки и первые ростки в нашей теплице.
В Библии написано, что нужно прощать своих врагов. Иисус прощал всех, учил подставлять другую щеку, и люди любили его и шли за ним. Это хороший пример.
Обычно мы носим две тугие косы. От этих кос болит кожа на голове, но ходить растрепой нельзя – накажут. У Магдалины волосы завиваются, как пружины в часах, и она перевязывает их одной лентой надо лбом, когда никто из взрослых не смотрит.
Я ее не выдам.
А еще она поет, когда делает уроки. Тихо и без слов, но очень красиво. Она мечтает стать оперной певицей, как ее мама, и я не сомневаюсь, что однажды так и будет. В нашем хоре она уже лучшая, а потом пойдет учиться в консерваторию.
Магда замечательная, но уж очень заносчивая. Она с удовольствием оставила бы меня в этой комнате одну, но ей не разрешили. Я бы хотела, чтобы она снова была моей подругой. Но когда она так смотрит на меня, будто я дождевой червяк, так сразу жить не хочется. Она все время уходит из нашего дортуара в соседний, где они собираются все вместе и наверняка говорят про меня гадости.
Не представляю, что могло бы нас объединить. Даже если это будет самая увлекательная игра на свете.
Плохие сны хороши тем, что их забываешь. Вроде было что‑то – липкое, непобедимое. Будто наблюдало за мной, не позволяло укрыться; прислушивалось, принюхивалось. Но когда просыпаюсь, не могу припомнить, кто там был, кто ходил за мной. Одна только тревога остается и сливается с тревогами и страхами дневными, как молоко течет в чай и смешивается с ним. Так и живу.
Хорошая вещь дневник: как будто есть с кем говорить, и можно даже не стесняться показаться дурочкой или трусихой. Спасибо, дневник! Надеюсь, тебе нравится жить за стеновой панелью. Как будто у тебя своя комната.
Сегодня я проснулась среди ночи и больше не смогла уснуть. Будто смерть ухватила меня костлявой ледяной рукой за горло. Кажется, я кричала, но никто не пришел. Наверное, мне показалось. Когда я посмотрела на Магду, она улыбалась во сне.
Я хочу домой. Я хотела бы быть рядом с мамой и папой, но для этого мне пришлось бы умереть.
Пани Ковальская ведет у нас географию и ботанику. Она все время злится. Если бы я была директрисой нашего пансиона, я бы тоже злилась. Не знаю почему.
У меня все ноги в волдырях. Нет, я не ходила в неудобных башмаках, просто в мои кто‑то наложил молодой крапивы! Как вам это понравится? Как вообще можно такое терпеть? Где взять силы? Кожа зудит и горит от маленьких жал. Скорей бы год кончился. Пойду готовиться к экзаменам. Босиком, вот как!
У нас между комнатами очень толстые стены. Мне‑то все равно, а Магда иногда ворчит под нос. Через пару дней мы разъезжаемся по домам, и девочки уже вовсю скучают друг по дружке. По мне точно никто скучать не будет.
Так вот, между комнатой Дануты и Юльки и комнатой Клары и Марии стена потоньше, и они могут перестукиваться. А Магда не может. Она и так и сяк пыталась, даже каблуком от туфли, потому что он с набойкой. Но ничего у нее не вышло, никто ее не услышал, не ответил, только обои поцарапала. Я сделала вид, что ничего не заметила.
Я почти примирилась с тем, что все время одна. Хожу, ем, учу уроки – одна, одна, одна. Но тут меня настигла зависть, что мне даже постучать некому. За стеной у моей стороны комнаты – купальня с ванной и умывальниками. По ночам ее запирают, чтобы мы зря не лили воду.
Но вчера я постучала. Всего пару раз и легонечко. Просто чтобы попробовать.
И мне ответили.
Магда
29 сентября 1925 г.
У меня освободилось достаточно времени, чтобы понять, как бездарно я тратила его раньше. Но теперь, когда я вижу свою цель ясно, будто за нее можно ухватиться рукой, я ее не упущу. Теперь я посвящаю все свободные часы подготовке к вступительным экзаменам. К тому же мне необходимо выправить оценки для аттестата и получить рекомендательные письма от двух наставниц.
Иногда предвкушение будущей жизни – жизни на другой ступени, далеко-далеко отсюда – становится таким ярким, что у меня сжимаются все внутренности и голова кружится.
Похоже на страх, но это не он. Наоборот.
Я больше никогда их не увижу, больше никогда. Эти стены, эти лица – я забуду их и стану счастливой, новой, взрослой, сильной. Цельной, а не склеенной наспех из острых обломков.
Под рукой я всегда теперь держу папку с вырезками из газет. Я начала собирать их год назад, но как‑то забросила. Как только беспокойные мысли отвлекают меня от занятий, достаточно только взглянуть на заголовки статей: «Выпускницы Ягеллонского университета», «Ягеллонский университет принимает девиц на три новых направления», «Университет Кракова ожидает студентов». Я гляжу на фотографии и твержу себе, что ничем не хуже. Я поступлю в университет, окончу его с отличием и сама построю свою судьбу.
Думаю, это будет факультет истории или естественных наук. В общем, такое дело, чтобы потом можно было путешествовать по всему миру с экспедициями: обнаружить никому не известный вид бабочек; отыскать затерянный город, как недавно нашли Трою; знакомиться с людьми с бесконечным запасом историй о приключениях. И, может быть, даже встретить отважного охотника на тигров.
Как бы то ни было, если я провалю экзамены (об этом даже думать не хочется), домой я не вернусь. Без отца дом детства стал мне чужим, по его комнатам и залам ходит незнакомая женщина, по ошибке зовущая себя моей матерью. Она так беззащитно улыбается, растягивает полные красные губы, шепчет слова оправдания. Карие, как у испанки, глаза виновато бегают.
Впрочем, ее раскаяния хватает ненадолго. Тогда она начинает кричать, пускает в дело всю мощь своего золотого горла и весь свой артистизм. И в одно мгновение волшебство сцены превращает ее в жертвенную голубку, а меня – в неблагодарное чудовище, которое упивается ее слезами.
Каково это – быть профессиональной истеричкой?
Неделю назад я получила письмо от своей двоюродной тетки Целестины. Она живет в Кракове с мужем и маленьким сыном и тоже не в восторге от поступка моей матери. Тетя Цеся согласна выделить мне комнатку, если я буду помогать по хозяйству и не стану слишком уж позорить ее перед соседями.
Но есть проблема: мне никак не удается заниматься в спальне. Меня воротит от этого места, его вечной полупустоты и незавершенности, но каждый вечер я возвращаюсь, ныряю под одеяло, вжимаюсь в матрас и стараюсь уснуть как можно скорее. Иногда мне это удается. Иногда нет.
Когда я закрываю глаза, дортуар исчезает. И я тоже как бы исчезаю. Шевелиться нельзя – это правило: любой звук нарушит эту магию не-существования, и тогда сон улетит, а я останусь в чистилище. Так что спальня для меня является чем‑то вроде двери между сегодня и завтра, не более того.
Библиотека, к сожалению, тоже не лучшее место для занятий. Я появляюсь там, чтобы сдать или получить книги, а после пускаюсь на поиски убежища. Каждый раз нового, чтобы никто не приписал мне новую привычку. Привычки наводят на след, это знает любой охотник.
Сегодня мне везет. Я натыкаюсь на пустую классную комнату с распахнутыми в осенний день окнами. Как и всюду на третьем этаже, здесь свежо, почти холодно, в противовес спальням, в которых странным образом копится весь жар старого особняка.
Клены за окном пылают, а остальной мир меркнет, будто подернутый тонким слоем золы. Листья с едва различимым шепотом опускаются на землю, укрывая на зиму мелких многоногих тварей и собственных павших собратьев. Соблазн устроиться за столом у окна и дышать этим тревожным осенним воздухом велик, но я умею взять себя в руки.
В классной комнате царит безупречный порядок. На грифельной доске не видно ни единого развода, кусочки мела лежат по размеру, в корзинке для мусора пусто. Сразу ясно, что это класс пани Ковальской. Она просто чокнутая во всем, что касается порядка.
Располагаюсь за партой у входа в класс. Самое глупое, что можно было сделать, – это загнать себя в угол, а крайняя парта оставляет пространство для маневра. Я еще не уверена, собираются ли они избить меня или просто вывернут душу наизнанку, как колыбель для кошки. Как бы то ни было, я не собиралась сдаваться и возвращаться к ним. Не после того, что случилось.
Я быстро просматриваю свои конспекты и карандашные пометки на полях книги. Нужно написать сочинение по литературе. План уже сияет отточенными гранями у меня в голове, я чувствую, как рождаются уверенные, сильные строки. Металлическое острие пера касается гладкого полотна бумаги, и вот летят буквы с сильным наклоном вправо, будто торопятся добраться до края страницы.
«Макбет соблазняется властью не потому, что она привлекает его изначально. Он видит в ней убежище от прочих бед и покоряется жене, которая еще более несчастна, чем он сам. И от нее Макбет зависим гораздо сильнее, чем от воли своего короля или от Божьей воли».
И тут, оборвав меня на полуслове, дверь скрипит, и на пороге возникает девчонка. Я замираю с перьевой ручкой над тетрадью, она замирает зверьком, прижавшись спиной к полотну двери. Я могу различить, как за выпуклыми стеклами очков расширяются от ужаса ее зрачки. Она меня боится? В этот момент я слышу шаги в коридоре. Шесть пар ног, не меньше, приближаются. Первогодка скулит и ползет вдоль стены, подальше от входа. Нет, она боится не меня, а их.
Но мне нет дела до возни малолеток. Пусть разгребают свое дерьмо сами. И я почти встаю, чтобы выставить ее за дверь, подхватить за шиворот и выволочь вон из моего убежища. Но что‑то мелькает в ее карих глазах. Что‑то знакомое, ранящее.
Я молча киваю малявке на шкаф с гербариями, и она скрывается за ним быстро, как мышонок. Ровно в тот же миг шаги останавливаются напротив двери классной комнаты.
– Говорю я вам, сюда побежала.
– А если бежала, то могла и зайти.
– Может, ну ее, уродину? – ноет чей‑то голос. – Что нам, заняться нечем, за ней гоняться?
– Если хочешь, иди отсюда. Иди-иди, катись, – шипят ей в ответ. – А мы останемся здесь и будем учить хорошим манерам тех, кто нам не нравится.
С этими словами первогодка толкает дверь классной комнаты, в которой притаились не одна, а две парии. Но в их глазах я не могу быть изгоем. Я старшеклассница и внушаю им тот же трепет, какой сама испытывала, глядя на Кристину, Божену и остальных.
– Чего надо? – осведомляюсь грубо. – Не видите – занимаюсь?
Услышав волшебное слово, первогодки делают шаг назад, но самая бойкая из них, наоборот, наклоняется через порог, покачнувшись на пятках, и с нагловатой улыбочкой спрашивает:
– Панна, а тут девочка не проходила? Из нашего класса.
– А похоже, что я буду рада компании? – огрызаюсь я.
Большинство уже скрылось из виду, но их предводительница не спешит уходить.
– Вы, если ее увидите, передайте, что мы обыскались.
– Сами передавайте. Брысь пошли, мешаете.
Наконец исчезает и она.
Жду, пока танцующие и подскакивающие шаги в коридоре утихнут, и только потом смотрю на малявку, затаившуюся за шкафом с потрепанными учебниками и гербариями. Кажется, она не вполне поняла, что произошло, и по-прежнему вжимается в стену, будто хочет врасти в нее.
Я не стараюсь разглядывать ее, но внешность первогодки сразу бросается в глаза: начиная с проволочных очков на крупном носу и заканчивая широкими щиколотками, на которых гармошкой собрались шерстяные чулки. Глаза у нее большие, но за стеклами это почти незаметно. Волосы волнистые – свободолюбивые короткие прядки торчат одуванчиковым нимбом, завиваются на лбу, выбиваются из тугих кос. Страшно подумать, как часто ей придется ходить с «Опрятностью».
– Они ушли, – говорю я девчонке. – Можешь не прятаться.
Но она только моргает и шумно дышит, будто я сейчас вскочу из-за стола и ударю ее. Я фыркаю и отворачиваюсь.
Пытаюсь вернуться к сочинению, но мысли уже скомкались, смешались, как старые нитки. Нещадно зачеркиваю корявые предложения, чистый лист уже не вдохновляет, а только намекает, какое я ничтожество. Начинаю заново и заново, но без толку. А ведь так хорошо писалось! И кто только…
Тут я понимаю, что малявка до сих пор находится в классной комнате. Отклеилась от стены, подобралась на цыпочках и смотрит мне через плечо.
Вот кто виноват.
– Ты еще здесь? – Я надеюсь, что выгляжу достаточно раздраженной, чтобы ее тут же ветром сдуло. Клара как‑то говорила, что у меня глаза злые, змеиные.
Девчонка пятится:
– Да я, я только…
– Я же говорила, что мне нужно заниматься! И хочу, чтобы мне не мешали, понятно?
– Понятно, только… – лепечет малявка.
Мое рабочее настроение совершенно испорчено. День заканчивается, но я так толком ничего и не сделала. Еще и это недоразумение с растрепанной головой. Неудивительно, что остальные выбрали мишенью именно ее.
– Хорошо, – демонстративно закрываю книги и папку с вырезками. – Можешь оставаться здесь, а я ухожу.
Я уже закрываю дверь, когда до меня доносится ее бормотание:
– …только хотела сказать спасибо.
Двери в дортуары не принято запирать. Наставницы должны в любое время иметь возможность проверить, на месте ли мы. До нынешнего года они не слишком часто пользовались этим правилом, но теперь зачастили. Но я плевала на это и, как только оказываюсь в своей комнате, подпираю дверь стулом. Пока никто не сказал мне ни слова. Может, жалеют.
Сегодня я поступаю ровно так же: упираю стул задними ножками в пол, спинку подсовываю под ручку двери. Теперь ее можно только тараном выбить.
Полупустая комната сжимается вокруг меня. Со второй кровати убрали все вещи, даже матрас, и теперь она щерится голой панцирной сеткой. Время от времени я порываюсь ее чем‑нибудь застелить, но лишние тени здесь ни к чему, и без них тошно. Весь последний месяц меня не оставляет мысль, что наша комната с бледно-голубыми стенами стала похожа на больничную палату. Одну пациентку уже выписали, скоро мой черед.
Пока не прозвонили отбой, пытаюсь учить на завтра немецкий и решаю задачи по геометрии. За окном темнеет, и клен настойчиво скребется облетелыми ветками в стекло.
Едва прозвонили третий звонок на отбой – наставницы дергают за шнурок в учительской, а колокольчики звенят в каждой спальне, – я гашу свет и забираюсь в кровать. Остается только гадать: усну я сегодня или нет? Во всем здании с тихим гулом гаснет электричество.
Я замираю, замедляя дыхание, уже привычно вцепившись ногтями в простыню, и начинаю погружаться в дрему.
События прошедшего дня мелькают перед глазами, как черно-белые кадры синема, только без бойкого аккомпанемента тапера. Утро – шабаш наблюдает за мной; уроки в тягостном молчании – кто‑то написал записку, а я не стала читать; пустой класс и клены в окнах – маленькая пария с ее ненужным «спасибо».
Спасибо, Блаженная Иоанна, что даешь нам кров.
Я почти уплыла, почти стала невесомой, но из этого состояния меня вырвал звук поворачивающейся ручки. Я подскочила в кровати, убрала с лица волосы.
Кто‑то пытается открыть дверь, но тщетно – стул надежно удерживает ее.
– Кто там? – негромко, но грозно говорю я. – Убирайтесь!
– Это я, Юлия.
– Убирайся, Юлия. Спасибо, что назвалась, и я могу послать тебя к черту вежливо!
Она глухо посмеивается, и я невольно представляю, как ее длинный нос отбрасывает тень на мою дверь.
– Чего ты так боишься? Мы ведь не звери какие, мы подруги. Все еще подруги. Просто нам нужно собраться и поговорить, как прежде. Миндальное печенье и страшные истории, помнишь, Магда? Помнишь наши танцы в лесу и костер? Мы столько лет были как сестры.
– Но не… – Голос предательски прерывается. – Но не для нее. Мы не были сестрами для Каси.
Юлия молчит, постукивая ногтями по дереву. Я хочу, чтобы она заговорила. Пусть мне будет больно и тошно, но пусть скажет сама.
– Не были. Но мы не виноваты в том, что случилось. Это…
– Нет. – Я вскакиваю и приближаюсь к двери, насколько это возможно, чтобы не потревожить стул. – Виноваты, виноваты! За каждый день, за каждое слово мы будем расплачиваться до конца жизни!
Дверь снова дергается.
– За каждую ее слезу!
Меня начинает трясти, будто дверная ручка спрятана у меня между ребер.
– Ритуал ни при чем! Мы убили Касю!
Зажимаю рот ладонями, но поздно. Слова уже вырвались.
– Тшш, не кричи, сумасшедшая!
Юлия больше не ломится ко мне в комнату. Надеюсь, теперь она поплетется к себе. Так и выходит, только напоследок она шипит что‑то злобное о том, что раз я такая дура, то и разбираться с проблемами мне самой.
Стою еще минуту, пытаясь успокоиться, но это непросто. Каждый день я начинаю с попытки забыть о том, как мы загубили живого человека, как толкали ее все глубже и глубже, как улыбались и переглядывались за ее спиной. И каждый день я завершаю тем же.
Наконец я замечаю, что все это время простояла босиком на полу, и поспешно забираюсь обратно в кровать. Та уже успела пропитаться по`том и теперь мерзко-сырая. Кажется, ко мне снова пришла одна из ночей, когда я не смогу покинуть тюрьму собственных мыслей.
Почему мы так яростно отвергли Касю? За что? За то, что она наябедничала? Да любая из нас проболталась бы, попав в лапы пани Ковальской. И я, и Юлька, и Мария, и Клара. Данута покочевряжилась бы подольше, но и ей бы язык развязали. А дружба со старшими? Они бы все равно забыли о нас, как о старых тряпичных куклах, из которых вырастают в первую очередь.
Ничто из пустых ценностей, которыми мы так дорожили, не стоило той боли, которую мы вместе причинили Касе. И даже потом, когда появилась игра и мы стали заодно, когда ей становилось то хуже, то лучше, – она навсегда осталась одна. А из меня вышла дерьмовая лучшая подруга.
Дьявол кроется в мелочах, и по крупицам он прибирает к рукам наши души.
Я дрейфую на волнах своей памяти, то и дело содрогаясь от стыда и омерзения, вспоминая обо всем, что делала и говорила. Это не сон, не греза и даже не кошмар – это транс, где я блуждаю по коридорам прошлого, и каждый шаг отзывается битым стеклом. Сворачиваюсь клубком, но это не помогает почувствовать себя в безопасности.
Снова кто‑то пытается войти в мою комнату. Я подскакиваю, истерзанная бессонницей, взмокшая с головы до ног и бесконечно обозленная.
– Кто еще?! Чего вам от меня нужно?!
На этот раз мне не отвечают.
Несколько секунд из коридора не доносится ничего, кроме тишины, но я продолжаю всматриваться в темень. Под дверью явно виднеются тени ног. Кто это? Юлия вернулась и продолжает играть со мной в дурацкие игры? Или другие испытывают меня на прочность, ожидая, что я закричу во весь голос, не справившись с нервами? Или же это одна из наставниц ждет, чтобы я встала и открыла дверь?
Последняя догадка приносит мне чуть ли не облегчение, но тут круглая латунная ручка снова начинает со скрипом вращаться. Не так, как если бы кто‑то хотел войти, а просто баловался, поворачивая ее вправо-влево.
Крррра-крррра. Крррра-крррра.
Нет, наставницы не стали бы так делать. Я закусываю губы, чтобы не завопить от ярости и абсурдного страха. Кто бы ни стоял за дверью – он не может причинить мне настоящий вред. Но я чувствую дурное намерение, будто глухое рычание индийского тигра, глядящего на публику сквозь прутья решетки. Не будь этой преграды, он уже растащил бы ваши внутренности по вольеру.
Я снова в ночном лесу. А вокруг нашей поляны кто‑то невидимый ломает тонкие ветки.
– Ты ничего мне не сделаешь, – шепчу я. – Ничего не сделаешь.
Крррра-крррра. Крррра-крррра.
Я затыкаю уши. Теперь мне слышно только собственное учащенное сердцебиение.
Тень не уходит – я ее вижу. Поэтому я закрываю и глаза.
Может, мне это снится? Кошмары настигают нас, когда мы одни.
Кася начала мучиться от плохих снов, как только мы от нее отвернулись. Да, в комнате она была со мной, но после того, как мы всей толпой «проучили» ее, Кася чувствовала исходящую от меня угрозу. Будто она уже шагнула в вольер и осталась в нем.
Так что неудивительно, что она каждую ночь металась в кровати, скрежеща зубами. Если бы Кася кричала тогда, я бы давала ей затрещину, богом клянусь, настоящую затрещину, и она бы просыпалась. Для нее так было бы даже лучше. Но я только накрывала голову подушкой, отворачивалась к стене и считала серебристые листики на бледно-голубых обоях, пока не засыпала вновь.
Но вскоре меня это так достало, что я рассказала о ее слабости остальным. Хотя я лукавлю. Меня тогда было принято жалеть и опекать оттого, что я делила комнату с Касей-крысей. И я, разнеженная всеобщим вниманием, подарила им еще одну подробность нашего сосуществования. Они были в восторге. Кошмары – это крайне увлекательно, пока они не наши собственные.
И тогда Мария предложила мне исполнить розыгрыш, который не раз проделывали ее старшие братья: макнуть пальцы в холодную воду и мазнуть спящей по шее. Так я и сделала.
Был апрель. Я оставила стакан у самого стекла. Выждав, пока Кася уснет, я опустила пальцы в стакан и на секунду засомневалась – вода и впрямь успела остыть. Но Мария сказала, это весело, с ней вот не раз так шутили, хотя она ничего не сделала. А Кася-крыся еще и не то заслужила. Тогда это показалось мне правильным.
И я коснулась холодными мокрыми пальцами Касиной незащищенной шеи.
Животный визг, который она издала, потом долго стоял у меня в ушах. Я метнулась на свою сторону комнаты и стрелой нырнула под одеяло. Спросонок она так и не поняла, что это сделала я, а позже мне было все сложнее признаться в этом.
30 сентября 1925 г.
Просыпаюсь на полу, лицом вниз. Одна рука оказалась придавлена туловищем, и я ее совсем не чувствую. Что ж, ей даже повезло, потому что все остальное тело ломит, как если бы меня отходили оглоблей.
Я не помню, как уснула, но падение не вывело меня из этого состояния. Такое уже случалось летом во время каникул – я даже сломала зуб, который дальше клыка, – и новый муж матери пытался убедить ее в том, что я таскаю алкоголь из его бара. Идиот. Конечно, таскаю, только не напиваюсь как свинья.
Нос я благополучно расшибла, и на полу уже засохла небольшая лужица крови. Ноздри полны ржавых хлопьев, они же покрывают распухшую верхнюю губу. Переносица ноет.
Под дверью лежит записка. Каллиграфическим округлым почерком, именно таким, как от нас требовали, там выведено:
Юлия все никак не угомонится. Играет в игру, несмотря на то что я из нее вышла.
Зеркало в умывальне показывает очаровательную картину: расплющенный нос, вздутая и треснувшая верхняя губа, покрасневшие глаза. Ни дать ни взять – дралась и плакала. По очереди и одновременно.
В столовой ко мне подходит доктор. Внимательно осматривает мою распухшую физиономию и спрашивает, что стряслось. Он моложе моей матери, но вполне сгодился бы ей в мужья, если бы ее интересовали умные мужчины. Виктор Лозинский высокий, выше, чем был мой отец, но сутулый и рассеянный. Это не мешает ему быть крайне воспитанным: его манеры отточены, как хирургические инструменты, которые он держит под замком. Еще в его кабинете почти всегда играет патефон в деревянном чемоданчике. Вкусы у него замшелые: Шопен, Бетховен, Штраус. Наверняка пан Лозинский и не слышал, под что теперь модно танцевать.
Когда мы учились на втором и третьем году, все старшеклассницы сходили по доктору с ума. Писали стихи, засыпали его самодельным печеньем и совершали тому подобные глупости. Ходили упорные слухи о его романах то с одной, то с другой наставницей. Нам это всеобщее обожание надоело еще тогда, а сам доктор казался возмутительно старым. Это сработало как прививка от повального увлечения паном Лозинским. Вместо него мы выбрали другую цель.
На мои вялые оправдания насчет падения с кровати пан Лозинский только покачивает головой и велит зайти к нему за компрессом. Напоследок он приподнимает мне подбородок и заглядывает в глаза. Становится неловко, будто он может прочесть в них какую‑то постыдную тайну.
– Магдалена, вы достаточно спите?
– Я готовлюсь к вступительным экзаменам в университет, – выдаю я первое, что приходит в голову, но тут же спохватываюсь: вдруг сейчас начнется очередная лекция о том, что девушкам не пристало забивать голову мужскими делами, а лучше задуматься о достойной партии? Будто в прошлом веке!
Но пан Лозинский не опускается до таких банальностей. Он только кивает, будто находит учебу уважительной причиной для появления у юной панны кроличьих глаз.
– Все же постарайтесь заниматься в светлое время суток, или ваш мозг выйдет из строя раньше времени. Как и зрение. – Доктор усмехается. – Еще один случай, и я буду вынужден прочитать всем вашим одноклассницам лекцию о гигиене сна и пользе режима.
Поспешно обещаю исправиться и отхожу подальше. Не исключено, что ему многое известно: пан доктор не раз закрывал глаза на наши вольности.
Облюбованный мною стол занят наказанными первоклассницами. Замечаю там и вчерашнюю заводилу, а вот их жертвы нигде не видно. Пусть мне и плевать, но я не желаю девчушке зла. Только сил, чтобы его пережить.
Выбора нет, так что я сажусь за стол своего класса, он стоит ближе всех к преподавательскому столу. Шабаш уже здесь. Темные глазки Марии шныряют, как крошечные снаряды в блошином цирке, а розовые пальцы теребят новую стрижку: когда‑то длинные белесые волосы теперь завиваются у мочки уха. Она, как всегда, прикрывает рот ладонью, словно боится, что кто‑то прочтет по губам все те глупости, что она несет. На самом деле Мария не жеманится, просто Дана как‑то сказала ей на втором году обучения, что у нее зубы некрасивые. С тех пор та даже в хоре старается не слишком открывать рот.
С Кларой, блондинкой с мягкой лукавой улыбкой, ситуация схожая, но все же иная. Сколько помню, Данка не дает ей спокойно есть. Стоит только потянуться за лишним кусочком сдобы или бросить на кашу кубик сахара – когда он потемнеет от влаги, его можно раздавить ложкой и вмешать в серую массу, полезную для желудка, – так тут же разъяренной змеей подлетает рука и бьет Клару по пальцам.
– Ты свои щеки видела?! – звенящим шепотом вопрошает Данута. – Это же ужас, а не щеки!
И все в таком духе.
Раньше я думала, Данка беспокоится о нашем общем престиже. Чтобы мы все дружно скрывали и искореняли наши недостатки, стремились к совершенству. Сочетались между собой, как цветы в безупречном букете. Чтобы, когда мы вырастем, все только рты открывали и слепли от нашего сияния.
А после я заметила, что заботы в ее вечных придирках не было ни на грош. Ей самой никто не смел сделать ни малейшего замечания, даже если бы у нее на голове был колтун, на чулке дыра, а к зубам прилипла петрушка. За критику Данута могла и прикончить. Ну, хорошо, я преувеличиваю. Колтуна Данка бы не допустила.
Но принижая других, отыскивая в них недостатки, она как бы повышала ценность своего общества. Ее собственному лицу не хватало симметрии, а левый глаз косил, как у ведьмы. Но ни у кого язык не повернулся сказать: «Молчи, Данка, у тебя самой рожа кривая!» Нет, все воспитанно молчали и благодарили за то, что она позволяет держаться у своих коленей. Уверенность была ее козырем, и она никогда не упускала возможности его разыграть.
В начале второго года Дана и до меня попыталась дотянуться:
– У тебя, Магдочка, волосы такие, что ужас. Вот я попрошу маму прислать из дома помаду для них, сделаем из тебя человека.
Я тогда успела наглядеться на Касю, как та кукует по ночам, перестукиваясь с пустой умывальней. Ее было жаль.
– Не надо. Я уже человек.
Данка тогда напряглась. Если бы она продолжила меня продавливать, я бы отделилась и нас с Касей стало уже двое. На это она не пошла – чутье не позволило.
Она способна отличить добро от зла, дурной поступок от хорошего, благородство от подлости. Но вся проблема в том, что тьма влечет ее сильнее света, и Данка выбирает ее осознанно. Всегда выбирала. И эта неправильность притягивала к ней даже сильнее, чем ухищрения с целью унизить наше достоинство.
Дануту несколько сглаживали месяцы в пансионе, наш уклад и правила стачивали ей зубы. Но стоило Данке вернуться из дому после каникул, как темное пламя в ней разгоралось с новой силой. «Смирение» надолго занимало место на ее шее, пока она не начинала его демонстрировать.
Шабаш сидит по одну сторону стола, а я – по другую. Будто у нас переговоры. Или я держу экзамен перед комиссией. Или они хотят меня допросить. У всех троих на груди красуется камея с двумя ладонями и зазубренным листком крапивы. Еще прошлой весной я носила такую же. Кася тоже.
Бормочу приветствие и сажусь, придержав сзади подол. Мария что‑то шепчет на ухо Дануте, и губы той расползаются в улыбке абсолютного превосходства. Она улыбается так, когда замышляет какую‑нибудь мерзость.
Я с трудом отрываю взгляд от ее победной гримасы и только тогда обращаю внимание, что нас меньше, чем должно быть. На одну Юлию.
Данута безошибочно улавливает ход моих мыслей.
– Юлька задерживается. Знаешь, теперь по утрам она ходит в капеллу. Рано выходит, затемно, когда я еще сплю. – Она обращает свои слова к Кларе, но так, чтобы я слышала. – Неужели она там молится, как думаешь?
Театр одной актрисы, точь-в‑точь моя маменька. Я, надо полагать, зритель, а остальные у Даны вместо декораций. Воткнуть бы ей в лицо вилку.
Пани Ковальская, педантичная до ненормальности, уже пересчитала всех по головам и подошла требовать объяснений. Данута повторяет все слово в слово. Директриса кивает и идет дальше, но меня не оставляет чувство фальши.
Морщусь, отчего нос пронизывает тупая боль.
– Магдалена, ангел мой, что с тобой приключилась? – наигранно интересуется Данка.
– Это не ваше дело, панна Мазур.
– Что ж. Ты сама так решила, Магда. Тебя никто не заставлял.
К обеду стало ясно, что Юлии нет ни в одной из комнат пансиона, ни в хозяйственных постройках, ни тем более в капелле. Одна из наставниц отправилась в деревню, чтобы поискать там. Пани Ковальская не стала ждать ее возвращения и немедленно позвонила в полицейский участок. Ранее она частенько повторяла, что телефон необходим именно для таких целей, а не для прочих праздных дел.
К четырем часам пополудни на подъездной дорожке показывается черный «Форд». Из него выходят трое полицейских, один держит на поводке рыжего пса. Пес ведет себя сдержанно, только его мотыляющийся хвост выдает восторг от предстоящих поисков.
Я вижу все это, потому что нашла местечко для занятий на полу в танцевальном классе. Высокий эркер дает достаточно света до самого вечера, и я могу одним глазом следить за террасой и иногда даже позволяю себе смотреть в сторону леса. Листопад в разгаре.
Если Юлия побежала в лес, могла ли она встретить то же, что Кася?
Да что же это со мной? Я же не сумасшедшая, чтобы всерьез полагать, что…
Даже если Юлька гадина, каких поискать, пусть ее найдут живой или не найдут вовсе. Но только не как Касю.
Я вижу, как пани Ковальская встречает полицейских на крыльце и проводит внутрь. Двое из них одеты в штатское, и только один в форме. Директриса явно нервничает. Лица не видно, только ее кошмарную вечную прическу-гнездо, которая уже лет десять как вышла из моды. С высоты заметно, как ее руки плещут в воздухе, как две птицы. Поблескивают камни в кольцах.
Ее нетрудно понять: минус две ученицы только за текущий год, минус доверие родителей и попечителей, подмоченная репутация в результате. Каким чудом ей удалось отстоять пансион, чтобы он открылся в сентябре, мне неизвестно, но вскоре она может лишиться своего дела и положения. Пропадут разом все деньги, вложенные в старый прожорливый особняк.
Через какое‑то время человек в форме снова выходит, и они с псом трусцой бегут к кромке леса. Служебная собака несется вскачь, у полицейского в руке какая‑ то тряпица. Начинает темнеть.
– Юлька всегда была себе на уме, тебе так не кажется? – Голос Данки раздается у самого уха, дыхание касается моей шеи, и я вздрагиваю. Теперь я замечаю, что ее глаза отражаются в стекле передо мной.
– Почему же сразу «была»? – спрашиваю я, но горло хрипит, выдает жалкие отрывистые звуки.
Когда с человеком вас связывает слишком много плохих воспоминаний, его присутствие вызывает дурноту. Так происходит и со мной, когда Данка слишком близко.
– Есть у меня предчувствие, что я ее больше не увижу. Не сказать, чтобы я жалела об этом.
Данута садится рядом со мной на пол, поджимает ноги. Один ее глаз смотрит на полицейскую машину, а второй косит в сторону чащи. Она ждет расспросов о Юлии, но я не подарю ей такой радости.
– Данута, чего тебе от меня нужно?
– Ничего. Отсюда отличный обзор, ты знала? Конечно, ты знала, Магда. Ты же умница. Об этом здесь каждый говорит – Магдалена умница, Магдалена усердная, Магдалена готовится к экзаменам с самой осени, ля-ля-ля. Ты должна была слышать.
– Какая же ты стерва, Данута, – обреченно вздыхаю я. От нее не так просто отделаться, особенно если она заведется. – Шла бы отсюда. Пан следователь точно захочет с тобой поговорить. Вы же соседки по комнате.
Я пытаюсь встать, но Данка преграждает мне путь. Ее ладони упираются в стекло по обе стороны от моей головы.
– Думаешь, если больше не водишься с нами – так сразу отмылась? – Ее лицо искажает ненависть, которая парадоксально делает его красивее. – Ты была там со всеми, ты была в круге и приносила в жертву свою кровь! И если бы ты не сбежала, поджав хвост… – От злости Дануте не хватает дыхания. – Вот кто настоящая предательница!
– Я смотрю, панна любит клеймить людей.
– Сними свой венок, ты, фальшивая мученица! Тебя никто не отвергал, никто не отталкивал. Ты – не она, Магда, и ты всегда была одной из нас.
– Значит, мне удалось вас провести.
С этими словами отпихиваю Дануту подальше и опрометью бросаюсь прочь. Только потом я замечаю, что забыла в танцевальном классе свою папку с газетными вырезками.
Как я и полагала, вскоре нас по очереди вызывают в кабинет директрисы. Пани Ковальская лично приходит за каждой в дортуар и отводит к себе. Наконец настает и моя очередь.
Пани Ковальская открывает дверь и одновременно стучит в нее. Я делаю вид, что занимаюсь, но на самом деле больше, чем учебников, мне не хватает моей папки. Рука то и дело тянется к углу стола, где я обычно держу ее раскрытой, чтобы в любой момент прикасаться к вырезкам с моей мечтой, моей будущей жизнью, перебирать их, как крупные четки. Теперь же я чувствую, будто меня уносит в открытое море, и нет ни весел, ни якоря. Я и не думала, что настолько завишу от такой мелочи.
– Магдалена, – торжественно и тихо произносит директриса. – Пан следователь хочет с вами побеседовать. В моем кабинете и в моем присутствии, разумеется.
Будь я проклята, если это не ровно те же слова, которые она произносила, когда пропала Кася. Старая попугаиха, неужели тебе все равно, о ком идет речь? Или директрисам пансионов строго запрещено произносить что‑то кроме этого?
Но ничего из этого я не говорю вслух, только киваю покорно, поправляю юбку и следую за ней.
Кабинет директрисы находится в центральной части особняка, на третьем этаже, прямо над танцевальным классом. Пока мы бредем по коридору второго мимо дверей дортуаров, пани Ковальская молчит, но как только оказываемся в полумраке лестничного пролета, она вцепляется мне в локоть так, что я чувствую ее ногти через ткань рукава. Директриса всегда напоминала мне о картине «Дама с горностаем» итальянского мастера Леонардо да Винчи, вот только она была не дамой, а ее когтистым бледным питомцем.
– Панна Тернопольская, вы же взрослая умная девушка, я полагаю?
Сейчас она станет мне угрожать.
– А умная девушка понимает, как важна репутация нашего пансиона, – продолжила директриса сиплым шепотом. Только теперь я замечаю, каким нездоровым блеском горят ее глаза. – Если она будет испорчена, то любым рекомендательным письмом отсюда можно будет растапливать печь.
– А разве она еще не испорчена?
Пани Ковальская разворачивает меня к себе и тычет острым пальцем мне в грудь:
– Бедная девочка была не в себе! Мы здесь ни при чем! Уяснили?! Так что подумайте, хорошенько подумайте, Магдалена, о том, что стоит и чего не стоит говорить вслух.
Больше я не спорю. Мало того что пани Ковальская может навредить моим планам. Хуже всего, что отчасти она права.
Мы минуем последние ступени и оказываемся у дверей директорского кабинета. Пани Ковальская бросает на меня еще один предупредительно-испепеляющий взгляд и пропускает внутрь.
Кабинет директрисы с его стенами из темного дуба, столом, покрытым зеленым сукном, и жесткими венскими стульями является ее отражением. Окна забраны тяжелыми драпировками, притягивающими тени, а над громоздким комодом нависает на слишком длинном шнуре портрет бородатого мужчины в военной форме.
Точно так же, как ее прическа и глухое платье от подбородка до лодыжек, ее сухие, как мел, уроки географии, обстановка повторяет главный принцип пани Ковальской: внимания достойно только то, что уже устарело; все новое должно быть отвергнуто.
Чудо, что форменные платья учениц отличаются от ее собственного стиля.
– Добрый вечер, Магдалена. Я бы сказал, что рад встрече, если бы она состоялась при иных обстоятельствах. – Пан следователь точно прятался за углом. Он появляется в поле моего зрения внезапно, так что я отшатываюсь, но он уже поймал мою руку своими мясистыми ладонями и пожимает: – Присядь, дружок. Поговорим.
Странное отношение к девушкам моего возраста: когда нужно, нас принижают до уровня детей, а в другой ситуации взывают к предполагаемым взрослым качествам.
– Не думал я, что придется так скоро возвратиться. – Пан следователь усаживается в директорское кресло, расправляя полы пиджака. Сама пани Ковальская вышагивает из угла в угол, заламывая белые пальцы. – Как твои дела?
– У меня все хорошо, пан следователь.
– Вот и хорошо, что хорошо. А что же ваша Юлия? Никак сбежала, а? Одна, осенью. Куда она могла податься?
Следователь может показаться простаком, но это маска. У него цепкий взгляд и каждый вопрос с подвохом. Летом я еле вывернулась из его тисков, но в этот раз будет проще.
– Мне сложно сказать. Мы не слишком дружили.
– Ай-яй-яй! А ведь вы были подружками совсем недавно. Я уж думал, ты мне что полезное скажешь. Нехорошо, панна, нехорошо.
Я смотрю ему прямо между глаз:
– У меня теперь другие интересы.
– А какие интересы были у Юлии?
Пожимаю плечами и молчу. Пан следователь долго сверлит меня взглядом:
– Может, у нее парень был? Не слышала такого?
– Пан следователь, как можно! У нас строгие правила, – возмущается директриса, но следователь только отмахивается. – Это классический пансион!
– То, что пансион классический и назван в честь святой, не помешало одной из девочек заниматься в лесу черт-те чем и там умереть. Забыли уже, пани Ковальская? А я вот помню, до смертного дня вспоминать буду, как нашли вашу Касеньку с ручонками в крови, всю в угле и красной краске. Лоб, руки, ключицы – все изрисовала какой‑то дьявольщиной, а в волосах заплетены травы. Тьфу! И вы мне рассказываете про порядки классической школы?!
От его слов я цепенею, а виски простреливает болью.
– Возмутительно! – взвизгивает директриса. Ее лицо идет противными мелкими пятнами. – Так говорить о покойной… Доктор подтвердил, что она была слегка не в себе. Нервное расстройство, это все объясняет. И никак не связано с исчезновением Юлии.
– Кто знает? – неожиданно спокойно протянул пан следователь, чем совершенно сбивает директрису с толку.
Та скрещивает костлявые руки на груди и отворачивается.
– Ну, Магда, а от тебя‑то и словечка не слышно. Нехорошо, я на тебя больше всех надеялся. – Мужчина хмуро качает головой. – Когда вы поссориться‑то успели? Уж не вчера ли вечером?
– Нет, мы давно перестали общаться. И вчера не разговаривали даже, – не моргнув, лгу я.
– А с лицом что?
Безотчетно касаюсь разбитого носа и губы.
– С кровати упала. – На этот раз я спокойно отвечаю на его пытливый взгляд.
Он недовольно ворчит о людях, ежедневно падающих с кроватей, лестниц и прочих возвышений, но я держусь как ни в чем не бывало.
Спустя еще несколько вопросов – «Где твоя брошка, Магда?» – пан следователь отпускает меня восвояси. Ничего полезного я все равно не могла сообщить.
Даже если бы пани Ковальская не пыталась меня запугать, я бы повела себя ровно так же. Ведь все связано, что бы она ни говорила. Наши жизни переплелись, обросли болезненными узлами-опухолями – их не распутать, только разрубить.
Исчезновение Юлии не просто напугало меня. В груди будто перевернулись песочные часы – пошел обратный отсчет до чего‑то сокрушительного, непоправимого. И то, что происходит сейчас, покажется детской игрой.
Обратно я бреду уже одна. За окнами чернильная темень, и все мои мысли устремляются к Юлии. Жива ли она? А если и жива, то в тепле ли? Есть ли у нее убежище?
Холодная, дикая ночь голодна до наших страхов.
А что, если это – то самое?
Нет! Мне хочется отвесить себе пощечину, но я только запускаю ногти в ладонь. Как можно быть такой глупой? Мне давно не тринадцать, чтобы продолжать верить в подобную чепуху.
Закрываю глаза и снова чувствую запах костра и тлеющих листьев крапивы; вижу, как бусинки крови падают на угли с черных пальцев, и раздается сухой треск ломающихся веток. Звук движется к нам по кругу, по сжимающейся спирали.
По телу пробегает озноб, и я выныриваю из воспоминаний. Ерунда. Тогда это был олень, и ничего больше. Просто олень.
У подножия лестницы я сталкиваюсь с пани Новак. Она выглядит встревоженной.
Пани Новак со второго года преподает у нас родную речь и литературу. С ней зубрежки стало чуть меньше, а интереса к предмету прибавилось. Нам даже дозволяется озвучивать на занятиях личное мнение. Думаю, поэтому она такая чувствительная к чужим настроениям: нельзя рассуждать о поэзии Юлиуша Словацкого [1] и оставаться сухим пнем.
– Ну, что там? – Пани Новак прижимает сжатые кулаки к груди, и они тонут в пышном жабо. – Есть ли новости о Юлии?
– Нет, пани Новак. Меня только спрашивали, не ссорились ли мы с ней накануне.
Она ахает, ее светло-зеленые глаза сначала округляются от изумления, но тут же суживаются в гневе:
– Это они что – подозревают наших девочек? Подозревают тебя?! Да как они могут!
Пани Новак невысокая, но может производить подавляющее впечатление. Вот как сейчас – рядом с ней я чувствую себя маленькой, хотя на полголовы выше наставницы.
– Не волнуйся, Магдалена. Никто не думает о тебе дурно. Во всяком случае, я точно не думаю, – тараторит пани Новак, теребя все украшения, что на ней есть: сжимает подвеску, дергает серьги, крутит на пальце кольцо. – Ведь если ты говоришь, что с Юлией не ссорилась, то, значит, так и есть. Я тебе верю.
Меня вдруг пронзает стыд, глаза жжет.
Пани Новак быстро понимает, что я на грани, и раскрывает передо мной объятия:
– Милая моя, милая Магдалена. Тебе одиноко, да? Ты ведь так любила нашу Касю, вы так дружили! А теперь ты осталась одна. Бедная, бедная моя девочка…
С этими словами она гладит меня по спине и слегка покачивается, а я рыдаю, спрятав лицо в кружева ее воротничка, зажав себе рот ладонью.
Под шепот и участливое причитание пани Новак я успокаиваюсь и уже могу стоять без поддержки.
– Полегчало? Держи, вытри глазки. – Она протягивает мне вышитый гладью платочек. – А теперь тебе стоит умыться холодной водой – чем холодней, тем лучше – и лечь спать с легким сердцем. Ты ни в чем не виновата, не забывай об этом. Не виновата.
Я зачарованно киваю, почти веря ее словам.
– Давай, иди к себе. Скоро прозвонят отбой. Поисками Юлии уже занимается полиция. Может статься, ты проснешься, а ее уже найдут. В плаще из листьев, в короне золотой, – шутит она.
Мне нравится эта черта пани Новак, но сама бы я не смогла шутить, когда на душе кошки скребут.
Распрощавшись с наставницей, я отправляюсь в наше крыло. Отбой и правда уже скоро. Какой пустой, тревожный день! Начался кровью, кончился слезами. Умыться бы и забыть о нем.
По пути я решаю забежать в танцевальный класс – вдруг Данка решила не брать мои вырезки. Сомнительно, но все же…
Двери слегка приоткрыты, и я заглядываю внутрь одним глазком. Там, в темном зале, кто‑то есть.
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы различить силуэт, движущийся в мертвенном свете растущей луны. Это девочка из младших классов.
– Раз, два, три, четыре, – шепчет она отчетливо. – Раз, два, три, четыре.
Форменные туфли стоят у порога, девочка скользит по паркету в одних чулках, а те гармошкой сбились на широких щиколотках. Еще через секунду я вижу высеребренный пух вокруг головы и понимаю, кто передо мной.
– Раз, два, три, четыре…
Первогодка продолжает считать шаги и кружиться, наклоняться и поднимать руки над головой, протягивая их к луне. Ее движениям не хватает отточенности и грации, а музыка звучит где‑то в ее мечтах, но я вижу человека, который от всей души наслаждается танцем. И самое острое удовольствие находит в том, что ее никто не видит.
Поэтому я отворачиваюсь и оставляю девочку наедине с собой. Иногда это самое милосердное, что мы можем сделать друг для друга.
Умывальня предназначена для всех трех дортуаров, но я выработала привычку приходить раньше или позже остальных. Распускаю узел, скрепляющий дурацкий матросский воротничок, и плещу холодной водой себе на шею, лоб и щеки. Смываю соленую патину с ресниц. У воды привкус металла и гнили.
Внутри черепа снова поднимает плоскую змеиную голову боль. Такая бывает после плача: будто мозг сдавила огромная рука, а после резко отпустила. Перед глазами проплывают цветные круги – оранжевые, желтые, малиновые. Я почти теряю равновесие и опираюсь на умывальник, с урчанием глотающий воду.
И слышу стук.
Кто‑то стучит в стену умывальни из моей комнаты.
Три удара. Пауза. Еще три. И еще. Пауза.
– Дрянь. – Сплевываю остатки воды, сдуваю приставшие к губам мокрые волосы и отталкиваюсь от раковины.
Выскакиваю в коридор, толкаю дверь собственной спальни и замираю.
Сверху медленно опускается легкое перышко, выдернутое из подушки. Я сама утром пристроила его сверху на дверь, чтобы знать, не заходил ли кто‑то, пока меня не было. Выходит, не заходил, но…
На столе лежит моя папка с газетными вырезками.
Кто положил ее сюда? Данка разгадала мой трюк с пером?
Подхожу на деревянных ногах, развязываю матерчатый узел, открываю.
Все вырезки со статьями об университете истерзаны ножницами, лица на фотографиях грубо замалеваны карандашом. И крапива. Множество аккуратно высушенных крапивных листьев теперь наполняет все пространство, распространяя сладковатый запах умершего лета.
Со стоном отправляю папку со всем содержимым в ведро для бумаг. И тут мое внимание привлекают темные капли на полу. Утром я вытерла одну платком, ту, которая натекла из разбитого носа. Но теперь я замечаю, что крови на полу больше: дорожка редких бусин рассыпалась от двери до кровати, созвездие почерневших точек раскинулось у ножек письменного стола, бурый мазок окровавленного пальца на обоях со стороны бывшей Касиной кровати. Поспешно оттираю то одно пятно, то другое, но чем сильнее я присматриваюсь, тем больше вижу. Выглядит это так, будто кто‑то плясал по всей комнатушке, разбрызгивая кровь с кончиков пальцев.
– Да что же это… Как это? Я же… я просто упала. И лежала, – от удивления я произношу это вслух, отчего теряюсь еще сильнее.
Неужели бессонница забрала часть моей памяти? Неужели я забыла о чем‑то, что делала?
Раздается звонок отбоя, и по всему пансиону гаснет свет.
Дневник Касеньки, осень 1922 года I
Раз в месяц нам выдают посылки из дому. Присылать можно только вещи из списка дозволенных – никаких книг, украшений, фруктов и шоколадных конфет. Пластинки не под запретом, но нам все равно негде их было бы слушать. Так уж сложилось, что чаще всего из дому нам присылают печенье.
Обычно оно упаковано в картонки из кондитерских, перевязанные золотыми или серебряными шнурками. Но некоторым счастливицам достаются жестяные коробки, расписанные тонкой кистью.
Что за чудо эти коробочки! Круглые, сундучки с игрушечным замочком, шестиугольные и даже в форме сердца! На них рисуют ангелов и крольчат, кукольные домики и цветущие розы. Девочке годом старше как‑то прислали коробку, на крышке которой был изображен эльф со стрекозиными крыльями: он сидел в цветке лилии и играл на флейте. Ну разве не прелесть? Тогда весь пансион ей завидовал.
В чудо-коробках печеньица лежат стройными рядками, каждая в своей корзинке из бумаги, а когда их съедают (делиться обязательно!), то в них хранят записки, письма в конвертах, высушенные цветы, вырезки из журналов и ленты. Секреты, в общем. Само печенье – хоть творожное, хоть песочное, а хоть бы и миндальное с цукатами и шоколадом – дело десятое.
Мой день рождения как раз был в сентябре. Дедушка еще летом спросил меня, чего мне хочется в подарок. Я бы сказала честно, но ведь это ему все равно не по плечу. Поэтому я попросила, чтобы он прислал мне в школу жестяную коробку с печеньем. Только красивую!
Дедушка тогда рассмеялся и спросил, может, купить мне такую прямо сейчас, а на день рождения что‑нибудь другое? Конечно, ему это показалось капризом.
Но я настояла, чтобы была посылка. Мне так хотелось открыть при всех упаковку и обнаружить удивительный узор на крышке. И чтобы все ахнули. Чтобы позавидовали мне и принялись клянчить печенье. Я, разумеется, со всеми поделюсь, и они увидят, что со мной можно дружить.
Это недостойные мысли, но так приятно их думать! И дедушку я совсем не обманула.
Как же я жду этого дня! Осталось совсем недолго!
Мерзкие девицы…
Я только открыла дневник, а уже всю страницу закапала.
Это несправедливо!
Сегодня мой день рождения. Пани Ковальская сказала, что дедушка прислал мне посылку, и вручила ее прямо в столовой. Я не стала отсаживаться от девочек. Специально рядом села, чтобы они видели, и стала открывать.
Сначала все шло так, как я и представляла множество раз: почтовый сургуч разломлен, нить разрезана при досмотре, но мне достается удовольствие поднять крышку. Внутри еще упаковочная бумага, тонкая и морщинистая, как кожа какой‑нибудь мумии. А внутри!
Кажется, я даже вскрикнула.
Я в жизни не видела такой прелестной коробочки!
Она была круглой. По краю крышки бежала гирлянда из васильков и пшеничных колосьев, а в центре нарисована пара: кот и кошка на задних лапах, совсем как люди. На кошке длинное платье в полоску, а на коте пиджачок и соломенная шляпа-канотье. Пара котиков прогуливалась под лапку по бульвару. У меня перехватило дыхание от восторга. Я даже забыла, что на меня должны были смотреть. Точнее, не на меня, на мою чудесную коробку с расписной крышкой.
Но когда я подняла глаза, они не смотрели. Они отвернулись. Клара еще косилась, как ей казалось, совсем незаметно. Это потому, что она любит красивые картинки больше всего на свете. И сама рисует. Наверняка ей понравились мои котики.
Данка и Мария громко переговаривались, глупо хихикая. Кажется, Марыся опять пересказывала какую‑то книгу. Магда сосредоточенно выковыривала изюм из утренней булочки, прежде чем намазать ее маслом, Юлька отводила глаза.
Я спохватилась и вспомнила о манерах.
Вынула коробку полностью из посылки – по жестяному боку несся маленький поезд, каждый вагон своего нежного цвета, а из трубы вырывался белый дым – и поставила в центр стола:
– У меня сегодня день рождения. Угощайтесь!
Они будто не услышали. Заговорили между собой еще громче.
– Прошу вас, – зачем‑то настаивала я, хотя надо было остановиться. – Попробуйте печенье. Пожалуйста.
В тот миг я поймала взгляд Магды: та закусила нижнюю губу и слегка покачала головой, но было поздно.
В мою сторону уже поворачивалась Дана:
– Ты что‑то сказала, Монюшко?
Она криво ухмыльнулась, глядя на коробочку:
– Вы только посмотрите… Монюшко на день рождения прислали всего‑то-навсего печенье в жестянке. У меня таких уже десять. Не слишком тебя любят, да?
У меня даже во рту пересохло.
Дальше она запустила руку в коробку до самого дна, разворошила бумажные гнездышки, перемешала все и выудила один песочный кругляш, обсыпанный дробленым арахисом. Надкусила и сморщилась.
– Фу. Не люблю такие. Вы будете пробовать? – обратилась она к девочкам.
Но уже было понятно, что они ответят.
Не помню, как бежала оттуда.
Уже в дортуаре поняла, что забыла на столе круглую крышку. Ту самую – с котиками в нарядной одежде. И так обидно стало! И жарко, и холодно, и в горле царапучий ком.
Бедный дедушка! Он же специально для меня искал покрасивей, чтобы меня порадовать!
А они не отдадут! Себе оставят или сломают.
И печенье это мне уже совсем не нужно.
Ночь, я пишу тайком, почти ничего не вижу.
Но мне так хорошо!
Только я спрятала дневник после того случая утром, как в комнату вошла Магдалена. Лицо у нее было как туча, хотя обычно она выглядит как принцесса в золотой короне.
Я испугалась.
Но тут она протянула мне крышку от коробки с печеньем! Целую и невредимую!
– Держи, – сказала Магда. – Ты забыла на столе, а они… – Она замялась и умолкла.
Она ни за что не расскажет, что девочки хотели, но так и не успели сделать.
Поблагодарив соседку, я еще раз глянула на роспись. Милый, милый дедушка! Знал, что мне понравится. Сердце сжалось от любви к нему. У него же никого не осталось, кроме меня. Всех отобрала война.
Нота бене: написать дедушке большое письмо!
Магда все не уходила, просто стояла молча. Тогда я предложила ей угоститься, и она согласилась! Села рядом со мной на кровать и выбрала миндальную звездочку в полосках темного шоколада. Съела и улыбнулась. Магда! Мне!
– С днем рождения, Кася.
Даже поздравила!
Потом она, правда, ушла и весь день со мной не разговаривала. Как и остальные.
Но вечером пожелала спокойной ночи!
Я давно так не радовалась дню рождения.
А дедушке напишу завтра.
Давно не писала в дневник (целых две недели!), но это потому, что у меня все хорошо. Я счастлива! Магда – самая лучшая подруга на свете! Мы с ней говорим обо всем. Правда, наша дружба все еще большой секрет, но она обещала придумать, как помирить меня с остальными девочками.
Рассказала Магде про идею пани Новак. Я уж и забыла, но вдруг решила перечитать начало дневника. У меня такой некрасивый почерк! Но Магда говорит, что нормальный.
Так вот, я рассказала, что нужна общая игра. Она сначала пожала плечами, а потом как будто что‑то вспомнила. Но ничего не сказала. Уж такая она, моя подруга Магда.
Ты ни за что не поверишь, что произошло! Мы поймали в шкафу мыша!
У меня даже руки трясутся, но я должна это записать. Магда подсказывает – для истории.
Мы давно уже слышали, что там внутри стенного шкафа кто‑то шуршит, но каждый раз было страшно проверить. А сегодня мы с разбегу прыгали с кровати на кровать. Все равно стены толстые, и нас не так слышно, как других. Иногда можно и побезобразничать. От прыжков кровь стучала прямо в уши, лицо стало горячим, а я сделалась храбрая, как герой из книги!
Поэтому когда в шкафу снова зашуршало, я подошла и открыла его. Магда подняла свечку повыше, а я сняла с крючка шерстяной платок и накинула его на тень внизу. Она заверещала, задергалась! Мы сами едва не завизжали.
Но потом нам стало ясно, что мы поймали совсем маленького детеныша. Только до сих пор непонятно – крысенок это или мышонок? Мальчик или девочка?
Нота бене: посмотреть в энциклопедии различия крыс и мышей.
Сначала мы хотели выкинуть его в окно, но стало жалко. Он такой маленький! Может попасться в мышеловку или съесть крысиный яд. Так нельзя.
Итак, позвольте вам представить почтенного (еще нет) пана Бусинку! Имя, подходящее из-за его глаз. И вроде бы это все‑таки крысенок. Магда говорит, что так даже лучше – он дольше проживет. Но теперь она боится, что он ее укусит и заразит чумой.
Пан Бусинка живет в коробке из-под печенья. Да-да, с котами на крышке!
Пан Бусинка умеет сидеть у меня на плече! Когда он ест сыр, его усы шевелятся мелко-мелко, как крошечные кисточки. Он держит кусочек передними лапками, как ребенок. Так смешно! Магда, чтобы не хохотать в голос, зажимает рот руками.
Хотела бы я, чтобы другие девочки тоже полюбили пана Бусинку. Он бы им понравился.
Сегодня Магда надолго пропала после обеда. Вечером была какая‑то странная. Мне кажется, у нее появился еще один секрет, только уже от меня.
Какая я эгоистка.
1922–1923. Черная дверь
Долгое лето, полное игр, сонного безделья в кружевной тени и домашних нежностей, несколько смягчило девочек. Лютая ненависть, которой терзали Касю весной и до самых годовых экзаменов, сменилась полным отчуждением. Не сказать, чтобы от этого ей стало легче. Если хорошо присмотреться, при-слу-шать-ся, можно было найти ее плачущей. Раньше ее хотя бы замечали, а теперь она превратилась в невидимку, теплокровного призрака в коричневой униформе. Как это, должно быть, ранит, когда вы девочка тринадцати лет.
Но, справедливости ради, ее одиночество перестало быть абсолютным уже к концу сентября. Магда, при всей ее заносчивости золотого ребенка, обладала сострадательной душой – она не могла оставаться безучастной, наблюдая чужую боль. Дети не задумываются о лицемерии или масках. Подстраиваясь под обстоятельства, они с легкостью кромсают свою жизнь на сочные ломти, различные между собой до изумления. Так же поступила и Магда: когда закрывались двери дортуара, она становилась иной для Каси.
Это могло продолжаться долго, но не бесконечно. Так оно и случилось.
Из всех учениц второго года Марии сложнее всех было вливаться в размеренную жизнь пансиона Блаженной Иоанны. За лето она загорела до самых колен, потому что носила теннисную юбку-шорты, носилась по полям со старшими братьями и их друзьями, гостившими в их доме целый месяц, купалась в пруду (об этом она говорила, сдавленно хихикая и прикрывая рот обеими ладонями). Ее волосы выгорели до прозрачности, а на тонком носу и щеках гречневой шелухой рассыпались веснушки. Словом, она совершенно одичала.
Наставницы не сговариваясь продлевали и продлевали срок ношения таблички «Сдержанность», пока Мария не погасла. Но когда прошел период бесконечного щенячьего возбуждения, ее накрыло ностальгией.
То и дело отвлекаясь от подготовки домашнего задания, она откидывалась на спинку стула и вздыхала. Потом принималась вспоминать, как делала домашний лимонад, а тут только чай по расписанию. Как возилась со щенками и жеребятами, любимцами ее отца, страстного охотника, а здесь только пугливая, вечно беременная кошка, живущая между кухней и котельной. И ни одного котенка.
Но больше всего Мария тосковала по книгам из дома: Жюль Верн, Бронте и даже Брэм Стокер, которого маменька строго-настрого запретила открывать, но Мария все равно читала, спрятав его в домике на дереве. На ночь том «Дракулы» предусмотрительно придавливался Библией, которая могла остановить нашествие вампиров.
Остальные девочки терпеливо слушали ее излияния и сбивчивые пересказы.
Как правило, они завершались восклицанием:
– У нас таких книг днем с огнем не найти! И привезти нельзя.
После чего Мария, вконец расстроенная и опустошенная серостью окружения, возвращалась к уравнениям с непостижимыми иксами.
Пока ее наконец не осенило: пансион, в котором она жила с четырьмя самыми замечательными подругами на свете – Каська не в счет, – был старым и таинственным, стоило только протянуть руку, коснуться резных луковиц, венчавших перила, или выйти на продуваемую всеми ветрами террасу, закутав плечи в платок, и можно было оказаться в поместье Рочестеров. Ну или, на худой конец, в Ловудской школе.
А ночью, когда луна накидывала серебристую вуаль на лес вокруг, а голые ветви кленов тянулись к окнам, как чудовищные лапы, легче легкого было представить себя в замке таинственного графа-затворника. Не оборачивайся! Он ящерицей ползет между окон в поисках новой жертвы…
– Она смотрела в будущее со смирением, покоряясь своей необычайно трагической судьбе, – шептала Мария, пока никто не слышал.
Иногда девочка притворялась, будто уже попала в книгу, и говорила о себе в третьем лице, как мог бы сказать только автор.
Мария недолго наслаждалась фантазией одна. Вскоре она поделилась ею с одноклассницами, и те согласились, что их пансион мог бы стать фантастической декорацией. И мир для них преобразился.
Но я скажу вам одно: не стоит слишком заигрывать со старыми домами – они могут ответить взаимностью.
Итак, мои милые принцессы решили рассмотреть свой замок получше. Теперь их увлекала каждая мелочь, раньше не имевшая ценности, – царапины на каминной полке в большой гостиной; каменные руки, державшие на весу водосток; фрагмент паркета, замененный деревом другой породы, и настенные светильники, похожие на цветки ядовитой белладонны. У каждой из этих деталей была своя история. О, что за мерзкие то были истории! Мои принцессы были к ним не готовы.
Но самое главное они постигли сами.
– Теперь я абсолютно уверена, – торжественно прошептала Мария за обедом, пока все вылавливали из бульона разваренные клецки, – в нашем пансионе есть тайник!
– Марыся, – вздохнула Данута. – Я тебе повторяю – постарайся так не скалиться, хорошо? Это же ужас!
– Хорошо, хорошо. – На мгновение она поджала губы, но почти сразу не сдержалась и затараторила, склонив голову к самому столу. Кончик одной ее косы утонул в супе, но Мария этого не заметила. – Теперь у меня есть доказательства! Когда я все поняла, то чуть не упала в обморок. Настоящий обморок – хлоп, и об пол! Но я не упала, только решила вам все показать!
Клара загадочно улыбалась своим мыслям и выкладывала узор из хлебных крошек. Магда пожала плечами, мол, поживем – увидим, а Данута теребила шнурок «Смирения» и притаптывала ногой. Ей не терпелось продолжить исследовать пансион не меньше, чем самой Марии, но она старалась держать марку.
В ту же минуту она бросила взгляд на соседний стол, и увиденное сильно разозлило ее.
– Чего это ты уши напрягла, как собака? – рявкнула она на Касю, отчего та мгновенно залилась румянцем. – Не с тобой разговаривают!
Кася пробормотала что‑то и отвернулась, но Данке было этого мало.
– Кася Монюшко дура. Кася тупая коза. Кася никчемная нищенка. Что хмуришься? Я же не тебе говорю. Нечего подслушивать!
Сгорбившись, Кася подхватила свой поднос и поспешила прочь, а Данка получила выговор и неделю «Тишины» и «Милосердия». Магда не произнесла ни слова.
В каждой истории важнее всего два элемента: это двери и ключи. Они могут принимать самые неожиданные формы, но сохраняют свою суть. Дрожь прошла по стенам особняка, когда мои принцессы нашли Дверь.
– Клара! Ты первая по математике, тебе и считать, – заявила Мария, приплясывая на месте. – Тогда никто не сможет сказать, что я врушка и все придумала!
Они стояли в тупике левого крыла на третьем этаже. Послеполуденное солнце уже не достигало окон этого коридора, и его свет казался холодным.
– Как пожелаешь, – с легкой усмешкой ответила Клара.
Данута, Юлия и Магда, сдавленно хихикая и хватая друг друга за руки, толкались у окна, будто стены уже могли их укусить. Клара сделала несколько шагов, пересчитывая балки.
– Посчитала? – переспросила Мария, дергая себя за обе косы. – А теперь внутри! В этом классе и в соседнем!
Когда Клара и Мария вышли из второй комнаты, Клара была серьезна как никогда.
– Ну, что там?
– Там тайник, – спокойно заявила Клара. – В целых две балки.
Тут остальные не выдержали и бросились проверять. И вскоре убедились в сказанном: первая классная комната была длиной в шесть отсеков, разделенных балками. Вторая меньше и использовалась для хранения сломанных стульев и другой ненужной мебели – девочки насчитали в ней только пять балок. А в коридоре их было тринадцать. И если глаза их не обманывали, то между классами было расстояние, скрытое ото всех.
– Это чулан с сокровищами, – пропищала Марыся. – Я чую сокровища!
– Или чей‑то иссохший труп! – сказала Данка страшным голосом.
– Или головы жен Синей Бороды, – заключила Юлия, задыхаясь от ужаса и восторга.
Они повизжали и принялись за поиски входа. Этот конец коридора редко использовался для занятий, а учениц в пансионе все еще было слишком мало, чтобы наполнить его от крыши до подвала назойливым присутствием. Провозившись несколько дней – девочки ответственно оставляли караул, чтобы никто не застукал их за поисками, – им удалось нащупать очертания чего‑то, напоминавшего дверь.
Косяк той двери был сровнен со стеной шпатлевкой, а сама дверь укутана несколькими слоями обоев – в ромб, в цветочных гирляндах, в полоску – и, наконец, выкрашена однотонной краской, навевавшей тоскливые мысли о больнице. Когда весь этот бумажный пирог начал сдаваться под натиском девичьих пальцев и отходить от стены, взглядам второгодок открылся уголок черного дерева.
Я помню, о, я помню тот миг! Будто воздух хлынул в грудь, до того стиснутую ледяной водой.
Они испугались. Уже тогда в их хорошенькие головки закралась мысль, что их захватывающее приключение может обернуться жуткой сказкой.
– Черная дверь, – взвизгнула Юлия. – Бежим!
И она побежала, только разнеслось по пустынным коридорам особняка ее возмутительно громкое топанье.
Остальные же застыли, будто завороженные. Им было страшно, но тот страх был сладким, темным и вязким, как гречишный мед. Они стояли, в изумлении разглядывая уголок двери, за которой, казалось, пряталась величайшая тайна жизни и смерти.
Дана первой решилась прикоснуться к ней снова. Она потянула на себя лоскут обоев, и он поддался, влекомый вниз собственной тяжестью, обсыпав смуглую руку девочки колючими хлопьями краски. Вот показались полированная рама и матовая филенка с налипшими лохмами густой паутины, а Данка будто впала в транс, она все тянула и тянула…
Загляни, загляни же в мое черное сердце!
– Стой, – прервала ее Магда, схватив за плечо. – Погоди, Дануся! Сейчас позовут чай пить, а там и ужин. Нас искать будут.
Данка моргнула, стряхнув сонный морок, и кивнула подруге.
На следующий день они вернулись. Юлия, после долгих дружных уговоров, – тоже. Теперь загадка черной двери манила еще сильнее, но ее решение грозило серьезными неприятностями. Дверь подмигивала им треугольным глазом, будто прорезь в маске.
Посовещавшись, они решили, что пытаться открыть дверь днем будет делом рискованным, а потому лучше прийти сюда ночью, после обхода. Света в коридорах уже не будет, и каждая принесет по свече. Юлия заявила, что никуда не пойдет, и мотала головой так усердно, что косы хлестали ее по щекам. Но Данке удалось ее переубедить.
Едва стихли ковыляющие шаги пани Зузак, чьей обязанностью был вечерний обход дортуаров, девочки высыпали в коридор. В своих одинаковых белых ночных рубашках они походили на стайку призраков. Их было шестеро.
– А эта тут что делает, – громким шепотом спросила Данута, указывая пальцем на Касю. Кася пыталась сделаться как можно незаметнее и спрятаться за Магдиной спиной. – Ты ей проболталась, да?!
Магда выступила вперед и мягко взяла Дануту под руку:
– Хватит, Дана. Кася – хорошая, ее пани Ковальская знаешь как запугала? Но она больше не станет сплетничать и доносить. Пусть будет с нами, я за нее ручаюсь.
Данка хотела ответить что‑то едкое, но, столкнувшись взглядом с Магдой, поняла, что не может.
– Слышали, панночки? Сегодня Кася идет с нами, – подвела итог Мария. Ей не терпелось вернуться к таинственной двери, и препирательства с самого начала экспедиции не сулили ничего хорошего. – Мы так до утра спорить будем. Идем же, идем!
И они отправились на встречу с тайной.
Луна освещала их путь, бросая решетчатые тени на белые фигуры в длинных ночных рубашках и кофточках. Они шли цепочкой, вцепившись друг в друга, будто могли потеряться в прямом коридоре. Если б они только знали, насколько безошибочны их инстинкты!
Наконец они достигли заветного тупика. Видимый фрагмент двери был настолько черен, что эта чернота сияла в ночи осколком космоса.
– Ну… – Марыся поцеловала висевший на шее золотой крестик и вынула из кармана кофточки маникюрные ножницы. Данута и Юлия зажгли заранее припасенные стеариновые свечи. – Начну!
Она бесстрашно воткнула острие ножниц в то место, где должен был, по их расчетам, быть край двери. И провела длинную ровную линию. Краска трещала и сыпалась, края обоев расходились с глухим стоном, на какой способна только старая бумага, которая стерпит почти все, но не это. Марыся, вся вспотев и запыхавшись, навалилась на стену, поднялась на мыски и дрожащей рукой сделала последний надрез. Стены слышали, как трепыхалось ее сердечко.
И вот обои свернулись на сторону, как перелистнутая страница книги, обнажив то, что девочки так страстно желали увидеть, – черную дверь.
Свет не желал касаться ее. Или же дверь впитывала каждый луч, утоляя голод после долгого заточения во мраке. По центру верхней панели виднелся узор из двух ладоней, держащих какое‑то растение. Над ладонями можно было различить очертания перевернутого месяца и звезд. Ручки не было, но в углублении по центру покоилось бронзовое кольцо.
Юлия тихо заскулила, но Данута больно дернула ее за косу, и та успокоилась.
Клара только голову набок склонила и задала самый разумный вопрос:
– Вот она, дверь. Дальше‑то что? Наверняка закрытая.
Но как можно было не пустить моих крошек в гости?
– У меня… у меня пальцам на ногах холодно. Сквозь ткань, – тихим, прерывающимся голосом сказала Кася. – Оттуда сквозняк идет. Из-под двери.
– Закрыто или нет – нужно проверить, – тряхнула волосами Данка и, оттеснив Марию, сначала толкнула, а потом потянула дверь на себя. И та потянулась на живое тепло легко, без скрипа.
Девочки сделали шаг назад. За черной дверью была только тьма.
Данка подняла свечу.
– Это какой‑то коридор. Д-девочки, коридор в коридоре! И зачем его было прятать, дверь еще эта жуткая… – С каждым словом из ее голоса утекала уверенность. Все сильнее ей хотелось оказаться подальше от этой зияющей бездны, которая вдыхала тепло и выдыхала осенний холод. Но ей не хотелось прослыть трусихой.
А темный коридор молчаливо ждал. Дрожащий лепесток огня на кончике свечи робко выхватывал из мрака стены скрытого коридора, оклеенные темно-красными обоями с золотыми лианами и листьями, будто густые кровавые джунгли.
Данка шумно сглотнула. Самообладание ее покинуло.
– Я туда не пойду.
– Я тоже пас, – заявила побледневшая Мария. – Ну его, страх такой.
Она прикрыла глаза, и губы зашевелились в короткой молитве к Мадонне.
– Больно надо, – фыркнула Магда и отступила на шаг назад.
Некогда привлекательная, теперь дверь казалась тошнотворной, как запах тлена, который поначалу маскируется под сладость.
Что станешь делать ты, когда из глазниц твоей мечты полезут трупные черви?
Клара даже говорить ничего не стала, а Юлия выдала отчетливую дробь зубами.
– Я пойду, – вдруг выпалила Кася. – Вы мне только свечку дайте.
Данка мигом скосила на нее оба глаза. Ей все еще было не по себе, но судьба сама подарила ей шанс отыграться на мерзкой Касе за то, что та сманила Магду на свою сторону.
– Взаправду пойдешь, Касенька? – спросила она самым мягким тоном. – Вот не врешь?
– Кася, ты с ума сошла? Там же наверняка крысы. Или лунатик какой‑нибудь притаился, – потянула ее за рукав Магда. – Не ходи, не надо.
Но Кася только головой помотала и строптиво стиснула подол ночной рубашки.
– А знаешь, Кася, – пропела Данка. – Если не струсишь и сходишь за эту дверь, мы, так и быть, простим тебя. Снова сможешь ходить с нами.
Несчастная вскинула голову и оглядела одноклассниц, до этой минуты ее отвергавших. Они кивали и криво улыбались, стараясь держаться подальше от двери. Одна только Магда хмурилась и подавала знаки отказаться. Но Кася не могла упустить такой шанс.
Она кивнула и, уже не обращая внимания на Магду, приняла из рук Дануты свечку и шагнула к черной двери. Золотые джунгли на обоях ожили при свете огня и лениво зашевелили листьями.
Кася вошла в темный коридор, вытянув руку со свечой вперед, а другой касаясь плотоядных лиан. Она ступала на носочках, чтобы не потревожить обитателей тайного помещения, если таковые там были. Кася дышала тихо, точно пробиралась в логово врага, а сердце ее грохотало.
На стенах скрытого коридора были светильники, но устаревшие, газовые, и поворот винтика не заставил их работать.
Через пару метров, которые показались девочке бесконечными, коридор кончился. Впереди была какая‑то комната, о чем Кася тут же сообщила остальным.
– И что там? – громким шепотом спросили ее.
– Н-не знаю, – ответила Кася. – Какие‑то вещи. Большие коробки.
И тут Данка сделала то, что задумывала с самого начала, – она захлопнула за Касей черную дверь и навалилась на нее со стороны коридора.
– Нет! – вскрикнула Кася и бросилась к двери, но Данку поддержала Юлия. – Откройте!
Пламя ее свечи опасно заколыхалось и едва не погасло.
– Данка, что это за глупости? – разозлилась Магда. – Выпусти ее!
– Ну уж нет. – Данка показала язык. – Если испытывать на храбрость, то как следует! Слышала, Каська? Теперь все по-настоящему. Чтобы заслужить наше прощение, ты должна… – Она ненадолго задумалась. За дверью слышался тихий Касин плач. – Ой, не реви! Тебе всего‑то надо войти в ту комнату и принести из нее что‑нибудь. Любую вещь. Поняла?
Рыдания усилились.
– Ты поняла, Монюшко? – грозным тоном наставницы повторила Данута.
– Поняла, – слабо отозвалась девочка из-за двери и шмыгнула носом.
Когда девочки вновь услышали ее удаляющиеся шаги, Магда напустилась на Данку:
– Это уже слишком!
– Брось, Магда, – прищурилась Дана. – Разве тебе не весело? Разве тебе не было весело раньше, когда ты хватала ее холодной рукой за шею или резала на полоски сорочку? Что‑то изменилось, Магдочка?
Юлия, Мария и Клара зашептались между собой.
Чего она выделывается? Неужели думает, что лучше остальных? Ведь она тоже поучала Каську за предательство!
Магда замялась на несколько вздохов, но после нашлась и ответила, задрав подбородок:
– То были детские глупости. Мы стали взрослее и уже не первогодки!
На что Дана ухмыльнулась и уже хотела что‑то ей сказать, как вдруг из-за закрытой двери раздался оглушительный визг Каси.
Девочки в один миг отскочили от двери.
Никто не смел даже вздохнуть. И тут крик повторился, и он был еще пронзительней. Казалось, Касю заживо раздирают на части. Еще через секунду раздался звон бьющегося стекла, и все стихло.
– Бежим, – шепнула Юлия, и все не сговариваясь бросились прочь.
Путаясь в ночных рубашках, они промчались по третьему этажу, скатились на жилой второй, чудом избежав столкновения с пани Ковальской, спешившей к рубильнику. Они едва успели смешаться с толпой высыпавших из дортуаров пансионерок, когда в особняке вновь зажегся свет.
Все были взволнованы, в коридоре творилась настоящая неразбериха. Девицы разных возрастов перебегали из дортуара в дортуар, все теребили друг друга, вскрикивали, плакали, просились домой, заверяли других, что в пансион прокрался убийца-лунатик и уже нашел первую жертву.
Даже усилия Душечки и визгливые возгласы старой пани Зузак не могли справиться со всеобщим возбуждением. Благодаря этому хаосу никто не заметил, как запыхались девочки второго года обучения и как горят их глаза и щеки. Наконец у дортуаров появилась пани Ковальская. Директриса была в бархатном синем халате, волосы окутывала сеточка, а ее лицо, лишенное пудры, было покрыто красными пятнами, напоминавшими раздавленные вишни.
– Все по кроватям! Живо! – скомандовала она. – Я зайду в каждую комнату, не сомневайтесь.
Пансионерки бросились врассыпную.
Но даже вытянувшись в струнку на своих узких кроватях, ожидая, пока пани Ковальская заглянет к ним в комнату, а потом – вот кошмар! – обнаружит пропажу Каси, – даже так они не пережили и сотую долю того ужаса, который испытала Кася за черной дверью.
Но об этом позже.
Когда настала очередь дортуара Магды, она успела изгрызть пальцы до крови.
Директриса обнаружила пропажу с порога.
– Где Монюшко? – прошипела она.
– Я не зна-аю. – Магда не выдержала и заревела навзрыд.
Из-за спины директрисы в комнату тут же протиснулась Душечка, пани Новак, и стиснула Магду в объятиях. Магда ревела, пуская сопли и некрасиво разевая рот, задыхаясь, хрипя и кашляя, и от нее никто не мог добиться ни единого слова. Что уж говорить о правде?
В ту ночь свет не гас в пансионе до самого утра. Магде сделали укол успокоительного и уложили спать. Ближе к рассвету наставницами была обнаружена странная дверь, которой раньше никто не видел. Рядом с ней валялись маникюрные ножницы, а обои огромным лоскутом свисали со стены. Касю нашли внутри, среди осколков стекла и весьма необычных предметов, которые вызвали оторопь и суеверное отвращение даже у взрослых женщин. У девочки была раскроена голова, и еще несколько порезов расчертили ей руки. Слава богу, она была жива, хотя потеряла много крови: кровь была на стекле, которое Кася разбила при падении, на лице и руках, ею пропитались волосы и белая сорочка. Девочку наскоро перевязали и перенесли в лазарет.
Слухи наполнили пансион Блаженной Иоанны, как пчелы улей. Никого не пускали за черную дверь, но у всех были теории относительно того, что там хранилось. Доходило до смешного: кто‑то шептался, будто в той комнате втайне ото всех жил любовник пани Ковальской. А когда Кася обнаружила его убежище и начала угрожать разоблачением, тот разбил о ее макушку драгоценную китайскую вазу.
Под действием лекарства Магда проспала до полудня. Когда ее начали расспрашивать о Касе, она спокойно ответила, что заметила пропажу, только когда на этаже зажегся свет, и очень испугалась. Той же версии, будто сговорившись, придерживались и другие девочки. Им оставалось только надеяться, что, когда Кася очнется, она не выдаст остальных, как в прошлый раз.
Данка и Мария ставили на то, что Монюшко наябедничает, едва открыв глаза. Юлька причитала, что Кася непременно умрет в лазарете, а ее мстительный дух будет преследовать их годами.
Клара ничего не говорила, только хмурилась и раз за разом повторяла в блокноте рисунок с черной двери: две ладони, лист, похожий на крапивный, полумесяц рогами вниз и звезды. С каждым разом у нее получалось все точнее.
На следующий день перед утренней молитвой пани Ковальская сообщила, что Кася пришла в себя и призвала поблагодарить Господа за то, что сохранил ей жизнь, и попросить о скорейшем выздоровлении соученицы.
Второклассницы ждали, когда грянет гром. Но ни к вечеру, ни на следующий день, ни даже через три дня этого не произошло. Кася тихо поправлялась в лазарете, а их никто и не думал вызывать на серьезный разговор. По всему выходило, что Кася сдержала слово.
После долгих споров было принято решение навестить одноклассницу. Они заручились одобрением пани Новак, выпросили у кухарок одно пирожное с заварным кремом и три медовых яблока и торжественно проследовали в лазарет.
Пан Лозинский разрешил им пообщаться не более десяти минут.
– Касе нужен отдых. Не слишком утомляйте ее новостями, хорошо? – С этими словами он оставил девочек наедине.
Одноклассницы во все глаза таращились на раненую. Их бедная затравленная Каська будто бы стала другой. С перевязанной головой и руками, осунувшаяся и до синевы бледная, она выглядела… счастливой.
Кася сдержанно поблагодарила одноклассниц за гостинцы, вытерпела все прикосновения к бинтам и восклицания, такие громкие в гулких стенах лазарета. Все это время она улыбалась.
Наконец девочки перестали скакать вокруг ее кровати и расселись по краям, впившись в нее взглядами. У них на языках вертелась не одна сотня вопросов.
Первой заговорила Мария:
– Касенька, а, Касенька. Ты скажи нам, что там такое было, а? Ну, скажи!
Кася окинула их полным внутреннего света взглядом и торжественно произнесла:
– Там была смерть. И я прошла сквозь нее, как сквозь огонь.
Второгодки ахнули и подались вперед, предвкушая рассказ. Кася продолжила:
– Сначала ничего не было видно. Окна в той комнате, кажется, были, но они чем‑то закрыты, поэтому луна нисколечко не светила. Я все шла и шла, пока не наткнулась на ящик. Я опустила свечку, чтобы разглядеть его, и увидела, что он стеклянный. А под стеклом… – Она сделала паузу. – А под стеклом был мертвый мужчина! Без рук, ног и кожи!
– Мамочки! Без кожи?! – подскочила Мария.
Юлия сдавленно вскрикнула и прижала руки ко рту.
– И ты закричала в первый раз? – требовательно уточнила Данка.
– И ты бы закричала, – одернула ее Магда. – Что дальше, Касенька?
Кася улыбнулась, чем совершенно покорила одноклассниц. Увидеть безногого мертвеца и улыбаться!
– Да, я закричала что было сил. Увиденное было столь отвратительно, неестественно, что я не могла сдержаться. Я развернулась и наткнулась на второй стеклянный ящик. И то, что лежало в нем, было в сто раз страшнее!
– Что же это было? – побелевшими губами переспросила Мария.
– В нем лежала мертвая женщина со вспоротой грудью и животом, ее внутренности все были на виду, а глаза открытые. – Кася говорила с пылом пробудившегося рассказчика. – Вот так! – Она показала, и девочки снова издали сдавленный стон. – Ее длинные волосы разметались по подушке, голова запрокинута. Будто Белоснежка в хрустальном гробу, только кто‑то разрезал ее. Ей было ужасно больно, и она смотрела прямо на меня! А дальше я совсем не помню…
Все дружно выдохнули. Они не знали, что и сказать, но Кася заговорила вновь, неловко комкая одеяло на коленях:
– Правда, мне потом сказали, что мужчина без рук и женщина были ненастоящие. Это куклы из воска. – Она отвела глаза, будто этот факт испортил всю историю. – Но они были совершенно как живые. То есть мертвые. Однако самое важное произошло потом, когда я уже была без сознания.
Девочки молчали. Несмотря на разоблачение восковых фигур, рассказ по-прежнему удерживал их без движения.
– Ко мне пришли мама и папа. – Кася подняла на одноклассниц прекрасные от слез серо-голубые глаза. – Они говорили у меня в голове! Совсем как живые! Они сказали, что я храбрая девочка и что теперь они будут разговаривать со мной из рая. И что я смогу говорить с другими людьми с той стороны, если захочу. И… из ада тоже.
Второгодки не могли найти слов, чтобы отреагировать на эту тираду.
Данка хихикнула, Клара насупилась, а Магда досадливо закусила губу. Последнее сказанное было чересчур. И только Марыся была в восторге:
– Вре-ешь! Да ну тебя! С ума сойти! Ой, Каська! Это же, это же… Это же невероятно! Прямо так и сказали? А что еще? А про меня что‑нибудь сказали? Сказали, когда я умру? А детей сколько будет? Ну, не молчи же, рассказывай еще, Ка-сень-ка!..
Но в тот день Касе не удалось ответить на эти вопросы. Доктор вернулся и решительно выдворил девочек из лазарета, объявив, что десять минут истекли.
Во время послеобеденной прогулки девочки обошли особняк и путем нехитрых вычислений нашли окно той самой комнаты. Оно было заложено кирпичом и почти сливалось со стеной, только наличник из более светлого камня не позволял ему полностью затеряться. Они долго стояли, задрав головы, и молча смотрели на это окно, пока холод не заставил их двигаться.
Густой лес вокруг особняка сбросил листву, и воздух наполняло предчувствие первого снега. По утрам на пожухшей траве лежала изморось, но к полудню она растаяла, и под ботинками чавкала грязь.
Мария по-прежнему была взбудоражена сильнее всех:
– Это самое потрясающее, что происходило со мной за всю жизнь! Я слышала, что в модных домах проводят целые вечера, общаясь с духами. Мазепу вызывают, Наполеона, Цезаря! Кровавую баронессу! По комнате летает посуда и окна хлопают! Электрический свет загорается и гаснет, жуть!
Девочки слушали эту тираду, пока ее не прервала Дана:
– И ты поверила во все это? Спиритизм, тарелки летающие – это же фокусы! И Каська наврала нам, лишь бы мы с ней общались. Дурочка, ты и уши развесила!
– И ничего я не развесила, – обиделась Мария. – Тетин муж был на таком вечере, он говорил, что все взаправду происходит! И духи рассказывают медиуму то, чего никто не знает!
– Значит, муж твоей тети – олух, – ответила Магда. – А Кася была напугана, и ей приснилось всякое.
Клара только тоскливо вздохнула.
– А я вот верю в такие вещи, – неожиданно подала голос Юлия. – Мне рассказывал человек, которому незачем врать.
Ее тут же начали расспрашивать, но Юлька только помотала головой.
– Я хочу узнать у духов про свое будущее, – топнула ногой Мария. – И про жениха, и про то, в каких я странах побываю! И когда Каська выздоровеет, я буду с ней разговаривать и смеяться прекращу. – В ее голосе явно слышались слезы. – Она будет спрашивать для меня, а для вас не станет, потому что вы злые и гадкие!
Почти выкрикнув последнее слово, она отвернулась и обхватила себя за плечи.
Данута уловила зреющий раскол – сначала Магда, а теперь и Мария – и поспешила все исправить:
– Марыся, ну ты чего! Может, и соврала Каська, а может, и нет. Если не соврала, так это же здорово! Мы тогда такого натворим! Но сначала, – она обратилась к одноклассницам, – сначала проверим ее. Все вместе.
– И как ты собралась проверять то, о чем даже взрослые спорят до хрипа? – Магда вскинула бровь, дуя на покрасневшие от холода пальцы в вязаных митенках.
Данута обвела всех торжествующим взглядом:
– А мы проведем кое-что посерьезней обычной забавы. Вы помните, какое сегодня число?
Девочки переглянулись. Ледяной ветер подхватил подолы их платьев и захлестнул вокруг ног.
Октябрь подходил к концу.
– Скоро Дзяды, праздник мертвых. Тогда и испытаем нашу Касю.
В последних числах октября Касю выписали из лазарета и позволили посещать все занятия, кроме танцев, а также на время освободили от обязанностей по уборке.
Швы и бинты с головы сняли. На руке остались только бледно-розовые шрамики, но вскоре должны были сойти и они.
Девочки навещали ее почти каждый день, и улыбка прочно поселилась в уголках ее губ.
Но о Дзядах, верней о планах на них, Данка строго-настрого запретила рассказывать.
– Иначе какой из этого сюрприз?
Угощение для духов копили понемногу – там кусочек хлеба с обеда, там сырные огрызки. Удалось раздобыть даже горстку леденцов. Свечные огарки остались еще с той самой вылазки к Двери и теперь ждали своей очереди, завернутые в бумагу, разрисованную Кларой.
Дверь, к слову, накрепко заколотили досками, и прочие любопытные уже не смогли даже глазком заглянуть за нее. По пансиону разлетелись страшные истории, а самым суровым испытанием мужества стало ночное паломничество. Доказательством подвига были клочки обоев, оторванные в том самом месте. Вскоре это было замечено, ночные обходы стали строже, а наказания за непослушание – показательнее.
Каждое утро можно было наблюдать пансионерок, стоящих вдоль стены с пустыми подносами в руках.
Но вернемся к Касе.
О том, что девочки собираются проверить ее слова об общении с миром духов в канун Дзядов, она узнала уже первого ноября. Магда все же проболталась, пока они делали домашнее задание за одним столом в дортуаре.
– Кась, – не поднимая головы от учебника, начала Магда. – А помнишь, ты в лазарете нам сказала, что можешь общаться… с мертвыми?
– Говорила, – встрепенулась Кася, и глаза ее тут же загорелись. – Они навещают меня постоянно, они…
– Кася, сегодня канун Дзядов. День памяти усопших. Ну, как в деревне. – Магда задумчиво укусила кончик карандаша. – И девочки хотят. Мы хотим…
– Вы хотите, чтобы я?..
– Да. – Магда со вздохом отложила карандаш и закрыла учебник. – Если откажешься – назовут лгуньей. Растеряешься или начнешь нести бессмыслицу – то же самое.
– Тогда все в порядке, – беспечно отозвалась Кася. – Я справлюсь.
Магда ей не поверила. Игры играми, и гадания хороши под Рождество, но было в словах Каси что‑то отталкивающее, неправильное. Как будто она специально пыталась запудрить мозги. И Магду это печалило, ведь раньше за соседкой не водилось ничего подобного.
Когда стемнело и оба обхода остались позади – Душечка приотворила дверь всего‑то на ладонь, посмотрела на лица спящих и бесшумно исчезла, – маленькие часики Каси показали половину двенадцатого. Магда натянула поверх ночной рубашки кофточку и за руку повела соседку в средний дортуар.
Мария, Юлия, Клара и Данута уже были там. Сидели на кроватях парами и перешептывались.
На полу между кроватей белели незажженные свечи и самодельные тарелочки из плотной бумаги. На них лежала всяческая снедь, заветренная, а оттого не слишком аппетитная. Но духам, говорят, все равно.
– Еду надо на подоконник поставить. И свечки зажечь, – командовала Данка.
– А окно открыть, – поддакнула Юлия.
– Вообще‑то, – подала голос Клара, – чтобы по-настоящему, Дзяды надо в часовне справлять, тогда и духи придут.
– Ерунда, это все писатель выдумал. А в деревне ставят на окно, – возразила Юлия.
– Это ты говоришь так, потому что нам в часовню не пробраться – заперто все, – запальчиво возразила Мария. Она встала на колени на кровати и пыталась разглядеть за темным окном очертания капеллы. – А вот в прошлом году в канун Дзядов там в окне свет горел! И тени шатались.
– Врешь!
– Да не вру я, – звенящим голосом возмущалась Мария. – Богом клянусь! Касенька! Кася, хоть ты им скажи, что ничего я не придумываю и духи приходили прошлой осенью!
Кася улыбнулась робко, но совсем не затравленно:
– Духи приходят туда, где их ждут. Даже если ждущий об этом не подозревает.
Мария открыла и закрыла рот, осмысливая сказанное.
Данута фыркнула и передернула плечами:
– Раз ты такая из себя, тебе и распоряжаться.
Кася кивнула и принялась расставлять свечки и угощение. Тарелочки с хлебом, сыром и кусочком мяса отправились на широкий подоконник, покрытый облупленной краской. Вода в стакане должна была заменить вино. По бокам от пиршества мертвых поставили по свече. Створку едва приоткрыли, чтобы порывом ветра не затушило огонь.
Остальные свечи Кася поставила на пол, прилепив их растопленным стеарином. На лица девочек легли широкие мазки оранжевых теней. Огонь подчеркнул скулы и провалы глаз. Смотреть друг на друга стало неприятно, будто все разом нацепили страшные маски.
Кася казалась увлеченной как никогда. Прилепив к паркету последнюю свечу, она уселась прямо на пол, поджав под себя ноги, и протянула руку Магде:
– Садитесь в круг. – Она смотрела снизу вверх. Магда медлила. – Вы сами хотели. Ну же, скоро полночь… Я чувствую, как они приближаются, летят над лесом, над деревней. Шепчут беззвучно, высматривают свечи в темных окнах. Дай мне руку, Магда! – потребовала Кася.
Магдалена порывисто ухватилась за холодные пальцы Каси и опустилась рядом с ней.
Остальные по очереди последовали ее примеру и соединили руки. Круг замкнулся. Ночь стояла лунная, безветренная. Только поскрипывала приотворенная створка, ноябрьский воздух покачивал на ледяных ладонях огоньки свечек.
– Надо было вина достать, – буркнула Юлия.
– Шш, – прервала ее Кася. – Молчите.
Она запрокинула голову, подставив свету свечи горло с бьющейся жилкой. Ее ресницы бросали дрожащие тени на щеки, глаза сумрачно поблескивали.
– Я прочту молитву, а вы подумайте о своих почивших родных, – продолжила она и строго посмотрела на притихших одноклассниц: – И никому не сметь смеяться, иначе они оскорбятся и никогда – слышите? – никогда больше не придут к нам.
Она зашептала что‑то, лишь отдаленно напоминающее привычную молитву. Больше было похоже на свободное изложение поэмы Мицкевича [2] с редкими вставками из Писания. Но девочкам ее таинственный шепот показался достаточно внушительным. Они сосредоточились на том, что Кася велела сделать: вспомнить об умерших предках, к которым и следовало обращаться в ночь Осенних Дзядов.
Магда ясно помнила только бабушку, которая скончалась два года назад. Бабушка была женщиной чопорной, «старой школы», как она сама выражалась. Она дарила Магде кукол, в которых нельзя было играть, и конфеты, которые нельзя было есть.
Приезжая в дом отца, эта рухлядь в страусовых перьях и бриллиантах складывала руки в перчатках на набалдашник трости и подзывала Магду к себе. Потом она хватала ее за подбородок и вертела, поворачивая то одной, то другой стороной к яркому свету. Вывод всегда делала один и тот же.
– Дворняжка, – вздыхала бабушка. – Очаровательная, но все ж таки дворняжка. Нет в ней истинно благородных черт рода Тарновских.
Мама тогда выходила из комнаты и запиралась в спальне, пока бабушка не убиралась восвояси. А Магда сидела под дверью маминого будуара, страстно фантазируя о том, как глянцевый бабушкин «Бугатти» летит вниз с моста. Но та умерла иначе.
Магде не хотелось, чтобы дух бабушки вдруг просочился в окно и снова впился костлявыми пальцами ей в лицо, но память упрямо воскрешала мерзкую старуху в мельчайших подробностях. Девочке уже начало казаться, что она слышит удушливую вонь розового масла, которым покойная мазала одряхлевшую шею и декольте.
Откуда мне обо всем этом знать? О, это тайна. Скажу только, что в искусстве наблюдения мне нет равных.
Через минуту она почувствовала, как Кася тянет ее за руку влево, а Данута – вправо. Их круг покачивался, ладонь в ладони, локоть к локтю. Глаза прикрыты, дыхание ровное, поверхностное. Кася продолжала шептать свой стих-молитву, в ее тоне прорезались новые нотки. Таким голосом длиннокосые девушки из полузатерянных хуторов заклинали иглы от дурных гостей и тряпичных кукол, берегущих дом; заговаривали самый сладкий пряник для возлюбленного и клали его за пазуху. В ее убаюкивающем причитании мешались молитвы и языческие наговоры, древние, как род человеческий. Естественные, как само женское начало. Девочки уже раскачивались в едином ритме, их тела поймали волну, и сердца бились в такт.
Это было так сочно. Никто не смог бы создать подобную живую картину по прихоти, только лицезреть, как она по кусочкам складывается сама. Мне повезло, о, как же мне повезло! К счастью, я умею это ценить.
Кася понизила голос до едва различимого шелеста и завершила свою молитву-призыв.
– Духи здесь, – возвестил мой маленький медиум. По ее нежным щекам сбегали две блестящие дорожки слез.
Наверняка горячих, как живая кровь.
– Мама, папа… – Кася закусила губу. – Благодарю за то, что снова навестили меня. Прошу вас – угощайтесь поминальным ужином. Сегодня я не одна, я с подругами. – Ее речь стала сбивчивей, образ вещуньи рушился. Девочки заморгали, но рук не расцепили. – И у них есть свои гости и вопросы к ним. А с вами мы поговорим в другой вечер, – совсем уж бестолково заключила она.
Пансионерки переглянулись.
– Мария. – Кася повернулась к однокласснице. – Кого ты звала?
– Я? – вскинулась Мария. – Я звала… дедушку. Он давно умер.
– Он здесь, – серьезно ответила Кася. – Высокий, седой и совсем не толстый.
– Это он, он! – едва не подпрыгнула Мария. – Деда, я здесь! Ты меня помнишь?
Данута закатила глаза.
– Он говорит, что помнит тебя, Марыся. Как ты сидела у него на коленях и болтала ногами.
– Не помню такого… Но я же маленькая была, – тут же нашлась Мария.
– Дедушка благодарит нас за привет и угощение. – Кася слегка поклонилась. – Теперь ты можешь задать ему три вопроса.
Мария так разволновалась, что на несколько мгновений потеряла дар речи.
– Я хочу знать, хочу знать… Когда я выйду замуж? У меня будет белая лошадь с кудрявой гривой? И… я вырасту красивой? Ой, я же у дедушки спрашиваю! Не надо, третий вопрос не надо отвечать!
Кася сонно улыбнулась:
– Ты выйдешь замуж осенним днем, легкая, юная и прекрасная, в платье с тонким кружевом. Вы проживете счастливую жизнь и умрете в один день. А лошадь будет, белая, но грива ее будет гладкой, как китайский шелк.
– Так и знала, – шепнула Марыся своим коленкам.
– Ты, Магдалена, позвала кого‑нибудь?
– Я? Нет, не позвала, – пробормотала Магда, опасаясь, что дух бабушки все же обратится к ней и обзовет дворняжкой.
Бабушки среди призванных духов не оказалось, и Магда шумно выдохнула.
В глубине души она понимала, что все это лишь часть игры. Жутковатой, увлекательной, но все же игры. Тронь пальцем, зажги электрический свет – и тени сгинут, тайны истают за мгновение. Останутся только свечные огарки и шесть девочек с глазами-плошками.
– Юлия, кто пришел к тебе за угощением?
– Это моя сестра. Старшая. Умерла от дифтерии.
– Эй, не рассказывай ей! – одернула ее Данута.
Но Юлии было все равно. Она никогда раньше не рассказывала о том, что у нее была старшая сестра.
– Она очень красивая, – нежно улыбнулась Кася. – У нее прекрасные глаза, только грустные. Она скучает по тебе и по родителям, хоть и находится в раю.
Юлия кивнула, но скованно, будто у нее в шее что‑то заржавело.
– Ты хочешь у нее что‑то спросить?
– Не знаю… Нет, хочу! Пусть скажет, когда я умру? Только честно!
Данута громко фыркнула.
– Духи, особенно любящие, не станут лгать, – прошептала Кася, вновь запрокидывая голову. Магда ощутила, как сильно она стискивает ее руку, отклоняясь назад всем телом, перетягивая вес круга на себя.
– Твоя сестра говорит, что ты проживешь долгую жизнь, полную удивительных приключений. У тебя будет большой дом за океаном, где ты покинешь этот мир в окружении внуков и правнуков…
– Ну все, хватит! – воскликнула Данута. – Что за цыганские штучки? Долгая жизнь и дом за океаном! Какая дешевка! – Она вскочила на ноги, стряхивая с себя руки одноклассниц. – Ты же ничего толком не сказала! Обманщица ты, Кася! Была предательницей, а теперь еще и лгунья!
Другие просили ее не ломать игру и вернуться в круг, но было поздно. Данута вышла из себя:
– Не желаем больше тебя видеть! Ни ходить с тобой, ни есть за одним столом! И гулять в сад не суйся, когда мы там! Я сама тебе косы повыдеру!
За ее угрозами никто не услышал, как скрипнули ногти по обратной стороне стены. И раздался тихий дробный стук.
– А кого позвала ты, Дана? – невозмутимо отозвалась Кася.
– Ты что, совсем глупая? Никого я не звала, ясно? Никого!
– Но ведь они пришли, – шепнула Кася и уронила голову набок, вперив немигающий взгляд в раскрасневшееся лицо Данки. – Все они пришли к тебе, Данута. Ты о них подумала, и этого было достаточно.
Данка сделала шаг назад, к окну. Одной рукой она задела расплескавшийся по письменному столу тюль, и тот потянул за собой оконную створку. Поток ледяного воздуха хлынул в дортуар. Свечи погасли почти в один миг, одна за другой.
– Хватит, Кася, не пугай!
– Ты о чем? – с вызовом спросила Дана. – Как можешь знать ты, мелкая врунья, о ком я думала?
Ногти по камню, опять и опять. Быстрее, Кася, ты знаешь ответ. Он уже в тебе, он правильный. Пусть испугается как следует, маленькая бессердечная стерва.
Круг распался окончательно. Касю швырнуло вперед, на четвереньки. Какие‑то секунды все с ужасом наблюдали, как шевелятся ее лопатки, остро очерченные полуночным светом. Когда она подняла лицо, Магда ахнула и отшатнулась.
Из-под век Каси виднелись одни белки, края темных радужек мелко бегали под полукружьями ресниц. Данка отошла бы дальше, но дальше было некуда. Ее ноги в шерстяных чулках примерзли к полу.
Кася поползла вперед.
– Дана-Дана. Дана-Данута, – хрипло шептала Кася, опрокидывая свечки и поводя худыми плечами. – Как не знать мне о беде твоей, Дана? Они же все умерли. Все до единого. – Ее горло издало то ли придушенный смешок, то ли всхлип. – Такие маленькие. Они здесь, Да-на, они любят тебя.
– Нет…
– Твои братишки и сестренки. Никто до крестин не дожил. А то и вовсе… – Снова этот звук схваченного судорогой горла. – Комочком кровавым вышли сами – и сразу в землю, в землю.
– Прекрати!
Магда не могла заставить себя шевельнуться, хотя ее губы вздрагивали, готовые к паническому воплю.
Кася ужасала. Она медленно ползла к Дануте, переставляя неправильно вывернутые в локтях руки, путаясь в подоле ночной рубашки. Белки подернулись сеточкой сосудов, с нижней губы протянулась до пола нить густой слюны.
– Они передают привет твоей… маме. Ты же передашь ей, Дана? Чтобы она не плакала… Передашь?
Дана трясла головой, зажмурив глаза.
Ее боль была как перезревшее яблочко – мягкая гниль под глянцевой кожурой.
– Вот только об отце… – Кася уже стоит на коленях перед Данутой, карабкается выше, цепляясь за сжатые кулаки той, подбирается к шее. – О нем они не хотят говорить, – шепчет она ласково. – Просят только, чтобы ты больше не ходила с ним на скотобойню‑то. Не надо…
– Не надо! – эхом откликнулась Данка. – Я не хочу больше, не могу!
Наконец Данке удалось вырваться, она с силой отшвырнула от себя Касю, метнулась к двери и выскочила в коридор.
– Данка, – это уже Юлия, верная кривоклювая птичка на спине аллигатора. – Я за ней.
Мария и Клара сидели обнявшись на одной из кроватей. Их тревожное объятие было таким крепким, что сложно было сказать, где заканчивалась одна и начиналась другая и чей тонкий скулеж звучал, заглушая затихающие рыдания Дануты в коридоре.
Магда осторожно приблизилась к Касе и заглянула той в глаза. Она была без чувств, а губы еще блестели выступившей слюной.
– Кася, Кася, не умирай, – зачем‑то запричитала Магдалена. – Не надо.
Она обмакнула носовой платок в бокал с водой для ду́хов и стала тереть холодной тряпицей виски подруги.
– Только очнись, – бормотала она. – Ну же!
– Может, доктора позовем? – подала голос Клара. Одной рукой она продолжала гладить Марию по растрепавшемуся затылку.
– Это плохая идея. Но если она до утра не…
Тут Кася закашлялась и согнулась пополам. Ее вырвало прямо Магде на колени.
– Фу! – взвизгнула та. – Кася! Ты гадкая! Ты меня напугала знаешь как?!
И наконец позволила себе заплакать.
Дневник Касеньки, осень 1922 года II
У меня все еще ужасный почерк. Он даже стал хуже. На правой руке было чуть больше швов, и она еще немного болит.
Но мне это совершенно все равно!
Самое главное в моей жизни уже случилось, и мне больше нечего бояться, не из-за чего переживать. Я никогда больше не буду одна.
Мама и папа совершенно такие же, как были, какими остались на фотографии в дедушкином доме. Мама серьезная, рот строгий, глаза только смеются. Какие же у нее красивые глаза! И целое море душистых теплых волос.
У папы все такая же белозубая улыбка. Он и сейчас не отнимает руки от маминого плеча. Я не могу дотронуться, как ни пытаюсь. Но я слышу их голоса, хоть их рты не шевелятся. Особенно хорошо я слышу маму. Каждую ночь она стучится в дверь и входит в комнату. Она рассказывает мне тысячи удивительных историй.
И я становлюсь самой счастливой в мире.
Но как бы я хотела коснуться ее!
Совсем забыла рассказать – у меня теперь есть целых пять подруг! Я уверена, они поняли, как несправедливо обошлись со мной. И ради такого я бы снова порезала руки, не жалко.
Кстати, Магда позаботилась о пане Бусинке, пока я лежала в лазарете. Он отвык от моего запаха, но зато теперь совсем ручной. Свил в коробке гнездо из обрывков линованной бумаги.
Я не помню. Не помню, не помню, не помню, не помню!
Пытаюсь восстановить ту ночь – шаг за шагом, картинка за картинкой – и в какой‑то момент натыкаюсь на стену. Она мягкая, как занавесь, но я не могу ее сдвинуть. И голова так нестерпимо начинает болеть!
Магда сказала, что девочки хотят испытать меня на Дзяды. Хотят, чтобы я обратилась к духам предков. Я не испугалась. А надо было.
Сначала все шло хорошо. Мы взялись за руки и стали одним. Мне было приятно, будто в лодке в самом центре лесного озера. Будто меня согрело солнце и убаюкала вода. Слова находились сами собой, и девочки меня слушали.
Я уже поняла, что если дышать медленно, глубоко, а глаза поднять особым образом, то голова становится тяжелой и начинает видеться разное. Я и увидела. Мама и папа пришли первыми. Потом какие‑то люди, я не могла разглядеть их лица целиком. Они все время быстро отворачивались и ныряли в розоватый туман, оставляя смазанные полосы на внутренней стороне век. Они говорили очень тихим шепотом, а я вслушивалась. Но не ушами, а лбом. Звучит очень странно, но я не знаю, как еще это объяснить.
А потом… Как же тяжело вспоминать!
Дана начала ругаться. Она говорила, что я пытаюсь всех обмануть. Она все говорила и говорила, но ее слова, словно чернильные цепочки букв, вылетали из ее рта и проносились мимо, не задевая.
Тогда мама улыбнулась глазами и сказала:
«Тук-тук!»
И лодка опрокинула меня в озеро.
Когда я очнулась, вода хлынула у меня изо рта. Все плакали. Даже Данка.
Магда сказала, что я говорила и делала ужасные вещи, но я не помню! Совсем не помню…
Все ангелы небесные должны сегодня дуть в свои трубы, потому что случилось невероятное!
Я прохандрила почти месяц. Ничего меня не радовало, кроме только компании пана Бусинки (он умеет ходить по веревке, балансируя хвостом! Невероятно!) и вечерней болтовни с Магдой. О том вечере она больше не вспоминала.
Девочки снова от меня отвернулись. Но теперь все было по-другому. Я не обижала их, уж точно не Юльку, не Марию и не Клару. Но Данку страшно задело то самое, о чем я не могу…
Ладно, хватит.
Внимание! Прошу подуть в трубы – сегодня после ужина Данута подошла ко мне сама! И пригласила посидеть в их с Юлией комнате до отбоя! С ума сойти!
Конечно, я согласилась. А теперь я убегаю!
Ну, конечно, все дело было в Анджейках. Воскресное причастие убедило даже самых пугливых, что я не превратилась в упырицу и не одержима бесами. И им снова захотелось чудес. Мне бы тоже их хотелось, только вот почти все чудеса, которые приключались со мной, были какие‑то злые.
На Анджейки принято гадать, это все знают. Но ничего такого не случилось. Через старый, ржавый ключ стекала вязкая струйка стеарина и крючилась в воде какими‑то древними буквами. Из бумажных клочков с именами женихов выпадало самое несуразное. Ну кому может понравиться дурацкий Штефан? Сплошное разочарование.
Я видела, как горят их лица. Девочкам хотелось злых чудес, но в ночь Анджеек духи не пришли. Может, им нужно было время, чтобы вновь набраться сил и явиться нам, а может, все было только глупым сном, сказкой, совпадением. Мало ли о чем врут сны? Я почти готова смириться. Мама с папой больше не приходили.
Целый месяц.
Так, все, хватит страдать! Глупая Кассандра! Тебе должно быть стыдно! Полугодовые экзамены на носу!
Моя цель – не стать худшей ученицей в классе! Скрестила пальцы и пошла грызть гранит науки.
За что? За что нам такое наказание, как геометрия? И география. Мне кажется, они сговорились между собой, чтобы свести меня в могилу.
Люблю поезда. Стук колес убаюкивает. Я еду домой. Там дедушка. Там пианино и виноградный узор алебастром по потолку.
Я буду вдыхать запах маминых мехов. Залезу в шкаф, зароюсь в собольи высокие шапки, мантильи из песца, лисьи шубы и беличьи муфты. Есть поверье, что та, кто носит беличий мех, будет счастливой.
Думаю, мама была счастлива. Вот только недолго.
Я не помню, как она пахла, но ее духи́ еще живы в мехах. А когда вылезу под вечер, сонная, с тяжелой дурной головой, меня укроет совсем другое тепло и другие запахи: камин, дедушкина трубка с черносливовым дымом и пироги с мясной начинкой.
Я еще не там, но в предвкушении. Я готовлюсь к ощущению дома.
А поезд все едет в метель, перестукиваясь с сердцем.
Я не могу больше есть! У меня вырастут щеки, и пусть Грасе будет стыдно за мою загубленную красу, ха-ха!
Серьезно, больше никакого крема. Вы видели, какие девушки в журналах? Как деревца! А я буду пеньком.
Я поняла про себя одну вещь. Мне не нужны какие‑то происшествия или дурные события, чтобы чувствовать себя плохо.
Эта дрожащая тень живет во мне всегда, только ищет себе гнездо.
Сначала я думала, что все дело в учителях и наставницах. Я боялась, что на меня будут кричать, ругаться. Все трепетало внутри. Потом старшеклассницы. Красная нитка эта. Потом… как меня колотили. И могли поколотить снова. И трепет, постоянный трепет в груди, будто мотылек с липкими от чешуек крыльями бьется под кожей.
А сейчас в моей жизни нет ничего плохого. У меня есть большой дом, качели на дубе, дедушка, куклы, котята народились пушистые. И по вечерам мы пьем горячий чай с медом и печеньем.
В учебе все тоже хорошо.
Забыла сказать, я выдержала полугодовые испытания! Я молодец!
В пансионе Блаженной Иоанны меня ждут подруги, и вместе мы придумаем немало игр.
У меня нет забот.
Но эта внутренняя дрожь, этот холодный, как зола, липкий мотылек никуда не девается. Что же мне с ним делать? Какое окно отворить, чтобы он улетел прочь?
Я не знаю.
Сегодня мы отправились в город. У дедушки нет модного автомобиля, но это только потому, что они ему не нравятся.
Он говорит, надо механика нанимать, водителя.
Чем плох конюх, который уже тридцать лет в усадьбе за лошадками ходит? Вот и трясемся мы до города.
Но это ничего. Красоваться тут не перед кем. Да и мне тоже автомобили не очень нравятся. Пахнут противно.
У дедушки есть дела в его маленькой типографии. А мне позволено прогуляться по городской торговой площади.
Чего тут только нет! Правда, то, что есть, мне не очень‑то и интересно, а другое и представить сложно. Мясные, хлебные, сырные лавки. Мыло, свечи, ткани. Но какой мне прок от тканей, тогда как еще три с половиной года носить только форменное платье? Нечего расстраиваться.
Под ногами скользко, каждый камень в дороге покрыт ледяной коркой.
Я все головой крутила, выискивая развлечение.
Будь здесь Мария, она бы придумала, как найти среди вонючих переулков сокровище. Будь здесь Клара, она бы показала мне красивый абрис костела, на который падает послеполуденный свет.
Будь здесь Данута, она бы заставила меня посмеяться над убожеством нашего городка, и я бы почувствовала себя такой современной и сильной. Вот только за смех этот мне позже стало бы стыдно.
Магда бы нашла чем нам заняться. Пусть даже и со скукой на хорошеньком лице со вздернутым носом. Она умеет.
Юлию я бы не позвала.
Но я бы не написала и слова про этот день, если бы мне на глаза не попалась вывеска: «Нога судьбы».
Мне вдруг стало интересно – почему нога? Всегда говорят о руке. Даже как‑то обидно стало от чужой ошибки. Это чувство было таким сильным, что я даже решилась войти. И с порога заявила хозяину – кудрявому турку, – что в названии его магазина ошибка. Он усмехнулся и пустил мне в лицо густое облако вишневого дыма. Я закашлялась, и это помогло опомниться – я в чужом доме и вдруг диктую, как правильно, а как нет. Невежливо.
Турок пофыркал, но, кажется, не обиделся. Он предложил мне осмотреться. Черная шелковая кисть на его феске покачивалась, как стрелка метронома. Турок сказал, что в его волшебной пещере – так он назвал свою тесную лавку – я смогу найти сокровище себе по вкусу. И, может быть, оно изменит мою жизнь.
Не знаю, говорил ли он, адресуя слова исключительно мне, или это были его коронные фразы, но в тот момент я почувствовала, как пересыхают губы. Как будто кто‑то открыл колдовскую книгу и прочел в ней мое имя.
Турок позволил мне самой гулять среди столов, заваленных удивительными безделушками. Там были опахала из павлиньих перьев, и белесый корень в темном настое, и эмалевые глаза, и вазы, полные стеклянных колокольчиков, восковые цветы, фарфоровые диски с иероглифами, растрепанные свитки рисовой бумаги – оранжевые, алые, желтые. Слишком сумрачной казалась моя жизнь на фоне этих ярких вещиц. Я чувствовала себя вороватой служанкой.
Пока не увидела вещь, которая, казалось, ждала только меня.
Прямоугольник соснового дерева в янтарных разводах. Коричневые готические буквы. Алфавит. Луна и солнце. Знаки планет. Нет и да. Здравствуй и прощай.
Я словно нашла давно утраченное. Мудрого друга, который скажет мне, что правильно в этом непростом мире, а что нет. И сердце с круглой дырой по центру. Кто сказал, что дыра – это пустота, лишенная смысла? Может, это окно, в котором я увижу ответы на все вопросы.
В той лавке я задала их много. И над многими хозяин лавки смеялся. Не со зла, я так и не уловила в его голосе фальши. Ему просто было весело.
Потом меня нашел дедушка. Он не стал спорить. Он не любит это дело, хватает споров по работе. Он просто купил то, чего пожелала моя душенька.
То, во что было бы занятно играть всем девочкам.
То, к чему я прикипела в считаные мгновения.
Доску Уиджа для общения с духами.
Магда
4 октября 1925 г.
Дни шли в тревожном ожидании новостей о пропавшей. Нам неоткуда было получить известия, кроме как от наставниц или приходящих из деревни работников. Но первые следили, чтобы мы не болтали с последними. Исчезновение Юлии обрастало фантастическими подробностями, от которых мне становилось только хуже.
Пансион – герметичная система, в нее мало что проникает извне, но, проникнув, искажается. А то, что оказывается вне его стен и законов… Мне сложно предположить. Мы не затворницы, дважды, а некоторые и трижды, в году отправляемся домой: на Рождество, на Пасху и летние каникулы. Но между этими водоразделами мы принадлежим «Блаженной Иоанне» безраздельно.
Только раз я покидала территорию пансиона без наставницы и одноклассниц. И то утро стало для меня очень важным.
Юлия нарушила главное правило принадлежности – она вырвалась. Или кто‑то вырвал ее с корнем.
Ее родители приехали на следующий день. Я видела их издали, с высоты лестничного пролета. Тихие, блеклые, пожилые. Юлия была их цветочком. Вторым, последним.
Нет, не была! Никто не знает наверняка, но как перестать думать о ней в прошедшем времени?
Юлины родители осмотрели ее комнату. Говорят, она мало что взяла с собой. Будто бежала в спешке, прихватив только минимум одежды. Мать Юлии плакала, ее утешали девочки, наставницы, директриса, ее супруг.
Все образуется, говорили они. Ее скоро найдут.
От этих слов пробирает дрожь и что‑то мутное поднимается с самого дна.
Я не смогла там находиться, будто меня терзала совесть. Но ведь я ничего не делала! Это только из-за того, что Юлия никогда мне не нравилась.
Бывают такие люди. В них нет обаяния, нет такта. Все, что они делают, пронизано какой‑то неприязнью к миру вокруг, от которой становится тошно. Они будто распространяют в воздухе отраву, и все, чего касается их придирчивое внимание, тут же обретает привкус пепла.
Я много раз думала, что, если бы не дружба с Данутой – болезненная, неравная, – лишней в нашей компании стала бы именно Юлия. Но все случилось так, как случилось.
Поиски продолжались – это все, что нам было известно. Пан следователь приезжал еще раз, на этот раз он осматривал сам пансион: чердак, котельную, все служебные помещения. Поговаривали, что он был даже в заколоченной комнате, в которой не бывал никто из учениц, кроме Каси. Позже тем днем я ходила проверить и убедилась, что никто не прикасался ни к доскам, ни к навесному замку. Наша Дверь осталась такой же, как и три года назад.
Без моей папки с вырезками мне стало гораздо тяжелей сосредоточиться на занятиях и подготовке к экзаменам. Промучившись пару дней, я обратилась к пани Новак и попросила выписать для меня газет, чтобы там рассказывалось про университет и про экспедиции его выпускников. Она ничуть не удивилась и обещала помочь.
– Но с одним условием, Магдалена, – добавила она строго. – Перестань отлынивать от походов в костел. Я вижу, как ты мрачнеешь день ото дня. Облегчи душу, послушай ксендза. И поверь мне, я это говорю не только как наставница из «Блаженной Иоанны». Я беспокоюсь. Иногда вера оказывается последним, но самым надежным утешением в беде.
Не могла же я сказать, что перестала ходить на воскресные службы не из-за потери веры? Я и не верила никогда толком, но была хорошей девочкой и держалась правил. Держала себя в рамках. Мне пришлось согласиться.
В то утро, когда я в одиночестве покинула пансион, я шла именно в костел. Тогда это и правда показалось мне последним выходом. Назад я возвращалась уже не одна.
Рассветает все поздней, и на воскресную службу мы плетемся затемно. Полуголый лес обступает нашу тропу, туман стелется у самых корней и обвивает лодыжки влажными пальцами. Каменные плиты тропы почти белые, вытертые множеством башмаков. Они будто светятся, и я стараюсь смотреть только на них. Не в лес, где может быть Юлия, не на лица идущих рядом.
Стараюсь не думать о том, куда стану девать глаза, когда мы окажемся в костеле.
Поравнявшись со мной, Данута сует мне в руку записку. Сминаю ее, не читая, прячу в карман.
– Не будь такой черствой, – притворно вздыхает Данка. – Ты ведь так ждала этого дня, что не могла уснуть. Плакала в подушку, Магдочка? Глазки опять красные.
Слова царапают горло, но я сжимаю зубы.
Я действительно ужасно сплю. Просыпаюсь каждые полчаса со свинцовой головой, пытаясь выпутаться из обрывков кошмаров. В них костры с зеленым пламенем и хруст веток в темноте. В них Кася и Юлия. Части их тел. И черная Дверь с узором из ладоней, месяца и крапивного листа.
В моей голове живет столько мерзких образов, которые перетекают один в другой, сплетаются и расплетаются, как водяные черви, что мне не до терзаний, о которых говорит Данута. Они оставили меня первыми.
Скорей бы завести новую папку. И растить из нее, как из семечка, мою новую жизнь, мою надежду.
Лес становится реже, и мы выходим к деревне. Ее, как и особняк пансиона, война обошла стороной, и выглядела она вполне уютно. Открыточная пастораль: белые домики с палисадами, широкими дорогами и белым же костелом. Оградка кладбища за ним тоже выглядела на удивление мирно и покойно.
Мы поднимаемся на крыльцо последними – все жители поселка уже сидят на скамьях внутри. Ксендз приветствует каждого на входе. Я не поднимаю глаз, но старик все равно узнает меня.
Он начинает какую‑то неловкую ветхозаветную аллегорию, не договаривает до конца и тяжко вздыхает.
Киваю послушно, вхожу под священные своды. Здесь всегда тяжело дышать. В костеле стоит запах промерзшей пыли, сырой древесины и известки. Здесь прохладно в любое время года, но осенью это точно не ощущается как благословение.
Когда‑то здесь было красиво. Говорили, костел был построен на деньги первого хозяина особняка. Как и половина деревни. Но время шло, здание ветшало, и его поддерживали без прежней щедрости. Теперь здесь было очень скромно. Ксендз выдавал это за достоинство.
Единственным украшением была деревянная статуя Мадонны с молитвенно сложенными руками.
Устраиваясь на жесткой скамье, я вытаскиваю из кармана пальто псалтырь в сафьяновой обложке, и на пол падает смятая бумажка. Записка Дануты. Поддаюсь секундному искушению и все же разворачиваю ее. Три слова:
Я не поднимаю головы, но чувствую, что что‑то не так. Голос ксендза, слабый, дребезжащий, тонет в шелесте пансионерок. Не звенит колокольчик служки, который должен привлекать внимание паствы к проповеди. Слышу раздраженное шиканье наставниц, но это не помогает. Зажмуриваюсь, и перешептывания обращаются шорохом хитиновых крыльев. В висках стучит. Я не хочу знать, что случилось, я не хочу слышать!
Кажется, я даже задерживаю дыхание, но от этого становится только хуже.
– Магда! – Ко мне оборачивается пани Новак, которая сидит на ряд ближе к алтарю. – Ты вся бледная! Посмотри на меня!
Я поднимаю отяжелевшую голову и вижу, как, поворачиваясь, мелькает в бледном свете ее кольцо. И пустое место у алтаря. Теперь я понимаю каждое слово, порхающее над рядами скамей.
Вскакиваю на ноги и бегу наружу как можно скорее.
Меня окликают, но я не оборачиваюсь. Едва успеваю спуститься с невысокого крыльца костела, как меня скручивает первая судорога. Я ничего не ела со вчерашнего вечера, поэтому сплевываю горькую желчь и едва удерживаюсь на ногах. Меня трясет мелкой дрожью, колени подламываются, и я упираюсь в них ладонями.
Холодный воздух обжигает легкие, будто до этого момента я долго погружалась под воду и вдруг вынырнула. Я дышу с усилием, будто через тонкую соломинку. Из оцепенения меня выводит ощущение руки на моей спине.
Я оборачиваюсь и вижу белое хищное лицо пани Ковальской:
– Магдалена, как понимать вашу выходку?
Я снова сплевываю желчь со слюной, и она отдергивает руку, будто может испачкаться.
– Мне стало дурно от духоты. – Губы еле слушаются. – Я выбежала, чтобы не запачкать пол в костеле.
– Это я вижу, – брезгливо щурится директриса. – Я имею в виду, как мне истолковывать ваше самочувствие? Репутация пансиона не выдержит еще одного удара.
– Я невинна. – Мне бы хотелось, чтобы это не прозвучало как стон. – Если не верите, я согласна показаться врачу.
Пани Ковальская долго сверлит меня испытующим взглядом, но только сухо кивает:
– Что ж. Поверю вам в последний раз. Вы знаете, чем рискуете.
Она наконец снисходит до того, чтобы помочь мне выпрямиться.
– Думаю, нам лучше возвратиться в пансион. Я велю пану Лозинскому дать вам укрепляющее средство.
Какое‑то время мы идем молча. Лес уже не кажется ни мрачным, ни таинственным. Может, это из-за солнечного света, а может, из-за пани Ковальской, близкое присутствие которой делает все вокруг рациональным.
– Это правда, о чем все говорили во время службы? – Я больше не могу гонять эти мысли в опустевшей голове, мне нужно услышать их наяву.
Пани Ковальская косится на меня недовольно:
– Пока это только версия. Пан следователь не хотел, чтобы девочки знали, но это все равно стало бы явным.
– Когда он пропал?
– Тот служка? – Дама-горностай готова оскалиться. – Вечером, накануне. Пан следователь разыскивает обоих. Но гарантий, что их найдут вместе, нет.
Она лжет. Юлия сбежала не одна.
Он вышел через черный ход пристройки у костела. У него тоже было мало вещей. Они встретились прямо здесь, на тропинке, по которой меня тащит директриса. Он ждал долго и успел замерзнуть. Его пальцы в вязаных перчатках едва гнулись.
Мне снова плохо. Внутри сотня раскаленных добела игл, и они жалят, жалят. Я бы осела прямо на истертые камни тропы, если бы не пани Ковальская, вцепившаяся в мой локоть:
– Магдалена, держите себя в руках!
И я держу, о, я держу себя в руках ровно до тех пор, пока не показываются среди голых ветвей золотистые шпили громоотводов на обеих башенках пансиона. Тогда я единственный раз позволяю себе обернуться на тропу, где он поправил мой шарф и снял ресницу с щеки. И увел в неизвестность Юлию.
Но я не имею права чувствовать себя обманутой. Ведь я первой отказалась от Штефана. Я решила так сама.
18 октября 1925 г.
Открываю глаза и вижу Касю. Кася смотрит на меня и не мигает. Наши лица ровно друг напротив друга. Мертвая подруга лежит на краю моей постели, будто пришла пошептаться среди ночи. Тонкие губы смущенно кривятся, ладони зажаты между острых коленей.
– Ну, здравствуй, Магда, – шепчет Кася, вот только губы ее не шевелятся.
– Здравствуй, – хриплю и тянусь к ней, но движения даются тяжко, будто под толщей воды.
– Не надо, холодная я, – все так же, не размыкая губ, хихикает покойница. – И Юлька тоже. Совсем-совсем холодная, ни кровиночки. Так ей и надо!
– Разве умерла она?
– Не просто умерла. Сгинула, нет ее среди людей, – веселится Кася, и радужки ее расширяются, закрашивают мутные белки глаз. Нечеловеческие это глаза, сплошь темные. И голос ее тоже меняется. – Ее ведь ты загубила! Загуби-ила!
Кася воет.
– Н-нет!
Кто‑то стучит в глухую стену.
Я взмахиваю руками и выпадаю из сна.
Вокруг темно, но я чую, что в комнате что‑то изменилось. Она будто перевернулась, как в зеркальном отражении. Я сажусь на кровати и вижу себя со стороны: черные кудри сбились колтуном, глаза горят. Изо рта свешивается голый крысиный хвост. Он извивается, то скручивается кольцом, то конвульсивно бьется о мой подбородок.
Отражение выплевывает его и говорит кокетливо:
– Вкусно тебе? Вкусно?
А за стеной раздается стук.
Я снова падаю и тону.
Кася склоняется надо мной. Ее волосы вдруг такие длинные, что закрывают дымчатым пологом всю мою кровать. Я вижу только Касино лицо с заострившимися чертами.
– Отдай мне жениха моего и подругу неверную на растерзание, – горячо шепчет полуночница. И рот ее мертвый с тлеющими губами не раскрывается. – Тогда и покину деревню!
Вздрагиваю всем телом и просыпаюсь от стука. Это дождь барабанит о жесть подоконника. Бледный свет заливает комнату.
Снова на полу, только в этот раз меня угораздило закатиться под Касину кровать. Я в поту и в пыли, у меня затекло все тело. Во рту металлический привкус – кажется, во сне прокусила сломанным зубом щеку.
С каждым днем мне становится все тяжелей мириться с моими кошмарами. Я чувствую, как они выпивают из меня все силы, которые я черпаю из строгого распорядка, занятий и часов, проведенных в одиночестве.
Я почти на грани. Или на дне?
Мне так тоскливо, что я не тороплюсь выбираться из-под кровати с панцирной сеткой. Дубовые панели идут по стене на уровне кровати и до самого паркета, но одна из них будто бы выпирает углом. Я бездумно протягиваю руку и поддеваю ее пальцами. И она приоткрывается, как маленькая дверца. Совсем чуть-чуть, на пару сантиметров. Но и этого достаточно, чтобы нечто с шорохом зашевелилось в тайнике и глухо ударилось об пол.
Что бы это могло быть? Любопытство бодрит не хуже мятного зубного порошка.
Я переворачиваюсь на живот и уже сильнее тяну на себя панель. Теперь я могу просунуть за нее руку. Нащупываю какой‑то сор, комковатую липкую пыль, но вскоре пальцы находят корешок. И я вытаскиваю на свет толстую тетрадь в красной обложке. Такую знакомую и в то же время почти забытую.
На первой странице написано старательным ученическим почерком: «Дневник Касеньки Монюшко. Пожалуйста, никому не читать!» – и пририсован цветок розы с шипастым изогнутым стеблем. Она писала там с первого года в пансионе. Иногда даже при мне.
Внезапно я понимаю, что звонок на подъем прозвучал уже давно и я умудрилась его проспать. Иначе в комнате не было бы так светло. Я убираю стул и выглядываю в коридор. Так и есть – ни звука из соседних дортуаров.
Чертыхаясь, прячу Касин дневник под свой матрас, быстро сдергиваю с плечиков форменное коричневое платье с матросским воротничком и мгновенно в нем застреваю. Волосы, запутавшиеся за ночь, зацепились за какую‑то пуговицу, и я никак не могу достать до нее.
Проклятье, больно!
– Позволь, я помогу тебе.
Застываю, но тут же расслабляюсь – это пани Новак пришла узнать, почему я опаздываю.
Через минуту я уже одета как следует, а мои непослушные кудри скручены в тугой пучок. Наставница вешает мне на шею табличку «Прилежание». Бечевка вгрызается в натертую кожу.
– Вот так гораздо лучше, – кивает Душечка, последний раз осмотрев меня со всех сторон. Вид у нее уставший, она нервно теребит кольцо на пальце, поворачивая его камушком то внутрь, то наружу. – Магда, мне кажется, ты не вполне здорова. Буду откровенной – гибель нашей Касеньки сильней всего повлияла на тебя. И эта дикая история с тем юношей и Юлией…
Она смотрит на меня вопросительно, но я молчу, глядя себе под ноги. К носку туфли пристала какая‑то былинка.
– Ты можешь поговорить со мной. Или с доктором.
– Мне не нужно лечение.
Пани Новак качает головой и лукаво улыбается.
– Ладно уж. Считай, я принесла тебе специальное лекарство. От хандры. – С этими словами она указывает на стол, где лежит до сих пор не замеченная мною папка на тряпичных завязках. – Может, хоть повеселеешь.
Быстро открываю папку и едва ли не вскрикиваю от радости: в ней лежат газетные листы со статьями о Ягеллонском университете! Новые, которых я еще не читала. Их, конечно, хорошо бы аккуратно вырезать и наклеить на плотную бумагу…
– Вижу, что угадала. – Пани Новак треплет меня за щеку. – А теперь соберись и отправляйся на занятия. Бегом, бегом!
Несмотря на голод и ставший привычным недосып, я чувствую себя заново родившейся. Занятия приносят пьянящий восторг, будто я птичка, которая дождалась весны и радуется каждому солнечному лучу. Гуситские войны? Прелестно! Падежи немецкого языка? О, мне они по душе! Доклад о балладах девятнадцатого века? Поручите мне!
Я наплюю на всех, я перенесу свою кровать в библиотеку, если это потребуется. Если только так я смогу добиться желаемого. Я стану кем‑то, стану настоящей студенткой настоящего университета! Моими подругами будут такие же современные и голодные до знаний девушки. Мы будем ходить на лекции и иронично спорить о серьезных вещах: о греческой философии или об испанской архитектуре. Обмениваться толстыми книгами и альбомами с репродукциями великих полотен. Будем носить шляпки-клош и огромные прямые пальто и поклянемся никогда не соперничать из-за мужчин.
Время от времени я приподнимаю крышку своего пюпитра и не глядя касаюсь мягких завязок и гладкого картона новой папки.
В конце занятий учительница математики пани Кравец сама сняла с меня табличку «Прилежание» и велела больше не расслабляться.
На послеобеденное время у меня грандиозные планы: выклянчить у старенькой кастелянши флакон клея и картон, чтобы оформить вырезки как следует. Потом отправиться в библиотеку и набрать там книг для доклада. Тяжелую душистую стопку. Еще родилась идея нарезать из журнальных обложек цветных закладок для учебников и расписать план подготовки к вступительным экзаменам. Непременно красивым почерком. Не стоит отвлекаться на мелочи, ведь все, на чем мне стоит сосредоточиться, – это учеба. И мое счастье, что я способна получать от нее удовольствие.
На лестнице у деревянного барельефа с нимфами меня перехватывает пан Лозинский.
– Магдалена, помнится, я говорил вам о гигиене сна как о важнейшей необходимости в вашем возрасте, – несколько высокомерно заводит он. – Вы всегда игнорируете, что вам говорят?
Все же Душечка нажаловалась на меня. Но это даже не обидно.
– Я чувствую себя прекрасно, можете обо мне не беспокоиться.
Доктор скептически приподнимает брови. Он вглядывается в мое лицо в поисках каких‑то симптомов, но я слишком бодра, чтобы заподозрить во мне чахнущую девицу. Пан Лозинский выглядит почти разочарованным. Ну и пусть.
– Если будут проблемы со сном, обращайтесь в мой кабинет. Я пропишу вам слабое успокоительное.
– Благодарю вас, буду иметь в виду, – расшаркиваюсь так жеманно, что даже самой смешно.
Мне не о чем больше тревожиться. Теперь я снова стану собранной и сосредоточенной, и занимать меня будут только экзамены, а не выдумки одноклассниц. Ведьмин круг, шабаш, подумать только! Дуры набитые.
Именно поэтому я гляжу на них победительницей, пока мы поглощаем подстывшие щи с фасолью на обед. Пусть тонут в иллюзиях, если им так нравится. Я до их уровня больше не опущусь – ни наяву, ни во сне.
Раньше я не была зубрилой. В других классах, старше и младше, отличниц превозносили до небес, но только не в нашем. До прошлого года учеба вообще была мне безразлична. Пока в одном из журналов я не увидела статью об экспедиции, в составе которой были две женщины. Они окончили университет и теперь могли путешествовать по миру, совершая открытия. Это была моя первая вырезка.
Маменьке мое увлечение не понравилось. Она скривила идеальные губы и процедила, что таким синим чулкам в старости никто стакан воды не поднесет, потому как они никому не будут нужны, кроме своих вонючих кошек. Но, к счастью, маман тогда уже перестала быть для меня авторитетом.
Дана чувствует мое приподнятое настроение, и оно ей решительно не нравится. Ускользаю из-за стола, пока меня не втянули в еще одну бессмысленную беседу и не испортили чудесный день.
После полудня те, кто сумел отличиться, приступают к отработке проступков. Гремят ведра, кто‑то причитает громким шепотом.
Сегодня пятница, поэтому занятий по домоводству нет ни у кого. В пансионе все больше идут творческие занятия и малочисленные кружки. В первые четыре года нам давали попробовать все, а в выпускном классе мы занимаемся только тем, что получается лучше всего. Данка ходит выпускать пар на верховой езде, Клара пишет картины маслом, а Мария так и не бросила «ангельский» хор, в который мы раньше ходили вместе. Слышу, как они распеваются далеко-далеко, а пани Мельцаж бьет своей жуткой тростью в паркет, подгоняя гимнасток с лентами. Все это правильные увлечения для правильных девиц.
Сердце стучит прямо о папку, прижатую к груди.
Я выбираю класс, который будет принадлежать мне на ближайшую пару часов. В каких‑то уже сидят и шепчутся над уроками ученицы второго и третьего года. Я могла бы их выгнать, едва прикрикнув, но вместо этого иду дальше.
Возня за одной из дверей вдруг привлекает мое внимание. Слышу горестный плач и хихиканье:
– Мажь ее, мажь! И губы зеленым!
– Н-не надо! Я же п-попросила прощения…
– Ха-ха, будешь как клоун!
– Клоунесса Фифа!
Голоса совсем детские, не старше первогодок.
– И лиловым, лилового не жалей!
– Не троньте хоть очки…
– А ну, молчи, жидовка.
Не задумываясь, толкаю дверь и вижу, как девчонки копошатся, облепив свою жертву. Кто‑то держит ее за голову, обхватив под подбородком, а их лидер разрисовывает несчастной лицо цветными мелками.
– Что это тут у нас? – грозно спрашиваю с порога.
Девочка с мелками оборачивается ко мне с самой невинной мордашкой:
– Ой, панна! А мы с девочками играем. Если шумели, вы простите, больше не будем, – и потупила глазки, дрянь.
В три широких шага приближаюсь к нахалке вплотную и отодвигаю ее в сторону. Слух и интуиция меня не подвели: скрючившись в три погибели, на стуле сидит моя давняя знакомая – лупоглазая пария первого года. По ее картофельному лицу текут разноцветные слезы, брови вымазаны красным, а в трещинах обкусанных губ пролегли зеленые прожилки. Она тихо скулит. Растоптанные мелки и листы для рисования разбросаны по полу. На некоторых виднеются цветные следы подошв. Очков малявки нигде не видно.
– Играете? Это, по-вашему, игра?!
– Да, а вам‑то что с того? – выкрикивает кто‑то, но не высовывается.
Их лидер, девчонка, которая еще в прошлый раз преследовала мою малявку, улыбается, как это умеют только всеобщие любимицы – нагло и бессовестно. Но ни слова при этом не говорит.
– Еще раз такое замечу, – обращаюсь к ней и ни к кому другому, – и вы будете скоблить конюшню до летних экзаменов. Я вам это устрою.
– Серьезно, панна? – вскидывает бровь соплячка.
С меня хватит. Без долгих разговоров беру ее за ухо и волоку к выходу. Девчонка только раз пискнула и заткнулась. Гордая.
Отпускаю раскаленный хрящик только в коридоре и вижу, что все остальные тоже покинули класс.
– Будем считать, что ты меня поняла.
Уже не оборачиваюсь, но чувствую, как в спину ударяет волна чистой ненависти. Закрыв за собой дверь, вижу, как разукрашенная первогодка сидит на полу среди бумаг и мелков и пытается выправить погнутую дужку очков. И зачем она мне сдалась? Ходячее недоразумение. Я бы и сама над ней посмеялась в их возрасте.
Со вздохом наклоняюсь и собираю те листы, до которых могу дотянуться. Часть из них совсем чистая, еще можно рисовать, на некоторых – кривоватые, но яркие картинки. Сбиваю в ровную стопку и протягиваю девочке.
– Держи, – говорю я.
Очки сели как попало, лицо все еще в разводах пастели, она же изгваздала форменное платье.
– Идем, умоешься.
Тащу девочку до рукомойника и обратно, придерживая за плечо. Помогаю очистить форму и привести в порядок волосы с очками. Будто она мне кто‑то. А я даже имени ее не знаю.
– Зовут как, малявка? – спрашиваю грубовато. Это ж надо так без мыла влезть в мою жизнь со своими проблемами!
– Сара Бергман, панна.
Со стоном падаю за парту. Еврейка. Что ж, это многое объясняет. И не сулит несчастной Саре ничего хорошего. Я слышала о погромах целых кварталов. Слышала и о более страшных вещах, идеях, теориях. Мне жаль девчонку, неприятности которой явно не ограничатся школьными годами. Мерзко судить людей за то, что они не в силах ни выбрать, ни изменить.
Чтобы отвлечься от невеселых мыслей о судьбе первогодки, принимаюсь за свои дела. Работа идет быстро, и уже через полчаса я раскладываю на двух соседних партах восемь картонок для просушки – если этого не сделать, они слипнутся между собой, ведь клей жидкий, а газетная бумага тонкая. Сара в это время тихо возится со своими картинками в дальнем углу. Трижды обругав себя за излишнюю мягкость, я все же подсаживаюсь к ней и спрашиваю:
– Что рисуешь?
Она так долго мнется, шмыгает носом, вздыхает и ломается, что я почти плюю на идею подбодрить ее. Но в итоге Сара все же выкладывает передо мной листки, изрисованные светлыми мелками. Были там и принцессы в платьях с кринолином, и цветы с бабочками. Но мой взгляд отчего‑то привлек рисунок, набросок даже, сделанный углем. Я тяну за уголок листа и вижу…
Две сложенные ковшиком ладони. Над ними остророгий перевернутый месяц и звезды, а в них выпускает новые листья побег крапивы.
– Это еще откуда?! – кричу я, вскочив на ноги и тыча рисунок девочке в лицо. – Откуда?
У Сары дрожат губы. Мне жаль, что я ее напугала, но вопрос остается вопросом.
– Это из-за брошек, так? – пытаюсь навести первогодку на мысль, пока она не разревелась.
– Брошек? – все же удивляется Сара. – Нет, я не… Это школьная легенда такая. Про волшебную дверь. Вы слышали? Она исполняет желания, если прийти ночью и попросить через скважину.
– Волшебная, значит, – усмехаюсь я. Чудо, что им известен весь узор – Дверь заколочена полностью, только очертания и видно. – Запомни, Сара, нет в ней ничего волшебного. Там просто склад анатомических пособий. Они довольно жуткие, но всего лишь восковые. И все, никаких чудес. Одна… моя подруга, она вошла туда ночью (ее закрыли внутри), оступилась в темноте (обезумев от ужаса) и порезала руки о стекло. Пришлось накладывать швы (а еще она перестала быть собой, да, Магда?). Так что заруби на носу: это не за`мок из книжки, это всего лишь школа, где полно глупых и неприятных личностей. Поняла?
После моей отповеди вид у малявки не слишком счастливый. Но чем раньше она перестанет обманываться и прятаться в сказках, тем лучше для нее.
В пять часов можно выпить кофе с молоком и маковой плетенкой. Я проголодалась, зазубривая и конспектируя параграфы к понедельнику. Но не успеваю я примериться к теплой выпечке, как чувствую тычок под ребро. Дана устраивается на скамье рядом со мной.
– Выйдем к теплицам, – шепчет она, нежно щурясь, будто зовет мороженого поесть.
Противный холод уже ползет по внутренностям.
– Что ты мне скажешь там такого, чего не можешь здесь?
– Я-то все могу, у меня язык без костей. Только сможешь ли ты ответить, Магда?
Будет драка. Это я понимаю шестым животным чувством, которым разжилась не так давно. Меня станут бить. Мне постараются сделать как можно больнее. Меня попытаются унизить, повалить в грязь и заставить плакать. Чем безобразнее это будет, тем лучше. И думается мне: а как жилось с этим холодным острым чувством Касе? Каково приходится нескладной Саре Бергман?
Я могу отказаться. А могу выйти против них и показать, что я выше этой ерунды, их драм, их игр в фантазию, затянувшихся, а оттого смертельно опасных. Хватит.
– Хорошо. – Я смотрю в косящие Данутины глаза. Она мило скалится, и между земляничных губ выглядывают мелкие зубы. – Я первой выйду. Вы погодя. И никаких иголок и ножниц, поняла?
– О чем ты? – Данка даже руками всплеснула. – Мы же воспитанные девушки.
Воспитанные. Скорей уж приученные прятать свои самые гнусные стороны за маской пристойности, лицемерными ужимками, принятыми в обществе. Внешнее важнее. Так без чувства читают молитвы, без мысли пишут письма, без привязанности выходят замуж и даже об руку ходят, считая друг друга надменными потаскухами.
В прихожей надеваю калоши и пальто. Обматываю вокруг шеи шарф, но что‑то вдруг подсказывает мне, что он будет лишним. Поэтому я только поднимаю воротник и толкаю тяжелые двери пансиона.
Самый большой плюс в бытности выпускницей – во второй половине дня мы можем совершать моцион, не докладываясь наставницам. Главное – вернуться до первого звонка.
На террасе никого. Голая балюстрада топорщится, как гипсовые ребра: пани Ковальская позаботилась, чтобы отживший свое плющ срезали под корень. Весной он вытянется вновь, и мне бы хотелось увидеть это в последний раз.
Небо смотрит сурово, будто заранее осуждая все, что я собираюсь сделать. На западе, ближе к холмам, торопливо проливается дождем лохматая туча: потоки воды будто занавесь на ветру. Пальцы и уши мгновенно прихватывает холодом, но я только сильнее зарываюсь носом в воротник и сбега`ю по ступеням.
Когда‑то мы с Касей мечтали, что теплицы снова сделают оранжереей. И там будут расти не фасоль и огурцы для нашего противно правильного стола, а томные розы и капризные гардении. И клубника. И еще там даже зимой будут порхать бабочки с крыльями цвета лунного камня и фалдами, как на фраке дирижера. Но время шло. Я возненавидела дирижеров. Кася умерла. Фасоль сменилась томатами, но в остальном теплицы остались самими собой. Им не до наших драм.
У меня еще есть время, поэтому выуживаю из-за пазухи плоскую фляжку с вязко плещущимся на дне яичным ликером. После него не пахнет изо рта, если не пить слишком много. А много у меня и нет. Выбраться бы уже отсюда.
Когда мне было пять лет, я невесть откуда подхватила вшей. Маменьке было противно касаться меня, и няня с горничной раз за разом пытались вычесать мои кудри частой расческой, но та только вязла в волосах, не принося никакой пользы, а я теряла голос от рева. Не помогло и мытье головы керосином. Тогда меня решено было остричь под корень. Я не слишком горевала по своей шевелюре, веселилась даже, скача по комнатам нашего загородного дома с воплями: «Глядите, я мальчик! Мальчик!»
Отца, помню, это развеселило. Тогда он был в увольнении и с наслаждением проводил время на природе. Несмотря на военную службу, охоту он не любил, предпочитал рыбалку. Он сказал: «Ну, раз ты теперь мой сын, пойдешь со мной!»
В мельчайших деталях помню дорогу до пруда, кряхтящие камни под ногами, стрекозиный скрежет в прохладном рассветном воздухе и триумфальные трели птиц. На пирсе отец снял сапоги и свесил ноги вниз.
Все утро я провела завороженно следя за поплавком, качавшимся на глади пруда. Вода казалась вязкой, как желе, и было отчего‑то сложно представить, как в ней могут передвигаться живые существа. Отец поймал всего ничего рыбешек, но скромный улов его совсем не смутил. Еще в сетку у илистого берега попало пять серо-зеленых раков. Отец попросту свалил их в неглубокое ведро.
– Тáту, они вылазят! Сейчас все вылезут, – вопила я, глядя, как они медленно, но неумолимо, будто тупые ножницы, раскрывают и закрывают свои матовые клешни и шевелят ломкими усами.
– Нет, сердечко, – усмехнулся он, потрепав меня по стриженой макушке. Его волосы, когда‑то светло-русые, были почти белыми от седины. – Они в самой страшной западне. Гляди внимательно: если один и соберется выкарабкаться, остальные тут же ухватят его и утащат на дно. Так будет с каждым, кто захочет на свободу.
На меня это произвело гнетущее впечатление и глубоко запало в цепкую память. Кто же знал, что однажды в подобном ведре окажусь я сама.
Лицо девочки трогать не станут. Слишком заметно, да и не принято это. Лицо портят, когда хотят выставить уродливой перед парнями. Наш единственный на всех парень выбрал самую неказистую и исчез вместе с ней.
Будут хитрые щипки с вывертом. Кулак с размаху в беззащитный живот. Валяние в грязи, так, чтобы земля или тухлая вода из лужиц непременно попала в рот. Трое на одного. У меня нет шансов. Так зачем же я вышла?
Вся эта ситуация с Даной представляется мне гнойным нарывом, болезненным и опасным. Лучше уж один раз наглотаться земли и пережить фиолетовые кровоподтеки, чем ждать неведомой подлой казни еще почти полгода.
На самом деле мне даже не тревожно. Клара с Марией не будут зверствовать. Я знаю, зачем им этот маскарад, преображение во взрослых и нравных. Им страшно, и уже очень давно. Мне плевать на их секрет, но не Данке. Это она выдумала дразнить их островитянками, еще тогда, в начале четвертого года. Тогда Мария с Кларой месяц не разговаривали, даже жалко их было. А теперь вот это. Иногда я думаю, что, если бы не Дана, мы бы могли доучиться мирно. Без этих шекспировских страстей на пустом месте.
Но Дана есть, она была всегда, она не переменилась с первого года, только стала еще более свирепой и жадной. Я смотрю, как она приближается. Гладкие темно-русые волосы на косой пробор облегают череп, двумя завитками обрамляя лицо, делая его уже, острее. Камея костяной запятой белеет на фоне коричневого платья. Оранжевое, наперекор форме, пальто она оставила распахнутым. Будто говорит – смотри, я горю! Я живая, я сильная! Даже холод меня не берет, сама смерть обойдет стороной.
Мария и Клара шли поодаль, не держась за руки. После исчезновения Юлии Дана будто бы запретила им ходить без нее. У пламени должна быть тень.
– Ну, привет, сестрица. – Дана издали приветливо помахала мне рукой, чтобы из окон видели. Малявки частенько следят за старшими, и мы это прекрасно знаем. Данута уже была чиста.
Но в другой руке у нее зажат хлесткий стек из конюшни. Английская штучка для жокеев, а по сути как ивовый прут с петлей для запястья.
Еще секунда, и все мы оказались скрыты от окон пансиона за перегородками зеленоватого стекла, забранными деревянными решетками.
– Давай без отступлений, Дана. Я сыта этим дерьмом по горло. Ты два месяца ходишь вокруг меня кругами, и я совершенно не понимаю, на кой черт тебе это сдалось. – Я делаю еще один вяжущий глоток ликера и убираю флягу подальше. – Игры в колдовство кончились, твой шабаш разбегается. Занялась бы уже делом.
– М-м, Магда, ты меня поражаешь, – мурлычет она. – Сначала поганишь рот выпивкой и грязными словечками, а потом читаешь мне мораль. Так непоследовательно!
– А когда ты была последовательной?
– Всегда. Я ни разу не сказала тебе дурного слова. Была кроткой и терпеливой, – вдохновенно врет Дана. – Писала записочки, как первогодка… Все ждала, когда ты оправишься от того, что потеряла свою лучшую-прелучшую подружку. Но ты вдруг ополчилась на нас. Думаешь, нам было легче, чем тебе?
– Вам было на нее плевать! А ты и вовсе издевалась над ней! Если у нее и были проблемы с головой, то по твоей вине, Дана! А мы… Мы просто дружили с тобой. И такие были правила.
Я думаю, что хоть что‑то дрогнет в ней, что хоть одно мое слово достигнет ее сердца. Но она пропускает все обвинения мимо, только головой покачивает, будто стряхивая их с волос.
– Кто сказал, что правила изменились, Магдалена? Правила остаются. Я – твоя подруга. И ты должна быть на моей стороне. На моей, Магда, ничьей больше! Ты же начала предавать меня понемногу, по чуть-чуть…
– Да ты ненормальная! На твоих руках кровь живого существа! – сорвалось и понеслось вскачь сердце, нахлынули воспоминания. Ладоням стало горячо от тупой боли, с которой в них впились ногти. – Психопатка конченая! И все ради того, чтобы доказать, что ты тут главная?
Дана улыбается. Конец стека упирается мне между ключиц, в самую яремную ямку. Не подходи, говорит он. Перед глазами уже плывет, подрагивая, белое марево. Говорят, ярость красного цвета, но на деле все не так. Я будто слепну.
Я настолько опутана подступившим гневом, что даже не сразу замечаю, как меня с обеих сторон подхватывают под руки и разводят их в стороны. Лицо Даны плавает передо мной в молочном тумане, будто болотный огонек. Не следуй у него на поводу, погибнешь. Если повезет, найдут седой и безумной.
Она так близко, что я могла бы ее укусить, но я отклоняюсь назад. Буду сильной, ей меня не спровоцировать. Успокоюсь. Буду дышать ровно и по счету. Меня ждет другая жизнь, не этот пляс вокруг королевы фей и кошмаров. К чему фантазии? Она просто девчонка, глупая и злая. В ней нет и никогда не было ничего сверхъестественного. Как и во мне, в Марии, в Кларе. И уж точно не было в Юлии.
– А на что пошла ты, Магдалена?
Стеком по ногам, по икрам. Как крапивой ожгло.
– О чем ты говоришь? – цежу сквозь зубы. – Я живу своей жизнью.
Вместо ответа Данка хватает меня за волосы. На макушке, где больней всего. Едкие слезы вскипают мгновенно, но я креплюсь. Не убьет же она меня, верно? Тонкие Данутины пальчики плотно зарываются в мои кудри и путаются в черных узелках. Утром я так и не расчесала их как следует. Но Дана будто бы этого не замечает. Ее мысли где‑то далеко и, вероятно, даже не в этом мире.
– Ты ревнивица. – Ее болотные глаза матовые, как у утопленницы, на лбу виднеются маленькие лунные кратеры, какими разукрашивает ветряная оспа. – Я знаю, что ты ссорилась с Юлией. Прямо перед тем, как она убежала. А может, и не только ссорилась. Но я никому об этом не сказала. Ну, разве я не душка? Правда, девочки, разве я не душка?!
Вот оно что. Подслушала наш разговор.
– Я не видела Юльку тем вечером. И если уж ты такая осведомленная, то должна знать и это. Даже двери ей не открыла. Я всегда закрываю дверь на ночь, чтобы такие бешеные коровы ко мне не совались.
Дана согласно кивает, накручивая мои волосы на пальцы, натягивая кожу до жгучей боли. Мне хочется привстать на цыпочки, чтобы хоть немного умерить эту пытку. Но я терплю, чтобы не подтолкнуть ее к чему‑нибудь более мерзкому.
– И как вы можете на это смотреть, – обращаюсь я к Марии и Кларе. Повернуть шею я не могу, Дана почти вырвала мне клок кожи на макушке, поэтому скашиваю слезящиеся глаза. – Вы же как две бессловесные рабыни при ней! Но вас двое, а она одна! Почему вы позволяете ей вытворять что вздумается?!
Мария хочет что‑то сказать и даже открывает рот, но смотрит мимо моего плеча, на Клару – я почти чувствую, как та мотает головой, – и отворачивается. Глаза у нее злые и тоскливые. Мне так мерзко от их покорности этой избалованной твари, что даже мутит.
– Умница Магдалена, ты‑то должна понимать, что сила в знании. Но не в знании дат из истории или алгебраических формул. Гораздо важнее знать, кто кого целует, кто кого ненавидит. Кто и в чьи спальни ходит по ночам. Кто делит одного парня.
– Это низко… – Слезы уже текут по моим щекам, их за мгновения студит октябрьский вечер. – Девочки никому не делали плохого. А я и пальцем не тронула Юльку!
– Ну-ну, – скалится Данута, выпуская наконец мои волосы из хватки. – Если кто‑то занимается мерзостями, он должен быть готовым хранить их в секрете вечно. Любыми способами. Правда, девочки? – Пальцы обеих сжались на моих предплечьях. – И если кто‑то скрывает от полиции факты… Ты ведь так ничего и не сказала пану следователю?
И тут меня пронзает воспоминание. Кровь. Крошечные брызги, капли, мазки. Они повсюду в моей комнате. Данута в тот день изрезала мою папку с вырезками, набила ее крапивой. И вернула ее обратно, как‑то миновав ловушку с пером. Что мог представить человек, застав такую картину? Стены моей комнаты почти не пропускают звука, поэтому мы с Касей могли скакать по кроватям, говорить по ночам, ловить в шкафу крысенка – и никто ни разу не отругал нас за шум.
Выходит, Данута слышала наш разговор, а может, только его часть. Юлия исчезла, а наутро я разгуливала с разбитым лицом. Вечером Дана проникла в мою комнату, чтобы вернуть истерзанную папку, и увидела комнату в крови. И той крови гораздо больше, чем я могла потерять, просто расшибив нос. Все это выглядело будто… будто…
– Все не так, Дана! Мне нечего скрывать. – Я отчаянно хочу, чтобы мой голос звучал уверенно.
Когда я говорила с паном следователям, то хотела просто закончить бессмысленный разговор. Я верила себе, своим словам. Но теперь… Я и сама не знаю. Неужели я сделала что‑то, чего не могу вспомнить? Что‑то, что повлияло на Юлию?
Мне сложно представить, чтобы я впустила ее внутрь. Напала со спины. Швырнула на пустую кровать так, что она разбила лицо о железную спинку. С губ сорвались первые темные капли. Кулаком ударила в ухо. Потом схватила за шею и трясла-трясла-трясла ее, пока голова моталась из стороны в сторону. Что я шипела ей в самое лицо, усевшись на грудь, выдавив из легких воздух? Чем угрожала?
– Нет! – вырывается у меня. – Я не видела Юльку! Не видела! И ничего ей не делала!
И голос, похожий на мой собственный, спрашивает тихонько:
«Откуда тогда эти картинки в твоей голове?»
– Я ничего не делала! Я просто хотела, чтобы она ушла!
Когда спишь урывками, в какой‑то момент перестаешь понимать, где кончается твой последний кошмар. Я просто сплю. И Кася в пушистом венке из крапивы ласково кивает мне – конечно, сон. Губы у нее не двигаются, глаза сплошь черные. Шш! Нужно только упасть, и начнется новый.
– Ушла?! – истерически взвизгивает Данка. – Вот так просто, Магда?! Ты сама призналась в том, что сделала! Ты заставила ее уйти, чтобы больше не показывалась на глаза твоему милому Штефану! Вот только ты не подумала, что она может уйти вместе с ним!
При упоминании Штефана я отвлекаюсь от лихорадочных попыток осознать, что происходит на самом деле, а что выдумка.
– Плевать мне на него. И на Юлию, и на тебя! На всех мне плевать! На этот чертов пансион, ксендза, пани Ковальскую! Все, чего я хочу, – чтобы это кончилось!
– Скоро кончится, – хихикает Данка.
Она сует руку в карман и извлекает гремящий коробок каминных спичек длиной почти с ее ладонь.
– Все совершают ошибки, Магда. – Данутино лицо становится задумчивым. – Ты, Юлия, Кася. Но в церкви я услышала прелюбопытную вещь: все, что нужно, – это раскаяться. Представляешь? Только и всего. Я готова принять твое раскаяние. Как тебе план?
Спичка царапнула по шероховатому боку коробка. Взметнулся желтый лепесток. В сумерках высветился острый подбородок Данки, глаза запали, но в их матовой глубине заплясали два серных огонька.
Клара вздрагивает, точно очнувшись:
– Дана, а ты не думаешь?
– Да, что ты собралась… – подхватывает Мария, но она их перебивает:
– Вы помните правила игры, девочки? Пока вы молчите – я молчу. Тишина за тишину. – Дана улыбается, обнажая мелкие зубы.
Я пытаюсь вырваться. Что она собирается делать?
– Держите крепко. Это очищение огнем.
Прикрывая огонек ладонью, как когда‑то свечку, она приближается ко мне. Всего несколько секунд, и горящая каминная спичка оказывается возле моего лица. Я чувствую жар, он еще отчетливей из-за стылого воздуха. Дана задыхается от восторга.
Отклоняться мне больше некуда, я упираюсь каблуками туфель в землю, барахтаюсь в крепкой хватке моих бывших названых сестер. Уютный запах горящего дерева приводит меня в ужас.
Я – здесь. Меня удерживают две одноклассницы, и третья собирается сжечь мне лицо.
– Дана, прекрати! Ты никогда не умела остановиться!
– Так зачем останавливаться сейчас? – огрызается она. – Это магия, Магда. Она работает. Кася ушла к духам, ритуал подарил Штефана Юлии, а ты прогнала ее прочь… Важны только желание и воля.
Мотаю головой что есть сил, спичка мечется перед глазами, огонь размывается золотой лентой. Сердце с грохотом бьется о ребра, пальцы судорожно сжимаются и разжимаются. Ненавижу!
– Не дергайся, или лишишься глаз. А я подправлю только ресницы…
Огонь совсем близко, над верхней губой выступают крупинки пота и стекают по губам.
– Нет!
Я падаю на спину – Мария и Клара не выдержали и отпустили меня. Не помня себя, подскакиваю и с рычанием бросаюсь на Дану. Спичка падает и гаснет.
Мы с визгом катаемся по земле, среди жухлой травы и вязких лужиц. Ее пламенное оранжевое пальто все в глине. Мы словно две подзаборные кошки: шипим, плюемся и царапаемся. Я не вижу никого, кроме Даны. Ненавижу! Удары сыплются один за другим. Лоб саднит, и наливается тяжестью веко. Мне удается прижать Данку к земле. Ее волосы перемазаны жидкой грязью. Она целится ногтями мне в глаза. Наконец я догадываюсь придавить руки Даны коленками и с размаху бью кулаком в скулу. Она глухо ойкает и пытается по-змеиному выползти из-под меня. Но я уже переступила грань.
– Сука! – Я обрушиваю кулак снова, уже левый. – Бешеная сука! Ведьма кривоглазая! Убью!
Ее боль звонким эхом отзывается в моих костяшках. И впору бы повалиться рядом, баюкая раненые руки, но мне слишком нравится смотреть, как она разевает рот и корчится. Мне жарко, радостно и сладко как никогда в жизни.
Что‑то вздергивает меня в воздух, но я не желаю отрываться от Даны. Молочу ногами, пытаясь достать ее еще хоть раз:
– Чтоб ты сдохла!
Данка сжимается в комочек и плачет. К ней бросаются Мария и Клара.
– Ты как? Дануся, твое лицо! – лепечут они наперебой.
– Пустите!
– Магдалена, я рекомендую вам немедленно успокоиться!
Мужской голос отрезвляет меня быстрее ведра холодной воды. Меня охватывает оцепенение, а затем силы, которыми горел каждый мускул, оставляют тело, выветриваясь паром с кожи. Так уголек, остывая, покрывается серой золой.
Пан Лозинский осторожно ставит меня на землю и тут же устремляется к скулящей Дане. Она размазывает кровь и грязь по зареванному лицу, девочки гладят ее по слипшимся волосам и сгорбленной спине. От пансиона к нам быстро приближается небольшая процессия. Видимо, доктор опередил их. Замечаю директрису, нашу наставницу Душечку и нескольких пансионерок. И малявку, которую днем оттаскала за ухо.
Пани Ковальская бежит, высоко приподняв строгую юбку и стараясь не запачкать туфли. В другой раз я бы посмеялась. Но у нее такое лицо, что мне не до смеха.
Что же я натворила?! Я напала на одноклассницу, избила ее! Теперь меня вышвырнут вон, и я не получу ни сертификата, ни рекомендательных писем! Меня отправят домой, к матери! Меня никогда не примут в университет!!
Так бывает на границе сна и яви: из-под ног будто уходит ступенька, и все тело содрогается в фантомном падении. Кошмар закончится сейчас. Я проснусь в холодной отсыревшей постели и увижу над собой оскал полуночницы с лицом Каси. Она пришла, чтобы замучить меня до смерти.
– Вставайте, Магдалена! Я устала от ваших диких выходок, – вскрикивает пани Ковальская. – Немедленно поднимайтесь! Ваши родители узнают обо всем! Я позвоню им сегодня же!
– У меня больше нет родителей, – отвечаю я, но никто не слушает.
– Эту в лазарет, а буйную изолировать! – громко распоряжается директриса. – Я не потерплю такого бесстыжего поведения! Сцепились, как торговки! Позор! Вы обе будете сурово наказаны, вплоть до исключения!
Необратимость сделанного камнем давит на сердце. Мне уже наплевать, что со мной станут делать, кому звонить и как наказывать. Я не справилась. Вступила в чужую игру и проигралась в прах. Кто‑то кладет мне руку на плечо и направляет мои шаги.
Вокруг совсем темно. Я и не заметила, как сгустился мрак. Только пряжки на туфлях мелькают перед глазами – левая, правая, левая, правая. Потеряла калоши, дура. Вот кончилась земля, вот ступени, терраса, паркет елочкой. Меня ведут вниз, прямо в грязной обуви и пальто без пуговиц, отпирают передо мной дверь и без церемоний вталкивают в ее зев. Навесной замок щелкает за спиной и со стуком ударяется о дверь, и мне все же удается покинуть этот кошмар.
19 октября 1925 г.
Если прийти под Дверь в ночь, когда луна отворачивается от земли, встать на колени и прижаться к ней грудью, то губы окажутся как раз напротив замочной скважины. А она у черной двери необычная – аккурат посередине. И как только дыхание коснется старой латуни, возможно, ты услышишь шепот с той стороны:
«Зачем пришла, красавица?»
Но если не расслышала такого, все равно не плошай, говори, чего хочется.
Я стою перед Дверью на коленях, и каждый мелкий гвоздик впивается кособокой шляпкой мне в кожу, минуя вязку чулок.
Я по-прежнему в форменном сером пальто с вырванными с мясом пуговицами. С подола хлопьями опадает подсохшая глина.
«Зачем пришла, красавица? Чего хочешь?»
– Хочу все вспять обратить, чтобы ошибок избежать. Чтобы человека сберечь.
– И не проси, не могу. Время не пятится, только вперед стремится. Пожелай другого.
– Хочу, чтобы год скорей закончился. Чтобы жизнь начать с чистого листа.
– И этого не могу сделать. Время – не конь и не собака борзая. Всему свой черед. Пожелай другого.
– Тогда хочу, чтобы Данута злобиться перестала. Мучить меня и девочек. Неповинные они, только слабые.
Дверь долго не отвечает мне. Я успеваю окаменеть, оттаять и ослабеть так, что колени едва держат меня прямо. Она высится надо мной, униженно ждущей, во всем великолепии старины – ни одна вульгарная доска не стесняет врезанный рисунок, светлые шрамы на гладком черном теле. Ладони, полные целебных листьев. Остророгий месяц, чашей опрокинутый над ними.
Мне вдруг становится ясно, что нужно сделать.
Я сую палец в рот и прокусываю кожу сколотым зубом. Боль стучит в унисон с пульсом. Складываю ладони чашей и прикладываю к тем, вырезанным по дереву.
– Защити от зла. Избавь от мучений.
Из-под рук моих вдруг начинают, теснясь, вырываться тугие листья. Я обжигаюсь и отдергиваю ладони, но уже поздно. Там, где только что были мои руки, моя кровь, сквозь старое дерево прорастает крапива. Молодая и жадная – до жизни, до пространства. Она все выплескивается наружу из небытия, а дверь начинает понемногу вибрировать, будто гулкие барабаны бьют далеко по другую сторону. Я завороженно наблюдаю за этим чудом, не в силах ни встать, ни отвести взгляд. Ритм становится все четче, вибрация все заметнее.
Ближе, громче.
Но как только дверь начинает выгибаться наружу, я понимаю – это не барабаны. Что‑то стучит в черную дверь, пытаясь вырваться. Во рту пересыхает, и я пытаюсь отползти дальше по коридору.
Удары сокрушают Дверь.
Не надо!
Дверь почти срывается с петель, когда я наконец встаю на ноги и пускаюсь наутек. Двери классов распахиваются у меня за спиной, и летят во все стороны щепки, будто за ними взрывают боевые снаряды. Да где же лестница?!
Раздается последний удар нечеловеческой силы и треск, с каким падает старое дерево.
Прочь! Я должна убраться прочь, но проклятый коридор никак не заканчивается. Не решаюсь обернуться, но чувствую, как что‑то смотрит мне в спину.
Пол устремляется к моему лицу. Я едва успеваю смягчить удар руками, но колени ударяются о паркет, и их пронзает острой болью. Все это длится лишь секунду, а в следующую нечто уже волочит меня за щиколотки к Двери. К тому, что скрывалось за ней. К тому, что исполняет желания.
Я кричу во весь голос, зову на помощь. Цепляюсь за каждую неровность, сдирая ногти до мяса, чтобы только остановить неумолимое скольжение. Но никто не приходит. Ничто не помогает.
Меня втягивает в проем, и последнее, что я вижу, – это кровавые джунгли и живые золотые лианы, едва подсвеченные луной из окна. Дверь захлопывается перед моим запрокинутым лицом с громовым стуком, и я падаю во тьму.
Следом приходит холод.
Все, что я могу из себя выдавить, – это жалкий истерический всхлип, и пар живого дыхания вылетает изо рта. Под ладонями – тонкое, острое, ледяное. Прокушенный палец токает. Неужели все это происходит со мной?
– Мария, Царица небесная… Мы, изгнанные… дети… – пытаюсь вспомнить хоть одну молитву, но в голове не смолкает назойливый звон, он смешивает все мысли. – Не могу, не помню…
Так холодно. Дыхание рвется на судорожные полувздохи.
Под руками хрустит и ломается. Да что же это?! Едва глаза приноравливаются к темноте вокруг, я понимаю, что очутилась в лесу.
Я стою на четвереньках на траве рядом с кострищем. Сердце замирает на миг, а после пускается диким галопом, грозясь переломать мне ребра. Это же наше кострище.
То самое…
Ветви бука, сомкнутые над моей головой, серебрятся на фоне бездонного черного неба в измороси звезд.
Я в центре небольшой поляны, рядом со мной – небольшой круг, выложенный камнями. Если наклониться, я непременно увижу старые угольки. Те самые, что попробовали нашей крови прошлым летом. Лед сковывает нутро, я словно парализована. Только меленько дрожит прокушенный палец, упрямо продолжая кровить. Прежде чем я понимаю, что же произошло, на холодных углях вдруг вспыхивает оранжевое пламя. Высокое, но почему‑то совсем не горячее.
На поляне есть кто‑то еще. Едва переставляя закоченевшие ноги, я заставляю себя шагнуть в сторону и вижу ту, кто притаился в тени.
Дана стоит, безвольно опустив руки вдоль тела, и пялится на огонь, приподняв уголки губ. Ее волосы кажутся совсем черными и уже достают до ключиц. Пышный венок из молодой крапивы над белым лбом, огненное пальто. Наконец она скашивает на меня черный глаз и обнажает два ряда мелких и очень острых зубов. Я делаю шаг назад.
Но вместо того, чтобы кинуться, Данка снимает пальто. Потом развязывает узел на воротничке, стягивает через голову форменное платье и остается только в сорочке и серых шерстяных чулках. Кончики ее волос уже достигают талии.
Почему‑то от этого зрелища желчь подскакивает к горлу.
Крапива в венке шевелится на неосязаемом ветру. Данка сосредоточенно крепит на белую сорочку черную камею и вскидывает на меня дико косящие глаза:
– Теперь мой черед. Беги.
Где‑то в темноте хрустит ветка. И еще одна. И еще. Будто кто‑то обходит поляну по широкой дуге. По спирали.
Я делаю еще один неуверенный шаг назад. От кого мне бежать? От Даны? Или от того, кто в лесу?
Снова треск веток. Спираль сжимается.
– Он меня ищет! – отчетливо произносит Данка и шипит на меня, оскалив мелкие клыки.
И я срываюсь с места. Ноги несут меня куда‑то прочь, в горле трепещет обезумевший пульс. Мышцы гудят от напряжения, но мне гораздо страшнее остановиться. Я даже не уверена, в какую сторону бежать!
Жду крика, но он так и не звучит. Что с Даной? Ее нашли? И кто ее нашел? Неужели?.. Нет! Выдумка, выдумка! Бред полный.
Я останавливаюсь. Нужно прийти в себя. Успокоиться. Всему должно быть объяснение. Данка опять играет в свои игры. В лесу были девчонки, а я позволила обвести себя вокруг пальца. Но волосы‑то, волосы! И венок крапивный, будто май на дворе.
Мне жарко. Бег разогнал кровь, успевшую загустеть от ужаса, и кажется, что от кожи поднимается пар.
Вокруг возвышаются призрачно-бледные березы и переплетаются кривые ветви буков. Подлесок паучьими тонкими сучьями цепляется за подол платья и полы пальто. Под ногами тихо перешептывается палая листва, приглушая мои неловкие шаги. Я почти уверена, что иду в правильную сторону, – еще с десяток вздохов, и я увижу рогатый силуэт пансиона Блаженной Иоанны.
Но я все иду и иду и не вижу ни единого знакомого деревца, ни единой тропы.
Лес обрывается внезапно, будто натолкнувшись на невидимую стену. Последний куст шиповника с сожалением отпускает мою истерзанную форму, и я вижу забор, выкрашенный белой краской. Такой яркой, что она светится в темноте. За ним идут какие‑то холмики и перекрестья прямых линий. Пленка тучи соскальзывает с луны, и я с ужасом понимаю, что вышла из лесу к деревенскому кладбищу.
Впрочем, я быстро беру себя в руки. Истлевшие кости не могут причинить мне никакого вреда. Живые, безумные, озлобленные люди – могут. Все остальное бред.
А я еще не сошла с ума. Нет-нет, еще не сошла.
Все, что мне нужно, – это выйти к деревне. От их главной улицы я легко найду тропу, ведущую напрямик к пансиону. От мысли о том, чтобы вновь войти в лес, вдоль позвоночника скользит мокрое перышко, и меня передергивает.
Иду вдоль кладбищенской ограды, для верности придерживаясь за нее рукой и стараясь не смотреть ни в живой мрак леса, ни на поле, расчерченное крестами надгробий.
Октябрьская ночь тиха. Не воют собаки, не слышно уханья ночных птиц, шороха грызунов. Почему? Все спит или… умерло?
Ночью кладбище кажется больше, чем оно есть на самом деле, но вот я уже вижу очертания костела. Слева меня подстерегает скользкий обрыв глинистого оврага, и теперь, чтобы выйти к костелу и на главную улицу, мне придется срезать через погост. Стиснув зубы, перелезаю через забор, благо он невысокий. Кладбище кажется мирным и спокойным – за могилами хорошо ухаживают, кресты стоят ровно, не заваливаясь набок. Все словно по линейке, но от этого почему‑то еще сильнее не по себе. Только у задней стены костела высится глухой незатейливый короб семейного склепа. И вот возле самых ворот я вижу одно надгробие, которое отличается от остальных. Над ним нет креста, только ангел обнимает сверху камень, распластав по нему лебединые крылья, а горящая лампадка подсвечивает барельеф. Кто‑то зажег огонь совсем недавно. Игра тени и света приковывает мой взгляд, и я слегка наклоняюсь, чтобы рассмотреть женский образ, вырезанный на камне.
Мягкие черты, чистый лоб и округлое лицо… Так странно, так знакомо… Как будто одно лицо с кем‑то. Но с кем?
Ответ почти находится, откликается в памяти, когда я слышу звук, от которого дыбом встают волосы на руках. Он идет из-под земли, будто кто‑то стонет и ворочается в гробу. И стучит кулаками в его глухую крышку.
Я бы закричала, но горло выдавливает только сип. Что‑то отшвыривает меня назад.
Я сижу на полу в какой‑то каморке, стены которой исходят адским жаром. Кручу головой и не вижу в ней ни мебели, никаких ответов.
Где я?
После резкого пробуждения перед глазами плавают разноцветные круги.
Лицо совершенно мокрое от испарины, платье тоже. Волосы и ткань облепили меня, как кокон из паутины. Губы совсем пересохли и царапают друг друга отставшими клочками кожи, когда я сжимаю их и пытаюсь смягчить рот слюной. Без толку, все выжгла клятая жара. И в довершение всего я чувствую себя ужасно грязной.
Понемногу начинаю понимать, где и как я очутилась. Правый глаз видит плохо, веко почти не поднимается, отчего на все вокруг ложится дрожащая тень ресниц. Ресниц, которые чуть не сожгла Данута со своей дурацкой спичкой.
Был вечер, время кофе с булочкой. Данка вызвала меня на улицу, поговорить. Потом… горящая спичка. Мой безобразный срыв. Черт. Я ведь могла просто ее задуть.
До этого я ни разу не бывала в карцере. Да и использовали его крайне редко. Гораздо полезней, если провинившаяся пансионерка станет смирять гордыню, очищая конюшню. В нее всласть потычут пальцем, а отмываться придется часами. Это кого угодно заставит сто раз подумать о своем поведении – в прошлом и в будущем.
Карцером «Блаженной Иоанне» служил небольшой чулан по соседству с котельной. Здесь жарко, как в тропиках, ну, то есть как я эти тропики представляю. Ни за что туда не поеду путешествовать, даже ради встречи с охотником на тигров.
Неудивительно, что мне снилась всякая дрянь.
Но сон – пустое, пройдет пара дней, и я забуду образы, рожденные моей дурной головой. А вот в реальности…
Черт, черт, черт!
Мать не успеет прибыть раньше чем к четырем часам. Если она, конечно, уже выехала сюда. Сомневаюсь, что она уделит сборам меньше трех часов. Выйдет из своей блестящей машины – за рулем будет этот хлыщ, ее муж, или водитель? – и направится прямиком к директрисе.
Ах, пани Ковальская, вы же знаете, как тяжело нашей Магде дался последний год!
Ах, пани Ковальская, как сложно растить такую нервную девицу без отца!
Ах, пани Ковальская, пани Ковальская, неужели Магда не заслуживает последнего-распоследнего шанса?
Молю вас, пани Ковальская! Сколько денег из ее наследства вам отстегнуть?
Я подтягиваю колени и устраиваю на них подбородок. Брови так упорно тянутся друг к другу, что даже лоб ноет. Чего же мне хочется больше: чтобы директриса пинком выставила мою мамашу вон (а заодно и меня, конечно же) или чтобы приняла денежное вознаграждение и терпела нарушительницу спокойствия дальше?
Не знаю.
Я уже наворотила дел, и их не поправить, но мне страшно не хочется, чтобы железная женщина унизилась перед деньгами моей семьи, которыми распоряжается пустая кукла. Дрянь дело.
С жалостным стоном бодаю собственное колено. Дура, дура! Как можно было попасться на такую простую провокацию? Дана бы ничего толком не сделала. Попугала бы, и все. Клара с Марией отпустили меня при первой же опасности, чтобы ничего не вышло. Они просто хотели вызнать правду о том, что я сказала Юльке перед ее побегом. А я‑то!
– Они не сделали ничего дурного. Дана, побойся бога, это бесчестно, – пискляво передразниваю саму себя и со злости стискиваю зубы до скрежета.
А малявка, которая привела учителей? Проще простого – она была с ними в сговоре. Ждала сигнала. Меня обвели вокруг пальца, как неграмотную. И слепую вдобавок.
И что же теперь, из-за этого мне придется отказаться от своей мечты? Из-за одной ошибки оставить надежду получить диплом и путешествовать с экспедициями? Только не это…
И так жалко себя становится, как бывало только в детстве, поперек горла застывает сухой ком, а в глазах щиплет. Вот-вот не вытерплю и заплачу. Как когда упадешь или палец сильно ударишь. Палец? Смутное воспоминание стучится в висок.
Подношу к глазам руку и гляжу на нее, не веря собственному зрению. На мягкой подушечке, испещренной ниточно‑тонким рисунком, запеклась кровь. Моя кровь. И ранка какая‑то странная, будто я продырявила кожу острым камнем. Или собственным зубом. Что ж, это частично объясняет гадкий сон.
Передергиваю плечами, чтобы стряхнуть воспоминания о кошмаре, но они будто становятся только ярче: черная дверь с красными обоями за ней, старое кострище и Данка в крапивном венке. Живой безмолвный лес и деревенское кладбище. Чье же лицо мне показалось таким знакомым? Странно, именно его я никак не могу вспомнить.
Как же хочется пить! И в туалет. И желудок томно подвывает, намекая, что я пропустила и ужин, и завтрак. Уж бедную пострадавшую наверняка обеспечивают всем необходимым в лазарете. Надеюсь, я ее как следует разукрасила. Мои костяшки, покрытые грубой бурой коркой, тому свидетельство. Дочь воеводы все‑таки поколотила дочку мясника. Меня опаляет злорадство, но это чувство быстро гаснет.
Исключение – вот чего я добилась кулаками.
Интересно, когда меня выпустят? Или хотя бы принесут воды? Разумеется, с черствым хлебом, в лучших тюремных традициях.
Но что‑то подсказывает мне, что наведаются ко мне нескоро. Хожу из угла в угол, дергаю и толкаю плечом дверь. Глухо. Кирпичные стены исходят жаром, будто в печи. Если меня забудут здесь, то через какое‑то время я испекусь, как пирог с ливером.
В моей темнице не так много места, но есть одно небольшое окно под самым потолком. Оно полукруглое и находится вровень с землей. Через час на улице становится совсем светло, и свет наискось падает на каменный пол каморки, выхватывая из тени застывшую в воздухе пыль и хлам, притаившийся в углах. Я лежу, подложив под голову свернутое пальто, и думаю, думаю.
Интересно, как много мыслей приходит в голову людям, которые в наказание за преступления проводят в изоляции долгие годы? Становятся ли они от этого мудрее? Полагаю, нет. Новый опыт не приходит, им не с чем сравнивать, нечего пробовать. Они остаются наедине со своими грехами и страхами. Наверное, большинство из них сходит с ума.
Я вспоминаю самое начало игры, чьи сложные правила привели меня сюда, внутрь печи. Кася привезла в пансион доску Уиджа. Говорила, что купила ее в необыкновенной лавке, и так живописала свой поход туда, горы странных артефактов, таинственного хозяина-турка, что игрушка приобрела для нас очарование сокровища из пещеры Али-Бабы.
Мы развлекались с той доской почти каждый вечер. И все, что говорила Кася, становилось правдой. Она тогда была так счастлива – хозяйка маленького магического салона, которой смотрят в рот, ловят каждое слово. Она повязывала на голову шарф с бахромой, я угольком из камина чернила ей веки и рисовала мушку. Мы брались за руки и пели. Псалмы и колыбельные.
Потом Кася бралась за деревянную плашку в виде сердечка с отверстием для буквы, водила ею по доске и вещала ответы духов на наши вопросы. У нее лучше всех получалось хрипеть, закатывать глаза и говорить разными голосами, подражая все новым и новым призракам. Иногда она пищала, как ребенок, или вдруг басила, как мужчина. Или начинала беседовать со своими мертвыми родителями, которые якобы всегда были рядом.
Но в этом не было ничего по-настоящему пугающего, как в тот первый раз на Дзяды. Мы очень быстро привыкли.
Мы тоже пробовали пользоваться доской. Кася и рада была поделиться, но у нас выходила или абракадабра, или уж слишком очевидно было, когда кто‑то пытался подтасовать ответ, чтобы рассмешить или напугать остальных девочек. Мы с Кларой получали нелепицу, Мария смешила, а пугала Дана, и ее на этом часто ловили.
Видимо, поэтому ей быстро надоело положение вещей, и она придумала новые правила. Она терпеть не может оставаться в тени. И никогда не могла. Не могла…
Тут, разомлевшая, почти задремавшая, я слышу чей‑то протяжный визг снаружи. Вскакиваю, пытаясь понять, куда бежать. Но бежать мне некуда. Крик, совсем другой, повторяется. Топот множества ног по каменным ступеням. Стук каблуков. Невнятные голоса. Снова истошный вопль и плач. Протяжный и скорбный. Мое сердце проваливается куда‑то вниз и мечется, как крыса в ловушке.
Да что там, черт подери, происходит?!
Чтобы дотянуться до подоконника хотя бы кончиками пальцев, мне приходится подняться на мыски. Затекшие ступни тут же сводит судорогой, я шиплю сквозь зубы. Но звуки снаружи не дают мне покоя. Я волоком перетащила из пыльного угла жестяную банку. Что‑то вязко плещется в ней, краска, наверное. Встаю одной ногой на эту банку и, балансируя, подтягиваюсь выше, чтобы хоть что‑то увидеть.
Окно выходит на лужайку перед пансионом, справа явно край лестницы, что спускается с террасы. Часть обзора заслоняет щетина подстриженного плюща, но я вижу, как спиной ко мне на лужайке стоят в обнимку две девочки. Голова к голове. Вижу наставниц, сбившихся в стайку.
Но мое внимание отвлекает другая фигура, выходящая из леса. Она очень далеко, но я могу различить, что у нее в руках что‑то большое, бесформенное, белое. Что‑то, отчего мне вмиг становится дурно.
В этот момент щиколотка подламывается, и банка с краской валится набок, а я, крепко зашибив подбородок о каменный подоконник, мешком валюсь на пол. Как же дьявольски больно! Глаза удается открыть только через несколько минут, и то из них сыплются крохотные, похожие на горящие пылинки искры. С трудом шевелю челюстью. Чудо, что не сломала.
Когда после долгих манипуляций с кирпичами и банкой мне вновь удается выглянуть наружу, на лужайке пусто. Только какой‑то звук доносится издалека, будто приглушенный собачий вой. А может, и человеческий.
Случилось что‑то непоправимое. Не уверена, можно ли сравнивать степень непоправимости свершившегося, но мне кажется, это «что‑то» гораздо непоправимей, чем наша вчерашняя потасовка за теплицами. Как тогда, летом.
Соскакиваю со своей шаткой подставки и снова мечусь по тесному чулану. Восемь шагов в длину. Пять с половиной в ширину. Горячие кирпичные стены. Запертая дверь. Почему здесь так мало места, так ничтожно мало воздуха? Мне все труднее дышать. Нечем дышать!
Вдруг вспоминаю, что где‑то под одеждой у меня должна быть припрятана выпивка. Я ни разу не напивалась допьяна, но не понаслышке знаю, что взрослые прибегают к этому средству в отчаянные моменты своей биографии. Фляжка каким‑то чудом осталась во внутреннем кармане пальто.
Но едва я устроилась на полу и запрокинула голову в тщетных попытках вытряхнуть себе в рот хоть каплю ликера, как замок моей темницы заскрипел. Ликер тут же пошел не тем горлом.
И – вот нелепое создание – я сижу на полу, по-лягушачьи расставив пятки в истертых чулках, давясь яичным сиропом с небольшой примесью спирта, даже не успев спрятать флягу, а с порога на меня хмуро глядит Виктор Лозинский, натянутый от ботинок до макушки как струна. За локоть он крепко придерживает пани Зузак, нашу ходячую древность. Причем из всех троих плывет именно она: старушка выглядит пьяной. Я надсадно кашляю и бью себя кулаком в грудь.
– Итак, пани Зузак, вы готовы засвидетельствовать, что панна Тернопольская находилась внутри, а дверь была закрыта на замок снаружи, – не глядя на меня, холодно осведомляется у нее доктор. – Пани Зузак, посмотрите на меня! Я думал, вы крепче остальных, – мягко укоряет он.
– Дитя, – вздыхает хормейстер, прижимая к усохшей груди пегие от пятен кулачки. – Совсем дитя!
Она всегда выделяла меня, и хотелось думать, что не из-за славы моей матери. Я старалась в хоре и была солисткой, пока он не утратил для меня смысл. Вдруг стало стыдно, будто я предала бедную наставницу, которая вовсе не заслужила пренебрежения.
– Пани Зузак…
– Все они дети, – оборвал нас обеих доктор. – Но проблемы от них уже не детские.
– Пан Лозинский, скажите, пожалуйста, что случилось? – вырывается у меня. – Что‑то с Даной, да?
Он не удивляется, просто хмуро кивает.
Несмотря на жару в комнате, меня передергивает, как от озноба.
– Что с ней?
Голос чужой. Какой‑то сиплый и надломленный.
На этот раз пан доктор молчит очень долго, не сводя с меня глаз, а пани Зузак вдруг отбрасывает его руку и с неожиданной яростью вцепляется в дверной косяк, будто хочет выломать кусок дерева, из ее рта вырывается совсем не музыкальный вой.
– Она что, умерла? – Руки тут же взлетают к лицу, и я зажимаю себе рот.
Что я несу, такого быть не может! Кто угодно мог умереть, но только не Дана! Такие, как она, пляшут на могилах таких, как я.
Все эти дикие, грешные мысли остаются запертыми внутри, а наружу вырывается только:
– Боже! О боже!
Дергаю себя за волосы, щиплю за щеки до боли, но реальность остается собой: наставница рыдает и выглядит при этом какой‑то совсем хрупкой и маленькой, пан Лозинский смотрит на нас обеих с раздражением и будто бы презрением.
Перед глазами поползла, шелестя кирпичной чешуей, пылающая комната.
– Мне стоило взять нашатырь, – замечает доктор.
– Нет! – Упоминание нашатыря подействовало не хуже его самого. – Нет! Пан доктор. – Горло сжалось, я едва выдавливаю слова. – Скажите, это я?.. Это – из-за того, что я? Я… убила?
Виктор Лозинский только разочарованно прищелкивает языком:
– Если только вы просочились сквозь щель под дверью, выбрались в лес и…
Дана улыбается из-за его плеча бескровными губами. На ней пышный венок из молодой крапивы, на лице пляшут отблески холодного костра, а волосы змеятся по всему полу, медленно подползая к моим ступням.
– Всего семнадцать, – вновь заходится пани Зузак. – Заря жизни!
– Нам пора. – Доктор нетерпеливо дергает подбородком. – Вас ждут в кабинете директора. Вас, пани Зузак, я провожу только до ближайшей кушетки. Вам нужен покой.
Разум разрывается на части. Ноги переступают сами, будто я немецкая шагающая кукла с заводом, но глаза почти не видят. Только бьют по перепонкам набат кровотока и оглушающая тишина, царящая в пансионе.
Мне видится… разное.
То, как меня в наручниках увозят на полицейской машине. То моя мать, рыдающая в ногах какого‑то важного чиновника. Ее платье задралось выше всяких пределов. Родители Даны швыряют в меня камни, и мои кости дробятся легко, как ореховая скорлупа.
Вижу горящий остов пансиона и почему‑то первогодку Сару в одном из окон. Почему все горит?
Лица пансионерок проплывают где‑то на периферии зрения, как нераскрашенные маски. Все молча смотрят. Что они видят? Мне одновременно любопытно и в то же время совершенно наплевать.
А еще мне видится папка с вырезками. Раскрытые двери все закрываются передо мной, одна за другой. Пока я не остаюсь одна напротив черной двери с узором из ладоней, месяца и листьев крапивы. Это наш узор, наш знак. Это дверь, за которую ушла Кася. За ней же притаилась и Данутина смерть. Кто знает, может, там она ждет и меня?
До столкновения с реальностью остались только один пролет и двадцать шагов.
Почему все так? Кася, Юлия, Дана. Наши судьбы связаны, и чем сильнее я вырываюсь, тем туже затягиваются силки. Что же будет с нами всеми?
Будущее так страшно, страшнее смерти.
Мысли мечутся, образы перекрикивают друг друга, накладываются лоскутами, как журнальные картинки в пестром коллаже. Но тихий голос, что звучит громче остальных, продолжает твердить одно и то же, раз за разом, пока не заглушает весь мир.
Так звучит совесть, так звучит бог:
– Ты же хотела ее смерти.
Еще немного, и я соглашусь. Да, хотела. Хотела!
– Чего вы хотели, Магдалена?
Я что, вслух это сказала?
– Пить, пан доктор. Пить очень хочется.
Пан Лозинский останавливается напротив окна и берет меня за руку. Считает пульс. Прохладными пальцами касается шеи. Запрокидывает мне голову и велит смотреть на потолок, в одну сторону, в другую. Куда угодно, лишь бы не ему в глаза. Он может увидеть, он может понять. Не надо…
По щеке катится горячая слеза, и пан Лозинский стирает ее большим пальцем.
– Я бы отвел вас в лазарет, но, боюсь, сейчас это невозможно.
Потому что там Дана. Потому что наших мертвых сначала уносят в лазарет. А потом они покидают нас.
Остаток пути и вовсе не отпечатывается в моем сознании. Двери кабинета директрисы. Зеленое сукно, жесткий стул. Белые руки, скрещенные на груди, и строгий взгляд мужчины с портрета.
В кабинете собрались почти все наставницы и сестра Марта. Я различаю их по голосам, не смея поднять головы.
Утыкаюсь взглядом в собственные колени. Край форменного платья выглядит обтрепавшимся, на шерстяном чулке поползла петля, обнажая бледную кожу в бурых росчерках ссадин. В дыре уже уместилась бы крупная монета. Сложенные руки совсем чумазые. Под ногтями жирная траурная кайма. Наверное, я выгляжу особенно отталкивающе на фоне опрятного интерьера, но мне все равно.
Кто‑то плачет, все сиденья в комнате заняты. Резко пахнет сердечными каплями.
Пани Ковальская сыплет вопросами: о дверях пансиона, о замке на моей двери. Все это не ко мне, и я молчу. Откуда мне было знать, как Дана покинула здание? Все это время я медленно запекалась в печи. И за что? За то, что эта стерва пыталась ткнуть меня горящей спичкой в глаз.
И тут, незаметно для всех остальных, во мне снова вскипает гнев. Он высушивает слезы, обостряет слух, заставляет мою челюсть сжаться. Почему это я сижу здесь, будто подсудимая? В чем меня пытаются обвинить?
– Не важно, что написано в ее записке! – вскрикивает пани Ковальская. – Это… Это неестественно! Омерзительно!
– Вы очень удивитесь, пани Ковальская, но в самоубийстве мало естественного и эстетичного, – возразил ей доктор. – Это акт отчаяния, сопровождаемый девиантными проявлениями. Крик о помощи редко звучит как ария.
– Дана бы никогда! – это уже пани Мельцаж. – Это не о ней! Сущий живчик, она бы не стала… – и снова рыдания.
Стерве все‑таки удается привлечь к себе максимум внимания. А горевал бы кто‑нибудь обо мне?
– Когда приедет моя мать? – Сначала меня никто не слышит, поэтому я повторяю вопрос, но громче.
Отчего‑то все разом смолкают, и я отрываю взгляд от своих грязных рук и ободранных коленей.
Пани Ковальская сверлит меня взглядом, полным отвращения:
– Если вы о вашем вчерашнем безобразном поведении, то ее еще не известили.
– Но почему?
– Панна Тернопольская! – Директриса повышает голос, в нем равно слышатся визг и шипение. – Вы забываетесь! Я все еще жду, чтобы вы объяснились!
Будто меня кто‑то о чем‑то спрашивал! Не стану отвечать. Пусть это смешно и по-детски, но теперь, когда дело приняло такой оборот, я и слова не скажу.
– Вы от нее ничего не добьетесь, – будто прочитав мои мысли, отвечает доктор. – У нее шок, обезвоживание, а также хронический недосып и стресс на фоне будущих экзаменов, полагаю. А прибавьте к этому фактор, изложенный в записке… Юность чревата подобными казусами, проявлениями бунта. По последним исследованиям профессора Штерна, пубертат…
– Да что вы говорите! – Директриса окончательно теряет над собой контроль. – В мои годы ничего подобного не было! Это не юность, это мерзкая болезнь! Это все греховный двадцатый век, в котором не осталось ничего святого! Нужно каленым железом выжигать любое его проявление!
Виктор Лозинский на ее тираду только кривит губы, будто услышал глупость.
– Слава богу, до каленого железа пока не дошло.
– Вы не можете обвинять подопечную за то, что ей семнадцать и она влюбилась, – запальчиво пищит пани Новак, теребя кружева воротничка. Волосы растрепались и волной упали ей на лоб из высокой прически. – Это нонсенс!
– Нонсенс то, что уже второй год подряд эти подопечные мрут как мухи! Пансион закроют из-за такого мракобесия, скоро я потеряю все средства!
Это стало последней каплей. Секунда – и я уже на ногах, кулаки снова сжались так, что треснула кровавая корочка на сбитых костяшках. Сбитых о лицо моей мертвой одноклассницы.
– А пошли бы вы все к черту! Сволочи!
Дверь с треском распахивается, и я вылетаю наружу с такой силой, что чуть не врезаюсь в стену напротив.
В спину мне летят грозные окрики, но я не оборачиваюсь. Теперь уже точно нечего терять!
Позвоню сама. И не матери, а тетке. Пусть заберет меня. Нет, сама поеду в Краков. Деньги на билет у меня есть.
Девчонки толкутся в коридоре у дортуаров. Занятия сегодня отменили? Ну, разумеется, весь преподавательский состав же в кабинете директрисы. Вот кому‑то праздник! С губ срывается смешок, и пансионерки с визгом разбегаются по своим комнатам. Можно подумать, я людоедка, измазанная кровью своей жертвы.
Только Клара стоит у двери в свою спальню и смотрит на меня в упор, будто что‑то хочет сказать. Впрочем, у этой молчуньи всегда такой вид.
– Чего уставилась?!
Не дожидаясь ответа, влетаю в свою комнату и подпираю дверь гнутой спинкой стула.
– Пошли они все… в пекло! – С грохотом раззявливает пасть старый чемодан. – Средства ее, послушайте-ка! – Летят в него тетради и белье, щетка для волос и пяльцы. – Я больше не стану! – Сдираю форму, комкая, и швыряю в угол, под бывшую Касину кровать. – Гнусная стерва! – Папка с вырезками занимает свое место в чемодане.
Пускай! Пусть даже не в этом году, но я окончу школу. Сейчас важнее убраться отсюда как можно дальше. Уж не потому ли Юлька сделала ноги, не дождавшись лета?
Сборы отняли у меня последние силы, и я валюсь на кровать. Перед дорогой нужно чулки сменить, не ехать же с дыркой на колене, как пропащая.
Но стоит мне изменить положение, как под матрасом хрустит что‑то плотное. Сунув туда руку, достаю тетрадь в плотной красной обложке. Это же?..
«Дневник Касеньки Монюшко», – отвечает обложка голосом ее двенадцатилетней.
«Прошу вас, не читайте это», – умоляет форзац.
Поздно.
Я уже не здесь, а четырьмя годами ранее, слушаю страшилки по ночам и чищу камины вместо заносчивых выпускниц. Давлюсь грязной водой, ем в одиночестве и пытаюсь смирить в своем маленьком сердце праведный гнев. Потому что слабые не имеют права на ответный удар. Только на смирение и надежду на защиту свыше. Я молюсь с Касей, истекаю кровью с Касей, теряю разум и всем существом тянусь к холодному образу матери с навсегда застывшим лицом. И сама Кася садится на край моей постели, склоняет невесомую голову на мое плечо и водит когтистым пальцем по строкам.
«Я уже не уверена в том, что делала, а чего нет».
«Я слышу стук – и тону».
Над верхней губой выступает пот. Я бы и рада закрыть проклятый дневник, но все читаю и читаю, будто завороженная.
«Глаза мамы улыбаются, она говорит со мной, только губы ее не шевелятся».
«Я ничего не помню!»
Кася хихикает мне в ухо, щекочет ледяным дыханием.
«Тук-тук».
Я с воплем вскакиваю с кровати, сердце колотится как сумасшедшее. Только через несколько секунд я понимаю, что стук в дверь был настоящим. Голос из коридора зовет меня:
– Магдалена, открой, пожалуйста. Нам нужно поговорить.
Пани Новак. Еще час назад я бы и папе римскому не открыла, но после чтения Касиного дневника мне жизненно необходимо увидеть хоть одного здравомыслящего человека.
– Магдалена, я не стану тебя ругать. То есть осуждать, – тут же поправляется она. – Ты уже взрослая девушка. Давай побеседуем как две взрослые девушки, хорошо?
Душечка – меньшее из зол. Вот если бы пришла директриса, я бы скорей из окна выскочила, чем впустила ее.
– По секрету – мне тоже не понравилось, когда пани Ковальская заговорила про деньги. И это в такой момент! – понизив голос, добавляет она. – Очень цинично, не находишь?
Все понимает.
Осторожно наклоняю стул, чтобы не оцарапать паркет ножками, и приоткрываю дверь. Пани Новак смущенно улыбается. Глаза у нее припухшие, с веками цвета сырой курятины и редкими светлыми ресницами.
– Можно войти?
– Я не убивала Данку. И Юлию не прогоняла.
– О чем ты, Магда? – Круглый подбородок у нее морщится и дрожит, будто это не я, а она сейчас разревется, как последняя соплячка. – Никто не винит тебя ни в чем подобном. Это все мы, мы…
Делаю шаг назад. Пусть входит, если хочет.
Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, отчего мой чемодан стоит распахнутый посреди комнаты, а на полках и столе не осталось ни бумажки, ни шпильки.
– Куда поедешь?
– К тетке в Краков, – буркаю я.
– Хорошо, когда есть куда податься… Правда, Магда? – Молчу в ответ, но Душечка и не ждет от меня реплик. – Это значит, что жизнь продолжается.
Какое‑то время мы молчим. Пани Новак сидит на краешке незастеленной Касиной кровати, смирно сложив руки на коленях. Я же роюсь в сваленных комом тряпках, пытаясь выпутать оттуда приличную пару чулок. Один уже нашла, а второй узлом завязался на тонкой бретельке комбинации.
– Как будешь поступать без аттестата? – между прочим спрашивает наставница.
– Пережду год, буду работать. Или сразу переведусь в общественную. Не пропаду.
Душенька кивает, глядя на меня с явной жалостью. Ее взгляд так и говорит: «Ты совершаешь самую страшную ошибку в своей жизни, но я слишком прогрессивная женщина, чтобы тебя отговаривать». Проклятье. Может, я и правда ошибаюсь?
– Данута была жуткой стервой, – внезапно для себя самой выдаю я. – Терпеть ее не могла с третьего года. – Не лучшая идея говорить о таком. – Вы бы знали, какая она на самом деле, когда наставницы не смотрят. Только прикидывалась правильной. И я не раз желала, чтобы она сдохла. – Заткнись, заткнись, заткнись! – Как есть говорю. Вчера она угрожала мне, и я потеряла контроль. Но теперь, когда она… – Да что же я несу! – Почему мне не легче? Все стало только сложнее.
– Потому что ты хороший человек. У всех нас есть несколько лиц, это нормально, ограничивать себя, держаться в рамках установленных правил, а где‑то находить отдушину. Это как снять на время тесные туфли. Человеческая природа…
– Но это же не повод мучить других. – Мне неприятно оттого, что Душечка ее выгораживает. Это что же, она пролезла в мою комнату, чтобы сказать, какая Дануся милая?!
– А что ты знаешь о том, что мучило Дану?
Все мое негодование будто наталкивается на незримую стену.
– Ты ведь не знаешь, – дрожащим шепотом добавляет пани Новак, и Данка кивает, выглядывая из-за платяного шкафа. Сплошь черные глаза больше не косят, кожа Даны белей фарфора, а волосы струятся по комнате, темной рекой утекая под закрытую дверь.
– Что с ней стало? Как это… случилось?
Пани Новак смотрит на меня долгим, по-кошачьи пристальным взглядом, будто прикидывая в уме, стоит ли делиться подробностями.
– Ее быстро нашли, будто она этого хотела. Тут неподалеку есть поляна…
…окруженная старыми буками. Если бы можно было посмотреть на нее сверху, то она показалась бы почти круглой, точно монетка. В ее центре чьи‑то руки устроили углубление и выложили контур камнями. Пансионерки не раз жгли там костры, когда удавалось выбраться из-под строгого надзора. Жарили хлеб на веточках орешника. Водили хороводы и пели. Проливали кровь на угли.
– Она зачем‑то сняла пальто и форму. Разулась. Только камею вашу…
…приколола на сорочку. А на шею повесила табличку «Набожность». И повязала длинный шарф.
– …только не свой. Твой белый, Магда. И это не дает мне покоя. Что ей стоило?.. Зачем?..
Чтобы подчеркнуть мою причастность, зачем же еще. Последний привет от бывшей лучшей подруги. Дана вскарабкалась по стволу, выбрала ветку попрочней и обвязала один конец шарфа вокруг нее. Она раньше говорила, что длинный шарф – так себе. А потом оттолкнулась от холодной коры и спрыгнула.
Я стою под буком и вижу, как взлетают ее руки к горлу, ногти в кожу до красных капель. Шея не сломалась. Дана хрипит, ноги пляшут. Долго. А я смотрю – не оторваться…
– М-магда?
…и мне тепло. Вот – затихла. Только по бледной ноге стекает в траву тихая струйка.
– Магда! Ты слышишь меня, Магда?!
Данка прижимает палец к губам, молчи, мол. Я улыбаюсь ей в ответ. Как в детстве.
– Врача! Виктор! Ви-и-иктор!!
Первые лучи скупого октябрьского солнца касаются голых ветвей и жухлой травы на поляне. Высвечивают золу и седые угли кострища. Я мягко отступаю в заросли молодой крапивы, пока они не смыкаются у меня над головой.
Дневник Касеньки, 1923 год
Пан Бусинка хорошо перенес путешествие. Я побоялась оставить его в пансионе на целых два месяца. Его разорвала бы кошка, переломала бы крысоловка или подстерег в случайной крошке яд. Нет, даже думать о таком не могу!
Все лето он провел в нашем доме. Дедушка позволил поселить крыса в старой клетке, в которой когда‑то держали соловья. Пану Бусинке в ней не очень‑то нравилось, но что поделать. Я положила туда лоскуты ткани, чтобы ему было из чего строить гнездо, и блюдечко для воды. Уверена, он все понимает.
Иногда я брала его на прогулки в сад. Он дичился и не убегал далеко, да и мне было немного не по себе. Стоило ему заслышать какой‑нибудь шорох, как он тут же становился столбиком, а потом бросался ко мне. Когда я держала его на руках, то чувствовала, как часто бьется его крохотное сердце.
К концу лета дедушка успел привыкнуть к моему питомцу (хотя сначала называл гадостью и передергивал плечами, когда видел его голый хвостик) и даже предложил оставить крысенка дома. Сказал, что будет его беречь и заботиться, кормить и чистить клетку. Но я, как могла, объяснила, что пану Бусинке будет лучше рядом со мной.
На самом деле я просто гадкая эгоистка и мне невыносима мысль о расставании с милым зверем. Вот и сейчас, в поезде, он высунул мордочку из кармана, где спал до этого, и смотрит на меня умными блестящими глазами с красной искоркой. Он преданный друг. И потом, Магда писала, что тоже соскучилась по нему.
Сегодня. Будто не два месяца прошло, а много лет. Увидев пансион, я даже засомневалась – а точно ли здесь я училась последние два года? Нет ли ошибки? Это место как чужое. Младших девочек все больше, так много незнакомых лиц.
Успокоилась, только закрыв за спиной дверь дортуара. Наконец‑то!
А внутри – милая, задушевная моя Магда! Лицо загорелое, кудри что чугунное литье, а глаза голубые – зависть пробирает, но не такая, за которую стыдно. Смотрю, как она усадила пана Бусинку на плечо и щекочет его подбородок, и легко на сердце. Я дома. Это тоже мой дом.
Позднее добавляю: новость дня! Данка остригла косы! Теперь она фу-ты ну-ты, просто француженка. И брови выщипала в нитку, как актриса! С ума сойти! Мы с девочками еще не такие храбрые, ха-ха!
Нет, не могу, не могу!
Пожалуй, я все же должна об этом рассказать. Так будет честно.
Это случилось в умывальне. Я зашла туда, чтобы замыть пятнышко от джема, так неудачно капнувшего на воротник моей формы. Развязала узел и принялась мылом тереть пятно. И все бы обошлось, если бы я не покосилась на зеркало.
Что‑то в отражении смутно беспокоило меня, что‑то непривычное, но ускользающее от взгляда. Сначала я подумала, что это неприкаянные снова решили навещать меня, а ведь такого не случалось все лето. Но мне потребовалась пара минут, чтобы осознать, что незнакомое – это новая тень в моем вырезе. Складки ткани распустились и приоткрыли край комбинации и грудь под ней.
Ничего непристойного! Ну, то есть я знала, что однажды она должна вырасти, как у женщин, которых я знала, но только теперь заметила ее по-настоящему. Мне стало так стыдно смотреть на себя, но в то же время любопытно. Стало интересно – а как я выгляжу целиком? Я – новая или все та же старая плакса Кася, только с крохотной, едва заметной тенью под платьем?
И – вот невезение! – за этим меня и застала сестра Беата: у зеркала, с развязанным воротником, разглядывающую собственный вырез платья. Я увидела монахиню в отражении и отскочила подальше, но поздно. Она успела сделать выводы.
– Иди за мной, – сухо бросила сестра Беата.
Я послушалась.
В кабинете сестры очень пусто и плохо пахнет – будто жгли ветошь. Она оставила меня стоять у дверей, а сама принялась расхаживать из угла в угол, то протягивая руки к распятию, то потрясая ветхим псалтырем. Я почти не слышала, что она говорила. Я будто оглохла и только наблюдала, как открывается и закрывается маленький рот над массивным подбородком. Так странно, неприкаянные, что приходят ко мне, и совсем не открывают ртов, но говорят так много.
– Ты поняла меня, Монюшко?
– Да, сестра Беата.
Она прищурилась, и кожа на щеках натянулась, будто на барабанах.
– Мне не нравится твой взгляд. Как ты смеешь так смотреть?! Как ты смеешь!!
Я уже и не знала, что ответить, поэтому просто стала смотреть только на свои туфли. По паркету от моих ног ползли трещины, тонкие, как паутинка. Они становились все более явными, их вот-вот заметит монахиня. Что‑то тогда будет? Мне было почти не страшно, даже когда трещины добрались до подола рясы сестры Беаты и пол начал осыпаться в черную пропасть прямо у ее башмаков. Почему она не падала вместе с ним?
– Отвечай мне, дитя, – вдруг властно сказала сестра Беата после долгого молчания. – Тебя уже коснулось проклятие Евы?
А я забыла, что это! Совсем! И теперь у меня целые две таблички: «Целомудрие» и «Набожность».
И все‑таки смотрю на наши таблички и удивляюсь. Так странно, они не говорят о том, в чем мы провинились. Они кричат о том, каких добродетелей нам не хватает.
Данка такая храбрая! Обожаю ее!
Сегодня две девчонки годом старше хотели вызнать побольше и напроситься на наш вечер. Не знаю, как пронюхали, подслушали, наверное. Мы были с Даной, и тут она как выступит:
– Наш клуб вообще‑то не для каждой встречной-поперечной. И уж точно не про вашу честь!
– Думаете, вы особенные? – оскорбилась девчонка.
– Да, думаем, – не сдавалась Данута. – Самые особенные.
– Мы наставницам скажем, – вставила другая четверогодка. – Что вы после обхода собираетесь!
– Попробуйте. – Дана стала наступать на них, как какой‑нибудь бесстрашный римский центурион. – И увидите, кому хуже будет.
Пансионерки пофыркали и ушли. А я почувствовала, что мы тут одержали победу. Ну, не мы. Данка. И в этот миг я ее очень сильно любила.
Кто знает, может, и она меня полюбит.
В эту пятницу мы с Магдой хорошо подготовились к сеансу: ей пришло в голову устроить целый салон. Мы собрали все, что могло пригодиться: нарядились в шали и шарфы, Магда подрисовала мне глаза угольком (который сначала попал в глаз и щипал ужасно, пришлось все смывать и рисовать заново).
После второго обхода мы расставили свечи и стали ждать девочек. За девочками пришли и мои неприкаянные.
Мне бы хотелось, чтобы после наших встреч им становилось так же легко, как и мне. Чтобы их путь в тени перестал быть таким одиноким и незаметным. И они нашептывают мне свои тайны, а я передаю их подругам. Призрачные пальцы гладят меня по волосам. Так нежно.
Я долго думала, почему только мамин дух все время рядом со мной? Ведь поначалу она приходила вместе с отцом. Но потом решила, что у папы, как и в земной жизни, какие‑то дела в потустороннем мире. Ведь я и так мало его видела. Все больше в разъездах и на службе. Может, теперь он служит в небесной канцелярии? Ее ведь не зря так называют.
И еще одно не дает мне покоя – почему она не желала являться ко мне, пока я жила в доме у дедушки? Она же в нем выросла!
Последние новости: Магда стала солисткой хора. Когда она поет, у всех на глазах выступают слезы, даже у самых черствых. Будто тьма внутри плавится, как воск, и вытекает, освобождая место для чего‑то лучшего.
Я совсем не завидую. У меня даже слуха нет, ни одной ноты не выведу.