Erich Maria Remarque
DREI KAMERADEN
LIEBE DEINEN NÄCHSTEN
© New York University, successor-in-interest to the literary rights of The Estate of the Late Paulette Goddard Remarque, 1937, 1941
© Перевод. Ю. Архипов, наследники, 2018
© Перевод. Э. Венгерова, 2018
© Издание на русском языке AST Publishers, 2024
Эрих Мария Ремарк прожил яркую жизнь: воевал на фронтах Первой мировой войны, но остался цел; увлекался автогонками, но не разбился; избежал нацистских преследований, хотя его сестра была казнена фашистами, а его книги жгли на кострах.
В России Ремарка любили и читали всегда. Пожалуй, и до сих пор он – самый популярный зарубежный писатель ХХ века в нашей стране.
Три товарища
I
Небо, еще не закопченное дымом печных труб, отливало латунной желтизной. Над крышами фабрики оно светилось сильнее. Солнце вот-вот должно было взойти. Я взглянул на часы. Восьми еще нет. Без четверти.
Я открыл ворота и подготовил насос бензоколонки. В это время обычно подъезжают первые машины на заправку. Неожиданно позади меня послышалось какое-то хриплое поскрипывание – будто под землей прокручивали ржавый ворот. Я остановился, прислушался. Потом прошел через двор в мастерскую и тихонько приоткрыл дверь. Там в полутьме маячила какая-то призрачная фигура. Грязноватая белая косынка, синий фартук, толстые шлепанцы, шаркающая метла, килограммов девяносто весу – не иначе как наша уборщица Матильда Штосс.
На какое-то время я застыл, наблюдая. Она двигалась меж радиаторов с грацией бегемота и глухим голосом распевала песенку о верном гусаре. На столе у окна стояли две бутылки коньяка. В одной из них осталось на донышке. Накануне вечером бутылка была полной. Я забыл запереть ее в шкаф.
– Ай-ай-ай, фрау Штосс, – сказал я.
Пение оборвалось. Метла упала на пол. Блаженная ухмылка потухла.
– Господи Иисусе, – пролепетала Матильда, уставившись на меня красноватыми глазами. – Вот уж не ожидала…
– Понятно. Ну и как коньячок? Понравился?
– Да уж что говорить… но мне как-то не по себе. – Она вытерла губы. – Прямо языка лишилась…
– Ну, это уж слишком. Вы просто пьяны. Пьяны в стельку.
Она с трудом удерживала равновесие. Усики над ее верхней губой подрагивали, а веки хлопали, как у старой совы. Но вот наконец ей удалось совладать с собой, и она решительно шагнула ко мне.
– Слаб человек-то, господин Локамп, сначала я только понюхала, потом отхлебнула чуток – для пищеварения, а тут, тут уж черт меня и попутал. Да и то сказать – гоже ли так вводить бедную женщину в соблазн? Пузырек-то ведь на самом виду…
Я не впервые заставал ее в таком виде. Она приходила каждое утро часа на два, убирать мастерскую; деньги, в любом количестве, можно было не запирать – она их не трогала, а вот спиртное действовало на нее, как сало на крысу. Я посмотрел бутылку на свет.
– Ну разумеется – коньяк для клиентов вы не тронули. Налегли на тот, что получше, который господин Кестер держит для себя.
Помрачневший было лик Матильды опять озарила ухмылка.
– Что верно – то верно, в таких вещах толк я знаю. Но ведь вы не выдадите меня, господин Локамп? Вдову горемычную?
Я покачал головой:
– Сегодня не выдам.
Она выпростала подоткнутые юбки.
– Ну, тогда мне лучше скрыться. А то придет господин Кестер – такое начнется!..
Я подошел к шкафу и открыл его.
– Матильда!
Она, переваливаясь, поспешила ко мне. Я поднял коричневую четырехгранную бутылку.
Она протестующе замахала руками.
– Это не я! Честное слово! К этой я и не прикасалась!
– Знаю, знаю, – сказал я и налил ей полную стопку. – А пробовали когда-нибудь?
– Еще бы! – облизнулась она. – Ром! Старинный, ямайский!
– Отлично! Вот и выпейте стаканчик!
– Я?! – Она даже отпрянула. – Ну уж это слишком, господин Локамп! Все равно что пустить человека босиком по углям! Старуха Штосс втихаря дует ваш коньячок, а вы ее еще ромом потчуете за это. Да вы просто святой, ей-богу! Нет уж, лучше помереть, чем пойти на такое!
– Ну как знаете, – сказал я и сделал вид, будто собираюсь поставить стаканчик на место.
– Эх, была не была! – Она чуть не вырвала его у меня из рук. – Дают – бери! Даже если незнамо за что дают. Ваше здоровье! А может, у вас день рождения?
– Да, Матильда. Угадали.
– Неужто правда? – Она схватила мою руку и стала трясти ее. – От души поздравляю! Дай вам бог всего, а главное – тити-мити! – Она вытерла губы. – Нет, вы так растрогали меня, господин Локамп! За это не грех бы и еще одну пропустить. Раз такое дело. Ведь я люблю вас как сына.
– Вот и чудесно.
Я налил ей еще стопку. Она выпила ее залпом и тут же покинула мастерскую, изливая потоки восторгов.
Я убрал бутылку и сел к столу. Сквозь окно на мои руки падал бледный луч солнца. Странная это все же вещь – день рождения, даже если не придаешь ему никакого значения. Тридцать лет… А ведь было время, когда я думал, что и до двадцати-то не доживу – уж слишком далеким это казалось. А потом…
Я вынул из ящика лист почтовой бумаги и занялся арифметикой. Детские годы, школа – где ж это было, когда, да и было ли вообще? Настоящая жизнь началась только в 1916-м. Меня как раз призвали на военную службу; тощий, долговязый, восемнадцатилетний, я бросался наземь и вскакивал по команде усатого фельдфебеля, гонявшего нас по вспаханному полю позади казарм. В один из первых же вечеров в казарму навестить меня приехала моя мать, но ей пришлось прождать больше часа. Я нарушил предписание, укладывая ранец, и должен был в наказание драить толчки в свободное время. Мать хотела помочь мне, но ее не пустили. Она все плакала, а я так устал, что заснул во время свидания.
1917 год. Фландрия. Мы с Миддендорфом купили в буфете бутылочку красного. Собирались отметить. Но не тут-то было. Уже на рассвете англичане накрыли нас ураганным огнем. Днем ранило Кестера. Майер и Детерс погибли под вечер. А к ночи, когда мы решили, что все худшее уже позади, и откупорили бутылку, по траншеям пополз газ. Мы, правда, вовремя напялили противогазы, но у Миддендорфа он оказался дырявый. Когда он это заметил, было уже поздно. Пока срывали с него маску и отыскивали новую, он уже наглотался газа и харкал кровью. Под утро он умер. Лицо его было черно-зеленым, а горло изодрано, он пытался разорвать его ногтями, чтобы глотнуть воздуха.
1918 год. Я в госпитале. Несколько дней как прибыла новая партия раненых. Бумага вместо марли. Ранения тяжелые. Столы. Весь день то въезжали, то выезжали плоские операционные тележки. Нередко они возвращались пустыми. Рядом со мной лежал Йозеф Штолль. У него не было ног, но он еще об этом не знал. Увидеть их было нельзя, потому что на месте ног под одеялом торчал каркас из проволоки. Да он и не поверил бы, потому что чувствовал боль в ногах. Ночью в нашей палате умерли двое. Один из них умирал мучительно долго.
1919 год. Снова дома. Революция. Голод. Непрекращающийся треск пулеметов на улице. Солдаты против солдат. Товарищи против товарищей.
1920 год. Путч. Расстрелян Карл Брегер. Арестованы Кестер и Ленц. Моя мать в больнице. Рак в последней стадии.
1921 год…
Я задумался. И ничего не мог вспомнить. Год будто выпал из памяти. В 1922 году я работал на строительстве дороги в Тюрингии, в 1923-м – заведовал рекламой на фабрике резиновых изделий. Это было во время инфляции. В месяц я получал двести биллионов марок. Деньги выдавали по два раза в день и тут же устраивали на полчаса перерыв – чтобы успеть пробежаться по магазинам и хоть что-нибудь купить до того, как объявят новый курс доллара, после чего деньги обесценивались наполовину.
А что было потом? В последующие годы? Я отложил карандаш. Что толку в этих перечислениях? Все равно всего не упомнить. И перепуталось все давно. В последний раз я отмечал день рождения в кафе «Интернациональ». Я там целый год играл на пианино для поднятия настроения у клиентов. А потом снова встретил Кестера и Ленца. И вот теперь я здесь, в АРМ, то бишь в «Авторемонтной мастерской Кестера и Ко». «Ко» – это мы с Ленцем, хотя на самом-то деле мастерская принадлежит одному Кестеру. Когда-то он был нашим школьным товарищем, потом командиром нашей роты, позже пилотом, затем какое-то время студентом, потом автогонщиком – пока не купил наконец эту сараюшку. Сперва к нему прибился Ленц, мотавшийся до того несколько лет по Южной Америке, а там и я.
Я вынул из кармана сигарету. Собственно говоря, жаловаться не на что. Живется мне неплохо, работа есть, сил хватает. Пока держусь, нахожусь, как говорится, в добром здравии, только вот лучше поменьше думать обо всем этом. Особенно когда остаешься один. Вечерами. Не то вдруг накатывает прошлое и таращит на тебя мертвые зенки. Впрочем, на то ведь и существует на свете шнапс.
Заскрипели ворота. Я порвал листок с датами своей жизни и бросил его в корзину. Дверь распахнулась. В проеме обозначилась долговязая, тощая фигура Готфрида Ленца; соломенная грива и нос, явно предназначавшийся кому-то другому.
– Эй, Робби, – завопил он, – кончай жир накапливать! Встань-ка по струнке, твое начальство желает говорить с тобой!
Я поднялся.
– Бог мой, а я-то надеялся, что вы об этом не вспомните. Сжальтесь надо мной, братцы!
– Как бы не так! – Готфрид положил на стол пакет, в котором что-то основательно звякнуло. Вслед за ним вошел Кестер.
Ленц вытянулся передо мной.
– Итак, Робби, ответствуй: кого первого ты встретил сегодня утром?
Я стал припоминать.
– Старуху, которая танцевала.
– Святые угодники! Дурной знак! Однако ж подходит к твоему гороскопу. Я вчера составил. Ты сын Стрельца, следственно, человек ненадежный, колеблешься, как тростник на ветру, особенно в этом году – из-за подозрительного отклонения Сатурна да еще ущербного Юпитера. А поскольку мы с Отто тебе за отца с матерью, я хочу тебе вручить кое-что для душевной охраны. Итак, прими сей амулет! Он достался мне в незапамятные времена от одной наследницы инков. У нее была голубая кровь, плоскостопие, вши, а также дар провидения. «Белокожий чужестранец, – сказала она мне, – этот амулет носили цари, в нем сила Солнца, Луны и Земли, не говоря уже о малых планетах, дай мне серебряный доллар на выпивку и можешь владеть им». И вот, чтобы не прерывалась цепь счастья, я вручаю его тебе. Он оградит тебя от беды и обратит в бегство немилостивого к тебе Юпитера.
С этими словами Ленц повесил мне на шею небольшую черную фигурку на тонкой цепочке.
– Вот. Это тебе против несчастий, угрожающих свыше. А против несчастий земных – шесть бутылок рома, подарок Отто! Ром, кстати, в два раза старше, чем ты!
Он раскрыл пакет и одну за другой вынул бутылки. В лучах утреннего солнца они светились, как янтарь.
– Зрелище великолепное, – сказал я. – Отто, где ты их раздобыл?
Кестер рассмеялся.
– Было одно хитрое дельце. Долго рассказывать. Лучше признавайся, как ты себя чувствуешь? На все тридцать?
Я отмахнулся.
– На шестнадцать и пятьдесят одновременно. Ничего особенного.
– И это называется ничего особенного? – вскинулся Ленц. – А что может быть лучше? Ведь ты, стало быть, покорил время и живешь за двоих.
Кестер посмотрел на меня.
– Оставь его, Готфрид, – сказал он. – День рождения – такая штука, что жутко угнетает чувство собственного достоинства. Особенно с утра пораньше. Дай ему оклематься.
Ленц прищурился.
– Чем меньше у человека чувства собственного достоинства, тем большего он стоит, Робби. Это тебя утешает хоть немного?
– Нет, – сказал я, – ничуть. Если человек полагает, что чего-то стоит, он уже только памятник самому себе. А это, на мой взгляд, и тяжко, и скучно.
– Он философствует, Отто, – сказал Ленц, – стало быть, он спасен. Роковая минута миновала! Та роковая минута собственного рождения, когда смотришь себе в глаза и понимаешь, какой же ты все-таки жалкий цыпленок. Что ж, теперь мы можем со спокойной душой заняться делами, например, смазать потроха старой развалине «кадиллаку»…
Мы работали, пока не стемнело. Потом умылись, переоделись. Ленц жадно поглядывал на шеренгу бутылок.
– А не свернуть ли нам шею одной из них?
– Пусть решает Робби, – сказал Кестер. – Неприлично, Готфрид, зариться на чужие подарки.
– А заставлять дарителей умирать от жажды прилично? – возразил Ленц, откупоривая бутылку.
Аромат тотчас разлился по всей мастерской.
– Святые угодники, – сказал Готфрид.
Мы все повели носами.
– Фантастика, Отто! В какие поэтические эмпиреи надо вознестись, чтобы подыскать подобающее в таком случае сравнение?
– М-да, даже слишком шикарно для такого сарая! – нашел Ленц. – Знаете что? Давайте махнем куда-нибудь за город и прихватим с собой бутылку на ужин. Выдуем ее на дивном лоне божьей природы!
Блеск!
Мы откатили в сторону «кадиллак», над которым корпели каждый день после обеда. Позади него стояла странная штуковина на колесах. То была гоночная машина Отто Кестера – гордость мастерской.
Этот старый рыдван с высоким кузовом Кестер приобрел как-то на аукционе, и стоил он не больше одного бутерброда. Специалисты, видевшие его тогда, дружно сошлись на том, что это занятный экспонат для музея истории транспорта. Владелец модного магазина и фабрики дамской верхней одежды Больвиз, гонщик-любитель, советовал Отто сделать из него швейную машину. Но Кестер и в ус не дул. Он разобрал машину, как карманные часы, и несколько месяцев подряд пыхтел над ней до глубокой ночи. И вот однажды вечером он появился в своем автомобиле перед баром, в котором мы обычно сидели. Больвиз чуть не свалился со стула от смеха, как только увидел машину, вид у нее действительно был потешный. Шутки ради он предложил Отто пари. Он ставил двести марок против двадцати, если Отто на своем драндулете согласится состязаться с его новой гоночной машиной: вся дистанция – десять километров, один километр – фора для Отто. Кестер принял пари. Все хохотали, предвкушая немалое удовольствие. Но Отто пошел дальше – он отклонил фору и с невозмутимым видом предложил повысить ставки до тысячи против тысячи. Ошарашенный Больвиз спросил, не отвезти ли его в психушку. Вместо ответа Отто завел мотор. Они тут же и стартовали, чтобы не откладывать дела в долгий ящик. Больвиз вернулся через полчаса такой обескураженный, будто встретил на дороге морского гада. Ни слова не говоря, он выписал чек, а за ним и второй. Он хотел тут же купить эту машину. Однако Кестер поднял его на смех. Он не отдал бы ее теперь за все золото мира. Но как ни безупречны были скрытые свойства машины, внешний вид ее был ужасен. Для повседневного пользования мы приделали машине самый старомодный кузов, какой только можно было найти; лак на нем потускнел, крылья были в трещинах, а верху было никак не меньше десяти лет. Нам бы, конечно, не составило никакого труда привести машину в божеский вид, но у нас был свой резон не делать этого.
Звали машину «Карл». «Карл», призрак шоссейных дорог.
«Карл» тащился по шоссе.
– Отто, – сказал я, – приближается жертва.
Позади нас нетерпеливо сигналил тяжелый «бьюик». Он быстро нагонял нас. Вот уже поравнялись радиаторы. Мужчина за рулем небрежно посмотрел на нас и скользнул взглядом по обшарпанному «Карлу». Потом он отвернулся и тут же забыл о нас.
Однако через несколько секунд он обнаружил, что «Карл» все еще идет с ним вровень. Он несколько подобрался, весело взглянул на нас и прибавил газ. Но «Карл» не отставал. Точно маленький юркий терьер рядом с догом, бежал он рядом с похожей на локомотив громадиной, сверкающей никелем и лаком.
Мужчина уже крепче стиснул руль. Он был в полном неведении и насмешливо кривил губы. Сейчас он нам покажет, на что способна карета. Он нажал на акселератор так, что глушитель запел, будто стая жаворонков в летний полдень. Но все напрасно, оторваться ему не удалось. Невзрачный, убогий «Карл» прилепился к нему, словно заколдованный. Мужчина взирал на нас с удивлением. Он не мог понять, как это он, развив скорость свыше ста километров, не в состоянии обогнать допотопный драндулет. Недоверчиво взглянув на спидометр, словно подозревая его в обмане, он дал полный газ.
Теперь обе машины мчались точнехонько рядом по длинному прямому шоссе. Через несколько сот метров показался грузовик, который с грохотом летел нам навстречу. «Бьюик» вынужден был уступить дорогу и пристроиться нам в хвост. Едва он снова поравнялся с «Карлом», как впереди объявился автокатафалк с развевающимися лентами венков, и «бьюику» снова пришлось отступить. Затем горизонт очистился.
Тем временем человек за рулем утратил былое свое высокомерие. Им овладело раздражение, губы были сжаты, корпус подался вперед – гоночная лихорадка делала свое дело, казалось, на карту поставлена его честь, и чтобы спасти ее, нужно было во что бы то ни стало взять верх над этой моськой.
Мы же, напротив, развалились на своих сиденьях с видимым равнодушием. «Бьюик» вовсе не существовал для нас. Кестер как ни в чем не бывало смотрел на дорогу, я поглядывал со скучающим видом по сторонам, а Ленц, хоть и был комок нервов, вынул газету и делал вид, будто читать ее – для него сейчас самое важное дело на свете…
Через несколько минут Кестер подмигнул нам. «Карл» незаметно убавил скорость, и «бьюик» постепенно выдвинулся вперед. Его широкие сверкающие крылья проплыли мимо, а выхлопная труба чихнула нам в лицо голубым дымом. Вот уже «бьюик» вырвался вперед метров на двадцать – и тут, как мы и ожидали, из окна показалось лицо водителя; он ухмылялся, не скрывая триумфа. Он полагал, что уже выиграл.
Но он не ограничился этим. Он решил сполна насладиться реваншем. Он стал жестами приглашать нас догнать его – и делал это с небрежностью человека, не сомневающегося в победе.
– Отто! – взмолился Ленц.
Но его реплика запоздала. «Карл» уже рванулся вперед. Компрессор засвистел. Махавшая нам рука скрылась в окошке – ибо «Карл» следовал приглашению, он приближался. Приближался неудержимо. Вот он нагнал чужую машину, которая лишь теперь привлекла наше внимание. Теперь мы уставились на человека за рулем с немым и невинным вопросом: мы хотели знать, почему он нам махал. Но тот напряженно смотрел в другую сторону. И тогда «Карл», дав наконец полный газ, легко умчался вперед – грязный, хлопающий крыльями, победоносный навозный жук.
– Отлично сработано, Отто, – сказал Ленц Кестеру. – По крайней мере ужин мы ему отравили.
Из-за таких гонок мы и не меняли кузов «Карла». Стоило ему появиться на дороге, как его стремились немедленно обогнать. Для других машин он был что подбитая ворона для стаи голодных кошек. Самые смирные семейные экипажи становились задирами, и даже бородатых толстяков охватывал неудержимый гоночный зуд, когда они видели перед собой его разболтанный, вихляющий кузов. Кто ж мог подозревать, что в такой страхолюдине бьется мощное сердце гоночного мотора!
Ленц утверждал, что «Карл» воспитывает людей. Он их учит почтительному отношению к творческому началу, всегда скрывающемуся за невзрачной оболочкой. Так говорил Ленц, называвший себя последним романтиком.
Мы остановились у небольшого ресторанчика и выбрались из машины. Вечер был прекрасен и тих. Свежие борозды пашни подернулись лиловатой рябью. Края поля утопали в золотисто-коричневой дымке. Огромными фламинго передвигались по яблочно-зеленому небу облака, бережно окутывая узкий серп молодого месяца. Куст орешника держал в своих объятиях сумерки и тайну; он был трогательно наг, но уже полон надежды, зреющей в почках. Из тесного зала донесся запах жареной печенки и лука. Наши сердца забились бодрее.
Ленц, принюхиваясь к запаху, устремился к дому. Вернулся, сияя.
– Жареная картошка – заглядение! Двигайтесь поживее, не то достанутся нам рожки да ножки!
В этот момент с шумом подъехала еще одна машина. Мы остановились как вкопанные. То был «бьюик». Он резко затормозил рядом с «Карлом».
– Гопля! – сказал Ленц. В подобных случаях дело не раз оборачивалось потасовкой.
Мужчина вылез из машины. Он был рослый, массивный, в широком коричневом пальто реглан из верблюжьей шерсти. Неприязненно покосившись на «Карла», он снял большие желтые перчатки и подошел к нам.
– Это что за модель такая? – обратился он с уксусной гримасой к стоявшему ближе всех к нему Кестеру.
Мы какое-то время молча разглядывали его. Наверняка он принял нас за механиков, выехавших пофорсить в воскресных костюмах на чужой машине.
– Вы, кажется, что-то сказали? – спросил его наконец Отто, давая понять, что можно было бы быть и повежливее.
Мужчина покраснел.
– Я спросил, что это за машина, – заявил он в прежнем ворчливом тоне.
Ленц выпрямился. Большой нос его дрогнул. В вопросах вежливости он был щепетилен. Но прежде чем он успел открыть рот, словно по волшебному мановению распахнулась другая дверца «бьюика», из нее выскользнула узкая нога, за ней последовало тонкое колено, и вот из машины вышла девушка и медленно направилась к нам.
Мы переглянулись от изумления. Как же мы не заметили, что в машине был еще кто-то? Ленц мгновенно преобразился. Его осыпанное веснушками лицо расплылось в улыбке. Да и все мы вдруг заулыбались бог весть почему.
Толстяк ошалело смотрел на нас. Он почувствовал себя неуверенно и явно не знал, что же делать дальше. Наконец он решил представиться и произнес с полупоклоном: «Биндинг», цепляясь за собственную фамилию как за палочку-выручалочку.
Девушка подошла к нам. Мы стали сама любезность.
– Так покажи им машину, Отто, – сказал Ленц, бросив быстрый взгляд на Кестера.
– Отчего ж не показать, – ответил Отто, улыбаясь одними глазами.
– Я бы и в самом деле охотно взглянул, – сказал Биндинг уже более примирительным тоном. – Дьявольская, видать, скорость. Запросто обставили меня.
Они вдвоем отправились на стоянку, и Кестер поднял капот «Карла».
Девушка не пошла с ними. Стройная и молчаливая, она стояла в сумерках рядом со мной и Ленцем. Я ожидал, что Готфрид воспользуется случаем и затрещит как пулемет. Ведь он был мастер на эти штучки. Но тут он, похоже, разучился говорить. Обычно токует, как тетерев, а тут застыл и рта разинуть не может, как монах-кармелит на побывке.
– Вы нас, пожалуйста, простите, – сказал я наконец. – Мы не заметили вас в машине. Иначе мы бы не стали так озорничать.
Девушка повернулась ко мне.
– Но почему? – спокойно возразила она неожиданно низким, глуховатым голосом. – Что же в этом было дурного?
– Дурного-то ничего, но и уместной такую игру не назовешь. Ведь наша машина дает километров двести в час.
Она слегка наклонилась вперед и засунула руки в карманы пальто.
– Двести километров?
– Точнее, сто восемьдесят девять и две десятых, по официальному хронометражу, – с гордостью выпалил Ленц.
Она засмеялась.
– А мы думали, шестьдесят – семьдесят, не больше.
– Вот видите, – сказал я. – Вы ведь не могли этого знать.
– Нет, – ответила она. – Этого мы действительно не могли знать. Мы были уверены, что «бьюик» вдвое быстрее вашей машины.
– В том-то и дело. – Я откинул ногой сломанную ветку. – У нас было слишком большое преимущество. Представляю себе, как разозлился на нас господин Биндинг.
Она рассмеялась.
– На какое-то время, что верно, то верно. Но ведь нужно уметь и проигрывать, иначе нельзя было бы жить.
– Это уж точно…
Возникла пауза. Я посмотрел на Ленца. Однако последний романтик только склабился да подергивал носом; помощи от него ждать было нечего. Шумели березы. За домом кудахтала курица.
– Чудесная погода сегодня, – сказал я наконец, чтобы прервать молчание.
– Да, великолепная, – согласилась девушка.
– И такая мягкая, – добавил Ленц.
– Просто на редкость, – продолжил я.
И снова разговор зашел в тупик. Девушка, должно быть, считала нас изрядными болванами, но мне при всем желании больше ничего не приходило в голову. Ленц стал принюхиваться.
– Печеные яблоки, – сказал он с чувством. – Кажется, тут подают к печенке еще и печеные яблоки. Вот уж поистине деликатес.
– Несомненно, – подтвердил я, мысленно проклиная нас обоих.
Кестер и Биндинг вернулись. За эти несколько минут Биндинг стал совершенно другим человеком. Он был, вероятно, одним из тех автомобильных маньяков, которые испытывают истинное блаженство, когда встречают специалиста и могут с ним поговорить.
– А не поужинать ли нам вместе? – спросил он.
– Ну разумеется, – ответил Ленц.
Мы вошли в ресторанчик. В дверях Ленц подмигнул мне и показал глазами на девушку.
– Слышь, такая вот с лихвой окупит не только одну твою танцующую старуху, но и все десять.
Я пожал плечами:
– Может быть. Но что ж это ты предоставил мне одному заикаться?
Он засмеялся.
– Надо же и тебе когда-то научиться, детка…
– Нет уж, учиться у меня больше нет ни малейшей охоты, – сказал я.
Мы последовали за остальными. Они уже сидели за столиком. Хозяйка как раз подавала печенку и жареную картошку. Для начала она принесла также большую бутылку пшеничной водки.
Биндинг, как выяснилось, за словом в карман не лез. Просто поразительно, сколько всего он знал про автомобили. А уж когда он услышал, что Отто принимал участие в гонках, его расположение к собеседнику перешло все границы.
Я пригляделся к Биндингу внимательнее. Это был тяжеловатый, крупный мужчина с густыми бровями на красном лице, немного хвастлив, немного шумен и, по-видимому, добродушен, как человек, которому везет в жизни. Нетрудно было себе представить, как вечерами, прежде чем лечь спать, он чинно, с серьезным достоинством разглядывает свою физиономию в зеркале.
Девушка сидела между Ленцем и мной. Она сняла пальто и оказалась в сером английском костюме. На шее у нее был повязан белый платок на манер любительницы верховой езды. В свете лампы ее шелковистые каштановые волосы отливали янтарем. Плечи очень прямые, но чуть выпирающие вперед, руки тонкие, длинные, скорее костлявые, чем мягкие. Лицо узкое и бледное, однако большие глаза придавали ему выражение силы и страстности. На мой вкус, она была очень хороша, однако дальше этого мысли мои не шли.
А вот Ленц полностью преобразился. Теперь он был огонь и пламень. Его желтый чуб сверкал, как хохолок удода. Благодаря фейерверку острот он вместе с Биндингом царил за столом. Я же был вроде пустого места и напоминал о своем существовании, лишь передавая тарелку или предлагая сигарету. Или чокаясь с Биндингом, что приходилось делать довольно часто. Внезапно Ленц ударил себя по лбу.
– А ром?! Робби, тащи-ка сюда наш ром, ром ко дню рождения!
– Ко дню рождения? А что, у кого-нибудь из вас день рождения? – спросила девушка.
– У меня, – ответил я. – Меня уже целый день этим донимают.
– Донимают? Стало быть, вам не хочется, чтобы вас поздравляли?
– Отчего же? Поздравления – дело совсем другое.
– В таком случае желаю вам всего самого доброго.
На один миг ее рука оказалась в моей, и я почувствовал ее теплое и сухое пожатие. Потом я вышел за ромом. Ночь над маленьким домом стояла огромная, молчаливая. Кожаные сиденья нашей машины покрылись влагой. Я остановился, глядя на горизонт и любуясь багровым заревом над городом. Я бы с радостью постоял и еще, но Ленц уже звал меня.
Биндинга ром подкосил. Это выяснилось уже после второй рюмки. Шатаясь, он вышел в сад. Мы с Ленцем встали и подошли к стойке. Ленц потребовал бутылку джина.
– Великолепная девочка, а? – сказал он.
– Не знаю, Готфрид, – ответил я. – Не рассмотрел толком.
Некоторое время он пристально изучал меня голубыми, в цветных крапинках, глазами, а потом тряхнул своей огненной гривой.
– На кой хрен ты вообще живешь, детка, а?
– Я и сам давно желал бы знать, – ответил я.
Он рассмеялся.
– Еще бы! Да не тут-то было! Легко это знание никому не дается. Но сперва я хочу докопаться, в каких отношениях она с этим толстым автомобильным справочником.
И он отправился за Биндингом в сад. Через какое-то время они вместе вернулись к стойке. Вероятно, добытые сведения были благоприятными, так как Готфрид, на радостях от того, что дорога свободна, чуть не лобызался с Биндингом. Они взяли себе еще бутылку джина и час спустя уже были на ты. Ленц, когда был в ударе, мог так обворожить, что устоять перед ним было невозможно. Да он и сам тогда не мог остановиться. Теперь он полностью завладел Биндингом, и вскоре они уже сидели в садовой беседке и распевали солдатские песни. За этим занятием последний романтик напрочь забыл о девушке.
Мы остались втроем во всем зале. Стало вдруг очень тихо. Мирно тикали настенные шварцвальдские часы. Хозяйка убирала посуду, по-матерински поглядывая на нас. У печки растянулась гончая бурого цвета. Время от времени она тявкала со сна – тихо, жалобно и визгливо. За окном трепал ставни ветер. Он доносил до нас обрывки солдатских песен; и у меня было такое чувство, будто это тесное помещение поднимается вместе с нами куда-то ввысь и, покачиваясь, плывет сквозь ночь, сквозь годы, оставляя далеко позади воспоминания.
Это было удивительное состояние. Время словно остановилось: оно уже не было потоком, вытекающим из мрака и впадающим во мрак, оно стало безмолвным океаном, в зеркале которого отражается жизнь. Я держал в руке рюмку с мерцающим ромом. Вспомнилось, как утром в мастерской я сидел над листком бумаги. Тогда мне было немного грустно, теперь это прошло. Живи, пока живется, чего там. Я посмотрел на Кестера. Он разговаривал с девушкой. О чем? Я не прислушивался, не различал слов. Я был в мягкой власти первого, согревающего кровь опьянения, которое любил потому, что все неизведанное оно облекало покровом приключения и тайны. В саду Ленц с Биндингом пели песню о битве в Аргоннском лесу. Рядом со мной звучал голос незнакомой девушки – низкий, волнующий, чуть хриплый, говоривший медленно, тихо. Я допил рюмку до дна.
Вернулась наша дружная парочка. На свежем воздухе они несколько протрезвели. Мы стали собираться в дорогу. Помогая девушке надеть пальто, я оказался совсем близко от нее. Она плавно повела плечами, откинула голову назад и улыбнулась чему-то своему, глядя на потолок. На какой-то миг я даже опустил пальто. Куда же я смотрел все это время? Спал, что ли? Восторг Ленца стал мне вдруг так понятен.
Она с некоторым недоумением повернулась ко мне. Я поспешно снова подал ей пальто и посмотрел на Биндинга, который с остекленевшими глазами стоял у стола, все еще красный, как кирпич.
– Вы полагаете, он сможет вести машину? – спросил я.
– Думаю, да.
Я не отрываясь смотрел на нее.
– Если вы в нем не уверены, кто-то из нас мог бы поехать с вами.
Она достала пудреницу и щелкнула ее крышкой.
– Ничего, как-нибудь обойдется. Да он даже лучше водит, когда выпьет.
– Лучше и, вероятно, более лихо, – возразил я.
Она посмотрела на меня поверх своего зеркальца.
– Что ж, будем надеяться, что все обойдется, – сказал я.
Опасения мои были явно преувеличены. Биндинг держался вполне сносно. Но так не хотелось отпускать ее ни с чем.
– Вы разрешите мне позвонить вам завтра, чтобы узнать, как вы доехали? – спросил я.
Она ответила не сразу.
– Ведь и мы несем известную ответственность за вас – как зачинщики этой попойки. Особенно я с моим ромом в честь дня рождения.
Она засмеялась.
– Ну хорошо, если вы так настаиваете. Вестен, 27–96.
Как только мы вышли, я сразу же записал номер. Мы посмотрели, как Биндинг отъехал, и выпили еще по последней, на дорожку. Потом запустили на всю катушку мотор нашего «Карла». Он понесся, разметая легкий мартовский туман; дышалось легко, город летел нам навстречу мириадами пляшущих огоньков; вот, как ярко освещенный корабль, из тумана вдруг выплыл бар Фредди. Мы поставили «Карла» на якорь. Жидким золотом тек коньяк, джин сверкал, как аквамарин, а ром был воплощением самой жизни. С железной несокрушимостью восседали мы за стойкой бара, музыка плескалась, жизнь светлела и наливалась силой, мощными волнами теснила нам грудь, унося прочь и самую память о безнадежности пустых меблирашек, которые нас ожидали, о безотрадности существования. Стойка бара была капитанским мостиком на корабле жизни, и мы смело правили в пучину будущего…
II
На другой день было воскресенье. Спал я долго и проснулся, только когда солнце добралось до моей постели. Я вскочил и распахнул окно. День выдался свежий и ясный. Я поставил спиртовку на табурет и пустился на поиски банки с кофе. Хозяйка моя, фрау Залевски, разрешала мне варить кофе у себя в комнате. Ее кофе был слишком жидок. Особенно после вчерашней попойки.
Вот уже два года, как я жил в пансионе фрау Залевски. Мне нравился этот район. Здесь всегда что-нибудь происходило, так как на тесном пятачке расположились Дом профсоюзов, кафе «Интернациональ» и зал собраний Армии спасения. К тому же перед домом находилось старое кладбище, на котором давно уже не хоронили. Деревья там были как в парке, и ночью, в тихую погоду, можно было подумать, что живешь за городом. Тишина, однако, наступала здесь поздно – рядом с кладбищем раскинулась шумная площадь с каруселью, качелями, балаганом.
Кладбище означало верный гешефт для фрау Залевски. Ссылаясь на свежий воздух и приятный вид из окна, она могла брать за комнаты подороже. А когда жильцы выражали свое недовольство, она всякий раз говорила:
– Но, господа, вы только подумайте, какое местоположение!
Одевался я очень медленно. Только так можно ощутить выходной день. Умылся, побродил по комнате, просмотрел газеты, сварил себе кофе, постоял у окна, поглазел на то, как поливают улицу, послушал, как поют птицы на высоких кладбищенских деревьях, – а пели они будто маленькие серебряные дудочки самого Господа Бога, сопровождающие тихую, сладостную мелодию меланхолической шарманки на площади, – порылся потом в своих носках и рубашках, выбирая из двух-трех так, будто у меня было их двадцать; насвистывая, выгреб все из карманов – мелочь, перочинный ножик, ключи, сигареты, – и тут вдруг на глаза мне попалась вчерашняя бумажка с именем девушки и ее телефоном. Патриция Хольман. Странное имя – Патриция. Я положил бумажку на стол. Неужели это было только вчера? А как далеко отодвинулось – почти забылось в жемчужно-сером чаду алкоголя… В этом и чудо опьянения – оно быстро стягивает в один узел всю твою жизнь, зато между вечером и утром оставляет зазоры, в которых умещаются целые годы.
Я сунул бумажку под стопку книг. Позвонить? Быть может, да. А может, и нет. Днем такие вещи всегда выглядят иначе, чем вечером. Кроме того, я так радовался своему покою. Ведь шума в последние годы хватало. Только не принимать ничего слишком близко к сердцу, как говорил Кестер. Ведь то, что принимаешь слишком близко к сердцу, хочется удержать. А удержать ничего нельзя…
В эту минуту в соседней комнате начался привычный воскресный скандал. Я поневоле прислушался, потому что никак не мог найти шляпу, которую, видимо, забыл где-то вчера вечером. Сцепились супруги Хассе, жившие уже лет пять в тесной комнатушке; жена сделалась истеричкой, а мужа просто задавил страх потерять свою должность. Для него это был бы конец. Ему ведь было сорок пять лет, и никто бы не нанял его больше, если б он стал безработным. В том-то и был весь ужас: раньше люди опускались постепенно и всегда еще оставалась возможность снова выкарабкаться наверх, теперь же любое увольнение сразу ставило на край пропасти, именуемой вечной безработицей.
Я уже хотел было потихоньку улизнуть, как в дверь постучали и ввалился Хассе. Он упал на стул.
– Я этого больше не вынесу.
Человек он был, в сущности, кроткий, мягкий, с обвислыми плечами и маленькими усиками. Скромный, исправный служащий. Но именно таким-то теперь приходилось всего труднее. Впрочем, таким всегда приходится труднее всех. Скромность, а также исправное служение долгу вознаграждаются только в романах. В жизни их сначала используют, а потом затирают. Хассе воздел руки:
– Вы только представьте, опять у нас уволили двоих! Очередь за мной, вот увидите!
В таком страхе он жил от первого числа одного месяца до первого числа другого. Я налил ему рюмку шнапса. Он дрожал всем телом. В один прекрасный день сковырнется – это было ясно как день. Ни о чем другом говорить он не мог.
– А тут еще эти вечные попреки! – прошептал он.
Вероятно, жена упрекала его в том, что он испортил ей жизнь. Это была женщина сорока двух лет, несколько рыхлая и отцветшая, но, разумеется, еще не такая изнуренная, как ее муж. Главным ее страданием была надвигающаяся старость.
Вмешиваться было бесполезно.
– Послушайте, Хассе, – сказал я. – Оставайтесь у меня сколько хотите. А мне нужно идти. Коньяк в платяном шкафу, если вы его предпочитаете. Вот – ром. А вот – газеты. И потом – не сходить ли вам куда-нибудь с женой сегодня после обеда? Ну хоть в кино. Денег потратите столько же, сколько просидите за два часа в кафе, зато удовольствия больше. Забыться – вот сегодня главный девиз! И не ломать себе голову! – И я похлопал его по плечу, испытывая некоторые угрызения совести. Хотя кино и впрямь штука хорошая. Там каждый может о чем-нибудь помечтать.
Дверь в соседнюю комнату была отворена. Из нее доносились громкие рыдания жены Хассе. Я двинулся дальше по коридору. Следующая дверь была слегка приоткрыта. Там подслушивали. Сквозь щель пробивался густой запах косметики. В этой комнате жила Эрна Бениг, личная секретарша какого-то босса. Она носила слишком шикарные для ее жалованья туалеты; однако один раз в неделю шеф диктовал ей до утра. И тогда на другой день она бывала в дурном настроении. Зато каждый вечер она ходила на танцы. Она говорила, что не захочет и жить, если нельзя будет танцевать. У нее было два дружка. Один любил ее и приносил ей цветы, другого любила она и давала ему деньги.
Рядом с ней жил ротмистр граф Орлов – русский эмигрант, наемный партнер для танцев, кельнер, статист, жиголо с седыми висками. Он превосходно играл на гитаре. Молился на ночь Казанской Божьей Матери, испрашивая должность метрдотеля в гостинице средней руки. Лил обильные слезы, когда бывал пьян.
Следующая дверь. Фрау Бендер, медсестра из детских яслей. Пятидесяти лет. Муж погиб на войне. Оба ребенка умерли от голода в 1918 году. Пятнистая кошка – единственное, что у нее осталось.
Рядом – Мюллер, бухгалтер-пенсионер. Секретарь общества филателистов. Ходячая коллекция марок, и ничего больше. Счастливейший человек.
В последнюю дверь я постучал.
– Ну как, Георг, – спросил я, – по-прежнему ничего?
Георг Блок молча помотал головой. Он был студентом четвертого семестра. Чтобы продержаться четыре семестра, он два года работал на шахте. И вот накопления его почти иссякли, оставалось месяца на два. На шахту он вернуться не мог – там и так уже многие сидели без работы. Что он только не предпринимал, чтобы добыть себе место где-нибудь поблизости! Был с неделю расфасовщиком на маргариновой фабрике, но владелец ее разорился, и фабрику закрыли. Вскоре затем он получил место разносчика газет и вздохнул было с облегчением. Но уже на третий день, на рассвете, его остановили двое в форменных фуражках, отняли и разорвали газеты и заявили ему, чтобы он не совался в чужое дело, к которому не имеет никакого отношения. У них-де и без того безработных хватает. Тем не менее он вышел с газетами и на следующее утро, хотя должен был заплатить за разорванные газеты. И был сбит каким-то велосипедистом. Газеты разлетелись и упали в грязь. Это обошлось ему в две марки. Он вышел и в третий раз и вернулся с разорванным костюмом и разбитой физиономией. Тогда он сдался. И теперь он в полном отчаянии сидел в своей комнате и все зубрил, зубрил как одержимый, будто это имело хоть какой-то смысл. Ел он один раз в день. При этом было все равно: одолеет он оставшиеся семестры или нет – ведь даже получив диплом, он мог рассчитывать на работу по специальности не раньше чем через десять лет.
Я сунул ему пачку сигарет.
– Наплюй ты на это дело, Георгий. Как я в свое время. Потом наверстаешь, когда сможешь.
Он покачал головой:
– Нет, после шахты я убедился: если не заниматься каждый день, то быстро выбиваешься из колеи. А второй раз я за это не возьмусь.
Бледное личико с торчащими ушами и близорукими глазами, тщедушная фигура с впалой грудью – эхма!..
– Ну бывай, Георгий. – Да, и родителей у него тоже не было.
Кухня. Чучело кабаньей головы на стене. Память об усопшем господине Залевски. Телефон. Полумрак. Пахнет газом и дешевым жиром. Входная дверь с гирляндой визитных карточек у звонка. Среди них и моя – «Роберт Локамп, студ. – фил., два длинных звонка». Карточка пожелтела и загрязнилась. Студ. – фил. Тоже мне гусь! Давненько это было.
Я спустился по лестнице и отправился в кафе «Интернациональ».
То был темный, прокуренный, длинный, как кишка, зал со множеством боковых комнат. Впереди, рядом со стойкой, стояло пианино. Оно было расстроено, несколько струн лопнуло, на многих клавишах недоставало костяшек, но я любил этого славного, послужившего свое трудягу. Он целый год был спутником моей жизни, когда я подвизался здесь тапером.
В задних комнатах кафе устраивали свои собрания торговцы скотом, иной раз и владельцы каруселей и балаганов. У самого входа располагались проститутки.
В кафе было пусто. Один лишь плоскостопый кельнер Алоис стоял за стойкой.
– Как всегда? – спросил он.
Я кивнул. Он принес мне стакан портвейна пополам с ромом. Я сел за столик и, ни о чем не думая, уставился в пространство перед собой. Окно косо отбрасывало серенький сноп солнечного света. Он дотягивал до полок с бутылками. Шерри-бренди пылал, как рубин.
Алоис полоскал стаканы. Хозяйская кошка мурлыкала, усевшись на пианино. Я медленно выкурил сигарету. Воздух здесь нагонял сонливость. Какой необычный голос был вчера у той девушки! Низкий, слегка грубоватый, почти хриплый – и в то же время мягкий.
– Дай-ка мне парочку журналов, Алоис, – попросил я.
Со скрипом отворилась дверь, и вошла Роза, кладбищенская проститутка по кличке Железный Конь. Это прозвище она заслужила своей неутомимостью. Роза заказала чашку шоколада. Она позволяла ее себе утром по воскресеньям, после чего ехала в Бургдорф, к своему ребенку.
– Роберт, привет.
– Привет, Роза. Ну, как твоя малышка?
– Поеду посмотрю. Вот что я ей везу.
Она вынула из пакета краснощекую куклу и надавила ей на живот. «Ма-ма», – пропищала кукла. Роза сияла.
– Фантастика! – сказал я.
– Глянь-ка. – Она положила куклу на спину. Та захлопнула глаза.
– Невероятно, Роза.
Она была удовлетворена и снова упаковала куклу.
– Ты-то знаешь толк в подобных вещах, Роберт. Будешь когда-нибудь хорошим отцом.
– Как же, как же, – проговорил я с сомнением.
Роза была очень привязана к своему ребенку. Несколько месяцев назад, когда девочка еще не ходила, она держала ее при себе, в своей комнате. Это ей удавалось, несмотря на ее ремесло, потому что к комнате примыкал небольшой чулан. Являясь вечером с кавалером, она под каким-нибудь предлогом просила его подождать перед дверями, сама быстро проходила вперед, задвигала коляску с ребенком в чулан, запирала ее там и впускала кавалера. Но случилось так, что в декабре малышке пришлось слишком часто перемещаться из теплой комнаты в нетопленый чулан. Она простудилась и часто плакала при гостях. И Розе пришлось с ней расстаться, как ей это было ни тяжело. Она отдала ее в дорогой пансионат, выдав себя за вдову почтенного человека. Иначе ребенка не приняли бы.
Роза поднялась.
– Так ты придешь в пятницу?
Я кивнул.
Она посмотрела на меня.
– Ты ведь знаешь, в чем дело?
– Конечно.
Я не имел никакого понятия о том, в чем было дело, но у меня не было и ни малейшего желания расспрашивать. Эту привычку я усвоил себе за тот год, что стучал здесь по клавишам. Так было удобнее всего. Так же, как обращаться ко всем девицам на ты. Иначе было просто нельзя.
– Привет, Роберт.
– Привет, Роза.
Я посидел еще немного. Что-то на сей раз в душе моей не водворялся тот сонливо-безмятежный покой, ради которого я и ходил сюда по воскресеньям. Я выпил еще стаканчик рома, погладил кошку и ушел.
Весь день я слонялся без всякой цели. Я не знал, чем заняться, и нигде не задерживался подолгу. Под вечер я пошел в нашу мастерскую. Кестер был на месте. Он трудился над «кадиллаком». Мы купили его недавно по дешевке, как старье. Теперь его было не узнать, и вот Кестер наводил последний глянец. Афера была рискованной, но мы надеялись заработать. Я, правда, сомневался, что дело выгорит. В трудные времена люди предпочитают покупать маленькие машины, а не такие дилижансы.
– Нет, Отто, нам не сбыть его с рук, – сказал я.
Но Кестер был уверен в успехе.
– Это средние машины трудно сбыть с рук, Робби, – возразил он. – А вот дешевые идут неплохо и самые дорогие тоже. Всегда есть люди, у которых водятся деньги. Или есть охота производить такое впечатление.
– А где Готфрид? – спросил я.
– На каком-то политическом собрании…
– С ума сойти! Что он там забыл?
Кестер засмеялся.
– Этого он и сам не знает. Да ведь весна на дворе. По весне он всегда становится шалым и жаждет новенького.
– Возможно, и так, – сказал я. – Давай-ка я тебе помогу.
Мы провозились до темноты.
– Хватит на сегодня, – сказал Кестер.
Мы умылись.
– Знаешь, что у меня здесь? – спросил Кестер, похлопывая по бумажнику.
– Интересно…
– Билеты на бокс сегодня вечером. Два. Ты ведь пойдешь со мной, а?
Я колебался. Он посмотрел на меня с удивлением.
– Штиллинг выступает. Против Уокера, – сказал он. – Бой будет что надо.
– Возьми лучше Готфрида с собой, – предложил я. Вообще-то смешно было отказываться, но идти мне не хотелось, сам не знаю почему.
– А ты что – чем-нибудь занят?
– Нет.
Он посмотрел на меня.
– Домой пойду, – сказал я. – Письма напишу и все такое прочее. Надо ведь когда-нибудь…
– Ты не болен? – спросил он с тревогой.
– Ничуть, что ты. Разве что тоже слегка ошалел от весны.
– Ну ладно. Делай как знаешь.
Я побрел домой. Но и сидя в своей комнате, все никак не мог решить, чем же заняться. Потоптался в разных углах как потерянный. Теперь я не мог понять, что меня сюда так тянуло. Наконец я надумал навестить Георга и вышел в коридор. Тут я натолкнулся на фрау Залевски.
– Как, вы здесь? – спросила она, изумившись.
– Трудно было бы отрицать, – ответил я слегка раздраженно.
Она покачала головой в седых буклях.
– Не гуляете? Чудеса воистину.
У Георга я пробыл недолго, вернулся минут через пятнадцать. Стал раздумывать – не выпить ли? Но пить не хотелось. Сел к окну и уставился на улицу.
Сумерки летучей мышью парили над кладбищем. Небо над Домом профсоюзов было бледно-зеленым, как недозрелое яблоко. Уже зажгли фонари, но было еще недостаточно темно, и казалось, что они зябнут. Я порылся в книгах в поисках той бумажки с телефоном. В конце концов, позвонить-то можно. Я ведь даже почти обещал. К тому же скорее всего ее нет дома.
Я вышел в прихожую к телефону, снял трубку и назвал номер. И пока ждал ответа, ощущал, как из черной трубки мягкой волной поднимается легкое нетерпение. Девушка оказалась дома. И когда ее низкий, хрипловатый голос, словно по волшебству, зазвучал вдруг во владениях фрау Залевски, среди кабаньих голов, запахов жира и звякающей посуды, – зазвучал медленно, тихо, так, будто она раздумывала над каждым словом, мое недовольство жизнью сняло как рукой. И я не только справился о том, как она доехала, но повесил трубку лишь после того, как договорился о свидании на послезавтра. И жизнь сразу перестала казаться мне такой пресной. «С ума сойти», – подумал я, тряхнув головой. Потом я снова поднял трубку и позвонил Кестеру.
– Билеты еще у тебя, Отто?
– Да.
– Ну и отлично. Тогда я тоже пойду на бокс.
После бокса мы еще побродили по ночному городу. Улицы были светлы и пустынны. Рекламные вывески сияли. В витринах бессмысленно горел свет. В одной из них стояли голые восковые куклы с раскрашенными лицами. Они выглядели таинственно и развратно. Рядом сверкали драгоценности. Дальше был универмаг, залитый светом, как собор. Витрины пенились пестрым, сверкающим шелком. У входа в кино сидели на корточках бледные, изможденные люди. А рядом красовалась витрина продовольственного магазина. В ней громоздились башни из консервных коробок, вяли окутанные ватой яблоки, тушки жирных гусей висели, как белье, на веревке, коричневые круглые караваи лежали между грудами твердых копченых колбас, и переливались розовыми и нежно-желтыми цветами тонкие ломтики лососины, семги и разных сортов печеночного паштета.
Мы присели на скамью на краю сквера. Было прохладно. Над домами электрическим фонарем зависла луна. Было уже далеко за полночь. Прямо на проезжей части улицы рабочие разбили палатку. Они ремонтировали трамвайные пути. Шипела сварка, тучи искр осыпали озабоченно склоненные темные фигурки. Тут же, словно полевые кухни, дымились котлы с горячим асфальтом.
Мы думали о своем.
– Странная штука все-таки воскресенье, а, Отто?
Кестер кивнул.
– Ведь мы даже рады, когда оно проходит, – задумчиво сказал я.
Кестер пожал плечами:
– Наверное, мы так привыкаем к своему ярму, что без него нам сразу делается не по себе.
Я поднял воротник.
– А что, собственно, мешает нам радоваться жизни, Отто?
Он взглянул на меня с улыбкой.
– Ну, нам с тобой кое-что другое помешало, Робби.
– Что правда, то правда, – согласился я. – И все-таки…
Резкое пламя автогена зеленым язычком лизнуло асфальт. Освещенная изнутри палатка казалась островком тепла и уюта.
– Как ты думаешь, во вторник мы покончим с «кадиллаком»? – спросил я.
– Возможно, – сказал Кестер. – А почему ты спрашиваешь?
– Да так просто.
Мы встали и пошли домой.
– Что-то я сегодня не в своей тарелке, – сказал я.
– Со всяким бывает, – сказал Кестер. – Спокойной ночи, Робби.
– И тебе также, Отто.
Дома я лег не сразу. Конура моя мне вдруг разонравилась. Люстра была отвратительной, свет слишком ярким, кресла потертыми, линолеум скучным до безнадежности, а чего стоил умывальный столик и эта картина с изображением битвы при Ватерлоо, – нет, сюда нельзя пригласить порядочного человека. А тем более женщину. Разве что какую-нибудь девицу из «Националя», подумал я.
III
Во вторник утром мы завтракали во дворе мастерской. «Кадиллак» был готов. Ленц держал в руках лист бумаги и взирал на нас с видом триумфатора. Он ведал у нас рекламой и только что огласил нам с Кестером текст составленного им объявления о продаже автомобиля. Начиналось оно словами: «Домчит вас в отпуск в южные края шикарный лимузин» и было чем-то средним между одой и гимном.
Мы с Кестером молчали, опешив под натиском бурного потока цветистой фантазии. Ленц же полагал, что мы сражены.
– Тут вам и поэзия, и эффект, не так ли? – с гордостью спросил он. – В век деловитости нужно быть романтичным, в этом весь фокус. Контраст притягателен.
– Но не тогда, когда речь идет о деньгах, – вставил я.
– Автомобили, мой мальчик, покупают не для того, чтобы вложить деньги, – отмахнулся Готфрид. – Их покупают, чтобы деньги выложить. А уж тут начинается романтика, особенно у делового человека. У большинства она этим и кончается. А ты что думаешь, Отто?
– Видишь ли… – с осторожностью начал Кестер.
– Ну о чем тут толковать, – прервал я его, – такая реклама годится для курорта или дамского крема, но не для автомобиля.
Ленц открыл было рот.
– Минуточку, – продолжал я. – Нас ты подозреваешь в необъективности, Готфрид. Что ж, делаю предложение: давай спросим Юппа. Пусть то будет голос народа!
Юпп, наш единственный служащий, малый лет пятнадцати, был у нас чем-то вроде ученика. Он обслуживал бензоколонку, приносил еду на завтрак, убирал в конце рабочего дня. Был он щупл, весь в веснушках и с самыми огромными оттопыренными ушами, какие мне только доводилось видеть. Кестер говорил, что если бы Юпп упал с самолета, с ним бы ничего не случилось: он плавно опустился бы на землю на ушах, как на планере.
Мы позвали Юппа. Ленц прочитал ему объявление.
– Тебя заинтересовала бы такая машина, Юпп? – спросил Кестер.
– Машина? – переспросил Юпп.
Я засмеялся.
– Разумеется, машина, – проворчал Готфрид. – Не лошадь же.
– А есть у нее прямое переключение скоростей? А как управляется кулачковый вал – сверху? А тормоза гидравлические? – невозмутимо осведомился Юпп.
– Кретин, да ведь это же наш «кадиллак»! – прошипел Ленц.
– Не может быть, – возразил Юпп, осклабя рот до ушей.
– Съел, Готфрид? – сказал Кестер. – Вот тебе и современная романтика.
– Катись-ка ты к своему насосу, Юпп. Проклятое дитя двадцатого века!
Ленц, недовольно бурча, скрылся в мастерской, чтобы, не теряя поэтического накала в своем объявлении, придать ему все же больше технического веса.
Несколько минут спустя в нашем дворе неожиданно появился обер-инспектор Барзиг. Мы встретили его с превеликим почтением. Он был инженером и экспертом автомобильного страхового общества «Феникс», то есть человеком влиятельным, если говорить о распределении заказов на ремонт. У нас с ним были налажены прекрасные отношения. Как инженер он, правда, был сам стоокий сатана, ни в чем не дававший спуску, зато как знаток бабочек он был мягче воска. У него была большая коллекция, которую и мы однажды удачно пополнили, подарив ему огромную ночную бабочку, залетевшую к нам в мастерскую. Барзиг даже весь побледнел и приобрел крайне торжественный вид, когда мы вручали ему эту тварь. Оказалось, то была «мертвая голова», величайшая редкость, коей как раз недоставало в его собрании. Он никогда не забывал об этой услуге и с тех пор снабжал нас заказами, как только мог. А мы за то ловили ему все, что только могли поймать.
– Рюмочку вермута, господин Барзиг? – спросил Ленц, вполне пришедший в себя после конфуза.
– До вечера ни капли спиртного, – ответил Барзиг. – Это у меня железный принцип.
– Принципы нужно иногда нарушать, иначе от них никакой радости, – возразил Готфрид, наливая. – За грядущее процветание бражника, «павлиньего глаза» и перламутровки.
Барзиг колебался недолго.
– Ну, раз уж вы заходите мне в тыл с этой стороны, то я вынужден сдаться, – сказал он, беря в руки рюмку. – Но тогда уж чокнемся и за «воловий глаз». – И он ухмыльнулся с таким видом, будто отпустил какую-нибудь двусмысленную шутку по адресу женщины. – Дело в том, что я тут недавно открыл новую разновидность – со щетинистыми усиками.
– Черт возьми, – воскликнул Ленц, – вот так штука! Теперь вы, стало быть, первооткрыватель, и ваше имя запишут на скрижалях науки!
Мы выпили еще по одной во славу щетинистых усиков, Барзиг вытер подбородок.
– А у меня для вас хорошая новость. Можете забирать «форд». Дирекция утвердила ремонт за вами.
– Великолепно, – сказал Кестер. – Это нам очень кстати. А как дела с нашей сметой?
– Тоже утверждена.
– Без сокращений?
Барзиг прищурился одним глазом.
– Сначала руководство ни в какую не соглашалось. Но в конце концов…
– За страховое общество «Феникс» нужно выпить по полной! – выпалил Ленц, снова наполняя рюмки.
Барзиг встал и начал прощаться.
– Подумать только, – сказал он, уходя. – Женщина, которая была в «форде», все-таки на днях умерла. А ведь у нее были всего лишь порезы. Видно, потеряла много крови.
– Сколько же ей было лет? – спросил Кестер.
– Тридцать четыре, – ответил Барзиг. – Беременность на четвертом месяце. Двадцать тысяч страховки.
Мы сразу же поехали за машиной. Она стояла во дворе владельца булочной. Подвыпивший булочник врезался на ней ночью в стену. Пострадала только жена, сам он не получил и царапины.
Мы встретили его в гараже, куда отправились, чтобы подготовить машину к буксировке. Какое-то время он молча наблюдал за нами; кургузый, с мясистым затылком, короткой шеей, он стоял, склонив голову, напоминая мешок, прислоненный к стене. С нездоровым, сероватым, как у всех пекарей, цветом лица, в полумраке он походил на большого мучного червя. Наконец он медленно приблизился.
– Когда машина будет готова? – спросил он.
– Недели через три, – ответил Кестер.
Булочник ткнул пальцем в кузов.
– Это ведь тоже включено в общий счет, не так ли?
– Как так? – спросил Отто. – Верх целехонек.
Булочник сделал нетерпеливый жест.
– Конечно-конечно. Но ведь общая-то сумма большая. Так что может хватить и на кузов. Мы ведь понимаем друг друга?
– Нет, – сказал Кестер.
Понять было несложно. Этот тип хотел задарма получить новый кузов, включив его потихоньку в общую смету страховки. Мы немного поспорили. Он пригрозил аннулировать заказ, передоверив его другой, более покладистой мастерской. И Кестер в конце концов уступил. Он никогда не сделал бы этого, если б у нас была другая работа.
– Ну вот, сразу бы так, – криво усмехнулся булочник. – Значит, я зайду на днях – материал подобрать. Лучше бы всего беж. Каких-нибудь нежных оттенков…
Мы тронулись в путь. На шоссе Ленц показал рукой на большие темные пятна, что были на сиденьях «форда».
– Кровь его погибшей жены. А он новый кузов себе выжуливает. «Беж». «Нежных оттенков». Хорош гусь! Не удивлюсь, если он слупит страховку за двух мертвецов. Ведь жена-то была беременна.
Кестер пожал плечами:
– Он, по-видимому, считает, что это разные вещи, которые не надо путать.
– Наверное, – согласился Ленц. – Есть ведь люди, которые и в несчастье находят счастье. А нам это обойдется ровно в полсотни.
После обеда я под благовидным предлогом отправился домой. На пять у меня была назначена встреча с Патрицией Хольман, но в мастерской я не сказал об этом ни слова. Не то чтобы хотел скрыть, просто не верил, что это случится.
Она предложила для свидания одно кафе. Раньше я там никогда не бывал, знал только, что это небольшое изысканное заведение. С тем и отправился. Но едва переступил порог, как непроизвольно отпрянул. Все помещение было набито женщинами, и они галдели. Я попал в типично дамскую кондитерскую.
Мне с трудом удалось протиснуться к столику, который только что освободился. Я неприязненно огляделся. Кроме меня, тут было еще только двое мужчин, да и те мне не понравились.
– Кофе, чаю, шоколаду? – спросил кельнер, смахивая салфеткой крошки от пирожного прямо мне на костюм.
– Двойную порцию коньяка, – с вызовом сказал я.
Он принес коньяк. Но заодно привел с собой целый хоровод алчущих места дамочек во главе с преклонного возраста особой атлетического сложения в шляпе со страусовыми перьями.
– Вот, не угодно ли, четыре места, – сказал кельнер, указывая на мой стол.
– Стоп, стоп! – возразил я. – Здесь занято. Ко мне должны прийти.
– Нет, так не годится, уважаемый, – сказал кельнер. – В это время у нас нельзя занимать места.
Я посмотрел на него. Потом перевел взгляд на даму атлетического сложения, которая уже вплотную подошла к столу и вцепилась в спинку стула. Я увидел ее лицо и понял, что дальнейшее сопротивление бессмысленно. Пали хоть из пушек, решимости этой дамы завоевать стол не поколебать.
– Не могли бы вы по крайней мере принести мне еще коньяку? – в ворчливом тоне обратился я к кельнеру.
– Извольте, сударь. Опять двойной?
– Да.
– Слушаюсь. – Он поклонился. – Это ведь столик на шесть персон, – сказал он извиняющимся тоном.
– Ладно уж, принесите только коньяк.
Атлетка, надо полагать, была из общества трезвости. Она с таким видом уставилась на мой коньяк, точно это была тухлая рыба. Чтобы позлить ее, я заказал еще и, в свой черед, уставился на нее. Вся эта ситуация показалась мне вдруг ужасно нелепой. Зачем я здесь? И чего я хочу от этой девушки? Я даже не был уверен, что узнаю ее в такой суматохе и при таком гаме. Начиная злиться, я опрокинул коньяк.
– Салют! – послышалось у меня за спиной.
Я вскочил. Передо мной стояла она и смеялась.
– А вы, я вижу, не теряете времени?
Я поставил на стол рюмку, которую все еще держал в руке. На меня вдруг нашло замешательство. Девушка выглядела совсем по-другому, чем я помнил. В этом скопище упитанных, жующих пирожные женщин она походила на юную стройную амазонку – холодную, сияющую, уверенную в себе, недоступную. «Ничего у меня с ней не выйдет», – подумал я и сказал:
– Как это вы здесь появились? Словно призрак! Ведь я все время следил за дверью.
Она указала куда-то вправо.
– Тут есть еще один вход. Но я опоздала. Вы давно ждете?
– Нет, совсем нет. Минуты две-три, не больше. Я тоже только что пришел.
Хоровод за моим столом умолк. Я чувствовал на своем затылке оценивающие взгляды четырех матрон.
– Останемся здесь? – спросил я.
Девушка скользнула по столу быстрым взглядом. Губы ее слегка дрогнули в полуулыбке. Она весело посмотрела на меня.
– Боюсь, кафе везде одинаковы.
Я покачал головой:
– Если они пустые, они уже лучше. А здесь какой-то дьявольский притон, в нем можно нажить комплекс неполноценности. Лучше уж перейти в какой-нибудь бар.
– Бар? Разве бывают бары, открытые среди бела дня?
– Я знаю один. В нем, правда, совсем тихо. Но если вы не против тишины…
– Иной раз очень даже не против…
Я посмотрел на нее. В это мгновение я не мог понять, что она имеет в виду. Иронию я ценю, но не ту, что направлена против меня. Правда и то, что совесть моя всегда нечиста.
– Итак, идем, – сказала она.
Я подозвал кельнера.
– Три двойных коньяка! – проорал этот горе луковое таким зычным голосом, будто ему нужно было докричаться в могилу. – Три марки тридцать пфеннигов.
Девушка обернулась.
– Три двойных коньяка за три минуты? Ничего себе темп.
– Два из них оставались за мной со вчерашнего дня.
– Ну и лжец! – прошипела атлетка за моей спиной. Она слишком долго молчала.
Я обернулся и поклонился.
– Приятного Рождества, сударыни! – бросил я им, уходя.
– Вы что, повздорили с ней? – спросила меня девушка на улице.
– Так, ничего особенного. Просто я произвожу неблагоприятное впечатление на респектабельных домашних хозяек.
– Я тоже, – заметила она.
Я взглянул на нее. Она казалась мне существом из другого мира. Я совершенно не мог себе представить, кто она такая и как живет.
В баре я почувствовал куда более твердую почву под ногами. Когда мы вошли, бармен Фред протирал за стойкой большие рюмки для коньяка. Он поздоровался со мной так, будто видит меня впервые и будто не он волок меня третьего дня домой. Школа у него была отменная, опыт огромный.
В зале было пусто. Только за одним столиком сидел, по обыкновению, Валентин Хаузер. Я знал его еще с войны, мы служили в одной роте. Однажды он под ураганным огнем принес мне на передовую письмо, так как думал, что оно от матери. Он знал, что я жду от нее письма, потому что ее должны были оперировать. Но он ошибся – то была всего-навсего реклама подшлемников из крапивной ткани. На обратном пути он был ранен в ногу.
Вскоре после войны Валентин получил наследство. С тех пор он его пропивал. «Надо же, – говорил он, – отпраздновать такое счастье – живым вернуться с войны». А то, что это было давно, для него не имело значения. Он утверждал, что сколько ни празднуй такое событие, все будет мало. Он был одним из тех, у кого память на войну была чудовищная. Мы все уже многое забыли, он же помнил каждый день и каждый час, проведенный на фронте.
Было заметно, что он выпил уже немало и сидел в своем углу, целиком погрузившись в себя, от всего отрешившись. Я поднял руку.
– Салют, Валентин!
Он очнулся и кивнул:
– Салют, Робби!
Мы сели за столик в углу. Подошел бармен.
– Что вы будете пить? – спросил я девушку.
– Может быть, рюмку мартини, – сказала она. – Сухого мартини.
– Ну, по этой части Фред специалист, – заметил я.
Фред позволил себе улыбнуться.
– Мне как обычно, – сказал я.
В баре было полутемно и прохладно. Пахло пролитым джином и коньяком. Запах был терпкий, напоминавший запах можжевельника и хлеба. С потолка свисала деревянная модель парусника. Стена за стойкой была обита медью. Приглушенный свет лампы отбрасывал на нее багровые блики, будто из преисподней. В ряду маленьких кованых бра горели лишь два – над столиком Валентина и над нашим. Желтые пергаментные абажуры у них были сделаны из старинных географических карт, они светились, как узкие ломтики мира.
Я был несколько смущен и толком не знал, с чего начать разговор. Ведь я совсем не знал эту девушку, и чем больше разглядывал ее, тем более незнакомой она представлялась мне. Давно уже я ни с кем вот так не сидел, и результат налицо – разучился. Привык общаться с мужчинами. Там, в кафе, мне мешал шум, здесь вдруг стала мешать тишина. Из-за нее каждое слово приобретало такой вес, что было трудно говорить непринужденно. Впору хоть вернуться обратно в кафе.
Фред принес заказ. Мы выпили. Ром был крепок и свеж. Он пах солнцем. Он был тем, за что можно было держаться. Я залпом выпил и сразу же вернул Фреду бокал.
– Вам нравится здесь? – спросил я.
Девушка кивнула.
– Больше, чем там, в кондитерской?
– Терпеть не могу кондитерские, – сказала она.
– Зачем же вы назначили встречу именно там? – спросил я озадаченно.
– Не знаю. – Она сняла берет. – Мне просто не пришло в голову ничего другого.
– Тем приятнее, что вам здесь нравится. Мы здесь часто бываем. По вечерам эта лачуга становится для нас чем-то вроде родного дома.
Она засмеялась.
– А разве это не печально?
– Нет, – сказал я. – Это в духе времени.
Фред принес мне вторую рюмку. А рядом с ней положил на стол зеленую «Гавану».
– Это от господина Хаузера.
Валентин помахал мне из своего угла и поднял рюмку.
– Тридцать первое июля семнадцатого года, Робби, – прохрипел он.
Я кивнул ему в ответ и тоже поднял рюмку.
Ему непременно нужно было с кем-нибудь выпить, я не однажды встречал его вечерами в одном из сельских трактиров и видел, как он чокается с луной или кустом сирени. При этом он вспоминал какой-нибудь особенно трудный день из числа проведенных в окопах и был благодарен судьбе за то, что уцелел и может вот так сидеть.
– Мой приятель, – сказал я девушке. – Товарищ по фронту. Единственный известный мне человек, который из большого несчастья сделал маленькое счастье. Он больше не знает, что ему делать со своей жизнью, и поэтому просто радуется тому, что жив.
Девушка задумчиво посмотрела на меня. Косой луч света упал на ее лоб и губы.
– Мне это так понятно, – сказала она.
Я посмотрел ей в глаза.
– Но этого не должно быть. Ведь вы слишком молоды.
Улыбка порхнула по ее лицу. Улыбались только глаза, а само лицо почти не изменилось, лишь как-то слегка осветилось изнутри.
– Слишком молода, – повторила она. – Так принято говорить. Но я думаю, слишком молодыми люди никогда не бывают. Только слишком старыми.
Я чуть помедлил с ответом.
– На это можно было бы многое возразить, – сказал я и знаком дал понять Фреду, чтобы он принес мне еще.
Девушка держала себя просто и непринужденно, я же казался себе рядом с ней чурбаном неотесанным. Ах, как было бы славно затеять сейчас легкий, игривый разговор – настоящий, который приходит в голову, уже когда остаешься один. Вот Ленц был на это мастак, у меня же вечно все получалось неуклюже и тяжеловесно. Недаром Готфрид любил повторять, что по части светской беседы я стою где-то на уровне писаря.
К счастью, Фред был догадлив. На сей раз вместо наперстка он принес мне изрядный бокал вина. И ему не нужно лишний раз бегать туда-сюда, и меньше заметно, сколько я пью. А не пить мне нельзя, без этого деревянной тяжести не преодолеть.
– Не хотите ли еще рюмочку мартини? – спросил я девушку.
– А что пьете вы?
– Это ром.
Она стала разглядывать мой бокал.
– В прошлый раз вы пили то же самое.
– Да, – сказал я, – ром я пью чаще всего.
Она покачала головой:
– Не могу себе представить, чтобы это было вкусно.
– А я так и вовсе не знаю, вкусно ли это.
Она посмотрела на меня.
– Зачем же вы пьете?
– Ром, – сказал я, радуясь, что наконец-то есть то, о чем я могу говорить, – ром вне измерений вкуса. Ведь это не просто напиток, это скорее друг. Друг, с которым легко. Он изменяет мир. Оттого-то люди и пьют его… – Я отодвинул бокал. – Но не заказать ли вам еще рюмку мартини?
– Лучше рома, – сказала она. – Хочется попробовать.
– Хорошо, – сказал я. – Но тогда не этот. Для начала он, пожалуй, слишком тяжел. Принеси-ка нам коктейль «Баккарди»! – крикнул я Фреду.
Фред принес рюмки. Вместе с ними он поставил вазочку с соленым миндалем и жареными кофейными зернами.
– Давай уж сюда всю бутылку, – сказал я.
Постепенно все обретало свой лад и толк. Неуверенность исчезала, слова рождались теперь сами собой, я даже перестал следить за тем, что говорю. Я продолжал пить и ощущал, как большая ласковая волна, накатив, подхватила меня, как пустые сумерки стали наполняться видениями, а над немыми, скудными низинами бытия потянулись безмолвные грезы. Стены бара отошли, расступились – и вот уже то был не бар, а укромный уголок мира, приют спасения, полутемный сказочный грот, вокруг которого бушевали вечные битвы хаоса, а внутри, сметенные сюда загадочной силой неверного времени, прятались мы.
Девушка сидела, съежившись на своем стуле, чужая и таинственная, словно ее занесло сюда откуда-то из другой жизни. Я что-то говорил и слышал свой голос, но чувство было такое, что это не я говорю, а кто-то другой, кем я мог бы, кем я хотел бы быть. Слова значили не совсем то, что обычно, они смещались, теснились, выталкивая друг друга в иные, более яркие и светлые края, куда не вписывались мелкие события моей жизни; я знал, что слова мои уже не были правдой, что они стали фантазией, ложью, но это теперь не имело значения – правда была безутешной и плоской, и лишь чувство и отблеск грез были истинной жизнью…
В медной бадье бара плавало солнце. Время от времени Валентин поднимал бокал и бормотал себе под нос какую-то дату. За окнами хищными вороньими вскриками автомобилей глухо катилась улица. Иногда крики улицы врывались и к нам – вместе с открываемой дверью. Кричала улица, как сварливая, завистливая старая карга.
Было уже темно, когда я проводил Патрицию Хольман. И медленно поплелся домой. Внезапно накатило чувство одиночества и опустошения. С неба сеялся мелкий дождик. Я остановился перед витриной. Да, выпито слишком много, я заметил это только теперь. Меня вовсе не шатало, но я это отчетливо осознал.
Я вдруг почувствовал жар. Расстегнул пальто и сдвинул шляпу на затылок. Черт побери, опять меня развезло! Знать бы, что я ей наговорил! Страшно было даже припомнить. Да я и не мог ничего вспомнить, и это было самое ужасное. Здесь, на холодной, громыхающей автобусами улице, все выглядело совершенно иначе, чем в полутьме бара. Я проклинал себя самого. Можно представить, какое впечатление я произвел на девушку! Она наверняка все заметила. Ведь она почти не пила. Прощаясь, она так странно на меня смотрела…
О господи! Я круто повернулся. И при этом столкнулся с каким-то низкорослым толстяком.
– Ну? – сказал я с яростью.
– Раскройте глаза пошире, вы, чучело огородное! – пролаял толстяк.
Я уставился на него.
– Что, людей не видали, а? – продолжал он тявкать.
Его-то мне и недоставало.
– Людей видал, – ответил я, – а вот чтобы по улице расхаживали пивные бочки – такое вижу впервые.
Толстяк не задержался с ответом ни на секунду. Раздувая щеки, он немедленно фыркнул:
– Знаете что? Ступайте в зоопарк! Сонным кенгуру не место на улице.
Я понял, что имею дело с бранных дел мастером. Нужно было вопреки скверному настроению спасать свою честь.
– Не сбейся с пути истинного, слабоумок недоношенный, – сказал я и поднял руку в знак благословения.
Он и ухом не повел.
– Залей мозги бетоном, горилла плешивая! – пролаял он.
Я отпарировал «выродком криволапым». Он – «попугаем занюханным». Тогда я выдал «безработного мойщика трупов». На что он, уже с некоторым респектом, отвесил: «Изъеденный раком бараний рог».
Чтобы добить его, я пустил в ход «ходячее кладбище бифштексов».
Его лицо внезапно прояснилось.
– Ходячее кладбище бифштексов! – воскликнул он. – Этого я еще не знал. Включу в свой репертуар! Пока!..
Он приподнял шляпу, и мы расстались, преисполненные взаимного уважения.
Перебранка освежила меня. Однако раздражение не исчезло. Оно даже усиливалось по мере того, как я трезвел. Я казался себе выкрученным мокрым полотенцем. Но постепенно это раздражение на себя самого перешло в раздражение на весь мир вообще – в том числе и на девушку. Ведь это из-за нее я напился. Я поднял воротник. Ну и пусть себе думает обо мне что хочет, теперь это мне безразлично – по крайней мере она с самого начала узнала, с кем имеет дело. А по мне, так и катись все к черту, – что случилось, то случилось. Все равно ничего не изменишь. Пожалуй, так даже лучше…
Я вернулся в бар и теперь уже напился по-настоящему.
IV
Погода стала теплой и влажной, дождь лил несколько дней подряд. Потом разведрилось, стало пригревать солнце. И вот, придя как-то в пятницу утром в мастерскую, я увидел во дворе Матильду Штосс с метелкой под мышкой и с физиономией блаженного бегемота.
– Какая роскошь, господин Локамп, вы только гляньте! Ну не чудо ли? Вот это настоящее чудо!
Я остолбенел от изумления. Старая слива у бензоколонки расцвела за одну ночь.
Она простояла всю зиму кривая и голая, мы вешали на ее ветви канистры и старые шины для просушки, она давно уже превратилась для нас не более чем в удобную вешалку для всякого хлама – от тряпок до автомобильных капотов; совсем недавно на ней развевались после стирки наши синие комбинезоны, вчера еще ничего нельзя было заметить, и вдруг за одну ночь слива преобразилась словно в сказке, окуталась бело-розовой дымкой, и эта светоносная кипень цветов походила на стаю бабочек, чудом залетевшую на наш грязный двор…
– А запах, запах-то какой! – сказала Матильда, мечтательно закатывая глаза. – Просто чудо! Все равно что ваш ром!
Никакого запаха я не чувствовал, но сразу понял, к чему она клонит.
– По-моему, больше похоже на коньяк для клиентов, – заметил я.
Она стала энергично возражать:
– Да что вы, господин Локамп, да вы, наверное, простужены. Или у вас полипы в носу. Полипы теперь почитай что у каждого. Нет уж, у старухи Штосс нюх что у гончей, уж будьте покойны, раз говорю ром – значит, ром…
– Ну, будь по-вашему, Матильда…
Я налил ей стопку рома и пошел к бензоколонке. Юпп уже сидел там. Перед ним была заржавленная консервная банка с воткнутыми в нее цветущими ветками.
– А это еще что такое? – спросил я с удивлением.
– Это для женского полу, – объяснил Юпп. – Когда они заправляются, то получают бесплатно по веточке. Благодаря чему я уже продал на девяносто литров больше обычного. Это золотое дерево, господин Локамп. Не будь его у нас, стоило бы сделать искусственное.
– Да ты, оказывается, деловой парнишка.
Он ухмыльнулся. Его уши просвечивали на солнце, как рубиновые витражи в церкви.
– И фотографировали меня тут, даже два раза, – сообщил он. – На фоне дерева.
– Гляди, еще станешь кинозвездой, – сказал я и пошел к смотровой щели, где Ленц вылезал как раз из-под «форда».
– Робби, – сказал он, – мне тут кое-что пришло в голову. Надо бы поинтересоваться, как там эта девушка, что была с Биндингом.
Я, обомлев, смотрел на него.
– Что ты имеешь в виду?
– Именно то, что сказал. Ну чего ты уставился?
– Я не уставился…
– Ты вытаращился. Кстати, как ее звали? Пат, а как дальше?
– Не знаю, – сказал я.
Он выпрямился.
– Не знаешь? Да ведь ты записывал ее адрес. Я сам видел.
– Я потерял эту бумажку.
– Потерял?! – Ленц запустил обе руки в соломенные джунгли на голове. – А для чего ж тогда я битый час торчал в саду с этим Биндингом? Он, видите ли, потерял! Но может, Отто помнит?
– Отто тоже не помнит.
Он взглянул на меня.
– Дилетант несчастный! Тем хуже для тебя! Раз ты так и не понял, что это была фантастическая девушка! О господи! – Он поднял глаза в поднебесье. – В кои-то веки попадается на пути нечто стоящее – и этот нюня теряет адрес!
– Да она и не показалась мне такой уж привлекательной.
– Потому что ты осел, – заявил Ленц. – Болван, не имеющий представления ни о чем выше уровня шлюшек из «Интернационаля»! Эх ты, тапер! Говорю тебе еще раз: такая девушка – редкий подарок судьбы, редчайший! Э, да что ты смыслишь? Ты хоть видел ее глаза? Ни черта ты не видел, кроме своей рюмки!
– Заткнись! – прервал я поток его речи, ибо последние слова его подействовали на меня как соль на открытую рану.
– А руки? – продолжал он, не обращая на меня внимания. – Узкие, длинные, как у мулатки, уж в этом-то Готфрид разбирается, можешь поверить! Святые угодники! В кои-то веки видишь девушку, у которой все как надо: хороша собой, естественна и, что самое важное, с атмосферой. Ты хоть знаешь, что такое атмосфера?
– Воздух, который накачивают в шины, – огрызнулся я.
– Разумеется, воздух, что ж еще! – сказал он, смешивая жалость с презрением. – Атмосфера, аура, излучение, теплота, тайна – это то, что только и способно оживить красоту, одушевить ее. Но что с тобой толковать, твоя атмосфера – это испарения рома…
– Слушай, кончай, а? – зарычал я. – Не то я уроню тебе что-нибудь на макушку!
Но Готфрид продолжал говорить, а я ничего ему не делал. Он ведь понятия не имел о том, что произошло, и не догадывался, насколько ранило меня каждое его слово. Особенно когда он вел речь о пьянстве. Я уже кое-как справился с этим, утешился и забыл, и вот теперь он бередит рану снова. А он все хвалил и хвалил девушку, так что зародил во мне в конце концов тоскливое чувство невозвратимой утраты.
В шесть часов я в расстроенных чувствах отправился в кафе «Интернациональ». Куда же деваться, как не в мое старое убежище, – вот и Ленц толкует о том же. К моему удивлению, я застал там признаки пышного празднества. На стойке теснились пироги и торты, а плоскостопый Алоис как раз спешно ковылял с подрагивающими кофейниками на подносе в заднюю комнату. Я замер на месте. Кофе да еще кофейниками? Да что у них там, уж не пьяный ли ферейн[1] валяется под столами?
Однако хозяин кафе мне все объяснил. В задней комнате сегодня были проводы подруги Розы Лили. Я стукнул себя по лбу. Ну да, конечно, я ведь тоже приглашен! В качестве единственного мужчины к тому же, как многозначительно подчеркнула Роза; поскольку педераст Кики, также присутствовавший, был не в счет. Я быстро вышел снова на улицу и купил букет цветов, ананас, погремушку и плитку шоколада.
Роза встретила меня улыбкой великосветской дамы. Она восседала во главе стола в черном платье с глубоким вырезом. Золотые зубы ее сверкали. Я справился о здоровье малышки, вручая для нее целлулоидную игрушку и шоколад. Роза сияла.
Ананас и цветы предназначались Лили.
– От всей души желаю счастья!
– Он был и остается истинным кавалером! – сказала Роза. – Иди сюда, Робби, садись между нами.
Лили была лучшей подругой Розы. Она сделала блестящую карьеру. Она была тем, что является несбыточной грезой любой маленькой проститутки, – дамой из отеля. Дама из отеля не выходит на панель, она живет в гостинице и там заводит знакомства. Мало кому из проституток это удается – не хватает ни гардероба, ни денег, на которые можно было бы жить, спокойно дожидаясь клиента. И хотя Лили жила только в провинциальных отелях, она накопила все же с течением лет около четырех тысяч марок. Теперь она надумала выйти замуж. Ее будущий муж имел небольшую ремонтную мастерскую. Он знал о ее прошлом, но оно ему было безразлично. О будущем он мог не тревожиться: если уж какая-нибудь из этих девиц выходила замуж, то женой она была верной. Она уже прошла огни и воды и была сыта ими по горло. На такую жену можно было положиться.
Свадьба Лили была назначена на понедельник. А сегодня Роза устраивала для нее прощальное кофепитие. Все собрались, чтобы в последний раз побыть вместе с Лили. После свадьбы она уж сюда не придет.
Роза налила мне чашку кофе. Алоис подскочил с огромным пирогом, украшенным изюмом, миндалем и зелеными цукатами. Роза положила мне увесистый кусок.
Я знал, что мне нужно было делать. Откусив с видом знатока от пирога, я изобразил на своем лице величайшее удивление:
– Черт побери! Пирог явно не из кондитерской!
– Сама испекла! – сказала счастливая Роза. Она великолепно готовила и любила, когда это признавали. Гуляш и вот этот пирог были ее коронными блюдами. Недаром же она была чешкой.
Я огляделся. Вот они сидят рядком – труженицы вертограда Господня, испытанные знатоки людских сердец, воительницы любви: красавица Валли, у которой недавно во время ночной автомобильной прогулки похитили горностаевую горжетку; одноногая Лина с протезом, все еще добывавшая себе любовников; стервозная Фрицци, которая любила плоскостопого Алоиса, хотя давно могла бы иметь собственную квартиру и жить на содержании дружка; краснощекая Марго, разгуливавшая в наряде горничной и тем привлекавшая элегантных кавалеров; и самая младшая – Марион, бездумная хохотушка; Кики, которого и за мужчину-то не считали, потому что ходил он в женском платье и красился; Мими, бедолага, которой все труднее давалось ремесло с ее-то сорока пятью годами и вздутыми венами на ногах; дальше сидели девицы из баров и ресторанов, которых я не знал, и, наконец, в качестве второго почетного гостя маленькая, седая, сморщенная, как мороженое яблоко, «мамаша» – наперсница, утешительница, покровительница всех ночных странниц, та «мамаша», что торгует по ночам сосисками на углу Николайштрассе, служа и ночным буфетом, и разменной кассой, та «мамаша», у которой, кроме ее франкфуртских сосисок, всегда можно тайком купить сигареты и презервативы, а в случае надобности и стрельнуть деньги.
Я знал, как нужно себя держать. Ни слова о делах, никаких грубых намеков; сегодня нужно забыть обо всем – и о необычайных способностях Розы, принесших ей кличку Железный Конь, и о своеобразных диспутах на любовную тему, которые вели между собой скототорговец Стефан Григоляйт и Фрицци, и о предрассветных плясках Кики. Беседа, которая здесь лилась, была достойна любого дамского круга.
– Ну как, все уже приготовлено, Лили? – спросил я.
Она кивнула:
– Приданым я уже давно запаслась.
– Приданое – чудо, – сказала Роза. – Есть даже кружевные салфетки.
– А зачем нужны кружевные салфетки? – спросил я.
– Да ты что, Робби! – Роза посмотрела на меня с такой укоризной, что я немедленно заявил, будто вспомнил. Ах да, кружевные салфетки, как же, как же, ведь это они, стражи мебели, были символом мещанского уюта, священным символом брака, утраченного рая. Ведь никто из девиц не был проституткой по складу своего темперамента, все они были жертвами краха обывательского существования. Их заветной мечтой была супружеская постель, а не ложе порока. Но они никогда не признались бы в этом.
Я сел за пианино. Роза уже давно ожидала этого. Она обожала музыку, как и все девицы. На прощание я еще раз сыграл все ее и Лили любимые песни. Для начала – «Молитву девы». Название, правда, не слишком соответствовало заведению, но на самом деле то была лишь бравурная пьеска с надрывом. Затем последовали «Вечерняя песня птички», «Альпийские зори», «Когда умирает любовь», «Миллионы Арлекина» и под конец – «Тоска по родине». Ее особенно любила Роза. Ведь проститутки – самые закаленные, но и самые сентиментальные существа на свете. Все дружно пели. Педераст Кики – вторым голосом.
Лили стала собираться. Ей еще нужно было заехать за женихом. Роза пылко расцеловала подругу.
– Счастливо, Лили. Смотри только не поддавайся ему!
Наконец Лили, нагруженная подарками, ушла. У нее было совершенно другое лицо, чем всегда. Разрази меня гром, если это не так. Резкие линии, проступающие у каждого, кто сталкивается с человеческой подлостью, словно бы стерлись, черты стали мягче, в лице действительно появилось что-то девическое.
Мы стояли в дверях и махали вслед Лили. Внезапно Мими разревелась. Когда-то и она была замужем. Ее муж умер на фронте от воспаления легких. Если бы он погиб, она бы получала небольшое пособие и не очутилась бы на улице.
Роза похлопала ее по спине.
– Ну-ну, Мими, только не раскисай! Пойдем-ка выпьем еще по чашечке кофе.
Вся компания, как стая кур в курятник, вернулась в полутемный «Интернациональ». Но прежнего веселья уже как не бывало.
– Сыграй нам что-нибудь на прощание, Робби! – попросила Роза. – Чтобы поднять настроение!
– Идет, – ответил я. – Давай-ка сбацаем «Марш ветеранов».
Потом распрощался и я. Роза сунула мне напоследок кулек с пирогами. Я отдал его «мамашиному» сынку, который уже устанавливал на ночь котел с сосисками.
Я раздумывал, что предпринять. Идти в бар не хотелось ни под каким видом, в кино тоже. В мастерскую? Я нерешительно взглянул на часы. Восемь. Кестер, должно быть, уже вернулся. А при нем Ленц не станет часами трепаться о той девушке. И я отправился в мастерскую.
Сарай наш светился. И не только он – весь двор был залит светом, Кестер был один.
– Что это за дела, Отто? – спросил я. – Неужто ты продал «кадиллак»?
Кестер засмеялся:
– Нет, это Готфрид устроил иллюминацию.
Обе фары «кадиллака» горели. Машина была поставлена так, чтобы снопы света падали через окна прямо на цветущую сливу. Белая как мел, она выглядела волшебно. А вокруг нее темнота разливала свои черные волны.
– Великолепно, – сказал я. – А где он сам?
– Пошел принести что-нибудь поесть.
– Блестящая идея, – сказал я. – А то у меня что-то кружится голова. Может, это просто от голода.
Кестер кивнул:
– Поесть всегда не мешает. Железное правило всех старых вояк. Сегодня, кажется, и у меня голова закружилась. Заявил, знаешь ли, «Карла» на гонки.
– Что? – спросил я. – Неужели на шестое?
Отто кивнул.
– Черт возьми, Отто, но там же стартуют одни асы.
Он опять кивнул:
– В классе спортивных машин даже сам Браумюллер.
Я засучил рукава.
– Ну тогда за дело, Отто. Искупаем-ка нашего любимца в масле.
– Стоп! – крикнул в этот момент, входя, последний романтик. – Кормежка прежде всего!
И он выложил принесенное на ужин – сыр, хлеб, сухую копченую колбасу и шпроты. Все это мы запивали отменным холодным пивом. Ели мы, как бригада изголодавшихся косарей. А потом взялись за «Карла». Провозились с ним часа два, простучали и смазали каждый подшипник. После этого мы с Ленцем поужинали вторично. Ленц включил еще и единственную фару «форда», случайно уцелевшую после столкновения. С вогнутого шасси она косым лучом била в небо.
Довольный Ленц повернулся ко мне.
– А теперь, Робби, тащи-ка бутылки. Отметим «праздник цветущего дерева».
Я поставил на стол коньяк, джин и два стакана.
– А себе? – спросил Готфрид.
– Я пить не буду.
– Что такое? С чего это вдруг?
– Не испытываю больше удовольствия от этой проклятой пьянки.
Какое-то время Ленц разглядывал меня.
– Наш мальчик, похоже, рехнулся, Отто, – сказал он затем Кестеру.
– Оставь его, раз он не хочет, – ответил Кестер.
Ленц налил себе полный стакан.
– Он уже несколько дней не в себе.
– Ничего, бывает и хуже, – сказал я.
Над крышей фабрики напротив нас встала большая и красная луна. Какое-то время мы сидели молча. Потом я спросил:
– Послушай, Готфрид, ты ведь у нас спец по любовной части, не так ли?
– Спец? Да я в этих делах гроссмейстер, – скромно заметил Ленц.
– Вот и отлично. Тогда скажи, всегда ли при этом ведут себя по-дурацки?
– То есть как это по-дурацки?
– Ну так, как будто ты все время под мухой. Болтаешь, несешь всякую чушь, завираешься.
Ленц расхохотался.
– Деточка моя! Ну как же при этом не завираться? Ведь все это и есть вранье. Чудесное вранье самой мамаши-природы. Взгляни хоть на эту сливу! Она ведь тоже сейчас привирает. Притворяется куда более красивой, чем окажется потом. Было бы ужасно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава богу, что не все на свете порабощено этими проклятыми моралистами.
Я поднялся.
– Так ты думаешь, без некоторого привирания в этом деле не обойтись?
– Никак не обойтись, детка.
– Но ведь при этом ставишь себя в идиотское положение.
Ленц осклабился.
– Заруби себе на носу, малыш: никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах не покажется женщине идиотом тот, кто усердствует ради нее. Даже если он ведет себя как шут гороховый. Делай что хочешь – стой на голове, неси околесицу, хвастай, как павиан, пой у нее под окнами, избегай только одного – не будь деловым! Не будь умником!
Я оживился.
– А ты как думаешь, Отто?
Кестер рассмеялся.
– Пожалуй, он прав.
Кестер встал и открыл капот «Карла». Я достал бутылку рома и еще один стакан и поставил все это на стол. Отто запустил мотор, заурчавший сдержанным басом. Ленц смотрел в окно, взгромоздив ноги на подоконник. Я подсел к нему.
– Ты когда-нибудь напивался в присутствии женщины?
– И не раз, – ответил он, не шевелясь.
– Ну и как?
Он скосил на меня глаза.
– Ты хочешь сказать, как быть, если наломал при этом дровишек? Только не извиняться, детка. Вообще никаких слов. Послать цветы. Без записки. Одни цветы. Они все покрывают. Даже могилы.
Я посмотрел на него. Он был неподвижен. В его глазах отражались сверкающие огоньки. Мотор все еще работал, тихо урча; казалось, под нами подрагивает земля.
– Что ж, теперь, пожалуй, и я бы выпил, – сказал я, откупоривая бутылку.
Кестер выключил мотор. Потом обратился к Ленцу:
– Луна светит достаточно ярко, чтобы увидеть стакан, Готфрид. Так что выключи иллюминацию. Особенно этот косой прожектор на «форде». Слишком уж напоминает войну. Бывало не до шуток, когда эти твари вцепятся в твой самолет.
Ленц согласно кивнул:
– А мне они напоминают… Впрочем, это не важно. – Он встал и выключил фары.
Тем временем луна над фабрикой поднялась еще выше. Она становилась все ярче и уже походила на желтый фонарь, висящий на сучке сливы. Ветви дерева слабо покачивались на тихом ветру.
– Люди ведут себя странно, – сказал немного погодя Ленц, – ставят памятники себе подобным. А почему бы не поставить памятник луне или цветущему дереву?
Я рано ушел домой. Открыв дверь в коридор, услыхал музыку. Играл патефон Эрны Бениг, секретарши. Тихо пел чистый женский голос. Потом приглушенно защебетали скрипки, за ними – пиццикато на банджо. И снова тот же голос, проникновенный, мягкий, словно переполненный счастьем. Я прислушался, стараясь разобрать слова. То, что пела эта женщина, звучало необыкновенно трогательно именно здесь, в полутемном коридоре, между швейной машинкой фрау Бендер и чемоданами семейства Хассе.
Я глядел на чучело кабаньей головы над кухонной дверью. Было слышно, как за ней гремит посудой служанка. «И как могла я жить без тебя?..» – доносилось из-за другой двери, двумя шагами дальше.
Пожав плечами, я направился к своей комнате.
Рядом раздавались возбужденные крики. Вскоре послышался стук в дверь и вошел Хассе.
– Не помешаю? – спросил он устало.
– Ничуть, – ответил я. – Не желаете ли рюмочку?
– Лучше не надо. Посижу только немного.
Взгляд у него был пустой и потухший.
– Хорошо вам, – сказал он. – Вы-то один.
– Ерунда, – возразил я. – Когда торчишь целыми днями один как сыч, это тоже, знаете ли, не сахар. Уж вы мне поверьте.
Он понуро сидел в кресле. Глаза стеклянно поблескивали в неверном свете фонарей за окном. Узкие плечи поникли…
– Да, не так я себе представлял жизнь, не так, – сказал он немного погодя.
– Ну, это относится ко всем нам, – ответил я.
Через полчаса он ушел – налаживать отношения с женой. Я отдал ему кипу газет и полбутылки ликера «Кюрасао», с незапамятных времен пылившегося у меня на шкафу, – неприятная сладковатая дрянь, но для него как раз то, что нужно. Он все равно ничего не смыслил в этом.
Хассе удалился тихо, почти беззвучно, тень тенью – словно растворился. Я запер за ним дверь. На мгновение – будто кто взмахнул пестрым платком – в комнату ворвались обрывки музыки: приглушенные звуки скрипки, банджо, «И как я жить могла без тебя?..»
Я сел к окну. Кладбище было залито голубым лунным светом. Сверкающие буквы реклам скакали по верхушкам деревьев, а внизу во тьме мерцали мраморные надгробия. В их безмолвии не было ничего страшного. Близко-близко от них, сигналя, проносились автомобили, скользя светом фар по стертым от времени строкам эпитафий.
Я просидел так довольно долго, думая о всякой всячине. Среди прочего и о том, какими мы тогда вернулись с войны – молодыми, но уже изверившимися, как шахтеры из обвалившейся шахты. Мы хотели сражаться с ложью, себялюбием, бессердечием, корыстью – со всем тем, что было повинно в нашем прошлом, что сделало нас черствыми, жесткими, лишило всякой веры, кроме веры в локоть товарища и в то, что нас никогда не обманывало, – в небо, табак, деревья, хлеб, землю; но что из всего этого вышло? Все рушилось на глазах, предавалось забвению, извращалось. А тому, кто хранил верность памяти, выпадали на долю бессилие, отчаяние, равнодушие и алкоголь. Время великих и смелых мечтаний миновало. Торжествовали деляги, коррупция, нищета.
«Хорошо вам, вы-то один», – сказал Хассе. Звучит превосходно: кто одинок, тот не будет покинут. Но иногда вечерами рушился этот карточный домик, и жизнь оборачивалась мелодией совсем иной – преследующей рыданиями, взметающей дикие вихри тоски, желаний, недовольства, надежды – надежды вырваться из этой одуряющей бессмыслицы, из бессмысленного кручения этой вечной шарманки, вырваться безразлично куда. Ах, эта жалкая наша потребность в толике теплоты; две руки да склонившееся к тебе лицо – это ли, оно ли? Или тоже обман, а стало быть, отступление и бегство? Есть ли на свете что-нибудь, кроме одиночества?
Я закрыл окно. Нет, ничего другого нет. Для другого у человека слишком мало почвы под ногами.
Все же на следующее утро я вышел из дома чуть свет и по дороге в мастерскую немилосердным грохотом вытащил из постели владельца цветочной лавки. Я выбрал букет роз и велел его немедленно отослать по адресу. Мной владело странное чувство, когда я выводил на карточке слова: Патриция Хольман.
V
Надев свой самый старый костюм, Кестер уехал в финансовое управление добиваться, чтобы нам снизили налог. Мы остались в мастерской вдвоем с Ленцем.
– Ну, Готфрид, вперед, – сказал я, – в атаку на этого толстяка по имени «кадиллак».
Накануне вечером было напечатано наше объявление. Стало быть, уже сегодня можно было рассчитывать на покупателей – если они вообще появятся. Нужно было подготовить машину.
Для начала мы освежили полировку. Машина засверкала и выглядела уже на добрую сотню марок дороже. Затем мы залили в мотор масло, самое густое, какое только нашлось. Цилиндры были уже не самого первого класса и немного стучали. Густой смазкой удалось это сгладить, машина скользила на удивление бесшумно. Коробку скоростей и дифференциал мы также залили погуще, чтобы и они не издавали ни звука.
Потом мы выехали. Поблизости был кусок очень плохой дороги. Мы прошли по нему со скоростью пятьдесят километров. Шасси постукивали. Мы выпустили четверть атмосферы из баллонов и сделали еще одну попытку. Стало получше. Тогда мы выпустили еще столько же. Теперь уже ничего не болталось.
Мы вернулись, смазали поскрипывавший капот, проложили его кое-где резиной, залили в радиатор горячей воды, чтобы мотор запускался порезвее, потом еще опрыскали машину снизу керосиновым распылителем, чтобы она и там блестела. После всего этого Готфрид Ленц воздел руки к небу:
– Приди же, благословенный покупатель! Приди, любезный бумажниконосец! Взыскуем тебя, что жених невесту!
Однако невеста заставляла себя ждать. Поэтому мы вкатили на яму булочникову стальную лошадку и стали снимать переднюю ось. Долго возились с ней, скупо перебрасываясь словами. Потом я услышал, как Юпп у бензоколонки насвистывает песенку: «Глянь-ка, глянь-ка, кто идет…»
Я выбрался из ямы и посмотрел через стекло кабины. Вокруг «кадиллака» бродил какой-то коренастый коротыш. Выглядел он как респектабельный буржуа.
– Взгляни-ка, Готфрид, – прошептал я, – не невеста ли?
– Ясное дело, она, – удостоверившись, сразу же сказал Ленц. – Морда-то, морда-то одна чего стоит. Какое на ней написано недоверие! А ведь он еще не знает, с кем ему иметь дело. Вперед, Робби, в атаку! Я останусь здесь как резерв. Выдвинусь, если не сладишь. Не забывай о моих приемчиках!
– Ладно.
Я вышел во двор. Незнакомец встретил меня взглядом проницательных черных глаз. Я представился:
– Локамп.
– Блюменталь.
Первый приемчик Ленца состоял в том, чтобы представиться. Он утверждал, что так сразу возникает более интимная атмосфера. Второй заключался в том, чтобы начать издалека, дать выговориться клиенту, потом перейти в атаку самому уже в самый подходящий момент.
– Вы по поводу «кадиллака», господин Блюменталь? – спросил я.
Блюменталь кивнул.
– Вот он, – сказал я, указывая на машину.
– Вижу, – возразил Блюменталь.
Я скользнул по нему взглядом. «Внимание! – пронеслось у меня в мозгу. – Малый непрост!»
Мы прошли через двор к «кадиллаку», я открыл дверцу, запустил мотор. Помолчал, давая Блюменталю время для осмотра. Наверняка он начнет что-нибудь критиковать, вот тогда-то я и включусь.
Однако Блюменталь ничего не осматривал и не критиковал. Он тоже молчал и стоял истукан истуканом. Мне не оставалось ничего другого, как пуститься в плавание на авось.
И я стал медленно и подробно описывать «кадиллак», как мать своего ребенка, пытаясь выяснить при этом, насколько он разбирается в деле. Если он знаток, нужно больше внимания уделить мотору и шасси, нет – расписывать удобства и финтифлюшки.
Но он и тут ничем себя не выдал. Он предоставил мне возможность говорить и говорить, пока я сам не почувствовал, что скоро из меня выйдет весь пар.
– А для чего именно нужна вам машина? Для поездок по городу? Или для дальних путешествий? – спросил я наконец, чтобы хоть за что-нибудь зацепиться.
– Там видно будет, – отвечал Блюменталь.
– Так-так! А кто будет ездить – вы сами или шофер?
– Смотря по обстоятельствам.
«Смотря по обстоятельствам». Этот тип выдавал ответы как попугай. Он, как видно, принадлежал к ордену молчальников.
Чтобы как-то расшевелить его, я предложил ему пощупать все своими руками. Обычно это делает покупателей общительнее. Я боялся, что он у меня заснет.
– Верх для такой большой машины поднимается и опускается с необыкновенной легкостью, – сказал я. – Попробуйте сами его опустить. Справитесь одной рукой.
Но Блюменталь посчитал и это излишним. Он и так все видит. Я с силой захлопывал дверцы, дергал ручки.
– Видите, ничего не болтается. Держится, как налоги. Проверьте сами.
Блюменталь не желал ничего проверять. Он находил все это в порядке вещей. Чертовски твердый орешек.
Я продемонстрировал ему боковые стекла.
– Ходят вверх и вниз, как игрушка. Закрепляются на любом уровне.
Он не повел и бровью.
– К тому же стекло небьющееся, – добавил я, начиная отчаиваться. – Неоценимое преимущество! Вот тут у нас в мастерской один «форд»… – И я рассказал про несчастную жену булочника и даже приукрасил эту историю, отправив на тот свет еще и ребенка.
Однако душа у Блюменталя была неуязвима, как сейф.
– Небьющееся стекло теперь во всех машинах, – прервал он меня, – в этом нет ничего особенного.
– Ни в одной машине серийного производства нет небьющегося стекла, – возразил я мягко, но решительно. – Лишь в некоторых моделях оно используется как лобовое стекло. Но ни в коем случае как боковое.
Я посигналил и перешел к описанию комфортабельного интерьера – багажника, сидений, карманов, приборной панели; я не упустил ни единой детали, даже вынул и протянул Блюменталю зажигалку, а заодно предложил ему сигарету, чтобы хоть как-то его переубедить, – но он отклонил и это.
– Не курю, спасибо, – проговорил он, посмотрев на меня с такой скукой, что у меня вдруг зародилось подозрение: а к нам ли он вообще шел, может, он тут по ошибке, может, он хотел купить что-то другое, какую-нибудь машину для пришивания пуговиц или радиоаппарат, а теперь вот мнется и не знает, как ему смыться?
– Давайте сделаем пробную поездку, господин Блюменталь, – предложил я наконец, чувствуя себя уже на последнем издыхании.
– Поездку? – переспросил он с таким недоумением, будто я произнес слово «поезд».
– Да, поездку. Надо же вам удостовериться в том, что машина многое может. Она просто стелется по дороге, мчит как по рельсам. Мотор тянет так, словно это не тяжелый кабриолет, а пуховая перина.
– Ох уж эти пробные поездки, – пренебрежительно махнул он рукой, – они ничего не показывают. Все недостатки машины выплывают потом.
Ну разумеется, потом, дьявол ты чугуноголовый, или ты думаешь, я буду тыкать тебя носом в эти недостатки уже теперь? Я закипал от злости.
– Ну, на нет и суда нет, – сказал я, потеряв надежду. Покупать он не хотел, это было ясно.
Но тут он вдруг обернулся и, глядя мне прямо в глаза, тихим голосом, но резко и быстро спросил:
– Сколько стоит машина?
– Семь тысяч марок, – не моргнув глазом ответил я, словно выстрелил из пистолета. Такому, как он, нельзя выказывать и малейшую нерешительность, это я знал. Каждая секунда колебаний обошлась бы в тысячу марок, уж он бы ее выторговал. – Семь тысяч марок чистыми, – повторил я твердым голосом, а про себя подумал: «Предложишь пять – и она твоя».
Однако Блюменталь не предлагал ничего. Он только коротко фыркнул.
– Слишком дорого!
– Ну конечно! – сказал я, прощаясь с последней надеждой.
– Почему «конечно»? – неожиданно спросил Блюменталь с ноткой живого интереса.
– Господин Блюменталь, – ответствовал я, – разве вы встречали в наши дни человека, который реагировал бы на цены иначе?
Он внимательно посмотрел на меня. На лице его мелькнуло что-то вроде улыбки.
– Это верно. И тем не менее цена машины слишком высока.
Я не верил своим ушам. Наконец-то прорезался истинный тон! Тон азартного интереса! Или то был очередной коварный маневр?
В это мгновение в воротах показался какой-то элегантный щеголь. Он вынул из кармана газету, еще раз сличил с ней номер дома и направился ко мне.
– Здесь ли продается «кадиллак»?
Я кивнул и, опешив, уставился на бамбуковую трость и кожаные перчатки пижона.
– Могу я взглянуть на него? – невозмутимо продолжал тот.
– Вот он, – сказал я, – но не будете ли вы так любезны немного подождать, я сейчас занят. Прошу вас, пройдите пока в помещение.
Щеголь некоторое время прислушивался к шуму мотора, придавая своему лицу сначала недовольное, потом все более одобрительное выражение, и, наконец, дал увести себя в мастерскую.
– Идиот! – зашипел я на него и поспешил вернуться к Блюменталю. – Стоит вам проехаться разок на машине, и вы иначе станете относиться к цене. Можете испытывать ее сколько пожелаете. Если вам сейчас некогда, то я могу заехать за вами вечером, и мы совершим пробную поездку.
Но его мимолетный порыв уже улетучился. Блюменталь снова принял позу по меньшей мере президента певческой ассоциации, изваянного из гранита.
– Ах, оставьте, – сказал он. – Мне пора идти. Если я захочу предпринять пробный выезд, то я ведь смогу позвонить вам.
Я понял, что дальнейшие усилия пока бесполезны. Этого не уговоришь.
– Хорошо, – сказал я. – Но может быть, вы дадите мне свой телефон, чтобы я мог известить вас, если кто-нибудь еще будет интересоваться машиной?
Блюменталь как-то странно посмотрел на меня.
– Интересоваться – еще не значит покупать.
Он вытащил коробку с сигарами и предложил мне. Вдруг выяснилось, что он курит. И даже «Корону» – денег у него, видно, куры не клюют. Но мне это было уже безразлично. Сигару я взял. Он любезно подал мне руку на прощание и ушел. Я смотрел ему вслед, тихо, но основательно чертыхаясь. Потом вернулся в мастерскую.
– Ну как? – встретил меня щеголь по имени Готфрид Ленц. – Каково я все это проделал? Смотрел, смотрел, как ты надрываешься, и решил пособить. Благо Отто, переодевшись, оставил тут свой шикарный костюм! Мигом влезаю в него, выпрыгиваю в окошко и заявляюсь во двор, как заправский покупатель! Ловко, а?
– Бездарно и глупо! – возразил я. – Он хитрее нас с тобой, вместе взятых. Взгляни, какие он курит сигары. Полторы марки штука! Ты спугнул миллиардера.
Готфрид отнял у меня сигару, обнюхал ее и зажег.
– Если я кого и спугнул, то мошенника. Миллиардеры не курят таких сигар. Они курят грошовые.
– Чушь, – сказал я. – Мошенник не станет называть себя Блюменталем. Мошенник представится графом Блюменау или что-нибудь в этом духе.
– Он вернется, – заявил не унывающий, как всегда, Ленц и выдохнул мне в лицо дым моей же сигары.
– Этот не вернется, – сказал я убежденно. – Но где это ты раздобыл бамбуковую трость и перчатки?
– Одолжил. В магазине «Бенн и Ко». У меня там знакомая продавщица. Трость я, пожалуй, себе оставлю. Она мне нравится. – И он с самодовольным видом стал крутить в воздухе толстую палку.
– Готфрид, – сказал я. – Здесь ты гробишь свои таланты. Знаешь что? Шел бы ты в варьете. Вот где тебе место.
– Вам звонили, – сказала Фрида, косоглазая служанка фрау Залевски, когда я днем забежал на минутку домой.
Я обернулся к ней.
– Когда?
– Да с полчаса назад. Какая-то дама.
– И что она сказала?
– Что позвонит еще вечером. Ну так я ей прямо сказала, что толку не будет, что вечерами вас дома не бывает.
Я остолбенел.
– Что? Вы так и сказали? О господи, научат вас когда-нибудь разговаривать по телефону?
– Я умею разговаривать по телефону, – с напыщенным достоинством произнесла Фрида. – А по вечерам вас дома действительно почти никогда не бывает.
– Не ваше дело! – в сердцах крикнул я. – В другой раз вы еще расскажете, что у меня носки дырявые.
– Могу рассказать и про это, – обдала меня ядом Фрида, зыркнув красноватыми, воспаленными глазами. Мы давно с ней враждовали.
У меня чесались руки ткнуть ее физиономией в кастрюлю с супом, но вместо этого, совладав с собой, я сунул ей марку и спросил примирительным тоном:
– Эта дама не назвала себя?
– Не-а, – ответила Фрида.
– А голос у нее какой? Такой глуховатый и низкий, вроде как слегка охрипший, да?
– Да не помню я, – сказала Фрида с таким равнодушием, будто я и не давал ей марки.
– Какое миленькое у вас колечко, право, восхитительное, – вставил я. – Ну подумайте хорошенько, может, все-таки вспомните, а?
– Не-а, – ответила Фрида, пыша самодовольным злорадством.
– Ну так пойди и повесься, метелка чертова! – выпалил я и хлопнул дверью.
Вечером, ровно в шесть, я был уже дома. Когда я отпер дверь, то застал необычную картину. В коридоре вокруг фрау Бендер, ясельной сестрички, столпились все женщины нашей квартиры.
– Идите-ка сюда, – позвала меня фрау Залевски.
Причиной сборища был весь увитый лентами полугодовалый младенец. Фрау Бендер привезла его из своего пансиона в коляске. Ребенок был самый обыкновенный, но дамы тетешкали его с таким безумным восторгом, будто это было первое дитя, появившееся на белый свет. Они и ворковали, и щелкали пальцами над личиком маленького существа, и делали губы бантиком. Даже Эрна Бениг в своем кимоно с драконами принимала участие в этой оргии платонического изъявления материнства.
– Ну разве не прелесть? – спросила меня фрау Залевски с умилением.
– Об этом можно будет судить лет через двадцать – тридцать, – ответил я и покосился на телефон. Оставалось надеяться, что он не зазвонит сейчас, когда тут такое столпотворение.
– Да вы посмотрите на него хорошенько, – призвала меня фрау Хассе.
Я посмотрел. Младенец как младенец. Ничего особенного в нем я не обнаружил. Разве что поразительно крохотные ручки. И потом, конечно, это странное чувство – что и сам ты был когда-то таким.
– Несчастный червячок, – сказал я, – знал бы он, что ему предстоит. На какую войну он поспеет – вот что интересно.
– Экий чурбан! – воскликнула фрау Залевски. – Неужели у вас нет никаких чувств?
– Напротив, их у меня превеликое множество, – возразил я. – Иначе у меня не было бы таких мыслей. – С этими словами я ретировался в свою комнату.
Минут через десять раздался телефонный звонок. Услыхав свое имя, я вышел. Так и есть, все общество еще здесь! Не шелохнулось оно и тогда, когда я, прижав трубку к уху, стал слушать, как Патриция Хольман своим характерным голосом благодарит меня за цветы. В эту минуту младенец, у которого ума, вероятно, было больше, чем у всех остальных, и которому надоело это обезьянье кривлянье, внезапно начал реветь.
– Простите, я ничего не слышу, – отчаянным голосом сказал я в трубку, – тут вопит младенец, но это не мой.
Чтобы успокоить орущее существо, дамы зашипели, как клубок змей. Но достигли только того, что он заорал еще пуще. Лишь теперь я догадался, что ребенок был и впрямь необыкновенный: легкие у него, должно быть, доставали до бедер, иначе как объяснить, откуда такой оглушительный голос. Я был в затруднительном положении: глазами метал молнии в скопление непутевых мамаш, ртом лепетал что-то любезное в трубку – от темени и до носа я был воплощением грозы, от носа до подбородка – сияющим майским полднем. Чудо, как это в таких обстоятельствах мне удалось договориться о встрече на следующий вечер.
– Вам надо установить здесь звуконепроницаемую телефонную будку, – сказал я хозяйке.
Но она была не из тех, кто лезет за словом в карман.
– Что так? – спросила она, сверкая глазами. – Неужели приходится так много скрывать?
Я промолчал и стушевался. С возбужденными материнскими чувствами не поспоришь. За них горой стоит мораль всего мира.
На вечер у нас была назначена встреча у Готфрида. Перекусив в небольшой забегаловке, я пошел к нему. По дороге купил в одном из самых изысканных магазинов мужской одежды роскошный новый галстук. Я все еще был потрясен тем, как легко все налаживалось, и дал себе обет быть завтра серьезным, как директор похоронной конторы.
Логово Готфрида было своего рода достопримечательностью. Оно было сплошь увешано сувенирами, привезенными из странствий по Южной Америке. На стенах пестрые соломенные циновки, маски, высушенный человеческий череп, глиняные кувшины причудливых форм, копья и главное сокровище – великолепные фотографии, занимавшие целую стену: индианки и креолки, красивые, шоколадные, податливые зверьки, необычайно грациозные и небрежные.
Кроме Ленца и Кестера, там были еще Браумюллер и Грау. Тео Браумюллер, примостившись на валике дивана и выставив обгоревшую на солнце медную плешь, с воодушевлением разглядывал Готфридовы фотографии. Он был шофером-испытателем на одном автозаводе и с давних пор дружил с Кестером. Шестого он примет участие в тех самых гонках, на которые Отто заявил нашего «Карла».
Фердинанд Грау сидел за столом обвалившейся глыбой, он был заметно пьян. Увидев меня, он простер свою огромную лапищу и притянул меня к себе.
– Робби, – сказал он хрипло, – ты-то что делаешь среди нас, пропащих? Что ты здесь потерял? Уходи, спасайся. Ты еще можешь спастись!
Я посмотрел на Ленца. Тот подмигнул мне.
– Фердинанд сильно на взводе. Он уже второй день пропивает одну дорогую покойницу. Продал портрет и сразу получил деньги.
Фердинанд Грау был художником. При этом, однако, он давно умер бы от голода, если б не специализировался на портретах усопших, которые он по заказу скорбящих родственников писал с невероятным сходством. Этим он жил – и даже весьма неплохо. А его замечательные пейзажи никто не покупал. Оттого-то в его разговорах преобладала пессимистическая тональность.
– На сей раз трактирщик, Робби, – сказал он, – трактирщик, у которого померла тетка с капиталом, помещенным в уксус и масло. – Он передернулся. – Жуть!
– Послушай, Фердинанд, – заметил Ленц, – зачем ты бранишься? Ты ведь кормишься одним из самых прекрасных человеческих свойств – почтительностью.
– Глупости, – возразил Фердинанд, – я кормлюсь чувством вины. Человек чувствует себя виноватым перед ближним – вот и вся почтительность. Хочет оправдаться за то, что причинил или хотел причинить покойнику при его жизни. – Он не спеша погладил свою сверкающую лысину. – Нетрудно себе представить, сколько раз трактирщик желал своей тетке, чтоб она сдохла, – зато теперь он заказывает ее портрет самых нежных тонов и вешает его над диваном. Теперь он души в ней не чает. Почтительность! Человек вспоминает о скудном запасце своих добродетелей тогда, когда уже поздно. И приходит в умиление, думая о том, каким он мог быть благородным, и считает себя воплощенной порядочностью. Порядочность, доброта, благопристойность… – Он махнул своей огромной ручищей. – Все это хорошо у других – тогда легче водить их за нос.
Ленц ухмыльнулся:
– Ты сотрясаешь устои людского общежития, Фердинанд!
– Устои людского общежития – это корысть, страх и продажность, – парировал Грау. – Человек зол, но любит добро, когда его делают другие. – Он протянул свой стакан Ленцу. – Ну вот, налей-ка мне теперь и кончай травить весь вечер баланду, а то ты никому не даешь сказать ни словечка.
Я перелез через диван поближе к Кестеру. Меня вдруг осенила одна идея.
– Ты должен выручить меня, Отто. Завтра вечером мне нужен «кадиллак».
Браумюллер оторвался от усердного изучения достоинств одной скудно одетой танцовщицы-креолки.
– А ты что, уже научился поворачивать? – поинтересовался он. – До сих пор я думал, что ты умеешь ездить только по прямой, да и то если кто-нибудь другой держит баранку.
– Помалкивай, Тео, – ответил я, – шестого числа на гонках мы из тебя сделаем котлету.
Браумюллер захлебнулся от хохота.
– Ну так как, Отто? – спросил я, весь напрягшись.
– Машина не застрахована, Робби, – сказал Кестер.
– Я буду ползти, как улитка, и дудеть, как автобус в деревне. Да и всей езды-то будет несколько километров по городу.
От улыбки глаза Отто превратились в узенькие щелки.
– Ладно, Робби, я не против.
– Не к новому ли галстуку понадобилась тебе машина? – спросил подошедший Ленц.
– Заткнись! – сказал я, пытаясь отодвинуть его в сторону.
Но он не отставал.
– Ну-ка, ну-ка, детка! Дай поглядеть!
Он пощупал пальцами шелк.
– Блеск! Наше дитя в роли жиголо. Да ты никак собрался на смотрины невесты?
– Отстань, ты, гений перевоплощения. Сегодня тебе не удастся меня разозлить, – сказал я.
– На смотрины? – поднял голову Фердинанд Грау. – А почему бы ему и не присмотреть себе невесту? – Он явно оживился и повернулся ко мне. – Действуй, Робби. У тебя еще есть все для этого. То бишь наивность. А именно она-то и надобна для любви. Храни ее. Она дар Божий. Утратив – не вернешь никогда.
– Не слишком-то развешивай уши, малыш, – хмыкнул Ленц. – Помни: дураком родиться – это еще не позор. Зато дураком умереть…
– Помолчи, Готфрид. – Грау сгреб его своей ручищей. – Не о тебе ведь речь, ты, обозный романтик. Тебя не жалко.
– Ну-ну, интересно послушать, – сказал Ленц. – Давай уж, облегчи душу признанием.
– Ты пустозвон, – заявил Грау, – пустозвон и краснобай.
– Как и все мы, – ухмыльнулся Ленц. – Ведь мы живем иллюзиями и долгами.
– Истинно так, – сказал Грау, оглядывая нас всех по очереди из-под своих кустистых бровей. – Иллюзии достались нам от прошлого, а долги идут в счет будущего. – Затем он снова обратился ко мне: – Я говорил о наивности, Робби. Только завистники называют ее глупостью. Не обижайся на них. Наивность – это дар, а не недостаток.
Ленц хотел было что-то вставить, но Фердинанд не дал ему говорить.
– Ты ведь понимаешь, что я имею в виду. Простую душу, еще не изглоданную скепсисом и всей этой интеллигентской заумью. Парцифаль был простофиля. Будь он умником, не добраться бы ему до Святого Грааля. В жизни побеждают люди не мудрствующие, все же прочие видят слишком много препятствий и теряют уверенность, не успев ничего начать. В трудные времена такая простота – неоценимое благо, она как палочка-выручалочка спасает от опасностей, которые прямо-таки засасывают умника!
Он сделал глоток и посмотрел на меня своими огромными голубыми глазами, этими осколками неба на иссеченном морщинами лице.
– Не надо гоняться за избыточным знанием, Робби! Чем меньше знаешь, тем проще жить. Знания делают человека свободным, но и несчастным… Так что давай-ка выпьем с тобой за простоту, наивность и за все, что из нее вытекает, – за любовь, веру в будущее, мечты о счастье; за ее величество глупость, за потерянный рай…
Внезапно он отключился и снова ушел в себя и свое опьянение, возвышаясь над всеми массивной громадой, словно одинокий холм неприступной тоски. Человек он был конченый, и он знал, что ему уже не подняться. Обитал он в своей просторной мастерской, сожительствуя с экономкой. Это была властная, грубая женщина, а Грау, напротив, несмотря на свое могучее тело, был впечатлителен и нестоек. Он никак не мог порвать с ней, да ему, видно, все было безразлично. Как-никак сорок два стукнуло.
И хотя я понимал, что виной всему опьянение, все же наблюдать его в такой неприкаянности было и странно, и тяжело, и даже слегка неприятно. С нами он бывал не часто, все больше пил в одиночку у себя в мастерской. А эта дорожка быстро идет по наклонной.
По лицу его промелькнула улыбка. Он сунул мне в руку стакан.
– Пей, Робби. И спасайся. Помни о том, что я тебе сказал.
– Хорошо, Фердинанд.
Ленц завел патефон. У него была куча пластинок с негритянскими песнями, и некоторые из них он поставил сегодня – о Миссисипи, о собирателях хлопка, о знойных ночах на берегах голубых тропических рек.
VI
Патриция Хольман жила в большом желтом доме-коробке, отделенном от проезжей части улицы узкой полоской газона. У подъезда стоял фонарь. Я остановил «кадиллак» прямо под ним. В неверном свете фонаря машина походила на мощного слона, кожа которого отливала жирным черным глянцем.
Я продолжил усовершенствования своего гардероба: помимо галстука, купил еще перчатки и шляпу, кроме того, на мне было пальто Ленца – великолепное серое пальто из тонкого шотландского твида. Таким оснащением я хотел развеять воспоминания о нашем первом пьяном вечере.
Я посигналил. Сразу же, подобно ракете, загорелись окна всех пяти этажей лестничной клетки. Загудел лифт. Я следил за ним, как за волшебной бадьей, спускающейся с неба. Патриция Хольман открыла дверь и легко сбежала по ступенькам. На ней была короткая бежевая куртка, отороченная мехом, и узкая коричневая юбка.
– Хэлло! – Она протянула мне руку. – Я так рада куда-нибудь выбраться. Весь день просидела дома.
Мне понравилось ее рукопожатие – более сильное, чем можно было ожидать. Ненавижу людей, вяло сующих свою ладошку, как дохлую рыбу.
– Что же вы сразу мне не сказали, что весь день сидите дома? Я бы заехал за вами еще днем.
– Разве у вас так много времени?
– Не могу этого сказать. Но я бы освободился.
Она сделала глубокий вдох.
– Какой чудесный воздух! Пахнет весной.
– Если хотите, мы можем дышать воздухом сколько угодно, – сказал я, – можем поехать за город, в лес, на природу, я на всякий случай прихватил с собой машину. – При этом я с такой небрежностью показал на «кадиллак», будто это был какой-нибудь развалюха «форд».
– «Кадиллак»? – Она посмотрела на меня с изумлением. – Ваш собственный?
– Сегодня вечером да. А вообще-то он принадлежит нашей мастерской. Мы немало с ним повозились и теперь надеемся сорвать немалый куш.
Я открыл дверцу.
– Не поехать ли нам сначала в «Лозу» и поужинать? Как вы думаете?
– Поужинать было бы неплохо, но почему непременно в «Лозе»?
Я был несколько озадачен. Ведь «Лоза» – это единственный приличный ресторан из тех, что я знал.
– По правде говоря, – сказал я, – я не знаю ничего лучшего. Кроме того, мне казалось, что «кадиллак» нас к чему-то обязывает.
Она рассмеялась.
– В «Лозе» наверняка чопорная, скучная публика. Нет, лучше в другое место!
Я растерялся. Грезы о респектабельности рассеивались как дым.
– Тогда предложите что-нибудь вы, – сказал я. – Заведения, которые посещаю я, все как на подбор простецкого пошиба. Они не для вас.
– Почему вы так решили?
– Так мне кажется…
Она быстро взглянула на меня.
– Давайте все же попробуем.
– Хорошо. – Я решился круто изменить программу. – Раз вы не из пугливых, то у меня есть кое-что на примете. Едем к Альфонсу.
– Альфонс – это уже звучит! – сказала она. – И вряд ли меня сегодня что-нибудь испугает.
– Альфонс – хозяин пивной, – сказал я. – Большой друг Ленца.
Она засмеялась.
– Похоже, у Ленца повсюду друзья?
Я кивнул:
– Он легко их заводит. Вы ведь видели, как это было с Биндингом.
– Да, бог свидетель, – заметила она. – Подружились они молниеносно.
Мы поехали.
Альфонс был увалень и флегматик. Выпирающие скулы. Маленькие глаза. Закатанные рукава рубашки. Руки как у гориллы. Он самолично вышвыривал из своего заведения всякого, кто приходился ему не по вкусу. Даже членов патриотического спортивного общества. Для особо трудных случаев он держал молоток под стойкой. Пивная была расположена очень удобно – рядом с больницей, так что на транспорт тратиться не приходилось.
Он вытер светлый еловый стол своей волосатой лапой.
– Пиво? – спросил он.
– Водки и чего-нибудь на закуску, – сказал я.
– А для дамы? – спросил Альфонс.
– Дама тоже желает водки, – сказала Патриция Хольман.
– Крепко, весьма, – промолвил Альфонс. – Есть свиные ребрышки с кислой капустой.
– Свинью сам заколол? – спросил я.
– Натурально.
– Но даме надо бы предложить чего-нибудь полегче, Альфонс.
– Вы шутите, – возразил Альфонс. – Сначала взгляните на мои ребрышки.
Он велел кельнеру показать нам порцию.
– Великолепный был свинтус, – сказал он. – С медалями. Два первых приза.
– Ну кто ж тогда устоит? – заявила, к моему удивлению, Патриция Хольман уверенным тоном постоянной посетительницы этого кабака.
– Стало быть, две порции? – подмигнув, спросил Альфонс.
Она кивнула.
– Прекрасно! Пойду выберу сам.
Он отправился на кухню.
– Беру назад свои слова, – сказал я, – я напрасно сомневался, что вас можно вести сюда. Вы мгновенно покорили Альфонса. Сам выбирает блюда он только для завсегдатаев.
Альфонс вернулся.
– Добавил вам еще колбасы.
– Неплохая идея, – сказал я.
Альфонс к нам явно благоволил. Немедленно явилась водка. И три стопки. Одна – для Альфонса.
– Что ж, будем здоровы! – сказал он. – За то, чтобы наши дети заимели богатых родителей.
Мы выпили залпом. Девушка не пригубила водку, а выпила, как и мы.
– Крепко, весьма, – заметил Альфонс и прокосолапил к стойке.
– Вам понравилась водка? – спросил я.
Она покачала головой:
– Крепковата, конечно. Но уж надо было держать марку перед Альфонсом.
Ребрышки были что надо. Я съел две большие порции, да и Патриция Хольман преуспела значительно больше, чем я мог предположить. Мне страшно нравилась ее манера держаться по-свойски, чувствовать себя запросто и в пивнушке. Без всякого жеманства она выпила и вторую стопку с Альфонсом. Тот незаметно подмигивал мне в знак одобрения. А он был знаток. Не столько в вопросах красоты или там культуры, но в главном – в том, чего человек стоил как таковой.
– Если вам повезет, вы узнаете и слабую струнку Альфонса, – сказал я.
– Охотно, – сказала она. – Да только похоже, что слабостей у него нет.
– Есть! – Я показал на столик рядом со стойкой. – Вот она!
– Что именно? Патефон?
– Нет, не патефон. Хоровое пение! У него слабость к хоровому пению. Он не признает ни легкой, ни классической музыки, только хоры – мужские, смешанные, всякие. Вон та куча пластинок – это сплошные хоры. А вот и он сам.
– Как вам ребрышки? – спросил Альфонс, подходя.
– Выше всяких похвал! – воскликнул я.
– А даме тоже понравились?
– В жизни не ела ничего подобного, – смело заявила дама.
Альфонс удовлетворенно кивнул.
– А сейчас заведу вам свою новую пластинку. Удивлю, так сказать!
Он направился к патефону. Игла зашипела, и вслед затем могучий мужской хор грянул «Лесное молчание». Чертовски громкое то было молчание.
С первого же такта в пивной воцарилась мертвая тишина. Не разделить вместе с Альфонсом его благоговения – значило пробудить в нем зверя. Он стоял за стойкой, уперевшись в нее волосатыми руками. Под воздействием музыки лицо его преобразилось. Оно стало мечтательным – насколько может быть мечтательным лицо человека, похожего на гориллу. Хоровое пение имело необъяснимое воздействие на Альфонса. Он делался трепетнее лани. Он мог весь отдаться кулачной сваре, но стоило вступить звукам мужского хора – и у него как по мановению волшебной палочки сами собой опускались руки; он затихал, прислушиваясь, и был готов к примирению. В прежние времена, когда он был более вспыльчив, жена всегда держала наготове пластинки, которые он особенно любил. В минуту крайней опасности, когда он выскакивал из-за стойки с молотком, она быстренько опускала иглу на пластинку – и Альфонс опускал молоток, прислушивался, успокаивался. С тех пор надобность в этом исчезла – и жена умерла, оставив вместо себя портрет над стойкой, подарок Грау, за что художник всегда имел здесь даровой столик; да и сам Альфонс с годами поостыл и угомонился.
Пластинка кончилась. Альфонс подошел к нам.
– Чудо как хорошо, – сказал я.
– Особенно первый тенор, – добавила Патриция Хольман.
– Верно, – впервые оживился Альфонс, – о, вы знаете в этом толк! Первый тенор – это самый высокий класс!
Мы простились с ним.
– Привет Готфриду, – сказал он. – Пусть он как-нибудь заглянет.
Мы стояли на улице. Фонари перед домом разбрасывали беспокойные блики по сплетенным ветвям старого дерева. Они уже покрылись зеленоватым легким пушком, и все дерево благодаря неясной, мреющей подсветке казалось мощнее и величественнее, его крона словно пронзала тьму – как гигантская рука, в необоримой тоске простертая в небо.
Патриция Хольман слегка поежилась.
– Вам холодно? – спросил я.
Передернув плечами, она спрятала руки в рукава меховой куртки.
– Ничего, пройдет. Просто в помещении было довольно жарко.
– Вы слишком легко одеты, – сказал я. – Вечерами еще холодно.
Она покачала головой:
– Не люблю одежду, которая много весит. Кроме того, мне хочется, чтобы поскорее наступило тепло. Не выношу холод. Особенно в городе.
– В машине тепло, – сказал я. – Там у меня и плед припасен на всякий случай.
Я помог ей забраться в машину и укрыл пледом ее колени. Она подтянула плед повыше.
– Ой, как хорошо. Ой, как чудесно! А то холод навевает мрачные мысли.
– Не только холод. – Я сел за руль. – Покатаемся?
Она кивнула:
– С удовольствием.
– Куда поедем?
– Просто так, не торопясь, по улицам. Все равно куда.
– Отлично.
Я запустил мотор, и мы поехали по городу – медленно и бесцельно. Был тот час вечера, когда движение становится особенно оживленным. Мы скользили в нем почти бесшумно, настолько тих был мотор. Наш «кадиллак» напоминал парусник, безмолвно плывший по пестрым каналам жизни. Мимо проносились улицы, освещенные подъезды и окна, тянулись ряды фонарей – подслащенная, прельстительная вечерняя сутолока бытия, нежная лихорадка иллюминированной ночи; а над всем этим, над остриями крыш – стальной купол неба, вбиравший, втягивавший в себя огни города.
Девушка сидела молча рядом со мной, по ее лицу пробегали отраженные стеклами блики. Изредка я взглядывал на нее, она снова казалась мне такой, какой я увидел ее в первый вечер. Ее посерьезневшее лицо выглядело теперь более отчужденным, чем за ужином, но оно было очень красивым – это было то самое лицо, которое меня тогда так взволновало, что лишило потом покоя. Мне чудилось, будто в нем есть что-то от той таинственной тишины, что присуща природе – деревьям, облакам, животным, а иногда и женщинам.
Мы выбрались на более тихие улицы предместья. Ветер усилился. Казалось, он гонит ночь перед собой. Я остановил машину на большой площади, вокруг которой спали маленькие дома в маленьких палисадниках.
Патриция Хольман потянулась, словно бы просыпаясь.
– Это было чудесно, – сказала она немного погодя. – Если б у меня была машина, я бы каждый вечер ездила так по улицам. В этом медленном и бесшумном скольжении есть что-то от сна или сказки. И в то же время все это явь. И тогда никаких людей вроде бы и не надо по вечерам…
Я вынул пачку сигарет из кармана.
– А вообще-то ведь надо, чтоб вечерами кто-нибудь был рядом, не так ли?
– Да, вечерами – конечно, – согласилась она. – Странное это чувство – когда наступает темнота.
Я вскрыл пачку.
– Это американские сигареты. Они вам нравятся?
– И даже больше других.
Я дал ей огня. На мгновение теплый и краткий свет спички осветил ее лицо и мои руки, и мне вдруг пришла в голову шальная мысль, будто мы с ней давным-давно неразлучны.
Я опустил стекло, чтобы вытягивало дым.
– Хотите немного поводить? – спросил я. – Наверняка это доставит вам удовольствие.
Она повернулась ко мне.
– Конечно, хочу, но ведь я совсем не умею.
– В самом деле?
– Нет. Я никогда не училась.
Я узрел в этом свой шанс.
– Биндинг давно бы мог показать вам, как это делается, – сказал я.
Она рассмеялась.
– Биндинг слишком влюблен в свою машину. Он никого к ней не подпускает.
– Ну, это чистая глупость, – не упустил я случая уколоть толстяка. – Я вот запросто посажу вас за руль. Давайте попробуем.
Легко позабыв про Кестера с его предостережениями, я вылез из «кадиллака», уступая ей руль.
– Но я действительно не умею, – сказала она, волнуясь.
– Неправда, – возразил я. – Умеете. Только не знаете этого.
Я показал ей, как действуют коробка скоростей и сцепление.
– Вот и все, очень просто. А теперь вперед!
– Подождите! – Она показала на одинокий автобус, медленно пробиравшийся по улице. – Давайте сначала пропустим!
– Ни в коем случае! – Я быстро включил скорость и сцепление.
Она судорожно вцепилась в руль, напряженно вглядываясь в улицу.
– О боже, мы едем слишком быстро!
Я посмотрел на спидометр.
– Вы едете сейчас со скоростью ровно двадцать пять километров в час. На самом деле – не больше двадцати. Неплохой темп для стайера.
– А мне кажется, что не меньше восьмидесяти.
Через несколько минут первоначальный страх исчез. Мы ехали вниз по широкой прямой дороге. «Кадиллак» слегка петлял, словно вместо бензина в баке у него был коньяк, да несколько раз едва не потерся шинами о бортик тротуара. Но постепенно дело наладилось, приняв тот самый оборот, которого я желал: неожиданно мы превратились в учителя и ученицу, и я пользовался преимуществами своего положения.
– Внимание – полицейский! – сказал я.
– Остановиться?
– Слишком поздно.
– А что будет, если меня остановят? Ведь у меня нет водительских прав.
– Нас обоих посадят в тюрьму.
– Господи, какой ужас! – От страха она стала тыкаться ногой в тормоз.
– Газ! – крикнул я. – Нажмите на газ! Еще! Мы должны промчаться гордо и смело. Дерзость – лучшее средство борьбы против закона.
Полицейский не обратил на нас ни малейшего внимания. Девушка облегченно вздохнула.
– До сих пор я не знала, что обыкновенный регулировщик может походить на огнедышащего дракона, – сказала она, когда мы отъехали от него на несколько сот метров.
– Он превратится в дракона, если на него наехать. – Я медленно нажал на тормоз. – Вот тут у нас замечательная пустынная улица, на нее и свернем – поупражняемся в свое удовольствие. Сперва поучимся трогаться с места и останавливаться.
Трогаясь, Патриция несколько раз глушила мотор. Она расстегнула меховую куртку.
– Уф! Становится жарко! Но я должна научиться!
Она сидела за баранкой с видом старательной ученицы и внимательно следила за моими объяснениями. Потом она сделала несколько первых поворотов, сопровождая их воплями ужаса и возгласами ликования; встречных машин, их бьющих фар она дьявольски пугалась, зато и бурно радовалась, когда удавалось с ними разминуться. Вскоре в маленьком, скудно освещенном приборами пространстве возникла доверительная товарищеская атмосфера, какая всегда возникает между людьми, занятыми техническим или иным совместным делом, и когда через полчаса мы поменялись местами и я поехал назад, мы были значительно ближе друг другу, чем после любого, сколь угодно пространного рассказа о собственной жизни.
Недалеко от Николайштрассе я опять остановил машину. Прямо над нами сверкали пурпуром огни кинорекламы. Асфальт под ней отливал матовым линялым красным цветом. У самой кромки асфальта блестело жирное маслянистое пятно.
– Ну вот, – сказал я, – теперь мы честно заслужили по стаканчику. Где бы нам это сделать?
Патриция Хольман на минутку задумалась.
– А почему бы нам не пойти опять в этот симпатичный бар с парусниками? – предложила затем она.
Меня мигом пронзила тревога. Можно было дать голову на отсечение, что сейчас там сидит последний романтик. Я уже представлял себе, какое он сделает лицо…
– Ну что вы, – быстро сказал я, – это не бог весть что. Есть места куда более приятные…
– Не знаю, не знаю… Мне там в прошлый раз очень понравилось.
– В самом деле? – спросил я озадаченно. – Вам в прошлый раз понравилось?
– Да, – сказала она улыбаясь. – Даже очень.
«Вот тебе на! – подумал я. – А я-то казнился из-за того вечера…»
– Боюсь, в это время там полно народа, – сделал я еще одну попытку.
– Так давайте посмотрим.
– Давайте.
Я обдумывал, как мне быть. Когда мы подъехали к бару, я быстро выскочил из машины.
– Я только взгляну и сразу вернусь.
В баре знакомых не было, кроме одного Валентина.
– Послушай, – обратился я к нему. – Готфрид был здесь?
Валентин кивнул:
– Да, вместе с Отто. Ушли с полчаса назад.
– Жаль, – сказал я, облегченно вздыхая. – Жаль, что я их не застал. – Я вернулся к машине. – Рискнем, – заявил я. – По счастью, тут сегодня вполне сносно.
Однако «кадиллак» я на всякий случай поставил за углом, в темном месте.
Но не прошло и десяти минут, как соломенная грива Ленца всплыла у стойки. «Проклятие! – подумал я. – Все же нарвался! Лучше бы это произошло через несколько недель».
Готфрид, кажется, был не намерен задерживаться. Я уж подумал было, что все обойдется, как заметил, что Валентин показывает ему на меня. Вот мне и наказание за мою ложь. Лицо Ленца, когда он нас увидел, нужно было бы демонстрировать начинающим киноактерам – трудно было бы найти более поучительный материал. Глаза его округлились и выпучились, как желтки глазуньи, а челюсть грозила вот-вот отвалиться. Жаль, в баре в этот миг не нашлось режиссера, я уверен, что он немедленно заключил бы с Ленцем контракт, заняв его, например, в эпизоде, когда перед потерпевшим кораблекрушение матросом предстает чудовищный спрут.
Впрочем, Готфрид быстро овладел собой. Я взглядом умолял его исчезнуть. В ответ он подленько ухмыльнулся, оправил пиджак и подошел к нам.
Я знал, что мне предстоит, и поэтому первым пошел в атаку.
– Ты уже проводил фройляйн Бомблатт? – спросил я, чтобы выбить его из седла.
– Да, конечно, – спокойно ответил он, ничем не выдав, что еще секунду назад ничего не знал о существовании упомянутой фройляйн. – Она передает тебе привет и просит, чтобы ты позвонил ей завтра пораньше.
Контрудар был неплох. Я кивнул:
– Позвоню. Бог даст, она все же купит машину.
Ленц снова открыл было рот, но я ударил его по ноге и посмотрел на него такими глазами, что он, ухмыльнувшись, осекся.
Мы выпили по нескольку рюмок. Я пил только коктейль с большим количеством лимона. Не хотелось снова опростоволоситься.
Готфрид пришел в отличное расположение духа.
– Только что был у тебя, – сказал он. – Думал зазвать тебя на ярмарку. Там великолепная новая карусель. Может, сходим, а? – Он посмотрел на Патрицию Хольман.
– Конечно! – воскликнула она. – Больше всего на свете люблю карусели!
– Тогда выезжаем немедленно, – сказал я. Я был рад выбраться на улицу. Там все было как-то проще.
Шарманщики – на передовых постах аттракционов. Меланхолические, нежно жужжащие звуки. На истертой бархотке там и сям попугай или зябнущая обезьянка в красном суконном жилете. Пронзительно зазывные голоса торговцев самым разным товаром – фарфоровым клеем, алмазами для резки стекла, турецким медом, воздушными шарами, отрезами на костюмы. Острый запах карбидных ламп, испускающих голубое свечение. Гадалки, астрологи, ларьки с марципанами, лодки-качалки, увеселительные павильоны. А вот наконец и сама карусель с ее оглушительной музыкой, пестротой, огнями крутящихся башен, освещенных, как дворцы.
– Ребята, вперед! – И Ленц с развевающимися волосами бросился к «американским горкам». Здесь был самый большой оркестр. Перед каждым пуском из позолоченных ниш выходили шесть фанфаристов, поворачивались во все стороны, трубили как оглашенные и, взмахнув инструментами, исчезали. Зрелище было грандиозное.
Мы уселись в большую лодку с лебедем на носу и понеслись вперед, так что только ветер свистел. Мир искрился и скользил, он раскачивался в разные стороны и вдруг нырял в темный туннель, который мы проскакивали под барабанный бой, чтобы через секунду вновь вынырнуть в шумном и бушующем море огней.
– Еще! – Готфрид устремился к летающей карусели с гондолами в виде дирижаблей и самолетов. Мы взобрались в цеппелин и сделали на нем три круга.
С трудом переводя дух, мы очутились опять на земле.
– А теперь на чертово колесо! – бросил клич Ленц.
Чертовым колесом назывался большой и гладкий, несколько выпуклый к середине диск, который вращался с нарастающей скоростью и на котором надо было удержаться дольше всех. Он отбивал немыслимую чечетку, и ему аплодировали. В конце концов он остался на кругу вдвоем с какой-то поварихой, у которой был зад как у ломовой лошади. Чем эта хитрюга и воспользовалась: когда удерживаться на ногах стало совсем уже невмоготу, она просто плюхнулась задом на середину, а Готфрид приплясывал вокруг нее. Всех прочих давно уже разметало в разные стороны. Но вот судьба настигла и последнего романтика, он рухнул в объятия поварихи, и они кубарем скатились на землю. К нам он подошел, ведя ее под руку и называя просто Линой. В ответ Лина смущенно улыбалась. Он спросил ее, не желает ли она чего-нибудь съесть или выпить, и она заявила, что пиво хорошо утоляет жажду. После чего оба исчезли в палатке.
– А куда же пойдем мы? – спросила с горящими глазами Патриция Хольман.
– В лабиринт привидений, – сказал я, указывая на большой павильон.
Путь, проложенный по лабиринту, был полон неожиданностей. Они начались уже через несколько шагов: вдруг зашатался пол, чьи-то руки стали ощупывать нас в темноте, по углам то и дело мелькали страшные рожи, завывали привидения, мы, конечно, только посмеивались, но в один момент, когда перед нами в зеленоватом освещении внезапно возник череп, девушка резко отпрянула назад, на миг оказавшись в моих объятиях. Кожей лица я ощутил ее дыхание, губами – ее волосы, но она тут же рассмеялась, и я отпустил ее.
Я отпустил ее, но что-то во мне этого не желало. Мы давно уже вышли из лабиринта, а я все еще чувствовал прикосновение ее плеча, ее мягких волос, чувствовал тонкий персиковый запах ее кожи…
Я избегал смотреть на нее – все стало как-то совсем по-другому…
Ленц нас поджидал. Он был один.
– А где же Лина? – спросил я.
– Хлобыщет пивко, – кивнул он в сторону тента. – С каким-то кузнецом.
– Приношу свои соболезнования.
– А, чепуха, – заметил Готфрид. – Давай-ка лучше займемся самым что ни на есть мужским делом.
Мы пошли в павильон, где можно было выиграть всякую всячину, набрасывая резиновые кольца на железные крюки.
– Так, – сказал Ленц, обращаясь к Патриции Хольман, – сейчас мы вам соберем целое приданое.
Он бросил первым и выиграл будильник. За ним и я урвал плюшевого медведя. Владелец аттракциона вручил нам и то и другое с громкими, делано восторженными восклицаниями, рассчитывая привлечь новых клиентов.
– Сейчас ты у меня уймешься, – хмыкнул Готфрид и овладел сковородкой. Я добыл еще одного мишку.
– Надо же, какая пруха, – только и крякнул хозяин, передавая нам вещи.
Он еще не знал, что его ожидало. Ленц лучше всех в нашей роте метал гранату, а зимой, когда нечего было делать, мы, бывало, месяцами упражнялись в набрасывании шляпы на разные крючья. Так что тутошнее испытание было для нас детской забавой. Готфрид легко завладел своим следующим призом – хрустальной вазой. Я – полдюжиной граммофонных пластинок. Хозяин молча сунул их нам и стал проверять свои крючья на прочность.
Ленц прицелился, бросил – и выиграл кофейный сервиз, второй приз. Тем временем вокруг нас собралась толпа зевак. Я в темпе набросил три кольца подряд на один и тот же крюк. Наградой стала кающаяся Магдалина в золоченой раме.
Хозяин павильона, скроив такую гримасу, будто он сидел в кресле у зубного врача, отказался выдать нам новые кольца. Мы не стали возражать, но тут зрители устроили настоящий скандал. Они стали требовать, чтобы он не мешал нам куражиться дальше. Они жаждали видеть, как он разорится дотла. Больше всех шумела Лина, снова появившаяся вместе со своим кузнецом.
– Стало быть, как мимо бросать, так это можно, да? А попадать, стало быть, нельзя?
Кузнец одобрял ее, раздувая мехи своего баса.
– Так и быть, – сказал хозяин. – Пусть каждый бросит еще по разу.
Я бросил первым. Тазик для умывания с кувшином и мыльницей. Потом настала очередь Ленца. Он взял пять колец. Четыре из них он со скоростью автомата накинул на один и тот же крюк. Перед тем как бросить пятое, он сделал нарочитую паузу и достал сигарету. Трое мужчин бросились к нему с зажигалками. Кузнец похлопал его по плечу. Лина от волнения жевала платочек. Потом Ленц прищурился и расслабленно, чтобы не было амортизации, кинул пятое кольцо поверх предыдущих. Кольцо осталось висеть. Раздался оглушительный рев. Ленц оторвал главный приз – детскую коляску с кружевными подушками и розовым одеяльцем.
Хозяин, чертыхаясь, выкатил нам коляску. Мы погрузили в нее все остальные трофеи и двинулись к следующему павильону. Лина везла коляску. Кузнец отпускал по этому поводу такие шуточки, что я предпочел несколько отстать от них с Патрицией Хольман. В следующем павильоне кольца нужно было набрасывать на бутылки с вином. Попало кольцо на бутылку – она твоя. Мы добыли шесть бутылок. Ленц взглянул на этикетки и подарил их кузнецу.
Был и еще один подобный павильон. Но его владелец вовремя учуял опасность и при нашем приближении павильон закрыл. Кузнец хотел было затеять свару, он знал, что здесь в качестве призов разыгрывались бутылки пива. Но мы отказались от этой идеи: у хозяина аттракциона была только одна рука.
В сопровождении целой толпы мы добрались до «кадиллака».
– Что будем делать? – спросил Ленц, почесывая затылок. – Привяжем коляску к машине?
– Давай, – согласился я. – Но тебе придется сесть в нее и править, чтобы она не перевернулась.
Патриция Хольман запротестовала. Она боялась, что Ленц и впрямь отколет такой номер.
– Что ж, – сказал Готфрид, – тогда придется рассортировать добычу. Обоих мишек вы непременно должны взять себе. Пластинки тоже. А как насчет сковородки?
– В таком случае она перейдет во владение мастерской, – заявил Готфрид. – Забери ее, Робби, как старый специалист по яичницам. А кофейный сервиз?
Патриция кивнула в сторону Лины. Повариха покраснела. Готфрид вручил ей, будто приз, кофейные причиндалы. Потом он извлек из коляски керамический тазик.
– А эту посудину кому? Господину соседу, не так ли? В твоем деле эта штуковина пригодится. Как и будильник. Кузнецы спят, как медведи.
Я протянул Готфриду цветочную вазу. Он и ее вручил Лине. Она, заикаясь, стала отказываться. Она не сводила глаз с кающейся Магдалины. Она полагала, что если ваза достанется ей, то картина – кузнецу.
– Обожаю искусство, – выдохнула она, от волнения и алчности обкусывая ногти на своих красных пальцах.
– Милостивая сударыня, – с наивозможной галантностью обратился Ленц к Патриции Хольман, – что вы на это скажете?
Патриция Хольман взяла картину и отдала ее поварихе.
– Вещь действительно очень красивая, Лина, – с улыбкой сказала она.
– Повесь над кроватью и услаждай свое сердце, – добавил Ленц.
Лина обеими руками схватила картину. Глаза ее увлажнились; от переизбытка благодарности ее поразила икота.
– А теперь ты, – задумчиво, с чувством произнес Ленц, обращаясь к детской коляске. Глаза Лины, осчастливленной, казалось бы, Магдалиной, вновь загорелись жадностью. Кузнец заметил, что, мол, никому не дано знать, когда ему понадобится такая штука, и так расхохотался своему замечанию, что даже выронил бутылку с вином.
Но Ленц шутку не поддержал.
– Постойте-ка, я тут кое-что вспомнил, – сказал он и исчез. Через несколько минут он прибежал за коляской и куда-то ее укатил. – Все в ажуре! – бросил он нам, вернувшись.
Мы сели в «кадиллак».
– Ну, это просто как Рождество! – воскликнула счастливым голосом Лина и, освободив от обильных подарков свою красную лапу, протянула ее нам на прощание.
Кузнец еще успел отозвать нас в сторонку.
– Значит, так, ребята, – сказал он, – если вам понадобится кого-нибудь вздуть, то я живу по Лейбницштрассе, шестнадцать, задний двор, второй этаж, левая дверь. А если их будет несколько, то я прихвачу с собой товарищей по кузнечному молоту.
– Заметано! – дружно ответили мы и уехали.
Когда мы немного отъехали и свернули за угол, Готфрид указал нам на окно машины. Мы увидели нашу коляску, а в ней настоящего младенца. Коляску осматривала бледная женщина, еще явно не оправившаяся от потрясения.
– Неплохо, а? – воскликнул Готфрид.
– Отдайте ей и мишек! – сказала Патриция Хольман. – Уж все вместе!
– Одного, может быть? – сказал Ленц. – А второго оставьте себе.
– Нет-нет, обоих!
– Ладно. – Ленц выскочил из машины, сунул обе плюшевые игрушки женщине в руки и, не дав ей опомниться, пустился наутек так, будто его преследовали. – Ну вот, – сказал он, запыхавшись, – теперь меня просто мутит от моего благородства. Высадите меня около «Интернационаля». Я обязан пропустить рюмочку коньяка.
Он вылез из машины, а я отвез Патрицию Хольман домой. Все было иначе, чем в прошлый раз. Она стояла в дверях и в колеблющихся отсветах фонаря была очень красива. Как мне хотелось пойти с ней!
– Спокойной ночи, – сказал я, – и приятных сновидений.
– Спокойной ночи.
Я смотрел ей вслед, пока не погас свет на лестнице. Потом сел в «кадиллак» и уехал. Чувствовал я себя странно. Вовсе не так, как бывало, когда влюбленный провожал домой девушку. Теперь было куда больше нежности в этом чувстве, нежности и желания отдаться чему-то полностью. Отдаться, забыться…
Я поехал к Ленцу в «Интернациональ». Там было почти пусто. В одном углу сидела Фрицци со своим дружком Алоисом. Они о чем-то спорили. Готфрид устроился с Мими и Валли на диване у стойки. Он был мил и любезен с обеими, даже с этой несчастной старенькой Мими.
Девицы вскоре ушли. Им было пора на дело, теперь наступало самое время. Мими кряхтела и вздыхала, сетуя на больные вены. Я подсел к Готфриду.
– Ну, поливай, не церемонься, – сказал я.
– Зачем же, детка? – возразил он, к моему удивлению. – Ты все делаешь правильно.
Мне уже стало легче оттого, что он так просто ко всему отнесся.
– Мог бы и раньше намекнуть, – сказал я.
– Чепуха! – отмахнулся он.
Я заказал себе ром.
– А знаешь, – сказал я, – я ведь даже понятия не имею, кто она, чем занимается. И в каких отношениях с Биндингом. Он-то, кстати, не говорил тебе тогда ничего?
Он посмотрел на меня:
– А что, тебя это разве заботит?
– Да нет…
– Вот и я думаю. Между прочим, пальто тебе очень идет.
Я покраснел.
– И нечего тебе краснеть. Ты прав во всем. Я бы и сам так хотел – если б мог…
Я немного помолчал, а потом спросил:
– Что ты имеешь в виду, Готфрид?
– А то, что все остальное – дерьмо, Робби. То, что в наше время ничего нет стоящего. Вспомни, что тебе вчера говорил Фердинанд. Не так уж не прав этот старый толстый некрофил-малеватель. Ну да хватит об этом… Сядь-ка лучше на этот ящик да сыграй парочку-другую старых солдатских песен.
Я сыграл «Три лилии» и «Аргоннский лес». Здесь, в пустом кафе, эти мелодии наших былых времен возникли как призраки.
VII
Дня через два Кестер выбежал из мастерской.
– Робби, звонил твой Блюменталь! Он ждет тебя в одиннадцать с «кадиллаком». Хочет сделать пробную ездку.
Я швырнул на землю гаечный ключ.
– Черт возьми, Отто, неужели клюет?
– А что я вам говорил? – раздался из-под «форда» голос Ленца. – Он явится снова – вот что я вам говорил. Готфрида надо слушать!
– Кончай трепаться, дело серьезное! – крикнул я ему под машину. – Отто, сколько я могу ему уступить? Предельно?
– Предельно – две тысячи. Сверхпредельно – две тысячи двести. Упрется – две пятьсот. Если увидишь, что перед тобой сумасшедший, – две шестьсот. Но уж тогда скажи ему, что мы будем век его проклинать.
– Ладно.
Мы надраили машину до блеска. Я сел за руль. Кестер положил мне руку на плечо.
– Робби, не посрами свою солдатскую доблесть. Отстаивай честь нашей мастерской до последней капли крови. Умри стоя и положа руку на бумажник Блюменталя.
– Будет исполнено, – улыбнулся я.
Ленц нашарил в кармане медаль и сунул ее мне под нос.
– Дотронься до моего амулета, Робби!
– Изволь. – Я взялся за амулет.
– Абракадабра, великий Шива, – в тоне молитвы произнес Готфрид, – благослови этого рохлю, надели его мужеством и силой! Подержись вот здесь, а еще лучше – возьми его с собой! Да, еще плюнь три раза.
– Все будет в порядке, – сказал я, плюнул ему под ноги и, оставив позади возбужденно махавшего мне бензиновым шлангом Юппа, выехал за ворота.
По дороге я купил несколько гвоздик и непринужденно расставил их по хрустальным вазочкам в салоне. Расчет был на фрау Блюменталь.
К сожалению, Блюменталь принял меня в конторе, а не на своей квартире. Мне пришлось подождать с четверть часа. «Ах ты, милашка, – подумал я, – этот трюк мне известен, так что не раскисну, не надейся». В приемной, заручившись расположением смазливой стенографистки, которую подкупил вынутой из петлицы гвоздикой, я выведал, с кем имею дело. Трикотаж, сбыт хороший, девять человек занято только в конторе, надежный компаньон, острейшая конкуренция со стороны фирмы «Майер и сын», Майеров сын разъезжает в красном двухместном «эссексе» – такие сведения я собрал к тому моменту, когда Блюменталь меня позвал.
Начал он с артподготовки.
– Молодой человек, – молвил он, – у меня мало времени. Цена, которую вы мне недавно назвали, – ваша несбыточная мечта. Итак, положа руку на сердце, сколько стоит машина?
– Семь тысяч, – заявил я.
Он резко откинулся.
– Тогда нам не о чем говорить.
– Господин Блюменталь, – сказал я, – да вы хоть взгляните еще раз на машину…
– Незачем, – прервал он меня, – я достаточно на нее насмотрелся, к тому же совсем недавно…
– Но смотреть ведь можно по-разному, – заявил я. – Вам нужно взглянуть на детали. Лакировка, к примеру, первоклассная, фирма «Фолль и Рурбек», двести пятьдесят марок по себестоимости; затем новые резиновые покрышки, каталожная цена шестьсот марок. Вот вам уже восемьсот пятьдесят. Далее – обивка из тончайшего корда…
Он от меня отмахнулся. Но я как ни в чем не бывало начал свою песню сначала. Призвал его осмотреть роскошный инструментарий, превосходный кожаный верх, хромированный радиатор, сработанные по последнему слову бамперы – шестьдесят марок пара; как младенца к матери, меня влекло к моему «кадиллаку», и, тоскуя по нему, я пытался увлечь за собой Блюменталя. Я знал, что при соприкосновении с ним у меня, как у Антея, коснувшегося земли, появятся новые силы. Абстрактный жупел цены не так страшен перед лицом конкретного товара.
Но и Блюменталь не хуже моего знал, что за письменным столом он сильнее. Он, как перед рукопашной, снял очки и взялся за меня по-настоящему. Мы сражались, как тигр с удавом. Удавом был Блюменталь. Не успел я оглянуться, как он уже оттяпал у меня полторы тысячи марок.
Дух мой слабел. Я сунул руку в карман и крепко сжал амулет Готфрида.
– Господин Блюменталь, – сказал я, весьма утомленный, – уже час, видимо, вам пора обедать! – Во что бы то ни стало я хотел вырваться из этого логова, в котором цены тают как снег.
– Я обедаю в два, – хладнокровно заявил Блюменталь, – но знаете что? Мы могли бы теперь проехаться для пробы.
Я облегченно вздохнул.
– А затем продолжим наши переговоры, – добавил он.
Я снова вздохнул свободнее.
Мы поехали к нему на квартиру. В машине его словно подменили, что немало меня удивило. В самом добродушном тоне он рассказал мне бородатый анекдот об императоре Франце-Иосифе. Я отплатил ему таким же о трамвайном кондукторе; тогда он поведал о злоключениях саксонца в сумасшедшем доме, я в ответ – о шотландской любовной парочке; и только перед самым его домом мы снова посерьезнели. Он просил меня подождать, пока сходит за женой.
– Дорогой мой толстый «кадиллак», – произнес я, похлопывая машину по радиатору, – ясно, что эти россказни скрывают новые чертовы козни. Но не волнуйся, тебя мы пристроим. Он тебя купит, уж это точно: когда еврей возвращается, то он покупает. Когда возвращается христианин, это еще далеко ничего не значит. Он проделает дюжину пробных поездок, чтобы сэкономить на извозчике, а потом вдруг вспомнит, что ведь, в сущности говоря, мебель для кухни ему нужнее. Нет-нет, евреи – добрые люди, они знают, чего хотят. Но клянусь тебе, мой милый толстячок: если я уступлю сему прямому потомку браннолюбивого Иуды Маккавейского еще хотя бы сотню, то я до конца моей жизни не возьму в рот ни капли шнапса.
Появилась фрау Блюменталь. Я немедленно вспомнил о советах Ленца и превратился из борца в кавалера. Сам Блюменталь, глядя на это, лишь подленько ухмыльнулся. Этот субъект был из железа. Ему бы торговать паровозами, а не трикотажем.
Я устроил так, чтобы он сидел сзади, а его жена рядом со мной.
– Куда прикажете отвезти вас, сударыня? – льстивым голосом спросил я.
– Куда хотите, – ответила она с материнской улыбкой.
Я болтал без умолку – какое все же блаженство иметь дело с простодушным человеком. Говорил я так тихо, что Блюменталь мог слышать только обрывки фраз. Так я чувствовал себя свободнее. Хотя его присутствие я ощущал и спиной, и оно на меня давило.
Мы остановились. Я вылез из машины и твердо посмотрел своему противнику в глаза.
– Вы должны признать, господин Блюменталь, что машина идет как по маслу.
– Да уж какое там масло, молодой человек, – возразил он до странности дружелюбно, – когда человека пожирают налоги. А вы еще лупите кругленький налог за машину. Я вам говорю.
– Господин Блюменталь, – сказал я, стараясь не сбиться с тона, – это не налог, это издержки. Вы деловой человек, и поэтому я говорю с вами откровенно. Скажите сами, чего требует в наши дни дело? Вы ведь и сами знаете – не капитала, как прежде, а кредита, вот чего! А как заполучить кредит? Рецепт известен: по одежке встречают. «Кадиллак» – это и солидно, и элегантно, вполне уютно, но не старомодно. «Кадиллак» – это воплощение буржуазного здравого смысла, это живая реклама для фирмы.
– Каков юноша. Ну чистое дело еврейский колган, а? – обратился к жене повеселевший Блюменталь. – Ах, молодой человек, – сказал он затем, – чтоб вы знали: лучшая реклама для солидного заведения в наше время – это поношенный костюм и проездной на автобус. Если б у нас с вами были деньги тех людей, которые не тратятся на все эти шикарные, сверкающие до ряби в глазах машины, то нам с вами больше не о чем было бы беспокоиться. Я вам говорю. По секрету.
Я недоверчиво взглянул на него. Что значит этот внезапный дружеский тон? Может, присутствие жены сдерживает его боевой пыл? Пожалуй, пора давать решающий залп.
– Во всяком случае, такой «кадиллак» не сравнишь с каким-нибудь «эссексом», не правда ли, сударыня? Это уж пусть сыночек Майера разъезжает на таком драндулете, а я бы и задаром не взял этакую дрянь кричаще-красного цвета…
Я услыхал, как Блюменталь хмыкнул, и поторопился продолжить:
– А этот цвет, сударыня, вам необычайно идет, приглушенный кобальт для блондинки…
Блюменталь прыснул, и лицо его напомнило дергающиеся обезьяньи рожи.
– Насчет Майера – это неслабо, – простонал он. – А там уж пошла эта глупая лесть… Вот именно, лесть!
Я взглянул на него и не поверил своим глазам: в нем больше не было никакого притворства! И я стал изо всех сил давить на ту же педаль.
– Позвольте мне внести кое-какие уточнения, господин Блюменталь. Для женщины лесть никогда не является лестью. Но – комплиментами, которые в наш жалкий век, увы, стали редкостью. Ведь женщина – не стальная конструкция, а цветок, и не деловитость ей нужна, а теплая нега лести. Лучше каждый день говорить ей какие-нибудь милые пустяки, чем всю жизнь работать на нее с маниакальным занудством. Это я вам говорю. И тоже по секрету. К тому же я не льстил, а лишь припомнил классический закон физики, согласно которому синий цвет всегда идет блондинкам.
– Узнаю льва по его когтям! – сказал Блюменталь, сияя. – Послушайте, господин Локамп! Я знаю, что мог бы выторговать у вас еще тысячу марок…
Я так и отпрянул, подумав, что вот он, этот долгожданный дьявольский удар. Я уже представил себе, как буду влачить жизнь угрюмого абстинента, и глазами измученной лани взглянул на фрау Блюменталь.
– Но, отец… – сказала она.
– Оставь, мать, – перебил он. – Итак, я мог бы выторговать еще, но не стану. Мне как деловому человеку доставляло удовольствие наблюдать за вашей работой. Пожалуй, фантазии пока еще многовато, но вот номер с Майерами был удачен. Ваша мать не еврейка ли?
– Нет.
– Вам доводилось работать в магазине готового платья?
– Да.
– Ну вот видите, отсюда и стиль. А по какой части?
– По части души, – ответил я. – Собирался стать учителем.
– Господин Локамп, – сказал Блюменталь, – снимаю шляпу! Ежели вдруг останетесь без места, позвоните мне.
Он выписал чек и подал его мне. Я не поверил своим глазам. Уплатил вперед! Не чудо ли?
– Господин Блюменталь, – сказал я сдавленным голосом, – позвольте мне бесплатно приложить к машине две хрустальные пепельницы и первоклассный резиновый коврик.
– Вот и прекрасно, – ответствовал он, – наконец-то дарят что-то и старику Блюменталю. – Вслед затем он пригласил меня на следующий день поужинать. Фрау Блюменталь одарила меня материнской улыбкой.
– Будет фаршированная щука, – ласково сказала она.
– О, какой деликатес, – заявил я. – В таком случае я завтра же пригоню вам машину. А с утра мы оформим бумаги.
Назад в мастерскую я летел, словно ласточка. Но Ленц и Кестер ушли обедать. Я был вынужден сдерживать свой триумф. Только Юпп был на месте.
– Ну как, продали? – спросил он с ухмылкой.
– Все-то тебе надо знать, плутишка, – сказал я. – На-ка тебе талер, построй на него самолет.
– Значит – продали, – ухмыльнулся Юпп.
– Я поеду обедать, – сказал я, – но горе тебе, если скажешь им хоть слово до моего возвращения.
– Господин Локамп, – заверил он меня, подбрасывая в воздух монету, – я буду нем как рыба.
– На нее-то ты и похож, – сказал я и дал газ.
Когда я вернулся, Юпп подал мне знак.
– Что случилось? – спросил я. – Ты проболтался?
– Как можно, господин Локамп! Да только тут этот малый… Ну, насчет «форда»…
Я оставил «кадиллак» во дворе и пошел в мастерскую. Там был и булочник. Склонившись над книгой, он рассматривал образцы красок, на нем было клетчатое пальто с поясом и широким траурным крепом. Рядом с ним была смазливая дамочка с бегающими черными глазками, в расстегнутом пальтишке, отороченном облезлым кроликом, и в лаковых туфельках, которые ей явно жали. Они обсуждали вопрос о том, какого цвета им выбрать лаковое покрытие. Чернявенькая особа была за яркий сурик, однако булочник выдвигал сомнения против красноватых тонов, так как он еще носил траур. Он предлагал блеклую серо-желтую краску.
– Глупости, – капризным голосом говорила чернявенькая, – «форд» должен быть броского цвета, иначе его никто не заметит.
Она бросала на нас заговорщицкие взгляды, пожимала плечами, когда булочник склонялся к образцам, передразнивала его, подмигивала нам. Эдакий живчик! Наконец они сошлись на зеленом, цвета резеды. При этом девушка настаивала на светлом верхе. Но тут уж булочник настоял на своем: надо ведь и траур обозначить. Он выбрал кожаное покрытие черного цвета и был в этом тверд. При этом он между делом слегка нагрел руки, ибо верх он получал бесплатно, а кожа была дороже ткани.
Они ушли. Во дворе, однако, вышла заминка: едва черненькая завидела «кадиллак», как пулей устремилась к нему.
– Ты только посмотри, киса, какая машина! Фантастика! Вот это мне нравится!
В следующее мгновение она уже, открыв дверцу, впорхнула на сиденье и, щурясь от восторга, запричитала:
– Вот это кресла! Колоссально! Как в ложе! Нет, это тебе не «форд»!
– Ну ладно-ладно, пошли, – недовольно проворчал ее киса.
Ленц толкнул меня в бок: мол, действуй, попытайся всучить машину булочнику. Я сверху вниз посмотрел на него и промолчал. Тогда он толкнул меня посильнее, я ответил ему тем же и отвернулся.
Лишь с трудом булочник извлек наконец из машины свое чернявое сокровище и ушел с ней, как-то сгорбившись и осердясь.
Мы посмотрели вслед этой парочке.
– Человек быстрых решений! – сказал я. – Машина отремонтирована, жена новая – нет, каков молодец!
– Ну, с этой он еще напляшется, – сказал Кестер.
Едва они скрылись за поворотом, как Готфрид напустился на меня:
– Ты в своем уме, Робби? Упускать такой шанс! Да ведь это был учебный пример на тему о том, как надо действовать!
– Унтер-офицер Ленц, – возвысил голос я, – грудь колесом, когда разговариваете со старшим по званию! Я, к вашему сведению, не сторонник двоеженства и не стану выдавать машину замуж вторично!
Момент был впечатляющий. Глаза у Готфрида стали как блюдца.
– Не шути так со святыми вещами, – выдавил он из себя.
Не обращая на него больше внимания, я обратился к Кестеру:
– Отто, прощайся с нашим сыночком «кадиллаком»! Он больше не наш. Отныне он украсит собой достославную фирму подштанников! Будем надеяться, он заживет там недурно. Не так героически, как у нас, зато куда более вольготно!
Я вынул чек. Ленц едва удержался на ногах.
– Не может быть! Что? Неужели? Ну, не получено же… – прошептал он хрипло.
– А вы что, птенчики, думали! – сказал я, помахивая чеком. – Угадайте сколько!
– Четыре! – выкрикнул Ленц, закрыв глаза.
– Четыре с половиной, – сказал Кестер.
– Пять! – крикнул Юпп от бензоколонки.
– Пять с половиной! – выпалил я.
Ленц вырвал у меня чек.
– Нет, это невероятно! Нет, по нему наверняка не заплатят!
– Господин Ленц, – сказал я с достоинством, – чек настолько же благонадежен, насколько неблагонадежны вы! Мой друг Блюменталь не затруднится уплатить в двадцать раз больше. Подчеркиваю: мой друг, у которого завтра вечером я ем фаршированную щуку. И да послужит вам это примером! Заключить дружбу, получить деньги вперед и быть приглашенным на ужин – вот что значит уметь продавать! Так-то, а теперь вольно!
Готфрид с трудом приходил в себя. Он сделал последнюю попытку:
– А мое объявление в газете! Мой амулет!
Я сунул ему медаль.
– На, возьми свой собачий жетон. Совсем забыл о нем.
– Сделка безупречная, Робби, – сказал Кестер. – Слава богу, что мы наконец сбыли нашу телегу. А деньги нам сейчас невероятно кстати.
– Дашь мне пятьдесят марок авансом? – спросил я.
– Сто. Ты их заслужил.
– Не желаешь ли взять в счет аванса и мое серое пальто? – спросил Готфрид, сладко сощурив глаза.
– Не желаешь ли попасть в больницу, несчастный хамоватый ублюдок? – парировал я.
– Парни, закрываем лавочку, на сегодня хватит! – предложил Кестер. – И так заработали за день немало! Нельзя искушать Всевышнего… Поедем на «Карле» за город, потренируемся хоть перед гонками.
Юпп давно уже забыл про свой насос. Волнуясь, он потирал руки.
– Господин Кестер, тогда я, получается, остаюсь здесь за старшего, да?
– Нет, Юпп, – засмеялся Кестер, – не получается. Ты поедешь с нами!
Сначала мы заехали в банк и сдали чек. Ленц никак не мог успокоиться до тех пор, пока не удостоверился, что с чеком все в порядке. А потом мы рванули с места, да так, что из выхлопной трубы посыпались искры.
VIII
Я стоял перед своей хозяйкой.
– Ну, где горит? – спросила фрау Залевски.
– Нигде, – ответил я. – Просто хочу заплатить за квартиру.
До истечения срока оставалось три дня, и фрау Залевски едва не упала от удивления.
– Тут дело нечисто, – высказала она свое подозрение.
– Отнюдь, – возразил я. – Вы позволите мне взять на сегодняшний вечер оба парчовых кресла из вашей гостиной?
Она грозно вперила руки в свои увесистые бока.
– Вот оно что! Вам, значит, больше не нравится ваша комната?
– Нравится. Но ваши парчовые кресла мне нравятся больше.
Я объяснил, что меня, возможно, посетит кузина и поэтому мне хотелось бы несколько украсить свою комнату. Она хохотала так, что грудь ее накатывала на меня, как девятый вал.
– Кузина! – передразнила она меня, вложив в интонацию все свое презрение. – И когда же пожалует ваша кузина?
– Ну, я в этом не совсем уверен, но если она придет, то, конечно, достаточно рано, к ужину. А почему, собственно, не должно быть на свете кузин, фрау Залевски?
– Кузины на свете, конечно, бывают, да только ради них не одалживают кресла.
– А я вот одалживаю, у меня, видите ли, очень развито родственное чувство, – заявил я.
– Как же, как же! На вас это очень похоже! Все вы шатуны. А парчовые кресла можете взять. Свои плюшевые поставьте пока в гостиную.
– Большое спасибо. Завтра я все верну на свои места. И ковер тоже.
– Ковер? – Она повернулась. – Кто здесь сказал хоть слово о ковре?
– Я. Да и вы тоже. Только что.
Она сердито смотрела на меня.
– Так он как бы часть целого, – сказал я. – Ведь кресла стоят на нем.
– Господин Локамп, – заявила фрау Залевски величественным тоном, – не заходите слишком далеко! Умеренность во всем, как говаривал блаженной памяти Залевски. Не худо бы и вам усвоить себе этот девиз.
Я-то знал, что этот девиз не помешал блаженной памяти Залевски однажды в буквальном смысле упиться до смерти. Его жена в иных обстоятельствах сама не раз рассказывала мне об этом. Но ей это было нипочем. Она использовала своего мужа, как другие люди Библию, то есть для цитирования. И чем больше времени проходило со дня его смерти, тем больше изречений она ему приписывала. Теперь он уже – как и Библия – годился на все случаи жизни.
Я приводил свою комнату в божеский вид. Днем я разговаривал с Патрицией Хольман по телефону. До этого она была больна, и я целую неделю не виделся с ней. Теперь же мы условились на восемь, я предложил поужинать у меня, а потом пойти в кино.
Парчовые кресла и ковер производили внушительное впечатление, но освещение портило все. Поэтому я постучал к своим соседям, Хассе, чтобы попросить у них настольную лампу на вечер. Фрау Хассе с усталым видом сидела у окна. Ее супруга еще не было дома. Он по собственной воле задерживался на часик-другой на работе, лишь бы избежать увольнения. Фрау Хассе чем-то напоминала больную птицу. В ее расплывшихся и постаревших чертах все еще проглядывало узкое личико маленькой девочки – разочарованной и печальной.
Я изложил свою просьбу. Несколько оживившись, она вручила мне лампу.
– Подумать только, – сказала она, вздыхая, – ведь и я в свое время…
Эту историю я знал назубок. Она повествовала о том, какие замечательные виды открылись бы перед ней, если б она не вышла замуж за Хассе. Я знал эту историю и в редакции самого Хассе. Там речь шла о том, какие перед ним открылись бы замечательные виды, если бы он не женился. По-видимому, это была самая банальная история на свете. И самая безнадежная.
Я послушал ее какое-то время, вставив по ходу дела несколько подходящих фраз, и направился к Эрне Бениг за ее патефоном.
Фрау Хассе говорила об Эрне не иначе как об «этой особе, проживающей рядом». Она презирала ее, потому что завидовала. Я же души в ней не чаял. Она не строила себе никаких иллюзий и твердо знала, что нужно постараться урвать хоть немного от того, что у людей называется счастьем. Знала она и то, что за каждую кроху счастья нужно платить вдвое, а то и втридорога. Счастье – это самая неопределенная вещь на свете, которая идет по самой дорогой цене.
Эрна опустилась на колени и принялась рыться в чемодане, подбирая мне пластинки.
– Фокстроты хотите? – спросила она.
– Нет, – ответил я, – я не умею танцевать.
Она удивленно воззрилась на меня.
– Не умеете танцевать? Но что же вы делаете, когда ходите вечером развлекаться?
– Устраиваю перепляс в своем горле. Тоже, знаете, получается неплохо.
Она покачала головой:
– Мужчина, не умеющий танцевать? Нет, я такому сразу бы дала от ворот поворот!
– У вас суровые правила, – заметил я. – Но ведь есть же и другие пластинки. Вот недавно у вас играла замечательная – знаете, такой женский голос и что-то вроде гавайской музыки…
– А, это чудо! «И как я жить могла без тебя?..» Эта, да?
– Точно! Кто только придумывает все эти слова! Мне кажется, что авторы этих песенок должны быть последними романтиками на нашей земле.
Она засмеялась.
– Вполне возможно, что так оно и есть. Ведь патефон теперь стал чем-то вроде альбома для посвящений. Раньше писали друг другу стишки в альбом, а теперь дарят пластинки. Если мне хочется вспомнить какой-нибудь эпизод из своей жизни, мне стоит лишь завести пластинку, которую я слушала тогда, и прошлое сразу оживет.
Я перевел взгляд на груду пластинок на полу.
– О, если судить по пластинкам, Эрна, то у вас есть о чем вспомнить.
Она встала с колен и откинула со лба непокорные рыжие волосы.
– Что верно, то верно, – сказала она, отодвигая ногой стопку пластинок. – Но я бы все свои воспоминания отдала за одно – настоящее…
Я вынул все, что закупил к ужину, и приготовил стол как умел. На помощь со стороны кухни рассчитывать не приходилось, отношения с Фридой у меня были слишком неважные. Уж она бы постаралась уронить что-нибудь на пол. Но я справился кое-как и сам, да так, что не мог узнать свою комнату в ее новом блеске. Кресла, лампа, накрытый стол – я чувствовал, как во мне растет беспокойное ожидание.
Я вышел из дома, хотя до условленного времени оставалось еще больше часа. На улице бушевал порывистый ветер, нападавший из-за угла. Фонари были уже зажжены. Сумерки между домами сгустились и посинели, как море. «Интернациональ» плавал в них, как фрегат со спущенными парусами. Я решил заглянуть туда на минутку.
– Гопля, Роберт, – встретила меня Роза.
– А ты что здесь поделываешь? – спросил я. – На дежурство не собираешься?
– Рановато еще.
Алоис словно соткался из воздуха.
– Одинарную? – спросил он.
– Тройную, – ответил я.
– Ого, резво ты начинаешь, – заметила Роза.
– Надо для куражу, – сказал я, опрокидывая ром.
– Сыграешь что-нибудь? – спросила Роза.
Я покачал головой:
– Неохота. Очень уж ветрено. Как твоя малышка?
Она улыбнулась всеми своими золотыми зубами.
– Не звонят, стало быть, все хорошо. Завтра опять к ней поеду. На этой неделе собралась приличная выручка: знать, весна уже задорит вас, старых козлов. Отвезу ей новое пальтишко. Из красной шерсти.
– О, красная шерсть – это последний крик моды, – сказал я.
Роза просияла.
– Какой ты джентльмен, Робби.
– Твоими бы устами да мед пить. Кстати, не выпить ли нам по одной? Тебе ведь анисовую?
Она кивнула. Мы чокнулись.
– Скажи-ка, Роза, а что, собственно, ты думаешь о любви? – спросил я. – Ведь ты в этих делах разбираешься.
Она рассмеялась звонким, раскатистым смехом.
– Ах, перестань, – сказала она, отсмеявшись. – Любовь! Хотя, конечно, и у меня был мой Артур… Как вспомню этого проходимца, так до сих пор чувствую слабость в коленках. Я вот что тебе скажу, Робби, если серьезно: человеческая жизнь слишком длинная для любви. Просто-напросто слишком длинная. Это мне мой Артур объяснил, когда удирал, на прощание. И это верно. Любовь – это чудо. Но для одного из двоих она всегда тянется слишком долго. А другой упрется как бык, и все, ни с места. Вот и остается ни с чем – сколько бы ни упирался, хоть до потери пульса.
– Ясно, – сказал я. – Но и без любви человек – все равно что покойник в отпуске.
– А ты сделай как я, – сказала Роза. – Заведи себе ребенка. Вот и будет тебе кого любить и кем утешаться.
– Да уж, это идея! – засмеялся я. – Пожалуй, только этого мне не хватало.
Роза мечтательно покачала головой.
– Уж как меня, бывало, поколачивал мой Артур, а все равно – войди он сейчас сюда в своем котелке, эдак наискось сдвинутом на затылок… Милый ты мой! Да я вся трясусь, как только себе это представлю.
– Ну так давай выпьем за здоровье Артура.
Роза рассмеялась.
– Подлецу и юбочнику – долгие лета!
Мы выпили.
– До свидания, Роза. Желаю тебе побольше выручить сегодня вечером!
– Спасибо, Робби! До свидания!
Хлопнула дверь в подъезде.
– Хэлло, – сказала Патриция Хольман, – о чем задумались?
– Ни о чем вовсе. А как вы поживаете? Выздоровели? Что с вами было?
– Пустяки, ничего особенного. Простудилась, поднялась немного температура.
Она вовсе не выглядела изнуренной болезнью. Напротив, ее глаза еще никогда не казались мне такими большими и сияющими, ее лицо покрывал легкий румянец, а движения были грациозны, как у гибкого, изящного животного.
– Выглядите вы великолепно, – сказал я. – Ни тени болезни! Мы можем наметить большую программу.
– Это было бы прекрасно, – сказала она. – Но сегодня, к сожалению, не получится. Сегодня я не могу.
Я уставился на нее, остолбенев.
– Не можете?
Она покачала головой:
– К сожалению.
Я все еще не мог ничего понять. Я решил, что она раздумала идти ко мне, но согласна пойти в другое место.
– Я звонила вам, – сказала она, – чтобы вы не приходили напрасно. Но вы уже ушли.
Наконец-то до меня дошло.
– Вы действительно не можете? У вас занят весь вечер? – спросил я.
– Сегодня да. Мне обязательно нужно в одно место. К сожалению, я узнала об этом всего полчаса назад.
– И вы не можете перенести это дело на другой день?
– Нет, не получится. – Она улыбнулась. – Это что-то вроде деловой встречи.
Меня словно стукнули по голове. Все, все я предусмотрел, но только не это. Я не верил ни одному ее слову. Деловая встреча! Нет, не такой у нее вид! Отговорка, по всей вероятности. В этом даже нет никаких сомнений. Какие могут быть вечером деловые переговоры? На это есть утренние часы! И за полчаса о таких вещах не сообщают. Просто ей расхотелось, вот и весь сказ.
Я был огорчен прямо-таки как ребенок. Только теперь я понял, насколько был рад предстоящему вечеру. Я был недоволен собой из-за того, что так огорчился, и мне не хотелось, чтобы она это заметила.
– Что ж, – сказал я, – коли так – ничего не поделаешь. До свидания.
Она испытующе посмотрела на меня.
– Ну, особой-то спешки нет. Я договорилась только на девять. Мы могли бы еще немного погулять. Я целую неделю не была на улице.
– Хорошо, – нехотя согласился я. Внезапно я почувствовал себя разбитым и опустошенным.
Мы пошли по улице. Вечернее небо прояснилось, и над крышами встали звезды. Мы шли вдоль газона, на котором темнело несколько кустов. Патриция Хольман остановилась.
– Сирень, – сказала она. – Пахнет сиренью.
– Я не чувствую никакого запаха, – возразил я.
– Ну как же! – Она склонилась над газоном.
– Это «дафне индика», сударыня, – раздался из темноты хриплый голос.
Там, прислонившись к дереву, стоял один из городских озеленителей в форменной фуражке с латунной кокардой. Слегка пошатываясь, он подошел к нам. Из его кармана высверкивало горлышко бутылки.
– Мы ее, слышь ты, сегодня высадили, – заявил он, прерывая свое сообщение сильнейшей икотой. – Тут она и есть.
– Да-да, спасибо, – сказала Патриция Хольман и, повернувшись ко мне, добавила: – Вы все еще не чувствуете никакого запаха?
– Нет, отчего же, – вяло возразил я. – Теперь я чувствую запах доброго пшеничного шнапса.
– Попадание – первый класс! – Человек в тени звучно рыгнул.
Я отчетливо различал густой сладковатый аромат цветения, растекавшийся по мягкому бархату ночи, но я бы ни за что на свете не признался в этом.
Девушка засмеялась и потянулась одними плечами.
– Ах, как это прекрасно, особенно для того, кто целую неделю проторчал дома. Как жаль, что надо уходить! Этот Биндинг – вечно он спешит, вечно сообщает обо всем в последний момент! Лучше бы он действительно перенес это на завтра!
– Биндинг? – переспросил я. – Вы договорились с Биндингом?
Она кивнула:
– С Биндингом и еще одним человеком. В этом-то человеке все дело. Серьезная деловая встреча. Представляете себе?
– Нет, – возразил я, – не представляю.
Она засмеялась и продолжала что-то говорить. Но я больше не слушал. Биндинг! Это имя прозвучало для меня как раскат грома. Я и думать не хотел о том, что она ведь знает его много дольше, чем меня, я только совершенно отчетливо и в каких-то преувеличенных размерах видел перед собой его сверкающий «бьюик», его дорогой костюм и его портмоне. Бедная моя, славная, изукрашенная берлога! И что это мне взбрело на ум! Лампа от Хассе, кресла от Залевски! Да эта девушка мне просто не пара! Кто я такой, в конце концов? Тротуарный шаркун, одолживший себе на вечер «кадиллак», жалкий пьянчужка – и ничего больше! Да такие шьются на каждом углу. Я уже видел, с каким подобострастием швейцар в «Лозе» приветствует Биндинга, видел светлые, теплые, великолепно обставленные помещения, утопающие в сигаретном дыму, видел элегантно одетых людей, небрежно расположившихся в них, слышал музыку и смех, смех надо мной. «Назад, – подумал я, – скорее назад! Что-то предчувствовать, на что-то надеяться – уже и это было смешно! Глупо предаваться таким иллюзиям. Так что только назад!»
– Мы могли бы встретиться завтра вечером, если хотите, – сказала Патриция Хольман.
– Завтра вечером у меня нет времени, – возразил я.
– Или послезавтра, или в какой-нибудь другой день на этой неделе. На ближайшие дни у меня нет никаких планов.
– Это будет трудно, – сказал я. – Сегодня мы получили срочный заказ, над которым придется работать всю неделю до поздней ночи.
Это был обман, но я не мог иначе. Столько во мне скопилось бешенства и стыда.
Мы пересекли площадь и пошли по улице вдоль кладбищенской ограды. Я увидел, как от «Интернационаля» навстречу нам движется Роза. Ее высокие сапоги сверкали. Я бы мог еще свернуть и в другое время так бы и сделал, но теперь я пошел прямо, ей навстречу. Роза скользнула взглядом мимо меня, как будто мы и в глаза друг друга не видели. Все это само собой разумелось: ни одна из этих девушек не узнавала на улице своих знакомых, если они были не одни.
– Привет, Роза, – сказал я.
Она озадаченно взглянула сначала на меня, потом на Патрицию Хольман, быстро кивнула и в полном смятении прошла мимо. Через несколько шагов после нее показалась Фрицци. С ярко намалеванными губами, она шла, помахивая сумочкой и вихляя бедрами. Она равнодушно смотрела сквозь меня, как сквозь стекло.
– Мое почтение, Фрицци, – сказал я.
Она наклонила голову, как королева, и ничем не выдала своего удивления; но я услышал, как каблучки ее застучали чаще, – она явно хотела обсудить происшедшее с Розой. Я все еще мог свернуть в переулок, ведь я знал, что сейчас появятся и остальные – как раз настал час первого большого обхода. Но я с каким-то особым упрямством решительно шагал им навстречу – почему я должен избегать тех, кого знаю намного лучше, чем девушку рядом со мной с ее Биндингом и его «бьюиком»? Пусть все видит, пусть насмотрится вдоволь.
Они проследовали все по длинному коридору под фонарями – и красавица Валли, бледная, стройная, элегантная, и Лина с ее протезом, и кряжистая Эрна, и цыпленочек Марион, и краснощекая Марго, и педераст Кики в женской шубке, и под конец старушка Мими с ее узловатыми венами, похожая на общипанную сову. Я приветствовал их всех, а уж когда проходили мимо котла с сосисками, то я и вовсе от души потряс «мамашину» руку.
– У вас тут много знакомых, – немного погодя сказала Патриция Хольман.
– Таких, как эти, да, – ответил я, задираясь.
Я заметил, как она на меня посмотрела.
– По-моему, нам пора возвращаться, – сказала она через какое-то время.
– По-моему, тоже, – ответил я.
Мы подошли к ее подъезду.
– Прощайте, – сказал я, – и приятных вам развлечений сегодня вечером.
Она не ответила. Не без труда я оторвал взгляд от кнопки звонка на входной двери и посмотрел на нее. И не поверил своим глазам. Вот она стоит прямо передо мной, и никаких следов оскорбленности на лице – в чем я был уверен, но – ничуть не бывало, губы ее подрагивали, глаза мерцали огоньками, а там прорвался и смех – раскатистый, свободный. Она от души смеялась надо мной.
– Сущий ребенок! – сказала она. – Нет, какой же вы еще ребенок!
Я уставился на нее.
– Ну да… как-никак… – пролепетал я и наконец-то все понял. – Вы, наверное, считаете меня полным идиотом, не так ли?
Она смеялась. Я быстро шагнул к ней и крепко прижал к себе: будь что будет. Ее волосы касались моих щек, ее лицо было близко-близко, я чувствовал слабый персиковый запах ее кожи; потом ее глаза выросли перед моими, и я вдруг ощутил ее губы на своих губах…
Она исчезла, прежде чем я успел сообразить, что случилось.
Я побрел назад и подошел к «мамашиному» котлу с сосисками.
– Дай-ка мне штучку побольше, – сказал я, весь сияя.
– С горчицей? – спросила «мамаша». На ней был чистенький белый передник.
– Да уж, мамаш, горчицы давай побольше!
Я с наслаждением ел сардельку, запивая ее пивом, которое Алоис по моей просьбе вынес мне из «Интернационаля».
– Странное все-таки существо человек, мамаша, а?
– Да уж, это точно! – подхватила она с пылом. – Вот хоть вчера приходит тут один, съедает две венские сосиски с горчицей, а потом вдруг – нате вам, платить ему нечем. Ну, дело-то было позднее, кругом ни души, что ж я могу, не бежать же за ним. А сегодня, представь-ка, он является снова, платит сполна за вчерашнее да еще дает мне на чай.
– Ну, это тип еще довоенный, мамаша. А как вообще-то дела?
– Плохо! Вчера вот семь пар венских да девять сарделек. Знаешь, если б не девочки, я б давно разорилась.
Девочками она называла проституток, которые поддерживали ее как могли. Подцепив клиента, они по мере возможности старались затащить его к «мамашиному» котлу и раскошелить на сардельку-другую, чтобы «мамаша» могла хоть что-нибудь заработать.
– Теперь уж потеплеет скоро, – продолжала она, – а вот зимой, когда сыро да холодно… Тут уж напяливай на себя что хочешь, а все одно не убережешься.
– Дай-ка мне еще сардельку, – сказал я, – что-то меня сегодня распирает охота жить. А как дела дома?
Она взглянула на меня своими водянистыми маленькими глазками.
– Да все то же. Недавно вот кровать продал.
«Мамаша» была замужем. Лет десять назад ее муж, прыгая на ходу в поезд подземки, сорвался, и его переехало. В результате ему отняли обе ноги. Несчастье оказало на него странное действие. Он настолько стыдился перед женой своего вида, что перестал спать с ней. Кроме того, в больнице он пристрастился к морфию. Это быстро потащило его на самое дно, он связался с гомосексуалистами, и теперь его можно было видеть только с мальчиками, хотя пятьдесят лет до этого он был нормальным мужчиной. Мужчин калека не стыдился. Ведь калекой он был только в глазах женщин, ему казалось, что он вызывает отвращение и жалость, и это было для него невыносимо. А для мужчин он оставался мужчиной, с которым случилось несчастье. Чтобы добыть деньги на мальчиков и морфий, он забирал у «мамаши» все, что только подворачивалось под руку, и продавал все, что только мог продать. Но «мамаша» держалась за него, хоть он ее частенько поколачивал. Она вместе с сыном каждую ночь до четырех стояла у своего котла. А днем стирала белье и скоблила лестницы. У нее был больной желудок, и весила она девяносто фунтов, но никто никогда не видел от нее ничего, кроме радушия и ласки. Она считала, что ей еще повезло в жизни. Иной раз муж, когда ему совсем уж становилось невмоготу, приходил к ней и плакал. И то были самые отрадные минуты ее жизни.
– А ты как? Держишься еще на своем таком хорошем месте?
– Да, мамаша. Я теперь зарабатываю неплохо.
– Смотри только, не потеряй его.
– Постараюсь, мамаша.
Я подошел к своему дому. У подъезда – вот уж бог послал! – стояла служанка Фрида.
– Фрида, вы просто прелесть что за девочка, – сказал я, обуреваемый желанием творить добро.
Она сделала такое лицо, точно хватила уксусу.
– Да нет, я серьезно! – продолжал я. – Ну какой смысл вечно ссориться! Жизнь коротка, Фрида, и полна самых опасных случайностей. В наше время надо держаться друг друга. Давайте жить дружно!
Она даже не взглянула на мою протянутую руку, пробормотала что-то о проклятых пьянчужках и скрылась в подъезде, громыхнув дверью.
Я постучал к Георгу Блоку, из-под его двери пробивалась полоска света. Он зубрил.
– Пойдем, Георгий, пожуем, – сказал я.
Он поднял на меня глаза. Бледное лицо его порозовело.
– Я сыт.
Он решил, что я предлагаю ему из жалости, поэтому и отказался.
– Да ты только взгляни, сколько там всего, – сказал я. – И все испортится. Так что окажи мне любезность.
Когда мы проходили по коридору, я заметил, что дверь Эрны Бениг приоткрыта на узенькую щелочку. За ней слышалось затаенное дыхание. «Ага», – подумал я и тут же услышал, как мягко щелкнул замок на двери Хассе и их дверь также приоткрылась на один сантиметр. Похоже, весь пансион подстерегает мою кузину.
Яркий свет люстры падал на парчовые кресла фрау Залевски. Сияла роскошью лампа Хассе, светился ананас, теснились куски ливерной колбасы высшего сорта, нежной, как осетр, ветчины, тут же была бутылка шерри-бренди…
Едва мы с онемевшим от изумления Георгом налегли на еду, как в дверь постучали. Я уже знал, что сейчас последует.
– Внимание, Георгий, – прошептал я, а громко сказал: – Войдите!
Дверь отворилась, и вошла сгорающая от любопытства фрау Залевски. Впервые в жизни она самолично принесла мне почту, какой-то рекламный проспект, призывавший меня питаться исключительно сырой пищей. Разодета она была в пух и прах – настоящая дама добрых старых времен: кружевное платье, шаль с бахромой и брошь с портретом блаженной памяти Залевски в виде медальона. Заготовленная слащавая улыбка так и застыла на ее лице, она остолбенела, увидев перед собой смущенного Георга. Я разразился безжалостным смехом. Она быстро овладела собой.
– Так, стало быть, получил отставку, – ядовито заметила она.
– Вот именно, – согласился я, погруженный в разглядывание ее наряда. – Какое счастье, что визит не состоялся.
– А вам и смешно? Недаром я всегда говорила: там, где у других людей сердце, у вас – бутылка шнапса, – произнесла фрау Залевски, меряя меня взглядом прокурора.
– Хорошо сказано, – одобрил я ее речь. – Не окажете ли нам честь, сударыня?
Она поколебалась. Но потом одержало верх любопытство: вдруг удастся еще что-нибудь выведать? Я откупорил бутылку бренди.
Позже, когда все в доме стихло, я взял пальто и одеяло и пробрался по коридору на кухню. Я встал на колени перед столиком, на котором стоял телефонный аппарат, накрыл голову пальто и одеялом, снял трубку, подоткнув левой рукой конец пальто под аппарат. Так я мог быть уверен, что меня не подслушают. У пансиона Залевски были на редкость длинные и любопытные уши. Мне повезло. Патриция Хольман была дома.
– Давно ли вы вернулись с ваших таинственных переговоров? – спросил я.
– Почти час назад.
– Ах, если б я знал…
Она засмеялась.
– Нет-нет, это ничего бы не изменило, я сразу легла, у меня опять немного поднялась температура. Хорошо, что я рано вернулась.
– Температура? Сколько же?
– Ах, пустяки. Расскажите лучше, что вы еще делали сегодня вечером.
– Беседовал с хозяйкой о международном положении. А вы? Переговорили успешно?
– Надеюсь, что успешно.
Под моим покровом возникла тропическая жара. Поэтому всякий раз, когда говорила девушка, я делал себе отдушину, жадно хватал губами холодный воздух и снова опускал полог, когда наставал мой черед говорить в трубку, которую я прижимал к самому рту.
– Среди ваших знакомых нет никого, кого звали бы Робертом? – спросил я.
Она засмеялась.
– По-моему, нет…
– Жаль. Мне бы очень хотелось слышать, как вы произносите это имя. Может быть, все-таки попробуете?
Она снова засмеялась.
– Так, ради смеха, – сказал я. – Например, Роберт – осел.
– Роберт – ребенок…
– У вас чудесное произношение, – сказал я. – А теперь попробуем слово «Робби». Итак, Робби…
– Робби – пьяница, – медленно произнес тихий далекий голос. – А теперь мне пора спать: я уже приняла таблетку снотворного, и голова начинает гудеть…
– Да, конечно. Спокойной ночи. Приятного сна…
Я положил трубку и снял с себя пальто и одеяло. Потом поднялся на ноги – и опешил. Всего в шаге от меня застыл, как призрак, наш пансионер, бухгалтер, занимавший комнату рядом с кухней. Я сердито чертыхнулся.
– Тсс! – сказал он, ухмыляясь.
– Тсс! – передразнил я его, еще раз мысленно послав его к черту.
Он значительно поднял палец.
– Я не выдам. Дело политическое, не так ли?
– Что? – поразился я.
Он подмигнул мне.
– Да вы не бойтесь! Я и сам держусь крайне правых позиций. Секретный политический разговор, не так ли?
Наконец до меня дошло.
– В высшей степени! – сказал я и тоже ухмыльнулся.
Он кивнул и сказал шепотом:
– Да здравствует его величество!
– Трижды виват! – ответил я. – Ну а теперь кое-что из другой оперы: знаете ли вы, собственно, кто изобрел телефон?
Он удивленно потряс лысым черепом.
– Я тоже не знаю, – сказал я, – но это наверняка был классный парень…
IX
Воскресенье. День гонок. Всю последнюю неделю Кестер тренировался каждый день. По вечерам после этого мы проверяли самочувствие «Карла», каждый его винтик, – смазывали, отлаживали. А теперь мы сидели у склада с запасными частями и ждали Кестера, который пошел к месту старта.
Мы все были в сборе: Грау, Валентин, Ленц, Патриция Хольман и, конечно, Юпп. Юпп был в гоночном комбинезоне, в гоночном шлеме и с гоночными очками. Он ехал в паре с Кестером, потому что был легче всех. Правда, Ленц выдвинул по этому поводу свои сомнения. Он утверждал, что огромные торчащие уши Юппа создают повышенное сопротивление воздуха и машина, таким образом, либо потеряет километров двадцать скорости, либо превратится в самолет.
– Каким образом, собственно, у вас оказалось английское имя? – спросил Ленц сидевшую рядом с ним Патрицию Хольман.
– Моя мать была англичанкой. Ее звали так же. Пат.
– А, Пат – это нечто иное. Выговаривается значительно легче.
Он достал стакан и бутылку.
– Будем настоящими товарищами, Пат! Меня зовут Готфрид.
Я с удивлением смотрел на него. Я лавирую и так и сяк с этим обращением, а он среди бела дня запросто проделывает такие трюки. И вот уже она смеется с ним и называет его Готфридом.
Но куда было Ленцу до Фердинанда Грау. Тот будто спятил и не мог оторвать глаз от девушки. Он то раскатисто декламировал стихи, то заявлял, что должен писать ее портрет. И в самом деле, пристроившись на каком-то ящике, он начал делать зарисовки.
– Послушай, Фердинанд, старый ворон, – сказал я, отнимая у него блокнот, – не трать себя на живых людей. Оставайся при своих покойниках. И не переходи на личности. В том, что касается этой девушки, я чувствителен.
– А вы потом пропьете со мной ту часть тетушкиного наследства, которая достанется мне от трактирщика?
– За всю часть не ручаюсь. Но уж какую-то ее долю – наверняка.
– Идет. В таком случае я тебя пощажу, мой мальчик.
Треск моторов пулеметной дробью завис над трассой. Пахло прогорклым маслом, бензином и касторкой. Волнующий, чудный запах, волнующий, чудный шум моторов!
Из соседних, хорошо оборудованных боксов доносились крики механиков. Сами мы были оснащены довольно скудно. Кое-какие инструменты, свечи зажигания, пара колес с запасными баллонами, доставшаяся нам задаром на одной фабрике, несколько мелких запасных деталей – вот и все. Ведь Кестер не представлял какой-нибудь автозавод. Нам приходилось платить за все самим, вот у нас и было всего в обрез.
Подошел Отто, а за ним Браумюллер, уже одетый для гонки.
– Ну, Отто, – сказал он, – если мои свечи сегодня выдержат, тебе хана! Да только они не выдержат.
– Посмотрим, – ответил Кестер.
Браумюллер погрозил кулаком «Карлу».
– Берегись моего «Щелкунчика»!
«Щелкунчиком» он называл свою новую тяжелую машину, которая считалась фаворитом.
– «Карл» еще утрет тебе нос, Тео! – крикнул ему Ленц.
Браумюллер хотел что-то ответить на привычном солдатском жаргоне, но, заметив Патрицию Хольман, поперхнулся, сделал масленые глаза, глупо осклабился и отошел.
– Полный успех! – удовлетворенно заметил Ленц.
На трассе залаяли мотоциклы. Кестеру пора было готовиться. «Карл» был заявлен по классу спортивных машин.
– Особой помощи мы тебе не окажем, Отто, – сказал я, кивая на инструменты.
Он махнул рукой.
– Да это и не нужно. Ежели «Карл» надорвется, то тут уж не поможет целая мастерская.
– Может, нам все-таки выставлять щиты, чтобы ты видел, каким идешь?
Кестер покачал головой:
– Старт-то общий. И сам все увижу. Да и Юпп будет следить.
Юпп усердно закивал головой. Он весь дрожал от волнения и непрерывно жевал шоколад. Но таким он был только перед началом гонок. После стартового выстрела он становился спокоен, как черепаха.
– Ну, ни пуха!
Мы выкатили «Карла».
– Не застрянь только на старте, козырь ты наш, – произнес Ленц, поглаживая радиатор. – Смотри не огорчай своего старика отца, «Карл»!
«Карл» рванул с места. Мы смотрели ему вслед.
– Глянь, глянь, во рухлядь-то чудная! – сказал вдруг кто-то неподалеку от нас. – А задница как у страуса!
Ленц выпрямился.
– Вы имеете в виду белую машину? – спросил он, заливаясь краской, но еще спокойно.
– Знамо дело, ее, – небрежно через плечо бросил ему гигант механик из соседнего бокса и передал своему приятелю бутылку с пивом. Охваченный яростью Ленц уже собрался перелезть через низенькую загородку. К счастью, он еще не успел выпалить никаких оскорблений. Я оттащил его назад.
– Кончай эти глупости, – накинулся я на него, – ты нам нужен здесь. Зачем тебе раньше времени попадать в больницу?
Ленц с ослиным упрямством пытался вырваться у меня из рук. Он не выносил никаких замечаний в адрес «Карла».
– Вот видите, – сказал я, обращаясь к Патриции Хольман, – каков человек, который выдает себя за последнего романтика. Просто козел ненормальный! Вы можете поверить, что он когда-то писал стихи?
Это подействовало – я знал, где у Готфрида уязвимое место.
– Ну, это было еще задолго до войны, – сказал он извиняющимся тоном. – Кроме того, детка, свихнуться во время гонок – это не позор. А, Пат?
– Свихнуться никогда не позор.
Готфрид взмахнул рукой.
– Великие слова!
Рев моторов заглушил все. Воздух содрогнулся. Земля и небо содрогнулись. Стая машин пронеслась мимо.
– Предпоследний! – буркнул Ленц. – Эта скотина все же запнулась на старте.
– Ничего страшного, – сказал я, – старт – это слабое место у «Карла». Он разгоняется медленно, зато потом его не удержишь.
Едва стал затихать грохот моторов, как вступили репродукторы. Мы не поверили своим ушам. Бургер, один из главных конкурентов, так и остался стоять на старте.
Рокот машин снова стал приближаться. Машины подрагивали вдали, как кузнечики, потом выросли прямо на глазах и вот уже промчались мимо трибун и вошли в крутой поворот. Пока их было шесть, Кестер все еще на предпоследнем месте. Мы держали все наготове. Отдававший эхом рев моторов за поворотом то стихал, то нарастал. И вот вся стая снова вынырнула из-за трибуны. Один из гонщиков вырвался вперед, двое других буквально висели у него на колесе, следом шел Кестер. Он чуть продвинулся вперед на повороте и теперь был четвертым.
Солнце выглянуло из-за облаков. Свет и тень легли широкими полосами на дорогу, превратив ее в тигровую шкуру. Тени облаков передвигались и по трибунам. Ураганный рев моторов взвинтил нас всех не хуже самой шальной музыки. Ленц переминался с ноги на ногу, я давно превратил свою сигарету в жвачку, а Патриция Хольман раздувала ноздри, как жеребенок на ранней зорьке. Только Валентин и Грау преспокойно посиживали себе, греясь на солнышке.
Снова накатил гул напряженного сердцебиения машин, выскочивших на линию трибун. Мы впились глазами в Кестера. Он покачал головой – мол, шины менять не буду. На обратном пути он несколько сократил разрыв и теперь сидел на колесе у третьего. Так, спаренные, они и мчались по бесконечной прямой.
– Проклятье! – Ленц сделал глоток из бутылки.
– Ничего, его козырь – повороты, – сказал я Патриции Хольман. – Их-то он и разучивал.
– Пригубим пузырек, Пат? – спросил Ленц.
Я сердито посмотрел на него, но он выдержал мой взгляд не моргая.
– Лучше бы из стакана, – ответила она. – Пить из горлышка я еще не научилась.
– То-то и оно! – Готфрид выудил из сумки стакан. – Вот они, плоды современного воспитания.
На последующих кругах стая машин распалась. Лидировал Браумюллер. Первая четверка оторвалась метров на триста. Кестер исчез за трибуной, держась нос в нос с третьим. Потом рев снова приблизился. Мы вскочили на ноги. А где же третий? Отто шел теперь в одиночестве за двумя передними. А-а, вот наконец приковыляла и бывшая третья. Задние колеса были разодраны в клочья. Ленц ухмыльнулся не без злорадства – машина остановилась у соседнего бокса. Гигант механик чертыхался. Через минуту машина вновь была на ходу.
На последующих кругах расстановка сил не изменилась. Ленц отложил в сторону секундомер и занялся подсчетами.
– У «Карла» еще есть резервы! – поведал он через некоторое время.
– Боюсь, у других тоже, – сказал я.
– Маловер! – Он бросил на меня уничтожающий взгляд.
И на предпоследнем круге Кестер отрицательно помотал головой. Он решил рискнуть и не менять шины. Было еще не настолько жарко, чтобы риск был слишком велик.
Напряжение словно сковало трибуны и площадь незримой стеклянной цепью, когда машины пошли на последний круг.
– Подержитесь все за дерево, – сказал я, сжимая рукоять молотка. Ленц в ответ на это схватил мою голову. Я оттолкнул его. Он, ухмыляясь, взялся рукой за барьер.
Гул моторов перерос в рев, рев – в вой, вой – в грохот, затем в высокое, протяжное, свистящее пение мчащихся машин. Браумюллер влетел в поворот по внешней касательной. Вплотную за ним, но ближе к середине трассы, взметая пыль скрежещущими задними колесами, несся второй гонщик, он, по всей видимости, хотел выскочить вперед снизу.
– Ошибка! – закричал Ленц.
В этот момент пулей вылетел Кестер. Его машина с визгом взяла вираж по самому внешнему краю. Мы замерли. Казалось, «Карл» неминуемо перелетит за пределы шоссе, но мотор взревел, и машина прыжком вписалась в прямую.
– Он вошел в поворот на полном газу! – крикнул я.
– Сумасшедший! – кивнул Ленц.
Мы свесились далеко за барьер, дрожа от возбуждения в предчувствии удачи. Я помог Патриции Хольман взобраться на ящик с инструментами.
– Так вам будет лучше видно! Обопритесь о мое плечо. Смотрите внимательно, он и этого обставит на повороте.
– Уже обставил! – воскликнула она. – Он его проскочил!
– Он приближается к Браумюллеру! О господи боже мой и пресвятые угодники, – вскричал Ленц, – он действительно его проскочил и приближается к Браумюллеру!
Три автомобиля носились туда-сюда в сгустившихся сумерках от нависшей грозовой тучи. Мы кричали как сумасшедшие, теперь к нам присоединились Валентин и Грау с его оглушительным басом. Кестеру удался сей безумный замысел, он обошел второго на повороте сверху – тот переоценил свои возможности, избрав слишком крутую дугу, и вынужден был сбавить скорость. Теперь Кестер, как ястреб, бросился на Браумюллера, неожиданно сократив расстояние метров до двадцати. Было похоже на то, что у Браумюллера забарахлило зажигание.
– Дай ему, Отто! Дай! Расщелкай «Щелкунчика»! – ревели мы и махали руками.
Машины скрылись за последним поворотом. Ленц громко молился всем богам Азии и Южной Америки и потрясал своим амулетом. Я тоже извлек свой. Опершись на мои плечи и подавшись вперед, Патриция Хольман всматривалась в даль, напоминая русалку на носу галеры.
Наконец они показались. Мотор Браумюллера стучал все еще с перебоями, как будто чихал. Я закрыл глаза, Ленц повернулся к трассе спиной – мы делали все, чтобы умилостивить судьбу. Чей-то вопль вывел нас из оцепенения. Мы еще успели увидеть, как Кестер первым проскочил финиш, оторвавшись метра на два.
Ленц просто обезумел. Он швырнул инструменты на землю и сделал стойку на руках на запасном колесе.
– Так как вы изволили выразиться? – снова встав на ноги, обратился он к механику-геркулесу. – Рухлядь, да?
– Слушай, не квакай, а? – не скрывая досады, ответил тот.
И впервые за все годы, что я его знал, оскорбленного последнего романтика не охватило бешенство; он хохотал и трясся, как в пляске святого Витта.
Мы поджидали Отто. У него еще были дела в судейской.
– Готфрид! – раздался позади нас хриплый голос. Мы обернулись и увидели не человека, а гору в слишком узких полосатых штанах, слишком узком пиджаке цвета маренго и черном котелке.
– Альфонс! – воскликнула Патриция Хольман.
– Собственной персоной, – подтвердил он.
– Мы выиграли, Альфонс! – выкрикнула она.
– Лихо, лихо. Так я, стало быть, опоздал?
– Ты никогда не опаздываешь, Альфонс, – сказал Ленц.
– Я, собственно, хотел вас немного подкормить. Принес вот холодной ветчины и солонины. Все уже нарезано.
– Золотце ты наше! Давай сюда и садись! – сказал Готфрид. – Сразу и заправимся.
Он развернул сверток.
– Бог мой, – воскликнула Патриция Хольман, – да тут на целый полк!
– Ну, это выяснится только после еды, – заметил Альфонс. – Кстати, имеется немного тминной. – Он достал две бутылки. – И пробки уже вынуты.
– Лихо, лихо, – сказала Патриция Хольман. Альфонс одобрительно подмигнул ей.
Протарахтев, подкатил «Карл». Кестер и Юпп выпрыгнули из машины. Юпп сиял, как юный Наполеон. Его уши светились что твои витражи в соборе. В руках он держал огромный и чудовищно безвкусный серебряный кубок.
– Уже шестой такой же, – со смехом сказал Кестер. – На что-нибудь другое у них фантазии не хватает.
– Один кувшин? – деловитым тоном осведомился Альфонс. – А тити-мити?
– Отсыпали кое-что, – успокоил его Отто.
– Ну, тогда мы просто купаемся в деньгах, – сказал Грау.
– Похоже, недурной получится вечерок.
– У меня?.. – спросил Альфонс.
– Дело чести, – ответил Ленц.
– Гороховый суп со свиными потрохами, ножками и ушами, – произнес Альфонс, и даже Патриция Хольман изобразила на лице безусловное почтение. – Бесплатно, само собой, – добавил он.
Подошел Браумюллер, проклиная свое невезение, с пригоршней промасленных свечей зажигания.
– Успокойся, Тео, – сказал ему Ленц. – В ближайшей гонке детских колясок первый приз тебе обеспечен.
– Ну вы хоть дадите мне реваншироваться коньяком?
– Даже выставим его в пивных кружках, – сказал Грау.
– Ну тут у вас еще меньше шансов, господин Браумюллер, – сказал тоном эксперта Альфонс. – Я еще ни разу не видел Кестера пьяным.
– Я тоже ни разу не видел «Карла» впереди себя, – парировал Браумюллер. – А вот поди ж ты.
– Держись достойно, – сказал Грау. – Вот тебе стакан. Выпьем за гибель культуры под натиском машин.
Собравшись уезжать, мы хотели взять с собой остатки провианта. Его должно было хватить на несколько человек с избытком. Однако, хватившись, мы обнаружили одну лишь бумагу.
– Что за дьявольщина! – воскликнул Ленц. – А, вот в чем дело! – Он показал на Юппа, который стоял, смущенно улыбаясь, с руками, полными снеди, и с животом, набитым как барабан. – Тоже рекорд!
За ужином у Альфонса Патриция Хольман пользовалась, как мне показалось, слишком большим успехом. От меня не ускользнул и тот момент, когда Грау снова предлагал ей написать ее портрет. Рассмеявшись, она заявила, что это не по ней – длится слишком уж долго, и что фотография – дело куда более удобное.
– А это как раз по его части, – вставил я не без яда. – Может, он напишет ваш портрет по фотографии?
– Спокойно, Робби, – невозмутимо отреагировал Фердинанд, не спуская с Патриции своих огромных голубых детских глаз. – Ты от выпивки становишься злее, а я – человечнее. В этом разница поколений.
– Он лет на десять старше меня, – опять вставил я.
– В наше время это и составляет разницу в целое поколение, – продолжал Фердинанд. – Разницу в целую жизнь. В тысячелетие. Да что вы, сосунки, знаете о бытии! Вы пугаетесь собственных чувств. Вы больше не пишете писем – разговариваете по телефону, вы больше не мечтаете – выезжаете за город на уик-энд, вы разумны в любви и неразумны в политике, вы – жалкое племя!
Я слушал его лишь одним ухом, а вторым прислушивался к тому, как Браумюллер уговаривает Патрицию – уже не вполне трезвым голосом – брать у него уроки вождения автомобиля, обещая обучить ее всем своим трюкам.
Выждав удобный момент, я отозвал его в сторонку.
– Спортсмену вредно, Тео, слишком увлекаться женским полом.
– Мне – не вредно, я устроен замечательно, – заявил Браумюллер.
– Прекрасно. Но предупреждаю: тебе будет вредно, если я хвачу тебя бутылкой по башке.
Он ухмыльнулся:
– Спрячь шпагу, малыш. Знаешь, в чем отличие джентльмена? В том, что он соблюдает приличия, даже когда пьян. А знаешь, кто я?
– Пижон!
Я не опасался, что кто-нибудь из них станет всерьез отбивать ее – такое между нами не водилось. Но ведь я не знал еще в точности, как обстоит дело с ней самой. Вполне могло статься, что она пленится кем-нибудь из них. Мы еще слишком мало знали друг друга, чтобы я мог быть уверен. Да и как вообще можно быть уверенным?
– Давайте незаметно исчезнем! – предложил я.
Она кивнула.
Мы шли по улицам. Стало сумрачно, улицы окутал серебристо-зеленый туман. Я взял руку Пат и сунул ее в карман своего пальто. Так мы шли долго.
– Устали? – спросил я.
Она покачала головой и улыбнулась.
– Не зайти ли нам куда-нибудь? – показал я на ряд кафе, мимо которых мы проходили.
– Нет. Нельзя же все время…
Мы побрели дальше и добрались так до кладбища. В каменном водовороте домов оно было как тихий остров. Деревья шумели. Их верхушек уже не было видно. Мы отыскали пустую скамейку и сели. Вокруг фонарей, стоявших на краю тротуара, дрожали оранжевые нимбы. В сгущавшемся тумане вершилась волшебная игра света. Охмелевшие майские жуки медленно отделялись от липовых крон, окружали фонари, тяжко бились о влажные стекла. Туман преобразил все – приподнял, растворил; отель напротив нас уже плыл, как океанский лайнер, нависнув освещенными каютами над черным зеркалом асфальта; серой тенью торчавший за ним собор обернулся призрачным парусником с высокими мачтами, таявшими в багрово-сизом мареве… А в дымке за ними уже плыл караван домов…
Мы молча сидели рядом. Туман и нас, как и все вокруг, сделал какими-то нереальными. Я взглянул на девушку – в ее широко распахнутых глазах отражалось пламя фонарей.
– Иди ко мне, – сказал я, – поближе, а не то тебя унесет туман…
Она повернула ко мне лицо и улыбнулась: губы ее были слегка приоткрыты, поблескивали зубы, большие глаза смотрели прямо на меня, но мне чудилось, будто она меня вовсе не видит, будто она улыбается не мне, а чему-то в серебристо-сером тумане, будто она зачарована тихо шелестящим в ветвях ветром, звоном стекающих капель росы, будто она прислушивается к таинственному, беззвучному оклику того, кто прячется позади деревьев, позади всего мира, кто зовет ее встать и идти, наугад и без колебаний, следуя ему, темному и таинственному зову земли и жизни.
Никогда не забуду я это лицо, никогда не забуду, как оно безмолвно склонилось ко мне с тихим выражением глубокой нежности, нет; как оно просветлело и расцвело; никогда не забуду, как ее губы потянулись навстречу моим, как глаза приблизились к моим, как они стояли прямо передо мной, большие, серьезные, лучистые, с застывшим в них немым вопросом, и как они потом закрылись, словно сдаваясь…
А туман все клубился, повисая клочьями на белесых могильных крестах. Я снял пальто и накинул его на нас сверху. Город затонул. Время исчезло…
Так просидели мы долго. Ветер понемногу усилился, перед нами в сизой мгле замелькали косматые тени. Я услышал скрип шагов и невнятное бормотание. Потом долетел приглушенный звук гитарных струн. Я приподнял голову. Тени приблизились, превратились в темные фигуры, которые затем образовали круг. Тишина. И вдруг ее разорвало громкое пение: «И тебя Иисус ожидает…»
Я вздрогнул, прислушался. Что это? Где мы? Уж не на Луне ли? Ведь это был настоящий хор – женский хор на два голоса…
«Грешный образ твой совлекает…» – загремело над кладбищем в такт военному маршу.
Я посмотрел на Пат с недоумением.
– Ничего не понимаю, – сказал я.
«От тебя он ждет покаянья…» – наливался бодростью лад.
Наконец-то меня осенило.
– Бог мой! Да ведь это Армия спасения!
«И забвенья, и ликованья…» – взывали тени в нарастающей кантилене.
В карих глазах Пат зажглись искорки смеха. И губы, и плечи ее подрагивали.
Неудержимый хор гремел фортиссимо:
– Тихо, разрази вас сила небесная! – раздался вдруг в тумане сиплый сердитый голос.
Последовала минута озадаченного молчания. Однако ж Армию спасения мало что беспокоило. Тут же хор вступил с новой силой.
«Чего ты жаждешь в мире сем…» – зазвучал укоризненный унисон.
– Обжиматься, черт подери! – хрипел сердитый голос. – Хоть здесь-то можно этим заняться без помех?
«Где бесова соблазна окоем…» – прогремел на это пылкий ответ.
– Вы-то, старые гайки, давно уже никого не соблазняете! – незамедлительно воспоследовал ответ из тумана.
Я прыснул. Пат тоже не могла больше сдерживаться. Эта кладбищенская дуэль повергла нас в дикий хохот. Армии спасения было известно, что кладбищенские скамейки облюбовали парочки, не знавшие, где им уединиться посреди городского шума и гама. Было решено нанести по этому безобразию мощный удар. Во имя спасения душ «армейцы» вышли на воскресную облаву. Непоставленные голоса с истовой набожностью и такой же громкостью гнусавили заученный текст. Дело дополняли редкие и неуместные звуки гитары.
Кладбище ожило. Со всех сторон из тумана доносились выкрики и хихиканье. Складывалось впечатление, что были заняты все скамейки. Одинокий мятежник любви получил могучую поддержку незримых единомышленников. Формировался хор протеста. Нашлись, кажется, и старые вояки, которых возбудили маршевые ритмы, ибо в скором времени над кладбищем мощно зазвучало незабвенное: «Ах, как был я в Гамбурге-городе, видел мира цветущего рай…»
«В грехах погрязши, не упорствуй…» – собрался с последними силами пронзительный хор аскетов; по бурному колыханию форменных шляпок было заметно, что в Армии спасения начинался переполох.
Зло победило. Заглушая все, зычные глотки разом грянули:
– Пора идти, – сказал я Пат. – Эту песенку я знаю. В ней много куплетов – один хлеще другого. Бежим отсюда!
И снова город с его сиренами и жужжанием шин. Но волшебство сохранилось. Туман превратил автобусы в сказочных зверей, автомобили – в крадущихся кошек с горящими глазами, а витрины магазинов – в пестрые и прельстительные пещеры.
Мы прошли по улице вдоль кладбища и пересекли ярмарочную площадь. В мглистом воздухе вознеслись кипящие музыкой и огнями башни каруселей, чертово колесо разбрызгивало пурпур, золото и смех; а лабиринт мерцал голубыми огнями.
– Благословенный лабиринт! – сказал я.
– Почему? – спросила Пат.
– Мы когда-то были в нем вместе.
Она кивнула.
– У меня такое чувство, будто это было давным-давно.
– Может, заглянем туда еще раз?
– Нет, – сказал я. – Теперь это уже ни к чему. Не хочешь ли чего-нибудь выпить?
Она покачала головой. Она выглядела необыкновенно красивой. Туман, как легкие духи, подчеркивал ее очарование.
– Ты не устала? – спросил я.
– Нет еще.
Мы подошли к павильонам с кольцами и крюками. Перед ними горели карбидные фонари с белым искрящимся светом. Пат выжидательно посмотрела на меня.
– Нет-нет, – сказал я. – Сегодня я не буду бросать. Ни разу. Даже если б можно было выиграть винный подвал Александра Великого.
Мы пошли дальше через площадь и прилегающие к ней скверы.
– Где-то здесь должна быть «дафне индика», – сказала Пат.
– Да, ведь ею сильно пахнет еще издалека. Не правда ли?
Она взглянула на меня.
– Правда.
– Должно быть, она зацвела. Ее запах слышен теперь по всему городу.
Я осторожно поглядывал по сторонам в поисках свободной скамейки. Уж не знаю, что было тому виной – сирень, воскресный день или собственное невезение, но я ничего не нашел. Все были заняты. Я посмотрел на часы. Было уже больше двенадцати.
– Идем ко мне, – сказал я, – там нам никто не помешает.
Она ничего не ответила, но мы повернули назад.
У кладбища нас ждала неожиданность. Армия спасения подтянула резервы. К сестрам присоединились униформированные братья, выстроившиеся двумя рядами. Итого хор состоял теперь из четырех рядов. И пение лилось уже не на два высоких голоса, а на четыре и звучало как мощный орган. В ритме вальса над каменными надгробиями бушевало: «Небесный Иерусалим…»
Оппозицию больше не было слышно. Она была сметена. Как говаривал директор моей гимназии Хиллерманн: «Терпение и усердие лучше, чем беспутство и гениальность…»
Я открыл входную дверь. Поколебавшись секунду, включил свет. Кишка коридора открыла свой желтый отвратительный зев.
– Закрой глаза, – сказал я шепотом Пат, – это зрелище для задубелых натур.
Я подхватил ее на руки и медленно, своим обычным шагом, точно я был один, двинулся мимо чемоданов и газовых горелок к своей двери.
– Жуткий вид, а? – смущенно произнес я, глядя на представшую нам плюшевую мебель. Увы, ни парчовых кресел фрау Залевски, ни ковра, ни лампы от Хассе уже не было…
– Ну, не такой уж и жуткий, – сказала Пат.
– Жуткий, – сказал я, подходя к окну. – Зато вид из окна красивый. Может, пододвинем кресла к окну?
Пат расхаживала по комнате.
– Нет, здесь в самом деле не так плохо. Главное, замечательно тепло.
– Мерзнешь?
– Люблю тепло, – сказала она и зябко повела плечами. – Терпеть не могу дождь и холод. Просто не выношу.
– О небо, а мы сидели на улице в этом тумане…
– Тем приятнее теперь здесь…
Она потянулась и снова прошлась по комнате своим красивым шагом. Я, весь в смятении, стал озираться – да нет, слава богу, наброшено кругом не слишком много. Свои рваные шлепанцы я незаметно задвинул ногой под кровать.
Пат остановилась перед шкафом и задрала голову. На шкафу лежал старый чемодан, подаренный мне Ленцем. Он был весь в пестрых наклейках времен его авантюрных странствований.
– Рио-де-Жанейро, – прочитала она, – Манаос, Сантьяго, Буэнос-Айрес, Лас-Пальмас…
Она задвинула чемодан и подошла ко мне.
– И во всех этих местах ты уже побывал?
Я что-то пробормотал. Она взяла меня под руку и сказала:
– Давай ты мне будешь рассказывать обо всех этих городах, а? Ведь как это здорово, наверное, путешествовать по дальним странам…
И что же я? Я видел ее перед собой, красивую, юную, полную трепетного ожидания, эту бабочку, залетевшую благодаря счастливой случайности в мою видавшую виды, убогую комнату, в мою пустую, бессмысленную жизнь, бабочку, как будто ставшую моей, но еще не ставшую моей до конца, – одно неосторожное движение, и она может вспорхнуть и улететь. Браните меня, проклинайте, но я не сумел, не смог отказаться от искушения, не смог признаться, что я там никогда не был, в эту минуту не смог…
Мы стояли у окна, туман, сгущаясь, словно напирал на стекла, и я почувствовал: что-то там снова прячется и подстерегает меня, что-то от былого, скрытого, стыдного, от серых липких будней, пустоты, грязи, осколков раздрызганного бытия, от растерянности, расточительной траты сил, разбазаренной жизни; зато здесь, прямо передо мной, в моей тени, ошеломляюще близко ее тихое дыхание, ее непостижное уму присутствие, теплота, сама жизнь, – я должен был это удержать, завоевать…
– Рио… – сказал я, – Рио-де-Жанейро – порт, похожий на сказку. Семью стрелами врезается море в берег, а над ним вздымается белый сверкающий город…
И я пустился рассказывать о знойных городах и бесконечных прериях, о желтых от ила потоках, о мерцающих островах и крокодилах, о лесах, пожирающих дороги, о том, как кричат по ночам ягуары, когда речной пароход скользит в темноте сквозь удушливое благоухание, свитое из запахов орхидей, ванили и тлена, – все эти рассказы я слышал от Ленца, но теперь мне почти казалось, что я и вправду бывал в тех краях; память о рассказанном и томительное желание самому это видеть соединились в стремлении привнести в мою скудную, бесцветную, полную хаоса жизнь хотя бы толику блеска, чтобы не потерять это неизъяснимо милое лицо, эту внезапную надежду, этот благословенный цветок, для которого я как таковой мало значил. Потом, когда-нибудь, я ей все объясню, потом, когда стану сильнее, когда все будет прочнее, потом, потом… А теперь… «Манаос… – говорил я, – Буэнос-Айрес…», и каждое слово звучало как мольба и как заклинание.
Ночь. На улице пошел дождь. Капли падали мягко и ласково. Они не хлопали теперь по голым ветвям, как еще месяц назад, а тихо шуршали, сбегая вниз по молодой и податливой липовой листве, – мистическое празднество, таинственный ток влаги к корням, от коих она вновь поднимется вверх и сама станет листьями, ожидающими дождя весенней ночью.
Стало тихо. Улица смолкла, на тротуар бросал беспокойные снопы света одинокий фонарь. Нежные листочки деревьев, освещенные снизу, выглядели почти белыми, чуть не прозрачными, а верхушки мерцали, как светлые паруса…
– Прислушайся, Пат, – дождь…
– Я слышу…
Она лежала рядом. Темные волосы на белой подушке. И лицо из-за темных волос казалось необычайно бледным. Одно плечо было приподнято, оно тускло бронзовело от случайного блика. Узкая полоска света падала и на руку.
– Посмотри-ка, – сказала она, подставляя обе ладони лучу.
– Это, должно быть, от фонаря на улице, – заметил я.
Она приподнялась. Теперь освещенным оказалось и лицо, свет стекал по плечам и груди, желтый, как пламя восковой свечи, но вот он дрогнул и изменился, стал оранжевым, потом наплыли голубоватые волны, и вдруг над ее головой встало венчиком алеющее сияние – скользнуло ввысь и медленно покатилось по потолку.
– А это от рекламы – тут напротив рекламируют сигареты.
– Видишь, как у тебя красиво в комнате, – прошептала она.
– Красиво, потому что здесь ты, – ответил я. – Теперь эта комната уже никогда не будет такой, как прежде, – потому что здесь побывала ты.
Она встала на колени на постели – вся в бледно-голубом сиянии.
– Но ведь я буду теперь здесь часто, – сказала она, – очень часто.
Я лежал не шевелясь и смотрел на нее. Все было как в безмятежном, прозрачном сне – ласковом, умиротворенном и очень счастливом.
– Как ты красива, Пат! Так ты красивее, чем в любом платье.
Она улыбнулась и склонилась ко мне.
– Ты должен очень любить меня, Робби. Без любви я как без руля в жизни.
Ее глаза, не мигая, смотрели на меня. Лицо было совсем близко. Открытое, взволнованное, страстное.
– Ты должен крепко держать меня, – прошептала она, – мне так необходимо, чтобы меня крепко держали. Иначе я упаду. Мне страшно.
– На тебя это как-то совсем не похоже, – возразил я.
– Это я притворяюсь. На самом деле мне часто бывает страшно.
– Я буду держать тебя крепко, – сказал я, все еще не очнувшись от этого странного, зыбкого и прозрачного сна наяву. – Уж я-то удержу тебя, Пат, вот увидишь.
Она обхватила мое лицо руками.
– Правда?
Я кивнул. Ее плечи отливали зеленым светом, будто погруженные в воду. Я разнял ее руки и привлек ее к себе – о эта живая, дышащая, жаркая волна: набежав, она все поглотила.
Она спала на моей руке. Я часто просыпался и смотрел на нее. Мне хотелось, чтобы эта ночь никогда не кончалась. Мы плыли где-то по ту сторону времени. Все произошло так быстро, что я не успел опомниться. Я все еще не мог осознать, что меня кто-то любит. То есть я понимал, что для мужчины я могу быть товарищем на все сто, но чтобы меня любила женщина… Мне казалось, что это может длиться одну только ночь и что уже утром все кончится.
Темнота за окном посерела. Я лежал не шевелясь. Моя рука под головой Пат занемела, и я ее не чувствовал. Но я не двигался. Лишь когда она во сне повернулась, уткнувшись лицом в подушку, я смог высвободить руку. Я тихонько встал, без шума почистил зубы и побрился. Я даже протер себе шею и виски одеколоном. Было непривычно и странно без единого звука передвигаться в сумерках комнаты, наедине со своими мыслями и с темными силуэтами деревьев за окном.
Повернувшись, я увидел, что Пат лежит с открытыми глазами и наблюдает за мной. Я застыл на месте.
– Иди сюда, – сказала она.
Я подошел к ней и сел на кровать.
– Это все еще правда? – спросил я.
– Почему ты спрашиваешь?
– Не знаю. Может быть, потому, что наступило утро.
Стало светлее.
– Подай мне мои вещи, – попросила она.
Я поднял с пола ее белье из тонкого шелка. Оно было таким маленьким и таким легким. Я подержал его на руке. «Даже в этом есть что-то новое, необычное», – думал я. Кто носит такое белье, тот и сам должен быть человеком необычным. И я никогда не смогу его понять, никогда.
Я подал ей ее вещи. Она обвила мою шею рукой и поцеловала.
Потом я пошел ее провожать. Мы шли рядом в серебристых сумерках рани и почти не разговаривали. Тележки с молоком громыхали по асфальту, разносили газеты. Какой-то старик сидел перед домом и спал. Его подбородок дрожал, как подвешенный на веревочке. Мимо нас проехали велосипедисты с корзинами булочек. На улице остался запах свежего теплого хлеба. Высоко над нами в голубеющем небе летел самолет.
– Сегодня? – спросил я Пат перед ее дверью.
Она улыбнулась.
– В семь? – спросил я.
Она совсем не выглядела усталой. Была свежа, как будто долго спала. Она поцеловала меня на прощание. Я оставался стоять перед ее домом до тех пор, пока не увидел, как в ее комнате зажегся свет.
Потом я пошел обратно. По дороге мне пришло в голову многое из того, что я мог бы сказать ей, много прекрасных слов. Я бродил по улицам и думал о том, что я мог бы сказать и что сделать, если бы был совсем другим человеком. Потом я завернул на рынок. Фургоны с овощами, мясом и цветами были уже на своем месте. Я знал, что цветы здесь втрое дешевле, чем в магазинах. И я накупил тюльпанов на все деньги, какие у меня еще оставались. Они были великолепны – совершенно свежие, с капельками влаги в бутонах. Мне досталась целая охапка. Продавщица обещала отослать их в одиннадцать часов Пат. Рассмеявшись, она приложила к букету еще толстый пучок фиалок.
– Они будут радовать вашу даму не меньше двух недель, – сказала она. – Надо только положить в воду пирамидон.
Я кивнул и отдал ей деньги. А потом медленно пошел домой.
X
В мастерской стоял отремонтированный «форд». Новой работы не было. Нужно было что-то предпринимать. Мы с Кестером отправились на аукцион. Хотели взглянуть на такси, которое там шло с молотка. Такси всегда можно было с выгодой перепродать.
Аукцион помещался в глухом дворе на северной окраине города. Помимо такси, здесь продавалась еще куча разных вещей. Часть из них была выставлена во дворе. Кровати, шаткие столики, позолоченная клетка с попугаем, который кричал «Здравствуй, дорогой», напольные часы, книги, шкафы, старинный фрак, кухонные табуретки, посуда – жалкий мусор нищей, крошащейся, гибнущей жизни.
Мы пришли слишком рано, распорядителя аукциона еще не было. Я порылся в развале и полистал пару книг – зачитанные дешевые экземпляры древнегреческих и латинских авторов со множеством пометок на полях. Не стихи Горация и не песни Анакреона были на этих замусоленных, истрепанных страницах, то был вопль пропащей жизни с ее беспросветной нуждой и потерянностью. Для владельца этих книг они были последним прибежищем, и он цеплялся за них, сколько мог, и уж если расстался с ними, значит, дошел до точки.
Кестер заглянул мне через плечо.
– Грустное зрелище, а?
Я кивнул и показал на другие вещи.
– Как и все это, Отто. От хорошей жизни шкафы с табуретками сюда не потащишь.
Мы направились к машине, которая стояла в углу двора. Лак потрескался, местами облупился, но в целом машина была чистенькой, и даже крылья были в порядке. Неподалеку стоял коренастый мужчина; свесив жирные руки, он тупо наблюдал за нами.
– А мотор ты проверил? – спросил я Кестера.
– Вчера, – сказал он. – Порядком изношен, но ухожен отменно.
Я кивнул:
– Да, вид у машины именно такой. Наверняка ее мыли еще сегодня утром, Отто. И вряд ли этим занимался этот бездельник-аукционист.
Кестер посмотрел на коренастого мужчину.
– Наверное, это и есть владелец. Он и вчера тут был и машину чистил.
– Ну и вид у него, черт возьми, – сказал я, – как у раздавленной собаки.
Какой-то молодой человек пересек двор и подошел к машине. На нем было пальто с поясом, его пижонский вид отталкивал.
– А, так вот она, колымага, – сказал он, обращаясь не то к нам, не то к мужчине, и постукал тростью по капоту. Я заметил, как в глазах мужчины что-то дрогнуло.
– Пустяки, чего там, – снисходительно бросил подпоясанный, – лакировке все равно уже грош цена. Да, почтенная рухлядь. Ее бы в музей, да? – сказал он и залился смехом от собственного остроумия, поглядывая на нас в поисках сочувствия. Мы не смеялись. Он повернулся к владельцу машины. – Сколько же вы хотите за это ископаемое?
Мужчина проглотил слюну и промолчал.
– Видимо, пойдет по цене металлолома, а? – продолжал трещать юнец, пребывая в радужном настроении. Он снова повернулся к нам. – А вы, господа, тоже интересуетесь? – И понизив голос: – Можем обтяпать дельце. Отыграем ее по какой-нибудь тухлой цене, а выручку пополам. Что, а? А чего ради навешивать им лишние деньги! Кстати, позвольте представиться. Гвидо Тисс из фирмы «Аугека».
Он вертел своей бамбуковой тростью и подмигивал нам с видом доверительного превосходства. «Эта тля в свои двадцать пять прошла уже огни и воды», – подумал я с ненавистью. Мужчину рядом с машиной было искренне жаль.
– Тисс… – произнес я. – Эта фамилия вам не очень подходит.
– Неужели, – сказал он, явно польщенный. Как видно, он привык получать комплименты за свою бойкость.
– Ну конечно, – продолжал я. – Сопляк – вот бы вам что подошло. Гвидо Сопляк!
Он отпрянул.
– Ну да, конечно, – промямлил он, приходя в себя, – двое на одного…
– Если дело в этом, – сказал я, – то я готов и один пройти с вами, куда прикажете.
– Нет уж, благодарю, – ответил Гвидо деревянным голосом, – покорно благодарю! – И удалился.
Коренастый мужчина с потерянным лицом не отрываясь смотрел на машину, как будто все это его не касалось.
– Не надо нам ее покупать, Отто, – сказал я.
– Ну так ее купит эта мразь с поясом, – возразил Кестер. – И мы тогда владельцу ничем не поможем.
– Это верно, – сказал я. – И все-таки есть в этом что-то нехорошее.
– А в чем в наше время нет нехорошего, Робби? Поверь, для него же лучше, что мы здесь. Так он хоть получит за машину побольше. Но я тебе обещаю: если эта мразь препоясанная ничего не предложит, то я тоже буду молчать.
Пришел аукционист. Дел у него, видно, было много, и он спешил. Ведь каждый день проводились десятки аукционов. Сопровождая слова отточенными плавными жестами, он приступил к распродаже жалкого скарба. У него был чугунный юмор и деловитый тон человека, ежедневно соприкасающегося с нищетой, но не задетого ею.
Вещи расходились за пфенниги. Большую часть приобрели всего несколько торговцев. Встречая взгляд аукциониста, они небрежно поднимали один палец или отрицательно качали головой. Но порой за взглядами аукциониста следовали взгляды других глаз; эти глаза с изможденных женских лиц взирали на пальцы торговцев как на заповеди Господни – с надеждой и страхом. За такси трое людей – первым Гвидо – предложили три сотни марок. Не цена, а насмешка. Коренастый подошел поближе, шевеля губами. Казалось, он тоже хочет что-то предложить. Но рука его, приподнявшись, тут же и опустилась, и он отошел. Затем было предложено четыреста марок. Гвидо пошел на четыреста пятьдесят. Возникла пауза. Аукционист переводил глаза с одного покупателя на другого.
– Кто больше! Четыреста пятьдесят – раз, четыреста пятьдесят – два…
Мужчина стоял у своего такси понурившись и с выпученными глазами, как будто ожидал удара в затылок.
– Тысяча, – сказал Кестер. Я посмотрел на него. – Она стоит трех, – шепнул он. – Видеть не могу, как они его режут.
Гвидо подавал нам отчаянные знаки. Он и «сопляка» забыл, как дело коснулось денег.
– Тысяча сто, – проблеял он и стал моргать нам обоими глазами. Будь у него еще один глаз сзади, он стал бы моргать и им.
– Полторы, – сказал Кестер.
Аукциониста обуял азарт. Он пританцовывал, помахивая молотком, точно капельмейстер дирижерской палочкой. Да, тут речь пошла не о двух-трех марках, как до этого.
– Тысяча пятьсот десять, – заявил Гвидо, утирая пот со лба.
– Тысяча восемьсот, – сказал Кестер.
Гвидо, постучав пальцем по лбу, сдался. Аукционист вертелся волчком. Я вдруг вспомнил о Пат.
– Тысяча восемьсот пятьдесят, – вырвалось у меня помимо воли.
Кестер с удивлением повернул ко мне голову.
– Полсотни я добавлю сам, – поспешно сказал я. – Так надо – на всякий случай.
Он кивнул.
Аукционист ударил молотком, присудив нам машину. Кестер немедленно заплатил.
– Нет, надо же! – все никак не мог успокоиться Гвидо, подошедший к нам с таким видом, будто ничего не случилось. – Мы бы могли иметь ее за тыщу! Третьего мы бы быстро вывели из игры.
– Здравствуй, дорогой! – произнес у него за спиной жестяной голос.
То был попугай в позолоченной клетке, до которого теперь дошла очередь.
– Сопляк, – добавил я. Гвидо, пожав плечами, исчез.
Я подошел к мужчине, которому принадлежала машина. Рядом с ним теперь была бледная женщина.
– Итак… – сказал я.
– Знаю, знаю… – ответил он.
– Мы бы предпочли этого не делать, – сказал я. – Но тогда вы бы получили меньше.
Он кивнул, нервно теребя руки.
– Машина хорошая, – сказал он внезапно и как-то захлебываясь, – хорошая, этих денег она стоит, уж это точно, вы не переплатили, не думайте, дело тут не в машине, – нет, тут другое.
– Я понимаю, – сказал я.
– Этих денег мы все равно не увидим, – сказала женщина, – все отдать придется.
– Ничего, мать, все образуется, – сказал он. – Все образуется!
Она не ответила.
– Там поскребывает маленько – при переключении на вторую, но это ничего, не дефект, так сразу было, еще когда она была новой, – сказал мужчина таким тоном, будто вел речь о своем ребенке. – Она у нас три года, и ни одной поломки. Просто я тут разболелся, ну а мне тем временем подложил свинью один… друг…
– Один негодяй, – сказала женщина с каменным лицом.
– Да ладно, мать, – посмотрел на нее мужчина, – я еще выкарабкаюсь, увидишь. А, мать?
Женщина не ответила. Мужчина весь взмок от пота.
– Оставьте мне свой адрес, – сказал Кестер. – Может быть, нам понадобится водитель.
Мужчина торопливо, но старательно вывел свой адрес тяжелой честной рукой. Я переглянулся с Кестером, мы оба понимали, что должно произойти чудо, чтобы из этого что-нибудь вышло. Но время чудес миновало. Чудеса теперь бывают разве что в худшую сторону.
А мужчина все говорил и говорил, будто в бреду. Аукцион уже кончился. Мы остались одни во дворе. Он рассказывал нам, как пользоваться стартером зимой. И то и дело трогал машину руками. Но потом как-то сразу стих.
– Ну пойдем же, Альберт, – сказала женщина.
Мы подали ему руку. Они ушли. Мы подождали, пока они скрылись из виду, а потом завели машину.
Выезжая со двора, под аркой мы увидели, как старушка с попугаевой клеткой в руках отбивается от ребятишек. Кестер остановился.
– Вам куда? – спросил он старушку.
– Господь с вами, – сказала она, – нет у меня денег на катание.
– Не надо денег, – сказал Отто. – У меня сегодня день рождения, поэтому катаю бесплатно.
Она, недоверчиво глядя, прижала к себе клетку с попугаем.
– Да, а потом выяснится, что надо платить.
Мы успокоили ее, и она села в машину.
– Зачем это вы купили себе попугая, бабушка? – спросил я, когда она выходила из машины.
– А для вечеров, – сказала она. – Как вы думаете, корм-то дорог ли нынче?
– Нет, – сказал я. – А что значит для вечеров?
– Так ведь он говорящий, – ответила она, посмотрев на меня выцветшими старческими глазами. – Будет хоть с кем слово перемолвить.
– Ах вот как… – сказал я.
После обеда явился булочник забирать свой «форд». Вид у него был унылый и сумрачный. Он застал меня одного на дворе.
– Как вам цвет? – спросил я.
– Подходящий, – ответил он, рассеянно взглянув на машину.
– Верх получился очень красивым.
– Действительно…
Он все мялся, не решаясь уехать. Я ждал, что он попытается оттяпать у нас еще что-нибудь на дармовщинку – какой-нибудь домкрат или пепельницу.
Но вышло иначе. Потоптавшись и посопев, он поднял на меня свои в красных прожилках глаза и сказал:
– Подумать только – всего несколько недель назад она сидела в этой машине жива-невредима…
Я слегка удивился, увидев его таким размякшим, и решил, что та бойкая чернявенькая стервочка, что была с ним последний раз, уже начала действовать ему на нервы. Ведь огорчения скорее делают людей сентиментальными, чем любовь.
– Она была очень славная, добрая женщина, просто душа человек, – продолжал он. – Никогда никаких претензий. Десять лет носила одно пальто. Блузки, кофточки там всякие шила себе сама. И все хозяйство было на ней одной, обходилась без прислуги.
«Вот оно что, – подумал я, – новенькая, стало быть, ничего этого не делает».
Булочнику хотелось выговориться. Он рассказал мне, какой экономной была жена. И было странно наблюдать, какой прилив умиления вызывали воспоминания о сэкономленных деньгах в душе этого завсегдатая пивной и кегельбана. И не фотографировалась-то она никогда, потому что берегла деньги. Так что осталась у него только свадебная фотография да несколько моментальных снимков.
Это навело меня на мысль.
– Вам бы надо заказать хороший портрет своей жены у художника, – сказал я. – Вот уж вещь так вещь – навсегда. А фотографии, что ж – они со временем выцветают. Есть тут один художник, который этим занимается.
И я рассказал ему о деятельности Фердинанда Грау. Он сразу насторожился и сказал, что это, видимо, слишком дорого. Я заверил его, что могу устроить ему это дело по сходной цене. Он стал отнекиваться, но я наседал, говоря, что если ему дорога память о жене, то расходы покажутся ему пустяковыми. Наконец он клюнул. Я позвонил Фердинанду Грау и предупредил его обо всем. А потом поехал с булочником за фотографиями его жены.
Чернявенькая выкатилась из булочной нам навстречу и забегала вокруг «форда».
– Красное было бы лучше, киса! Но ведь ты обязательно должен настоять на своем.
– Отстань! – раздраженно бросил ей киса.
Мы поднялись в гостиную. Чернявенькая последовала за нами. Ее шустренькие глазки успевали повсюду. Булочник стал нервничать. Он не хотел искать фотографии при ней.
– Оставь-ка нас одних, – наконец сказал он грубо.
Она удалилась, гордо выставив осанистую грудь, туго обтянутую джемпером. Булочник извлек из зеленого плюшевого альбома несколько фотографий и протянул их мне. Его жена в свадебной фате, а рядом он с лихо закрученными усами. Тут она еще улыбалась. И другая фотография: похудевшая, изможденная, с испуганными глазами, она сидит на краешке стула. Всего две маленькие фотографии – и вся жизнь как на ладони.
– Годится, – сказал я. – Этого ему будет вполне достаточно.
Фердинанд Грау принял нас в сюртуке. У него был солидный и торжественный вид. Все это составляло часть его деловой программы. Он знал, что для многих скорбящих почтение к их страданию важнее самого страдания.
На стенах мастерской в золоченых багетах висели парадные портреты, выполненные маслом, под ними – соответственные маленькие фотографии. Всякий клиент мог самолично удостовериться, что получалось из иной раз довольно смазанных моментальных снимков.
Фердинанд водил булочника вдоль стен, спрашивая, какую манеру он предпочитает. В свою очередь, булочник поинтересовался, находятся ли цены в соответствии с размерами изображений. Фердинанд объяснил, что цена зависит не от квадратного метра, но от проработанности произведения, после чего булочнику немедленно понравился портрет максимальных размеров.
– У вас хороший вкус, – похвалил Фердинанд, – это портрет принцессы Боргезе. Он стоит восемьсот марок. С рамой.
Булочник вздрогнул.
– А без рамы?
– Семьсот двадцать.
Булочник предложил четыреста марок. Фердинанд помотал своей львиной гривой.
– За четыреста марок вы можете иметь в лучшем случае головной портрет в профиль. Но никоим образом портрет до колен анфас. Тут двойная работа.
Булочник выразил готовность удовольствоваться головным портретом в профиль. Фердинанд обратил его внимание на то обстоятельство, что обе фотографии сняты прямой наводкой. И тут уж сам Тициан не смог бы написать профиль. Булочник покрылся испариной, на лице его было написано отчаяние из-за того, что в свое время он не оказался достаточно предусмотрительным. Он вынужден был признать, что Фердинанд прав: анфас состоит из двух половинок лица и, следовательно, здесь в два раза больше работы. Так что более высокая цена действительно оправданна. Его мучили колебания. Фердинанд до этого был очень сдержан, теперь же он принялся уговаривать. Его могучий бас покатился по мастерской вкрадчивыми волнами. Я в таких вещах знаю толк и могу сказать, что он работал безукоризненно. Да и булочник вскоре дозрел – особенно после того, как Фердинанд в красках изобразил ему, как подействует столь роскошное произведение на завистливых соседей.
– Ну ладно, – согласился он, – но при оплате наличными вы уж уступите десять процентов.
– По рукам, – сказал Фердинанд. – Десять процентов скидки и триста марок задатка – на издержки, связанные с приобретением красок и холста.
Начался новый раунд пререканий, но наконец обе стороны достигли взаимопонимания и перешли к обсуждению деталей. Булочник желал, чтобы на портрете были пририсованы жемчужное ожерелье и золотая брошь с алмазами, хотя их не было на фотографиях.
– Ну разумеется, – заявил Фердинанд, – драгоценности вашей жены будут изображены. Было бы лучше всего, если бы вы занесли их сюда на часок – чтобы можно было запечатлеть их во всей натуральности.
Булочник покраснел.
– У меня их больше нет. Они… я отдал их родственникам.
– Вот как? Ну что ж, обойдемся и так. Не похожа ли ваша брошь на ту, что изображена на этом портрете?
Булочник кивнул.
– Только не такая большая.
– Вот и прекрасно. Такой мы ее и изобразим. А ожерелье нам и вовсе не нужно. Ведь жемчужины всегда выглядят одинаково.
Булочник вздохнул с облегчением.
– А когда будет готово?
– Через шесть недель.
– Хорошо. – Булочник простился.
Мы с Фердинандом посидели еще какое-то время в мастерской.
– Неужели тебе потребуется на это шесть недель? – спросил я.
– Какое там. Дня четыре, от силы пять. Но ведь этому субчику правду не скажешь, не то он сразу примется высчитывать, сколько я зарабатываю в час, и почувствует себя обманутым. А вот шесть недель его устраивают. Как и принцесса Боргезе. Такова человеческая природа, дорогой Робби. Скажи я ему, что это швея, и портрет собственной жены уже не показался бы ему таким ценным. Кстати, это уже в шестой раз выясняется, что почившие в бозе женщины носили точно такие же драгоценности, как на этом вот портрете. Игра случая, что поделаешь. Неотразимого обаяния реклама – этот портрет славной Луизы Вольф.
Я огляделся. Неподвижные лица на стенах пристально смотрели на меня глазами, которые в действительности давно истлели. Это были портреты, не востребованные или не оплаченные родственниками. И все это были люди, которые тоже когда-то надеялись и дышали.
– Не настраивают ли они тебя на меланхолический лад, Фердинанд?
Он пожал плечами:
– Нет, скорее уж на цинический. Меланхолия возникает, когда думаешь о жизни, а цинизм – когда видишь, что делает из жизни большинство людей.
– Ну, иные все-таки живут по-настоящему…
– Конечно. Но они не заказывают портретов. – Он встал. – И слава богу, Робби, что у людей есть эти мелочи, которые им кажутся важными, которые их поддерживают и защищают. Потому что одиночество – настоящее, без всяких иллюзий – это уже ступень, за которой следуют отчаяние и самоубийство.
Большое голое пространство мастерской заливали волнами сумерки. За стеной кто-то тихо ходил взад и вперед. Это была хозяйка. Она никогда не показывалась, если приходил кто-нибудь из нас. Она ненавидела нас, потому что думала, что мы натравливаем против нее Фердинанда.
Я вышел на улицу. Шумная сутолока ударила мне в грудь банным паром.
XI
Я шел к Пат. Впервые за все это время. До сих пор мы встречались всегда у меня или, когда мы куда-нибудь шли, она поджидала меня около своего дома. И всегда все выглядело так, будто она заглянула сюда ненадолго. Я хотел знать о ней больше. Я хотел знать, как она живет. Мне пришло в голову, что не худо было бы прийти к ней с цветами. Это было нетрудно: городские скверы за ярмаркой зацвели пышным цветом. Я перелез через ограду и стал обрывать белую сирень.
– А вы что здесь делаете? – загремел вдруг надо мной раскатистый голос. Я выпрямился. На меня сердито смотрел мужчина с лицом цвета бургундского и лихо закрученными седыми усами. Не полицейский и не парковый сторож. Один из высших военных чинов в отставке, это сразу бросалось в глаза.
– Это не так трудно определить, – вежливым тоном ответил я. – Я здесь обламываю ветви сирени.
На миг мужчина потерял дар речи.
– А вы знаете, что здесь городской парк? – заорал он потом возмущенно.
Я рассмеялся.
– Разумеется, знаю! Или вы полагаете, что я держу это место за Канарские острова?
Мужчина позеленел от злости. Я испугался, что его хватит удар.
– А ну, немедленно вон отсюда, паршивец! – заорал он первоклассным казарменным басом. – Вы покушаетесь на общественное добро! Я велю вас забрать!
Тем временем я собрал достаточный букет.
– Да ты сначала поймай меня, дед! – поддразнил я старика, перемахнул через ограду и был таков.
Перед домом Пат я еще раз осмотрел свой костюм. Потом поднялся по лестнице, все время глядя по сторонам. Дом был новый, современной постройки – никакого сравнения с моим обветшалым помпезным бараком. На лестнице – красная дорожка, чего у фрау Залевски также не было. Не говоря уже о лифте.
Пат жила на третьем этаже. На двери красовалась внушительная латунная табличка: «Подполковник Эгберт фон Хаке». Я долго взирал на нее. Потом, прежде чем позвонить, машинально поправил галстук.
Открыла девушка в белой наколке и белоснежном переднике – не чета нашей косой Фриде. Мне вдруг стало как-то не по себе.
– Господин Локамп? – спросила она.
Я кивнул.
Она провела меня через небольшую переднюю и открыла дверь в комнату. Я бы не особенно удивился, если бы обнаружил в ней подполковника Эгберта фон Хаке при эполетах, поджидающего меня для допроса, – столь серьезное впечатление произвели на меня вывешенные в передней парадные портреты многочисленных генералов, мрачно уставившихся на меня, штафирку. Но навстречу мне своей красивой широкой походкой уже шла Пат, и комната немедленно превратилась в остров тепла и радушия. Я закрыл дверь и первым делом осторожно обнял ее. Потом вручил ей уворованную сирень.
– Вот! – сказал я. – С приветом от городской управы!
Она поставила ветки в большую глиняную вазу, стоявшую на полу у окна. Я тем временем огляделся в ее комнате. Мягкие приглушенные тона, немного старинной красивой мебели, дымчато-голубой ковер, пастельных оттенков занавеси, маленькие удобные кресла, обитые блеклым бархатом…
– Боже мой, Пат, как это тебе удалось найти такую комнату? – спросил я. – Ведь обычно комнаты сдают только с никому не нужной рухлядью да бессмысленными подарками, полученными ко дню рождения.
Она осторожно отодвинула вазу с цветами к стене. Я смотрел на ее узкий изогнутый затылок, прямые плечи и худющие руки. Смотрел и думал, что вот так, на коленях, она похожа на ребенка, который нуждается в защите. У нее были движения гибкого животного, и когда она поднялась и прижалась ко мне, то в ней уже ничего не осталось от ребенка, в глазах и губах опять появилось то выражение вопроса и тайны, которое свело меня с ума, так как я уже давно не верил, что оно еще есть в этом грязном мире.
Я положил руки ей на плечи. Было так хорошо чувствовать ее близость.
– Все это мои собственные вещи, Робби. Квартира принадлежала раньше моей матери. После ее смерти я отдала все, оставив себе две комнаты.
– Так, значит, это твоя квартира? – спросил я с облегчением. – А подполковник Эгберт фон Хаке проживает здесь на правах квартиранта?
– Нет, теперь уже не моя, – покачала она головой. – Мне не удалось сохранить ее за собой. От квартиры пришлось отказаться, а всю лишнюю мебель продать. Так что теперь я здесь сама квартирантка. Но что ты имеешь против старика Эгберта?
– Ничего. У меня лишь естественная робость перед полицейскими и штабс-офицерами. Я вынес ее со времен своей военной службы.
Она рассмеялась:
– Мой отец тоже был майор.
– Ну, майор – это еще терпимо, – сказал я.
– А ты знаешь старика Хаке? – спросила она.
Внезапно меня охватило недоброе предчувствие.
– Не такой ли это бравый коротыш с красным лицом, седыми усами да громовым голосом? Из тех, что любят прогуливаться в городском парке?
– Ага, попался! – рассмеялась она, посмотрев на букет сирени. – Нет, он высокий, бледный и в роговых очках.
– Тогда я его не знаю.
– Хочешь, я тебя с ним познакомлю? Очень милый человек.
– Избави боже! Мой круг пока что очерчен мастерской и пансионом фрау Залевски.
В дверь постучали. Та же горничная вкатила низкий столик на колесиках. Тонкий белый фарфор, серебряный подносик с пирожными и еще такой же с неправдоподобно крошечными бутербродиками, салфетки, сигареты и бог весть что еще, – пораженный, я не мог оторвать от всего этого взгляда.
– Смилуйся, Пат! – наконец произнес я. – Да ведь это все как в кино. Я еще в парадной заметил, что мы стоим на разных ступенях социальной лестницы. Не забывай, что я привык есть с засаленной бумаги на подоконнике фрау Залевски в соседстве с доброй и верной спиртовкой. Сжалься над обитателем убогих пансионов, ежели он, потрясенный, раскокает тебе чашку!
Она рассмеялась.
– Нет уж, пожалуйста, не надо. Честь автомобилиста тебе этого не позволит. Ты ведь обязан быть ловким. – Она взялась за ручку маленького чайника. – Хочешь чаю или кофе?
– Чаю или кофе? А что, есть и то и другое?
– Да. Вот смотри!
– Великолепно! Как в лучших ресторанах! Недостает только музыки.
Она отклонилась в сторону и включила маленький портативный приемник, который я не заметил сразу.
– Итак, чего же ты хочешь – чаю или кофе?
– Кофе, простецкого кофе, Пат. Ведь я человек сельский. А что будешь ты?
– Я выпью с тобой кофе.
– А вообще ты пьешь чай?
– Да.
– Вот тебе на!
– Я уже начинаю привыкать к кофе. С чем ты будешь – с пирожными или бутербродами?
– И с тем и с другим, Пат. Нельзя упускать такие возможности. Потом я выпью и чаю. Хочу попробовать все, что у тебя есть.
Она со смехом наполнила мне тарелку. Я запротестовал:
– Довольно, довольно! Не забывай, что рядом с нами подполковник! А начальство любит умеренность в нижних чинах.
– Только в питье, Робби. Старик Эгберт сам обожает пирожные с кремом.
– Умеренность в комфорте тоже, – заметил я. – В свое время они здорово нас от него отучили.
Я стал перекатывать столик на резиновых колесиках взад и вперед. Его бесшумный ход по ковру был настолько приятен, что хотелось длить эту игру. Я огляделся. Все здесь гармонировало одно с другим.
– Да, Пат, – сказал я, – так, стало быть, жили наши предки!
Она рассмеялась.
– Ну что ты выдумываешь!
– Я не выдумываю. Констатирую ход времени.
– Ведь все это чистый случай, Робби, что у меня сохранились некоторые вещи.
Я покачал головой:
– Это не случай. И дело не в вещах. Дело в том, что стоит за ними. Прочность. Тебе этого не понять. Это может понять лишь тот, кто этого лишен.
Она посмотрела на меня.
– Но ведь и ты мог бы все это иметь, если б всерьез захотел.
Я взял ее за руку.
– Но я не хочу, Пат, это верно. Я бы самому себе показался тогда авантюристом. Нашему брату лучше всего жить в раздрызге. К этому привыкаешь. Это в духе времени.
– И весьма удобно.
Я засмеялся.
– Может быть, и так. А теперь налей-ка мне чаю. Хочется попробовать.
– Нет, – сказала она, – останемся пока при кофе. Ты лучше съешь чего-нибудь. Для раздрызга.
– Хорошая идея. Но не рассчитывает ли Эгберт, сей прилежный пожиратель пирожных, что и ему еще кое-что перепадет?
– Может, и рассчитывает. Но он должен считаться и с возможной местью нижних чинов. Это ведь тоже в духе времени. Так что можешь спокойно съесть все, не оставив ему ни крошки.
Ее глаза сияли, выглядела она великолепно.
– А знаешь ли ты, – спросил я, – когда вдруг наступает безжалостный конец раздрызгу моей жизни? – Она молча смотрела на меня, не отвечая. – Когда я с тобой! Ну а теперь – к оружию! И без тени раскаяния – вперед на Эгберта!
В обед я проглотил лишь чашку бульона в шоферской столовке. Поэтому мне не составило особого труда съесть все, что было. Заодно, поощряемый Пат, я выпил и весь кофе.
Мы сидели у окна и курили. Вечер алел над крышами.
– Красиво у тебя, Пат, – сказал я. – И очень понятно, что отсюда не хочется выходить по неделям, сидеть тут до тех пор, пока не позабудешь обо всем, что творится на свете.
Она улыбнулась:
– Было время, когда я и не надеялась отсюда выйти.
– Когда же это?
– Когда болела.
– Ну, это другое. А что с тобой было?
– Да ничего особенно страшного. Просто я должна была лежать. Вероятно, я слишком быстро выросла, получая слишком мало еды. Во время войны да и после с этим ведь было трудно.
Я кивнул.
– Сколько же ты пролежала?
Она чуть помедлила с ответом.
– Примерно год.
– О, это очень долго! – Я внимательно посмотрел на нее.
– Это было давно и почти забылось. Но тогда мне это показалось вечностью. Помнишь, ты рассказывал мне как-то в баре о твоем друге Валентине? О том, что после войны он мог думать только о том, какое это счастье – жить? И что по сравнению с этим все остальное не имеет значения?
– Ты хорошо запомнила, – сказал я.
– Потому что я хорошо это понимаю. Я с тех пор тоже радуюсь любому пустяку. По-моему, я очень поверхностный человек.
– Поверхностны только те люди, которые убеждены в обратном.
– Нет, я поверхностна, это точно. Я ничего не смыслю в серьезных вопросах жизни. И воспринимаю только красивое. Вот этот букет сирени уже делает меня счастливой.
– Это не поверхностность, это – целая философия.
– Но только не у меня. Я человек поверхностный и легкомысленный.
– Я тоже.
– Не настолько, как я. Ты вон говорил об авантюризме. А я и есть настоящая авантюристка.
– Я думал об этом, – сказал я.
– Да, да. Мне давно бы пора поменять квартиру, обзавестись профессией и зарабатывать деньги. Но я все откладываю и откладываю. Хотелось пожить какое-то время так, как хочется. Не важно, разумно ли это. Вот я так и жила.
Я засмеялся.
– А почему это у тебя вдруг появилось такое строптивое выражение лица?
– Да потому, что я привыкла слышать со всех сторон, что это легкомыслие – так жить, что нужно экономить деньги, искать себе место. Но мне хотелось наконец легкости, радости, а не угнетенности. Хотелось делать что хочу. Такое настроение возникло после смерти матери и после того, как я так долго лежала.
– У тебя есть братья и сестры? – спросил я.
Она покачала головой.
– Я так и думал, – сказал я.
– Ты тоже считаешь, что я была легкомысленной?
– Нет. Ты была мужественной.
– Ах, какое там мужество… Нет, это не про меня. Мне очень часто бывало страшно. Как человеку, который сидит в театре на чужом месте и все-таки не уходит.
– Вот поэтому ты и была мужественной. Мужество не бывает без страха. Кроме того, это было и разумно. Иначе ты бы просто потеряла свои деньги. А так ты хоть что-то от них имела. А что же ты делала?
– Да ничего, собственно. Жила себе, и все.
– Снимаю шляпу! Так живут только избранные натуры.
Она улыбнулась:
– Но скоро этому конец. В ближайшее время я начну работать.
– Кем же? Не об этом ли были у тебя тогда переговоры с Биндингом?
Она кивнула:
– С Биндингом и доктором Максом Матушейтом, директором «Электролы» – есть такая фирма по продаже пластинок. Продавщица с музыкальным образованием.
– А ничего другого этому Биндингу в голову не пришло? – спросил я.
– Пришло. Но я не захотела.
– А я бы ему не советовал. Когда же ты начнешь работать?
– Первого августа.
– Ну, до тех пор еще много времени. Может быть, мы еще подыщем что-нибудь получше. Но во всяком случае, в нашем лице клиентура тебе обеспечена.
– Разве у тебя есть патефон?
– Нет, но я, конечно же, немедленно его себе заведу. Хотя вся эта история мне не очень-то нравится.
– А мне нравится. Я ведь ни на что толком не гожусь. И все это значительно проще для меня с тех пор, как есть ты. Но я, наверное, не должна была тебе об этом рассказывать.
– Нет, должна была. Ты должна мне рассказывать обо всем.
Она посмотрела на меня и сказала:
– Хорошо, Робби. – Потом встала и подошла к шкафчику. – Знаешь, что у меня тут есть? Ром для тебя. Хороший, по-моему.
Она поставила на стол рюмку и выжидательно посмотрела на меня.
– Что он хороший, я унюхиваю издалека, – сказал я. – Но видишь ли, Пат, не лучше ли теперь быть немного поэкономнее с деньгами? Чтобы потянуть как можно дольше с этими патефонами?
– Нет, не лучше.
– Тоже верно.
Ром, я это заметил уже по цвету, был смешан. Торговец, конечно же, обманул Пат. Я выпил рюмку до дна.
– Высший класс, – сказал я, – налей мне еще. Откуда он у тебя?
– Купила тут на углу.
«Ну конечно, – подумал я. – Один из этих магазинчиков, что торгуют деликатесами, будь они прокляты». Я решил при случае заглянуть туда и перекинуться парой слов с владельцем.
– Наверное, я должен теперь уйти, Пат, да? – спросил я.
Она посмотрела на меня.
– Нет еще…
Мы стояли у окна. Внизу пламенели огни.
– Покажи мне и спальню, – сказал я.
Она открыла дверь в соседнюю комнату и включила свет. Я заглянул в комнату, оставаясь на пороге. В голове роилась всякая всячина.
– Так это, стало быть, твоя кровать, – произнес я наконец.
Она улыбнулась:
– Ну а чья же еще, Робби?
– И в самом деле! А здесь, значит, телефон. Тоже буду знать. Ну а теперь я пойду. Прощай, Пат.
Она взяла мою голову в свои ладони. Как было бы чудесно никуда не идти, встречать с ней наступающую ночь, тесно прижавшись друг к другу под мягким голубым одеялом в этой спаленке… Но было что-то, что меня удерживало от этого. Не скованность, не страх и не осторожность – нежность скорее, огромная нежность, которая была сильнее вожделения.
– Прощай, Пат, – сказал я. – Мне было очень хорошо у тебя. Много лучше, чем ты можешь себе представить. И этот ром… что ты подумала даже об этом…
– Но это так просто…
– Для меня – нет. Я к этому не привык.
Снова казарма фрау Залевски. Посидел, поскучал. Не нравилось мне, что Пат будет чем-то обязана Биндингу. И я двинулся коридором к Эрне Бениг.
– Я по серьезному делу, – сказал я. – Как обстоят дела на женской бирже труда, а, Эрна?
– Ого! – сказала она. – Ничего себе вопросик на засыпку! Но вообще-то неважно обстоят.
– Ничего нельзя предпринять? – спросил я.
– А в каком плане?
– Ну, секретарша, ассистентка…
Она махнула рукой.
– Тысяч сто без места. А специальность у нее есть?
– Она великолепно выглядит, – сказал я.
– Сколько слогов? – спросила Эрна.
– Что?
– Сколько слогов она записывает в минуту? На скольких языках?
– Понятия не имею, – сказал я, – но вот представительствовать…
– Дорогой мой, – заметила Эрна, – у меня уже в ушах вянет от этого: «Дама из хорошей семьи вследствие изменившихся обстоятельств вынуждена…» – и так далее. Дело безнадежное, это я вам говорю. Разве что кто-нибудь проявит к ней интерес и куда-нибудь приткнет. Сами понимаете, из каких соображений. Но ведь этого вы не хотите?
– Странный вопрос, – сказал я.
– Ну, не такой уж и странный, как вы думаете, – возразила Эрна с горечью. – Бывает всякое. – Мне вспомнилась ее история с шефом. – Но могу вам дать хороший совет, – продолжала она. – Постарайтесь зарабатывать на двоих. Женитесь. Вот самое простое решение.
– Ничего себе решение, – рассмеялся я. – Хотел бы я стать когда-нибудь таким самонадеянным.
Эрна посмотрела на меня каким-то особенным взглядом. При всей своей живости она показалась мне вдруг заметно постаревшей и даже несколько увядшей.
– Вот что я вам скажу, – произнесла она. – Я живу хорошо, у меня есть все и даже больше, чем мне нужно. Но если бы сейчас пришел кто-нибудь и предложил жить вместе – по-настоящему, честно, то, верите ли, я бы бросила все эти пожитки и отправилась с ним хоть на чердак… – Лицо ее приняло прежнее выражение. – Ну да ладно, разнюнилась… Поскрести, так у каждого наберется малость сентиментальности. – Она подмигнула мне сквозь дым своей сигареты. – Даже у вас, как видно?
– Откуда? – сказал я.
– Ладно, ладно, – заметила Эрна. – Кто ничего не ждет, того-то и прихватывает всего скорее…
– Но не меня, – возразил я.
До восьми я продержался в своей берлоге, потом мне стало невмоготу сидеть одному, и я пошел в бар в надежде кого-нибудь встретить.
Валентин был на своем месте.
– Садись, – сказал он. – Что будешь пить?
– Ром, – ответил я. – К рому у меня сегодня особенное отношение.
– Ром – это молоко для солдата, – сказал Валентин. – Слушай, ты прекрасно выглядишь, Робби.
– Да?
– В самом деле помолодел.
– Уже неплохо, – сказал я. – Будь здоров, Валентин.
– Будь здоров, Робби.
– Прекрасные слова – будь здоров, а?
– Лучшие из всех слов.
Мы повторили еще несколько раз. Потом Валентин ушел.
Я остался за столом. Никого, кроме Фреда, не было. Я разглядывал старые, светящиеся изнутри карты, кораблики с пожелтевшими парусами и думал о Пат. Хотелось ей позвонить, но я запретил себе это делать. Запретил себе слишком много думать о ней. Я хотел воспринимать ее как неожиданный счастливый подарок, не больше. Как явился, так и исчезнет. Я подавлял в себе мысль, что это может быть что-то большее. Я слишком хорошо знал, что всякая любовь хочет быть вечной и в этом ее вечная мука. А вечного ничего нет. Ничего.
– Дай-ка мне еще стаканчик, Фред, – сказал я.
Вошли мужчина и женщина. Выпили по бокалу коктейля у стойки. Вид у женщины был усталый, но мужчина смотрел на нее с вожделением. Вскоре они ушли.
Я допил свой стакан. Может, и не стоило мне ходить к Пат. Мне теперь не избавиться от этой картины: комната, плывущая в полумраке, синие тени вечера за окном и прекрасная девушка, которая сидит, поджав ноги, и глухим, низким голосом рассказывает мне о своей жизни и о своем желании жить… Черт подери, не становлюсь ли я сентиментальным? Но разве не растворилось уже в дымке нежности то, что поначалу казалось ошеломительным и завораживающим приключением, разве не захватило меня все это сильнее и глубже, чем я хотел, чем я мог себе в этом признаться, разве не ощутил я сегодня, именно сегодня, насколько я изменился? Почему я ушел, почему не остался у нее, как хотел? К черту, хватит думать об этом, хватит перебирать в голове то да се. Будь что будет, пусть я сойду с ума, когда потеряю ее, но теперь-то она здесь, теперь-то она со мной, а все остальное не важно, все остальное пусть катится к черту! Что толку городить всякие маленькие подпорки, если однажды могучим потоком все равно смоет все.
– Не выпьешь ли со мной, Фред? – спросил я.
– Уж это завсегда, – сказал он.
Мы выпили по рюмке абсента. Потом кинули жребий, кому платить за две следующие. Я выиграл, но мне было неловко, и мы стали кидать жребий дальше. Проиграл я только на пятый раз, зато потом трижды кряду.
– Слушай, я пьян или действительно гремит гром? – спросил я.
Фред прислушался.
– Гремит в самом деле. Первая гроза в этом году.
Мы пошли к выходу взглянуть на небо. Но ничего не было видно. Было только тепло, и время от времени гремел гром.
– Собственно говоря, за это не мешало бы выпить еще по одной, – сказал я. Фред не возражал.
– Чертов мыльный пузырь, – сказал я, ставя пустую рюмку на стойку. Фред также полагал, что надо бы дернуть чего-нибудь позабористее. Он полагал – вишневки, я стоял за ром. Без лишних споров выпили и того и другого. Чтобы Фред не перетрудился, разливая, взяли рюмки побольше. Настроение у нас теперь было блестящее. Несколько раз мы выходили на улицу смотреть молнию. Очень нам хотелось увидеть молнию, но нам не везло. Они сверкали всякий раз тогда, когда мы сидели под крышей. Фред рассказывал о том, что у него есть невеста, дочь владельца ресторана-автомата. Но с женитьбой Фред не спешил, ожидая, пока старик умрет, чтобы уж наверняка знать, достанется ли ей ресторан. Я пенял ему за чрезмерную осторожность, а он доказывал мне, что старик непредсказуем, как угорь, вильнет в последний момент и откажет ресторан общине методистов. Тут я соглашался. Впрочем, Фред был настроен оптимистически. Старик недавно простудился и заболел, Фред думает, что гриппом, а это штука опасная. Я вынужден был его разочаровать, сказав, что алкоголикам грипп не страшен, напротив, и самые доходяги среди них от гриппа прямо-таки хорошеют и даже набирают жирку. Фред сказал, что на это, в общем, плевать, может, он еще попадет под какую машину. Я признал, что возможность такая существует, особенно на мокром асфальте. Тут Фред поднялся и пошел посмотреть, не начался ли дождь. Но было еще сухо. Только гром гремел сильнее. Я дал ему выпить стакан лимонного сока и пошел к телефону. Однако в последний момент я вспомнил, что запретил себе звонить. Я раскланялся с аппаратом и хотел снять перед ним шляпу. Но тут заметил, что никакой шляпы на мне нет.
Вернувшись в зал, я застал Кестера и Ленца.
– Ну-ка дыхни на меня, – сказал Готфрид.
Я дыхнул.
– Ром, вишневка и абсент, – сказал он. – Абсент, поросячья ты морда!
– Если ты думаешь, что я пьян, то ты ошибаешься, – сказал я. – Где вы были?
– На одном политическом собрании. Да только Отто оно показалось пустопорожним. А что это пьет Фред?
– Лимонный сок.
– Выпей и ты стаканчик.
– Завтра, – сказал я. – А сейчас я лучше чего-нибудь съем.
Кестер все это время смотрел на меня с явной тревогой.
– Не смотри на меня так, Отто, – сказал я, – я слегка налимонился от полноты жизни, а не от горя.
– Ну тогда все в порядке, – сказал он. – Но все равно пойдем с нами. Поедим вместе.
К одиннадцати часам я уже снова был трезв как стеклышко. Кестер предложил пойти посмотреть, что с Фредом. Мы вернулись в бар и нашли его валяющимся под стойкой, он был в стельку пьян.
– Уведите его, – сказал Ленц, – а я пока возьму обслуживание на себя.
Мы с Кестером привели Фреда в чувство, дав ему теплого молока. Оно подействовало незамедлительно. Затем мы усадили его на стул и сказали, чтобы он отдохнул с полчасика, а Ленц тем временем за него поработает.
Готфрид и в самом деле хорошо управлялся. Он знал все цены и все популярные рецепты коктейлей. Он так лихо тряс миксер, будто отроду только этим и занимался.
Спустя час появился Фред. С выпотрошенным желудком он быстро пришел в себя.
– Прости, Фред, – сказал я. – Нам надо было сначала что-нибудь съесть.
– Ничего, я уже в полном порядке, – ответил Фред. – Иногда это невредно.
– Что правда, то правда.
Я подошел к телефону и позвонил Пат. Мне стало совершенно безразлично все, что я тут надумал и порешил. Она взяла трубку.
– Через четверть часа я буду у твоего подъезда! – выкрикнул я и быстро повесил трубку. Я боялся, что она устала, что она и слышать ни о чем не захочет. А мне надо было ее видеть.
Она вышла. Пока она открывала дверь, я поцеловал стекло в том месте, где была ее голова. Она хотела что-то сказать, но я не дал ей произнести ни слова. Я поцеловал ее, и мы двинулись вниз по улице, пока не поймали такси. Гремел гром, сверкали молнии.
– Быстрее, пока не пошел дождь! – крикнул я.
Мы сели в машину, и в это мгновение по крыше застучали первые капли. Машину подбрасывало на неровной брусчатке. Это было чудесно, потому что так я ближе чувствовал Пат. Все было чудесно – дождь, город, хмель. Все слилось, и все было прекрасно. Я был в том бодром и светлом настроении, какое бывает после того, как выпил и уже отошел от хмеля. От скованности ни следа, ночь полна свежей силы и блеска, ничто не грозит, и ничто не поддельно.
Дождь пошел, когда мы вылезли из машины. Пока я расплачивался, мостовая была вся еще в темных пятнышках дождя, как пантера, но мы еще не добежали до двери, как на черных камнях запрыгали серебряные фонтанчики, полило сразу как из ведра.
Я не стал включать свет. В комнате было светло от молний. Гроза стояла над самым центром города, и один гром перекатывался в другой.
– Вот теперь мы можем здесь хоть кричать – и никто нас не услышит! – крикнул я Пат.
Окно озарилось вспышкой. На секунду на бело-голубом небе проступили черные силуэты кладбищенских деревьев – и тут же с трескучим грохотом ночь поглотила их; на какое-то мгновение меж тьмой и тьмой мелькнула гибкая и фосфоресцирующая фигурка Пат – я нашел ее плечи, она прижалась ко мне, я ощутил ее губы, ее дыхание и ни о чем больше не думал…
XII
Мастерская наша все еще пустовала, как амбар перед жатвой. Вот мы и решили не продавать сразу такси, приобретенное на аукционе, а покамест использовать его по назначению. Мы с Ленцем должны были ездить по очереди. А Кестер с помощью Юппа вполне мог управиться в мастерской, пока не было настоящего дела.
Кинули жребий, кому ехать первым. Выиграл я. Набил карманы мелочью, взял документы, сел в такси и не торопясь двинулся в путь, для начала подыскивая стоянку получше. Чувство на первых порах было странное. Ведь любой идиот мог меня остановить и распорядиться по своему усмотрению. Не очень-то это приятно.
Я приискал себе место, где стояло всего пять машин. Против отеля «Вальдекергоф», в самой гуще делового района. Такая стоянка дарила надежду на шуструю деятельность. Я выключил зажигание и вышел. Тут же от одной из передних машин отделился верзила в кожаном пальто и подступил ко мне.
– Уматывай отсюда, – мрачно процедил он сквозь зубы.
Я спокойно смотрел на него, прикидывая, как сбивать его с ног, ежели придется. Лучше всего апперкотом снизу. В этаком пальто так быстро руки не вскинуть.
– Не дошло? – вопросило кожаное пальто, сплевывая окурок мне под ноги. – Сказано – уматывай! И без тебя народу хватает! Под завязку!
Конечно, пополнение пришлось ему не по нутру, дело понятное, но ведь и я был в своем праве – стоять где хочу.
– Как новичок ставлю пару бутылок на бочку, – сказал я.
Этим вопрос был бы исчерпан. Да так и было заведено, когда кто-нибудь появлялся впервые. К нам подошел молодой шофер.
– Годится, приятель. Не лезь к нему, Густав…
Но Густаву что-то во мне не нравилось. И я знал что. Он догадывался, что я новичок в этом деле.
– Считаю до трех… – заявил он. Он был на голову выше меня, на это и возлагал надежды.
Стало ясно, что держать речи тут бесполезно. Надо уезжать или драться. Случай проще простого.
– Раз… – произнес Густав, расстегивая пальто.
– Да бросьте вы, парни… – предпринял я все же еще одну попытку. – Пошли бы лучше смочили горло…
– Два, – выдавил из себя Густав.
Было видно, что он собирается отделать меня по всем правилам.
– Плюс один – равняется… – Он поправил козырек фуражки.
– Заткнись, идиот! – внезапно заорал я. От неожиданности он раскрыл рот и сделал шаг вперед. И оказался там, где он мне был нужен. Я сразу же ударил. Это был удар-молот, всем корпусом. Меня ему научил Кестер. Собственно, других приемов я не знал да и не считал это нужным – ведь все зависит по большей части от первого удара. Этот вышел что надо. Густав рухнул, как мешок.
– Так ему и надо, – сказал молодой шофер. – А то вечно задирается. – Мы оттащили Густава к его машине. – Ничего, оклемается.
На душе у меня было неспокойно. В спешке я не так поставил большой палец и вывихнул его при ударе. Когда Густав придет в себя, он может сделать со мной что хочет. Я сказал об этом молодому шоферу и спросил, не лучше ли мне сматывать удочки.
– Глупости, – сказал он. – Инцидент исчерпан. Теперь айда в кабак – выставишь обещанное. Ты ведь не профессиональный шофер?
– Нет.
– И я нет. Я актер.
– Ну и как?
– Ничего, жить можно… – сказал он со смехом. – А театра и здесь хватает.
Нас в пивной было пятеро, двое пожилых и трое молодых. Немного погодя появился и Густав. Он исподлобья зыркнул в нашу сторону и подошел. Я нащупал левой рукой связку ключей в кармане, решив в любом случае сопротивляться до последнего.
Однако до этого не дошло. Густав придвинул ногой стул и упал на него всем своим телом. Вид у него был угрюмый. Владелец пивной поставил перед ним рюмку. Разлили по первой. Густав выпил одним глотком. Тут же налили по второй. Густав искоса взглянул на меня и поднял рюмку.
– Будь здоров, – сказал он мне, при этом, однако, мерзко поморщившись.
– Будь здоров, – ответил я и опрокинул свою рюмку.
Густав вынул пачку сигарет и протянул мне, не глядя. Я взял одну и предложил ему за это огня. Потом я заказал двойную порцию кюммеля на всех. Мы выпили и кюммель. Густав снова скосил на меня глаза.
– Пижон, – сказал он. Но тон был такой, как надо.
– Обалдуй, – в том же тоне ответил я.
Он повернулся ко мне.
– Ничего ударчик…
– Случайный. – Я показал ему свой палец.
– Не повезло, – сказал он, ухмыляясь. – Между прочим, меня зовут Густав.
– Меня – Роберт.
– Лады. Значит, все в порядке, Роберт, да? А я думал, ты из маменькиных сынков.
– Все в порядке, Густав.
С тех пор мы стали друзьями.
Наша очередь из машин медленно подвигалась вперед. Актеру, которого звали Томми, достался блестящий рейс – на вокзал. Густаву – коротенький, до ближайшего ресторана, всего на тридцать пфеннигов. Он чуть не лопнул от злости, так как из-за десяти пфеннигов прибыли ему пришлось снова встать в хвост. На мою долю выпало нечто редкое – старуха англичанка, желавшая осмотреть город. Мы с ней ездили не меньше часа. Возвращаясь, я еще урвал несколько мелких заказов. За обедом, когда мы, снова собравшись в пивной, жевали наши бутерброды, я уже казался себе бывалым таксистом. Эта среда чем-то напоминала мне фронтовое братство. Тут сходились люди самых разных профессий. Профессиональных шоферов было не больше половины, остальные оказались в этом деле случайно.
Под вечер, усталый и возбужденный, я въехал во двор мастерской. Ленц и Кестер уже ждали меня.
– Ну, братцы, что вы наработали? – спросил я.
– Семьдесят литров бензина, – доложил Юпп.
– Только-то?
Ленц, сделав яростное лицо, обратил его к небу.
– Дождя бы! И небольшого столкновения на мокром асфальте прямо у нас под носом! Никаких жертв! Один только маленький, миленький ремонтик!
– Смотрите сюда! – Я показал им на вытянутой ладони тридцать пять марок.
– Великолепно, – сказал Кестер. – Тут двадцать марок прибыли. Ими-то мы и тряхнем сегодня. Надо же обмыть первый денечек!
– Да, тяпнем крюшончика, – осклабился Ленц.
– Какого еще крюшончика? – спросил я.
– Да ведь с нами пойдет Пат.
– Пат?
– Не разевай так варежку, – сказал последний романтик, – мы уже давно обо всем договорились. В семь заедем за ней. Она в курсе. Приходится и нам что-то делать, раз ты не ловишь мышей. В конце концов, ты познакомился с ней благодаря нам.
– Отто, – сказал я, – ты когда-нибудь видел такого стервеца, как этот салага?
Кестер рассмеялся.
– Что это у тебя с рукой, Робби? Ты все держишь ее как-то набок.
– Кажется, вывих. – Я рассказал, как было дело с Густавом.
Ленц осмотрел мою руку.
– Так и есть! Ну ничего – как христианин и студент-медик в отставке я тебе ее, так и быть, помассирую, невзирая на все твои грубости. Пойдем уж, ты, чемпион по боксу.
Мы прошли в мастерскую, и Ленц, вылив мне на руку немного масла, принялся растирать ее.
– Слушай, а ты сказал Пат, что мы празднуем однодневный юбилей нашей таксистской деятельности? – спросил я его.
Он присвистнул.
– Неужели ж ты этого стыдишься, хмырь?
– Заткнись, – сказал я. Тем более что он был прав. – Так ты сказал или нет?
– Любовь, – заявил Ленц с невозмутимой миной, – это нечто возвышенное. Но она портит характер.
– Зато длительное одиночество делает человека бестактным. Вот как тебя, например, с твоим мрачным соло.
– Такт – это молчаливое соглашение не замечать недостатки друг друга, вместо того чтобы их исправлять. Жалкий компромисс, одним словом. Это не для немецкого ветерана, детка.
– А что бы ты стал делать на моем месте, – сказал я, – если бы, положим, твое такси вызвали по телефону, а потом бы вдруг оказалось, что это Пат?
– Во всяком случае, сын мой, я не стал бы брать с нее деньги за проезд, – ухмыльнулся он.
Я дал ему такого тумака, что он слетел с треножника.
– А знаешь, попрыгунчик, что сделаю я? Заеду за ней сегодня вечером на нашем такси.
– Воистину так! – Готфрид поднял руку для благословения. – Главное – не терять свободу! Свобода дороже любви. Но это понимаешь всегда только задним числом. Тем не менее такси ты не получишь. Оно нужно для Фердинанда Грау и Валентина. Вечер обещает быть чинным, но грандиозным.
Мы сидели в саду небольшого трактира в пригороде. Мокрая луна красным факелом повисла над лесом. Мерцали бледные канделябры цветущих каштанов, одуряюще пахло сиренью, а на столе перед нами, распространяя аромат ясменника, стояла большая стеклянная чаша с крюшоном, в неверном свете густеющих сумерек она походила на опал, вобравший в себя последние голубовато-перламутровые отблески уходящего дня. По нашей просьбе чашу наполняли уже в четвертый раз за этот вечер.
За столом председательствовал Фердинанд Грау. Пат сидела с ним рядом, приколов к платью бледно-розовую орхидею, которую он ей принес.
Фердинанд выудил из своего бокала крошечного мотылька и осторожно высадил его на стол.
– Вы только посмотрите, – сказал он. – Какие крылышки! Да рядом с ними любая парча все равно что тряпка! И эдакое существо живет всего один день, и баста. – Он оглядел всех нас. – Знаете, что самое жуткое на этом свете, братцы?
– Пустой стакан, – вставил Ленц.
Фердинанд презрительно отмахнулся.
– Самое позорное для мужчины, Готфрид, – быть шутом. – Затем он снова обратился к нам: – А самое жуткое, братцы, – это время. Время. То мгновение, в течение коего мы живем и коим все же не обладаем. – Он вынул часы из кармана и поднес их к самым глазам Ленца. – Вот она, прислушайся, бумажный романтик! Адская машина. Тикает и тикает – неумолчно тикает, неостановимо, все на свете приближая к небытию. Ты можешь сдержать лавину, оползень – но этого ты не удержишь.
– Очень надо, – заявил Ленц. – Ничего не имею против того, чтобы благополучно состариться. Люблю разнообразие.
– Человек этого не выносит, – продолжал Грау, не обращая на него внимания. – Человек не может этого вынести. Вот он и придумал себе в утешение мечту. Древнюю, трогательную, безнадежную мечту всего человечества о вечности.
Готфрид засмеялся.
– Самая тяжелая болезнь на свете, Фердинанд, – это привычка думать. Она неизлечима.
– Если б эта болезнь была единственной, ты был бы бессмертен, – заметил Грау. – Недолговременная комбинация углеводов, извести, фосфора и небольшого количества железа, названная на этой земле Готфридом Ленцем…
Готфрид добродушно осклабился. Фердинанд тряхнул своей львиной гривой.
– Жизнь, братцы, – это болезнь, и смерть начинается уже с рождения. Каждый вдох и каждый удар сердца – это кусочек смерти, маленький шажок навстречу концу.
– И каждый глоток – тоже, – вставил Ленц. – Будь здоров, Фердинанд! Иной раз смерть – это дьявольски легкая штука.
Грау поднял свой бокал. По его большому лицу бесшумной грозой прокатилась улыбка.
– Будь здоров, Готфрид, наша бодрая блошка на гремучем загривке времени! И о чем только думала таинственная сила, движущая нами, когда создавала тебя?
– Это уж ее заботы. Да и не тебе скорбеть о порядке вещей, Фердинанд. Если б люди были бессмертны, ты, старый, бравый паразит смерти, остался бы без работы.
Плечи Грау затряслись. Он смеялся. А потом обернулся к Пат.
– Ну что вы скажете о нас, болтунах, вы, изящный цветок на буйно пляшущих водах!
Потом мы прошлись вдвоем с Пат по саду. Луна поднялась и залила лужайки волнами серого серебра. Темными указателями в незнаемое пролегли на них длинные черные тени деревьев. Мы спустились к пруду, потом повернули обратно. По дороге наткнулись на Готфрида Ленца, который втащил прихваченный им складной стул в самые заросли сирени. Там он и сидел, затаившись, и только соломенный чуб и огонек сигареты светились в темноте. Рядом с ним на земле покоились стакан и знакомая чаша с остатками пахучего питья.
– Какое местечко! – сказала Пат. – В самой гуще сирени.
– Местечко неплохое, – согласился Ленц, вставая. – Попробуйте посидеть.
Пат села на стул. Ее лицо утонуло в цветах.
– Я с ума схожу по сирени, – сказал последний романтик. – Для меня тоска по родине – это тоска по сирени. Весной тысяча девятьсот двадцать четвертого года я сломя голову бросился сюда из Рио-де-Жанейро только потому, что мне взбрело на ум, что здесь, должно быть, цветет сирень. Ну а когда приехал, выяснилось, что сирень, разумеется, давно отцвела. – Он рассмеялся. – Вот так всегда и бывает.
– Рио-де-Жанейро… – Пат притянула к себе ветку сирени. – Вы что же, вместе там были?
Готфрид поперхнулся. У меня по спине побежали мурашки.
– Вы только гляньте, какая луна? – быстро произнес я, выигрывая время для того, чтобы ногой подать Ленцу умоляющий знак.
В слабой вспышке его сигареты я заметил, что он слегка улыбнулся и подмигнул мне. Я был спасен.
– Нет, вместе мы там не были, – заявил Готфрид. – В тот раз я был один. А как вы насчет того, чтобы сделать по последнему глотку сего божественного напитка?
Пат покачала головой:
– Больше не надо. Не могу пить так много.
Мы услышали, как Фердинанд криком сзывает нас, и пошли к нему.
Он стоял в дверях, занимая весь проем своей массивной фигурой.
– Давайте под кров, дети мои, – сказал он. – Таким, как мы, ночью нечего искать у природы. Ночью она хочет побыть одна. Крестьянин или рыбак – это еще дело другое, а у нас, горожан, все инстинкты давно отмерли. – Он положил руку на плечо Готфриду. – Ночь – это протест природы против засилья цивилизации, Готфрид! Приличный человек не в состоянии подолгу выносить это. Он замечает, что его вытолкнули из немого круга деревьев, животных, звезд и бессознательной жизни. – Он улыбнулся своей странной улыбкой, о которой нельзя было сказать, является ли она выражением радости или печали. – Входите же, дети мои! Согреем руки у костра воспоминаний. О чудесное время, когда мы были еще хвощами и ящерицами, лет эдак пятьдесят – шестьдесят миллионов назад… Господи, как же мы с тех пор опустились…
Он взял Пат за руку.
– И если бы мы не сохранили в себе хоть немного чувства красоты, все было бы потеряно. – С нежностью медведя он положил ее ладони на свой локоть. – Серебряная капелька звездной магмы, повисшая над грохочущей бездной, не согласитесь ли выпить стаканчик с первобытных времен человеком?
– Соглашусь, – сказала она. – Со всем, что хотите.
Они пошли в дом. Они выглядели как отец и дочь. Стройная, смелая и юная дочь усталого великана, уцелевшего от былинных времен.
В одиннадцать часов мы поехали обратно. Валентин с Фердинандом в такси, которое вел Валентин. Остальных вез «Карл». Ночь была теплой, и Кестер поехал окольным путем, мимо вереницы деревень, прикорнувших у дороги. Они провожали нас редкими огоньками и одиноким лаем собак. Ленц сидел впереди рядом с Отто и пел песни; мы с Пат примостились сзади.
Кестер замечательно вел машину. Повороты он брал как птица. Он все делал будто играючи, столько в нем было уверенной в себе силы. Он ехал вовсе не жестко, как большинство гонщиков. Можно было спать, не просыпаясь и на виражах, настолько спокойно и плавно шла машина. Скорость совершенно не ощущалась.
По звуку шин мы узнавали об очередной смене дорожного покрытия. На асфальте они посвистывали, на брусчатке глухо рокотали. Лучи наших фар убегали далеко вперед, как две гончие светлой масти, вырывая из темноты то трепещущую на ветру березовую аллею, то строй тополей, то вознесенные над приземистыми домами телеграфные столбы, то застывшие, как на параде, ряды лесных просек. Беспредельно высоко над нами, пронизанный тысячью звезд, курился и таял бледный дым Млечного Пути.
Темп нарастал. Я укрыл Пат еще и своим пальто. Она улыбнулась мне.
– Ты меня любишь? – спросил я.
Она покачала головой.
– А ты меня?
– Нет. Какое счастье, не правда ли?
– Великое.
– Ведь в таком случае с нами ничего не может случиться, а?
– Ничегошеньки, – сказала она и нашла под пальто мою руку.
Шоссе спикировало по широкой дуге к железной дороге. Поблескивали рельсы. Далеко впереди раскачивались красные огоньки. «Карл» взревел и ринулся к этой цели. То был скорый поезд со спальными вагонами и ярко освещенным вагоном-рестораном. Мы догнали его и какое-то время шли вровень. Из окон поезда нам махали, но мы не махали в ответ. Мы вырвались вперед. Я оглянулся. Паровоз извергал дым и искры. Он тяжко дышал, чернея на синем небе. Мы его обогнали – но мы ехали в город, туда, где такси, мастерские и меблирашки. А он пыхтел, но бежал сквозь леса и поля и реки в дальнюю даль, на простор приключений.
Надвинулись улицы с их домами. «Карл» чуть унял свой норов, но все равно ревел диким зверем.
Кестер остановил машину недалеко от кладбища. Он не поехал ни к Пат, ни ко мне, просто высадил нас где-то поблизости, вероятно, решил, что нам надо побыть вдвоем. Мы вышли. Машина тут же со свистом умчалась, и оба даже не оглянулись. Я смотрел им вслед. На миг мне все показалось таким странным. Они уехали, мои товарищи уехали, а я остался. А я остался.
Но я тут же стряхнул с себя оцепенение.
– Пойдем, – сказал я Пат, которая смотрела на меня и, кажется, угадала мое состояние.
– Поезжай с ними, – сказала она.
– Нет, – сказал я.
– Тебе ведь хочется поехать с ними…
– Ну что ты… – сказал я, понимая, что она права. – Пойдем.
Мы пошли вдоль кладбища, еще слегка пошатываясь и от ветра, и после поездки.
– Робби, – сказала Пат, – мне лучше пойти домой.
– Почему?
– Я не хочу, чтобы ты из-за меня отказывался от чего-то.
– Да почему ты решила, что я от чего-то отказываюсь? И от чего?
– От своих товарищей…
– Да не отказываюсь я от них вовсе – завтра же утром увижу их снова.
– Ты ведь понимаешь, что я имею в виду, – сказала она. – Раньше ты был гораздо больше с ними.
– Потому что у меня не было тебя, – сказал я, открывая дверь.
Она покачала головой:
– Это совсем другое.
– Разумеется, это другое. И слава богу.
Я взял ее на руки и пронес по коридору в свою комнату.
– Тебе нужны товарищи, – прошептала она прямо мне в ухо.
– Ты тоже нужна мне, – возразил я.
– Но не настолько…
– Это мы еще посмотрим…
Я ногой распахнул свою дверь и осторожно поставил Пат на пол. Она не отпускала меня.
– Я, знаешь ли, очень плохой товарищ, Робби.
– Надеюсь, что так, – сказал я. – Я и не хочу себе в товарищи женщину. Мне нужна возлюбленная.
– А я и не возлюбленная, – пробормотала она.
– А кто же ты?
– Так, ни то ни се. Некий фрагмент…
– А это самое лучшее, – сказал я. – Это возбуждает фантазию. Таких женщин любят вечно. Женщины определенно-законченные быстро надоедают. Цельно-совершенные тоже. Фрагменты же – никогда.
Было четыре часа утра. Я проводил Пат домой и возвращался к себе. Небо уже слегка посветлело. Пахло утренней прохладой.
Я уже прошел кладбище и кафе «Интернациональ» и приближался к дому. Тут открылась дверь шоферской закусочной рядом с Домом профсоюзов, и вышла девушка. Беретик, старенькое красное пальтецо, лаковые сапожки на высоком каблуке – я уже почти прошел мимо, как вдруг узнал ее.
– Лиза…
– О, тебя еще можно встретить…
– Откуда это ты? – спросил я.
Она слегка кивнула в сторону закусочной.
– Ждала тут кое-кого. Тебя, например. Ты ведь обычно в это время возвращаешься домой.
– Да, верно…
– Пойдешь со мной? – спросила она.
Я замялся.
– Не получится…
– Денег не надо, – торопливо сказала она.
– Не в этом дело, – брякнул я, не подумав. – Деньги у меня есть.
– Вот как… – горько произнесла она и отступила на шаг.
Я схватил ее руку.
– Да нет, Лиза…
Худенькая, бледная, она стояла на пустынной серой улице. Такой я ее и встретил много лет назад, когда жил одиноко и тупо, не задумываясь и не надеясь. Поначалу она была недоверчива, как все эти девицы, но потом, после нескольких разговоров по душам, она трогательно раскрылась и привязалась ко мне. Отношения были самые странные, иногда она пропадала по неделям, а потом вдруг возникала где-нибудь, поджидая. В ту пору около меня – как и около нее – не было ни души, поэтому даже та малость тепла и участия, которой мы могли наделить друг друга, ценилась нами выше обычного… Я давно уже не видел Лизу, с тех пор как познакомился с Пат – вообще ни разу.
– Где же ты пропадала так долго, Лиза?
Она пожала плечами:
– Не все ли равно? Просто я хотела повидать тебя. Ну да ладно… Поплетусь восвояси.
– Ну а как ты вообще-то?
– Брось… – сказала она. – Не напрягайся.
Губы ее дрожали. Вид был изголодавшийся.
– Пойдем, я провожу тебя немного, – предложил я.
Ее несчастное, окаменелое лицо проститутки оживилось и стало детским. По дороге я купил ей кое-какой еды в шоферских закусочных, которые работали всю ночь. Сперва она отказывалась и лишь после того, как я заявил, что тоже хочу есть, согласилась. Но при этом она внимательно следила за тем, чтобы меня не обманули и не подсунули что похуже. Она возражала против половины фунта ветчины, говорила, что хватит и четверти, раз уж мы берем еще франкфуртские сардельки. Но я взял полфунта ветчины и две банки сарделек.
Жила она в чердачном помещении, которое кое-как приспособила под жилье. На столе стояла керосиновая лампа, а рядом с кроватью свеча в бутылке вместо подсвечника. На стенах висели картинки, вырезанные из журналов и прикрепленные кнопками. На комоде валялось несколько детективных романов, рядом пачка фотографий непристойного содержания. Иные из посетителей, особенно женатые, любили разглядывать подобные вещи. Лиза смахнула их в ящик комода и достала из него застиранную, но чистую скатерть.
Я развернул покупки. Лиза тем временем переодевалась. Прежде всего она сняла платье, хотя я знал, как у нее устали ноги. Ведь ей приходилось столько ходить. Она стояла передо мной в высоких сапогах до колен и в черном белье.
– Как тебе мои ноги? – спросила она.
– Первый сорт, как всегда.
Она была удовлетворена и с облегчением села на кровать, чтобы расшнуровать ботинки.
– Сто двадцать марок стоят, – сказала она, демонстрируя их мне. – Пока заработаешь столько, от них останутся одни дырки.
Она достала из шкафа кимоно и выцветшие парчовые босоножки, уцелевшие от лучших времен. При этом она улыбнулась почти виновато. Она хотела нравиться. Я вдруг почувствовал ком в горле. В этой крохотной каморке на верхотуре меня настигло такое чувство, будто у меня кто-то умер.
Потом мы ели и я занимал ее разговорами, стараясь быть чутким. Но она все же заметила какую-то перемену во мне. В глазах ее появился страх. Между нами никогда не было ничего более того, что дает случай. Но может быть, это обязывало и соединяло больше, чем многое другое.
– Уже уходишь? – спросила она, когда я поднялся, с таким чувством, будто давно ждала и боялась этого.
– Мне еще нужно повидать кое-кого…
Она посмотрела на меня.
– Так поздно?
– Да, это по делу. По очень важному для меня делу, Лиза. Надо попытаться обязательно перехватить его. В это время он обычно сидит в «Астории».
Девицы вроде Лизы понимают важность дела лучше всех женщин на свете. Но и заморочить им голову труднее, чем любым другим женщинам.
– У тебя появилась другая…
– Но подумай сама, Лиза, ведь мы так редко виделись, в последний раз – больше года назад, и ты ведь не думаешь, что все это время…
– Нет-нет, я не это имела в виду. У тебя появилась женщина, которую ты любишь! Ты изменился. Я это чувствую.
– Ах, Лиза…
– Да, да! Признайся!
– Да я и сам еще не знаю. Может быть…
Она постояла, оцепенев, потом закивала:
– Ну да, ну да, конечно… А я-то, дура… Да и что у нас, в сущности, было… – Она провела рукой по лбу. – И что это мне взбрело, не знаю…
Ее худенькая фигурка застыла передо мной ломким и трогательным вопросом. Парчовые босоножки, кимоно, память о длинных пустых вечерах…
– До свидания, Лиза…
– Уходишь?.. Не побудешь еще?.. Уже уходишь?..
Я понимал, что она имеет в виду. Но я не был на это способен. Престранная вещь, но я действительно не мог этого и всем своим существом ощущал, что не могу. Раньше такого со мной не случалось. У меня не было преувеличенных представлений о верности. Но теперь просто ничего бы не получилось. Я вдруг почувствовал, как далеко отодвинулось от меня мое прошлое.
Я вышел, она осталась в дверях.
– Уходишь… – Она побежала внутрь комнаты. – Вот, я видела, ты сунул мне деньги… вот, под газетой… Я не возьму, не хочу, вот, на, на… А теперь уходи, уходи же…
– Мне действительно нужно, Лиза.
– Ты больше никогда не придешь…
– Приду, Лиза…
– Нет, нет, не придешь, я знаю! И не приходи, не надо! Иди, да иди же ты…
Она рыдала. Я, не оборачиваясь, сбежал вниз по лестнице.
Я еще долго бродил по улицам. Странная была ночь. Заснуть я бы не смог, сна не было ни в одном глазу. Снова прошел мимо «Интернационаля», думая о Лизе и о прежних годах, о многом из того, что уже забыл, что совсем отдалилось и уже не принадлежало мне больше. Потом я пошел улицей, на которой жила Пат. Ветер усилился, все окна в ее доме были темны, рассвет на своих серых лапах уже подкрадывался к ним, и я наконец-то повернул домой. «Боже мой, – думал я, – неужели я счастлив!»
XIII
– Эта дама, которую вы все прячете… – сказала фрау Залевски, – так вот – можете ее больше не прятать. Пусть она приходит к вам открыто. Она мне нравится…
– Да ведь вы ее даже не видели, – возразил я.
– Уж я-то видела, это вы будьте покойны, – произнесла фрау Залевски со значением. – Я ее видела, и она мне нравится, и даже очень. Но эта женщина не для вас!
– Вы полагаете?
– Нет, не для вас. Я еще подивилась, как это вы сумели подцепить ее в своих кабаках. Хотя, с другой стороны, как раз самые забубенные мужчины…
– Мы уклоняемся от темы, – прервал я ее.
– Это женщина для человека солидного, с положением, – заявила она, подбоченившись. – Для человека богатого, одним словом!
«Вот те раз, – подумал я. – Только этого мне еще не хватало».
– Это ведь можно сказать о любой женщине, – заявил я, задетый.
Она тряхнула своими седыми завитушками.
– Подождите еще! Будущее покажет, что я была права!
– Ох уж это будущее! – Я с досадой швырнул на стол свои запонки. – Кто сегодня рассчитывает на будущее? Какой толк уже заранее ломать себе голову?
Фрау Залевски укоризненно покачала своей величественной головой.
– До чего же странная пошла молодежь! Прошлое вы ненавидите, настоящее презираете, а на будущее вам наплевать. Ну чем хорошим это может кончиться?
– А что вы называете хорошим концом? – спросил я. – Конец может быть хорошим только в том случае, если до него все было плохо. Так что плохой конец будет много лучше.
– Это все еврейские штучки, – возразила фрау Залевски с достоинством и решительно повернулась к двери. Но тут, уже взявшись за ручку, она вдруг остановилась как вкопанная. – Смокинг? – выдохнула она с изумлением. – У вас? – Она выпучила глаза на костюм Отто Кестера, висевший на дверце шкафа. Я взял его, чтобы сходить вечером с Пат в театр.
– Совершенно верно – у меня! – сказал я ядовитым тоном. – Ваша способность к умозаключениям просто поразительна, сударыня…
Она посмотрела на меня. Туча мыслей, пробежавшая по ее жирной физиономии, породила молнию всепонимающей усмешки.
– Ага! – сказала она. И потом повторила: – Ага!
И уже за дверью она бросила мне через плечо с наслаждением и вызовом, озаренным вечной радостью, какую испытывает женщина, делая подобные открытия:
– Так, значит, обстоят дела!
– Да, так обстоят дела, чертова кукла, – буркнул я себе под нос, когда она уже не могла меня слышать. И в сердцах шмякнул об пол картонку с новыми лакированными туфлями. Богатый человек ей нужен! Тоже мне открытие!
Я зашел за Пат. Она, уже одетая для выхода, поджидала меня у себя в комнате. У меня прямо-таки перехватило дыхание, когда я ее увидел. Впервые с тех пор, как мы были знакомы, на ней было вечернее платье.
Это было платье из серебристой парчи, изящно и мягко ниспадавшее с ее прямых плеч. Казавшееся узким, оно вовсе не стесняло ее свободный широкий шаг. Спереди оно было глухо закрыто, а на спине был вырез в виде длинного узкого треугольника. В синих матовых сумерках Пат походила на серебряный факел – так резко и неожиданно она преобразилась. Праздничный вид сделал ее очень далекой. Тень фрау Залевски с ее высоко поднятым пальцем витала над ней.
– Хорошо, что ты не была в этом платье, когда я с тобой знакомился, – сказал я. – А то бы в жизни не решился.
– Так я тебе и поверила, – улыбнулась она. – Тебе нравится, Робби?
– До жути! Как будто передо мной совсем другая женщина.
– Что же тут жуткого? Платья на то и существуют.
– Возможно. Но меня это как-то подавляет. Тебе бы к этому платью другого мужчину. Мужчину, у которого много денег.
Она рассмеялась.
– Мужчины, у которых много денег, по большей части отвратительны, Робби.
– Но ведь не деньги же, а?
– Нет, не деньги.
– Так я и думал.
– А ты сам разве так не считаешь?
– Почему же, – сказал я. – Деньги хоть и не делают счастливым, но действуют чрезвычайно успокаивающе.
– Они делают независимым, милый, а это намного больше. Но если хочешь, я могу надеть другое платье.
– Исключено. Это платье великолепно. С сегодняшнего дня я портных ставлю выше, чем философов! Эти люди привносят в жизнь красоту. А это во сто крат ценнее и самых глубоких мыслей! Только смотри, как бы я в тебя не влюбился!
Пат засмеялась. Я незаметно оглядел себя. Кестер был чуть выше меня, и мне пришлось прихватить брюки на поясе булавками, чтобы они кое-как сидели. Слава богу, они сидели.
Мы поехали в театр на такси. По дороге я все больше молчал и сам не мог понять отчего. Расплачиваясь, я против собственной воли взглянул на шофера. У него были возбужденные, покрасневшие глаза, небрит, выглядит очень устало. Деньги взял равнодушно.
– Как с выручкой сегодня? – тихо спросил я.
Он посмотрел на меня.
– Да ничего… – вяло сказал он, не желая поддерживать разговор. Видно, принял меня за любопытного.
На мгновение у меня возникло такое чувство, что мне надо сесть за баранку и уехать. Но я обернулся и увидел перед собой стройную, гибкую фигуру Пат. В серебристом жакете поверх такого же цвета платья она была прекрасна и полна нетерпения.
– Идем же, Робби, скоро начнется!
Перед входом толпился народ. Сегодня давали премьеру, и театр был освещен прожекторами, машина подкатывала за машиной, из них выходили, сверкая драгоценностями, женщины в вечерних туалетах и мужчины во фраках, все с розовыми холеными лицами, смеющиеся, довольные, непринужденные, беззаботные; устало фырча и тарахтя, из этой блестящей толпы выбралось старенькое такси с усталым шофером.
– Скорее же, Робби! – крикнула Пат, глядя на меня сияющими и возбужденными глазами. – Ты что-нибудь забыл?
– Нет-нет, ничего, – сказал я, неприязненно посмотрев на публику.
Потом я пошел в кассу и поменял наши билеты. Взял два в ложу, хотя это стоило целого состояния. Мне вдруг страшно не захотелось, чтобы Пат сидела в окружении этих самоуверенных людей, для которых все здесь было привычно. Я не хотел, чтобы она принадлежала им. Я хотел, чтобы мы были одни.
Давненько я не был в театре. И не пошел бы теперь, если б не Пат. Театры, концерты, книги – от этих буржуазных привычек я давно уже успел поотвыкнуть. Да и время было не то. В политике и без того хватало театра, ежевечерняя стрельба на улицах заменяла концерты, а гигантская книга нужды была убедительнее, чем все библиотеки мира.
Все ярусы и партер были полны. Свет погас сразу, едва только мы отыскали свои места. По залу сеялся лишь слабый свет рампы. Мощно вступила музыка и словно бы вовлекла все в свой вихрь.
Я задвинул свой стул подальше в угол ложи. Так я не видел ни сцену, ни бледные овалы зрительских лиц. Я только слушал музыку, глядя на лицо Пат.
Музыка околдовала зал. Она была как знойный ветер, как теплая ночь, как полный парус под звездами, она была совершенной фантастикой, эта музыка к «Сказкам Гофмана». Она словно раздвигала границы, заливала мир красками, вбирала в себя грохот неистового потока жизни, и не было больше ни тяжести, ни препон, а были лишь блеск, и мелодия, и любовь, и нельзя было понять, как могут за стенами театра царить нужда, и мука, и отчаяние, когда здесь есть эта музыка.
На лицо Пат падал таинственный отсвет сцены. Она полностью отдалась музыке, и я любил ее за то, что она не прижималась ко мне, не искала мою руку и даже ни разу не взглянула на меня, как будто совсем забыв о моем существовании. Я терпеть не мог, когда смешивали разные вещи, все эти телячьи нежности на фоне грандиозной красоты великого произведения, терпеть не мог эти умильно-чувственные взгляды, которыми обмениваются любовные парочки, эти тупо-блаженные прижимания, это непристойно-счастливое воркование – самозабвенное, отрешенное ото всего на свете; терпеть не мог и всю эту болтовню о слиянии сердец, ибо считал, что близость двоих имеет свои пределы и что нужно как можно чаще разлучаться, чтобы радоваться новым встречам. Потому что счастье быть вместе по-настоящему испытывает лишь тот, кто подолгу оставался один. Все остальное ослабляет тайну любовного напряжения. А что еще в состоянии прорвать магический круг одиночества, если не напор чувств, не разящее потрясение, не разгул стихий, буря, ночной хаос, музыка! И не любовь…
Разом вспыхнул свет. Я на мгновение зажмурил глаза. О чем это я тут думал? Пат повернулась ко мне. Я увидел, что публика устремилась к дверям. Большой антракт.
– Не хочешь ли выйти? – спросил я.
Пат покачала головой.
– Слава богу! Терпеть не могу эту манеру пялиться друг на друга в перерыве.
Я отправился за стаканом апельсинового сока для Пат. Буфет осаждала армия голодающих. Почему-то музыка необыкновенно возбуждает аппетит. Горячие сардельки исчезали с такой скоростью, будто в стране свирепствовал голодный тиф.
Вернувшись с добытым стаканом в ложу, я увидел, что за стулом Пат стоит некто, с кем она, повернув голову, оживленно беседует.
– Роберт, это господин Бройер, – сказала она.
«Господин Бугай», – подумал я, без всякого удовольствия глядя на него. Она сказала «Роберт» вместо обычного «Робби». Я поставил стакан на барьер ложи и стал ждать, когда уйдет этот человек в великолепно сшитом смокинге. Но он без умолку болтал о режиссуре и труппе и уходить не собирался. Пат повернулась ко мне.
– Господин Бройер спрашивает, не пойдем ли мы после спектакля в «Каскад»?
– Как хочешь, – сказал я.
Господин Бройер объяснил, что в «Каскаде» можно потанцевать. Он был крайне вежлив и в общем-то понравился мне. Вот только эта неприятная мне непринужденная элегантность, которая, как я думал, должна была действовать на Пат и которой я не обладал. Внезапно я услышал – и не поверил своим ушам, – что он обращается к Пат на ты. И хотя для этого могло найтись сто самых безобидных оснований, мне сразу захотелось выкинуть его в оркестровую яму.
Прозвенел звонок. Музыканты стали настраивать инструменты. По скрипкам запорхали легкокрылые звуки флажолета.
– Итак, мы условились – встречаемся у выхода, – сказал Бройер и наконец-то ушел.
– Это что за фрукт? – спросил я.
– Это не фрукт, а очень милый человек. Мой старинный знакомый.
– Против твоих старинных знакомых я имею кое-что возразить, – сказал я.
– Ну-ну, слушай-ка лучше музыку, дорогой, – сказала Пат.
Теперь еще этот «Каскад». Я мысленно пересчитал свои деньги. Проклятая злачная яма!
Я решил все же сходить с ними хотя бы из мрачного любопытства. Как раз этого Бройера мне и недоставало после того, что накаркала фрау Залевски. Он уже ждал нас у выхода.
Я стал звать такси.
– Оставьте, – сказал Бройер, – в моей машине достаточно места.
– Прекрасно, – сказал я. А что еще оставалось? Все прочее было бы смешно. Но все равно было противно.
Пат машина Бройера была знакома. Это был большой «паккард», стоявший под косым углом к тротуару. Пат прямо пошла к нему.
– А цвет теперь другой, – сказала она, остановившись перед машиной.
– Да, серый, – сказал Бройер. – Так тебе больше нравится?
– Гораздо больше.
Бройер повернулся ко мне.
– А вам? Нравится вам этот цвет?
– Я ведь не знаю, какой был прежде, – ответил я.
– Черный.
– Черная машина выглядит очень красиво.
– Несомненно. Но ведь иногда хочется перемен! Но ничего, к осени у меня будет новая.
Мы поехали в сторону «Каскада». Это был весьма фешенебельный дансинг с хорошим оркестром.
– Кажется, больше не пускают, – обрадованно заметил я, когда мы подошли к входу.
– Жаль, – сказала Пат.
– Пустяки, уж это мы как-нибудь уладим, – заявил Бройер и пошел к администратору. По всей видимости, его тут хорошо знали, потому как для нас специально внесли столик и стулья, и уже через несколько минут мы сидели в самом лучшем месте зала, откуда все хорошо было видно.
Оркестр играл танго. Пат облокотилась о барьер.
– Ах, как давно я не танцевала…
Бройер немедленно встал.
– Ты позволишь?
Пат посмотрела на меня загоревшимся взглядом.
– Я пока закажу что-нибудь, – сказал я.
– Хорошо.
Танго длилось долго. Танцуя, Пат время от времени поглядывала на меня и улыбалась. Я кивал в ответ, хотя чувствовал себя не блестяще. Она прелестно выглядела и великолепно танцевала. К сожалению, Бройер тоже очень хорошо танцевал, и вместе они смотрелись отлично. Они танцевали так, будто много раз делали это вместе. Я заказал себе большую рюмку рома. Они вернулись к столику. Бройер заметил каких-то знакомых и пошел поздороваться с ними, а мы с Пат остались на минуту одни.
– Давно ты знаешь этого мальчика? – спросил я.
– Давно. А почему ты спрашиваешь?
– Да так. Ты с ним здесь часто бывала?
Она посмотрела на меня.
– Я уже не помню, Робби.
– Такие вещи обычно помнят, – сказал я жестко, хотя понимал, что она имела в виду.
Она покачала головой, улыбаясь. Я очень любил ее в эту минуту. Она хотела показать мне, что прошлое забыто и не имеет значения. Но меня что-то подзуживало, что я и сам находил смешным, но с чем я не мог совладать. Я поставил рюмку на стол.
– Ты спокойно можешь во всем признаться. Что же тут особенного?
Она снова посмотрела на меня.
– Неужели ты думаешь, что мы сейчас сидели бы здесь, если б действительно что-то было?
– Нет, не думаю, – сказал я пристыженно.
Оркестр снова заиграл. Вернулся Бройер.
– Блюз, – сказал он, обращаясь ко мне. – Прелесть. Хотите потанцевать?
– Нет! – ответил я.
– Жаль.
– Тебе надо попробовать, Робби, – сказала Пат.
– Лучше не надо.
– Но почему же? – спросил Бройер.
– Не испытываю удовольствия, – ответил я недружелюбно. – Да и не учился никогда. Времени не было. Но вы можете спокойно танцевать, я найду чем заняться.
Пат колебалась.
– Ну что ты, Пат, – сказал я. – Раз тебе это в радость…
– Да, конечно. Но ты правда не будешь скучать?
– Ни в коем случае! – Я показал на рюмку. – Тоже своего рода танцы.
Они ушли. Я допил свою рюмку и подозвал кельнера. Потом сидел за столом, пересчитывая соленые миндалинки. Рядом со мной сидела тень фрау Залевски.
Бройер привел с собой нескольких знакомых к нашему столику. Двух хорошеньких женщин и довольно молодого мужчину с совершенно лысой маленькой головой. Потом к нам присоединился еще один мужчина. Все они были легки, как пробки, ловки в обращении, уверены в себе. Пат знала всех четверых.
Я же чувствовал себя настоящим чурбаном. До сих пор я всегда бывал с Пат только наедине. И вот впервые увидел людей, с которыми она встречалась до меня. Я не знал, как себя с ними держать. Они двигались легко и непринужденно, они явились из другой жизни, в которой все шло гладко, в которой люди не замечали того, чего не желали замечать, – словом, то были люди из другого мира. Будь я один тут, или с Ленцем, или с Кестером, меня бы ничто не тревожило и все было бы безразлично. Но здесь была Пат, она знала их, и это меня мучило, угнетало, все время заставляло сравнивать.
Бройер предложил перебраться всей компанией в другой ресторан.
– Робби, – сказала Пат, когда мы выходили, – не пойти ли нам лучше домой?
– Нет, – сказал я, – зачем?
– Тебе ведь скучно.
– Ни капельки. Почему мне должно быть скучно? Напротив! И потом, тебе ведь весело?
Она посмотрела на меня, но ничего не сказала.
Я начал пить. Не так, как до этого, а по-настоящему. Лысый обратил на это внимание. Он спросил, что я пью.
– Ром, – ответил я.
– Грог? – переспросил он.
– Нет, ром, – сказал я.
Он попробовал тоже и поперхнулся.
– Черт побери, – сказал он уважительно, – к этому надо привыкнуть.
Обе женщины теперь смотрели на меня. Пат танцевала с Бройером, часто поглядывая в мою сторону. Я делал вид, что этого не замечаю. Я понимал, что это нехорошо, но что-то нашло на меня. Меня злило еще, что все наблюдают за тем, как я пью. Мало радости импонировать людям таким способом, я все же не гимназист. Я встал и направился к бару. Мне показалось, что Пат мне совсем чужая. Пусть катится к черту со своими людишками. Она такая же, как они. Нет, она не такая… Такая!
Лысый потащился за мной. Мы выпили с барменом водки. Бармены – это вечное наше утешение. С ними и без всяких слов сразу найдешь общий язык в любой точке земного шара. Этот тоже был парень что надо. Только лысый никуда не годился. Жаждал излиться. Некая Фифи не шла у него из ума. Впрочем, вскоре он перескочил с нее на Пат и сказал мне, что Бройер уже много лет влюблен в нее.
– Вот как? – сказал я.
Он хихикнул. После коктейля «Прэри ойстер» он умолк. Но то, что он сказал, застряло у меня в башке. Меня злило, что я так влип. Злило, что это меня так задевает. И еще злило, что я не могу грохнуть кулаком по столу. Я чувствовал, как где-то во мне зарождается холодная страсть к разрушению. Но направлена она была не против других, а против меня самого.
Лепеча что-то бессвязное, лысый исчез. Я остался у стойки. Внезапно я почувствовал, что к моей руке прижимается чья-то крепкая грудь. Это была одна из женщин, которых привел Бройер. Она уселась вплотную ко мне, обволакивая меня матовой зеленью своих косоватых глаз. После такого взгляда, собственно, говорить не нужно – нужно действовать.
– Как это здорово – уметь так пить, – сказала она немного погодя.
Я молчал. Она протянула руку к моему бокалу. Ее сверкающая драгоценностями рука походила на сухую и жилистую ящерицу. И двигалась она медленно, будто ползла. Я отдавал себе отчет в том, что происходит. «С тобой-то я покончу в два счета, – думал я про себя. – Ты меня недооцениваешь. Видишь, что я злюсь, и думаешь, что я на все готов. Но ты ошибаешься. С женщинами я могу разделаться быстро – это с любовью я разделаться не могу. Несбыточное – вот что нагоняет на меня тоску».
Женщина о чем-то заговорила. Голос у нее был ломкий, какой-то стеклянный. Я заметил, как Пат смотрит в нашу сторону. Плевать. Но и на женщину рядом со мной мне было плевать. У меня было такое чувство, будто я бесшумно падаю в бездонную и скользкую пропасть. Это чувство не имело никакого отношения к Бройеру и его знакомым. Оно не имело отношения даже к Пат. То была сама мрачная тайна жизни, которая будит жажду желаний, но никогда не может ее утолить, которая зачинает любовь в человеке и никогда не может ее завершить, которая если и посылает все – любовь, человека, счастье, радость жизни, – то всего этого по какому-то ужасному правилу всегда оказывается слишком мало, и чем большим кажется тебе то, что у тебя есть, тем меньше его оказывается на самом деле. Я украдкой взглянул туда, где была Пат. Вон она там передвигается в своем серебристом платье, юная и прекрасная, пламенеющий факел жизни; и я любил ее, и когда говорил ей «приди», она приходила, и ничто не разделяло нас больше, мы могли быть близки, как только могут быть близкими люди, – и все-таки иногда каким-то загадочным образом все погружалось вдруг в муку и мрак, и я не мог вынуть ее из кольца вещей, не мог вырвать ее из круга того бытия, которое над нами и в нас, которое навязывает нам свои законы, свое дыхание и тлен, и сомнительный блеск настоящего с его провалом в ничто, и зыбкую иллюзию чувства, в погоне за которым всегда остаешься в проигрыше. Нет, невозможно его удержать, невозможно! Не распутать, не снять ее с себя, эту гремучую цепь времени, не превратить неутомимость в сон, рыскания в покой, падения в пристанище. Я не мог отделить ее ни от одной из сонма цепких случайностей, не мог отъединить ее от того, что было прежде, до того, как я узнал ее, от целой тьмы мыслей, воспоминаний, от всего, что ваяло ее до моего появления, и даже от этих людишек – не мог…
Рядом со мной звучал надломленный голос женщины. Она искала себе спутника на одну ночь, цеплялась за кусочек чужой жизни, чтобы подстегнуть себя, забыть, забыть себя и мучительно ясное понимание того, что ничего никогда не остается, ни «я», ни «ты» и уж меньше всего «мы». Разве не искала она, по сути, того же, что и я? Спутника, чтобы забыть об одиночестве жизни, товарища, чтобы справиться с бессмысленностью бытия…
– Идемте, – сказал я, – идемте назад. Все это безнадежно – и то, чего вы хотите, и то, чего хочу я.
Она окинула меня взглядом и, запрокинув голову, расхохоталась.
Мы побывали еще в нескольких ресторанах. Бройер был возбужден, речист и полон надежд. Пат притихла. Она ни о чем не спрашивала меня, ни в чем не упрекала, не пыталась ничего выяснить, она просто присутствовала, иногда улыбалась мне, иногда танцевала – и тогда казалось, будто это тихий, нарядный, стройный кораблик скользит сквозь рой марионеток и карикатурных фигур.
Сонливый чад ночных заведений словно прошелся своей серо-желтой ладонью по лицам и стенам. А музыку как будто загнали под стеклянный колпак. Лысый пил кофе. Женщина с руками, похожими на ящериц, уставилась в одну точку. Бройер купил розы у поникшей от усталости цветочницы и разделил их между Пат и двумя женщинами. На полураскрытых бутонах застыли маленькие чистые бисеринки воды.
– Давай потанцуем с тобой хоть раз, – сказала мне Пат.
– Нет, – сказал я, думая о том, какие руки ее сегодня касались. – Нет, нет. – Я почувствовал себя нелепым и жалким.
– И все-таки мы потанцуем, – сказала Пат, и глаза ее потемнели.
– Нет, – сказал я, – нет, Пат.
Потом наконец мы собрались уходить.
– Я отвезу вас домой, – сказал мне Бройер.
– Хорошо.
У него в машине нашелся плед, который он положил Пат на колени. Она выглядела теперь очень бледной и усталой. Женщина, с которой мы сидели за стойкой, при прощании сунула мне записку. Я сделал вид, что этого не заметил, и сел в машину. Дорогой смотрел в окно. Пат сидела в углу и не шевелилась. Я даже не слышал ее дыхания. Бройер поехал сначала к ней. Он знал, где она живет, вопросов не задавал. Она вышла из машины. Бройер поцеловал ей руку.
– Спокойной ночи, – сказал я, не взглянув на нее.
– Где вас высадить? – спросил меня Бройер.
– На ближайшем углу.
– Я с удовольствием довезу вас до дома, – возразил он как-то поспешно и преувеличенно вежливо.
Он явно не хотел, чтобы я вернулся к ней. Я раздумывал, не дать ли ему по физиономии. Но он был мне слишком безразличен.
– Ладно, тогда отвезите меня к бару «Фредди».
– А пустят вас в такое время?
– Очень трогательно, что вас это заботит, – сказал я, – но будьте покойны, меня везде еще пускают.
Как только я произнес эти слова, мне стало его жаль. Ведь он наверняка казался себе весь вечер лихим и обаятельным гулякой. Такие иллюзии нельзя разрушать. Я простился с ним более учтиво, чем с Пат.
В баре было еще довольно много народу. Ленц и Фердинанд Грау играли в покер с владельцем магазина модной одежды Больвисом и еще с несколькими мужчинами.
– Присаживайся, – сказал Готфрид, – сегодня покерная погода.
Я отказался.
– Да ты только посмотри, – сказал он, кивая на целую кучу денег. – И без всякого блефа. Масть сама так и прет.
– Ну ладно, – согласился я. – Давай.
Я на первой же сдаче на двух королях обставил четверых.
– Каково! – воскликнул я. – Похоже, и в самом деле сегодня шулерская погода.
– Тут такая всегда, – заметил Фердинанд, протягивая мне сигареты.
Я не хотел здесь задерживаться. Но теперь вдруг снова почувствовал почву под ногами. Настроение, конечно, было неважное, но все-таки здесь была моя старая честная родина.
– Поставь-ка мне полбутылки рома! – крикнул я Фреду.
– Смешай его с портвейном, – сказал Ленц.
– Нет, – сказал я. – Некогда экспериментировать. Хочу надраться.
– Ну так выпей сладких ликеров. Что, поссорился?
– Ерунда.
– Не скажи, детка. И не пудри мозги старому папаше Ленцу, который собаку съел в сердечных делах. Признавайся и хлобыщи.
– С женщиной нельзя ссориться. На нее можно разве что злиться.
– Что-то слишком тонко для трех часов ночи. Я, кстати говоря, ссорился с каждой. Когда кончаются ссоры, то скоро и всему конец.
– Ладно, – сказал я, – кто сдает?
– Ты, – сказал Фердинанд Грау. – Радуйся, у тебя мировая скорбь, Робби. Береги ее как зеницу ока. Жизнь пестра, но несовершенна. Между прочим, для человека с мировой скорбью ты блефуешь на славу. Два короля – это уже наглость.
– Как-то я наблюдал партию, в которой на двух королей поставили семь тысяч франков, – сказал Фред от стойки.
– Швейцарских или французских? – спросил Ленц.
– Швейцарских.
– Твое счастье, – заявил Готфрид. – Если бы французских, тебе бы попало за то, что мешаешь игре.
Мы играли в течение часа. Я довольно много выиграл, больше постоянно проигрывал. Я пил, но не чувствовал ничего, кроме головной боли. Хмельное блаженство не наступало. Я только острее все чувствовал. В животе начался настоящий пожар.
– Ну а теперь кончай игру и поешь чего-нибудь, – сказал Ленц. – Фред, дай ему сандвич и пару сардин. Прячь деньги в карман, Робби.
– Давай еще один кон.
– Ладно. Но последний. По двойной ставке?
– По двойной! – загудели все.
Я довольно безрассудно прикупил три карты к десятке и королю треф. Пришли валет, дама и туз той же масти. С таким набором я выиграл у Больвиса, у которого на руках был полный комплект восьмерок. Больвис взвился под потолок. Проклиная все на свете, он придвинул мне кучу денег.
– Видал? – сказал Ленц. – Покерная погодка!
Мы перебрались к стойке. Больвис опять спросил о «Карле». Он все не мог забыть, как Отто обогнал его спортивную машину. И все еще надеялся купить «Карла».
– Спроси у Кестера, – сказал Ленц. – Но я думаю, он скорее продаст тебе свою руку.
– Ну, это мы поглядим, – сказал Больвис.
– Тебе этого никогда не понять, – заметил Ленц, – ты коммерческое дитя двадцатого века.
Фердинанд Грау засмеялся. За ним Фред. А там и все мы. Если уж не смеяться над двадцатым веком, то надо всем застрелиться. Но и долго над ним не посмеешься. Он таков, что впору бы выть.
– Ты умеешь танцевать, Готфрид? – спросил я.
– Конечно. Я ведь был учителем танцев в свое время. Ты об этом забыл?
– Забыл – и прекрасно, что забыл, – вмешался Фердинанд Грау. – В забвении – тайна вечной молодости. Мы стареем только из-за памяти. Мы слишком мало забываем.
– Нет, – возразил Ленц. – Мы забываем только плохое.
– Можешь меня научить? – спросил я.
– Танцевать-то? Да за один вечер, детка. Это и все твое горе?
– Нет у меня никакого горя, – сказал я. – Одна головная боль.
– Болезнь нашего времени, Робби, – сказал Фердинанд. – И лучшее средство от нее – родиться без головы.
Я зашел еще в кафе «Интернациональ». Там Алоис уже собирался опускать жалюзи.
– Есть еще кто-нибудь? – спросил я.
– Роза.
– Давай-ка выпьем втроем еще по одной.
– Годится.
Роза, сидя около стойки, вязала маленькие чулочки своей дочке. Она дала мне полистать журнал с образцами. Кофточку оттуда она уже связала.
– А как с выручкой сегодня? – спросил я.
– Плохо. Денег ни у кого нет.
– Хочешь, я тебе одолжу? Вот – выиграл в покер.
– О, выигрышем обзаведешься – деньгами разживешься, – изрекла Роза, поплевала на бумажки и сунула их в карман.
Алоис принес три стопки. Потом, когда пришла Фрицци, еще одну.
– Шабаш, – сказал он, когда мы выпили. – Устал смертельно.
Он выключил свет. Мы вышли на улицу. У дверей Роза простилась. Фрицци прицепилась к Алоису, повиснув на его руке. Плоскостопый Алоис устало шаркал по мостовой, а Фрицци вышагивала рядом с ним легко и бодро. Я остановился, глядя им вслед. И увидел, как Фрицци склонилась к перепачканному кривоногому кельнеру и поцеловала его. Он досадливо отстранился. И тут вдруг сам не знаю с чего бы, но когда я повернулся и побрел по пустынной улице, глядя на дома с темными окнами и на холодное ночное небо, на меня навалилась и чуть не сшибла с ног чудовищная тоска по Пат. Я даже зашатался. Я ничего больше не понимал – ни себя самого, ни свое поведение в этот вечер, ничего вообще.
Я стоял, прислонившись к стене какого-то дома и уставившись в одну точку. Я не мог уразуметь, что заставило меня все это вытворять. Что-то нашло на меня, рвало на куски, подталкивая к несправедливости, глупости, швыряло меня туда-сюда, разбивая вдребезги то, что я доселе так старательно строил. Чувствовал я себя, стоя у этой стены, довольно беспомощно и не знал, что делать. Идти домой не хотелось – там совсем было бы скверно. Наконец я вспомнил, что у Альфонса, должно быть, еще открыто. И пошел туда, намереваясь просидеть там до утра.
Альфонс не проронил ни слова, когда я вошел. Он бросил на меня взгляд и продолжал читать газету. Я сел за столик и погрузился в полудрему. Никого в зале больше не было. Я думал о Пат. И только о Пат. И о том, что я начудил. Я вдруг вспомнил все до последней детали. И все было против меня. Я один был во всем виноват. Просто спятил. Я тупо смотрел на стол, а в голове моей закипала кровь. Меня душили горечь и гнев на себя самого. И беспомощность. Я, я один все погубил.
Внезапно раздался звон стекла. Это я в сердцах хлопнул что было сил по своей рюмке.
– Тоже развлечение, – сказал Альфонс и поднялся.
Он вынул из моей руки осколки.
– Не сердись, – сказал я. – Как-то забылся.
Он принес вату и пластырь.
– Поди проспись, – сказал он, – все будет лучше.
– Да ладно, – ответил я. – Прошло уже. Что-то вдруг накатило. Вспышка ярости.
– Ярость нужно погашать весельем, а не злостью, – заявил Альфонс.
– Верно, – сказал я. – Но это тоже надо уметь.
– Во всем нужна тренировка. Все вы норовите бить башкой о стенку. С годами пройдет.
Он завел патефон и поставил «Мизерере» из «Трубадура». Вскоре стало светать.
Я пошел домой. Перед уходом Альфонс налил мне стакан «Фернет-Бранка». Теперь в голове моей застучало помягче. И улица под ногами утратила ровность. И плечи мои налились свинцом. В общем, с меня было довольно.
Медленно поднимался я по лестнице, нащупывая ключ в кармане. И вдруг услышал в полутьме чье-то дыхание. Какая-то неясная, блеклая фигура сидела на верхней ступеньке. Я подошел поближе.
– Пат… – Я был ошарашен. – Пат, что ты здесь делаешь?
Она пошевелилась.
– Кажется, я немного вздремнула…
– Да, но как ты попала сюда?
– У меня ведь есть ключ от твоего подъезда.
– Я не это имею в виду. Я имею в виду… – Хмель прошел, я ясно видел перед собой обшарпанные ступени, облупившиеся стены и серебристое платье, узенькие сверкающие туфельки. – Я имею в виду – зачем ты сидишь здесь?
– Я и сама все время спрашиваю себя об этом…
Она встала и потянулась с таким видом, будто ничего особенного не было в том, что она всю ночь просидела здесь на ступеньках. Потом она потянула носом.
– Ленц бы сказал: коньяк, ром, вишневка, абсент…
– И даже «Фернет-Бранка», – сознался я и только теперь понял, что происходит. – Разрази меня гром, Пат, ты потрясающая девушка, а я чудовищный идиот!
Я одним движением подхватил ее на руки, отпер дверь и понес ее по коридору. Она лежала комочком на моей груди, как свернутый серебряный веер, как усталая птица. Я отвернул лицо в сторону, чтобы не дышать на нее перегаром, но видел, как она улыбается. И чувствовал, как она дрожит.
Я усадил ее в кресло, включил лампу и достал плед.
– Ах, если б я мог догадаться, Пат, – вместо того чтобы шататься да рассиживать по кабакам, я бы… Осел несчастный, ведь я звонил тебе от Альфонса, а потом еще свистел у тебя под окном – и все безрезультатно, я думал, ты не желаешь со мной больше знаться…
– Почему же ты не вернулся после того, как проводил меня?
– Да, это я и сам хотел бы знать…
– Будет лучше, если ты дашь мне ключ и от квартиры, чтобы мне не сидеть больше под дверью. – Она улыбалась, но губы ее дрожали, и я вдруг понял, чего ей стоило все это – прийти сюда, прождать всю ночь и теперь разговаривать в бесшабашном тоне…
– Пат, – сказал я поспешно и в полном смятении, – Пат, ты наверняка промерзла, тебе надо чего-нибудь выпить, согреться, я с улицы видел, что у Орлова горит свет, а у этих русских всегда есть чай, я мигом… – Я почувствовал, как кровь ударила мне в голову. – Я тебе никогда в жизни этого не забуду, – сказал я от двери и бросился по коридору.
Орлов еще не ложился. Он сидел с покрасневшими глазами в углу комнаты под иконой Божьей Матери, перед которой теплилась лампадка, а на столе дымился небольшой самовар.
– Простите меня, пожалуйста, – обратился я к нему, – непредвиденный случай… Вы не могли бы дать мне немного горячего чая?
Русские к непредвиденным случаям привычны. Орлов дал мне два стакана чаю, сахар и полную тарелку маленьких пирожков.
– Весьма рад служить чем могу, – сказал он, – позвольте еще – со мной тоже такое бывало – вот, несколько кофейных зерен, чтобы жевать…
– Благодарю, – сказал я, – искренне благодарю вас. Охотно возьму и зерна…
– Если вам понадобится еще что-нибудь, – сказал он, и тоном и жестами выказывая отменное благородство, – не сочтите за беспокойство, располагайте мной, я не ложусь еще.
В коридоре я разгрыз кофейные зерна. Они устранили запах алкоголя. Пат пудрилась, сидя под лампой. Я на мгновение задержался в дверях. Трогательно было наблюдать, с каким тщанием она смотрится в зеркальце и водит пушком по вискам.
– Выпей немного чаю, – сказал я, – он совершенно не горячий.
Она взяла стакан. Я смотрел, как она пьет.
– Черт знает, что вдруг случилось сегодня вечером, Пат.
– Я тоже знаю, не только черт, – возразила она.
– Правда? А вот я не знаю.
– Тебе и не надо знать, Робби. Ты и без того знаешь слишком много для того, чтобы быть по-настоящему счастливым.
– Возможно, – сказал я. – Но куда это годится – ведь я все больше и больше впадаю в детство с тех пор, как знаю тебя.
– Это гораздо лучше, чем если бы ты становился все разумнее.
– Тоже верно. Ты замечательно умеешь помогать человеку выкарабкиваться из силков. Впрочем, тут сошлось, наверное, очень многое.
Она поставила стакан на стол. Я сидел, прислонясь к кровати. У меня было такое чувство, будто я вернулся домой после долгого, трудного путешествия.
Защебетали птицы. В коридоре хлопнула дверь. Это фрау Бендер собирается в ясли. Я взглянул на часы. Через полчаса на кухне появится Фрида, и тогда уж мы не сможем выйти незамеченными. Пат еще спала. Она дышала глубоко и ровно. Стыдно, конечно, ее будить, но иначе нельзя.
– Пат…
Она пробормотала что-то во сне.
– Пат… – Я проклинал все меблированные комнаты на свете. – Пат, проснись, пора. Тебя нужно одевать.
Она открыла глаза и улыбнулась детской улыбкой, еще теплой ото сна. Меня всегда поражало, с каким радостным настроением она просыпается, и я любил в ней это. Я никогда не испытывал радости, когда просыпался.
– Пат, фрау Залевски уже надраивает свою пасть.
– Сегодня я остаюсь у тебя.
– Здесь?
– Да.
Я приподнялся на постели.
– Блестящая идея. Но как же быть с твоими вещами – ведь у тебя здесь и платье, и туфли только вечерние…
– Ну так я и останусь до вечера…
– А тебя не хватятся дома?
– Туда мы позвоним и скажем, что я переночевала в гостях.
– Хорошо, позвоним. Хочешь есть?
– Нет еще.
– Ну, на всякий случай я все же сопру пару свежих булочек. Из корзинки на входной двери. Пока не поздно.
Когда я вернулся, Пат стояла у окна. На ней были только ее серебряные туфельки. Мягкий свет раннего утра прозрачным покрывалом падал на ее плечи.
– Вчерашнее забыто. Ладно, Пат? – сказал я.
Она, не поворачиваясь, кивнула.
– Просто нам не нужно встречаться с другими людьми. Настоящая любовь не выносит чужих людей. Тогда и не будет ни ссор, ни ревности. Пусть катятся они к черту – и Бройер, и вся эта компания, верно?
– Да, – сказала она, – и Маркович тоже.
– Маркович? Это еще кто?
– Та, с которой ты сидел за стойкой в «Каскаде».
– Ах, эта, – сказал я с чувством неожиданного удовлетворения.
Я вывернул карманы.
– Вот, посмотри, хоть какой-то прок от всей этой истории. Я выиграл кучу денег в покер. На эти деньги мы можем еще раз куда-нибудь выбраться сегодня вечером, верно? Только уж по-настоящему, без посторонних. О них мы забыли, а?
Она кивнула.
Над крышей Дома профсоюзов вставало солнце. Засверкали окна. Волосы Пат были пронизаны светом, а ее плечи стали золотыми.
– Так что ты говорила про этого Бройера? Кто он по профессии?
– Архитектор.
– Архитектор, – повторил я, несколько задетый, ибо мне было бы приятнее услышать, что он круглый нуль. – Подумаешь, архитектор, делов-то, Пат, а?
– Да, милый.
– Ведь ничего особенного, а?
– Решительно ничего. – Пат убежденно тряхнула головой и рассмеялась. – Решительно ничего, абсолютно! Делов-то!
– И каморка эта – не такая она уж и жалкая, а, Пат? Конечно, бывают и луч…
– Она чудесна, эта каморка, – перебила меня Пат, – она великолепна, и я не знаю никакой другой лучше, милый!
– Да и я, Пат. Конечно, я не без недостатков и всего-навсего таксист, но вообще-то…
– Вообще-то ты самый любимый на свете воришка булочек и ромодуй – вот ты кто!
В порыве чувства она бросилась мне на шею.
– Глупенький мой, до чего же хорошо жить на свете!
– Только с тобой, Пат! Воистину!
Занималось чудесное сияющее утро. Внизу над могильными плитами рассеивался туман. Верхушки деревьев уже были ярко освещены. Трубы домов выпускали клубы дыма. Первые разносчики выкрикивали названия газет. Мы легли, чтобы насладиться еще утренним сном, сном на грани полугрез-полуяви, и лежали так, тесно обнявшись, согласно и ровно дыша. Потом, в девять, я позвонил сначала подполковнику Эгберту фон Хаке – при этом я назвался тайным советником Буркхердтом, а потом Ленцу, которого попросил выехать вместо меня в утренний рейс.
Он не дал мне говорить.
– О чем речь, детка? Недаром твой Готфрид слывет знатоком вариаций человеческого сердца. Я и не сомневался, что так будет. Желаю всяческих удовольствий юному плейбою!
– Заткнись, – сказал я счастливым голосом, а на кухне заявил, что болен и останусь в постели до обеда. После этого я отбил три атаки сердобольной фрау Залевски, пытавшейся облагодетельствовать меня ромашковым чаем, аспирином и горчичниками. Потом Пат удалось прошмыгнуть в ванную комнату, и нас больше никто не беспокоил.
XIV
Спустя неделю в наш двор вкатил нежданный булочник на своем «форде».
– Пойди потолкуй с ним, Робби, – сказал Ленц, бросив презрительный взгляд в окно. – Этот пряничный Казанова наверняка хочет предъявить нам какую-нибудь рекламацию.
Вид у булочника был довольно потерянный.
– Что-нибудь с машиной? – спросил я.
Он покачал головой.
– Какое там. Бежит как по маслу. Да ведь она теперь все равно что новая.
– Это верно, – подтвердил я, глядя на него уже с большим интересом.
– Тут вот что, – сказал он, – я, это самое, хотел бы другую машину. Побольше. – Он огляделся. – Ведь у вас тут был «кадиллак»?
Я сразу понял, в чем дело. Итак, чернявенькая сожительница его допекла.
– М-да, «кадиллак», – произнес я мечтательным голосом. – Надо было сразу его хватать! Вещица роскошная! Ушла за семь тысяч. Считайте – даром!
– Ничего себе даром…
– Даром! – решительно повторил я, раздумывая, что предпринять. – Я могу разузнать, – сказал я после паузы, – вдруг человеку, который его купил, понадобились деньги. Такое теперь частенько бывает. Подождите минутку.
Я пошел в мастерскую и в двух словах рассказал, что случилось. Готфрид так и подпрыгнул.
– Братцы, где ж нам раздобыть теперь какой-нибудь старый «кадиллак»?
– Предоставь это мне, – сказал я, – а сам последи, чтобы булочник не сбежал.
– Идет! – Готфрид исчез.
Я позвонил Блюменталю. Без особых надежд, но ведь надо было попробовать. Он оказался в бюро.
– Не хотите ли продать свой «кадиллак»? – спросил я напрямик.
Блюменталь рассмеялся.
– У меня есть на примете человек, – продолжал я, – который готов выложить за него всю сумму наличными.
– Наличными… – задумчиво повторил за мной Блюменталь после некоторой паузы. – По нынешним временам – это слово из высокой поэзии…
– Вот и я того же мнения, – сказал я, внезапно приободрившись. – Так, может быть, мы договоримся?
– Ну, поговорить всегда есть о чем, – заявил Блюменталь.
– Прекрасно. Где я могу вас увидеть?
– Сегодня, сразу после обеда, у меня есть время. Скажем, часика в два здесь, у меня в бюро.
– Хорошо.
Я повесил трубку.
– Отто, – сказал я Кестеру не без волнения, – я никак не мог этого ожидать, но похоже, наш «кадиллак» вернется к нам!
Кестер оторвался от своих бумаг.
– В самом деле? Он хочет его продать?
Я кивнул и посмотрел в окно, за которым Ленц оживленно беседовал с булочником.
– Не то он делает, – сказал я с беспокойством. – Говорит слишком много. Булочник – это столп недоверия, его нужно убеждать молчанием. Пойду-ка сменю Готфрида.
Кестер рассмеялся.
– Ни пуха ни пера, Робби.
Я подмигнул ему и вышел во двор. Однако я не поверил своим ушам – Готфрид и не думал петь преждевременные гимны «кадиллаку», вместо этого он с большим увлечением рассказывал булочнику о том, как индейцы в Южной Америке пекут лепешки из кукурузы. Я взглянул на него с признательностью и обратился к булочнику:
– К сожалению, он не хочет продавать…
– Так я и думал, – немедленно подхватил Ленц, словно мы с ним сговорились.
Я пожал плечами:
– Жаль, конечно, но его можно понять…
Булочник стоял в нерешительности. Я посмотрел на Ленца.
– А может, попробуешь еще разок? – сразу же спросил он.
– Попробовать-то попробую, – ответил я. – Мне все же удалось с ним договориться о встрече сегодня после обеда. Где я смогу найти вас потом? – спросил я булочника.
– Мне в четыре надо быть тут поблизости. После этого заеду к вам снова…
– Хорошо – к этому времени наверняка все решится. Может, дело еще и выгорит.
Булочник кивнул. А потом сел в свой «форд» и дал газ.
– Да ты не спятил ли часом? – накинулся на меня Ленц, когда машина скрылась за углом. – Сначала я должен удерживать этого типа чуть ли не силой, а потом ты запросто отпускаешь его на все четыре стороны.