© Матисов В. И., 2010
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2010
© «Алетейя. Историческая книга», 2010
Поздние мемуары
Минуло десять лет, как я решился написать первую книгу воспоминаний. Мне уже под семьдесят, я пишу предисловие к новой книге. Но если к написанию «мемуаров конформиста» меня подталкивали друзья, знакомые и родные, то эти воспоминания я решил написать сам и в конце первой книги даже пообещал читателю рассказать о простых, но близких и дорогих мне людях, живших на белом свете в одно время со мной. Понимаю, что читать о знаменитостях гораздо интереснее, даже если и слог автора коряв и мыслей мало, зато есть малоизвестные факты, и этого порой вполне хватает для не очень взыскательного читателя, желающего скоротать время за книгой.
А вот как написать о людях мало известных или вообще никому не известных? Да написать так, чтобы они запомнились читателю, чтобы он прожил какие-то мгновения их жизни и полюбил бы их или возненавидел, но главное, чтобы он не остался равнодушен к их судьбам. Вот сверхзадача. Как живые стоят передо мною с детства Яков Турок из «Певцов» или Брошка из «Казаков». Но то писали Тургенев и Толстой! Так что не обессудь, «читатель вероятный», если не оправдаю твои ожидания. Но коли «взялся за гуж, не говори, что он дюж» или как острили в Марьиной Роще, достигшие литературно-половой зрелости мои сверстники: «Взялся за грудь – говори что-нибудь!» Терзаемый такими сомнениями, я решился писать эти воспоминания о времени, в котором жил, и о людях, которые жили, радовались, любили, ненавидели, страдали вместе со мной во второй половине XX века. А вдруг, моим внукам и потомкам моих друзей и знакомых это будет интересно…
Родня
Моя мать родилась в селе Мучкап Борисоглебского района Тамбовской области в 1918 году. Помню эти географические названия, потому что, работая в МИДе, я десятки раз заполнял анкеты, указывая в них всю родню и отвечая на вопросы типа: «Находились ли Вы и Ваши родственники в плену или на оккупированной территории?» В начале 20-х годов прошлого века на территории бывшей Российской империи шла гражданская война. Помню, как бабушка Анфиса рассказывала, что она закрывала моей двухлетней матери рукой глаза, чтобы дитя не видело, как у стенки их дома «белые» расстреливали «красных» на глазах у мирных жителей; мои тетки и дядья в возрасте от 10 до 5 лет, держась за ее юбку и воя от ужаса, наблюдали эту сцену. Но они-то были уже «взрослыми». У деда Егора и бабки Анфисы было много детей, и в 30-е годы семья перебралась в деревню Середа под Волоколамском. После войны я неоднократно бывал в этой дерене во время летних каникул.
Мои двоюродные сестры тоже бывали у бабушки; шли первые послевоенные годы, с продуктами было скудно, и нас отвозили в деревню «на молоко» – у бабушки была коза. Однажды, когда мне было лет 14, я ехал в поезде до станции Шаховская и в тамбуре разговорился со старым горбуном. Одет он был в белую парусиновую «толстовку», белые парусиновые брюки и белые парусиновые полуботинки, начищенные зубным порошком. По всему видно – респектабельный гражданин! «Куда едем, молодой человек?» «В деревню к бабушке». «В какую деревню?» «Середа, около станции Шаховская.» «А как зовут бабушку?» «Анфиса». «А Егор Андреевич Голубев не ваш ли дедушка?» «Да, мой, только в 1942 году при немцах он умер от голода. А откуда вы его знаете?» «Видите ли, молодой человек, я до войны держал в соседнем селе лавку, и ваш дедушка работал у меня приказчиком. Так я ему за добросовестную и честную работу подарил золотые часы фирмы „Павел Бурэ“».
Я понял, что горбун не врет. Про эти часы я не раз слышал от матери и своих теток.
Что у деда Егора были золотые часы, подаренные «хозяином за хорошую работу», говорило о том, что семья жила в относительном достатке. Но как дед мог прокормить неработающую жену и многочисленных детей на жалованье приказчика, этого я не могу понять до сих пор. Сам то я смог вырастить лишь единственного сына.
Мать моя, Любовь Егоровна, была предпоследней из детей, моложе ее была только тетка Людмила, в 30-е годы мать окончила в Москве Пищевой техникум и всю жизнь проработала лаборанткой, сменив лишь один раз место работы. До войны, во время войны и пару лет после войны трудилась на винно-водочном заводе «Самтрест-Вингрузия» сначала рядовой лаборанткой, а потом дослужилась до заведующей лабораторией. «Хванчкару» с этого завода поставляли в Кремль на стол самому Сталину! Завод находился в Колобовском переулке, недалеко от Трубной площади.
Это старая Москва, так живописно запечатленная пером Чехова и Гиляровского.
На территории завода под землей находились винные подвалы. С этим заводом у меня связаны детские воспоминания: самые яркие и, пожалуй, самые страшные. Но это я понял, уже когда стал взрослым. В те годы многие советские заводы имели детские сады для детей своих рабочих и служащих. Был такой детский сад и у «Вингрузии»: два года мать водила меня поутру из Тузова переулка, где мы жили, до Самотечной площади, где находился детсад. Это довольно далеко, транспорт работал плохо, она тащила меня пятилетнего и в дождь, и в холод пешком. Мне хотелось спать, я плакал пока шел туда, а вечером, после работы она забирала меня обратно, можно было подождать и троллейбус, не боясь опоздать на работу. За пару опозданий минут на 20–30 в те времена сажали в тюрьму. Ничего себе счастливое детство!
Однажды, придя в детский сад, я узнал, что в подвалах «Вингрузии» произошел взрыв. Погибло много людей. Во время дневного сна – «мертвого часа» – я лежал рядом с девочкой Женей, у нее погибли мать и отец. А малолетние недоумки (пяти-шести лет) распевали стишок: «У „Вингрузии“ в подвале руки-ноги оторвали. Пока головы искали, ноги встали, убежали». Страшно! И от детской глупости и от поведения взрослых. Последующие месяцы шло следствие и суд. Я, шестилетний ребенок, слушал разговоры матери с отцом (жили-то в крохотной комнатке в бараке) и помню очень многое. На суде мать была одним из главных свидетелей обвинения. В тот день она взяла в подвалах из бочек пробы вина и поднялась наверх, неся колбы с длинными горлышками, в которых было вино для последующих лабораторных анализов (с детства помню замысловатые для детского слуха названия грузинских вин: «Гурджаани», «Напареули», «Ркацители», «Кинзмараули», «Хванчкара», «Телиани», «Цинандали», «Псоу»; где они сейчас?).
У выхода ей встретился знакомый слесарь, который нес под мышкой какой-то сверток. Он со смехом сказал: «Сейчас, Любашка, я устрою салют» – и скрылся за дверью подвала. Матери стало интересно, поскольку мужик сказал это весело и улыбался, и она даже хотела вернуться, но колбы с вином были тяжелые, и она, поборов любопытство, стала подниматься выше по лестнице. В подвале раздался взрыв. Тяжелая дверь за спиной матери распахнулась, воздушной волной срезало все колбы. В таком виде ее и подобрали прибежавшие люди.
Во время следствия вскрылось многое. Взорвано было винохранилище, где находилось в огромных бочках (танках) не разлитое еще в бутылки вино. Вино «баловали» (т. е. разбавляли водой) еще в бочках, до бутилирования. Все эти термины – «танки», «бутилирование» – застряли в моей детской памяти на всю жизнь. Мать, как заведующая лабораторией, многократно обращалась к руководству завода по поводу того, что в бутылки разливается недоброкачественное вино: или сильно разбавленное, или не дошедшее до кондиции. Каждый раз ей говорили: «Не твое дело. Знай, подписывай акт о сдаче продукции». Обращалась она и к директору завода (моя детская память удержала даже его фамилию; ведь завод, делал вино для бога – для Сталина!), которого звали Саша Вашакидзе. Директор ей сказал: «Люба! Ты что, идиотка?! Люба, ты что, к Лаврушке на беседу просишься?!» (Лаврушка – это Лаврентий Павлович Берия). Для кого Лаврушка, а для кого Сатана! А ведь на дворе 1946 год! Только что кончилась война! Сталин – Бог! Берия – Дьявол! А мать моя – мельчайший микроб в мироздании и простая советская гражданка. А жить-то хочется, ведь сыну, т. е. мне, всего пять с половиной лет! Кто вырастит, поднимет на ноги? С такими недетскими проблемами я столкнулся в свои неполных шесть лет.
Разобрались. В тюрьму посадили глубокого старика, главного инженера завода. Он взял все на себя (руководство завода обещало ему помочь семье – детям и внукам. И, наверняка, не оставили). Но матери работать на заводе было уже нельзя. Она сменила работу – ушла на должность заведующей лабораторией завода «Главпищеконцентрат № 2», где и проработала до шестидесяти лет. Хотя могла уйти на пенсию в 55 лет. Завод номерной, т. е. секретный, там делали банки с джемом, повидлом, вареньем, выпускали пакетики с молотым перцем, приправами для супа и жареного мяса – в общем, концентрированные консервы. Но там была пара цехов, действительно, секретных: в одном выпускали кондитерские изделия для сотрудников ЦК КПСС (бананы в шоколаде, вишню с коньяком) о чем «homo sovieticus» только в книжках читали; а во втором, экспериментальном, – тюбики с концентрированным питанием для космонавтов (а ведь это были 50-е годы, когда о космосе еще и не говорили, а до полета Гагарина оставалось полтора десятилетия!)
Много я мог бы рассказать еще о своей матери: на новой работе ее уважали за трудолюбие, за доброту и порядочность, за готовность в любую минуту придти на помощь. Она делала работу за своих многочисленных девочек-лаборанток, когда они сдавали экзамены. Ведь днем все работали, а вечером учились в вечерних и заочных институтах. Она никогда не отказывала начальству, если случались авральные ситуации. Поэтому ей директор завода и говорил: «Любовь Егоровна, у нас сейчас будет очередное сокращение штатов, но Вы не беспокойтесь, Вас это ни в коей мере не коснется, такие люди, как Вы, – золотой фонд нашего завода». Да и на пенсию ее никто не выгонял, ушла сама, потому что была уже старенькая. Уважали ее все, а я очень любил.
Трудную и страшную жизнь она прожила, но, думаю, была счастлива, потому что я ее никогда не огорчал, а если что и делал не так, то она понимала, что это не по злобе, а по глупости. Ведь она видела, что я ее очень люблю и что многие ее сотрудницы ей завидуют (у них с сыновьями были очень тяжелые отношения). Я же, если и попадал в какие-то передряги, грозящие неприятностями, прежде всего, думал не о себе, а о том, как это аукнется матери. Она это понимала и любила меня еще больше.
Любили меня и ее сестры, особенно те, которые жили в Москве. Другие же, обзаведясь семьями, разъехались по всему Советскому Союзу: от Львова на западе до Сахалина на востоке. О некоторых расскажу.
Самая младшая в семье сестра матери – моя тетка Людмила. Почему-то вспоминаю ее очень часто. Наверное, из-за ее удивительной красоты и необычной юности. В начале войны ей было лет шестнадцать-семнадцать. В деревне Середа недалеко от того места, где стояли насмерть 28 героев-панфиловцев, немцы оказались уже осенью 1941 года. Людмила, была комсомолкой, и по заданию подпольного райкома партии, который организовал в районе Волоколамска партизанское движение, ее забросили на парашюте в этот район (благо она была местной жительницей). Таких, как Зоя Космодемьянская, в то время было очень много. Про трагическую и геройскую смерть Зои узнала вся страна. Тетку Людмилу немцы тоже схватили по подозрению в сотрудничестве с партизанами. Бабушка Анфиса потом рассказывала, что возле бредящей вовремя тифа Людмилы дежурили немцы и слушали, что она выкрикнет в горячке. Нюхали волосы – не пахнут ли дымом от костра, смотрели нижнее белье (у партизан была теплая экипировка). Ничего обнаружить не удалось. На время оставили в покое. Когда же она пришла в себя после болезни, еще очень слабая, ее хотели угнать в Германию на принудительные работы, как это было с десятками тысяч молодых людей, ведь она была весьма привлекательной. Бабушка мазала ей лицо сажей из печки и кислой капустой, велела придуриваться и пускать слюну изо рта: вроде бы дурковатая. Не тронули, а через несколько недель немцев отбросили от Москвы. В деревне Середа остался практически единственный дом, всю деревню сожгли: во время ожесточенных боев она переходила из рук в руки. Но дом бабушки Анфисы чудом уцелел. Он находился на перекрестке дорог «на семи ветрах» (был такой фильм с Ларисой Лужиной в главной роли), и когда в деревне находились немцы, то в доме был их штаб, а когда их из деревни выбивали наши, то там был наш штаб. А мы, т. е. дед Егор, бабушка Анфиса, и тетка Людмила сидели в подвале. Был там и я, годовалый младенец и моя полугодовалая кузина Галя (дочь дяди Коли). Нас отвезли летом к бабушке, а забрать в Москву не успели – немцы стремительно подошли к Москве. Когда их отбросили от Волоколамска, моя мать (ей было 23 года), с первыми частями наступавшей Красной Армии (где пешком, где на попутной машине в кузове с солдатами) чудом добралась до Середы и забрала нас в Москву. Позже рассказывала, что она видела, пока добиралась эти 100 километров! Пересказывать не буду: все свое послевоенное детство я смотрел фильмы (документальные и художественные) о зверствах фашистов на оккупированной территории.
Теткой Людмилой занялись советские «органы». Как ты оказалась в Середе? Почему немцы не угнали тебя в Германию? Почему не вышла на связь с партизанами? Напрасно объясняла она, что проходила короткие диверсионные курсы в Волоколамске. Имен и фамилий инструкторов она, то ли не помнила, то ли они были ненастоящими. И вот бывают же в жизни чудеса! «Дурак, кто не верит в чудеса» – вычитал я семнадцатилетним юношей в книге Э.-М. Ремарка «Три товарища». Шла тетка Людмила по платформе станции метро «Кировская», а навстречу ей тот самый инструктор, который отправлял ее на задание. Она буквально вцепилась него, обливаясь слезами, рассказала о своих проблемах. Мужик оказался порядочный. Он успокоил ее, взял за руку и пошел с ней на Лубянку. Там предъявил свои документы и подтвердил, что он, действительно, готовил группу для заброски в Шаховской район и что Людмила была его курсанткой. Вся группа погибла, и поэтому Людмиле не с нем было выходить на связь. С моей тетки были сняты все подозрения. Хорошо, когда все хорошо кончается. Но не у всех.
В том же Шаховском районе в соседней деревне Дор жила другая моя тетка – Мария – с мужем Иваном Шухиным и десятилетним сыном Леонидом, моим двоюродным братом. Когда немцы вошли в деревню, они собрали жителей на сход и, изображая из себя освободителей, спросили, кого жители хотели бы видеть старостой. Все закричали: «Ваньку Шухина» (до войны он был гармонистом и, следовательно, первым парнем на деревне). В ходе ожесточенных и скоротечных боев под Москвой было не до сантиментов; деревни переходили из рук в руки в течении нескольких недель, а то и дней. В один из таких прорывов наши солдаты поставили старосту к стенке и расстреляли. Так Ленька остался без отца. Много лет спустя, где-то году в 1956, Леонида вызвали на Лубянку и вручили официальную казенную бумагу о том, что «Иван Сергеевич Шухин реабилитирован», поскольку старостой на оккупированной территории работал по заданию подпольного райкома партии.
Ну уж коли вспомнил тетку Марию (Манечку) и Леонида, то расскажу и о них. Манечку я очень любил. После изгнания фашистов из Подмосковья надо было как-то выживать – до Победы еще целых три с половиной года. Она с Ленькой перебралась в Москву (в деревне был голод). Леньку приютили мои родители, и он стал учиться в ФЗУ (фабрично-заводское училище). В годы войны я его не помню, мал еще был: когда он приходил из училища (а учился он на токаря) я уже спал. Манечка устроилась уборщицей в гостиницу на Сретенке. Ей даже дали крохотную комнатку в подвале. Однажды к ней приехали сестры из Харькова, все спали на полу, и всех перекусали крысы, и им делали сорок болючих уколов от бешенства. Зарплата у Манечки была 200 рублей (меньше не было), она обстирывала проживавших в гостинице командировочных: кто давал кусок хлеба, а кто и несколько кусочков сахара. На это они с Ленькой и жили. Позже Леонид поступил в Московский институт физкультуры, хотя десятилетку в деревне так и не окончил; в анкете написал, что документы сгорели в войну в деревне. О других вузах даже и не мечтал: сын расстрелянного старосты-полицая, кто ж его пропустит.
Все годы учился на «отлично», получал повышенную Сталинскую стипендию. Это было подспорьем к семейному бюджету. Начиная с 1947 года, когда я уже стал ходить в школу, более близких людей, чем мать, Манечка и Ленька, у меня не было. Каждое воскресенье я ходил в подвал гостиницы на Сретенке в гости к Манечке и Леньке. Он был моим любимым братом: студент, классный боксер (это была его специализация в институте, и к окончанию вуза от был уже мастером спорта по боксу; в послевоенные годы это звучало гордо) и на десять лет старше меня. Манечка всегда давала мне конфетку (из тех, которые давали ей командировочные), а Ленька давал ящичек с разными винтиками, гайками, какими-то реле, и я мог рыться в этом чудо-ящичке часами. Все, что мне нравилось, Ленька сразу же отдавал мне. А еще он, студент физкультурного института, ходил 1 Мая и 7 Ноября на Парад на Красной площади и приносил мне оттуда то бумажные цветы, то воздушные шарики, с которыми колонна физкультурников шествовала перед Мавзолеем. Для меня это были царские подарки!
Учился Ленька, как я уже сказал, хорошо. Ректором его института был очень известный в довоенные годы спортсмен-боксер и киноактер по фамилии Градополов. Кто помнит фильмы «Вратарь», «Первая перчатка», наверняка, помнят и красавца-боксера, исполнителя главного героя в «Первой перчатке» Градополова. Когда Ленька окончил с отличием институт, то ректор подарил ему свою книгу с надписью: «Моему любимому ученику Лене Шухину на добрую память. Градополов.» Ленька книгой очень дорожил и давал мне ее только полистать.
После окончания института его по распределению (нужно было за бесплатное обучение отработать три года там, куда пошлют) направили в город Рыбинск Ярославской области тренером в местное ФЗУ. За три года работы Леонид вывел ребят этого училища на первое место по Ярославской области почти по всем видам спорта. Талантливым тренером оказался. А потом вернулся в Москву – надо было поддержать Манечку, поскольку она, чтобы как-то прокормиться, вынуждена была распродать книги из его «спортивной» библиотеки.
В Москве у него были друзья-однокурсники: чемпион СССР по боксу Анатолий Булаков и чемпион мира по фехтованию Артур Мидлер – люди известные в то время. Они сразу же предложили устроить его на тренерскую работу (в Москве только что построили стадион «Лужники», и хорошие специалисты были востребованы). Леонид отказался: «Мне с людьми очень трудно, с железяками я чувствую себя спокойнее», – и устроился в НИИ, руководимый академиком Курчатовым на должность токаря (ведь он окончил ФЗУ по специальности токаря). Зарплата была приличная. Токарем он был «от Бога». Как-то на спор с ребятами выточил на большом токарном станке крохотный шпендель для ручных часов – для профессионалов это суперкласс. В другой раз я застал брата с самоучителем английского языка. «Лень, зачем тебе это?» «Надо язык подучить, чтобы западные новинки по токарному делу просматривать!» Не знаю, есть ли такие сознательные и дотошные токари в наше время.
Однажды к его станку подошел бородатый человек (это был сам Курчатов) и сказал: «Леонид Иванович, говорят, что кроме Вас эту деталь никто не сможет выточить. Давайте посмотрим чертежи». Для Леньки это был «звездный час».
В курчатовском НИИ на Щукинской он и проработал до самой пенсии токарем.
А еще я очень любил брата моей матери Николая Егоровича. Для меня он был дядя Коля. Сколько лет прошло с тех пор, как он умер, а перед глазами стоит как живой. Невысокого роста, но квадратный по комплекции, очень ширококостный. Обладал чудовищной силой: мать рассказывала, что в молодые годы в деревне Середа на спор с погодками отрывал от земли трактор «Фордзон». Воевал в Великую Отечественную, а до этого и в Финскую кампанию. Это позорная страница в истории нашей страны, когда маленькая Финляндия, воюя против СССР, – формально в состоянии войны находился лишь Ленинградский военный округ – погубила десятки тысяч советских солдат. У финнов была профессионально обученная, хорошо вооруженная и экипированная армия и они знали, за что они дрались, что защищали. Сорок лет спустя будет Афганистан. А еще через два десятилетия – Чечня!
Но про войну дядя Коля никогда не рассказывал. Я же был поражен, когда на его похоронах за гробом несли по русскому обычаю на подушечках ордена и медали. Я и не подозревал, что он имел столько наград! А ведь обе войны прошел простым солдатом.
После войны дядя Коля работал директором крупной овощной базы в Подмосковье. Хочу рассказать об одном эпизоде этого периода его жизни.
Однажды на базу пригнали товарный эшелон из дружественной Болгарии с партией сливы. Дело было в пятницу, т. е. впереди еще два выходных дня. Слива уже начинала портиться, через два дня она превратилась бы в «пульпу», иначе говоря, просто сгнила бы. Разгружать и обрабатывать такое «сырье» некому по случаю предстоящих выходных дней. Дядя Коля как директор овощехранилища принять эшелон отказывается. «Мудрые» партийные дядьки звонят из райкома, грозят исключить из партии и посадить. Ситуация патовая. Тогда дядя Коля своей властью распоряжается продать эту сливу прямо из вагонов по государственной цене рабочим и работницам базы (а их там были тысячи человек) и жителям близлежащих районов: выходные дни, – может быть, сварят варенье или законсервируют. Не пропадать же добру. Сливу охотно раскупили: ведь намного дешевле, чем в магазине, и, тем более, чем на колхозном рынке.
Казалось бы, принято мудрое «соломоново решение»: с поставщиками-болгарами не поссорились, слива не пропала, народ доволен, деньги государству заплачены. Но нет! Завели уголовное дело «за превышение служебных полномочий!» После долгих разбирательств дело закрыли «за отсутствием состава преступления». Но сердце солдата, прошедшего две войны не выдержало подковерной борьбы: дядю Колю сразил тяжелейший инфаркт, восстанавливаться после которого ему пришлось несколько лет. До конца жизни его мучили сердечные боли.
А ведь это был удивительно спокойный и ровный по характеру человек. Он воспитал двоих дочерей, растил вместе с ними дочь погибшего друга, содержал свою больную старшую сестру. А жили они все вместе в районе теперешнего метро «Октябрьское поле»; после войны там был поселок ВИЭМ (Всесоюзного института электрического машиностроения); в двенадцатиметровой комнате – шесть человек. Но тогда почти все так жили. Многие живут так и сейчас.
После инфаркта врачи запретили ему играть на баяне, что он очень любил делать. Так он выучил самостоятельно ноты и научился играть на гитаре (благо, не нужно было растягивать мехи баяна) это в сорокалетием возрасте! Девчонок своих он обожал, а жену Анастасию Никитичну называл не иначе, как Ласточка или Настёк.
Однажды – мне было уже лет двадцать – приехал я к нему в гости (был выходной день): на диване лежит человек-гора. Когда я вошел, он крикнул жене, которая в это время была на кухне: «Ласточка, Настёк, Бог есть!» – «С чего ты взял, старый, во сне что-нибудь почудилось?» – «Да нет. Лежу, думаю, с кем бы выпить. А тут и племяш пришел! Нет, Бог, определенно, есть!»
Вот таким и вспоминаю я своего дядю Колю. Славный русский человек! Для меня он – вечно живой.
С другими своими тетками и дядей Ваней я виделся не так часто: жили-то они в Харькове, Львове, Владивостоке. Но помню их всех. Уверен, что и они прожили отведенные им годы по-человечески достойно.
На протяжении жизни я много думал о родственных связях, о родстве кровном, душевном, о родстве по духу. Ответ нашел у классика. Там все взвешено до микрона: и кровное, и душевное, и духовное, и бесстрастное:
Классики потому и классики, что всегда правы. Для тех, кто учился в школе в 90-е годы, во время реформ в области образования, напомню: это строки А. С. Пушкина.
Двор и школа
Передо мной лежит старая фотография, черно-белая. 1950 год. На ней фотограф умудрился уместить весь четвертый «А» класс, сидящий за партами. Тридцать человек учеников вместе с классной руководительницей Анной Николаевной Петровой.
Ученики этого класса – почти все ребята из моего или из близлежащих дворов. Нам по десять лет. Почти все – безотцовщина. После революции было расхожим слово «беспризорники», не сироты: вроде бы отец или мать, или родня какая-то есть, но все равно они без присмотра, предоставлены сами себе, выживают, как могут. Несколько поколений советских людей воспитывались на фильме «Путевка в жизнь» и книгах о беспризорниках Антона Макаренко «Педагогическая поэма» и «Флаги на башнях».
После Отечественной войны в обиход вошло слово «безотцовщина» – отцы погибли на фронте. Матери зарабатывали на пропитание, а дети в это время целый день были предоставлены себе и улице. Но тогда еще была советская школа и учителя, многие из которых сами были фронтовиками, подвижнически старались из этой мелюзги, марьинорощинской шпаны вырастить советских людей.
Я помню всех своих учителей по фамилиям, именам и отчествам, хотя мне уже под семьдесят. Математику вел Василий Михайлович Вертоградов, человек невозмутимый, но позволивший, себе одного совсем уж озверевшего огольца, мешавшего вести урок, взять за шиворот и, как щенка, выбросить за дверь в воспитательных целях. На нас это произвело большое впечатление. Помню, когда кто-то не мог запомнить теорему, он наизусть на уроке геометрии прочел «Полтаву» Пушкина, и урок закончил словами: «Для математики урок потерян, зато будете знать, как надо учить наизусть». Мы хоть и дурачки были, но такие вещи оценить могли.
Русский язык и литературу преподавала Наталья Сергеевна Городецкая, всегда строго и безупречно одетая (и это после войны!) и с красиво уложенной косой. Когда я вырос, то узнал, что она была дочерью поэта Сергея Городецкого, современника Есенина и Маяковского.
Ботанике и зоологии нас учила Клавдия Васильевна Героева. Мне она мирволила, поскольку после каникул, проведенных в пионерском лагере, я приносил в школу гербарии и коллекции птичьих яиц, аккуратно разложенных на вате в коробке из-под ботинок: сколько же гнезд я разорил, придурок; утешаюсь, что в научных целях.
Рисование и черчение вела Ирина Борисовна Шелепина, совсем еще молодая, по сравнению с вышеупомянутыми учителями, женщина. Сами понимаете, что не все дети способны к рисованию, хотя раньше в гимназиях это был один из профилирующих предметов (как рисовали Пушкин, Лермонтов и многие другие русские писатели!). Но когда мы окончили десятилетку, она нам сказала: «Кто будет поступать в технические вузы, не бойтесь черчения: в девятом и десятом классах я преподавала его вам по программе 1–2 курса технических вузов. Так что вступительные экзамены сдадите запросто».
Французский язык мне преподавала очень старая женщина, выпускница пансиона благородных девиц (она говорила, что этот пансион до революции находился в здании Дома Советской Армии на площади Коммуны – теперь, кажется, пл. Суворова, – рядом со знаменитым театром). Звали ее Ольга Георгиевна Чернавина. Высокая, всегда держалась прямо (видимо, в пансионе научили), с аккуратно уложенными в высокий пучок седыми волосами – прямо какая-то графиня из «Войны и мира». Требовательная, но очень добрая. Мои вечно голодные одноклассники иногда, краснея, просили: «Ольга Георгиевна, дайте рубль до завтра». Она с нами всегда была на «Вы» – это со шпаной-то. Ольга Георгиевна говорила: «Мальчик, отвернитесь», – приподнимала подол черного платья-балахона, доставала из-под резинки чулка рублик и давала просителю. Конечно, купив пирожки с повидлом, ей долг мало кто отдавал. Но зато все ее по-детски любили, и 8 Марта, в Женский день, мы всегда на сбереженные грошики покупали ей торт, который на уроке сами же и съедали вместе с ней.
Однажды кто-то из родителей достал китайский термос (в 1950 году это было чудо!), чтобы Ольга Георгиевна могла запивать свои лекарства горячим чаем (до этого у нее на столе стояла пол-литровая банка с холодным чаем, накрытая промокашкой). Мальчишки, мерзавцы или «отморозки», как говорят теперь, могли ее послать на три буквы, на что она говорила: «Мальчик, я не поняла, что Вы сказали, но всем своим старым сердцем чувствую, что Вы мне надерзили!»
А чего стоит ее фраза, которую она произносила, если кто-то, валяя дурака, делал вид, что ее не понимает: «Мальчик, не придуривайтесь, Вы не насколько умны, чтобы позволять себе это!» Когда я, уже взрослым мужиком, читал «Уроки французского» Валентина Распутина, то плакал и вспоминал Ольгу Георгиевну. Она мечтала умереть на уроке в классе. Говорят, что так и случилось, и было ей 88 лет. Родных у нее не было.
Историк – Георгий Михайлович Дряхлушин. В революцию был председателем «Чеквалап» – Чрезвычайной комиссии по сбору валенок и лаптей. Нужно было обувать Красную Армию. Фронтовик, в школу пришел после ранения. Курил в учительской махорку, от которой все учителя выходили вон из комнаты. Если учителя стояли в коридоре, мы знали – Дряхлушин закурил самокрутку. Жил бобылем в крохотной каморке. Где-то в середине 50-х ему дали отдельную комнатку в коммуналке, и он попросил нас, пятнадцатилетних оболтусов, помочь ему перенести мебель: в каморке была железная кровать, треногий стол и один раздолбанный стул.
А на полу – десятки стопок книг, связанных веревочкой. Разве такое забудешь?! Конечно же, мы все ему перенесли на руках в его новое жилье.
Но вернемся к фотографии 4-го класса «А». Вот они, пацаны, с которыми в школе и во дворе я провел свое детство. Помню всех до одного: толстяк Ларионов – больное сердце, поэтому мало баловался, много читал и рано умер; Копчинский – отец его, погибший на фронте, был чемпионом СССР по скоростному бегу на коньках; Вовка Чернышев – здорово играл на домре; Шурик Соколов – был хорошим боксером, дослужился, говорят, до звания полковника; Сашка Ховен – тоже, говорят, стал военным; рыжий цыган Валерка Ирзун – окончил Менделеевский химический институт; татарчонок Ирек Ахметзянов – способный мальчик, трудные задачки решал быстрее всех, но потом спился и умер очень рано; Толя Лахов – окончил школу с медалью и поступил в Бауманский институт; Славик Казунов – окончил иняз им. Мориса Тореза; Митя Синельников – был в школе заядлым туристом и стал геологом; Кошелев – прекрасно рисовал, но не знаю, стал ли художником; а на первой парте справа – жизнерадостный Женька Ананьев. Мне неизвестно, как сложилась его судьба, но вспоминаю его часто. Когда мы учились в первом классе, – а то 1947 год и нам по семь-восемь лет, – какая-то учительница (не из нашего класса) сказала: «Мальчики, у кого родители рабочие, встаньте справа, а у кого инженеры – слева». До сих пор ломаю голову, зачем ей это было нужно? Все разделились на две шеренги а Женька остался стоять посередине. «А у тебя, мальчик, кто папа: рабочий или инженер?» – «А я не знаю», – сказал Женька. – «А что он делает?» – «А он драндулету с говном возит», – под общий хохот сообщил простодушный пацан. Учительница объяснила, что отец у него «ассенизатор». Таких слов мы не знали, зато мы узнали, что не все мы равны: есть дети рабочих, а есть дети инженеров.
В первые послевоенные годы страна поднималась из разрухи. Все мое окружение жило очень бедно. На групповых школьных фотографиях 1-го и 2-го классов видно, как убого одеты дети: в валенках, у многих обувь «просит каши», верхняя одежда сшита из поношенных отцовских пиджаков их многострадальными матерями. Но, худо-бедно, детей поднимали: кто-то после 7-го класса, т. е. в 14 лет, шел в ремесленное училище, а затем на заводы; а кто-то садился в тюрьму за кражи, пьянки и драки. Жили в коммуналках и деревянных бараках: «Все жили скромно, вровень, так – система коридорная: на двадцать восемь комнаток всего одна уборная!» или: «Пророчество папашино сбылось для Витьки с корешем: из коридора нашего в тюремный коридор ушел». – Так вспоминал послевоенные «сороковые» Высоцкий в семидесятые «застойные». Конечно, эти стихи мне ближе и понятнее, чем гениальные строки Мандельштама и Пастернака. Уже будучи в преклонном возрасте, я узнал, что родился Высоцкий там же, где и я, – в роддоме МОНИКИ (Московский областной научно-исследовательский клинический институт), на роддоме теперь висит мемориальная доска. Вот почему он так хорошо знал нравы Марьиной рощи и Мещанских улиц!
Я рос тщедушным и слабым ребенком – на уроках физкультуры, когда нас строили по росту, все годы я стоял в шеренге самым последним. Нас воспитывали под лозунгом: «Дети – цветы жизни», но если б знали вы, как глупы, мстительны, а, порою, жестоки эти «цветочки»! Девчонок в то время в школе не было (совместное обучение ввели много позже, где-то в пятидесятые). А там, где одни пацаны, там обязательно драки и выяснение отношений – закон стаи: «struggle for life» – борьба за жизнь по Дарвину. А маленьких и слабых всегда бьют. «Мал клоп, да вонюч!» – гласит народная мудрость. Был у нас в классе Лева Плоткин, туповатый парень с покатыми плечами, длинной шеей и плоским носом. Все звали его «гусем». Обидел меня Лева, а я на доске нарисовал мелом гуся, и когда учитель, увидев на доске мой «opus», строго спросил: «Это что такое?», – весь класс дружно рявкнул: «Лева Плоткин!». На перемене Лева сильно поколотил меня.
Поскольку мальчонка я был наблюдательный, подметив что-то смешное в своих сверстниках, я довольно похоже передразнивал их, за что и окрестили меня «Мартыном». Когда меня так обзывали, я лез в драку, но всегда бывал бит. А если дома жаловался, то отец еще и ремнем угощал.
Однажды во дворе поссорился с каким-то незнакомым мальчишкой. Он ударил меня и побежал. Я погнался за ним. Пока я его догонял, он остановился, поднял с земли кирпич и с двух шагов запустил мне его в рожу. Домой пришел – вместо лица кровавый блин. Отец еще добавил ремнем – не связывайся со шпаной. Он рассказывал, что в детстве его лягнула лошадь, а его бабка, вместо того, чтобы пожалеть мальца, отходила его еще вожжами, приговаривая: «Это ведь лошадь, а не кошка!») Эти методы воспитания он практиковал и на мне. Так что какое-то время я испытывал «комплекс неполноценности» – в школе бьют, во дворе бьют, дома бьют, а жаловаться не велят.
Но годам к пятнадцати это вдруг сразу прекратилось в связи со следующим случаем. Была у нас в классе тройка крепких ребят: Женька Горелов, Мишка Филатов (Филька) и Колька Сеземан. Последний был у них «паханом»: закоренелый второгодник, очень рослый парень, а помимо этого занимался боксом. Ребята сидели на «Камчатке», т. е. на задних партах и пили на уроках втихаря из плоских флаконов из под духов «Красная Москва» коньяк (нагляделись ковбойских фильмов, где Кларк Гейбл и Гарри Грант пьют виски из фляжек). Сеземан – его за великовозрастность звали «Дед» – меня шпынял особенно часто, поскольку я его авторитет не очень-то признавал. Как-то я окрысился на него и сказал: «Набить бы тебе рожу!» – «Может быть, стыкнемся?» – предложил он. Это значило, что после уроков в садике за школой надо было драться один на один. По правилам: лежачего не бьют, до первой крови. «Можно», – сказал я. Я отдавал себе отчет, что он на голову выше меня и намного тяжелее. Но, во мне так много накопилось обиды, что было все равно. Конечно же Колька отметелил меня «в лоскуты», но мне удалось тоже пару раз врезать и засветить ему под глазом очень приличный фингал. На другой день все в школе спрашивали: «Кто это Деду такой фартовый фонарь сработал?» – «Говорят, вроде бы, Мартын, хотя вряд ли». С тех пор меня больше никто не трогал в школе. Да и, хватит, я уже начал на девчонок из соседних школ засматриваться.
А во дворе все шло по-прежнему. Проживавший когда-то с нами в бараке вор Женька убежал из тюрьмы и приехал к своей матери, нашей соседке по коммуналке, – тете Дусе. Его уже ждал там участковый милиционер дядя Вася. Ночью его скрутили со стрельбой, матом и дикими воплями и отправили назад досиживать срок, накинув еще лет пять за побег.
А еще в нашем бараке жила еврейская семья: Наум Абрамович и Роза Ароновна Новак (мы, дворовые пацаны, знали, что племянник Розы Ароновны – Григорий Новак, живший в Киеве, – был известным тяжеловесом-штангистом, чемпионом СССР, а впоследствии «звездой» советского цирка). Роза Ароновна говорила про него: «Он очень здоровый, наш Гришка, но животом болеет, у него „отрижка“». Видимо, она имела в виду изжогу от чрезмерного употребления горилки.
Наум Абрамович работал в швейной мастерской, а по ночам «еще немножечко шил на дому». Через тонкие стены барака было слышно, как часов до двух ночи стрекотала швейная машинка, и соседи регулярно писали на него жалобы-заявления, что мешает им спать. К нам часто приходил «фин». После его визита Роза Ароновна всегда плакала. Мне объяснили, что «фин» – это финансовый инспектор и что он в очередной раз оштрафовал Новаков «за подпольную работу на дому».
У Розы Ароновны и Наума Абрамовича было двое сыновей: старший Володя и младший Арон. Володя за какие-то махинации сел в тюрьму, а Арон вернулся с фронта с перебитой осколком рукой и орденом Красной звезды. Мне, шестилетнему огольцу, он давал его потрогать.
Когда братья напивались и дрались на коммунальной кухне среди керосинок и примусов, Арон кричал: «Володя, ты не еврей, ты жид, Володя, ты позор нашей семьи!» Тридцать лет спустя я услышал у Высоцкого: «Эх, Киська, мы одна семья: мои – безвинно павшие, твои – безвинно севшие…»
Сосед на втором этаже очень ревновал жену и много раз грозил ее зарезать. В выходной день, когда жена несла с коммунальной кухни в комнату кастрюлю со щами, он подошел сзади и всадил ей в спину столовый нож. Я побежал в ближайшую больницу (ту самую, в которой родились Высоцкий и я) за врачами. Поздно. Нож вошел так, что отделил одно легкое от другого, и у нее из горла хлынула кровь. Умерла до прибытия врачей. Соседу дали десять лет «за убийство на почве ревности». Когда его увозили, он кричал дочери: «Райка, бл…, береги телевизор, вернусь, голову оторву, если пропьешь!»
Думал ли я тогда, что через каких-то десять лет я буду «показывать» Париж Анне Ахматовой и пить виски с Марлен Дитрих. А тогда я даже еще и не знал, кто они такие. Детство кончалось: не могу назвать его счастливым!
Мелкие инциденты случались довольно часто. Бараки в Тузовом переулке отапливались дровами. Дрова жильцы покупали на складах, которые находились на путях нынешнего Рижского вокзала (тогда он назывался Ржевским, поскольку поезда ходили только до города Ржев). Каждую зиму мы шли, взяв с собой санки, на этот вокзал и покупали кубометр дров (мать давала мужикам-грузчикам четвертинку водки, чтобы положили на санки побольше березовых поленьев – горят лучше, а около дома в сарае (у всех обитателей барака был собственный сарай) пилили с отцом и кололи эти дрова. За этими сараями и проходило наше детство.
Как-то раз нашли с ребятами за дровами пятилитровый бидон, думали, что это клад, а там оказался новорожденный задушенный младенец. Согласитесь, что это совсем не похоже на «Детские годы Багрова внука» и на «Детство Никиты».
Но за этими же сараями играли в «казаки-разбойники», в «войну», катались на самодельных лыжах (из досок от бочек) и деревянных коньках, прикрученных веревкой к валенкам. Там же летом играли в «расшибалку» (стопку монет нужно было расшибить особой битой, чтобы монеты переворачивались с «орла» на «решку») или в «пристенок», а кто постарше – в карты в «подкидного дурака» и, конечно же, на деньги, по копейке, а по-крупному – по гривеннику.
В соседнем бараке жили семь братьев Земцовых. Разница в возрасте у их была в один год (контрацептивов тогда не было). Похожи братья были друг на друга, как «семь капель перцовки». Они по очереди сидели в тюрьме. Когда кто-нибудь из них появлялся во дворе, мы спрашивали: «Толян, тебя же посадили, что, выпустили уже?» – А он отвечал: «Я – Колька, свое отсидел, а Толян еще сидит». Как я не загремел вместе с ними в тюрягу – до сих пор удивляюсь. Вот такое детство.
«Да какое же это детство?» – скажете вы. Отвечу, как ответил герой детских анекдотов Вовочка своей учительнице: «Вот такое х… е детство, Марья Ивановна!»
Передо мной еще одна фотография, сделанная почти 60 лет спустя после той, с которой я начал эту главу. Цветная! Сделана навороченным цифровым фотоаппаратом. На дворе весна 2008 года. За столом сидят шесть лысых и седых мужиков. Все они присутствуют на той, черно-белой, 1950 года. Они одни остались живы во второй половине XX века и совершили целый подвиг, чтобы встретиться. На той, первой фотографии, они тоже лысые, оттого, что всех стригли наголо, чтобы не завшивели (после войны мыло было дефицитом; как известно, перед войной, во время и после войны соль, сахар, мыло, спички – дефицит!). А сейчас, в XXI веке они лысые оттого, что волосы и зубы выпали от старости. Но они выжили! А некоторые еще и работают, если и не во славу Родины, то хотя бы для того, чтобы еще пожить: ведь интересно, а что же будет дальше. Перечислю всех; они это заслужили всей своей жизнью: Игнатов Александр Васильевич (Рыжий) – журналист-международник, всю сознательную жизнь проведший в Африке, Европе и Латинской Америке; Шишов Владимир Сергеевич (Шишка) – трижды был Чрезвычайным и Полномочным Послом Советского Союза в арабских странах; Варшавский Александр Давидович – полковник химических войск ВС СССР, ныне – руководитель строительной компании; Крельберг Всеволод Самуилович (Крендель) – ранее инженер-ракетчик, а сейчас – главный менеджер крупной строительной компании; Свечарник Валерий Давидович (Слон) – разработчик ракетных систем, живущий сейчас во Франции; Филатов Михаил (отчества не знаю) – Филька) и ваш покорный слуга – Матисов Валерий Иванович (в школе – Мартын, в институте – Гегемон), остальное о нем можно узнать из книги «Средь хрупких муз и мудрых дядек. Мемуары конформиста».
Жизнь каждого из них, на мой взгляд, захватывающий роман. И я многое знаю из их рассказов и из своих личных наблюдений. Но писать не буду – могу что-то напутать или их обидеть, или, не дай Бог, выдать государственные секреты. Ведь у каждого «в шкафу есть свои скелеты». Хорошо, что они еще живы; многих других уже давно нет на этом свете. Царство им небесное!
МГИМО
Школа, а вместе с ней и детство, закончились. Впереди вся жизнь. Хотелось, конечно, многого. Например, начитавшись книг Поля де Крюи «Борьба с безумием» или Николая Амосова «Мысли и сердце», хотел податься в медицину; обязательно в нейрохирурги, или хотя бы в кардиологи! Спасать людей – вот высокая цель, вот ради чего стоит жить! Наверное, многие так думают в 17 лет, даже те, кто «ушел в революцию». Не смейтесь, ведь нас воспитывали на книгах «Овод» Э. Л. Войнич, «Как закалялась сталь» Н.Островского, «Разгром» А.Фадеева и т. п. Но «в революцию» почему-то не хотелось.
Задумал поступать в Полиграфический институт на книжнооформительское отделение. Уж очень я любил читать книги, особенно, если они с хорошими иллюстрациями. А такие книги в 40-50-е годы были, и их можно было взять домой на неделю в любой районной библиотеке, но поскольку в нашем бараке особенно не почитаешь, то я предпочитал сидеть в читальных залах. Недалеко находилась районная библиотека им. А. С. Грибоедова; в ней-то я частенько и просиживал до самого закрытия.
Пришел в Полиграфический институт, принес папку со своими детскими рисунками. Строгие дяди и тети посмотрели и сказали: «Задатки, молодой человек, у Вас определенно есть, но Вам нужно годик-другой походить в изостудию. А потом приходите».
Ничего себе, годик-другой, а там, глядишь, загребут в армию. В армию, как и «в революцию», тоже не очень хотелось, – уже «навоевался» во дворах Тузова переулка.
С этими мыслями я и брел по коридору школы (нужно было взять какую-то «форму 86»), а навстречу идет директор школы Ирина Васильевна: «Матисов, ты куда поступать будешь?» – Я, честно говоря, даже и не подозревал, что она знает мою фамилию, ведь нас было человек пятьдесят выпускников, а в моем классе она ничего не преподавала. – «Да вот не знаю и сам». – «А как насчет МГИМО?» – Я знал, что это был уже тогда «престижный и элитный» институт, куда брали детей высокопоставленных родителей, да и то по рекомендации райкомов комсомола или партии, с производства или из армии. Мне и в голову не приходило думать об этом институте. Я вяло ответил: «Туда же нужны рекомендации, просто так не придешь с улицы». – «Рекомендацию мы тебе дадим, только сдай хорошо экзамены. Ну так как?» – До сих пор ломаю голову, что это было: Его Величество Случай или Божий промысел?
Из нашего класса пошли сдавать экзамены четверо: Саша Игнатов, Игорь Овсянников, Володя Шишов и я. А из параллельного 10 «Б» – Коля Афанасьевский. Все пятеро были приняты! Все – студенты Восточного факультета Московского Государственного института международных отношений МИД СССР. Всех определили в академическую группу, в которой изучали арабский язык, поскольку пока еще мозги не забиты семейными проблемами, восточный язык учить легче. Ребят, которые проработали по два-три года на производстве или отслужили в армии и уже успели жениться и подзабыть знания, полученные в школе, в основном брали на Западный факультет.
На курсе мы были самыми молодыми – ведь прямо из школы. Было еще четверо из другой языковой спецшколы, английской. Такие же юные оболтусы: Вовка Воробьев (тощий), Вовка Корнеев (толстый), Сашка Кутузов (умный!) и Олег Коробко (никакой).
В 1960 году двадцать африканских государств освободились от колониального владычества Франции и Англии и, получив независимость, должны были стать членами ООН. 1960 год был объявлен «Годом Африки». Мудрые дядьки в ЦК КПСС давно предвидели процесс развала колониальной системы, который «пошел» сразу же после Второй мировой войны, и понимали, что нужно будет устанавливать дружеские отношения с молодыми африканскими государствами – членами ООН. Соцстраны в те годы в ООН были в «капиталистическом окружении», т. е. в изоляции.
Года за два до этих событий во время занятий по военной подготовке наш преподаватель военного перевода полковник Остапенко, построив взвод, скомандовал: «Кто желает изучать африканские языки – шаг вперед!» Мы и шагнули.
В институте была создана академическая группа по изучению амхарского языка (Эфиопия) и языка суахили (Кения, Уганда, Танганьика). Готовили будущих африканистов. Позже была даже создана Кафедра африканских языков: фульбе, бомбара, хауса, малинке. В 90-е в связи с тектоническими изменениями на международной арене все это развалилось. А жаль!
Итак, «африканисты» грызли гранит науки и особо много тратили сил и времени на изучение «диких» языков. Честно говоря, усердствовали не чрезмерно – лишь бы сдать экзамены и зачеты; школяры ведь еще, в голове – ветер. Ну если не ветер, то девочки и выпивка уж наверняка. Ни за что не поверю, что кто-то в семнадцать-восемнадцать лет избежал этих соблазнов и думал только «о влиянии солнечных лучей на рост телеграфных столбов». Наверное, бывают и такие, но из них вырастают Королевы, Курчатовы, Капицы и Ландау (хотя, последний успевал и то, и другое).
Первые четыре года пролетели незаметно. Конечно же, наша «африканская» группа была самой беспокойной в институте – в других академических группах контингент был постарше и, следовательно, посерьезнее. Африканисты же, еще нас называли «спецшколовцы», доставляли немало хлопот институтскому руководству: было все – и «фарцовка», и семейные разводы (тоже криминал), и прогулы лекций, и «пьяные» разборки.
Но было не только это. Были и походы в кино, на футбольные матчи и на боксерские поединки. Были прогулки по тогдашней (еще «окуджавовской» Москве). Или просто шли пешком из института домой с друзьями, или с симпатичной однокурсницей. Тогда-то и написалось:
Судите сами о художественных достоинствах моего «поэтического продукта на выходе», но, думаю, что в восемнадцатилетнем возрасте лучше быть придурком-романтиком и писать стихи, чем «ширяться» в подворотне (или даже на квартире – «на хазе», как говорили тогда). Нормальные люди в этом возрасте должны писать стихи и влюбляться в девушек. Настоящий поэт позже об этом времени написал: «А еще вином много тешились, разоряли дом, дрались, вешались!» Но в 1960 году поэт сам был очень молод: «Где твои семнадцать лет?» – «На Большом Каретном!»
К 4–5 курсу все осталось позади; вроде повзрослели малость и остепенились. И стали вступать во взрослую жизнь. Кого-то направили на работу в посольства. Меня – в посольство СССР в Эфиопии, а Сашку Игнатова – в наше посольство в Того. Игорь Овсянников тоже оказался в Эфиопии, в Аддис-Абебе, но он был направлен как отличник на дальнейшую учебу в императорский колледж. Коля Афанасьевский почти год работал в Гвинее переводчиком с группой советских инженеров (СССР оказывал развивающимся странам Африки научно-техническую помощь). А когда четверокурсники и пятикурсники стали возвращаться из заграничных командировок и стажировок, то оказалось, что кому-то пришлось брать академический отпуск, а кого-то вообще исключили из института за «нарушение правил поведения советских граждан за рубежом». Популярная в наше время хохма: студент дает телеграмму домой родственникам: «Вылетел из института (или из КПСС) тчк. Встречайте тчк.»
Но, как бы там ни было, студенческие годы подходили к концу. Сколько лет прошло, а помню наш студенческий гимн:
Так потом все и было. Не все выпускники нашего курса были взяты на работу в Министерство иностранных дел: многие ушли на преподавательскую работу в разные НИИ, кто-то был распределен в КГБ и другие хитрые организации, а иные подались в журналистику. Толковые специалисты с хорошим знанием иностранных языков, да еще с хорошей политической подготовкой были востребованы повсюду. Те же, кто был распределен на работу в МИД, стали «коллегами».
В МИД распределили лучших студентов. Важность этого государственного учреждения прекрасно понимал еще Петр I, приписав собственноручно на документе, озаглавленном «Определение коллегии иностранных дел» следующие слова: «К делам иностранным служителей коллегии иметь верных и добрых, чтоб не было дыряво, и в том крепко смотреть; а ежели кто непотребного в оное место допустит или, ведая за кем в сем деле вину, и не объявит, то будут наказаны яко изменники».
Кадровики, подбиравшие сотрудников на работу в МИД СССР, хорошо усвоили этот наказ самодержца.
Башня на смоленской: коллеги по МИДу
В 2002 году Министерство иностранных дел отмечало свое 200-летие. Особо отличившимся сотрудникам и ветеранам дипслужбы вручали памятную медаль. Есть такая медаль и у меня – еще бы, ведь я отработал здесь (страшно подумать!) сорок лет, т. е. одну пятую из 200 лет.
Летом 1947 года меня везли вместе с другими ребятами в кузове грузовика (автобусов еще не было) в пионерский лагерь. На Смоленской-Сенной колонна грузовиков, украшенных красными флажками, остановилась на светофоре. На фоне утреннего неба вздымалась громада будущего МИДа. Я в Марьиной Роще кроме бараков и деревянных двухэтажных домишек ничего подобного не видел. Здание строили пленные немцы: война-то кончилась только два года назад. «Вчерашний день в шестом часу зашел я на Сенную. Там били женщину кнутом, крестьянку молодую». Эти строки мы все помним со школьной скамьи. Это гносеологические корни русской революции: царская тирания, социальная несправедливость, забитый народ и т. п.
Это тоже некрасовские строки, только узнал я их, когда сам стал читать: в школе нам этого не преподавали. «Страдалец» за русский народ был не так уж прост и однозначен, как нас учили.
Думал ли я тогда, семилетний оголец, что вся моя жизнь будет привязана к высотному зданию на Смоленской-Сенной. Работая в МИДе, я застал стариков-дипломатов, которые трудились еще в старом здании на улице Воровского, напротив его памятника, где он застыл в очень странной позе: как будто ему только что сделали укол в ягодицу. Злословлю! Что делать, я – человек эмоциональный.
МИД, один из главных символов российской государственности, – учреждение солидное. В те годы, когда я там работал, в штатном расписании министерства насчитывалось около 23 тысяч сотрудников (дипломатов и техсостава): 10 тысяч – в центральном аппарате и около 13 тысяч – в его загранучреждениях: посольствах, генконсульствах, консульствах и диппредставительствах. В МИДе есть территориальные департаменты (по странам Азии, Африки, Европы и Америки), а есть функциональные (Управление делами, Валютно-финансовое управление, по делам дипкорпуса и т. п.). Конечно, знать всех, кто работает в МИДе, просто нереально. Но моя судьба сложилась так, что я, будучи «африканистом» по образованию, «европейцем» по командировкам, да еще десять лет сотрудником Управления кадров, был знаком с самой разношерстной мидовской братией. А поскольку эти воспоминания о времени и людях, то, наверное, кто-то из бывших сотрудников МИДа, кому попала эта книжка, и кто добрался до этих строк, подумает: «Вот сейчас он напишет что-то малоизвестное и пикантное о дипломатах, с которыми не сложились личные отношения». И не подумаю. Не надейтесь и не ждите. Напишу я только о тех, кто был моими друзьями (хотя кому-то, может быть, они были недругами).