Скандинавская линия «НордБук»
Kristina Sandberg
EN ENSAM PLATS
NORSTEDTS
The cost of this translation was defrayed by a subsidy from the Swedish Arts Council, gratefully acknowledged
Published by agreement with Norstedts Agency
Перевод co шведского Ольги Костанда
En ensam plats © Kristina Sandberg,
first published by Norstedts, Sweden, in 2021
© О. Костанда, перевод на русский язык, 2023
© ИД «Городец», издание на русском языке, оформление, 2023
Издательский дом «Городец» благодарит за оказанную помощь в выходе издания независимую частную российскую производственную компанию «Праймлайн» (www.prime-l.ru) ПРАЙМЛАЙН: КОМПЛЕКСНЫЙ ЕРС-ПРОЕКТЫ
Кажется, у мамы рак.
Август 1997 года, остров Утё. Теплые дни, вечера, ночи. Три недели, и каждый день – жаркий сухой ветер. Двадцать восемь градусов, тридцать, тридцать два. Вода в Балтийском море у острова Олё прогрелась до двадцати пяти градусов. Мы катим на велосипедах среди стрекоз, бабочек, чертополоха и кустов малины. Ни ливней, ни гроз. По вечерам в игрушечном домике (так Матс называет покосившуюся избушку на камнях, где столько симпатичных безделушек, что мы с нашим скромным багажом едва помещаемся, где на крохотной кухоньке ютятся газовая плитка и холодильник на газу) мы слушаем «Love Songs» Дасти Спрингфилд. И «Dusty in Memphis», наверное, тоже. Первое лето. По утрам мы пишем, после обеда отправляемся на Олё. Дни похожи как близнецы. Настоящий рай.
Но сердце снова пронзает предчувствие – у мамы внутри растет опухоль. «Не думаю», – говорит Матс. Или советует позвонить маме? Не знаю, откуда столько настойчивости в голосе. Пару дней спустя мы идем мимо телефонной будки в Кюрквикене – или в гавани? – я звоню маме, она берет трубку. Говорит:
– У меня в груди нашли узелок и сразу записали к хирургу.
Писать можно обо всем – и ни о чем. Я действительно хочу вернуться на три года назад?
Или лучше просто стереть это время из памяти.
Май 2016 года. В глазах других я совершенно не выгляжу уставшей. Внешне я бодра. Как всегда. Скоро станет легче. Я взрастила внутри себя чудовище, рабочую машину. Никогда не отдыхаю. Уже два года я езжу по стране и рассказываю о своей героине Май, о домохозяйке как концепте и об устройстве общества. Всего около трехсот выступлений. Как за деньги, так и нет. Соглашаюсь на бесплатные встречи с читательскими сообществами, но в основном выступаю с лекциями в библиотеках по всей Швеции. Я рассуждаю так: это никогда не повторится. Такая востребованность. Не думаю, что сумею написать хотя бы еще одну вещь, которую благосклонно примут и читатели, и критики, к тому же на тему, давно ждущую своего часа. Как это получилось с трилогией про Май. Эпоха, которой и раньше отводилось место в гендерных исследованиях – то есть знаний было достаточно, но, чтобы охватить широкие массы, потребовалась форма романа. Именно поэтому так важно не упускать момент и встречаться с моими читателями. Почти с каждого выступления в памяти что-нибудь сохраняется: будь то разговор, вопрос, встреча с неравнодушным человеком – все в копилку бесконечной истории о жизни женщины во времена «дома для народа». Столько вариаций на тему судьбы Май в прошлом, и вместе с тем присутствие Май в сегодняшнем читателе.
Мне доводилось сталкиваться и с озлобленностью, и с острой критикой. Приходилось принимать и прорабатывать резко негативную реакцию на Май. На меня. Читаю статью: «Май не просто раздражает автора, но и вызывает презрение». Я пишу это, чтобы показать, как влияет на восприятие мнение других; разве может выдуманный персонаж, герой романа, вызвать такой гнев, такое непонимание условий иного времени? Джамайка Кинкейд[1] просто пожимала плечами, отвечая критикам: «Ну почитайте что-нибудь другое. Неужели в процессе написания книги я постоянно должна думать, каковы представления о приятном и неприятном у конкретного читателя или критика? Может, мне у них еще разрешения спрашивать?»
Я отвечаю. Как правило. Объясняю, почему нет никакого антифеминизма в том, чтобы сделать Май сложным персонажем, беспокойной самоедкой – когда от домохозяек требуется излучать счастье и гармонию, задвигая подальше гнев, тоску, недовольство, неуместную страсть, эйфорию. Рассказываю, что право на аборт было очень ограниченным, а работа по дому отнимала все время и силы. А еще явно не хватало детских дошкольных учреждений. Я доказываю, что мужские персонажи вполне могут быть отрицательными, никто не удивляется и не ужасается. Объясняю это вновь и вновь. Весной 2016 года появляется чувство, что я на грани. Если не сбавить темп, я сломаюсь. При этом ловлю себя на том, что опять принимаю то одно предложение, то другое. Среди них есть куда более интересные проекты, чем очередное выступление о Май. Круглый стол по фильму «Персона» на Бергмановской неделе, тексты на заказ для антологий, предисловия, рецензии. Все это так интересно… Вот только я ужасно устала.
Прекрати! Пульсирующая боль пронзает плечо, пальцы на правой руке немеют. Матс быстро убирает ладонь с моей груди, говорит: «Что это? Я что-то нащупал!»
Я отворачиваюсь, поджимаю ноги и натягиваю одеяло. Мы только что занимались любовью. Я пропустила последнюю маммографию. Была записана на рентген в октябре 2015 года. Забыла, уехала из Стокгольма. Теперь уже май. За это время в календаре не нашлось ни одного дня, на который можно было бы назначить обследование. Я постоянно куда-то бегу. Что-то несу. Вокзалы, задержки поездов, провинциальные гостиницы. «Боже мой, как тебе повезло, живешь в отелях, так классно, вот это работа!» Да, пожить в отеле здорово – когда ты в отпуске. А если приезжаешь один и по работе – совсем другое дело. День за днем. Новые гостиничные номера. Новые кровати, подушки, шум кондиционера, тонкие стены, громогласные компании командировочных в коридоре. Ледяные или, наоборот, раскаленные батареи. Как будто каждый день меняешь место работы и приходится вливаться в новый коллектив. Всякий раз новая библиотека, новое контактное лицо, новая публика и новый гостиничный номер – или полуночное возвращение на Центральный вокзал Стокгольма. Мертвое время, межвременье. В те часы, когда пора бы уже выписаться из отеля, но пока нельзя – попытки распланировать командировки, чтобы не было накладок. С одиннадцати до трех. Ожидание на пустых перронах и остановках. Дождь, ветер, снег, мороз, тьма. Солнце. Коммивояжер от литературы. Неудивительно, что разъездные агенты не упускали возможность выпить бокальчик по вечерам. Наверное, они и сейчас так делают. Но после вечерних выступлений все рестораны в провинциальных городках обычно уже закрыты. В лучшем случае работает какой-нибудь сетевой продуктовый магазин. Арахис, фрукты, йогурты, конфеты. Адреналин по-прежнему зашкаливает. Не уснуть. Все прошло хорошо? Я не слишком резко ответила на вопрос, была ли Май когда-нибудь счастлива? Не забыла ли я рассказать о проекте «Фильмы для домохозяек»[2]? А та дама, что так волновалась, когда благодарила и просила автограф, не обошла ли я ее вниманием? Не слишком ли скомканно вышло? Мысли крутятся в голове. Как у Май. Мне становится стыдно: вряд ли я играю настолько важную роль в жизни читателей, что каждая мелочь имеет значение. И все-таки сама мысль о том, что моя работа недостаточно хороша, невыносима. Разговоры по телефону с Матсом и девочками под монотонные звуки гостиничного телевизора – скучаю по ним, мечтаю оказаться рядом, понимаю, что без меня им тяжело, пытаюсь компенсировать свое отсутствие поздним звонком. Эстрид всегда спрашивает, не могут ли они с папой приехать за мной на машине. Сколько ехать от Ханинге до Гётеборга, Дальбю, Оселе, Бодена? Она отмечает в календаре ночи, когда меня нет дома, ставит крестики. Я отвечаю все суше, мечтаю завершить разговор, повесить трубку, хочу поспать, отдохнуть, чувствую себя опустошенной, обессиленной. Но домой смогу попасть только завтра. А дальше – новая поездка… Раз уж взвалила на себя обязательства, приходится их выполнять. Представляю, каково было бы организаторам, если бы я все отменила в последний момент. Они распространили анонсы, забронировали отель, возможно, продали дорогие билеты. Скоро ко мне перестанут обращаться. Премию Августа Страндберга получают другие писатели, вот они и будут востребованы. Еще немного, и я смогу отдохнуть. Впереди череда долгих пустых дней дома. Скоро.
Вернувшись, стираю, убираю, оплачиваю счета, занимаюсь административной рутиной, планирую поездки и выступления. Квитанции, железнодорожные билеты. Отвечаю заказчикам на полгода вперед, рецензирую, пишу предисловия. Интересно, Давид Лагеркранц[3] сам занимается административной работой, устраивая свои турне? А Карл Уве Кнаусгор[4]? Или это делают только Хорошие Девочки? Носят книги, организуют продажи. Отвечают на сотни писем. Иногда их бывает по двадцать штук по поводу одного выступления. Под конец мне просто хочется кричать. Особенно когда я получаю мейл, в котором явственно читается требовательное раздражение: «Не могли бы вы в ответном письме прислать название доклада и краткую биографическую справку, а также рассказать, о чем будете говорить? Буклеты должны уйти в печать завтра в 11.00. Будьте добры, напишите как можно скорее, во сколько вы прибудете в библиотеку, и сообщите, нет ли у вас на что-нибудь аллергии».
Но до этого выступления еще девять месяцев! Я прибуду вовремя, аллергии у меня нет, если чем-нибудь угостите – буду рада. Еще у меня нет ни кричащего заголовка, ни слайдов, я просто собираюсь рассказать о жизни домохозяйки в эпоху «дома для народа». Единственное, о чем я прошу, – чтобы мне купили билет в «тихий» вагон. И дали какой-нибудь микрофон. Я постоянно испытываю стресс, чувствуя беспокойство организаторов – вдруг мероприятие пройдет неудачно? Разумеется, я понимаю – это их работа. Откуда им знать, что в моем почтовом ящике лежит еще сотня писем от организаторов других выступлений и я просто физически не могу ответить всем сразу.
Неужели я еще буду зацикливаться на ноющей боли в груди? Болит-то не постоянно, а только если нажать вот так, посильнее. Ведь можно и не нажимать. Скоро мы поедем в Англию. Как только я проведу последнюю в этом полугодии встречу – в финском Паргасе. Когда наш запущенный сад украсит июньская зелень. Я составляю списки. Сборы, уборка. У девочек последние дни в школе. Если записаться на маммографию сейчас и окажется, что нужно дополнительное обследование, поездку в Англию придется отменить. Корнуолл. Как Матс о нем мечтал. Мы сняли дом в поселке, где обычно проводила отпуск фолк-певица Сэнди Денни. Сейчас Матс пишет о ней роман. Точнее, в основном об ее отце Нэйле, который пережил жену и обоих детей. Запишусь потом. В июле. Я ведь хорошо себя чувствую! Просто перетрудилась. Но если оглядеться, таких как я немало. Скоро. Скоро отдых.
Я не хочу об этом писать. Уже слышу жалобы, нытье привилегированной. Но что делать, если я не могу писать ни о чем другом? Когда связь с вымышленным миром обрублена, когда голос, переносивший меня в другое измерение, умолк. Как объяснить… благодарность и радость от успеха трилогии о Май. Беседы с читателями, их отклик. Я чувствую себя одним целым с благодарной публикой. Да, я пишу, но при этом всегда остаюсь читателем. Знаю, что тексты могут вызвать непреодолимое желание ответить. Или просто отдать что-то взамен, сказать спасибо. В моей жизни было несколько случаев, когда я с колотящимся сердцем осмеливалась подойти к любимому писателю, чтобы выразить свое восхищение. Никогда не забуду чувство стыда, которое меня одолевало, когда этот самый писатель коротко кивал, едва взглянув в мою сторону, и в лучшем случае произносил «спасибо», всем своим видом выражая досаду. Я все-таки хочу увидеть моего благодарного читателя, пока мне это по силам. Хочу, чтобы он знал – я принимаю его высокую оценку. Мы с читателем разделяем тот опыт, который дает нам чтение. И я бесконечно рада, что мои тексты продолжают жить в другом человеке. Но все же часть писем так и лежит без ответа. Я собираюсь ответить на них по-настоящему, вдумчиво, когда-нибудь потом.
В июне я сижу над предисловием к «Автобиографии моей матери» Джамайки Кинкейд. Одновременно с этим пишу текст для антологии о воспитании. Интересно, здорово, азартно. Как трудно отказываться от таких предложений. И невозможно работать кое-как. Good enough[5] – мы с Матсом часто говорим это друг другу. Термин «достаточно хорошая мать» (хотя должно быть, конечно, «достаточно хороший родитель»), придуманный Дональдом Винникоттом, применим почти во всех жизненных сферах. Но ему трудно соответствовать. Просто делать что-то достаточно хорошо… Постепенно «good enough» превращается в «выкладываться по полной».
Стирка, уборка, кипы бумаг, такой любимый, но такой заброшенный и грустный сад, дом со всеми мелкими неисправностями, недоделанный ремонт, полуразвалившаяся пристройка, неправильно переложенная кровля, под которой стропила впитывают влагу. Все эти заботы гонятся за мной, дышат в затылок. Но главное – дети. Когда я дома, нужно все время быть с ними, отдавая им все внимание. Получается ли?
Или я вечно уставшая и раздраженная, с отсутствующим взглядом… Какой контраст с их ранним детством, когда я работала в основном из дома, сидела на кровати и писала, пока они в садике. И по вечерам обычно никуда не уходила.
В Англии все будет хорошо. Там мы будем вместе. Мама тоже поедет с нами. Мы снимаем те же полдома в Истборне, что и пару лет назад, но в этом году будет еще и дом в Корнуолле, а потом гостиница в Уилтшире. Можно ли сказать, что я жду с нетерпением? Внутри пустота. Матс выбирает, какие книги взять с собой, у девочек – свои фильмы, игры, планшеты, телефоны. Я не знаю, что хочу почитать. «Персону» надо взять обязательно, а еще книги об Ингмаре Бергмане и те, которые написал он сам. В конце концов укладываю также «В Бордо есть большое открытое место» Ханне Эрставик[6].
Этим летом на южном британском побережье дождь идет даже чаще, чем обычно. Ветрено. Никаких завтраков на террасе в красивом саду за домом. Я пытаюсь перестать представлять, как лежу в шезлонге под зонтом от солнца у бассейна где-нибудь в Провансе. Еще никогда не случалось, чтобы я отдыхала в шезлонге в Провансе, но сам образ прохладного каменного дома и лавандового жаркого буйства снаружи… Приятное ничегонеделание, не мыть посуду, не закупать продукты, не планировать, не подбирать разбросанные вещи, не стирать, не застилать постели, не готовить, даже не гулять – какая соблазнительная перспектива. Всего недельку или две. Еще более привлекательная картинка – я дома. У себя. Мечтаю, что когда-нибудь будет время навести порядок. Не убирать в арендованных домиках и дачах, нет. Сделать уборку в собственном доме. Аккуратным людям не понять, почему хаос так быстро возникает и насколько утомительно каждый день стараться поддерживать эфемерный порядок. А если при этом работаешь дома и у тебя нет отдельного кабинета, работа постепенно переползает в спальню, где уже лежат сотни билетов на поезд, которые нужно внести в бухгалтерскую отчетность, газеты, оставленные на потом, и книги, бесконечные горы книг… А если из дома работают оба, то хаос увеличивается вдвое. Потом. Как-нибудь позже. После Англии. Или после Форё:
Очистить гараж
Перебрать книги
Разложить газеты и журналы, ненужные выбросить
Разобрать шкафы у девочек
Разобрать свой шкаф
Просмотреть отложенные газеты (их накопилось просто безумно много)
Разобрать все шкафчики, комоды и ящики (куда мы запихиваем все без разбору в надежде рассортировать когда-нибудь потом)
Выбросить черновики трилогии
Рассортировать все материалы, связанные с трилогией
Перебрать игрушки и детские рисунки
Навести порядок в комоде с постельным бельем
Пришить новые петельки к полотенцам, чтобы их можно было повесить, а не бросать влажными в кучу на полу (такого не бывает никогда – я имею в виду, чтобы я пришила петельки)
Переставить цветочные горшки, навести порядок среди садовых инструментов (у меня остались тысячи немытых пластиковых кашпо с тех времен, когда я маниакально занималась садоводством и сажала все, что растет)
Связаться с мастером по поводу ремонта
Разгрести и очистить сад, сделать его снова прекрасным
Ну наслаждайтесь уже отпуском, черт возьми. Мы не произносим этого вслух, но слова буквально витают в воздухе. У нас не получается отдыхать. Наслаждается только Эстрид, когда ей покупают мороженое. Куда ни поедешь, все вокруг кричит «LEAVE». Во многих садах стоят таблички «Vote to LEAVE[7]». Брексит. Английское классовое общество – моя амбивалентность. Все это настолько очевидно и так давит. Несправедливость, социальные различия. Зато английская садово-парковая культура меня как садовода просто завораживает. Начиная с больших роскошных комплексов, где трудится целый штат садовников, и заканчивая маленькими садиками, выходящими на улицу, и более закрытыми, интимными задними двориками. Белый сад Сэквилл-Уэст с фруктовыми деревьями и луговыми цветами, дикие розы в саду Сиссингхерст. Красные кирпичные башни, стелющиеся розы, клематисы, многолетние грядки. Красота Белого сада в сумерках, волшебная прелесть растущих по краям фруктовых деревьев и роз. Воздушный Грейт Дикстер, развалины замка Скотни, оформленный Уильямом Моррисом Дом искусства и ремесла Стенден и, конечно, мой любимый Монк-хаус, дом и сад Вирджинии и Леонарда Вулфов в деревушке Родмелл близ Льюиса.
А дома меня ждет заезженная гравийная дорожка, заросшая люпинами, купырем, орегано, водосбором, крапивой и золотарником. Люпины, купырь и водосбор невероятно красивы, когда цветут одновременно в начале лета. А потом цветение заканчивается, все становится коричневым и вянет, я обжигаюсь о крапиву, а с золотарником… у меня вообще сложные отношения. Кстати, орегано теперь уже везде, на всех грядках. Когда-то я сама посадила семена. Шмелям и бабочкам нравится. Это хорошо. Но хочется, чтобы и мне нравилось, хоть чуть-чуть. Некрасивая пластиковая сетка вокруг роз, чтобы косули не разоряли цветник. Недоделанные дорожки, кучи досок, оставшихся невостребованными и теперь уже подгнивших. Порванные тенты, заброшенный батут с паутиной защитной сетки по краю. Грязно-белые пластиковые стулья. Грядки с клубникой, захваченные щитовником и малиной. Посреди этого хаоса мелькнет то ягодка шелковицы, то поникший стебель ревеня, то дикий кустик ежевики с острыми колючками.
Во влажном Истборне возвращаемся вечером с дождливой и ветреной прогулки. Роман Эрставик хорош, но мрак будто перетекает из книги прямо в меня тягучими чернилами. Немая любовь, жестокая. Они так одиноки. Не способны принять то, что им дается. Читай Бергмана. Готовь «Персону». Пиши текст. Черт, я безнадежна. Когда сроки поджимают, у меня просто не получается чувствовать себя свободной. Мозг отчаянно зовет на помощь. Что я могу написать о демоне скуки, о «Персоне»? Как бы это ни было интересно, все же это труд. То, что будут оценивать другие. То, что мне придется отдать на суд критикам. А я – одиночка. На самом-то деле. Наслаждаюсь одиночеством, нуждаюсь в нем. Покопаться в саду. Когда меня спрашивают, о чем я сейчас мечтаю, самый честный ответ: остаться дома и навести порядок. Наверное, феминисткам нельзя такое произносить. Я хочу провести такую тщательную уборку, после которой можно просто усесться на диван и подумать: ну вот, больше никаких завалов и требований. Начиная с 2014 года темп моей профессиональной жизни попросту не оставлял времени на быт. Разумеется, я каждый день выполняю то, без чего не обойтись, но не более. Пакеты с детской одеждой, которую нам отдали и которая так и пролежит, пока не станет мала. Письма, бумаги, газеты, журналы – все в кучу. Весной 2016 года журнал «Красивый дом» хотел сделать репортаж для рубрики «В гостях у…». Может быть, это было бы и неплохо. Показать в модном журнале другой тип интерьерного дизайна. Кое-как отремонтированный еще в девяностых дом со множеством следов присутствия маленьких детей, икеевской мебелью и нелепыми, унаследованными от родственников предметами, не имеющими никакой антикварной ценности, зато вызывающими ностальгию. Жирные пятна на обоях, царапины от кошачьих когтей. Книги, одежда, диски, рисунки, цветы, безделушки – повсюду. И в придачу ко всему этому обшарпанный фасад с огромным балконом, которому явно не хватает ни пропорциональности, ни устойчивости. Я отказалась участвовать.
Мне кажется, я пытаюсь… объяснить ситуацию. Июнь 2016 года. Просто какое-то безумие переутомления. При этом я без устали твержу мантру: «Выгорания у меня нет». Я же встаю с постели, гуляю быстрым шагом, работаю, ем, сплю, хочу спать, хочу спать, хочу спать, посплю потом. После Форё. У меня будет целых три недели. Навещу папу в Онгерманланде[8], но в основном буду дома. Наводить порядок. Затем снова Англия, неделя в Норидже в конце июля, летние курсы в Университете Восточной Англии, посвященные художественному переводу. Участники будут переводить на английский начало романа «Жизнь любой ценой», а я – отвечать на их вопросы. Но за три недели можно как следует прибраться.
Брожу по английским садам в самый разгар цветения, в июне, но… беспокойство и спешка ходят следом. Трудно сосредоточиться. Наверное, потому, что все это мне уже не в новинку. Прекрасные объекты Национального фонда похожи как братья, везде работают садовники и сезонные рабочие. Волонтеры. Везде многолетние растения, розы, огороды и фруктовые сады. Тенистые лесные массивы и освещенные солнцем грядки с травами. Но из-за беспокойства и неугомонности я не запоминаю ни сочетания растений, ни интересные детали.
Разве что очередное посещение Монк-хауса – когда мы случайно оказываемся на чтении «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вулф в саду. Читает пожилой экскурсовод, тот самый, с которым мы беседовали в прошлый раз. Он стоит рядом с бюстами Вирджинии и Леонарда. У меня возникает ощущение, что он профессиональный актер. Такая четкая дикция, в начале он предупреждает, что будет читать с произношением, характерным для британского английского, на каком говорили в кругах Вирджинии Вулф. Очень симпатичный чтец. Читает о Клариссе, перекрикивая ветер, покачиваясь, перенося вес с одной ноги на другую.
В первый раз мы посетили Монк-хаус летом 2013 года, когда у меня вовсю шла работа над романом «Жизнь любой ценой». Нам предоставилась возможность снять полдома в Истборне, и мы знали, что оттуда удобно совершать прогулки вдоль Ла-Манша и Белых скал на южном побережье и что относительно недалеко расположены знаменитые английские сады, но даже не думали, что Монк-хаус Вирджинии Вулф и ферма Чарльстон художницы Ванессы Белл находятся совсем рядом. Тот год стал для меня периодом Вирджинии Вулф, я перечитала многие из ее книг и немало прочла о ней самой. Только что закончила автобиографию Ангелики Гарнет, дочери Ванессы Белл и Дункана Гранта – «Обманутые добротой». Книга заставила меня грустить. Ребенок, которому приходится платить за борьбу своих родителей, стремящихся к свободе в личных отношениях. Постаревшая Ангелика на обложке шведского издания так похожа на мою мать. В Чарльстоне художница Ванесса Белл жила с Дунканом Грантом и детьми, но замужем была за Клайвом Беллом. У них гостит друг Банни, питающий страсть к ним всем, включая маленькую Ангелику, все это так сложно, запутанно, перекрашенные стены и мебель словно вздыхают от страха и безысходности, хранят отчаяние от гибели сына Джулиана на испанской гражданской войне… Нашим дочерям бесконечно скучно, они дерутся за единственный стул для посетителей. Но осмотреть дом без гида нельзя. Мы уговариваем девочек, пообещав им сразу же после экскурсии мороженое и купание. Они постоянно дергают и задевают друг друга, экскурсовод резко одергивает их. Вот стерва. Они ведь не мешают тебе говорить. А если бы тут пинали друг друга мальчики, ты бы на них тоже наорала?
Посещение Монк-хауса на следующий день производит совсем другое впечатление. Очень милый гид, мы с ним долго обсуждаем Ангелику. И не только, просто он совсем недавно с ней встречался, перед самой ее смертью, и говорит о ее жизни: «Poor Angelica[9]». Ему очень импонирует, что мы из Швеции и так интересуемся Вирджинией Вулф. Он приглашает нас на вечернее мероприятие: летом каждую среду проводятся лекции, посвященные Вирджинии. Как жаль, что нас не было на прошлой неделе, когда выступал Сесил Вулф[10]! Когда в бледно-зеленую гостиную Вулфов входит коллега гида, он радостно сообщает ей: «Look who is here, it is Virginia’s and Vanessa’s younger sister[11]!» И показывает на меня.
Я тщеславно надеялась, что в этом году он меня узнает. То, что меня обрадовал этот комментарий, так по-детски. Многие женщины-литераторы соотносят себя с Вирджинией Вулф. И некоторые мужчины тоже. Разумеется, потому, что она очень хороша. Но также и потому, что она одна из немногих женщин, занявших безусловное место в литературном каноне, где доминируют мужчины. Благодаря эссе «Своя комната». Благодаря «Орландо» и «На маяк». Дневникам. Блумсбери. Некоторые знают ее в основном по «Часам»[12] Майкла Каннингема. Чем больше я читаю Вулф и книг о ней, тем менее удачным кажется мне портрет Вирджинии, который создан в фильме, основанном на романе. Конечно, в периоды болезни Вирджиния бывала хрупкой, но она также была остроумной, проницательной, жесткой и включенной. Заканчивая трилогию о Май, я подумывала написать что-нибудь о Вите Сэквилл-Уэст[13] и Вирджинии Вулф. Мне хочется рассказать и о саде, и об интеллектуальной работе, объединить писательский труд со страстью к ландшафтному дизайну. Прошлогодний комментарий экскурсовода в Монк-хаусе подарил мне надежду на то, что я смогу о них написать, что я вправе это сделать. Совершенно иррациональную, но многообещающую мечту. Радость оттого, что я стою в их гостиной, знаю, где спала Вита, когда приезжала в гости на машине, вижу обложки книг, которые Вирджиния рисовала в пристроенной спальне, когда плохо себя чувствовала и не могла писать. И оттого, что я побывала в неприметной, но очень уютной писательской мастерской в дальнем углу сада, где Вирджиния создала столько прекрасных текстов. Возможно, все дело в потребности выразить благодарность тем, кто был до меня и дал мне возможность писать сегодня. Потребности хотя бы пару мгновений упиваться счастьем жизни пишущего человека.
И вот сейчас экскурсовод читает на ветру отрывок из «Миссис Дэллоуэй». Нас, внимательных слушателей, около десятка. Школьный класс – итальянцы? – устроил в саду пикник. Ведут себя довольно шумно. Я сижу на скамье. Уставшая. Правда, не физически. Я устала стараться. Чтец меня не узнал. Разумеется. Дочитав главу, он сразу же уходит. Не оставляя мне возможности что-то сказать. Такое наслаждение – слушать его старомодный британский выговор, прозу Вулф. И июньский сад прекрасен. Весна выдалась холодная, так что сейчас цветение в самом разгаре. Какая-то женщина просит сфотографировать ее на фоне пристройки со спальней Вирджинии, куда можно попасть только с улицы. Говорит, что, когда путешествуешь в одиночку, хороших фотографий не получается, а ей бы очень хотелось иметь снимок с розами у окон спальни на память. Матс фотографирует, мы перекидываемся парой слов с этой женщиной, а потом направляемся к писательской мастерской и там сидим в тени на террасе.
Думаю, если бы я встретилась с Вирджинией Вулф в реальности, то испугалась бы. Пронзительный оценивающий взгляд. Чувствительность. Одаренность. Элитарность. Но в ее саду и текстах создается ощущение увлекательной и веселой игры.
Позднее в Корнуолле. Сент-Айвс, маяк. Талланд-хаус. Мы в приподнятом настроении, хотя никто не может показать, где находится дача детства Вирджинии Вулф и Ванессы Белл. Теперь это дом на несколько семей, а вовсе не музей. Море, пляж, рыба с картофелем фри в порту. Мы продолжаем поиски, наконец находим нужный адрес, фотографируем. Живущая здесь женщина развешивает белье. Вдали виднеется маяк. Неужели пальцы правой руки опять немеют? Рука как будто задевает уплотнение справа. Обязательно запишусь! Я запишусь на маммографию. Когда вернусь домой. Или после Форё. В конце мая я рассказала об этом своей подруге Аннике – мы пересеклись, чтобы выпить кофе. Она говорит, что, скорее всего, ничего страшного, но все-таки надо проверить. Я киваю. Конечно, как только все уляжется, как только закончу, как только доделаю работу.
Сколько сил уходит на то, чтобы не допускать до сознания постоянные ощущения и предчувствия, связанные с этим уплотнением? Каждый раз, когда я надеваю или снимаю бюстгальтер. Каждый раз, когда кто-то из девочек прижимается ко мне в кресле или на диване и случайно дотрагивается до груди. Раз болит, значит, ничего страшного. В груди может болеть все что угодно. Мышечное воспаление. Просто напряжение после весеннего стресса. Опухоли ведь не болят. Или… У меня же работа. «Персона» и демон скуки. Кстати, писать именно об этом демоне – скучновато.
В Корнуолле еще отчетливее ощущается накал страстей перед брекситом. Все, с кем мы общаемся, за REMAIN[14], но все же во многих садах видны таблички «LEAVE». Накануне Мидсоммара[15] в Муллионе солнечно. С веранды открывается вид на Атлантический океан. Цветут луга. Дикая морковь, маки. Я звоню папе. Мама сказала, он обиделся на то, что ее опять позвали с собой, а ему даже ничего не сказали. «Она что, так меня боится?» Это он просто сказал или спросил напрямую? Все это неприятно. В общем-то, он прав. Я предпочла не рассказывать об этом папе. Это давний конфликт по поводу того, что с мамой я общаюсь чаще, чем с ним, то есть мы с ней более близки. Папа говорит, ему все равно, он ведь понимает, что мама как социально активный человек больше нуждается в близком контакте. В последние годы стало полегче. Я говорю о наших с папой отношениях. Я стараюсь регулярно звонить, нам всегда есть что обсудить. Посадки, сад, здоровье, он спрашивает, как себя чувствует мама, как дела у Греты, рассказывает, сколько всего нашел про меня, забив мое имя в строку поиска. Очень гордится успехом трилогии. Ворчит на местную газету, не проявившую должного интереса и внимания. Там сплошной хоккей, говорит он, им интересны только успехи местной команды. «А ты смотри не перетрудись, судя по тому, что я вижу в Сети, у тебя напряженная программа. Знаешь, командировки так выматывают, а постоянные разъезды и ночевки вне дома не проходят бесследно…»
Если я не буду об этом писать, в моей истории ничего не будет понятно. А если напишу, получится, что я предательница. Мне кажется, иногда надо писать о том, что знаешь. Или думаешь, что знаешь. А может, что-то из этого нужно просто нести в себе, держать внутри, хранить, понимать. Когда мама рассказала о папиной реакции, мое чувство вины перешло в гнев. То, что мама поедет с нами, решилось в последнюю минуту, весной у меня не было времени на долгие телефонные разговоры. А обсудить все за пять минут с папой никогда не получается. Но разве он сам часто звонил, когда работал в полную силу в первые годы после развода, пока не вышел на пенсию? Когда просто взял и исчез? Когда переживал депрессию и кризис? Другие дети разорвали бы отношения. Из-за алкоголя. Да, из-за него. И все ссоры тоже из-за него. И все-таки я не могу заставить себя сказать папе: «Я никогда не звоню тебе после шести, потому что вечерами ты нетрезв. Пьян. И на следующий день даже не помнишь ничего из того, о чем мы говорили. То, что ты рассказываешь, я уже сто раз слышала. По твоему голосу я сразу понимаю, когда ты выпил». Алкоголизм. Я не знаю, как с ним быть. Чувствую себя маленькой девочкой. Я уже говорила. Раньше. Говорила, что беспокоюсь. Считаю, что папа слишком много пьет. Он оскорбился. Начал защищаться. Я испугалась, что он выйдет из себя. Он орал, что не нам с Матсом его упрекать, у нас у самих дома бар никогда не бывает пустым. Он прав, у нас полно спиртного, вот только это одни и те же бутылки из года в год. Коньяк для соуса к креветкам. Ром для приготовления десертов. И да, я не абсолютный трезвенник, но и не алкоголик. Как-то раз папа сказал, что он активный потребитель и легко с этим справляется. Я могу вычеркнуть это, потом. Но сначала напишу, каково это было для меня. Папина потребность в одобрении. Желание занять свое место. Неспособность слушать, вести диалог. Его потребность в любви. Отсутствие границ. Его доброта. Его забота. Его зависть. Его хаос. Его гнев. Все те годы, когда он звонил мне, чтобы рассказать о своих женщинах. Я тогда переехала в Стокгольм, мне было двадцать. Я не хотела ничего такого знать. Я была не тем человеком, которому доверяют подобные вещи.
Папа – весельчак, любитель приключений. Он много путешествовал. С Классе, с Харриет, с Анитой, с дядей Эриком, с Эльс-Мари, с Хассе. С мамой. Южная Германия, Будапешт, Крит, Рим, Дания, Майорка, Франция, Россия, Стамбул, Канарские острова, Шотландия. Ездил по работе. В юности служил миротворцем ООН в Конго. Обожал Стокгольм. Джаз, музыку, танцы. Проекты! Вкусную еду. Тонкий хлеб с маслом. Горы. Маму. Он очень любил маму.
Здесь возникает дисбаланс. Из-за того, что я оплатила маме поездку в Англию. Благодаря успешным продажам трилогии у меня впервые в жизни есть на это средства. Когда мы были маленькие, мама работала на полставки в библиотеке, потом на полную ставку, но с низкой зарплатой, а после развода дети, то есть мы с моей старшей сестрой Гретой, остались на полном ее попечении. Нам тогда было десять и тринадцать лет. Мы никогда не ездили за границу. У нас не было машины. Мы снимали трехкомнатную квартиру, мама спала на раскладном диване в гостиной. Деньги – больная тема. Все так дорого. Ох уж эти цены на продукты. Я рано начала подрабатывать. Папа, конечно, выплачивал алименты, но не имел ни малейшего представления о том, сколько всего нужно подросшим дочерям. С другой стороны, он откладывал для нас деньги в фондах, заботился о нас, всегда поздравлял с днем рождения и с Рождеством. Пока мы занимались верховой ездой, он возил нас на конюшню, когда мог, и, возможно, даже оплачивал занятия. В старших классах мы бросили конный спорт. Но деньги на путешествия всегда были у папы, а не у мамы. Она так мечтала проехать на автомобиле вдоль побережья Англии, все время смотрела английские телепередачи. А когда я всерьез увлеклась садоводством, у меня тоже появилась мечта – увидеть воочию английские сады. И папа бы их с удовольствием посмотрел. В годы после моей Августовской премии он был в плохой физической форме, с трудом ходил, страдал от лишнего веса, пытался бросить курить, заработал диабет и обструктивную болезнь легких. Мне не хотелось брать папу с собой в Лондон. Да, это было бы выше моих сил. В основном из-за алкоголя. Нужно все время следить, быть начеку. А еще из-за резкого запаха мочи.
Да, я оплатила маме поездку. У нее маленькая пенсия, хотя сама она считает, что живет хорошо. По сравнению с русскими пенсионерами. Снимает прекрасную квартиру в доме постройки пятидесятых годов в Сундсвалле[16]. Благодаря пособию может позволить себе трешку. Это та самая квартира, где я и моя сестра жили подростками. Дом в самом центре, с балкона на пятом этаже можно смотреть матчи местного футбольного клуба. Правда, обычно во время игры мама закрывает дверь на балкон.
Когда я была маленькая, маму периодически одолевала глубокая депрессия. Не просто легкая подавленность и плохое настроение, а настоящая клиническая депрессия, требующая длительного стационарного лечения. В моих воспоминаниях о возрасте с трех до одиннадцати лет она всегда лежит в больнице, хотя я знаю, что на самом деле это не так. Месяц за месяцем. Действительно, каждый депрессивный эпизод требовал нескольких месяцев больничного лечения. С электрошоком. И сильнодействующими лекарствами. Главная опасность по-настоящему глубокой депрессии заключается в вероятности суицида. Поэтому маму часто держали в закрытых психиатрических отделениях. До сих пор многие воспринимают сильный страх и депрессию как нечто, что люди выбирают для себя сами, а значит, они могут и самостоятельно избавиться от них. Достаточно просто встряхнуться, взять себя в руки. На сегодняшний день известно, что с умеренной депрессией и несильными паническими атаками можно бороться с помощью физической активности, но мамины депрессии были совсем другими. Они затягивали ее в бездонную тьму. Для нее больница стала прибежищем, спасением. Местом, где она могла быть собой. Где она могла залечить свои раны, чтобы вернуться к жизни.
В нашей истории много и другого. Развод с папой, жуткие годы моего отрочества, когда я скорее выполняла роль родителя при поздно созревшем ребенке-подростке. Алкоголь, таблетки. Отказ от спиртного и прием антидепрессантов значительно улучшили наши с мамой отношения. Возможно, помогла первая внучка, моя старшая дочь. Ее безусловная любовь к бабушке. Еще до того, как я родила, мама сказала, что вряд ли будет хорошей бабушкой – ну не умеет она сидеть на полу и играть в игрушки!
Однако все эти годы именно она чаще и лучше всех играла с Эльсой. Чего они только не придумывали вместе! В ход шли бигуди, косметички, швабры и веники.
Так и вижу перед собой Эльсу на табуретке рядом с бабушкой за мытьем посуды. Так что у меня есть все основания взять маму с собой в Англию. Я делаю это ради нее, ради детей и ради себя. А еще у меня есть не менее серьезные причины не отправляться в такое путешествие с папой. Но чувство вины давит, не отпускает. Я живу в счастливом браке, в любви, у меня две замечательные дочери, высшее образование, есть дом и сад, и я пишу. Пожалуй, это главное. Я пишу. Что я теперь должна? Какую цену нужно заплатить? Я впервые усомнилась в своем намерении стать психологом, когда проходила практику. Тогда как раз вышел мой третий роман, «Взяться за дело», и целых двое психоаналитиков на работе спросили, уверена ли я, что я не писатель, а психолог. Возможно, они тоже мечтали о литературной деятельности. Меня осенило, что работа психологом – это тоже часть проблематики, связанной с чувством вины: раз мне позволено делать то, что мне по душе, писать и читать, раз я не страдаю от депрессий и алкоголизма, как мои родители, значит, обязательно должна за это заплатить – помочь другим? Вскоре я заметила, что ничего не пишу, когда у меня есть клиенты. Мне кажется не менее плодотворным погружаться в их рассказы, пытаться понять их истории во время сеансов терапии, однако при этом пространства для того, чтобы написать что-то свое, уже не остается. Наверняка это связано с моей неопытностью, но вопросы коллег как будто что-то вскрывают внутри меня.
Имею ли я право быть только писателем? Если абстрагироваться от того, что это невозможно с финансовой точки зрения, могу ли я выделить больше пространства для писательского ремесла? На самом-то деле – что это за странная антагонистическая игра – кто скажет спасибо, если я перестану писать?
Конечно, желание жить нормальной жизнью мне не чуждо. Я хочу, чтобы семья ни в чем не нуждалась, стремлюсь к стабильности. Богемная жизнь свободных художников лишена для меня романтического ореола, но при этом мы с Матсом выбрали писательскую стезю, так что в первые годы после рождения детей приходилось нелегко. На жизнь хватало, но путешествий за границу или качественного ремонта мы себе позволить не могли. Одежду и утварь для дома покупали редко. Зато у нас была машина и унаследованный старый дом в Ханинге, к югу от Стокгольма. Джойс Кэрол Оутс[17], живущая размеренной жизнью, потом вдруг погружается в эпицентр бури в своей литературной деятельности, выбирается из прошлого, встает во весь рост, переводит дыхание, а затем падает вновь. Это идеал.
У папы и зарплата, и пенсия всегда были выше, за свою жизнь он много повидал. Это я так пытаюсь защищаться. Такова обязанность выросших детей. Я помню, мой руководитель-психолог как-то в начале двухтысячных сказал по поводу одного из моих клиентов: «Этот человек, похоже, не в курсе, что мы не обязаны любить своих родителей». Как долго я размышляла над этим утверждением. Удел ребенка – относиться к родителям с благодарностью и безусловной любовью. Независимо ни от чего. Разве это не обязанность?
У нас с папой не те отношения, чтобы я осмелилась сказать: «Папа, ты бы переодевался почаще, и не мешало бы использовать какие-нибудь урологические средства». Думаю, маме я бы смогла такое сказать. Папа живет один и, возможно, не осознает это как проблему. С другой стороны, в том, что он не следит за гигиеной, есть некий вызов, агрессия, а в большей степени – презрение к себе. Я связываю это с алкоголизмом, когда критическое мышление перестает работать как нужно. «Какая разница… буду ли я принимать душ и стирать. Наводить порядок. Вытирать пятна от вина. Выбрасывать окурки из пепельниц».
И все же на Мидсоммар я звоню папе. Из Корнуолла. Мы долго разговариваем. У него какие-то проблемы с зубным врачом. От зуба отвалился кусочек. А визит к стоматологу он что, пропустил? Голос у него беспокойный, встревоженный. Еще мы говорим о цветах. Он рассказывает, что у него много растений, которые надо пересадить из горшков и ящиков на балконе. Я говорю, что мы приедем в самом начале июля. «Да, надо бы к тому времени прополоть клубнику, я в этом году припозднился», – отвечает он. Не помню, предлагаю ли я помощь в борьбе с сорняками у него в Молидене. Возможно, я слишком устала даже для того, чтобы думать об этом.
Матс ищет следы певицы Сэнди Денни и ее родителей, это нужно для нового романа. В семидесятые они снимали дом здесь, в Муллионе. У нас отпуск, и мы работаем. В графстве Сассекс мы пытались найти дом Лен Ховард[18] под названием «Птичий коттедж» в деревеньке Дитчлинг. При этом мы хотим, чтобы эти недели оказались интересными для девочек. Но никто из нас не чувствует себя по-настоящему хорошо. Уплотнение в груди. Долгие прогулки в районе Муллиона. Вдохновляющие, несмотря на дождь, ветер, ненастье. Мне хочется просто ходить. Понимаю, что девочкам скучно весь день бродить и осматривать окрестности. Понимаю, что мама не всегда выдерживает наш темп. Мы с Матсом выходим на прогулку по вечерам, когда девочки и мама отдыхают в доме. Закат в гавани Муллиона, зеленые тропинки, выступающие из моря утесы. Столько выпало дождей, но вот сквозь тучи пробились солнечные лучи, и мы с другими туристами собрались на склоне Муллион Коув, чтобы посмотреть, как солнце опускается в Атлантический океан. А позже, когда на склон ложатся плотные сумерки, мы с улыбкой киваем друг другу, надо же, удалось увидеть этот закат… не зря терпели дождь, не зря ждали.
Я пытаюсь вспомнить недели, проведенные в Англии в 2016 году. Постоянная спешка. Раздражение. Эльса только и мечтает, чтобы остаться в комнате один на один со своими наушниками. Матс беспокоится, что сдавшая в аренду автомобиль фирма потребует заплатить за царапину, которую мы не заметили в темноте, когда брали машину и подписывали целую кучу бумаг. Теперь Матсу кажется, что тот тип из проката был каким-то мутным, настаивал, чтобы мы взяли именно этот автомобиль, торопил нас поставить подписи. А мы ужасно устали, было уже поздно, за полночь, а мы в аэропорту, и впереди несколько часов езды в темноте по дорогам с левосторонним движением.
Дождь. Я помню дождь. На Восточный Сассекс обрушился ливень с наводнениями, как только мы уехали оттуда в Корнуолл. Но и там нас ждали почти стопроцентная влажность и густой туман. Разумеется, рассчитывать на солнечный отпуск в Англии нельзя никогда, но эта постоянная сырость… Одежда не сохнет. Температура не поднимается выше четырнадцати градусов.
На пятерых нужно много еды. Мы постоянно покупаем продукты. В Истборне – в Tesco, в Корнуолле – в Sainsbury’s. Обычно мне это нравится. Все та же повседневная жизнь, но на новом месте. Теперь я во всех ситуациях выбираю самый простой вариант. Чтобы не мыть посуду, не сервировать стол. Готовая жареная рыба с картошкой фри, пицца, готовый томатный соус к пасте. Чай с молоком и пресные лепешки, с джемом и густыми топлеными сливками. Неужели лепешки всегда такие сухие и сладковатые? А как мало наливают чаю, чайник быстро пустеет, каждый хочет долить себе последние капли крепкого ароматного напитка. Зато Эстрид наслаждается мороженым. Нежнейшим сливочным мороженым от коров, пасущихся на лугах Корнуолла.
Все дело в брексите? Убита женщина-политик от Лейбористской партии, общая атмосфера гнетущая. Получается, большинство англичан подозрительные и, говоря начистоту, не очень-то приятные люди? По отношению ко всем, кто не является исконным британцем. А вот те, кто работает в туристической сфере, обеспокоены, заботятся о нас. Солнечный день на прекрасном мысе Лизард – день референдума. Официантка лавирует между столиками в крошечном кафе, и уж здесь-то нам наливают столько чаю, что он чуть ли не льется через край. Заказываем девочкам корнуолльские пирожные со сливками и конфитюром – они такие огромные, что хватило бы на целую компанию. Нам предлагают упаковать с собой все, что мы не доедим. Официантка пойдет голосовать после работы, разумеется, за REMAIN. «Все остальное просто немыслимо», – говорит она, а когда я обеспокоенно замечаю, что почти во всех садах висят таблички «LEAVE»… Она смотрит на меня с недоумением: «Ну знаете, те, кто за REMAIN, – это люди, у которых есть дела поважнее, нежели устанавливать в садах таблички». Мы дружно смеемся.
А еще мы в Корнуолле катаемся на лошадках. Дома остается только мама, всем остальным в местной школе верховой езды выдают по надежному жеребцу, и мы медленно гарцуем вслед за проводником, любуясь красотами природы. Вниз, к песчаному пляжу Полурриан, затесавшемуся между отвесных скал. Там мы по очереди галопируем прямо вдоль моря. Вокруг до боли красиво.
Однако побеждает LEAVE. Потом тишина, странное чувство отчаяния. Мы собираем вещи, едем в Уилтшир, где остановимся в небольшой гостинице, прежде чем вернуться домой. Увидим Стоунхендж. Джекки и Джеймс, владельцы гостиницы, такие худенькие. Завтрак нужно заказывать заранее, выбирая из довольно запутанного меню, сколько мы хотим сосисок, яиц, помидоров, шампиньонов, фасоли, бекона и тостов. Мы ничего об этом не знаем, поскольку впервые сталкиваемся с полным английским завтраком. Подавая еду, владельцы говорят, что нам в жизни все это не осилить! Но домашние сосиски тут толщиной не больше пальца, мы съедаем почти все и шутим, что скандинавы едят в три горла… Они такие милые, стараются угодить. Джеймс катает нас на грузовике по ферме, которую они унаследовали, да и комнаты прекрасные, но мне никак не расслабиться. Перед сном Джеймс стучит в дверь, чтобы уточнить насчет завтрака и убедиться, что мы опять хотим по две сосиски. Да, хотим, киваем мы, а он, должно быть, думает, что мы страшные обжоры. Я волнуюсь, как бы не залить чем-нибудь палас, как бы что не испачкать, и не без оснований – на столике в нашем номере написано: «Дядюшкино бюро двести лет просуществовало без пятен от кофейных чашек и стаканов с водой, вы ведь не хотите быть первыми, кто эти пятна оставит?»
Джекки – преподаватель по фортепиано, они с Матсом говорят о музыке, мы выслушиваем рассказ о пожилых родителях, живущих в усадьбе, и о том, как Джекки устроила праздник жизни в честь своего исцеления, у нее был рак. А утром за завтраком эта милая пожилая пара расспрашивает, что бы мы еще порекомендовали посмотреть… У меня больше нет сил быть любезной и вежливой. Я хочу, чтобы меня никто не трогал. Оставьте меня в покое. Дайте мне полежать на огромной двухспальной кровати… Но оставаться в номере тоже нельзя, как я вычитала в инструкции, лежащей на тумбочке. С 11.00 до 17.00 комната должна быть доступна для уборки.
Современные мечты об отпуске. Путешествовать в далекие страны, открывать для себя что-то новое, запасаться впечатлениями, наслаждаться удобствами и роскошью. И все-таки я скучаю по домику в тридцать квадратных метров, с туалетом на улице, на Аландских островах, который мы снимали по дешевке каждое лето, пока дети были маленькие. В каком-то отношении Джекки и Джеймс похожи на хозяев той избушки, Уллу и Магнуса. Надежные, стабильные люди, укоренившиеся в своей среде. При этом благодаря причастности к туризму любознательные и открытые. А я скорее интроверт. Дома мне нужны покой и уединение. Все эти встречи последних лет… Внутри меня как будто стало слишком тесно. Те, кто уже пришел, остаются в сердце, но место в нем не безгранично. А сейчас сил едва хватает на самых близких. В последнее время я почти не успеваю встречаться с друзьями, даже с сестрой Гретой и ее детьми. Короткие передышки между поездками заполнены повседневными домашними делами. Стиркой, уборкой, мытьем посуды, родительскими собраниями, кружками и логистикой – больше ничего в график уже не впихнуть.
Местный паб принадлежит одной литовке и ее южноафриканскому мужу. Теперь, когда народ выбрал LEAVE, они подумывают перебраться во Францию. Она ворчит, что только так британцы поймут, каково это, обходиться исключительно собственным сырьем. Пусть попробуют производить свое вино, говорит она, посмотрим, что у них получится. Ее муж – искусный повар. Радужная форель. Мы обещаем заказать столик на завтрашний воскресный обед. На следующий день она звонит и спрашивает, во сколько нас ждать, а то столиков не так уж много. Мы прерываем прогулку и бежим в паб, но там подозрительно пусто. Мы что, единственные посетители, которые любят обедать по воскресеньям? По крайней мере, еда очень вкусная. Йоркширский пудинг с подливкой, запеченные в духовке корнеплоды и отварной картофель. Все больше сельских пабов вынуждены закрываться.
Сны в Англии.
Первый. Я пришла к врачу, волнуюсь, меня осматривают в кабинете с резким освещением. Доктор говорит, я зря беспокоюсь, никакого рака в животе нет, просто я беременна.
Второй. Хирург оперирует мне грудь. Отрезает ее. Полностью.
Возвращение домой началось с кошмара, хотя с царапиной на машине все обошлось. В зале отправления – вооруженные полицейские, на пограничном контроле – полный хаос. Маму и Матса остановили, причем обращались с ними довольно грубо. Долго рылись, наконец откопали в маминой сумке спрей для волос и громко ее отчитали. Я тоже на нее разозлилась, я ведь сто раз сказала: внимательно проверяйте, что у вас в ручной клади, никаких острых предметов, никаких жидкостей, все электронные устройства должны быть на виду. По дороге туда остановили Эльсу с ее пузырьками лака для ногтей в сумочке, а вот теперь Матс забыл достать из кармана телефон. Страх, что нас прогонят, обвинят — что это произойдет с девочками. Вспоминаю, как сотрудники английской службы безопасности орали на них на своем языке в нашу первую поездку в 2013 году, даже не задумываясь о том, что дети не говорят по-английски. Все из-за того, что им не понравилась высота почти плоской подошвы сандалий Эльсы. Моя реакция совершенно иррациональна, я знаю, что других порой осматривают куда жестче, что все это делается для предотвращения терактов, но, пройдя контроль, я говорю: в Англию больше ни ногой. Мы сердимся друг на друга, с глазами на мокром месте, вспотевшие и голодные.
В самолете я думаю – через два дня Форё. Еще мы с Эльсой смотрим фильм «Виноваты звезды», я рыдаю и не могу остановиться, Эльса говорит, нельзя плакать с самого начала, пока ничего плохого еще не произошло. Но я вижу, что и у нее слезы близко. Возможно, это не имеет никакого отношения к сюжету. Может быть, просто такой момент. Именно сейчас, когда мы с Эльсой вместе смотрим фильм.
Я разбираю сумки, стираю, подстригаю траву, перезагружаюсь, погружаюсь в «Персону». Этот проект с «Персоной» мне в радость, мы будем говорить о фильме вдвоем. Юнас Мосскин еще более ответственный, чем я, так что я не одна. А вот с текстом о демоне дела обстоят хуже, скоро дедлайн. Но все как-нибудь разрешится. Все будет хорошо. А потом спать. Но сначала к папе в Онгерманланд. А потом уже буду отсыпаться дома. И убираться!
Дача на Аландских островах. Купание на закате, дно из голубой глины, долго идешь – и все мелко, при этом вода всегда теплая. Она не бывает обжигающе ледяной, как в открытом море. Яблоневые сады, черника. Гравий, красный от гранита. Мы больше не можем снимать этот домик, ведь теперь им владеет дочь прежних хозяев со своим мужем, и они не захотели его сдавать. Теперь Улла с Магнусом смогут отдохнуть, а не встречать и провожать новых жильцов каждую субботу все лето напролет.
Позвони папе, скажи, что вы вернулись. Перед тем, как ехать на Форе. Но я не успеваю. Отправляюсь на электричке в Нюнесхамн встречаться с Юнасом, надо подготовиться к поездке. Все это очень интересно: обсуждение «Персоны», путешествие на Готланд, участие в Неделе Бергмана. В фойе Бергмановского центра сидит Уиллем Дефо, его девушка сняла фильм о Марине Абрамович. Эта девушка со своим фильмом тоже приехала, а еще танцоры из Нью-Йорка и юный психоаналитик из Бразилии, который так любит Бергмана, что засыпает в начале его фильмов и ест только мясо. Какой же получится вегетарианский шведский стол вечером? Текст о демоне надо сдать до полуночи, мы – Юнас, Янне Йоранссон и я – живем в доме, где обычно останавливается Линн Ульман[19], когда бывает на Форё. Начинает болеть голова, только бы не мигрень. Уже 22.30, через полтора часа текст должен быть готов, а нам с Юнасом надо еще раз все обсудить перед завтрашним семинаром и, возможно, пересмотреть «Персону». О нет, в голове уже стучит, я приняла таблетки, но не слишком ли поздно, подступает тошнота. Совсем не хочется, чтобы меня рвало здесь, ведь я не настолько близко знакома с Юнасом и Янне, чтобы запираться в туалете и корчиться над унитазом. Только бы закончить текст, выключить свет, закрыть глаза, попытаться уснуть. Только бы поспать, только бы мне завтра полегчало.
Мне полегчало. Чувствую себя хорошо. Мы с Юнасом выяснили, что оба считаем шаги, и вместе идем гулять по острову. Доходим до музея-усадьбы, где будет проходить наш семинар, оттуда нас подвозят до раукаров[20], возвращаемся пешком. Получается двадцать четыре тысячи шагов за день. Форё очаровывает нас. Цветы на обочинах, пастбища, море, домики.
Квиз по Бергману в ресторанчике «Кютен». Нам повезло, у нас в команде исследователь из Техаса, он написал эссе о Бергмане. Много шутим и смеемся, Янне в ударе, как хорошо, что тут не только почтительное благоговение, но и улыбка летней ночи, и игра. Смогу ли я завтра встать, если сейчас отпущу ситуацию? Мы долго не ложимся, полночи болтаем. Пьем вино. Анекдоты, хихиканье. Я полностью расслаблена. Завтра приедет Матс с девочками, и мы отправимся в гости к друзьям, которые снимают дом в Вамлингбу. Так не терпится показать девочкам Готланд. Можем проехать через Нэрсхольмен, я как раз только что пересмотрела «Жертву» на фестивале. Мы с Юнасом решили, что перед тем, как он уедет на пароме обратно в Нюнесхамн, мы создадим нечто большее, нежели разговор о «Персоне». Текст, диалог. Основная работа уже проделана, и было бы глупо не выжать из семинара что-то еще.
Хелен и Пер встречают нас в Вамлингбу. Мы успели искупаться в Нэрсхольмене, проехали по красному от цветущих маков Готланду. Ну теперь-то тебе хорошо? Оба задания выполнены, разговор о «Персоне» получился живой и плодотворный, Бергмановская неделя вышла праздничная, да и солнце светит! Красивый белый домик в Вамлингбу, я оставляю сумочку в прихожей. На застекленной веранде мне подают бокал розового вина, впереди долгий и прекрасный летний вечер. Я спала всего четыре часа, но чувствую себя на удивление бодрой, и так приятно мечтать о доме на острове. В теплых сумерках дождливые дни в Англии кажутся излишне перегруженными и утомительными. Но, возможно, все куда проще – нам лишь нужно немного света, капелька теплого солнца на коже.
Цветут розы, нас угощают вкусным ужином, мы планируем, где будем купаться на следующий день. Долго сидим за столом, дети уходят, смотрят фильм, ложатся спать. В половине двенадцатого начинают слезиться глаза, я иду за сумочкой, чтобы достать футляр для линз и очки.
Телефон. Пять пропущенных звонков от Греты. Пять? И два от мамы. Сообщения на автоответчике. Сердце. Во рту тут же пересыхает. Прослушиваю сообщение.
Умер папа!
Голос сестры. Она плачет. Я – нет. По крайней мере, не сразу. Я возвращаюсь в комнату… Что мне им сказать? Как я могла оставить сумочку с телефоном в прихожей? Эльса уже уснула на втором этаже. А Эстрид ляжет с нами в гостевом домике. Я звоню Грете. Соседка-пчеловод Ингер, та, что держит ульи на папиных полях, забеспокоилась, когда папа не вышел поздороваться. Еще больше ее насторожила запертая в разгар дня дверь веранды, притом что автомобиль стоял на месте. А потом она увидела папу на полу в гостиной. Побежала к ближайшей соседке Найме, у которой были ключи. Не знаю, насколько связно ей тогда удалось все изложить, но я поняла, что врач и представитель похоронного бюро уже на месте, и папин младший брат тоже приехал. Скорее всего, инфаркт или инсульт. И, похоже, все произошло очень быстро.
Папа умер. Испытала ли я шок, удивление? Можно было предположить… курение, лишний вес, алкоголь. Диабет. Обструктивная болезнь легких. Он с трудом ходил, тазобедренные суставы давно износились. Боялся инсульта. Но чтобы папа умер?
Когда умирает отец, не хочется находиться у чужих людей. Это неправильно. И не хочется самому быть чужим. Человеком, приехавшим со своими вещами и радостным предвкушением, что его тут будут ублажать и развлекать. В нашем случае – человеком, принесшим с собой смерть в первую июльскую ночь лета. Кажется, ночью я говорила с дядей Эриком? Нет, наверное, Грета сказала, что разговаривала с Эриком, Ингер и Наймой. С мамой. По словам сестры, папа сказал обо мне, что у него больше нет дочери. Что он не может на меня рассчитывать. И что у Греты с папой под конец были теплые отношения, они подолгу разговаривали. Я не стала ей сообщать, что, когда мы с ним созванивались, он часто спрашивал, почему Грета не отвечает на его сообщения и никогда не перезванивает. «Так позвони ей снова, у нее столько дел. Диса и Иван еще совсем маленькие, ей приходится крутиться. Ответит, когда у нее будет время». Да, согласился он, так я и сделаю, позвоню ей завтра.
И вот папы больше нет.
На белой кухне, в белом доме, Хелен и Пер собирают бутерброды для запланированной поездки на пляж. Не помню, будили ли мы ночью Эльсу, чтобы сообщить ей новость. Она спала в большом доме, а Эстрид, Матс и я – в гостевом домике. После завтрака я сижу во дворе, звоню Грете, дяде Эрику, дяде Ларсу, маме. Матс звонит в паромную компанию, переоформляет билеты, мы уезжаем сегодня поздно вечером. Проходя мимо, девочки всматриваются в мое лицо, обнимают меня, гладят по голове.
Разумеется, для наших друзей отпуск продолжается – если горе не затронуло тебя лично, всегда есть возможность найти утешение в собственной жизни, как бы ты ни сопереживал. Возможно, вспомнишь уход собственных родителей или кольнет беспокойство за их здоровье – но жизнь продолжается, все как обычно.
Сидя на бесконечно длинном песчаном пляже, глядя на солнечные блики и попивая кофе, я понимаю, что теперь лето резко поменяет курс. Теперь не до отдыха. Умер папа. И не успел он умереть, как я будто бы предаю его. Сама себе поражаюсь, когда говорю, сколько барахла придется вынести из родового гнезда, где он жил. Тот дом максимально далек от красивого белого домика с остекленной верандой на Готланде. Здесь все обустроено со вкусом и чувством стиля, цветут розы, нет ничего лишнего. Ничего нелепого, безумного, страшного. Я говорю, что в Молидене никто не наводил порядок с момента постройки. А возвели этот дом приемные родители дедушки на рубеже веков. Хозяйственные помещения забиты ненужными вещами, сараи и бывшая пекаренка почти развалились. Папа вечно планировал, как он все подправит и переделает. Но взяться за дело… Выделить время… В мастерской один хлам. Старый трактор, бензопила, ручная пила, канистра для бензина, молотилка, тележка, лодка, разобранный мопед, сломанная газонокосилка, проржавевшие велосипеды, цепи, механизмы, инструменты, шланги, покрышки, ржавые гвозди и шурупы, разложенные по жестяным коробкам, в каких в пятидесятые продавали кофе, дрова, обкаканная мышами мебель, финские сани в птичьем помете, рыболовные снасти, заплесневелые спасательные жилеты, бидоны – и многое другое.
Было ли это ожидаемо, поинтересовался Пер как врач. Да, я ожидала, я ожидала, что папино тело рано или поздно объявит бойкот, но в то же время существовала его невероятная жизнестойкость – лишних тридцать килограммов веса, постоянное курение, обильные возлияния, все менее подвижный образ жизни, диабет… Скорее, я боялась инсульта, того, что папу парализует, он лишится речи, не сможет обходиться без помощи. Я не ожидала, что он умрет. Прямо сейчас. Столько хаотичных воспоминаний: мама с папой на вилле, папин громкий голос на первом этаже, папа пьяный, папа, нарушающий правила – мчится со скоростью сто сорок километров в час при ограничении в девяносто. Я сижу рядом, он раздавлен очередной любовной драмой и не видит, что я тут же, на переднем сиденье. Стрелка спидометра стремится вверх, трасса Е4 в районе Доксты, и я не осмеливаюсь сказать ему, чтобы сбавил скорость. Меня трясет оттого, что он рискует нашими жизнями, что я с ним в машине и он рискует мной. Помню, как он помогал нам с ремонтом дома после того, как ушел с работы, которая всю жизнь столько для него значила, – продажа нержавеющей стали, все эти рассказы о коллегах, командировках, Уддехольм, Вермланд, вся обрабатывающая промышленность Норрланда, а потом Уддехольм купили «Братья Эдстранд». В придачу начались компьютеризация и рационализация, а лет папе тогда было уже немало. Ссоры с руководством, попытка самоубийства, Грета нашла его с ружьем, и папу положили в больницу. Снова. Долгие месяцы медикаментозного лечения привели к перевозбужденному состоянию, он непрерывно говорил, возможно, находился в этом состоянии все лето, когда помогал нам с домом, просто мы этого не понимали. Папа был перевозбужден и уничтожен кризисом на работе, тем летом с домом все шло наперекосяк, он предлагал собственные решения, сам смастерил полки и криво прибил их вдоль всех стен подвала, перекрасил оконные рамы, не соскребая старую краску и не шлифуя, так что уже к следующему лету краска снова облупилась. Он нанес битумную мастику на стены и потолок подвала с внутренней стороны, а я прочитала, что его надо наносить снаружи. Теперь стены сырых кладовок черные и блестящие, а если я пытаюсь что-то возразить, он фыркает и говорит: «Думаешь, я не знаю, как надо делать, я, черт возьми, в свое время отремонтировал целую виллу, думаешь, я ничего не умею, и вообще, запомни – надо научиться доверять людям, нельзя относиться ко всем с недоверием и свысока». Мы с Матсом привозим папе материалы, он готов хвататься за все, и почти все получается косо и некрасиво. Он в ужасном состоянии. Меня раздражает, что надо все время подавать кофе, еду, перекус, я мою посуду, убираюсь, стираю, выполняю мелкие поручения – все это безгранично, настолько безгранично, что я просто оставляю папу в нашем доме – пусть делает, что хочет. Зато вот взамен прогнившего балкончика папа строит очень красивый, не из строганой доски и вагонки, как я хотела, а в духе фасадов семидесятых, и получается ровно и достойно. Не то что пол в подвале, который, как он говорит, он может перезалить – и вот пол таким и остался, неровный, шероховатый, из другого бетона, ничего не замерено и не рассчитано, канализационную трубу пришлось откапывать. У нас не было денег, мы были благодарны за помощь, но я чувствовала себя черствой, неспособной ценить труд других. И при этом думала – пусть папа поживет у меня, пока у него кризис. Он напуган, обеспокоен. Я готовлю еду, стираю, застилаю постель, варю кофе, слежу за пепельницами, снова и снова слушаю его рассказы, Матс отвозит его на танцплощадки в Скансен, Мосебакке, Мэларсален, а потом забирает, пьяного, поздно вечером. Наверное, папе тоже есть за что меня поблагодарить?
Папины братья помогают своим детям, моим кузенам и кузинам. Все получается обстоятельно, надежно и красиво. А у папы кризис, папа не виноват. В результате я остаюсь с недоделанным ремонтом, и все у меня не так. Но я все равно продолжаю к нему обращаться. Посылаю чертежи лодочного сарая. Неужели я так остро ощущаю его потребность мне угодить? Чтобы я его похвалила? А получается вот что: «Папа, а ты не хочешь сначала снять старую краску и отшлифовать рамы? Нельзя же красить прямо так…»
Вдруг говорю Перу, что папа вел нездоровый образ жизни. Дядя отвечает, что в таком случае это лучшее, что с ним могло случиться. Я совершенно обескуражена – лучшее, что могло случиться? Я совсем не это имела в виду. Я хотела сказать, что папа был мятущейся душой. Длительное самоуничтожение курением, алкоголем, жирной пищей – и все тайком. С нами он всегда клал себе маленькие порции, шутил над аппетитом Матса, а по утрам я находила следы его ночных перекусов – бутерброды, сыр, толстый слой масла. Когда алкоголь выходит из организма, страшно хочется есть, я помню это чувство голода по юношеским вечеринкам. А может, он просто был рад отпустить ситуацию, перестать себя контролировать, есть сколько влезет… И еще, например, за утренним кофе он отщипывал маленькие кусочки хлеба – десять кусочков вместо двух нормальных бутербродов с сыром. Но он так боялся смерти. Не мог ходить на похороны друзей. Как часто я видела испуг на его лице, когда папа говорил: «Представляешь, ему было всего шестьдесят восемь, и обнаружили рак. Представляешь, всего… и так быстро сгорел». Он знал, но нам ничего не говорил… Как папа старался! Пытался сбросить вес, бросить курить, больше двигаться. Он не хотел умирать. Но надолго его не хватало. Ни в том, что касалось снижения веса, ни в отказе от курения, ни в прогулках, ни в попытках бросить пить. Хотя он старался. Обращался за помощью к врачам. Проходил курсы лечения. У него были дом, участок, посадки, трактор, он вел курсы ПДД для пенсионеров. И кружок «Вспомним пятидесятые». Перестал говорить, что продаст Молиден и переедет в квартиру. У него были грандиозные планы. Он трудился не покладая рук, чтобы сад выглядел прекрасным, когда мы приедем в июле.
Не помню, кто приехал раньше, я или сестра. Я обожаю Молиден. Для меня это прежде всего бабушкин дом. Хотя выкупил его дедушка – у своих приемных родителей, еще в тридцатые. Главное здание сгорело дотла в апреле 1946-го. Нынешний дом построен по другим чертежам. Он получился по-настоящему добротным и уютным. Большая прихожая, ванная, бывший кабинет, впоследствии комната с телевизором, а со временем и папина спальня. Вместительная кухня с прохладной кладовкой, рядом гостиная с камином – кажется, мы называли ее залой, или большой комнатой? Шкафы и комоды. На втором этаже тоже просторно, ванная, три спальни, огромная общая комната и гардеробная, какие теперь есть во всех модных квартирах. В 1978 году мой дядя Гуннар выкупил имение с гарантией того, что бабушка с дедушкой смогут там жить, сколько захотят. Он остался с родителями. Боже мой, ему было всего двадцать восемь, когда он отреставрировал дом с помощью старших братьев и отца, который прекрасно работал по дереву. Дедушка сделал табуретки и сундуки для нас всех, много столярничал в подвале, а кукольный домик, который он смастерил, – просто маленький шедевр: на колесиках, двухэтажный, внутренние стены в форме креста, чтобы к каждой комнате можно было подобраться. Поскольку дом на колесах, его можно поворачивать – обычно проблема с такими кукольными домами в задней стенке, мешающей играть. А еще дед построил конюшню для моей пластмассовой лошадки. Мне ее подарили, когда я училась во втором классе. Это была невероятно красивая конюшня из фанеры. Там тебе и стойло, и крыша, и крючки. Дедушка все делал на совесть. Сделал даже маленький диванчик для моей комнаты. Он до сих пор стоит у нас в гараже в ожидании лучшего места.
Над дедушкой оформили опеку и привезли его сюда, в усадьбу, если не ошибаюсь, в 1909 году. Ему было девять месяцев. Он оказался единственным ребенком, которого отдали в приемную семью, остальные остались с мамой в Стокгольме. Он очень хотел встретиться с ней, с братьями и сестрами, писал письма. Снова и снова просил их приехать его навестить. Учитель в школе злой, дедушка рассказывал об этом в письме. Здесь, в Онгерманланде, у него четверо неродных старших братьев и сестер, на фотографиях они все такие красивые. Не знаю, приезжала ли к нему мама хоть раз. Такой долгий путь из Стокгольма в Молиден. Он стал своим, местным, пустил корни, активно участвовал в общественной жизни, состоял в спортивном объединении и обществе трезвости. Возможно, дома в Стокгольме трезвостью и не пахло, его папаша ходил в море, а дедушка стал сапожником, примерным хуторянином и пасечником – даже приз за свой мед получил. У него были фруктовые деревья в пятой зоне – они держали корову, поросенка, кур (но ими занималась бабушка), выращивали картошку, овощи, ягоды, зерно, а потом он выучился в Стокгольме на полицейского. Его мать тогда еще была жива, но он не стал ее разыскивать. Дедушка работал полицейским, сидел в детском комитете вместе со священником. На дедовых похоронах народ вспоминал, что он был слишком добрым, ему было тяжело взыскивать долги с тех, кто не платил налоги. Он часто бывал мрачен, думаю, страдал от повторяющихся депрессий – «дедушка отдыхает в кабинете». Он обожал Митси, ньюфаундленда, и когда мы детьми приезжали в гости, он говорил: «Митси вас уже заждалась, ребятки». Когда наш автомобиль съезжал с холма и ехал по коротенькой березовой аллее, Митси всегда начинала махать хвостом так, что все ее тело ходило ходуном, а стоило открыть дверь, как ее голова оказывалась у кого-нибудь из нас на коленях, и мы чесали ее за ушами.
И все-таки это бабушкин дом. Когда-то бабушка приехала на один из соседних хуторов, у моста через Моэльвен, ближе к деревне. Она приехала к деду-кузнецу и тете Кристине. Ей было девять или, может, десять, у нее был туберкулез тазобедренного сустава, а ее мама только что умерла. Отец Франц отправил ее к родне, дома дети умирали один за другим, а теперь и жена Анна. В каком он, должно быть, пребывал отчаянии в десятые – двадцатые годы – бесконечные похороны. Поговаривали, что хутор, которым он так гордился и который ему удалось купить благодаря дополнительному заработку – он организовал паромную переправу между лесопилкой Норрбюшер и Хёрнефорсом, – не был обработан после туберкулезных больных. Жена Франца, Анна, родила пятнадцать детей. Трудно себе представить такую жизнь. Вечно беременная или кормящая – и столько малышей, о которых нужно заботиться. Из всех детей до старости дожило трое. Бабушка и ее братья Отто и Бертиль. В Вестманланде и Емтлан-де. Сестра Сигрид и брат Улле, приехавшие с бабушкой в Молиден, умерли молодыми. А папа Франц умер, когда бабушке не исполнилось и двенадцати.
Наверное, неудивительно, что двое обиженных судьбой детей с соседних хуторов подружились, а впоследствии и поженились? При этом оба оказались способными в учебе. Книги из клуба. Местная газета, которую бабушка всегда читала от корки до корки, до самых последних дней. В детстве я ее боялась. Вечно занятая, не такая веселая и стремительная как мамина мама – та любила играть, наряжаться, красиво накрывать на стол, показывать фокусы. А папина мама все время работала. Готовила, пекла, мыла посуду, занималась садом, плюс ко всему кто-то постоянно заходил на кофе. Мы с двоюродными братьями и сестрами были предоставлены сами себе, пребывая в основном на улице или на втором этаже, в общей комнате. С бабушкой мы сблизились, только когда я уже училась в седьмом классе и мне сделали операцию по удлинению ноги. Бабушка сама всю жизнь хромала, а теперь катала меня на финских санях – ведь нога у меня была в гипсе. Как она гоняла! Полозья легко скользили по блестящему упругому снегу. Ей было семьдесят три. Она варила мне карамель… Да, точно, готовила бобы, булочки со сливками и карамель. Это была такая традиция на февральских каникулах. После той операции у нас с бабушкой возникла особая связь.
А вот и Анита, с которой папа встречался тогда, в восьмидесятые, после развода с мамой и после расставания с Пирко. Мы разговариваем с ней по телефону после папиных похорон. «Свен был таким добрым, нам было так хорошо вместе, я его так любила», – говорит она и рассказывает, как ехала с нами на машине на похороны Гуннара в 1986-м. Мне тогда было четырнадцать. Она вспоминает, как я вбежала на кухню, обняла бабушку и тут же сообщила, что влюблена без памяти. Я такого не помню. Но Анита была очень тронута тем, что мы с бабушкой так близки. Я вспоминаю то время как странный период. Да, я была по-настоящему влюблена, первая влюбленность – а тут вдруг похороны, точнее, поминки по Гуннару, утонувшему в апреле в реке. Его тело так и не нашли. Предполагают, что его новая, молодая собака Бонни выбежала на лед и угодила в полынью, а Гуннар бросился за ней, побежал спасать и тоже ушел под лед. Представляю себе, каким кошмаром это было для бабушки и дедушки. После стольких потерь в жизни. А тут я – такая непосредственная, искренняя, влюбленная. На поминках я еле сдерживалась – это было такое горе и такое счастье одновременно, что просто невозможно.
Начать надо с кухни. Дядя Эрик и соседка Найма успели многое убрать еще в первый вечер, когда обнаружили папу мертвым, но потом Эрик занялся заменой унитаза на первом этаже. На кухне беспорядок и грязь. Не знаю, но мне кажется, дяде Эрику тяжело видеть дом своего детства таким запущенным. У них с Ингой дома все на своих местах. Они не педанты – просто поддерживают порядок, вовремя все ремонтируют и разбирают.
У меня папино решение переехать на старости в Молиден вызвало двоякие чувства. Он вышел на пенсию на несколько лет раньше обычного пенсионного возраста. Выбил себе какое-то пособие через центр занятости. В бабушкином доме всегда царил покой. Это не было идиллией. Но никогда не возникало хаоса – по крайней мере, на моих глазах, пока я росла. Никаких крепких напитков, только слабоалкогольное пиво, вода с сиропом, малиновый лимонад, брусничный морс, молоко. Мамино заключение – в Молидене вечно объедаешься, потому что за едой там пьют газировку, я к такому не привыкла. Ящик с бутылками в подвале. Даже когда бабушке было под девяносто, дом не выглядел запущенным. А вот когда папа перебрался туда со своим скарбом… все смешалось. На втором этаже он расставил свою мебель. Бывшая спальня бабушки и дедушки – маленькая комнатушка – превратилась в склад старых компьютеров, коробок, пластиковых мешков с одеждой. Но хуже всего – курение и алкоголь. Во мне вечно все протестует, когда дом наполняется никотином, смолой. Сразу после бабушкиной смерти образовался беспорядок. Повсюду грязь. Неглаженое постельное белье кое-как запихнуто в комод. Кругом пепельницы, окурки. Кипы бумаг и газет, инструменты. Жир, банки с краской. Абсолютно на всех вещах слой чего-то темного и липкого. Не успеешь оглянуться, а папа уже вымыл посуду. Но когда я в следующий раз накрываю на стол, то обнаруживаю присохшие кусочки яйца на тарелках и приборах. У Матса быстро вошло в привычку мыть посуду, прежде чем мы сядем здесь за стол – и желательно так, чтобы папа не видел. Мой муж обычно достает роскошные бокалы и тарелки из шкафчика, а приборы – из ящика, полного хлебных крошек, и тщательно все промывает горячей водой.
Я рада, что Молиден сохранился, рада, что дети знают это место, и все-таки я испытываю грусть всякий раз, когда приезжаю сюда. Разбитая посуда, неряшливость, липкий холодильник, в шкафчиках все разложено по-другому, другая мебель. Так и должно быть. Но в течение долгих лет папиного отсутствия, пока он был занят работой и личной жизнью, у нас с бабушкой установилась особая связь. В этом доме. Я готовила, убирала, перебинтовывала ее страшные раны на ногах, стирала и гладила. В доме всегда царил мягкий, уютный аромат.
Матс начинает с холодильника. В ящиках для овощей – какая-то вонючая жижа. А еще пепел – мы вытряхнули все пепельницы, но табачный запах так и не исчез. В горле першит. В шкафчике под мойкой к огрызку коврика из пробки и пластика тоже приклеился пепел – видимо, папе было тяжело наклоняться над мусорным ведром, а к запаху он привык. Грязные простыни, резкий запах мочи. Пятна от красного вина. Очистить холодильник. Отмыть его. Но все равно остаются следы.
Мы с Гретой организуем похороны – идем в бюро ритуальных услуг здесь, в Эрншёльдсвике. Решаем, какой заказать гроб, какие выбрать цветы. Выбираем стих для некролога в газетах. Так, чтобы все это подошло именно папе. Объявления надо напечатать и в местной газете, и в «Сундсвалльс Тиднинг». Мы обе хотим сделать все как надо. Похоронить папу красиво. Устроить ему достойное прощание. Прислушиваемся друг к другу – как тебе кажется? Так будет правильно? Папе бы это понравилось? Финансовые решения в этом деле – самые сложные. Насколько дорогим должен быть гроб? Какого размера венок? Для газет решили выбрать строки из Стига Дагермана. О том, что умереть – все равно что спуститься с ветки на землю. Папина жизнь была хрупкой, гнущейся на ветру веткой. Возможно, большинству из нас уготовано именно такое существование. Нас треплет и качает. А потом мы, медленно кружась, опускаемся на твердую землю. Далее – встреча со священником, Биргиттой. Она знала папу. Желание продлить это мгновение, задержаться в нем, вспомнить папу, закрепить папу в жизни. В моей жизни. Что я должна рассказать о папе? Ох уж эта спешка. С похоронами нельзя тянуть бесконечно. Кофе в приходском здании после церемонии – сколько будет народу и чем мы будем их угощать?
Мы с Гретой удивляемся, почему папины проблемы с сердцем не лечили вовремя. Почему не сделали операцию? Может, все из-за курения? Или из-за лишнего веса? Возможно, операцию нельзя было назначать, пока он не бросит курить? Он так шумно дышал в последние годы.
Друг Греты Адам помогает наводить порядок в Молидене. Он несколько лет серьезно болел, прошел через рак и пересадку печени. Теперь чувствует себя лучше, но еще слаб, страдает от скачков температуры и болей в животе. Грета познакомилась с Адамом после расставания с отцом своих детей, Андреасом. Адам тогда лежал в больнице, проходил лечение – и у них завязался виртуальный роман. Они вместе сочиняют музыку, играют в группе, Грета поет, у них бурные отношения. Они то расстаются, то снова сходятся. Иногда я не успеваю следить за развитием событий, но точно знаю, что такие отношения полностью поглощают, засасывают человека. Вся жизнь зависит от того, в какой фазе они находятся на данный момент. Это весьма напряженная ситуация, которая к тому же усугубляется постоянным присутствием болезни. Адама часто увозят на скорой, Грета сидит с ним в больнице. В то же время Грете ставят СДВГ, она страдает от выгорания. Тяжелые, неспокойные годы. В те годы я работаю, сколько могу, путешествую, перебегаю от проекта к проекту. Прихожу домой, зная, как дети по мне скучали, и каждый раз жалею, что не провожу с ними больше времени.
В эти июльские дни в Молидене я встаю в восемь, а засыпаю в час ночи. Целый день мы наводим чистоту, стираем, разбираем вещи – Грета с Адамом, мы с Матсом. Девочки и их двоюродные брат и сестра, Иван и Диса, мечтают заняться чем-нибудь интересным – все-таки у них каникулы. Я готовлю еду, мою посуду. Кормить приходится целую команду – нас восемь человек – и не один раз в день. А перекусы! Только все уберешь и протрешь стол, как тут же кто-нибудь приходит перехватить что-то на ходу, достает масло и сыр из холодильника, режет хлеб, ставит варить кофе. Мытье посуды растягивается на весь день. Здесь нет посудомоечной машины. Перемываю посуду и аккуратно расставляю ее в шкафчики после каждого приема пищи. Остальные убирают, моют и трут в других местах. Мы пытаемся раздобыть газонокосилку в более или менее рабочем состоянии. Нет никакого уплотнения. Хватит щупать. Ты хоронишь папу. Мы должны достойно похоронить отца. Как я со всем этим справлюсь, если окажется, что я больна?
Нет – не могу об этом писать. Как мы убирали и убирали. Наверное, этот липкий налет на всем – из-за никотина. Мы драим кухонный диван и стол. В несколько приемов. Грязь медленно сдается под натиском сильных моющих средств с резким запахом. Моем шкафчики изнутри и снаружи. Тоже не за один подход, грязь прочно въелась. Жир от приготовления пищи. Затем переходим к плите, духовке, конфоркам, кастрюлям.
Пока остальные ездили за покупками, я обнаружила коробочки с рождественскими сладостями. Самодельные шоколадные конфеты, домашние шарики из марципана. Последнее Рождество. Он не смог к нам приехать – чувствовал себя неважно и побоялся долгой поездки на автобусе. Это было Рождество 2015 года. Я испытала и облегчение, и беспокойство, но несколько раз повторила, что мы его ждем. В декабре я много работала, но на Рождество мы должны были собраться дома большой компанией: сестра Матса с семьей, свекор со свекровью, мама, моя сестра с семьей. Как мне теперь стыдно за тот стыд по поводу папиного недержания и какое облегчение я испытала оттого, что он не приедет. Запах мочи. Такой едкий, что рядом просто невозможно находиться. Следы на диване, который я тайком обкладывала полотенцами, накидывая сверху покрывало. Как же он старался тут, в Молидене, готовил сладости, пек овсяное печенье. Из глаз течет, это слезы, я всхлипываю. Больше всего я плачу оттого, что столько сладостей осталось. Сколько труда – и все эти шоколадные конфеты так и лежат в коробке. В июле. Он их так и берёг.
В июле – незадолго до папиных похорон и, возможно, перед первой поездкой в Молиден после его смерти, я встретилась со старыми подругами, с которыми когда-то была очень близка. Эллен ненадолго приехала в Стокгольм, вообще она живет в Америке, а с Софи мы как раз только что возобновили общение. Мы сидели на террасе в «Ривале», на площади Мариаторгет в Стокгольме. Обсуждали нашу общую подругу Лизу, которая живет в Германии. Год назад у нее диагностировали агрессивный рак груди. Ее младшему сыну, кажется, было всего полгода? Я вдруг вспомнила, как мамы Эллен и Лизы придерживались здорового питания, вообще вели исключительно здоровый образ жизни, выписывали журнал «Здоровье», дома у них подавали овощи, пророщенные зерна, цельнозерновой хлеб, травяной чай. И вот Лизу в самом цвете лет подкосила болезнь. Нет никаких гарантий. «Она прошла курс лечения – тяжелый, но, кажется, успешный», – говорит Эллен. Надо бы позвонить Лизе, обязательно, но только после того, как похороню папу.
Мы с Софи раньше говорили о старении и о том, насколько молодыми себя чувствуем. Все эти унизительные представления о стареющих женщинах, которые десятилетиями держали нас в напряжении… Почему никто не говорит, что наши сорок плюс – это не так уж и плохо? Еще есть силы, уже есть немного мудрости и немного опыта, дети не требуют постоянного внимания и помощи, родители стареют, но пока еще в ясном уме и сносной физической форме, да и страшненькой ты в сорок лет автоматически не становишься… Я редко думаю о серьезных болезнях. Мы с Лизой познакомились в четвертом, когда наши два класса объединили. Потом, после развода родителей, мы с мамой и Гретой переехали в съемную квартиру в районе Аллиеро и оказались с Лизой практически соседями. Только Лизина семья жила в одной из огромных вилл ближе к центру города. А еще у них была дача на море. В девятом классе я ездила туда на велосипеде, тридцать километров, а вечером столько же обратно. Когда в средней школе я ездила на велосипеде на конюшни, то засекала время, потому что скучно было кататься одной и той же дорогой. Я проверяла, смогу ли на этот раз побить собственный рекорд на пути туда или обратно, и постоянно наращивала темп. До конюшни было семь километров, интенсивное движение, много подъемов и спусков. Жми педали, ускоряйся, ты сможешь!
Мы с Лизой рисовали, вязали, шили и пекли булочки. Ходили на дискотеку для средних классов, влюбились в двух друзей, которые занимались уличными танцами в районе Сёдермальм – на другом конце города. Лиза играла на виолончели, танцевала джаз и пела. Пекла шоколадные маффины и ванильное печенье. Вся их семья поглядывала в сторону Америки. В средних, а затем и в старших классах мы с Лизой и Мией были маленькой компанией – иногда ходили втроем, иногда по двое, в разных комбинациях.
А теперь Лиза тяжело больна. Насколько велика вероятность, что я тоже? Две бывшие одноклассницы, которым нет и сорока пяти? Можешь выдохнуть. Уплотнение, которое ты нащупала, – это что-то другое.
Снимите, пожалуйста, футболку – давайте посмотрим, вытяните руки в стороны – да, вот оно. Доктор Моника Хедман кивает. Я запоминаю ее имя. Облегчение оттого, что попала к врачу-женщине – доктор Моника уже на пенсии и принимает в поликлинике всего раз в неделю. На самом деле она работает только с пациентками старше семидесяти пяти. Но почему она не может сказать, что ничего не чувствует? Что я все придумала.
Сначала мы поговорили о папе. О его внезапном уходе. «Это хуже всего, – говорит она, – скоропостижная смерть, когда не успеваешь попрощаться». Я не плачу, просто объясняю, что у меня не было времени заниматься своей грудью, я так много работала, поездки в Англию были запланированы заранее… а потом умер папа. Обширный инфаркт. Моника кивает. Она сидит за компьютером, но постоянно удерживает меня взглядом – не отпускает. Разве я падаю? Она говорит, что надо как можно скорее пройти маммографию. «Обычно женщины записываются сами, но я сделаю это за вас прямо сейчас. Запишу вас в Центр груди, это напротив магазина маскарадных костюмов, знаете? На Дроттниггатан».
Нет, не знаю. Никогда не интересовалась маскарадными костюмами. В голове проносится забавная картинка – доктор Моника в магазине карнавальных масок. Я слышу длинные гудки, но Центр груди уже закрылся. Летом они не работают по пятницам, а сегодня четверг, уже пятый час вечера. Она снова ловит мой взгляд. «Скажите, что согласны на любое время, а если у них полная запись, пусть возьмут ваш номер и перезвонят, если кто-то откажется. Звоните прямо в понедельник. Выпрашивайте талончик».
Потом она говорит, что слушала меня по радио и читала обо мне в последнем выпуске журнала «Мы» – о том, как мне грустно расставаться с Май. Я удивлена тем, что она меня узнала. Оказывается, мы почти соседи, живем в соседних кварталах. «Когда утром пробки, я обычно сокращаю путь через Норрбю, – говорит она. – Это может быть киста. Но надо проверить». Она объясняет, что написано в направлении, отдает его мне, говорит, чтобы я прочитала. Ее маме как-то дали направление и ничего не рассказали. «Я никогда не пишу то, чего не говорила пациентке», – говорит Моника. Она спрашивает, что заставило меня обратиться к врачу. Ей всегда интересно, почему пациенты в конце концов все-таки решаются прийти. Я отвечаю, что нащупала отчетливое уплотнение под мышкой, но, по-моему, умалчиваю о том, что Матс просто набрал номер и мне пришлось записаться не только на маммографию, но и в поликлинику. Сначала я позвонила в другую поликлинику. Там мне ответили, что уплотнение может оказаться чем угодно и ничего срочного тут нет. А здесь, в поликлинике Ханден, медсестра отнеслась ко мне внимательно. Более того, она сказала: я запишу вас к очень опытному врачу, к женщине. Вы ведь хотите попасть к доктору-женщине? О, спасибо, отвечаю я, а положив трубку, кажется, плачу.
В конце приема доктор Моника говорит, чтобы на выходных я делала вот так. Она машет руками, словно закидывая что-то через голову назад, за спину. Она несколько раз повторяет этот жест, и я покорно повторяю за ней. Мы проделываем это вместе, стоя друг напротив друга и энергично вытягивая руки. Затем она говорит: «А в понедельник в восемь утра вы позвоните в Центр груди».
Я вижу страх в ее глазах.
В Южной больнице кабинет маммографии по пятницам работает. Надо заставить себя позвонить. Как бы ни было страшно. Сколько раз доктор Моника внушала мне, что я обязательно должна записаться на маммографию? Я звоню. Медсестра берет трубку. Сердце колотится как сумасшедшее. У меня направление в Центр груди, но они по пятницам закрыты… Она перебивает меня. «Но в понедельник ведь они откроются». Я понимаю, но моя врач сказала, что мне надо во что бы то ни стало записаться… «У нас полная запись. Тут вообще очередь, много неотложных случаев, люди подолгу ждут. С чего вы взяли, что здесь будет быстрее? Что вас тут запишут?» Я пытаюсь объяснить, что доктор определенно нащупала в моей груди новообразование. И что в прошлом годуя пропустила маммографическое обследование. А может, лучше просто повесить трубку. Слез нет. Сердце тяжело стучит в груди. Вдруг записаться на понедельник тоже не получится? Как быстро распространяется опухоль. Растет.
Суббота. Мы с Эстрид идем в Скансен. Эльса уехала на выходные к подруге на остров Блидё. Приходится просто ждать… Эстрид все время рядом. Мы покупаем мороженое в киоске, украшенном иллюстрациями Ландстрёма, слушаем живой оркестр, смотрим на волков, рысей и тюленей. Вдруг перед нами возникают две женщины в возрасте – они останавливаются, мы останавливаемся, смотрим друг на друга и молчим. «Я вас знаю», – нарушаю я наконец тишину. И тут же слышу в ответ: «А я вас». Это доктор Моника Хедман с подругой. Здесь. В Скансене. «Вы знаете, что надо сделать в понедельник, – говорит она. – Выпрашивайте любое время. Вдруг кто-то откажется от записи. Все будет хорошо. Вас запишут. А я оформлю более вразумительное направление, чтобы они сразу все поняли».
Почему доктор Моника так настаивает, чтобы меня записали как можно скорее? Что такое она знает и не говорит?
Воскресенье на островке Ноттарё. Еще один песчаный пляж. Совсем рядом с островами Олё и Утё. Мелкий мягкий песок. Высокое небо, прозрачный воздух. По ощущениям – градусов восемнадцать, от силы девятнадцать. Вода такая холодная, что сразу ноги сводит – градусов четырнадцать или около того? Максимум шестнадцать. Я мерзну. Непрерывно думаю об опухоли. О смерти. Как сохранить спокойствие в последние дни летнего отпуска. Эстрид так грустит о том, что скоро отдыху конец. Конец лету, которое не получилось. Дождь в Англии. Раздражение и стресс. Смерть дедушки. Мое уплотнение в груди. Я должна стараться ради них. Купаться, есть мороженое, смотреть фильмы, устроившись на диване. Не плакать. Не ежиться. Не сводить все свое существование к этому новообразованию в правой груди. Которое болит. Злокачественные опухоли ведь не болят. Доктор Моника сказала, что можно прощупать, подвижно уплотнение или нет. Ей не пришлось долго щупать, чтобы обнаружить узелок. Она просто сказала – да, вот он. Огромный. В моей маленькой груди. Как можно быть такой идиоткой? Просто больной на всю голову. Эстрид плавает. Не сводя с меня глаз. Эльса осталась у подруги. Возможно, это просто киста. То лето на острове Утё. Внезапная новость о том, что у мамы рак, мы об этом совсем не говорили. Матс пытался меня успокоить, уверяя, что я накручиваю себя. Потом, стоя у телефона-автомата, я узнала, что у нее большая опухоль и ее тут же записали к хирургу. Как я тогда волновалась, как было страшно. Но мне ведь всего сорок четыре, а маме было пятьдесят восемь. Отсюда, с Ноттарё, мне почти виден островок, где мы купались каждый день в удивительно теплой воде. Я тогда училась на психолога и к тому моменту уже встретила Матса. Была взрослой. Двадцать пять лет. А мои девочки – еще дети. Эстрид только исполнилось десять. Эльсе – двенадцать. Я жую взятые с собой бутерброды, каждый кусочек разбухает во рту. Я жую, глотаю. Эстрид жалуется, что мороженое с печеньем «Орео» оказалось не таким вкусным, как она думала.
Мягкий норботтенский диалект в трубке. Да, можем записать вас на маммографию на двадцать третье августа. Папин день рождения. Ему должно было исполниться семьдесят семь. Это так нескоро, шепчу я. Доктор сказала, что мне надо во что бы то ни стало записаться на ближайшее время, может, есть какой-то резерв… Я звонила в больницу, но они…
Тишина. Я перевожу дух. «Можете прийти завтра к открытию? Без четверти восемь?»
Серая футболка. Специально для визитов к врачу. Легко снимается. Никаких блузок и рубашек со сложными застежками, никаких облегающих топов, прилипающих к телу. «Всегда носи чистые трусики, вдруг попадешь в больницу». Одна из читательниц трилогии про Май рассказывала, что это единственный мамин совет, который она запомнила на всю жизнь. Всегда носи чистые трусики на случай, если попадешь в больницу.
Тихое помещение. Стены в зеленых тонах. На столике журналы. Кулер с водой. Приглушенный свет. Утренний покой. Мимо проходят медсестры, возможно, врачи. Неужели среди них одни женщины? Это обнадеживает.
То, что такими вещами занимаются женщины, профессионалы.
Матс сидит рядом. Мы молчим, хотя обычно обсуждаем все на свете. Наверное, он думает – почему, черт возьми, ты не пошла к врачу еще в мае? То есть как минимум я об этом думаю. Непрерывно. А еще – о том, что время невозможно повернуть вспять. Уже август. Июль прошел в папином доме. В доме, где жили бабушка с дедушкой. Похороны. Теперь я знаю, каково это – устраивать похороны. Знаю, что смерть родителя порождает вселенское чувство покинутости. Оно никак не связано с реальностью и повседневной жизнью, оно просто швыряет тебя в объятия одиночества. На самом деле я никогда не писала об отце. В июле тяжелые воспоминания схлестнулись со светлыми. Появилось злое желание написать обо всем. А после похорон… Как светлый луч. И что это даст? Стоя у гроба, я шепчу, что пришли почти все. Или прислали цветы, открытки с соболезнованиями. Буссе и Оке, Эллинор, Йоран, кто-то из общества помощи пенсионерам, братья Ларс и Эрик, племянница Анна-Карин, сноха Инга, двоюродные и троюродные братья и сестры, соседи, друзья, Бенгт и Моника. Найма, Ингер и Ларс. Анна и Свен-Эрик. Все те, кто ценил телефонные разговоры и беседы за чашечкой кофе. Мы с сестрой Гретой взяли на себя все организационные вопросы. И Матс тоже. Мы выбрали музыку. Дяде Ларсу очень понравилась музыка на похоронах. «Один лишь день» Фредди Вадлинга, «Мечты Дэнни» Ларса Гуллина, «Бандура» Яна Юханссона. Папа обожал Россию. Санкт-Петербург. Есть, конечно, и другие истории. Но иногда свет побеждает тьму. После всех бесчинств темных сил. Обязательно нужен свет. Легкость. Радость.
Алкоголь черт знает что творит с людьми. Пустые бокалы в подвале. Пятна от вина. Чеки из алкомаркета. Нет, не буду нападать. Что это вообще – крайняя форма отрицания, что ли?
Последний разговор. Папин последний разговор случился с моей мамой. Его бывшей женой. Любовью всей его жизни. Они развелись тридцать пять лет назад. Мама рассказала о поездке в Англию. О старичке из Девона, который бесплатно водит экскурсии по зданию Национального фонда – такой говорливый. Болтал с мамой, с нами. Шутил, заливался соловьем, мама шутила в ответ. Его молодой коллега нетерпеливо мялся сзади, пытаясь вставить хотя бы словечко. Когда старичок узнал, что мы из Швеции, он начал внимательно нас разглядывать, особенно маму. Потом нахмурил свои кустистые брови и спросил, почему мы высадили всех страшных викингов у них в Англии, а красивых оставили себе. Над этим рассказом папа смеется до слез, после чего сообщает, что у шотландцев ужасно плохие зубы. Говорит, наш дальний родственник, живущий в Шотландии, объяснял, что дело не только в деньгах – просто зубы их не так уж заботят. У папы остался еще один испорченный зуб, который обойдется ему в семь тысяч крон. А тут еще старый трактор загорелся. Папа – сто с лишним килограммов – бросился вверх по склону, к дому, за огнетушителем. После операции на тазобедренном суставе, с обструкцией дыхательных путей. А еще мы говорили о растениях. Это постоянная тема, мы обсуждали ее всю весну. Тут мы похожи. Мне знакомы эти радость и мука. Когда сажаешь семена. Пересаживаешь, и вдруг все разрастается. Нужны горшки побольше, много земли. Постепенно переносишь растения на улицу.
С этими растениями целая куча возни. Так говорят и соседка Найма, и брат Эрик. Может быть, так и есть. Наверное, после разговора с мамой папа еще немного повозился со своими бархатцами и перчиками чили. А потом запер дверь веранды, оставив снаружи светлую июньскую ночь.
Мама также рассказывает, что они говорили о муже ее двоюродной сестры, который умер совсем недавно. Папа общался с ним в том числе по работе, а мама хорошо знала его с юности. Я тоже его встречала. Они праздновали с нами Рождество у бабушки, когда мы с сестрой были маленькие, а бабушка жила в просторной квартире и сдавала две комнаты студенткам медицинского колледжа. Они всегда были такие веселые, Керстин и Лаге. И очень компанейские. Мы, остальные, по-моему, не очень им подходили. Ну, за исключением бабушки. И вот теперь папа с мамой обсуждали похороны Лаге и деменцию Керстин, и папа еще сказал: «Да, наше поколение следующее на очереди».
А потом он произнес: «Береги себя, Бритт-Мари». И повесил трубку.
И вот Ингер его нашла. Приехала проверить пчел в дальних ульях – а сама она живет в Бакке. Свен всегда выходит на веранду, когда я сворачиваю во двор, говорит она. А в ту пятницу не вышел. В первую июльскую пятницу. Тогда она заглянула в окно и увидела его. На полу в гостиной. Она вызвала скорую, позвала Найму, у которой есть ключ, позвонила Эрику, Грете. До меня они дозвониться не смогли, абонент не отвечал.
А я сидела на Готланде. На каменной лестнице, с бокалом розового вина. Хотя когда он умер – как предполагают, это случилось в пятницу вечером, около десяти часов вечера, – у меня случился приступ мигрени. А на следующий день мы с Юнасом гуляли по острову, смотрели раукары. Мне вдруг вспомнился наш с папой первый совместный отпуск после того, как он развелся с мамой. Мне было двенадцать, мы жили в кемпингах на Готланде. Катались на велосипедах. Я приехала туда в первый раз. Лучше всего мне запомнился Сундерсанд. Мы ехали на Форё из солнечной Тофты, где мы намотали сорок-пятьдесят километров в мягком вечернем свете. Было солнечно, тепло. На Форё погода испортилась.
Ветер поднялся почти штормовой. Нам пришлось вести велосипеды через пастбища, и есть фотография, где я в ярко-синей спортивной куртке и шортах, а по дороге нам встретились готландские пони. Ехать на велосипеде против ветра было слишком тяжело. В кемпинге Сундерсанда нас поселили рядом с компанией подростков. Наверное, я выглядела старше своих лет. Только окончила шестой класс. На мне одежда пастельных тонов и пластиковые клипсы, я пользуюсь гигиенической помадой, из-за которой губы становятся белесыми и липкими. Всякий раз, когда я иду к зданию, где можно помыть посуду, принять душ и сходить в туалет, мне страшно. Прохожу мимо их палатки. Они кричат мне вслед. Папа приготовил яичницу с беконом на походной керосиновой плитке. Очень вкусно. Стыдно ли мне за папу? Вероятно. Зимой мне исполнится тринадцать. А он разговаривает с парнями. Они продолжают меня звать: «Как тебя зовут? Иди к нам. Не стесняйся, мы просто хотим поболтать! Ты откуда приехала? Нравится мыть посуду? Хорошо получается?» Их смех преследует меня до самой палатки, где папа закончил возиться с плиткой.
На следующий день льет проливной дождь, палатка промокает насквозь, мы собираем вещи, едем домой. Осенью я пойду в седьмой класс, и мне предстоит операция по удлинению ноги в университетской больнице Упсалы. Придется погрузиться в странное, мучительное состояние болезни на целый год, но я еще об этом не знаю. Пока у меня мои обычные, родные ноги, правда, все время приходится учитывать, что одна из них почти на пять сантиметров короче другой.
У медсестры в кабинете маммографии цветущий вид. Загорелая блондинка, вьющиеся волосы собраны в хвост. Она задает вопросы, просит сообщить паспортные данные, когда в последний раз проходила обследование, в какой груди уплотнение. А, да, вот оно, говорит она, когда я стою раздетая. Неужели так заметно? Само обследование: груди сжимаются вместе, кожа натягивается, все это засовывается в аппарат; я совсем похудела, сжимать практически нечего. Процедура болезненная, но недолгая, медсестра не выглядит напуганной, если бы там были признаки распространившегося рака, вряд ли у нее был бы такой беззаботный вид? Следующая маммография – через два года, говорит она, пока я надеваю лифчик и футболку, но, поскольку вы пропустили, на будущий год вам снова пришлют приглашение. Ну вот, она считает, что я спокойно могу проходить обычный плановый скрининг, я не умру, наверное, она считает, что это киста. А она вообще взглянула на снимки?
Ожидание. Наступает время ожидания. Снова комната в мягких зеленых тонах. Листаю журнал, даже не понимая, что там написано. Доктор посмотрит снимки и решит, нужно ли дополнительное обследование. Биопсия. Или они уже все знают? Я не помню. Неразговорчивый доктор и медсестра с северным диалектом. Сначала УЗИ. Такое непохожее на предыдущее. Видеть своего ребенка на экране, маленькое сердечко, слышать звук, как будто мчатся галопом лошади. Предвкушение, счастье, слезы. А теперь я инстинктивно отворачиваю лицо от экрана. Мне не больно, но ужасно неприятно, когда она прижимает свой инструмент к уплотнению, осматривает всю грудь. Холодный липкий гель. Да, вот здесь явное изменение клеток, говорит она. Потом обследует вторую грудь. Там ничего не находит. В кабинете тишина, подземелье, и мы находимся там, в темноте. На границе, на грани. «Мы возьмем анализы, – говорит медсестра. – Отправим их в лабораторию». Обезболивание, потом укол в грудь, прямо в уплотнение, в кисту, скажите, что это киста, скажите хоть что-нибудь. Дыхание, работа с инструментами, говорят, как отвести руку, чтобы можно было подобраться. Я делаю, как мне велят, отодвигаю руку, чувствую тело, дыхание. Потом доктор уходит. Возможно, мы прощаемся за руку. Медсестра заканчивает с анализами, я встаю. Смущенно спрашиваю, наверное, надо было узнать у врача, стоит ли мне беспокоиться? Медсестра тихо отвечает, что они посылают очень много анализов, но мне сейчас дадут заполнить бумаги и назначат следующий визит. Через четырнадцать дней, к хирургу.
Бланки. Анкета о состоянии здоровья, подготовка к операции. Кажется, она сказала – результаты анализов будут направлены участковому врачу. «Вы можете узнать ответ там, но вообще лучше прийти сразу сюда и встретиться с нашими хирургами». Я беспомощно киваю. Я не знаю. Я ничего не знаю о том, куда обычно приходят ответы. К участковому или хирургу. Судя по бумагам, которые я заполняю, мне предстоит операция.
Теперь уже ничто во мне не верит в то, что это киста. Я знаю, что это рак. И мне ужасно страшно. Я слышала, что рак груди успешно лечится, но мне также известно, что в более молодом возрасте он часто бывает агрессивным. Почти все в моем окружении знают, что тут нет ничего опасного. Просто глупо так волноваться. «Ты прямо как ребенок». Страх, который не удержать внутри. Он буквально сочится из меня. Я рассказываю о своем беспокойстве, о том, что делала биопсию. Приходится отменять запланированную работу, ожидающие подтверждения встречи. Я знаю, что отменить придется почти все. У всех остальных тоже было что-то с грудью – но оказалось «ничего страшного». Миозит, киста, «знаешь, они на всякий случай проверяют все подряд, стоит только заикнуться, что нащупала что-то в груди, и тебя начнут обследовать». Но. Ты не видела взгляд доктора Моники Хедман. Ты не лежала на кушетке, не слышала, как немногословный врач произносит: «Да, вот здесь явное изменение клеток», не сдавала множество анализов. Тебя не записали к хирургу.
Я совершенно не ожидала, что моя тревога будет вызывать у людей раздражение и даже гнев. Что мне придется защищаться. Или вот это: «Слушай, но опухоли же не болят, раз у тебя болит, значит, ничего страшного», и я ору – иди к черту! Нет, на самом деле не ору. Вместо этого спрашиваю, как у нее дела. Выслушиваю переживания по поводу несчастной любви, проблем на работе, поведения детей. Или просто чудесные впечатления от отпуска. «У врача все заполняют какие-то бумаги, это еще ничего не значит». И что, неужели всем, у кого обнаружили что-то на маммографии, назначают встречу с хирургом? Вот так сразу? Еще до того, как придут результаты анализов? Разве не кажется логичным, что в таких случаях, как мой, врач настолько уверен в злокачественности опухоли, что старается заранее записать пациента к хирургу? А если опухоль достаточно большая, она может давить на нервы и вызывать боль? По крайней мере, рука у меня онемела, а значит, что-то на нервы все-таки давит.
Дни ужаса и паники. Тело мое, тело, почему ты предаешь меня? Как самонадеянно было с моей стороны думать, что уж меня-то это не коснется. Я никогда не была ипохондриком, не боялась за свое здоровье, не гуглила болезни в интернете. Кашель осенью 2015 года. Той осенью, на которую пришлось больше всего лекций и выступлений. Шесть недель. На сайте здравоохранения я прочитала, что в этом сезоне свирепствуют длительные инфекции дыхательных путей, симптомы могут сохраняться до пяти-шести недель. Температуры-то нет. Значит, ничего не отменяю. На чтениях Кертеша в театре «Драматен» Стина Экблад[21] говорит, что единственное действенное средство от кашля – это вода, а не пастилки. Пить, пить и еще раз пить. А на съемках литературной телепередачи в Норвегии меня накрывает такой приступ, что кажется, будто я сейчас задохнусь. Добрый продюсер угощает меня какими-то сильными азиатскими таблетками с имбирем, из магазина здорового питания. Я беру их, несмотря на предостережение Стины, готовая на все, лишь бы облегчить состояние. Может, это кашель на нервной почве? Не думаю. Имбирь раздражает горло, я кашляю еще сильнее. Может, лучше продолжать пить водичку и чай? Кашель выматывает, я боюсь закашляться во время выступления. Все на тех же съемках я встречаю Эрику Йонг[22]. Она пьет белое вино, пьянеет, начинает меня наставлять, кажется, говорит, что я должна набраться мужества и написать свою правду. Она великолепна, я так хочу запомнить всех щедрых женщин, которые встречались на моем пути. Я думаю, что она дорого заплатила за все – за свою известность, за публичность. Мне хочется прошептать: «Слишком много вина тебе не на пользу, Эрика, дорогая, тебе надо поберечь себя». А еще там Эдуар Луи[23], хрупкий и сильный одновременно, он прекрасен, мы оба волнуемся перед записью, подбадриваем друг друга. А потом, в гостиничном номере, я долго кашляю, пью воду, принимаю имбирные таблетки и радуюсь тому, что на моем жизненном пути встретились Эрика и Эдуар. Их тепло окутывает меня, скрашивает бессонницу.
В августе 2016 года я сделала следующую запись в дневнике: «Я должна быть рядом с девочками и Матсом. Я должна делать все, что в моих силах. Все, что в моих силах».
Совместное интервью с Лоттой, в сентябре выходит книга «На кухне у Май». Интервью берет газета «Дагенс Нюхетер» в здании Музея северных стран. Меня всю трясет, но нельзя же отменять мероприятие лишь потому, что ждешь результатов анализов? Нас фотографируют, Элин Петерс задает вопросы. Не могу же я рассказать о своей проблеме в интервью. Это просто безумие. Но когда перед началом Лотта спрашивает, как я себя чувствую (мы стоим вдвоем), меня словно прорывает. Я тихо говорю ей, что у меня уплотнение в груди, взяли биопсию, жду результата. Не могу уловить, что именно заставляет страх отступить, что действует успокаивающе. Разговоры – это лишь зыбкая иллюзия. Совсем не обязательно, что поможет. Рассказываешь об острой тревоге – а человек отводит взгляд, или отмахивается как от чего-то незначительного, или вздыхает – или ты видишь нескрываемый страх смерти в его глазах. И все-таки, когда Лотта задает вопрос, у меня вырывается ответ. Она говорит: «Ой, Кристина, тебе, должно быть, так страшно сейчас!» Может быть, поэтому я и выдержала интервью. На фотографиях мы с ней так искренне смеемся. Кажется, я тогда только кивнула, а потом повторила – мне так страшно. Но как хорошо уже оттого, что мне позволено бояться. Что моему страху нашлось место здесь, в вестибюле музея. И никакого не бойся. «Это просто смешно. Ты напрасно волнуешься! Ох уж эти ипохондрики…»
Потом мы идем вместе пешком, по-моему, Лотта рассказывает о свояченице, у которой несколько лет назад был рак груди. Противоопухолевые препараты, операция и лучевая терапия, антиэстрогены. Конкретика меня не пугает. Конкретика – это противоопухолевые препараты, операция, лучевая терапия, антиэстрогены, последующая гормональная терапия, все это – пожалуйста. Я сильная, когда мне было двенадцать, я полгода сама вытягивала ногу, так что с болью я справлюсь. Но я не хочу умирать.
Эти дни. Недели. Мой очевидный страх. Привычная работа. Интервью. Прогулка с соседкой Анникой вдоль южной оконечности залива Древвикен. Мы ходим по дорожкам и тропинкам, болтаем, подводим итоги лета, обсуждаем их дальнее путешествие, папину внезапную смерть. Только когда мы уже стоим на перекрестке и собираемся прощаться, я произношу это: «У меня уплотнение в груди, взяли биопсию». У нее тоже однажды было уплотнение (или у ее сестры?), она воспринимает мою новость серьезно, у ее мамы только что был рак груди. Пришлось принимать противоопухолевые средства, лучевая терапия дала осложнение на сердце. А у моей мамы от высоких доз облучения пострадало легкое. В эти дни ожидания я гуляю и с Матсом, в полном молчании, что для нас непривычно. Обычно мы обсуждаем все на свете, но, чтобы обсудить это, у нас просто нет слов. Ведь если мы произнесем вслух то, чего больше всего боимся, что тогда будет? Я могу рассказать о своем беспокойстве Аннике, мы ведь с ней близкие подруги, и ей хватает мужества меня выслушать. Мне кажется, я тоже ее слушаю, стараюсь не тянуть все внимание на себя. Я многого не говорю о своем страхе, но он все время присутствует рядом, в разговорах, звучит подтекстом, и пока мне достаточно просто уверенности в том, что он имеет право на существование, потому что вероятность обнаружения у меня рака вполне реальна. Разумеется, я надеюсь, что там всего лишь киста, но в глубине души больше не верю в это.
Некоторые дни даются особенно тяжело. И некоторым людям все труднее воспринимать мою тревогу. Они твердят, что со мной наверняка ничего серьезного. И сколько бы я ни объясняла – взяли биопсию, множество анализов – они отвечают: «Врачи всегда берут анализы!» Не думаю. Мне хочется крикнуть, что я не мнительная, я не из тех, кто вызывает скорую на каждый чих – наоборот, я стараюсь не замечать симптомов, это наследственное. Я не хочу никого грузить, сколько я уже хожу с этим мерзким уплотнением, и не говорите теперь, что нет повода волноваться. Если со мной все в порядке, зачем меня тогда записали к хирургу? На самом деле все так просто. Единственное, что я хочу услышать: «Я понимаю, что ты боишься. Мне бы тоже было страшно». Все, кто считает, что не стоит переживать заранее, в моем случае ошибаются. Страх – своего рода подготовка, способность тела предупредить – ты под угрозой. Я знаю, что прогноз при раке груди довольно благоприятный. Но нельзя сравнивать онкологические случаи вот так, в лоб. Существует множество факторов. Например, на каком этапе жизни ты заболел. Чем старше человек, тем менее агрессивен рак. Если опухоль растет медленно, ее труднее обуздать противоопухолевым препаратом. Если у вас уже взрослые дети, вы успели пожить – это совсем другое дело. Болезненно, трудно, серьезный кризис, но рано или поздно с кризисами сталкиваемся мы все.
Я не могу уйти от детей. Эта мысль истязает меня все недели, пока я жду. Сколько времени уходит на попытки найти что-нибудь в Интернете? На поиски информации о химиотерапии, о лучевой терапии? Об оценке гена HER-2 и связанных с ним рисках? О гормонозависимом раке груди, самом тяжелом? О мастэктомии – полном или частичном удалении груди? О риске распространения опухоли? Страх уже здесь. А если она уже распространилась? На лимфоузлы, печень, скелет. И когда уже нет сил, в качестве передышки я повторяю мантру – «а может, это все-таки киста?»
Вся запланированная работа. Неделя Бергмана в театре «Драматен», книжная ярмарка, библиотеки. Не так напряженно, как весной, но тоже непросто. Вступление в наследство, замерший в ожидании дом в Молидене. Что со всем этим будет? Эстрид уже начала плакать – или мы все еще повторяем, что надо дождаться результатов? Я не сплю, аппетита тоже нет.
А еще этот проект – «Карма». Научное исследование, выясняющее, какие факторы влияют на развитие рака груди. Я уже давно в нем участвую. И вот опять они со своей анкетой. Может, они знают то, чего не знаю я? Им прислали мои результаты анализов? Почему они отправили мне эту анкету именно сейчас? Пищевые привычки, масса тела, образ жизни, начало менструаций, продолжительность цикла, число беременностей, кормила ли грудью. Я вешу совсем немного, приходится как подростку отвечать на вопрос, каким я воспринимаю свое тело, размерами я явно меньше, чем когда мне было двадцать пять, хотя порции ем большие. Слишком большие? Что писать? Слишком мало овощей, слишком много макарон, а последние два года перебиваюсь в основном орешками и бананами, возможно, все дело в арахисе? Сколько алкоголя я употребляю? Пара бокалов на выходных. Мы выпиваем бутылку вина на двоих. Хотя периодически бывает и шампанское, на всяких мероприятиях по работе. Иногда даже в обед. А иногда мы выпиваем бутылку вина и в пятницу, и в субботу. А ведь еще сладости. Хотя арахис почти полностью заменил сахар. Сладкое я ем нечасто. Изредка шоколад. Достаточно ли я двигаюсь? Я постоянно в движении – но также подолгу сижу в поездах и гостиницах. И самое сложное – вопросы ментального характера – как я смотрю на жизнь, положительно или отрицательно? Ненавижу анкеты! Я всегда считала подобного рода опросы лживыми и притянутыми за уши. Разве вы не понимаете – все ответы попадут в те рамки, которые задали вы же сами – ученые. А человек мог иметь в виду что-то совсем другое. Возможно, тот, кто сидит по другую сторону и заполняет формуляр, не находит подходящего ответа. Кто может точно вспомнить, сколько овощей и мяса ест каждую неделю? Бывает по-разному. А вот этот вопрос: как часто люди из вашего окружения вас разочаровывали (выбрать редко/часто/никогда)? Если я отвечу «часто», мой ответ будет расцениваться как то, что я мрачный пессимист и сама виновата в своей болезни, стерва такая. Но расти в семье, где приходится наблюдать алкоголизм и глубокую депрессию, автоматически означает, что в детстве ты часто разочаровываешься. Все это вполне вписывается в парадигму болезни и злоупотребления спиртным – все эти обещания, которые даешь себе, а потом не сдерживаешь. О, если бы я могла рассказать. Как я рада, что теперь мама чувствует себя хорошо. Что мы с ней прекрасно общаемся. У папы тоже были большие сложности. Такие, о которых не принято говорить. А еще успех трилогии о Май вызвал неоднозначную реакцию среди близких и знакомых, и реакция некоторых меня разочаровала. О, как бы хотелось рассказать о том, как нелегко мне порой приходилось – и все же я благодарна за все, чем меня наградила судьба. За то, что умею решать проблемы. За то, что я любознательна. За то, что мне так многое нравится в жизни. Что я могу перемещаться между светом и тьмой. Надеждой и отчаянием. За способность любить и трудиться, а что еще в жизни нужно?..
В маленьких клеточках, где можно добавить что-то от себя, я пишу: «Я бесконечно благодарна за свою нынешнюю жизнь, за семью и очень хочу жить дальше. В данный момент я чувствую себя ужасно, потому что меня буквально сжирает страх в ожидании результатов биопсии и приговора: что же за уплотнение образовалось у меня в груди. В последние годы я страшно много работала и постоянно испытывала жуткий стресс. Но в целом, кажется, я весьма реалистично смотрю на жизнь».
Папин дом. Если мне назначат лечение, я попаду туда нескоро. Поэтому мы отправляемся в поездку в выходные перед получением результатов. Мама присоединяется к нам в Сундсвалле. Мне так больно сидеть. И лежать. Болят бедра, копчик, поясница. Я принимаю «Альведон», но он почти не помогает. Долгая дорога на север. Молиден. Увы, теперь даже и бабушкин дом не в силах меня защитить. Мы с Матсом едем в супермаркет на краю города, и там меня накрывает такой страх, что подгибаются колени. Болит все тело. Ноги, стопы. Затылок. Я буквально повисаю на тележке – неужели я здесь в последний раз, меня похоронят, где я буду лежать, сколько я еще смогу прожить, а что, если у меня метастазы по всему телу. Тесто для пиццы, йогурт, купим что-нибудь простое – хотя нет, пожалуй, лучше приготовлю бараньи отбивные с сыром фета, запеченным картофелем, цацики или винным соусом и овощами. Стоит ли так усложнять – или мне все же полезно отвлечься?
На чашечку кофе приходит Найма, на улице тепло, мы сидим на веранде. Над столом пролетает траурница, в этом году их так много, они несут смерть. Черные – хотя на самом деле скорее темно-коричневые – крылья с белой каймой. Она все летает, только не на меня, не садись на меня, улетай отсюда. Я сижу в углу, наверное, спрашиваю Найму, хочет ли она еще кофе, и в этот миг траурница садится на меня, прямо на колени. Бесшумно.
Мама не переживает. Все повторяет, что сейчас рак лечится еще успешнее, чем когда болела она сама. У нее рак выявляли два раза, удалили обе груди, подвергали лучевой терапии. Пять лет мама принимала анти-эстрогены. С этим раком груди вечно преувеличивают, говорит она. Якобы это так ужасно – лишиться груди, это как утратить свою женственность или стать калекой. Некоторые женщины просто зациклены на груди. На мой взгляд, это смешно. Например, я никогда не думаю о том, что у меня ее больше нет.
Мы обсуждали это и раньше, и я всегда соглашалась. Женщины бывают зациклены на груди так же, как некоторые мужчины. Порой доходит до смешного, но тем не менее любая ампутация – это серьезно. Если бы мне пришлось выбирать между ногой и грудью, выбор был бы очевиден, но сейчас речь идет не о ценности груди как таковой, а о том, насколько опасно само заболевание.
Хотя тебе тогда было пятьдесят восемь и шестьдесят три, вяло возражаю я. Да, это правда. Зато ты замужем, говорит она. Да и не факт, что у тебя что-то найдут. Они всегда берут анализы для перестраховки.
Баранина, картошка. Я сижу на кухонном диванчике, на детском месте, где мы обычно теснились с двоюродными братьями и сестрами. Бабушка подавала всем кашу с черникой, а мне – просто замороженную чернику с сахаром и молоком. Потому что я не любила кашу. Кровяные блинчики с топленым маслом и брусничным вареньем. Мне необходимо проститься с ними. С папой, с бабушкой. Я сижу и верчусь, чертовы седалищные бугры, тяжесть тела пронзает скелет, прямо сквозь тонкую поролоновую подушку, обитую тканью. И между лопатками, там, где один позвонок выпирает, это надпочечники так болят? Или поджелудочная? «Я так не нервничала, – говорит мама. – Когда мне выдавали результаты, я шла всю дорогу пешком, до больницы и обратно. Тогда опухоль распространилась даже на лимфоузлы. Единственный раз, когда мне стало страшно – это когда делали рентген скелета, помню, я не на шутку волновалась, ведь если затронут скелет, значит…»
Пожалуйста, прошу я, мы можем поговорить о чем-нибудь другом?
Отвезли детей в школу. Снова зеленая комната ожидания. Ледяная газированная вода из автомата, ничего не помогает, во рту сухо и липко одновременно. «Кристина Кемпе», – говорит доктор. С ней медсестра. Кажется, они приходят за мной вдвоем? Уже тогда я все знала. Теперь я утратила девичью фамилию, лишилась своей «Сандберг». В качестве пациентки я буду зваться просто «Кемпе». Мне хочется возразить, сказать, что никогда не называю себя Кристиной Кемпе. Только Сандберг-Кемпе или Сандберг.
Матс заходит со мной в кабинет, доктора зовут Аннели Блад. Мы с Матсом сидим рядышком, но меня не покидает ощущение, что я заперта в своем теле и до мужа никак не дотянуться. У него сосредоточенное выражение лица, и в то же время он открыт и уязвим – но у меня нет сил утешать, успокаивать его.
Сегодня у меня для вас плохие новости, говорит она. У вас три злокачественные опухоли – и показывает на схематичном рисунке, где именно они находятся. Самая маленькая диаметром один сантиметр, самая большая – пять. Опухоли разнородные. Тип HER-2, гормонозависимые.
Я киваю. Она спрашивает, успела ли я прочитать что-то об этом в Интернете, раз так спокойно воспринимаю информацию. Я отвечаю, что сразу поняла – это рак. Кажется, она сразу предлагает начать с проверки лимфоузлов, чтобы посмотреть, распространились ли опухоли. Это операция, требующая наркоза, но потом можно сразу ехать домой. И еще надо сделать рентген брюшной полости, легких и скелета, чтобы подтвердить или опровергнуть наличие метастазов. В печени, легких, костях. Затем – принимать химиопрепараты, шесть курсов в высоких дозах, и поскольку опухоль такая большая, придется полностью удалить грудь.
У вас ведь грудь не очень большая, говорит она, осмотрев меня и измерив опухоль. Я думаю: «Да что вы говорите», – но не произношу этого вслух. «Вряд ли получится сразу сделать реконструкцию. Мы обычно начинаем с химиотерапии, чтобы проверить эффективность и облегчить ход операции. А если сначала прооперировать, мы не будем знать, какой ответ у организма на химию. Вдруг какой-то препарат не действует? У вас выпадут волосы, все. Вам предстоит полгода тяжелого лечения».
«У вас есть дети? Вы больше не планируете детей? – спрашивает она. – А то можно заморозить яйцеклетки, потому что овуляция, скорее всего, прекратится. Единственное, что вы можете сделать для детей, – пройти полугодовое интенсивное лечение». Для детей? О чем это она? Я что, умру, и они останутся без меня? Матс спрашивает, какие риски дает химиотерапия. «Ну, возможно заражение крови», – отвечает Аннели. Молчи, Матс. Я не осмеливаюсь сказать, что боюсь умереть и оставить детей. И Матса. Но больше детей. Мне наплевать на волосы и на грудь, лишь бы я осталась жива. Отрежьте и вторую грудь, раз уж все равно оперируете. Но дети еще такие маленькие. Самый уязвимый возраст. Им только исполнилось десять и двенадцать. Именно сейчас смерть кажется им реальной, как никогда. Они только что похоронили дедушку. Мамы не должны умирать. Спрашиваю, может ли человек чувствовать, насколько распространилась опухоль. «Нет, только если затронут скелет», – отвечает она. В печени и легких ничего почувствовать нельзя. Спина, копчик, лопатки, шея, кости таза. Но это мы сейчас посмотрим. «Я пропустила маммографию в октябре», – говорю я, не было времени… Тогда бы мы еще ничего не увидели, возражает она, значит, опухоль выросла на пять сантиметров с октября 2015 года, как же быстро она растет. Она говорит, что я ничего не могла сделать, мне просто не повезло. Она спрашивает, кем я работаю. Я рассказываю, что много езжу с лекциями. Она может выписать мне больничный – на все время ожидания операции. «Теперь перед вами задача далеко не интеллектуальная, – говорит она. – Это совершенно другое».
«Если будут возникать вопросы, звоните. Вам сейчас нужно о многом подумать. Лина расскажет вам подробнее о химиотерапии». Я благодарю ее. Кажется, даже повторяю «спасибо» несколько раз.
Медсестра по имени Лина шутит, она спокойна и дружелюбна. Мы говорим о детях, она сообщает, что в наше время люди далеко не всегда мучаются от тошноты и рвоты в период химиотерапии, но есть другие проблемы. Например, волдыри, грибок и кровоточащие язвочки во рту – побочные эффекты снижения иммунитета. Диарея. Сверхчувствительность слизистых. Да, и выпадение волос, конечно. Могут слоиться ногти. Мышечные боли, скованность движений. Изменения вкуса. Лучше подобрать парик прямо сейчас, пока волосы еще на месте. Они обычно выпадают сразу после первого курса. Ресницы и брови держатся чуть дольше, чем волосы на голове. Некоторые пациенты продолжают работать на протяжении всего лечения, другие берут больничный. Проще тем, кто может работать из дома, ведь иммунитет будет сильно снижен, а то и вовсе убит. Сеансы химиотерапии проводятся раз в три недели. С первых же дней придется для профилактики принимать лекарство против тошноты.
Матса я тоже не хочу покидать. И маму, и Грету, и друзей. И все-таки между взрослыми и детьми колоссальная разница. Если я умру, а Матс останется, я буду знать, что мы прожили насыщенную интересную жизнь вместе. Цена, которую мы платим за большую любовь, – неминуемое расставание. Смерть. Но как он будет без меня? Если я умру, он останется один с детьми. С их горем. Если опухоль распространилась, я ничего не могу поделать, только пройти предложенный курс лечения.
Я говорю детям, что у меня опухоли, но они знают, что у бабули тоже был рак груди, и она выздоровела. Мне предстоит химиотерапия, выпадут все волосы. Кажется, тогда это и началось: Эстрид плачет каждый вечер и просит пообещать, что я буду жить. А Эльса закрывается в своей комнате. Я распределяю суточную дозу «Альведона», без него я вообще не могу спать из-за адской боли во всем теле, в голове, в животе. Я продолжаю таскаться на прогулки. Когда просто иду, ужасно болят ноги, а когда поднимаюсь в горку, сердце бешено колотится в груди – а вдруг я упаду, потеряю сознание?
Я отменяю рабочие встречи, одну за другой. Пишу, что у меня рак. Не хочу ничего скрывать, чтобы меня не начали упрашивать, приходится говорить твердое «нет, не получится». Никакой книжной ярмарки. Никаких семинаров. Никаких библиотек. Я не приду. Из всех запланированных на осень мероприятий оставляю только Джамайку Кинкейд на Стокгольмском литературном фестивале. На самом деле хочу отменить и ее, ведь встречаться придется сразу после третьей химии и я наверняка буду паршиво себя чувствовать, но Матс говорит, что это глупо, что я потом буду жалеть. «Я помогу тебе».
Я хочу сделать это с ним вместе. Если мне станет совсем плохо, Матс сделает это сам. Мне необходимо, чтобы он был рядом. В конце концов, это он открыл для меня Джамайку Кинкейд.
Я оказалась заперта в теле, на которое больше не могу положиться. В таком беззащитном теле. Дырявом, как решето. И выбраться из него я не могу. Так же, как не могу его игнорировать, махнуть рукой. Мне не вырваться, так что я должна попытаться выжить. Болезнь превратила меня в биологический организм, но я никак не могу понять, что именно от меня требуется.
Так хочется снова писать. Было бы слишком высокомерно утверждать, что критические заметки, статьи, эссе – это не литература. Еще какая, в высшей степени литература. Но это не писательская деятельность как свободная игра, где я сама могу устанавливать правила. Это не моя вселенная, не мое прибежище. Другие тексты выполняют определенные обязанности, они заданы извне. В личной, художественной, биографической литературе обязанность только одна – быть правдивой по отношению к тексту. Открыться ему. Стать податливой. Но после Май мне это не удается.
На следующий день после того, как я узнала диагноз, была наша четырнадцатая годовщина свадьбы. Мы отправились в город, решили пообедать в «Голубых вратах». Вареный лосось и французский картофельный салат, солнечно, тепло. Мне дали телефонный номер Центра груди на случай, если возникнут вопросы, и они возникли. Тысячи вопросов, из которых самый насущный – эта боль, у меня никогда так не болело тело, кости, живот. Как быстро разрастаются опухоли? Может, во второй груди уже тоже что-то растет, а если оно распространилось, что тогда делать? Я надиктовываю свой номер на автоответчик, чтобы они перезвонили. Но до конца дня так никто и не перезванивает. Я не спускаю глаз с телефона на пароме по пути на Юргорден, а потом и в ресторане. Не успели мы сесть, как тут же налетели осы. Они ползают по каперсам, картошке, по майонезу с укропом и по рыбе, у меня аллергия на осиные укусы, не хватало только проглотить осу. Я выхожу из ресторана, солнце припекает, после холодного лета вдруг пришла жара. Матс догоняет меня. «Идем на паром, пора возвращаться», – говорю я. И тут звонят с незнакомого номера. Женщина, которая говорит, слегка раздражена, что-то пошло не так, они не нашли мой номер, не смогли проверить, идентифицировать меня, поэтому не могли перезвонить. Меня трясет, я сажусь на скамейку у воды, так много туристов, народ толпится у входа в парк аттракционов, а мне что, так и сидеть, выкрикивая свою панику? Я спрашиваю, насколько велик риск, что опухоль перекинется на вторую грудь, распространится по телу. Она говорит, что все зависит от того, что человеку довелось пережить раньше. Некоторым трудно принять известие о том, что у них рак, может случиться кризис, если психика неустойчивая. Да, я много чего пережила в жизни, но когда и при каких обстоятельствах вообще может быть легко принять новость о том, что тебе отрежут грудь и подвергнут химиотерапии? Кому легко услышать онкологический диагноз, особенно если твои дети еще учатся в средней школе? Я говорю, что у меня страшно болит все тело, что я не могу нормально сидеть. Она не может толком ответить почему, нужны дополнительные обследования, биопсия лимфоузлов, рентген. Хорошо уже то, что на УЗИ в лимфоузлах ничего не нашли. Я прекрасно слышу, как она это произносит, но я только что узнала, что у меня три опухоли, которые быстро растут, а тут еще и боль во всем теле?
Насколько помню, до начала лечения я успеваю еще раз встретиться с доктором Аннели Блад. Хотя, возможно, это был все тот же первый раз.
Нет, наверное, я все-таки встретилась с доктором Аннели еще раз. Когда она рассказала об исследовании, в которое вписываются опухоли моего типа. Мне кажется, что она представила его как исследование с целью разработки более направленного лечения. Широко известно, что в наше время терапия для онкологических больных излишне жесткая. Поэтому ученые начали разработку, где больных разделили на группы, чтобы проверить, действительно ли это так. У участниц берут множество дополнительных анализов, неоднократно делают биопсию опухоли, в частности перед самым началом лечения. Участие в таком исследовании дает много преимуществ, говорит Аннели. К пациентке относятся с особым вниманием. Она даст мне почитать брошюру.
Я киваю. Разумеется, я могу поучаствовать в исследовании, если это поможет другим… я не хочу умирать, уходить от детей. У меня вдруг возникает ощущение, что доктор Аннели – компетентная, деятельная, опытная, циничная – видит мое загорелое лицо с макияжем, мои длинные волосы и думает: «Эта самодовольная дамочка переживает из-за того, что облысеет». А в ее власти мое спасение, и она будет меня спасать, эта Аннели. Это она тут решает – исследование, операция, а я лишь испытываю жуткий страх. Я не сплю, тело отказывается подчиняться. Я должна поддержать детей. Выдержать их страх. Сердце колотится, бьется, стучит. Интересно, человек всегда слышит свое сердце? Я теперь слышу его все время – и особенно по вечерам, когда пытаюсь уснуть. Было бы здорово приглушить этот стук. Чуть-чуть уменьшить страх, чтобы я могла немного передохнуть. Я не принимаю ни снотворного, ни успокоительного, никаких антидепрессантов. Не потому, что в них не верю, напротив, эти лекарства могут быть жизненно важными. Но я знаю, что пациенты клиники расстройств пищевого поведения, где я работала, испытывали жуткую тревогу, когда их заставляли регулярно принимать пищу, доедать все, что положено на тарелку, есть жирную пищу, чувствовать сытость и не испытывать при этом рвотных позывов, и я знаю, что доктор выписывал им «Атаракс», мягкий транквилизатор. Сейчас мне вспомнилось название, и я думаю, может, доктор Аннели мне его выпишет, я спрашиваю ее еле ворочающимся языком: «Может, мне стоит попринимать какое-нибудь успокоительное, пока я жду окончательного вердикта?»
Она отвечает, что, разумеется, существует много разных препаратов, но она не хочет их выписывать. Говорит:
«Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой, и рано или поздно вам все равно придется пережить этот кризис. Медикаменты лишь отложат неизбежное».
Да, конечно. Естественно, а я что, думала, получится избежать этой боли, этих зверских мучений, тревоги, паники – могу выписать вам снотворное, например «Стилнокс», чтобы было легче уснуть. «Еще у меня аллергия на осиные укусы, – говорю я, – вы не выпишете таблетки кортизона – на всякий случай, раз такой осиный год выдался?» Да, это можно, «Бетапред», шесть таблеток при укусе осы – развести в небольшом количестве воды.
Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой. Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой. Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой.
И вот уже пора встречаться с медсестрой отделения онкологии в больнице Святого Йорана, это ведь она должна рассказать мне о самом лечении? Обо всех этих лекарствах, которые придется принимать во время химиотерапии. Кортизон, а еще сильнодействующие и адски дорогие таблетки от тошноты, «Алокси», «Эменд» – все по подробно расписанной схеме – перед началом химии. Потом количество постепенно снижается – тридцать две таблетки кортизона «Бетапред», потом двадцать четыре, потом двенадцать. Шесть от укусов осы. Боже мой, какие дозировки. «Омепразол» от изжоги, вызываемой кортизоном, «Примперан», если тошнота все-таки не уйдет, а еще средство от запора. Что же там вызывает запор, кортизон? Капли от вздутия живота, тоже в качестве профилактики. И в придачу к этому лекарство от грибка и раствор для полоскания ранок в ротовой полости, масло или таблетки от сухости во рту, защитные капли для слизистой глаз и носа. Промежности, кишечника. Все, что может пострадать, пострадает. А все, что пострадает, может начать кровоточить.
Обезболивающие. От боли в костях и мышцах. И в суставах. «Альведон», «Цитодон», «Ипрен». Инъекции «Нивестима», уколы в живот, делать дома самостоятельно, во время каждого курса химиотерапии, чтобы помочь лейкоцитам. Лейкоциты погибают всего за пару дней, эритроциты более устойчивы, там показатели ухудшаются не сразу, а с каждым новым курсом химиотерапии. Иногда требуется переливание крови. А вот лейкоциты – иммунная защита – исчезают сразу же, и их нужно восстановить перед следующим курсом. Восемь уколов, или десять в течение двадцати одного Дня.
Огромный список побочных эффектов. Изменение вкусовых ощущений, на вкус все может казаться как металл или слаще, чем обычно. Усталость, я забыла про усталость. То, что человеку буквально не подняться с постели, тоже относят к побочным эффектам. Утомляемость. Снижение когнитивных функций, проблемы с памятью, рассеянность. Головокружение. Мышечные боли. Скованность суставов. Сухость кожи, особенно на ногах. Грибок, ломкость ногтей, кровоточивость пальцев ног. Аменорея, отсутствие овуляции, климактерический синдром, приливы, резкая смена настроения. Ну и, конечно, выпадение волос.
Я могу что-то сделать сама – я имею в виду, чтобы ослабить все эти побочные эффекты? Она отвечает: доказано, что заметно помогают движение и физическая активность – ежедневные прогулки, даже если кажется, что совсем нет сил. И вот тут для вас многое может сделать семья – муж и дети, если будут вытаскивать вас на улицу, даже если вы говорите, что не можете и не хотите.
И вот я гуляю. Несмотря на то, что ноги пронзает жгучая боль. И на то, что трудно дышать. Черт! Я же ходила все лето, я была в прекрасной форме, почему же теперь так остро не хватает воздуха?
Сроки сдачи «садового» текста для журнала «Мы» поджимают. Точнее, не самого текста, а фотографий. Они должны быть летними, демонстрировать сад во всей красе, хотя сам номер выйдет только весной. Поэтому через два дня после того, как я узнала о трех злокачественных опухолях, у меня съемки. Я уже знаю, что буду писать о папе, растениях и смерти. А еще о том, как я поливала и чистила сад в Молидене этим летом. И о том, что мой собственный сад совершенно запущен и заброшен. Аппетит пропал. Вместо него в желудке возник тревожный комок. Утром наношу макияж, чуть ярче обычного, объектив камеры как будто съедает всю косметику. Я знаю, что скоро останусь без волос, ресниц и бровей. Но пока не выгляжу больной. Никаких мешков под глазами, никакой желтизны на коже. Я выгляжу ужасающе здоровой. Загорелой. Я делаю то же, что и обычно, только более тщательно – коричневый карандаш вдоль линии ресниц, черная тушь. Помада. Консилер под глаза. Собираю волосы на затылке, закручиваю пучок. Закрепляю шпильками. Я столько раз это проделывала.
Корнуолл, один из дождливых июньских дней. Кажется, в саду Трелиссик? Мы собираемся перекусить. Во всех садах есть кафе: бутерброды, несколько несложных блюд, салаты, чай со сливками, мороженое. Суббота или воскресенье, в саду многолюдно, помимо пенсионеров попадается немало семей с детьми. Матс, мама и Эль-са караулят столик на открытой террасе, под крышей. Можно завернуться в шерстяные пледы. Мы шутим над героическим отношением англичан к тамошней летней погоде – как приятно перекусить на свежем воздухе, в плащах и сапогах, под зонтами, при температуре двенадцать градусов. Середина июня, мы греемся горячим чаем. Сейчас мой черед стоять в очереди перед крошечным прилавком, Эстрид протискивается ко мне – хочет проследить, чтобы я опять не заказала какую-нибудь гадость, например булочки с изюмом. Мы стоим перед холодильником, откуда можно достать напиток, сосиску в тесте, бутерброды с тунцом. В морозильнике – рожки с мороженым, которые сразу привлекают внимание Эстрид. Она долго не может выбрать, я стою лицом ко входу, и тут в дверях появляется мужчина, который… да, он смотрит на меня и выглядит ошарашенным. Как будто мы близко знакомы, сто лет не виделись и вдруг случайно встретились. Странное, мгновенно возникшее ощущение интимности, его открытое беззащитное лицо. Кажется, он краснеет, но берет себя в руки и продолжает смотреть на меня, пока мы стоим в очереди. Словно не в силах оторвать взгляда. Мы с Эстрид говорим по-шведски. Он считает меня красивой, приходит мне в голову, чувство именно такое, будто я привлекла его внимание самым естественным образом. Он примерно моего возраста, в дутой спортивной куртке красного цвета. Теперь я стараюсь больше не встречаться с ним взглядами, такое ощущение, что еще миг – и он что-то скажет. Я пытаюсь это предотвратить, но при этом мне очень лестно. Все весьма банально, в то самое мгновение мне просто хочется, чтобы он считал меня красивой. Возможно, мое лицо показалось ему знакомым или странным, сейчас это необходимо мне как никогда, словно я знаю, остались считаные секунды – и все будет потеряно. Разве не снилось накануне, как хирург отрезает мне грудь? Прежде чем выйти, мужчина еще раз оборачивается и серьезно смотрит на меня, стоя в дверном проеме. Когда мы с Эстрид выходим к остальным с подносами в руках, я вижу его в большой компании – жены, детей, друзей? На фотографиях из сада все мы выглядим немножко замерзшими, но довольными.
Лена Гранефельт фотографирует меня рядом с усадьбой «Нюкельвикен», на востоке Стокгольма. Старые яблони, красочные предосенние клумбы. Она только что написала книгу о том, как умирают растения. Запечатлела их на снимках в стадиях, следующих за бурным цветением. После созревания плодов. Когда они увядают, образуют семена. Становятся почвой, перегноем. Я стою, опираясь на лопату – этот реквизит одолжил нам садовник. Теперь я должна присесть на корточки, пройтись, обернуться, постоять на месте. Господи, как болит все тело. Несмотря на «Альведон». Я много говорю. Почти непрерывно. Почему я не могу помолчать? С Леной очень легко, она не предлагает ничего безумного или такого, что казалось бы странным. У меня сейчас нет сил отстаивать свои границы, отвергать неудачные предложения – я просто делаю так, как велит Лена. Она хочет запечатлеть меня в бескрайнем цветочном море. Для этого мне нужно встать на четвереньки или зайти в полумрак тоннеля из бамбука. Удивительно, что я могу столько болтать, задавать ей вопросы и в то же время быть полностью поглощенной своим страхом. Идея о создании книги о саде в духе «Моего сада» Кинкейд. В большей степени политика и философия, нежели практические советы садоводам. А Ленины снимки поэтичны сами по себе. На самом деле они не требуют текста. Но, наверное, было бы интересно, если бы она фотографировала, а я писала? Если буду жива. Она подвозит меня до дому в Ханинге. Лена и раньше спрашивала, не можем ли мы поснимать у меня в саду, но я отказывалась, он слишком запущенный. Хотя теперь, подъехав к дому, мы обходим мои владения. Она кивает, конечно, можно было бы фотографировать и здесь, но атмосфера получилась бы совсем иная, более мрачная.
Когда Лена присылает снимки, я пытаюсь разглядеть, заметно ли на них, что я больна. Фотографии очень красивые – все эти цветы, Ленино незримое присутствие как фотографа, только на нескольких снимках у меня один глаз, кажется, больше другого. По Матсу всегда заметно, когда он устал – один глаз становится меньше – а я на съемках была жутко уставшая. А может, это опухоль так влияет на глаз и на взгляд? Для меня эти снимки всегда будут нести в себе особый заряд: длинные волосы, пока еще густые ресницы, четкие дуги бровей, обе груди… Последнее трепыхание перед навсегда наступившим после. Когда-нибудь, когда мое отражение в зеркале станет призрачным и чужим – желтоватая как воск кожа, отекшее от кортизона лицо, ранки повсюду – на губах, в носу, на нёбе, красные воспаленные глаза, голые дрожащие веки, пустое место там, где раньше были брови, бледная кожа на голове. И тогда я взгляну на эти фотографии и подумаю: когда-то, еще совсем недавно, я была такой.
Я должна была обсуждать спектакль «Деформированная персона» режиссера Маттиаса Андерссона в рамках Бергмановской недели в театре «Драматен» вместе с Юнасом и Маттиасом. Вечер накануне операции на лимфоузлах, мне надо быть в больнице Святого Йорана в половине восьмого утра, значит, из дома придется выйти в шесть. Я очень боюсь. Или даже так – я переживаю, смогу ли досидеть до конца спектакля, ведь боль только усилилась. Мы с Эстрид только что посмотрели «Красавицу и чудовище» в кино, и, несмотря на обезболивающие, я промучилась весь сеанс. В эти дни голова заполнена страхом смерти и ощущением беспомощности, с которым мне трудно справиться. Никогда в жизни я не чувствовала себя настолько беззащитной. В какие бы сложные ситуации я ни попадала, всегда находились пути решения или утешение в том, что время лечит. Но против агрессивных раковых опухолей у меня нет внутренних защитных средств. И черт бы побрал всех, кто лезет с советами по поводу питания, йоги и позитивного мышления. И всех, кто говорит, что я должна бороться с раком. С этим-то как раз проблема – я не могу воевать в одиночку, мне остается лишь положиться на врачей и медицинскую экспертизу. И нужно быть готовой принять их помощь. У меня нет необходимых знаний, чтобы оценить их методы, – я не онколог, не специалист по раку груди. Разумеется, я много узнала – оказывается, есть немало различных типов опухолей в груди. И болезнь может развиваться очень по-разному. И существуют разные схемы лечения. Одно меня утешает – яд, проникающий в мое тело, будет убивать раковые клетки. И хотя мне от этого будет очень плохо, все это ради моего же блага.
Исследование. Я внимательно читаю бумаги. Методом случайной выборки пациенты разбиваются на две группы. Первая группа получает стандартное лечение – то, которое, как подозревают, оказывает излишнюю нагрузку на организм. Людей, как говорится, «залечивают», что вызывает множество побочных эффектов. Вторая группа получает химиотерапию другого типа – точнее, везде это называют лечением цитостатиками. Это более современное лечение. От него, если повезет, не выпадут волосы, зато больше нагрузка на печень. Но в таком случае химиотерапия назначается и после операции. Тогда мне пришлось бы лечиться цитостатиками всю осень и продолжить лечение весной, после операции.
Но если в исследовании речь идет об избыточном лечении, нет ли риска, что человека также могут недолечить? Если они хотят найти оптимальный объем лечения и давно заметили, что многие люди получают слишком много цитостатиков, значит, все-таки существует риск, что новая, более низкая дозировка, или интервал, или тип лекарства окажутся недостаточно эффективными для некоторых пациентов из набранных случайным образом групп? Иначе как вычислить золотую середину? Но я совершенно не хочу получить недостаточное лечение. В моей жизненной ситуации я просто не могу себе позволить так рисковать. К тому же когда-то я сама занималась исследованиями – в основном количественными, но кое-что в методах смыслю.
Матс звонит Хенри (тот работает педиатром) и Стефану (у его жены Маргареты был гормонозависимый рак груди). Оба советуют поучаствовать в исследовании, ведь это дает столько преимуществ. Например, более внимательное и заинтересованное отношение со стороны медицинского персонала.
И все же меня терзают сомнения – а вдруг я попаду в группу, где лечение окажется не таким эффективным, как они рассчитывают? Можно ли будет поменять группу?
Второй момент, который меня настораживает, – то, что участницам исследования приходится сдавать намного больше анализов, в частности биопсию. Я не какая-нибудь недотрога, но биопсия означает, что в опухоли втыкаются иглы для забора жидкости. Я хочу пройти химиотерапию – ладно, или лечение цитостатиками – прямо сейчас. А не ждать еще несколько месяцев, пока проведут дополнительные обследования. Я довольно быстро поняла, что самая распространенная схема лечения – это сначала операция, затем химиотерапия. Но при крупных опухолях приходится начинать с цитостатиков, чтобы проведение операции стало возможно в принципе. То есть сначала надо уменьшить опухоли в размерах и убедиться, что подобранные цитостатики эффективны. Если нет опухоли, по которой можно измерить результат, трудно понять, требуется ли замена препарата.
Мое нынешнее положение – относительно молодая пациентка, сорок два года, с раком груди статуса HER-2 – напрямую связано с исследованием. В результате различных научных изысканий выяснилось, что на сегодняшний день существуют прекрасные схемы лечения. Антитела в сочетании с традиционной химиотерапией. Препараты более направленного действия. А я не могу поучаствовать? Я так устала. Думаю о доме в Молидене, о папе, чей прах до сих пор не предан земле – урна все еще ждет нас. Думаю об отце Матса, которому становится хуже. Теперь он живет в больнице, и хотя лицо его расплывается в улыбке, когда мы приходим его навестить, отчетливо видно, как он слаб. Его преследуют инфекции, он плохо ориентируется в пространстве, стремительно худеет. И в этой ситуации постепенно вырисовывается моя главная задача – обуздывать свою тревогу насколько хватит сил, чтобы поддержать детей. Душевно и физически быть рядом. Да, я психолог, но при этом я обычный человек. Нависшая угроза потерять родителей – это в любом случае кризис, и неважно, сколько тебе лет. Но кризис этот намного глубже, если ты еще не достиг возраста, когда точно знаешь, что справишься сам. Если ты ребенок, школьник. Разумеется, я буду делать все, что скажут врачи, – принимать нужные лекарства, двигаться, хорошо питаться. Но приплетать сюда научное исследование, связанное с риском… мысли постоянно крутятся в голове.
Антисептик. Подготовка к пункции лимфоузлов. Чистое постельное белье, чистое полотенце, чистая одежда, конечно. Я так же готовилась к операции по удлинению ноги в 1984 году – та операция длилась много часов и проводилась для устранения последствий травмы, полученной сразу после рождения. Задолго до предполагаемой даты родов у мамы открылось кровотечение, пришлось делать экстренное кесарево. Меня как недоношенную несколько недель держали в кувезе, и в ранку, в которую был вставлен зонд, попала внутрибольничная инфекция. Придя в себя, мама каждый день навещала меня в госпитале, и, когда после Рождества меня выписали, она чувствовала себя бодрой и отдохнувшей. Мама с ностальгией вспоминает первые годы, когда мы жили в квартире в Шёнеберге, а летом снимали у Эмиля бывший курятник, где папа столько всего выращивал. Уже потом, продолжает она, когда мы переехали в дом, начался грандиозный ремонт, потом папины вечные командировки. Вот тогда все пошло наперекосяк. Для папы это стало чрезмерной нагрузкой, и я тоже чувствовала себя ужасно.
Оказалось, инфекция повредила зону роста ноги, меня ежегодно показывали врачам, возили на рентген из Сундсвалля в Хернёсанд. Персонал в свинцовых фартуках, нужно лежать неподвижно, пока камера фокусируется на ноге. Этот левый ботинок с надставкой, который мне не хочется надевать в школу. После каникул одноклассники дразнят меня из-за разных туфель, и я говорю: так много играла в классики, что правая туфля попросту стерлась.
К двенадцати годам рост завершился, левая нога оказалась на пять сантиметров короче правой, и меня записали на операцию в университетскую больницу Уппсалы, далеко от дома. Мама чувствовала себя неважно после затянувшегося расставания с мужчиной, с которым встречалась после развода. Папа отвозит нас в Уппсалу, но в больницу с нами не идет. Ортопед, подготавливающий меня к операции, очень любезен – или это был хирург? Профессор, которого мы с мамой уже встречали раньше, выглядит как пародия на профессора – белый халат, развевающиеся седые волосы. По его словам, новый метод весьма многообещающий – люди наконец научились удлинять конечности. Есть и другой вариант – укоротить ту ногу, что длиннее, но ведь я как будущая женщина не хочу быть маленького роста? Я ведь хочу остаться высокой и красивой? Эти вопросы он задает мне, представляя новый метод удлинения ноги. Неужели я к тому времени уже настолько очарована идеалом красоты и модельной внешностью из глянцевых журналов, что даже не пытаюсь спорить с его утверждением? Просто сглатываю – разумеется, я хочу быть высокой. Если встать на длинную ногу, во мне будет целых 166 сантиметров росту, а если ее укоротить, получится всего 161 сантиметр. Но нет – правда в том, что профессор не оставляет мне выбора. Ему не приходит в голову, что я по какой-то причине могу отказаться от нового, простого и интересного способа удлинить ногу. А еще он спрашивает: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Писателем, отвечаю я. «Ну вот и славно, тогда не страшно, если нога немного поболит». И вот вопрос с операцией уже решен.
Накануне операции я беседую с молодым врачом. Он из тех, кто не считает, что с двенадцатилетней девушкой, у которой уже два года как идут месячные и которая на самом-то деле уже перестала расти, можно разговаривать как со взрослой – поэтому он обращается ко мне как к ребенку, отмечает ручкой на ноге, в каком месте будут оперировать, говорит, что мне установят небольшой аппарат, который придется носить несколько месяцев и самостоятельно подкручивать, зато потом все будет хорошо!
Ну, небольшой аппарат можно как-нибудь вынести. Мне не показывают ни картинок, ни фотографий – и я представляю себе некий аппарат размером с губную гармошку. Он плотно прилегает к ноге, и на нем есть крючок, за который я буду дергать. Ну я же не знаю, как выглядят аппараты по удлинению кости.
Сколько часов длится операция? Много. Когда я отхожу от наркоза, уже вечереет. Я пытаюсь сесть – и вижу белую простыню, скрывающую нечто огромное. Я приподнимаю ее. И кажется, сразу теряю сознание? «Маленький аппарат» оказывается гигантской стальной конструкцией, охватывающей всю левую ногу ниже колена. Кровь, блестящий металл, бинты. Стальные дуги с обеих сторон, до самой стопы – кажется, я уже замечаю, что ногу пронизывают четыре длинных мощных гвоздя? Два под коленом и два чуть выше щиколотки. Никто не предупреждал, через какую пытку мне предстоит пройти. Между тем иначе как пыткой это было не назвать.
После операции я четырнадцать дней провела все в том же университетском госпитале. Меня должны были перевести в больницу в Сундсвалле, но я оказалась слишком слаба даже для перевозки санитарной авиацией. У меня высокая температура. Держится и не спадает. Каждый день перевязки, чтобы отверстия не зарастали кожей. То ощущение, когда медсестра смачивает мне ногу соляным раствором, чтобы отодрать кожу от стальных прутьев. Все восемь отверстий обрабатываются ватными палочками. Это ужасно неприятно. Но необходимо. Я вяжу свитер пастельных тонов со снежинками из розовой, голубой и белой пряжи, приходится все время считать, чтобы получился рисунок. По его мнению, прекрасно, что я занялась вязанием. Когда металлическое постукивание спиц прекращается, он сразу понимает – мне слишком больно. Он лучший в мире медбрат. Учит меня, как пользоваться отверткой для подкручивания аппарата – на миллиметр в день, не больше. Весь первый год в старшей школе мне придется ходить на костылях. Про верховую езду можно забыть, заботиться о своей любимой лошадке Тиффани я не смогу. Моя взбалмошная Тиффани, которую другие, крутые, девчонки на конюшне называют «больной на голову». Я знаю, что это не так, но иногда Тиффани подолгу не выходит из стойла. Если ее владелица, одна из больших девочек – правда, добрая – допускает ошибки в общении с Тиффани, лошадь может простоять в стойле не один день и становится нервной и нетерпеливой. Школа верховой езды не использует ее на занятиях, ведь Тиффани принадлежит частному лицу. Я обожаю ее, хотя порой побаиваюсь. Однажды, когда мы должны были делать вольт, я только успела сесть в седло, как она начала наклоняться вперед. Я оказалась совершенно к этому не готова. Она бывала строптивой, излишне оживленной, но такого не было никогда. Она все наклонялась и наклонялась. Между прыжками, в галопе. Я буквально висела у нее на шее, пока она мчалась по кругу, понимая, что надо отпустить поводья и просто шлепнуться на попу. Но с больших лошадей падать куда больнее, чем с пони. Наконец я все же упала. В плотно утрамбованный песок. Она не убежала, но я поняла, что пытаться снова оседлать ее сейчас бесполезно. Пусть побегает по шатру. Я веду Тиффани туда, вовсе не будучи уверенной, что смогу ее удержать. Но она послушно следует за мной. Никогда не видела более счастливой лошади. Я отпускаю ее, разумеется, без сбруи и седла, и она может бегать, прыгать, приседать как ей вздумается. Я стою у ограждения, время от времени Тиффани радостно подбегает ко мне, я поглаживаю ее гриву, и она снова пускается вскачь. Неудивительно, от такого избытка энергии можно сойти с ума. Но когда ее объезжают регулярно, она прекрасно слушается. Мы можем скакать рысцой, перейти на галоп, с наклоном корпуса. Она норовистая, но не злая.
Операция на лимфоузлах перед началом химиотерапии проводится под наркозом, но я смогу уехать домой в тот же день. Я знакомлюсь с медсестрой, анестезиологом, хирургом. Сначала лабораторное исследование: в лимфоузлы – или в опухоли – введут синюю жидкость, чтобы проверить, задеты ли лимфатические узлы. Каким-то образом синяя водичка помогает это определить. Я знаю – лечение все равно может пройти успешно, даже если они будут задеты. Рак необязательно распространился по всему телу. У мамы лимфоузлы были затронуты, при этом после мастэктомии ей хватило «одного только» облучения. Предоперационная комната, жду своей очереди. Есть ничего нельзя. Когда я оказываюсь в операционной, одна из медсестер спрашивает меня, кем я работаю. Я отвечаю, что пишу. В тот же миг передо мной возникают сразу три человека в зеленых бумажных шапочках и медицинских масках и заводят беседу о Май. Кажется, последнее, что я слышу, прежде чем погрузиться в наркоз, это вопрос: «А четвертая часть о Май будет?»
Если рак распространился. На лимфатические узлы. Если затронут скелет. А если печень, легкие. Все, что так назойливо и непрерывно болит. Если.
Я спрашиваю хирурга, как только открываю глаза, еще под действием морфина. Иначе я не выдержу. Слишком боюсь ответа. И вот произношу слова, по-моему, слишком ясно и твердо для только что очнувшегося от наркоза человека. Если болезнь успела распространиться, каковы мои прогнозы? – вот что я спрашиваю. Он отвечает, что, возможно, я проживу еще десять лет. Они успеют окончить школу. В юном возрасте люди ранимы, но если они успеют окончить школу… Плохо то, что мы не можем контролировать ситуацию, добавляет он, если болезнь распространилась. «Но сейчас вы получаете лечение цитостатиками, которые должны убить потенциальные раковые клетки, попавшие в кровь. Без анализа ничего нельзя сказать точно, но пока нам хватило проверки четырех лимфоузлов. Все хорошо, надеемся, вы напишете еще целую кучу книг и проживете еще лет шестьдесят». Сто четыре года. Эта новость немного утешает, и я задремываю снова, а потом мне разрешают встать. Прежде чем уйти домой, надо сходить в туалет, проверить, можешь ли ты мочиться. Все получается. Все нормально. В комнате, где мы можем посидеть, перекусить и окончательно прийти в себя, я разговорилась с женщиной, у которой развилась серьезная инфекция в ране после несложной операции и теперь пришлось оперировать заново. Она работает медсестрой с онкологическими пациентами на последней стадии.
Медсестра Пегги тоже читала трилогию. Когда я надеваю лифчик в специальной комнате со шкафчиками, ранка начинает кровоточить – конечно, не надо было брать бюстгальтер с косточками. Пегги меняет повязку, инструктирует меня, как ухаживать за ранкой, советует приобрести хирургический скотч. Как часто его надо менять, какова дозировка обезболивающих. Как можно мыться под душем, как нельзя.
Не помню, сколько раз мне делали рентген перед химиотерапией. Помню только, что в рентгеновском отделении больницы Святого Йорана шел ремонт, а подземные переходы были ужасно длинные. Рентген брюшной полости – это тот, что с введением контрастного вещества. А рентген легких я делала в тот же день?
Идите вдоль красной линии. Идите вдоль синей линии. Идите вдоль желтой линии, среди теней, при тусклом освещении. Медики встречаются с сотнями пациентов, я же встречаюсь только с ними. Они собираются во мне. Администраторы, медсестры, сотрудники аптек. Вскоре я начинаю замечать, что мой диагноз, высвечивающийся перед ними на экране, меняет их отношение ко мне. Сразу уходит раздражение, с которым встречают потенциального ипохондрика, пришедшего сделать снимок какой-то выдуманной напасти. Что они знают такое, чего не знаю я? Что они могут определить благодаря своему опыту уже сейчас, когда только делают снимки?
Раздеваюсь, остаюсь в кабинете одна. Они выходят, делают свою работу. Некоторые вздыхают, если поднимаешь руку не совсем так, как они хотели, или недостаточно быстро ставишь ноги куда надо. «Стойте, замрите!» В обычной жизни все это, конечно, было бы неважно. Да, бывает, у человека не задался рабочий день. Но если ты пришел на рентген, чтобы исключить метастазы, то оказываешься несколько в другом положении. Ты уязвим. Тот, кто делает снимок брюшной полости, очень мил, все время улыбается. Спокойно объясняет, при введении жидкости может ощущаться тепло, и это немного неприятно. Как они вводят жидкость – через какое отверстие в теле? Я не помню. В вену? Меня просят задержать дыхание? Да, точно – я слышу голос, который велит выдохнуть и не дышать. Рассказываю ли я то, что уже знаю, – у меня рак груди, три опухоли? Думаю, да. Разве он не спрашивал вначале, по какому поводу обследование? Потом, когда снимки уже сделаны и он говорит, что можно идти, когда он машет мне своей рукой в татуировках, его большие глаза так печальны. Я беру в охапку одежду, сумку – вечно боюсь, что закопаюсь в кабинете, что из-за моей медлительности сдвинется их плотный график, к ним ведь такие очереди. Почему у вас такой грустный вид? По моей печени уже что-то заметно?
Вечером мы празднуем выход книги «На кухне у Май». Йенни, Ева, Сесилия, Лотта и я. С ними было так здорово работать. Тот случай, когда вклад каждого умножает и возвышает результат – как будто у всех нас внутри было ощущение, видение того, что должно получиться, и мы делали все, чтобы к этому прийти. Непринужденно, с шутками и смехом. Но я так странно себя чувствую. Наверное, из-за контрастной жидкости? Внутри все как будто вибрирует. Аппетита нет. Больно сидеть… Жесткие деревянные скамейки в уютном и шикарном ресторане. Жгучая боль в копчике, распространяющаяся дальше, на поясницу. Шампанское. Мне так грустно. Так хотелось бы отметить это событие с радостью. А потом продолжить работать с Лоттой всю предстоящую осень, на Книжной ярмарке, в переговорах с книжными магазинами. А хочется лишь одного – уехать домой. Я их так люблю, и книга превзошла все мои ожидания, а если учесть, что дизайном занималась Лотта, то ожидания были высоки как никогда. Сесилия и Йенни, которые работали и с картинками, и с текстом. Все они вложили душу, уделили время, затратили силы. Но шум и гул ресторана как будто встают стеной между ними и мной, и я не могу к ним пробиться. Слышу лишь бешеный стук собственного сердца. Головокружение. Копчик. Спина. Они тоже не знают, как на это реагировать. На мою новость о болезни. Что сказать, как поддержать и как теперь праздновать?
На самом деле я не знаю, что они думают. Вот они сидят, такие открытые и искренние, хотят отметить выход книги до начала лечения, чтобы я могла насладиться едой и вином. А у меня все просто ужасно болит.
Исследование. Я по-прежнему не знаю, соглашаться ли в нем участвовать. На повестке дня у нас папино наследство – кажется невероятным, что мы с Гретой теперь владелицы Молидена. Моя старшая сестра займется счетами, оплатит электричество и вывоз мусора, откажется от ненужных подписок. Она видела, через что пришлось пройти Адаму, пока он лечился от рака, а еще она поделилась со мной контактами подруги, которая вела блог о раке груди. Теперь подруга чувствует себя прекрасно. Какой чувствительный момент – поиск информации, я хочу и не хочу ее искать. Потому что у всех все по-разному. Размер, тип опухоли и то, как быстро она растет. Нет. Мне боязно, потому что я не знаю заранее, что повергнет меня в панику. Я с облегчением принимаю предложение сестры заняться всем, чем нужно, когда мы вступили в наследство. Стали наследницами. Дом стоит себе спокойно, Найма ходит поливать цветы в горшках, забирает почту, которая не перенаправляется нам автоматически. Иногда заезжает дядя Эрик, проверяет все ли в порядке. Когда мы покидали дом в конце августа, он выглядел вполне достойно. До идеала далеко, но кровати застелены, на кухне прибрано, пыли нигде не осталось.
Правда, предстоит еще много работы, прежде чем мы сможем выставить дом на продажу. В моей голове просто не осталось места для того, чтобы подумать, стоит ли его продавать. Я думаю вот что: если я сейчас умру, то не смогу оставить после себя столько всего, как папа. Стопки бумаг, старую одежду. Дневники, письма. Журналы. У Матса и девочек бумаг, книг и одежды не меньше – но я вижу папино добро и вижу наше. Задохнуться можно. Грета говорит, что ей нравится разбирать старые вещи, она хочет устроить гаражную распродажу. Идея прекрасная, но нам еще столько всего предстоит сделать, прежде чем можно будет это осуществить. В Молидене все нужно отчистить и отмыть. В комоде до сих пор лежат бабушкины простыни, скатерти и полотенца, желтые и жирные от никотина. В шкафах много чашек и блюдец с трещинами и сколами по краям. И мы еще сами не знаем, что именно хотели бы оставить себе. Синие вазочки для десертов, знаменитый фарфор из Евле, кухонный диван, угловой шкафчик, секретер. А смогу ли я расстаться с бабушкиными изящными кофейными чашечками от Hackefors, с золотой каемочкой, которые она обычно доставала на Рождество? Папин компьютер, новый телевизор. Грета продаст машину и трактор. Газонокосилка? Можно, конечно, оставить все как есть, продать дом со всем инвентарем, но мы обе хотели бы посмотреть, что там вообще есть. Я понимаю, почему в Молидене накопилось столько добра – ведь если место позволяет, невольно отодвигаешь принятие решений. Хочется сохранить все, вдруг пригодится, настроение меняется. Сарай, дровяник, оба с чердаком. Пекаренка. Дом с огромным подвалом и чердаком. Шкафы, гардеробные – во множественном числе. Мне самой тяжело выбрасывать вещи. Я всякий раз думаю, вдруг они пригодятся в моей писательской деятельности?
Но от обилия вещей начинаешь задыхаться. И я знаю – если мы решим продавать Молиден – в нашем собственном доме придется освободить достаточно места для всего, что я оттуда привезу. Текстиль, кухонный диван, фарфор. Бумаги. Все, что папа сохранил. Этим первым летом мы пакуем бумаги, письма и фотографии в коробки. Банковские документы, страховки, декларации о доходах. Бегло пробегаю глазами. По последнему чеку видно, что папа закупался в алкомаркете. А вот чеки за еду к празднику Мидсоммар.
Нет, это нельзя выбрасывать. Надо уловить нить. Попытаться понять.
Я думаю – папе было бы трудно принять мой онкологический диагноз. Он бы так испугался. Наверняка напился бы, сидя на кожаном диване – или он из искусственной кожи? – в гостиной у себя в Молидене. С включенным телевизором и стереосистемой. Желто-зеленые гобелены на стенах. Коричневые оконные рамы. Широкий журнальный столик черного цвета, вечно заваленный какими-то вещами, бумагами, газетами, фильмами, банками с краской, тюбиками с клеем и пепельницами.
Что вообще происходит в эти дни? Помню, мне не терпелось начать. Представляю себе, как разрушающая раковые клетки химия проникает в организм и действует. Цена, которую я плачу, – мои здоровые, быстро растущие клетки, и я действительно готова ее заплатить. Мне боязно, но вместе с тем хочется получить заключение по рентгеновским снимкам.
Эстрид только что исполнилось десять. Когда она перешла в третий класс, мы поспешно сменили школу – старый класс развалился, учителя уволились. Когда я заходила в кабинет – Эстрид еще была во втором – дети ползали по скамейкам, чтобы налить попить прямо во время урока. Шум стоял такой, что учителя не было слышно, сексуальные домогательства не принимались всерьез (подумать только, сексуальные домогательства во втором классе…). Эстрид тогда досталась классическая роль пай-девочки – сидеть между двумя хулиганами. Никакого понятия о разнице полов даже близко не было. И вот только она привыкла к новой школе, как я заболела. Последние годы выдались непростыми и для моих детей. Я часто уезжала. Знаю, что многие мужчины даже никогда не обдумывали ничего подобного – если один родитель рядом, этого ведь должно быть достаточно… Я смотрю на роль родителя несколько иначе. Меня так часто не бывало дома. И я постоянно скучала по семье. Если работаешь по вечерам, упускаешь намного больше важного, чем с обычной дневной работой. Ох уж эти одинокие ночи в гостиничном номере.
А вот Эльса запирается у себя в комнате. Не пытается быть поближе, как Эстрид. Много времени проводит у подруг. Эстрид хочет пообниматься, посмотреть вместе фильм – Эстрид ищет утешения. Эльса тоже, но все время находиться близко физически ей тяжело. Ей всего двенадцать, а переходный возраст в самом разгаре. Она всегда была взрослой, никогда не говорила этим детским языком. Впереди шесть месяцев тяжелейшего лечения – вот как это видят дети.
Все, чему я должна успеть вас научить. Все, через что вам придется пройти как подросткам, как юным женщинам. На работе, в дружбе, в любви. В материнстве? Если я не… вы не должны бояться принимать помощь. Если она понадобится. Сердитесь на меня! Это можно. Чувства не опасны. Даже страх. Неприятно, но не опасно. Страх – это волна, которая обязательно схлынет.
А пока держится. Пока мой страх – это непрекращающаяся буря. Пока я ворочаюсь всю ночь. Боль пульсирует в крестце, пояснице, бедрах. В шее и плечах. Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой, и рано или поздно вам все равно придется пережить этот кризис. Может, все из-за того, что я пишу, сидя в кровати? Из-за положения тела, из-за того, как я двигаю пальцами по клавиатуре, шея слегка вытянута вперед, спина вплотную к валику, ноутбук на коленях? Мы с Эстрид смотрим все подряд. SVT-play, «Открытый архив», сериалы, «Щель», «Ева и Адам», «Мать выходит замуж». Последний мы смотрели с мамой, когда она была дома, а не в больнице. В 1979 году.
И «Доктор Фостер». Это я Эстрид не показываю, смотрю, когда она засыпает. «Мама, пообещай, что ты будешь жить, пообещай». Страх доктора Фостер и мой страх сливаются воедино, когда она заходит в море, холодное английское море, когда она собирается умереть, оставив сына, или просто уйти от боли, от одиночества, от поломанной жизни. Не делай этого, не покидай сына, ты ему нужна.
Достаточно ли я обнимала их? Дарила ли утешение чисто физически? Сколько было ночей, когда я так уставала, что отказывала им в ласке, сердилась, игнорировала. Хватит ли им в жизни того, другого, воспоминаний о моих руках, моих объятиях?
Я так люблю вас. Просто до безумия.
Когда больнее всего. Когда я очередную ночь не сплю. А если мое тело не справится? Если у меня повсюду метастазы? Если меня не станет? Только бы они сохранили в душе мою любовь. Только бы знали, что я всегда с ними.
Если я сейчас умру, Матс должен жить. Он нужен им живым. И себе тоже. Его тревога. И тут такое. Он еще в мае заподозрил, что я больна. А я просто не хотела это признавать.
Идеальная картинка кризисной ситуации пестрит друзьями, которые приносят готовый ужин, приходят в гости и предлагают взять на себя бытовые проблемы, окружают заботой, охотно тратят свое время и бережно относятся к чувствам пострадавшего, позволяя ему быть ранимым. Люди откладывают собственные дела, при этом понимая, что человек, переживающий кризис, не может участвовать в кризисах других. Сейчас все эти кризисы кажутся ему слишком банальными и повседневными, потому что у него самого земля уходит из-под ног от страха смерти. Поэтому я оказалась совершенно не готова к испугу и гневу. Оказалось, в моем окружении бродит так много бессознательной агрессии и панических реакций, а я вдруг стала все это пропускать через себя. Все эти реакции просачиваются прямо внутрь меня. Я теряюсь, чувствуя, что не могу защититься.
Неудивительно, с твоим-то стрессом, бедная иммунная система совсем не справляется. Да сейчас у каждой второй рак груди, прямо народная болезнь, и хорошо лечится. Хм, ты делаешь маммографию – а излучения не боишься… Я бы ни за что на такое не пошла, это ведь огромный риск для организма… Знаешь, главное, не сделать это частью своей личности. X, у которой рак груди, как будто застряла в этой роли, совсем не борется, вся ее жизнь – сплошные болячки и страдания. У моей мамы тоже был рак груди, и в результате все прекрасно, у нее даже волосы не выпали, а на груди лишь маленький шрам. Вот рак поджелудочной – это серьезно, или рак легких, или надпочечников – а рак груди в наше время… Знаешь, Кристина, у меня кризис на работе, кризис взрослых детей, моя усталость от огромного количества обязанностей… Другие мои друзья, вот ужу кого кризис и чьи дети переживают настоящий кризис. Мое отсутствие вдохновения, мои проблемы на личном фронте, мое одиночество… Можно просто пойти и вылечиться – а волосы отрастут!
А у меня просто нет сил. Если за возможность поговорить о своем страхе и тревогах я должна платить взаимностью и слушать, понимать и утешать, то к этому я сейчас не готова. Онкология теть и дядь, родителей, соседей – те, кто рассказывает об этом, не осознают, насколько я неустойчива, и не ведают, что я потом сижу, переполненная их неспособностью совладать со своим страхом. В то же время мои собственные способности рушатся на глазах. Есть две системы страха, помноженные одна на другую, пол кренится под ногами, и я оказываюсь на грани свободного падения.
Тщательно продуманный званый ужин. Последняя возможность посидеть в саду, вечером рано темнеет. Я пытаюсь есть как обычно, хотя аппетита нет совсем – хозяева все закупили, приготовили, вложили столько труда. От алкоголя отказываюсь, не хочу пить перед началом химиотерапии, а то тревога только усилится. Когда дети вышли из-за стола, разговор зашел о похоронах. Скоро могу умереть и я. Моя очередь. Гроб, земля. Как папа. Совсем недавно. Кремация? Хотел ли папа, чтобы его кремировали? Он говорил мне, чего хочет, много лет назад. Кажется, кремироваться. Как я могла забыть! Мы его кремировали. Но урну еще не захоронили. Мы говорим о том, есть ли жизнь после смерти, можно ли присутствовать на собственных похоронах. Потом разговор плавно перетекает к привидениям, обсуждается, каково это, когда умершие родственники появляются в виде призраков. Боже мой, я не хочу стать призраком, мое единственное утешение – если я не справлюсь, если умру, то все закончится. Не для девочек и Матса, им придется жить с этим дальше, но для меня самой. Меня просто не станет. Но как могут эти вроде бы умные люди думать, что мы продолжаем жить, превращаясь в призраков? Неужели и я стану призраком, буду скользить между скамьями на отпевании, буду в полном сознании, когда мое тело закинут в печь крематория? Это безумие, сумасшествие какое-то, кажется, я теряю рассудок, почему мы вообще об этом говорим сейчас? Опять поясница и копчик, я не могу так долго сидеть на жестком, мне холодно. Своей болезнью я напустила на всю компанию смертельный ужас, я хочу домой, в постель, избавиться от этой назойливой боли, проникающей в кожу, сухожилия и кости. Я знаю, что когда лежу на боку, бедра просто горят, а шея затекает, но дома можно хотя бы поменять позу. Наконец-то разговор вернулся к действительности, теперь все обсуждают опыт борьбы с онкологией одной коллеги. Не стоит строить иллюзий, это сущий ад, полгода непроглядной тьмы, все, что может разладиться во время лечения, обязательно разладится, а сейчас она вернулась на работу, после почти двухлетнего перерыва. Все-таки это мне куда проще пережить, чем призраков, – адский тоннель в реальности, из которого можно вынырнуть. Осенний вечер темен как ночь, мы прощаемся, едем домой. В машине тихо, а потом девочки с заднего сиденья спрашивают, хорошо ли мы провели вечер.
Как будто мало мне призраков. Моя соседка, Б. В коттеджном поселке в Ханинге мы новенькие. Рубеж тысячелетий, заброшенный домик на соседнем участке служил тайным укрытием, маленький, грязно-белого цвета, но некоторое время назад его сняла какая-то пара. Они занялись ремонтом, покрасили фасад желтой краской, навели порядок в саду. Б., должно быть, лет пятьдесят, мне двадцать восемь, и я плохо умею определять возраст, ей может быть и сорок три, и пятьдесят пять. Общаемся мы в основном с Р., ее мужем, но постепенно мы с Б. начинаем встречаться на границе участков, мы обе занимаемся посадками со страстью новичков, и вскоре я понимаю, что садоводство для Б. – нечто… абсолютно необходимое. «Жизненно важное» было бы неправильным определением. У нее агрессивный рак груди. Всего пару лет назад моей маме сделали мастэктомию, удалили всю грудь в больнице Сундсвалля, а потом облучали в больнице «Каролинска» в Сольне. Ее так сильно облучали через грудную клетку, что она получила ожог, повлиявший на работу легких. Мама жила то у меня, то у Греты в Стокгольме, а оттуда ездила на автобусе в Центр безоперационного лечения рака. Нередко ее подвергали двум дозам облучения за сутки – возможно, чтобы сократить время и затраты на лечение. Б. лечат химиотерапией, она носит парик. По-моему, она сняла парик прямо передо мной, сказала, что в нем слишком жарко, и рассказала мне всю историю, чтобы я не удивлялась, когда увижу ее в платке. Так мы и сажаем цветы рядышком, каждая в своем кризисе. Я со своим писательским ремеслом, меня пугают жестокость, распри, борьба за место в литературном мире. Жизнь такая хрупкая. Намного плодотворнее сажать семена или печь хлеб, я сажаю сотни семян, вскапываю новые грядки, обновляю старые, ирис сибирский – прибрежные ирисы с леопардовым рисунком на сердцевине, окруженной большими полупрозрачными синими лепестками, с крепкими стеблями и похожими на траву листьями. Я делюсь ими с Б., она уходит, держа в руках рассаду.
Вскоре Б. умерла. Мы ходили на отпевание в красивую старую церковь. Опозорились, сев на стороне родственников, остались на задних скамейках, чтобы не мешать церемонии. У нее осталась дочь, которая только что выпустилась из гимназии или еще училась. Всякий раз, когда я вижу цветущие ирисы на соседнем участке, я думаю о Б. И сейчас чувствую, что она близко как никогда.
В девяностые, подрабатывая по ночам сиделкой у родственницы моего работодателя, я видела ее путь онкобольной своими глазами. Березовая зола там, где цитостатики уже бессильны. Она тоже умерла. Ей было слегка за пятьдесят. И теперь эти призраки ходят за мной по саду. Они пришли не для того, чтобы пугать меня. Но до меня доносится их шепот: «Мы тоже думали, что справимся. Как и ты».
Ребенок Софи умер еще в утробе, и ей пришлось рожать мертвое дитя. Многие тогда возмущались, как несправедливо, что это произошло именно с Софи и ее мужем. «Но если это несправедливо, – добавляет Софи, – значит, подразумевается, что бывают ситуации, когда потерю неродившегося или новорожденного ребенка можно назвать справедливой». Я с ней согласна – когда людей настигают несчастья и болезни, говорить о справедливости крайне нелепо. Вот невезение – совсем другое дело. Кому-то не повезло. Мне понравилась реакция доктора Аннели, когда она покачала головой и произнесла: «Вам просто не повезло». Нет ничего более утешительного. Мы, люди, ходим по Земле, и всем в чем-то не везет. Но некоторым особенно. Родиться в стране, управляемой диктатором, в зоне военных действий, в нищете, в государстве, где режим не признает нетрадиционной ориентации или жестко подавляет женщин, где свирепствует расизм. Родиться с предрасположенностью к тяжелым недугам, психическим или физическим. Благодаря защитным механизмам психики каждый думает, что самое ужасное, что может случиться в жизни, все-таки обойдет стороной. Если следить за собой. Если заниматься спортом. Если придерживаться здорового питания. Если принимать каротин в таблетках, хотя потом может оказаться, что он повышает риск онкологии. Оказывается, спаржа, брокколи и другие зеленые овощи содержат аспарагин – вещество, которое вызывает рост опухолей у мышей. Разве овощи не должны помогать, спасать? Нет, похоже, они защищают и здоровые, и злокачественные клетки.
Я отправляюсь на поиски в Интернет. Гугл притягивает меня, как мотылька притягивает свет. Я знаю, что если подойду ближе, то обожгусь, но остановиться не могу. Есть ведь серьезные сайты. Онкологический фонд, официальная страничка Комитета здравоохранения. Но и там почти сразу находишь информацию об инвазивном раке. А там медицинский отчет, написанный для коллег-медиков, о преимуществах и недостатках различных методов реконструкции груди при мастэктомии – то есть полной ее ампутации. «При инвазивном раке не рекомендуется… Поскольку прогнозируемая выживаемость не оправдывает столь дорогостоящего вмешательства».
У меня инвазивный рак? Все-таки три опухоли, если они выросли одна из другой… Я понятия не имею, как распространяется рак! И знать этого не хочу. Сколько раз за этот ужасный сентябрь мне приходилось участвовать в подобных разговорах. Я говорю:
– У меня три опухоли, две маленькие и одна большая.
– Да, хорошо, что все опухоли маленькие. К тому же ты еще молодая и сильная.
– Нет, у меня одна большая опухоль и две маленькие, мне удалят грудь целиком, а химиотерапия начнется прямо сейчас. Часто чем моложе человек, тем агрессивнее рак, а у пожилых болезнь, наоборот, протекает спокойнее. Скоро у меня выпадут все волосы, это первое, о чем меня предупредил врач.
– А моя мама вылечилась без проблем, ей тогда было семьдесят, хватило одной лучевой терапии. Может, и тебе хватит.
– Нет, у меня одна большая опухоль и две поменьше, мне ампутируют всю грудь. Это агрессивная форма рака, и мне сказали, что вряд ли получится сделать реконструкцию сразу же, а еще они будут пытаться уменьшить опухоль до операции, чтобы проверить, работают ли цитостатики. Потом операция, лучевая терапия и антигормональное лечение.
– Ну, не факт, что у тебя выпадут волосы. У моей мамы, например, не выпали.
Ох, я знаю, как это трудно. Правильно подбирать слова. Но не менее трудно быть понимающим, когда перед тобой разверзлась бездна. С каждым днем я теряю способность доносить до людей то, что хочу. Я работаю с языком, с манерой речи, со словами. И что бы я сейчас ни рассказывала, я получаю это обратно в такой форме, что начинаю сильно сомневаться, дошел ли до собеседника смысл. Может, я и вправду говорю что-то не то? Или люди слышат то, что хотят услышать, потому что не готовы принять иное. Один из самых тяжелых моментов – неопределенность. Когда не знаешь, чего ждать. И я устала от всех, кто приходит со словами, но не говорит со мной на одном языке. Это не помогает. Место, где я сейчас нахожусь, – это не место действия и не языковое пространство. Оно сугубо материальное, телесное, это химия, биология. У меня агрессивная, быстро растущая, гормонозависимая опухоль. Десять процентов женщин с раком груди вынуждены начинать с химиотерапии, потому что без этого нельзя провести операцию. А воспалительный рак груди еще хуже. Опухоли HER-2, такие как у меня, в наши дни успешно лечатся инъекциями антител, двадцать лет назад прогноз был совсем другим. Но тогда, в сентябре, я знала не больше, чем остальные. Успел ли рак распространиться? Насколько он агрессивен? Доктор Аннели сказала, что мое положение не худшее, но и не лучшее. Неужели мои близкие не могут просто быть рядом, пока я нахожусь в подвешенном состоянии. Когда моей подруге поставили диагноз, врач сразу сказал ей, что все будет хорошо. Что ее вылечат. Мне никто такого не говорил. Просто прописали стандартное лечение. Возможно, кто-то сказал еще, что из всех видов онкологии рак груди имеет наиболее благоприятный прогноз. А если он распространился? Можно избавить меня от необходимости возражать, когда меня уверяют (разумеется, из лучших побуждений), что прекрасно разбираются в этом вопросе? Можно, я уже не буду устало повторять «да, первый доктор сказал, что я точно потеряю все волосы, я уверена»?
Неужели так трудно войти в мое положение? У меня двое детей школьного возраста, мне диагностировали агрессивную форму рака груди, и я не знаю, распространился ли он на другие органы. Почему вы не можете отложить свои заботы и хотя бы на полчаса примерить на себя мои проблемы? Вы же потом вернетесь к своей жизни, а мне придется брести дальше по темному тоннелю в неизвестность.
Как часто я думаю о метастазах? Каждый раз, когда болит тело? То есть постоянно. Непрерывно. Легкие не наполняются кислородом, и неважно, иду я, стою, сижу или лежу. Живот. Голова. Немеют пальцы на правой руке. Долго еще ждать? Сколько можно проверять анализы?
Дни сливаются в одно целое, все как в тумане. Способность памяти не хранить все подряд крайне милосердна. Сейчас есть лишь то, что есть. Жонглирование различными вариантами исхода. Неопределенность по поводу предстоящего лечения и по поводу того, как я его буду переносить. Возможности Интернета… разумеется, лучше просто не начинать ничего искать. И в то же время информация – единственное средство против страха, рожденного неопределенностью. Я должна знать, чем все может обернуться. Для меня все эти знания – совершенно новая сфера. Типы опухолей, разные формы химиотерапии. Низкие дозы, высокие дозы. Количество курсов. Одномоментная реконструкция с помощью силиконовых имплантов или реконструкция с использованием спинных мышц и жира с живота и бедер через два года. Или лучше вообще отказаться от реконструкции и носить протез? Парики, облысение, стоит ли сбрить волосы, не дожидаясь, пока они выпадут? Голова начнет зудеть и чесаться. А потом они будут вылезать клочьями. В блогах часто пишут о странных изменениях вкусовых ощущений. А еще о риске остаться без ногтей. И о проблемах с глазами, со зрением.
Ты не можешь решить эту проблему сама. Не можешь вылечиться самостоятельно. Остается принять помощь, которую предлагает медицина. Но меня беспокоит участие в исследовании. Для чего? Это исследование принесет пользу будущим пациенткам, но может быть опасным для меня лично? Мне нужна помощь. Медицинская помощь. И мне должны ее предоставить. Эта мысль не дает мне покоя, утомляет, гложет, пугает. Помощь в форме адекватного лечения, с оформлением больничного листа.
Много лет я была настроена на то, чтобы поддерживать и содействовать. Для меня было важно умение что-то предложить людям. Я прочла сотни лекций, пытаясь донести до слушателей рассказ о домохозяйке так, чтобы они приняли его, вплели в собственную историю и начали рассказывать о своих впечатлениях. Сколько людей мне довелось повстречать. Теперь, после всех поездок, встреч и выступлений, я чувствую себя опустошенной. Мне необходимо восполнить энергию. Ничего не отдавая взамен. Не заботясь о чувствах окружающих. Не пытаясь чего-то достичь. Не оглядываясь на других.
А участвовать в исследовании – значит делиться. Это очень важно, жизненно необходимо, но мне больше нечего предложить. У меня внутри абсолютная пустота. Если не считать страха и опухолей.
После операции на лимфоузлах я посинела. Во-первых, сама грудь стала синей от контрастного вещества. Во-вторых, половина тела превратилась в лиловый синяк. Ребра до самой талии, весь бок. В бумагах я прочитала, что на теле может появиться синева или кожа может покраснеть. Это неопасно. Это нормально. Разумеется, огромный переливающийся синяк выглядит странно, но бояться его не стоит. «Не бойтесь!»
Но я решила на всякий случай задать вопрос доктору Хейди, онкологу, который осмотрит меня перед началом химиотерапии. Что она скажет о гематоме? Матс твердит, что я должна показать всю эту синеву врачу, нельзя относиться к такому легкомысленно. Хорошо, покажу. Мы молча сидим в больнице Святого Йорана и ждем, когда меня пригласят в кабинет. Почти все женщины в шапочках, без бровей. А вон то блестящее каре – наверняка ведь парик? Кто-то разговаривает по телефону. Теснота, стулья стоят вплотную. «У вас первичный диагноз или рецидив? Уже начали лечиться?» Мы с Матсом прячемся за листами глянцевых журналов.
«Кристина Кемпе?» Я вскакиваю, хватаю сумочку, бесформенное черное пальто, шарф, Матс тоже встает, мы покидаем остальных ожидающих и следуем за доктором к кабинету. «Как самочувствие?» – спрашивает она. Я так боюсь метастазов в печени, легких, костях… Этого я не произношу, отвечаю, что операция прошла хорошо, но у меня сильно посинел бок, и я не совсем уверена насчет хирургического скотча – правильно ли я его приклеила. Кажется, уже на этом этапе что-то в нашем общении идет не так? Я как будто чувствую раздражение с ее стороны. «Понятно, давайте посмотрим», – произносит она и просит раздеться до пояса. «Ой», – вырывается у нее. Она явно занервничала, когда я сняла джемпер. «Я не хирург», – добавляет она. Конечно, она меня осмотрит, но надо бы проконсультироваться с кем-нибудь из хирургов, очень уж посинело тело. Тут и меня охватывает страх. Значит, это все-таки ненормально? Как долго она осматривает гигантский синяк, промывает место надреза, возится с хирургическим скотчем? Кабинет не оборудован для хирургических процедур, врач суетится. Матс сидит за столом – на одном из стульев для пациентов. Видно, как доктор Хейди боится сделать мне больно, когда ощупывает опухоль, извиняется за то, что у нее холодные руки. Все в порядке, говорю я, ничего страшного. Ох, похоже, она страшно напряжена. И устала не меньше, чем я. Две целеустремленные, образованные женщины, которые трудятся не покладая рук, мы прекрасно видим бессилие друг друга, и вместо сочувствия и симпатии между нами вспыхивает злоба. Мы не понимаем друг друга. Я задаю вопросы, получаю уклончивые ответы. Наконец, приходит хирург-мужчина, говорит, что все хорошо, ранка не инфицирована, температуры нет, а синева постепенно сойдет, надо просто набраться терпения.
Сколько времени проходит до того, как я могу одеться и сесть рядом с Матсом возле компьютера? Полчаса, сорок минут? Явно больше запланированного. Она выбивается из графика. Смотрит на монитор, говорит: «Кстати, пришли результаты, брюшная полость и легкие в полном порядке». Так все это время результаты были известны! Почему нельзя было сообщить их сразу? Я ни о чем другом думать не могу! «А еще вы участвуете в исследовании», – произносит она и поворачивается ко мне с подбадривающей улыбкой. Холодный гель прилип к моему лифчику, к свитеру. «Ну, не знаю», – отвечаю я и делюсь своими сомнениями. Она считает, что мне надо обязательно поучаствовать. А если мой организм не даст ответа на лечение, предусмотренное для моей группы, можно будет сменить терапию? «В научных исследованиях нельзя менять что захочется», – раздраженно произносит она. Это не очень хорошо. Только что она говорила, что у меня агрессивная, быстро растущая опухоль. В таком случае, наверное, лучше придерживаться хорошо изученного, стандартного лечения? Бумаги, замысловатые термины, я вообще не понимаю информацию, которая на меня обрушилась. «Перьета», «Доцетаксел», «Герцептин» – действительно, поначалу это просто труднопроизносимые названия. Таргетные препараты. Антитела. Консультации. «Ну и что вы решили? Пора бы дать ответ», – говорит она. А я то ли рассержена, то ли вот-вот заплачу. Матс тоже задает вопросы, обстановка накаляется. Я объясняю, что хочу начать лечение как можно скорее. А если я соглашусь принять участие в исследовании, процесс затянется. Да, отвечает она устало, в «Каролинска» большие очереди, так что, если участвовать в исследовании, лучше обратиться в Южную больницу. «А если я откажусь от участия, вся терапия будет проводиться здесь, в Центре груди, и начнется прямо сейчас?» Она кивает.
Но я запомнила этот прием как конфликт, почти ссору. Мне кажется, доктор плохо объясняет суть исследования. Аргументы неубедительные, она противоречит сама себе. В конце концов я заявляю, что нужно еще подумать. Она дает мне номер телефона, по которому я могу позвонить и узнать подробнее про исследование. Я ее боюсь, не хочу, чтобы она меня лечила. Она не желает мне добра.
Я чувствую колоссальную усталость, когда пишу все это. Как одно обследование сменяется другим, как мне делают рентген скелета в Южной больнице. Когда я иду с электрички к больнице, в районе Рингвэген встречаю Лотту, у нее пробежка. Мы обнимаемся, обмениваемся парой слов, я взбегаю по лестнице, чтобы не опоздать. Лотта – это хорошая примета. Значит, все будет отлично. Ее невестка здесь лечилась – и вполне успешно.
Новая больница, новая регистратура. Новые стрелочки в коридорах? Немая солидарность с другими пациентками, ожидающими в вестибюлях: «А вы чего ждете? Какого приговора опасаетесь?» У кабинета, где делают рентген, подозрительно тихо. Все пациенты старше меня как минимум лет на двадцать. А некоторые – на тридцать или даже на сорок. Медсестра выкрикивает мое имя, она, кажется, из Анундшё? Анундшё – это ведь в той же долине, что и Молиден? Куда мы с Матсом возили бабушку в ее предпоследнее лето… Она хотела куда-нибудь вырваться, но сил совсем не было. Единственное кафе, которое уже открылось, хотя было самое начало июня, – при краеведческом музее. Помню, булочки были суховаты, их явно разогрели в микроволновке. Мы разговариваем, пока медсестра настраивает оборудование. Я должна лечь на бок, на спину, на другой бок – «не перепутаете?» В середине обследования приходит другая медсестра. Результаты будут у лечащего врача через две недели.
Итак, номер, который мне дали по поводу исследования. Я набирала его несколько раз, но никто не ответил. Я оставила сообщение. И вот наконец, когда я на больничной парковке после рентгена, мне перезванивает мужчина – ответственное лицо. Правда, отвечает он только за базу данных. «Врач посоветовала позвонить по этому номеру, чтобы больше узнать об исследовании», – говорю я. «Хм, ну мне особо нечего рассказать…» И все-таки мы какое-то время обсуждаем исследование, он отвечает общими фразами, говорит, что я первая, кто позвонил по этому номеру, спрашивает, как выглядит проект; как уже было сказано, он занимается только базой, следит, чтобы работа с личными данными не противоречила закону.
Для меня этот разговор стал решающим. В моей жизни нет места исследованию, организаторы которого не могут ничего объяснить и не понимают, какие телефонные номера раздают. Не могу рисковать жизнью. Мне потребуются все силы для лечения, и я не имею права проявлять слабость перед детьми. Мне хочется заорать, я просто вне себя. Черт тебя побери, доктор Хейди! Черт побери всех, кто позволяет себе обращаться со мной так небрежно! Я никогда бы не позволила себе подобного. Я готовлюсь, стараюсь. Всегда прилагаю максимум усилий.
Поэтому я звоню в Центр груди и спрашиваю, нельзя ли поменять онколога. А то я совсем запуталась с этим исследованием, доброжелательно объясняю я. Секундочку, сейчас медсестра посмотрит, можно ли записаться к доктору Эрике. Да, без проблем.
Сон, я возвращаюсь в Истборн, который заливает дождем. Под этим ливнем мы едем вдоль побережья, мимо старых отелей, мимо пирса. Дворники мечутся по лобовому стеклу. И вдруг в соседней машине я вижу папу и – папа! Он сидит за рулем, такой маленький, сгорбленный, с седыми волосами. Я могу поехать за ним, он в своей машине, мы в нашей, но из-за дождя ничего не видно, к тому же начинает темнеть. Папины дворники тоже работают в полную силу. Я снова кричу, прошу его остановиться, возможно, я даже не в машине, а бегу за его автомобилем в надежде, что он обернется. Вижу, как он исчезает в тоннеле.
Другой ночью мне снится, что я звоню папе. Я набираю номер, он отвечает. Я рада, что он взял трубку, но постепенно до меня доходит, что это в высшей степени странно, ведь он умер. Я начинаю понимать, что на мои вопросы отвечает автоответчик, через который можно общаться с отцом. Я могу попрощаться, а могу продолжить этот необычный разговор, рассказать, что я больна, но прохожу лечение. Могу спросить, как он себя чувствует, каку него дела. Автоответчик звучит правдоподобно, и мне совсем нестрашно, я думаю – так ведь тоже можно общаться. Это непросто, но возможно. Но когда разговор уже подходит к концу, мне в голову вдруг приходит мысль, что в следующий раз, когда я позвоню, так уже не получится. А вдруг вся эта техника с автоответчиком выйдет из строя? Как мой папа, который умер, сможет ее починить?
Когда я смогу встретиться с доктором Эрикой? До начала терапии? Я приготовилась отстаивать свое право не участвовать в исследовании, боялась, что она начнет меня уговаривать, но доказывать ничего не пришлось. Она просто кивнула, все поняла и сказала, что стандартное лечение, которое я сейчас буду получать, в общем и целом идентично тому, что получают участницы одной из групп. Она прекрасно понимает, что мне не терпится начать терапию, и, разумеется, я могу лечиться здесь, в Центре груди. У меня огромный список вопросов, и она отвечает на все:
– Двадцать лет назад опухоли типа HER-2 с трудом поддавались лечению, но с появлением «Трастузумаба» и «Герцептина» ситуация изменилась. У меня столько женщин выздоровело, – произносит она с улыбкой. Вылечите меня тоже, пожалуйста, я очень хочу жить.
Хотя маме диагностировали рак груди целых два раза и я сама заболела в сорок четыре года, вовсе не обязательно, что у меня есть ген, повышающий риск развития этого вида онкологии. Однако нашим дочерям лучше будет начать проходить маммографию с тридцатилетнего возраста. Моя боль во всем теле – тут доктор прямо повеселела, оказывается, уже доказано, что известие об онкологии отключает способность мозга игнорировать болевые импульсы. «Вот сейчас вы сидите на стуле и чувствуете боль, правда?» Я киваю с мученическим видом, боль действительно не отпускает ни на секунду. Доктор Эрика объясняет, что в обычной жизни мозг отфильтровывает подобные сигналы, потому что они неважны и не указывают на опасность. Когда человеку сообщают, что у него рак, предупреждающая система организма начинает работать на повышенных оборотах, а потому улавливает буквально все. Так что боль у меня настоящая, не выдуманная, но связана она с неспособностью мозга отбросить незначительные болевые импульсы. Я признаюсь, что обычно пишу полулежа в кровати, может быть, поэтому плечи и болят. Она соглашается, что это не лучшая поза, и снова смеется. Смех у нее теплый и ласковый.
Кабинет небольшой, но светлый. Она подробно обо всем рассказывает, объясняет:
– Мы не умаляем и не высмеиваем переживания по поводу потери волос. Волосы – часть нашей идентичности, и терять их очень тяжело. Парик, платки, мастер-класс по макияжу, накладные ресницы – пробуйте все, что предлагается – все мы разные. Только не читайте, что пишут в Интернете, выбирайте то, что подойдет вам лично. Совсем не обязательно демонстрировать свою лысую голову, если не хочется. Волосы выпадут не все сразу, сначала на голове. Потом ресницы, брови. Сейчас существуют прекрасные лекарства от рака, но само слово «рак» по-прежнему вызывает у людей панику.
Я выхожу от нее на удивление расслабленной и полной ожиданий. Скоро начнется терапия. Я готова принять любое назначенное лечение. Доктор Эрика вылечила не одну женщину. Она опытный специалист. Я вручаю свою судьбу в ее надежные руки.
Первый сеанс химиотерапии. Будь что будет. Фрагменты текста, побочные эффекты. Я забыла про анализы крови. Я все время сдаю кровь – и до, и во время лечения. Сколько раз в месяц? Десять или больше? Без записи, в порядке живой очереди. Контроль за всеми показателями. Клинический анализ, печень-почки. Но когда медицинский персонал берется за работу, я успокаиваюсь. Схема приема лекарств – как спасительный якорь, хотя разобраться в ней непросто: профилактические средства против тошноты, которые нужно принимать в определенное время, а еще таблетки против побочных эффектов от лекарств, предупреждающих побочные эффекты от химиотерапии…
Периферически вводимый центральный катетер для капельниц с цитостатиками. Меня не пугает слово «химиотерапия», этот процесс слишком легко представить – я так и вижу, как химический яд проникает в организм и начинает убивать злокачественные клетки. Этот яд силен и опасен. Мне попалась веселая бригада. Или просто атмосфера здесь царит приятная. Возможно, потому что я сама настроена едва ли не слишком позитивно, шучу с ними. А что мне еще делать… сама процедура не страшная. Трубка проходит через вену в районе плеча и входит в большую вену рядом с сердцем, где много крови, с которой и будет смешиваться препарат. Здесь кровоток сильнее, меньше риск повредить вены, задеть мелкие сосуды.
Я ждала начала терапии с того самого дня, когда мне поставили диагноз. Ждала с нетерпением, хоть и боялась. Все эти долгие дни, пока опухоли свободно росли в моем теле. Могли спокойно перекинуться на другие органы. И все-таки получилось довольно быстро. Только сначала операция на лимфоузлах, рентген брюшной полости, легких и спины, без этого никак.
Они измеряют длину трубки, вводят ее в большую вену. Потом снова рентген легких, чтобы проверить, попала ли трубка куда надо. Мне не очень-то нравится бродить по подземным коридорам, следуйте желтым, синим, красным линиям, но ничего страшного, можно и прогуляться. Только вот трубка оказалась не совсем там, где ожидалось. Для сегодняшнего сеанса подойдет, но в течение всей терапии не продержится.
Медсестра Ева выдает мне пакеты с цитостатиками – прозрачной, ярко-красной жидкостью. FEC. «Фто-рурацил» – «Эпирубицин» – «Циклофосфамид». Добро пожаловать в мое тело, пожалуйста, потрудитесь там хорошенько. Медсестра внимательно наблюдает за мной, но единственное, что я чувствую, – легкое головокружение от кортизона. Или что-то еще – я не помню. Честно говоря, помню только звук помпы, тиканье, и пищание капельницы, когда собрался воздух. Обычно она пищит, если лекарство заканчивается, но бывает и по-другому. Прошло два часа, возможно больше. Матс вышел купить пару бутербродов. Хочется есть. Химиотерапия скорее повышает аппетит, кортизон влияет на чувство голода. В глубине души я даже рада, что катетер не установился как надо – значит, его вытащат и я смогу тренироваться и пользоваться рукой как обычно. Не надо будет ходить каждую неделю на перевязки, стерилизовать место введения иглы и вообще лишний раз являться в больницу.
Инструкция по эксплуатации удручает. Нельзя делать повторяющихся движений над головой той рукой, на которой установлен катетер, – например, мыть окна. Я все думаю, что будет, если он выскочит, если я случайно выдерну его.
На самом деле мне даже интересно. Очень любопытно следить за изменениями, происходящими в организме на фоне химиотерапии. Чем-то напоминает беременность. Способность тела справляться с новыми вводными, с попавшим в него чужеродным материалом. Я не хочу наделять химию зловещими свойствами. Скорее это действенная сила. Разумеется, в теле происходит настоящий переворот. Но и беременность – тоже потрясение для организма. Телесный опыт, не контролируемый самим человеком. Чистая биология. Ты просто полагаешься на волю природы. И по возможности помогаешь ей.
К тому же целых несколько часов после первого сеанса я до неприличия хорошо себя чувствую. «Бетапред», «Алокси» и «Эменд» все вместе предотвращают тошноту. Кажется, я подозрительно бодра? Ночью накануне первой капельницы я спала всего два часа. Девочки у подружек, мы с Матсом дома вдвоем. Середина сентября, солнце еще теплое. Весь август мы бродили каждый по своему темному тоннелю. Есть такой страх, для которого еще не придумали слов. Слова вдруг наделяются магической силой – если не подпускать их близко, не произносить вслух, возможно, они не смогут закрепиться в действительности. Матс думает, что мне необходимо остаться наедине с собой, а я думаю, что ему слишком тяжело. Но одиночество меня не греет. Мы оба в спальне, он работает, я пытаюсь немного поспать. Мы мечтаем: 2017 год, отель «Mullion Cove» в Корнуолле. В этом году там были забронированы все номера. Белое здание, расположенное на скале прямо над Атлантикой. Когда мы приехали туда, был туман, дождь, чудесные июньские луга. Летом 2017 года мои волосы уже начнут отрастать, операция будет позади, мне будут колоть лекарство раз в три недели. В 2016-м там было так красиво: изрезанная береговая линия, луга, океан. Мы даже забыли о дожде, ветре и влажности.
Третий день после первого сеанса химиотерапии. Кажется, только сейчас меня начинает одолевать усталость? Или это началось уже вчера? Несмотря на большие дозы кортизона я две ночи подряд спала по два-три часа, и то с перерывами. Изменились вкусовые ощущения. Но пока все терпимо. Тошноты нет, есть могу. Много гуляю, минимум десять тысяч шагов в день. Это мой спасательный круг. Овощи, белки, жиры, углеводы. Витамины и минералы. Тело изменилось. Остается только приспосабливаться. Скоро начнутся уколы для выработки лейкоцитов. Ампулы стоимостью в тысячи крон. Лежат в холодильнике прямо на пакетах молока. Ждут, когда лекарство вколют мне в живот.
Я люблю брошюры. Книжечки с рецептами, проспекты с краткой информацией. Стройте из дерева – а что, может, я когда-нибудь и построю в саду беседку и эта инструкция придется очень кстати? Буду пилить, отмерять, завинчивать, сверлить. Поэтому неудивительно, что я внимательно читаю инструкции к медикаментам. Особенно если речь об ампулах «Нивестима», который я должна сама колоть себе в живот. Тут мне, слава богу, повезло, Матс не боится шприцов и сможет делать уколы, ведь не очень-то приятно втыкать в собственный живот длинную острую иглу, вдруг рука дрогнет… Но изучить инструкцию все равно надо. Я разворачиваю тонкий листок, текст на шведском. ВНИМАНИЕ! РИСК РАЗРЫВА СЕЛЕЗЕНКИ ВЛЕЧЕТ ЗА СОБОЙ ОПАСНОСТЬ ДЛЯ ЖИЗНИ. Что? Значит, я могу умереть, если вколю их неправильно? В живот, в область пупка, но не слишком близко, захватить кожу с подкожным жирком и воткнуть иглу. Ампулы вынуть из холодильника заранее. Мы читаем дальше – просто жуть, какие побочные эффекты у этого препарата. При сильных болях в животе следует немедленно вызвать скорую помощь. А нам даже пробку не снять. Надо ли выдергивать иглу – или лучше вынимать ее постепенно? Насколько важно делать уколы вовремя? Указано, что препарат вводят каждый день в одно и то же время. Сейчас суббота, вторая половина дня, солнце светит по-сентябрьски ярко. Прямо в окна спальни, я потею. Сижу на краю кровати, влажными пальцами захватываю кожу на животе, пока Матс пытается сорвать с ампулы пластиковую крышку. Она не отвинчивается и не отдирается. Матс боится дернуть слишком сильно. Прозрачная жидкость с костным мозгом… зверски дорогие ампулы. Ну, может, это не настоящий костный мозг, а какой-нибудь искусственный аналог. Стимулирует выработку лейкоцитов. Надо позвонить на дежурный номер отделения. Трубку долго не берут, потом наконец отвечает женщина, на заднем плане орут и смеются дети. Я спрашиваю, не ошиблась ли номером, это дежурный врач онкологического отделения? Она извиняется, сейчас на детском празднике… надо попробовать выяснить… про инъекции она точно не знает… Я пытаюсь объяснить, как выглядят ампулы, ей кажется, что надо тянуть сильнее, наверняка есть какой-то способ снять эту крышку. В крайнем случае нам придется ехать с ампулой в отделение неотложной помощи, поликлиника, к сожалению, по субботам закрыта… «Но надеюсь, все обойдется…» Я благодарю за помощь, прошу Матса дергать сильнее, наконец крышка поддается, только кончик иглы немного изогнулся. Еще важно помнить про угол. Между иглой и кожей должен быть строго определенный угол. Обычно я не боюсь уколов… При сильных болях в животе следует немедленно вызвать скорую помощь – да, мне немножко больно, но при разрыве селезенки боль наверняка была бы сильнее? Вводить препарат надо не очень быстро, равномерно надавливая на поршень. Или как там было написано. Я говорю Матсу, что он делает укол чересчур медленно, мне больно.
Потом я просто лежу в кровати и дышу.
Сон – это кошмар. Это не сон – бессонница. «Золпидем» не помогает. Я принимаю таблетку, засыпаю, вижу кошмары – через час просыпаюсь и больше не могу уснуть. Всю ночь. В ожидании диагноза и когда начинаю принимать кортизон. Сердце вот-вот выпрыгнет из груди.
Одна медсестра мрачно пошутила – хорошо, что я так быстро просыпаюсь после «Золпидема», раз из-за него меня преследуют кошмары…
Как я ждала этого внешнего покоя, чтобы снова сесть писать. Я не могу писать в поездах. На автобусных остановках. Да и времени на что-то свое не было. Доклады, тексты на заказ и административные дела раздули рабочую неделю до ста часов. Это абсолютно нездорово и в этом нет ничего героического. Но я знаю, что в жизни многое может поменяться, и очень быстро. Конечно, я не знала, что заболею. Что болезнь обрубит все ниточки, связывающие меня с языком. Я судорожно пытаюсь восстановить их после первой химии. Пишу о том, что приходит в голову, – о папе, о лете. Но вскоре все скатывается к схеме приема лекарств, приемам пищи, рабочим моментам.
Впереди у меня интервью для журнала «Меню», фотосессия с Юнасом в преддверии выхода нашего «Диалога о Персоне» в газете «Дагенс Нюхетер». У меня по-прежнему болит все тело. Принимаю «Альведон». Но, может быть, боли связаны с кортизоном. Я замечаю, что волосы начали редеть. Странное ощущение – весь длинный волос как будто мертвый. Еще не выпадает, но процесс увядания начинается уже после первой химии. Волос вне волосяной луковицы – это уже мертвая природа или еще живая? Какие опасные задворки феминизма. Беспокоиться о волосах. Но ведь нам всем, или по крайней мере многим из нас, это правда важно. За чашечкой кофе в саду Винтервикен Юнас говорит, что для него было бы большой трагедией лишиться волос. «Выпадут волосы – и что такого?» – фыркнут некоторые моралисты. Как мне объяснить? Если волосы – цена за жизнь, то выбор очевиден. Но полная потеря волос – в любом случае испытание. Когда выпадает каждый волосок на теле. И волосы в носу тоже. Остается два-три лобковых волоска за линией бикини и по пять-шесть темных волосков на каждой лодыжке. Многие уверяют меня, что волосы не выпадут, потому что у их родственников, друзей, знакомых во время лечения рака ничего такого не было. Правда, тут же выясняется, что эти люди не получали цитостатики в высоких дозах, их оперировали, а затем применяли лучевую терапию. В общем, что я хочу сказать: волосы – это вовсе не пустяк.
История моих волос:
Когда мне было пять лет, я начала отращивать челку, потому что так хотела мама. Закалывала, подравнивала, подстригала кончики. Я мечтала о волосах каку Мадикен[24] – сначала на иллюстрациях Илон Викланд[25], а потом как у актрисы, исполняющей главную роль в фильмах. Длинных и волнистых. А у меня волосы абсолютно прямые. Я носила косы. Когда в шесть лет я начала заниматься верховой ездой, то на конюшню всегда ездила с коричневой резинкой на одной косичке и красной на другой. Иначе все пойдет наперекосяк. Лошадь будет брыкаться или кусаться. Когда нас фотографировали в первом классе, мама лежала в больнице. Заплетать косы сама я не умела. И бабушка тоже не умела. Она сделала мне самую ужасную прическу, какую только можно придумать: хвост на затылке и кривой пробор! На снимке вид у меня несчастный, рот слегка приоткрыт. Кажется, учительница даже сказала, что мама могла бы причесать меня получше.
Если мама дома, она иногда завивает мне волосы. Щипцами. Когда я училась во втором классе, мне купили красное в цветочек платье с передником, идеальное для игр в Мадикен, а если еще заплести косички, пока волосы влажные, получается прическа почти как у Мадикен. Остается только взять зонт и прыгнуть с крыши.
В пятом и шестом классе я с одной стороны собирала челку в хвост, а с другой стороны она висела как штора. Очень симпатично, как мне казалось, но мама была другого мнения. Хотя меня это мало волновало. «Тебе гораздо лучше, когда волосы собраны наверх», – говорила мама.
Когда в седьмом классе мне оперировали ногу, волосы начали выпадать. У меня ежедневно шла носом кровь, кухонные полотенца быстро окрашивались в темно-красный цвет. Я сильно похудела. От жутких болей пропал аппетит. Когда я дошла до сорока пяти килограммов, физиотерапевт не на шутку разволновалась и сказала, что, если я к следующему занятию не наберу хотя бы килограмм… чем она мне там угрожала? Я ведь худела не нарочно. Мне действительно было очень плохо, каждую ночь я просыпалась от раздирающей боли в ноге. Снимала пластиковый фиксатор, удерживающий стопу под углом девяносто градусов – туго натянутые на стальной каркас резинки, чтобы мышцы и сухожилия вытягивались вместе с костью. Но это только усиливало боль. Единственный способ немного облегчить страдания – ослабить резинки. Мне, конечно, не разрешали, но по ночам я иногда делала это во сне, просыпалась и обнаруживала, что нога выскользнула из конструкции. Я вижу на фотографиях, как мои длинные густые волосы редеют. На меня смотрит худенькая девочка с синяками под глазами. С жидкими прядями волос.
Дальше подростковый возраст. Модные журналы. Секущиеся кончики. Они «съедают» весь волос, если их не подстригать! Я отстригаю их маникюрными ножницами. Рассматриваю волосинки на свет, одну за другой. Секутся чуть не до середины! Я ведь еще и покрасилась сама – да, помню модные в восьмидесятых торчащие во все стороны завитки пастельных тонов.
Недолго думая, я обрезаю легкую челку и подстригаю виски, чтобы избавиться от секущихся кончиков. «Боже мой, что ты сделала!» – ужасается мама, когда приходит с работы.
В старших классах добавились косметика и спрей для волос. Благодаря внешнему лоску волосы теперь не вызывают у меня столько переживаний, пока мой парень не берет их в ладонь и не произносит: «Да, волосы у тебя не самые густые». В первый же вечер, когда я остаюсь у него ночевать, – мне семнадцать, ему двадцать с чем-то. Он считает, что у женщины должны быть прямые, блестящие и густые волосы. Но в течение всего периода наших отношений волосы у меня будут прямые, блестящие и довольно жиденькие.
В какой-то момент, когда между нами все разладилось, я была вечером в клубе, и ко мне подошел молодой человек. Как оказалось, он из Сундсвалля, играет в группе, приехал с концертом. Он подошел ко мне и сказал: «Ничего себе, какие у тебя роскошные волосы! В жизни не видел красивее. Такие блестящие!» Наверное, он просто хотел познакомиться, но я ответила, что безумно рада это слышать, и поблагодарила его, искренне – тайное оружие в моих отношениях. Есть и другие мужчины, мужчины, которые говорят комплименты, которым нравятся мои волосы. А мне-то самой они нравятся? О нет, тогда я не задавала себе таких вопросов.
А вот когда я переехала в Бископс-Арнё, чтобы учиться на писателя, я начала собирать волосы в узел на затылке. Это мамина идея или моя собственная? Раньше я часто распускала волосы, но с этого времени – почти всегда убирала. Возможно, я заметила, что распущенные волосы не совсем соответствуют моему внутреннему «я». Я не хочу быть простушкой. Молчаливой ланью. Мне нравится быть интеллектуалкой! Симона де Бовуар и ее тюрбан на голове. Всегда одна и та же прическа – и не надо думать о волосах. Не приходится их постоянно мыть. Но в то же время я хочу, чтобы можно было в любой момент распустить мои длинные волосы и чтобы в этом не читалось никаких дополнительных смыслов.
И вот все эти годы – неизменный пучок, хвостик, коса. Никогда не меняю прическу, почти не хожу в парикмахерскую. Кончики подстригает мама или сестра. Лишь пару раз их подравнивал мастер.
Скоро все волосы выпадут.
Моя сестра, наоборот, постоянно меняет прическу. И цвет волос. Обновляется. Может, и мне стоит хоть иногда меняться? Мама говорит, что короткие стрижки нам не пойдут, потому что у нас плоский затылок. Я выслушиваю и проглатываю это. Не могу постричься коротко, как Софи, которая носит стрижку под мальчика и прекрасно себя чувствует. А теперь у меня и вовсе нет выбора, каким бы плоским ни был мой затылок.
Я сижу в магазине-салоне париков, меня обслуживает очень милая девушка. Точнее, не обслуживает, а опекает. Ведь она продает необычный товар. Я уже встречалась с ней, когда мерила парик в первый раз – эксперты советуют сделать это, пока собственные волосы еще не выпали – так проще подобрать модель. Он лежал у меня дома – и теперь настоящие волосы убираются, а парик подшивается по моей голове. Честно сказать, дома я его едва примерила. Он так и пролежал в коробке, лишь раз я натянула на голову чистые трусы и затянула на затылке, получилась своего рода тонкая плотная шапочка, прижимающая волосы. Сверху надела парик. Собственные локоны все равно вылезали тут и там. Вид у меня с этой густой темной гривой был довольно забавный. Сразу понятно, что это вряд ли будет напоминать мою собственную прическу, но если повязать сверху платок или ленту, немного пригладить искусственные волосы, – возможно, и будет похоже, только надо как следует прижать их, особенно у висков. В любом случае менять парик я не собираюсь. Будем считать, он достаточно хорош. В Интернете я видела потрясающие парики ручной работы по пятьдесят тысяч крон. Мерки снимаются, пока на голове еще есть волосы, а потом парик шьется полгода. У меня же все происходит слишком быстро. И вместе с тем медленно. Подготовка к лечению вместе с телом, которое меня предало.
Вижу нас в зеркале, она вынимает шпильки, распускает узел. У нее рыжие, длинные, густые волосы.
Подозреваю, она гордится ими, и это хорошо. Кто-то может решить, что красивые рыжие локоны вызывают ненужную зависть, но мне кажется, это скорее знак того, что она тут на своем месте, раз понимает магию волос. Мои мысли по-прежнему полностью захвачены страхом перед возможными метастазами. Какой парик? Какие волосы?
И все-таки я сижу в салоне в этот дождливый день, накрашенная, смеюсь и шучу. Ни слова о том, как я боюсь умереть, оставить детей. Хотя эта мысль так и пульсирует в голове. Непрерывно. Боль в копчике – наверняка признак метастазов в скелете, иначе почему так ноет спина? Однако я сижу в салоне, изображая радость и энтузиазм. Все еще загорелая. С тушью в два слоя на ресницах. Ресницы тоже выпадут. Она видела многих и до меня. С раком груди, с другой онкологией. Она говорит, что самые удачные парики – с длинной челкой, которой можно прикрыть брови и ресницы, когда они начнут редеть. И когда окончательно выпадут. Тогда я еще не знала, что они выпадут полностью.
Работа совсем не ювелирная. Три взмаха ножницами – и у меня уже что-то вроде каре. Я успеваю заметить, что мне не очень идет. Затем так же быстро – короткий ежик. Намного лучше – короткая стрижка могла бы стать моим вариантом. Когда-нибудь потом. Только бы выжить. Пережить все это. Наконец, машинка, триммер. Я никогда раньше не видела форму своего черепа. «Ой, какой длинный шрам», – говорит она, проводя пальцами по затылку. А меня начинает разбирать смех. Начало девяностых. Как мы выпили, хохотали, упали. Я ударилась о батарею. Кровь, много крови. Он позвонил в неотложку, может, даже в скорую. Выполнял инструкции медсестры. Напуганный, но все еще хихикающий. Красные пятна на ковре, что-то липкое и теплое на моих пальцах, комок из запекшейся крови и волос на затылке. А что, если бы я умерла. И он тут сидит рядом. Это ведь и правда был несчастный случай. Было довольно больно. Но все эти годы я прекрасно скрывала шрам под своими длинными темными волосами. Неужели я действительно рассказываю об этом случае с батареей? Какой ужас, как маньячка. Мне приходит в голову, что можно было бы устроить своего рода церемонию. Прощание с волосами. В остальном все вполне в духе соцреализма. Салон париков, парикмахерское кресло, дешевые глянцевые журналы, персонал, курьер, который привез коробку с новыми париками. Дождь, тяжелые тучи за окном – и моя обритая голова в зеркале. Нечасто увидишь такие темные корни волос, говорит рыжеволосая. Седины совсем чуть-чуть, только на висках. Я вдруг ощущаю гордость. Смешно ли это? Безусловно. Но среди всех несчастий и напастей это как маленький утешительный приз – я еще не совсем седая. Темноволосая. Почти брюнетка! Тот самый цвет, в который я крашусь.
Окрашивание волос – это тоже наследственное. Страх седины. Нам не передались красивые густые волосы благородного стального оттенка, как у папы и бабушки. В детстве у папы были светлые локоны, а в подростковом возрасте он резко потемнел. Но тусклая желтовато-белая седина, которой так боится мама, у меня еще не проявилась. Пока.
Я впервые вижу форму своей головы. Девушка держит зеркало, прямо как в обычной парикмахерской – дает мне увидеть себя в профиль, сзади.
Оказывается, мой затылок не такой уж и плоский. Я всю жизнь прожила с уверенностью, что у меня странная форма черепа и надо все время добавлять объем. Это настоящее безумие – постоянно носить в себе такие мысли, но понятие женственности буквально напичкано подобными гнетущими стереотипами. Многие люди из моего окружения весьма бурно реагируют на выпадение волос или на предстоящую короткую стрижку – потеря волос никого не оставляет равнодушным. При этом некоторые тут же узнают все эти мучения по поводу потенциальных изъянов формы черепа и решения позволять или не позволять себе короткие волосы. Притом что на самом деле меня мало волнует форма головы других людей. Я просто об этом не думаю. Кроме тех случаев, когда вижу женщин с очень короткими стрижками, которые им безумно идут, но и тут немедленно возникает мысль о том, что это не для меня, поскольку у меня странная форма черепа.
Как оказалось, вовсе не странная. Или не более странная, чем у других. Я сижу в парикмахерском кресле, идет дождь. Дождь из воды и волос. Всех моих волос. О том, чтобы собрать и сохранить их на память, нет и речи.
Продавец подсказывает, что лучше подрезать небольшие пряди на парике – на лбу, у ушей, на затылке. Если этого не сделать, сразу будет видно, что волосы ненастоящие. Под конец химиотерапии у меня уже нет сил укладывать эти пряди как следует. Я просто натягиваю парик как шапку. Но за весь период, пока у меня не было волос, я ни разу не вышла из дома, не надев его. Не понимаю людей, которые говорят: «Не бойся показать свою лысую голову». Неужели я должна нести еще и этот крест? Одна моя хорошая подруга как-то сказала, что лысая голова раковой больной чрезвычайно уязвима. Неудивительно, что хочется защитить ее от многочисленных взглядов. И самое сильное желание – защититься от страха других, от их ужаса перед смертью. Мне бы со своим справиться. Я знаю, что я одна из многих, кто заболевает раком. Но я могу писать лишь о том, что рак делает со мной.
Парик – просто спасение. Но также и риск. Я постоянно замечаю вопросительные взгляды – «Боже мой, я тебя не узнала!» Те, кто хорошо меня знает, считают, что парик неудачный. Я в нем совсем другая, и сразу видно, что это именно парик. Слишком много волос, эта пышность у висков и в других неправильных местах. Трудно изобразить естественную линию роста волос на лбу. Я повязываю платок. Находясь среди людей, я чувствую себя крайне неловко в одном платке или шапке. Поздняя осень, морозно, в одной тонкой хлопковой шапочке я мерзну. Постепенно темная щетина на голове редеет. Я постоянно замечаю на подушке малюсенькие черные ворсинки, выпавшие за ночь. Бледный череп становится более заметным, четко очерченным. У меня вдруг вызывают эстетический и технический интерес головные уборы мусульманок. Я пытаюсь подсмотреть, как они их завязывают и закрепляют. Какой берется материал. Но красивый эффект достигается, скорее всего, благодаря тщательной укладке под платком. А с голого черепа платок соскальзывает, да и шапка тоже. Эстрид возмущается, как несправедливо, что мужчины могут ходить с голым черепом, и никто на это не реагирует, а вот если женщина сбреет волосы, люди сразу думают, что у нее рак. Я научилась замечать парики на других – если они не укорачивают несколько прядей на висках и на затылке. Но когда Эстрид говорит, что мы с Лассе Кронером[26] можем объединиться, потому что у нас одинаковые прически, я осмеливаюсь ходить дома без шапочек и парика. Значит, дети уже привыкли видеть мой голый череп.
Но почему парик становится морально-нравственным вопросом? В блогах, посвященных раку, многие пишут, что честнее и достойнее ходить без парика. Так ты остаешься подлинной, настоящей. Героиней. Получается, что кроме сурового лечения и страха смерти ты должна еще как-то справляться с любопытными взглядами или поспешно отведенными глазами. В своей «Зимней беседе» на канале Р1 Сара Даниус[27] говорит об обратной стороне сострадания. Сострадание должно быть деликатным. Меня провоцирует как преувеличенное сочувствие, так и полное его отсутствие. Временами хочется кричать от ярости.
Когда я очнулась от наркоза после операции по удлинению ноги, то увидела в ноге огромный металлический аппарат Хоффмана с четырьмя штырями – кость перепилили почти полностью, и теперь мне придется самостоятельно, с помощью специального ключа, вытягивать ногу на миллиметр в день. Эти мучения с отверткой будут продолжаться полгода. Боль нарастает с каждым подкручиванием, а нижняя часть кости так и остается отдельно от верхней все это время. Смысл в том, что, когда нога вытянется на нужные пять сантиметров, костная ткань образуется сама собой. Тогда ногу загипсуют, и я начну постепенно на нее опираться, чтобы кость снова срослась. В период вытягивания наступать на больную ногу строго запрещено. Но один раз, когда я только вернулась в школу после больницы, кто-то из ребят случайно толкнул меня, и я опустила многострадальную ногу на каменный пол. Было больно. Хоть я и решила ни в коем случае не плакать, но боль оказалась слишком сильной, я же наступила на перепиленную кость. Я попыталась подавить стон, добрые одноклассники помогли добраться до стула. Я была на грани истерики – вдруг что-то испортила! Математику замещал другой учитель. Блондин. В круглых очках. Вылитый эсэсовец. Он стоял у кафедры, смотрел на меня в упор, пока я вытирала эти чертовы слезы. А потом произнес: «Ну что, ты закончила рыдать, можем начать урок?»
К концу вытягивания я похудела на девять килограммов и не могла спать без «Цитодона». И не спать без него тоже не могла. Но настоящая паника началась, когда я, очнувшись после операции, поняла, что вот с этим жутким аппаратом Хоффмана предстоит появиться в новой школе, куда я ходила всего пару недель. Что скажут ребята из девятых классов? Из восьмых? Мои одноклассники? Все будут пялиться. Но если наложить сверху повязку… Какое облегчение, как хорошо, что я до этого додумалась. Можно ведь закрыть все это дерьмо, намотав длинный-предлинный бинт. Чтоб ни кусочка железки не было видно.
Однако осуществить это не удалось. Вскоре я осознала, что огромный моток бинтов привлечет еще больше внимания. Пришлось скакать на своих костылях по просторным вестибюлям школы Окервик. И все пялились. На самом деле. В первый день меня разместили в школьной библиотеке, где над закрытой дверью было окошко. В этом окошке постоянно мелькали лица мальчишек – им, видимо, приходилось подпрыгивать, чтобы увидеть меня, и слух, похоже, быстро разошелся по школе. Кажется, я даже не махала им, когда видела их любопытные лица. Сидела, уткнувшись в книгу.
Платок, повязанный поверх парика, из той же оперы. Достаточно убедить себя в том, что, если чем-то закрыть парик, будет не так заметно. Хотя на самом деле наоборот, так он еще больше бросается в глаза.
Тебе не убежать. Пиши. Облекай в слова. Превращай в реальность. Все эти дни ожидания осенью 2016 года. Тело болит. Я не могу полулежать в кровати из-за ощущения, будто копчик упирается в бетонный пол. Но если я ложусь на бок, то же ощущение возникает в бедре. А еще боли по обе стороны от позвоночника – что там, надпочечники? При ходьбе кружится голова, потому что при движении тело болит еще сильнее. И все же я двигаюсь. Растягиваю «Альведон». Почему тело ноет круглосуточно? Доктор Аннели Блад говорила, что опухоли чувствуются, только если находятся в скелете?
Почему результаты рентгена позвоночника никак не приходят?
В спокойные дни я работаю над подготовкой семинара по Джамайке Кинкейд. Столько поездок в больницу, на сдачу анализов, на примерку парика. По вечерам Эстрид не может уснуть. Плачет. «Мама, обещай, что будешь жить». Бессонные ночи, сплю по паре часов, не больше. Отправляюсь в Интернет, где много ценной информации. О реконструкции груди, о питании при химиотерапии, о побочных эффектах. Некоторые больные ведут блоги очень серьезно и обстоятельно, описывают свое лечение день за днем. Нахожу утешение в том, что сегодня мне еще не так плохо, как, например, ей. Готовлюсь к тому, что меня ждет. Узнаю, какую еду лучше выбирать. Но в Сети предостаточно и кошмара. Женщины моего возраста с ранним рецидивом рака груди умирают. А вот и комментарии от других участниц форума – как они благодарны судьбе за то, что у них не самый тяжелый вариант HER-2. А у меня как раз HER-2. Внутри все опускается, я падаю, вокруг сгущается тьма. При свете, в дневном стационаре онкологического отделения, где ежедневно лечат больных с опухолями, медсестры говорят, что ни в коем случае нельзя копаться в Интернете. Многие женщины с раком груди продолжают работать в полную силу как ни в чем не бывало. А те, кто пишет в Сети… возможно, им не хватает внимания. Так говорит медперсонал. Но продолжать работать в полную силу не так-то просто – хотя бы потому, что немало времени уходит на само лечение, анализы и прочее. Я думаю о том, насколько разными бывают ситуации. Если у тебя есть маленькие дети, ты нужна и им тоже, у тебя должно хватать сил на борьбу с их страхами. Мне повезло – я работаю из дома. Постоянно находиться среди людей, с их бактериями и вирусами при ослабленной иммунной системе – тяжелое испытание. Сидеть на работе, когда хочется сходить по-большому порядка восьми раз в день, тоже не очень весело. К тому же неотступный страх смерти снижает работоспособность. Что мне помогает в полные ужаса дни, так это осознание, что самой мне из этого не выбраться. Зато врачи обязательно помогут.
Осенью 2016 года, в ожидании ответа, между многочисленными рентгеновскими снимками для обнаружения или исключения метастазов, я не одну пятницу провожу у своего редактора и близкой подруги Анники в Стюребю. Мы обедаем, общаемся, смеемся, каждая занимается своим делом. Я пишу текст о саде для журнала «Мы», Анника погружается в многочисленные проекты. Она тщательно продумывает, чем меня угостить, учитывая мои пострадавшие вкусовые рецепторы. Насколько помню, я тогда все время находилась под воздействием кортизона. Я пытаюсь не слишком омрачать атмосферу и не говорить все время о своих тревогах. Мне тяжело произнести это, поэтому я молчу о постоянном страхе умереть, оставив детей без матери. Мы с Анникой ежедневно обмениваемся сообщениями, поддерживаем контакт, но я не могу, у меня не получается написать о своем главном страхе, о том, что больнее всего. Хотя это было бы полезно, мне кажется. Точно знаю, было бы очень полезно сформулировать и высказать вслух этот страх.
Что будет дальше. Дом должен быть пригодным для житья. Когда мне поставили диагноз и начали лечить, я подумала: «Надо привести дом в порядок для Матса и девочек». Если. Если. Если им придется переезжать. Надо сделать так, чтобы дом было легко продать. Они должны получить за него столько, сколько он стоит. Ну, или как получится. Состояние дома на осень 2016 года довольно плачевное. А высокие дозы кортизона делают свое дело. В октябре во мне вдруг просыпается жажда деятельности. Сначала крыша. Крышу надо залатать. Никаких больше конструкторских ошибок, из-за которых влага медленно проникает внутрь и деревянные стропила гниют. По чердаку расползается черная плесень. Потом нужно разобрать завалы. Бумаги, газеты, книги. И прочее, что просто складывалось в стопки до лучших времен.
А еще Онгерманланд. Огромный опустевший дом. Хозяйственные постройки. Пекаренка. Как там, должно быть, тихо. Мне хочется спрятать заброшенный дом моего детства в каком-нибудь надежном герметичном месте. Слишком больно, тревожно.
Когда мы нашли бригаду, которая переложит крышу, дело пошло быстро. Хотя сам процесс строится весьма любопытным образом. Сначала приезжает прораб, главный босс, он говорит по-шведски и зовут его, скажем, Петер. Исключительно вежливый, приятный во всех отношениях, говорит по делу, в красивом рабочем костюме, накачанный, как профессиональный спортсмен. Забирается на нашу плоскую крышу, расхаживает там, на высоте девяти метров над землей, инспектирует. Выносит вердикт, рассказывает, что лучше приобрести. Говорит о дышащем утеплителе, изоляционных материалах для чердака. Советует, какой выбрать цвет черепицы, какую водосточную трубу и водостоки. В течение двух недель они могут начать. Белая бухгалтерия, договор, официальный бланк.
В следующий раз приезжает Джейми, по всей видимости, южноамериканского происхождения, но по-шведски говорит бегло. Он – главный мастер конкретно на этом проекте, координатор, по всем практическим вопросам надо обращаться к нему. Тоже очень приятный. К тому же я так рада, что мы наконец переберем крышу. Полуразрушенная, изначально неправильно сконструированная пристройка пусть подождет, сначала крыша. Каких-нибудь две недели, и они начнут снимать старую цементно-песчаную черепицу.
Когда наконец доходит до дела, в конце октября, у нас появляются безымянные рабочие из Украины. Трудятся с раннего утра и до наступления темноты, а потом еще пару часов при свете прожекторов. По-английски говорят с трудом, шведского не знают вовсе. Один из них руководит всей бригадой. В дом они никогда не заходят. Ловко перемещаются по строительным лесам. В начале ноября уже выпал снег. Я точно помню, потому что гулять по сугробам оказалось нелегко. Физиотерапевт, Карин, говорит, что я делаю все правильно – настроена совершать долгие прогулки несмотря на то, что приходится вязнуть в снегу. Я варю кофе и предлагаю булочки, натянув парик, но строители отказываются зайти в дом. Они так и стоят на лесенке, а вокруг слякоть и грязь. Им что, не разрешается заходить в помещение? Я жестами показываю, что холодно так стоять, они радостно машут в ответ, берут термос с кофе и блюдо с булочками. Перекусив, ставят посуду на бетонное крыльцо. Прямо в снег.
В середине октября у Матса юбилей. Пятьдесят лет. Результаты рентгена скелета еще не пришли. Самый мрачный период. Свекровь переживает из-за того, что мы не собираемся отмечать праздник на широкую ногу. Почти сразу после постановки диагноза она прислала мне статью, где говорилось о том, как важно, чтобы родственники больных могли отдохнуть и развлечься. А еще она звонит и спрашивает, не забываем ли мы смеяться каждый день. Смеяться нужно обязательно. На день рождения она собирается подарить сыну дорожку для ходьбы, потому что он каждый день возит девочек в школу на машине, а это очень опасно. Она беспокоится, что Матс не успевает заниматься спортом и от этого плохо себя чувствует. Я отвечаю, что мы каждый день подолгу гуляем, но у нас так тесно, поэтому дорожка для ходьбы… я предлагаю велотренажер, раз уж она хочет подарить именно тренажер, но свекровь воспринимает мою идею без энтузиазма. Я сообщаю, что мы собираемся спокойно отпраздновать дома, в семейном кругу. Это выбор Матса в сложившихся обстоятельствах. Никакого грандиозного банкета – на это просто нет ни желания, ни сил ни у меня, ни у Матса. Отец Матса очень слаб, он практически при смерти.
А у меня впереди самый трудный этап химиотерапии. Будут вводить новый, более сильный препарат. Нам предстоит взять интервью у Джамайки Кинкейд, и мы вовсю готовимся.
Когда Матс объяснил маме, почему сейчас не время устраивать грандиозный праздник, и сказал, что у нас нет сил все это организовывать, Кристина сейчас слишком восприимчива к инфекциям, свекровь ответила: «Подумаешь, небольшая опухоль! Хоть на что-то у нее должны быть силы».
На тот момент я уже прошла половину восемнадцатинедельного курса химиотерапии. Матс никогда не говорил матери, что у меня одна маленькая опухоль, он сразу сказал как есть: одна большая опухоль и две маленькие. Реакция свекрови меня не удивляет, я долгие годы пыталась с ней спорить, но потом просто махнула рукой. Иногда кажется, что она меня ненавидит всей душой. Матс хочет разорвать с ней отношения, но при этом не хочет терять папу. Я знаю, сколько раз он пытался поговорить с ней как взрослый со взрослым, но ничего не получается.
Как объяснить? Как рассказать? Мне никак не добиться понимания. В ответ я, как правило, слышу, что все пожилые родители более или менее требовательны и нуждаются в заботе. Но наша семья переживает кризис. Мир пошатнулся. Мы не знаем, как мой организм ответит на лечение. Мы еще даже не знаем, дала ли опухоль метастазы в кости. Мы карабкаемся, как можем, чтобы одолеть ежедневную рутину, справиться с лечением. Гнев моей свекрови нам совсем ни к чему. Не хочется, чтобы нас обвиняли в том, что мы не устраиваем пир на весь мир по случаю юбилея Матса. Зато очень хочется, чтобы нам поверили: мы делаем все возможное, чтобы справиться с ситуацией.
У свекра прогрессирует деменция, и вот уже год он живет в специальном учреждении. Свекровь борется, навещает его, хочет, чтобы ему было хорошо. Ей необходимо отдохнуть, развеяться. Она хочет, чтобы ее труд оценили по достоинству, чтобы на нее тоже обратили внимание, заметили ее собственные болячки, ее страдания. Она говорит Матсу: «Лучше бы раком заболела я, а не Кристина». И она действительно жалеет, что болеет не она. Сколько раз за все эти годы она звонила и буквально торжествовала, когда ее приходилось срочно везти в больницу? Родным трудно продолжать проявлять беспокойство на каждое тревожное сообщение, если тревога раз за разом оказывается ложной. О эта неисправимая ипохондрия. Мне хочется мягко и без обвинений объяснить свекрови: «Это просто страх, тревожное состояние. Тебе нужна помощь, чтобы избавиться от вечной тревоги и беспокойства». Но мы не можем общаться вот так, по-человечески. Мы совсем не знаем друг друга.
Свекор плакал, когда Матс сообщил ему о моей болезни. День рождения Матса мы отметили в пансионате, где живет его папа. Принесли шоколадный торт, свекровь тоже пришла с тортом (кажется, даже в этом мы соревнуемся), но когда свекор взял мои руки в свои, по его щекам потекли слезы. Он такой бледный. Наверное, знает, что скоро умрет. А я уверяю, что делаю все возможное, чтобы выздороветь.
Всю осень и зиму Матс навещает папу по несколько раз в неделю. А у меня заключительная фаза химиотерапии, плохие показатели крови, боли усиливаются, кружится голова, ужасно устаю. Мы оба знаем, что Матсу надо успеть побыть с отцом. Знаем, что свекру плохо. Поэтому Матс ездит в город. Даже не в час пик поездка в один конец занимает не меньше часа. Он ставит папе джаз, разговаривает с ним, насколько это возможно.
На юбилее Матса я сижу, держа его отца за руки, потею в своем парике, из носа и глаз течет. Свекровь не спрашивает, как я себя чувствую. Зато интересуется, успевает ли Матс писать или целыми днями только возит девочек в школу и из школы, а меня – в больницу и обратно?
Об этом мне бы тоже не хотелось писать. Но в то зловещее время, когда я жду ответа на вопрос, успела ли опухоль дать метастазы, Матс ожидает решения издательства. В ноябре, после шести месяцев неизвестности, приходит ответ. «Норстедтс» не будет издавать его новую рукопись. Карьерные неудачи случаются на разных жизненных этапах, и мы всегда безоружны перед ними. Не все идет гладко, это естественно и неизбежно. Но о чем мы с Матсом не решаемся говорить той осенью, так это о нашем финансовом положении. Если я умру, Матсу придется в одиночку обеспечивать себя и дочек. С его нынешними доходами это невозможно. Дом еще не в том состоянии, чтобы его можно было продать… Хотя нет, продать, конечно, можно, если считать бонусом подвал как из фильма ужасов. Да еще эта пристройка неправильной конструкции и протекающая крыша. Запущенный сад. Тут уж условия будет диктовать покупатель. А я знаю, каким прекрасным может стать этот дом, если подправить все, что износилось и развалилось.
А вот и вопрос о том, не хочу ли я написать прощальные письма дочерям в виде антологии. «Что бы ты написала, если бы тебе оставалось жить всего несколько месяцев?» Этот вопрос возник в октябре или ноябре, после третьей или четвертой химиотерапии. С такими мыслями можно играть, когда они касаются чего-то отдаленного. Я отказываюсь писать текст. Дама, которая это предложила, знает, что я больна, и это своеобразная, но совершенно бездумная забота с ее стороны – в кризис думаешь только о том, чтобы выстоять. Мне не надо представлять себе опасные для жизни болезни, чтобы начать ценить свою жизнь и ощутить благодарность за детей, за семью. Но в голове я пишу такие письма постоянно. Иногда хочется от них отдохнуть, чтобы хватило сил присутствовать в жизни близких здесь и сейчас. Шутить, смеяться. Убираться, стирать, готовить. Починить крышу, наконец.
Я увиливаю от того, чтобы писать. Мне стыдно, что я так зациклена на себе, хотя другим бывает и намного хуже. Ох уж этот ужас сравнения. Летом 2019-го я работаю не меньше, чем в 2014–2016 годах, когда получила Августовскую премию. Тело как будто помнит изнеможение, желание ничего не делать, веселую игру. Началось все с того, что я узнала историю сестры знакомого. Ей семьдесят, боли в спине оказались метастазами, смерть подкралась всего за пару месяцев. Конец лета, мы стоим на улице, я обнимаю ее и сразу явственно ощущаю боль – в спине, шее, подмышкой. В груди? Уж не похоже ли это на ту странную боль, какую я чувствовала, когда у меня была одна большая и две маленькие опухоли, – только теперь в здоровой груди? Перестань. У тебя разыгралось воображение. Смена времен года, дни повторяются. Черт. Тело – или мозг – словно изо всех сил пытается запомнить дневной свет, солнечные лучи, струящиеся сквозь кроны деревьев, вечерний августовский воздух на коже. Я пришла в поликлинику четвертого августа, двадцать третьего мне поставили диагноз. А в августе этого года меня спрашивают, не хочу ли я написать рецензии на новые книги Беате Гримсруд[28] и Ивонн Хирдман[29]. Обе книги – о раке груди. Я соглашаюсь. Разве можно быть такой дурой? Шея, спина, локоть, немеющие пальцы на левой руке. Даже вроде бы какие-то узелки в здоровой груди. Под мышкой. Паника нарастает. Сердце бешено колотится. Кружится голова, тошнит. Не хватает воздуха. «Это же паническая атака», – успеваю подумать я. Паника – это волна, которая набежит и схлынет. Я лежу в кровати и повторяю это про себя как мантру. Самые острые физические симптомы постепенно отступают. Я так боюсь этих книг, но их вот-вот доставят почтой. При этом я ведь сама пишу о том же самом, о моем «опыте рака груди», работаю над книгой уже давно, и мне интересно прочитать, что написали другие. Но паника не уходит, как и боль в теле. Экспериментирую с болеутоляющими – с «Альведоном», «Ипреном». Звоню в больницу, прошу соединить меня с медсестрой из отделения онкологии. Та записывает меня на маммографию. «Если станет невыносимо, позвоните снова», – говорит она. Маммография только через месяц, 21 сентября. Левая грудь меня пугает. Я не хочу больше ее ощупывать!
Когда книги наконец приходят и я погружаюсь в чтение, то, как ни странно, успокаиваюсь. Оба произведения прекрасны. Они совершенно разные, но написаны талантливыми авторами. Констатирую, что у Ивонн Хирдман лечение было помягче. Для меня три первых курса химиотерапии прошли на ура, а вот «Перьета» с «Таксотером» подкосили, хотя в конце концов я выдержала и их. Но Ивонн старше, и ее после операции еще облучали. Возраст имеет свои плюсы и минусы. Минус в том, что у человека, как правило, уже есть другие болячки и это приходится учитывать при выборе сильных цитостатиков. Вероятно, тяжелая болезнь – это шок в любом возрасте, но если тебе уже немало лет, ты хотя бы не испытываешь острого страха уйти от детей. Ни одному взрослому ребенку не избежать потери родителей. Опухоли обычно растут медленнее, но и цитостатики помогают хуже. Я отмечаю, что у Хирдман опухоль меньше, чем у меня. В остальном все очень похоже. Поток воспоминаний, все, что хочется успеть, люди, которых хочется сохранить на бумаге, чтобы не забыть, их истории и судьбы. Дети! У нее есть взрослые дети, и также есть чувство вины: какой матерью она была, когда они были маленькими?
Бесчувственные комментарии окружающих. Злость. Благодарность врачам. Итоги, взгляд назад. Какой получилась жизнь?
Еда! Если любишь поесть, изменения вкусовых ощущений – серьезное побочное действие. Мне самой тяжелее всего пришлось во время лечения «Таксотером» – не покидало ощущение песка во рту.
Я знаю, что у Беате Гримсруд рак груди с метастазами. Она рассказывала о своей болезни, а моя подруга Ингер близко с ней знакома. Поэтому роман о Вильде читать труднее. А еще мне стыдно – Беате/Вильде приходится куда хуже, чем мне, человеку, у которого лимфоузлы не затронуты болезнью, – у главной героини Гримсруд, Вильде, на момент постановки диагноза девятнадцать пораженных лимфатических узлов.
Но что меня поразило, пока я читала, так это утешение, которое испытываешь, понимая, что ты не одинока. Нас, больных раком груди в разных формах, на разных этапах жизни, очень много. Сравнивать глупо, но очень полезно, когда поддержка так необходима. Итак – порой нужно понять, что с одним и тем же диагнозом – рак груди – положение может быть в разной степени серьезным. Все по-разному реагируют на лечение. То, что люди в большинстве своем рано или поздно переживают различные потрясения в жизни, – слабое утешение, ведь это происходит со всем нами, постоянно. Но мои мысли движутся только в спектре онкологии груди. Насколько опасно заболеть в сорок лет? Как себя чувствуют Дженни Уилсон[30], Кристин Мелцер[31], Сара Даниус? Когда я читаю о том, что у Вильде распространенный рак, в голове проносится: если у меня снова рак, придется опять проходить терапию. Как сказала Сара Даниус – оказаться травинкой, которую ветер склоняет, а затем выпрямляет вновь. У меня выпадают все волосы, во рту полно крупных язвочек, глаза слезятся, а пальцы на ногах кровоточат.
Иногда кажется, что жизнь налаживается, а иногда – наоборот. Дни до маммографии тянутся невероятно долго. Меня записали на субботу. Значит, принимают мое беспокойство всерьез. Лучше всего я себя ощущаю в саду. Разравниваю гравий. Я заказала двенадцать тонн, чтобы отреставрировать дорожку и выложить альпийские горки. Пишу текст о Джамайке Кинкейд.
Вид у Осы цветущий. Загорелая, окрепшая после летнего серфинга и плавания. Мы идем в театр, перед этим выпив по бокалу вина. Мы можем себе позволить говорить свободно и открыто, ведь обе перенесли болезнь. «Ты выглядишь бодрее, чем в последний раз», – замечает она. Рассказываю о своей тревоге, сообщаю, что записалась на маммографию, что в годовщину постановки диагноза все обостряется и я не знаю, какие симптомы воспринимать всерьез. Оса внимательно относится к питанию, старается как можно больше двигаться. У меня не получается отказаться от хлеба, молочных продуктов, сахара. Стараюсь придерживаться диеты 5:2. Набирать вес нежелательно, жировые клетки начнут вырабатывать эстроген несмотря на прием «Тамоксифена». Побольше овощей, фруктов. Изредка красное мясо. Никаких мясных деликатесов. Хожу в среднем по тринадцать тысяч шагов в день. Да, я тоже стараюсь. Выбираю цельнозерновой хлеб.
И все-таки общий опыт – ситуация очень тонкая. Я вижу, что сейчас Оса прекрасно себя чувствует, но знаю, что после последнего курса лечения ей становилось то лучше, то хуже. Не хочу заражать ее собственным страхом. Но мне просто необходимо поделиться тревогой с человеком, который точно знает, что рак груди – это не пустяк. Это не грипп, не артроз, не какая-нибудь напасть, с которой можно жить. Именно жить. Рак груди опасен тем, что угрожает жизни, – но при этом его симптомы бывает трудно обнаружить. Думаешь, что можешь сама повлиять на развитие событий – или же специальные диеты не имеют большого значения? Как можно просто положиться на волю случая? Последние исследования показали, что все эти зеленые суперовощи, что содержат аспарагин – например, спаржа и брокколи, – провоцируют рост опухолей у мышей. И все в очередной раз осложнилось. Значит, и антиоксиданты нельзя? У Осы тоже скоро маммография, а еще она хочет проверить спину, что-то там болит, записалась к ортопеду. Но у нее было такое активное лето, она занималась серфингом, плавала по несколько километров, опробовала какие-то необычные движения – «Пять тибетцев», особый вид йоги.
Она говорит о болезни как о психологической травме – а ведь это правда. Угроза жизни и есть травма, а моя нынешняя тревога – посттравматический стресс. Раз в год я должна проходить маммографию, сейчас прошло уже одиннадцать месяцев. Умом я понимаю причину своих страхов, но тело отказывается подчиняться рассудку, оно находится в полной боевой готовности.
Субботним утром мы с Матсом идем на маммографию. Больница Святого Йорана все же ассоциируется у меня прежде всего со спасением. Дом с колоннами, напоминающими античные. Тяжелые стеклянные двери, ведущие в регистратуру. В этом здании меня лечили, холили и лелеяли. Я не могу точно показать медсестре, в каком месте нащупала уплотнение – на самом деле я ощущаю ту же пронзительную боль, какая была, когда в правой груди росла опухоль. Я спросила Матса, чувствует ли он уплотнение, он ответил «да». Я решаю не говорить, что в сентябре не стала проводить нормальное самообследование – вдруг нащупаю еще что-нибудь в груди или под мышкой и испугаюсь еще больше. Моя новая странная грудь тоже неровная – где-то впалая, а над самим протезом выпуклая. На прошлогодней маммографии врач, смеясь, сказала мне, что она была бы в точности как я, а то и хуже – постоянно прислушивалась бы к себе, накручивала себя. Сегодняшняя медсестра не выглядит обеспокоенной. Кажется, она даже говорит, что на снимках все прекрасно. Впереди ультразвук. Я объясняю доктору, что мне удалось успокоить себя месяцев на десять. А когда до маммографии осталась всего пара месяцев, страх вырвался наружу. Во время УЗИ врач не выглядит взволнованной, но говорит, что если я хочу, можно сделать цитологию – если я покажу, где именно нащупала узелок, можно будет взять биопсию. Но я отказываюсь. Еще она говорит, что время работает на меня. И что настороженность должна вызывать подмышечная впадина – то есть если там вдруг получится что-то нащупать.
Испуганное лицо Матса, когда я выхожу из кабинета. Я показываю большой палец вверх. Облегчение! Радость. Все то, через что я мысленно прошла. Вновь. Мысли о детях, о Матсе. О маме и о Грете.
Неделю спустя, когда я включаю телефон после урока вождения. Три пропущенных звонка от Осы. Эсэмэска. Перезвони мне. Срочно.
С Осой связался ортопед, прямо сейчас, вечером. Он сказал, что обнаружил пять подозрительных образований в грудном отделе позвоночника. Предположительно это метастазы. Белые точки, нужно дополнительное обследование. Нет! Она говорила со своим онкологом, но надо переслать снимки, как-то все сумбурно. Что теперь будет? Я хочу утешить ее, но не знаю как. Меня саму буквально трясло, когда люди слишком легко воспринимали мое состояние в период ожидания диагноза. Сколько раз мне приходилось слышать «да ладно, это точно не рак»! В груди часто бывают уплотнения, доброкачественные, мышечные воспаления… Это одиночество – тревога, при этом даже без права на страх. Смешно так волноваться на пустом месте. И что теперь – сказать Осе, что следует переживать и бояться? С этим она и без меня справится. Я хочу сказать, что у Вильде в романе Гримсруд распространенный рак, метастазы в печени и костях. Но лечение все равно идет хорошо! Потому что художественный вымысел позволяет изменить ход событий. Литература может быть милосердной и утешительной. Художественные произведения – это не вымысел, а выбор другой правды, отличной от неумолимой действительности. Но сейчас лучше предложить что-нибудь конкретное: «Тебе надо попасть к твоему онкологу». Что они сказали? Какой теперь план? Кто будет всем этим заниматься? К онкологу Осу записали только на следующую среду. Им нужно собрать консилиум по снимкам, а для этого снимки должен прислать ортопед из частной клиники. Оса предлагает лично заехать за ними и отвезти их в больницу. А то в коммуникации между лечебными учреждениями что-то явно пошло не так.
Я говорю Осе, что на этот период ей необходимо успокоительное. Помню, смотрела какую-то научно-популярную передачу и узнала, что, оказывается, тревога и стресс способствуют росту опухолей – опять же, у мышей. Ученые предполагают, что в дальнейшем пациентам, ожидающим ответа по поводу опухолей и метастазов, можно будет давать бета-блокаторы.
Она не может сейчас умереть – вот о чем я думаю. Я не хочу, чтобы у сильной красивой Осы выпали волосы, чтобы ей снова пришлось принимать морфин от боли. У нас столько проектов. Нам так хорошо вместе. Мысли роятся в голове. Я думаю о Йоргене, о том, какой ад им опять придется пережить. Мне так хочется забрать всю эту боль у нее и у Йоргена. Тревогу, ужас, страдания. Как ужасен этот оглушительный животный страх смерти. Никому не пожелаешь! Поэтому я хочу, чтобы Оса принимала снотворное и успокоительное. Потом мне вдруг становится не по себе. Я думаю, а что, если доктор Аннели Блад не пожелала выписать что-нибудь от тревожности, потому что боялась, что я покончу с собой, наглотавшись таблеток? Хотя единственное, чего мне тогда отчаянно хотелось, – это жить. Меня не страшило лечение, страшно было умереть и покинуть детей.
Йорген прислал Матсу электронное письмо об альтернативном лечении рака, распространенном в Японии. С помощью грибов. Я повезу Осу на рентген. Последнее обследование, прежде чем на следующей неделе станет известно, что вообще происходит. Дело вот в чем – почти все в жизни кажется тривиальным по сравнению со страхом услышать диагноз, угрожающий самой жизни. Я знаю, что психическое нездоровье, тревожное состояние, панические атаки, депрессии, расстройства пищевого поведения, разводы, плохое самочувствие детей, кризис у друзей, невыносимая обстановка на работе и многое другое подрывает жизненные основы – но потенциальная угроза смерти, как правило, в состоянии затмить все остальное. Она возникает не в вакууме, а в повседневной жизни с ее «обычными» кризисами. Но страх смерти выходит за рамки этой жизни, перекрывает кислород.
Тяжелая болезнь означает, что даже после успешного лечения можно продолжить жить в страхе, что смертельный ужас вернется. С этим ничего не поделать. Не избавиться усилием воли. Периодически мозг отказывается отключать «ненужные» болевые сигналы. Это действительно происходит с почти равными интервалами – например, моменты напряжения соответствуют годовщинам постановки диагноза. Но подобное может произойти и внезапно, когда получаешь известие о смерти – Сара Даниус. До – утешение. У Сары Даниус тоже был рак груди, но теперь она прекрасно себя чувствует, работает вовсю. После – страх. Сара Даниус умерла. В пятьдесят восемь лет. Когда я ждала ответа, успела ли моя опухоль дать метастазы, и чувствовала себя хуже всего, я думала – только бы девочки успели окончить школу. Только бы успели стать взрослыми. Разумеется, я думаю и о сыне Сары. Успел ли он выпуститься из гимназии? Смерть одного из родителей – это кризис. В том числе для молодого взрослого. Я верю в биологию родительства, родительский инстинкт. И речь здесь идет не только о биологических родителях. Если берешь на себя ответственность стать родителем, то природа сама подсказывает, что ты должен довести ребенка до взрослого, самостоятельного возраста. Если этой миссии что-то угрожает, все переворачивается с ног на голову. Или рушится.
Не забыть. Всех, кто пишет, звонит. Знакомых, которым необязательно было утруждаться, но они тем не менее это делают. Присылают цветы. Поддерживают контакт. Тот страшный август, сентябрь, начало октября. Когда мне поставили диагноз. Люди присылают мне координаты друзей, которые болели, лечились и выздоровели. Грета отправляет мне ссылку на блог Аниты о раке груди. Стефан знакомит меня со своей бывшей и рассказывает о сообществе пациентов с онкологией груди, куда я могу вступить. Сара присылает карточку с контактами своей сестры, которая тоже заболела в самом расцвете лет. У Марии находится подруга-врач, которая успокаивает ее, когда та рассказывает о моей болезни. Мария спрашивает, не хочу ли я ей позвонить, чтобы обсудить прогнозы и возможное лечение? Потом эта доктор все равно не захочет, чтобы я ей звонила, и я ее понимаю. Существует этика, врачебная тайна – ведь она не несет за меня никакой ответственности и не может просто так вникать в мою болезнь… Еще была полезная книга о раке груди, которую прислала Анн. Кажется, я ее сразу прочитала? Или просто застряла в магическом мышлении? Том, для чего нет слов, не существует. Информация – это либо дар небес, либо проклятие. Но в любом случае те, кто прошел тот же путь до меня, – большое утешение.
За время лечения я сделала удивительное открытие – болезнь требует дистанции, расстояния. Беспокойство близких может стать тяжелой ношей, ведь я как никогда открыта и восприимчива к их тревоге. Поэтому искреннее участие дальних знакомых, которых моя болезнь не затрагивает напрямую, часто оказывается животворящим. Я получаю информацию, но при этом мне не приходится их утешать. Не надо их выслушивать, видеть, поддерживать.
Сколько раз за время лечения я говорила со страховой компанией? О эти бесконечные звонки с целью выяснить, имею ли я право на больничные, и если да, то какой доход брать за основу. Как писатель-фрилансер я должна платить налог, а значит, зарегистрировать ИП. Кажется, я еще никогда не брала бюллетень. Весь год перед рождением Эльсы я работала в полную силу, получила авторский гонорар за роман «Принять меры», поэтому у меня был доход, на базе которого можно вычислить размер больничных. Также я имела право на оплачиваемый декретный отпуск. Наверное, пока я еще работала в системе, то пару раз брала больничный, когда заболевали дети. Но после того как мы с Матсом полностью ушли в свободное плавание, после года не облагаемых налогом стипендий и преподавания на курсах для начинающих писателей, я перестала брать официальный бюллетень. Дети остаются дома, я добираю рабочие часы по ночам или по выходным. Но все же у нас есть страховка, чтобы побыть с больными детьми, – мы имеем право остаться дома, получить компенсацию. Учителя, врачи, бухгалтеры – им всем не приходится сначала оставаться дома без компенсации, а потом выходить на работу после тяжелых дней, проведенных с болеющими малышами. Но как объяснить чиновникам, что работа в области культуры непредсказуема? Ты не знаешь заранее, что принесет доход, а что нет. Вероятно, нет другой сферы, где настолько же часто ждут работы за «спасибо». Тебе же нравится рассказывать о своей книге? А продавать книги? Тебе ведь нетрудно написать текст для презентации? Ты ведь сама пишешь, не прочтешь мою неопубликованную рукопись на триста страниц? Мне нужен совет, как теперь ее издать! Может, предложишь ее издателю? Существует целая культура бесплатной работы для писателей и других творческих людей, ведь ты занимаешься тем, что тебе по душе!
Все так запутанно. Как именно повлияют на мою работоспособность цитостатики – сколько часов я смогу работать? Целые недели лечения не могут быть простыми – одни только поездки в больницу занимают массу времени, учитывая, что живу я не то чтобы поблизости. Анализ крови за сутки, утром, сама процедура химиотерапии, перевозбуждение от кортизона – невозможно уснуть. Сколько раз за ночь приходится вставать в туалет? Четыре, пять, шесть. Тяжелые удары сердца. Прямо в ушах. Почему я слышу, как бьется мое собственное сердце? Человека не должны беспокоить несущиеся галопом кони внутри. Страх смерти в ожидании результатов беспощаден.
Он не отпускает ни на минуту, полностью лишая способности к интеллектуальной работе, то есть к написанию текстов.
Пожалуйста, постарайтесь понять! В какие-то дни я могу работать, а в другие это просто невозможно. Мне нужны силы, чтобы поддерживать детей. Для меня это главное. Провести девочек через это. Я должна позаботиться о себе, чтобы дети видели – я полна надежд, я справлюсь. И я рядом. Смотрю с ними телевизор, валяюсь на диване, готовлю полдник. Стучусь к Эльсе, хотя она упорно запирается в комнате. Проверяю уроки, стираю физкультурную форму. Репетирую с ними реплики мюзикла. Сижу рядом, когда им не уснуть, когда им снятся кошмары, когда они плачут. Настаиваю, чтобы девочки больше двигались, для здоровья. Спорт их совсем не интересует, как и меня, но ради движения в повседневной жизни предлагаю прогуляться вместе. Эльса кричит, что она не может, черт возьми, поддерживать со мной физическую форму – у тебя же, блин, рак, мама! Она хлопает дверью. Хорошо, думаю я. Хорошо, что она ругается, кричит, значит, она верит в меня, знает, что я делаю все возможное, продолжаю ее пилить, не сдаюсь. Мне должно хватить сил. Я должна справиться. И я иду на прогулку, ем, хотя еда на вкус полное дерьмо – правда, после первых сеансов терапии еще ничего. Овсяные хлебцы, неострый полутвердый сыр и помидоры вполне сносны. Ванильный йогурт, мюсли. А вот с арахисом, которым я питалась последние два года, сложнее. Нёбо щиплет от соли и липкой горечи. Могу есть яйца – и вареные, и в виде яичницы. Булочки с кардамоном отдают какой-то химией, вместо душистого кардамона чувствуется металлический привкус. На третьей неделе вкусовые рецепторы снова просыпаются. Третья неделя прекрасна! Боль в костях – спина, плечи, бедра – после уколов «Нивестима» отступает, хотя в начале инъекций кажется, что становится только хуже.
После пятой химии. Я получаю новые цитостатики, с более сильными побочными эффектами. Декабрь. Течет отовсюду. По семь-восемь раз в день бегаю в туалет, жуткая диарея, раздирающая боль в животе, ранки во рту, глаза постоянно слезятся, из носа идет кровь и текут непрекращающиеся прозрачные сопли, мышцы болят, голова кружится, на вкус все становится как песок. При этом тело все время наполняется жидкостью, чувствую себя такой отяжелевшей. Тяжесть в мышцах, страшно болят стопы – вот тогда я и прошу больничный. Интервью с Джамайкой позади, рецензии я писать не могу, текст расплывается перед глазами. Наверное, мне не хватает железа – очень низкий гемоглобин. Лейкоциты исчезают, но затем возвращаются благодаря уколам, а вот эритроциты приходят в полную негодность. Доктор Хейди – теперь я снова иду к ней. На этот раз все благополучно. Прихожу в клинику в зимнем полумраке, она доброжелательна, выслушивает. Я молча радуюсь тому, что снова могу с ней общаться, ценить ее нелегкий труд. Разумеется, она старается уговорить как можно больше женщин участвовать в исследовании, просто мы друг друга не поняли. Глядя на монитор компьютера, она говорит: да, вижу, во время четвертого сеанса вас срочно положили в больницу, кололи антибиотики в вену; потом говорит, что последняя химия далась нелегко. Таксин из тиса ягодного, Taxus, «Таксотер» или «Доцетаксел», мы с Матсом шутим – как тяжко мне дался тис. Как только я втянулась в gardening[32], стала gardener[33] (я сознательно использую английские слова, так как для меня это равносильно вступлению в определенную культуру садово-паркового искусства), это стало для меня не просто выращиванием, не только эстетическим или практическим садовым дизайном или посадками вообще, а образом мышления, особой культурой. Эта культура взращивается в красоте и разоряется насилием, так всегда было в истории садоводства, а тис – да, это король садов. Такой блестящий, темно-зеленый, такой податливый, такой древний, такой красивый – и такой пугающе ядовитый. Но посадить целую живую изгородь из тиса, создать фон глубокого зеленого цвета, на котором другие растения заиграют по-новому… Каким же фиаско обернулись наши тисы. Я купила их на распродаже, на рубеже тысячелетий. С невероятной скидкой 70 %. Сорта «тис средний» – невысокие, как все и рекомендуют. На этих кустиках не вырастают столь привлекательные и страшно ядовитые красные ягодки, а хвою дети жуют редко. Занимаясь посадками, я думаю, что обязательно научу своих будущих детей, что тис есть нельзя. Если когда-нибудь смогу родить. Таких вещей никогда не знаешь заранее. Тогда я еще не знаю, что появятся Эльса и Эстрид. Две девочки. Как я втайне и надеялась. Две дочери. Которых я люблю безгранично, до боли в сердце. Я хочу всегда быть рядом с вами, и когда вы падаете, и когда парите в вышине. У меня вы всегда найдете утешение и отраду. А потом поплывете дальше в самостоятельную жизнь. Но я не хочу умирать, покидать вас. Мы с Матсом копаемся в тяжелой глинистой земле, перед нами куцые уродливые кустики караганы на границе с заброшенным соседним участком. Еще там растут осина, береза и дуб. Огромные осины, защищающие от северных ветров. А маленькие деревца тиса расти не могут. Я удобряю, поливаю. Карагана – растение-сидерат, обогащающее почву азотом, но осины забирают все. Буквально все. Тис растет исключительно медленно – за двадцать лет всего метра на полтора – но потом его тут же обгладывают косули на метр двадцать пять сантиметров от земли. На самой верхушке остаются перья из хвои. Жуткое уродство. Но я не сдаюсь. Если кустики подрезать, старые ветки могут дать молодые побеги – и рано или поздно у меня будет эта изгородь. А сейчас вещество из тиса, таксин, течет в моей крови. «Таксотер». «Доцетаксел». Убивает злокачественные клетки, уничтожает опухоли. Хотя чувствую я себя от него паршиво.