Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви
ИС Р21-023-0621
© Богданова И. А., текст, 2022
© Издательство Сибирская Благозвонница, оформление, 2022
Пролог
Февраль тысяча девятьсот двадцать третьего года стоял лютый, студёный, как глыбы льда у берега реки Яузы. На горбатом мосту, что вёл к Дангауэровской слободе, красноармеец Моторин остановился и достал папиросу из новенького латунного портсигара, подаренного друзьями на демобилизацию. Вокруг выпуклого серпа с молотом полукругом шла надпись: «Да здравствует мировая революция!»
От вокзала Моторин прошагал сюда чуть ли не половину Москвы, с непривычки оглохнув от столичного шума и суеты. Словно заново смотрел на каменные дома в несколько этажей, на пёстрые нэпманские вывески, густо облепившие фасады вдоль улиц.
Сухаревская башня, Мещанские улицы, Аптекарский огород — родные места, где мальцом выбеганы и проеханы на запятках пролёток сотни вёрст. Потом парадная Москва закончилась, и кучно пошли серенькие рабочие предместья, словно солью пересыпанные церквами и часовенками.
Справа находились заводы, а слева печально знаменитая Владимирка — Владимирский тракт, по которому гнали каторжников в Сибирь. В девятнадцатом Владимирку переименовали в шоссе Энтузиастов, но старожилы язык об энтузиастов не ломали, упорно придерживаясь старого названия. Бабка рассказывала, что когда шли каторжники, то от звона кандалов уши закладывало, будто сидишь внутри колокола и тебя по голове молотком лупят.
Ещё немного, и из белой круговерти выглянет крыша родного барака с печными дымками над трубами, и маманя в сенях радостно вскинется навстречу:
— Сашка! Сынок! Да откуда ты нежданно-негаданно?! Хоть бы весточку подал, когда тебя ждать!
А потом засуетится, начнёт собирать на стол, вытирая фартуком слёзы радости: не каждый день единственный сынок из армии возвращается!
На улице мело. Метель задувала под полы шинели и сбивала с головы суконную будённовку. Снег натолкался под обмотки ботинок. Хотя какие там ботинки? Опорки, да и только! Калоши бы, да где их возьмёшь? Да и негоже красноармейцам в калошах — по уставу не положено.
Пока папироса торчала в углу рта, взгляд зацепился за купола храма Преподобного Сергия Радонежского, и рука сама собой сложилась в щепоть для крестного знамения. Вот поди же ты, шесть лет прошло, как революция Бога упразднила, а привычка осталась. Моторин подул на застывшие костяшки пальцев и поправил заплечный мешок, где кроме белья лежали буханка армейского хлеба, пёстрый платок для матери и бутылка водки — отпраздновать встречу.
Самый дорогой подарок — дамские часики на цепочке — был спрятан за пазуху, чтобы не потерять в дороге. Мешок в поезде могла шантрапа запросто тиснуть, а шарить у себя за пазухой он никому не дозволил бы: свернул бы голову, как курятам, благо силушка в руках имеется, да и красноармейская хватка не подводила. Хотя рядом никакого разбоя не наблюдалось, Моторин нахмурился, потому что в дороге всё же пришлось одному мужичку за грубость знатно начистить чайник — можно сказать, до зеркального блеска. Ну да ладно, что дурное вспоминать, ведь впереди ждёт только хорошее!
Часики ему продала на базаре бывшая барыня в синем бархатном салопе:
— Возьмите, молодой человек, не пожалеете. Хороший механизм, швейцарский, век служить будут.
Швейцарский механизм или, к примеру, французский — Моторину было до фонаря, но нарядная голубая эмаль с блестящим камушком посредине крышки ему очень глянулась. Ещё явственно представилось, как выуживает часики из кармана и надевает на шею Тоньке Васильевой, путаясь пальцами в её кудрявых волосах, похожих на золотистый шёлк. И станут часики у неё на шее тикать, как маленькое заводное сердечко: тик-так, тик-так. Любо-дорого!
Куда ни пойдёт жена, а часики при ней — напоминают о муже. Его кинуло в жар: жена! Слово-то какое! Тёплое, душевное, будто каравай из печи!
При мысли о Тоньке ноги сами сорвались с места. Дышать вдруг стало легко, привольно, словно крылья за спиной выросли и понесли в родную слободу, где родился, вырос и успел полюбить синеглазую соседскую девчонку с занозистым характером и весёлым нравом.
«А всё-таки надо будет повенчаться в церкви, как положено, — подумал он, пряча лицо от колючего ветра. — Комсомол комсомолом, а венчанный брак покрепче будет, чем казённая бумажка с печатью. Устроюсь на работу, куплю хромовые сапоги, а Тоньке, само собой, справим новое платье и честным пирком да за свадебку!»
В армии, перечитывая без конца коротенькие Тонькины весточки, он много раз вспоминал тот день, когда впервые приметил свою зазнобу. Ну как приметил? Знать-то он её знал сызмальства: обыкновенная сопливая девчонка из соседнего двора, что путается под ногами старшего брата Федяхи и мешает взрослым людям нормально говорить.
Голенастая, нескладная, с худыми ногами и острым носом. Ничего в ней не было красивого или привлекательного. То ли дело буфетчица Маруся, что была старше их с Федяхой на пять лет и в которую были влюблены все окрестные ребята. Маруся имела огненно-чёрные очи, фигуристую осанку и негромкий гортанный смех с голубиными переливами — курлы, курлы. После того как Маруся павой проплывёт через двор, на других девчонок, тем паче на малолеток, и смотреть не хочется. В тот день они с Федяхой и Колькой Евграфовым забились в щель между поленницами дров. Было там у них такое потаённое место, куда ушлые ребятишки помладше соваться не рисковали — уважали.
— Гля, ребя, что у меня есть! Обзавидуетесь! — Рука Федяхи нырнула за ворот рубахи и достала оттуда коробку папирос фабрики «Дукат». — Курнём?
У Сашки аж дыхание занялось.
— Ух ты, дорогущие! Где взял?
— Заработал! — Федяха небрежно выудил из коробки папиросину, зачем-то постучал ею об ноготь и лихо засунул в рот. — Я с одним мужиком на Хитровке познакомился, сказал, возьмёт меня в дело, мануфактурой торговать. — Щедрым жестом он протянул коробку друзьям: — Угощайтесь, братаны.
Те несмело вытащили оттуда по папиросе.
Федяха и Колька закурили уверенно, как взрослые. Ему, Сашке, отчаянно захотелось показать, что не лыком шит, ведь кто, как не он, поступил учеником на завод, а всем известно, пролетариат — могильщик капитала, и не может быть, чтобы могильщику мамка не дозволяла выкурить папироску-другую.
Едва успели сделать по затяжке, как с другой стороны поленницы раздался тонкий ехидный голосок:
— Ты зачем, Федька, папкины папиросы украл?
Покраснев как рак, Федька молниеносно спрятал руку за спину:
— Ни у кого я не крал! Заработал! А ну брысь отсюда!
— Врёшь-врёшь-врёшь! Я сама видела, как ты в папиных карманах шарил!
— Ух, я тебя! — набычив голову, загудел Федяха.
— Брось, пусть болтает, — безуспешно попытался урезонить друга Колька Евграфов, но Федяха, взревев как бык, рванулся догонять вредную Тоньку.
Она бежала легко, как пущенная из лука стрела, юрко уворачиваясь от хватающих рук брата:
— Не догонишь! Не догонишь!
Когда Тонька обернулась на повороте, Федяха резко воскликнул:
— Сашка, лови!
Тонька неслась прямо на него. Резким броском вперёд Сашка раскинул руки по сторонам, и Тонька пойманной рыбкой забилась в его объятиях.
— Пусти, дурак! Только тронь!
Полыхнув глазами, она замахнулась на него крепко сжатым острым кулачком, и тут Сашка, уже схвативший её за шиворот, вдруг увидел, какая Тонька красивая! Несколько мгновений он как ошпаренный смотрел на нее, не понимая, откуда взялись глубокая синева её глаз и длинные чёрные ресницы с загнутыми вверх кончиками. У неё была молочно-белая кожа с тонким румянцем и высокий лоб с крутым завитком соломенных волос.
Как во сне, он разомкнул руки и заслонил Тоньку собой от подоспевшего Федяхи.
— Не трогай её, Федяха. Пусть идёт восвояси.
И Тонька, пигалица, видимо, уловила в его голосе ту особенную мужскую хрипотцу, которая с ходу подсказывает женщине, что она победила. Вскинув голову, она неспешно отошла на несколько шагов и только потом со смехом задала стрекача.
Три последующих года, пока Тоньке не исполнилось семнадцать, Сашка не выпускал её из поля зрения, нет-нет да и ревниво поглядывая, не водится ли она с ребятами из соседнего двора или не обижает ли её кто. Да и целовались они всего один раз на проводах в армию. Тогда Тонька и дала слово верно ждать его и не гулять с другими парнями.
Почти у самого дома Моторин придержал шаг, чтобы глубже почуять дух детства, круто замешенный на сизом дыме из заводских труб, паровозных гудках и скрипе конных повозок, тянущихся вдоль тракта.
Слава тебе, большевистская партия, что привела к родимому порогу. Несмотря на пургу, он издалека узнал двух баб с кошёлками — тётку Таню и тётку Симу, что знали его сызмальства.
Увидев его, тётка Сима всплеснула руками:
— Прилетел, соколик, а уж мать-то как заждалась!
А тётка Таня, лучшая маманина подруга, нахмурилась и посмотрела на него долгим скорбным взглядом, каким смотрят на тяжело болящего. И в этом взгляде, и в том, как она подбоченилась, и в её оглушительном молчании он, как скотина в загоне, разом почуял что-то недоброе.
Знакомый до трещинки деревянный барак в два этажа, отхожее место на улице, поленницы дров — казалось, что время здесь навсегда застыло в точке замерзания. Как он и думал, при виде него мать вскрикнула, бросила шитьё, что держала в руках, и припала головой к его шинели, насквозь пропахшей табаком и запахом зимней свежести.
— Сынок, кровинушка! Уж как я тебя ждала, как ждала! Все глаза в окно проглядела: не идёшь ли! — Дрожащими руками она оглаживала колючие щёки сына, потом притянула к себе его голову и поцеловала в лоб. — Ты раздевайся, сынок, отдохни, — она кивнула головой в сторону кровати с грудой подушек, — а я пока на стол соберу. У меня как раз картошка наварена. И капустка имеется! Хорошая такая капуста с клюковкой, всё как ты любишь! А ещё грибочки солёные и мочёные яблоки. И графинчик с наливочкой найдётся, специально к празднику припасла.
Мать металась по комнате, говоря без умолку, пряча за пустыми словами самое важное, что ему хотелось знать в первую очередь.
Скинув шинель, Моторин сел на табурет — покойный отец мастерил — и стянул с ног ботинки, а потом провёл пальцами по краю сиденья, вспоминая, как отец принёс табурет в дом и гордо кивнул маме: «Принимай, работу, жена».
Отец умер от испанки. Сгорел в два дня, когда испанский грипп косил горожан направо и налево. Происходило всё молниеносно, как в жутком сне: здоровый и весёлый человек вдруг начал метаться с жаром в теле и задыхаться, а на следующий день его уже несли на погост.
— А как там моя Антонина? — спросил Моторин нарочито безразлично, хотя внутри каждая жилочка дрожала от нетерпения.
— Тонька-то? — пряча глаза, переспросила мать и как-то сразу потускнела, осунулась. — Да что ей сделается? Тонька как Тонька. Жива-здорова. Давеча на рабфак учиться пошла.
Суетливым движением мать схватила чайник, потом поставила его обратно, взяла веник и тщательно замела коврик перед дверью.
— Мам, говори, не томи, что с ней? — прикрикнул Саша. — Я ведь всё равно узнаю.
Мать кинула веник к печи и безвольно опустила руки. Он увидел, как от её пальцев вверх, под рукав тянутся ниточки синих вен. И то, что пальцы у мамы красные, распухшие, он тоже заметил.
— Узнаешь, конечно, узнаешь, — невнятно пробормотала мама. Она вдруг резким движением откинула волосы со лба и выкрикнула: — Замуж Тонька выходит. В субботу свадьба.
— Замуж? В субботу? — Он не заметил, что несколько раз повторяет одно и то же, не в силах вникнуть в смысл слов. — Она же мне письма писала! Не может быть, ты что-то путаешь!
— Напутаешь тут, коли весь двор в гости зван. Колька Евграфов сам лично всех обошёл ради уважения.
— А при чём здесь Евграфов? — не понял Моторин. — Тонькин брат — Федяха.
— Брат Федяха, а Колька Евграфов, твой дружок закадычный, — жених, чтоб ему пусто было! Вишь, в армию его не взяли, потому что слабогрудый, а он на заводе мастером заделался. Ходит с портфелем, на митингах речи говорит, а недавно в Кремле был, и сам товарищ Калинин ему руку жал.
От слов матери Моторину показалось, что у него в мозгу разорвалась граната «лимонка». Внезапно стало темно, жарко, и по груди снизу вверх поднялась огненная волна, затопившая его с головы до пяток.
— Неправда, мама! Скажи, что ты пошутила!
Он спросил просто так, оттягивая момент, когда придётся осознать неизбежное.
— Вот те крест!
Мама истово закрестилась, мелко-мелко всхлипывая, и её глаза набухли слезами.
Несколько мгновений Моторин сидел выпрямившись, словно сухая жердь, и чувствуя, как по телу прокатывается шар свинцовой ненависти. Ненависть билась внутри, клокотала, просилась наружу, и он то сжимал, то разжимал кулаки, а потом схватил с гвоздя на стене подвернувшуюся под руку верёвку и рванул во двор.
— Саша, Саша, стой! Куда?! — бросилась за ним мама, неловко хватая за подол рубахи. — Сынок, не ходи!
Она зацепилась за рукомойник в коридоре. Звякнуло и покатилось по полу пустое ведро. Хлопали двери, из комнат выглядывали соседи.
Материнский крик гулким колоколом бился о стены:
— Не пущу! Не ходи к ней, Саша! Не бери греха на душу!
На улице метель кинула в лицо горсть снега. Словно в хороводе, перед глазами кружились дома, лица, грубо сколоченный столик со скамейками, доверху засыпанные снегом.
— Сынок!!! Оставь её! — азбукой Морзе прорывался сквозь метель голос матери.
Размахнувшись, Моторин что есть силы хлестанул верёвкой по стволу берёзы под окном. Он бил, бил, бил, и дерево под его ударами тряслось и стонало.
— Ненавижу! Будьте вы прокляты!
Меня разбудило негромкое тиканье будильника. Странно, но шум в общем коридоре, звон жестяного рукомойника, крики ребятни во дворе так не тревожили, а совсем тихий звук разбудил. Сквозь сомкнутые веки в комнату просачивался свет из окна: значит, мама и папа уже ушли на завод.
Не раскрывая глаз, я протянула руку и дотронулась до чемодана у кровати. Пальцы наткнулись на холщовый чехол, и я блаженно погладила чемодан, как будто это была пушистая домашняя кошка. Если бы чемодан в ответ замурлыкал, я, честное слово, не удивилась бы, потому что сегодня необыкновенный день, какой бывает раз в жизни.
Уже сегодня (!) мы с родителями переедем в новый дом, где не будет тянуть сквозняком из всех щелей, где не надо будет бегать на улицу в туалет и, поёживаясь от ветра, ждать, пока оттуда вынырнет кто-нибудь из соседей. Прощай рукомойник с подставленным ведром и здравствуй просторная комната на пятом этаже дома на улице с замечательным названием Авиамоторная! Это тебе не прежнее название — Первая Синичкина! Синички, конечно, птички приятные, но их на новейшие советские самолёты не поставишь и в летучую повозку не запряжёшь! А в названии Авиамоторная мне слышался свист ветра и могучее гудение самолёта на взлёте, когда военлёт садится за штурвал и машина послушно подчиняется рукам человека.
Самое главное — в новом доме не будет соседки, тёти Нюры Моториной, которая смотрит на всех из нашей семьи как на врагов народа. Секретов во дворах не бывает, и все в округе знали, что давным-давно, аж восемнадцать лет назад, дядя Саша Моторин был маминым женихом, но она не дождалась его из армии, потому что полюбила папу.
Я вздохнула и снова погладила угол чемодана.
Неприятная, конечно, история, но тётя Нюра Моторина должна благодарить маму за мужа, а не смотреть волчицей, иначе она никогда не вышла бы замуж за дядю Сашу. А ещё у Моториных есть шестилетний мальчишка Витька, противный до невозможности. Например, вчера после дождя маленький поганец кидался в меня лепёшками грязи и запачкал новенькую голубую юбку. Но самое главное, я не смогла догнать его и надрать уши, потому что шла рядом с Серёжей Луговым, нашим школьным комсоргом. Пришлось делать вид, что я не заметила Витькиной выходки, хотя и успела исподтишка показать ему кулак.
Мама говорила про Моториных: «Не обращай внимания, так сложилась жизнь. Они могут сердиться только на меня, а ты тут ни при чём».
Но разве можно не обращать внимания на ненависть? И разве не сам человек складывает свою жизнь? Ведь если бы мама вышла замуж за дядю Сашу Моторина, то я была бы не Ульяна Евграфова, а Ульяна Моторина или вообще не появилась бы на свет и в новую квартиру переезжал бы какой-нибудь парень или другая девчонка. Ужас какой!
Дядя Саша Моторин мне не нравился: он был очень худой, высокий и когда смотрел на маму с папой, его лицо становилось мрачным и замкнутым, даже если до этого он играл на гармони что-нибудь весёлое. На гармони дядя Саша играл хорошо, и ни один праздник во дворе не обходился без его музыки.
Из-за Моториных родители старались не посещать общие праздники, а если отвертеться не получалось, то сидели всего минут пять, поздравляли и быстро уходили. Нет, я точно не хотела бы иметь папой дядю Сашу!
Окончательно запутавшись в размышлениях, я откинула одеяло и обвела глазами опустевшую комнату и тюки вещей у двери. Следующую ночь я просплю на новом месте. А как там говорится: на новом месте приснись жених невесте? На ум некстати пришёл Серёжа Луговой, и я почувствовала, как к щекам прилила краска. Глупости! Какие глупости! Школьницам стыдно думать про женихов и про всякие там мещанские шуры-муры.
Вскочив, я встала подальше от окна без занавесок и стала маршировать, шлёпая по полу босыми ногами. Раз-два-три-четыре, левой, правой, левой, правой! И придёт же в голову всякая ерунда! Не про женихов надо думать, а о последнем классе в школе и о поступлении в институт. Я ещё не решила, куда пойти учиться дальше, потому что мне хотелось стать одновременно и археологом, и путешественником, и лётчицей. Обидно, что девушек не берут в военные училища! Чем мы хуже?
В памяти сам собой возник бодрый мотив популярной песни:
Я посмотрела на отрывной календарь, который забыли упаковать, и подумала, что навсегда запомню завтрашний день как начало новой жизни: двадцать второе июня тысяча девятьсот сорок первого года.
Георгий Жуков, генерал армии. 22 июня:
«В 4 часа 30 минут утра мы с С. К. Тимошенко приехали в Кремль. Все вызванные члены Политбюро были уже в сборе. Меня и наркома пригласили в кабинет.
И. В. Сталин был бледен и сидел за столом, держа в руках не набитую табаком трубку.
Мы доложили обстановку. И. В. Сталин недоумевающе сказал: “Не провокация ли это немецких генералов?”
“Немцы бомбят наши города на Украине, в Белоруссии и Прибалтике. Какая же это провокация…” — ответил С. К. Тимошенко.
…Через некоторое время в кабинет быстро вошел В. М. Молотов: “Германское правительство объявило нам войну”.
И. В. Сталин молча опустился на стул и глубоко задумался.
Наступила длительная, тягостная пауза» [1].
Теперь я знаю, что война начинается с отчаянного стука в дверь и дикого крика:
— Скорее, бегите скорее! Там!.. Там!
Соседка стояла полураздетая, в шёлковой комбинации, растрёпанная и босая. Мы познакомились только утром, и я запомнила, что её зовут Светлана Тимофеевна.
— Бежим! Скорее!
Она задыхалась, тяжело хватая ртом воздух. И мы побежали. Мама в полосатом платье и домашних тапочках, папа в майке и домашних брюках, я в сарафане.
— Пожар? Наводнение? Что случилось? — причитала на ходу мама.
Никто ничего не понимал, но на улице уже скопилась толпа народу, и все бежали в одном направлении — к рупору ретранслятора на углу дома. По мере приближения к ретранслятору шум стихал, и в воздухе повисала напряжённая тишина, в которой падали тяжёлые, как камни, слова Молотова[2]:
«Граждане и гражданки СССР! Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбёжке со своих самолётов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас…»
Толпа народу уплотнялась за счёт вновь прибывших. Я видела впереди себя застывшие спины и вытянутые шеи. Люди выскочили из дому кто в чём, поэтому на Светлану Тимофеевну никто не обращал внимания. Казалось, что воздух вокруг ретранслятора вибрирует тревогой. Я почувствовала на плечах мамину руку. С другой стороны меня обнял папа, и мы так и стояли, прижавшись друг к другу, не в силах сдвинуться с места от оглушительного сообщения правительства.
Война… война… война. Я увидела рядом с собой человека с остекленевшими глазами и не сразу поняла, что они принадлежат Светлане Тимофеевне.
— У меня муж — военный на границе. Он должен приехать ко мне завтра. Наверно, сейчас в пути. Как вы думаете, он успеет добраться до Москвы? Успеет?
Она растерянно лепетала про мужа и вопросительно озиралась вокруг, словно надеясь, что кто-нибудь из толпы вдруг скажет что-то спокойное и уверенное, отчего лица людей разгладятся и тревога мгновенно улетит прочь.
— Света, пойдём домой, — обратилась к ней моя мама. — Пойдём, тебе надо одеться.
Она взяла соседку за руку, как маленькую, и та послушно засеменила сзади, бесконечно повторяя слова про мужа, про границу и про то, что их ребенок сейчас у бабушки в Ленинграде, но в Ленинграде наверняка безопасно, и самолёты с бомбами туда точно не долетят.
Я шла за родителями и не понимала, как получилось: десять минут назад был мир, а сейчас вдруг война? Ведь на улице воскресный день, светит солнце, а листва деревьев по-прежнему отбрасывает на тротуар ажурные тени, наш новый дом блестит чисто вымытыми окошками, и в витрине булочной стоит огромная корзина, полная калачей и сушек.
К телефонной будке тянулась длинная очередь. Девушка на скамейке, закрыв лицо руками, плакала навзрыд. Маленький мальчик с воздушным шариком держал мороженое, а мама вытирала ему рот платком. Детали обстановки врезались мне в память и застревали глубоко внутри, потому что война уже стояла у порога и барабанила в дверь железным кулаком.
Я тронула папу за локоть:
— Мне надо пойти в школу. Наверное, все наши уже там.
Папа кивнул:
— Да, конечно, а мы с мамой сейчас пойдём на завод.
— Можно я с вами на завод?
Я подумала, что заводчане наверняка знают больше, чем школьники, и от рабочих я, скорее всего, услышу важные новости про то, что танки наши быстры, и самолёты — сталинские соколы — летают высоко, и вообще, война продлится месяц, от силы два, потому что наша армия — самая непобедимая и отважная.
Папа пригладил рукой волосы, и этот привычный жест немного рассеял мою тревогу.
— Хорошо, пойдём. Только отведём домой Светлану и переоденемся. — Он поглядел на мамины тапочки и удивлённо посмотрел на себя. — Боже, я даже не заметил, что выбежал в майке.
— Ты думал, что начался пожар, — осторожно предположила я.
Папа вздохнул:
— Да, дорогая. Боюсь, что именно он и начался.
Хотя в его тоне преобладали сдержанные нотки, по моей спине пробежал холодок. Я вспомнила про сожжённую Москву во время нашествия Наполеона и хотела переспросить папу: ведь сейчас точно такого не случится? Немцы не смогут дойти до Москвы, ведь здесь все мы, правительство, Кремль, Сталин! Мы не сдадим Москву! Я расправила плечи, подняла голову и стала упорно, в такт шагам твердить эту фразу. Твердила до тех пор, пока мы не дошли до самого дома.
Я несколько раз была у родителей на заводе. Мама работала в заводоуправлении, а папа в механическом цеху, мастером. Обычно для посетителей выписывали пропуск, но сегодня мама просто объяснила на проходной:
— С нами дочка.
И пожилой охранник согласно кивнул головой:
— Проходите.
По его лицу текли слёзы. От того, что сильный старик с широкими плечами и окладистой седой бородой плачет, мне стало жутко. Тоже захотелось зареветь как маленькой, чтобы мама взяла на руки, поцеловала и сказала: «Не бойся, я с тобой».
Тогда я уткнулась бы в мамино плечо и стала поглядывать вокруг одним глазом, твёрдо зная, что в её руках мне хорошо, уютно и безопасно.
Через проходную сплошным потоком шли заводчане. Мама с папой здоровались, пожимали руки, с кем-то негромко разговаривали. Я увидела несколько молодых ребят — моих ровесников — и позавидовала, что они рабочий класс, взрослые, а я обычная школьница и считаюсь ребёнком.
Рупоры ретрансляторов разносили по территории речь Молотова, которую повторял диктор. Короткие, рубленые фразы доходили до самого сердца, придавливая к земле и заставляя людей сплачивать ряды в единый монолит из множества песчинок, таких как я, мама, папа или та женщина в синей спецовке, что наступила мне на ногу.
Чтобы не потеряться, я взяла папу под руку, но тут же опомнилась: не время сейчас ходить под ручку, как на прогулке.
— Не может быть, чтобы война продолжалась долго, — говорил кто-то позади нас.
— Наши им дадут огонька! У меня сын в армии, напишу ему, чтобы бил покрепче фашистскую гадину, — ответил хриплый бас с сиплым дыханием завзятого курильщика.
— Товарищи! — горячей волной пронёсся над нами мужской голос, мгновенно оборвав все разговоры и шорохи.
Люди замерли. Я встала на цыпочки и увидела, что посреди заводской площади стоит грузовик с несколькими людьми.
— Директор завода, парторг, комсомольский вожак и профком, — быстро пояснила мама.
— Товарищи! — Директор завода взялся рукой за отворот пиджака и подался вперёд. — Дорогие товарищи! Сегодня без объявления войны на нас напал жестокий и коварный враг — фашистская Германия. Гитлеровские самолёты бомбят наши города и сёла и рвутся через границу, чтобы убивать и грабить! В четыре часа утра был нанесён бомбовый удар по Севастополю и Прибалтике, горят Каунас, Киев и Житомир! Красная армия ведёт тяжёлые бои! Но мы все как один, от мала до велика, поднимемся во весь рост и дадим врагу достойный отпор. — Директор обвёл глазами собравшихся.
Под его взглядом я почувствовала себя выше и старше. Он сказал: все от мала до велика, а значит, и я тоже должна встать на защиту Отечества и не струсить.
— Первое, к чему я вас призываю, товарищи, — это дисциплина! — продолжил директор. — Дисциплина, дисциплина и ещё раз дисциплина. Только так мы сможем собрать силы воедино и сокрушить врага! — Он стиснул руку в кулак и взмахнул им в воздухе, как кавалерийской шашкой.
— Да немцы от нас скоро драпать будут! — звонко взлетел и потух чей-то бодрый выкрик.
«Директор сказал, что бомбили Севастополь», — подумала я с холодком ужаса. Два года назад мы с родителями ездили в Крым, в заводской санаторий. Чётко вспомнилось, как мои ноги окатывали тёплые буруны волн, а черноглазая официантка Олеся угощала варениками с творогом и вкуснющим вишнёвым компотом. Неужели наш санаторий разрушен и Олеся убита? Крепко сжав зубы, я замотала головой: «Нет! Нет! И ещё раз нет!»
Я не заметила, как произнесла это вслух, и закрыла себе рот ладонью.
— Тоня, я должен идти в военкомат, — негромко сказал папа маме, но его фразу услышали другие мужчины, и внутри толпы, набирая силу, пробежал ропот: военкомат, военкомат, военкомат.
После директора выступал парторг, а потом полная женщина из профсоюзного комитета. Вместе со всеми я жадно ловила каждое произнесённое слово и понимала, что детство осталось где-то там, за горизонтом войны, и теперь я тоже должна вести себя по-взрослому, хотя очень тянуло зареветь во всё горло.
На основании статьи 49 пункта «л» Конституции СССР Президиум Верховного Совета СССР объявляет мобилизацию…
Свежие номера газет только что расклеили. Я стояла в толпе около газетного стенда и слушала, как седой старик читает вслух Указ Президиума Верховного Совета. Он повернулся и взглянул на меня.
— Иди сюда, дочка, прочитай дальше, у тебя глазки молоденькие.
Широкой рукой, похожей на совок, старик подтолкнул меня к стенду. За спиной я чувствовала дыхание собравшихся, и от важности произносимых слов у меня то и дело срывался голос.
— …Мобилизации подлежат военнообязанные, родившиеся с 1905 по 1918 год включительно.
Первым днём мобилизации считать 23 июня 1941 года.
Председатель Президиума Верховного Совета СССР М. Калинин.
Секретарь Президиума Верховного Совета СССР А. Горкин.
Москва, Кремль, 22 июня 1941 года
— Мой сынок — восемнадцатого! — всплеснулся отчаянием тонкий женский голос. — Он тридцать первого декабря родился, аккурат под Новый год. Нет чтобы денёк подождать.
— Двадцать три года твоему сыну, мужчина уже, — веско сказал старик, и женщина враз притихла, изредка всхлипывая. — Плакать начнём, когда восемнадцатилетних призывать станут.
— А мы добровольцами пойдём! — запальчиво перебил его веснушчатый паренёк в белой футболке. — Хоть нам и не хватает лет, но по подвалам отсиживаться не будем. А то, глядишь, и война закончится!
Я посмотрела на паренька с уважением, потому что тоже шла в школу с намерением спросить, как пробраться на фронт.
— Хватит войны на вас, ребятки, — тяжело вздохнул старик. — Слыхали небось, что вместе с Германией войну нам объявили Италия и Румыния? Помяните моё слово, скоро и вся Европа подтянется. Уж мы-то знаем, что эта шелупонь перед Гитлером быстро прогнётся. — Он улыбнулся пареньку: — А ты, брат, правильно рассуждаешь, по-нашему, по-русски. Я тоже в ополчение пойду, дома не останусь, коли страна в опасности. Первую мировую сдюжили, Гражданскую пережили и тут не отступим.
— Но почему молчит Сталин? — негромко спросила молодая женщина. Она держала на руках девочку, а та теребила маму за воротник. — Уже сутки прошли с начала войны, Молотов выступил. Говорят, в церквах зачитали послание митрополита Сергия, а Сталин молчит. Может, его уже и в Москве нет? — Лицо женщины приняло испуганное выражение, и она шёпотом докончила фразу: — А вдруг он заболел?
От ответного молчания женщина заторопилась и боком выбралась из скопления людей — обсуждать Сталина представлялось опасным.
Утреннее солнце так же, как вчера, щедро заливало улицы тёплым светом. Я заметила начерченную на асфальте сетку игры в классики и поняла, что сейчас заплачу от того, что ещё вчера утром могла смеяться, шутливо прыгать на одной ножке и пить в парке клюквенное ситро за три копейки. А сегодня — война и мужчин призывают на фронт. Папа! Мой папа — тысяча девятьсот пятого года рождения! Меня пронзила мысль, что я могу вернуться домой, а папа уже уйдёт воевать!
Я протолкнулась между двух женщин, беспрестанно бормоча извинения:
— Пропустите, пожалуйста, мне срочно надо домой!
Сломя голову я понеслась на Авиамоторную. Новые туфли, купленные накануне каникул, натирали пятки. Сатиновая юбка забивалась между ног, и приходилось всё время останавливаться, поправлять складки. И только когда впереди мелькнула крыша барака, я сообразила, что прибежала на старую квартиру, во двор, родной до последней прищепки на верёвке для белья. Я непроизвольно взглянула на пустые окна нашей бывшей комнаты и поняла, что за два дня успела соскучиться по скрипучему полу со сквозняками, по умывальнику в общем коридоре, по запаху керосинового чада из кухни и по всему тому, среди чего я выросла.
На скамейке около стола, где мужчины любили играть в домино, сидела тётя Нюра Моторина и быстро-быстро вязала на пяти спицах. С её коленей свисал длинный шерстяной чулок. Маленькая, кругленькая, издалека она выглядела уютной тётенькой с ямочками на щеках, но я прекрасно знала, как её глаза могут презрительно сощуриться, а рот вытянуться в тонкую щёлку.
Моторина опустила вязание и уставилась на меня в упор. Если бы она могла, то высверлила бы во мне дырку.
— Явилась? Пора забыть сюда дорожку.
Я вспыхнула. Зачем она так? Ведь сейчас война, и все должны быть вместе. Разумно промолчать у меня не получилось, и я запальчиво отрезала:
— Захотела — и пришла, у вас не спросила! Двор общий.
О скандальном нраве Моториной знала вся округа, поэтому я не стала ждать продолжения, а развернулась и побежала обратно, в свой новый дом. Указ о мобилизации висел за моими плечами, как набитый камнями вещевой мешок. Успеть бы! Вдруг папа уже ушёл?
Сердце колотилось жарко и часто.
— Ульяна! Улька! Стой! — Крик в спину ударил, как мячик во время игры в лапту. Притормозив, я оглянулась через плечо на подружку Таню. — Улька! Ты куда несёшься? Я бегу сзади, кричу, а ты не слышишь. — Запыхавшаяся Таня тяжело дышала и облизывала губы. В её голубых глазах плескался упрёк. — Почему ты не пришла в школу? Я тебя ждала!
— Я домой, там папа. Мобилизация. — Я поняла, что путаюсь в словах. — Вдруг я приду, а они уже ушли? Насовсем.
— Они все на работе. И твои, и мои. — Таня поравнялась со мной и пошла рядом. — Мама сказала, что мастерам будут давать бронь, потому что они нужны заводу.
— Бронь? Что это такое? — не поняла я.
И Таня спокойно объяснила:
— Тех, кому завод даёт бронь, в армию не призывают. Наши с тобой папы — мастера, и они останутся в Москве.
В первый момент я так обрадовалась, что едва не кинулась Тане на шею. Но, подумав, покачала головой:
— Нет. Мой папа точно пойдёт на фронт. Может быть, не сегодня, но пойдёт. Я его знаю.
Первые дни войны Москва ещё жила по инерции, словно старалась успеть запомнить мирную жизнь, что уже догорала в дыму пожарищ. Рано утром на улицы выезжали поливальные машины, с семи часов начинали работать молочные магазины и булочные, в парикмахерских делали причёски, дымили трубами заводы у Заставы Ильича, и что потрясло меня больше всего — в парке играл духовой оркестр, а на танцплощадке под фокстрот «Рио-Рита» кружились пары! Мелькали юбки, стучали каблучки, звучал смех, и если закрыть глаза и глубоко вдохнуть тёплый московский воздух, то можно представить, что на самом деле никакой войны нет и всё случившееся — чья-то злая выдумка.
— Ничего, месяц-полтора — и раздавим гадину, — уверенно сказал мужчина в костюме, когда я пришла в магазин со списком покупок. И я ему сразу поверила, потому что каждый старается верить в хорошее, задвигая плохое в дальний угол, или вообще делает вид, что проблемы не существует.
Мужчина стоял впереди меня и покупал сардельки. Продавщица кинула на весы гладкие розовые сардельки, похожие на откормленных поросят, и вздохнула:
— Скорей бы. А то у меня товара кот наплакал. Все как сговорились — покупают соль и спички. Ещё крупу и муку хорошо берут. Вам, кстати, не надо? А то последний мешок риса на исходе.
— Мне надо, — попросила я, хотя мама не наказывала купить рис. Почему-то сообщение продавщицы меня озаботило, и я подумала, что мама точно не станет ругать меня за самовольство. Мне ненадолго стало стыдно, что я веду себя как паникёрша и скупаю продукты, но слово не воробей: вылетит — не поймаешь, тем более что продавщица уже свернула кулёк из бумаги и взяла в руки совок для крупы.
— Дам кило, а больше не проси. А то на всех не хватит.
Я оглянулась на длинную вереницу людей, которая заканчивалась где-то на улице. Очереди за продуктами уже стали приметой военного времени. На улице я увидела почтальоншу с пачкой зелёных повесток в руке. Навстречу шли мужчины с рюкзаками и чемоданами, их сопровождали заплаканные женщины, дети цеплялись за отцовские брюки… А мне хотелось ободрить всех и закричать:
«Не бойтесь, только что мужчина из очереди пообещал, что к осени война закончится, а значит, скоро ваши мужья и папы вернутся домой!»
Прижав к груди сумку с покупками, я стояла и смотрела, как навстречу призывникам шёл строй солдат в новой форме: за плечами винтовки, на голове пилотки с красной звёздочкой. От их слаженных движений исходило ощущение силы, способной остановить любого врага.
— Счастливые! — с завистью сказал паренёк с велосипедом. — А меня не взяли в армию, сказали, чуток подрасти. А я, между прочим, значкист ГТО.
«Счастливые», — эхом повторила я про себя, но тут же остановилась от мысли, что счастливыми они были в мае, на демонстрации, когда несли цветы, воздушные шары и транспаранты, а не винтовки. И все люди до войны купались в счастье, даже те, кто был в ссоре, таил обиды, сидел у постели больного или жаловался на нехватку денег. Неужели война существует для того, чтобы люди смогли с благодарностью ценить мир?
Главная мысль, которая тревожила граждан СССР от мала до велика, выливалась в три слова: «Почему молчит Сталин?» В открытую обсуждать боялись, а ну как ночью раздастся звонок в дверь и чёрный «воронок» повезёт в допросную на Лубянку:
«Расскажите-ка, гражданин, как составляли заговор против советской власти? Кого привлекали? Где запрещённая литература?»
А потом по законам военного времени под белы рученьки да в расход. Много их, безвинных душ, в общих могилах захоронено. На расстрельном Бутовском полигоне небось сама земля стонет и плачет. Слухи о расстрелах в Бутове и Коммунарке просачивались исподволь, мало-помалу, словно оттаявший из-под земли лёд. Москвичи переговаривались с оглядкой, пугливым шёпотом, памятуя о том, что и у стен есть уши. Поэтому, чтобы не нарваться на неприятности, оставалось лишь ожидать речи вождя, веря, что великий Сталин обязательно разъяснит ситуацию на фронтах и успокоит народ своим мудрым словом.
Каждое утро я видела, как люди у громкоговорителя переглядываются и с надеждой спрашивают друг друга:
— Не слыхали, было обращение? Вдруг мы пропустили?
Чьё обращение — не упоминали. И так понятно. «Отец народов» молчал, и его молчание страшило больше, чем все гитлеровские дивизии, что, лязгая гусеницами танков, неумолимой армадой двигались на восток.
Сталин выступил по радио на двенадцатый день войны, и мама, моя коммунистическая мама, перекрестилась:
— Ну, слава Тебе, Господи, а то уж не знали, что и думать.
Как раз когда ожил громкоговоритель на заводской территории, я принесла папе смену белья. Он почти не выходил из цеха, работая круглосуточно. Спал там же, на заводе, вповалку вместе с другими рабочими на наскоро сколоченных деревянных топчанах. Мама иногда забегала домой посмотреть, как дела, и если я её заставала, то просила разрешить проводить.
В словах товарища Сталина звучала неприкрытая боль:
«Товарищи! Граждане! Братья и сёстры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои! Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое 22 июня, продолжается. Несмотря на героическое сопротивление Красной армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения, враг продолжает лезть вперед, бросая на фронт новые силы. Гитлеровским войскам удалось захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины.
Фашистская авиация расширяет районы действия своих бомбардировщиков, подвергая бомбардировкам Мурманск, Оршу, Могилёв, Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь. Над нашей Родиной нависла серьёзная опасность…»
Вцепившись в мамину руку, я слушала спокойный, глуховатый голос Сталина и думала, что раз Сталин в Кремле, живой и здоровый, то, значит, скоро конец войне. Ведь не может быть, чтобы он не придумал способ сокрушить проклятого Гитлера! День-два, и Сталин соберёт в Кремле полководцев, взмахнёт рукой с зажатой в ней трубкой и отдаст приказ немедленно уничтожить войска противника на всей территории СССР.
Я не уловила того момента, как сквозь толпу пробрался папа и встал позади нас с мамой. Ретранслятор замолчал, и люди тоже молчали, не двигаясь с места, словно надеялись, что Сталин ещё раз повторит свою речь. И сквозь напряжённую тишину ожидания я услышала тихий папин голос:
— Тоня, я сегодня с вами последний день. Сейчас здесь будет митинг, и я запишусь в ополчение.
— Коля, тебе нельзя на фронт, ты не подлежишь призыву, у тебя хронический бронхит. Если ты простудишься, то пропадёшь, — просительно сказала мама, обернувшись. Она прижала руки к груди и с побелевшим лицом взглянула на папу.
Я прильнула к его боку, как кошка, и потерлась лбом о локоть. Папа, мой папа собирался уйти на фронт! Внутри меня гордость путалась со страхом, и я не понимала, чего больше.
Улыбнувшись, папа поцеловал маму в щёку:
— Потому я и иду не в военкомат, а в ополчение. В ополчение всех берут без всякой медкомиссии.
— Ты не умеешь стрелять, — поникнув, возразила мама.
— Научат! Я же механик, коммунист! Надеюсь, хватит силы на курок нажать.
— Коля, а как же завод? Ты мастер, ты нужен производству! Мы собираемся выпускать снаряды! Здесь тоже фронт.
Мама внезапно ойкнула и приложила палец к губам. Я поняла, что она невольно выдала военную тайну, и быстро сказала:
— Не бойся, я не проговорюсь. Могила.
— Хорошо. — Мама страдальчески посмотрела на меня, а потом на папу: — Ну так как же завод? Он не может работать без инженеров и мастеров.
— Нам найдут замену, — сказал папа, и по его тону я поняла, что вопрос решён окончательно. — Выйдут старые кадры, а потом подтянется молодёжь. Правда, Ульяша?
От того, что меня взяли в расчёт как взрослую, я выпрямилась и показалась себе выше ростом.
— Конечно, правда! Ты спокойно иди на фронт, мы выдержим.
— Спокойно, — пробормотала мама, кусая губы. — Как-то не очень получается сохранять спокойствие. Но я возьму себя в руки. Обещаю.
Я хотела сказать папе, чтобы он писал нам часто-часто, каждый день, но мой голос потерялся в гуле заводского гудка, и лысый дядечка в помятом костюме поднёс ко рту раструб рупора:
— Товарищи! Все на митинг!
С каждой минутой лопата в руках становилась всё тяжелее и тяжелее, словно живущий в глубине земли гном незаметно привешивал к ней по маленькой гирьке. Когда я придумала злого гнома, копать стало легче, потому что я изо всех сил старалась выковырнуть гадёныша из норы, выбросить на поверхность и растоптать, как пособника врага.
Рядом со мной пыхтела подруга Таня, а далее, по цепочке, вытянулся почти весь наш класс. Нам, старшеклассникам, поручили копать около школы укрытия от бомб и снарядов, их называли щелями. Щели напоминали длинный окоп с проложенными по дну досками.
— По ночам в них будет зверски холодно, но безопаснее, чем в бомбоубежище многоэтажного дома, — сказал физрук, — потому что если дом обрушится, то не факт, что всех достанут. Имейте это в виду…
Мы уже перекопали клумбу, посаженную весной на коммунистическом субботнике, и подбирались к спортивной площадке, откуда мальчики успели вытащить турник.
Я замотала носовым платком волдыри на руке и выпрямилась, обведя взглядом фронт работ. Ещё копать и копать. Сегодня обязательно надо закончить. А вечером дома заниматься светомаскировкой, потому что родители теперь приходят с завода едва не за полночь.
Я тронула подругу за плечо:
— Фашисты за всё ответят, и за эту клумбу тоже.
— И за школу, и за наших пап и братьев, — подхватила Таня, и мы обе замолчали, глядя, как мимо нас бесконечной вереницей проходят мужчины с суровыми лицами. Со вчерашнего дня в нашей школе действует призывной пункт, и во всех классах за партами сидят призывники и терпеливо ждут своей очереди. Я жадно смотрела на них каким-то особенным, чутким зрением — теперь они не просто незнакомые прохожие, а будущие бойцы, защитники, которые через несколько дней схлестнутся с врагом в смертельной схватке: в них будут стрелять, и они будут стрелять и окажутся в гуще битвы, откуда не все вернутся живыми.
Я копнула лопатой ещё несколько раз и остановилась — громкоговоритель на столбе стал транслировать сводку Совинформбюро. С начала войны время разделилось на отрезки от сводки до сводки. Самую первую начинали передавать в шесть часов утра, и я ставила будильник, чтобы не проспать нового сообщения.
Побросав лопаты, все ребята сгрудились у громкоговорителя.
«В течение ночи продолжались ожесточённые бои на Псковско-Прохоровском направлении. На остальных направлениях и участках фронта крупных боевых действий не велось и существенных изменений в положении войск не произошло…»
— Не произошло, — упавшим голосом повторила Таня, — а я так надеялась на лучшее.
Псков, Прохоровка… С каждым километром линия фронта придвигалась всё ближе и ближе к Москве, дорогой, любимой Москве, которую я теперь ощущала неотделимой частью себя. Я заметила, как нахмурился Коля Петров и как смахнула слезинку учительница биологии Мария Лукьяновна.
— Мы всё равно победим! — звонко сказал комсорг Сергей Луговой. Расправив плечи, он гордо вскинул голову и запел: — «От тайги до британских морей Красная армия всех сильней!» — Луговой обвёл рукой двор с грудами вывороченной земли: — Все за работу, товарищи! Наш фронт здесь, и мы обязаны помогать партии и правительству до последней капли своей крови. — Взгляд Лугового остановился на руках моего одноклассника, Игоря Иваницкого, в кружевных женских перчатках, и он произнес: — Я вижу, среди нас есть белоручки…
Игорь вспыхнул и мучительно покраснел до кончиков ушей.
Каштановые подстриженные волосы Лугового аккуратно лежали на косой пробор, а белая отутюженная рубашка, казалось, только вышла из-под утюга. Рядом с ним невысокий худенький Игорь выглядел маленьким замарашкой с потным лбом и грязными коленками на брюках. От презрительной усмешки Сергея Игорь сгорбился, неловко наклоняя голову к плечу, как подбитая птица. В его голосе прозвучало извинение:
— Я на скрипке играю, мне нельзя пальцы ранить.
— Ты ещё не понял, что в войну не до скрипок? — резко спросил Сергей, и его красивое лицо с чётко очерченными бровями приняло замкнутое выражение. — Люди на фронте свои жизни отдают, а ты боишься мозоли натереть. Маменькин сынок!
Подбородок Игоря судорожно вздрогнул, словно он собрался заплакать. Он сжал маленькие нелепые кулаки в чёрном кружеве и тихо, очень тихо спросил:
— А ты почему не копаешь?
— Я?! — Сергей резко качнулся вперёд, и я подумала, что он сейчас набросится на Игоря. — Да ты хоть представляешь, сколько я работы с утра провернул, пока ты на завтрак какао пил? Кто, по-твоему, лопаты организовал? Кто с утра в райком комсомола за нарядом на работы бегал? Кому отчитываться о проделанной работе? Знаешь, Иваницкий, из таких, как ты, получаются враги! — Игорь не ответил, отвернулся и стал разглядывать белое полотнище над входом в школу с надписью «Призывной пункт». Его молчание подхлестнуло гнев Лугового. Он коротко выдохнул: — Хорошо, что ты не комсомолец, Иваницкий. И знаешь, что я тебе скажу? Если ты подашь заявление в комсомол, то мы его рассматривать не будем. Тебе с нами не по пути.
Сергей говорил громко, чётко, как на митинге, словно приколачивая каждое слово к несчастному Иваницкому.
Одноклассники молчали, и я тоже промолчала вместе со всеми, хотя душу раздирали противоречивые чувства брезгливой жалости к Иваницкому и восхищения Серёжей Луговым, который всегда прав.
Не оборачиваясь на нас, Игорь Иваницкий содрал с рук перчатки и с хрустом вонзил лопату в слежавшийся грунт на дне щели.
— «Броня крепка, и танки наши быстры», — высоким голосом вдруг завела главная певунья нашего класса Наташа Комарова.
Превозмогая боль в ободранных руках, я откинула в сторону несколько пластов земли и едва не попала на ботинок Серёжи Лугового. Он встал рядом, и моё сердце ускорило ритм.
— Зря ты напал на Иваницкого. — Я откинула со лба прядь волос. — Какая разница, в перчатках он копает или без них?
— Как ты не понимаешь? — Серёжа заглянул мне в глаза. — Враг у ворот. Нам надо готовиться к подвигу, преодолевать себя, становиться настоящими коммунистами. А он… — Сергей безнадежно взмахнул рукой. — Войну не выиграешь в дамских кружевных перчатках. Согласна?
Его красивый голос чуть вибрировал на низких нотах и обволакивал меня волной тёплого бархата. Я провела ладонью по рукоятке лопаты, перепачканной кровью содранных ладоней.
— Больно? — заботливо спросил Луговой.
Я закусила губу:
— Ничего, потерплю, не маленькая.
— Вот и молодец, — обрадовался Сергей. — Кстати, ты не слышала, что там твои родители говорят про эвакуацию? Будет она или нет?
— Эвакуация? Нет, ничего не слышала.
— Ну и ладненько! — Сергей легко прикоснулся к моему плечу и улыбнулся со словами: — Давай, Ульяна, поднажми, сегодня надо полностью закончить траншею.
Вечернее сообщение
В течение 17 июля наши войска вели бои на Псковско-Порховском, Полоцком, Смоленском, Новоград-Волынском направлениях и на Бессарабском участке фронта. В результате боёв существенных изменений в положении войск на фронте не произошло.
Наша авиация в течение 17 июля действовала по мотомехвойскам противника, уничтожала авиацию на его аэродромах. За 15 и 16 июля уничтожено 98 немецких самолётов. Наши потери 23 самолёта.
* * *Бойцы батареи лейтенанта Капацына, стоявшей в резерве, наблюдали за полем боя. Вдруг командир заметил, что семь немецких танков и две бронемашины пробрались через мост и открыли огонь по нашей пехоте. Лейтенант быстро решил зайти с одним орудием во фланг танкам и расстрелять их в упор. Орудийный расчёт подкатил пушку к забору, стоявшему недалеко от танков. С первого же выстрела загорелся головной танк. Два снаряда разбили мотор и гусеницу второго танка. Следующими снарядами был подбит и третий танк. Немцы решили, что по ним стреляют из кирпичного дома, который виднелся за забором, и открыли беглый огонь по зданию. За четверть часа лейтенант Капацын уничтожил семь фашистских танков и две бронемашины.
* * *Между двумя подразделениями, оборонявшими берега реки Д., ночью оборвалась телефонная связь. Исправить разрыв отправились красноармейцы-связисты т. т. Трофимов и Гатауллин. Отважных связистов трижды обстреливали фашистские снайперы и автоматчики, но через сорок минут связь была восстановлена. На обратном пути вражеский снайпер тяжело ранил тов. Гатауллина. Красноармеец Трофимов отнёс раненого в кусты, перевязал рану и, положив товарища на спину, пополз к своему подразделению. Три часа под обстрелом вражеских снайперов полз отважный связист, пока добрался до своей части, доложил командиру о выполнении задания и сдал раненого товарища санитарам.
* * *В югославском городе Чаковец командование фашистских оккупационных войск приговорило к смертной казни через повешение 22 словенцев, отказавшихся сдать военным властям последних коров.
* * *Для поднятия угасающего духа немецких солдат немецкие командиры официально разрешили установить двух-трёхдневные грабежи захваченных городов. В латвийском городе Варакляни перепившиеся фашисты разграбили у населения все ценные вещи. На третий день грабежа, когда подошли новые орды гитлеровцев, а грабить уже было нечего, между фашистскими солдатами-мародёрами начались драки и побоища при дележе награбленного.
Кремлёвские звёзды спрятали под брезентовыми чехлами, а купола соборов замаскировали густым слоем грунта. Со стороны улицы 25 Октября фигурки верхолазов выглядели игрушечными. По-черепашьи медленно они перемещались по куполу сверху вниз, гася весёлую яркость золота быстрыми взмахами кисти с чёрной краской. Военный Кремль выглядел странным и тёмным. Я подумала, что должна запомнить фронтовую Москву до малейших подробностей, чтобы потом, в старости, рассказывать пионерам, как город боролся с фашизмом и выстоял. Обязательно выстоял — другого и быть не может!
Мавзолей Ленина уже был зашит фанерными щитами, на которых нарисовали окна и приделали крышу. Издали получился обычный московский дворик, как у нас на старой квартире. Не хватало лишь скамеек и столика для домино. Витрины магазинов заложили мешками с песком или заколотили досками. Ветошный переулок перегородили баррикадой, щетинившейся противотанковыми ежами из обрезков труб.
«Это на случай уличных боёв, — мысленно повторила я объяснения мальчишек из класса и тут же резко оборвала жгутик страха в глубине сердца: — Нет! Нет! И ещё раз нет! Москву не сдадут!» В те дни многие повторяли эти слова как заклинание: «Москву не сдадут. Здесь правительство. Здесь Сталин».
На крышах домов установили зенитки. И кругом плакаты, плакаты, плакаты, призывающие защищать Родину и хранить бдительность.
В сквере у памятника Пушкину между кустами нежной зелени проглядывало серебристое пузо аэростата воздушного заграждения, похожего на огромную неповоротливую рыбу-кит.
«Если Москву начнут бомбить, то аэростаты помешают самолётам прицельно бросать бомбы», — тут же возникла в мозгу подсказка из инструктажа учителя физики.
Вчера в школе нам раздали сумки с противогазами на случай газовой атаки и велели всегда носить с собой. Я поправила ремень, сползающий с плеча, и взяла подругу под руку.
Мы с Таней хотели посмотреть, как маскируют под дом храм Василия Блаженного, но часовой прогнал нас с Красной площади:
— Проходите, девушки, не задерживайтесь, теперь здесь не место для гулянок.
Часовой был совсем молоденький, чуть старше нас с Таней. В прежнее время я показала бы ему язык или ответила колкостью, но в военной форме он перестал быть просто парнем, а превратился в защитника, который пойдёт в бой ради нас. Как мой папа.
Папа ушёл в народное ополчение неделю назад, и мы с мамой долго бежали за колонной в толпе других женщин и детей. Ополченцы шли в старой, поношенной форме, без оружия, в той обуви, в какой явились на призывной пункт. В строю стояли пожилые, хромые, в очках с толстыми линзами, совсем молоденькие мальчишки и несколько женщин с медицинскими сумками. Рядом с папой шагал высокий худой бухгалтер Клим Петрович. Мама сказала, что у него туберкулёз. За ними спешил низенький, толстенький повар заводской столовой в армейской гимнастёрке, похожий на бочонок. Я почему-то смотрела на ноги и замечала, как в колонне мелькают белые тенниски, тяжёлые ботинки и летние разношенные туфли, готовые вот-вот развалиться.
— Коля! Не забывай теплее одеваться! — напрягая голос, кричала мама. — Не застуди лёгкие! Коля, помни, мы тебя ждём!
Мама понимала, что папа её не слышит, но всё равно кричала и кричала, пока всех ополченцев не погрузили в кузова машин. Папа сидел в грузовике с краю, и я увидела, как он поднял руку в прощальном взмахе, как его лоб пересекла полоса тёмной тени от дома напротив, наполовину скрывая черты лица.
— Папа! — Меня словно кто-то крепко подтолкнул в спину. Прорвавшись вперёд, я вцепилась в борт машины, едва не попадая ногами под колёса. — Папа! Я люблю тебя! Папа! Пожалуйста, возвращайся живым!
Я увидела, что папа шевельнул губами, но звуки перекрыл шум двигателя. Машина дёрнулась и пошла, набирая ход, а я осталась. Женщина рядом со мной поклонилась ополченцам в пояс, а потом подняла руку и перекрестила удаляющиеся грузовики. Они становились меньше и меньше, навсегда исчезая из поля зрения.
Меня разбудили какие-то неясные шорохи и долгие, протяжные вздохи. Не шевелясь, я раскрыла глаза и стала вслушиваться в ночную тишину. Мама приглушённо плакала в подушку. Слёзы родителей всегда страшат до полного оцепенения. Опасаясь, что могу выдать себя, я замерла. Первым порывом было побежать к маме, обнять и разрыдаться вместе с ней, но меня остановила мысль, что мама хочет побыть одна. Иногда человеку надо, чтобы никто не мешал.
Я лежала тихонько, как мышка, отчаянно моргая от набегавших слёз. Они ползли по щеке, затекали на подбородок. Кончиком языка я поймала солёную каплю, показавшуюся мне полынно-горькой. Наверное, правильно говорят, что у горя горькие слёзы, а у радости сладкие. Правда, от радости я ещё никогда не ревела и теперь не знаю, случится ли когда-нибудь подобное чудо или война продлится целую вечность и я погибну.
На потолке дрожали отблески лунного света. Вечером, зажигая свет, мы опускали светомаскировочные шторы, но на ночь мама их откидывала, иначе при воздушной тревоге кромешная темнота помешает быстро собраться. Воздушных тревог пока не объявляли, и я не верила, что немецкие самолёты смогут прорваться к Москве, их обязательно собьют наши лётчики и артиллерия.
Мама снова сдавленно всхлипнула.
«Мамулечка, папа обязательно вернётся», — мысленно пообещала я ей и вдруг вспомнила первомайскую демонстрацию.
Раннее утро выдалось прохладным, и мама велела надеть пальтишко, но я всё равно нарядилась в светлое платье и повязала в косу пышный алый бант. В нашем старом дворе уже стояла предпраздничная суета. Все громко здоровались, поздравляли друг друга. Сосед дядя Андрей, которого я не представляла без рабочей спецовки, надел голубую рубашку и тёмный пиджак в какую-то немыслимую полоску. Даже Нюрка Моторина в этот день не стала задираться, а молча прошла мимо, гордо неся голову с крутой завивкой на пиво. Как-то раз я робко поинтересовалась у мамы, зачем смачивать волосы пивом, а потом накручивать на бигуди. Оказалось, что так завивка держится дольше. С тех пор если я видела в руках мужчин кружкки с пивом, то всегда фыркала от смеха, представляя их в бигуди и кудряшках.
После демонстрации во дворе в складчину накроют общий стол, ребятишкам раскупорят по бутылке ситро со жгучими пузыриками, нарежут вкуснейшей чайной колбасы с белым хлебом и от души насыплют на тарелку карамелек — налетай, пока дают! Продавщица гастронома Лариса вынесет патефон, и наш двор превратится в танцплощадку, где фокстроты и вальсы в один миг потушат коммунальные споры и ссоры, заполняя сердца музыкой и весельем.
Под бодрые песни из репродуктора я едва не приплясывала от счастья, потому что впереди нас ожидали Мир, Труд, Май, — и это было прекрасно, удивительно и прочно, как восход солнца над башнями Кремля.
После парада по Красной площади двинулась демонстрация. Мы с родителями шли в заводской колонне. Играла музыка, ветер трепал полотнища транспарантов, и солнце бликовало на огромных портретах вождей. Какой-то малыш на шее у папы размахивал алым флажком и вместе со всеми кричал «ура!». Общее настроение затягивало в праздничный водоворот, порождая желание петь и смеяться, не думая ни о чём плохом, да и что плохое может произойти в нашей прекрасной стране?! Дальнейшая жизнь представлялась увлекательной поездкой в будущее на новеньком грузовике ЗИС от ворот Завода имени Сталина до конечной остановки в коммунизме. А в кузове сидел бы весь наш выпускной класс с цветами и шариками. И мы пели бы песни.
Ко мне протолкался Серёжа Луговой:
— Привет, Ульяна! Какая ты сегодня нарядная!
— Обыкновенная.
Даже под дулом винтовки я не призналась бы, что, выбирая платье, думала о Серёже и о том, что наверняка увижу его на демонстрации. В Серёжиных глазах плясали озорные искорки. Я ловила взгляды, которые бросали на Серёжу другие девушки, но он смотрел только на меня, и от его внимания у меня горели кончики ушей.
Я почувствовала на плече ладонь папы и отстранённо сказала:
— Папа, познакомься, это наш комсорг. Сергей Луговой.
— Сын Василия Ивановича, из литейного? — уточнил папа.
Сергей с гордостью ответил:
— Да, Василия Ивановича. Он передовик, его весь завод знает.
Я заметила, как папа еле заметно улыбнулся, но тут же серьёзно сказал:
— Значит, и тебе надо за отцом тянуться, а иначе кому завод передать? Жизнь — она ведь как производство: одна смена отработала, другая заступила.
— Конечно, Николай Иванович, — живо откликнулся Серёжа, — мы, комсомольцы, не подведём!
Его слова перебила мелодия песни. Гармонист в толпе растянул мехи гармошки:
Мы все: мама, папа, я и Серёжа Луговой — дружными голосами подхватили:
И так нам было в этот Первомай светло, так радостно, что хоть белых голубей в небо запускай!
«Как хорошо, что война мне только снится!» — сонно подумала я, но вдруг вздрогнула, словно вынырнула из полыньи и ударилась головой об лёд. На дворе война, папа ушёл в ополчение, а мама плачет. От невозможности вернуться обратно в мирное время захотелось распахнуть окно и что есть мочи проорать в равнодушное небо: почему? Почему? За что?
Я услышала, как мама встала и крадучись вышла из комнаты, невесомо шлёпая босыми ногами. Сквозь приоткрытую дверь до меня донеслись шипение керосинки и бульканье воды в чайнике. Я до сих пор не привыкла к водопроводу в доме и кран на кухне воспринимала как маленькое чудо! Потом к звукам добавился скрип соседской двери, быстрый шёпот разговора и короткие всхлипы.
Бесшумно соскользнув с кровати, я встала на цыпочки и осторожно переместилась поближе к двери. Сбивчивый мамин голос перемежался с отрывистыми репликами Светланы Тимофеевны.
«Подслушивать нехорошо», — напомнила я себе.
На кухне что-то звякнуло и упало.
— Тише, тише, Ульяна спит, — быстро сказала мама.
В ответ раздалось неясное бормотание соседки с горячей истеричной интонацией. Потом всё затихло, звякнул чайник, и послышался резкий вскрик.
Ссорятся они там, что ли? Чтобы понять, что происходит, я вытянула шею и незаметно выглянула в щёлку.
Мама и Светлана Тимофеевна, обе в ночных рубашках, стояли на кухне обнявшись и смотрели, как чайник на керосинке выпускает пар из носика. На полу валялась разбитая чашка, а оконное стекло успело запотеть, и по нему ползли мокрые дорожки от приоткрытой форточки.
Первой опомнилась мама:
— Чайник вскипел!
Не отпуская руки с плеча Светы, мама потянулась к керосинке и затушила огонёк горелки.
— Я знаю, мой муж погиб, — с протяжным вздохом простонала Светлана Тимофеевна. — Иначе он обязательно бы дал о себе знать. Прислал бы телеграмму или письмо. Хоть две строчки! Хоть одно слово. Он знает, как я его жду.
Мама погладила её по голове, как маленькую:
— Света, он ещё напишет. Ты верь. Посмотри, какая вокруг неразбериха! Войска то наступают, то отступают, на дорогах беженцы, поезда заняты под воинские эшелоны. Подумай сама, как легко затеряться письму.
— Нет! Нет! — Светлана Тимофеевна отчаянно замотала головой, а потом прижала руку к сердцу: — Я вот здесь чувствую, что он погиб. Он ведь пограничник, а значит, принял первый удар. Одна радость, что сын в безопасности. Я звонила в Ленинград, бабушка сказала, за лето вытянулся, как зелёный росточек. — Тыльной стороной ладони Светлана отёрла мокрые глаза, и я увидела, что её лицо опухло от слёз и стало каким-то старым и дрожащим. — Мне нужно завтра ехать за сыном в Ленинград, но поезда отменили. Что делать? Ума не приложу.
Её рот искривился в безмолвном плаче, и мама торопливо кинулась наливать ей чай:
— Выпей чаю, Светочка. Нам всем сейчас надо набраться мужества и терпения.
Мамин голос звучал тихо, но твёрдо, словно бы это не она недавно рыдала под одеялом от тоски и страха за мужа.
Фигуры мамы и Светланы отражались в оконном стекле, создавая иллюзию, что тесная кухня полна народу.
— Мы познакомились, как в романе, — после долгой паузы тихо произнесла Светлана. — Ко мне пристали хулиганы, и случайный прохожий мигом раскидал их по сторонам, а потом проводил меня до дома. Мы познакомились. Он был сильный, мой Лёша, чемпион военного округа по самбо.
— Он не был, он есть, — поправила мама.
— Был, — упрямо сказала Светлана. — Такие, как он, борются до конца.
Я подслушивала их разговор, стоя босиком, в тонкой маечке и трусиках. От сквозняка из форточки холодом тянуло по ногам, поднимаясь к коленкам с гусиной кожей. Я понимала, что поступаю плохо и непорядочно, но не сдвинулась с места. С чашками чая в руках мама и Светлана уселись рядышком на табуретки.
— А я должна была выйти замуж за другого, — внезапно сказала мама, медленно растягивая слова.
Я замерла.
Историю про то, как мама не дождалась из армии дядю Сашу Моторина, в нашем дворе рассказывали вскользь, с осуждением, но мама и папа никогда не обсуждали эту тему и не упоминали фамилию Моториных, словно они жили не в нашем доме, а где-нибудь в созвездии Кассиопея. Про маму иногда говорили как про ту, что бросила Сашку Моторина и скоропалительно выскочила замуж за Кольку Евграфова. Рассказывали без всякой злобы, больше ради пустой болтовни. Но в целом история давно истёрлась бруском мыла, оставив после себя обмылок и клочки грязной пены. Что вспоминать события восемнадцатилетней давности, если за то время в наших домах и разводились, и мирились, и рождались, и умирали, — всего и не перечесть.
Мама отхлебнула из чашки и обхватила её ладонями.
— Он хороший, добрый, Сашка Моторин. И я думала, что люблю его. Писала ему в армию письма, рассказывала про учёбу, про то, что в Москве собираются строить метро, про подруг своих писала, ну и всякую девичью ерунду, наподобие «жду ответа, как соловей лета».
Светлана Тимофеевна перестала плакать и подняла голову.
— И как случилось, что ты его разлюбила?
Мама пожала плечами:
— Даже не знаю. В юности трудно отличить любовь от влюблённости — любое чувство кажется новым, ярким, блестящим, и ты веришь, что оно навсегда. Знаешь, я ждала Сашу из армии, как дети ждут праздника: вот он придёт, обнимет, поцелует, мы засыплем друг друга подарками, станем танцевать под гармонь, а подружки будут смотреть и завидовать, какой у меня парень. Но однажды, когда Саша был в армии, я с агитбригадой поехала по сёлам агитировать за всеобщую грамотность. Набрали плакатов, разучили песни, стихи, даже сценку поставили, как крестьянка попа метлой из школы выгоняет. Завод выделил нам грузовик, но шли дожди, и дорога совсем раскисла. Большую часть пути комсомольцы вылезали из кузова и выталкивали грузовик из луж. Мы все продрогли до костей и устали. И вот на подъезде к очередной деревне грузовик снова забуксовал.
«Вылезаем», — скомандовал наш вожак Андрей Сошников. С шутками и прибаутками ребята посыпались через край кузова, как горох из стручка, а я замешкалась, неловко поскользнулась и рухнула лицом в грязь. Жакетка, платок, коса — всё в грязи. Пытаюсь встать, а не могу — руки разъезжаются. Ребята хохочут! Хоть и необидно смеются, но в моей душе всё-таки червячок ворочается, что так опростоволосилась перед всеми. А Николай, муж мой будущий, даже не улыбнулся. Поднял меня, достал из заплечного мешка свою чистую рубаху, вытер мне лицо и громко так сказал, чтобы все слышали:
«И всё равно ты самая красивая».
Прежде я и внимания на него не обращала — мало ли знакомых парней вокруг крутится. А тут смотрю, как он мне во всём старается помочь, да так незаметно, исподволь, вроде бы случайно, то свою куртку мне подстелет, то окажется рядом, если я тащу тяжёлую ношу, а один раз, представляешь, поймал меня, когда я свалилась со сцены и сломала себе руку. Наверное, тогда я и поняла, что на самом деле любовь — это не праздник, а служение.
Мама замолчала, и я испугалась, что она сейчас встанет, выглянет в коридор и увидит, как я подслушиваю разговор, не предназначенный для моих ушей. Прежде я никогда не слышала историю знакомства родителей, и никакая сила не заставила бы меня вернуться обратно в комнату.
Но мама не сдвинулась с места, лишь долго и протяжно вздохнула, словно хотела выдохнуть из себя весь воздух.
— А тот, другой, прежний жених? — негромко спросила Светлана. — Он женился?
— Женился, но моего предательства не забыл. — Я услышала, как мама со стуком поставила чашку на стол. — Мне было очень трудно жить рядом с Моториными в одном дворе. Понятно, мы с Колей расплачиваемся за свою любовь, а я — за своё предательство. Но Нюра, жена Саши, мало того что Ульяне проходу не давала, но и мальчонку своего настроила на ненависть. Представляешь, ребёнку шесть лет, а он уже ненавидит! Слава Богу, что завод выделил нам комнату в новостройке, теперь хоть за Ульяну душа спокойна.
— Мы жили не задумываясь, — сказала Светлана, — любили, ненавидели, мирились, ссорились — и вдруг война. И все прежние обиды отсюда, из войны, кажутся пустыми и глупыми, а любовь — огромной и ясной. Хочется догнать, удержать, оставить себе то хорошее, что было у нас совсем недавно. А протягиваешь руку — и пустота. — Она резко вскрикнула: — Боже, какие же мы были глупые и самонадеянные! Глупые! Глупые!
В тишине, что последовала дальше, моё дыхание громко звучало набатным колоколом. Я зажала нос пальцами и стала медленно отступать обратно в комнату. Гладкие доски пола скользили под пятками, и я едва не споткнулась о домотканый коврик у кровати.
Лёгкой тенью нырнув под одеяло, я свернулась клубочком и замерла. Темнота в комнате обволакивала неясными тенями и шорохами. Я перестала прислушиваться к голосам на кухне, и их звуки слились в отдалённый шум дождя и натужное урчание двигателя забуксовавшего грузовика. Тогда мама и папа были совсем молоденькими, немного старше меня нынешней, и это не мама, а я упала лицом на дорогу, пачкая в грязи лоб и щёки. Задыхаясь, я чувствовала на своем лице прикосновения нежных рук, и голос Серёжи Лугового с трепетом произнёс только для меня:
«И всё равно ты самая красивая».
Я хотела попросить его повторить фразу ещё раз, а потом ещё и ещё, но тут откуда-то со стороны донёсся резкий заунывный вой, заполонивший собой всё свободное пространство.
Раскатисто рокоча басами, леденящий душу звук быстро набирал высоту, превращаясь в тонкий дребезжащий визг, который словно гвоздём просверливал насквозь барабанные перепонки, выдергивая из мягкого сна. Немного задержавшись наверху, тональность сирены кубарем скатывалась вниз, с тем чтобы вновь начать взбираться на верхушку регистра.
Ещё окончательно не проснувшись, я встрепенулась и села. Сигнал ревуна воздушной тревоги не умолкал. Обычно вскоре после воздушной тревоги следовал отбой, и за прошедший месяц мы успели привыкнуть к проверкам, но сейчас вдруг включилось радио — папа успел установить его перед отъездом на фронт.
— Граждане, воздушная тревога! Не скапливайтесь в подъездах домов, немедленно укрывайтесь в убежищах. Работники милиции, обеспечьте полное укрытие населения в убежища! — Тарелка ретранслятора на секунду умолкла, словно диктор переводил дух для следующего сообщения. — Граждане, всем в укрытие! Внимание, внимание, воздушная тревога!
Я обняла руками подушку и замерла.
— Ульяна, что ты сидишь? Быстро одевайся, бежим в бомбоубежище! — закричала мама.
Она металась по комнате, надевая блузку и юбку прямо на ночную рубашку.
— Давай скорее! — Мама укутала мне плечи своей кофтой и потащила к двери. Я вывернулась из её рук:
— Подожди, я оденусь!
Мне было не страшно и нетревожно. Всё происходило словно бы не с нами, а на экране кинотеатра, когда ждёшь, что в фильме кто-нибудь сильный и отважный немедленно вызволит героев из трудной ситуации и настанут тишина и покой.
В тёмной комнате мамино лицо выделялось мертвенно-белым цветом кожи. Мама схватила меня сзади за шею и крепко подтолкнула вперёд:
— Некогда одеваться, бежим!
Оглянувшись на выскочившую в коридор Светлану Тимофеевну, я успела заметить чемоданчик в её руках.
Она пропустила меня вперёд:
— Уля, беги первая, мы за тобой.
Сирена на улице продолжала надрываться. И внезапно по окнам вдруг полыхнуло полосой света, как бывает при вспышке молнии. Кроме нас по лестнице вниз сбегали соседи с верхних этажей. Лаяла собака, у кого-то на руках истошно плакал маленький ребёнок.
— Туда, в бомбоубежище, — подталкивала меня мама, не позволяя остановиться.
Бомбоубежище располагалось в подвале соседнего дома. Табличку над дверью освещала маленькая синяя лампочка, призывно горевшая ясной звёздочкой посреди всеобщего хаоса. Скрещиваясь и расходясь, по небу шарили лучи прожекторов, с крыши высокого дома на углу улицы с гулким уханьем стреляла зенитка. По небу из края в край до нас доносился тяжёлый, низкий гул самолётов. Я невольно втянула голову в плечи и зажмурила глаза, ожидая удара. От страха у меня пересохло в горле и задрожали ноги. Если бы не мамины толчки в спину, то я, наверное, упала бы на полпути или заползла под скамейку около подъезда, как, бывало, маленькой пряталась под подушку. Широко распахнутая дверь бомбоубежища впускала в себя длинную череду людей. С баулами и чемоданчиками в руках они исчезали в глубине подвала, и мне казалось страшным нырнуть туда за ними и сидеть в ожидании, что на нас упадёт бомба. Всё, чему нас учили: инструктажи по гражданской обороне, правила поведения при бомбёжке, способы укрытия, — моментально выветрилось из головы, оставляя внутри тяжёлый тёмный страх, который засасывал в себя, как воронка.
— Только бы не попали в завод. Только не в завод, — горячечно бормотала мама, с тревогой глядя на перекрестье белых точек в лучах прожекторов.
Когда одна из точек резко пошла вниз и вспыхнула, я догадалась, что точки — это вражеские самолёты, и радостно вскрикнула:
— Смотрите, сбили!
— Ура! — выкрикнул паренёк рядом со мной и взмахнул крепко сжатым кулаком. — Так и надо молотить фашистов!
От близкого взрыва земля под ногами вздрогнула, и со стороны реки Яузы багровым пологом занялось зарево пожара. Мне показалось, что дома закачались, как деревья в грозу. Я крепко сцепила руки и поняла, что прижимаю к себе подушку, зачем-то прихваченную из дома. Ещё взрыв. Потом ещё! И вдруг ночь засияла жутким жёлто-зелёным светом, который медленно падал с неба яркими звёздами.
Стало видно дома, улицы, скамейку с брошенными вещами, мои ноги в туфлях с расстёгнутыми ремешками, мамин лоб с напряжённой морщинкой у переносицы.
— Фосфорные снаряды на парашютах, гады, сбросили, — прокомментировал паренёк.
В отличие от меня он, похоже, совсем не боялся.
Гася фосфорные звёзды, по световым вспышкам забили зенитки и застрочили пулемёты. На некоторое время стало темно, но ненадолго, потому что вслед за фосфорными снарядами на город посыпался дождь из огненных шариков.
— Зажигалки! — воскликнула мама. — Уля, быстро в укрытие, а я на крышу тушить.
От испуга и растерянности я ничего не соображала. Едва ли не силком мама втолкнула меня в бомбоубежище, переполненное народом, и ушла. С подушкой в руках, растрепанная, испуганная и подавленная, я забилась в щель между лавками и тихонько заскулила, как раненая собака.
Убежище тускло освещалось керосиновой лампой. Глаза постепенно привыкали к полутьме. Я отыскала взглядом Светлану Тимофеевну с чемоданчиком на коленях. Глядя в одну точку, она сидела в конце скамейки, и у неё было неживое лицо, будто у восковой куклы. По большей части люди молчали, и я подумала, что они похожи на стаю птиц, прижавшихся друг к другу. Две женщины с красными повязками на рукавах дежурили у выхода и никого не выпускали. Хотя язык поворачивался с трудом, я попробовала попроситься наружу:
— Там мама тушит зажигалки, пустите, пожалуйста.
Пожилая женщина, видимо старшая, сурово сдвинула брови:
— На крыше народу сейчас достаточно, справятся и без тебя. Приходи лучше завтра песок таскать.
Её слова доносились до меня приглушённо, как сквозь слой воды. В ушах звенело. Я всё время ловила воздух пересохшими губами и понимала, что мой страх оказался сильнее меня.
Время текло медленно, по каплям, постепенно сгущая воздух в помещении.
— Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги! — возвестило радио механическим голосом диктора.
— Ульяна, пойдём домой, — подошла ко мне Светлана Тимофеевна.
Я позволила взять себя за руку и пошла за ней. Безвольно, как тряпочная кукла.
— Светлана Тимофеевна, а вам было страшно?
— Страшно? — Казалось, что мой вопрос её удивил. Она немного подумала. — Страшно мне, конечно, было, но не за себя. Я как подумаю, что они там, на фронте, под бомбами… — Во время короткой паузы она резко вздохнула. — А ещё в Ленинграде маленький сын с моей мамой. И Ленинград тоже бомбят, а я ничего не могу сделать, ничем не могу помочь! Мне от бессилия хочется головой о стенку биться, да что толку?! — Она махнула рукой. — Уля, как ты думаешь, может, мне пойти воевать? Я санитаркой могу. Говорят, специальные курсы есть.
За разговором со Светланой я постоянно высматривала маму и уже начала беспокоиться: где она, что с ней? Но вдруг увидела её в группе жильцов.
— Ульяна! — Мама подняла руку и весело помахала мне ладонью с растопыренными пальцами. — Я пять зажигалок потушила. Представляешь? Пять! Папа мной гордился бы.
— Я тоже тобой горжусь, мамочка, — вяло сказала я, не зная, куда деваться от стыда за свою трусость. Я, комсомолка, молодая, сильная, крепкая советская девушка, мечтающая дать отпор врагу, сидела в убежище и тряслась от ужаса, как… Я не сразу смогла подобрать эпитет к своему состоянию и мысленно подвела итог: …как половая тряпка. Хотя была уверена, что половой тряпке совершенно безразлично, бомбят город или нет.
Я чувствовала себя так, словно меня долго стирали в мыльной воде, а потом выжали и бросили в таз для полоскания. Тогда я ещё не знала, что впоследствии буду много раз вспоминать это сравнение, пришедшее мне на ум после первой бомбёжки Москвы.
Враг рвался к Москве с яростью бешеного волка, отведавшего человеческой крови. Ассоциации с волком навевали уроки истории про псов-рыцарей и звериные оскалы гитлеровцев с газетных карикатур. Мне врезалась в память картинка двуногого зверя в немецкой каске и с автоматом в когтистых лапах. Очевидцы сообщали о расстрелах мирных жителей, о замученных и повешенных. Пал Киев, вражеские сапоги топтали Брест и Минск, страшное кольцо осады сжималось вокруг Ленинграда. В сводках Совинформбюро замелькали названия близких к Москве городов: Можайск, Тула, Наро-Фоминск, Калинин. Каждый населённый пункт, упомянутый диктором, прожигал в сердце кровоточащую рану, как от удара ножом. Где-то там, на фронте, нашу землю защищал мой папа, и я понимала, какой кровью достигается каждый шаг врага вперёд.
Прошлым летом (как это было давно!) мы с родителями ездили в Калинин в гости к маминой подруге. До революции Калинин назывался Тверью, и если честно, то старое название мне нравилось больше, может быть потому, что в отличие от современного Калинина заповедная Тверь дышала исконно русской стариной резных наличников на избах и на лодьях русичей у истока великой Волги-реки. С тверских берегов отправлялся за три моря молодой купец Афанасий Никитин, а тверские князья защищали Русь перед лицом татарской Орды, такой же, какая двигалась сейчас на нас с западных рубежей.
Но относительно переименования Твери я придержала язык, хотя подумала, что всенародный староста Михаил Иванович Калинин ещё жив и здоров, сидит в Кремле, а называть город в честь живого человека не очень правильно. Но даже дошколята знают, что лучше помалкивать и не упоминать всех членов правительства, если не стремишься попасть в списки врагов народа.
После первого налёта вражеской авиации на Москву бомбардировки стали регулярными. Я боялась их до ужаса. Обычно бомбили по ночам, и уже с вечера к станциям метро тянулись вереницы людей с пожитками в тюках и чемоданчиках. Старики, женщины, дети. Они оставались ночевать в метро и спали везде, даже на рельсах, положив под голову свои вещи.
Почти каждый день по городу разлетались страшные сообщения о разбомблённых объектах. Да-да, именно объектах, потому что промышленные здания, жилые дома, детские садики и школы на официальном языке стали именоваться объектами. Объект Кремль, объект Александровский сад, объект Библиотека имени Ленина. Оказалось, что при первой бомбёжке разрушили театр Вахтангова. Дым от его почерневших руин тёмными ручьями несколько дней стлался вдоль улицы, запорошённой осколками кирпича. Один из кусочков кирпича я подобрала себе на память. В те дни я полюбила Москву особенной, щемящей любовью, переплетённой с гордостью и жалостью. Наверное, именно так матери любят своих больных детей, желая отдать им всю свою душу и исцелить. Иногда я даже плакала от любви к Москве, но тем не менее ни любовь, ни стыд за себя не смогли избавить меня от состояния дикой паники во время воздушных налётов. Днём вместе с одноклассниками я копала укрытия, ездила на огороды и окучивала совхозную картошку, с радостью брала в райкоме комсомола любые наряды на работу, но тягучие, надрывные звуки сирены мгновенно превращали меня из советской девушки в трясущийся овечий хвост на ватных ногах. Дошло до того, что я соврала Серёже Луговому, когда он спросил, сколько я потушила зажигалок. Под прицелом его светлых глаз, похожих на весенние льдинки, я растерялась и невнятно пробормотала:
— Не знаю сколько. Я не считала.
— Значит, без счёта! — Сергей расхохотался и дружески пожал мне руку. — Молодец, Ульяна, так держать! — Его пальцы чуть дольше положенного задержались в моей ладони, и я дала себе слово больше не бояться бомбёжек. Но слово не сдержала. Трудно задавить свой страх, когда гул от самолётов проходит насквозь через твоё тело и кажется, что все бомбы летят на тебя и вот-вот превратят тебя в кровавое месиво, перемалывая в страшной мясорубке кожу, кости и мясо.
Закусив губу, я попробовала подняться на крышу вместе с мамой, но кровля под ногами вдруг куда-то поплыла в сторону, и я едва не упала кубарем с лестницы.
— Тоня, отправь дочку в бомбоубежище, — сказала маме управдом Ксения Васильевна, — пусть лучше там газету людям вслух почитает, а мы тут сами управимся. Помощников хоть отбавляй. — Она кивнула на трёх женщин, уже стоявших наготове со щипцами в руках.
— Конечно, газету я смогу почитать. Это тоже очень нужное дело, — согласилась я с постыдной поспешностью, отлично понимая, что управдом по доброте душевной пощадила моё самолюбие и не позволила мне окончательно признать себя трусихой.
Вечернее сообщение
В течение 20 августа наши войска вели упорные бои с противником на Кингисеппском, Новгородском, Старорусском, Гомельском и Одесском направлениях.
По уточнённым данным, за 18 августа в воздушных боях сбито не 30 немецких самолётов, как указывалось ранее, а 38 самолётов.
За 19 августа в воздушных боях сбито 27 немецких самолётов. Наши потери — 8 самолётов.
Днём 20 августа на подступах к Москве нашими истребителями сбито 3 немецких самолёта-разведчика.
* * *Смелый ночной налёт на село Т., занятое батальоном немцев, совершила небольшая группа красноармейцев во главе с лейтенантом Пастушенко. Скрытно подойдя к окраине села, бойцы уничтожили немецкий патруль. Лейтенант Пастушенко первым ворвался в село и огнём ручного пулемёта начал уничтожать выскакивавших из домов немцев. Красноармейцы открыли огонь с разных концов села и начали забрасывать врага гранатами. Немцы, решив, что они окружены крупной частью советских войск, бросились бежать, оставив на улицах села десятки убитых и раненых, много оружия и амуниции. Отважные советские бойцы уничтожили значительную часть брошенного врагом военного имущества, захватили с собой наиболее ценные трофеи и без потерь вернулись в свою часть.
* * *На Смоленском направлении у деревни Д. немцы, укрепляя передний край своей обороны, закопали в землю 20 средних и тяжёлых танков. Наши самолёты в первый же день уничтожили 14 танков. Ночью отделение сержанта Ярова скрытно подползло к оставшимся шести танкам и забросало их гранатами и бутылками с бензином. Все немецкие машины были сожжены и взорваны.
* * *Истребители авиачасти подполковника Котухина, возвращаясь на свой аэродром, заметили группу немецких бомбардировщиков. Советские лётчики быстро набрали высоту и атаковали противника. Немцы пытались уклониться от боя, но советские истребители всё же нагнали нескольких фашистов. В навязанном немцам бою наши лётчики сбили три «Юнкерса-88». Как показал спасшийся на парашюте немецкий лётчик, самолёты возвращались после неудачного налёта на Москву.
Вечером почта доставила письмо от папы. Он писал, что рядом верные друзья с завода, что настроение у него боевое, что он здоров и бодр. Смешно описывал солдатскую кашу и просил, чтобы мы с мамой берегли себя и не поддавались панике, — победа будет за нами! От папиного письма, свёрнутого в треугольник, еле уловимо пахло гарью и каким-то прогорклым жиром. Он наскоро писал химическим карандашом, поэтому буквы слегка расплывались на бумаге, словно виделись через запотевшее стёклышко.
Я прижала его письмо к щеке и подумала, что письмо — это бумажный кусочек жизни, которой один человек делится с другим. Письмо можно перечитывать множество раз, вновь и вновь возвращаясь туда, где оно было написано и получено. Может быть, папа писал в землянке, подложив под бумагу плохо струганную дощечку. Со всех сторон на позиции наступали немцы, и папа торопливо сворачивал конверт, чтобы успеть отправить его полевой почтой.
Ночью мама опять плакала, а я лежала на спине с открытыми глазами и представляла, что наш папа сейчас идёт в бой, и неизвестно, принесёт нам почтальон следующее письмо или нет. Именно тогда, посреди душной тишины с затемнением на окнах, я в первый раз попробовала неумело, по-детски воззвать к Богу в немой молитве за отца. Сейчас я понимаю, что та молитва была именно немой, потому что слова потерялись в потоке мыслей и чувств, не успевая оформиться в законченные фразы. Крепко стиснув на груди руки, я глядела перед собой на тёмный квадрат потолка и с отчаянием повторяла раз за разом одно и то же: «Господи, Господи, Господи…»
Каждое слово непостижимым образом раздвигало границы сознания, уводя меня в неясную голубую даль, словно подёрнутую лёгкой дымкой утреннего тумана. Я понимала, что ответа на мой зов не последует, но откуда-то извне внезапно появился тихий отклик, наподобие порыва ветра с вершины горы: «Не бойся, я с тобой». Фраза в мозгу прозвучала настолько чётко и ясно, что я приподнялась с подушки и села, недоумённо озираясь по сторонам.
— Уля, что ты? — тревожным шёпотом спросила мама. — Не спится?
Я не могла видеть в темноте, но поняла, что она поспешно вытирает слёзы. Обхватив руками согнутые ноги, я уткнулась подбородком в колени, обтянутые спортивными шароварами. В ожидании воздушной тревоги мы, как и все москвичи, спали не раздеваясь.
— Спится, вот сейчас лягу и засну. — Я прислушалась к тишине за окном и уловила дробный стук капель по подоконнику. — Мама, ты слышишь? Дождик! Налёта не будет!
Мама долго не отвечала, но по её дыханию я понимала, что она не спит. Если бы я была маленькой, то обязательно перебежала бы к маме в кровать и прижалась к тёплому боку, с блаженством ощущая себя в полной безопасности. Я негромко позвала:
— Мам?
Мама вздохнула:
— Не хотела тебе говорить на ночь. Но знаешь, Уля, завтра тебе надо собираться в дорогу в эвакуацию.
— Куда? Мама, в какую дорогу? Зачем? О чём ты говоришь?
Мамино сообщение застало меня врасплох. Захлебнувшись воздухом, я вскочила и закружила по комнате. Под руки подвернулся стул с книгой на сиденье, которую я читала вечером. Я зачем-то раскрыла книгу, провела пальцами вдоль закладки и снова закрыла.
— Уленька, наш завод эвакуируется на Урал. Первым эшелоном отправляют детей и иждивенцев. Основные кадры двинутся за вами вслед, когда мы погрузим оборудование и подготовим цеха…
Тут мама резко оборвала речь. (И лишь после войны я узнала, что был приказ подготовить промышленные предприятия к уничтожению на случай прорыва врага.)
Мама подошла ко мне и привлекла к себе.
— Дочь, послушай, в заводоуправлении я пообещала, что ты будешь помогать сопровождать ребят. Ты же у нас взрослая.
— Но я не хочу бежать из Москвы! Я коренная москвичка, и моё место тут! Городу нужны каждые рабочие руки! Я работаю на огородах, рою окопы, таскаю песок и заготавливаю дрова! Мы, молодёжь, не сидим без дела! Вон, Светлана Тимофеевна учится на курсах медсестёр. Я тоже пойду!
В диком возбуждении я тарахтела со скоростью швейной машинки в руках мастерицы. Я чувствовала, что прямо сейчас, в эту самую секунду, меня с силой отрывают от любимой Москвы, чтобы зашвырнуть в тревожную неизвестность.
— Ульяна, вопрос твоей эвакуации не обсуждается, — ровным тоном сказала мама. — Идёт война, и наши желания не имеют ровно никакого значения. Никто не смеет поступать по своему хотению — мы должны делать так, как надо стране.
— А как же папа? — с напором спросила я и покраснела, потому что в действительности подумала не про папу, а про Серёжу Лугового, который, без сомнения, останется защищать Москву, а меня презрительно назовёт беженкой.
Вопрос эвакуации в последние дни горожане обсуждали с горячностью кулачных боёв «стенка на стенку». Одни считали, что из города бегут пораженцы и трусы, а другие утверждали, что в Москве остаются предатели, ожидающие прихода немцев.
— Папе мы будем писать, как и писали, — немедленно отозвалась мама. — Раз мы знаем номер полевой почты, значит, наши письма найдут его в любом случае.
— И в какой город мы едем? — с трудом выдавила я, уже понимая, что наша эвакуация неизбежна.
Мамин ответ добил меня окончательно:
— Пока не знаю. — Мама ласково погладила меня по спутанной, кое-как заплетённой наскоро косе. От её пальцев легко пахло земляничным мылом. — Это государственная тайна. Пункт назначения нам сообщат в вагонах.
Час от часу не легче! Разумеется, ни о каком сне речь уже не шла. Остаток ночи я юлой прокрутилась с боку на бок, пытаясь переварить тысячи мыслей, одновременно обрушившихся на мою голову. Под утро я уткнулась в подушку и горько всплакнула, проклиная ненавистную войну, из-за которой я должна завтра (уже завтра!) отправляться в эвакуацию.
С вещевым мешком за плечами я шла по платформе вдоль длинного поезда, наспех составленного из разномастных вагонов. Перед этим я долго металась по вокзалу, пока не увидела у запасного пути нужную табличку с надписью мелом на указателе «Эвакоэшелон 136». Так назывались составы, отправлявшиеся в глубокий тыл.
От скопления людей на платформе рябило в глазах, и, если бы не поезда с двух сторон длинного перрона, часть толпы неизбежно свалилась бы на рельсы, прямо под колёса паровоза. Дети и плачущие матери смешались в единую пёструю массу, которая хаотично двигалась в разных направлениях. Меня толкали, сбивали с ног. Кто-то тащил огромные тюки с добром, кто-то прижимал к себе скромный колокольчик и кричал «Поберегись!», но на него никто не обращал внимания и не давал ему дорогу. Привстав на цыпочки, растрёпанная женщина запихивала в окно вагона вещевой мешок, из которого торчал детский сачок для ловли бабочек. Мне предстояло отыскать в этой толпе заведующую заводским отделом культуры Оксану Степановну, чтобы поступить в её распоряжение.
Мама не поехала меня провожать, так как паковала заводскую документацию, и поэтому мы простились на пороге дома.
— Я надеюсь на тебя, Уленька. Будь умницей. — Мама сморгнула набежавшие слёзы. В последнее время она плакала почти постоянно. — Верю, что мы скоро встретимся. Я люблю тебя!
За ночь мамино лицо осунулось и побледнело до серости. Она постоянно гладила меня то по плечам, то по щекам, то кидалась проверять мои документы, которые сама сложила в клеёнчатую сумочку на шёлковом шнурке и велела никогда, ни при каких обстоятельствах не снимать её с шеи.
— Я тоже люблю тебя, мама!
Слова любви разрывали моё сердце на части от нежности и жалости.
Взмахнув рукой на прощание, мама убежала на завод, а я осталась стоять у окна, глядя, как несколько мужчин возводят у нас во дворе баррикаду из досок и мешков с песком. Кроме мамы, я успела попрощаться с одноклассниками и самое главное — с Серёжей Луговым.
— Значит, эвакуируешься? — Серёжа сузил свои глаза-льдинки и слабо улыбнулся краешком рта, как улыбаются тяжело больному.
— Серёжа, я не хотела. Но мама сказала, что война и надо выполнять приказы.
— Да я понимаю. — Серёжа вскинул голову и пристально взглянул на меня. — Жалко терять друзей. Я хочу на фронт уйти. Будешь меня помнить? — Его руки внезапно взметнулись мне на плечи, и к щеке невесомо прикоснулись тёплые губы. — Прощай, Ульяна! Как говорят, не поминай лихом! Увидимся после войны!
Серёжин поцелуй помог мне собраться с духом перед дальней дорогой. Снова и снова я вспоминала его дыхание на моей щеке и глаза, смотрящие в самую глубину души.
Он сказал, что мы увидимся после войны. Идя по платформе, я всё ещё была во власти его обещания и представляла, как вернусь обратно на эту же самую платформу, выйду из здания вокзала и увижу его, Сергея, в армейской форме и тяжёлых сапогах с пылью фронтовых дорог и с боевыми наградами на потёртой гимнастёрке.
Он протянет мне скромный букет ромашек и негромко произнесёт:
«Вот, Уля, мы и встретились. А ты не верила!»
— Я верила! — громко сказала я и спохватилась, что разговариваю сама с собой, как умалишённая. Впрочем, на меня никто не обратил внимания посреди всеобщего гвалта, криков и слёз. У дверей вагонов вместо проводников в форме стояли женщины и называли фамилии по списку:
— Петя Краснов!
— Я, я Петя Краснов! — истерично отозвалась полная женщина в пёстрой косынке. Она выпихнула вперёд испуганного мальчика лет десяти, наклонилась и стала осыпать поцелуями его стриженую макушку. — Вы уж там за ним присмотрите, чтобы поел как следует и в поезде не продуло.
Её никто не слушал.
— Маша Орехова.
— Володя Соколов.
Один за другим дети уходили в вагоны, и их матери прилипали к окнам, жадно ловя последние взгляды перед отправлением поезда.
Я обратилась к одной из тех, кто стоял со списком детей:
— Мне нужна Оксана Степановна.
— Оксана — это туда. Иди в пятый вагон, — хриплым басом ответила высокая худая провожатая. Она отёрла вспотевший лоб и с видимым усилием выкрикнула: — Ира Кузьмина! Лариса Попова!
Испуганные глаза, панамки, шапочки, тонкие ручки, обнимающие торбочки и чемоданчики. Среди младшеклассников я увидела кучку ребят постарше. Те держались вместе, старательно делая вид, что им не страшно. Но я видела, что они боятся точно так же, как и я.
На подножке пятого вагона я обнаружила полную женщину в синем платье, с быстрыми, но мягкими движениями.
— Оксана Степановна?
Она подняла на меня тёмные глаза с покрасневшими от недосыпания белками.
— Да. Что ты хочешь?
— Здравствуйте, я Ульяна Евграфова. Мама сказала, что мне надо вам помогать.
— Дочка Антонины?
Я кивнула:
— Да.
— Хорошо, что ты пришла! Помощь очень нужна, за ребятишками глаз да глаз. — Она обвела рукой море детских голов. — Мы дошколят не берём, у нас только школьники. Но сама понимаешь, младшие классы, считай, тот же детский сад. Сейчас я тебя познакомлю с начальством Анной Филипповной. Будешь у неё на подхвате. — Она обернулась в глубь вагона и громко позвала: — Нюра, выйди сюда, познакомься с помощницей!
Анн очень часто называют Нюрами, казалось бы — ничего необычного. Но неизвестно почему, я с неприятным холодком точно предугадала, кого сейчас увижу. И не ошиблась! Из тёмного тамбура светлым пятном выдвинулось на солнце и кисло сморщилось знакомое лицо моей бывшей соседки, ненавистной Нюрки Моториной.
«Мы едем, едем, едем, в далёкие края…»
В действительности состав не ехал, а полз длинной усталой гусеницей, сутками простаивая на узловых станциях. В битком набитых вагонах было жарко и душно, измученные дети устали, а мы, взрослые, сбивались с ног, стараясь поднять им настроение, вовремя покормить и напоить. Часто кто-то из младшеклассников плакал, и тогда я подходила и крепко обнимала его, нашёптывая в ухо всякие смешные нелепицы, которые приходили в голову. Я бы и сама с удовольствием заревела, подвывая в голос: «Ой, мама, мамочка, на кого же ты меня покинула?» Но мама осталась в Москве, а здесь я была ребятам и за маму, и за папу, и за учительницу.
«Только не раскисай!» — твёрдо внушала я себе, едва размыкала веки после сна. Впрочем, спать доводилось урывками, кое-как свернувшись калачиком под столиком у окна, на нескольких одеялах вместо матраца. Через неделю пути я поймала себя на том, что сижу на корточках посреди вагона и мотаю головой на манер спящей лошади.
Ребята сидели на полках так плотно, что первое время после отъезда я нелепо стояла в проходе, выискивая местечко, где можно присесть хотя бы на краешек скамьи.
Окна вагонов закрывали плотные светомаскировочные шторы, но днём их наполовину приоткрывали, и тогда к щёлке немедленно приникали любопытные детские глаза и начинались негромкие обсуждения происходящего. Несколько раз наш поезд попадал под обстрел, а однажды мы ехали внутри огненного коридора, потому что с двух сторон по обочинам горели леса. Поезд шёл посреди густых клубов чёрного дыма и оранжевых языков жадного пламени. Казалось, что горели земля и небо. Я кинулась задёргивать занавески, чтобы скрыть царящий вокруг ужас. Стало трудно дышать. Дети кашляли, но, что удивительно, не плакали. Плакала я, но не от страха, а от гордости за ребят, что, сжавшись в комочки, отчаянными глазами смотрели на подбиравшийся к нам огонь и молчали. Быстрым шагом по вагонам прошла Оксана Степановна. Остановилась около меня на минуту, положила руку на плечо и чуть сжала пальцы.
— Всё будет хорошо, Ульяна. Мы выдержим это испытание.
Если бы поезд остановился, мы погибли бы, поэтому машинист прибавил ход, и казалось, что состав мчит нас прямо в полыхающее жерло вулкана. Потом была долгая стоянка на запасных путях, когда все дети высыпали на обочину, поросшую ромашками, и бурно, взахлёб делились пережитым: «А ты видел? Ты видела? А я нисколько не боялся…» Это была неправда, потому что страшно было всем, но страх и трусость — разные вещи. Мы не струсили, а значит, победили.
Мимо нас в сторону Москвы из глубины России шли и шли эшелоны, и кажется, что вся огромная страна пришла в движение, как гусеницы танка, что с грохотом и лязганьем разворачивал орудие на одном из разъездов. Ехали теплушки с солдатами, паровозы тянули длинные платформы с орудиями, покрытыми брезентовыми чехлами. По очертаниям стволов мальчики старались угадать: гаубицу везут или зенитку. Девочки обычно оживлялись при виде санитарных поездов, что шли в обе стороны — к фронту порожняком, а обратно наполненные ранеными, и от вида людей в кровавых бинтах, что маячили в окнах вагонов, становилось страшно и горько.
Помимо заботы о детях в мои обязанности входило кипячение воды в титане — огромном баке с краником и топкой. В бак входило ровно восемь вёдер. Как только поезд останавливался, мы с моими помощниками — четырнадцатилетними мальчиками Волей и Никитой — хватали вёдра и неслись к водяной колонке. Обычно они располагались в начале платформы, чтобы заправлять водой паровозы. В длинной очереди из пассажиров с вёдрами я вспоминала о том, что ещё весной сидела за партой и думала о всяких глупостях, наподобие вечеринки у подружки Тани и танцев под пластинку с фокстротом. Чтобы залить бак, за водой ходили несколько раз, а потом я открывала топку и забрасывала туда пару совков угля. Горит уголь хорошо, а вот разгорается плохо, поэтому предварительно приходилось заготавливать хворост, щепочки или обрывки бумаги, которые я теперь, как старьёвщица, подбирала везде, где только можно.
— Если воду как следует не прокипятить, то может вспыхнуть эпидемия дизентерии, и тогда мы не довезём детей живыми, — строго предупредила Оксана Степановна.
Растапливать титан я начинала в четыре часа утра, чтобы к восьми вода успела прокипеть и немного остыть, иначе дети ошпарятся. Кормили три раза в день: на завтрак кусок хлеба с тёплой водой, на обед каша — спасибо родному заводу за полевую кухню в прицепной теплушке, на ужин — снова хлеб или несколько сушек, приправленных горстью сушёной кураги. Съестные припасы, взятые из дому, исчезли в желудках в течение первых дней, и сейчас наш девиз: экономия, чистота и порядок.
— Евграфова! Что ты стоишь, как колода?! Пойди вытри около титана! Развела грязь, словно в свинарнике! — зычным голосом рявкнула на меня Нюрка Моторина.
Я никак не могла перестроиться с Нюрки на Анну Филипповну и мысленно продолжала называть её Нюркой, как большинство соседей в нашем старом дворе.
Взглянула за её спину, откуда сын Витька корчил мне рожи, подумала, что Витьке пошла бы на пользу старая добрая трёпка за уши.
Я пожала плечами:
— Около титана было чисто, и если кто-то из ребят нечаянно пролил воду, то я вытру.
Мне приходилось с трудом удерживаться от дерзости, но я с самого начала решила, что не стану поддаваться на провокации, а то слово за слово, и до драки может дойти. Ну уж нет! Пусть бесится, сколько ей угодно.
Моё внешнее спокойствие выводило Моторину из себя, и она из кожи вон лезла, выдумывая всё новые придирки. Сначала мне было обидно до ужаса, но потом я подумала, что каждая обида, как камень, который ты кладёшь в свой заплечный мешок. И в твоей власти скинуть разом весь груз и идти налегке, но ты почему-то предпочитаешь тащить его дальше. Я свой мешок тащить не хотела, собирать коллекцию обид тоже, а значит, наилучший выход — не обращать внимания. Правда, у меня не всегда получалось закрывать глаза на явную несправедливость, но я училась.
В самом начале пути я сходила к Оксане Степановне и попросила перевести меня в другой вагон. Оксана Степановна надела очки и пристально посмотрела мне в глаза.
— Ульяна, ты взросла девушка и должна понимать, что нам сейчас не до детских капризов «не хочу, не буду». Состав сопровождающих укомплектован, и я не желаю никого из них срывать с места. — Её взгляд потеплел. — Работай и не жалуйся. Кстати, это станет для тебя хорошим уроком. Помни, что терпение и смирение относятся к добродетелям.
— Евграфова, иди посмотри, что там в туалете засорилось. Почему девочки жалуются?
Обтерев руки о тряпку, я побежала в туалет, где, прижавшись к стене, рыдала маленькая Лариса.
— Лара, что случилось?
— Там, там. — Захлёбываясь слезами, Лара показала на сливное отверстие, где сквозь дырку были видны медленно проплывающие шпалы. — Я уронила туда куколку.
— Девочка моя, — я присела на корточки и взяла её маленькие ручки в свои, — куколку теперь не достать. Но я обещаю, что у тебя ещё будет много прекрасных кукол, гораздо лучше, чем эта. Главное, помни, война скоро закончится, просто надо немного потерпеть. Терпение и смирение относятся к добродетелям. Представь, что твоя новая кукла где-то сидит на полке в магазине и ждёт свою хозяйку. Кстати, как ты её назовёшь?
Девочка на миг задумалась.
— Не знаю. — Она вытерла слёзы подолом платья. — Можно я назову её Ульяна, как тебя?
— Договорились! — Я вывела Лару в вагон и нашарила в кармане ириску. — Вот, возьми. Не плачь и думай про новую куклу.
Едва усадила Лару, как по вагону прокатился короткий выкрик Моториной:
— Евграфова! Иди сюда!
«Да чтоб тебя разорвало», — вскользь пожелала я, пробираясь в другой конец вагона, где Нюрка Моторина вдвоём с сыном заняли целую нижнюю полку, что в переполненном вагоне было неслыханной роскошью.
— Евграфова, — Нюрка обтёрла рот двумя пальцами (ела что-нибудь, зараза!), — почему у тебя мальчишки днём разодрались?
Кира и Серёжа действительно поссорились из-за пустого спичечного коробка. Я коротко отрапортовала:
— Дети. Я уже разобралась с конфликтом.
— Рассади их на другие места и скажи, чтобы вели себя тихо! — Привстав на колени, Витька что-то зашептал матери на ухо. Нюрка кивнула головой: — И ещё скажи, чтоб моего Витюшку не назвали маменькиным сынком. Услышу — выставлю в тамбур.
Я вспыхнула:
— Не имеете права! Сами разбирайтесь со своим Витюшкой.
— Да ты!.. Кто ты такая? Тебя из милости в эвакуацию взяли! Мать едва не в ногах перед директором валялась, не тебе мне указывать! — Наливаясь краснотой, Нюрка стала приподниматься с места, словно хотела ударить меня по лицу.
Из милости? В ногах валялась? Я почувствовала себя так, словно по лицу прошлись грязной тряпкой. Меня затрясло от унижения и гнева. Я не относила себя к тихоням и скромницам и в мирное время нашла бы способ осадить наглую бабу, пусть она хоть на сто лет старше меня.
Но сейчас война, и свои не должны драться со своими, потому что враг именно того и ждёт.
«Раз, два, три, ля-ля-ля, — начала повторять я про себя, забивая поток злых мыслей, — ля-ля-ля».
Я была на голову выше юркой жилистой Нюрки Моториной и смотрела на неё сверху вниз. Очевидно, она ожидала отпора, но я молчала, рассматривая её с холодным спокойствием исследователя флоры и фауны.
Меня выручил тоненький вскрик Лары, потерявшей куколку:
— Уля! Ульяна, иди скорее сюда!
Не удостаивая Моторину вниманием, я круто развернулась. Наверняка она напишет мне в характеристике, что Ульяна Евграфова работала плохо, вела себя грубо и критиковала советскую власть. Последнее представлялось опасным, но я нахмурила лоб и упрямо решила, что всё равно не стану подстраиваться под Моторину, а насчёт того, кто из нас работает, пусть спросят детей — они не соврут.
Лара стояла в проходе вагона и поджидала меня, выставив вперёд ладошки лодочкой, как иногда держат внутри пойманную бабочку.
— Уля, смотри, что у меня есть!
Её худенькое личико светилось от счастья. Бережным движением она развернула ладони, и я увидела лежащую внутри малюсенькую тряпочную куколку размером с указательный палец. Крохотка в пёстром платке и русском сарафане держала в руках холщовый узелок, перевязанный красной ниткой.
— Видишь, Уля, теперь у меня снова есть куколка!
Я присела на край полки против стоящей Лары:
— Откуда у тебя такое чудо?
Лара засияла улыбкой:
— Наташа дала. Она сказала, что эта куколка называется подорожница и у неё в узелке спрятана щепотка крупки, чтобы в дороге было сытно. А ещё Наташа сказала, что бабушка сделала двух таких куколок, чтоб им было вдвоём весело. Вот Наташа со мной и поделилась.
Я взглянула в сторону Наташи — некрасивой угрюмой девочки, которую не сумела разговорить. На все вопросы Наташа отмалчивалась и держалась особняком, крепко прижимая к коленкам клеёнчатый баул с вещами.
«Так вот ты какая, Наташа!» — с уважением подумала я про себя и решила, что обязательно сделаю для неё что-нибудь очень приятное.
Время подходило к обеду, разливая в вагон сквозь полузакрытые шторы на окнах потоки солнечных лучей. По обеим сторонам дороги тянулись деревянные дома, среди которых виднелись остовы сгоревших срубов. На косогоре паслись несколько коз, вызывая в памяти образы прежней мирной жизни, счастливой, а теперь бесконечно далёкой.
Вагон крепко тряхнуло на повороте, из распахнутого окна около титана потянуло гарью от паровозной трубы, а навстречу нам, по соседнему пути, война гнала на фронт эшелон за эшелоном.
Мы стояли на узловой станции вторые сутки. На улице моросил дождик, и серая погода крадучись заползала в распахнутые двери поезда, давая передышку от августовской жары и душного воздуха. В вагоне стоял стойкий запах давно не стиранной одежды.
Я смотрела на закопчённые лица ребят и знала, что и сама похожа на негритянку с Берега Слоновой Кости, потому что за время пути воду приходилось экономить, а паровозный дым из трубы коптил постоянно. Колонка с водой располагалась далеко от запасных путей, и я решила водить детей мыться партиями по десять человек.
Мимо натужно ползли грузовые составы, воинские эшелоны, порожняки и пассажирские поезда, а нам всё не давали сигнал к движению. Я знаю, что Оксана Степановна несколько раз ходила к начальнику станции справиться об отправке, но он каждый раз ссылался на приказ наркомата и говорил, что мы, эвакуированные, груз второстепенной важности и по инструкции он обязан давать зелёный свет транспорту военного назначения.
У колонки с водой, как всегда, толпилось много людей с бидонами и банками. Молодая женщина с ребёнком за спиной жадно пила из большого жестяного кувшина, роняя на подол капли воды. Рядом в ведре с водой весело брызгались мои ребятишки. Лара с Наташей теперь ходили парой и мылись степенно, поливая воду друг другу в ладошки. Как права была Наташина мама, изготовив двух куколок!
— Слыхали, в буфете на станции эвакуированным дают гороховой суп?! — издалека закричала какая-то женщина в железнодорожной форме. — Торопитесь, пока не закончился!
Я посмотрела на ребят:
— Если мы сейчас пулей побежим в поезд, то я успею в буфет за супом. Давайте скорее! Наперегонки!
И снова очередь. Длинный хвост из эвакуированных дугой огибал здание вокзала и тянулся к буфету в деревянном домишке с алой броской надписью. Я стояла с ведром в руках и ловила на себе косые взгляды.
— Ишь ты, с ведром явилась, — громко сказала женщина позади меня. — Пузо не треснет?
— Не треснет! — Я взглянула на девочку лет десяти, прижавшуюся к её боку. — Вы с дочкой вдвоём едете, а у меня полный вагон таких детей, но только одних, без мам. И продукты заканчиваются.
— Да сказать можно всё что угодно! — выкрикнул кто-то из толпы. — Если каждый с ведром придёт, то нам и по столовой ложке не достанется.
Пусть говорят! Я упрямо наклонила голову и стала считать доски на обшивке буфета. Снизу доверху получалось тринадцать рядов. Трава вокруг и в ромбике бывшей клумбы, обложенной кирпичом на ребро, была вытоптана дочиста тысячами ног. Очередь двигалась быстро. Сквозь распахнутую дверь я видела, как буфетчица, орудуя большим половником, ловко наливает суп в подставленную тару. Одному человеку — один половник. Я стала думать, как мне объяснить ей и очереди, что суп не мне, а чужим детям, как вдруг заметила в начале очереди щуплую фигуру Моториной с армейским котелком в руках. Витька околачивался поблизости и, разглядев меня, тут же показал мне сначала язык, а потом локоть. Значит, Моторина знала про суп, никому не сказала и поспешила набрать себе. Себе! Не детям!
«Раз, два, три, ля-ля-ля», — забубнила я мысленно, перебарывая яростное чувство праведного гнева. Мама говорила, что надо дышать глубоко. Мама… Если бы она была сейчас со мной… Если бы мамы всех советских детей сейчас были с ними… И поезд вёз бы не в эвакуацию, а в Крым, или в Сочи, или в деревню к бабушке.
«Тяжело терять друзей», — сказал мне Серёжа Луговой. Вспоминая мимолётный поцелуй на прощание, я прикоснулась пальцами к щеке, словно кожа до сих пор хранила тепло его губ. А ещё я вдруг вспомнила Игоря Иваницкого в кружевных маминых перчатках и его замкнутое лицо, когда Серёжа Луговой обозвал его белоручкой. Это, наверное, потому, что на ступеньках вокзала сидел маленький мальчик с футляром для скрипки. Игорь тоже играл на скрипке. Ах, как весело мы в школе отмечали наступление нового, сорок первого года! Скрипка Игоря выпевала тягуче-красивый и нежный вальс, а я болтала с девчонками и гадала, пригласит меня на танец Серёжа Луговой или нет. Он пригласил пионервожатую Вилену с толстым носом и грубым мужским голосом. Подружки хихикали, а я злилась.
Серая морось медленно накрывала посёлок сырым маскировочным пологом с запахами паровозного дыма и горохового супа. Набухая синевой, низкие тучи полосой сгущались у горизонта. Я подумала, что в такую погоду в тыл не прорвётся ни один вражеский самолёт, и улыбнулась робкому ощущению временной безопасности.
— Суп заканчивается, больше очередь не занимать! — глухим ропотом прокатилось по рядам, но люди всё равно шли и шли, пока всё пространство около буфета не оказалось заполнено людьми из стоящих эшелонов. Задние ряды напирали на передние, создавая сутолоку и гвалт.
— Супа! Супа! Давать всем по полпорции! — чуть не плача запричитала бабуля в платочке. — У меня внучка маленькая, что же ей, голодать?
Из опасения, что меня оттеснят из очереди, я не сразу обратила внимание на гудящий звук самолёта, внезапно вынырнувшего из прорехи облаков. Сверкнули чёрные кресты на крыльях. Немец!
— Воздух! Воздух! — резко закричал мужской голос. Его перекрыли вой сирены воздушной тревоги и гул самолётного двигателя. Толпа бросилась врассыпную, а я замерла и думала только про гороховый суп, который обязательно должен был мне достаться. Первый взрыв вернул мне ужас перед бомбёжками, пригвоздив к одному месту. Я плашмя рухнула на землю, успев ухватить взглядом, как здание буфета подпрыгнуло и разлетелось вместе со вспышками пламени. Не знаю зачем, я стала отползать в сторону, пока не уткнулась лицом в чьи-то ноги в коричневых ботинках. От буфета тянуло горячим дыханием пожара. Я попыталась опереться на дрожащие руки и встала на четвереньки, тряся головой от дикого шума в ушах. Было трудно дышать. Меня тошнило. Словно сквозь запотевшее стекло я увидела бредущую женщину в разорванном платье, бегущих от вокзала людей с носилками и доктора в белом халате. По замолчавшей сирене я поняла, что налёт закончился. Выплюнув землю, набившуюся в рот, я с трудом поднялась с четверенек. С ободранных локтей и коленок текла кровь, но всё остальное вроде было цело. Хотя меня шатало из стороны в сторону, я смогла сделать несколько шагов вперёд. Куда? Зачем? Я двигалась машинально, не отдавая себе отчёта в своих действиях. От буфета остались одни горящие развалины. Я шла и перешагивала через лежащих людей. Их было много: старики, женщины, дети. Распластав руки по сторонам, поперёк дороги лежало изувеченное женское тело с торчащей из середины спины доской. Меня охватил ужас, и я шарахнулась прочь, но что-то заставило меня вернуться и взглянуть на убитую ещё раз. Моторина! Нюрка Моторина! Я узнала её платье, волосы, армейский котелок с расплескавшейся бурой жижей. Она всё-таки успела налить супа!
— Нюра! Анна Филипповна! — несколько раз я зачем-то позвала её по имени.
— Знаешь её? — спросил меня мужчина с носилками. — Мать? — Я открыла рот ответить, но из горла вылетали только короткие всхлипы, похожие на вздохи утопающего. Мужчина с носилками взмахнул рукой: — Понятно. Видать, в первый раз под бомбёжкой.
— Нет! — сумела выдавить я.
И тут меня осенило: Витька! С матерью был Витька! Где он?
Со всех сторон до меня доносились стоны.
Поодаль от буфета резал воздух высокий надрывный вопль:
— Маша! Маша!
Я набрала в грудь воздуха, но вместо крика из груди вылетел цыплячий писк:
— Витя! Витя Моторин, ты где?
Я ужасно боялась мертвецов, но всё равно везде искала Витьку, пока люди из отряда самообороны подбирали раненых и уносили убитых. Больше не бомбили. Видимо, случайно прорвавшийся лётчик сбросил бомбу на первую попавшуюся цель. По путям медленно двигался товарняк. Стояли составы с беженцами, стрелочница на обочине сигналила машинисту флажком. Движение на железнодорожных путях не подразумевало, что совсем рядом разом оборвутся десятки жизней.
Трупы складывали за зданием вокзала. Я медленно прошла вдоль длинного ряда людей, которые ещё полчаса назад были живыми. У каждого детского тельца моё сердце тревожно ёкало: не Витька ли? Нет, не он. Снова не он.
Пожилая женщина с растрёпанными седыми волосами едва не насильно усадила меня на скамейку и сунула в руки алюминиевую кружку с водой.
— На, попей, а я пока осмотрю твою ногу. Ты ранена?
Я прихватила зубами край кружки, внезапно поняв, что очень хочу пить.
— Не знаю, наверное, нет.
Холодная вода вернула мне способность разговаривать связно.
Женщина наклонилась надо мной и пощупала коленку.
— Ты хромаешь.
Я отдала ей кружку:
— Да? А я не заметила. Я ищу мальчика, Витьку. Ему шесть лет.
Женщина с натугой выпрямилась:
— Я не видела мальчика среди раненых. Я врач.
— Вера Петровна! — позвали её издалека.
Женщина оглянулась:
— Сейчас иду. Мальчик — твой братишка?
У меня не повернулся язык назвать Витьку посторонним, потому что с той секунды, как я увидела мёртвую Моторину, он стал моим. Я обтёрла об юбку окровавленные ладони и утвердительно кивнула:
— Не братишка, но всё равно теперь он мой.
Вскоре силы оставили меня, заволакивая голову отвратительным красноватым туманом, посреди которого колыхались дома, люди, железнодорожные составы с дымящими паровозами и каурая лошадь, привязанная к телеграфному столбу. Чтобы лучше видеть, я всё время щурилась и тёрла кулаками глаза, но помогало мало, поэтому я постоянно спотыкалась, балансируя на грани обморока. Витька нигде не обнаруживался. Утешало лишь то, что его не было и среди погибших.
Обшарив территорию вокруг вокзала, я двинулась вдоль узкой улочки с деревянными избами в кустах сирени и калины. Время от времени я останавливалась и складывала руки рупором:
— Витя! Витя!
Меня остановили две женщины, которые толкали тележку с какими-то вещами.
— Стой, девушка, ты вся в крови. Небось под взрыв попала? Ты иди вон в тот дом, — одна из женщин показала на избу с красным крестом на крыше, — там у нас фельдшерский пункт. Тебя перевяжут.
Я отвела с лица слипшиеся волосы:
— Мальчика ищу. Витю. Не видели?
Женщины переглянулись:
— Вроде бы какой-то мальчонка сидел в лопухах под мостиком. Я думала, это наш, местный, балует. Но ты поди проверь. Речка у нас вон за тем поворотом. Да не бойся, она высохшая. Там никто не утопнет.
«Речка, не утопнет…» Звон в ушах мешал сосредоточиться, но я смогла вспомнить, что перед взрывом держала в руках ведро. Зачем мне сейчас ведро? Какое оно имеет значение?
— Витя! Витя! — Я совершенно осипла от крика и едва не свалилась в канаву, когда вдруг, откуда-то снизу, раздался жалобный детский голос:
— Мама, я здесь!
Меня бросило в жар.
— Витя, Витенька!
Сжавшись в комочек, маленький, худенький, он поднял на меня заплаканные глаза, и его рот перекосился от плача:
— Уходи, ты не мама! Где моя мама? Мама! Мама!
Я вытаскивала его из канавы, а он отбивался от меня кулаками, кусался и лягался, пока я не ухитрилась схватить его в охапку:
— Витя, мама пока не может прийти за тобой. Мама прислала меня. — Я говорила первое, что приходило в голову, лишь бы хоть ненадолго успокоить его, а потом довести до нашего поезда, чтобы укрыть в спасительных стенах вагона, лечь на пол и заснуть. Сказать по правде, если бы не Витька, то я заснула бы прямо здесь, в канаве, со склизкой бурой грязью под коленками, на которых я стояла. — Витя, пойдём!
На этот раз он не стал вырываться. Я крепко сжала его руку и повела на звуки паровозных гудков к станции.
Казалось, что моя голова только-только коснулась рукава рабочей куртки, а уже надо вставать. Подложенная под голову рука затекла, ноги замёрзли, по полу тянуло сквозняком из двери, которую кто-то подпёр камнем. Закроешь дверь — становится душно от десятков дыханий, а распахнёшь — холодно. Я покосилась на спящего Витьку. Он лежал у меня под боком, притянув колени к подбородку, и время от времени вздрагивал, как испуганный котёнок. Я плотнее запахнула ему полу пальтишка и прислушалась к звукам на улице.
Мы с Витькой притулились на вокзале в уголке крохотного зала ожидания, полностью забитого эвакуированными. Нам повезло, что отыскался такой уголок, точнее, повезло познакомиться со стрелочницей Марусей, которая и пристроила нас в закуток около кассы. Без Маруси мы пропали бы, потому что, когда после взрыва приплелись к своему поезду, оказалось, что запасные пути заняты незнакомым товарным составом, а наш ушёл час назад. У меня уже не было сил рыдать и горевать, и я просто села на песок между вагонами и закрыла голову руками. Что делать дальше, я не представляла. Мы остались в незнакомом месте одни-одинёшеньки. Мало того, я выскочила за супом в лёгкой кофточке, а ведь уже сентябрь и вот-вот похолодает окончательно. Витя тоже одет в короткие брючки-бриджики и байковую рубашку. Помощи ждать было неоткуда, денег нет. Хотя тут я потрогала висящую на шее сумочку — кое-какие деньги у меня всё же остались. И документы! Спасибо маме, что строго-настрого наказала ни под каким предлогом не расставаться с документами. У Витьки, само собой, документов не было. Я сидела, а Витька проснулся и, негромко подвывая, топтался рядом. Он пинал меня ногами в спину и колотил руками по плечам.
— Мама! Где моя мама? Ты обещала мне маму!
Я посмотрела на его лицо, залитое слезами:
— Витя, мамы больше нет. Её убила бомба. Теперь я буду о тебе заботиться. Ты понимаешь? — Он понимал. Я видела, что он всё понял, но не хотел признавать. Боялся поверить в сказанное. Я привлекла его к себе, и он безвольно опустил голову мне на плечо. — Не бойся, малыш, я тебя не обижу. Обещаю.
И именно в ту минуту, когда я тоже собралась зареветь, об меня споткнулись чьи-то ноги в ботинках, и женский голос недовольно пробурчал:
— Расселись тут, ни пройти ни проехать. Идите в свой поезд и там сидите.
Покачиваясь, как ванька-встанька, я поднялась, оказавшись лицом к лицу с невысокой железнодорожницей с сумкой через плечо, из которой торчали свёрнутые в трубочку сигнальные флажки. На шее у неё болтался рожок на медной цепочке. Я подумала, что она может быть ровесницей моей мамы, с такими же седыми волосками в причёске и едва заметными морщинками вокруг светло-серых глаз.
— Нет у нас поезда. Ушёл час назад, когда нас взрывом накрыло.
— Да ты вся в крови! — Женщина нахмурилась. — Тебе надо переодеться.
Я посмотрела на неё и устало пояснила:
— Сказала же, что наш поезд ушёл, вместе с вещами и со всем. Нам не во что переодеваться. И вообще некуда идти.
Я не ожидала от неё ответа, тем более что вдруг жутко разболелась голова, словно её раскроили топором напополам.
— Ну, вот что, — сказала женщина после долгой паузы, во время которой она несколько раз в раздумье теребила цепочку рожка. — Пойдёмте ко мне. Умоетесь и поедите. Да и из вещей вам что-нибудь подберу. А дальше не обессудьте, у самой семеро по лавкам.
Маруся, так звали женщину, дала нам с Витей старенькую одежду своих сыновей. Мне суконные брюки с заплатками на коленях, а Вите серенькое пальтишко с короткими рукавами.
— Не обижайся, но другой одёжи нет, — сказала Маруся. — Я вдова, живём бедно.
Денег за одежду Маруся не взяла и до отвала накормила нас вареной картошкой с солёными грибами. Пока мы, умытые и переодетые, уминали картошку, она смотрела на нас с острой жалостью.
— Эх, сколько сейчас на Руси таких выковырянных бедолаг, как вы!.. Разве ж всем поможешь?
Выковырянными деревенские называли эвакуированных. А мы и вправду были выковырянные, вырванные с корнем из родной земли и сваленные в одну общую кучу.
Маруся налила нам по стакану молока из запотевшего кувшина и кивнула на Витю.
— И что ты теперь будешь делать? Мальчонку в детдом отведёшь? У нас в школе собирают потерявшихся детишек.
— Что ты, Маруся! Никогда! Он теперь мой.
Я не хотела ни есть, ни пить, потому что перед глазами мелькали образы разорванных тел, Нюрка Моторина с доской в спине, да и головная боль нарастала, заливая глаза кровавой пеленой. Но, чтобы не обижать хозяйку, я отпила большой глоток молока и объяснила свой замысел:
— Состав с детьми завод отправил первым эшелоном, а все работники вместе с оборудованием едут позади с другим поездом. Значит, нам надо его дождаться. Там моя мама.
На словах о маме Витька встрепенулся, и я погладила его по голове:
— Ешь, Витюша. Это я тёте Марусе рассказываю, что скоро мы с тобой снова поедем в поезде туда, где не бомбят. Ты будешь ходить в детский садик, а я пойду работать на завод.
От недоверчивого взгляда Маруси мне стало тревожно. Она еле заметно нахмурилась:
— Трудное дело. Через наш узел много эшелонов проходит. Сама видела, некоторые сутками простаивают, а некоторые даже не останавливаются. Как ты узнаешь, что это твой завод, если поезд мимо проскочит?
Я зажала дрожащие руки между коленок и постаралась придать голосу уверенности больше для того, чтобы убедить в реальности плана прежде всего саму себя.
— Не знаю как, но узнаю. Буду круглосуточно дежурить на станции, другого выхода нет.
Я так хотела спать, что в краткие минуты забытья мне снилось, что я сплю: устраиваюсь на подушке, кладу руки под щёку, и на меня наползает мягкий туман с размытыми полутонами. Тогда я крепко тёрла кулаками глаза и упрямо повторяла два слова:
— Надо терпеть!
Круглые сутки без перерыва я металась к каждому поезду, проходящему мимо станции.
— Москва? Вы из Москвы?
Харьков, Днепропетровск, Ленинград, Кировоград… Мимо летели составы с чужими судьбами и надеждами. Из окон вагонов на меня смотрели глаза, полные горя. Война… Эвакуация… Выковырянные.
Первая военная осень вступала в свои права злыми дождями и ветром, что задувал под полы мальчишеской куртки, подаренной мне Марусей. От грязи и паровозной копоти мои волосы свалялись в тугой колтун, и я думала: когда встречусь с мамой, она острижёт меня наголо. Если бы меня увидел сейчас Серёжа Луговой, то наверняка сдвинул бы брови и сурово сказал бы что-то вроде: «Опустилась ты, Евграфова, а комсомольцы должны быть примером для беспартийной молодёжи». Впрочем, о Луговом теперь я вспоминала вскользь, словно бы война опрокинула прежнюю жизнь в глубокий омут и всё, что случилось со мной «до», маячило на дне сквозь прозрачную толщу холодной воды.
Несколько раз Маруся приглашала меня в баню, но я отказывалась, боясь пропустить поезд из Москвы. Буфетчица тётя Сима подкармливала нас с Витюшкой кусочками хлеба и жидким, но горячим супом, который предназначался для эвакуированных. Чаще всего полевая кухня на задворках станции варила гороховый концентрат с толикой картошки и моркови. Первое время я не могла есть горох, напоминавший мне о кровавом месиве возле буфета. Каждый раз, когда подносила ложку ко рту, я зажимала нос пальцами, чтобы меня не вырвало.
На вокзале царила неразбериха, слышались крики, плач и ругань. Несмотря на постоянно распахнутую дверь, помещение пропахло табаком, кислым запахом немытых тел, паровозным дымом и отчаянием. Да-да, именно отчаянием, потому что в те дни я поняла, что горе и безысходность тоже имеют свой запах.
Приближение очередного поезда я уловила по лёгкой вибрации пола и потрясла за плечо Витю.
— Витюшка, вставай, пошли к поезду.
— Не пойду, — захныкал он, не размыкая век.
Я не каждый раз брала мальчика с собой, но, по моим расчётам, заводской состав должен пройти мимо нас в ближайшие дни. Если прикинуть, что оборудование грузили примерно неделю, то вот-вот мы с Витей окажемся среди родных. Главное, не пропустить поезд.
— Витя, вставай, не капризничай. Сам знаешь, что нам надо попасть домой.
Вокзальные часы показывали начало седьмого утра, и радиотранслятор на столбе у вокзала передавал очередную сводку Совинформбюро: отступление, позиционные бои, потери в живой силе и технике. Мой папа тоже был живой силой. Если бы живой!
«Папочка, миленький, держись! Я написала тебе письмо!» — проговорила я мысленно, вытаскивая на улицу недовольного Витюшку.
Он тряс головой и упирался, как молодой бычок, пока я не пригрозила уехать без него. Знаю, что поступила непедагогично, но у меня не хватало сил на уговоры и споры.
С мощным пыхтением паровоз стал притормаживать на подходе к станции. Издалека я увидела стрелочницу с флажком в руке и начальника станции в чёрной форменной тужурке. И вдруг словно солнцем полыхнуло по глазам! Из паровозного дыма возникли и замелькали вдоль насыпи ярко-зелёные вагончики московского метро. Я узнала бы их из тысячи, из миллионов вагонов на земле! Их прицепили между платформами с зачехлённым оборудованием и парой товарных теплушек.
В груди застучало так часто, как будто сердце собиралось вылететь из груди! Подхватив Витюшку на руки, я кинулась к поезду. Ко мне приближались нет, не вагоны, не поезд с эвакуированными!
Навстречу мне ехала и гудела сама Москва, частичкой которой я была, родилась и навсегда останусь. Поезд сбавил ход и пошёл совсем медленно, но не останавливался. Я отпрянула, пытаясь рассмотреть хоть одну распахнутую дверь вагона.
— Тётя Галя! Тётя Галя! — истошно завопил Витюшка у меня на руках. Он колотил ногами по моим коленкам и выгибался, обрывая мне руки. — Там тётя Галя!
Я увидела в дверном проёме женское лицо, смутно знакомое.
— Витька! Витюшка! — эхом воскликнула женщина в тамбуре вагона. — Витюшка, откуда ты здесь? Где мама?
— Нюра погибла! — закричала я и побежала рядом с двигающимся составом, стараясь не отстать от женщины. — Возьмите Витю!
— Погибла? Нюра? — Женщина наклонилась, протянула руки, а Витюшка вскарабкался к ней со сноровкой цирковой обезьянки.
Поезд увеличил скорость, и мне стало трудно поспевать за ним, но я не отставала.
— Здесь, в поезде, должна быть моя мама, Антонина Евграфова. В каком она вагоне? — Я схватилась за поручень и поставила ногу на ступеньку вагона.
— Так ты Ульяна? — охнула женщина. — А я думала — паренёк!
Она прижала к себе Витюшку и как-то скукожилась, некрасиво кривя дрожащие губы.
— Мама! Где моя мама? — настойчиво повторяла я.
Женщина взглянула на меня отчаянно блеснувшими в полутьме глазами и сдавленно произнесла немыслимое:
— Уля, мамы больше нет. В заводоуправление попала бомба.
Я почувствовала внезапную пустоту, как будто бомба вытеснила все мои мысли и чувства.
— Бомба…
Отпустив поручень, я спрыгнула на насыпь, кубарем покатившись вниз.
— Уля! Куда же ты, Уля?! — отчаянно кричала она мне вслед. — Уля, догоняй! Давай руку! Я тебя удержу!
Раскинув руки по сторонам, я лежала под железнодорожной насыпью на куче песка и смотрела, как в небе клубятся сизые дождевые тучи. Осенний ветер безжалостно трепал верхушки деревьев, обрывая с черемухи пожелтевшие листья.
«Черёмуха первой цветёт и первой облетает», — объясняла мне мама, когда я была маленькой. Там, в моём детстве, мама носила светлое платье с коротким рукавом и укладывала волосы в красивый валик на затылке. В её устах моё имя — Ульяна — переливалось красками, словно цветная галька в прозрачной воде. Я любила смотреть на маму, когда она шила или вязала. Тогда её лицо становилось задумчивым и спокойным, как у очень счастливой женщины, которая знает, что рядом любимый ребёнок, на керосинке булькает кастрюлька с супом, и муж, придя с работы, весело скажет: «Ну, девчонки, подставляйте ладошки, я вам конфет принёс!»
И всю эту счастливую жизнь сломали проклятые фашисты!
Вокруг никого не было, и я не стесняясь завыла в голос:
— Ой, мама, мамочка! Мамочка моя дорогая! Я хочу к тебе! Мама!
Проходившие мимо составы вбирали мой крик в общий шум железной дороги. Напротив насыпи остановился санитарный поезд с красными крестами на вагонах. Глядя в окна, я видела на верхних полках людей с забинтованными головами в кровавых пятнах. Мелькали белые халаты, у окна курил человек с костылём. Поезд тронулся с места, и я стала снова смотреть в небо. Встать и пойти я не могла, потому что внутри меня лежал огромный тяжёлый камень, который накрепко придавил к земле.
Я услышала звук шагов, но не пошевелилась. Если на земле больше нет мамы, то кому какая разница, простужусь я, заплачу, засмеюсь или просто умру? Я подумала, что надо написать папе про маму, и мне стало совсем худо.
Шаги приблизились и остановились.
— Эй, вставай! Простудишься! Что разлеглась, как барыня? — Я никого не хотела видеть и закрыла глаза. Чья-то рука требовательно потеребила меня за плечо. Чувствуя, как по щекам потекли слёзы, я зажмурилась ещё крепче. — Эй, ты чего? Давай не реви, нынче всем тяжело. Война на дворе.
Сквозь пелену слёз я увидела миловидное девичье лицо с чуть вздёрнутым носиком и с лёгкими мазками веснушек. Девушке было, наверное, лет шестнадцать-семнадцать, как и мне.
С короткими вздохами я вбирала в себя воздух, чтобы наконец выдохнуть:
— Уходи!
Но девушка не ушла, а, наоборот, устроилась рядом и спокойно произнесла:
— Меня Поля зовут. А тебя?
— Никак меня не зовут! Уходи отсюда! У меня маму убили! — отрывисто сказала я и отвернула лицо в сторону.
— У меня тоже убили, — обыденным голосом сообщила Поля.
Короткая, но страшная фраза хлестнула меня наотмашь. Я раскрыла глаза и села.
— Разбомбили?
— Нет. Мама была председателем колхоза, и их с папой зарезали кулаки. А я успела спрятаться в сундуке, поэтому осталась жива. Мне тогда четыре года исполнилось. Я сидела в сундуке и всё слышала. — В голосе Поли появились дребезжащие нотки. — Они пришли заполночь, когда мы спали. Тихонько свинтили петли в двери, чтоб не заскрипела раньше времени. Помню, как впотьмах что-то рухнуло. Потом оказалось: сначала они убили папу, а затем мама стащила меня с печки, затолкала в сундук и приказала сидеть тихо… Сама она бросилась бандитам наперерез. От меня их отводила, как птица. — Поля подобрала с песка прутик и нервно содрала с него полоску коры. — С тех пор и сиротствую. А ты вон как долго с мамой жила. Не каждому так везёт.
Рассказанное Полей оказалась таким ужасным, что я на миг захлебнулась и замолчала. Но Полинино горе случилось давно, а моё вот оно — свежее, прилепилось ко мне и прижимает к земле, не позволяя вздохнуть. Может быть, через десять лет я тоже смогу спокойно сказать, что мою мамочку убили фашисты. Может когда-нибудь, но не сейчас.
Я нагнула голову и зарыдала, стучась головой о подтянутые к груди колени.
— Ты поплачь, поплачь, — понимающе сказала Поля, — я подожду, когда ты выплачешься. Не должен человек оставаться один на один с бедой, уж это я точно знаю.
— А ты с кем живёшь? — пробормотала я сквозь рыдания.
— С бабушкой Лизой, маминой мамой. Представляешь, когда маму с отцом изрубленными нашли, баба Лиза их увидела и ни слезинки не проронила, только почернела вся, как обгоревший пень. Тогда лютая зима стояла. Вьюга выла чуть не каждый день. Надо могилу рыть, а грунт сцепился от холода и стал словно камень. Мужики ломами яму долбили.
— Их нашли, убийц?
— Нашли. Оказались наши, местные. Они всю округу в страхе держали, а уж сколько на их совести душ загубленных — не счесть. — Поля обняла меня за плечи и легонько подтолкнула вверх. — Пойдём, я тебя провожу до дому. Ты ведь выковырянная. Помнишь, у кого остановилась?
Странным образом, но рассказ Поли о своей бабушке Лизе придал мне сил. Хотя губы ещё дрожали и не слушались, я постаралась успокоиться. Маме не понравилось бы, что я валяюсь в песке и вою по-собачьи вместо того, чтобы взять себя в руки и идти работать ради Победы. Я посмотрела на Полину:
— Нигде я не остановилась. Я от поезда отстала. Вот, только документы сохранила. — Я дотронулась до сумочки на шее, сшитой мамиными руками. Гладкая клеёнка под пальцами отозвалась острым ощущением утраты, с мыслью о которой, кажется, невозможно смириться никогда.
— Ну, раз ты без угла, то давай пошли, а то я уже замёрзла, — резковато заявила Поля. — Каша в печи остынет.
— Какая каша? Куда пошли? — Я вырвалась из-под её руки и вдруг вспомнила, что точно так же отбивался от меня Витюшка, когда я тащила его из канавы. Только в канаве сейчас находилась я — точно такой же ребёнок, потерявший маму.
Полина с сожалением посмотрела мне в глаза и кивнула в сторону домов, что проглядывали за кустами болотного ивняка.
— К нам пошли. Ко мне и бабе Лизе. Поживёшь у нас, пока на ноги не встанешь. Только знаешь что?
— Что? — переспросила я машинально, даже не пытаясь собрать мысли в кучку.
Поля потеребила кончик косы и застенчиво сказала:
— Ты понимаешь, баба Лиза у меня старорежимная, — она вздохнула, — сколько я ни перевоспитывала её по-нашему, по-советски — ничего не добилась. Так что уж ты не обращай внимания на её фокусы. Стариков не переспоришь.
В тот момент для меня не имели значения ни баба Лиза с её фокусами, ни старорежимное воспитание, ни сама Поля. Мне было безразлично, куда идти или с кем оставаться, поэтому я послушно двинулась вперёд по тонкой стёжке, промятой в болотистой низине у железной дороги.
Баба Лиза была высокой костистой старухой с грубым лицом, похожим на вытесанных из камня средневековых идолов на картинке из учебника по истории. Когда она повернулась к свету, я увидела затянутый белой плёнкой левый глаз, слепо направленный в мою сторону, от которого повеяло жутью. Она сидела за ворохом какой-то работы, и её руки совершали быстрые и точные движения искусного мастера. В огромную корзину, что стояла рядом с бабой Лизой, я могла бы спрятаться целиком.
Не отрываясь от дела, баба Лиза сурово поджала губы и отрывисто приказала:
— Вот что, Полька, беги к Сидоркиным. Они вечор баню топили, небось ещё тёплая, скажи, что ты к ним девку помыть приведёшь. А я пока бельишко спроворю.
Сесть мне не предложили, и я стояла, привалившись спиной к дверному косяку. Я не понимала, зачем пришла сюда, в чужой дом, если не хочу никого ни видеть, ни слышать. Впрочем, топтаться у двери мне пришлось совсем недолго, потому что Поля почти тут же вернулась. Баба Лиза протянула ей тугой свёрток грубого полотна:
— На-кось, да шайку из кладовой не забудь прихватить, ту, что без ручки. В другой я бельё замочила.
Под косым секущим дождём мы с Полей добежали до рубленой баньки на соседском огороде с одним крошечным окошком посреди закопчённых стен. Холодный предбанник резко контрастировал с нежным теплом парной с запахом берёзовых веников. Полина споро налила мне воду в шайку и распутала косу, больно дёргая за спутанные колтуны волос.
— Вода у нас хорошая, мягкая, не хуже талой. Лей — не жалей. У нас в деревне говорят, что хорошая банька от любой хвори излечит.
Пока я мылась, Поля дважды окатилась студёной водой из тяжёлой деревянной бадьи, щедро разбрызгивая по полу ледяные капли. Я тоже зачерпнула холодной воды в огромный медный ковш и махом вылила себе на спину, чувствуя, как кожу ожгло морозным жаром.
— Правильно делаешь, по-нашему, — одобрила Поля, — я после пара завсегда в снежку катаюсь. Эх, и хорошо! А потом сразу чаю горячего, да с малиной!
Она подала мне широкое холщовое полотенце с вышивкой петухами:
— Вытирайся, надевай чистую одёжку, да пошли к бабе Лизе. Она там уже обед спроворила. Небось голодная?
Хотя я давно не ела, мысль о еде вызвала у меня отвращение. Я откинула назад мокрые волосы и решительно отказалась:
— Поля, спасибо тебе за всё. Есть не стану, да и вообще, пойду на вокзал. Буду добираться обратно в Москву.
— Ты это брось! — Поля крепко схватила меня за руку. — Есть надо и пить надо. Если заморишь себя голодом, горе меньше не станет. А в Москву всё равно не попадёшь. Я недавно разговаривала с одним военным, он сказал, что в Москву попасть можно только по пропускам. — Её голос стал твёрдым. — Там бои идут на подступах к городу.
— Я знаю, там мой папа в ополчении, — прошептала я, еле сдерживая слёзы, готовые вот-вот хлынуть заново.
— Полька, где вы там?! Быстро за стол! Долго вас ждать? — донёсся с улицы резкий оклик, и Поля заторопилась:
— Пошли, пошли скорее, а то баба Лиза заругает. Но ты её не бойся, на самом деле она добрая.
Дома на столе нас ждал чугунок с кашей, распространявший по дому запах распаренной пшёнки из русской печки.
— Тарелки сами вымоете, — буркнула баба Лиза и села напротив меня на скрипучий стул с гнутой спинкой.
Чтобы не видеть плёнку бельма на зрачке, я опустила голову и посмотрела на свои коленки, обтянутые суконной юбкой Полины. Ноги, обутые в лапти, упирались в домотканый коврик в зелёную и красную полоску. И вся я после бани чувствовала себя другой, чужой и непривычной. Я представила, как расскажу маме про новых знакомых, и словно лбом о стену ударилась. Мамы! Мамы нет! Я стиснула руки в кулаки.
— Москвичка, значит? — Здоровый глаз бабы Лизы цепко уставился мне в лицо. — Как звать-то тебя?
— Ульяна.
— Хорошее имя, христианское, — одобрила баба Лиза. — Крещёная?
— Я комсомолка.
Не меняя сурового выражения лица, баба Лиза растянула губы в улыбке:
— Я тебя не про комсомол спрашиваю, а про Святое Крещение. Господу твоя партийность ни к чему, Он на душеньку зрит — крещёная или нет.
Нелепый вопрос привёл меня в смятение. Я заметила, что Поля выразительно подмигнула, напоминая мне о своём предупреждении о старорежимности бабы Лизы. Хотелось бы коротко и по-комсомольски ответить отрицательно, но я не любила врать. Меня действительно крестили. Я смутно помню, как папина тётка отвела меня в церковь, где в воздухе плавал необычный, но приятный запах и пел хор. Помню ножницы в руках священника. Когда он отрезал мне несколько волосков от чёлки, я заорала и попыталась укусить его за руку.
Я кивнула головой:
— Крещёная.
— Ну, слава Тебе, Господи. А то среди нонешней молодёжи нехристей — что сорной травы в поле. — Баба Лиза пожевала губами и напрямик спросила: — Полька сказала, мать у тебя бомбой убило?
Меня затрясло мелкой дрожью.
— Да.
Я привстала, чтобы уйти, но баба Лиза словно не заметила моего смятения и продолжала допрос:
— Сама видела?
— Нет. Женщина в поезде сказала, что в заводоуправление, где работала мама, попала бомба. Поэтому мамы в поезде нет.
— И всё?
Я не поняла:
— В каком смысле «всё»?
Баба Лиза, казалось, удивилась моей непонятливости:
— Больше она тебе ничего не сказала?
— Больше ничего, потому что я спрыгнула с поезда. И он ушёл.
— Понятно. — Баба Лиза сложила на груди большие руки с корявыми пальцами. — Вот что баю тебе, девка. Война, понимаешь, такое дело, что если сам, своим собственным взором не видал покойника, то чужие слова слушай, но верь только наполовину. Уж я знаю, что говорю, на моём веку две войны прожито — мировая и Гражданская. Нонечь вот третья идёт, — она вздохнула, — до конца этой уже не доживу.
— Бабушка, что ты такое говоришь?! — вскинулась Поля. — Заладила одно и то же: «Не доживу»! Слушать тошно!
— Цыц, — оборвала её баба Лиза. — Раз говорю, значит, знаю. В Чертогах Господних всяко лучше, чем тут с вами, бестолковыми, маяться. А ты, Ульяна, нюни не распускай. — Она направила на меня указательный палец. — Ты москвичка, а на Москву вся страна сейчас смотрит. Выстоит Москва, сдюжат москвичи, значит, мы все крепче будем. Уяснила? А за родителей ты молись. Дочерняя молитва ох какая доходчивая, авось и вымолишь их из беды.
Я выпрямилась, словно несколькими словами баба Лиза вбила мне в спину железный стержень. Да, я москвичка и не имею права раскисать. Надо сдюжить и не сломаться, потому что Гитлер этого и ждёт.
Я придвинула к себе тарелку с кашей и взяла ложку.
— Вот и правильно! — подбодрила меня Поля, подчищая корочкой хлеба края своей тарелки. — А идти тебе никуда не надо. Будешь жить у нас. Правда, баба Лиза?
— Правда.
Баба Лиза грузно поднялась и пересела к огромной корзинке, чтобы снова взяться за свою непонятную мне работу.
В течение 13 октября наши войска вели бои с противником на всем фронте, особенно упорные на Вяземском и Брянском направлениях. После многодневных ожесточенных боев, в ходе которых противник понёс огромный урон людьми и вооружением, наши войска оставили г. Вязьму.
За 11 октября уничтожено 122 немецких самолёта, из них 16 в воздушных боях и 106 на аэродромах противника. Наши потери — 27 самолетов.
В течение 13 октября под Москвой сбито 7 немецких самолетов.
* * *В течение всего дня на ряде участков Западного направления фронта противник, используя большое количество мотомеханизированных частей и авиации и не считаясь с огромными потерями, пытался развить наступление против наших войск. Атаки немцев на наши позиции наталкивались на упорное сопротивление частей Красной армии.
Весь день сильные удары по врагу наносила наша авиация. Непрерывными атаками с воздуха самолёты активно содействовали операциям наших наземных частей и успешно бомбили продвигающиеся к фронту резервы противника и его мотоколонны с боеприпасами.
За каждую пядь земли фашисты расплачиваются горами трупов солдат и большим количеством вооружения. За 13 октября только на одном из участков фронта немцы потеряли больше 6000 солдат и офицеров убитыми и ранеными, 64 танка, 190 автомашин с пехотой и боеприпасами, 23 орудия и несколько десятков пулеметов.
* * *На Юго-Западном направлении фронта немцы продолжают вводить в бой новые силы, используя итальянские, румынские и венгерские войска и бросая их главным образом туда, где неизбежны тяжёлые потери. Противодействуя атакам врага, наши части сдерживают наступление противника и наносят ему значительный урон. На одном из участков этого направления авиационная часть капитана Мелихова за три дня уничтожила 2500 солдат и офицеров, 6 танков, 7 бронемашин, 9 орудий, 122 пулеметных точки, 120 автомашин с войсками и 20 повозок с боеприпасами. В воздушных боях на этом секторе фронта сбито 7 немецких самолётов и 21 самолёт уничтожен на земле.
* * *В окрестностях города Днепропетровска идёт неутихающая партизанская война против фашистских захватчиков. Здесь оперируют сильные и подвижные партизанские отряды. Отряд под командованием тов. М. неутомимо преследует и истребляет мелкие подразделения противника. Вот краткий обзор действий бойцов отряда только за три дня. Бдительные разведчики донесли, что в районе села Л. должна пройти группа немецких солдат численностью в два взвода. Начальник разведки повёл партизан кратчайшим путём навстречу фашистам. Партизаны замаскировались и приготовились к бою. Подпустив немцев на дистанцию в 15–20 метров, партизаны забросали фашистов гранатами. Только очень немногим немцам удалось бежать. На другой день разведчики перерезали в 30 местах провода телеграфной линии, которую немцы лишь накануне восстановили. На обратном пути в свой лагерь партизаны задержали и уничтожили одного связиста, мотоциклиста и немецкого чиновника.
Небольшая группа партизан во главе с тов. Ч. проникла в Днепропетровск. Под покровом темноты они подошли к зданию общежития металлургического института, в котором разместилась немецкая воинская часть, и бросили в окна несколько связок гранат. Убиты и ранены десятки фашистских солдат.
— Ау, москвичка, держи! Антоновка от Антона!
Я воткнула лопату в снег, засунула за пояс варежки и поймала холодное зелёное яблоко, чуть подмороженное с одного бока. Время подкатывало к полудню, и уже хотелось есть, пить, да и просто разогнуть спину и вытянуться во весь рост.
Антон запрокинул голову и засмеялся, жмуря глаза от бьющего в лицо солнца. Погода нынче стояла прозрачная, ясная, с хрустящим настом под подошвами валенок и ядрёным морозцем под двадцать градусов. Ближе к кромке леса искристое серебро снега вбирало в себя голубизну теней, посреди которой белоснежными невестами стояли в сугробах деревья.
Неподалёку от меня, у пригорка, пламенел ягодами куст шиповника. Красные плоды на белом фоне выглядели рассыпанными алыми бусами сказочной царевны. Идиллию природы разрушали паровозные гудки и эшелоны, эшелоны, эшелоны, что, стуча колёсами, летели то к линии фронта, то в глубокий тыл.
Разогнув спину, я впилась зубами в яблочную мякоть с кисло-сладким вкусом ранней зимы. От ветра сразу же замёрзли пальцы, и я дохнула на них паром изо рта.
Полине тоже досталось яблоко, она засунула его за пазуху полушубка и сурово насупилась.
— Некогда перекурничать, работать надо, а не яблоками баловаться.
Но я знала, что Поля сердится понарошку, потому что Антон ей нравится. Мне тоже нравился этот весёлый парень с копной непослушных пшеничных волос и ехидными зелёными глазами. Однажды, когда он, пряча от ветра, поднял мне воротник телогрейки, я перехватила ревнивый взгляд Поли и с тех пор держалась от него подальше. Ссоры с подругами из-за парней никогда не входили в мои планы, а уж с Полиной — моей спасительницей — и подавно.
Кроме нас лопатами орудовали ещё восемь человек, вздымая вверх фонтаны снежных хлопьев. Мы, комсомольская бригада железнодорожных рабочих, как обычно, работали на расчистке и проверке рельсового пути. Зима выдалась на редкость снежная, и несмотря на то, что поезда шли непрерывно, работы хватало по самую макушку. Особенно трудно приходилось нам, когда шёл мокрый снег, мгновенно налипающий на рельсы и стрелки. Кроме того, приходилось быть бдительными из-за всевозможных диверсий. Правда, пока в наших краях о случаях подрыва путей не слышали, но война есть война.
— Улька, отстаёшь! Будешь прохлаждаться — норму не выполним, — подогнала Поля, и я снова взялась за лопату. Оказывается, война — не только подвиги и бои, но и бесконечное копание: сначала я рыла траншеи и щели для укрытий от налётов в Москве, а теперь разгребаю снег тяжёлой совковой лопатой с неошкуренной рукояткой и думаю, что заработала звание заслуженной землеройки.
А ещё я научилась плести лапти! Самые настоящие, лёгкие и прочные лапти из ивовой коры. Вскоре после того, как я поселилась у Полины, баба Лиза поманила к своей бездонной корзине, бросила мне на колени пучок лычки и без возражений пригвоздила к месту:
— Будешь плести, пока не научишься. Грамота грамотой, а ремесло в руках понадёжнее институтов будет. Никогда без куска хлеба не останешься.
Сама баба Лиза плела лапти вслепую, думая о чём-то своём, давно минувшем, лишь руки невесомо порхали над коленями да пощёлкивал специальный инструмент кочедык — то ли крючок, то ли шило. Когда очередная пара лаптей с тихим шорохом падала в корзину, на бабы-Лизиных губах проскальзывала лёгкая улыбка удовлетворения. Я заметила, что во время плетения корявые руки бабы Лизы становились легкокрылыми лебедями, творя настоящее волшебство преображения коры в ладные лапоточки, ничуть не хуже хрустальных башмачков Золушки.
— За месяц бабуля наплетает гумённую корзину, — сказала Поля, когда я в первый вечер непонимающе уставилась на золотистые ремешки из коры и заполненную наполовину корзинищу с лаптями. — Летом к нам за лаптями все соседние деревни приходят, потому что баба Лиза делает основательно и берёт недорого — кто сколько даст. Иной раз и за так дарит, если чувствует, что у людей расплатиться нечем.
Я знала, что в деревнях до сих пор ходят в лаптях, потому что несколько раз видела в Москве, как с дальних поездов сходят лапотные пассажиры с котомками за плечами. Скоро столица переобует их и переоденет, но пока они, озираясь, ступали на мостовую, которая запоминала их несмелые шаги по Москве.
Первые лапти у меня получились столь криво и косо, что я от огорчения едва не расплакалась:
— Я не смогу! Не умею!
— И сможешь, и сумеешь. — Голос бабы Лизы напоминал скрежет ножа по наждачному кругу. Жёсткими пальцами она перекинула внахлёст несколько лычек и показала, как правильно выводить носок. — Уяснила?
Я надулась, но кивнула:
— Вроде да.
Вторые лапти у меня получились чуть получше, а на третьих я поняла, что мне нравится плести. От рук исходил горьковатый запах ивового лыка, и вместе с ним из души пропадали тоска и безысходность, уступая место пусть шаткому, но спокойствию. Конечно, до мастерства бабы Лизы мне было так далеко, как пешком до Северного полюса, но в свободное время я частенько подсаживалась к свету, брала в руки лычки и с головой уходила в русскую старину Берендеева царства, где я была Снегурочкой, а Лелем, конечно, комсорг школы Серёжа Луговой с голубыми и колкими глазами-льдинками.
— Улька! Ульяна! Под колёса хочешь угодить?! — толкнула меня под бок бригадирша Оля.
Я так задумалась, что расчищала рельсы машинально, не обратив внимания на предупредительный гудок паровоза. Санитарный! Снова санитарный! Сколько же их, раненых и искалеченных, везут с фронта! С лопатой наперевес я шагнула в ближайший сугроб и неожиданно для себя оказалась в объятиях Антона. Он подхватил меня сзади, прислонившись грудью к моей спине и жарко дохнул мне в ухо:
— Упадёшь!
Я испуганно шарахнулась от него в сторону:
— Не упаду! Пусти немедленно!
— А Антоха-то наш хват! — шутливо закричала весёлая краснощёкая заводила Маришка. — Москвичку себе выбрал, не прогадал!
Она притопнула валенком так весело, словно собралась на гулянку, а не перелопачивать километры снежных заносов. Её слова перекрыл весёлый хохот ребят, радующихся любой возможности отдохнуть. Я увидела напряжённые глаза Полины и залилась краской, словно совершила плохой поступок…
Домой мы с Полей шли в тяжёлом молчании. Я попробовала с ней заговорить, но чувствовала, что слова звучат фальшиво, потому что мы обе думали об Антоне и обе знали, о чём думает каждая. В этот вечер я с особенным усердием плела лапти, но получалось плохо, потому что мысли занимали Антон, Полина и я, некстати оказавшаяся на чужом месте.
Баба Лиза спала в маленькой спаленке, отделённой от горницы ситцевой занавеской с кружевным подзором. Занавески всегда были задёрнуты. Я ни разу не заходила в заповедные владения бабы Лизы, но видела, что божница в углу заставлена иконами. В скромном деревянном киоте с образом Богоматери лежала жёлтая восковая роза. От потемневших ликов святых веяло торжеством и таинственностью другого, незнакомого мне мира, и я невольно вспоминала наказ бабы Лизы молиться за родителей, послушно шепча вечное «Господи, помилуй». Имена мамы и папы я не называла, потому что при любом упоминании невольно начинала плакать. А плакать нельзя — надо держаться и бороться! Каждую неделю я писала письма папе в часть, но ответ не приходил.
«Идут бои», — уговаривала я себя, повторяя вслед слова бабы Лизы, что на войне всяко бывает, а на мою московскую Авиамоторную улицу обязательно придёт праздник.
Кровать Полины стояла за печкой, а мне выделили сундук в закутке между шифоньером и стенкой бабы-Лизиной спаленки. Те сундуки, что мне доводилось видеть на своём московском веку, имели покатую крышку и уж совершенно точно не годились под спальные места. Но сундук бабы Лизы я назвала бы не сундуком, а сундучищем длиной метра полтора, с совершенно плоской крышкой. Положенный на сундук матрац, набитый сеном, и рядно вместо простыни делали его вполне пригодной постелью. Чтобы уместить на сундуке мои метр шестьдесят два сантиметра роста, приходилось поджимать ноги, что не влияло на качество сна: натрудившись в бригаде железнодорожных рабочих, я засыпала ещё в полёте до подушки. Но в последнее время вместо сна в голове крутились бесконечные диалоги без начала и конца. Ворочаясь с боку на бок, я мысленно выговаривала Антону:
«Антон, зачем ты постоянно оказываешься рядом со мной? Зачем смотришь в глаза и стараешься помочь, если у меня с руки слетела варежка или я не успеваю выполнить норму работы? Неужели ты не понимаешь, что ссоришь меня с подругой, которая приютила меня, обула и накормила? И потом, я не могу с тобой любезничать, потому что помню о другом парне, таком же москвиче, как и я. Лучше оглянись и посмотри на Полю! Ты нужен ей, а не мне!»
Понурившись, Антон молчал, и я начинала злиться, что трачу слова впустую и что завтра утром мне придётся опять встретиться с ним на работе и прятать от Полины виноватые глаза.
Поля старалась держаться со мной ровно, но я понимала, что наши отношения дали трещину, которая расползается всё шире и шире весенним льдом под ногами. Мы перестали шутить друг с другом, почти не разговаривали, а вернувшись с работы, рассаживались по разным углам — я за лапти, а Поля за книгу. Дальше так продолжаться не могло. Мне предстояло что-то решать и не портить ей жизнь.
Незаметно для себя я провалилась в маятный жаркий сон без сновидений и проснулась от жаркого тягучего шёпота. Звуки исходили из спаленки бабы Лизы. До меня долетел запах восковых свечей. Сквозь дощатую перегородку моего закутка я безошибочно распознала сухую хрипотцу бабы Лизы и ещё пару голосов, прежде не слышанных. Было ясно, что все собравшиеся — пожилые, если не сказать старые. Говорили хором, нараспев, речитативом, с долгими паузами и короткими восклицаниями: «Господи, помилуй!»
Молятся, что ли? Я перекатилась на спину и приподняла голову. Речь звучала странно, завораживающе и незнакомо. Я скорее угадала, чем поняла, что женщины просят о победе русского воинства над супостатом и о мире в державе нашей. Вдруг среди имён за здравие, которые стали перечислять старухи, после рабы Божией Полины я услышала Ульяну. Меня окатило тёплой волной благодарности, смешанной с холодным льдом стыда: за меня молятся, а я… А я, получается, отбиваю парня у Поли.
Утром, когда мы шли на работу, чтобы прервать молчание, я просила у Полины:
— Ты слышала, что ночью к бабе Лизе приходили гости?
Поля махнула рукой:
— Слыхала, как не слыхать? Это бабусины подружки Сергеевна с Максимовной любят по ночам шастать. Днём, вишь, им некогда, а по ночам бессонница, вот они и куролесят втроём. Не обращай внимания.
— Я и не обращаю. — Я тронула Полю за рукав: — Но знаешь, они о нас молились.
Поля усмехнулась:
— Старорежимные бабки, что я них взять?
Но я могла бы поспорить, что в душе она гордится своей бабушкой, потому что впервые за последние дни в её голосе прозвучали тёплые весенние нотки.
В течение 1 января на ряде участков фронта наши войска, преодолевая сопротивление противника, продолжали продвигаться вперёд, заняли ряд населённых пунктов, и в числе их г. Старица.
* * *За 31 декабря уничтожено 12 немецких самолётов. Наши потери — 4 самолёта.
31 декабря наша авиачасть, действующая на Западном фронте, уничтожила 4 немецких танка, 154 автомашины с военными грузами, 34 повозки со снарядами, несколько железнодорожных цистерн с горючим, подожгла 3 железнодорожных состава и рассеяла 2 батальона вражеской пехоты.
* * *В результате упорных боёв с противником наша часть, действующая на одном из участков Западного фронта, выбила немцев из ряда населённых пунктов, истребила 800 вражеских солдат и офицеров и захватила 12 немецких орудий, 20 станковых пулемётов, 5 миномётов, 2 танка, 12 автомашин и много других военных материалов.
* * *Наши части, действующие на одном из участков Калининского фронта, сломив упорное сопротивление немцев, за один день боёв заняли 22 населённых пункта и захватили 76 вражеских орудий, 8 миномётов, 25 пулемётов, 150 автоматов, 117 автомашин, 2506 винтовок, 10 миноискателей, много боеприпасов, уничтожили 5 немецких танков, 15 орудий и 6 пулемётов.
* * *Артиллеристы части тов. Александрова, действующей на Западном фронте, за одну ночь уничтожили 2 немецкие миномётные батареи, 2 пулемётные точки и истребили роту пехоты противника.
* * *Командир эскадрона лейтенант Кучерявый под непрерывным обстрелом противника подполз к огневым точкам фашистов, мешавшим продвижению наших частей, и забросал их гранатами. Заметив вражеский танк, тов. Кучерявый незаметно подкрался к вражеской машине и подорвал её противотанковой гранатой.
* * *В письмах, получаемых германскими солдатами из тыла, всё чаще сквозят тревога и неуверенность. Обер-ефрейтор Вольфганг Гейне пишет из Варшавы своему брату Францу Гейне на Восточный фронт: «В городе свирепствует эпидемия сыпного тифа. Многие наши солдаты заболели. Местные жители нас ненавидят. В любую минуту жди удара из-за угла. В Польше погибает немало немецких солдат, хотя война здесь уже давно окончена». Ефрейтору Феликсу Зелигеру сообщают: «В Польше странные вещи происходят. Ведь там нет ни одного человека, который был бы доволен». В письме, обнаруженном у немецкого унтер-офицера Вальтера Рейнбергера, говорится: «В Югославии партизаны бродят по лесам. Каждую неделю они убивают немецких солдат или полицейских».
* * *Жители освобождённого ныне от немецких захватчиков города Плавска сообщают: «В Плавске немцы организовали лагерь для военнопленных. Красноармейцев в этом лагере было немного. Фашисты загнали сюда главным образом жителей города и соседних районов. Пища заключённых на день состояла из двух картофелин. Воды в лагере не было. Заключённым предлагалось утолять жажду снегом. От голода, холода, побоев и пыток ежедневно умирало 25–30 человек. Больных и обессилевших, неспособных выполнять тяжёлую работу, фашисты расстреливали».
Первый военный Новый год наша бригада отметила ударным трудом, расчистив несколько километров снежных заносов на железнодорожном полотне. Один раз нас бомбили, и, к своему стыду, я снова забылась от липкого страха, как при первой бомбёжке в Москве. Фашист кружил так низко, что я видела его лицо в шлеме и круглых лётных очках. Он не успел расстрелять нас из пулемёта только потому, что с грузовой платформы стоящего на путях поезда по нему жахнула зенитка.
— В лес! Бегите в лес! Врассыпную! — размахивая руками, закричал лейтенант около орудия, и вся наша бригада кубарем скатилась с насыпи. По пояс в снегу мы пробирались в сторону леса, и эти несколько шагов показались мне вечностью. Снег сразу же набился в валенки и за шиворот. Самолёт сделал второй круг, и одновременно с пулемётной очередью снова ударила зенитка. Словно пойманный заяц, я на несколько мгновений замерла, не понимая, куда бежать.
— Сюда! Иди ко мне!
Накинувшись сверху, Антон повалил меня в снег и прикрыл собой. Его лицо прижалось к моему, и я увидела совсем рядом шалые зелёные глаза с антрацитово-чёрными зрачками.
— Улька, если меня сейчас убьют, я буду рад, потому что умру, защищая тебя.
Сначала я растерялась, а потом начала с силой отталкивать его от себя:
— Уйди, дурак! Слушать не хочу всякие глупости!
Вблизи наших голов строчил пулемёт фашиста, по нему прямой наводкой с платформы била наша зенитка, но самым важным для меня сейчас было избавиться от Антона и никогда больше не слышать его слов, произнесённых словно в бреду. Антон выпустил меня из плена лишь после того, как наступило затишье. Я поднималась на ноги растрёпанная и несчастная, не смея поднять виноватые глаза на Полину.
Она не взглянула в нашу сторону, как будто бы нас с Антоном не существовало на белом свете, и я поняла, что окончательно потеряла подругу.
Я подошла к Поле после работы, когда мы складывали инвентарь в каптёрку при вокзале.
— Я сегодня ночевать не приду. Останусь у знакомых.
— Как хочешь.
Послюнив палец, Поля оттёрла невидимое пятнышко с ручки своей лопаты.
На меня она не глядела. Мы обе знали, что я говорю ложь, и никаких друзей в посёлке у меня нет, и ночевать мне идти некуда, но тем не менее мысль о том, чтобы провести время вместе, представлялась невыносимой. Плотнее перепоясав ватник, я вышла на улицу в промозглые зимние сумерки, насквозь пропахшие паровозным дымом. Через полчаса станет совсем темно, и светомаскировка будет лишь изредка нарушаться светом переносных фонарей в руках железнодорожников. Чтобы не замёрзнуть в мокрых валенках, я решила скоротать ночь в зале ожидания, и без того забитом людьми. Но там хотя бы топилась печь и горела пара коптилок.
— Пирожки, пирожки горячие с картошечкой и лучком! — визгливо кричала тётка Степанида, что частенько выносила выпечку к поездам.
— Квашеная капуста! Кому капусты? Недорого, — вторила ей пухлощёкая вдова в чёрном платке. Я не знала её по имени, но постоянно видела на платформе. Капусту вдова раскладывала в берестяные кульки. Один кулёк — тридцать копеек.
— А вот караси сушёные, — выводила свою песню длинная и тощая баба в барашковой шубе явно с чужого плеча. Её я видела впервые, но заметила косой взгляд Степаниды на нежданную конкурентку.
В последнее время нашу станцию наводнили военные, и торговля шла бойко.
Несколько солдат курили около столба с почтовым ящиком. Наверное, отправили письма домой. В этот почтовый ящик я опустила добрый десяток писем папе. Как камушки в воду бросала.
— Пирожки! Пирожки!
Есть хотелось. Зарплату рабочего я полностью отдавала бабе Лизе, но кое-какие деньги в нагрудной сумочке всё же имелись.
— Пирожки! Капусточка! Караси!
Я представила себе хрустящую корочку пирожка, туго набитого мятым картофелем с поджаренным луком, и двинулась в сторону Степаниды.
— Пирожки! Пирожки!
Вокруг Степаниды клубилась небольшая очередь, по большей части из эвакуированных. Я купила два пирожка, тут же надкусив тот, что показался мне побольше. Мама часто пекла пирожки с картошкой, но не такие, а шаньги, наподобие ватрушки. Если бы мама была со мной…
«Не заводись», — сурово оборвала я своё нытье и внезапно услышала, как кто-то позади меня громко окликнул:
— Эй, москвичка!
Но звали не меня.
— Москвичка, мы ждём! — приветом из далёкой Москвы повисло в воздухе и упало на песок пассажирской платформы.
Круглолицая девушка в новеньком армейском ватнике привстала на цыпочки и помахала рукой по направлению вагона-теплушки:
— Сейчас приду!
Москвичка… Родная душа… Я шагнула навстречу девушке и преградила ей дорогу:
— Ты москвичка?
Она была ненамного старше меня, с кудрявой прядью из-под платка и свето-карими глазами, смотревшими с весёлой смешинкой.
— Москвичка, а что, нельзя?
— Можно, конечно, можно. Я тоже москвичка. — Испугавшись, что девушка сейчас уйдёт, я заторопилась: — Ты откуда?
— С Пресни, а ты?
— А я с Заставы Ильича.
— Рогожской, значит, — назвала девушка старое название, — у меня там тётка живет, Агафья Поликарповна. Ох и злющая.
Она говорила по-московски, с упором на букву «а», и для меня её речь звучала музыкой кривых московских улочек с зелёными двориками и рубиновыми звёздами на башнях Кремля. Повеяло до боли родным, далёким и оттого ещё более любимым. Мне изо всех сил захотелось обнять девушку, чтобы хоть на миг прикоснуться к частичке моей Москвы. Но вместо этого я заплакала.
Девушка оторопела:
— Ты чего? Случилось что?
— По Москве соскучилась. — Я смахнула слёзы ледяной варежкой. — Ты для меня сейчас как сестра, понимаешь?
Девушка кивнула:
— Ясно дело. Я когда уезжала, тоже ревела белугой, а теперь привыкла. Да и девчата у нас в отряде весёлые. А ты здесь в эвакуации устроилась? Смотрю, пирожки жуёшь. Видать, живёшь — не тужишь. Одна здесь или с роднёй?
Лучше бы она не спрашивала! Я почувствовала, как на меня снова навалилась моя неприкаянность, и, хотя не любила жаловаться, вдруг выложила ей всю свою нехитрую историю.
— А ведь знаешь, я могу тебе помочь, — задумчиво протянула Вика — мы познакомились в процессе разговора, — если ты, конечно, тяжёлой работы не боишься.
— Боюсь работы? — Я даже захлебнулась от избытка чувств, опасаясь, что Вика передумает и сочтёт меня слишком слабой. — Да я с утра до вечера лопатой на железной дороге ворочаю! Я знаешь какая выносливая!
— Это хорошо. А то работа у нас, понимаешь, особая, не каждая девушка выдерживает. Буквально вчера одна испугалась трудностей, вот место и освободилось. Если твёрдо уверена, что не передумаешь, то пойдём со мной.
В жарко натопленной теплушке на нарах в углу сидел пожилой капитан в тулупе и грелся кипятком из помятой жестяной кружки. Из-под поднятого до ушей воротника виднелись запавшие щёки и лихорадочно блестевшие глаза.
— Опять трясёт, товарищ капитан? — сочувственно спросила Вика, когда пожилой усатый солдат впустил нас в теплушку.
Капитан сделал большой глоток и откашлялся.
— Замучила малярия проклятая. На Халхин-Голе подхватил в тридцать девятом. — Он искоса посмотрел на Вику: — Говори, Ковалёва, зачем пришла, не тяни.
— Новенькую привела, товарищ капитан. Москвичка. Мать под бомбёжкой погибла, отец на фронте, а она сама от поезда отстала и податься некуда, — на одном дыхании отрапортовала Вика то, что я чуть не час рассказывала ей со слезами и хлюпаньем носом. — Она сейчас на железной дороге работает, но может завтра взять расчёт.
— Погоди, Ковалёва, не тарахти — у барышни самой язык есть. — Капитан несколько раз глубоко вздохнул и расслабил ворот. — Уф, вроде отпускать начало. — Он поставил чашку на пол и оперся одной рукой на скатку шинели вместо подушки. — Ты хоть знаешь, куда просишься?
Я пожала плечами и неуверенно сказала:
— В армию. Эшелон-то военный. У меня нормы ГТО сданы, и секреты хранить умею. Надо будет, я с парашютом прыгну.
Тут я вспомнила, что боюсь бомбёжек, и замолчала.
От моего ответа капитан почему-то развеселился, и возле скул на его бледных щеках появились розоватые тени.
— Как звать-то тебя?
Я вытянула руки по швам и твёрдым голосом отрапортовала:
— Ульяна Николаевна Евграфова, товарищ капитан.
— Скажи-ка мне, Ульяна Николаевна, кто у солдат в окопах, кроме фашистов, главный враг?
Я растерялась. Капитан что, за дурочку меня принимает? Вика рядом сдержанно хихикнула, а я поняла, что она уже проходила подобную проверку на сообразительность. Это меня приободрило, и я уверенно выпалила:
— Предатели и враги народа.
— По ответу вижу, что закалка у тебя, товарищ Евграфова, комсомольская, но только главные враги солдата в окопах — блохи и вши.
Капитан прикоснулся ко лбу кончиками пальцев и попросил пожилого солдата, который возле буржуйки колол щепу на растопку:
— Василич, подай полотенце, прошёл приступ.
Пока я переваривала слова о вшах и блохах, он обтёр лицо полотенцем и скинул тулуп, оказавшись стройным и сухощавым.
— Так вот, наш отряд борется с блохами и прочей нечистью, которая разносит инфекцию и убивает солдат не хуже, а порой и лучше вражеской пули. Поняла?
Я ничего не поняла и честно призналась:
— Нет.
— А что, тебе подруга не сказала, на какую работу тебя подряжает?
— Времени не было, товарищ капитан, — встряла Вика и лукаво польстила: — Лучше вас всё равно никто не расскажет.
Капитан хлопнул ладонью по коленке, словно поставил гербовую печать:
— В общем, у нас полевой прачечный отряд: сокращённо ППО. Пойдёшь вольнонаёмной прачкой, оклад сто десять рублей в месяц плюс бесплатный кошт. Ну, и приоденем по мере надобности. Правда, обмундирование выдадим б/у — бывшее в употреблении. Не новое, значит. Норма стирки — восемьдесят пар белья в день. Пара, чтоб ты знала, — это гимнастёрка и кальсоны. Да плюс к нагрузке стирка бинтов из медсанбатов, они сверх нормы, сколько привезут: хоть десять мешков, хоть пятьдесят. Никто не отходит от корыта, пока не перестирает. Иной раз и спать приходится вповалку, на мешках, и есть кое-как, чем Бог послал. И ещё. Ответь-ка мне, ты знаешь, что такое электричество?
Ещё бы не знать! По физике мне учителя всегда выводили твёрдую пятёрку. Я приободрилась:
— Электричество — это совокупность явлений, обусловленных взаимодействием…
Капитан не дал мне закончить:
— Забудь про него. — Он усмехнулся: — Бельё кипятим на кострах, стиральные аппараты крутим вручную, живём в землянках при коптилках, воду таскаем вёдрами из реки и там же полощем бельё — хоть жара сто градусов, хоть лютый мороз, хоть дождь, хоть камни с неба — норма не меняется. Ну как? Согласна?
Капитан так ясно обрисовал неизвестную мне сторону фронтовой жизни, что я внезапно представила своего папу в окопах под Москвой, измученного, завшивленного, в грязной гимнастёрке, которую не меняли много месяцев. Прежде я никогда не задумывалась, чьи руки обстирывают огромную армию, неделями не выходящую из боёв, не имеющую возможности нормально помыться и побриться. Я вспомнила, как мама крахмалила папе воротнички на рубашке и тщательно отглаживала брюки и как приятно пахло морозцем свежее бельё на моей кровати.
Ожидая ответ, капитан выразительно посмотрел на Вику: мол, кого ты привела?
А я словно очнулась и горячо сказала:
— Конечно, согласна. Вот увидите, я вас не подведу!
— Ну и славно, — прикрыв глаза, с усталым видом подвёл итог капитан. — Завтра с утра иди к писарю, оформляй документы. Добро пожаловать в наш ППО.
— Поля, баба Лиза! — Я ворвалась в избу под вечер, когда успела получить расчёт на железной дороге и аттестат довольствия в полевом прачечном отряде вместе с удостоверением и номером полевой почты.
Сидя у чугуна с картошкой, Полина и баба Лиза ужинали. Керосиновая лампа отбрасывала на скоблёные доски стола медовые пятна света. Посреди стола выгибались пластами розовато-бордовые листья квашеной капусты со свёклой, а на плите попыхивал паром чайник.
Когда Полина подняла на меня глаза, её лицо выражало безразличие.
— Почему ты не была на работе?
— Я была! — Нетерпение выложить свои новости раздирало меня на части. Скинув ватник, я присела на краешек табурета и широко, во весь рот улыбнулась, потому что изнуряющее чувство вины перед Полей рассеялось в воздухе, как дым из печной трубы. — С утра я пришла в контору и уволилась.
— Что ты сделала? — ахнула Полина. — Как — уволилась?
В её глазах появилось тревожное выражение.
Я пожала плечами:
— Обычно, как все увольняются. Написала заявление и получила расчёт. — Я сделала паузу, чтобы насладиться их удивлением. — Дело в том, что я ухожу на фронт.
Тут я немножко слукавила: мне объяснили, что работать придётся вблизи боевых действий, но всё-таки в тылу, в прифронтовой полосе. Зато оружие за мной закрепят и стрелять научат.
Среди повисшего молчания стуком сердца звучал маятник ходиков на стене, и глухими щелчками потрескивал мороз в чердачных перекрытиях. Завтра приютивший меня дом останется в прошлом. Эта мысль добавляла в мою радость капельку, нет, не горечи, а, скорее, сожаления с оттенком лёгкой грусти. Я успела полюбить и Полю, и суровую бабу Лизу, и кота Филимона, и даже лапти, грудой наваленные в гумённую корзину.
Поля взяла из чугунка горячую картофелину и стала катать её между ладонями, обжигаясь и морщась.
Я вытащила из кармана новенькое удостоверение на листе бумаги и раскрыла на разворот.
— Вот, полюбуйтесь. Вольнонаёмная рабочая Ульяна Николаевна Евграфова. Русская. Комсомолка. Так что я попрощаться забежала. Завтра с утра наш отряд отбывает к месту службы.
Баба Лиза, ни слова не говоря, встала и ушла в свою спальню. Мы остались вдвоём с Полей. Я положила свою руку на её локоть:
— Поля, ты прости меня, если я тебя обидела. — Я опустила голову и посмотрела на картофелину в её руках, которую она успела размять в кашу. — Вы с бабой Лизой столько хорошего для меня сделали. Если бы не ты… — Я захлебнулась словами, чувствуя, как веки медленно набухают слезами.
— И ты меня прости! — Поля вскочила и крепко обняла меня за плечи. — Прости, Улька. Я знаю, что ты не виновата, что он сам. — Она вздохнула с печальной бабьей безнадёжностью. — А ты молодец, что пошла на фронт. Ты настоящая! — Она поцеловала меня в щёку. — Прощай, москвичка. Баба Лиза за тебя молиться будет.
— Ты погоди за бабу Лизу-то говорить, — оборвала её баба Лиза. Тяжело ступая по полу, она подошла к нам с Полиной и протянула мне кочедык для лаптей. — Накось, девка, возьми с собой, авось пригодится. А как новые лапти сплетёшь, не забудь сказать: «Слава Тебе, Господи». Глядишь, тот, кто в твоих лаптях шлёпает, и о тебе словечко перед Богом замолвит. — Она сложила пальцы щепотью и медленно, торжественно перекрестила меня широким крестным знамением. — А теперь ступай. Долгие проводы — лишние слёзы.
— Оля, из Воронежа.
— Ира, Весьегонск.
— Оксана, Харьков.
— Дуня, Новгород.
— Зоя, Казань.
— Илга, Рига…
Девчата в теплушке окружили меня весёлой толпой и теребили, как новую куклу из магазина игрушек. Сияли приветливые улыбки, рассыпали смех звонкие голоса. Общее настроение втягивало меня в свою орбиту, и я, ещё не зная девчат, уже гордилась ими. Мне нравилось то, что все мы собрались из разных уголков страны, что вместе, рядом, плечом к плечу, что представляем один полевой прачечный отряд. Словно скинув с плеч тяжкий груз тревожных ожиданий, я обвела взглядом тесное пространство теплушки и громко представилась:
— Ульяна, Москва.
— Ещё одна москвичка, — раздражённо сказала из угла белобрысая девушка с тонким нервным ртом. Её тон так резко контрастировал с дружелюбной обстановкой в теплушке, что я растерялась.
— Не обращай внимания, — напевно сказала Оксана из Харькова, — Ленка со всеми такая злющая. С ней к корыту никто вставать не хочет. Ты лучше нас держись, мы тебя в обиду не дадим.
Большими красными руками Оксана перехватила мой вещмешок, и я с ужасом увидела, что у неё нет ногтей! Вместо ногтей на пальцах торчали корявые пеньки желтоватого цвета, едва прикрывавшие лунки.
Я поспешила отвести взгляд, мало ли болезни всякие бывают, но Оксана заметила и не обиделась:
— На ногти смотришь? Так их почти ни у кого из прачек нет. Мы же каустиком стираем, то есть щёлочью. Помнишь уроки химии? Каустик, зараза, едкий, как зверь. Нас так и узнают по рукам — если нет ногтей, значит, из полевого прачечного. Но ты не бойся, привыкнешь. Мне один доктор сказал, что после войны ногти опять отрастут. Это мы первое время плакали по ночам и стыдились свои распухшие лапы на людях показывать. Думали, ну кто нас, таких изуродованных черепах, замуж возьмёт? На принцев рассчитывать не приходится. — Она подмигнула.
— Война, какие принцы, — неловко пробормотала я, думая о Серёже Луговом и о том, что не смогу подать ему руку при встрече.
— Девушки, дайте наконец человеку осмотреться! — отстранила всех Вика. Она указала мне на свободные нары второго яруса: — Вот твоё место. Надеюсь, не упадёшь.
По дружному смеху девушек я поняла, что подобный случай уже имел место, и подхватила шутливый тон:
— Ничего, я летать умею.
Тонкий матрац, армейское одеяло, подушка — наилучшее предложение, чтобы улечься навзничь, уставиться в дощатый потолок и слушать перестук вагонных колёс, отмеряющих километры в сторону фронта.
Под мерное покачивание теплушки Вика объяснила мне, что фронтовая стирка совсем не то, что мирная, домашняя, с мыльной пеной в корыте и звучными шлепками белья по стиральной доске. Хорошие хозяйки предварительно натирали мыло на крупной тёрке, замачивая бельё с вечера. Мама говорила, что вместо мыла можно использовать золу из печки, но я не понимала, каким образом можно при помощи чёрной золы сделать белыми простыни и пододеяльники. Наверняка мама шутила. Если дело было летом, то корыто выносилось во двор, неподалёку от колонки с водой. Я любила смотреть на проворные мамины руки, что тёрли, полоскали, тискали и накрепко выжимали стирку мокрыми тугими жгутами. А как чудесно было найти соломинку, опустить её в пену и один за другим выдувать переливчатые мыльные пузыри, а потом ловить их на ладошку!
— Если брезгливая или обморочная, то лучше просись в гладильщицы или в швеи, к ним уже чистая одежда попадает, а у нас самая тяжесть, — сдвинув брови, предупредила Вика. — Я как в отряд попала, то первое время каждую ночь ревмя ревела, так солдат было жалко, особенно если гимнастёрка вся насквозь простреленная, с убитого. — Вика положила в рот осколочек сахара и звучно пососала. — Не могу без сладкого, вот и растягиваю один кусок на весь день. — Она пошарила в кармане и протянула мне сухарь. — Хочешь?
— Нет. — Я покачала головой и онемевшими губами переспросила: — Как — с убитого?
— Да так! — Вика пожала плечами. — Ты небось думаешь, что убитых прямо в амуниции хоронят?
Я кивнула.
Викина улыбка искривилась горечью.
— Нет, подруга. Так никакой одежды на всю армию не хватит. — Она посмотрела на мою гимнастёрку и дотронулась до штопки на плече. — Смотри, твою тоже какая-то девушка носила, когда её пуля нашла.
Прежде мне не приходило в голову задумываться, откуда берётся форма. Поражённая, я прижала ладонь к прорехе, аккуратно зашитой зелёными нитками, и несмело поинтересовалась:
— А кто их раздевает, мёртвых?
— Не бойся, не мы. — Викин голос звучал обыденно. — Запомни, что на поле боя всегда первыми выходят санитары и утаскивают всех, кто ещё дышит. Форма раненых тоже к нам попадает, но из госпиталя. Вторым эшелоном идут сапёры. Даже если мин нет, то всё равно проверяют, мало ли какие ловушки установлены или снаряды неразорвавшиеся. Следом за сапёрами двинутся трофейщики — они собирают оружие и всякий нужный в армии инвентарь. Тут один трофейщик за нашей поварихой ухаживал, так приволок ей шикарный армейский термос, в каких по окопам обед разносят. Ты не представляешь, как она радовалась! У неё есть похожий, но совсем старенький и тепло не держит, а в походе иной раз без термоса никак. Самыми последними по полю боя идёт похоронная команда. Они достают военные книжки, снимают ватники, сапоги, шапки, собирают мёртвых, сгребают лопатами то, что осталось от людей… — Вика не договорила и встала подкинуть дров в прожорливую буржуйку из металлической бочки. Вспыхнувший огонь выхватил из полутьмы её лицо с застывшим выражением боли. Она обернулась: — В общем, иной раз солдаты по нескольку дней неприбранными на поле лежат, прежде чем их разденут. Тот смертный запах ничем не выводится. Мы и керосином, и щёлоком пробовали — ничего не помогало. Мучились ужасно, пока один бывалый мужичок не подсказал капитану засмердевшую одежду на день-два в землю закапывать.
Я в недоумении воззрилась на Вику:
— В каком смысле — закапывать?
— В буквальном. Роем большую яму и наваливаем туда брюки, ватники, рубахи, шинели. Ну, как в могилу, чтобы земля запах мертвечины в себя вобрала. Только тем и спасаемся. Уже знаем: если фронт пошёл в наступление — готовь лопаты.
Невидимая изнанка войны открывалась с такой безжалостной стороны, что я зажала ладони между колен и не смела пошевелиться. В виски ударила мысль о папе:
«Папочка, дорогой папочка, я хочу верить, что похоронная команда не снимет с тебя шинель и не закопает её в землю. Что однажды ты придёшь в ней домой, пусть раненый, пусть усталый и измученный, но живой».
И ещё я подумала о руках, что стирают и гладят папину гимнастёрку, и не было для меня сейчас милее и дороже тех женщин, что нашли в себе силы пойти на незаметную и скромную службу в банно-прачечные полевые батальоны.
Всего в нашем отряде было около ста девушек — прачек, гладильщиц и портних, командир отряда капитан административной службы Николай Анисимович Рябченко, его заместитель лейтенант Фролкина и пятьдесят человек вспомогательного персонала — повара, связистка и ездовые — мужчины, годные к нестроевой службе, попросту — мастера на все руки.
— Василич, а ты по дому очень скучаешь?
Пожилой ездовой с длинным грустным лицом пошуровал кочергой угли под огромным столитровым баком и широко улыбнулся:
— Вообще не скучаю. Мне с вами, девками, веселей, потому как моя баба злющая и привередливая.
Все в отряде знали, что Василич обожает свою привередливую и частенько поглаживает рукой карман гимнастёрки, где лежит последнее письмо от жены.
Прислонив к дереву кочергу, ездовой взял багор с крючком на конце и поднялся на самодельную лесенку — пошевелить бельё в котле, где вываривалось солдатское исподнее.
Карикатуристы на картинках изображали ад именно так, как работал наш полевой прачечный отряд: горели костры, кипело и булькало варево в котлах размером со взрослого человека, в армейских палатках, где мы стирали бельё, душной пеленой стоял едкий пар, проникающий в глаза и горло. Я согнулась пополам и закашлялась.
Хотя вязкий сырой март упорно подтапливал снежное покрывало, сугробы ещё стояли высокие. На верёвках, натянутых между деревьями, ветер парусил развешанное бельё. Из полевой кухни аппетитно тянуло запахом пшённой каши с лаврушкой. Если повариха раздобрится и вывалит в варево дополнительную банку тушёнки, то девушкам достанется по кусочку мяса.
Я подставила распаренное лицо под порыв ветра и растопырила пальцы, пытаясь ненадолго отрешиться от боли в суставах рук. Ногти у меня почти слезли, чудом задержавшись на больших пальцах. Потрескавшаяся кожа зудела и ныла, спина разгибалась с трудом. Я очень старалась работать добросовестно, но всё равно не дотягивала до нормы, потому что пропитанное кровью фронтовое бельё приходилось стирать в нескольких водах, по локоть в крови. Но сегодня я постараюсь во что бы то ни стало полностью перестирать положенные восемьдесят комплектов. Половина уже постирана.
— Улька, что прохлаждаешься без дела? Иди покрути, чтобы не замёрзнуть! — задорно прокричала хорошенькая рижанка Илга. На пару с Дуняшей они крутили ручку стиральной установки, которая представляла собой металлический барабан, внутри которого помещалось сорок две пары белья. Крутить надо было час без перерыва, и с девчонок от натуги стекало семь потов. На барабан назначали самых крепких, а я к ним не относилась. Я лениво отбрехалась от предложения Илги:
— Обойдусь!
Я снова закашлялась, резко выдувая из лёгких противную едкость щёлока. Ледяной ветер холодил спину и плечи в лёгкой гимнастёрке и трепал волосы, но нырять обратно в душную парилку прачечной не хотелось. Оттягивая момент возвращения, я стала наблюдать приближение тёмной точки на дороге, которая вскоре превратилась в лошадь Малину, запряжённую в телегу с грузом, и капитана Рябченко, гордо восседавшего на облучке рядом с ездовым Крикуновым.
— Девчонки, все сюда! Смотрите, что я вам принёс! — Капитан неуклюже сполз с телеги. Его лицо изучало восторг, граничащий с экстазом.
Я заглянула в палатку:
— Девчата, выходите, начальство на ковёр вызывает.
— Перекур, бросай работу! — медным колокольцем брякнул голос заводилы Оксаны.
Наскоро вытирая руки, девушки высыпали из теплушки и сгрудились вокруг капитана. Он стоял орлом, словно только что получил назначение на генеральскую должность.
— Все собрались? — Рябченко оглядел вверенное ему хозяйство и широким жестом откинул брезент с груды фанерных ящиков. — Смотрите, что я вам привёз!
— Тушёнку? — восторженно пискнула хохотушка Оля.
— Бери выше! — Рябченко многозначительно замолчал.
— Сгущёнку? — неуверенно предположила я, на ходу подсчитывая, что при таком количестве ящиков каждой из нас достанется никак не меньше, чем по целой банке сладкого счастья.
Видимо, о сгущёнке грезила не одна я, потому что тихая скромная сибирячка Катюша протяжно вздохнула:
— Я бы сейчас ириску съела или горсточку карамелек.
— Да что вы всё о еде да о еде, — в сердцах бросил Рябченко, — будто бабки старые.
— Так у бабок зубов нет, им не надо. А мы молодые, нам подавай что повкуснее, — под общий смех заявила Оксана. — Эх, я бы сейчас галушек с вишнями навернула или, на худой конец, борща с чесноком.
— Замри, Ковальская, — оборвал её Рябченко и снял крышку с верхнего ящика, где в ряд лежали стеклянные бутылки тёмно-бурого цвета. Капитан достал поллитровку, поднял вверх и торжественно сообщил: — Это, бойцы, последняя разработка наших учёных. — Он достал из кармана бумажку и с запинкой прочитал: — «Инсектицид на основе бисэтилксантогена», а по-простому мыло «К» вместо керосина. Будете разводить водой и замачивать бельё. Все помнят, кто главный враг солдата в окопах?
— Вши! — дружно заорали все девчонки, радуясь возможности подурачиться.
— Точно! — Капитан раскупорил бутылку, и на нас пахнуло густым отвратительным запахом непередаваемого оттенка.
Я фыркнула:
— От этого не только вши, но и немцы за линией фронта подохнут.
— А уж мы-то точно, — тихо произнёс кто-то из девушек за моей спиной.
— Но-но, разговорчики! — Капитан Рябченко умел призвать нас к порядку. — Короче, разбирайте все по бутылке и начинайте заменять керосин мылом «К». Через неделю доложите о результате.
В течение ночи на 15 марта на фронте каких-либо существенных изменений не произошло.
* * *Наши части, действующие на отдельных участках Юго-Западного фронта, в результате упорных боёв нанесли противнику большие потери в живой силе и технике. По неполным данным, за один день боёв уничтожено 650 гитлеровцев и взято в плен более 100 немецких солдат и офицеров. Среди захваченных трофеев — 10 орудий, 12 пулемётов, несколько миномётов, много автоматов, винтовок и патронов, 5 складов с боеприпасами, продовольствием и снаряжением.
* * *Разведчики части, где командиром тов. Кутлин, совершили ночной налёт на два пункта, в которых расположились немецкие войска. Навязав противнику уличный бой, наши бойцы уничтожили более 250 немецко-фашистских захватчиков.
* * *На одном из участков Южного фронта противник неоднократно пытался контратаковать наши части, бросая в бой пехоту, поддержанную танками. Все контратаки противника отбиты с большими для него потерями. На поле боя остались сотни вражеских трупов. Наши бойцы уничтожили 16 немецких танков.
* * *Партизанский отряд, действующий на территории одного из районов Смоленской области, оккупированных немцами, совершил ряд налётов на вражеские обозы. В боях с оккупантами партизаны истребили 79 гитлеровцев и взяли в плен 5 немецких солдат. Отряд уничтожил 8 немецких автомашин с ценным грузом, захватил 7 повозок с продовольствием и взорвал склад с боеприпасами.
* * *Пленный ефрейтор 8 роты 55 полка 17 немецкой пехотной дивизии Франц Фальтермайер рассказал: «Моя рота понесла очень большие потери. В ней осталось всего 45 человек. Дисциплина в частях сейчас совсем не та, что была раньше. Большинство кадровых унтер-офицеров выбыло из строя. На их место назначены солдаты. “Новоиспечённых” командиров никто не слушает. Недавно в 7 роте группа солдат самовольно ушла со своих постов».
* * *У убитого немецкого ефрейтора Берке найдено неотправленное письмо к матери. В нём говорится: «Пришли мне как можно скорее какой-нибудь мази: моё бельё кишит вшами, я расчёсываюсь до крови. Всё тело покрылось струпьями».
* * *Жители деревни Лыково Орловской области составили акт о чудовищных злодеяниях гитлеровских мерзавцев. В акте говорится, что немцы, отступая из Лыкова, подожгли деревню со всех концов. Сгорели все 100 жилых домов колхозников, надворные и хозяйственные постройки. Жители пытались скрыться от огня в подвалах, погребах и ямах. Тогда немцы стали забрасывать их гранатами, а всех пытавшихся спастись расстреливали из пулемётов и автоматов. В результате этой дикой расправы немецких бандитов из 730 мирных жителей деревни в живых осталось всего 50 человек. В числе погибших Гусева Мария Васильевна — 60 лет, её сыновья Павел — 19 лет, Анатолий — 17 лет, Николай — 12 лет и дочь Антонина — 13 лет, Ключкин Игнатий Анисимович, его жена и двое сыновей, Малестан Михаил Алексеевич, его жена и малолетний сын, а также многие другие старики, женщины и дети. Раненного осколком гранаты пятилетнего мальчика Николая Артёмова, пытавшегося выползти из подвала, один немецко-фашистский изверг заколол штыком.
* * *Крупный отряд польских партизан, оперирующий недалеко от города Авгу́стова, пустил под откос немецкий поезд с боеприпасами.
Фронт подкатывал к нам взрывами у линии горизонта и заревом ночных пожарищ. Его горячее дыхание выкидывало в тыл обозы с ранеными, мимо нас постоянно шли грузовики и новое пополнение бойцов взамен выбывших. Посты охранения спрашивали пароли и проверяли документы. Несколько раз вблизи отряда останавливалось высокое начальство. Из нашего бивуака мы с девчатами видели молодого генерала с опущенными плечами и седой головой и группу сопровождающих офицеров. Троих из них вскоре неподалёку убило разрывом шального снаряда, а пока солдаты рыли могилу, тела лежали под куском брезента на почерневшем снегу.
По звуку двигателей я научилась различать марки самолётов и далёкий рокот танковых моторов. Вечером в темноте небо прошивали огненные строчки трассирующих выстрелов, похожих на шитьё чудовищной швейной машинки. Прежний ужас мне внушали только бомбёжки, и тогда я представляла, что внутри меня живёт смелость, совсем маленькая, на тонких ножках и с тонкими ручками. Своим страхом я не позволяю ей вырасти и окрепнуть, но если каждый раз по шажочку идти навстречу опасности, то смелость обязательно возьмёт верх и выручит в трудную минуту.
По грудам окровавленной одежды мы, прачки, точно знали, когда шёл бой и насколько он был тяжёлым. Кровь, кровь, кровь — реки крови. Мне снились пропитанные кровью гимнастёрки и брюки, простреленные насквозь шинели, почерневшие от гари комбинезоны танкистов. Ободранными пальцами я тёрла их на доске, и моя кровь смешивалась с кровью раненых и погибших. Снег вокруг нашего прачечного был не белый, а бурый от кровавой воды, которую выплёскивали из котлов и корыт. В дни боёв шутки заканчивались, и мы работали в яростном молчании, потому что помимо общей ненависти к врагу у каждой из нас был личный счёт: у Оли из Воронежа без вести пропал брат, на глазах у Иры из Весьегонска утонула баржа с людьми, Оксана сумела уехать из Харькова на последнем поезде, а семью её мужа загнали в гетто и расстреляли… В минуты отдыха мы с девчонками шутили, смеялись, иногда пели, но всегда помнили, что за нашими спинами с безжалостным равнодушием стоит война и смотрит на нас пустыми чёрными глазницами.
Сегодня с самого утра валил снег, поэтому бельё плохо сохло. Крупные мокрые хлопья мели на чаны с вываркой белья, в которых мужики баграми перемешивали кипящее серо-зелёное варево. Выскочив на минуту из палатки, я поймала в ладонь снежинку, которая тут же растаяла от моего тепла.
— Уля, отнеси бельё в гладильную, — попросил усатый дядька Иван Петрович. — Спину ломит, сил нет. Едва шевелюсь, а мне надо ещё дров напасти.
С охапкой влажных кальсон я зашла в палатку к гладильщицам. В отличие от нашей постирочной в клубах пара гладильная дышала сухим жаром угольных утюгов, что стояли в ряд на раскалённых буржуйках. Негромко постукивали утюги по гладильным доскам, татарочка Фирида вполголоса тянула какую-то заунывную песню под стать ненастной погоде.
Я остановилась посреди палатки и поискала глазами место, куда пристроить свою ношу.
— Уля, ко мне клади, я последнюю партию доглаживаю, — позвала чернобровая плотная Раиса с волосами, похожими на копну лёгкого сена. Она подалась вперёд и с интересом посмотрела на меня. — Слыхала, завтра лейтенант Фролкина из госпиталя возвращается? Ты ведь с ней ещё не знакома?
— Нет, не знакома. — Я покачала головой и спросила: — Её в бою ранили?
— Скажешь тоже, в бою, — скривилась Раиса. — Фролкина себя под пули не подставит, не волнуйся, она только командовать горазда, а на рожон не полезет. И вообще, постарайся держаться от неё подальше. Она если кого невзлюбит, то со свету сживёт.
Раиса опустила руку вниз и покачала утюг из стороны в сторону, раздувая угли внутри чугунного пространства.
Я повернулась, чтобы уйти, и лицом к лицу встретилась с невысокой женщиной-лейтенантом. Воротничок гимнастёрки так туго обхватывал её шею, что подпирал щёки. Из-под шапки-ушанки на лоб спускалось несколько колечек тёмных волос. Она подозрительно окинула меня холодным взглядом и подняла брови.
— Кто такая?
Растерянность подарила мне секундную передышку, чтобы собраться с духом. Я поймала себя на мысли, что мои руки сами по себе вытягиваются по швам, как на плацу. И хотя наш отряд подчинялся военной дисциплине, всё же работницы были вольнонаёмными, поэтому я не приняла стойку «смирно», а спокойным тоном произнесла:
— Ульяна Евграфова.
Фролкина скользнула взглядом по моим распухшим рукам без ногтей:
— Прачка?
— Да.
— Отправляйся к себе и работай, а не шляйся по гостям.
— Она мне бельё принесла, товарищ лейтенант, — заступилась Зоя, но Фролкина неумолимо нахмурилась:
— Для подсобных работ есть ездовые. — Она посмотрела на меня, словно прикидывая: казнить меня или помиловать. Во время затянувшейся паузы я стала продвигаться в выходу, когда Фролкина внезапно спросила мне в спину: — Ты с кем стоишь у корыта?
Я нетерпеливо дёрнула плечом:
— С Наташей.
— Встанешь с Еленой, — отрезала Фролкина, — та присмотрит, чтобы ты не болталась без дела. Скажешь, я приказала.
Еленой была та самая Ленка, которую все сторонились из-за злого языка и несносного характера. Чтобы не дать Фролкиной насладиться чувством победы, я широко улыбнулась и бодро соврала:
— Хорошо. Я очень рада.
Наши корыта для стирки по форме и размеру напоминали гробы, грубо сколоченные из обрезных досок. Когда я впервые зашла в пустую палатку с рядами корыт, меня передёрнуло от нахлынувших ассоциаций. Именно так на железнодорожной станции хоронили погибших от взрыва у станционного буфета. И в одном из деревянных ящиков лежала Нюра Моторина — Витюшкина мать. Я частенько вспоминала Витюшку и надеялась, что он в надёжных руках. Завод своих детей не оставит в беде.
Одна стиральная доска располагалась в одном торце корыта-гроба, другая — в противоположном. Как ни склоняйся над стиркой, волей-неволей видишь прачку напротив тебя. Теперь передо мной весь день маячили непроницаемые глаза Ленки и узкий сжатый рот, словно Ленка боялась ненароком произнести доброе слово в мой адрес. Я завидовала её быстрым рукам и тому, с какой силой она налегала на стиральную доску, — только брызги летели. Ленка обгоняла меня на десятки комплектов, и, когда она выдавала норму, я ещё больше часа бултыхалась в мыльном растворе, а потом в одиночку сливала и выносила грязную воду. Но я не жаловалась, хотя не раз ловила на себе испытующий взгляд Фролкиной, которая, как ворон, поджидала добычу в виде моего покаяния.
Несмотря на то что древесина корыт разбухала от жидкости, вода постоянно просачивалась через щели и капала на ноги. Мокрые ноги замерзали от промороженной насквозь земли, прихватывая колени долгой ноющей болью. Так и работали — по спине пот течёт, а ноги как ледышки. К вечеру от усталости единственная мысль — дотащиться до нар в своей землянке, укрыться ватником и провалиться в чёрную дыру короткого сна.
— Евграфова, Уля! — Меня трясли за плечи, дёргали за волосы, а я никак не могла разлепить глаза. — Ульяна, вставай, это приказ! Да ты никак угорела?
Не размыкая век, я перекинула ноги с нар и только тогда окончательно проснулась. Голова раскалывалась от боли, как частенько случалось, если в землянке на ночь протапливали буржуйку и приходилось спать в душной тесноте со сладковатым запахом сырости. Землянка тряслась и ходила ходуном, осыпая со стен комья земли. До слуха доносилась непрерывная стрельба и разрывы гранат.
Я вскочила:
— Вика, ты?
Виктория взяла меня за плечо жёсткими пальцами:
— Быстро собирайся и выходи грузить вещи. Отступаем. Немцы прорвали фронт.
Дважды повторять не пришлось, потому что в последнее время бои вплотную придвинулись к прифронтовой полосе, давая о себе знать непрерывными обстрелами. Вчера над лесом долго висел немецкий самолёт-разведчик с двойным корпусом (солдаты называли его «рама»).
— Жаль, зенитки нет, я бы по нему от всей души пальнул! — кричал наш капитан, прицеливаясь в «раму» из армейской винтовки. Поворачиваясь вокруг своей оси, он посылал в небо пулю за пулей, а потом в бессильной ярости кинул на снег шапку, сжал зубы и глухо пообещал:
— И всё равно мы победим. Как пить дать победим, верьте мне, девушки!
Но самым страшным признаком отступления были не обстрелы, не кровавое бельё в стирке и не немецкие самолёты, а раненые. Окровавленные, оборванные, в горелых шинелях, они брели мимо нас в полевой медсанбат. Глядя им вслед, мы плакали от щемящей бабьей жалости и невозможности помочь.
А теперь впереди отступление. Я схватила вещевой мешок и привычно проверила висящую на шее сумочку с документами. На месте!
Девушки из нашей землянки давно выскочили на улицу и бросали на телеги стиральные доски, корзины с прищепками, утюги. Ездовой Василич держал под уздцы лошадь, запряжённую в полевую кухню. Другие мужчины выворачивали на землю чаны с вываркой и складывали палатки. Зажимая в кулаке телефонную трубку, капитан Рябченко стоял подле радистки, и его лицо было мрачно.
Фролкина металась между телегами:
— Мыло! Мыло «К» не забудьте! Где документация? Документацию грузите на первую телегу!
Я бросилась к бельевым верёвкам и стала поспешно срывать в корзину недосохшие кальсоны.
— Куда? Совсем с ума сошла? Марш отсюда, курица, в окружение захотела? — срывая голос, закричал на меня офицер, выбежавший из леса с горсткой бойцов. — Он развернулся на полкорпуса и махнул рукой Рябченко. — Немцы фронт прорвали! Уводи, капитан, своих людей, мы вас прикроем.
Я увидела, как раненые, что брели в медсанбат, снимали оружие и занимали позиции против немцев, готовясь принять свой последний бой.
Ржание лошадей мешалось со звуками выстрелов. У нашей землянки бойцы разворачивали пулемёт.
— Девушки, бросай всё! Всем построиться! Бегом марш! — рявкнул на нас Рябченко. Он вдруг как-то сконфуженно скользнул по нам взглядом и по-домашнему просто добавил: — Прощайте, девки, дай вам Бог счастья. Я здесь остаюсь. Фролкина, принимай командование.
Мы не шли, мы драпали из котла, который вот-вот сомкнёт клещи на горле дивизии и добьёт группировку в окружении. Уставшие лошади тащили груз из последних сил. Наш отряд шёл пёхом. Временами девушкам приходилось всей грудью наваливаться на телеги и подталкивать их вперёд, помогая лошадям выбраться из снежной каши. За спиной гремел бой, и я гадала, жив ли ещё капитан Рябченко или уже погиб, защищая нас. Многие плакали. Никто не обращал внимания на усталость, на мокрые ватники и капли пота со лба. Все знали, что должны идти без остановки, пока не выйдем к своим, за вторую линию обороны. Сумрачный лес по сторонам дороги качал нам навстречу мохнатыми лапами елей. На тонких ветвях берёз искристо дрожали ледяные капли ночного морозца, чуть подсвеченные розовой дымкой рассвета.
С каждым километром звуки боя за спиной стихали, пока не превратились в совсем отдалённый мирный шум, будто за полосой леса слышался перестук вагонных колёс. И сразу вспомнились Москва, перрон вокзала с составом в эвакуацию, родные улицы, теперь перегороженные противотанковыми ежами и баррикадами. Закрыть бы глаза, распахнуть руки по сторонам и закричать: «Мама, спаси меня!» Но мамы нет, и капитан Рябченко наверняка уже убит, а мы идём и идём, уносим ноги, потому что мы — прачки и без нас некому будет подать солдатам чистую рубашку или постирать кровавые бинты для полевого госпиталя.
— Передать по цепочке: привала не будет! Замыкающим не отставать! — долетела до нас команда Фролкиной, идущей в голове колонны.
Мы перевели дух, когда навстречу потянулись колонны бойцов. Краснолицый майор махнул рукой в сторону тыла:
— Туда, туда! Не задерживайтесь.
И вдруг гул. Низкий, густой, тревожный. Бомбардировщики шли клином — один впереди, два сзади.
— Воздух! Рассредоточиться! — закричала Фролкина, и мы брызнули прочь с дороги, в белые сугробы за жидкой полосой смешанного леса. Голые деревья, кое-где молодые ёлочки, и кругом сгоревшие пустоши и воронки, припорошённые снегом. Споткнувшись, я рухнула двумя руками в снег, поднялась на колени, и мне словно кол в сердце воткнулся: лошади! Они же одни на дороге, прямая цель под бомбами. Я услышала их испуганное ржание, их всхлипы, их отчаянный лошадиный крик о помощи.
— Сволочи, вы все — сволочи! Я вас не боюсь! — что есть мочи заорала я бомбардировщикам и стала выбираться из леса, обращаясь к лошадям: — Сейчас, потерпите, мои хорошие, я буду с вами! Потерпите!!!
Я понимала, что мало чем смогу помочь, но мне казалось очень важным быть рядом с животными, чтобы они не чувствовали себя брошенными и преданными.
Разрыв бомбы потряс воздух, прокатившись волной в отдалённой роще. Мимо! Я выскочила на дорогу и заметалась вдоль обоза, гладя руками испуганные лошадиные морды. Я видела их глаза, из которых текли слёзы, пальцами ощущала их благодарность, постоянно приговаривая:
— Я тут. С вами. Не бойтесь, мы вместе!
Краем глаза я увидела Вику, которая тоже выбиралась из борозды снега и взяла под уздцы свою любимицу лошадь Малину. Со всех сторон на телеги запрыгивали ездовые.
— Каждой пятёрке проверить потери и доложить, — пролетело по колонне.
— Потерь нет!
— Потерь нет!
— Я валенок потеряла! — невпопад брякнула Зоя. — Кто видел мой валенок?
Она стояла в одном валенке, босиком и, как цапля, поджимала ногу.
— Лови, растяпа!
Ездовой Василич швырнул ей валенок, и Зоя торопливо начала наматывать портянку.
Я увидала, что прямо ко мне направляется Фролкина. Без ушанки, в расстёгнутом ватнике, с твёрдо сжатыми губами.
«Ну всё, сейчас достанется по первое число», — шаровой молнией прокатилось в мозгу.
Фролкина остановилась и грозно глянула исподлобья.
— А ты молодец, Евграфова. Смелая. Не ожидала от тебя.
Я перехватила ненавидящий взгляд Ленки, которая постоянно искала повод выказать своё презрение, и мне захотелось показать ей язык.
Под удаляющийся гул самолётов обоз медленно тронулся с места. Мы шли мимо вмёрзших в землю трупов фашистов, мимо сгоревших танков, мимо полуторки без кабины. У развилки дорог нам встретилась группа разведки в белых маскхалатах.
— Вырвались, сестрёнки? — Один из разведчиков, высокий, плечистый, махнул рукой в сторону наезженной колеи: — Вам туда, к медсанбату, километров пять осталось, теперь не заблудитесь.
Наш обоз вышел в расположение дивизии ближе к ночи, когда в чёрной воде ручья серебряным ковшиком закачалось отражение месяца. Вчерашняя оттепель успела пробить брешь в корке льда, посылая израненной земле весть о скорой весне — первой военной весне в моей жизни. Сколько на мой век достанется военных вёсен? Я вздохнула. Мне так неистово захотелось представить первую послевоенную весну, что я подняла глаза вверх, словно надеясь рассмотреть вдалеке звёзды Московского Кремля.
После войны я первым делом пойду на Красную площадь, обязательно пешком, не торопясь, и любимые улочки постелются под ноги тысячу раз истоптанными маршрутами, знакомыми до трещинки на фасадах домов. А потом я увижу Кремль без маскировки, ярким, радостным, залитым солнцем, во всём торжестве его каменного величия. На Красной площади будет играть духовой оркестр и кружиться в вальсе пары. И ещё я вернусь в школу закончить десятый класс. Повзрослевшие одноклассники сядут за парты на свои места, а комсорг Серёжа Луговой торжественно предложит принять резолюцию в честь начала учебного года.
Мысли о любимой Москве придали сил уставшему телу. Я выпрямила спину и настрого приказала себе: «Держись, москвичка. Ты справишься! Ты выстоишь!»
Потянуло дымками полевых кухонь. Почуяв жильё, лошади пошли так шибко, что нам пришлось почти бежать за ними. Вскоре на пригорке выросли развалины церковных стен, окружённых крестами местного кладбища. Наряд охранения на подходе к деревне указал на единственный уцелевший дом на берегу реки:
— Штаб там.
Дрожа от холода и усталости, мы долго ждали лейтенанта Фролкину, которая пошла к комдиву с докладом.
На ночлег нашему отряду отвели бывшую школу с выбитыми окнами и портретом ученого Тимирязева на одной из стен. От холода и усталости меня трясло. Пока мужчины кое-как заделывали окна, чтобы ветер не гулял по полу, Фролкина построила нас в актовом зале:
— Товарищи, довожу до вашего сведения, что с сегодняшнего дня я назначена командиром отряда. Предупреждаю, что ни с кем церемониться не стану. Требую железной дисциплины и полного подчинения.
— Ну всё, понеслась коза по загону, — сквозь зубы процедила Вика. — Теперь загрызёт нас, как тузик грелку. Какой хороший мужик был Рябченко, век его не забуду.
— И я не забуду. — Я взяла Вику за руку. — Ведь он за нас погиб, нас спасал, а Фролкина хоть бы словом его упомянула.
Я тряхнула головой и выдвинулась вперёд:
— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?
Фролкина смерила меня долгим взглядом, не предвещающим ничего хорошего, но мне было наплевать. Я шагнула из шеренги и отчеканила:
— Предлагаю объявить минуту молчания по нашему дорогому командиру капитану Рябченко.
Я увидала мгновенно осунувшееся лицо Фролкиной с двумя глубокими морщинами возле губ и удивилась её преображению в старуху со сгорбленной спиной и потухшим взглядом. Фролкина переживала! Мне стало стыдно за свою дерзость, и я подумала, что лейтенант сейчас скажет что-нибудь душевное, доброе. Но её голос прозвучал сухо и беспристрастно:
— Рано хоронишь капитана, Евграфова. Ни ты, ни я его убитым не видели, а на войне всякое бывает.
Те же самые слова говорила мне баба Лиза про мою маму, и, хотя Фролкина смотрела на меня с открытой неприязнью, я прониклась к ней благодарностью.
В любых бедах не надо складывать крылья и давать взять над собой верх унынию и безнадёжности, даже если в твоей руке лишь кончик надежды, — держи его крепче и не выпускай.
Спали мы вповалку, не снимая ватников, с вещмешками под головой. Последним, что я увидела перед тем, как провалиться в сон, был укоризненный взгляд с портрета академика Тимирязева, которому, наверно, не часто приходилось видеть измученный полевой прачечный отряд, только что вырвавшийся из окружения.
Воспоминания о доме накатили на меня под утро, когда внутренние часы подсказали, что скоро побудка. Я свернулась в комочек, натянула на голову полу ватника и представила себя в Москве, на своей кровати с вышитым ковриком на стене и одеялом из лоскутков. Дома мама всегда просыпалась первая и раздвигала занавески, чтобы нас с папой будил утренний свет, просачивающийся сквозь стекло. Иногда мама невесомо гладила меня по голове, а я жмурилась и делала вид, что сплю. У мамы были тонкие пальцы с узким обручальным колечком из серебра. Смеясь, мама рассказывала, что на золотое колечко у папы не хватило денег, и тогда он попросил друга отштамповать на заводе кольцо из серебряной монетки в десять копеек. Даже во сне я тосковала по маме. Мне так много надо было ей рассказать, спросить, посоветоваться. Я вдруг подумала, что могла бы сообразить прихватить с собой фотокарточку родителей. Ту самую, что стояла на комоде в круглой рамочке. Молодая мама с кудрявыми волосами сидела на стуле, а папа стоял позади, положив свою руку на мамино плечо.
— Подъём, подъём! — выхватил меня из забытья трубный голос дневальной. Шея затекла от неудобного положения, потому что свои убогие подушки мы побросали в землянках при отступлении. Из щелей в полу по ногам гулял ветер, но из распахнутой двери вкусно тянуло запахом каши, а во дворе ездовые уже жгли костры, чтобы на них кипятить в баках воду.
Если кто-то скажет: «Руки по локоть в крови», то это о нас — фронтовых прачках. После каждой стирки я выливала в снег вёдра кровавой воды, каждый раз думая, что за зиму земля так напитается человеческой кровью, что весной по проталинам вместо голубых заструятся красные ручьи.
Я погрузила в корыто залитый кровью маскхалат, глядя, как плотная ткань под моими ладонями надувается большим бурым пузырём.
Ленка на другой стороне корыта сердито зыркнула глазами и скривилась. Она упорно не разговаривала со мной, а если в чём-то нуждалась, то окликала свою товарку Настю и бросала фразу вроде: «Настюха, передай той, чтоб взяла мыло».
«Той», разумеется, была я — москвичка, от которой Ленка воротила нос. Не знаю, чем ей так насолили москвичи, но при любом упоминании столичных жителей Ленкин рот кривился в презрительную усмешку. Даже Ленкина подруга Настюха не стремилась встать с ней к одному корыту. Я старалась не встречаться глазами с Ленкой и завидовала девчатам, которые сумели крепко сдружиться и выполняли свои нормы в четыре руки, не разделяя стирку на «твою» и «мою».
Впрочем, отсутствие общения с Ленкой вполне компенсировалось общением с соседками справа и слева — Ирой из Весьегонска и Оксаной из Харькова, которая во время работы ухитрялась негромко напевать мелодичные украинские песни. Дружба на фронте — первейшее дело, без неё врага не победить.
Я подтянула к себе полу маскхалата и шлёпнула её на ребристую поверхность стиральной доски. От натуги спину привычно заломило тягучей болью, словно я выкручивала в воде не бельё, а собственный позвоночник. К вечеру заноют руки, и я всю ночь буду стараться пристроить их поудобнее и баюкать, уговаривая потерпеть до утра. На облезшие ногти я давно не обращала внимания, с грустной насмешкой вспоминая, как в школе мы с подружкой полировали ногти кусочком старого кожаного ремня, чтобы стать красивее.
Милое, прекрасное довоенное счастье с мамой, папой, подружками, глупыми ссорами и пустыми обидами — как же ты далеко, не вернуться к тебе, не дотянуться!
— «Нiч яка мiсячна, зоряна, ясная», — затянула Оксана, и я негромко начала подпевать, чувствуя, как мотив песни вплетается в мерные движения стирки и отгоняет прочь усталость.
За время нашего отступления накопились груды белья, да ещё стирку постоянно подкидывал госпиталь, что располагался в километре от нашего отряда.
Маскхалат топорщился в корыте тяжёлыми волнами, и, чтобы намокшая ткань не сползала на дно корыта, мне приходилось налегать на доску всей грудью.
Пока я копошилась с маскхалатом, Ленка легко отбрасывала в таз одну гимнастёрку за другой.
«Всегда мне достаётся самое тяжёлое», — недовольно пробубнила я про себя и внезапно почувствовала неладное. Прижимая к груди мокрые руки, Ленка уставилась в одну точку в корыте и как-то странно покачивалась из стороны в сторону. В широко раскрытых глазах плескался ужас, и одна щека конвульсивно подёргивалась.
Чтобы понять, чего она испугалась, я склонилась над корытом и взвизгнула:
— Ой, мамочки!
Оксана оборвала песню.
В корыте, в кровавых ошмётках полевой гимнастёрки, лежала оторванная кисть руки с накрепко зажатой гранатой. Я чётко видела выдернутую чеку и почерневшие от мороза ногти. Засохшая на запястье кровь казалось грязной красной манжетой с истерзанным краем.
Должно быть, я закричала, потому что волна тревоги, прокатившаяся по палатке, разом установила напряжённую тишину.
Прачки бросали корыта и подбегали к нам, гомоня, как растревоженный улей:
— Что случилось? Ульяна, что там у вас?
К Ленке никто не обращался, и я горячечно затарахтела:
— Тут граната! В руке! Без чеки. Сейчас взорвётся! Бегите все отсюда! Бегите!
— В чьей руке? В твоей? Что здесь происходит? — раздался холодный голос от входа в палатку. Я увидела бесстрастное лицо лейтенанта Фролкиной. Откинув в сторону полог, она стояла по-королевски прямо и, подняв бровь, смотрела на наше хаотичное движение.
Под её взглядом я сдвинулась в сторону и указала на корыто.
— Там…
Широким шагом Фролкина подошла к корыту, глянула на руку с гранатой. Медленно оттаивая, фиолетовая кожа оторванной руки посветлела в тепле и на фоне кровавой воды смотрелась особенно жутко.
Надо отдать должное Фролкиной — она молниеносно оценила ситуацию и коротко бросила:
— Все вон из палатки. Немедленно.
Никакой паники не было. Цепочкой, спокойно, молча, без криков и суеты, мы вышли из палатки и сгрудились неподалёку. Рванёт так рванёт! Прощай, палатка! Главное, что никто не пострадал. Вдалеке у госпиталя играла гармонь, чуть поодаль буксовала полуторка со снарядами. Молча, сосредоточенно мимо прошагал взвод разведки в белых накидках. Я успела мельком подумать, что скоро нам принесут их маскхалаты отстирывать от крови, и мысленно попросила: «Господи, пусть их никого не ранят и не убьют».
Несколько минут в ожидании, пока появится Фролкина, ледяными каплями повисли на ветвях берёз, между которыми мы протянули верёвки для сушки белья. Ветер гнал тучи в сторону фронта, словно собираясь обрушить на врага залпы из снежных орудий. Жаль только, что непогода доставалась всем поровну, и нам, и немцам.
— Товарищ лейтенант, вы там живы? — выкрикнула Вика, притаптывая снег калошами на босу ногу.
Побросав котлы, к нам со всех сторон бежали ездовые:
— Девчата, что там у вас?
— Граната в корыте, — отрывисто сказала я, и в этот момент в проёме палатки показалась Фролкина.
Обеими руками сжимая перед собой страшную находку, Фролкина ступала ровно, как на параде, и сосредоточенно смотрела себе под ноги. От нервного напряжения мне показалось, что тишина вокруг стала зримой. Неизвестно зачем я начала отсчитывать каждый шаг Фролкиной, и этот счёт совпадал с ударами моего сердца. Один, два, три, четыре…
Если мёртвая рука разомкнёт пальцы и граната взорвётся, то от Фролкиной мало что останется. Господи, спаси и сохрани!!!
— Господи, помоги, — тихо сказал кто-то у меня за спиной, и ещё один голос эхом откликнулся:
— Господи, защити.
И от того, что к Богу воззвали одновременно три голоса, в душе затеплился огонёк благодарности, словно свеча загорелась перед иконой в келейке бабы Лизы. И сразу в памяти всколыхнулись слова Полины, сказанные на прощание: «Бабушка будет молиться за тебя».
Хорошо, когда за тебя кто-нибудь молится.
Фролкина размахнулась и резко отбросила от себя смерть. Взметнулся вверх куст ольшаника, вырванный с корнем. Фролкина отшатнулась и упала бы, если бы её не подхватил ездовой Серёга Матвеев, который стоял ближе всех.
— Всё нормально. — Фролкина отстранилась и обвела взглядом вверенное ей хозяйство и нас, сбившихся в толпу. — Идите, работайте, нечего прохлаждаться.
— Что бы Фролкина ни делала, как бы ни бранилась, я никогда больше не скажу о ней ни одного плохого слова. Она — настоящая, — сказала я Вике.
И Вика согласно кивнула:
— Да. Я бы не смогла, как она. Хотя… — Вика задумалась и засмеялась. — А может быть, и смогла бы. Я знаешь как в Москве зажигалки тушила! Как налёт, так я сразу на крышу, щипцы в руки и давай бегать туда-сюда. Штук десять точно потушила, прежде чем сюда попала. А ты на крыше дежурила?
Я почувствовала, как мои уши заполыхали от стыда. Ну не скажешь же, что, пока другие тушили зажигалки, я во время налёта позорно сидела в убежище и дрожала. Чтобы выкрутиться из неприятного положения, я сделала вид, что не расслышала, подхватила от входа пустое ведро и метнулась к корыту, чтобы слить воду, в которой полоскалась рука с гранатой.
Когда-нибудь потом я признаюсь Вике в своей трусости. Потом, не сейчас, а когда полностью изживу свой страх и смогу рассказать о нём с высоты давно прошедших событий.
Наше соединение снова отступало. Ночью нас подняли по тревоге, и сейчас мы топали пёхом мимо разорённых деревень, где на месте изб гнилыми зубами торчали почерневшие печные трубы. Из одной трубы валил дым, и с дороги было видно, как у печи стоит женская фигура в чёрном — старуха или девушка, не разобрать: война может состарить за один день. Мне уже доводилось видеть седых юношей и девушек с глубокими морщинами горя.
По обочинам валялась покорёженная техника и лежали трупы. Красноармейцев было больше, чем гитлеровцев, и я знала, что скоро в наш полевой прачечный отряд привезут ватники убитых, и мы сначала похороним их в землю и только потом начнём отстирывать, стараясь не думать о тех, кому они принадлежали.
За нашими спинами грохотали орудия, над головой барражировали самолёты, и мы каждый раз шарахались, заслышав гудение вражеской авиации, но все юнкерсы и мессеры летели мимо, направляясь в сторону боевых действий.
Бой то затихал, то разгорался с новой силой, и я предполагала, что в сводках Сов-информбюро наверняка появится строка о боях местного значения и газета «Правда» напишет о том, что в течение двадцатого апреля на фронте ничего существенного не произошло. Короткая строчка, за которой прячутся стопки похоронных листов, почерневшие, осунувшиеся лица бойцов и командиров, суета медсанбата и череда могильных холмиков с одинаковой датой смерти. А ещё грязь, стоны, промокшие от пота и крови гимнастёрки, отчаянные глаза уцелевших жителей и распухшие ноги. Я переступила через месиво наезженной колеи и с ужасом представила, сколько километров нам предстоит преодолеть этими самыми распухшими ногами, которые с трудом влезали в ботинки на два размера больше. От долгого стояния у корыта к весне ноги отекли почти у всех девушек, и я утешала себя мыслью, что моё состояние ещё не самое тяжёлое, потому что некоторые девчата шли и плакали на ходу.
Впереди всех неутомимо шагала лейтенант Фролкина — маленькая, краснощёкая, в потрёпанной шинели с криво обрезанным подолом и автоматом на груди. И хотя она по-прежнему общалась со всеми сухо, если не сказать зло, после происшествия с гранатой отношение к ней переменилось в лучшую сторону.
Я остановилась, поправила вещмешок за плечами и подождала Дуню, которая с трудом тащилась позади всех. Будем тащиться вместе. За время перехода щёки хохотушки Дуни стали совсем серыми, словно она только что выписалась из госпиталя. Она подняла на меня потухший взгляд:
— Хочешь шоколадку? У меня есть кусочек.
— Трофейная? Артём дал?
— Ага, Артём. Перед тем как уйти в полк. — Дуня опустила голову. — Мы уже спать ложились, когда он вызвал меня из палатки, чтобы попрощаться. Как чувствовал, что больше не увидимся.
Симпатия Дуни и плечистого здоровяка Артёма из разведроты развивалась на глазах нашей девичьей команды в течение двух последних недель, начиная с того момента, когда Артём остановился рядом с Дуней и перехватил у неё ручку стирального аппарата.
— Давай покручу, пока время есть, а ты передохни немного. Ишь как запыхалась портки на нашего брата стирать.
— Там не портки, там шинели, — зарделась Дуня. Она умела краснеть до цвета моркови и от этого стеснялась ещё больше, становясь очень хорошенькой.
— Шинели тоже годятся, — одобрил Артём, — без шинелей солдатам никак нельзя.
Он сконфуженно замолчал, потому что не знал, о чём ещё можно разговаривать с девушкой, и крутил ручку аппарата с такой силой, что из-под закрытой крышки во все стороны летели мыльные пузыри. Дуня поймала один пузырь на ладонь и подставила её под солнечный луч, любуясь переливами радуги на прозрачной поверхности.
— Смотри, смотри, никак Дунька себе парня закадрила, — подтолкнула меня локтем чернобровая Оксана.
Мы с ней развешивали бельё, и от тёплой мокрой ткани вверх поднимались струйки пара. Весенний воздух кружил голову запахами оттаявшей земли и набухших почек ивняка, готовых выпустить наружу пушистых белых «зайчиков».
Молодой лейтенантик в новенькой форме остановился неподалёку от меня и закурил. Время от времени он поглядывал на меня и улыбался.
— Какой симпатичный! — горячо шепнула Оксана. — Глянь, как на тебя смотрит! Сейчас дырку глазами протрёт.
— Скажешь тоже! — Я недовольно дёрнула плечом, хотя на самом деле интерес лейтенанта мне льстил. Сделав вид, что не обращаю на него ровно никакого внимания, я нагнулась за бельём и мысленно охнула, потому что в тазу остались одни кальсоны, и растряхивать кальсонами на глазах лейтенанта мне не очень хотелось.
Меня привело в чувство многозначительное хихиканье Оксаны. Подумаешь, лейтенант, хоть и симпатичный. Солдаты и офицеры вокруг женской команды десятками крутятся, не понимая, что нам от стирки голову поднять некогда, не то что романы крутить.
Переборов застенчивость, я подняла кальсоны из таза и несколько раз демонстративно встряхнула. Офицер хмыкнул, а потом сделал невообразимое: отбросил папиросу, шагнул ко мне и положил руку на плечо.
— Ульяна, ты что, меня не узнаешь?
Я стояла с кальсонами в руках и растерянно хлопала глазами, пока до меня не дошло, что именно с этим лейтенантом я девять лет просидела на соседней парте, а во втором классе крепко поддала ему портфелем по спине за разлитую чернильницу.
— Игорь? Иваницкий? Ты?
Наверное, я выглядела как папуаска, впервые увидевшая метро, потому что Игорь заразительно рассмеялся и взял под козырёк.
— Именно я, собственной персоной.
— Но как ты? Откуда? Рассказывай скорее! Как там наши? Как Москва?
Игорь стоял рядом, такой родной, близкий, свой — частичка моей Москвы.
Я тарахтела без перерыва, засыпая его вопросами, на которые он не успевал отвечать, а лишь улыбался и кивал головой.
— Улька, как я рад, что тебя встретил! С тех пор как ушёл на фронт, я ещё никого из наших не видел.
— Но ты успел стать лейтенантом!
— Ну, лейтенанта я получил две недели назад на ускоренных курсах, а воевал с осени. Сначала ушёл добровольцем в ополчение, потом попал в окружение. Когда с боями выходили к своим, я вынес из-под огня раненого командира, он-то меня и отправил на курсы, иначе не взяли бы по возрасту. Сам был ранен, оттуда в госпиталь, а из госпиталя на учёбу. Вот, собственно, и весь мой боевой путь. Как видишь, негусто.
«Был ранен. Вынес командира. Выходил из окружения…» Я слушала Игоря раскрыв рот. И вдруг вспомнила, как Серёжа Луговой обзывал его маменькиным сынком за кружевные перчатки и презрительно кривил губы, а мы с одноклассниками молчали и втихаря хихикали над мальчиком со скрипочкой. От стыда за прошлое я опустила голову.
— Игорь, ты прости меня, если я тебя когда-то обижала. Я была дурой.
Почему-то грубить всегда проще, чем вслух признавать свои ошибки.
— Мы все были наивными дурачками, которые считали, что в нашей жизни всегда всё будет хорошо, — медленно ответил Игорь. Он взял из моих рук кальсоны и аккуратно повесил их на верёвку. — Давай я тебе сначала помогу, а потом мы сядем где-нибудь в укромном уголке и спокойно поговорим. У меня есть целый час времени.
Нашим планам помешал пожилой боец в сбившейся набок шапке-ушанке:
— Товарищ лейтенант, тебя срочно к командиру. Давай пошевеливайся, а то нагорит.
Игорь пожал мне запястье:
— Прощай, Улька, я обязательно тебя найду. Обязательно!
— Не прощай, а до свидания! — звонко выкрикнула я и долго махала вслед, пока не поняла, что размахиваю кальсонами.
В течение 20 апреля на фронте чего-либо существенного не произошло.
За 19 апреля уничтожен 31 немецкий самолёт.
Наши потери — 13 самолётов.
* * *За 19 апреля частями нашей авиации уничтожено или повреждено 55 автомашин с войсками и грузами, 10 повозок с боеприпасами, 19 полевых и зенитных орудий, 2 зенитно-пулеметных точки, рассеяно и частью уничтожено до батальона пехоты противника.
* * *За истекшую неделю с 12 по 18 апреля немецкая авиация потеряла 112 самолётов. Наши потери за этот же период — 33 самолёта.
* * *Наши части, действующие на одном из участков Западного фронта, овладели важным узлом сопротивления противника. Установлено, что за последнее время немцы бросают в бой свежие резервы, прибывающие из глубокого тыла. За два дня боев наши войска уничтожили 1300 немецких солдат и офицеров. Взяты трофеи: 19 орудий, 99 пулемётов, много винтовок и автоматов, 60 300 патронов, 3 радиостанции и другое военное имущество. Огнём артиллерии уничтожено 3 немецких танка, 10 орудий, 73 пулемёта и 10 миномётов.
* * *Красноармеец тов. Прокофьев, охранявший участок дороги, заметил, что к нему приближаются 16 немецких разведчиков. Боец не растерялся. Подпустив гитлеровцев на расстояние в 50 метров, он открыл из пулемета огонь и в упор расстрелял 10 немцев. Остальные немецкие солдаты разбежались.
Сменившись с поста, тов. Прокофьев доставил командованию 9 немецких автоматов и ручной пулемёт.
* * *Отряд ленинградских партизан под командованием тов. Т. за пять дней боевых действий в тылу врага взорвал 4 моста и разрушил во многих местах телефонно-телеграфную связь. Организовав на дорогах ряд засад, партизаны уничтожили 130 гитлеровцев, 3 автомашины с грузом, трактор, мотоцикл и радиостанцию.
* * *У убитого немецкого солдата Альберта Эвальда найдено письмо к Паулю Шульцу в Берлин. Ниже публикуются выдержки из письма:
«…Здесь весна, и мы больше не страдаем от холодов… Горлопаны уже кричат, что предстоящая весенняя битва будет решающей и последней… Сколько раз мы участвовали в этих последних битвах?!. Кто бы мог подумать, что русская кампания будет такой тяжёлой и длительной. Иоганн Вольф погиб вчера во время атаки русских. Мы понесли большие потери, так как нападение было для нас полной неожиданностью. Русские не дают нам ни минуты отдыха… Настроение у нас совсем не воинственное. Я испытываю беспокойство и не могу ни о чём думать. Нервы у всех напряжены до последнего предела».
* * *Немецкий унтер-офицер Леопольд Гандль пишет из лазарета в гор. Вене фельдфебелю Карлу Крихенбауму, находящемуся на советско-германском фронте:
«Наш город всё больше и больше наполняется лазаретами. Они вырастают, как грибы из-под земли после дождя. Сколько уже заняли домов, но этого не хватает, чтобы принять всё то, что прибывает из России. Ежедневно прибывают потоки раненых. Когда же, наконец, окончится эта бойня, несущая гибель всем нам?»
* * *Гитлеровские бандиты зверски расправились с мирными жителями деревни Харужево Калининской области. После пыток и избиений они расстреляли Соколова, его жену Екатерину, двух дочерей — Евдокию и Евгению, сыновей — Василия, Николая и Михаила. В этой же деревне убиты Дроздов, его жена и дочь Анастасия. Ограбив колхозников, немецкие изверги сожгли деревню.
* * *Французские патриоты самоотверженно борются против немецких оккупантов. 6 апреля недалеко от Булони (Франция) взорваны немецкие склады с боеприпасами. Совершившие нападение предварительно прервали телефонную связь, а затем перебили всю охрану, состоявшую из немецких резервистов.
Сейчас, глядя на Дуню, которая сокрушалась по своему Артёму, я подумала о том, что Игорь Иваницкий остался удерживать линию фронта и, возможно, именно сейчас ведёт бой до последнего патрона, как наш капитан Рябченко. Я знала, что Фролкина разыскивала капитана в госпитале, а потом лично занесла его фамилию в список пропавших без вести.
Без вести пропавшие… Как тягостно произносить эти слова применительно к дорогому человеку, что был рядом с тобой, держал тебя за руку, обещал вернуться живым и вот лежит где-то на поле боя, всеми оставленный, потерянный, оплаканный лишь дождём и ветром… А родные всё ещё ждут и верят. Мой папа тоже пропал без вести, но очень хотелось верить в чудеса, которые всё-таки происходят. Разве не чудо, что мы встретились с Игорем? Чудо!
Я поёжилась от слякотной весенней распутицы, висящей на ногах тяжёлыми гирями. Ступни гудели так, словно в них поселился рой пчёл и жалит, жалит, жалит! Тысячи острых укусов!
Время шло к вечеру, а мы всего один раз остановились на пятиминутный привал, чтобы дать отдых лошадям и перекусить слипшимся комком каши из полевой кухни.
— Ты обопрись рукой на телегу, так легче идти, — посоветовала Вика. — Или представь, что мы с тобой сейчас идём по Арбату. На нас новые летние платья и белые туфельки. Куда мы с тобой идём? — Вика закатила глаза и выпалила: — Знаю! Мы идём в цирк!
Удивительно, какой силой обладают слова! В мыслях мгновенно замелькала весёлая суета сборов с тревожно-радостным голосом мамы, в десятый раз вопрошающей, не забыли ли мы билеты. Клоуны, воздушные шарики, дрессированные собачки на задних лапках. После войны я обязательно пойду в цирк и возьму с собой Витюшку Моторина. Мы сядем на самый первый ряд, и я куплю Витюшке леденцового петушка на палочке — лучше красного, потому что жёлтые не такие вкусные.
Я посмотрела на Вику и подсказала:
— А на углу Цветного бульвара продают ситро. Тебе с каким сиропом, клубничным или шиповниковым?
Я постаралась ответить весело, но вышло слезливо и жалобно, как случалось всегда, когда я представляла себя в Москве, а не на раскисшей дороге в тыловое расположение.
— Девушки, запевайте! — вдруг ни с того ни с сего приказала Фролкина. Она подошла к Оксане и требовательно посмотрела ей в глаза. — Начинай.
— Она свихнулась, — вполголоса прокомментировала Вика. — На войне так бывает. Мы из сил выбиваемся, а Фролкиной музыку подавай. Может, нам ещё и станцевать, чтобы не заскучать в дороге?
в полный голос затянула Оксана.
«Ехали мы, ехали, сёлами, станицами…» — нестройно полетело по рядам, передаваясь друг другу, как эстафетная палочка. Мелодия крепла, разливалась вдаль и вширь, и вместе с ней распрямлялись спины и поднимались головы. В консерваторию меня точно не приняли бы. Я постоянно сбивалась с ритма, срывалась на фальцет, но орала от души, на всю ивановскую, по определению мамы, «как извозчик на рысях». Не спрашивайте, почему извозчик и почему на рысях, — этого я не знаю.
Песня помогла преодолеть последние, самые тяжёлые километры, и, когда мужчины начали ставить палатки, Ленка рухнула на поваленное дерево и закусила губы.
— Не могу больше! Ой, не могу!
Еле слышно подвывая по-собачьи, она стала стаскивать намокшие армейские ботинки. Они не слезали с распухших ступней. Ленка сдирала обмотки, дрыгала ногами и ревела взахлёб, со злым причитанием человека, который всех ненавидит.
Я повернулась к ней спиной и отошла к девчатам. Измотанные переходом, каждая из них пристроилась кто где, не в силах сдвинуться с места.
Оксана подвинулась, освобождая местечко рядом с собой на нарубленном лапнике:
— Ложись.
Я повалилась на спину, и перед глазами мелкой рябью заколыхалось серое небо.
Даже сюда, в тыл, к нам долетали звуки дальнего боя. Словно над озером одновременно висели десятки тысяч стрекоз.
— Я думала, что война — это подвиг, — сказала Оксана, — а оказалось, вши, кальсоны, облезшие ногти и распухшие ноги… — Она взглянула наверх: — А небу всё равно, что делается на земле.
— Нам не всё равно, — прошептала я, проваливаясь в мягкую дремоту.
Ленка продолжала скулить с протяжными всхлипываниями, и я не вытерпела:
— Не могу это слушать. Пойду помогу. Всё-таки мы с ней из одного корыта.
Ленка перестала бороться с ботинками, а повалилась на бок и подтянула колени к голове.
— Давай помогу. — Я присела рядом и потянула её за каблук.
— Отстань, без тебя тошно, — вяло огрызнулась Ленка, но затихла и всё то время, пока я возилась с её ботинками, напряжённо сопела, изредка вскрикивая от боли. Её ноги, освобождённые от ботинок, походили на куски сырого мяса, и я удивилась, каким образом она вообще сумела пройти весь путь и только в конце заплакать.
От дымка полевой кухни потянуло лёгкой гарью сырых дров. Рядом стучали топоры наших мужчин; требуя сена, ржали лошади. Глаза Ленки, глядящие на меня в упор, напомнили о дикой кошке с обрубленным хвостом, что жила в нашем дворе до переезда на новую квартиру.
Кошка облюбовала для себя наш дровник и, когда кто-нибудь приходил за дровами, с жутким воем обрушивалась на него с верхушки поленницы. Однажды она разодрала мне руки в кровь, и папа хотел пойти найти кошку и истребить, пока она кого-нибудь не искалечила. Но мама не позволила, а папа, как всегда, её послушался. Правда, за дровами меня больше не посылали, чему я была очень рада. И вот однажды по зиме, когда метель накидала под окна снежные валы, я заметила у порога серый обледенелый комок, который подозрительно шевелился. Присев на корточки, я потыкала в комок щепкой и услышала негромкое мяуканье, исходящее из середины комка.
— Мама, тут кошка! Живая! Можно я возьму её домой? — громко воскликнула я, хотя мама на заводе не могла меня слышать.
Родители застали меня около печки, где я завернула дикую кошку в своё одеяло и пела ей колыбельную песню, а кошка смотрела на меня, и по её мордочке текли настоящие человеческие слёзы. Та кошка прожила у нас два года, а потом внезапно исчезла и, как мы её ни искали, обратно уже не вернулась.
С распухших ступней Ленки свисали клочья содранной кожи. Я осторожно обтёрла следы крови, намотала ей на ноги чистые тряпки, а поверх обернула кусками брезента.
Благодарности я не ждала, но Ленка внезапно как-то вся скукожилась, сгорбилась и через силу выдавила из себя короткое спасибо. Её рот при этом конвульсивно подёргивался, словно язык обжигал кусок горячей картошки.
— Спасибо скажешь, когда заживёт, — ответила я и побрела к ездовым.
Они уже успели поставить одну палатку и теперь вместо пола устилали лапником оттаявшую влажную землю.
— Помочь пришла? — оторвавшись от топора, спросил Василич.
Я проигнорировала вопрос и взяла его за рукав.
— Василич, послушай, ты ведь деревенский?
— Ну, — он довольно хмыкнул, — самый что ни на есть крестьянин из-под Саратова. Красота у нас, я тебе доложу! Не чета здешним местам. Песок на берегу — как золото. А зори, зори какие! Бывало, встанешь утречком пораньше, трава в росе, а туман такой, что кружкой вместо молока черпать можно! Ты что, себе деревеньку присматриваешь или как?
— Может, и присматриваю. Ты мне лучше скажи: можешь заготовить лыка на лапти?
— Мочь-то могу, да на кой тебе? — Он посмотрел на меня с прищуром: — Нешто плести умеешь?
— Умею. — Я кивнула головой в сторону Ленки: — Хочу сплести кое-кому, а то у неё ноги распухли и в ботинки не влезают.
Светлые глаза Василича скользнули по моему лицу.
— Эх, хорошая ты девка, Ульяна! Был бы холостой — женился бы на тебе!
— Значит, мне не повезло. Так надерёшь лыка?
Он кивнул:
— Будешь плесть, не забудь наперёд «Господи, благослови» сказать. Моя бабка завсегда так делала.
Я вспомнила про бабу Лизу и улыбнулась:
— И ещё одна бабка тоже.
На ногах мы носили грубые солдатские ботинки с обмотками. Когда ботинки намокали — а у нас, прачек, они намокали всегда, — казалось, что ботинки имеют железную подошву весом несколько килограмм.
— Говорят, скоро в армии будут выдавать сапоги, — как-то раз сообщила повариха, орудуя в чане с супом огромным половником. — Мне интендант сказал, сапоги собираются делать у нас в Кирове, на заводе искусственной кожи. Вроде бы и называться будут «кирза» — Кировский завод, значит. Мы с интендантом земляки, у него на кожевенном мать работает, а мои родичи на спичечной фабрике. Без нас, кировчан, никуда: что спички, что сапоги — на фронте наиважнейшие вещи! А ты, говорят, лапотница? Василич хвастал, что лыко тебе дерёт. Молодец! Я лапти шибко уважаю. У нас в Вятке, то есть в Кирове, летом в лаптях по сю пору ходят. Может, и мне сплетёшь?
Расчувствовавшись, повариха зачерпнула мне гущи со дна и от себя подбавила щепотку сушёного укропа, который держала для особых случаев.
Сейчас я сидела на бревне у палатки и плела лапти для Ленки. Пальцы привычно перехлёстывали длинные лычки, вплетая каждую на своё место. Работа затягивала, и под стать ей мысли текли плавные и благодушные.
Зима наконец-то уступила место весне, и погода стояла распрекрасная. Ясный день купал в солнечном море верхушки сосен и подсвечивал золотом россыпи голубых подснежников. От котлов с бельём тянуло запахом дыма, над головой били крыльями мокрые гимнастёрки на верёвках, как будто просились оторваться от земли и улететь в дальние края, где нет войны, которая напоминала о себе глухим дальним гулом. На фоне синего неба кружевной сетью качались голые ветки деревьев, и отчаянно хотелось верить, что наша армия вот-вот сломает хребет войне, от обороны перейдёт в наступление и больше не будет безвозвратных потерь и вороха кровавой одежды с тяжёлым запахом смерти.
— А здорово у тебя получается плести лапти, даром что москвичка, — похвалила Илга. — У нас в Латвии старики на хуторах до сих пор ходят в деревянных башмаках, а лапти я прежде не видела. В детстве я мечтала о деревянных башмаках, а когда мне покупали туфельки, то плакала. — Илга приложила руку козырьком от солнца и проводила взглядом стаю птиц у горизонта. — Счастливые, живут и не знают, что кругом война.
— Ещё как знают! Взрывы и их в клочья разносят. Просто не понимают, что происходит и зачем кому-то нужна чужая земля. — Я подсунула под пятку конец лычки и обрезала край кочедыком. — Ну вот. Скоро будет готово.
Илга наклонилась и понизила голос:
— А вы с Ленкой теперь разговариваете? А то я смотрю, она по-прежнему всё молчком да молчком.
— Трудно сказать, но вроде бы чуть подобрела. По крайней мере, волком теперь не смотрит. — Я всунула ногу в готовый лапоток и повертела носком из стороны в сторону. — Вроде неплохо получилось.
— Будет время, сплети и мне, — попросила Илга, — у меня тоже ноги как подушки. Ночью болят, мочи нет.
Илга говорила с лёгким прибалтийским акцентом, и мне очень нравилось слышать журчание её речи.
— Тогда ты будешь пятая по очереди. Мне уже четыре пары лаптей заказали. — Я засмеялась, потому что сегодня меня смешило всё подряд: и то, как я чихнула от солнца, и то, как девушки восхищались моим умением плести лапти, и как Фролкина вперевалку обходила палатки, и совершенно не смешной анекдот гладильщицы Наташи, и даже то, что повариха пересолила овсянку на завтрак.
Мой смех подхватила Илга:
— Хорошо, я согласна быть пятой! Пятёрка гораздо лучше, чем двойка или тройка!
— И гораздо лучше единицы!
Мы посмотрели друг на друга и, наверное, одновременно подумали об учёбе, которую у нас оборвала война. На глаза Илги набежало облачко лёгкой грусти. Её тонкие пальцы скользнули по щеке, заправляя за ухо локон.
— Я хотела поступать в педагогический.
— А я сейчас училась бы в десятом классе. Я так скучаю по своей школе. Когда училась, мечтала: скорей бы закончить! Скорей бы закончить! А теперь думаю: зря я торопила время. Так хорошо было дома в Москве, с друзьями, учителями, походами, ссорами. Тогда у меня были мама и папа. — Мой голос сорвался до шёпота, и я заплакала бы, если бы Илга вдруг не заявила:
— Смотри, твой лейтенант идёт! Явился не запылился!
Я поспешно встала с места, и начатый лапоть упал с моих колен на землю.
— Игорь! Ты нашёл меня! Я думала, ты в бою.
Его шинель была накинута на плечи, и одна рука забинтована.
Он застенчиво улыбнулся:
— Как видишь, временно выбыл из строя. Но ничего, мы отбили атаку и закрепились на позиции. А рука — ерунда, скоро заживёт, пришлось драться врукопашную.
— Врукопашную?! Говорят, рукопашная в окопах — это очень страшно.
Игорь наклонился, поднял лапоть и протянул его мне.
— Не страшнее, чем когда на тебя идут танки. Самый ужас — пережить первый бой, когда ты на передовой необстрелянный, глупый, растерявшийся. И непонятно, куда стрелять, и боишься с перепугу пропустить команды командира, а враги прут и прут. Нас тогда в живых осталось трое из всего взвода.
— Игорь! — Я смотрела на него расширенными глазами и не знала, какими словами высказать ему ту щемящую благодарность, что закипела в душе от его рассказа.
Я сунула лапти и лыко в пустое ведро:
— Пойдём попьём чаю. У нас в палатке всегда есть кипяток и заварка. И даже сахар.
Я оглянулась на Илгу. Она всё ещё стояла рядом, с любопытством поглядывая на нас.
— Если Фролкина спросит, скажи, что я земляка встретила, отлучусь на часок. А норму обязательно выполню.
Наш отряд располагался неподалёку от полевого госпиталя, поэтому легкораненые бродили по всей территории лагеря, несмотря на посты охраны. Их останавливали разве лишь для того, чтобы попросить прикурить или переброситься парой слов. Раненые частенько заглядывали к нашим девушкам или балагурили с ездовыми в ожидании отправки в свои части.
Мы с Игорем неспешно прошлись между сосен, насквозь пронизанных воздушными струями. Несколько бойцов, сидя на пнях, курили и о чём-то горячо спорили. Две медсестры вели под руки раненого с перевязанной головой. Из полуторки перегружали на подводу ящики с хлебом из армейского хлебозавода, который точно так же, как и мы, кочевал за войсками. Запах свежего хлеба щекотал ноздри.
Игорь посмотрел на меня:
— Слышишь, соловей поёт на ноте «ля»?
Я кивнула на его забинтованную руку:
— Ты ведь скрипач, как теперь играть будешь?
Он немного помолчал, а потом спокойно сообщил, без всякой горечи:
— А никак теперь играть не буду. Я ещё летом, когда командира выносил, сломал два пальца на правой руке и вывихнул плечо. Кое-как, конечно, сыграю, но амплитуда движений уже не та и смычок держать трудно. Но знаешь, по сравнению с теми, кто остался лежать там, на поле, мне повезло.
— Как же ты без музыки?
— Ну почему без музыки? Музыка — она везде. — Игорь посмотрел окрест себя и остановил взгляд на верхушке ели, увешанной шишками. — Попробую сочинять.
Солнце над лесом медленно спускалось к закату, густой синевой раскрашивая тени деревьев. Белый ствол берёзы тонкой струной тянулся вверх, словно собрался дотронуться до облаков. Пахло дымом костров и гарью сгоревшего мазута. В огромных котлах булькало бельевое варево.
— Никак кавалера нашла, Евграфова? — ехидно окликнул меня ездовой Грошиков.
Он вечно ко всем приставал. Огромным багром Грошиков перегружал выварку белья в металлическую бочку, к которой наши умельцы приделали колёса от тележки. Наполнив бочку, Грошиков повезёт её к реке, чтобы девчата выполоскали постиранное.
— Тяжёлая у вас работа, — уважительно заметил Игорь. — Меня по осени, когда из окружения выходили, чуть вши не заели. Поверишь, шапка сама по столу ползла, столько тварей в подкладку вцепилось. Вышли к своим мало того что измученные и грязные, как чумички, так ещё и вшивые с ног до головы, тело до крови расчёсано. Даже не знаю, что хуже: холод, голод или вши. Так что спасибо вам, прачкам, за труд. Без вас мы пропали бы.
Игорь говорил спокойно, не стесняясь, как зрелый мужчина, которого трудно смутить грязью военного быта, без удобств, без мытья, без нормальной постели, с коптилкой вместо лампы и котелком в вещмешке. Перед ним я чувствовала себя не ровесницей, а пионеркой-несмышлёнышем, случайно оказавшейся во взрослой компании.
— А знаешь что? — Я посмотрела на его гимнастёрку с потёртым воротом. — Я тебе сейчас смену белья принесу, а ты у нас в палатке переоденься. А твоё я в стирку отправлю. — Мне так хотелось сделать для Игоря что-нибудь хорошее, что я почти взмолилась: — Пожалуйста, не отказывайся. Я тебе самое новое выберу.
— Хорошо. — Он покорно пожал плечами и опустился на скамью, сколоченную у входа в жилую палатку.
Я понеслась в бельевую и, ничего не объясняя, зарылась в кучу одежды, уже разложенную по упаковкам. Размер я знала на глазок. Не то, не то, опять не то. Вот! Я достала прекрасную почти новую гимнастёрку и прижала к груди. Взгляд зацепился за рукав, почему-то подшитый серой нитью. В мирное время подобное считалось бы браком и швея получила бы нагоняй. Но я, напротив, подумала, что неправильно подшитый рукав словно посылает привет от далёкой портнихи, у которой просто закончились зелёные нитки, а план сдавать было надо. Наверняка она, как мы все, думала о том, кто станет носить форму, сшитую её руками. Думала и желала ему остаться в живых.
Ожидая меня, Игорь наблюдал, как весенний ручеёк крутит в своей стремнине сухие сосновые иголки.
— Вот, принесла. Переодевайся.
Он придержал меня за руку:
— Погоди, не торопись. Давай посидим. Лучше расскажи, как ты сюда попала.
— Обыкновенно. Отправили в эвакуацию, и я умудрилась отстать от поезда. Немного пожила у подруги, поработала на железной дороге, а потом меня взяли в полевой прачечный отряд. Как видишь, ничего интересного.
Я сказала и удивилась, что огромный год, вместивший в себя бездну войны и горя, уложился в несколько коротких предложений. Я не стала упоминать о родителях, потому что боль от их потери была равносильна тому, как сунуть руку в огонь, чтобы посмотреть на обожжённые пальцы.
Больше всего на свете мне хотелось расспросить Игоря о Москве, о школе, обо всех наших.
— Игорь, про кого из наших ребят ты знаешь? Я писала Тане, но письмо не нашло адресата. Неужели всех эвакуировали?
Я случайно задела Игоря за забинтованную руку, и он слегка поморщился от боли, но тут же улыбнулся:
— Таню я видел перед отъездом. Она сказала, что их семью эвакуируют в Мордовию, но она обязательно сбежит по дороге и уйдёт в армию. Наташа Бочкина, Олег, Петя и Владик пошли работать на завод. Толик, как и я, ушёл в ополчение. Лёня погиб под бомбёжкой. Из моей музыкальной школы трое ребят погибли. — Я охнула. Игорь ссутулил плечи: — Вот, собственно, и всё, что мне известно.
Но я видела, чувствовала, что Игорь мне что-то не договаривает, и я догадывалась, о ком он смолчал. У Серёжи с Игорем всегда были плохие отношения, но всё же я рискнула задать вопрос, который сжигал меня изнутри. Как можно безразличнее и вскользь бросила:
— Игорь, а про Лугового ничего не слышно?
Он быстро взглянул на меня и опустил глаза, разглядывая песок под ногами.
— Почему, слышно. Мне про него мама написала. Её эвакуировали в Ташкент. Сергей там.
Я была поражена:
— В Ташкенте? Так далеко? Но там же глубокий тыл!
Уголок рта Игоря дрогнул в усмешке.
— А ты чего ожидала?
Я растерялась. Действительно, чего я ждала? Чтобы Сергей лежал под пулями? Сражался насмерть? Получил орден? Пал смертью храбрых?
Перед мысленным взором пронеслось вдохновенное лицо с бровями вразлёт и звенящий торжеством голос: «Товарищи, мы все как один должны встать на борьбу с врагом! В нашем строю не место белоручкам в маминых перчатках!»
Я не нашлась с ответом и невнятно промямлила:
— И что он там делает?
Ещё один короткий взгляд в мою сторону породил во мне нехорошее предчувствие. Игорь поправил сползающую с плеча шинель и опять поморщился от боли. Когда моё терпение уже, казалось, было на исходе, я услышала его голос:
— Мама встретила Сергея на рынке. Он торгует папиросами. — Должно быть, я переменилась в лице, потому что Игорь здоровой рукой обнял меня за плечи и ободряюще сказал: — Мало ли какие у людей обстоятельства. Война.
— Война, — повторила я эхом, стряхивая с себя оцепенение, но где-то на задворках сознания клином засела мысль, что война не оправдывает трусость. Хотя, может статься, Игорь и прав: обстоятельства бывают разные. Вдруг у Сергея больна мать или, например, он готовится поступить в разведшколу. Я знала, что воображение может занести меня очень далеко от действительности, поэтому лучше ничего не выдумывать. Как говорят, время рассудит.
Я положила голову Игорю на плечо и прижалась к нему, как прижалась бы к родному брату в минуту растерянности. Мы с ним теперь и были брат с сестрой — дети одного города.
Его вопрос прозвучал совсем тихо:
— Ты скучаешь по Москве?
— Очень! Знаешь, мне часто снится День Победы. Он будет обязательно весной, как нынче. Я иду на Красную площадь. С кремлёвских звёзд снимают маскировку. Толпа народу, цветы, улыбки, играет военный оркестр, и все люди танцуют вальс.
— Вальс кремлёвских звёзд, — задумчиво сказал Игорь.
Я отстранилась:
— Красиво: вальс кремлёвских звёзд.
Мы замолчали, представляя каждый своё, и это молчание сближало нас красноречивее любых слов.
Лёгким касанием сухих губ Игорь поцеловал меня в висок:
— Пора прощаться. — Он кивнул на одежду в моих руках: — Пойду и воспользуюсь блатом, если ты решила меня побаловать. Следующий раз неизвестно когда выдадут чистое бельё.
Я возразила:
— Но я точно знаю, что в госпитале перед выпиской переодевают.
— Так то в госпитале. А я сегодня после ужина сбегу на позиции. Не хочу отстать от своего взвода. Мне ведь только перевязки делают, а перевязать и санинструктор может.
Игорь принял от меня бельё и шагнул в палатку. Я слышала, как он снимает одежду, чем-то тихонько позвякивает. Наверное, перекладывает из кармана в карман разную мелочь.
Я сидела сгорбившись, чувствуя тревожную горечь военной разлуки, когда прощаются ненадолго, а уходят навсегда. И ты знаешь об этом, но делаешь вид, что всё нормально, говоришь случайные слова, улыбаешься через силу, хотя душа кричит и плачет: «Не уходи! Останься! Не суйся в пекло! Пусть не ты, а другой!»
— Я готов!
Игорь стоял против солнца, и я видела его в центре золотого круга, как будто бы он уходил внутрь него, чтобы остаться жить в другом измерении, без встреч, без расставаний и без войны.
— Игорь! — Я бросилась к нему. — Игорь! Постой, подожди ещё хоть пять минут! Прошу тебя: будь. Просто будь на свете!
В его улыбке промелькнуло наше короткое детство и годы учёбы за соседними партами.
— Хорошая ты девчонка, Ульяна. Жаль, что мы не дружили в школе. Но лучше поздно, чем никогда, верно?
Он по-прежнему стоял внутри круга, и мне хотелось вытянуть его оттуда, не дать исчезнуть. Я перешла на другую сторону. Теперь его лицо оказалось в тени, и я в который раз удивилась его спокойному и уверенному взгляду.
Игорь взял меня за руку и крепко пожал.
— Прощай, Уля. Обещаю, что обязательно дам о себе знать. — И еле слышно добавил: — Если останусь в живых.
— Ульяна, тебя к Фролкиной. Срочно!
Оксана запыхалась, словно за ней гналась стая голодных волков.
— Небось опять с санинструктором Васей встречалась, — съехидничала я, зная, что Оксана не обидится.
— А и встречалась. Подумаешь! Он мне корзину держал, когда я бельё развешивала.
— И прищепки подавал, — хохотнула Софико, черноглазая, с длинными косами напарница Оксаны.
Оксана подбоченилась:
— Уля, ты здесь не зубоскальничай, а дуй к Фролкиной. Она очень сердитая.
— Иди, я достираю, — сквозь зубы процедила Ленка, и я послала ей воздушный поцелуй.
После торжественного вручения лаптей наши с Ленкой отношения переживали небывалый подъем, потому что утром она скупо кивала в знак приветствия, а вчера сама лично сходила за мылом «К» и взяла его для нас двоих!
К Фролкиной я шла, мучительно гадая, в чем провинилась, и по своему обыкновению накрутила себя до того, что у входа в хозяйственную палатку трижды глубоко вздохнула и пообещала себе двойную порцию сахара, если разговор пройдёт мирно.
Отдельной палатки у Фролкиной не было, и она занимала угол на складе чистого белья и инвентаря между ящиков с хозяйственным мылом. К моему удивлению, Фролкиной в палатке не было, а на её месте сидел незнакомый майор с дублёным лицом и тёмными мешками под глазами. Он дремал. Я извинилась:
— Простите, товарищ майор, я к товарищу лейтенанту Фролкиной.
Он вздрогнул:
— Евграфова?
Я насторожённо кивнула:
— Да, я.
Растопырив пальцы, майор потёр руками веки, прогоняя сон. Я увидела на его воротнике петлицы особиста и насторожилась. В памяти лихорадочно пронеслись разговоры с девчатами. Но я никогда не говорила ничего против советской власти, не ругала товарища Сталина, не травила пустых анекдотов. Стараясь не поддаться испугу, я спрятала руки за спину и сплела пальцы.
— Евграфова, я слышал, что ты — лапотница.
Тревога немного отпустила, и я ответила с лёгким вызовом:
— Я не лапотница, а москвичка, товарищ майор. А плести лапти меня научила бабушка моей подруги.
Я посмотрела на ноги майора в хромовых сапогах, прикидывая, на какой размер он попросит лапти. За последний месяц я сплела для девчат пар десять. Неудивительно, что про меня слышали даже особисты. Ну и болтушки девки!
— Значит, москвичка, — мягко сказал майор, — это хорошо, москвичи — люди надёжные. Фролкина сказала, ты комсомолка, трудишься без нареканий.
— Стараюсь. — Я переступила с ноги на ногу, ожидая, когда он перейдёт к главному.
Глаза майора стали грустными.
— Тебе сколько лет?
Вопрос снова корябнул страхом — а ну как отчислит из отряда по возрасту? Зардевшись, я бодро прибавила себе полгода:
— Восемнадцать, товарищ майор.
— Совсем ребёнок. У меня дочери восемнадцать. Хорошо, что ты невысокая, худенькая и выглядишь младше своих лет. — Он посмотрел поверх моей головы и замолчал, над чём-то раздумывая. Я стояла ни жива ни мертва. — Такое дело, Евграфова. — Он говорил медленно, словно каждое слово весило пуд и он катил его в гору. — Я должен послать человека в разведку: в село, занятое фашистами, а ты подходишь лучше всех. Скажу сразу — ты вправе отказаться. Стать разведчиком не каждый сможет.
Моё сердце подпрыгнуло и покатилось вниз, в пятки. Вмиг я забыла все слова, молча смотрела на майора и, наверное, выглядела полной дурочкой.
Его лицо, и без того худое, осунулось ещё больше. Он вздохнул:
— Ты должна пойти в село под видом того, что бродишь по деревням и плетёшь лапти на заказ, и осторожно расспросить жителей, что случилось с одним человеком. Узнаешь и вернёшься обратно. Больше тебе ничего знать не надо. Документы тебе сделают. Проводят и встретят. Но к немцам ты пойдёшь одна. Если, конечно, согласна.
— А вам очень-очень надо?
Я не нашлась спросить ничего умнее, и майор едва заметно усмехнулся:
— Очень-очень. Иначе тебя не просил бы, уж поверь.
Совсем недавно, в феврале, в отряд приносили газету «Правда», и мы с девушками прочитали о подвиге Зои Космодемьянской и о том, как её замучили фашисты. Подруги горячо обсуждали очерк под названием «Таня». Вика плакала, а я сидела и думала: «А я бы смогла? Не испугалась? Не сломалась бы под пытками?» Я спрашивала себя и не находила ответа, потому что хорошо быть смелым, если ты среди своих, пусть не на войне, но в тылу и с друзьями. А если один в поле воин, то как выстоять? Ради мамы, ради папы, ради Витюшки, оставшегося сиротой, ради моей Москвы, ради Родины…
Глядя на майора, я закусила губу и отчаянно зажмурилась, как будто перед прыжком в ледяную прорубь.
— Ну, если очень надо, то я согласна.
— Отлично! — оживился майор. — Выскажусь прямо: задание опасное и ответственное, но иного выхода нет. Да, кстати, про режим строгой секретности сама понимаешь. Девушкам в отряде объясни… — Он на секунду задумался. — Скажи им, что тебя откомандировали на несколько дней в соседнюю часть, чтобы научить медперсонал госпиталя плести лапти.
— Ну надо же, лапти для госпиталя! — всплеснула руками Вика. Она обернулась к девушкам: — Слыхали новость? Ульяну отправляют в командировку учить плести лапти!
Мы все сидели в жилой палатке, и меня била нервная дрожь. Чтобы не дрожали руки, я зажала их между коленками и осмотрела скудное убранство палатки с деревянными нарами, небольшой столик с коптилкой из снаряда, стопку журналов на столе. Журналы и газеты нам иногда перепадали с Большой земли, и мы берегли их как зеницу ока. На подушке у Оксаны накинута кружевная салфетка — память из дома.
На стенке палатки над нарами Оли — пожелтевшая фотография родных. Изображение совсем стёрлось, исчезло, но Оля знает, что мама, папа и сестра там есть. Каждый вечер перед сном Оля проводила по фото пальцем, и я понимала, что таким образом она даёт им знать, что помнит их и любит.
На сборы и подготовку майор выделил сутки, и я думала, что уже завтра ночью я отправлюсь в неизвестность и, вполне может быть, закончу жизнь, как Зоя Космодемьянская.
Вика подсела ко мне и обняла.
— Везёт тебе, Улька, съездишь к соседям, отдохнёшь от работы, — она шутливо подтолкнула меня локтем в бок, — заведёшь новые знакомства. Я тоже не отказалась бы от такого задания: всё равно что в санатории побывать. — Она гибко потянулась всем телом. — Представь, что ты едешь в Ялту, на море. Пальмы, каштаны, прогулки по набережной, оркестр на танцплощадке играет «Рио-Риту».
Вика вскочила и легко повернулась вокруг себя, словно приглашая меня на танец. Я попыталась улыбнуться, но уголки губ упрямо двигались вниз. Вика удивлённо подняла брови:
— Ну что же ты, Улька? Не рада, что ли?
Мне наконец удалось перебороть себя.
— Рада, но я вальсы люблю. Мы с одним человеком придумали вальс кремлёвских звёзд.
— Это с лейтенантом, что ли? — встряла в разговор Илга. — А он симпатичный. Смотри, отобью. Заглянет к тебе завтра в гости, а ты тю-тю — откомандирована.
— Не заглянет, он уже на передовой.
Меня распирало от желания рассказать подругам, куда я завтра иду. Не ради пустого хвастовства, а чтобы успокоили, утешили, сказали: «Не трусь, Ульяна, мы будем тебя ждать, а придёшь, напоим чаем и закатим пир горой!»
Когда уходишь надолго, самое главное, чтобы тебя ждали, думали о тебе, и тогда, если ты останешься в одиночестве, рядом будет надежда на встречу, потому что мысли, как прочные нити, привязывают одного человека к другому.
Я растёрла лицо руками и свернулась комочком на своей койке.
— Устала. Попробую заснуть.
Ночью, лёжа без сна под мерное дыхание спящих девушек, я вынужденно призналась себе, что боюсь до жути, до обморока. К утру у меня заболели живот и голова, а руки и ноги похолодели до температуры льда в январскую стужу. Майор сказал, что можно отказаться. Ну куда я пойду в таком состоянии? Мне стало до слёз стыдно от собственной трусости, и я несколько раз стукнула себя кулаком по лбу, выбивая дурь. Надо признаться — не помогло.
Я кое-как сползла с койки и с завистью посмотрела на подруг. С шутками, пересмешками, они собирались на работу, чтобы прожить свой обычный день, наполненный тяжёлым трудом, который вдруг показался мне теперь приятным и лёгким.
— Ульяна, опоздаешь на завтрак! — поторопила меня Софико. Она боролась с каскадом своих чёрных волос, ковром покрывавших спину.
«Я не хочу есть! Не хочу вставать! Не хочу никуда идти!» — отчаянно завопил мой внутренний голос. Я приказала ему заткнуться и быстро оделась, не позволяя страху и жалости взять надо мной верх. Сегодня мне предстояли короткие сборы и долгий путь на оккупированную территорию.
Посёлок, куда я должна была пойти на разведку, назывался Лапино. Майор дал задание найти там церковь и заказать батюшке молебен за здравие раба Божиего Ористарха. Обязательно с ошибкой, через «О». А если церковь будет закрыта, то аккуратно разузнать у местных, куда подевался отец Макарий.
— Имя и фамилию называй свои, — строго проинструктировал майор, — имя у тебя вполне подходящее. А то, не дай Бог, начнёшь путаться. Запомни, ты жила в деревне Рожки, родители померли, деревня сгорела. Кормишься плетением лаптей. Насчёт Рожков не беспокойся, наша разведка сказала, деревня действительно разрушена. Вот тебе аусвайс.
Майор протянул мне листок розоватой бумаги с моим именем, написанным латинскими и русскими буквами.
— Увидишь полицая, обращайся к нему «господин полицай» и кланяйся. — Я вспыхнула: на своей земле я, комсомолка, должна называть предателя господином?! Да ещё и кланяться?! Майор понял моё состояние, и выражение его лица посуровело. — Ничего. Это ненадолго, дай время, разберёмся со всеми фашистскими прихвостнями. Они ещё пожалеют, что на свет родились. Совсем дурочкой не прикидывайся, не переигрывай. Запомни, ты простая деревенская школьница, тебе пятнадцать лет. Будут останавливать для проверки, стой спокойно, но в глаза не смотри. А сейчас ступай в медсанбат, найди доктора Лидову и скажи — от меня. Она тебе прыщи на лицо поставит.
— Какие такие прыщи? — От возмущения и удивления мой страх ненадолго испарился.
— Ну, не прыщи, а немножко кожу сожжёт на носу и щеках, чтобы ты пострашнее стала.
— А может, не надо прыщи? Я лучше сажей перепачкаюсь, — с истерикой в голосе запротестовала я, но майор твёрдо пресёк пререкания:
— Надо, Ульяна. Мне лучше знать.
Я не знаю, откуда майор раздобыл женскую одежду, но меня обрядили в тёмно-синюю потрёпанную юбку, кофту с коротковатыми рукавами и в вязаный жакет из грубой овечьей пряжи. В руках у меня была корзина с лыком и парой лаптей, которые я успела сплести загодя.
В два часа ночи майор подвёл меня к двум бойцам:
— Знакомься, Ульяна. Это твои провожатые. Аслан, — он показал на статного бойца с тонкими бровями и длинными пушистыми ресницами, — и Владимир. — Круглоголовый коротышка с оттопыренными ушами приветливо улыбнулся. — Аслан и Владимир — наши лучшие разведчики. Они тебя доведут до места, а потом встретят. — Майор положил руку мне на плечо и слегка прижал к себе. — С Богом, девочка. Жду тебя целой и невредимой.
До линии фронта нас довезли на полуторке. Угрюмый шофёр кинул мне плащ-палатку и за всю дорогу не проронил ни слова. Мы ехали в полной темноте, подсвеченной тусклыми огнями фар. Машину бросало на колдобинах, и я постоянно билась головой о какую-ту железяку внутри кузова. Плюс ко всем этим прелестям у меня ужасно горело лицо, словно я накануне сунула его в муравейник.
— Это просто лёгкие химические ожоги. Они скоро сойдут без следа, — известила военврач второго ранга Лидова, глянув на меня огромными глазами за толстыми стёклами очков. Когда она тыкала мне в лоб и щёки длинной палочкой с влажной ваткой, я жмурилась. От рук доктора пахло хлоркой и йодом, а я думала о том, что неизвестно сколько времени придётся ходить огородным чучелом. Потом военврач взяла в руки ножницы и несколькими точными движениями выстригла мне короткую чёлку.
— Вот теперь порядок.
Она сунула мне в руки ручное зеркальце, отразившее испуганное лицо страшненькой чумички лет пятнадцати. А я считала себя взрослой и симпатичной!
— Курите, если хотите, — сказала я Аслану и Владимиру, чтобы хоть как-то завязать разговор, потому что молчание втягивало в новый виток страха.
— Нам нельзя, — отозвался Аслан, — пропахнешь махоркой, немцы сразу поймут, что ты среди мужиков была. А мужики у нас где? Правильно: в армии или в партизанском отряде. Накуримся вдоволь, пока тебя ждать будем.
— А вы будете меня ждать? — жалобно пробормотала я, чувствуя, как мой страх сделал шаг назад и затаился до следующего раза.
— Конечно, будем! А ты как думала? — подал голос Владимир. — Доведём тебя до места, помашем ручкой на прощание и затаимся в условленном месте. Когда бы ты ни появилась, мы тут как тут. А если с тобой что-то случится, будем выручать из беды. — От этих слов мне стало легче дышать. Владимир подсел ко мне ближе. — Давай повтори названия населённых пунктов вокруг Лапино и ещё раз расскажи, кто ты и откуда.
— Я — Ульяна из деревни Рожки, дочка пастуха. Плету лапти, — затараторила я как по писаному, стараясь лучше вжиться в роль деревенской девушки. Откуда-то само собой в речи появилась просительная интонация, словно бы я действительно очень нуждалась в куске хлеба.
— Молодец, хорошо, — одобрил Владимир, — справишься на пятёрку, даже не сомневайся. Тебе бы в артистки.
Вскоре машина уткнулась в болото, и дальше мы пошли пешком. Перед этим Аслан велел мне снять ботинки и протянул резиновые сапоги. Оказывается, он нёс их в своём заплечном мешке.
— Потом снова переобуешься. По легенде, ты ведь по деревням ходишь, а не по болотам. Спросят, почему ноги грязные, что будешь отвечать?
— Скажу, лыко заготавливала, — нашлась я с ответом и обрадовалась, когда Аслан довольно кивнул:
— Молодец. Вижу — не пропадёшь.
«Пропаду, ещё как пропаду», — нудно заныло у меня в душе, проковыривая рваную рану, но в этот раз я не дала страху взять верх. Если Аслан с Володей ходят в разведку, то чем я хуже?
Первым шёл Владимир, следом я, а замыкающим — Аслан. Оба держали автоматы наизготовку.
Болото оказалось не топким. Набухший серый мох мягко пружинил под ногами мокрыми пятнами весенней влаги. Постепенно светало, и небо впереди окрасилось розовато-жёлтым цветом. Значит, мы идём на восток. Лес на все лады звенел птичьими трелями.
Тонюсенькие болотные берёзы изо всех сил цеплялись за кочки, подрагивая на ветру нежной зелёной молодой листвой. В хрупкой тишине не хотелось верить, что линия фронта за спиной в любой момент может взорваться залпами орудий и разрывами гранат.
Владимир обернулся:
— Устала?
Я перевела дух:
— Нет. Нормально.
Я соврала, потому что в действительности устала. Но дашь себе поблажку — раскиснешь.
Никогда не думала, что ходить по мягкому болоту гораздо труднее, чем по каменистой дороге.
— Скоро пройдём болото и сделаем привал. Перекусим, — подбодрил Аслан. — В разведку надо идти весёлыми ногами.
Я вообразила, что лично мои ноги очень даже грустные, но не стала возражать, а выпрямила спину и двинулась дальше, пытаясь выдержать темп, который задавал Владимир. Его упругие шаги оставляли на почве еле заметные вмятины, которые быстро наполнялись водой.
Резиновые сапоги чавкали подошвами по болоту, и я стала думать о бесконечности нашего пути, когда показался косогор, жидко поросший клочками пожухлой травы.
Скинув вещмешок, Владимир опустился на лежащее дерево и скомандовал:
— На отдых пятнадцать минут.
Аслан достал хлеб, вскрыл банку тушёнки и густо намазал содержимое на ломоть.
— Возьми, Ульяна, в следующий раз сможешь поесть, только когда продашь лапти.
Аслан с Владимиром быстро умяли остатки тушёнки и поднялись. Владимир строго взглянул на меня:
— Пора. Дальше пойдём по минному полю. Запомни: идти за мной след в след, ни при каких обстоятельствах не отклоняться ни на сантиметр. Ни при каких! Иначе взорвёмся, даже клочков не найдут.
Минное поле выглядело обычной лесной пустошью с корявой землёй. Трава росла на нём неровными проплешинами, кое-где перемежаясь с сухими клочьями прошлогодней осоки. Пара чахлых деревьев подчёркивала пустынную тоску пространства, как будто гитлеровцы специально выбирали мрачное место, чтобы посеять тут смерть. Перебегая по поверхности, взгляд остановился на какой-то тёмной куче тряпья, растерзанной в клочья.
— Что это?
Владимир с Асланам сняли шапки:
— Рустам. В первый раз мы шли через это поле втроём.
Я задохнулась, не зная, что сказать. Все слова мира оказались бы тут бессильны.
Аслан приложил палец к губам, призывая к молчанию. Мы вступали на захваченную территорию.
Теперь первым пошёл Аслан, и, хотя всё моё внимание сосредоточилось на земле, я не могла не оценить его лёгкую грацию то ли танцора, то ли хищного зверя с молниеносной реакцией прирождённого охотника.
Под неистовый стук сердца я поставила ногу чётко туда, куда ступал Аслан. Обернувшись вполоборота, он ободрил меня улыбкой и еле слышно произнёс:
— Главное, иди за мной. Мы с Володькой после Рустама тут три раза проходили.
Мы продвигались очень медленно, с остановками. Аслан поднял руку, призывая к особому вниманию. Я замерла. Аслан упруго подпрыгнул, приземлился на носки и несколько секунд балансировал в одной точке. Потом переступил дальше и требовательно указал пальцем на крохотный пятачок земли, куда мне надо попасть.
В школе по физкультуре мне ставили оценку «хорошо», и даже как-то раз на уроке я взяла высоту полтора метра, но приземлиться на клочок в десять квадратных сантиметров мне представлялось немыслимым.
«Ты можешь, ты должна, — сказала я себе, — есть такое слово — “надо”».
Я вытерла враз вспотевшие ладони о юбку и отвела ногу в упор назад.
«Давай, Евграфова, плавно, сильно, точно», — прокрутился в мозгу голос учителя физкультуры. Я закусила губу, напряглась и вместе с резким толчком оказалась в нужном месте. Только бы не упасть! Я закрутила руками, как ветряная мельница. Тело кинуло вперёд, назад, я едва не оступилась, но смогла удержаться ровно.
Владимир поднял вверх большой палец. Его немая похвала придала мне сил двигаться дальше. Жизнь и есть большой переход по минному полю, подумалось мне, когда я обессиленная сидела на придорожном камне и смотрела, как по дорожке из сухой хвои цепочкой ползут муравьи. Их цепочка заканчивалась между корней сосны со сгоревшей верхушкой, и я хотела верить, что тоже вскоре вернусь сюда, потому что сосна — ориентир. В лесу поодаль меня будут ждать разведчики. Я знала, что сейчас они тоже наблюдают за мной. На прощание Аслан коротко поцеловал меня в щёку, а Владимир хлопнул по плечу и коротко пожелал удачи. В паре километров отсюда — бывший райцентр Лапино — конечный пункт назначения.
Я приметила молодую ольху и сапожным ножом ободрала несколько кусков коры на лыко. Нож и кочедык были единственным оружием, которое мне позволил взять с собой майор. Подняв голову, я посмотрела на солнце, обвитое длинными белыми тучами. Ветреный день парусил мою юбку и задувал под кофту. Я подняла воротник и нацепила на согнутую руку корзинку.
Странным образом мой назойливый страх затих, видимо почувствовав, что если станет меня донимать, то останется без хозяйки, потому что её попросту схватят и пристрелят. Правда, если пристрелят, то, считай, повезло; главное, чтобы не мучили. Сначала на дороге не было ни души, но ближе к деревне я смогла расслышать тарахтение мотоциклов, а когда мимо меня на большой скорости проехал грузовик с немецкими солдатами, поняла, что попала в зону риска.
На входе в посёлок красовался указатель с чёрной надписью готическим шрифтом «Lapino». Старую табличку с названием «Лапино» кто-то накрепко приколотил гвоздями к стволу дуба, словно на время отдал ему на хранение. Сам посёлок начинался с живописной берёзовой рощицы, около которой стояли двое мужчин с белыми повязками на рукавах и оружием. Полицаи. Если бы не повязки со свастикой, я приняла бы их за обычных деревенских мужчин в потёртых куртках, кепках, шерстяных брюках, заправленных в голенища сапог. Высокий сутуловатый мужчина с резкими чертами лица медленно закинул за спину винтовку и поманил меня пальцем.
— Ну-ка, иди сюда. Кто такая? Куда идёшь?
Моё сердце отчаянно зашлось в тревоге. Я опустила глаза и нерешительно приблизилась, загребая ногами носками внутрь.
— Я Ульяна.
— Вижу, что не Тарас, — хохотнул сутулый. Другой полицай, невысокий, крепкий, с маленькой змеиной головой, распялил губы в улыбке, но промолчал. Сутулый сдвинул брови: — Признавайся — партизанка?
— Что вы, дяденька. — От страха я залепетала, путая буквы в словах. — Я хожу по деревням, плету лапти, чтоб прокормиться. Вот, посмотрите. — Я протянула ему корзинку. И от того, что руки тряслись, корзинка ходила ходуном.
Полицай заглянул в корзинку и вытащил нож, заткнутый за лучину:
— С ножом, значит, ходишь.
Я сокрушённо вздохнула:
— С ножом. Иначе мне коры не нарезать. — Я вытащила только что срезанный пучок лыка, ещё влажный от сока. — И лапти у меня хорошо получаются. Баба Лиза научила.
Полицай зашвырнул нож в кусты:
— Это какая такая баба Лиза? — Его глаза глянули на меня с подозрительным прищуром. — Что-то я в Лапино ни про одну бабу Лизу не слыхал. — Он обернулся к другому полицаю: — Ты, Федька, знаешь хоть одну?
Коротышка покачал головой:
— Неа. Давай отведём её в комендатуру, да и дело с концом, там живо разберутся.
— Господа полицейские, не надо меня в комендатуру. — На глаза набежали слёзы. — Я не здешняя, из Рожков. Наша деревня сгорела, вот я и хожу, зарабатываю чем умею.
— Из Рожков? — протянул сутулый. — И чья ты такая есть из Рожков?
Я проглотила ком в горле, мешавший говорить нормально:
— Дочка пастуха.
— Это какого пастуха? — продолжил допытываться сутулый. — В Рожках было три пастуха: Никодим, Колька и Максим. Который из них твой батя?
Что-то в выражении его лица неуловимо изменилось, и я поняла, что он играет со мной, как кошка с мышкой.
Удивительно, но я возмутилась, как самая настоящая Ульяна из Рожков:
— Не было у нас таких пастухов, господин полицейский, вы, наверно, с кем-то путаете.
— Может, и путаю.
Полицай снова хотел о чём-то спросить, но его напарник с нетерпением перебил допрос:
— Сёма, хватит измываться… Давай сдадим её коменданту, или пусть чешет по своим делам.
— Охота немцам с каждой соплячкой валандаться. — Сутулый сплюнул через зубы и скомандовал: — Давай дуй отсель на всех парусах. И более нам на глаза не попадайся.
— Спасибо, дядечки! — пискнула я, не помня себя от пережитого. — Я вам за это по лапоткам сплету!
— Иди-иди, лапотница! Бродят тут всякие, а ты разбирайся почём зря.
Улепётывая на полном ходу, я успела услышать последние слова сутулого:
— Пойдём, Федька, пошуруем в подвале у Семёновны да конфискуем парочку бутылок самогонки, а то что-то спина болит, мочи нет, а самогон любую хворь как рукой снимает.
Первая проверка позади. На несколько мгновений мои ноги превратились в желе, и я прислонилась к ближайшему дереву, чтобы восстановить дыхание. Сердце стучало то в висках, то в горле, и противный липкий страх стал выползать из души наружу и скрести когтями по коже, тихонько нашёптывая, что надо уходить обратно, к ребятам, что жизнь у меня одна и другую не выдадут.
Я обнаружила, что сжимаю в руке пучок лыка, и кинула его в корзину. Впереди маячили крыши домов, крытые тёмной дранкой. Ветер закручивал в спираль белые полотнища печных дымков, и отсюда, с околицы, казалось невероятным, что в советском посёлке Лапино хозяйничают фашистские захватчики, а я, комсомолка, должна кланяться предателям СССР и прикидываться дурочкой.
— Хватит распускать нюни, а то тебе не поздоровится, — грозно сказала я своему страху. — Если все начнут позорно трусить, то некому станет воевать.
На дороге в посёлок чётко отпечатались следы от шин грузовика. Идти по намятой колее всегда легче, а я успела устать за переход по болоту и минному полю. Но я всё равно упрямо шагала по обочине, только бы не прикасаться к фашистской мерзости, месившей нашу родную российскую грязь.
Первых немцев я увидела около железнодорожного переезда со шлагбаумом. Трое солдат в серой мышиной форме курили и громко хохотали, тыча пальцами в женщину, которая тащила на верёвке упирающуюся козу. Потом один из солдат скинул с плеча автомат и направил его на козу. Женщина дёрнулась в сторону, бросила козу и отбежала на несколько шагов назад. Солдаты снова заржали. На меня они не обратили никакого внимания, и я шустро скользнула в тень между двух домов. Меня удивили снесённые заборы и вырубленные под корень палисадники с затоптанными клумбами. И кругом куда ни глянь — немцы, немцы, немцы…
На телеграфных столбах висели объявления, что после восемнадцати ноль-ноль жителям запрещается выходить на улицу. За неисполнение приказа расстрел на месте. У меня похолодело в груди.
В створе двух улиц виднелся колодец с намотанной на деревянный барабан толстой цепью. Мне внезапно захотелось выпить воды прямо из ведра, прозрачной, студёной, чтобы зубы ломило. Около колодца стоял мотоцикл, и рыжий толстый ганс или фриц копошился в мотоциклетной люльке, пристраивая клетчатый чемодан с хромированными уголками. В мою сторону он не глянул. Обращало на себя внимание отсутствие собачьего лая. Наверняка фашисты перестреляли всех собак. Я поравнялась с двумя женщинами с кошёлками в руках. Одна из них бросила на меня испытующий взгляд и быстро отвернулась. Прибавив шаг, я припустила по улице в поисках церкви с отцом Макарием, которому я должна передать заказ на молебен.
Спрашивать, как пройти, нельзя. Майор крепко-накрепко предупредил, чтобы искала церковь сама, не привлекая к себе внимания. В случае надобности отец Макарий подскажет насчёт ночлега. Ближе к центру посёлка стали встречаться прохожие с одинаково замкнутыми серыми лицами. Около крепкой избы, на которой осталась надпись «Почта», стояли два грузовика с крытыми кузовами, куда запрыгивали немецкие солдаты. За погрузкой, широко расставив ноги, наблюдал офицер в высоких хромовых сапогах. Рядом с ним топтался высокий молодой человек в явно чужом пиджаке, спадавшем с плеч.
Заметив меня, офицер взмахнул рукой, и молодой человек услужливо перевёл его жест на слова:
— Подойди сюда.
Я приблизилась. Офицер спросил, что у меня в корзинке. Я поняла его вопрос, но сделала вид, что совсем не знаю немецкого, и дождалась, пока переводчик не сказал тонким голосом:
— Что ты несёшь в корзине?
— Лапти.
— Что есть лапти? — Офицер с любопытством поднял брови.
Я протянула ему корзину, но его взгляд остановился на моих распухших пальцах с корявыми наростами вместо ногтей.
— Что у тебя с руками? — перевёл переводчик.
— Это у меня золотуха, господин офицер. Мамка лечила, лечила, и крапивой поила, и в отвар ромашки мне руки совала, и даже навозом мазала — ничего не помогает.
Я как сумасшедшая тараторила первое, что приходило в голову, и с каждым словом переводчика лицо офицера искривлялось в брезгливой гримасе. Он дёрнул головой, глядя на меня с отвращением, как на мокрицу, случайно попавшую на накрахмаленную скатерть званого ужина.
— Уходи, быстро, — зашипел переводчик. — Вон отсюда.
Два раза ему повторять не пришлось. Я подумала, что прогулка по минному полю оказалась куда более приятной, чем по оккупированному посёлку. В первом попавшемся проулке я с облегчением увидела маленькую луковку церкви с залатанной кровлей, над которой возвышался крест. Штукатурка на стенах облупилась, наверное, ещё до моего рождения, кое-где зияя пятнами выцветшей краски песочного цвета. Высокое арочное окно отражало на стекле кусок неба с клочьями розоватых облаков. Вместо колокола на двух столбах висел кусок рельса, а рядом в траве валялась кувалда.
Я остановилась и совершенно искренне перекрестилась, ничуть не тяготясь тем, что я комсомолка:
— Ну, слава Богу!
Ещё немного — и задание будет выполнено.
— Закрыта церква, — прошелестел позади меня шамкающий старушечий голос. — Уж дён десять, как закрыта.
Появившаяся словно ниоткуда старуха двумя руками опиралась на клюку, такую же корявую, как и сама старуха, с лицом, похожим на кусок старого дерева. Я подняла на неё глаза:
— Хотела свечку поставить.
Бабуля шевельнула губами и собралась что-то сказать, но заметила группу немцев и шустро юркнула в ближайшую калитку, а я осталась стоять, не зная, куда бежать и где прятаться.
Я стояла посреди толпы гогочущих немцев и чётко понимала, что живой отсюда не выйду. Глаза сами собой устремились на церковный купол с крестом, вокруг которого летала стая птиц.
Тощий носатый немец бесцеремонно полез в мою корзинку и достал оттуда лапти.
— О, шюхе[4]!
Он подбросил находку вверх, что вызвало новый взрыв смеха, а потом всунул в лапти ладони и с рычанием стал хлопать подошвой о подошву, изображая русского медведя.
Невысокий кряжистый немец с выпученными глазами приложил к губам губную гармонику:
— Тензен, танзен![5]
Чтобы я лучше поняла, он покрутил указательным пальцем в воздухе, показывая, что я должна танцевать под его музыку. Визгливые звуки гармоники сливались с хохотом лужёных солдатских глоток. Кто-то больно пнул меня ногой в спину:
— Танзен! Танзен!
Мой взгляд метался от одного немца к другому, и я не находила в их лицах ничего человеческого: красные рожи, разгорячённые спиртным, открытые рты со злобным оскалом. Не смеялся лишь один, очень красивый и молодой. Он стоял напротив меня и весело смотрел на весь балаган прозрачными голубыми глазами, а потом вдруг с ленивой грацией поднял ногу и ударил меня в живот. От резкой боли я согнулась пополам и рухнула на колени.
— Танзен! Танзен!
Захлёбываясь от восторга, они орали над моей головой, а я ползала на четвереньках и пыталась дотянуться до бабы-Лизиного кочедыка, который выпал из корзины, чтобы вонзить его хоть в одну из проклятых фашистских ног, прямо в колено. Выше мне не дотянуться.
Кто-то со всей силы ударил по корзине, и она, кувыркаясь, отлетела в сторону. Подачу перехватил другой солдат и отправил корзину третьему. Игру подхватил четвёртый, пятый…
Корзина летала, как мяч по полю, и я стала незаметно отползать в канаву. Оглядываясь назад, я видела её спасительную грязь, не соображая, что пристрелить меня можно и в канаве. Но в тот момент я не думала ни о чём, подчиняясь слепому инстинкту самосохранения. Когда меня дёрнули за руку, я забарахталась, но женский голос резко выкрикнул мне в самое ухо:
— Бежим, бежим скорее! Ну же! Давай, если помереть не хочешь! — Надо мной наклонилась незнакомая девушка и потащила за собой. — Шибче, шибче. Бежим, пока они твою корзину гоняют.
Мы побежали вдоль канавы, перепрыгивая через глубокие лужи. Вслед нам слышалось улюлюканье и дружный хохот. Мы всё ещё представляли собой хорошие мишени, когда девушка резко свернула в сторону почти разобранной избы с пустыми оконными проёмами. На месте крыльца лежала груда кирпичей, входная дверь открыта нараспашку, а вместо кровли рёбрами большой рыбы торчали почерневшие перекрытия.
Девушка показала рукой на крохотный домик позади избы, размерами напоминающий будку стрелочницы на железной дороге.
— Нам туда. Это мой дом.
После пережитого силы оставили меня до такой степени, что я едва волочила ноги. Полное опустошение в душе перебивалось тревогой о невыполненном задании, ради которого не только я, но и ребята Аслан с Володей рисковали жизнями. Церковь закрыта, священник исчез, и послание майора передать некому.
— Проходи, не стесняйся.
Девушка пропустила меня вперёд, и я оказалась в небольшой комнатке, вмещавшей в себя кровать с грудой подушек, чугунную печурку, кухонный шкафчик, сундук, стол и два стула. На стенах висели полки с книгами и учебниками, и я сразу подумала, что хозяйка — учительница.
Тыльной стороной ладони девушка потрогала чайник на плите:
— Ещё тёплый. Сейчас чайку попьём, и ты успокоишься. — Она улыбнулась: — А здорово мы от фашистов сбежали! Бросить бы в этот зверинец гранату, а лучше две или три!
Я присела на табурет возле двери и некоторое время сидела не шевелясь. Мне требовалось время, чтоб прийти в себя и привести в порядок мысли. Тёплый чай подействовал на меня живительно. Я наконец подняла глаза на девушку:
— Спасибо за то, что спасла от немцев.
Та взмахнула рукой:
— Ты бы тоже так сделала. Они, гады, ведут себя как господа. Ненавижу! — Она с любопытством оглядела меня с ног до головы: — А ты, вообще, кто такая? Я тебя прежде в посёлке не видела.
— Я из Рожков, — сообщила я заученно, но девушка сдвинула брови и покачала головой: — Ну хоть мне-то не ври. Не наша ты и не рожковская. Да и выговор у тебя городской. Партизанка?
— Нет, не партизанка. — Я порадовалась, что врать не пришлось: очень не хотелось обманывать человека, только что спасшего мне жизнь. — Меня Ульяной зовут.
— А меня друзья зовут Саней. А ученики — Александрой Ивановной.
Я указала взглядом на полки с книгами:
— Сразу видно, что учительница.
Саня вздохнула:
— Учительница. И муж мой, Родион, учитель. Мы перед самой войной поженились. Хотели дом себе построить. Нам сельсовет старую школу отдал, вот ту, разобранную, мимо которой мы сюда прошли. А в этот домик при школе прежде селили учителей. Мы с Родионом думали — поживём здесь годик-другой, пока не отстроимся, а видишь, как оказалось. — Она тряхнула головой с вьющимися каштановыми волосами. — Все избы в посёлке немцы заняли, хозяева ютятся кто в бане, кто в хлеву, кто в сарае, а я одна, словно барыня. Потому что здесь даже таракану тесно. Только нам с Родей было чем теснее, тем лучше. Мы с ним о дочке мечтали. Родя говорил, родится дочь, назовём Иришкой. Будет почти как няня Пушкина — Ирина Родионовна. Смешно, правда?
— Смешно. — Я допила чай и протянула ей кружку. — Я пойду, спасибо тебе.
— Куда же ты пойдёшь, — удивилась Саня, — немцы кругом. Или у тебя есть где переночевать?
— Негде ночевать, — призналась я после некоторого раздумья, — но не хочу тебя подводить. Вдруг фашисты начнут меня искать?
— Искать тебя? С какой стати? Ты для них никто — пыль под ногами, если, конечно, не диверсантка и не партизанка, — она сжала руки, — но и в таком случае я бы тебя не выдала. Веришь мне?
Она говорила так горячо и искренне, что я ей сразу поверила. Ведь не побоялась же она выхватить меня из лап гитлеровцев.
— Ты даже не представляешь, как я их ненавижу! — Саня вскочила. — Давно ушла бы в партизаны, да где их найти. Не станешь же бегать по лесу и кричать: «Партизаны, ау!», тем более что у нас весь лес заминирован. Гитлеровцы не люди, они уроды какие-то. Представляешь, зимой всех больных из нашей поселковой больницы вышвырнули на мороз, а врача, который стал за них заступаться, застрелили и потом не разрешали его похоронить. Так наш доктор и лежал посреди посёлка, пока поп не приехал. Немцы разрешили церковь открыть и попа привезли. Тот сразу поговорил о чём-то с комендантом и забрал труп на кладбище.
— Поп? — я насторожилась. — Отец Макарий?
— А ты откуда знаешь, если не местная?
— Слышала от людей. Когда ты меня спасла, я ведь в церковь шла свечку ставить.
— Негде теперь тебе свечку поставить. — Саня подалась вперёд, так что её колени уткнулись в мои. — Священника местного, отца Макария, тоже арестовали. Я собственными глазами видела, как его под дулами автоматов сажали в машину. Он избитый был, и руки связаны за спиной. Но самое страшное фашистюги сделали с Гришенькой.
— С Гришенькой? Кто это?
— Про отца Макария знаешь, а про Гришеньку не слыхала? — удивлённо протянула Саня и пояснила: — Гришенька приехал вместе с попом, ему, наверно, лет пятнадцать было. Маленький, худенький, в очках. Знаешь, такие кругленькие очки, а стёкла толстые-толстые, как у моей бабуси. Гришенька отцу Макарию на службе помогал и по хозяйству, а в свободное время частенько сидел у солдатской столовой. Прутики строгал или рисовал на земле, тихий был мальчик, незлобивый, вроде бы как не от мира сего, но умненький. Один мой ученик случайно заметил, как Гришенька тайком читал немецкую газету. — Саня жалостливо улыбнулась. — Может, он из немцев был? Русских немцев ведь много. Нам в педтехникуме немка русский язык преподавала. А Гришеньку даже немецкие овчарки не трогали, хотя очень лютые. Фашисты их специально натаскивают, чтобы людей на куски рвали.
Я слушала Саню затаив дыхание и почему-то очень чётко представляла себе Гришеньку — кроткого мальчика в очках и холщовой рубахе, которого не трогают даже собаки-людоеды.
Чувствуя страшную развязку Саниного рассказа, я всё-таки спросила:
— И что случилось с Гришенькой?
Санино лицо болезненно сморщилось. Она распахнула форточку, впустив в комнату свежий воздух.
— Расстреляли Гришеньку. В тот день, когда арестовали отца Макария, схватили и Гришеньку. Увезли в лес и там убили. На посёлке и не знали бы, куда парень пропал, если бы один полицай по пьянке не проговорился. Ходят слухи, что Гришеньку так пытали, что на нём живого места не было. Кто похоронил Гришеньку и где — неизвестно. Я думаю, партизаны тело унесли, а может, звери утащили. — Саня резко развернулась и громко воскликнула: — Понимаешь, фашистов надо уничтожать! Без жалости всех под корень, как сорную траву. Они не люди!
Я не нашлась что ответить Сане, хотя очень хотелось поделиться своим, наболевшим, что вместило в себя реки крови, вылитые на землю моими руками, и груды простреленных насквозь гимнастёрок, и ватники, снятые с погибших бойцов. А ещё рассказать о танкистах в горящем танке, и о Рустаме, навечно вросшем в минное поле.
Я подняла голову:
— Знаешь, чего я боюсь?
Саня вопросительно подняла брови:
— Чего?
— Того, что о них, обо всех погибших, забудут. Пройдёт пятьдесят, семьдесят, сто лет после Победы, война станет строчкой в учебнике, и никто не вспомнит о мальчике Гришеньке или об отце Макарии, обо всех без вести пропавших.
— О Гришеньке не забудут, — твёрдо сказала Саня. — Такое грех забывать! — Она достала из кухонного шкафчика несколько варёных картошин и краюху хлеба: — Давай поедим, а потом ты честно скажешь, куда тебе надо. Я незаметно проведу тебя по посёлку.
Как назло, сегодняшняя ночь выдалась на редкость лунной. Рассеянный лимонный свет золотистой пеленой укутывал кроны деревьев и крыши домов, дощатый мостик через речушку Лапу и здание бывшего сельсовета под флагом с фашистской свастикой. В прохладной тишине майского воздуха каждый звук падал на землю звонким металлическим шариком, и нам с Саней приходилось красться, как кошкам, то и дело останавливаясь и припадая к земле.
— Тише! Присядь на корточки и замри, — еле слышно шепнула Саня.
Я послушно выполнила приказ, вминая колени в рыхлую почву. Мы сидели между капустных грядок на чьём-то огороде и слышали лающую громкую немецкую речь неподалёку от нас.
С прерывистым шуршанием старой пластинки патефон играл бравурную мелодию.
— Там у них пивная в бывшем клубе, — пояснила Саня происхождение веселья. — Как только заведут новую пластинку — ползём дальше. Главное, не поднимай головы, чтобы не заметили.
— Поняла, след в след, — беззвучно сказала я, начиная догадываться, зачем немцы повырубали все кусты и клумбы с георгинами. Если бы рядом оказался любой, пусть даже самый чахлый кустик, мы могли бы залечь под его сенью. А так местность просматривалась со всех сторон — негде было спрятаться.
Нервное напряжение давало о себе знать внутренней лихорадкой, от которой движения делаются суетливыми, и мне приходилось тщательно продумывать каждый жест, чтобы не ошибиться. Крадучась, как двое воришек, мы выскользнули из дома в час ночи, а сейчас время подходило примерно к двум. За час мы преодолели метров пятьсот вдоль соседских огородов.
— Никак паразиты не угомонятся, — сквозь зубы зло бросила Саня.
Но, видимо, они что-то праздновали, потому что крики становились всё громче и громче, переходя в хоровое пение, больше похожее на хриплый рёв лосей во время гона. Я слышала такой рёв однажды в документальной хронике перед сеансом фильма в заводском Доме культуры.
Саня дёрнула меня за ногу:
— Пора, поползли дальше. Пока поют, нас не заметят.
Без Сани я точно пропала бы, потому что не знала все проходы между домами. Самым сложным оказалось протиснуться между поленницами дров, а когда мы добрались до развалин какой-то кирпичной постройки, Саня остановилась:
— Всё. Теперь осталось прошмыгнуть мимо шлагбаума, там обычно несколько часовых стоят, и начнётся кромка леса. Ты уверена, что найдёшь нужное место?
— Уверена. — Я крепко обняла Саню и поцеловала в щёку. — Иди домой, дальше сама. Вдвоём шума больше.
— И то верно. — Она стиснула мне руку. — Передай там своим, чтоб поднажали, мочи нет этих вражин на своей земле терпеть!
— Передам!
— Ну, ползи дальше, а я пока отвлеку охрану.
Я поразилась:
— Как? Это опасно!
Саня тряхнула головой:
— Ползи, говорю! Я лучше знаю, что делать.
Изогнувшись всем телом, она исчезла так быстро, будто растворилась в ночи, и почти сразу со стороны посёлка раздался пронзительный кошачий вопль, за ним другой, третий. Со стороны казалось, что несколько котов дерут друг друга на мелкие части. Ну, Саня, ну умелица!
Я распласталась по земле и поползла, помогая себя локтями и коленями. Звук моего дыхания отдавался в ушах рёвом пожарной сирены посреди спящего города, а стук сердца в груди грохотом отбойного молотка. Чтобы не поддаться панике, я начала методично отсчитывать каждое движение, приближавшее меня к конечной цели: раз, два, три, замри…
Иногда я приподнимала голову, чтобы увидеть кромку леса с силуэтами верхушек елей, словно вырезанными из чёрной бумаги гигантскими ножницами. Медленно, очень медленно лес приближался. Мне осталось перейти дорогу, и я уже представляла, как переведу дыхание и оботру подолом расцарапанное в кровь лицо. Последние метры я преодолела нетерпеливым рывком вперёд, когда внезапно почувствовала между лопаток тяжёлую подошву сапога, а грубый голос резко приказал:
— Руки за голову, партизанка!
Теперь я доподлинно знаю, что такое взгляд со стороны. Так бывает тогда, когда сознание перестаёт воспринимать действительность и происходящее отражается потусторонне, как в тёмной глади зеркального круга. Несмотря на ночную темень, я отчётливо увидела своё испуганное лицо и то, как полицай вдруг нелепо взмахнул руками и боком осел в траву. Его глаза застыли стеклянно и непонимающе, а из горла раздались странные хрюкающие звуки то ли испуганной свиньи, то ли скрипа железа по наждаку. Полицай покачался из стороны в сторону, рухнул на спину и затих.
— Давай, быстрее! Уходим!
Аслан рывком поднял меня из травы и поставил на ноги. Чтобы преодолеть дорожную полосу, он волок меня на себе, как куль с картошкой. На обочине я очухалась, рванула вперёд, попав прямиком в объятия Владимира.
— Цела?
— Цела.
Мы перебежали в густой ельник, где нас не могли увидеть от поста со шлагбаумом. Я дышала, как паровоз, и не могла надышаться, потому что тот воздух, что окружал меня, казался воздухом свободы.
Володя протянул мне фляжку с водой и посмотрел на Аслана.
— Нам надо торопиться, пока фрицы не пустили собак. Тогда шансов не останется.
Аслан согласился:
— Да. Надо прорываться к своим.
Володя покачал головой:
— Мы не сможем ночью пройти по минному полю. Следует искать другие пути.
Минное поле! Я похолодела, потому что совсем забыла о нём. Здесь, с ребятами, я чувствовала себя уже в безопасности. Я жадно глотнула холодной воды из фляжки и хотела сказать, что пойду куда угодно, только бы не к немцам. Аслан опередил мои мысли:
— Вовка, у нас нет другого выхода. Мы должны. Я попытаюсь провести вас по прежним следам.
— Ночью? Не дури, Аслан, я знаю, что у себя в горах ты был проводником, но сейчас…
Мы все трое одновременно посмотрели на сияющий диск луны в лёгкой пене серебристо-серых облаков. Тогда я не думала, что, может быть, вижу её последний раз в жизни. Но главным теперь стал не страх за свою жизнь, а необходимость донести до майора результаты разведки и рассказать об аресте отца Макария и замученном Гришеньке. При мысли о парнишке у меня сжималось сердце. Это придавало мне отваги стать достойной его памяти, не подвести, не предать.
Я отдала фляжку Володе со словами:
— Пошли, чего мы ждём?
Мертвенный лунный свет расчерчивал поверхность поля полосами тёмных теней. Со стороны болота к нам подползал туман, а со стороны посёлка всё громче слышался остервенелый собачий лай.
Минное поле… Полное отрешение от земного, когда жизнь сосредоточилась на острие чувств. Я плохо запомнила, как сделала первый шаг за Асланом. Второй, третий… и каждый последующий были как прыжок в вечность. И лишь когда шедший позади Володя крепко обхватил меня за плечи, поняла, что мы ушли от погони.
Силы оставили меня на середине болота, когда минное поле осталось далеко позади вместе с немцами, собаками и полициями. Ноги внезапно стали заплетаться, я споткнулась раз, другой, посмотрела на клочок неба в свете зари и присела на кочку, беспорядочно бормоча какие-то непонятные слова извинения. Прежде чем я провалилась в сон, Володя успел подстелить мне плащ-палатку, уютную, как кровать в родном доме.
Я проснулась от запаха тушёнки с лавровым листом и перцем. Володя и Аслан сидели рядом и жгли маленький костерок. В котелке побулькивала вода, на ломте хлеба разложены кусочки сала.
Повернув голову, я встретилась с бархатно-чёрными глазами Аслана.
— Выспалась, красавица? Мы тебе чай вскипятили. Будешь чай пить — долго проживёшь.
— Красавица! Скажешь тоже!
Он улыбнулся:
— У восточного мужчины все женщины красавицы.
Я так долго ползла по земле, а потом бежала через минное поле, цепляя колючки на подол. Чулки, рукава на локтях, рваная юбка, исцарапанное лицо с косо постриженной чёлкой. Даже огородное пугало по сравнению со мной вполне можно признать симпатичным. Я кое-как обтёрла лицо и руки остатками воды из Володиной фляжки, но чище не стала.
— Мы скоро пройдём мимо ручья, умоешься, — успокоил Володя. — Мы с Асланом иной раз из разведки хуже шахтёров приходим, а уж что в бою бывает, сама знаешь.
Конечно, я знала, каждый день отстирывая от гимнастёрок кровь, пот и грязь, зачастую вперемешку с червями и мокрицами. Но успокоения мне это не принесло. Странное существо человек: пару часов назад я была на волосок от смерти, а сейчас сижу, пытаюсь переплести косу и думаю о привлекательной внешности.
— Откуда вы, ребята? — спросила я, принимая из рук Аслана котелок со щепоткой чайной заварки.
— Вологжанин, — коротко отозвался Володя, и я только сейчас обратила внимание на его характерную речь с округлым звуком «о», придававшую словам мягкую тяжеловесность.
— А я с Северного Кавказа. — Аслан взглянул на небо с бурунами белых облаков: — У нас Терек такой, как эти облака. Слышала про город Грозный?
— Конечно, слышала, у меня пятёрка по географии.
— Закончится война, приезжай к нам. Мы с Володей давно договорились побывать в гостях друг у друга. Я тебя с сёстрами познакомлю, горы увидишь, на коне поскачешь.
— На коне и у нас можно, — перебил Володя. — Правда, гор у нас нет, но зато комаров полно. — Он прихлопнул комара на шее и показал на хлеб с салом. — Давай, Ульяна, подкрепляйся, и двинемся дальше. Твоё донесение очень ждут.
— Сколько я спала?
Володя показал мне часы:
— Сорок минут.
Пока я отдыхала, солнце успело разогнать туман и просеять на лес лукошко золотистых пылинок, пляшущих в тёплых лучах зари. Я взяла бутерброд и внезапно ощутила невероятное блаженство от того, что сижу на болоте, на плащ-палатке, живая, невредимая, здоровая, среди своих и ем хлеб с салом. Ржаная горбушка с круто посоленным сальцем показалась мне вкуснее самого изысканного торта с кремовыми розочками и шоколадной крошкой. Хлеб с салом — незатейливое пирожное войны! Я подумала, что запомню его вкус до конца своих дней, какие бы яства ни пришлось пробовать в дальнейшем. Да и состоится ли это «дальнейшее» или оборвётся в течение следующей минуты?
В расположение нашей части мы добрались поздно вечером. Ноги и голова гудели от усталости, и, если бы последние километры нас не подвезли на армейском грузовике, меня бы, наверно, пришлось нести на носилках. Володя и Аслан провели меня прямиком в штабную землянку, где майор спал за столом, положив голову на кулак. Рядом с ним тускло горел огонёк коптилки, трепыхаясь от сквозняка из дверного проёма, завешенного плащ-палаткой.
— Товарищ майор, — негромко позвал его ординарец. — Разведка пришла.
Майор поднял голову и поморгал глазами. Мне показалось, что за последние сутки он похудел ещё больше, потому что щёки совсем ввалились, придавая лицу треугольную форму. Он застегнул ворот гимнастёрки и провёл ладонью по волосам.
— Пришли, все трое живы! Ну, слава Богу! — Володя с Асланом вышли. Майор кивком указал на лавку напротив себя: — Садись, докладывай.
— Я… они… их… отец Макарий… Гришенька…
И тут меня накрыло.
Пересказывая результаты разведки, я рыдала, икала, размазывала слёзы по щекам, и сама не знаю, как оказалось, что майор стоит рядом и тяжёлой рукой гладит меня по голове.
— Значит, Василий Андреевич погиб. — Майор опустил руку и грузно сел на лавку.
Я вытерла слёзы и, хотя знала, что сую нос не в своё дело, всё равно спросила:
— Кто такой Василий Андреевич?
Майор оперся локтями о стол и сжал кулаки.
— Отец Макарий. Мы служили с ним вместе в Первую мировую. Он был штабс-капитан, а я солдат.
— Штабс-капитан? Священник?
Сперва я хотела сказать «поп», но просторечное название показалось мне грубым и неуважительным по отношению к человеку, отдавшему жизнь за Родину. Поп — это что-то карикатурное, толстое, нелепое, вроде персонажа сатирических пьес из журнала «Безбожник», которые мы хлёстко и весело разыгрывали на школьной сцене. Война многое расставила по своим местам, в том числе и в моём сознании, потому что за последний год я научилась ценить людей по их поступкам, а не по словам и газетным агиткам, зачастую звонким, но пустым.
Майор сидел опустив плечи, и я понимала, что он борется с чувством потери близкого человека.
— Так бывает, — тихо сказал майор, — был офицером, стал священником, но при этом остался верным товарищем и настоящим патриотом. Именно так! — Он вскинул голову и жёстко взглянул на меня, хотя я не собиралась ему возражать. — Потеря невосполнимая. — Он замолчал. — Да ещё этот мальчик. Гришенька. Я не знаю, кто он такой. Да и никто, наверное, теперь не узнает.
Майор сжал губы так сильно, что на скулах натянулась кожа.
— У меня мама погибла, и отец пропал без вести, — сказала я, хотя понимала, что мои потери не уменьшат его боль.
— Мои тоже неизвестно где. Жена с дочками осталась в Гродно, там немцы. Жена в больнице работала. — Майор поднял на меня совершенно больные глаза человека, потерявшего всякую надежду. Но уже через миг его лицо снова приняло спокойное и уверенное выражение армейского командира. — А ты, Ульяна, молодец. Я смотрю, тебе трудно пришлось. — Он посмотрел на мою истрёпанную одежду, изорванную и заляпанную грязью. — Благодарю за службу. Иди, отдыхай. Я велю Фролкиной, чтоб завтра тебя не беспокоили.
Я пробралась в жилую палатку, когда девчата уже спали. Пробираясь в темноте до своего угла, я услышала сонное дыхание, вздохи, чьё-то неразборчивое бормотание и подумала, что безмерно счастлива оказаться в родном отряде. Сейчас я могла бы расцеловать даже Ленку, которая, как мне кажется, не спала, а крутилась с боку на бок.
Кое-как скинув грязную одежду прямо на пол, я легла на свой топчан, поджала ноги и в тот же миг перенеслась на Красную площадь, в бурлящее людское море стихийной демонстрации. Я знала, что где-то там, в глубине толпы, находятся мои мама и папа, и я пытаюсь пробиться к ним во что бы то ни стало, но на моём пути то и дело возникают препятствия, и я помимо своей воли отодвигаюсь всё дальше и дальше, пока не оказываюсь на Васильевском спуске напротив Спасской башни.
«Победа! Победа!» — разносятся по площади ликующие крики. Я вижу, что с кремлёвских звёзд снята маскировка, и оркестр начинает играть вальс, лёгкий, как волны на Москве-реке. Я встаю на цыпочки, подпрыгиваю, верчу головой по сторонам, но не вижу родителей и как маленькая начинаю истошно кричать:
«Мама! Мама!»
На какое-то мгновение я успеваю увидеть мамино лицо, но мама смотрит в сторону, а когда поворачивается ко мне, я вижу совершенно чужую женщину с густыми мужскими бровями и ярко-красным ртом. А под утро мне приснился Гришенька. Опустив руки, он стоял под берёзой и смотрел на полицаев со свастикой на рукавах. Те направили на него винтовки, а он улыбался наивной детской улыбкой, в которой смешались надежда и горечь. Сколько же досталось этому мальчику на его коротком детском веку? Сколько досталось всем нам, кто из-за школьной парты взял в руки оружие и пошёл на фронт?!
Я снова оказалась на Красной площади, но теперь вместо родителей в людском море замелькали знакомые лица Игоря Иваницкого, Володи, Аслана, маленького Витюшки — он сжимал в руке петушка на палочке, — Вики, товарища капитана Рябченко, прикрывавшего наш отход. В моём сне Красная площадь наполнялась близкими, прошедшими по моей судьбе, как по брусчатке московской мостовой. И я знала, что они будут со мной до последней минуты. И куда бы я ни уехала, в каком бы времени ни оказалась — они теперь часть меня.
Я проснулась разбитой, уставшей и с головной болью. Не знаю, как долго я спала, но все, кроме меня, ушли на работу. Я вспомнила, что майор разрешил мне сегодня отдыхать, и повалялась ещё минут пять, а потом встала, глянула на кучу грязной одежды под ногами… Только тогда на меня обрушилось понимание, что моё успешное возвращение нельзя назвать иначе как чудом. Губы задрожали, глаза наполнились слезами, и, чтобы не разреветься, я накинула на себя лёгкую кофту, запасную юбку и выскочила на улицу.
Ездовые уже успели развести костры, и серая полоса дыма мягко ложилась к подножию палаточного лагеря с протянутыми верёвками для сушки одежды. В сыром весеннем воздухе носилось предчувствие дождя, и я первым делом забеспокоилась, что выстиранное бельё не успеет как следует просохнуть.
По-бабьи упрев руки в боки, около одного из котлов стояла Фролкина и наблюдала, как тощий хромой Юрка Кадушкин перегружает из тачки в чан комки мокрого белья.
При моём появлении Фролкина встрепенулась, и её глаза прогулялись по мне от макушки до пяток.
— Ну и видок у тебя, Евграфова.
Меньше всего мне с хотелось встречаться с Фролкиной. В иное время я промолчала бы, но в моей душе ещё бурлили события, пережитые в разведке, и меня задел её неприязненный тон. Я вздёрнула подбородок:
— Сама знаю, не с танцев пришла.
Пусть Фролкина думает что угодно или накладывает на меня взыскание — мне всё равно.
Я перехватила любопытный взгляд Кадушкина и, чтобы не выдавать военную тайну, громко объяснила:
— Под обстрел попала, когда обратно в часть возвращалась. Лаптей наплела целую кучу.
— Тяжёлая, видать, работа — плести лапти, — хохотнул Кадушкин. — Чёлку-то обрезала, чтоб волосы плести не мешали?
Чёлка! Я и забыла про неё! Я провела рукой по волосам, и мои пальцы натолкнулись на спутанный колтун, щедро пересыпанный грязью и пылью.
— Иди, возьми пару вёдер горячей воды и помойся, — сказала Фролкина, но дух противоречия, неизвестно откуда поднявший голову, подтолкнул меня вперёд, к реке, где мы полоскали бельё на грубо сколоченном помосте. Девчата ещё не отстирали первую партию белья, и единственным живыми существами у реки были две вороны на прибрежной сосне, но, когда я с разбегу бултыхнулась в воду, они поднялись и улетели, хотя наверняка успели покрутить крылом у виска. От ледяной воды у меня перехватило дыхание, но всё же я продержалась минут пять, а потом, дрожа от холода, выскочила и побежала в прачечную — вылить на себя сверху ведро горячей воды и прополоскать волосы.
— Улька, что с тобой приключилось? Ты на себя не похожа! Лицо в каких-то болячках, чёлка накосо острижена овечьими ножницами. А колени! А локти! Где ты так изодралась? Ты точно в соседней части лапти плела? — То и дело охая и причитая, Оксана вылила на меня ведро тёплой воды и намылила мне волосы. — Не рыпайся уж, горе горькое, я сама тебя вымою.
Наклонившись над корытом, я отдала себя на откуп Оксане, и её руки, что скользили по моей голове, напоминали о руках мамы, когда она мыла меня в Рогожских банях на круглой площади. После бани мама обязательно давала мне яблоко, укутывала волосы полотенцем, и мы шли домой, распаренные и румяные, как калачи из русской печки. Навстречу нам двигался народ с шайками и вениками. Иногда мама раскланивалась со знакомыми, и казалось, что все жители Заставы Ильича сговорились вымыться одновременно, чтобы встретить рабочую неделю обновлёнными и чистыми до скрипа.
Вокруг нас сгрудились девушки, оживлённо обсуждая моё возвращение.
— А нам без тебя сухпаёк выдавали, — сообщила Вика. — Я за тебя получила.
— И съела? — со смехом выкрикнул кто-то из девчат, и Вика беззлобно подначила:
— А то! Не пропадать же добру, пока хозяйка в командировках прохлаждается. Небось там шоколадом кормили и фронтовые сто грамм выписывали.
Девчонки шутили, веселились, и я тоже смеялась вместе с ними, пока не заметила серьёзного взгляда Ленки. С мокрыми по локоть руками она стояла в моих лаптях на опухших ногах и по своему обыкновению угрюмо молчала, не вступая в общий разговор. Она подала мне полотенце — неслыханное дело, и я внезапно осознала, что она одна из всех, кто догадывается, куда я ездила и зачем.
— В разведке была? — словно бы нехотя процедила Ленка, когда мы вдвоём сливали из корыта кровавую воду.
Я не воспользовалась выходным и сразу принялась за стирку, потому что с фронта привезли новую партию белья, и оттягивай не оттягивай, а норму выработки пока никто не отменял. Случайно проскочивший в голосе интерес Ленка немедленно спрятала за безразличным выражением лица с твёрдо сжатыми губами, не знающими улыбки.
— С чего ты взяла? — ответила я как можно равнодушнее. — Я под обстрел попала, разве ты не слышала?
— Обстрел, говоришь. — Ещё один короткий взгляд на меня, и Ленка снова замкнулась, плотно отгораживаясь от меня железным забором с амбарными замками.
Её ноги в огромных лаптях переступили через ведро с замоченным нижним бельём, в котором опавшими листьями плавали обложка красноармейской книжки и листы из неё. Похоронная команда не нашла спрятанное, а мы не заметили. Я присела на корточки и аккуратно выловила мокрые листочки. Чернила расплылись, и всё, что осталось на память о бойце, — это две начальные буквы имени: Еф… Ефим? Ефрем? Непонятно. Ещё один пропавший без вести.
Начиная с вечера над лесом плыл гул самолётов. Кукурузники «У-2» летели бомбить фашистов. Рабочие лошадки войны — они каждую ночь неуклюже проплывали над нашими палатками, едва не задевая крыльями верхушки деревьев. В армии шутили, что лётчики на «У-2» летают без карт. А зачем? Пролетая над деревней, достаточно помахать рукой первой попавшейся бабуле и спросить:
«А где тут у вас путь на большак?»
Все знали, что на кукурузниках летает много женщин-лётчиц, и, глядя на лёгкие фанерные бомбардировщики, я каждый раз думала: «Смогла бы я?» — и с упорным постоянством приходила к печальному выводу, что нет, не смогла бы, потому что трусиха.
Мысли о собственном несовершенстве всегда повергали меня в уныние: в самом деле, что я за комсомолка такая, если боюсь высоты, боюсь бомбёжек, боюсь попасть в лапы к врагу, боюсь получить взыскание, — слишком много всяких страхов кружило вокруг меня и отравляло мне жизнь. А ведь прежде, до войны, я считала себя бесстрашной! Правда, вернувшись из разведки, я немного приободрилась, поняв, что мой страх поддаётся дрессировке, как злой цепной пёс у хорошего хозяина.
Проводив взглядом звено самолётов, я завернулась в ватник и уселась на лавку у землянки, чтобы немного подышать воздухом с лёгким запахом дыма от прогоревших кострищ под котлами. Синий вечер раннего лета неспешно зажигал в небесах звёздные фонари. Ветер шумел в еловых лапах, наматывая на стволы прозрачное полотно лилового тумана. Мне захотелось набрать себе горсть тумана, и я протянула раскрытую ладонь, в которую откуда-то сверху шлёпнулась конфета-карамелька в красной обёртке.
От неожиданности я вздрогнула, когда из тумана бесшумно шагнула навстречу мужская фигура.
— Володя?
— Он самый.
Володя присел рядом и глубоко вздохнул:
— Тишина-то какая!
— Тишина? — Я посмотрела на него удивлённо. — А самолёты?
— Это не в счёт. Пусть себе гудят. Всё равно тишина.
Он помолчал, вслушиваясь в шумы, шорохи, голоса девчат из жилой палатки, окрики часовых: «Стой, кто идёт? Пароль?», негромкое ржание лошадей и мужской разговор ездовых, сдобренный красными огоньками папирос.
— Я до войны в Вологде токарем работал на судоремонтном заводе. Семилетку окончил, думал, поработаю годик-другой и на инженера учиться пойду. Дома мама осталась и две сестры, а у тебя?
— А у меня никого не осталось, только Москва.
— Москва… — Я не видела, но по интонации почувствовала его улыбку. — Я Москву только в кинохронике видел. Какая она на самом деле?
— Москва — она такая… такая… — Я начала говорить и поняла, что в путанице слов потерялись гранитные берега Москвы-реки и тихое течение скромной слободской Яузы. Я не знала, как описать трепет знамён на Красной площади, когда по ней идёт демонстрация, и очарование старинных улочек и переулков с уютными и немного таинственными названиями: Ленивка, Китай-город, Ордынка, Маросейка, Сивцев Вражек… — Знаешь, ты лучше сам приезжай в Москву после войны. И сам всё увидишь. Я тебя встречу, и с вокзала мы поедем на метро, а вечером пойдём гулять по улице Горького до Александровского сада. Ты будешь в орденах, а я надену праздничное платье, туфли на каблуках, и мы с тобой будем самые красивые, самые счастливые.
Я положила Володе руку на колено, и он сжал её своей крепкой ладонью:
— Если доживу, то обязательно приеду. — Он опустил голову. — Мы с Асланом, когда ты у майора была, ушли, даже не попрощавшись, поэтому я пришёл сказать тебе, какая ты смелая.
— Смелая? Да что ты, Володя, я страшная трусиха, — начала я оправдываться. — Я знаешь как боялась, когда по минному полю шла. Просто умирала от ужаса. И потом, в Лапино, было страшно. — Мой голос упал до шёпота. — Я только вместе с вами не боялась.
Владимир рассмеялся мягко и дробно:
— Не боятся только дураки, которые не понимают, куда лезут. Сколько раз мы с Асланом в разведку по вражьим тылам ходили, и страшно, и больно, когда ранят, но надо — и делаешь своё. Меня в детстве сестрёнки любили пугать: наболтают на ночь всякой дребедени, то про чёрного человека, то про крылатых птиц-людоедов, что в поленницах гнёзда вьют, а я потом боюсь во двор выходить. Но когда я старше стал, то сообразил, что они надо мной потешаются. А мальчишка я был смышлёный, пораскинул мозгами да и дал сеструхам хороший урок. Раз и навсегда проучил.
Я поняла, что ему приятны воспоминания о родном доме, и поэтому попросила:
— Расскажи.
Он усмехнулся:
— Дело было зимой. Старшая, Ольга, завела разговор про оборотней, мол, днём оборотень идёт по селу: тётка как тётка, не придерёшься. А чуть сумерки да полнолуние, у бабы-оборотня лисий хвост вырастает. Тогда она выбирает себе жертву, поднимается на крыльцо и хвостом стучит в дверь. Кто откроет, на того она и бросается, чтобы горло перегрызть.
— Жуть какая. — Я поёжилась. — Ну и воображение у твоей Ольги. Ей надо сказки писать.
Володя кивнул:
— Она на счетовода выучилась да замуж вышла, теперь не до глупостей. Но слушай дальше. Выпросил я у местного охотника лисий хвост, соорудил чучело, нацепил на него старую мамкину юбку с кофтой, прикрепил лисий хвост и привалил к дверям. А ещё раньше к притолоке привязал за верёвку колотушку. Настал вечер, мать корову доить пошла, а я за верёвочку дёрг-дёрг, колотушка в дверь стук-стук. Ольга и пошла открывать… Ох, и влетело мне тогда! Ольга орёт не своим голосом. Мать из хлева выскочила, подойник с молоком опрокинула, сестра Наташка с перепугу полезла прятаться в сундук, а я посреди избы стою и от хохота за живот держусь.
Я представила себе картину и фыркнула:
— Смешно получилось. А папа твой где был, когда ты над сестрой подшутил?
— Нет у нас бати. Убили в тридцатых при раскулачивании. Наша семья числилась кулаками третьей категории и подлежала выселению. Когда к нам в дом пришли с постановлением, отец схватил уполномоченного за грудки, мол, какой я кулак: батраков нет, доходы трудовые, а что хозяйство крепкое, так работаем от зари до зари, не ленимся и не пьянствуем. Ну, уполномоченный и застрелил его, как кулацкого элемента, за нападение на советскую власть. — Володя вдруг напрягся и прислушался. — Ульяна, ты слышишь? Танки! Танки идут! — Резко вскочив, он указал в направлении неясного рокота, похожего на перекаты реки по порогам. — Ты понимаешь, что это такое?
Я растерянно пожала плечами:
— Что?
— Наступление! — Володино лицо засияло улыбкой. — Наступать будем, подруга! Не зря тебя в разведку посылали. Если поднажмём как следует, то вышибем всю нечисть из твоего Лапино и за всех разом отомстим!
Он взмахнул рукой на прощание и исчез так же внезапно, как и появился, оставив на память о себе карамельку в кармане моего ватника.
Утреннее сообщение
В течение 7 июня на некоторых участках фронта имели место бои местного значения и активные действия разведывательных отрядов.
На Севастопольском участке фронта уже третий день идут серьёзные бои. Атаки противника с успехом отбиваются с большими потерями для противника.
За истекшую неделю с 31 мая по 6 июня включительно уничтожено 528 немецких самолётов. Наши потери за это же время — 151 самолёт.
* * *За 6 июня частями нашей авиации на различных участках фронта уничтожено или повреждено 10 немецких танков, 60 автомашин с войсками и грузами, 3 зенитных орудия, 4 паровоза, подавлен огонь двух артиллерийских и одной минометной батарей, рассеяно и частью уничтожено до 3 рот пехоты противника.
* * *Бойцы под командованием тов. Евдокимова (Северо-Западный фронт) отбили атаку противника, а затем стремительным ударом при поддержке танков выбили немцев из двух населённых пунктов. Разгромлено два батальона противника, в том числе сводный «добровольческий легион», состоявший из авантюристов, завербованных немцами в Дании.
Захвачены пленные и трофеи.
* * *В течение последних дней бойцы части под командованием тов. Пиунова (Калининский фронт) вели бои с противником. Немцы потеряли убитыми свыше 700 солдат и офицеров.
* * *Во время контратаки на занятое нашими частями село фашисты подожгли дом, в котором находилось 25 раненых красноармейцев. Сандружинница А. Кудряшёва под огнем противника вынесла всех раненых бойцов. За самоотверженную работу и спасение раненых бойцов тов. Кудряшёва награждена орденом Красной Звезды.
* * *На одном из участков Брянского фронта наши бойцы захватили у противника 3 станковых пулемета, 3 миномета, 40 000 патронов, 3500 мин, продовольственный и вещевой склады. Взяты пленные. На поле боя осталось 450 трупов гитлеровцев.
* * *Артиллерийская часть под командованием тов. Тихомирова за месяц боевых действий разрушила 16 немецких ДЗОТов и блиндажей, уничтожила 20 автомашин, подавила огонь 2 артиллерийских и 4 миномётных батарей и уничтожила не менее 200 немецких солдат и офицеров.
* * *Ленинградские партизаны под командованием тов. В. в течение месяца уничтожили до 2000 оккупантов, 18 немецких танков, 2 бронемашины, взорвали 6 складов с боеприпасами, 4 склада с горючим, подорвали железнодорожный мост и пустили под откос 4 эшелона противника.
* * *Немецко-фашистские оккупанты истребляют население захваченных ими стран. Только за последние дни гитлеровцы расстреляли в Чехословакии свыше 300 человек за нарушение правил прописки по месту жительства. В польской деревне, находящейся неподалеку от Плоцка (Польша), немцы убили шесть крестьян за то, что они не сняли шапок перед гитлеровским офицером. Соседнюю деревню немцы сожгли дотла. Поводом к этой зверской расправе послужил отказ трёх крестьян поехать на принудительные работы в Германию.
Ранним утром зыбкая тишина спящего леса разлетелась вдребезги от мощного урчания танковых двигателей. Умолкли и вспорхнули с елей испуганные птицы, между берёз стремглав промчался заяц с рыжеватой шкуркой. И почему я прежде думала, что зайцы бывают только белые или серые? За время стоянки посреди леса мне несколько раз доводилось видеть косых, и я могу доподлинно утверждать, что пёстрых зайцев полным-полно. Я вспомнила, что Володя ещё вечером расслышал движение танков, — вот что значит разведчик! Наверняка танкисты ночевали в лесу и двинулись к фронту с рассветом.
— Танки, девчата, танки! — закричала дневальная Оля, наскоро заплетая растрёпанную косу.
Мы вскочили как по тревоге, одеваясь на ходу и понимающе переглядываясь. Спешно натянув юбку через голову, я запуталась в рукавах гимнастёрки, вывернутых наизнанку. От холодной земли под ногами моментально заныли застуженные по зиме ступни. Я давно привыкла не обращать внимания на боль, если уж она совсем не донимала, как сегодня. Лапти! Я же сплела себе лапти. Лапти шлёпали мне по пяткам, когда я ринулась на улицу.
Девчата уже сгрудились у входа в палатку. Наступление! Неужели дождались? На фронте известие о наступлении заставляло сердца нетерпеливо биться в тревожном и радостном ожидании боя. Каждый раз при слове «наступление» мы истово надеялись, что в этот раз победа будет за нами и в сводке Информбюро страна услышит о ещё одном освобождённом населённом пункте. Далёкий гул нарастал и набирал силу. Вершины высоких деревьев подрагивали и гнулись, словно к нам приближался пока невидимый великан.
Я обняла за плечи Дуняшу, она повернула ко мне лицо с нежными брызгами весенних веснушек и произнесла:
— Нам работы прибавится. И медсанбату тоже.
Я кивнула, потому что рёв моторов перекрыл все остальные звуки, и на дорогу выкатились тяжёлые танки с красными звёздами на башнях. Подминая под себя тонкую поросль молодого леса, машины медленно переваливались с боку на бок, словно плыли по поверхности застывшего моря, грозные, сильные и непобедимые. Глядя на них, не верилось, что противник в состоянии одолеть подобную мощь, но я много раз видела подбитые танки и знала, как страшно они полыхают в клубах чёрного дыма от горящей солярки.
— Бельё, бельё скорее снимайте! — заметалась вдруг Вика.
И мы все кинулись стаскивать с верёвок наполовину сухое бельё вечерней стирки и спешно сматывать верёвки, пока какой-нибудь отбившийся от стаи танк не оборвал их своим длинным дулом. Из откинутых люков высовывались танкисты в чёрных комбинезонах и ребристых шлемах, в большинстве молодые парни. Я подумала, что форму танкистов мы ещё не стирали, и внутри шевельнулась тревога, что совсем скоро в наших корытах запузырится кровь, смытая с плотной чёрной ткани.
Девчата махали танкистам, те, смеясь, махали им в ответ, а я опустила руки и стояла столбом, глядя на стальную броню, внутри которой, как в скорлупе, теплятся хрупкие человеческие жизни. А танки всё шли и шли, выворачивая гусеницами мягкую чёрную землю.
Когда скрылась последняя машина, я увидала между палаток застывшую Фролкину. Она не отрываясь смотрела вслед танкам и, как мне показалось, плакала. Заметив мой взгляд, Фролкина с суровым видом шагнула к нам. Я исподволь глянула на её щеки в красных нервных пятнах и тёмную прядь волос, выбившуюся из-под пилотки. И всё-таки она плакала, я была уверена в этом на сто процентов! Мне стало жалко Фролкину, которую никто не любит, и захотелось сказать ей что-нибудь ободряющее или хотя бы улыбнуться. Но Фролкина посмотрела на нас, как обычно, хмуро и занудливым тоном, по-хозяйски приказала:
— Товарищи прачки, живо за работу. Ульяна, Ольга, вам повесить обратно верёвки. — Она развернулась к ездовым и резко ткнула пальцем в пустые чаны. — А вы почему отдыхаете? Вам увольнительную никто не давал.
— Змея, как есть змея, — еле слышно пробубнил себе под нос Васильич. — Навязалась на нашу голову. Дурак тот мужик будет, кто такую вредную бабу замуж возьмёт. — Он заметил, что я слышу его недовольство, и подмигнул. — Правда, Улька?
Я уклончиво пожала плечами, изображая ни да ни нет, ведь если змея умеет плакать, то, наверное, она уже не змея.
Наступления ожидали, как ждут первую весеннюю грозу после долгой зимы: вот сейчас грянет гром, вспыхнет молния, и ливень смоет с земли остатки грязного снега вперемешку с пеплом и гарью, чтобы расчистить место для свежей зелени.
Но на фронте наступило затишье, изредка прерываемое отдалёнными залпами на передовой полосе в десятке километров от ближнего тыла. Даже самолёты стали летать реже, обходя нас стороной, по другому краю заката. Издалека их тёмные силуэты казались птичьими стаями, легко скользящими по багровому полотну неба с лимонной долькой молодой луны.
В дни затишья стирка у нас шла лёгкая, не кровавая, и во время коротких минут отдыха девчата высыпали на улицу и блаженно подставляли лица под лучи солнца, которое светило так, словно никакой войны не существовало. Теперь почти все на работу выходили в моих лаптях — удобно, легко и быстро сохнут. Не раз и не два я вспоминала добрым словом бабу Лизу и Полю. В прошлом месяце я получила от Поли письмо, где она сообщила, что ходит на курсы радисток и тоже собирается на фронт. Про Антона она не упоминала, а я не спрашивала.
Я давно замечала, что человеческие мысли ходят по кругу, словно в игре «Колечко-колечко». Стоило мне вспомнить про письмо, как одна из девушек озабоченно протянула:
— Что-то почта задерживается, не убили бы почтальона.
— Типун тебе на язык, — отрезала Вика. — Придёт, никуда не денется.
Но в её голосе тоже проскользнула нервозность, потому что писем ждали все, даже те, кому писать было некому.
— Мы с сестрой жили словно кошка с собакой. Бывало, дрались иногда. А писем от неё жду, аж руки дрожат, когда конверт открываю, — грустно сказала шумливая болтушка Лариса из гладильной. — Неужели только война может заставить нас крепче любить друг друга? Вот так ссоришься с человеком, говоришь обидные слова, злишься, раздражаешься, а приходит беда, и понимаешь, что и жить надо было совсем по-другому, и жизнь была бы совсем другая, если ставить на первое место не собственные интересы, а общие. А сейчас только и остаётся, что мысленно просить прощения.
От горьких слов Ларисы мы ненадолго замолчали, потому что, наверное, каждый человек не раз и не два желал вернуться в прошлое и что-то переделать, исправить или объяснить. Жаль, что понимание необратимости времени приходит к одним слишком поздно или никогда к другим не приходит.
Наша отрядная красавица Таня из Таганрога хихикнула:
— Девчонки, а видели, как ездовой Лёшка открытку целовал? Я чуть не умерла от смеха. Губы вытянул трубочкой и чмок в самую серединку.
Я подумала, что, если бы мне пришла весточка из дома, я бы расцеловала не только письмо, но и почтальона, и даже брезентовый мешок, в котором вестовой привозил письма с военно-почтовой станции. В последнем извещении по запросу про папу мне сообщили, что ополченец Николай Александрович Евграфов 1902 года рождения в списках не значится.
Сдерживая слёзы, я опустила голову на колени и сидела скрючившись, глядя на хилую траву под ногами. Её топчут, выжигают, косят, а она растёт и растёт, словно дала обещание выжить во что бы то ни стало. Так и надо!
Начало июня выдалось таким жарким, что мы, на радость комарам, вытащили корыта на улицу. Обтерев локтем потный лоб, я нагнулась за новой порцией гимнастёрок, на этот раз целёхоньких. Залита кровью была только одна рубаха, я оставила её напоследок, чтобы лишний раз не менять воду.
Напротив меня сосредоточенно тёрла о стиральную доску заскорузлые галифе и время от времени сдувала с глаз упавшие пряди волос Ленка. Теперь мы с ней иногда перебрасывались словами, но мне так и не было понятно, как она догадалась, что я ходила в разведку. Ленка вообще была как ценная бандероль с печатями, открыть которую пока никому не удалось. Никто не знал, кем прежде была Ленка, откуда появилась и почему волком смотрит на окружающих и чурается заводить дружбу.
— У тебя последняя? — Она кивнула на гимнастёрку в корыте, медленно набухавшую кровавой водой. — Давай быстрее.
Она успела закончить работу и подгоняла меня, чтоб мы вместе слили воду. Я торопливо замыла заскорузлую кровь на ткани. Офицерская гимнастёрка была прострелена навылет, прямо в районе сердца. Обычно вещи с подобными сквозными прорехами шли на выброс, но эта оказалась совсем новенькой и крепкой, если бы не два пулевых отверстия. Я подумала, что наверняка стрелял снайпер, убив жертву с одного выстрела. Мне, как и всем прачкам, тяжело давались мысли о погибших, чью одежду приносили в стирку, и я постаралась думать о постороннем, а не о моём ровеснике, сражённом наповал. О его молодости говорил сорок четвёртый размер одежды, такой же, как у меня.
Распластав гимнастёрку на доске, я шлёпнула на рукав мыльную пену и налегла на ребристую поверхность доски.
— Ульяна, ты опять последняя? — весело прикрикнула на меня Илга.
В ярких бликах солнца она стояла и поправляла волосы, такие светлые, что казались седыми.
— Красивая ты, Илга, — с лёгкой завистью заметила невысокая круглолицая Дуня, — от кавалеров отбою нет.
— Так то кавалеры, — засмеялась кареглазая казаночка Зоя. — Кавалеры ведь не замуж зовут, а погулять. — Она картинно подбоченилась и посмотрела в сторону легкораненых, что прибредали к нам из медсанбата. — Вон сидят, добычу высматривают. Только мы — девчата серьёзные, неприступные.
— Неприступные, говоришь? — встряла в разговор тихая Оля из Воронежа. — А кому танкисты шоколадку дарили? Тебе!
Беспечное щебетание девчонок отвлекало от тяжёлых дум об убитом лейтенанте. Намыливая рукава, я улыбнулась, потёрла манжету на кулачках, расправила на ладони, и у меня поплыло в глазах, потому что руки держали гимнастёрку Игоря Иваницкого с той самой манжетой, прошитой серыми нитками. Я очень хорошо запомнила утолщённый шов около пуговицы и чуть кривовато проложенную строчку по нижнему краю. Я сама несколько недель назад принесла ему эту гимнастёрку из бельевой, а перед тем, как он ушёл, расправила карманы на груди, от всей души желая, чтобы вражья пуля пролетела мимо и после войны мы станцевали вальс на Красной площади. Как он тогда сказал? Вальс кремлёвских звёзд.
Игорь! Игорёшка! Как же ты так неосторожно? Значит, это твоя кровь ещё не высохла на моих руках и каплями стекает между пальцев в корыто с мыльным раствором. Я прижала гимнастёрку к лицу и, не стесняясь подруг, зарыдала в голос. Мама, папа, Нюра Моторина, теперь Игорь… Дорогие люди, как живые, вставали перед глазами, разговаривали, смеялись, щурились от солнца, которое больше никогда не увидят.
Крепко сжав губы, я достирала гимнастёрку, почти насухо выжала, положила в таз с чистым бельём. Затем позвала Ленку, чтобы вместе выливать корыто. Я знала, что, пока мы остаёмся в лагере, всегда буду смотреть на клочок земли, куда впиталась кровь Игоря. Мне не хотелось, чтобы по ней топтались ноги, поэтому я попросила Ленку помочь мне отнести корыто к берёзам, где по зелёной траве были раскиданы нежные звёзды белых ромашек. На удивление, она не стала возражать и согласно кивнула.
Пока намокшая земля жадно поглощала кровавую воду, я стояла и безмолвно повторяла про себя единственные слова, которыми могла хоть чуть-чуть помочь Игорю: «Господи, прости нас и помилуй!»
Дуняше Волошовой подарили помаду. Самую настоящую, в блестящем латунном корпусе с выдавленной надписью на донышке «ВТО». Любая женщина Советского Союза знала, что помады и пудры ВТО и ТЭЖЭ — самые наилучшие. А ещё значок ТЭЖЭ ставился на коробочках с обворожительными духами «Красная Москва», от одного запаха которых голова шла кругом.
Если я знала, что ВТО — Всесоюзное театральное общество, то сокращение ТЭЖЭ ставило меня в тупик, напрягая различными догадками, типа тайны женщины или мещанской пошлости из тумана желаний. Много позже я узнала, что секретные письмена незатейливо расшифровываются как «Трест эфирно-жировых эссенций».
Личность дарителя Дуняша не раскрывала, но мечтательная улыбка выдавала её пребывание на вершине блаженства. Вроде бы невзначай, но так, чтобы девчата увидели и оценили сокровище, Дуняша время от времени открывала тюбик и любовалась крошечным холмиком помады густо-малинового оттенка.
Точно такая же помада лежала у моей мамы в швейной шкатулке вместе с нитками и иголками. На моё любопытство мама равнодушно ответила, что подарила сослуживица, но я успела уловить ревнивый взгляд папы, который не любил, когда мама красилась. Как только родители ушли на работу, я залезла в шкатулку, чтоб тайком накраситься, но помада уже исчезла.
Рабочий день закончился, и мы сидели в жилой палатке на койках уставшие, осунувшиеся, в потёртой одежонке и сбитой обуви. Зоя разулась и блаженно шевелила пальцами ног. Ленка лежала на койке, подложив под коленки свёрнутое одеяло, чтоб снять отёк с распухших лодыжек. Но, по-моему, это мало помогало. Пристроившись к окну, Вика перечитывала газету «Красная звезда» от прошлого месяца. Прессу к нам привозили примерно раз в две недели и раздавали по очереди каждому подразделению, поэтому свежая газета доставалась нечасто и ценилась на вес золота. Оксана сидела напротив Вики и штопала чулки. Скудный свет через два небольших оконных отверстия не доставал до углов в палатке, поэтому там обосновались любительницы лечь спать пораньше. Три ряда коек, под каждой вещевой мешок с необходимым, обеденный стол и две лавки — вот и всё убранство нашего дома.
Я подошла к койке Дуняши, села рядом и попросила:
— Дай посмотреть помаду…
После секундного замешательства Дуняша протянула мне тюбик, я побаюкала его на ладони, ещё раз вспомнив родной дом, маму, деревянную шкатулку с лаковой крышкой и дождь за окном, который стучал в стекло серыми каплями.
— И мне посмотреть!
— И мне!
— И мне!
Помада пошла по кругу. От одной к другой девчата бережно передавали тюбик, и в их глазах холодными льдинками стыла тоска по нереально далёкому довоенному миру с нарядными платьями, горячей завивкой, танцами под патефон и беспечной уверенностью в завтрашнем дне.
— Мне помаду подарил муж перед свадьбой; сказал, чтобы была самой красивой, — тихо произнесла Тамара — симпатичная высокая девушка с белой ниточкой шрама поперёк лба — результат удара балкой, когда она спасала жильцов из горящего дома. Шрама Тамара стеснялась и носила чёлку. Мы все знали, что Тамара не получает писем от мужа, хотя каждый раз первой бежит к почтальону.
— А я ещё никогда губы не красила, — отозвалась Зоя, — у меня мама очень строгая. Я однажды цветочным одеколоном подушилась, так она меня за косы оттаскала и всю одежду поменять заставила. — Зоя нашарила в кармане пачку папирос и встала. — Пойду покурю. — Она хихикнула: — Видела бы меня сейчас мама!
— В последний раз я красила губы помадой двадцать второго июня, — горестно улыбнулась Софико. Она тряхнула головой с тяжёлой волной чёрных волос, и они шалью укрыли ей плечи. — В Доме культуры виноградарей я играла в спектакле по пьесе Островского. Представьте, я говорю реплику, мой партнёр встаёт передо мной на одно колено, я заламываю руки, отворачиваюсь, будто бы застеснялась, и вдруг замечаю, что все мужчины в зале встают и выходят. Шепчу партнёру: «Юра, что случилось?» Он делает большие глаза: «Я не знаю». И вдруг на сцену врывается директор Дома культуры с рупором в руках. Подносит рупор к губам и истошно кричит: «Война! Война началась!» Я хотела пойти на актрису учиться. Но не довелось. — Софико покрутила в руках тюбик с помадой и передала его Оксане. — Твоя очередь рассказывать.
Оксана взяла помаду осторожно, двумя пальцами, словно осколок стекла:
— Моя свекровь была большой франтихой. Она любила нарядно одеваться, красить губы яркой помадой, носить туфельки на каблуках. Зимой я встретила знакомую, которая сумела вырваться из Харькова. Она сказала, что мою свекровь немцы расстреляли сразу, как заняли город. Стыдно признаться, но мы со свекровью не ладили. Она считала, что я женила на себе её сына, а я презирала её за мещанство. — Оксана опустила голову: — Простить себе не могу, что ни разу не поговорила с ней по душам, не сказала доброго слова. Так и запомнила её в синем платье с кружевами и с такой помадой.
— Зато я, девчонки, как только война закончится, побегу в галантерею и скуплю все помады, какие есть. И духов накуплю, и шёлковых чулок, — курносая блондинка Катерина закатила глаза к потолку, — а ещё покрашу волосы красным стрептоцидом и справлю себе шёлковое платье, обязательно голубое, в белый горошек, и вот чтоб здесь, около ворота, был бантик. — Катерина показала на то место, куда следовало пришить бант. — Приеду в Москву и пойду гулять на Красную площадь. — Она посмотрела на меня, а потом на Вику и спросила: — Эй, москвички, пригласите в гости?
— Конечно, — хором ответили мы с Викой.
— Тогда хорошо! — Катерина вышла на середину палатки и павой прошлась между койками. — Иду я вся красивая по Красной площади, каблучки тук-тук-тук, а навстречу мне певец Вадим Козин! Во фраке, в галстуке бабочкой, в лаковых ботинках. Здравствуйте, скажу, товарищ Козин. Не надо ли вам что-нибудь постирать?
— И что бы он тебе ответил? — заинтересовалась Дуняша.
— Козин-то? — Катерина хмыкнула. — Что он может ответить такой красавице, как я? На концерт пригласит, конечно. Помните, как он пел? — Она приподнялась на цыпочки и томно вывела мелодию:
Она вдруг замолчала, и сквозь тонкие стены палатки пробился шум далёких залпов артподготовки.
— Наступление, девчата! Слышите, наступление! Дождались!
— Володя, Аслан! Ребята, как же я рада вас видеть!
Я кинула стирку и бросилась к ним. Они разыскали меня среди рядов корыт, чада костров под огромными котлами и лабиринтов верёвок с чистым бельём. Одно слово — разведчики.
— Глянь, Ульяна, никак к тебе опять женихи пришли, — хихикнула Зоя.
Она выжимала бельё, и струйка воды текла ей прямо в лапти.
— Ульяна у нас самая популярная. Нам бы так! — подхватила Ириша и зашуровала палкой в растворе с мылом «К».
— Главное, чтобы помаду дарили, как Дуняшке! — с озорством выкрикнула Оксана. — А то ходить ходят, а толку-то никакого.
Я шутливо погрозила девчатам кулаком. Пусть зубоскалят, коли хорошее настроение. Завтра, если уже не сегодня, привезут кровавую форму после наступления, и шутки сменятся слезами с угрюмым молчанием сопричастности к общей беде.
Под перекрёстными взглядами девчат Володя с Асланом чувствовали себя неуютно, и, как только я к ним подошла, Аслан кивнул на парочку молодых берёзок в отдалении от нашей уличной прачечной:
— Отойдём в сторону, а то тут нам не дадут поговорить спокойно.
Стоял солнечный день, насквозь пропитанный запахами раннего лета. Под порывами ветра кроны деревьев отбрасывали на зелёную траву рваное кружево тёмных теней. Чуть поодаль набирали силу густые заросли иван-чая. Я заметила цепочку муравьёв на поваленном дереве. В детстве мы обдирали прутики, втыкали в муравейник, а после пробовали на вкус остро-кислый муравьиный сок на белой древесной мякоти.
— Мы с Асланом шли мимо и решили заглянуть поздороваться, — сказал Володя. Его щёки порозовели, и он показался мне смущённым.
Аслан улыбнулся:
— Здравствуй, дорогая Ульяна. — Он посмотрел в сторону девушек за стиркой: — Много работы?
Я пожала плечами:
— Как всегда. У нас норма, восемьдесят пар белья в день.
— Так много? — изумился Аслан. — Ты слышал, Володя? Мне кажется, что в разведку ходить гораздо легче.
Володя кивнул:
— Конечно, легче. Где пробежишь, где полежишь, где постреляешь, глядь, и день прошёл.
Он взглянул на меня с весёлой бесшабашностью, словно собирался идти не на очередное задание, а на танцы в сельском клубе.
Мне почему-то не понравилось его настроение, и я осторожно спросила:
— Вы снова туда? За линию фронта?
Аслан поправил вещмешок и положил руку на автомат.
— Такая работа.
— Какое же наступление без нас, разведчиков? — добавил Володя. — Мы всегда впереди, да и языка захватить надо, чтобы потерь меньше было. В прошлый раз немецкого капитана приволокли, так он с перепугу всё расположение части выдал и план нарисовал. — Его рот презрительно скривился. — Фашисты только в стае смелые, как дикие собаки. Им нас никогда не победить.
Ребята стояли рядом, сильные, крепкие, улыбающиеся, и я вдруг испугалась, что они сейчас уйдут так же, как Игорь, и больше никогда не воротятся назад.
Я прижала руки к груди и взмолилась:
— Володя, Аслан, пожалуйста, очень вас прошу, не лезьте под пули! Будьте осторожны… — Сглотнув ком в горле, я полушёпотом добавила: — Не хочу стирать вашу одежду после похоронной команды.
Володя кашлянул в кулак:
— Не бойся за нас, мы крепкие мужики. И вообще заговорённые.
На мой удивлённый взгляд он несколько раз кивнул головой:
— Правда-правда. Не веришь — спроси Аслана. Мы с ним однажды забрели в глухую деревню, а там бабка на печи. Ножки тоненькие, ручки как прутики, а сама вот такая толстая. — Володя раскинул руки по сторонам. — Снимите, говорит, сынки, меня с печи, а то мне самой не слезть. Ну мы бабуле помогли, банку тушёнки и хлеба ей оставили, а когда прощаться стали, она взяла веник у порога и каждого три раза по спине ударила. Мы с Асланом обалдели и вежливо так спрашиваем: «За что, бабуля, ты осерчала? Вроде бы мы тебя никак не обидели». А она в ответ: «Это я вам, сынки, заговор такой делаю, чтобы никакая пуля вас не взяла». В общем, как говорят: «Не поминай лихом!»
Я по очереди обняла каждого и пошла к своей стирке, думая, что жизнь справедливо состоит из расставаний и встреч, но очень хочется, чтобы эти числа полностью совпадали.
В вечерней сводке Совинформбюро на всю страну прозвучали заветные слова, эхом отозвавшиеся в моей душе:
«На одном из участков фронта наша часть выбила гитлеровцев из населённого пункта Лапино. Пехота под прикрытием артиллерийского огня прорвала передний край обороны противника и заняла важную высоту. Враг несёт большие потери. В ходе боёв артиллерия за один день уничтожила 20 немецких ДЗОТов, 2 артиллерийских батареи, 11 наблюдательных пунктов и подавили огонь 5 миномётных батарей противника».
Грузовик тряхнуло на выбоине от снаряда, и я подпрыгнула, едва не ударившись головой о кабину. Несмотря на тряску и пыль, ехать в полуторке было не в пример приятнее, чем тащиться пешком за телегой, наполненной вёдрами, корытами, ящиками мыла и всяким другим скарбом, который приписан к обозу тылового обеспечения.
Если в прошлый раз в Лапино я пробиралась по минному полю, то теперь наш полевой прачечный отряд двигался по дороге, отбитой у немцев с тяжёлыми боями. С высоты кузова вдаль простирались обочины с обгоревшей травой, покорёженная техника, сломанные деревья. На развилке у придорожного камня лежала убитая лошадь, а рядом валялись два трупа гитлеровцев в железных касках.
— Каски не спасли, — прокомментировала Илга и протяжно вздохнула: — Мечтаю, как мы войдём в Ригу! И пускай всё разрушено — новое выстроим, только бы без фашистов.
— А у нас в Харькове сейчас жара, — без всякой связи сказала Оксана. — Здесь тепло, а у нас жарко. На каштанах растут каштанчики — вот такие маленькие, как зелёные ежата. — Она показала фалангу мизинца.
— А я никогда не видела каштаны. У нас в Весьегонске каштаны не растут! — сквозь шум машины прокричала Ира с другого конца борта. Удивительно, как она сумела расслышать наш разговор.
— Приедешь ко мне после войны — увидишь, — пообещала Оксана. — И шелковицы поешь, и вареников с вишнями. А какой я умею борщ варить!
Проголодавшиеся девчонки переключились на разговор о еде, а я подумала, что в Лапино первым делом понесусь разыскивать Саню. Обниму, расцелую. Ведь если бы не она, то не ехала бы я сейчас с девчатами в полуторке и не держала бы на коленях вещмешок с сухим пайком, а лежала в канаве с простреленной головой, без вести пропавшая.
Тут я вспомнила о мальчике Грише и стиснула кулаки от ярости: бить их надо! Бить! Бить и бить! Чтобы всю эту нечисть смести с нашей земли, чтобы никогда и никто больше не зарился на нашу землю, не совался к нам со своим поганым европейским порядком. Мы без них разберёмся, как нам жить дальше.
Я отвернулась и стала смотреть на небо в шлейфе перистых облаков. Небо всегда прекрасно, будь оно хоть ясное, хоть пасмурное, хоть грозовое. Наверное, оно специально создано недосягаемо высоко, чтоб люди не могли раздавить красоту гусеницами танков и поджечь, как сосновую рощу, что дымно и жарко догорала позади нас длинными языками пламени.
Старушка брела медленно, едва передвигая по дороге больными ногами, обутыми в огромные мужские калоши. Время от времени она останавливалась и опиралась на палку. Она шла туда, где несколько женщин с яростью отдирали от дома крепко прибитую вывеску комендатуры. Посредине небольшой площади горел костёр с грудой табличек на немецком языке, и девочка-подросток подбрасывала в него стопки бумаг. Она держала их так, как держала бы ядовитую гадину, и становилось ясно, что жителям не терпится уничтожить любое напоминание о проклятых фашистах.
— Стоп-стоп-стоп, бабоньки! — С подрулившего «газика» соскочил майор в помятой форме. Тот самый, что отправлял меня в разведку. — Этак вы всю секретную документацию сожжёте. А может, там важные сведения!
— Документы мы уже вашим офицерам отдали, — ответила за всех высокая, очень худая женщина со впалыми щеками. — Мы листовки сжигаем с немецкими приказами. Вот, читайте сами.
Двумя пальцами она взяла у девочки листок и подала капитану. Я тоже вытянула шею и через его плечо увидела на рисунке весёлую девушку с кочаном капусты в руках и надписью: «Борясь и работая вместе с Великой Германией, ты и себе создаёшь счастливое будущее!»
— Ясно! — Майор поморщился. — Тогда сжигайте эту мерзость, чтобы и духу её не было! — Он повернулся к машине и встретился глазами со мной. — Ульяна! Рад видеть тебя в добром здравии. Видишь, — он обвёл рукой площадь, — не зря ты ходила в разведку. Хотя наши связники и погибли, но мы поняли, как действует враг, и приложили силы в нужном направлении. Так что в освобождении Лапино есть и твой вклад. — Зардевшись от его похвалы, я не нашлась с ответом, да он его и не ждал. Взмахом руки майор приказал шофёру отъехать в сторону и улыбнулся: — Изучаешь знакомую местность, так сказать, при свете дня?
Я покачала головой:
— Я ищу девушку, которая меня спасла. Знаю, что её зовут Саня, а её мужа Родион. Они местные учителя. Поспрашиваю жителей — кто-нибудь да подскажет. Я не успела запомнить, где её дом, потому что мы ночью уходили, да и испугалась я сильно.
— Испугалась, говоришь? — Он с прищуром посмотрел мне в глаза. — А ты, оказывается, ещё отважнее, чем я думал. Не всякий может признаться, что испугался на задании. Обычно бахвалятся смелостью. Молодец, настоящая комсомолка.
Я отвела глаза в сторону, а майор вдруг выкрикнул:
— Минуточку внимания, товарищи женщины! — Он дождался, когда взгляды обратятся к нему, и громко спросил: — Нам надо разыскать жительницу села, помогавшую фронту. Зовут её Александра, Саня, а муж у неё — Родион. Кто знает?
— Да все, — раздалось сразу несколько ответов. — Они учителями были, а учителей все знают.
— Что значит — были? — возвысил голос майор. — Где сейчас Александра? Она жива?
Я замерла в тяжёлом предчувствии. Высокая женщина, что командовала сжиганием, опустила голову и угрюмо сказала:
— Не знаю, жива или нет. Угнали Саню в Германию на прошлой неделе. И дочку мою угнали, Женю.
Вперёд вышла пожилая женщина в чёрном вдовьем платке:
— Фашисты облаву устроили, с собаками. Грузовики подогнали и молодёжь, которую в первую облаву не схватили, затравили овчарками и увезли. Вот, всего две девчонки на посёлке и остались: Маришка, — она указала на девочку у костра, — да Танька. Танька чудом от первой облавы спаслась, а после её мать из подвала не выпускала. Сказала, пока красноармейцы по улице не пройдут, и носа не высовывай. Даже еду ей в подвал подавала. Так и спасла. Как жить теперь будем без наших ребятишек? Как жить? — Она утёрла сухие глаза и ожесточённо добавила: — А того гада, кто на отца Макария с Гришенькой донёс, мы с бабами повесили. Своими собственными руками. Пусть за околицей на осине болтается, пока вороны не склюют. — Она сплюнула: — Мразь фашистская.
— Церковь где у вас? — спросил майор. — Хочу посмотреть, не осталось ли что из вещей отца Макария. Знал я его.
— Ничего не осталось, — подала неожиданно низкий и хриплый голос девочка, — сразу, как немцы облаву устроили, и церковь сгорела, вместе с банькой, в которой отец Макарий жил. Он добрый был, крестик мне подарил. — Девочка прикоснулась к верёвочке на тонкой шее, и я зажмурилась, до боли явственно представив рядом с ней расстрелянного Гришеньку с наивно распахнутым взором.
Старуха в калошах подобралась к майору и взяла его за рукав.
— Слышь, командир, ты там своему начальству доложи, что отец Макарий каждую службу молился за победу русского оружия. И паству за собой вёл, чтобы мы тоже не боялись супостата. Разъясни, что церковь — не враг, а вместе с народом. — Старуха остренько глянула на майора. Уголки её губ опустились вниз, и она произнесла: — Если не забоишься, конечно.
— Я боевой офицер, — сказал майор.
— Эх, сынок, перед врагом бывает легче, чем правду в глаза сказать. Такое не всем дано. Поэтому вот тебе наш поселковый наказ — заступиться за отца Макария. Царство ему Небесное.
Старуха широко перекрестилась. Несмотря на сгорбленную фигуру, от всего её облика исходила невероятная сила, какая бывает у много переживших, но не сломленных людей.
Скулы майора порозовели. Он наклонил голову к женщине, и я скорее увидела, чем услышала, как он тихо, но твёрдо ответил:
— Обещаю, мать. — Когда он обернулся ко мне, в его взгляде читалось сочувствие. — Поняла, Ульяна, что твою Саню угнали в Германию?
От горечи я кусала губы.
— Как же так? Почему мы не успели с наступлением? Она дочку хотела, Ирину. Сказала, будет Ирина Родионовна, почти как няня Пушкина. — Я проглотила комок в горле. — Товарищ майор, как вы думаете, что там, в Германии, с угнанными делают? Убивают? Да? Убивают?
— Не знаю, но думаю, что заставляют работать. Убить и здесь можно, для этого не надо в Германию увозить. Немцы — народ экономный, не стали бы зря бензин тратить и эшелоны гонять.
— Эшелоны? Конечно! — Я закусила губу. — Я знаю, что партизаны эшелоны под откос пускают. Вдруг их освободят?
— Эх, девочка, да кто же в войну свою судьбу может загадать? Ты вот знала, что прачкой станешь или в разведку пойдёшь?
— Нет. Я думала десятилетку заканчивать, а потом в институт поступать. Даже платье для выпускного бала в тетрадке нарисовала.
Мне стало стыдно, что я рассказываю майору про такую глупость, как платье. Поэтому смутилась и замолчала. Но майор, кажется, меня понял, потому что в его глазах промелькнула улыбка.
— Ты обязательно увидишь конец войны и сошьёшь себе красивое платье. И по улице Горького пройдёшь, и по Красной площади, а около ЦУМа купишь себе мороженое. Главное — верь и не опускай руки. Нам надо постараться дожить до Победы всем смертям назло!
— Верю, — твёрдо ответила я и в тот момент действительно верила, что вот-вот, совсем скоро зашуршит рупор ретранслятора и товарищ Сталин объявит мир во всём мире.
Девочка бросила в костёр новую пачку листовок, и ветер весело раздул на костре оранжевые языки пламени, превращая в пепел остатки от Великой Германии.
В течение 10 июля западнее Воронежа продолжались ожесточённые бои.
Наши войска оставили гор. Россошь, бои происходили в районе Кантемировка.
На Лисичанском направлении завязались бои с перешедшими в наступление войсками противника.
* * *На других участках фронта никаких изменений не произошло.
* * *За 9 июля частями нашей авиации на различных участках фронта уничтожено или повреждено 55 немецких танков, 230 автомашин с войсками и грузами, подавлен огонь 2 дивизионов полевой и зенитной артиллерии, взорвано два склада с боеприпасами, разбит железнодорожный состав, потоплена канонерская лодка и повреждены миноносец, две канонерские лодки и два катера, рассеяно и частью уничтожено до полка пехоты противника.
* * *На одном из участков западнее Воронежа продолжались напряжённые бои. Бойцы части под командованием тов. Мазнеченко стойко обороняли один населённый пункт, который несколько раз был атакован противником. В этом бою, часто переходившем в рукопашную схватку, уничтожено свыше 300 немецких солдат и офицеров, захвачены 7 автомашин, противотанковая пушка, пулемёты и несколько десятков тысяч патронов. В напряжённый момент боя пулемёт противника задержал продвижение нашей пехоты. Лейтенант Синельников, вооружившись гранатами, подполз к вражескому пулемётному гнезду и уничтожил пулемётчика. Повернув пулемёт в сторону противника, он расстрелял несколько десятков гитлеровцев. На другом участке в течение трёх дней продолжались ожесточённые бои за крупный населённый пункт и железнодорожную станцию, которые неоднократно переходили из рук в руки. Только за день противник потерял на этом участке более 600 солдат и офицеров. Населённый пункт и станция к исходу дня удерживались нашими войсками.
* * *В течение двух суток наши войска вели непрерывные и напряжённые бои в районе г. Россошь.
Противник на этом направлении бросил крупные силы танков и мотопехоты. После упорных боёв наши части под давлением противника отошли на новый оборонительный рубеж.
* * *Артиллеристы-гвардейцы под командованием тов. Гришина (Калининский фронт) за последние дни уничтожили до тысячи немецких солдат и офицеров, 3 танка, 14 автомашин с грузом, 6 станковых пулемётов, орудийную батарею и подавили огонь 3 орудийных и 3 миномётных батарей. На этом же участке артиллеристы части, где командиром тов. Пушкарёв, уничтожили 400 гитлеровцев и подбили 16 немецких танков.
Разведчики тт. Шаповалов и Шатов во время боя проникли в деревню, занятую немцами. Старик-колхозник указал бойцам, где расположен штаб немецкой части. Наши бойцы ворвались в помещение штаба, гранатами уничтожили группу офицеров и захватили важные документы.
* * *B течение дня снайперы Н-ской части уничтожили 101 гитлеровца. Снайперы тт. Григорьев и Осадчий истребили 14 немецких оккупантов. Снайперы тт. Самодуров, Петрусев, Павленко и Гулин уничтожили по четыре гитлеровца каждый.
Брянские партизаны в последних боях с оккупантами уничтожили 770 солдат и офицеров противника. Партизаны пустили под откос 2 железнодорожных эшелона и сожгли немецкий танк.
* * *Группа бойцов Н-ской части, действующей на Ленинградском фронте, составила акт о чудовищном злодеянии немецко-фашистских извергов. В акте указывается, что на одном из участков в захваченном у немцев блиндаже обнаружено пять трупов красноармейцев и командиров Красной армии. Личность погибших установить не удалось. Все трупы носят следы страшных пыток. У одного красноармейца отрублены обе руки. У второго красноармейца шея туго перетянута портянками. У трёх остальных бойцов выколоты глаза, сожжены волосы и имеются следы удушения. Акт подписали: старший политрук Смолин, военврач третьего ранга Варваркин, старший лейтенант Вохминов, красноармейцы Смахтин, Игнатьев, Урастемиров и Овченков.
* * *Польские партизаны в окрестностях одного города разгромили отряд гестапо. Убито 50 оккупантов. В стычке с партизанами в лесу убито свыше десяти гитлеровцев, в том числе руководитель гестапо Петроковского округа.
* * *В Ферраре (Италия) сгорели большие склады вооружения. Попытки фашистских властей обнаружить виновных оказались безуспешными.
* * *Завод, где директором Герой Социалистического Труда тов. Быховский, перевыполнил июньский план выпуска вооружения и продолжает работать по установленному графику. Цехи, где начальниками тт. Струнников и Палкин, дали фронту значительное количество боевой техники сверх плана. За последние несколько месяцев коллектив завода обучил 1000 женщин вторым, более сложным специальностям.
Наш полевой прачечный отряд расположился на окраине Лапино, в длинных пустых складах бывшего зернохранилища. В углу, где мне сколотили нары, я нашла горстку истлевших зёрен пшеницы и обрывки мешковины со следами нашествия мышей и крыс. Вдоль стены лентой бежал корявый лозунг с призывом закончить пятилетку в четыре года.
Чтобы расчистить пространство, сапёрам пришлось обезвредить несколько мин, а нам, девчатам, оттащить из прохода груду ящиков с надписями на немецком языке. На дне того ящика, который несла я, валялось несколько бумажных упаковок размером со спичечный коробок. Любопытство взяло вверх, и я расковыряла один из них. Внутри оказалось сало. Съесть самой после немцев я побрезговала и отдала сало на полевую кухню. Пусть повариха использует по своему усмотрению. Поступок оказался опрометчивым, потому что нормально обедать я не могла: всё время думала, положено в кашу фашистское сало или нет. Стоило его выбросить, чтобы не корёжило от отвращения.
Через щели под крышей помещение насквозь продувалось ветром, и утром можно было, не размыкая век, определить, какая нас ждёт погода. Несмотря на начало июля, ночью я мёрзла под тонким армейским одеялом и поэтому спала, сжавшись в тугой комочек.
Но неудобство жилья не имело значения, если рядом находилась вода для стирки и её не приходилось возить в бочках к нашим корытам и чанам. Здесь река Лапа протекала в нескольких метрах под горой, круто сбегавшей вниз несколькими узенькими тропками. Последние дни шли дожди, и глина на склоне раскисла, опасно скользя под ногами, когда приходилось спускаться или подниматься с полными корзинами белья или вёдрами воды.
Присев на корточки, я бросила в воду перекрученную гимнастёрку, и речная вода мягко покачала её на своей спине. Сквозь желтоватую воду просматривались бурые косы водорослей и лёгкие стайки мальков, будто иголочки по дну рассыпаны. Им всё равно — война наверху или мир. Я посмотрела на белоснежные огоньки водяных лилий у противоположного берега. На зеркальной глади воды они смотрелись картинкой из волшебной сказки.
— Знаешь, что водяные лилии называют одолень-травой? — спросила Вика. — Говорят, если цветок высушить и носить с собой, то он придаёт силу. Суеверие, конечно, но какое красивое!
Вика полоскала бельё рядом со мной.
Я потрогала сумочку с документами на груди: они — моя единственная память о доме, моя одолень-трава. С момента отъезда из Москвы я расставалась с сумочкой только во время похода в разведку.
— А ты откуда знаешь?
— Я в кружок юных биологов ходила в Доме пионеров. У нас был замечательный учитель Иван Спиридонович. Такой, знаешь, старорежимный, в пенсне, с лакированным портфельчиком. Мы сперва смеялись над ним, а потом полюбили, как отца родного.
Я достала из реки гимнастёрку и опустила в воду бязевую нижнюю рубаху.
— Он остался в Москве?
— Не знаю. — Вика пожала плечами. — Сейчас и родных-то не разыскать: кто где по стране разбросаны.
— Это верно.
Я смотрела на другой берег, где несколько женщин косили пожню, и мысли снова вернулись к Сане, угнанной в Германию. Насколько же мы счастливее тех, кто оказался в оккупации или плену. Ничего не может быть страшнее. Странно, что во время войны можно говорить о счастье, но ведь только пережитое горе может стать мерилом счастья.
Я первой услышала стрёкот самолётов, а по мелькающим на горизонте силуэтам сразу поняла — фашисты.
— Воздух, девчата! Воздух!
Побросав бельё, мы кинулись к ближайшим кустам. Фашисты любили расстреливать людей на открытом пространстве. Мельком я заметила, что женщины на противоположном берегу продолжали косить как ни в чём ни бывало.
— Ложитесь, немцы! — срывая голос, закричали мы с Викой, хотя понимали, что они нас не услышат.
Что они делают? Зачем?
Одна из женщин бросила косить, поднесла к глазам руку козырьком и взглянула на небо.
Я вздохнула с облегчением, ожидая, что женщины спрячутся в укрытие.
Женщина отёрла лоб косынкой и снова взялась за косу.
— Видала? Они их презирают! — восхищённо прошептала Вика.
Низкий шум самолётных двигателей нарастал, пригибая нас к земле. Две тёмные точки приближались, обретая очертания хвоста, кабины, крыльев с чёрно-белыми крестами люфтваффе. Отблески солнца играли на широком стекле, за которым угадывалась фигура пилота. Дикая паника, которую я испытывала перед бомбёжками, давно утихла, но сердце всё равно сорвалось в стремительный галоп, и я не могла отвести взгляд от неба, напряжённо отсчитывая каждую секунду полёта. Я зажала уши руками. Сейчас, вот сейчас воздух располосует пулемётная очередь, и земля полыхнёт разрывами бомб.
— Улька, смотри! Они его преследуют!
— Кого?
Я так пристально засмотрелась вверх, что не обратила внимания на неуклюжую «этажерку» «У-2», летевшую совсем низко, едва не задевая крыльями верхушки деревьев.
Немцы не оставляли нашему самолёту свободы манёвра и прижимали его к земле, наверное, чтобы наиграться вволю перед тем, как уничтожить.
— Посмотри, что делают, гады! — закричала Вика. — Ты только посмотри! И мы ничем не можем ему помочь!
Я сжала кулаки:
— Господи, помоги! Господи, защити!
Наш самолётик летел очень медленно, такой маленький, беззащитный, но отважный.
Один из мессершмиттов снизился до предела и дал по «этажерке» длинную очередь. «У-2» качнулся с крыла на крыло, но не свернул со своего пути.
Мессер дал ещё одну очередь. Наш самолёт резко взмыл вверх, но его скорости недоставало тягаться с истребителями. Второй немец развернулся, и его самолёт подлетел к нашему с другой стороны. Теперь мессеры вели нашего пилота в клещах, перекрывая путь вправо или влево.
Я почувствовала на губах солёное. Оказывается, по щекам катились слёзы. Я нашла руку Вики и крепко стиснула.
— У лётчика нет выхода. Сейчас его собьют.
— Нет! Нет!
Вика тоже плакала. Сами не понимая зачем, мы одновременно выскочили из укрытия и побежали навстречу самолёту. Теперь он летел совсем близко, над рекой. Казалось, можно подпрыгнуть и достать рукой до колёс.
Развернувшись веером, мессеры дружно набрали высоту, и наш самолёт насквозь прошил град пуль из двух бортовых пулемётов.
Мы увидели, как из дальнего облака вынырнули три истребителя с красными звёздами на фюзеляжах и пошли наперерез немцам.
«У-2» на несколько секунд завис в воздухе и стремительно сорвался в штопор прямо на нас.
Издалека самолёт «У-2» выглядит игрушечным аэропланчиком с тремя крыльями — два внизу и одно, большое и широкое, как доска, наверху. Крылья крепятся друг к другу вертикальными опорами, поэтому самолёт напоминает самую обычную этажерку, какая есть почти в каждой советской квартире. Но по мере приближения самолёта его размеры становятся всё больше и больше, пока не превращаются в крылатого дракона с жужжащим пропеллером на носу и красной звездой на хвостовом оперении.
Когда на тебя сверху пикирует махина самолёта, пусть даже фанерного, то разум отказывает в рассуждении, и ты не понимаешь, в какую сторону надо бежать, чтобы спастись. И ещё: это страшно. Очень страшно. Страшно до потери пульса и сознания.
Мы с Викой застыли столбами. Секунды падения самолёта показались вечностью, пропахшей резким запахом горящего бензина и вонючего дыма, в котором посверкивали ярко-оранжевые искры. В лицо ударило волной жара, из-под левого крыла самолёта пробился длинный язык пламени. Сейчас нос воткнётся в землю и последует взрыв. Я инстинктивно зажмурилась в предчувствии удара, но каким-то чудом в последний миг перед падением лётчик сумел развернуть тушу машины в горизонтальное положение. Она плюхнулась колёсами прямо в грязь, подпрыгнула и остановилась в паре десятков метров от нас.
Не отдавая отчёта в своих действиях, мы с Викой кинулись вперёд. Дальнее крыло самолёта полыхало так, будто на току горела сухая солома. Между языков пламени виднелась макушка шлема пилота. Боковым зрением я отметила, как со стороны прачечной к нам бегут люди. Самолёт трещал, искрил и подпрыгивал после каждого нового выброса дыма.
Опередив Вику, я махом вскочила на приступочку возле кабины. Пилот сидел сгорбившись, голова его была опущена на приборную доску. Застёгнутый ремень мешал мне вытащить его из самолёта. Я лихорадочно затрясла пилота с криком:
— Отстегнись! Отстегнись скорее! Я не знаю как!
Меня шатало от летящих в лицо искр и понимания, что мы вот-вот взлетим на воздух. Под руки мне толкалась Вика, теребила привязные ремни, орала, пыталась помочь.
Пилот приподнял к нам глаза и неуклюже шевельнул руками, отстёгивая проклятый замок. Его лоб, лицо и щёки заливала кровь.
Вдвоём мы подхватили его под мышки и перевалили через борт. На наше счастье, лётчик оказался невысоким, худеньким и лёгким, не тяжелее корыта с водой, которое мы с Ленкой сливали по нескольку раз на дню. Мы тащили лётчика прочь от самолёта так быстро, как только могли. В спину нам летел жар пламени.
— Уля, Вика! Давайте его к нам!
Мелькали руки, глаза, лица подоспевших на помощь. Кто-то расстелил простыню, и пилота положили на неё. Четверо ездовых взялись на концы простыни.
Фролкина коротко скомандовала:
— В медсанбат! Несите её в медсанбат.
— Её? Это она?
Не успела ничего сообразить, потому что Ленка внезапно ударила меня по голове. Раз, другой, третий.
Я с силой отпихнула её от себя:
— С ума сошла? Что ты делаешь?
— У тебя горели волосы.
— Да? — Я поднесла руку к затылку, и пальцы запутались в растрёпанных прядях.
Фролкина окинула взглядом нас с Викой:
— Евграфова и Ковалёва, приведите себя в порядок. — И внезапно мягким тоном добавила: — Вы молодцы, девочки. Даст Бог, выкарабкается ваша лётчица.
Медико-санитарный батальон — медсанбат с красным крестом на палатке — символ надежды и веры в жизнь. Признаться честно, в больничных стенах мне всегда не по себе. Проблемы с медиками начались ещё в школе, когда нас всем классом сводили на осмотр к зубному врачу. О! Я никогда не забуду жуткое кресло с металлическим блеском бормашины и равнодушный голос доктора:
— Открой рот и сиди смирно.
Кстати, в медсанбате тоже есть стоматолог, и я знаю, что многие даже очень смелые военные боятся его больше хирургов, отрезающих руки и ноги.
Каждый день мимо нас в медсанбат везли раненых, и от их вида невольно сжималось сердце. Так бывает, когда видишь чужие страдания и невольно примеряешь их на себя. Наверное, я слишком мнительная, но реки крови, которые я ежедневно выплёскивала на землю вместе с водой, нисколько не притупляли страха перед тяжёлым ранением. Себе я желала, как говорят в песне, «если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой». Одно хорошо, что после жуткой вони мыла «К» и тяжёлого духа от одежды убитых резкий запах больничной карболки показался мне лёгким и приятным ароматом.
В Лапино медсанбат разместился в стенах поселковой больницы. Гитлеровцы тоже использовали её по назначению, и теперь в палатах и коридорах стояли новенькие немецкие складные койки с удобными матрацами и мягкими подушками. В довесок к захваченному оборудованию госпиталю достались несколько раненых фашистов. Их поместили в отдельную палату, и какой-то остряк прямо на двери изобразил череп с костями и снабдил рисунок красноречивой надписью «Гитлер капут!».
— Сначала наши пациенты брезговали пользоваться фрицевскими кроватями, — словоохотливо сказала круглолицая сестричка — моя ровесница, когда я пришла справиться о здоровье лётчицы. — Но ведь мы должны устроить раненых удобнее, правда? А эти кровати очень функциональные, представляешь, я одна без труда могу её сложить и разложить! А твоя знакомая Валя, лётчица, такая молодец! Такая молодец! — Сестричка восхищённо округлила глаза. — Представляешь, ни одной жалобы. Ей перевязку делали, так она даже не охнула. А у нас иной раз полковники и те стонут, особенно если бинты присохнут к ране.
Я посмотрела на заставленный койками коридор. Одни носилки стояли прямо на полу, около них на корточках сидела санитарка и гладила раненого по голове.
— У лётчицы серьёзные ранения?
— Да нет! Слава Богу! — воскликнула медсестра. — Можно сказать, она даже не в рубашке родилась, а в кольчуге и в каске. Несколько ушибов, сотрясение мозга, лоб разбит, рёбра сломаны и ранение в плечо по касательной. Да она уже на выписку просится. Говорит, должна летать! — Медсестра глубоко вздохнула. — Сразу видно — москвичка!
Я улыбнулась:
— Я тоже москвичка.
— Правда? — Сестричка схватила меня за рукав. — Ну как там Москва? Что тебе пишут из дома?
— Некому мне писать. — Я опустила голову и протянула сестричке пакет с блинами. — Вот, возьми, передай лётчице. Наша повар специально для неё напекла. Там много, на всю палату хватит.
— Да ты сама к ней сходи, — сказала сестра. — Доктор разрешает. Уже можно. Валина палата за самой последней дверью.
Когда я вытаскивала лётчицу из самолёта, я не успела рассмотреть её лицо, но узнала сразу, потому что она была единственной женщиной среди шести мужчин. В общей палате кровать Вали отгородили импровизированной ширмой из двух стульев и простыни. В детстве во время игры в полярников мы с подружкой Таней подобным образом конструировали палаточный лагерь для дрейфа на льдине. Помню, мне сильно попало за новенькую простыню, которую мы изрядно повозили по полу.
С трудом представлялось, что эта худенькая девушка с розовыми щеками и наивными голубыми глазами — бесстрашная лётчица. С забинтованной головой она лежала и смотрела сквозь стекло на зелёные ветки старого тополя в окаймлении белой оконной рамы.
Я остановилась около её кровати и поняла, что нервничаю, не зная, как начать разговор. С бойцами, даже с лейтенантами, я держалась легко и непринуждённо, но Валя была не просто офицером, она была лётчицей, парящей на недосягаемой для меня высоте в прямом и переносном смысле этого слова.
— Здравствуйте, Валя, я — Ульяна из полевого прачечного отряда. Наш личный состав поручил мне навестить вас. — Кровати стояли вплотную друг к другу, не оставляя места для тумбочек. Я поискала глазами, куда можно пристроить блины, и положила пакет на подоконник. — Это вам передача. — Я обернулась к раненым в палате: — Здесь на всех хватит, угощайтесь на здоровье.
— Садись, не стой. — Валя подвинулась, и я присела на краешек кровати. — Что ты меня на «вы» называешь? Мне даже как-то неловко. — Она приподнялась на локте. — Кстати, ты не в курсе, кто меня из кабины вытащил? Я потеряла сознание от удара о землю и почти ничего не помню. Знаю только, что, если бы не мои спасители, меня бы уже похоронили. Хочу знать, кому я обязана жизнью.
Я почувствовала, как мои щёки залила краска:
— К тебе весь наш отряд сбежался, и прачки, и ездовые, и наша командир Фролкина. Просто мы с Викой оказались ближе всех к самолёту.
— Так это была ты! — Валя вскинулась мне навстречу, словно хотела обнять. — Ты очень смелая!
— Что ты, я трусиха. Но любой стал бы тебя спасать, самолёт ведь горел.
— Вот именно, что горел! — Валя откинулась на подушки. — Наши «утята» в момент сгорают, особенно если пуля в бензобак попадёт. Не каждый полезет в пекло, а ты смогла! Спасибо тебе!
Я запротестовала:
— Я с Викой была. Она всегда всем на помощь приходит. И меня в отряд привела, когда я не знала, куда податься. Стояла на станции и замерзала.
— Передай Вике спасибо! Я вам так благодарна, так благодарна…
Сердечные слова смущали, и я поспешно перевела разговор в безопасное русло.
— Медсестра сказала, что ты из Москвы?
— Да.
— Я тоже.
— Да что ты! — Валя просияла. — Ты где жила? Я из Замоскворечья. Слышала про улицу Коровий Вал?
— Конечно, слышала, мы туда кино смотреть на трамвае ездили, у вас там шикарный кинотеатр «Великан»! А я с Заставы Ильича. Её многие по старинке называют Рогожской.
— Мы к вам на Яузу купаться бегали. Помню, на берегу стояла чья-то заброшенная баня, и мы с девчонками однажды в ней грозу пережидали. Страху натерпелись! Теперь смешно. Гром гремел, небо всё черное, молнии били, и всё в воду, в воду. — Валя усмехнулась. — Недавно в грозу пришлось лететь, и я не боялась. Когда воюешь, главная цель — выполнить задание, а об опасности вообще не думаешь.
Я кивнула:
— Понимаю, что ты имеешь в виду. Тебе сильно досталось. Я видела, как за тобой мессеры охотились. Твой самолётик летел такой маленький, а мессеры, как ястребы, и слева, и справа, и сверху… Мы за тебя так переживали! Вика даже заплакала. Фашисты улетели, когда тебе на помощь наши истребители вышли. Но было уже поздно.
— Фрицы любят стаями травить жертву, особенно если перевес на их стороне. Как бандюки в подворотнях. Опытные лётчики рассказывали, что в первые дни войны они не сразу наших сбивали, а сперва глумились, превосходство показывали. Но мы быстро научились сдачи давать и сейчас бьёмся на равных!
Валино лицо разрумянилось, голос окреп. Она протянула мне руку, и я помогла ей сесть на кровати. Прикоснувшись пальцами к забинтованному лбу, Валя доверчиво пожаловалась:
— Голова ещё кружится, но это скоро пройдёт. Я всё равно в полк сбегу, у нас там врач тоже есть. Долечусь среди своих. — Она прислонилась к моему плечу: — Знаешь, я как очнулась, так всё время думаю о том, что произошло. — Она закусила губу. — Скажи, ты веришь в судьбу?
Я не знала, верила я в судьбу или нет. Что такое судьба? Нечто таинственное, не поддающееся анализу, или обыкновенная жизнь, которая складывается из наших собственных поступков, умных, глупых или опрометчивых, но наших? Ещё бывает общая судьба погибших в одном бою и судьба целой страны, особенно когда на неё нападает враг. Я совершенно запуталась в своих рассуждениях и ответила Вале вопросом на вопрос:
— А ты веришь?
Валя обвела взглядом пространство палаты, остановила глаза на кроне тополя за окном и медленно сказала:
— Наверное, верю. В том смысле, что если что-то суждено, то оно непременно сбудется. — Она облизала губы и попросила: — Дай попить.
Я протянула её кружку с водой, что за отсутствием тумбочек стояла на сиденье стула.
— Тёплая, — сказала Валя, после того как жадно выпила половину. — Мне так хочется холодной воды. И выкупаться в реке хочется, чтоб перевернуться на спину и смотреть на облака снизу, а не сверху. Хотя сверху тоже здорово. Если бы мне кто сказал, что стану лётчицей, я расхохоталась бы тому в лицо. Ну какая я лётчица — ростом не вышла, образование — семилетка, правда, ходила в кружок Осоавиахима[6] и сделала несколько прыжков с парашютом, но это не в счёт. У нас в эскадрилье девушки все красавицы, умницы, образованные! Я рядом с ними — серая мышка.
— Так уж и мышка! Я видела, как ты летаешь! Ты ас! — горячо запротестовала я, потому что в моём представлении любой лётчик, а тем более женщина — существо высшего порядка.
— Ну, тогда летучая мышка, — скептически хмыкнула Валя. — Хотя ты не думай, я не прибедняюсь. После школы я поступила ученицей в пошивочное ателье, хотела стать портнихой, желательно закройщицей. Был там у нас один старый мастер, Лев Давыдович, высочайшей квалификации, так он мне с ходу заявил: крой не твоё, Валентина, ремесло, ты птица иного полёта. Где я, а где птицы! Представляешь? Я тогда на него крепко обиделась, а сейчас сижу в кабине своего «У-2», смотрю на приборы и думаю: «А ведь прав был Давыдыч, ой как прав!» В общем, когда началась война, я сразу рванула в военкомат, а там всё пошло наперекосяк, как лекала у плохого портняжки: я прошусь в школу снайперов, а там в последний момент приём прекращают, хочу пойти санинструктором — не берут по росту. Ворвалась в кабинет военкома, злюсь, кулаком по столу стучу, и представь — бац — проливаю чернильницу. Видела бы ты лицо военкома! Он стал багровым, как свёкла. Вышел из-за стола, взял меня за шиворот и ласково так говорит:
— Я тебя сейчас расстреляю на месте, как диверсантку, по законам военного времени.
Я вся в чернилах, растрёпанная, несчастная, стою и реву белугой, сопли по щекам размазываю, но не сдаюсь:
— Ну и стреляйте, а я всё равно попаду на фронт.
И тут в кабинет заходит мужичок. Пожилой, неуклюжий, лысый, хромой, в потёртом пиджачке. И с ходу спрашивает:
— Что тут у вас происходит?
— Да вот, барышня на фронт рвётся. А куда я её, такую куклу безмозглую, отправлю? Она уже неделю весь военкомат терроризирует.
— Ну-ну, — отвечает мужичок и смотрит на меня: — Ты что умеешь?
А я возьми и бухни:
— С парашютом прыгать.
Тут мужичок оживился:
— В лётную школу пойдёшь?
У меня от неожиданности ноги отнялись.
— Вы ещё спрашиваете!
Так я и оказалась в лётной школе. А мужичок тот оказался не мужичком, а знаменитым полярным лётчиком, полковником авиации.
— Но ты же говоришь, что знаменитый лётчик хромал?
— Это он на земле хромой, а в небесах ему равных нет. Мы, курсанты, когда на его полёт смотрели, то дышать боялись — такие он виражи закладывал. Ну не судьба ли мне с ним встретиться?
— Судьба, — согласилась я, — вовремя ты чернильницу опрокинула.
— Вот-вот, — поддакнула Валя. — Так случилось и когда меня мессеры сбили, а вы с Викой рядом оказались…
Вале было тяжело сидеть, и я помогла ей снова прилечь. Она откинула голову на подушку:
— Отдохну чуть-чуть, но ты не уходи. Посиди со мной ещё немного. Не каждый день встречаешь землячку.
Окончание фразы она договорила в полусне, заплетающимся языком, и на её закрытые веки лёгкой вуалью упала тень от тополя за окном.
Какая замечательная девушка! Настоящая героиня!
Пока Валя спала, я прогулялась до руин сгоревшей церкви. В глаза бросился контраст между оккупированной и освобождённой территорией и тем, как уверенно и легко шагалось мне по деревенской улице. Я дышала полной грудью, улыбалась, смотрела на облака и не шарахалась от звука чужих шагов за спиной, когда каждое постороннее движение отдавалось в груди громким стуком сердца и липким испугом.
Странно, но маршрут врезался в память так, словно я ходила по нему десятки раз. Наверное, страх, который сидел во мне во время разведки, впечатал в мозг мельчайшие подробности наподобие выбоин на дороге и тарахтения мотоциклов у здания немецкой комендатуры. Вот здесь, на пороге крепкой избы с зелёными ставнями, сидел немец в майке и читал книгу. Тогда меня поразило, что фашисты читают книги!
Сейчас около дома немолодая женщина вскапывала землю. Увидев меня, она с горечью сказала:
— Паразиты все кусты повырубили, хорошо хоть корни остались. — Она воткнула лопату в землю. — Корни — самое главное, хоть у дерева, хоть у человека.
Я согласно кивнула головой и посмотрела вперёд на площадку перед церковью, где фашисты заставляли меня плясать под губную гармонику. На месте церкви торчали обугленные остатки брёвен, на обрушившихся балках боком приткнулся купол с обломанным крестом. У меня возникло чувство нереальности происходящего, как будто бы я оказалась в каком-то ином, фантастическом мире, где время повернуло вспять, в эпоху варваров.
Хотя почему вспять? Прямо сейчас, в эту самую минуту, люди в Германии снова переместились в эпоху варваров, и поступили так по собственной воле. У них был выбор между добром и злом, но они решили убивать, разрушать и грабить. Даже церковь не пощадили, хотя говорят, что верующие. Мне стало горько от того, что церковь не выстояла, не спасла внутри себя шаги отца Макария, Гришеньки и всех тех, кто приходил сюда за горсткой надежды и веры. Это ничего, что я комсомолка. Значок, который лежал в сумочке с документами, не помешал мне вспомнить о бабе Лизе и её обещании молиться за меня.
Какое счастье, что есть Поля и баба Лиза, которые взяли меня за руку и вывели из полосы чёрного горя. Я зажмурилась от благодарности к ним и дала себе слово на днях написать Полине письмо и рассказать о Вале и о том, как привольно дышится там, где больше нет немцев.
Я отвлеклась на крики, которые донеслись со стороны соседней улицы, и ко мне навстречу вылетела толпа разъярённых женщин. Я не сразу разглядела, что в середине живого кольца находится испуганный пожилой мужчина со связанными руками. На его небритых щеках влажно блестели дорожки от слёз. Одна из женщин подталкивала мужчину в спину острыми зубьями вил, и от каждого прикосновения он вздрагивал и судорожно подавался вперёд, до предела вытягивая шею. Я перехватила молящий взгляд, полный беспредельного ужаса.
— За что вы его так?
Ближайшая ко мне женщина повернулась всем телом и яростно выкрикнула, будто выплюнула:
— Полицая изловили! В сельсовет сдавать ведём. В подполе у своей мамаши прятался. Может, слышала про отца Макария с пацанёнком? Так вот эта гадина того мальчика, Гришу, на расстрел уводила.
— Я не стрелял! Не стрелял! Чем хочешь клянусь — не стрелял! Меня заставили! Я не хотел!
Полицай замолк от тычка вил в спину, и по его подбородку потекла струйка крови от прикушенной губы. От его жалкого вида становилось не по себе. Меня заколотило от воспоминаний, как я лежала на обочине, придавленная к земле сапогом полицая, и понимала, что моя жизнь подошла к концу. Если бы не Володя с Асланом, то такой же полицай оттащил бы меня к немцам и получил премию самогоном, салом и рейсхмарками, а потом бы пил, закусывал и хвастался перед другими, что сумел выслужиться.
Меня передёрнуло от отвращения. Я развернулась и скорым шагом поспешила обратно в медсанбат, горячо надеясь, что Валя уже проснулась и мы продолжим наш разговор, который вытеснит из души увиденную сцену. Мне захотелось вылить на себя ушат холодной воды, чтобы смыть жалкие взгляды изловленного полицая.
Валя сидела на кровати и ела кашу из белой фаянсовой тарелки с голубой каёмкой. В палате вкусно пахло жареным луком, тушёнкой и чайной заваркой. Почти все койки были пусты, кроме двух, где раненые мужчины спали, прикрывшись синими суконными одеялами.
— У нас дома в Москве тоже были такие тарелки, — сказала я, присаживаясь рядом.
Валя облизала ложку:
— И у нас. Хочешь? — Она протянула мне тарелку с кашей. — Вкусная.
Я покачала головой:
— Я у себя в отряде поем. Нас хорошо кормят.
— А нам шоколад дают в сухпайке, — совсем по-детски похвасталась Валя. — Я жуткая сластёна и сразу его съедаю. А мамы, у которых есть дети, копят сладости, чтобы посылку послать или после войны с гостинцами возвратиться. Представляешь, войне ещё конца не видно, а они уже подарки собирают. У нас недавно одна лётчица погибла, мы стали её вещи собирать и обнаружили целую стопку шоколада и фото белобрысенького мальчишечки. Мы все знали, что её сын погиб при эвакуации, когда баржу с детьми разбомбили, но она всё равно шоколад прятала, сама не ела. Наверное, надеялась, что ребёнок жив остался. Так ведь случается, правда?
— Ты обещала рассказать про судьбу, — напомнила я.
— Ах, да! — Валя поставила на сиденье стула пустую тарелку и оперлась спиной на подушку. — В тот день у моего самолёта на взлёте заглох двигатель. Наше звено летело бомбить позиции фрицев, а я сижу у самолёта, реву от злости и во все лопатки ругаю техника, что он, собака, накануне праздновал день рождения и не проверил готовность самолёта к взлёту. Махнула рукой, пошла с докладом к начальству. Ну, думаю, сейчас мне всыплют по первое число, что лично не проследила за состоянием техники. А комполка, наоборот, обрадовался и спросил:
«Ты у нас, Лазовая, уже летала в штаб фронта с донесением?»
«Нет, товарищ подполковник. Ни разу не летала», — отвечаю.
Полковник переглянулся с политруком, немного подумал и говорит:
«Надо когда-нибудь начинать».
И даёт мне задание доставить по назначению секретный пакет.
Валя заглянула мне в глаза:
— Веришь или нет, но я тогда почувствовала, что на этом задании меня собьют. Как будто по затылку ветерок пролетел. Посуди сама, чужое задание, чужой самолёт, без прикрытия, без ведомого. Для связи самых опытных лётчиков выбирают, а я что? У меня налёта всего ничего, я ведь всего пару месяцев, как после школы.
— Испугалась? — невольно вырвалось у меня, и я тут же пожалела о своём глупом предположении. Но Валя не обиделась:
— Что ты! Нет, конечно. — Она посмотрела на меня удивлённо. — Хотя если задуматься, то да, боялась, но не смерти, а того, что могу не выполнить задание и подвести фронт. А самое страшное — попасть в лапы к фашистам. Но потом я сообразила, что если собьют по пути туда, то просто направлю самолёт в землю, и пакет сгорит вместе со мной. — На её лбу между бровей прорезалась тонкая морщинка, но сразу исчезла, едва Валя подняла голову. — Но мне повезло, и мессеры появились на обратном пути. А потом повезло ещё раз, когда ты вытащила меня из кабины. И вот тут я думаю про судьбу! — Она шлёпнула ладонью по одеялу. — Ведь не может так быть, чтобы ты случайно оказалась в нескольких метрах от упавшего самолёта и за секунду до взрыва вытащила меня из кабины!
Я пожала плечами:
— На войне всякое бывает.
— Конечно, — не стала спорить Валя, — произошло чудо! Но зачем-то чудеса случаются в нашей жизни. И когда они происходят, нам надо задуматься, какая цепь событий соединила людей вместе и зачем.
— Не знаю. — Я погладила Валю по плечу. — Наверное, затем, что нам доведётся ещё встретиться. Ведь мы москвички.
Валя оживилась:
— Уля, давай загадаем в первую годовщину Победы, а она обязательно наступит, ровно в три часа дня прийти на Красную площадь к Мавзолею, чтоб не потеряться в толпе.
Валино предложение привело меня в восторг. Казалось, что конкретная дата приблизила конец войны и закрепила его, как печать на договоре. Я едва не захлопала в ладоши:
— Давай! И все люди на площади будут радоваться. Женщины в красивых платьях, девушки с цветами…
— Дети с шариками, — подхватила Валя, — а с кремлёвских звёзд снимут маскировку, и они засияют на солнце ярко-ярко, как огоньки пламени.
Я грустно улыбнулась:
— Мы с моим одноклассником Игорем Иваницким мечтали о вальсе кремлёвских звёзд. Правда, красиво?
— Правда. — Валино лицо приняло мечтательное выражение. — Я так хочу станцевать вальс! Только бы дожить до Победы.
На фронте снова началось наступление. Мы слышали его дальние раскаты и по вечерам видели, как над лесом пылают багровые зарницы пожарищ, а небо прошивают огненные трассы выстрелов. Днём и ночью над головами пролетали самолёты, но мы привыкли к их гудению и не обращали внимания. Это были свои самолёты, и мне доставляло радость думать, что среди пилотов есть Валя — замоскворецкая девчонка с улицы Коровий Вал. Она сдержала слово и убежала из санбата на следующий день после нашей встречи.
Кроме прочего, у нас давно не раздавалась команда «Воздух», из чего я сделала вывод, что фронт продвинулся вперёд и немецким самолётам к нам не прорваться. Мимо нашего подразделения днём и ночью шли и шли войска. Медсанбат не успевал принимать на сортировку машины с ранеными, и легкораненых разбирали по домам местные женщины. Наша прачечная теперь работала круглосуточно, и нам с Ленкой досталась ночная смена. Корыта стояли на улице в зыбком освещении лунного света, создающего иллюзию тревожного покоя, готового в любую секунду взорваться от команды к общему сбору.
Наши руки так привыкли к работе, что мы стирали на ощупь, в тёмной от крови воде. Мои пальцы нащупали что-то твёрдое, и я вытащила наружу плоский латунный портсигар, набитый разбухшим табаком. Нам иногда попадались предметы, не найденные в карманах солдатами. Самыми частыми находками оказывались фотографии родных, положенные поближе к сердцу. Следом шли зажигалки из патронов, алюминиевые ложки, а однажды в корыте Оксаны всплыла на поверхность жёлтая резиновая уточка.
— Уточка! Уточка! — не своим голосом закричала Оксана, и все прачки побросали работу и сгрудились вокруг Оксаны. От вида милой довоенной игрушки, колышущейся посреди кровавой пены, на глаза наворачивались слёзы тоски по тому далёкому, родному уюту, что каждая из нас оставила в прошлом. Наверное, подобная уточка имелась у каждого советского ребёнка и не представляла бы из себя ничего особенного, если бы не была приветом из мирного времени. Мы с девчатами передавали уточку из ладони в ладонь и представляли, как жалеет о потере тот, кто прихватил игрушку на память о доме и тёплых детских ручонках сына или дочки.
Я очнулась от своих мыслей, когда достирала последнюю рубаху, и посмотрела на Ленку.
— Давай выливать корыто.
— Давай, — равнодушно произнесла Ленка и по своему обыкновению крепко сомкнула губы. Я знала, что больше от неё не последует ни словечка. Ленка подчерпнула ведром воду из корыта и вдруг остановилась.
— Я забыла сказать, что тебя спрашивал легкораненый. Сказал, что в медсанбат кого-то из твоих знакомых привезли.
— Что? — Я с размаху бросила выжатую рубаху в таз и уставилась на Ленку. — И ты молчала?
Та дёрнула плечом:
— С кем не бывает.
Я заставила себя проглотить слова, которые рвались наружу, и схватилась за край корыта. Если бы Ленка не помогла, то я вылила бы его одна, столько сил придала мне злость. В виски колотила мысль: «Кто там в медсанбате? Кто?»
Я кое-как раскидала бельё на верёвки и, не переодеваясь, скорчилась на скамейке перед казармой. Когда работаешь, всегда жарко, а сейчас спину и шею охватил озноб от утренней прохлады. Тяжёлые веки мягко давили на глаза, клоня ко сну. Но спать нельзя, иначе проспишь окончание комендантского часа, чтобы побежать в медсанбат. Со стороны реки на Лапино наползали молочно-белые клочья тумана, и воздух пах сыростью с примесью запаха свежескошенных трав и фронтовой гари. Кое-где над деревней поднимались дымки из труб. Позёвывая и почёсывая в голове, из мужского блока вышел ездовой Василич:
— Ты почему не спишь?
Я поёжилась и коротко пробормотала:
— Не спится.
Мне не хотелось ничего объяснять, потому что сознание плавно колыхалось на границе сна и яви, в которой я шла по московской улочке и поддавала ногой ворохи опавшей листвы. И окна в домах не были заклеены крест-накрест полосками из газет, улицу не перегораживали баррикады из мешков с песком, и я знала, что из-за поворота сейчас покажется дом, в котором я никогда не была, но непостижимым образом успела изучить там каждый закоулок.
Я очнулась от того, что Василич набросил мне на плечи свою фуфайку. Он успел разжечь костёр под котлом и стоял с ведром воды в руках.
— Так-то оно теплее, а то смотрю, ты совсем озябла.
Пропахшая табаком и дымом фуфайка затягивала обратно, в дремоту, но я решительно встала и чмокнула Василича в щёку.
— Спасибо, но мне надо бежать по делам.
Его глаза с ехидцей сощурились.
— Ох, девки, девки, знаю я дела, ради которых вас в койку не загонишь.
— Обижаешь, Василич, я не такая. — Я принюхалась к аромату полевой кухни и попросила: — Скажи девчатам, что я побежала в медсанбат, а если спросит Фролкина, то соври что-нибудь, я ненадолго.
— Тебе кого? — Незнакомая медсестра в истрёпанном халате с брызгами крови стояла поперёк дверей и буравила меня взглядом. Если бы она работала в милиции, то все преступники обязательно сбежали бы врассыпную от одного её вида.
Пришлось честно признаться, что не знаю.
— Мне передали, что здесь мой друг. Но не сказали кто. Можно я поищу?
— «Поищу?» — Голос медсестры взорвался от гнева. — У нас здесь, милочка, медсанбат, если ты заметила, нам лишняя антисанитария не нужна.
Я посмотрела на раненых в истерзанной одежде. Привалившись к стенам, прямо на земле, они терпеливо ожидали своей очереди. Их наскоро осматривала военфельдшер и раздавала талоны сортировки: тяжёлые — первой срочности, остальные — вторичные.
Я поняла, что эта медсестра относится к людям, которые любят изображать из себя начальство. Им только дай показать свою власть, даже если она распространяется на одного-единственного человека у прилавка магазина или на ученика перед дежурным по школе.
У неё были небольшие блёклые глаза и квадратный подбородок, который казался приставленным к женскому лицу от крупного мужчины.
Я взмолилась:
— Пожалуйста, я быстро прошмыгну и тихонько, как мышка!
Подбородок медсестры дёрнулся и каменно застыл.
— Хороша мышка в пятьдесят килограмм. Не пущу.
«Всего сорок пять кило», — с обидой промелькнуло в мозгу. Я замерла в растерянности, зная лишь то, что я не уйду, не добившись своего. В окно, что ли, залезть? Пока я раздумывала, на крыльцо вышел майор и с ходу оценил ситуацию.
— Ульяна? Пришла проведать Аслана? — Он строго глянул на медсестру: — Пропустите её.
— Аслан? Он тяжело ранен, товарищ майор? Я так бежала, так бежала.
Майор посмотрел поверх моей головы на армейскую «эмку», где шофёр усиленно заводил мотор вручную, и махнул рукой.
— Иди, Ульяна. Он в коридоре лежит.
От безнадёжности его тона у меня упало сердце. Медсестра молча посторонилась, и я шагнула в знакомый коридор, спинка к спинке заставленный койками с ранеными. С ближайшей на меня посмотрел танкист. На его лбу и щеках лежал чёрный слой копоти, резко контрастировавший с белой повязкой на голове. На следующей кровати умирал пожилой солдат. Из его раздавленной груди вылетали хриплые звуки нестерпимой боли. Сестричка, та же самая, что отправила меня к Вале, делала ему укол и говорила что-то ласковое и успокаивающее. Она мельком взглянула на меня:
— К кому теперь?
— К Аслану.
— Четвёртая койка.
Если бы сестричка не подсказала, я не узнала бы Аслана с первого взгляда, потому что его смуглое лицо было совершенно серым, как пепел от сожжённой бумаги.
При моем приближении его белые губы шевельнулись, а в чёрных глазах блеснуло слабое отражение улыбки.
— Аслан!
Я опустилась на корточки около кровати, приблизив своё лицо к его лицу. В ответ на моё приветствие он слабо шевельнулся. Я накрыла его пальцы своей рукой, чувствуя ледяной холод кожи. Жизнь уходила из него по каплям, и я ничем не могла помочь! Осторожными движениями я стала растирать его ладони:
— Аслан, ты замёрз?
Он едва заметно отрицательно покачал головой:
— Мне всё равно.
— Так не должно быть, Аслан, не сдавайся. Тебя вылечат, вот увидишь!
Я подышала на его руки, с острой грустью вспомнив их прежнюю силу, когда Аслан поддерживал меня на минном поле и укрывал плащ-палаткой. Видеть его беспомощным казалось нестерпимым.
— Я хотел рассказать тебе про Володю. — Он замолчал. Его лицо напряглось от боли, и в уголке глаза блеснула одинокая слезинка.
Я втянула голову в плечи и скорчилась, как будто ожидала удара, что вот-вот обрушится на меня сверху, и крикнула:
— Аслан! Нет!
Аслан прикрыл веки, и они вздрогнули, как крылья бабочки.
— В нашем роду для мужчины самым большим почётом считается смерть на поле боя. Володе повезло больше, чем мне.
Чтобы не завыть, я до крови закусила губу:
— Как это случилось?
— Мы наткнулись на группу, засевшую на заброшенном хуторе. У нас с собой был «язык» — очень важный гитлеровец. Мы не могли его бросить. Отстреливались до последнего. Володю убили наповал, а меня ранили. Но Вовка не зря погиб, я успел дотащить «языка» до наших, прежде чем свалился.
Аслан говорил короткими фразами, с долгими промежутками на отдых, во время которых я ловила ртом воздух, как будто не у него, а у меня останавливалось дыхание.
— Девушка, достаточно, уходите, вы мешаете, — сказал кто-то над моей головой. Я поднялась. Пожилой врач посмотрел на меня с сочувствием и чуть коснулся моего плеча. — Нам привезли новую партию раненых. Вам пора прощаться.
— Доктор, он поправится?
В молчании врача без труда угадывался отрицательный ответ. Но сердце не верило. Не хотело верить.
Я наклонилась к Аслану:
— Аслан, держись! Я прибегу сразу, как только смогу. Ещё сегодня. Ты только держись, прошу тебя. Ты же разведка! Помнишь, мы договаривались встретиться в Москве?!
Слова Аслана прошелестели лёгким порывом ветра:
— Передавай Москве привет от нас с Володей.
Лицо Аслана из серого стало белым как снег.
— Он потерял слишком много крови, — сказал врач у меня над ухом. — Я вообще удивляюсь, каким образом ему удалось перейти линию фронта, да ещё с немцем. Только благодаря силе воли шёл.
Я вернулась в отряд совершенно опустошённая: без чувств, без сил, без мыслей в голове.
Девчата разгружали полуторку, забитую под завязку. Грузовик называется полуторкой потому, что вмещает полторы тонны груза. Вот столько нам и привезли от похоронной команды. Окровавленные гимнастёрки и скатки, скатки, скатки шинелей с тошнотворно-острым запахом раскрытой могилы.
— Где тебя носило, Евграфова? Взыскания ждёшь? — набросилась на меня Фролкина. Увидев моё лицо, она притихла и показала на машину. — Иди работай. Потом с тобой разберусь.
«Пепел к пеплу, прах к праху» — не помню, откуда я вычитала это выражение, но оно очень точно отображало то, что мы сейчас делали, — закапывали привезённое обмундирование в землю. Только грунт мог высосать из ткани стойкий запах смерти. Через несколько дней мы выкопаем погребённое, отряхнём от земли и постираем.
Я машинально подцепляла землю на лопату, набрасывала её на ряды шинелей и мысленно уговаривала Аслана продержаться, не умирать. Я рассказывала ему о Москве-реке с гранитными берегами, о том, как мы пройдём по брусчатке Красной площади до Васильевского спуска и окажемся в Замоскворечье, где каменные дома ещё перемежаются с деревянными бараками, утопающими в зелени кустов и деревьев. На мосту через реку мы возьмёмся за руки и посмотрим на красные башни Кремля с зубчатыми стенами, от одного вида которых захватывает дух и хочется оттолкнуться ногами от земли и парить над Москвой, как птица, чтобы искупаться в солнце и ветре.
«Держись, Аслан! Держись, дружище!» — огненным колесом крутилось у меня в мозгу, и начинало казаться, что Аслан обязательно услышит, встряхнёт головой, встанет на ноги и со своей обаятельной белозубой улыбкой скажет: «Я же обещал научить тебя скакать на коне, а я всегда держу своё слово».
А ещё я думала о маме Аслана, об отце и сёстрах с братьями, которые не подозревают, что в это самое время Асланова жизнь висит на волоске и может оборваться в любую секунду.
Кругом не слышалось ни шуток, ни разговоров, ни смеха — только хруст дёрна и шорох комьев земли. Казалось, что это ещё одни похороны тех, кого похоронная команда соберёт с поля боя, опустит в ров и над холмиком воткнёт фанерную табличку с надписью о братской могиле. Все знали, что табличка простоит недолго — месяц, может, два, а потом дожди и ветры сделают своё дело, и на следующее лето над телами павших взойдёт трава, а может быть, место зарастёт малинником, и местные ребятишки станут бегать туда по ягоды.
Ленка копала рядом со мной и, когда горсть земли прикрыла пуговицы последней шинели, вдруг крепко взяла меня за локоть и отрывисто предложила:
— Пойдём поговорим.
Меня не интересовало, что скажет Ленка, потому что в груди у меня была огромная чёрная промоина с куском льда вместо сердца. Я пыталась избавиться от неё, уговаривала себя потерпеть, но ледяная глыба давила с невиданной силой и перекрывала дыхание.
Слишком много смертей накопилось вокруг меня, и с каждым военным днём они множились и множились. Теперь вот Аслан… Когда я уходила из медсанбата, добрая сестричка шепнула мне, что врач назначил Аслану укол морфия от боли. Он уснёт и никогда больше не проснётся, потому что его ранение несовместимо с жизнью. Прощаясь, я погладила ладонями щёки Аслана и поцеловала его в холодный влажный лоб. Больше я ничего не могла для него сделать.
Ленка сняла с головы косынку, сунула её в карман и кивнула в сторону скамейки под двумя высокими берёзами.
— Пойдём посидим.
Время подходило к обеду. Мимо нас пробежали Оксана с Дуняшей. Дуня оглянулась:
— Девчата, вы идёте?
Даже если бы я очень проголодалась, то и тогда не смогла бы проглотить ни кусочка, и Ленка ответила за нас двоих:
— Идите без нас. Прихватите нам по куску хлеба, и хватит. Мы после в казарме перекусим.
Прежде Ленка никогда не говорила так многословно. Я недоверчиво посмотрела на неё, и она не отвела от меня взгляда, а встретила его с доброжелательным спокойствием. Я совсем не понимала причины такого откровения.
Она сложила руки на коленях и выпрямилась.
— В семье нас было семеро, я младшая, как говорят в деревнях, поскрёбыш. От меня все отмахивались, чтобы я не мешала, не плакала, не лезла с вопросами. И я привыкла. Смешно, но я всегда ощущала себя собакой: нескладной, никому не нужной дворнягой, из тех, кого никогда не приведут домой, в лучшем случае ей кинут корку хлеба. И когда меня взяли в разведшколу, я была на седьмом небе от счастья.
— В разведшколу? Тебя? — Я задохнулась от удивления, и, наверное, моя реплика могла показаться Ленке обидной.
Но она не обратила на неё внимания и пояснила:
— На немецком языке я говорю почти как немка. Я родилась в городе Саратове на Волге, там селилось много поволжских немцев. Мои родители жили в деревянном домике на окраине, разделённом на две половины. В одной половине мы, а в другой тётя Грета с внуками. Мои родители… — Ленка запнулась. — В общем, я жила больше у тёти Греты, чем дома, а там все говорили на немецком. Можно сказать, что немецкий — мой родной язык. По воскресеньям тётя Грета часто пекла штрудель с яблоками. Её мальчишки — Людвиг и Петька — любили меня задирать, но тем не менее лучший кусок всегда доставался мне.
— И где сейчас тётя Грета?
Ленки лицо помрачнело. Она отрывисто вздохнула:
— В конце сорок первого тётю Грету депортировали. Всем немцам приказали в двадцать четыре часа собрать вещи, посадили их в теплушки и вывезли на Алтай. Загнали в вагоны, как скотину. Я бегала провожать: шум, гам, плач. Много стариков и детей. Никто не понимает, зачем и за что, ведь они наши советские люди! Видела бы ты их глаза! Из вещей разрешили взять по одному чемодану, а впереди зима, надо тёплые вещи упаковать, да ещё двое внуков на руках, одному мальчику тринадцать лет, а другому — десять. У тёти Греты дочка с мужем — оба врачи, погибли во время чумной эпидемии в Монголии. Мне потом весточку передали, что тётя Грета в дороге умерла от инфаркта, сердце не выдержало. Где теперь Людвиг с Петькой — не знаю, очень надеюсь, что парней пристроили добрые люди. Я после их высылки сама не своя ходила, ну и поделилась своими мыслями с подругой по разведшколе. Догадываешься, что дальше было? — Приподняв одну бровь, Ленка вопросительно посмотрела на меня.
Мне вспомнился плакат с броской надписью поперёк картинки: «Не болтай», — на котором суровая женщина прижимала палец к губам. Плакат предостерегал хранить тайну от врагов, но все знали, что любая критика власти заканчивается тюрьмой или ссылкой. Поэтому женщина служила напоминанием прекратить любые задушевные разговоры, даже с роднёй.
Я вздохнула:
— Могу только предположить.
Голос Ленки прозвучал надтреснуто, словно лопалось от жара оконное стекло:
— Меня вызвали в НКВД на допрос, почти сутки продержали в камере по обвинению в клевете на советскую власть. А потом случилось чудо, и мой следователь куда-то уехал. Дело передали другому — седому старичку в старорежимных очках, который всё время сморкался в платок и шамкал губами. То ли он меня пожалел, то ли не захотел возиться, но меня выпустили. Правда, отчислили из разведшколы и настоятельно посоветовали убраться с глаз подальше.
— И ты пошла в прачки, — продолжила я её рассказ.
— Да. Именно так и произошло. С тех пор я ликвидировала всех своих подруг и сократила общение с людьми до минимума.
— И зачем ты тогда мне это рассказываешь? — Я силилась понять смысл Ленкиного признания и не могла.
Ленка пожала плечами:
— Потому что ты не донесёшь. И потому что я завтра уезжаю.
Я охнула:
— Куда?
Ленка неопределённо махнула рукой:
— Это военная тайна, но намекну, что кое-где вспомнили про мой безупречный немецкий язык.
— Лена, я… У меня нет слов. — Я вскочила и обняла её за плечи. — Я уже стольких потеряла! Мне кажется, что погибают все, к кому прикасаюсь. — Я говорила очень быстро, горячечно, стараясь выплеснуть то, что лежало на душе, и видела в глазах Лены своё отражение, и мне хотелось, чтобы хоть малая частичка меня осталась с ней и помогла удержаться в этом мире и дожить до Победы. — Очень, очень прошу тебя, останься в живых! — И тут мне на ум пришли слова бабы Лизы, сказанные при прощании: — Я буду молиться за тебя.
Мы простояли в Лапино до конца августа, а с субботы на воскресенье ночью Фролкину срочно вызвали в штаб и дали приказ передислоцироваться. Никому из нас не хотелось двигаться с насиженного места, но подбадривала мысль, что наш участок фронта хоть медленно, с боями, но продвигается вперёд, отвоёвывая у фрицев пядь за пядью. Сводки Совинформбюро по-прежнему приносили тревожные вести, и мы каждый раз с замиранием сердца надеялись: вдруг сегодня диктор сообщит, что в войне произошёл коренной перелом и Красная армия наголову разбила противника. Но немцы рвались к Сталинграду, к Волге, к Дону, целясь в самое сердце России. В грохоте взрывов и гуле танковых двигателей к нам пришла вторая военная осень и стучала в ворота железными кулаками.
В течение 25 августа наши войска вели бои с противником в районах Клетская, северо-западнее Сталинграда, северо-восточнее Котельниково, а также в районах Прохладный и южнее Краснодара.
На других участках фронта существенных изменений не произошло.
Наши корабли в Чёрном море потопили немецкий транспорт водоизмещением в 5000 тонн.
За 24 августа частями нашей авиации на различных участках фронта уничтожено или повреждено 10 немецких танков, 50 автомашин с войсками и грузами, 30 подвод с боеприпасами, 5 автоцистерн с горючим, подавлен огонь 10 батарей полевой и зенитной артиллерии, взорвано 4 склада боеприпасов, рассеяно и частью уничтожено до батальона пехоты противника.
В районе Клетской наши части вели активные бои.
Северо-западнее Сталинграда наши войска вели напряжённые бои с крупными силами танков и пехоты противника, переправившимися на левый берег Дона. Обстановка на этом участке осложнилась. Наши бойцы самоотверженно отбивают атаки немцев и наносят противнику огромный урон.
Н-ская часть, сдерживая наступление неприятеля, уничтожила 17 немецких танков и 450 гитлеровцев. Наши танкисты днём и ночью непрерывно контратакуют немцев. Одно подразделение в течение суток семь раз ходило в контратаку против численно превосходящих сил противника и уничтожило 22 немецких танка, 3 самоходных орудия, 9 противотанковых орудий, 34 автомашины и не менее 600 немецких солдат и офицеров.
Нашей авиацией на подступах к Сталинграду и огнём зенитной артиллерии в течение двух дней уничтожено 92 немецких самолёта.
Мы выехали на рассвете, с первыми лучами солнца. Осень напоминала о своём приближении холодными росами и брызгами пожелтевшей листвы посреди ещё зелёных крон деревьев. Берёзовая роща вдоль дороги сменилась ельником с обгоревшими лапами. Дорогу бомбили, поэтому машине приходилось то и дело объезжать воронки или ехать по самому краю обочины. После ночной побудки и лихорадочных сборов мы все недоспали, и, как только полуторка тронулась с места, в кузове установилась сонная тишина, если можно назвать тишиной урчание мотора и шелест шин по разбитой дороге. Перед нами по дороге прокатили танки, перелопачивая гусеницами мягкий грунт. Я тоже закрыла глаза, но мне не спалось.
Спешные сборы, упаковка, погрузка с короткими перерывами на отдых не оставляли времени для размышлений, и сейчас все мысли и чувства, что накопились в душе, разом всплыли на поверхность, теребя вопросами без ответов. Позади, в Лапино, осталась тень Сани, угнанной в Германию, братская могила с Асланом, горькая память о Володе, знакомство с лётчицей Валей, прощание с Леной. Я приоткрыла глаза и посмотрела на крепкую, как репка, Татьянку, которую Фролкина взяла на место Лены. Татьянка дремала, обняв вещмешок, и на её губах играла блаженная улыбка человека, выигравшего главный приз. Принимая хозяйство от Лены, Татьянка бесхитростно объяснила, что поступила в армию, чтобы присмотреть себе доброго и покладистого жениха.
— Мужиков-то всех в армию позабирали, да уже и поубивали половину. После войны будет мужа днём с огнём не сыскать, а я с готовеньким приеду! Да ещё самого лучшего себе выберу. — Она лихо топнула ногой и под общий смех добавила: — Кудрявого!
— Ты лучше к лысым присмотрись — на расчёсках сэкономишь, — не удержалась от ехидства Вика, и я догадалась, что Татьянка ей не понравилась.
— Надеюсь, ты подумала как следует, — предостерегла Оксана. — У нас ведь, бывает, и бомбят, и снаряды долетают.
— Тю! Снаряды! — не дала себя сбить с толку Татьянка. — Тому, кто побывал в оккупации, никакие бомбы не страшны. Лишь бы среди своих.
В этом я была полностью с ней согласна.
Кузов грузовика продувался насквозь. Я замёрзла в армейской гимнастёрке, но для того, чтобы достать шинель, пришлось бы добираться до сваленных в груду вещей и будить спящих девчонок. Я обхватила плечи руками и взглянула вверх, надеясь, что солнце наконец пробьёт тучи и тогда станет тепло. Грузовик снова тряхнуло. Я больно стукнулась коленкой о крепления борта, и моё внимание привлёк отдалённый шум, который то удалялся, то приближался, перерастая в низкий, вибрирующий звук самолёта.
— Воздух! Воздух! — выкрикнул кто-то из девушек.
Я увидела, как шофёр высунулся из кабины и задрал голову. Но машины продолжили движение, не сбавляя скорости. Я поняла, что у полосы горизонта идёт воздушный бой. Потом услышала взрыв, и гул приблизился вплотную к нашему каравану. Теперь он звучал угрожающе и неровно, прерываясь короткими пулемётными очередями. Казалось, что гудение идёт не сверху, а снизу, из земли, которая дрожала и корчилась от разрывов снарядов. Неожиданно машины начали сворачивать в лес по заросшей травой стёжке. Чтобы не вывалиться из машины, мы с девушками держались за борта и друг за друга. Я увидела офицера сопровождения и Фролкину. Они бегали среди деревьев и приказывали:
— Рассредоточиться! Замаскироваться!
Фролкина с капитаном кидались от машины к машине, и люди высыпались из кузовов, как огурцы из лопнувшего мешка. Не требуя указаний, мы работали слаженно, без истерик, словно хорошо отлаженный механизм. Ездовые рубили тонкие деревья для маскировки, а мы их подтаскивали и укрывали обоз густыми ветвями с трепетно вздрагивающими листьями.
Внезапно сверху грохнуло так, что в ушах зазвенело. Верхушки леса заходили ходуном, словно кто-то неистово бил по земле огромным молотом. Высокие сосны со скрипом шатались из стороны в сторону. Вика схватила меня за руку, и мы обнялись, чувствуя себя посреди кипящего котла, который неизбежно взорвётся вместе с нами.
— Ложитесь, ложитесь! — заорал на меня ездовой Василич и со всей силы пихнул меня в спину.
Я рухнула на колени и распласталась рядом с Викой.
Сквозь просвет в деревьях в глубине леса просматривалось какое-то кирпичное строение, и, как только канонада немного стихла, я предложила Вике:
— Пойдём посмотрим, что там?
— Нет! — Вика замотала головой. — Больше с места не сдвинусь, да и тебе не советую соваться туда, куда не надо. Здесь безопаснее.
— Мы быстро, посмотрим одним глазком и обратно. Тут всего-то метров триста. Команду к отъезду мы точно услышим.
— Сказала тебе нет — значит, нет!
Вика демонстративно отряхнула юбку и оперлась спиной о сосну, давая понять, что её решение окончательное.
Я несколько секунд поколебалась, но любопытство перевесило доводы разума.
— А я схожу. — И чтобы оправдать своё самовольство, добавила: — Вдруг там найдётся хорошее укрытие?
Я точно знала, что Фролкина моё начинание пресекла бы на корню, поэтому перемещалась незаметно, от дерева к дереву, от кустика к кустику, пока не оказалась перед заброшенной усадьбой из красного кирпича. Особенно меня поразила круглая башенка с островерхой крышей, на которой пророс куст ольхи. От башенки в разные стороны отходили два крыла здания в несколько окон и сводчатая арка во двор. На ум пришли сказки о заброшенных королевствах и спящих красавицах — русская царевна из сказки Пушкина проглотила кусочек отравленного яблока, а немка у братьев Гримм укололась веретеном. Я медленно двинулась вперёд, постоянно прислушиваясь к звукам за спиной, чтобы не пропустить отъезд отряда. Но, судя по всему, командиры решили переждать опасность до полного прекращения огня, и, кроме отдалённых выстрелов, никакого движения не замечалось.
Дубовая дверь, разбухшая от времени, подавалась с трудом. Чтобы открыть, мне пришлось выбивать её ногой. Моё чувство долга требовало немедленно вернуться обратно, но внутренний голос тихо и настойчиво нудел: «Посмотри, посмотри. Пять минут погоды не сделают».
Короткий коридор вывел меня в квадратный зал с остатками обоев на стене. Они свисали со стен лазоревыми клочьями, и когда я подошла ближе, то поняла, что это плотный шёлк с атласными разводами в тон. Под окном лежал комок тряпья, на полу сверкали осколки бутылок. Я нагнулась и подняла чайную ложку с замысловатым вензелем на ручке. Ложку я положила в карман. В хозяйстве пригодится. Из угла залы наверх вела винтовая лестница с ажурными чугунными перилами. Я поняла, что это путь в башню, но подняться не рискнула, хотя очень хотелось.
Аура таинственного места завораживала и втягивала в пространство грёз. Наверное, стены зала видели не один бал со свечами, пышными платьями и чарующими звуками музыки. Конечно, комсомолки не должны думать о такой мещанской пошлости, как балы, но покажите мне хоть одну комсомолку, которая отказалась бы примерить изысканный наряд с жемчугами на шее. Я взглянула в осколок зеркала около камина. Мутное стекло неясно отразило невысокую худую девушку в армейских галифе и застиранной до белизны гимнастёрке. Но если закрыть глаза и представить, что на улице взрываются не снаряды, а фейерверк, то тыква может превратиться в карету, а тяжёлые армейские ботинки станут хрустальными туфельками.
Мощный удар раздался, когда я раскинула руки и закружилась посреди зала. С потолка посыпалась штукатурка. Зеркало сорвалось со стены и разлетелось на сверкающие осколки. Я бросилась к выходу и выскочила наружу под громовые раскаты взрывов. Бомбы падали туда, где располагался наш отряд. Со всех сторон летели комья земли, и поднимались клубы чёрного дыма, насквозь прошитого огненными языками пламени.
Взрывная волна опрокинула меня на землю, и я скатилась в какую-то канаву под стенами особняка. Сверху на меня свалился кусок кровли. Я почувствовала удар по ногам и услышала хруст ломающихся костей. На какой-то миг на глаза упала непроницаемая завеса, я ослепла и оглохла.
В любой другой день кисть калины на кусте возле тропинки показалась бы мне красивой. Я смотрела, как прозрачные ягоды алеют на тёмной зелени крупных листьев, и пыталась сосредоточиться, чтобы отвлечься от нестерпимой боли. Я поняла, что ноги перебиты, когда очнулась от звона в голове и давящей на уши тишины. Взрывы стихли, но со стороны отряда я слышала шум и крики. Звук пробивался ко мне какими-то волнами, пульсируя в висках высокими нотами. Я лежала в сухой канаве среди осколков кирпичей, и мои ноги придавливала часть деревянной балки. Если я не выберусь к своим, то меня никогда не найдут и моя фамилия пополнит список без вести пропавших. Я напряглась и пошевелилась. Дикая боль вспыхнула в глазах огненными кругами. Кричать было бесполезно, всё равно никто не услышит. На вид балка казалась небольшой, но сбросить её не получалось. Боль ослабила мои мышцы, и после каждого движения я утыкалась головой в землю, с лихорадочным хрипом дыша, как загнанное животное. Силы исчезали с катастрофической быстротой. Меня охватывала паника, я боялась потерять сознание и очнуться лишь для того, чтобы умереть. Дергаясь во все стороны, я выла в голос от боли, но остатками сознания понимала, что главное — не жалеть себя. Пожалеешь — погибнешь. Рывок. Ещё рывок. Раз-два — взяли! Ещё взяли! Эй, ухнем! Не знаю, но почему-то пришли на ум именно эти слова, и мне стало легче. Я повторяла их снова и снова, внезапно осознав, что нога высвободилась из-под балки и волочится по земле, оставляя за собой кровавый след.
Я ползла, ползла, ползла, останавливаясь и теряя сознание. Потом стискивала зубы, скребла пальцами по земле и опять ползла, пока не увидела впереди размытые пятна движущихся фигур.
Когда надо мной склонилось лицо Фролкиной, я была готова его расцеловать. Но Фролкина расплывалась перед моими глазами, и тогда её лицо замещалось подвижным белым пятном. Я поняла, что кто-то бинтует мне ногу, чьи-то руки тянут меня вверх и чей-то голос приказывает:
— Кладите её к раненым на первую машину. Убитых грузите на вторую.
Убитых? Упоминание о погибших заставило меня очнуться, и я с усилием проскрипела, чувствуя, как горло перехватил тугой спазм:
— Кто погиб?
Рядом со мной в машине с ранеными сидела Оксана. Она всхлипнула:
— Новенькая Татьянка, ездовые Игнат с Петей, гладильщица Катя и наша Вика.
— Вика? Вика погибла?
Оксана кивнула:
— Её убило самой первой бомбой. Она попала точно в то дерево, под которым сидела Вика. — Мои веки упали на глаза двумя острыми камушками, потому что на слёзы сил не осталось. Оксана взяла меня за руку: — Я видела, как ты ушла в лес. Если бы ты осталась…
Оксана не договорила, и я застонала от переполняющей меня боли, которая раздирала на части душу и тело.
Москва… Чем ближе поезд подходил к Москве, тем чаще стучало моё сердце, пока окончательно не встроилось в ритм вагонных колёс, которые наворачивали на себя последние километры пути к Казанскому вокзалу. Я провела в госпитале несколько месяцев, потому что кость плохо срасталась и раны на ноге не заживали. Когда мы, раненные после бомбёжки, поступили в медсанбат, речь шла об ампутации. Я находилась в таком состоянии, что мне было уже всё равно: остаться жить или умереть. Но даже сквозь горячечное сознание мне запомнились слова пожилой докторши Ольги Сергеевны:
— За ногу этой девочки я буду бороться до последнего. У неё вся жизнь впереди.
Из медсанбата меня перевели в госпиталь небольшого городка, где сквозь оконное стекло в палате я наблюдала, как по голым ветвям деревьев хлещут осенние дожди, а потом полетели крупные хлопья снега. Меня выписали в самом конце января, и о возвращении в отряд речь не шла.
— Отвоевалась ты, милая, — сказал мне хирург Олег Евгеньевич, оформляя больничный лист. — Тебе ещё полгода или год реабилитации предстоит, пока начнёшь ходить нормально. Но ты не отчаивайся — главное, что осталась на двух ногах. Могло быть и хуже. — Он кивнул головой в сторону коридора, где раздавался стук костылей лейтенанта Вити с ампутированной ногой.
Я понимала, что мне грех жаловаться, но душа просилась обратно: на фронт, в отряд, туда, где я нужнее.
До Москвы я добиралась почти две недели и уже сейчас смотрела в окно поезда на московские предместья и не могла насмотреться. В вагоне было людно и накурено. В основном ехали военные, и разговоры в воздухе витали о фронтах, о вооружении, о том, что за два года войны наработался крепкий боевой опыт и вот-вот Красная армия погонит фашиста в хвост и в гриву до самого логова Гитлера.
Для нас, пассажиров состава, перелом в войне наступил на маленьком полустанке с деревянной избушкой станционной кассы. Поезд стоял полчаса, и люди высыпали на платформу — продышаться морозным воздухом с терпким запахом паровозного дыма, что стлался по ветру вдоль насыпи. Я стояла в тамбуре, потому что не могла сойти вниз без посторонней помощи. В лицо летели мелкие снежинки и тут же таяли на щеках, оставляя приятную прохладную влагу. Густая синева вечера падала на заснеженное поле вокруг полустанка, где огненными точками вспыхивали огоньки от папирос курящих.
Ко мне подошла проводница Клава и встала рядом.
— Уж сколько я этих полустанков видала за войну, и не упомнить. Сейчас-то ничего, а в сорок первом что было! Ой что было! И под обстрелами ездили, и по десять суток на запасных путях простаивали. А однажды приехали к станции: что такое? Ничего понять не можем: на всех деревьях, на дороге, на рельсах, кругом, куда ни глянь, висят простыни. Оказалось, перед нами эшелон с бельём разбомбили. Представляешь?
Я кивнула:
— Очень даже хорошо представляю. Лучше, чем ты думаешь.
Клава зацепила меня взглядом:
— Тебя бомбили, что ли?
— Бомбили.
— Сюда, люди, сюда! Слушайте! Слушайте! — вдруг резко разнёсся по перрону чей-то призывный крик.
Я увидела, как огоньки папирос внезапно заколыхались и двинулись по направлению к вокзалу. Проводница пружинисто спрыгнула на перрон, а я закричала ей вслед:
— Клава, а я? Помоги мне!
— Давай, только живо!
Она кое-как стянула меня со ступенек, и я поковыляла вместе со всеми, не обращая внимания на толчки резкой боли.
Центром притяжения оказался рупор ретранслятора на столбе, откуда твёрдый голос Левитана торжественно чеканил слова вечерней сводки Совинформбюро:
«…Войска Донского фронта полностью закончили ликвидацию немецко-фашистских войск, окружённых в районе Сталинграда. 2 февраля раздавлен последний очаг сопротивления противника в районе севернее Сталинграда. Историческое сражение под Сталинградом закончилось полной победой наших войск».
От радости меня бросило в жар.
— Ура! — закричали одновременно несколько человек.
— Ура! — подхватило и понесло по полустанку раскатистые голоса лужёных глоток пассажиров.
— Ура! — не помня себя, пискнула я и едва не заплясала на своей больной ноге.
Проводница Клава вытирала мокрые глаза и всхлипывала:
— Ну, теперь мы их погоним! Теперь держись, немец!
Остаток пути мы ехали в эйфории Победы, и все в вагоне словно почувствовали себя родственниками. Под звон стаканов разговоры становились всё громче и громче. Осанистый майор, задумчиво глядя в окно, красивым бархатным баритоном затянул песню. Молоденький лейтенант достал из чемодана гармошку и мигом подобрал нужную мелодию, звуки которой вплелись в песню так, что захотелось заплакать от благодарности к тем, кто сейчас был рядом.
— В первый раз в Первопрестольную? — спросил меня черноусый толстый дядечка, с которым мы делили плацкартные места у столика.
— Я москвичка.
Дядечка восхищённо причмокнул:
— Повезло тебе. А я вот из Ирбита. Знаешь такой город?
Признаться честно, я не слышала про Ирбит, но не хотелось обижать попутчика, и я согласно кивнула:
— Конечно.
— Ну то-то. — Дядечка расплылся в улыбке и стал расписывать прелести родного края, делая упор на рыбалку, какой лучше на целом свете не сыщешь.
Его болтовня не мешала мне представлять, как я выйду из вокзала на улицу, дождусь трамвая и поеду домой, где больше нет ни мамы, ни папы, ни друзей, ни близких. Никого! Всех забрала война. Несмотря на духоту в вагоне, меня била нервная дрожь. Я накинула на плечи фуфайку и подтянула к себе вещевой мешок с парой белья и сухпайком, выданным на дорогу и изрядно подъеденным. Деньги у меня были, и я надеялась, что хватит продержаться первое время, пока не устроюсь на работу. Я предпочитала не заглядывать вперёд; как говорится в пословице: «Будет день — будет пища».
На вокзале пришлось отстоять длинную очередь на КПП — контрольно-пропускной пункт. Спасибо Фролкиной, что помогла выхлопотать мне разрешение вернуться в Москву!
Несмотря на пропускную систему, на вокзале царила привычная суета встреч и расставаний. В глаза бросалось только отсутствие детей и малое количество женщин.
Я протянула старшине милиции документ с печатями, и он с подозрением оглядел меня с ног до головы.
— Куда следуете?
Я растерялась:
— Домой, на Авиамоторную улицу. — Старшина посмотрел на меня, потом на пропуск, и я поспешно пояснила: — Из госпиталя после ранения.
Он слегка кивнул налево:
— Если нужен санпропускник, то идите туда.
Санпропускник на фронте часто именовали вошебойкой. Он представлял собой банный отсек, где, пока человек мылся, его одежда тщательно пропаривалась в специальной жаровне. С дороги хорошо бы ополоснуться в горячей воде. Я почувствовала, как зачесалась голова под шапкой-ушанкой, но надеялась, что не успела нахватать вшей в дороге. В госпитале меня накоротко подстригли, но последний раз я мылась перед отъездом две недели назад. Несколько человек впереди меня шагнули в указанном направлении, и я поняла, что они прибыли прямо с фронта.
Я взяла из рук старшины пропуск и помотала головой.
— Спасибо, я дома помоюсь.
Мне не терпелось встретиться с Москвой и вдохнуть её воздух.
Это не я шла по Москве, а Москва плыла мне навстречу. Она вся была моей: от перекрестья электрических проводов между домами до трещинок асфальта на тротуаре. Я узнавала запахи мостовой, поворот трамвая на площади трёх вокзалов, газетный киоск с киоскёршей в сером пуховом платке и тулупе, шпиль высотки, за который зацепилась снежная туча. То здесь, то там на пятачках скверов стояли зенитные орудия. Улицы перегораживали противотанковые ежи и баррикады из песка. Город был готов к битве за каждый дом, но теперь, после Победы в Сталинграде, оборонительные сооружения прибавляли не тревоги, а уверенности в том, что враг будет разгромлен. В тот февральский день Москва и Сталинград стояли рядом рука об руку. В разговорах прохожих то и дело слышалось слово «Сталинград», а старушка на остановке кланялась каждому военному и поздравляла с Пасхой.
— А ведь и вправду, как Пасха сегодня, — задумчиво улыбнулась женщина в плюшевом жакете с двумя сумками. — Воскресла в нас вера в Победу, теперь и умереть не страшно.
— Теперь как раз жить надо, чтобы увидеть Победу и своих дождаться, — поправил её старик с тёмными кругами под глазами. Он вздохнул: — Если есть кого ждать. Про Пасху это вы правильно подметили. Такая радость бывает, только когда Христос Воскресе.
Я удивилась, что никто не опасается открыто обсуждать церковные праздники, — видимо, война что-то изменила и сделала людей честнее перед самими собой. А ещё я помнила, что за меня молится баба Лиза, и, вполне вероятно, именно благодаря её молитве я сейчас стою и жду транспорт до Заставы Ильича.
— Не забывайте обилечиваться, товарищи! — зычно провозгласила кондукторша, когда я с трудом взобралась в переполненный трамвайный вагон. На шее у неё висел кожаный баульчик с деньгами, а сбоку болтался противогаз. Я незаметно проверила сумочку с документами и ключами от дома. Примерно через полчаса я вставлю их в замочную скважину, поверну дверную ручку и перешагну через порог пустой квартиры. Когда я представляла себе миг возвращения, то словно проваливалась в милое прошлое, плотно переплетённое с горьким настоящим, и мне становилось страшно.
— Следующая остановка — «Проспект Мира»! — закричала кондукторша. — Граждане, не скапливайтесь в проходах!
Ввалившаяся в вагон толпа развернула меня лицом к стеклу. Я невольно охнула от боли в раненой ноге, когда ступню задел увесистый башмак высокого мужчины в драповом пальто.
Симпатичная девушка, одетая с довоенным форсом, мимолётно цапнула меня взглядом и отвернулась. Мимо трамвая по улице протарахтела полуторка с закрытым кузовом. Строем прошёл взвод курсантов с двумя шевронами на рукавах шинели. Я увидела, как от очереди в магазин отделилась фигура женщины в сером пальто, точь-в-точь как у мамы. Мама? У меня потемнело в глазах. Женщина шла спиной ко мне, но так похоже, так невероятно знакомо…
Не помня себя, я рванулась к двери и заколотила руками о стекло:
— Мама! Мама! Посмотри на меня! Я здесь! Остановите трамвай!
Пассажиры зашумели:
— Ненормальная! Кондуктор, здесь ненормальная!
— Хулиганка!
Я заплакала в голос, как маленькая, когда просилась к родителям на руки:
— Мама, мама, там моя мама!
Трамвай замедлил ход у остановки, и я кульком вывалилась наружу, едва устояв на ногах.
Женщина в мамином пальто удалялась, и я понимала, что это не мама, но всё равно побежала за ней, нещадно ковыляя от сильной боли в лодыжке.
— Мама, мамочка! — Я кричала так отчаянно, что женщина обернулась и несколько мгновений стояла неподвижно, а потом бросила сумку в снег и рванулась ко мне навстречу:
— Уля! Ульянушка, доченька, радость моя! Нашлась! Нашлась!
— Как я тебя искала! Как искала! — Мама плакала, смахивая мелкие слезинки, и крепко держала меня за руку. За время войны она так похудела и поседела, что я с трудом узнавала в ней ту молодую женщину, которая отправляла меня в эвакуацию всего полтора года назад. Я вглядывалась в горькие морщинки под глазами, в беглую улыбку робкой радости, когда она, ещё не веря своему счастью, обнимала меня холодными от мороза руками.
— Галя, которой ты отдала Витюшку, написала мне про тебя. Но она не знала названия станции. Витя тоже не знал. Я писала на каждую станцию по пути следования поезда, я искала тебя по всей стране, но отовсюду приходил отказ за отказом.
Мы пришли домой обнявшись, не отлипая друг от друга, словно боялись снова потеряться.
Пустая квартира встретила нас холодом. Соседка Светлана на фронте. Мама стала оправдываться, что сюда почти не заходит, а живёт на казарменном положении на заводе, и вдруг её лицо застыло от ужаса.
— Ты ведь могла меня не найти. Пришла бы — здесь никого нет. Подумать страшно.
Я обняла её, удивившись, какой она стала маленькой:
— Мамуля, я бы всё равно пришла на завод. Прямо завтра с утра и пошла бы.
— Всё равно, — мама всхлипнула, — сейчас всё что угодно может произойти. Я не могу тебя потерять ещё раз.
Я посмотрела в её глаза, полные слёз:
— Мама, ты что-нибудь знаешь про папу?
— Нет. Из тех ополченцев, что ушли с нашего завода, никто не вернулся. Они все пропали без вести, но Москву отстояли.
Мама уткнулась лбом мне в плечо, и мы обе замолчали, потому что молчание накрепко приковывало нас друг к другу неразрывной цепью любви и нежности.
Дрожащими руками мама стала чиркать спичками, чтобы разжечь керосинку и поставить чайник, но спички ломались одна за другой.
Я встала и взяла спичечный коробок.
— Дай я, а то останемся без чая. Кстати, у меня с собой остатки сухого пайка, так что будет чем поужинать. Разогреем тушёнку и покрошим туда хлебушка. Мы с девчатами часто так делали, если полевая кухня запаздывала.
Пока закипал чайник, я прошлась по холодной квартире с нежилым духом заброшенного жилья. От выстывших стен несло холодом. Около печурки-буржуйки я обнаружила два полена и кинула их в топку. Газетный комок весело подхватил пламя, мягко осветив комнату красноватыми отблесками. Мама стояла в дверях и смотрела, как я перебираю свои учебники на столе.
— Я ничего не трогала с тех пор, как ты уехала.
— Мама, мне сказали, что ты погибла под бомбёжкой.
Мама покачала головой:
— Нет. Галя вспомнила, как сказала тебе, что я попала под бомбёжку и меня нет в поезде. Про смерть она тебе ничего не говорила.
— Точно! — Я хлопнула себя ладонью по лбу. — Точно, мама! Теперь я понимаю, какую ужасную ошибку совершила. Я тогда чуть с ума не сошла. Спасибо одной девушке — Поле, она меня подобрала.
В маминых глазах отразилась боль.
— Бедная, сколько тебе пришлось пережить! Если бы знала, что я жива, что в Москве… — Тыльной стороной ладони мама вытерла влажные щёки. — Всё. Не буду больше плакать. Знаешь, когда разбомбили заводоуправление, я целую ночь провела под завалами и, чтобы выжить, думала о тебе. Представляла, что заводской эшелон с детьми уже прибыл в глубокий тыл, что вас хорошо разместили, что вы сыты, одеты, обуты. А ещё, — мама потупилась, — не знаю, осудишь ты меня или нет, ведь ты комсомолка… А ещё я молилась.
— Я тоже молилась, мамочка. Мне кажется, что на войне все молятся, только каждый по-своему. Кроме того, за меня молится баба Лиза. — Я улыбнулась: — И представь, мама, я умею плести лапти!
— Плести что? — Мама с удивлением подняла брови.
— Лапти, мамуля! Самые настоящие лапти! Мне надо так много тебе рассказать, что и ночи не хватит.
Я взглянула за окно, где медленно набухал синевой московский зимний вечер. Мама плотно задёрнула шторы светомаскировки и зажгла свет. Лампочка горела очень тускло и временами мигала, но это был самый настоящий электрический свет, от которого я отвыкла на фронте и какой показался мне чудом в госпитале.
Мало-помалу от печурки поползло тепло по комнате. Мы с мамой по-фронтовому покрошили хлеб в тушёнку, напились чаю, самого настоящего — грузинского, байхового, — и легли на кровать под одно одеяло. Уже засыпая, я поймала себя на том, что боюсь закрыть глаза, — вдруг открою, а мне всё приснилось.
— Спи, Ульянушка, спи, — тихонько сказала мама милым «домашним» голосом из мирного времени.
Я обвила маму руками и положила голову ей на плечо.
— Мама, спой мне колыбельную песенку.
Мамина ладонь погладила меня по волосам с мальчишеской стрижкой, и я зажмурилась от счастья, когда она негромко пропела извечное:
— Баю-баюшки-баю, не ложися на краю…
Ах, если бы мама знала, сколько раз за последний год твоя дочка стояла на самом краю бездны. Но про это я не стану рассказывать маме. К чему доставлять ей лишние страдания?
Первые два дня я отвела себе на короткий отдых, а потом решила идти устраиваться на работу. Отдых — понятие условное, потому что предстояло переделать кучу дел, включая поход в баню и постановку на учёт в жэке. Я решилась предпринять прогулку на улицу Коровий Вал, где жила лётчица Валя, и разыскать её родных.
Для тех, кто проводил на фронт близких, важна каждая весточка, каждая подробность о своих. Другого времени у меня может и не быть, так как заводчане работали по двенадцать часов без выходных. А ещё мне хотелось побыть наедине с городом, так чтобы вместе не торопясь пройтись знакомыми дворами рука об руку, только я и Москва. Предчувствие будущей встречи придавало мне уверенности, что я обязательно увижу кого-нибудь из друзей, одноклассников или просто знакомых, о которых на войне даже и не вспоминала. Отсутствие прежних привязанностей делало город пустынным, а мне хотелось как можно скорее наполнить его людьми.
Мама, расцеловав меня в обе щёки, убежала на работу, а я перебинтовала ногу, надела свою поношенную армейскую форму без знаков различия и вышла на улицу. Ядрёный морозец хрустко ломал снег под подошвами моих валенок с калошами, на руках яркие вязаные варежки, на голове шапка-ушанка. Я задрала голову и посмотрела в лазоревое небо с медовыми бликами утреннего солнца. Благодаря Победе в Сталинграде мне дышалось легко и свободно.
Во вчерашней сводке сказано, что советские войска продолжают бить противника. Чтобы посмотреть на карте передвижения войск, я накоротке законспектировала её в тетради и перед выходом перечитала вслух, подражая голосу Левитана:
«На Украине наши войска в результате решительной атаки овладели городом Кулянск, а также заняли районные центры — Двуречная, Боровая.
Восточнее Курска наши войска заняли город и железнодорожную станцию Щигры, город Тим, районный центр и железнодорожную станцию Черемисиново, районный центр и железнодорожную станцию Колпны.
Южнее Ростова-на-Дону наши войска овладели районным центром и крупным железнодорожным узлом Старо-Минская, районным центром и железнодорожной станцией Каневская».
Номер дома Валя мне не назвала, но я знала её фамилию — Лозовая, поэтому решила положиться на удачу: улица Коровий Вал короткая, спрошу у местных бабушек, глядишь, кто-нибудь да подскажет. Валя говорила, что жила вблизи кинотеатра «Великан». Помню, мы ходили туда с папой смотреть комедию «Весёлые ребята». Как я хохотала, когда корова начала есть скатерть со стола, а поросёнок заснул на блюде с фруктами! Я остановилась около развалин, занесённых снегом. Из груды кирпичей торчали куски железной арматуры. Ветер трепал обрывки каких-то тряпок.
— Разбомбили кинотеатр, паренёк, — вздохнула старушка, проходя мимо. — Ещё в начале войны разбомбили. — Я не сразу поняла, что она назвала меня пареньком, и обернулась. Старушка охнула: — Ой, да ты никак девка! — Она прищурилась: — Я сослепу не разберу. Вижу, что в брюках.
Чтобы не озябнуть на морозе, старушка накрутила на голову два платка — вниз белый, ситцевый, а поверх вязанный из грубой шерсти. Нижний платок сползал ей на глаза, и она поправила его варежкой с налипшими комочками снега. Другой рукой она держала верёвку детских саночек с несколькими деревяшками на дрова.
Бабушка выглядела старожилкой, и я торопливо спросила:
— Мне надо разыскать Лозовых. У них есть дочка Валя. Не знаете?
— Откудава мне знать, если я эвакуированная, — поджала губы старушка. — Я в Москве без году неделя. Можайские мы. — Она подошла ближе: — Ты, видать, с фронта, раз в форме. Скажи-ка, что там говорят? Когда турнём немца?
— Скоро, бабушка, совсем скоро. Вон, Сталинград взяли!
— И эх, молодо-зелено. Всё-то вам в радость. А сколь людей ещё поляжет, один Бог ведает.
Старушка стронула санки и побрела дальше, загребая ногами по заснеженной мостовой. Я не спешила уходить от развалин кинотеатра. Стояла и вспоминала: вот здесь находился кинозал, а тут фойе с роялем. Если мы шли в кино с папой, то он по дороге покупал мне сто грамм карамелек. По молчаливому уговору мы не рассказывали маме про конфеты, точно зная, что она не одобрит баловство. Перед сеансом на рояле часто играла осанистая дама в чёрном концертном платье, вышитом по вороту сверкающим стеклярусом. И платье, и сама дама казались мне жутким мещанством. Я подумала, что сейчас мы платим очень высокую цену, чтобы вернуть всё обратно, включая даму со стеклярусом, карамельки и даже очередь в кассу за билетами.
Далее вдоль по улице темнели развалины жилого дома, за ним щетинились обрубками рельсов противотанковые ежи. Их раздвинули на ширину проезда машины, с тем чтобы в случае опасности за считаные минуты дорога вновь стала непроходимой.
Следующим по ходу вдоль тротуара протянулся трёхэтажный дом с заклеенными окнами. У входа в подъезд двумя гладкими пеньками торчали гранитные тумбы. Я скользнула варежкой по гладкой поверхности одной из них и поймала на себе взгляд из окна. Маленькая девочка с косичками расплющила нос о стекло и с любопытством смотрела на меня круглыми рыбьими глазами. Я помахала ей рукой, и она робко пошевелила в ответ пальцами. Дальше снова шли развалины. Заметила какую-то надпись и подошла ближе. Белым мелом на красной кирпичной стене было крупно выведено: «Мамочка, я живая. Прихожу сюда каждое воскресенье в 12 часов. Найди меня, пожалуйста!»
Наверное, если бы каждая пролитая за эту войну слезинка ребёнка превратилась в камушек, то посреди страны возвысились бы новые Кавказские горы.
Во дворе дома я заметила двух женщин и поспешила к ним навстречу.
— Здравствуйте. Я ищу Лозовых. У них есть дочка Валя. Знаете их?
— Лозовых, — протянула одна из женщин. Её губы разошлись в презрительной усмешке. — Кто же их не знает!
Она посмотрела на другую женщину, и та быстро закивала головой в знак согласия:
— Точно так. Лозовых вся улица знает. Никому покоя от них не было! Вздохнули спокойно, только когда Лёшку Лозового застрелили. А они тебе зачем?
У меня голова пошла кругом. Я растерянно затопталась на месте:
— Вы, наверное, о каких-то других Лозовых говорите, а мне нужна семья Вали Лозовой.
— Так это они и есть, — терпеливо сказала первая женщина. — Валька у них средняя. А двое других — Лёшка с Гришкой — бандюганы первостатейные. Родители-то пили горькую, пока не упились до смерти, вот дети и болтались сами по себе. Про Валентину ничего плохого сказать не могу, но Лёшку с Гришкой в один мешок бы посадить да в омут. Гришка ещё до войны в тюрьму попал, а Лёшку по малолетству в армию не призвали. Вот он и начал по домам эвакуированных лазить да воровать. Потом у нас во дворе ракетчика поймали, а он показал на Лёшку как на сообщника. В начале войны с мародёрами и ракетчиками разговор был короткий. Ну их и застрелили при попытке к бегству, вон под деревом. — Она показала на пару корявых тополей неподалёку от телефонной будки. — Так что лучше держись подальше от Лозовых. Ничему хорошему они тебя не научат.
Меня настолько потряс разговор с женщинами, что в первый момент я сгорбилась, словно получила удар палкой по спине, но потом растерянность сменилась негодованием. Я вскинула голову и яростно проговорила:
— Валя — она не такая! Валя — лётчица, героиня. Её самолёт фашист на моих глазах подбил, играл с ней, как кошка с мышкой. Издевался, а Валя летела, знала, что на прицеле, и летела. Она в самолёте горела, но всё равно выполнила задание. Она каждый день жизнью рискует, ради вас, ради меня, ради Родины.
Я и не подозревала, что умею говорить, как на митинге, и чувствовала, что перегибаю палку, но не могла остановиться, словно кто-то сидел у меня на плече и подсказывал нужные слова.
— Не кипятись, мы же не знали. — Первая женщина тронула меня за рукав: — Сама понимаешь, добрая слава лежит, а дурная по свету бежит. — Она вздохнула: — Война людей меняет.
— Увидишь Валю, скажи, что мы приглядим за её комнатой, — добавила женщина, что предостерегала меня от Лозовых. На её щеках зарделись красные пятна. Она спрятала глаза и тихо добавила: — Не держи на нас зла, у нас горя тоже хватает. Мы с Глафирой обе вдовые да детей полон двор. У всех теперь одна беда.
Вроде бы с Валиными соседками мы расстались по-хорошему, но рассказ женщин не отпускал, и я мысленно продолжала с ними спорить, доказывать, убеждать, пока не остановилась и мысленно не укорила себя:
«Ульяна Николаевна, ты сейчас с кем разговариваешь?»
Забывшись, я шла слишком быстро, и вдруг внезапная боль прошила меня насквозь, словно разрывными пулями. Я поискала глазами, куда можно сесть, и не нашла ничего лучше, чем опереться спиной о дерево, переждать, пока ступню не перестанет терзать боль. Говорил же врач при выписке, чтобы не ходила далеко, не нагружала порванные связки! Теперь предстояло каким-то образом доковылять до трамвая.
«Зря ты разнылась, Евграфова, дойдёшь как миленькая». Я оттолкнулась ладонью от дерева и неуклюже перевалила тяжесть тела на здоровую ногу. Надо идти по десять шагов, а затем делать привал, карету тебе никто не подаст. От кареты мысль перекинула мостик в детство, где папа катал меня по двору в деревянной тачке, а я визжала и просила его бежать быстрее.
Хотя каждый метр давался с трудом, я смогла проковылять до развалин кинотеатра и подумала, что ещё столько же — и в зоне видимости покажутся остановка трамвая и театральная тумба со свежими афишами. То, что в Москве работали театры, казалось непостижимым! Я дала себе слово с первой зарплаты непременно сходить с мамой на спектакль. Непременно! Всем врагам назло! Взглядом я отмерила себе расстояние до следующего привала и двинулась дальше, мечтая о костылях, на которых я очень бойко прыгала в госпитале.
Позади себя я услышала торопливые шаги, и чья-то крепкая рука подхватила меня под локоть.
— Боец, тебе помочь? А то я вижу, ты едва идёшь.
«Да что ж сегодня такое?! Неужели я так похожа на парня?» Я повернула рассерженное лицо и встретилась взглядом с молодым лейтенантом. Но сначала я рассмотрела не его, а погоны на новенькой шинели. Погоны вместо знаков отличия в петлицах ввели буквально на днях, и я прежде не видела их на плечах военных. Прорвавшийся сквозь облака луч солнца чётко обрисовал маленькие звёздочки на золотистом поле и знак различия артиллерии из двух пушечных стволов в форме Андреевского креста. Сам лейтенант был некрасивый, очень худой, со впалыми щеками и короткой щёточкой бровей над тёмно-серыми глазами цвета талой воды.
Я сердито взглянула на него исподлобья:
— Я не боец.
Он смущённо моргнул и принялся оправдываться:
— Ой, простите. Я со спины не понял. Вижу, форма военная. Думал, боец после ранения.
Выражение его лица стало беззащитным, словно он провинился и не знает, как смягчить свою оплошность. Наверняка на поле боя он вёл себя гораздо решительнее, я давно заметила, что самые отважные на войне в мирной жизни становятся застенчивыми и несмелыми.
Я сменила гнев на милость.
— Да я и есть после ранения, — ответила я и кивнула на его погоны: — Никого ещё в погонах не видела.
У него была приятная открытая улыбка.
— Я тоже. Только вчера форму получил. Новую теперь сразу выдают с погонами. Непривычно, правда?
Я пожала плечами:
— Мне нравится. Только погоны на китель пришивать будет трудно. Все пальцы исколешь.
— Ничего, я научусь.
За разговором лейтенант поддержал мою руку, снимая нагрузку с больной ноги, и я немного передохнула от боли.
Он пытливо посмотрел на меня:
— Ты здесь живёшь?
Я не стала возражать, что он перешёл на «ты». Да и мы в отряде не привыкли церемониться с лейтенантами. «Выкали» начиная с капитана и пожилых.
— Ходила искать родных одной лётчицы, — я вздохнула, — и никого не нашла. Вернее, нашла соседей, но они ничего хорошего мне не сообщили.
— Я тоже не нашёл нужных людей. Сунул записку в дверь, но, скорее всего, там нет никого. Дома полупустые стоят, жители кто в эвакуации, кто на фронте. — Он похлопал себя по планшету, висевшему на боку: — Зато успел все наказы выполнить, остался последний адрес на Второй Кабельной улице. Не знаешь, где это?
— Вторая Кабельная? — Я засмеялась. — Очень даже хорошо знаю. Тебе повезло. Я живу по соседству, так что могу доставить тебя до места.
— Правда? Вот здорово! Спасибо тебе! Давай познакомимся, что ли, раз нам дислоцироваться в одном направлении. Меня Матвей зовут.
— А я Ульяна.
Он кивнул:
— Красивое имя. Ты фронтовичка?
— Прифронтовичка. — Я искоса взглянула на его угловатый профиль. — Я работала вольнонаёмной в полевом прачечном отряде. А ты, я вижу, артиллерист.
— Теперь да, снова артиллерист. — Я посмотрела удивлённо, и Матвей принялся объяснять: — Вообще-то я с начала войны был артиллеристом после краткосрочных курсов, а потом наш огневой взвод защищал высоту. — Его голос дрогнул. — И все погибли, кроме меня и одного солдата. Мы были ранены, нас захватили фашисты и отправили в концлагерь.
«Так вот почему он такой худой!» — подумала я. Меня словно ножом по сердцу полоснуло. Больше он мог бы ничего про себя не рассказывать, потому что одного упоминания о плене мне хватило, чтобы остановиться и сжать его руку.
— Меня посылали в разведку, и я была на оккупированной территории меньше суток, но успела понять, как там ужасно. А концлагерь… — Я замолчала, не в силах выразить чувства словами.
Матвей коротко кивнул:
— Да, нам досталось. — На несколько мгновений его глаза сузились и застыли в одной точке, как будто за поворотом увидели не трамвай, а ряды колючей проволоки с пулемётными вышками. — Я уже почти умер. Но, когда нас гнали из пересыльного лагеря, немцы их называют «дулаги», в большой концлагерь, колонну отбили партизаны. Дальше я воевал среди своих. А сейчас нашего командира отряда вызвали в Ставку, ну он и взял меня с собой в качестве поощрения, потому что я подмосквич из Тропарёва.
Он рассказывал о себе скупо, без надрыва и без бравады, спокойно обозначая то, что известно каждому фронтовику: на войне всякое случается.
У Матвея был тёплый, мягкий голос. Я заметила проскользнувшую в складке у рта усталость и мимолётную улыбку, когда он посмотрел на меня против солнца. Он был очень светлый, лёгкий, такой худой — одни косточки — и… красивый!
Я поправила ушанку, которая елозила на моей стриженой голове и постоянно сползала на уши, и вдруг застеснялась своего мальчишеского вида и б/у обмундирования из госпиталя. Зря не надела школьное пальто и мамин пуховый платок.
— Мои родители один раз ездили в Тропарёво с шефским концертом от завода. Помню, мама говорила, что у вас большое село и с крепким колхозом.
— Ой, а я ведь помню концерт в нашем клубе! — весело воскликнул Матвей. — Мы, мальчишки, сидели на полу возле сцены, так густо народу набилось. Одна женщина здорово читала стихи Блока. — Вскинув подбородок, он продекламировал строчку из Блока: — «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!»
Я знала поэму «Двенадцать» от первой строчки до последней, потому что в заводской агитбригаде стихи читала моя мама, а перед этим репетировала на нас с папой. Папа закрывался газетой, смеялся и говорил, что у него звенит в ушах. Мама притворно обижалась, но потом они мирились и хохотали, как дворовые ребятишки во время игры в салочки.
По моему сердцу разлилось тепло, словно у нас с Матвеем обнаружились общие родственники, и я крепче оперлась на его руку.
— Стихи читала моя мама.
— Здорово! — Он просиял улыбкой, но тут же озабоченно спросил: — Твоя мама здесь? В Москве?
— Да! Представляешь, я думала — мама погибла, а вчера вернулась в город, еду на трамвае и вижу — мама! Я чуть на рельсы не выпрыгнула! — Я вздохнула легко и свободно, потому что при мысли о встрече с мамой мне хотелось встать на тумбу и во всю глотку заорать: «Ура! Я нашла маму!» Хотя на вопросы о родных люди часто отмалчивались, я всё-таки не удержалась: — А твои родители где?
Я не смотрела на Матвея, но поняла, что он нахмурился:
— Мама с младшим братом в эвакуации, а на отца и старшего брата ещё в сорок первом пришли похоронки. Оба полегли под Москвой.
— И мой папа там же, — тихо сказала я, — только он без вести пропал.
Опустив голову, я посмотрела на следы наших ног, что стелились по свежему снежку на асфальте. Ещё цепочка отпечатков такой же длины, и мы дойдём до трамвая, где я смогу сесть и вытянуть ногу. Я заметила, что все проходящие пешеходы обращают внимание на Матвееву форму с погонами и он под их взглядами чувствует себя неловко.
Мы шли медленно, как влюблённая пара, которая старается растянуть свидание, и я подумала, что не имею ничего против нежданного знакомства с таким симпатичным лейтенантом. Мы долго ждали нужный номер трамвая, и, когда наконец вошли в салон, я набралась смелости предложить:
— Давай сначала зайдём к нам пообедаем, а потом пойдёшь по своим делам.
— А удобно?
— Конечно, удобно! Иначе я бы не предложила. Мы живём вдвоём с мамой, а она вернётся с работы поздно вечером. — Я заметила, что волнуюсь и говорю слишком торопливо. Но мне очень хотелось, чтобы он согласился и нормально поел.
Я вспомнила, что мама оставила мне кастрюлечку с пшённой кашей, полбуханки ржаного и ломтик яблочного мармелада — его можно намазать на хлеб к чаю. Мама совершенно точно не обидится, если мы разделим еду на троих. Мы продержимся с продуктами, ведь на следующей неделе я поступлю на службу и мне дадут рабочую карточку.
Ступня распухла и болела так, словно я сунула ногу в огонь и пятка вот-вот обуглится. Присев на табурет, я расшнуровала ботинок, но снять его не могла и беспомощно посмотрела на Матвея.
— Я чуть-чуть посижу. Врач запретил мне много ходить, а я не удержалась. Очень уж по Москве соскучилась.
Не спрашивая разрешения, Матвей опустился на одно колено и бережно высвободил мою ногу из башмачного плена.
— Мина?
Я помотала головой:
— Нет. Под бомбёжку попала, ногу придавило балкой.
Матвей увидел в углу прихожей швабру и протянул мне.
— Вот, возьми и ходи пока с ней. А вылазки на прогулки тебе пока противопоказаны, докторов надо слушать. Можешь встать сама?
— Конечно!
Я бодро оперлась двумя руками на швабру, но с первого раза подняться не смогла, и Матвей легко приподнял меня за талию. От его рук по моему телу раскаленным металлом распространился жар. Я занервничала и взяла швабру наперевес.
— Отпусти, я сама!
Он покраснел до корней волос:
— Извини, я не хотел тебя обидеть.
— Я не обиделась. Лучше иди в комнату и растопи печурку, а я пока принесу кашу и чайник.
Мне понравилось, что он послушно прошёл в комнату, и поспешила на кухню. Залила чайник — после фронтового быта водопровод, как и электричество, воспринимался ежедневным чудом, — вывалила на сковородку пшённую кашу. Чайник поставила на керосинку, а каша разогреется в сковородке на плите: хоть и дольше, но экономнее. Мама сказала, что керосина по карточкам полагается два литра в месяц. Вот получали комнату, радовались, что квартира с паровым отоплением, а на поверку пришлось ставить буржуйку с трубой в форточку.
Когда я вошла в комнату, в топке уже бился и потрескивал весёлый огонёк. Матвей стоял у стола и держал в руках учебник физики.
— Я думал, что за год всё позабыл, а оказывается, ещё помню.
Я пристроила сковородку наверх железной бочки-буржуйки и спросила:
— Любил физику?
Он кивнул головой:
— И математику. И химию. Я до диплома недоучился год в технологическом институте.
— А я недоучилась год в школе, — я пожала плечами, — так что теперь живу без аттестата зрелости.
Матвей поставил учебник по физике на полку и взял учебник по химии. Его пальцы скользнули по обложке и проехались вдоль корешка.
— Обязательно закончим и школы, и институты. — Он сжал кулак: — Главное, выкинуть фашистов из страны и бить, бить, бить, до самого Берлина. А Гитлера посадим в клетку и будем показывать, как бешеного зверя. — Он вдруг спохватился: — Да что же я стою! У меня ведь сухой паёк есть! — Он поднял с полу свой вещмешок и стал выгружать на стол банки. — Вот тушёнка, сгущёнка, гороховый концентрат. И даже шоколадка есть. Любишь сладкое?
Из чувства смущения я хотела соврать, что не люблю, но Матвей смотрел на меня с такой искренностью, что честно призналась:
— Люблю.
— Тогда угощайся, и, чур, без стеснения! — Быстро развернув, Матвей протянул мне плитку шоколада, и я с холодком восхищения увидела на его гимнастёрке рубиновый отсверк пяти лучей ордена Красной Звезды.
— У тебя орден? За что тебя наградили? — невольно вырвалось у меня.
Конечно, на фронте мне доводилось встречать орденоносцев и видеть, с каким уважением к ним относятся в армии. Просто так ордена не дают, и каждый орден — это бой, кровавый и страшный, на грани жизни и смерти.
— За подрыв немецкого эшелона с боеприпасами и отражение танковой атаки. — Матвей стеснительно улыбнулся: — Обычная военная работа.
Он вдруг широко шагнул ко мне и взял мою левую руку. В правой я держала шоколадку.
— Ты сказала, что служила в банно-прачечном батальоне? Так вот… — Он наклонил голову и поцеловал меня в ладонь.
Моё дыхание на миг остановилось. Отдёрнув руку, я спрятала её за спину:
— Ты что? Зачем?
Матвей подошёл к окну и, не глядя на меня, произнёс:
— Когда нашу колонну военнопленных отбили у немцев и отвели в прифронтовую полосу, многие не могли идти дальше, так были истощены и измучены. Шёл дождь. Нам оставили охранение, и мы легли на обочине прямо в грязь. И хотя нас захлёстывала неимоверная радость, голод и холод пробирали до костей. Трудно сказать, сколько мы ждали — честно, показалось, что вечность, — как вдруг из-за поворота вывернуло несколько полуторок, а в них — девушки из банно-прачечного батальона, чтобы помочь нам добраться до части. — Голос Матвея дрогнул от волнения. — Я до гробовой доски не забуду, с какой заботой они нас, грязных, завшивленных, больных, размещали в палатках, отмывали, откармливали, стелили постели, утешали… — Он замолчал, справляясь с чувствами. — Если бы я мог, то каждой из вас вручил бы по ордену Милосердия. Жаль, что такого ещё не придумали. Знаешь, меня поразило, что у многих девушек из батальона не было ногтей. Я был готов за каждый их ноготь перебить по десятку фрицев.
— Ногти сходят от каустика, он очень едкий. У меня ногти только в госпитале стали отрастать. — Я помешала кашу на сковородке. — И никакая я не героиня, я просто стирала.
— И ходила в разведку, — подсказал Матвей. — Расскажешь?
— Да ну, не о чем рассказывать. Какая из меня разведчица? Меня послали только потому, что я умею лапти плести. Как прикрытие, понимаешь?
— Лапти? — В его глазах вспыхнула весёлость. — А я умею плести корзины. Будем старичками, сядем на пороге и станем ковыряться, ты с лаптями, я с корзинами.
Оттого, что Матвей в шутку спрогнозировал наше общее будущее, мы оба смутились, и я схватилась за сковородку:
— Открывай тушёнку и давай обедать.
Я отрезала Матвею толстый ломоть хлеба и густо намазала его жиром из консервной банки. Достала тарелки. Зачем-то засуетилась, разложила вилки, пропрыгала на одной ноге до буфета и выставила на стол парадные чайные чашки, которые мама доставала по праздникам.
Матвей смотрел на мои приготовления молча, мне даже показалось — с некоторым испугом.
— Ульяна, давай поедим со сковородки, чтобы тебе меньше посуды мыть. Знаю, что мыло — дефицит.
— Да, мама сказала, что по карточкам положено двести пятьдесят грамм в месяц.
Меня поразила его заботливость и то, как он выловил из банки с тушёнкой самые красивые кусочки мяса и подложил их на сковороду с моей стороны, но я упрямо отмела его предложение:
— Со сковороды и из консервной банки ты на фронте поешь. — Я решительно перемешала кашу с тушёнкой и разложила по тарелкам: Матвею больше, себе поменьше. Но всё-таки я постаралась, чтобы лучшие куски достались ему.
Матвей покрутил в пальцах вилку:
— К хорошему быстро привыкаешь, но только в окопе я понял, что настоящими ценностями являются самые простые: вода, хлеб, костерок, чтобы согреться, каша в котелке, надежные люди рядом.
— И чистое бельё без вшей, — добавила я к его списку.
Матвей мечтательно посмотрел поверх моей головы:
— Чистое бельё в окопах — это роскошь. А баня — верх роскоши.
Он доел порцию до последней крошечки, встал и одёрнул гимнастёрку.
— Спасибо тебе. Мне пора.
— А чай?
— Не могу. Надо успеть вернуться в казарму — скоро комендантский час, а у меня нет пропуска.
Я взглянула на часовую стрелку, которая подбиралась к шести часам вечера, и удивилась, как незаметно пролетело полдня. Стуча шваброй об пол, я пошла за Матвеем в прихожую и стояла молча, пока он надевал шинель и шапку-ушанку. Его пальцы пробежали по ряду пуговиц, забросили за спину вещмешок, и я невольно запоминала каждое его движение.
— Ну, до свидания, Ульяна. — Он коротко козырнул. — Лечись, вставай на ноги и не ходи далеко одна.
Спрятавшись за занавеску, я смотрела, как Матвей удаляется в глубину улицы. На повороте он остановился, нашёл взглядом наши окна и взмахнул рукой. Сколько моих друзей уходили вот так же, навсегда, безвозвратно. Чтобы не расплакаться, я пошла мыть посуду, но скоро поняла, что мысленно повторяю нашу встречу с Матвеем от первой до последней минуты, стараясь не упустить ни единой детали.
Мы с мамой снова спали вместе. Тикал будильник у изголовья, остывая, потрескивала печурка. Густая тьма затемнённой комнаты гладила меня по голове мягкими лапами, уговаривая свернуться калачиком, нырнуть под мягкое одеяло с вышитым пододеяльником и погрузиться в сладкую довоенную дрёму. К мирным звукам и шорохам жилой квартиры примешивалось лёгкое, но отрывистое дыхание мамы. Во сне она тревожно дотрагивалась до меня рукой, приоткрывала глаза и, только убедившись, что я рядом, вновь забывалась коротким чутким сном. Я поставила подушки повыше и села, глядя на её лицо, смутно белеющее в темноте комнаты.
До войны, когда родители были рядом, я не придавала значения их любви ко мне и своей любви к ним. Любовь казалась обыденной и необязательной, словно возникла сама собой из ничего. Милая мама, сколько горя ей пришлось пережить! Я вспомнила увиденную сегодня надпись на разрушенном доме: «Мамочка, я живая. Прихожу сюда каждое воскресенье в 12 часов. Найди меня, пожалуйста!»
«Господи, пожалуйста, пусть эта девочка найдёт маму!» — взмолилась я про себя. Бывают же чудеса на свете! Я невесомо погладила маму по спине. Оказывается, даже во время войны и всеобщего горя можно чувствовать себя счастливой, если рядом спокойно спит мама.
Я соскользнула с кровати и, помогая себе шваброй, подошла к окну. На Москву падал снег. Сквозь заиндевелые окна я видела, как на землю косо падают крупные лохматые снежинки, прикрывая тонким слоем тёмные нитки протоптанных за день тропок. В белом сиянии снега кружились деревья во дворе, соседний дом с плотно задёрнутыми шторами окон, одинокая фигура дежурного у входа в бомбоубежище. Я подумала, что сейчас любуюсь на Москву, а мои девчонки стоят над корытами и стирают кровавое и завшивленное бельё.
Я скучала по ним и даже по Фролкиной, которая на поверку оказалась справедливой и честной. Только Вики нет. И Володи с Асланом, а Саня из Лапино угнана в Германию, бьёт фрицев Валя на своём отважном маленьком самолётике, и где-то в круговерти войны перебарывает свою обиду нелюдимая Ленка. А ещё я больше никогда не увижу Матвея. Хотя вдруг после войны встречу его где-нибудь на улице Горького, или он с девушкой под ручку придёт на Красную площадь? Ведь договорились же мы с Валей прийти к Мавзолею в годовщину Победы ровно в три часа дня!
— Уля, ты где? — мама не нашла меня в кровати и села, тревожно озираясь по сторонам.
— Я тут, мамочка, с тобой.
В шесть утра мама ушла на завод, а я заснула, как в воронку провалилась. Мне снился странный, тягучий сон, в котором я шла по Лапино и никак не могла добраться до дома Сани. Наяву, когда наш отряд квартировал в Лапино, я несколько раз приходила в её крошечную будку и сидела на крыльце, вспоминая свою разведку и то, как мы с Саней крались между грядок чужого огорода. А сапог полицая на своей спине помнила так явственно, что у меня начинало болеть между лопаток, а по телу пробегал холодок ужаса от того, что я была на волосок от неминуемых мучений и гибели.
Во сне улицы уводили меня прочь от Сани, куда-то за реку, в рощу, к заброшенному поместью, где меня ранило возле островерхой башни. В моём сне на пороге башни стояла рыжеволосая барышня в старинном голубом платье и из-под руки смотрела на меня загадочным взором русалки. От всей её фигуры веяло какой-то таинственностью, спрятанной посреди обломков здания, и мне так хотелось добраться до сути, но я не знала, с чего начать, потому что ужасно болели ноги.
Я проснулась и не сразу поняла, что нахожусь дома, в Москве, а не перекочевала из одного сна в другой. Будильник показывал десятый час. Неужели я столько проспала? Даже в госпитале, когда, кроме сна, нечего было делать, я поднималась в восемь утра. Завтрак, уколы, а потом я шла читать газеты и писать письма для тяжелораненых.
Я обула валенки с отрезанными голенищами, с удовольствием отметив, что боль в раненой ноге перешла из острой стадии в тупую. Пожалуй, сплету я себе лапотки из старых тряпок. Почему нет? Нарежу на ленты, перекручу в тугие жгуты, чтобы было крепче… Я вздохнула и поймала себя на мысли, что пытаюсь заполнить мозги заботами, допустим лаптями, потому что на самом деле думаю о Матвее. За ночь комната выстыла, и, когда в топке заплясал огонь, мне вспомнилось, как вчера её растапливал Матвей. Кстати, надо будет ухитриться принести дров. Я с сомнением посмотрела на швабру вместо костыля и решила, что справлюсь. Зеркало в шифоньере отразило девушку со шваброй, в валенках, с короткими всклокоченными волосами и огромными глазищами на пол-лица. Не знаю, откуда они такие взялись. Когда я носила косу, глаза были обыкновенные, светло-зелёные и маленькие.
На кухне я достала из кухонного шкафчика банку сгущёнки и брикет горохового концентрата, оставленного Матвеем. Я не собиралась пускать их в дело, просто хотелось мысленно повторить момент, как он доставал их из вещмешка и ставил на стол, искоса глядя на меня и пряча смущение за напускной весёлостью.
Наскоро перекусив куском хлеба, я вернулась в комнату и подошла к полке с учебниками. Руки послушно достали учебник физики за девятый класс, который рассматривал Матвей. Он сказал, что любил физику, химию и математику, а вот я не очень, хотя вытягивала на четвёрку в табеле. Я открыла станицу наугад, зажмурилась и ткнула пальцем в строчку, как бывало, когда мы с подружками загадывали ответы на вопросы по томику чьих-нибудь стихов. Я прочитала вслух, словно на уроке: «Графики зависимости величин от времени при равноускоренном движении», — и охнула:
— Ой, мамочки, за полтора года войны я всё позабыла!
Не очень долго думая, я уселась за стол, взяла карандаш и попыталась решить пару задач, но мысли постоянно сбивались на постороннее и сосредоточиться не удавалось. Я катала карандаш между ладонями, размышляла об одноклассниках и фронтовых друзьях, но о Серёже Луговом вспомнила в последнюю очередь. Забавно, но между нами стояла его торговля папиросами на рынке. Торговлю папиросами в то время, когда другие ребята сражаются на фронте, я расценивала как предательство.
Мои безуспешные занятия физикой прервал неожиданный стук в дверь. Звонок не работал, потому что электричество в дома подавали с девятнадцати ноль-ноль. Радио работало от радиоточки и не зависело от электричества.
Я сломала карандаш, вскочила, потом зачем-то схватила учебник, заметалась из стороны в сторону и поковыляла к двери, точно зная, кто за ней стоит.
— Вот, пришёл справиться о твоём здоровье, — сказал Матвей и протянул небольшой свёрток в газетной бумаге.
— Что это?
Он наклонил голову и быстро глянул на меня исподлобья.
— Это вместо букета.
— Вот как? Интересно. — Мне действительно было интересно, и я тут же надорвала уголок газеты. — Туалетное мыло?
— Цветочное, — с довольным видом уточнил Матвей, — нам вчера выдали, и я сразу подумал про тебя.
— Спасибо! Проходи, снимай шинель, ты совсем замёрз. Попьём чаю.
Я посторонилась, пропуская Матвея в квартиру, и очень надеясь, что он не почувствует, как моё сердце колотится в учащённом ритме. Неловко развернувшись, я выронила из подмышки учебник физики, и Матвей перехватил его на лету. Реакция у него была отменная.
— Решила повторить?
Я опечаленно подняла глаза вверх:
— Стыдно признаться, но я не смогла решить простую задачу начала учебного года. Неужели знания так быстро вылетают из головы?
Мне показалось, что от его улыбки в комнате посветлело.
— Давай показывай свою проблему. Попробуем разобраться вместе. Если ты, конечно, не против.
— Я не против, только чай поставлю. Ты ведь будешь чай, правда?
В присутствии Матвея я то краснела под его взглядом, то невпопад смеялась, то вдруг отвечала ему резко и грубо, отчего мне становилось стыдно, и я краснела ещё больше.
Мы решали задачи, сидя рядом, голова к голове. Матвей умел объяснять терпеливо, доступно, с юмором. Иногда он брал из моих пальцев карандаш и быстро набрасывал в тетради нужную схему. На своей щеке я чувствовала его дыхание. От его гимнастёрки по-фронтовому пахло табачным дымом. Я спросила:
— Ты куришь?
Матвей покачал головой:
— Нет, но в казарме все офицеры курят, да и мой командир дымит не переставая. — Он пытливо посмотрел мне в глаза: — А ты?
— Тоже нет. Нам, девушкам, в пайке табак не положен. Зато сахару давали больше. А несколько раз меня угощали трофейным шоколадом, но было противно его есть, хотя я сладкоежка.
— Я учту на будущее, — негромко сказал Матвей.
Я поддела:
— Про что учтёшь? Про трофейный шоколад или про сладкоежку?
— И про то, и про другое.
Он снова упомянул будущее, которого на войне может и не быть. Вернее, будущее есть у всех, но никто не знает, как долго оно продлится. Сейчас минуты нашего общего настоящего и будущего прощания отсчитывал будильник. Матвей сказал, что его отпустили до семнадцати ноль-ноль. Я то и дело отвлекалась на циферблат, мысленно заклиная стрелки двигаться медленнее, но они бежали и бежали по кругу, пока Матвей не положил свою руку на мою:
— Уля, мне пора.
— Пора? Уже? — Мой голос упал до шёпота, но мне было безразлично, заметит он мою растерянность или нет.
Матвей сделал шаг к двери, но внезапно повернулся ко мне и положил руки на плечи.
— Теперь, после Сталинграда, всё будет иначе. Мы обязательно дойдём до Берлина!
Его слова падали, как слёзы, обжигая мне грудь. Сердце колотилось как бешеное, и стало трудно дышать.
Я знала, что не должна давать волю чувствам, потому что все, с кем я дружила на фронте, погибали. А я не хочу, чтобы Матвей погиб. Я готова сама погибнуть вместо него, только бы он жил!
— Уля, можно я буду тебе писать?
Закусив губу, я угрюмо помотала головой и произнесла невообразимое:
— Нет, не надо. Я не хочу, чтоб тебя убили.
Кажется, он меня понял, потому что легко прикоснулся пальцами к моей щеке, улыбнулся и вышел.
Я слышала его торопливые шаги вниз по лестнице. Хлопок входной двери прозвучал, как одиночный выстрел, оборвавший чью-то короткую жизнь. Я прислонилась спиной к стене и заплакала.
На месте заводоуправления лежала груда обломков, припорошённых слоем снега, тёмного от дыма заводской трубы. Ветер трепал кусочек занавески, зажатой между балками. Ржавыми копьями торчали вверх погнутые прутья железной арматуры. Прямое попадание бомбы приплюснуло кирпичный остов здания, как картонную обувную коробку.
Мне стало страшно от мысли, что мама могла остаться здесь под обломками навсегда. Я взяла её под руку и на миг прижалась подбородком к плечу:
— Мамочка, какой ужас!
Мама пожала плечами:
— Уверена, что на фронте страшнее.
Трудно сказать, страшнее на фронте или нет, потому что там готов к взрывам, бомбёжкам, даже к рукопашной. Но в тылу, посреди мирного города, бомбы и обстрелы — немыслимая жестокость и подлость. Наверное, самое тяжёлое — быть в оккупации или в плену, когда некуда спрятаться и твоей жизнью распоряжаются фашисты и полицаи. Я подумала о Матвее. Он был в плену, и если бы его не отбили наши, то… Я не стала додумывать мысль, от которой моё сердце укатилось в пятки, и остановилась у Доски почёта. Взгляд выхватил знакомую фамилию: «Баринов Евгений Семёнович». С фотографии на меня смотрел юноша с серьёзным «взрослым» лицом и твёрдым рисунком сжатых губ. Я не поверила своим глазам:
— Мама, это что, Женька Баринов из параллельного класса? Хулиган и двоечник, которого директор грозился выгнать из школы?
Мама с гордостью улыбнулась:
— Евгений Семёнович у нас на заводе известная личность. Он ежедневно по три нормы выдаёт, а потом остаётся сверхурочно помогать новичкам.
— Ничего себе, как всё может перевернуться с ног на голову. — Я задумалась. — Отстающие выходят в передовики производства, а комсорги спекулируют папиросами на базаре.
— Это ты про кого?
— Да есть один такой, мне Игорь Иваницкий сказал. Мама, ты помнишь Игоря?
— Игорь, что на скрипке играл? Конечно, помню. Необыкновенный был мальчик, душевный, умный, отзывчивый.
— Да, — я опустила голову, — только мы, дураки, не замечали и дразнились. Я его на фронте встретила, а потом… — Я хотела рассказать, как мне пришлось стирать Игореву окровавленную гимнастёрку от похоронной команды, но не смогла и коротко выдохнула: — Игорь погиб.
— Боже мой, сколько горя! — Мама крепко обняла меня за талию. — Иногда кричать хочется.
В молчании мы миновали несколько заводских корпусов, внутри которых кипела работа. Из тарного цеха доносился дробный грохот молотков, а над входом аршинными буквами белел лозунг, не сходивший с уст с начала войны: «Всё для фронта, всё для Победы!»
Нас согнал с дороги грузовик, доверху заполненный углём, и шофёр — усатый дядька в кепке — коротко посигналил в знак приветствия.
— Заводоуправление теперь в бывшей столовой, — сказала мама. — А столовую урезали вполовину, всё равно большинство работников едят прямо у станков, да и работают без перерыва. Ты уверена, что выдержишь после ранения?
Мама с тревогой заглянула мне в глаза, и я твёрдо пообещала:
— Конечно. Я ведь не ногами буду работать, а руками.
Перед тем как идти устраиваться на завод, я на всякий случай туго перебинтовала лодыжку и изо всех сил старалась не хромать. Кажется, моя задумка удалась, потому что мама немного повеселела и, когда мы дошли до конторы, шутливо подтолкнула меня к нужному коридорчику.
— Тебе сюда. Добро пожаловать в ряды пролетариата.
Около двери отдела кадров уже скопилось несколько человек, самому старшему из которых на вид было под пятьдесят, а самому младшему парнишке — «метр с кепкой», — наверное, лет четырнадцать-пятнадцать. Я обратила внимание на высокого парня с красивыми волнистыми волосами и ровными, словно нарисованными углём, дугами бровей. Он равнодушно смотрел в окно, где несколько рабочих катили тележку с тёмно-зелёными ящиками для снарядов.
Из двери отдела кадров выглянула пожилая кадровичка с помятым лицом и припухшими веками. Похоже, она недавно плакала.
— Товарищи, заполните пока анкеты и ждите начальника механического цеха товарища Молодцова, он разберёт, кого куда определить.
Сквозь щёлку в неплотно прикрытой двери я увидела, как кадровичка села за стол и несколько раз крепко ударила себя кулаком по лбу, а потом взяла в руки треугольник фронтового письма и прижала его к лицу.
Начальник цеха появился минут через сорок. Он выглядел давно не спавшим человеком с запавшими от усталости глазами. На ходу вытирая руки ветошью, он сунул её в карман рабочей робы и, оглядев наше разношёрстное общество, предложил:
— Проходите в кабинет.
Кадровичка уступила ему место:
— Присаживайтесь, Павел Петрович, вот анкеты. — Она придвинула тонкую стопку папок с нашими заявлениями о приёме на работу. Он поблагодарил её коротким кивком головы, потёр глаза двумя пальцами правой руки и стал читать анкеты.
— Кто Пирогов?
— Я, — выдвинулся вперёд мальчишка-подросток. Его тоненький голосок зазвенел, как у девочки.
— Сколько тебе лет?
Я заметила, что паренёк приподнимается на цыпочки, чтобы выглядеть повыше.
— Уже шестнадцать, — он сделал паузу, — скоро будет. В мае.
Товарищ Молодцов глубоко вздохнул:
— Тебе бы подрасти немного, ты и болванку в руках не удержишь.
— Кто? Я? — возмутился паренёк.
Он внезапно стремительно нагнулся вперёд, сжался в комок и встал на руки, ровной свечой подняв ноги вверх.
Начальник цеха опешил.
— Силён, брат. — Он посмотрел на кадровичку: — Оформляй его, Елена, учеником токаря. Следующий у нас Кулименко.
— Кулишенко Максим Иванович, — поправил его парень с девичьими бровями. Он не стал выходить вперёд, потому что возвышался над всеми нами на полголовы.
— Кулишенко так Кулишенко, я запомню. — Начальник цеха отложил его анкету в сторону. — Где учился, какая специальность?
— Там же всё написано, — снисходительно ответил Кулишенко. — Специальность — стрелок-пехотинец, могу в разведку, могу за пулемёт. Комиссован после ранения.
— Это ты военкому расскажешь, — осадил его начальник цеха. — Пойдёшь наладчиком, раз в технике разбираешься.
— Так точно, товарищ командир. — Кулишенко обернулся ко мне и подмигнул. — Просись тоже в наладчицы, будем дружить.
— Ещё чего, — прошипела я сквозь зубы и тут услышала свою фамилию.
— Евграфова.
— Я!
Шагнула вперёд и встала, руки по швам. Мне показалось, что товарищ Молодцов посмотрел на меня с тоской.
— Где училась? Что умеешь?
— В школе училась, а потом работала прачкой в полевом прачечном отряде.
— Значит, повоевать успела, — удивился начальник цеха. — А почему ушла?
— Не ушла бы, ни за что не ушла, у нас знаете какие девчата отличные! Но после госпиталя врач велел ехать домой.
— Понятно. Ранение не помешает?
Я помотала головой:
— Нет, я выносливая.
Начальник цеха побарабанил пальцами по папке:
— Пойдёшь учеником токаря. Согласна?
— Да, конечно! — обрадовалась я, хотя смутно представляла себе работу токаря. Мне было всё равно, кем работать и где, лишь бы для фронта.
— Относится ко всем. — Начальник цеха повысил голос. — У токарей работа сдельная, опытные рабочие получают до семисот рублей. Ну и, конечно, рабочая карточка, как положено. Работать придётся от зари до зари, без поблажек. Но коллектив у нас дружный, без помощи не оставим.
Побеседовав с каждым, начальник цеха товарищ Молодцов сделал отметки в анкетах, кадровичка выдала нам пропуска — картонные карточки с печатью, — и мы пошли в цех.
Механический цех поражал размерами и оглушал какофонией звуков, начиная от гулких ударов пресса и заканчивая пронзительным визгом резцов по металлу. Между двумя рядами станков стояли тележки с чугунными заготовками, лежали какие-то трубы, ящики с песком и жестяные вёдра, в которых кучей была навалена пёстрая ветошь. Продольные окна под высоким потолком плохо хранили тепло, и в цеху было не намного теплее, чем на улице, разве что не дуло.
— Заготовку голыми руками не берите, только в брезентовых рукавицах, — предупредил товарищ Молодцов, — на морозе кожа прилипнет к металлу, как язык к консервной банке.
Меня удивили небольшие рули на станках и то, как весёлой змейкой резец срезал с заготовки слой металла. Около двери, как солдаты на параде, в ряд стояли заготовки снарядов. Худенькая девушка с косичкой мимолётно глянула в нашу сторону, взяла кисточку, ведёрко с краской и на одном из снарядов вывела: «Гитлер капут».
Товарищ Молодцов подвёл меня к старику с красным носом и какими-то очень длинными руками с крупными тёмными ладонями:
— Савельич, возьми ученицу.
— Ученицу, говоришь? — Савельич выключил рубильником электромотор и осмотрел меня с ног до головы. — Как звать?
— Ульяна Евграфова. — Я поняла, что осипла от волнения, из горла вылетел жалкий писк.
Савельич усмехнулся:
— Ну что, коза-дереза, боишься?
В поисках поддержки я оглянулась на начальника цеха, но он уже ушёл вперёд, расставляя к наставникам других новичков. Чтобы Савельич не признал меня слабачкой, я отважно шагнула к станку и громко заявила:
— Никакая я вам не коза, нечего обзываться, а когда научусь, то ещё и вас обгоню.
— Ну-ну, — Савельич похлопал станок, как коня по холке, — раз такая умная, то востри уши и запоминай. — Он показал на ручную тележку, где торчком, на донышках, стояли отливки будущих снарядов. — Процесс несложный, операций всего шесть, главное, соблюсти точные размеры по шаблонам.
Операции, шаблоны, штангенциркуль — с каждым словом Савельича я сникала всё больше и больше, ругая себя последними словами за глупую самонадеянность. Верно говорят: молчание — золото. Промолчала бы — сошла бы за умную.
Замерев соляным столбом, я смотрела, как Савельич поворачивает револьверную головку суппорта, меняет резцы, зажимает чугунную отливку в патроне шпинделя, и становилось ясно, что ничегошеньки я не понимаю.
— А это что? — Я показала на какие-то штуки на станке.
Савельич шумно, по-лошадиному выдохнул:
— Это патрон, в нём шесть кулачков, три в передней части, три в задней. Надо зажать отливку кулачками так, чтобы ось вращения патрона точно совпала с осью вращения снаряда в нём, иначе снаряд закувыркается в воздухе и брякнется на землю, а мы выдадим брак. — Он взглянул на меня из-под кустистых бровей: — Освоишь правильно вставлять отливку — считай, половину науки освоила.
Легко сказать «половину науки», да трудно сделать! Проклятую отливку я научилась вставлять через несколько дней, и лишь тогда Савельич доверил мне выточить первую снарядную заготовку:
— Ну, давай, коза-дереза, действуй!
Я метнула на Савельича сердитый взгляд и потянулась к рубильнику включить станок. На нервной почве руки дрожали, а глаза от напряжения сошлись к переносице. Электромотор взвыл, как самолёт на взлёте. Патрон с зажатой отливкой, визжа, завертелся, исторгая на пол и на станину голубоватую спираль стружки. Нажимая на рукоятки суппорта, я повела резец поперёк горловины, и моё сердце переместилось из груди на кончики пальцев. Ведь если я запорю заготовку, то наша артиллерия недосчитается одного снаряда.
— Теперь останови станок и промерь диаметр! — с напускной сердитостью прокричал Савельич, но я видела, что он доволен моей работой.
Через неделю начальник цеха допустил меня до самостоятельной работы, но за двенадцатичасовую смену я смогла обработать всего восемь отливок.
— Неплохо для начала, — похлопал меня по спине Савельич, а я смотрела на одиннадцать испорченных болванок и глотала горькие слёзы обиды.
Я видела, как лихо вытачивают снаряды мальчишки и девчонки из ремесленного училища, и мне хотелось кричать от досады и злости на собственную беспомощность и руки-крюки, которые росли неизвестно откуда.
Когда дома я напряжённо повторяла в памяти каждую операцию, то всё казалось элементарно простым, но стоило прийти в цех, как мы со станком вступали в противоборство — кто кого пересилит: или он меня доконает, или я переборю его железное упрямство.
Но мало-помалу мастерство прибывало, и в моей графе сдельной работы стали появляться двухзначные цифры по нарастающей: десять, пятнадцать, двадцать. Через месяц с моего станка стало уходить в набивку по шестьдесят заготовок, а Савельич прекратил дразнить меня козой-дерезой.
Выточенные снарядные стаканы погружали в контейнеры и увозили на другой завод набивать взрывчаткой и ввинчивать боеголовки со взрывателем. Снаряды, уложенные плотными рядами в крепкие зелёные ящики, поедут на фронт сначала в товарном вагоне, а потом на полуторках или подводах, пока не попадут к орудию. И какой-нибудь офицер, такой как Матвей, даст команду заряжать, а потом взмахнёт рукой и выкрикнет:
«Огонь!»
И в том, как под кинжальным огнём артподготовки дрогнут и отступят с позиций фашисты, будет и частица моего труда.
Новая работа так захватила мои мысли, что я чуть не пропустила наступление весны. Обычно при виде первых почек на вербах я приходила в какой-то необыкновенный, щенячий восторг от предвкушения чуда нового лета, а в эту весну едва заметила, что пора с валенок переходить на резиновые сапоги и вместо тёплого платка на голову надеть беретку.
Впрочем, в цеху не особенно потеплело, поэтому в обед все рабочие высыпали на улицу, чтобы хоть чуть-чуть погреться на солнышке. Я закрыла глаза, на долю секунды отрешившись от действительности. Тёплые лучи мягко гладили меня по голове, по лбу, по векам, щекотали губы и нос.
— Загораешь, Ульяна?
Я приоткрыла глаза и сквозь щёлочки посмотрела на Максима Кулишенко, с которым нас вместе принимали на работу. Он сразу запомнился красивыми бровями и тем, как бойко перечислял свои военные специальности. Поодаль от Максима, само собой, крутилась Зоя Вахмистрова и бросала в его сторону восхищённые взгляды. Зойка пришла на завод в начале войны, и Кулишенко поставили к ней учеником, хотя она была моей ровесницей, года на три младше Максима.
— Загораю. Отойди и не заслоняй мне солнце.
Он передвинулся на шаг в сторону, и теперь его тень падала на Зою.
— Ульяна, слышала, что в кинотеатре идёт новый фильм с Жаровым и Людмилой Целиковской? Называется «Воздушный извозчик». Кто смотрел, говорит — отличное кино!
— И что?
— Ничего. — Он пожал плечами. — Не хочешь сходить после смены?
— Неа.
Я разомлела на солнце, и мне было лень разговаривать, но Кулишенко не отставал:
— Зря. Говорят, шикарная комедия. Обхохочешься. Кстати, я Целиковскую вот как тебя сейчас видел. Она к нам на фронт приезжала. В кино смотришь — вроде крепкая, а в жизни совсем миниатюрная, вот такусенькая. — Взмахом руки он отмерил рост Целиковской себе по плечо, едва не задев ладонью Зою Вахмистрову.
Я взглянула на её лицо, раскрасневшееся, как вишня. Кажется, от напряжения Зоя перестала даже дышать. Меня нисколько не волновало приглашение Максима, мало того, я не желала ни ссоры с Зоей, ни её косых взглядов в мою сторону. Ответ напрашивался сам собой. Я покачала головой:
— Всё равно не хочу в кино. Не уговаривай.
— Максим, я с тобой схожу, — неуверенно пискнула Зоя и испуганно заморгала ресницами.
— Мы с тобой уже ходили, — хохотнул Максим, — или забыла? Я парень правильный, всех девушек по очереди приглашаю, в порядке шефской помощи. Захочешь — про фронт тебе расскажу.
Я заложила руки за голову и потянулась:
— Про фронт — это хорошо. Тебя, кстати, где ранило?
Максим присел рядом:
— Под Смоленском. И знаешь, самое обидное, что не в бою. — Он цокнул языком и вздохнул. — Сидим мы, значит, со своим взводом, перловку лопаем, ложки стучат о котелки. Вдруг кто-то из ребят как закричит: «Воздух, воздух, рама!» Рама, чтоб ты знала, — это самолёт такой. Он квадратный на вид и очень тихий. Мотор стрекочет, как кузнечик, сразу и не расслышишь.
Я хорошо представляла самолёт-разведчик «Фокке-Вульф» и даже знала, что их изготавливает для немцев завод в Праге, но промолчала, предпочитая не распространяться о своей фронтовой истории, ведь я ничего особенного не делала, а просто стирала бельё.
Я посмотрела на Максима:
— И что произошло дальше?
— А дальше из самолёта на нас вдруг полетел большой ящик, и оттуда посыпались гранаты. Мы с мужиками сразу не поняли, в чём дело, а когда отгремели взрывы, оказалось, что одна половина взвода лежит замертво, а все остальные ранены.
— Ой, Максим! — громко охнула Зоя. — Как страшно! — Она заглянула ему в глаза: — Ты у нас герой!
— Обидно произошло. — Я встала. — Но всё-таки ты жив. Тебе повезло.
— Повезло? Да что ты понимаешь! — Его голос налился злостью. — Чем повезло? Тем, что я здесь болванки точу, а не танки прямой наводкой останавливаю? Да я, если хочешь знать, уже сержантские лычки мог бы носить и медаль заработать. — Он хлопнул себя ладонью по груди. — А я вместо фронта в городе околачиваюсь с малолетками и бабами.
— А ты здесь медаль заработай! — Я развернулась к нему лицом. — На заводе тоже медали не за танцы дают, и Победу мы здесь тоже куём, вот этими вот руками. — Я развернула к нему ладони с содранной кожей. — А с фронта не ты один списан по ранению.
Я не хотела упоминать про фронт, но слово не воробей, вылетит — не поймаешь. Правда, при приёме на работу я говорила, что работала в полевом прачечном, но, видимо, Максим пропустил это мимо ушей, а я больше на эту тему не распространялась.
Максим моментально оживился:
— Ты, что ли, была на фронте?
Мне не нравилось вызывать к себе интерес и вроде как хвастаться. Сколько раз я зарекалась болтать лишнее! Что же я за бестолочь такая?
Прямой взгляд Максима требовал ответа. Зоя вцепилась ему в рукав. Стоящие неподалёку рабочие из нашего цеха с интересом прислушались.
— Я была в полевом прачечном отряде.
Лицо Максима подёрнулось в смешливой гримасе.
— Так ты из банно-прачечного батальона? Из мыльных пузырей? Ну надо же! А строишь из себя недотрогу, в кино идти отказываешься. Или к вам на фронте всё больше офицеры заглядывают приятно провести время и позабавиться?
Меня словно с головой в чан с кипятком окунули.
— Что? Что ты сейчас сказал? — Я остановилась в последний момент, когда уже занесла кулак для удара. Но вместо этого схватила Максима за грудки и с бешенством встряхнула. — Позабавиться, говоришь? А ты не пробовал стирать норму восемьдесят пар белья в день, так что кожа с рук облезала и ногти отваливались? А кровь выливать вёдрами не пробовал? А телогрейки с убитых в землю закапывал, чтоб земля смертный дух вытянула? А пленных из концлагеря на руках выносил? А мешки бинтов из медсанбата от крови и гноя отбеливал? Как думаешь, много у нас оставалось времени на забавы с офицерами?
Каждое своё слово я сопровождала резким толчком в грудь, и Максим пятился и пятился, пока не упёрся спиной в стену цехового корпуса. Над его головой полоскался первомайский лозунг, и алый кумач отбрасывал на лицо багровый отсвет.
— Ульяна, ты что? Я же пошутил… Я не хотел… Я не знал… Мужики в госпитале болтали…
— Ах, мужики… — Я отпустила Максима. — Не думала, что мужики могут быть сплетниками хуже кумушек на лавочках.
Я повернулась и увидела, что на нас смотрит добрая половина рабочих цеха. Зоя стояла, прижимая руки к щекам. Мой наставник Савельич еле заметно улыбался в усы:
— Молодец, дочка! Умеешь постоять за себя и за подруг.
В первый раз он назвал меня дочкой, а не козой-дерезой. Я вдруг поняла, что вспышка ярости вымотала меня до изнеможения, и побрела к кубу с горячей водой, который стоял в красном уголке. Я ловила на себе сочувствующие взгляды рабочих и едва успевала кивать головой на их приглашения:
— Уля, давай к нам, попьём чаю с сушками.
— Заходи к нам, почитаем свежую газету.
— Подруливай сюда, подруга, послушай, какой анекдот расскажу.
Но я пошла к станку, и моя обида растворилась в шуме его двигателя.
«Обращается к тебе Матвей, если ты меня ещё помнишь.
Добрый день, Ульяна! Хотя какой день во время войны может считаться добрым? Наверное, тот, в который почта приносит письмо из дома или когда у врага отбит ещё один населённый пункт.
Несмотря на твой запрет, я всё-таки решил написать тебе письмецо с фронта. Знаешь, бумаге можно доверить то, что никогда не осмелился бы произнести вслух. Так вот, признаюсь: я постоянно думаю о тебе и ничего не могу с собой поделать. Доходит до смешного. Например, вчера нам выдали чистое бельё, и я сразу представил, что оно выстирано руками твоих подруг. Это было как привет от тебя, и я целый день ходил счастливый, словно получил подарок на день рождения. Кстати, день рождения у меня в мае, буду рад, если вспомнишь про меня и мысленно пожелаешь мне удачи.
Я уже в войсках, принял командование огневым взводом. Накануне наш полк навязал противнику бой. Случилось так, что в нашем расчёте осталось всего три человека: я за наводчика и командира орудия и замковой Меликян, а снаряды подносил ездовой Муха (не прозвище, а фамилия). Скажу честно, нам пришлось туго, но главное — мы победили, и сводка Совинформбюро не даст мне соврать. Это я немного хвастаюсь.
Земля наконец оттаяла, и к нам в блиндаж прорвался ручей с небольшой высотки, а в окопах стало по щиколотку воды, впору вплавь пускаться. Но ни холод, ни сырость не смогли испортить весеннего настроения. Я не удержался, смастерил из щепки лодочку, и мы с заряжающим гоняли её друг другу и хохотали как дети.
А недавно мы заняли населённый пункт, в котором уцелел один-единственный дом. Мы набились туда на ночёвку, как селёдки в бочку, не разбирая, кто рядовой, кто командир. Раненого ротного уложили спать на оттоманку, а мне досталось место под столом. Стал туда заползать, смотрю — книжка лежит. Оказалось, тот самый учебник по физике за девятый класс, из которого мы с тобой задачи решали. Теперь таскаю его с собой в вещмешке, и когда накатывает грусть, открываю на двадцать пятой странице, перечитываю задания и вспоминаю, как ты хмурилась, когда ответ не сошёлся, или как улыбнулась, когда удалось с первого раза вывести график равноускоренного движения. Кстати, на обёртке твоего учебника я подсмотрел твою фамилию, так что письмо дойдёт точно.
Ульяна, ты учёбу не бросай! Хотя бы по десять минут в день, но выкраивай на повторение. Нашему поколению придётся заново отстраивать страну, и тут знания ох как пригодятся!
Когда я думаю о скором лете, то загадываю, чтобы оно стало боевым и к зиме мы вышибли с нашей земли фашистскую нечисть. Расписался я что-то! Вестовой зовёт к командиру полка, поэтому прощаюсь. Если ответишь, буду рад, но если нет, то я всё равно напишу тебе.
С фронтовым приветом, твой случайный знакомый Матвей Морозов.
15 апреля (сама догадайся, почему я ставлю это число)».
— Мама! Мама! Куда ты положила старые газеты? Ты их не пустила на растопку?
Я кинулась к столу и схватила несколько номеров «Правды», которую родители выписывали так давно, сколько я себя помню. «Правду» читали, наверное, в каждой советской семье, а найти нужный номер в заводском красном уголке вообще не составляло труда, но я чувствовала необходимость найти сводку за пятнадцатое апреля немедленно, прямо сейчас!
Дрожащими руками я перебрала газетные страницы: за сегодня, за вчера, за позавчера.
— Мама, а где другие?
Мама отложила штопку и посмотрела на меня с изумлением.
— А что случилось?
— Ничего не случилось, мама! Мне нужны апрельские номера. Очень-очень нужны!
— Ну не знаю. Ульяна, сейчас уже май, где я тебе возьму апрельскую газету? Если только на кухне посмотреть, я недавно полки газетами застелила.
— Полки! Газетами! Мама… — Я застонала.
Мама встала и пошла в кухню. Я слышала, как она гремит кастрюльками, и приплясывала от нетерпения и необычного, волнующего счастья, которое накатило на меня морской волной, едва я поняла, что почтальон принёс мне письмо от Матвея.
— Повезло тебя, Уля! Я нашла газету!
— Дай! Дай скорее! — Сильно прихрамывая, я поспешила маме навстречу и почти вырвала из рук помятые газетные листы с чётким отпечатком дна кастрюльки.
В течение ночи на 15 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.
На Западном фронте на одном участке лейтенант Лебедев, старший сержант Забиякин, старший сержант Ковриков, сержант Якимов и красноармеец Зубанов совершили вылазку в расположение противника. Разведчики проникли на передний край немецкой обороны, ворвались в траншею, гранатами и огнём автоматов уничтожили 35 гитлеровцев. Захватив немецкий ручной пулемёт, разведчики вернулись в своё подразделение.
* * *Севернее Чугуева огнём нашей артиллерии рассеян двигавшийся походной колонной батальон пехоты противника. На дороге осталось до 150 вражеских трупов и 5 разбитых автомашин.
* * *Южнее Изюма бойцы Н-ской части отбили атаку противника, пытавшегося овладеть одной высотой. В результате боя уничтожено до 100 немецких солдат и офицеров, подбит немецкий танк и 2 противотанковых орудия. На другом участке наша разведывательная группа, пробравшись в тыл противника, открыла огонь по подходившей колонне гитлеровцев. Не разобравшись, в чём дело, по этой же колонне открыли огонь и немцы, находившиеся в одном населённом пункте. Выйдя из-под обстрела, наши разведчики вернулись в свою часть, а гитлеровцы в течение двух часов вели между собой перестрелку.
На Волховском фронте огнём артиллерии Н-ского соединения уничтожены артиллерийская и 3 миномётные батареи противника, взорвано 2 склада боеприпасов и рассеяно до роты немецкой пехоты.
* * *На Кубани лётчик гвардии майор Крюков, патрулируя над расположением наших войск, заметил 3 немецких истребителя «Мессершмитт-109» и навязал им бой. Майор Крюков сбил 2 самолёта противника. Сбитые немецкие самолёты упали на нашей территории.
Партизанский отряд, действующий в одном из районов Волынской области, установил, что на ближайшую станцию ожидается прибытие воинского эшелона противника. Партизаны в нескольких местах заминировали железнодорожные пути. Немецкий поезд, шедший двойной тягой, подорвался на минах и упал с высокой насыпи. Разбиты 35 классных вагонов и оба паровоза. Убито и ранено несколько сот гитлеровцев. На следующий день группа партизан этого же отряда, наблюдая за железной дорогой, пропустила немецкую контрольную дрезину, проверявшую исправность пути. Когда дрезина прошла, партизаны заминировали полотно и скрылись. Следовавший за дрезиной поезд наскочил на мины и полетел под откос. Разбито 28 вагонов, в которых находились немецкие солдаты и офицеры.
* * *Югославские патриоты одержали ряд успехов в боях с оккупантами. B районе Оточаца партизаны очистили от противника населённый пункт Брлог, истребили более 100 вражеских солдат и офицеров и взяли в плен 80 итальянцев. Захвачены трофеи: 25 станковых пулемётов и 200 тысяч патронов. Патриоты заняли также населённый пункт Велика Писаница. В уличных боях в этом пункте уничтожено 160 немцев. Вся территория вокруг города Книн полностью очищена от оккупантов. В этом районе партизаны истребили до батальона итальянских солдат и офицеров.
Затаив дыхание, я скользила глазами по сводке, пока не остановилась на втором сообщении. Вот оно! Точно! Сердце забилось так, словно я держала Матвея за руку — тёплую, нежную и сильную.
— Мама, послушай! — Срывающимся голосом я прочитала: — «Севернее Чугуева огнём нашей артиллерии рассеян двигавшийся походной колонной батальон пехоты противника. На дороге осталось до 150 вражеских трупов и 5 разбитых автомашин».
Мама посмотрела на меня вопросительно.
— Мама, это про Матвея! Понимаешь, про Матвея! Я тебе о нём рассказывала. Он написал мне письмо и намекнул, что про его огневой взвод написали в сводке Совинформбюро.
— Там же не только это сообщение. Откуда ты знаешь, что именно здесь про твоего нового знакомого? Фамилия ведь не указана? — резонно возразила мама. Она снова принялась за штопку чулок, которые рвались на пятках едва ли не ежедневно.
— Пусть не указана, но я уверена!
Я ещё раз перечитала письмо, потом сводку, затем снова письмо, впечатывая в память каждую строчку, которая говорила, нет — кричала о Матвее. Я представила себе бой, где в живых осталось только трое, но они выстояли. Потом по полю сражения пройдут минёры, трофейщики и похоронная команда. Где-нибудь на краю поля появится холмик с фанерной табличкой о захоронении, в банно-прачечный батальон привезут тюки окровавленной одежды, а в тыл полетят листки похоронок. Если что-то случится с Матвеем, то я даже не узнаю. Просто перестанут приходить письма.
Нет! Нельзя думать о плохом. Я посмотрела на маму.
— Мам… — От того, что я, комсомолка, собиралась предложить партийной маме, у меня потемнело в глазах. Но всё же я переборола чувство неуверенности: — Мама, давай сходим в церковь.
Гончарная слобода — уголок Москвы близ речки Яузы, где издавна селились гончары и кузнецы. От работниц в нашем цеху я точно знала, что в храме Успения Пресвятой Богородицы в Гончарах идут службы, но собралась с духом не сразу, а через несколько дней после письма Матвея, прометавшись между желанием и боязнью прикоснуться к неизведанному миру с потемневшими от времени иконами и зажжёнными свечами в руках прихожан. Но именно там, за закрытыми дверями, звучала молитва победе русского оружия, люди просили за любимых и искали приюта от неизбывного горя. Опасливым шёпотком, из уст в уста, передавался слух, что в разгар битвы за Москву по тайному приказу Сталина самолёт с иконой Богородицы трижды облетел город, после чего Красная армия двинулась в наступление и остановила фашистов на ближних подступах. Непрерывно думая о Матвее, я точно поняла, что хочу за него молиться, растворяя в словах слёзы надежды и радости.
Мы с мамой шли по весенней Москве и любовались зеленью нежной листвы на деревьях, сквозь которую солнце проливало на мостовую потоки золотой пыли.
День стоял прозрачный и ветреный, напоённый запахами талой земли с горьковатым привкусом тополиных почек. Ветер сбивал с моей головы лёгкий платок и облеплял колени подолом юбки. На платке настояла мама, и я, как маленькая, долго отнекивалась, а потом стояла и жмурилась от счастья, когда она сама повязала его мне узлом под подбородком.
Чтобы сходить в церковь, мама отпросилась на заводе на пару часов, а я сегодня работала в ночную смену. Ночная смена давалась гораздо тяжелее, чем дневная. Часам к трём ночи я начинала чувствовать себя так, словно барахтаюсь в мутной жиже и в глаза набились осколки толчёного кирпича. Чтобы стряхнуть усталость, я выключала рубильник и плескала на лицо пригоршней холодной воды. Мой наставник Савельич успевал подрёмывать, пока станок нарезал резьбу на автоматическом ходу. Пройдя металл, резец добирался до пустоты, и звук менялся с визга на низкое гудение, похожее на жужжание шершней в пустой бочке. Тогда Савельич открывал глаза, и его руки заученно выполняли нужную операцию. У меня так не получалось, и с утренней смены я добиралась до дому в состоянии взболтанного яйца. Но всё же мне нравились ночные смены, потому что, перехватив утром после смены пару часиков сна, я имела в своём распоряжении целых полдня свободного времени.
По мере приближения к храму становилось многолюднее, и, когда взгляду открылось каменное кружево кокошников под луковицами куполов, мы с мамой оказались в толпе женщин. Многие из прихожанок были знакомы между собой и тепло, по-родственному здоровались друг с другом. Худенькая девочка-подросток протягивала прохожим жестяную кружку с мелочью, серьёзно сообщая, что церковь собирает деньги на танковую колонну. Я опустила в кружку сто рублей, и девочка просияла в ответ улыбкой:
— Спаси, Господи!
Она ответила так искренне, словно была специально поставлена на моём пути, чтобы мы с мамой не свернули в сторону и прошли свой путь до конца. Подняв голову, я посмотрела на купола с крестами, закрашенные тёмной маскировочной краской. На колокольне молчаливо поблёскивала медь колоколов.
— В последний раз в двадцатом году звонили, — прошамкал за моей спиной старушечий голос. Я обернулась. Востроносая старушонка пристукнула клюкой о землю и сощурила глазки-бусинки. — Мабудь, после смерти царя-ирода послабление колоколам выйдет.
Мы с мамой онемели от такой бабулиной храбрости, а она, довольная сказанным, бодро пошустрила к паперти, то и дело налагая на себя крестное знамение.
Мы с мамой уже вошли за церковную ограду, когда вдруг люди стали расступаться по сторонам. По проходу шла высокая женщина с пепельно-белым лицом. Чёрный платок на голове был по-деревенски повязан до бровей, из-под которых в одну точку невидяще смотрели глаза. Подобный взгляд я видела у многих, кому пришла похоронка.
— Наташа, кто? Сын? — кинулась к женщине одна из прихожанок.
— Муж. — Женщина остановилась, и её руки бессильно повисли вдоль туловища. — Погиб смертью храбрых в боях за Ленинград. Не могу сказать про похоронку детям. Сначала Ему покажу.
Она не сказала, Кто Он, но все поняли, Кого она имела в виду, и женщина понесла свою скорбь дальше, к алтарю.
— Счастливая, похоронку получила, — одними губами произнесла мама. — А у нас и того нет.
Я взяла маму за руку, и она ответила мне взглядом, в котором читались робость и надежда. От клироса я услышала негромкое пение нескольких голосов, и, хотя слов не разобрала, мелодия утянула мою душу куда-то вверх, под высокий купол, откуда смотрели на нас печальные глаза Господа.
«Матвей, я хочу тебе сказать, что очень радуюсь твоим письмам! Ведь если письмо пришло, значит, ты жив и здоров. Пожалуйста, пиши чаще, хотя я знаю, что на фронте не всегда удаётся выкроить время для письма.
Каждый день, когда я слушаю сводку Сов-информбюро, я вспоминаю о тебе и обо всех тех моих друзьях, кто бьёт врага или погиб смертью храбрых. Мы здесь, в тылу, тоже не сидим сложа руки. Я наконец-то стала вырабатывать полную норму. В прошлом письме я призналась тебе, сколько пролила слёз, пытаясь подружиться с токарным станком. Я даже имя ему придумала (правда-правда, не смейся!). И теперь, приходя на смену, тихонько обещаю:
“Помни, Станя, за хорошую работу получишь новую смазку!” И он старается не подвести, жужжит резцом и вытачивает заготовки, и на каждой из них, на донышке, я царапаю свой знак УЕ — Ульяна Евграфова. У нас почти все ребята оставляют свои инициалы.
Представь, мы с мамой стали огородницами! Завод выделил нам грядки в парке Сокольники, выдал семена и рассаду капусты, и теперь все выходные мы пропалываем, поливаем и окучиваем. Если бы ты сейчас приехал в Москву, то удивился бы, потому что все газоны в садах и скверах превращены в огороды, где уже проклюнулись первые ростки будущих овощей. И с каким удовольствием возятся на огородах москвичи! Да я и сама два раза в неделю с нетерпением ожидаю, когда поеду в Сокольники проверять, насколько выросла моя капуста, по пути воображая, как осенью мы с мамой насолим целое ведро и обеспечим себя витаминами на долгую зиму! Если придёшь к нам в гости, то обязательно угощу.
Когда я гуляю по аллеям парка, часто думаю, что гулять надо всегда вдвоём, иначе с кем поделиться увиденным, как по листу подорожника ползёт божья коровка или в капле росы отражается небо? Здесь, в парке, я увидела вывороченный взрывом куст сирени. С переломанными ветками и оборванными корнями, сирень цвела наперекор всему! Поскольку на огород езжу с лопатой, то я быстренько выправила сиреньку и подсыпала под корни земли. Надеюсь, она приживётся и вырастет большая-пребольшая.
Школьниками мы ездили в парк Сокольники сдавать нормы ГТО. Мальчишки с деревянными винтовками маршировали на уроках военного дела, а мы, девчонки, смотрели на них и гордились нашими защитниками, которым не страшны никакие фашисты или самураи. Тогда мы с одноклассниками много говорили о войне и готовились к ней, но как-то понарошку, весело, никто не думал, что она накроет собой всю Россию, как грозовая туча, и оставит за собой поломанные судьбы и руины городов и сёл.
Парк Сокольники — труженик. Кроме огородов там расположились тарный цех нашего завода и много других предприятий. Теперь люди здесь почти не гуляют, зато для посетителей открыт парк Горького! Разрушена скульптура девушки с веслом, разбит кинотеатр, на месте розария растёт картошка, но сам парк работает всем смертям назло. Около Зелёного театра висят афиши концертов, каждый вторник проводятся литературные вечера, а на танцплощадке играет аккордеон и кружатся пары: по большей части девчата с девчатами. Если ты был в парке Горького до войны, то должен знать про парашютную вышку — теперь там наблюдательный пункт.
Помнишь, как мы с тобой встретились на улице Коровий Вал? Когда ты передавал посылку семье однополчанина, я искала дом знакомой лётчицы Вали. Ещё в госпитале мы долго разговаривали с ней о жизни, о судьбе и о том, что ничего не происходит случайно, и если два человека встретились, то значит, им было суждено сойтись… но только от каждого из них зависит стать друзьями или врагами.
Я рада, что ты стал моим другом. Спасибо тебе за это. Пусть все пули пролетают мимо тебя. Пиши, не забывай.
Твоя подруга Ульяна Евграфова, токарь второго разряда».
Ночные смены давали о себе знать покрасневшими веками и бледным цветом лица, которые отразило ручное зеркальце, когда я поменяла спецовку на юбку с кофтой и мельком оценила свой внешний облик. К утру я обычно начинала клевать носом, отчаянно преодолевая усталость, поэтому по дороге домой присела передохнуть на скамейку в сквере и незаметно для себя заснула. Мне снилось, что я стираю бельё и никак не могу выполнить норму, потому что в руках постоянно оказывается одна и та же гимнастёрка с порванным левым карманом. Сквозь сон я вспомнила, что на днях получила письмо из отряда, где все девчата передавали мне привет, и улыбнулась.
Солнце припекало спину. После застоявшегося холода в цеху я грелась на скамейке, как кошка, и не желала открывать глаза. Я слышала шелест шагов мимо скамейки, щебетание птиц в кронах деревьев, звонки трамвая, рокот автомобильных моторов и дружный марш колонны бойцов с окриками командира: «Левой! Левой! Шире шаг! Не отставать!» Москва качала меня на своих ладонях, как в колыбели, а я дышала Москвой и не могла надышаться.
— Ульяна, Евграфова, ты?
Нет, этот глубокий и очень знакомый голос мне снится. Я поудобнее уперлась лбом в сгиб руки и крепче зажмурилась.
— Ульяна, да проснись же!
Голос вытягивал меня из тёплого уюта на поверхность, мешал, настаивал. Я очнулась внезапно, словно меня окатили ушатом студёной воды.
— Ну наконец-то! А то зову-зову!
Улыбаясь во весь рот, на меня смотрел Серёжа Луговой. За два прошедших года он окреп и возмужал. Я мысленно отметила разворот широких плеч и тонкую талию, туго перехваченную армейским ремнём. Ровный шоколадный загар подчёркивал яркую синеву глаз, которые были нестерпимо красивы.
— Серёжа?
— Я, собственной персоной! — Он подсел ко мне на скамейку и шутливо обнял за плечи. — Страшно рад тебя видеть! Ты первая из нашей школы, кого я встретил в Москве! Правда, я приехал всего неделю назад. Рассказывай, как ты? Где ты? Где все наши?
От его белоснежной рубашки с открытым воротом веяло свежестью ветра и раннего лета. Я в своей потрёпанной одежонке почувствовала себя замарашкой из-за печки. Прежде чем ответить, я пригладила растрёпанные волосы, которые за последние месяцы немного отросли и чуть прикрывали уши.
— Подруга Таня в эвакуации, а остальные кто где. Я токарь на заводе. Кстати, видела там Женьку Баринова, он со мной на заводе работает.
— Баринов? Тот самый хулиган? — Сергей рассмеялся и хлопнул себя по коленкам. — Представляю, что он наработает!
— Зря смеёшься. Он, между прочим, один из лучших рабочих, передовик, несколько норм выполняет, да ещё помогает новичкам. Правда, скоро уходит в армию. А ты чем занят? Я слышала, ты был в Ташкенте?
«Спекулировал папиросами», — мысленно добавила я окончание фразы.
— Действительно был. — Он неопределённо покрутил рукой в воздухе. — В эвакуации, знаешь, жизнь не сахар. Пришлось добиваться перевода в Москву. Хорошо, нашлись связи в райкоме комсомола. Вспомнили про мою активность и вызвали на комсомольскую работу.
— Честно говоря, я думала, ты в армии.
Он грустно свёл брови к переносице:
— Рвался на фронт, но, увы, не прошёл медкомиссию.
От человека, кто пламенно призывал к борьбе и зло высмеивал кружевные перчатки Игоря Иваницкого, слова про медкомиссию звучали фальшиво и жалко.
Уж кто-кто, а я-то знала, что при желании на фронт попадали все, исключая очень нужных в тылу специалистов, чья бронь оправдывалась интересами государства. Я пристально посмотрела в лоснящееся лицо Сергея с розовым румянцем на скулах.
— На фронте я встретила Игоря Иваницкого.
Румянец на щеках Сергея заполыхал ярче. Я поняла, что упоминание Игоря ему не понравилось, и он поспешно сменил тему разговора:
— Ты была на фронте?
Я не считала себя фронтовичкой, но мне хотелось посильнее уколоть Сергея. Я с вызовом нахмурилась:
— Была, списали по ранению. И представляешь, медкомиссию я вообще не проходила. У нас работало много мужчин, не годных к строевой службе, мы без наших ездовых и треть задания бы не выполнили. Они и костры разводили, и палатки ставили, а при прорыве врага занимали оборону.
— Ну, знаешь. Не надо сравнивать. Одно дело — палатку поставить, и совсем другое — организовать массы. В райкоме комсомола работы непочатый край, и не каждый может её выполнить! — Сергей вскочил и выпрямился, картинно расправив плечи и вскинув голову, словно готовился фотографироваться. Прежде я любовалась его осанкой и гордым профилем, а сейчас не чувствовала ничего, кроме раздражения и обиды за тех настоящих парней и девушек, кто защищает Родину на фронте. Он посмотрел на меня сверху вниз: — Знаешь, ты стала совсем другой.
— Ты тоже. — Я сделала паузу. — Война меняет людей. Кто-то ловчит и радуется, что устроился лучше других, а кто-то, наоборот, отдаёт последнее. Как думаешь, кто из них счастливее?
Мне понравилось его замешательство и то, как суетливо Сергей взглянул на часы (у него были настоящие командирские часы на кожаном ремешке!). Удивительно, что этим человеком я восхищалась целых три года, начиная с седьмого класса, когда он перешёл в нашу школу. Губы Сергея изогнулись в дежурной улыбке, и он заученно бодро произнёс:
— Ну, бывай, Ульяна. Как говорится, удачи в работе и счастья в личной жизни. Если надо, заходи в райком комсомола, всегда помогу.
Мне не хотелось говорить ему «до свидания» и видеть его больше не хотелось.
Я кивнула головой:
— Прощай. Захочешь работать на заводе — приходи, фронту рабочие руки очень нужны.
Но я точно знала, что Сергей Луговой не придёт.
К июлю сорок третьего в сводках Сов-информбюро всё чаще звучали названия Орёл, Курск, Белгород. Медленно, но верно наши войска теснили неприятеля на всех участках фронта.
Ожидание нового рывка в военных действиях носилось в воздухе, подгоняя работать быстрее и точнее. Снаряд, снаряды, снаряды… В беспокойных снах мне снились плотные ряды заготовок, которым суждено превратиться в смертоносное оружие и ударить по фашистам. От мысли, что мои руки готовят гибель врагам, тревога за Матвея чуть приглушалась. Главное, чтобы в решающий момент ему хватило боеприпасов. Память вернула меня к дороге на Лапино, где по обочинам лежали трупы немцев в серой мышиной форме. Среди убитых гитлеровцев встречались совсем молоденькие ребята, мои ровесники. Зачем они пришли к нам? Жили бы себе спокойно в своей Германии, бегали бы в киношку, учились, ходили на свидания со своими фройляйн. Кто посеет ветер, тот пожнёт бурю.
Шёл третий час ночи, и, чтобы взбодриться, я плеснула в лицо пригоршню холодной воды. Рядом со мной на тележке стояли тридцать чугунных отливок, предназначенных к превращению в заготовки для снарядов. Стряхивая сон, я помотала головой и растёрла глаза кулаками. Теперь каждую операцию я узнавала по гудению электромотора и иногда чувствовала себя частью станка, лишь немного помогая ему выполнять работу.
Свет внезапно потух, когда резец дошёл до половины отливки. Коротко всхлипнув, станок по инерции прокрутил пару оборотов и замолчал. Тишина в цеху означала, что на подстанции опять авария и у нас есть несколько минут вынужденного отдыха.
— Опять двадцать пять! — звонко выкрикнул пятнадцатилетний Валёк.
— Покемарим, — лениво откликнулись ему в ответ с другого конца цеха.
— Не забудь отключить рубильник, — проворчал мне в ухо Савельич, — а то дадут ток и запорешь отливку.
Он продолжал шефствовать надо мной, хотя я вполне могла бы самостоятельно обучить новичка.
— Так точно, товарищ главнокомандующий.
Курить в цеху запрещалось, но то здесь, то там в темноте вспыхивали огоньки от зажженных спичек и тянуло табачным дымом. На стене у входа в цех учётчица Люба зажгла керосиновый каретный фонарь, представлявший собой шестигранник со стёклами в медной оправе. Разбавляя кромешную темень, свет фонаря расстелил по полу причудливые клочки теней от мерцающего языка пламени.
Я опустилась на ящик около станка и достала из сумки кусок хлеба и бутылку с жиденьким компотом без сахара. По кульку сухофруктов заводчанам выдали к празднику Первого Мая, и мы с мамой заваривали их вместо чая.
— Помяни моё слово, Ульяна, готовится наступление, — сказал Савельич. В последнее время он очень сгорбился, и длинные руки стали доставать почти до колен.
Он тяжело присел на тележку с отливками и круговыми движениями стал растирать грудь.
— Василий Савельич, вам бы отдохнуть, — робко предложила я, заведомо зная, что он откажется. — Мама сказала, что вас могут на один день положить в заводскую медсанчасть отдохнуть в дневной стационар.
Он посмотрел на меня с укоризной:
— Не пойму, ты издеваешься, что ли? Какой может быть отдых, если на фронтах наступление назревает? Что мне моя совесть скажет? Ты, мол, Савельич, по кроватям бока отлеживаешь, пока твои сыны в окопах оборону держат? Так, что ли?
Я умоляюще попросила:
— Ну, Василий Савельич, на один денёк! Вам бы уколы с витаминами сделали. Давление померили.
— На кой ляд мне давление? — взъелся Савельич. — И вот мои витамины. — Он похлопал рукой по отливкам. — Я сызмальства от дела отлынивать не привык. А ты меня на дезертирство подбиваешь. Меня в четырнадцатом немцы газами травили, я и то из окопов не ушёл. — Он вздохнул. — Хотя в Первую мировую немец был хоть и подлый, но не такой лютый, как сейчас. Я иногда думаю: что же такое фашизм с людьми делает? Как так получается, что рос нормальным человеком, в Бога верил и вдруг стал фашистом? Ведь ты подумай, вся Европа на них, проклятых, работает: итальянцы и чехи оружие делают, Швеция металл для снарядов продаёт, испанская дивизия под Ленинградом стоит, с другой стороны на Ленинград жмут финны, подсобляют, значит, Гитлеру. И вот я спрашиваю себя: где ихний рабочий класс? Где пролетарская солидарность? Или они бастовать умеют, только когда себе прибавку к зарплате выбивают, а кто хозяин — свой ли, фашист ли, им всё равно? И получилось так, что стоит наша Россиюшка одна-одинёшенька перед супостатом, а мир ждёт: чей перевес будет — к тому и качнутся. Помяни моё слово, как только мы начнём гнать Гитлера в хвост и в гриву, так сразу помощники объявятся, а после войны будут на всех углах кричать, что это они победители. Тьфу, шакалы! Как есть шакалы!
— Правда ваша, — согласилась я и протянула Савельичу бутылку. — Хотите компота?
— Сама пей. — Он шумно выдохнул. — Что там электрики не шевелятся? На танцы ушли, что ли? Не люблю я эти перерывы, после них на работу трудно раскачаться. Чуть дашь себе послабление, так сразу ноги-руки становятся словно деревянные чурки. — Он посидел, опустив голову, и вдруг неожиданно тонким голосом сказал: — Померла моя старуха, завтра девять дней будет.
— Как? — Я всем телом качнулась к Савельичу и взяла его руки в свои. — Василий Савельич, почему вы никому не сказали?
— А зачем? — Он горестно пожевал губами. — Ну, сказал бы я тебе, и чем бы ты помогла? Таюшку-то мою не воскресишь. Мы с ней без малого пять десятков прожили, трёх сынов вырастили. Не пережила она Андрюшку, младшенького. Как принесли похоронку, она грохнулась без памяти и больше не поднялась. А ведь я её, Таю, веришь, у купчика отбил.
Мне показалось, что он хочет поговорить о жене. Я погладила его пальцы:
— Расскажите.
Савельич скомкал в руках ветошь и посмотрел на мерцающий свет лампы.
— Впервые я увидел Таисию, когда мне двадцать лет исполнилось, а ей семнадцать. Был я парень лихой, видный и уже квалифицированный токарь с зарплатой двадцать пять царских рубликов. А поскольку я был смышлёный, то на своё жалованье смог снять хорошую квартиру и договориться со стряпухой, чтоб мне к вечеру ужин варганила. И работящую деревенскую девушку себе присмотрел в невесты. Думал, если по осени сговоримся, то зашлю сватов, чтоб всё честь по чести было. Но Господь иначе распорядился и послал меня на Таганку навестить захворавшего приятеля. Я сперва идти не хотел, но потом думаю, нет, пойду, вдруг ему помощь нужна. Подхожу к его дому, глядь — идёт по улице девица, каблучками полусапожек стучит, талия рюмочкой, коса на солнце золотом горит. Как сейчас помню, кофта на ней светлая с рюшами и красные бусы, словно шиповник на нитку нанизан. Меня будто голубь в темечко клюнул: женюсь, и всё тут! Как познакомиться? Что делать? Ведь приличные девушки на улице с посторонними парнями не болтают.
А на мне был надет картуз с лаковым козырьком, я возьми и сорви его с головы да и швырнул ей под ноги. Думал, она остановится, а я и подскочу петрушкой: так, мол, и так, кланяется вам Василий свет Савельевич. Но она и бровью не повела, наступила на картуз и дальше пошла. Во какой характер! Тут я вообще чуть не рехнулся. Если не заполучу её, то свет не мил.
Милые воспоминания не затягивали Савельича на дно, не придавливали горем, а, наоборот, как будто выталкивали на поверхность. Я спросила:
— Как же вы поступили?
— Ты не поверишь! — В интонации Савельича послышалась улыбка. — Для начала я потрусил позади неё, как собачонка, чтоб разузнать, где живёт и кто такая. Накупил пряников, подкатил к бабам в том дворе, куда Таисия свернула, и через десять минут узнал всю подноготную.
Оказалось, что Таисия моя — белошвейка, единственная дочка старшего дворника. А старший дворник, надо тебе сказать, — это, считай, домоуправ. Да и белошвейки высоко ценились. Иная белошвейка не хуже офицера зарабатывала. Но самым плохим оказалось то, что Таисию успели просватать, да не абы за кого, а за купеческого сынка с круглым капитальцем. Казалось бы, куда мне с ним тягаться? Но я тоже не лыком шит. Думал я думал и скумекал не выпускать свою зазнобу из виду, а там, глядишь, и случай представится. И точно! Оказия подоспела на Троицу, когда на Девичьем поле развернулись народные гулянья. Гуляет, значит, там моя Таисия, рядом с ней женишок шелестит, знаки внимания оказывает. А надо признаться, тот купчик был смазливенький, с усиками в ниточку, волосы на пробор набриолинены, а ради пущего форсу золотая цепочка от часов по жилету пропущена. Я позади них в отдалении волочусь, кулаки чешутся — так подмывает с женишком один на один потягаться. На поле кругом балаганы развёрнуты, зазывалы на всякие соревнования приглашают: то на шест залезть, то канат перетянуть, то в кулачном бою приз выиграть. Если бы купчишка хоть к чему-то пристроился, то я бы с ним силой померялся, но куда там! Он только в балаганы заглядывает и в палатки со всякой всячиной. Дошли мы до центра, и там посредине круга воздушный шар с корзиной, монгольфьер называется. Шестеро мужиков верёвки от корзины держат, а главный в рупор кричит толпе:
«Приглашаю вас, господа хорошие, совершить воздушное путешествие и представить себя вольной птицей. Есть ли среди вас смельчаки?»
Меня словно в спину толкнули.
«Есть, — кричу, — есть! — И шмыг боком к купчику: — Не хотите ли составить мне пару? Плачу за всех!»
А сам на Таисию смотрю, глаз не могу отвести.
Купчик вдруг как-то скукожился, притих и боком-боком шмыг в сторону.
«Нет, — говорит, — путь другие дураки летают».
Только я хотел ответить ему по-нашему, по-рабочему, как вдруг Таисия делает шаг ко мне и говорит:
«Я полечу!»
«Девка, девка полететь хочет!» — зашумели в толпе.
«Ой, лихо, скоро бабы портки наденут!» — с посвистом захохотал бородатый мужик у самого края круга. Я двинул ему локтем в бок и взял Таисию за руку.
Савельич смахнул слезу.
— Так и держал с тех пор её, любу мою, не выпускал, пока она сама от меня не упорхнула. А на шаре мы с ней полетали! Взлетели незнакомцами, а спустились женихом и невестой. О как бывает!
От его рассказа я захлюпала носом.
— Она всё равно с вами, Василий Савельевич, Таисия ваша. И сейчас здесь, с вами, и хочет, чтоб вы жили дальше, сыновей дождались, внуков понянчили.
— Всё так, — медленно произнёс Савельич. — Я бы тебе ничего не сказал, если бы свет не выключили. А в темноте вроде как сам с собой говоришь. И ещё в одном тебе признаюсь, хоть ты и комсомолка. — Он сделал паузу. — Я молюсь за них за всех, за жену и за сынов.
Вскочив, я обняла его за плечи и на ухо прошептала:
— Василий Савельевич, я тоже молюсь за одного человека. — Я хотела добавить, что за меня молится баба Лиза, но тут дали свет. Я посмотрела на цеховые часы и ахнула: до конца смены всего ничего, а норма не выполнена, теперь не наверстаешь. Я включила станок и склонилась над резцом. Витой лентой стружка поползла на пол, тускло отблёскивая свежим металлом. За каждый снаряд, который вовремя не попадёт на фронт, наши солдаты рассчитаются жизнью. Рядом, хрипло дыша, работал Савельич. Дробно бил молот пресса, звенели отливки, стучали по полу колёса тележек. Через проход, стоя на высоком ящике — иначе недоставал до станка, — выгонял норму четырнадцатилетний Костик с помятым сонным лицом. За окном медленно занималась заря нового дня, который закончится очередной сводкой Совинформбюро.
С утра 5 июля наши войска на Орловско-Курском и Белгородском направлениях вели упорные бои с перешедшими в наступление крупными силами пехоты и танков противника, поддержанными большим количеством авиации. Все атаки противника отбиты с большими для него потерями, и лишь в отдельных местах небольшим отрядам немцев удалось незначительно вклиниться в нашу оборону.
По предварительным данным, нашими войсками на Орловско-Курском и Белгородском направлениях за день боёв подбито и уничтожено 586 немецких танков, в воздушных боях и зенитной артиллерией сбито 203 самолёта противника. Бои продолжаются.
* * *На Орловско-Курском направлении бойцы Н-ского соединения отбивали ожесточённые атаки противника. На одном участке небольшому отряду немцев удалось на полкилометра вклиниться в передний край нашей обороны. Сосредоточенным огнём артиллерии и контрударом стрелковых частей дальнейшее продвижение противника приостановлено. На других участках немцы бросили на поддержку своей пехоты большое число танков и авиации, но не добились успеха. Ожесточённые атаки гитлеровцев отбиты. Противнику нанесён тяжёлый урон в живой силе и технике.
* * *В районе Белгорода наши передовые части мощным артиллерийско-миномётным и ружейно-пулемётным огнём встретили перешедшего в наступление противника. Ожесточённые бои завязались вдоль переднего края советской обороны. Наши бойцы стойко обороняют свои позиции и наносят немцам большой урон. Бойцы Н-ского соединения в боях, происходивших утром, истребили свыше 3000 немецких солдат и офицеров, сожгли и подбили 123 вражеских танка.
Лётчики одной нашей части, отражая атаки авиации противника, сбили в воздушных боях 62 немецких самолёта.
«С фронтовым приветом дорогая далёкая Ульяна! Верю, что ты не обидишься на слово “дорогая”, потому что я действительно очень дорожу нашими отношениями.
Когда я думаю о тебе, мне кажется, что ты рядом и мы с тобой разговариваем, как два товарища, оказавшихся в одном блиндаже. Но честно признаться, я рад, что ты вдали от боевых действий и Москву больше не бомбят.
Ты писала, что каждый клочок земли в Москве занят овощными грядками, — забавно! Наверное, похоже на моё родное Тропарёво, где у каждой семьи был свой палисадник и огород. Мы с родителями тоже сажали капусту, а бабушка (только не смейся), когда сажала капусту, повязывала себе на голову полотенце, чтобы капуста уродилась белой и крупной.
Я часто вспоминаю наш дом с высоким чердаком, на котором я любил прятаться от сестёр и читать книжку или слушать, как дождь стучит по крыше, и строить планы на будущее. Здесь, на войне, когда будущее сократилось до нескольких минут затишья между боями, часто приходят мысли о том, как мы не ценили счастья мирной жизни, — можно сказать, вообще не обращали на него внимания. Помню, однажды утром я выбежал к колодцу босиком и злился на холодную росу, на крапиву у забора и на то, что мама отправила меня за водой, когда я уже опаздываю в школу. Если бы я мог отсюда прокричать себе в прошлое: остановись! Посмотри на небо, обними маму, набери воды из колодца и радуйся, радуйся каждую секунду, потому что наступит день, когда обычная жизнь покажется несбыточным счастьем.
А недавно к нам на позиции приезжали артисты Театра оперетты и показывали спектакль “Летучая мышь”. Представляешь? В километре от переднего края иногда постреливают и прорываются самолёты люфтваффе, вдалеке грохочут танки, а мы смотрим на дам в роскошных платьях с полумасками на лице и пытаемся вообразить светский бал. Ко мне привязался один весёлый мотивчик, и я несколько дней долдонил его про себя, даже не зная слов. Заочно приглашаю тебя после войны в театр. Согласна? Почему-то я уверен, что меня не убьют и мы обязательно встретимся и сходим в театр. Ждём, очень ждём наступления.
Твой случайный (а может, неслучайный) знакомый, гвардии лейтенант Матвей Морозов».
«Дорогой Матвей, спасибо за привет с фронта! Шлю тебе ответ прямо из цеха. У нас не хватает одного рабочего, и мы всей бригадой выполняем его норму сверхурочно, чтобы пустой станок не простаивал. В Москве установилась жара, и температура в цеху доходит до сорока градусов Цельсия, можно принести тазик и мыться, как в бане. А зимой руки примерзали к металлу, и прежде, чем взять отливку, надо было сбить с неё слой льда. Но ты не думай, я не жалуюсь. Чтобы увидеть мир сияющим и светлым, каждый человек должен пройти через трудности, иначе не с чем сравнивать.
Я переживаю за нашего начальника цеха. Он совсем болен, едва стоит на ногах, но работает круглые сутки. Представляешь, вчера заснул прямо во время разговора. Прислонил голову к станку и заснул. Больно смотреть, как люди сжигают себя на работе, но понимаю, что иначе нельзя.
Нескольким ребятам из нашего цеха исполнилось восемнадцать лет, и их призвали в армию, поэтому теперь мне поручили ученика. Представляешь — я наставница! А ведь ещё несколько месяцев назад не могла отличить резец от суппорта.
Изо всех сил верю, что, пока шло письмо, с тобой не случилось ничего плохого. Я потеряла так много друзей и близких, что ты просто обязан дошагать до Берлина и вернуться домой. Помни, ты обещал погулять со мной по Красной площади! Мы с тобой купим мороженое, а военный оркестр будет играть только мирные вальсы и фокстроты.
У меня всё по-прежнему: работа, работа, ещё раз работа и огород. Я представить себе не могла, что капуста такая водохлёбка. Мало того, что два раза в неделю мы с мамой ездим её поливать, так ещё приходится обирать с листьев мерзких зелёных гусениц. Наверное, я не деревенский житель, потому что выточить заготовку, сам догадайся для чего, мне гораздо приятнее, чем выковыривать гусениц или пропалывать грядки. Но надо так надо. Уверена, что со временем я стану заправской огородницей.
А ещё мы с мамой сходили в ресторан на улице Горького. Да-да, в самый настоящий! Чтобы попасть в ресторан, пришлось отстоять длинную очередь. Я не хотела идти — в войну не до ресторанов, но нас пригласил мамин старый друг — военный, приехавший с фронта, и отказаться было неудобно. Но я настояла заплатить за себя самостоятельно. Мясной суп и жареная рыба с картошкой обошлись в четыре рубля. Мы попросили Вадима Алексеевича (того друга) разузнать о папе, но по его лицу поняли, что надежды мало. Прежде я никогда не была в ресторане и, признаться честно, не понимаю, зачем платить втридорога, если можно поесть дома. Ресторан по большей части заполняли военные и их дамы в праздничных платьях, и я в своём простеньком платьишке чувствовала себя белой вороной. Смешно, но я успела забыть, что существуют наряды и моды. Под аккомпанемент пианиста певица исполняла популярные песни. За одним из столиков я увидала своего школьного знакомого. Он сидел рядом с красивой девушкой, смеялся и чокался с ней бокалом шампанского. Я не хочу тебе про него рассказывать, но мне с трудом удалось удержаться, чтоб не подойти и не влепить ему пощёчину. Не знаю за что. Просто так, от отвращения.
Но хватит о плохом, давай о хорошем. В июне на стадионе “Сталинец” проводился профсоюзно-комсомольский кросс, и ребята с нашего завода прибежали первыми!
Если ты помнишь, в начале войны бомба разрушила старое здание Университета и повредила памятник Ломоносову. Нынче всё восстановлено, а расколотый напополам постамент памятника заменён. Конечно, всё это мелочи по сравнению с сожжёнными городами и Сталинградом, где, по слухам, не осталось ни одного целого дома, но ремонт московских домов пусть маленький, но уверенный шаг к восстановлению страны.
Перерыв заканчивается, пора к станку. У нас на заводе есть почтовый ящик, и уже сегодня моя весточка полетит к тебе на позиции. Передавай большой привет своим товарищам от всей нашей бригады. Мы помним о вас и работаем для вас! Наше дело правое, Победа будет за нами!
Пиши, я и Москва ждём твоих писем!
Ульяна Евграфова. Июль 1943 года».
Июль окатил Москву тёплыми ливнями, после которых над Яузой повисли две радуги, заставляющие поверить в чудеса. В жемчужном воздухе мелкой сеткой дрожала невесомая дождевая взвесь. Послеполуденное солнце золотистой рябью плескалось в лужах на асфальте, и дышалось так легко, что тянуло встать на носочки, отвести руки в стороны и пролететь несколько метров над дорогой.
Я с сомнением посмотрела на свои промокшие тряпичные туфли и подумала, что если они переживут сегодняшний день, то будут жить долго. У меня очень давно не было выходных, и свободный день казался нереально долгим и странным, похожим на сон с открытыми глазами. Вчера, предвкушая отдых, я задумывала от души отоспаться, поваляться в кровати, не торопясь выпить чаю с поджаренным хлебом и главное — почитать книжку! Мой выбор пал на «Таинственный остров» Жюля Верна, и я ещё с вечера сняла её с полки и положила на письменный стол. Но, как я ни старалась, отоспаться не получилось. Сперва я проснулась от шороха у шкафа, где мама одевалась на работу. Она двигалась почти бесшумно, лёгкими скользящими движениями. Сквозь ресницы я наблюдала, как она собрала в пучок волосы с тонкими прядями седины, заколола причёску шпильками и осторожно пошла к двери. Я повернулась лицом к стене, но вместо сна разглядывала узор на обоях, вяло размышляя о том, что следующий выходной мне выпадет в августе, откуда уже и до осени недалеко, а там и зима подкатит на белых саночках. Меня передёрнуло от воспоминаний о работе в промороженном цеху. Ну да ничего, не сахарная, не растаю.
Взгляд на будильник подсказал, что если я включу сейчас радио, то успею прослушать последние новости.
На днях наши войска, расположенные севернее и восточнее города Орла, после ряда контратак перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось с двух направлений: из района севернее города Орла на юг и из района восточнее города Орла на запад.
Севернее Орла наши войска прорвали сильно укреплённую оборонительную полосу противника по фронту протяжением 40 километров и за три дня напряжённых боёв продвинулись вперёд на 45 километров. Разгромлены многочисленные узлы сопротивления и опорные пункты противника. Нашими войсками на этом направлении занято более пятидесяти населённых пунктов, в том числе районный центр Ульяново и крупные населённые пункты Старица, Сорокино, Мойлово, Дудоровский, Веснины, Крапивна, Шванова, Ягодная, Еленск, Тросна, Клён.
Восточнее Орла наши войска прорвали сильно укреплённую оборонительную полосу противника по фронту протяжением 30 километров и, преодолевая его упорное сопротивление, продвинулись вперёд на 20–25 километров. На этом направлении нашими войсками занято более шестидесяти населённых пунктов, в том числе крупные населённые пункты Вяжи, Орловка, Казарь, Мелынь, Высокое, Победное, Сетуха, Березовец.
В ходе наступления наших войск разбиты немецкие 56, 262, 293 пехотные дивизии, 5 и 18 танковые дивизии. Нанесено сильное поражение немецким 112, 208 и 211 пехотным, 25 и 36 немецким мотодивизиям.
За три дня боёв взято в плен более 2000 солдат и офицеров.
За это же время, по неполным данным, нашими войсками взяты следующие трофеи: танков — 40, орудий разного калибра — 210, миномётов — 187, пулемётов — 99, складов разных — 26.
Уничтожено: танков — 109, самолётов — 294, орудий разного калибра — 47. За три дня боёв противник потерял только убитыми более 12 000 солдат и офицеров.
Наступление наших войск продолжается.
В течение 15 июля на Белгородском направлении наши войска отбивали атаки танков и пехоты противника.
На Орловско-Курском направлении наши войска вели атаки против перешедшего к обороне противника.
Я замерла около радио… Прорвали оборону противника, освобождено много крупных населённых пунктов, разбиты немецкие дивизии, тысячи фашистов уничтожены и взяты в плен… Каждое слово звучало в ушах как победный колокол. Я могла бы слушать эту сводку бесконечное количество раз!
Вот оно, наступление на Курской дуге, которого мы так ждали и которое окончательно переломит ход войны! Обязательно переломит, иначе и быть не может!
Забыв про ночную рубашку и босые ноги, я метнулась к двери. Никаких выходных! На завод! К станку! Сделать дополнительную норму заготовок! При наступлении армии нужно особенно много снарядов! Я кинулась к письменному столу написать Матвею, но опомнилась, что для письма нужно время, и стала лихорадочно одеваться.
Когда я выскочила на улицу, под репродуктором уже стояли соседи из близлежащих домов.
Мне вдруг вспомнилось, как Молотов объявлял начало войны и люди с замкнутыми лицами слушали и каменели от горя около этого же самого репродуктора. Я подбежала к толпе:
— Наступление, дождались!
Все обсуждали наступление. И вдруг одна девочка-подросток, что стояла рядом с двумя женщинами, протянула ко мне ладонь:
— Давайте возьмёмся за руки!
Я прикоснулась к её тонким пальцам и протянула руку незнакомой женщине. Она поняла меня без слов. Один за другим, по цепочке, мы вставали плечом к плечу, словно передавали патроны во время боя, и я почувствовала силу, исходящую от наших переплетённых рук.
— Только бы не сорвалось наступление! — напряжённо сказал сухонький старичок с бородкой клинышком.
— Помоги, Господи, — прошептала женщина в шляпке с сумкой через плечо.
— Я тоже на днях иду в армию. Вчера повестку получил. — Паренёк в кепке зажмурился и посмотрел на небо. — Успеть бы вдарить по фашистам!
— Успеешь, милок, — перебила его бабушка в трогательных детских сандаликах. — Ты, главное, живым вернись, чтоб мамка с невестой не плакали. А наше дело — сводки слушать да с фронта вас ждать с утра до ночи.
Конечно, я забыла про выходной, поехала на завод, и всю смену резец станка на разные лады выпевал мне одну и ту же песню о наступлении на Курской дуге.
С каждым днём Савельич сникал всё больше и больше. Он оживал только во время работы, когда из-под его узловатых рук выходили заготовки для снарядов. Я понимала, что его силы питает ожесточение, и старалась разбавить её хоть капелькой любви и заботы. Но на все мои попытки Савельич угрюмо отмалчивался или отстранённо махал рукой:
— Обойдусь, мне ничего не надо.
Я посмотрела на заскорузлый ворот его рубахи, в которой он ходил не снимая, и меня озарила догадка, простая, как пареная репа: да ведь после смерти жены ему некому постирать бельё!
Ночная смена напоминала о себе лёгким туманом в голове, который, конечно, улетучится после прогулки на свежем воздухе. День стоял умеренно тёплый. Сухая погода последних двух недель припорошила пылью листья деревьев. На разогретых стенах домов утреннее солнце накладывало размытые мазки теней. Небольшой сквер в тупике у кинотеатра топорщился кочанами капусты и зеленел морковной ботвой. Две девчушки поливали огород из лейки и были полностью поглощены своим занятием. Издалека окна домов с полосами крест-накрест смотрелись так, словно непослушный ребёнок зачиркал красивую картинку плохо заточенным карандашом.
Я поправила сбившуюся набок юбку из тёмно-синей саржи и одёрнула светлую блузку, перешитую из маминого платья. В последнее время я стала одеваться более тщательно и как-то раз поймала себя на мысли, что не хочу выглядеть замарашкой перед Матвеем. Пусть даже он меня не может увидеть.
На сегодня у меня была цель пробраться домой к Савельичу и навести там основательный порядок. Он жил неподалёку от нашего старого барака, и я уже предвкушала, как пройду по тысячу раз хоженному маршруту и издалека посмотрю на окна, хранившие следы моего детства в виде поцарапанного подоконника и оторванной ручки у форточки. Впрочем, перед переездом на новую квартиру папа привинтил новую ручку.
Чтобы не попасть впросак, я загодя выяснила, что ключ от комнаты Савельича лежит под ковриком, а в большой коммунальной квартире всегда найдётся тот, кто откроет дверь. Узкий переулок, где была музыкальная школа, полностью перегораживала баррикада из мешков с песком. На бетонном постаменте под маскировочной сеткой стояло зенитное орудие. Глянув на меня вскользь, солдат из охраны показал рукой на обход, и я послушно прошла мимо, но всё-таки не удержалась пробурчать, что я и не такие зенитки видывала. А однажды через наш полевой прачечный отряд проехала боевая реактивная установка — знаменитая «катюша», какие в сорок втором году легко пересчитывались по пальцам одной руки.
На протяжении всей улицы не было видно ни одной человеческой фигуры, и моё внимание привлёк неясный звук, словно лошадь ступала по мостовой копытами, обёрнутыми в рогожу: туп-туп. С каждым шагом стук становился громче и явственнее. Я повернула за угол, и мне под ноги выкатился щит на колёсиках, на котором сидел безногий мужчина и отталкивался от земли двумя деревяшками, зажатыми в руках. С высоты своего роста я видела только его затылок. По небрежно постриженным седым волосам наискосок пролегал багровый шрам. В полевом медсанбате мне доводилось видеть много искалеченных и раненых. Никогда не забуду отчаянный взгляд молодого паренька с оторванными по локоть руками. Его с ложки кормила медсестра, а он жевал и плакал от собственного бессилия.
Едва не споткнувшись о тележку, я отпрянула в сторону:
— Извините.
Калека поднял голову:
— Ульяна? Ты?
В течение нескольких секунд, пока я пыталась сообразить, кто это и откуда он меня знает, мужчина подкатил вплотную к моим ногам и уткнулся лбом в колени.
— Ульяна, Ульянушка, прости меня, если можешь! — Ничего не понимая, я замерла в полном оцепенении. Плечи мужчины, обтянутые фланелевой рубахой, задрожали в беззвучном плаче. — Я виноват перед вами, ой как виноват! Я ведь проклял вас всех, когда Тоня ушла от меня к Николаю, твоему отцу. Всех проклял. И тебя тоже, хотя ты ещё не родилась. — Он оторвался от моих ног и взглянул мне в глаза. — Я знаю, что если бы ты не спасла Витюшку, то мой сынок сгинул бы без следа. Про тебя мне написала Люба, подруга моей Нюры. Всё рассказала: и что Нюра погибла под бомбами, и что Витюшку ты ей в поезд передала. — Рукавом рубахи он вытер мокрые от слёз щёки. — Прости меня, Ульяна. За всё прости.
Я прижала ладонь ко рту:
— Дядя Саша? Это вы?
Чтобы не возвышаться над ним, как гора, я опустилась на одно колено и только тогда смогла узнать в безногом инвалиде прежде здорового и крепкого дядю Сашу Моторина.
— Я. — Он взял в руки деревянные бруски и откатился к обочине тротуара, чтобы дать путь офицеру с двумя женщинами.
— Где вас так, дядя Саша?
— Под Смоленском.
Я застегнула ему пуговку на рубахе:
— Вам кто-нибудь помогает?
— А то как же! Соседи присматривают. — Он дёрнул шеей, словно её давил воротник. — Когда завод вернётся из эвакуации, Люба Витюшку привезёт. Ты мне лучше вот что скажи. Когда та проклятая бомбардировка началась и Нюра погибла… — он прерывисто вздохнул, — она сильно мучалась?
— Нет. Сразу убило. Бомба попала точно в станционный буфет, где стояла очередь за гороховым супом. Их всех похоронили в общей могиле. — Я погладила его по плечу. — А Витюшка ваш молодец! Не капризничал, не хныкал. Вёл себя, как настоящий мужчина.
Дяди-Сашино лицо посветлело. Он с гордостью улыбнулся:
— Витюшка мне теперь письма пишет. Научился выводить печатные буквы. Ульяна, а твои где?
— Мама на заводе, а папа пропал без вести под Москвой.
— Как — пропал? Николай же вроде непризывной был.
Я пожала плечами:
— Ушёл добровольцем в московское ополчение.
— Не усидел, значит, в тылу. — Дядя Саша помолчал. — Мирное время нас всех рассорило, по сторонам раскидало, а война в единый кулак собрала. Дураки мы были. Ой, дураки… — Чтобы тележка стояла на месте, ему приходилось постоянно упираться деревяшками в асфальт, и я заметила, как на его запястьях вздуваются тёмные бугры вен. Он посмотрел мне в глаза: — Передай матери, Ульяна, что я на неё более зла не держу. Правильный она выбор сделала, за хорошего мужика замуж вышла, за настоящего. А ещё передай, что прощения у неё прошу, за своё проклятие. Только не забудь. Слово в слово передай.
— Передам, дядя Саша, не беспокойтесь. — Я улыбнулась. — Можно я вам письмо для Витюшки принесу?
— Конечно, приноси, не забывай наш старый двор.
Моторин оттолкнулся деревяшками, и колёсики тележки погромыхали по асфальту, застревая в трещинах и щербинах, а я побежала к Савельичу управиться с его хозяйством, пока он не вернулся со смены и не застукал меня за самовольством.
У нас в цеху имелось великое благо — душ. С осклизлыми цементными стенами, холодным полом (от дырки слива посредине кабинки всегда тянуло запахом канализации) и чуть тёплой водой из проржавевшей лейки. Душ избавлял от необходимости отстаивать длинные очереди в баню или мыть голову дома над раковиной, одной рукой поливая на волосы из чайника.
Я повернула кран, и душ выплюнул на меня слабую струю воды. Скоро напор увеличится, но примерно через десять минут вода станет ледяной, поэтому надо спешить намылить мочалку. Брусочек хозяйственного мыла размером со спичечный коробок норовил выскользнуть из рук, уставших за рабочую смену. Я намылила волосы и откинула голову назад, чтобы едкое мыло не попало в глаза. Душ плеснул на меня новую порцию воды, которой хватило сполоснуть шею. Вздрагивая от холода, я растёрла тело мочалкой и обречённо подставила плечи окатиться напоследок. Интересно, как люди моются в ваннах? Наверное, по часу, а то и по два нежатся в тёплой воде и думают о чём-нибудь лёгком и приятном. Я ванну видела только на картинках, потому что в нашем доме ванная комната с раковиной была, но самой ванны не предусматривалось, как и горячей воды в кране. Хотя перед войной мама с папой обсуждали вопрос поставить ванну и дровяную колонку для горячей воды.
Я выключила душ и накинула на спину полотенце.
Дневная смена закончилась полчаса назад, и до моего слуха сквозь стену просачивались стук шагов, отдалённый гул токарных станков и визг колёс тележек со снарядами.
— Никита, Гусев, постой! У меня к тебе важный разговор, — врезался в общий шум высокий женский голос. Говорили у дверей душевой.
Фронтовика Никиту Гусева мы избрали комсоргом. Он совсем недавно пришёл с фронта, и я ещё не разобралась в его человеческих качествах, зато успела отметить весёлый взгляд чуть раскосых глаз и быстрый говорок с лёгким московским аканьем.
— Давай говори скорее, Липкина, я спешу.
— Я к тебе насчёт Евграфовой.
Евграфовой? Меня, что ли? Я насторожилась.
— Это ты про Ульяну? — удивился Гусев. — Так она вроде норму перевыполняет, от собраний не отлынивает, в аморалке не замечена.
— Ну это как сказать… — многозначительно протянул вязкий голос Липкиной. — Норму она выполняет, но вот насчёт моральной устойчивости надо бы разобраться. И крепко разобраться, по-комсомольски!
Голая, в одном наброшенном полотенце, я оперлась спиной о стену, успев подумать, что стук моего сердца наверняка слышен из душевой по всему цеху.
Но Липкина с Гусевым ничего не заметили.
— Выражайся яснее, терпеть не могу намёки, — подтолкнул Липкину Гусев, — предупредил же, что я спешу.
— Евграфова социально чуждый элемент. Она ходит в церковь, — сообщила Липкина. — Я в Гончарах живу, через дорогу с церковью. И несколько раз видела, как Ульяна богомольничает. — Я не могла видеть сквозь стену, но по интонации поняла, что Липкина ухмыльнулась: — Комсомолка, называется! Вот так враг пробирается в наши ряды. Недаром товарищ Сталин призывает к бдительности. Я когда Евграфову в первый раз у церкви увидела, думала, случайность. Но когда она во второй раз пришла, поняла, что должна бить тревогу!
— Хорошо, Липкина, я тебя понял, — сказал Гусев после короткой заминки. — Будем разбираться, а ты до поры до времени придержи информацию при себе.
Голоса смолкли. Я постояла, переваривая услышанное, которое тюкнуло меня как будто топором по шее, и снова включила душ. Хотелось дочиста отмыться от этого разговора, чтобы забыть его от первого до последнего слова.
Почему так? По-че-му? За что? Чем я опасна для Родины, для комсомола и для самой Липкиной, в конце концов? Уж от кого-кого, но от неё я никак не ожидала подножки, тем более что мы с ней работали в разные смены и почти не пересекались. Высокая, симпатичная Липкина держалась скромно, в первые ряды никогда не лезла, норму выполняла, а больше, пожалуй, я и припомнить про неё ничего не могу. Я даже имени её не знала, потому что все называли её Липой, и она охотно откликалась на своё «зелёное» прозвище.
Я металась по дому из угла в угол и продолжала в уме вести бесконечный диалог с несуществующим собеседником. Стараясь перебить злые мысли, я схватила книгу, но едва прочитала несколько строчек, как поставила её обратно на полку. Начала подшивать юбку — игла проткнула палец чуть не насквозь. Я сунула палец в рот, чувствуя на губах солоноватый привкус крови. На фронте никто не спрашивал, веришь ты в Бога или нет. А сколько крестиков мы находили в карманах гимнастёрок! Мы с девушками складывали крестики в жестяную коробку из-под патронов, понимая, что каждый означал одну потерянную жизнь: с крестиками расставались лишь в случае смерти. Интересно, те, погибшие за Родину, по рангу всяких липкиных тоже считаются социально чуждыми элементами? Почему, скажите на милость, партия и комсомол боятся зажжённой перед иконой свечи или запаха ладана?
Вопросы стучали мне в виски, будоража мысли и чувства.
Я подошла к окну и задумалась, до мельчайших подробностей представляя себе комсомольское собрание, столик с кумачовой скатертью, портрет Сталина на стене, гневные взгляды друзей и дружно поднятый частокол рук: «Кто за то, чтобы исключить Евграфову из рядов Ленинско-Сталинского комсомола? Принято единогласно».
Когда меня ставят перед выбором, я всегда долго мечусь между «за» и «против». Терпеть не могу эту черту характера, но ничего не могу с собой поделать. Но на комсомольском собрании мне совершенно точно придётся ответить, с кем идти в ногу.
Я налила в кружку остывшего кипятка и жадно выпила, не потому что хотела пить, а чтобы потянуть время на размышления. Если выгонят из комсомола, то можно забыть об институте и о хорошей работе. На маму на заводе все будут показывать пальцем и шептаться за спиной, что её дочку лишили членства в комсомоле. Потом соберут партсобрание, и маме в лучшем случае объявят выговор и заклеймят позором за воспитание дочери.
От разложенной по полочкам перспективы я сжала губы так, что прикусила край чашки. На минном поле вместе с Володей и Асланом мне было куда легче: позади наши, впереди враги, оступаться нельзя — надо идти след в след: всё предельно ясно и чётко. Если вдуматься, то я и сейчас стою на минном поле и не знаю, куда поставить ногу. Что мне тогда говорили ребята: «Держись, Ульяна, не сдавайся. Мы рядом!»? Милые мои, вы и сейчас рядом.
И вдруг я вспомнила про отца Макария и Гришеньку, убитых фашистами. Они свой выбор сделали и никого не испугались, а я дрожу от мысли об исключении из комсомола, причем боюсь до полной одури, как не боялась в разведке. Не должны свои бояться своих. Не должны! И отец Макарий с Гришенькой тоже были тут, со мной. И баба Лиза, которая молится за меня. И Игорь Иваницкий, и Валя, и наши девчонки из отряда, что украдкой крестились у могильных холмиков с фанерными дощечками.
Я поставила чашку на стол. Пусть исключают, я не буду каяться и просить, а мама меня поймёт.
Я сама не заметила, как заснула рваным тревожным сном, после которого чувствуешь себя вымотанной донельзя.
Разбудила меня мама:
— Уля, Ульянушка, вставай!
Интонации мамы звенели тревогой, и я моментально встрепенулась. Я не слышала, когда она пришла с работы. Свет не горел, и в сумерках лицо мамы вырисовывалось мягкими полутонами. Я уткнулась носом в её тёплое плечо:
— Что произошло?
— Слушай!
Мама высвободилась, подошла к тарелке ретранслятора и до отказа повернула ручку громкости. Голос Левитана объявлял: «Сегодня, между двадцатью тремя и двадцатью тремя часами и тридцатью минутами будет передано важное правительственное сообщение!»
Текст повторяли каждые пять минут. До указанного времени оставалось полчаса.
Подбежав к окну, я отдёрнула светомаскировочную штору и распахнула створки рам. В тёмных проёмах окон чёрными силуэтами маячили фигуры людей. К рупору ретранслятора на углу дома стекались жильцы.
Мама накинула мне на плечи шаль и обняла. В напряжённом ожидании люди внизу на улице переговаривались вполголоса. Тёплая августовская ночь полоскала в небесном колодце полотнища облаков. Я стала смотреть на звезду над заводской трубой, которая горела неровным синеватым светом, словно лампочка у бомбоубежища.
— Внимание, сегодня, между двадцатью тремя и двадцатью тремя часами и тридцатью минутами будет передано важное правительственное сообщение, — твердил Левитан, и каждое его слово ударом колокола отдавалось в душе.
Минуты ожидания тяжёлыми каплями оседали на стрелках будильника, и они двигались едва-едва, отсчитывая деления с умопомрачительной медлительностью. Ну, когда же? Когда? И вдруг:
«Приказ Верховного главнокомандующего».
Я сжала мамину руку.
«Сегодня, 5 августа 1943 года, советские войска заняли Орёл и Белгород!»
Я задохнулась от волнения. Пересохло горло.
— Мама! Мама!
Мама коротко охнула:
— Дождались!
Голос Левитана зазвучал торжественным ликованием:
«…В двадцать четыре часа столица нашей Родины Москва будет салютовать нашим доблестным войскам, освободившим Орёл и Белгород, двенадцатью артиллерийскими залпами из 120 орудий».
И едва замолчало радио, со всех сторон вдруг грянули залпы зенитных орудий. И слева, и справа, и сверху! Перекатываясь от дома к дому, звук нарастал и расширялся, выталкивая из души всю накопленную грязь и злобу. И перед лицом Победы казалось не важным, что меня могут выгнать из комсомола, что на свете существуют доносчики и лгуны, что хлеб по-прежнему продаётся вразвес, а мы питаемся впроголодь и работаем от зари до зари.
— Ура!!! — покатилось по толпе на улице.
Я вытянула руки, свесилась с подоконника и зааплодировала:
— Ура!
На мои рукоплескания откликнулись соседи с нижнего этажа. Потом аплодисменты выплеснулись в окна соседних домов, и скоро вся улица исступлённо била в ладоши, не щадя себя:
— Ура Орлу!
— Ура Белгороду!
Кто-то около репродуктора растянул мехи гармони, и нестройным хором в небо взлетел мотив «Катюши», со словами, которые тогда повторяли все:
Окрыляющая радость, выпорхнув из репродуктора, в вихре танца кружила по улицам Москвы, и из глаз людей исчезала тяжёлая безнадёжность. И каждый вспомнил о своём фронтовике, живом или мёртвом, потому что именно они выстояли и победили.
— Теперь погоним гадов до самого Берлина! — сказала мама. — Я чувствую это вот здесь. — Она прижала руку к сердцу. — Как же долго мы ждали! — Она посмотрела в сторону папиной фотографии и смахнула со щёк слёзы. — Ты слышал, Коля, сегодня был первый салют. Он и в твою честь.
Следующий салют был дан через восемнадцать дней, двадцать третьего августа, в честь взятия Харькова.
А потом салюты стали звучать почти ежедневно, иногда по нескольку салютов сразу, и все понимали, что каждый салют — это шаг на Берлин!
Никита Гусев подошёл ко мне рано утром перед сменой, когда рабочие только вставали за свои станки.
— Евграфова, надо поговорить. Буду ждать тебя через час у литейки.
Литейкой мы называли закуток у стены литейного цеха, куда в минуты перерыва наши рабочие выбегали покурить или переброситься парой слов в относительной тишине, свободной от гула моторов.
Странно, что Гусев сразу не назначил дату собрания. Но после вчерашнего салюта меня уже не страшило наказание, потому что в мире есть вещи более значимые, чем членство в комсомольской организации. Главное — всегда стоять на стороне правды и добра.
Я вставила отливку в патрон, включила станок, склонилась над резцом, и на какое-то время мысли сосредоточились на работе. Двадцать секунд — и снаряд отцентрован. Мои руки летали над станком: быстрее, ещё быстрее. Только бы выдержал резец. Стружка завитой лентой сползала под ноги, переламываясь на сгибах. Боеприпасы — хлеб войны, и я должна напечь его как можно больше.
Я представляла, как пехота смотрит из окопа на надвигающиеся танки противника и молится, чтоб наши ударили по фашистам хотя бы одним снарядом. А орудия молчат, потому что не хватает последнего, самого нужного в этот миг снаряда.
Я не заметила, как пролетел час, и спохватилась, когда минутная стрелка цеховых часов прихватила несколько лишних делений.
Гусев ждал меня, прислонившись плечом к стене, и курил самокрутку. Он был невысокий, кряжистый и черноголовый, как ворон.
— Привык на фронте к махорке, хотя жена ругает, — сказал он вместо приветствия и затушил самокрутку о каблук. — Не буду крутить вокруг да около, скажу тебе прямо.
— Не надо, — перебила я его. — Я знаю, о чём будет разговор. Когда вы с Липкиной разговаривали, я мылась в душе и всё слышала.
Гусев посмотрел на меня долгим взглядом, и я с удивлением нашла в нём сочувствие.
— Ну, а раз знаешь, послушай меня. Если Липкина закусила удила, то я ничего не могу поделать. Если она напишет заявление, то актив будет обязан отреагировать, а что за этим последует, ты в курсе. Так?
— Так, — кивнула я, не понимая, к чему он клонит.
— Я долго думал, как поступить, прикидывал разные варианты и пришёл к выводу, что лучше всего тебе прямо сейчас уволиться.
— Что? — Я потрясла головой, дабы убедиться, что не ослышалась.
Гусев положил мне руку на плечо:
— Да ты не пугайся. Ты в целом ничего не теряешь. За квалифицированным токарем везде очередь. Пока ты две недели отрабатываешь, я с собранием потяну и хорошую характеристику тебе успею написать. Ты боевая, отличная девчонка. Я тут полистал твоё личное дело, ты ведь на Авиамоторной улице живёшь? — Я снова кивнула, не в состоянии связно разговаривать. Гусев поднял брови: — Ну вот, совсем рядом с твоим домом электромеханический завод. Туда и иди. Да больше не попадайся.
Я сглотнула:
— Никита, зачем ты это делаешь?
Он усмехнулся краешком рта:
— Не люблю несправедливости.
Я не сразу смогла поднять на него взгляд, чтобы не выдать своих чувств, в которых и сама не могла разобраться. Но уволиться с родного завода, где работали мама с папой, где в начале войны я слушала речь Сталина «Наше дело правое, Победа будет за нами!» и стояла плечом к плечу с рабочими?
Видимо, Гусев легко прочитал мои мысли, как если бы они проступили на моём лбу.
— Ульяна, послушай доброго совета: не лезь на рожон. Ты была на фронте и знаешь, что иногда обходной манёвр эффективнее штыковой атаки. Не порти себе биографию. А на Липкину ты зла не держи. Она ведь искренне думает, что вершит благое дело.
— Я её ещё вчера простила, во время салюта. Подумала, что ерунда все наши неурядицы, если Красная армия берёт города. Ведь правда?
— Эх, — Никита махнул рукой, — жалко тебя терять, Ульяна, но ничего не попишешь. Подумай над моими словами. Крепко подумай, я от души тебе посоветовал.
Легко сказать, но трудно решиться! Под привычное гудение станка мысли в голове вращались, как шестерёнки, зацепляясь одна за другую. Сначала я хотела напрочь отказаться от плана Гусева и идти навстречу опасности, как ходят в атаку на врага. Но переменила решение, когда несколько раз мимо меня прошествовала Липкина, якобы за отливками.
Выглянув в проход, я увидела, что около её станка стоит полная тележка с брусками отливок, и подсобник Семён подкатывает к их сектору ещё одну. Глаза Липкиной чуть дольше, чем следовало, остановились на моём лице, и я поняла, что она пытается угадать, знаю я про её донос или нет.
Я опустила вниз рукоятку рубильника:
— У тебя дело ко мне, Липа?
Не ожидавшая вопроса Липкина покраснела и метнула взгляд в сторону, на Савельича. Тот, не поднимая головы, менял тупой резец на новый. Липкина смешалась:
— Нет, с чего ты взяла. Я к учётчице ходила. Хотела спросить, сколько мне осталось до нормы.
— Ты что, не помнишь свою норму?
— Почему, помню. Просто хотела уточнить. — Она с вызовом вскинула голову. — Ты не знаешь, где Гусев?
— Понятия не имею. Пробегал где-то здесь.
Я включила рубильник и посмотрела на Липкину.
— Некогда прохлаждаться, если фронт ждёт снаряды.
«Матвей, каждый раз, садясь тебе за письмо, я долго думаю над начальными строками. Вроде бы новостей и много, а начинаешь писать — получаются всего две строчки. Начну с салюта. Первый салют прозвучал 5 августа, когда освободили Орёл и Белгород. Ровно в двенадцать ночи, как только Левитан дочитал приказ товарища Сталина, грянули пушки. Их было слышно во всём городе!
Ты не представляешь, какое ликование творилось на улицах: люди плакали, обнимались, пели. А я подумала, что этот салют подарил нам ты, и папа, и все те, кто сейчас воюет или погиб.
В Москве потихоньку начинается уборочная страда. Утром я шла мимо Пионерских прудов (старушки их до сих пор называют Патриаршими) и видела, как женщины дёргают с грядок морковку. Одна их них, заметив мой взгляд, обтёрла морковку рабочей рукавицей и протянула мне: “Угощайся, не морковь, а чистый сахар”. Ты не представляешь, какой она оказалась вкусной, действительно чистый сахар! На следующий год обязательно посажу целую грядку морковки, а то у нас с мамой одна капуста и немного картошки.
Наверное, я пишу глупости про огороды, в то время как ты находишься на передовой. Но я помню, как мы с девушками ловили каждую весточку из тыла, а счастливицы пересказывали её другим. Нам была дорога любая подробность из дома, пусть даже чужого.
Недавно в газетах написали, что осенью собираются запустить поезда на новой станции метро “Завод имени Сталина”[7]. Оживает наша Москва! Тянется к мирной жизни! Мы с мамой сняли с окон защиту от взрывов, и в комнате словно стало больше воздуха, потому что стекло без бумажных полос крест-накрест тоже признак мирной жизни. В первые годы войны мы отмеряли время от сводки до сводки, а теперь каждый вечер ждём салютов, хотя помним, что после каждой победы почтальон принесёт кому-то новые похоронки, а полевые прачки возьмутся за лопаты, чтобы закопать одежду погибших.
Я теперь работаю на другом производстве, ближе к дому, тоже токарем, но уже не второго, а третьего разряда. Работа немного посложнее, чем прежняя, но я почти освоилась, и мастер похвалил, что я способная ученица. В моём новом цеху нет детей, как было на том заводе: никто не стоит на ящиках, чтоб дотянуться до станка, и не спит калачиком в проходе, когда на несколько минут гаснет электричество. Здесь работают одни взрослые — мои ровесники. Написала про взрослых, и самой стало смешно — девчонки с косичками и куклами в карманах, а уже взрослые, и никто меня не переубедит в обратном.
Помимо работы у меня появилось двое подопечных. Один — Савельич — мой наставник, а другой — бывший сосед из старого дома, дядя Саша Моторин. Он потерял на войне обе ноги и ездит на деревянной тележке. Ему очень тяжело справляться одному, и мы с мамой решили, что будем его навещать как можно чаще. Но дядя Саша молодец, не сдаётся. Он устроился в сапожную мастерскую и вощит бечёвки, которыми чинят и шьют обувь. Знаешь, это очень важное дело, потому что москвичи сейчас донашивают довоенную обувь, прохудившуюся до состояния решета. А чтобы купить новую, надо на работе получить ордер на покупку. Но все понимают, что нужды фронта — самое главное, и не ропщут.
В заключение письма я должна тебе сообщить очень важное: я хожу в церковь. Да-да, как тётка в платочке и чуждый элемент, хотя я не чувствую себя ни тем ни другим. В своё время за меня обещала молиться баба Лиза, та самая, что научила меня плести лапти. Я помнила её слова под всеми обстрелами, и, честно-честно, мне становилось легче.
После моего признания ты можешь прекратить нашу переписку, и я тебя пойму, но всё равно не забывай, что я за тебя молюсь.
С московским приветом. Ульяна Евграфова. Осень 1943 года».
Войска 4-гo Украинского фронта после многодневных ожесточённых боёв 23 октября сломили ожесточённое сопротивление противника и сегодня полностью овладели городом и железнодорожной станцией Мелитополь. В результате этой победы захвачен важнейший и сильно укреплённый узел обороны немцев, запиравший подступы к Крыму и нижнему течению Днепра. Противник создал пo реке Молочная мощную оборонительную полосу и шёл на любые потери в живой силе и технике, пытаясь удержать решающий участок этой линии — город Мелитополь. В дополнение к имеющимся силам на рубеж пo реке Молочная немцы перебросили из Крыма и других участков фронта несколько пехотных дивизий, много танков, самоходных орудий и артиллерии. Наши войска после многодневных и упорных боёв прорвали оборону противника и выбили немцев из Мелитополя. В ходе этих боёв противник понёс исключительно тяжёлые потери. Только сегодня за день в северной части Мелитополя уничтожено свыше 4 тысяч немецких солдат и офицеров, а также подбито и сожжено 57 танков и 18 самоходных орудий противника. Захвачено много трофеев и взято в плен несколько сот гитлеровцев. Севернее Мелитополя наши войска продолжали наступление и заняли ряд населённых пунктов. В течение дня наши лётчики сбили в воздушных боях и уничтожили на одном из аэродромов противника 28 немецких самолётов.
Письма с фронта — ласточки войны. Я ждала почтальона, каждое утро загадывая, чтобы вечером в почтовом ящике меня ждало письмо с фронта. Но недели шли за неделями, и мягкая осенняя погода сменила пластинку на злые ноябрьские дожди. Холодный ветер задувал в цеха, гоняя по небу низкие пузатые тучи. В мрачном сером свете тускло щурились окна домов, которые вечерами по-прежнему плотно закрывали маскировочными шторами.
Подняв воротник, я шла с дневной смены и пыталась убедить себя, что Матвей не пишет потому, что не считает нужным общаться с верующей, а не потому, что убит.
Облетевшая мокрая листва пластами лежала под ногами. На газонах грубыми швами топорщилась вскопанная земля бывших грядок. Несмотря на непогоду, у газетного щита скопилось несколько человек, горячо обсуждавших доклад товарища Сталина от шестого ноября. Мы читали доклад в цеху седьмого ноября, в годовщину революции.
Товарищ Сталин доложил партии, что этот год — год коренного перелома в войне, и что истекший год является переломным не только в ходе военных действий, но и в работе нашего тыла, и что все усилия народа сосредоточились на производстве и усовершенствовании вооружения. Чтение доклада постоянно прерывалось аплодисментами, я тоже хлопала в ладоши, но мысли витали вокруг почтальона и писем, которые, конечно, больше ко мне не придут. Но я по-прежнему считала, что поступила правильно, рассказав Матвею о своей вере.
А потом случилось чудо в виде конвертика письма, который на бегу сунула мне в руки запыхавшаяся почтальонша. Я открывала его с колотящимся сердцем.
«Дорогая Ульяна, шлю тебе привет из госпиталя! Меня так долго швыряли по пересылкам, что твоё письмо нашло меня только неделю назад, но ответить немедленно не было никакой возможности. Суть в том, что мне загипсовали обе руки, а писать зубами я пока не научился. Как только правую руку освободили из плена, пальцы сразу же схватились за карандаш и бумагу, поэтому не суди строго за каракули.
Спасибо, что рассказываешь мне подробности московской жизни. Я перечитываю их по многу раз, вместе с тобой проходя по улицам и переулкам, чьи названия звучат для меня как музыка: Полянка, Ордынка, Ленивка, Стромынка, Варварка, — в минуты покоя я воображаю, как ты идёшь по Москве, и я смотрю вокруг твоими глазами, отчаянно представляя себя послевоенного.
Прежде, в мирной жизни, я никогда не предполагал, насколько может быть драгоценен каждый глоток воздуха в родном городе. Москва и моё Тропарёво казались настолько привычными, что я не обращал на них внимания: есть и есть, и так будет всегда. А теперь, издалека, прошлое представляется обратной перспективой: то, что было на заднем плане, стало огромным и непостижимым, а сиюминутное превратилось в незначительное и обыденное. Наверное, когда война уйдёт в прошлое, перспектива снова поменяет своё направление и огромной и непостижимой для следующих поколений станет война и то, как мы смогли пережить и выстоять.
Войну нельзя забыть и нельзя простить. Такое не прощают! Перед моим ранением наш полк внезапным ударом выбил фашистов из населённого пункта. От артподготовки земля дрожала. Мы кучно били по квадрату, перемалывая в кашу оборону противника. Со стороны орудий я увидел, как немцы выскочили из окопов и прыснули во все стороны. Они бежали в берёзовую рощу, петляя и падая. Роща дрожала от взрывов и била их, хлестала ветками, словно хотела смести эту нечисть с лица земли. Когда мы вошли в посёлок, жители плакали от счастья и целовали стволы наших орудий, а я думал о том, что мне наверняка попался хоть один снаряд, который прошёл через твои руки, а значит, даже в бою ты рядом со мной. Мы взяли в плен около двухсот фашистов — жалких, дрожащих от страха, похожих на стаю обезьян во время бури. Они бормотали оправдания, просили их не убивать. Подумалось, что фрицы теперь совсем другие, чем в сорок первом. Тогда они шли победителями — наглые, ухмыляющиеся, пьяные от собственного могущества решать, кому жить, кому умереть. Прежде, когда разведка приволакивала языка, захваченный смотрел на нас свысока и кричал “Хайль Гитлер”, а теперь всё чаще в ход идёт “Гитлер капут” и униженные рассказы о детях в Германии и несчастной фрау, что ждёт не дождётся единственного кормильца. Ох, лучше бы они молчали о своих детях — то, что они делали с нашими детьми, не поддаётся уму-разуму. И это та самая, “просвещённая” Европа, которой восторгались русские классики, которую ставили в пример лапотной России! Да, мы лапотные, мы в ватниках и ушанках, сердитые и неулыбчивые, но никому из нас не придёт в голову варить из людей мыло и выкачивать кровь из детей, а пеплом сожжённых удобрять поля в фольварках.
От всей души надеюсь, что скоро выпишусь из госпиталя и снова пойду громить утончённых любителей Гёте, Шиллера и машин-душегубок.
У нас за окном стоит мягкая, тёплая осень, с шорохом ветра в сосновой роще. Наши легкораненые принесли из леса огромные корзины белых грибов, и повара сварили нам на обед грибной суп. То-то было радости!
Ульяна, с моей стороны не будет слишком смелым попросить твою фотокарточку? Обещаю обращаться с ней бережно и не подрисовывать бороду, как я однажды сделал с открыткой не скажу кого, но попало мне здорово, и крапивой!
И самое главное: насчёт твоего признания в прошлом письме могу лишь поблагодарить тебя за доверие и попросить помолиться, чтобы мы с тобой сумели встретиться после войны!
Засим откланиваюсь — медсестричка зовёт на уколы.
Гвардии старший лейтенант Матвей Морозов.
23 октября 1943 года».
Матвей вернулся в августе сорок пятого года, когда на улице хлестал дождь и ветер швырял на мостовую сломанные ветки деревьев. Промокшие трамваи выпускали из своего нутра таких же промокших пассажиров. Продавщица мороженого на углу Садовой-Черногрязской спряталась под навес дома и тревожно посматривала на оставленную тележку с мороженым.
Ливневая канализация не справлялась, и лужи под ногами грозили превратиться в локальные моря посреди столичного града. Проезжавший автобус окатил меня с ног до головы, вмиг промочив насквозь мои чудесные белые носочки, которые я купила по карточке на мануфактуру. Карточки давали не всем, а только передовикам производства, и я ужасно гордилась своей первой послевоенной обновкой, словно приобрела не носки за рубль тридцать, а хрустальные башмачки на тонких каблуках. Несмотря на ливень, мальчишка во дворе запускал в луже кораблик из щепочек. Я тоже делала такой в детстве и пускала с берега по Яузе, с трепетом загадывая, чтобы он не запутался в камышах.
Прямо посредине тротуара мне навстречу шёл солдат с букетом цветов и обнимал счастливую девушку. Дождь поливал их головы и плечи, а они целовались и не замечали ничего вокруг. И все понимали, что девушке выпал счастливый билет, потому что она дождалась с войны своего главного человека и впереди у них долгая и обязательно прекрасная жизнь!
Первые послевоенные месяцы кружили голову общей атмосферой радостно-тревожного ожидания, когда вместо похоронок с фронта и из эвакуации стали возвращаться домой мужчины, и женщины вместо приветствия смотрели друг на друга с вопросом в глазах: вернулся — не вернулся? Москвичи разбирали баррикады на улицах и сдёргивали с окон светомаскировку, а однажды утром я увидела, как солнечный луч скользнул по рубиновому стеклу звезды на башне Кремля, и она засияла необыкновенно чистым, победным светом новой зари.
Мой завод по инерции ещё выпускал снаряды, но полным ходом шла перестройка на мирные рельсы, и я понимала, что должна определиться со своим будущим — остаться токарем на заводе или идти доучиваться в вечернюю школу, чтобы на следующий год поступать в институт.
Дождь припустил сильнее, и я окончательно сдалась на его волю. К чему перебегать из укрытия в укрытие, если на тебе нет ни одной сухой нитки? Я подхватила сумку под мышку и смело зашагала по направлению к дому. Единственной вещью, которую я опасалась замочить, было письмо от Матвея во внутреннем кармашке сумки, где он сообщал о своей демобилизации. Я знала текст наизусть, и он сам собой начал прокручиваться в голове лёгкой туманной дымкой, сотканной из слов и мечтаний. Сквозь серебряную пряжу дождя стены домов казались покрытыми перламутровой краской с нежными переливами розоватого цвета вечерней зари. Насквозь промокшая, в платье, облепившем тело, я чувствовала себя лёгкой и гибкой, как молодая лоза. Мои двадцать лет вместе с Москвой кружили надо мной в дождевом облаке, а мне хотелось разуться, шлёпать по лужам и беспечно смеяться просто от того, что с неба идёт дождь, а не сыплются бомбы.
Я спряталась под карниз продуктового магазина, чтобы отжать подол юбки, а когда подняла глаза, то увидела, что на другой стороне улицы стоит Матвей и смотрит прямо на меня.
Между нами по рельсам прогремел трамвай, и я испугалась, что, пока пережидаю мелькание вагонов, Матвей куда-нибудь исчезнет или вдруг окажется посторонним человеком, немного похожим или даже совсем не похожим на Матвея.
— Матвей! Матвей! — Я замахала руками и, кажется, даже подпрыгнула, что со стороны наверняка выглядело ужасно смешно. Но мне было всё равно.
— Ульяна!
Мы стояли по разные стороны дороги и глядели друг на друга, не двигаясь с места, пока Матвей не выбрал свободный промежуток в движении транспорта и не бросился прямо через дорогу под яростный свист милиционера.
— Бежим!
Он схватил меня за руку, и я потащила его в длинную кишку Безбожного переулка, который, по словам бабушки, назывался Протопоповским. Мы остановились, когда поняли, что нас никто не преследует. Дождь прекратился, и в грязных лужах надувались и лопались бурые пузыри.
— Я с поезда сразу к тебе, — сказал Матвей.
— Да? — Я взглянула на туго набитый вещмешок за его плечами. — А где же твой чемодан? Почти все демобилизованные приезжают с трофейными чемоданами.
— Я предпочитаю налегке, — Матвей пожал плечами, — да и имуществом не успел разжиться. В походе вещи — лишняя помеха. — Он стянул с головы пилотку и зажал её в кулаке. — Я хотел поздороваться и доложить, что жив-здоров. Но раз встретил тебя по дороге, то я, пожалуй, сразу поеду к себе в Тропарёво.
Я удивлённо заморгала:
— Тебя там ждут?
Он вздохнул:
— Некому пока ждать. Мама с младшей сестрой пока не приехала, а старшая ухитрилась в эвакуации выйти замуж за местного и решила остаться с мужем.
Я взяла его за рукав:
— Раз ты один, то пойдём к нам.
— Куда я такой мокрый?
— Как — куда? К нам с мамой. Сушиться и пить чай. Ты что, хочешь простудиться? — спросила я с напускной строгостью, потому что на самом деле мучительно стеснялась и не знала, как разобраться в том хороводе чувств, что закружился в моей душе.
— Да нет, неудобно. И я в таком непрезентабельном виде, — стал отговариваться Матвей. — Я лучше тебя завтра встречу, где скажешь. Поговорим, погуляем.
Я резко развернулась к нему лицом:
— Если не хочешь, то скажи прямо. Навязываться не в моих правилах.
Его глаза стали несчастными. Он нахлобучил на голову свою мокрую пилотку и коротко взглянул на меня из-под ресниц.
— Наверное, мне стоит кое в чём тебе признаться.
Во время паузы окружающее пространство раздвинулось и небо повисло над крышами домов тёмной неприветливой тучей. Солнце проблеснуло для меня в улыбке Матвея, едва он негромко произнёс:
— Дело в том, что я боюсь не понравиться твоей маме.
— Глупый! Какой же ты глупый! — Я рассмеялась легко и радостно, словно рассыпая на дорогу сладкие шарики лимонного драже из кулька с конфетами.
Мы поженились в конце ноября, во время первой зимней вьюги, когда Москва стала похожа на невесту в белом кружевном уборе и снежинки кружили на мостовой в волшебном свадебном танце. Вместо букетика цветов я приколола к платью веточку розовой герани с окошка.
— Снег идёт к счастью, — изрёк Савельич, подставляя маме руку кренделем.
Она благодарно улыбнулась:
— Дай Бог. Главное, чтобы больше не было войны.
В первую годовщину Победы, ровно в три часа пополудни, мы с Матвеем пришли на Красную площадь. Именно так я уговаривалась с лётчицей Валей в медсанбате. Желание увидеть её живой и вспомнить наше знакомство подгоняло меня не хуже попутного ветра в паруса. Я представляла, как обниму её при встрече и скажу:
«Вот она, наша Москва! Помнишь, как на фронте мы мечтали об этой минуте?»
Военный оркестр играл победные марши, в Александровском саду ветер колыхал головки тюльпанов, посаженных так плотно, что они устилали клумбу сплошным алым ковром. Красная площадь кипела народом, и толпа обтекала нас справа и слева, заканчиваясь на Васильевском спуске к Москве-реке.
Мы терпеливо ждали Валю часа два, пока Матвей не обнял меня за плечи:
— Пойдём домой. Твоя Валя навсегда осталась в небе.
Долгое время после войны я поддерживала связь с девчатами из нашего прачечного отряда. Сначала мы писали друг другу часто, потом всё реже и реже, и в пятидесятую годовщину Победы меня поздравила лишь Оксана. Последняя открытка пришла из Харькова уже не от Оксаны, а от Оксаниной дочери, и я записала в свой помянник ещё одно имя.
У Савельича с войны вернулись оба сына, а дядя Саша Моторин дождался из эвакуации Витюшку. Тот вытянулся в тонкого, но крепкого подростка с тёмными материнскими волосами и порывистым характером. Кто-нибудь помнит, как мы с Валей в медсанбате рассуждали про судьбу? Так вот: мой младший сын женился на Витюшкиной дочери, замкнув круг давней истории любви и ненависти между нашими семействами. Хотела этого погибшая Антонина Моторина, Витина мать, или нет, но её внуки и правнуки смотрят на мир моими серыми глазами с загнутыми вверх кончиками ресниц.
О пропавшем без вести папе нам так и не удалось ничего узнать.
Часы, дни, годы — они кружили над Москвой чёрно-белыми фотографиями в семейном альбоме: здесь наш старшенький идёт в школу, там средняя, Оля, заканчивает институт, а на этой фотографии мы с Матвеем держим на руках нашу первую внучку Тонечку, названную в честь моей мамы.
Наша семья решила покрестить Тоню в храме Успения Богородицы в Гончарах, том самом, из-за которого на меня донесла Липкина и мне пришлось уволиться с завода. Чудесный уголок старой купеческой Москвы застенчиво прятался посреди унылых многоэтажек современной постройки. Я подумала, что издалека храм похож на глазированный пряник с луковками разноцветных куполов, который выпекли, чтобы украсить праздничный стол.
Переступив порог церкви, я сбросила с плеч груз каждодневных забот, как в прихожей снимают пальто и обувь.
— Добрый день, я хочу узнать о крещении.
Свечница в белом платке подняла голову и улыбнулась:
— Отец Александр скоро придёт, подождите немного.
Кроме меня, в церкви никого не было, если не считать свечницы за прилавком и пожилой женщины, что протирала тряпкой стекла иконостаса. Я мельком отметила её шаркающую походку и согбенную спину, обтянутую тёплым жакетом крупной домашней вязки.
В последний раз я была здесь во время войны, в сорок третьем, а потом стала ездить в отдалённую кладбищенскую церковь на другом конце Москвы, туда, где меня никто не знал.
Тогда храм был полон народу в любое время. Как бывает, когда дети со своим горем бегут к родителям, а во время благополучия иной раз забывают даже поздравить с праздником, не говоря уже о том, чтобы приехать и поговорить по душам. Купив несколько свечей, я медленно подошла к иконе Богородицы в тяжёлой позлащённой ризе. Любовь, благодарность, благоговение переполняли душу несказанным светом тихой радости и печали. Здесь я молилась за Матвея, папу, фронтовых друзей, и мои слова тенями возвращали мою память в военное прошлое. В отблеске свечей я узнавала тёмные лики святых на иконах, мазки света на плитках пола, пряный запах вощёного дерева и ладана.
Однажды, когда я стояла на этом самом месте, заплаканная женщина протянула мне немыслимую роскошь — шоколадную конфету в пёстром фантике:
«Помяни раба Божиего Ивана. Хранила конфеты встретить сыночка, а вчера принесли похоронку».
Я не смогла съесть ту конфету, отдала в цеху нашему самому маленькому токарю, подростку Ванюшке, который с трудом дотягивался до рубильника у станка. Но убиенного Ивана я помню и нет-нет да и впишу в записочку на панихиду.
Мне стало жаль, что Матвей сейчас на работе и не стоит рядом со мной. Он взял бы меня за руку, и я шепнула бы ему, указывая на тонко выписанный лик Богородицы:
«Она помнит о нас».
Я зажгла свечу от лампадки и повернулась к подсвечнику на высокой ножке, откуда уборщица сметала нагар пучком перьев. Её жилистые руки двигались с суетливой нервозностью. Повязанный до бровей платок не помешал мне узнать чуть вздёрнутый нос и полный рот с родинкой в уголке губ. Липкина? Она подняла на меня глаза, и на несколько мгновений наши взгляды пересеклись в безмолвном узнавании. Потом выражение лица Липкиной искривила растерянность, словно бы она неожиданно получила удар в живот.
Я не собиралась с ней разговаривать и с облегчением услышала за спиной быстрые мужские шаги и весёлый возглас свечницы:
— Отец Александр, вас ждёт прихожанка с вопросом о Крещении.
Эпилог
Я никогда не предполагала, что доживу почти до ста лет, где каждое десятилетие как ступенька лестницы в небо. Сначала ты бодро бежишь по ней, стараешься перепрыгнуть через препятствие — скорее, скорее, что там впереди: учёба, работа, любовь, семья, дети? Мало! Мало! Хочется пить жизнь жадно, большими кружками, как парное молоко в душистом облаке трав. Хочется валяться на траве, смеяться веснушкам на носу, вскочить в последний вагон электрички и ехать, не зная куда, лишь бы напротив сидел любимый и смотрел в твои глаза, полные искристого счастья.
Потом шагаешь неторопливо, позволяя себе передохнуть и осмотреться по сторонам, — дети взрослые, внуки радуют, а силы ещё есть и можно открыть для себя новые дали или встретить с дорогим человеком восход солнца, чтобы порадоваться теплу его руки на твоём плече.
На середине лестницы начинаешь ценить минуты спокойного одиночества с книгой в руках и неспешными размышлениями под тихую музыку. Уже нет необходимости доказывать свою состоятельность, потому что всё уже состоялось и идёт своим чередом. По ночам ты пытаешься подружиться с бессонницей, с ностальгией вспоминая, как хотелось спать в молодости у детской кроватки с орущим ребёнком. Учишься понимать и прощать, не раздражаясь по пустякам. Главное — нет войны и все живы и здоровы!
Но когда видишь впереди конец пути, то начинаешь карабкаться по ступеням медленно, через силу, отчётливо понимая, что с высоты своих лет остаётся лишь смотреть вниз, поминать тех, кто остался далеко позади, и благодарить Бога за тех, кто рядом.
— Бабуля! Скоро уже полдень, а ты сидишь как ни в чём ни бывало! — Мою правнучку родители назвали Ульяной в мою честь, и она командует мной не хуже заправского командира.
Я поправила очки — они постоянно сползали на кончик носа — и взглянула на стрелки часов.
— У нас, стариков, время искажается в пространстве и становится то коротким, то длинным в зависимости от времени суток. Физикам стоит задуматься на тему эту тему. Но сегодня я не опоздаю ни на одну секунду, не беспокойся.
— Тогда пересядь из кресла на стул, и я уложу тебе волосы — ты должна быть не просто красивой, а обворожительной.
Расчёска в руках правнучки нежно пробежала по моим волосам. Я посмотрела в зеркало и подумала, что плохое зрение имеет некоторые преимущества в виде возможности увидеть себя молодой, без морщин и седого пучка волос на голове, который с трудом укладывается в причёску. Зеркало мы с Матвеем купили при переезде в Тропарёво, когда получили здесь первую квартиру от завода. С кухней-крохотулькой и комнатами, метражом больше похожими на трёхстворчатые шкафы. Да-да, Тропарёво стало частью Москвы, и даже не самым отдалённым районом. Несколько остановок на метро, и перед тобой Охотный Ряд с простором Красной площади и Вечным огнём в Александровском саду. Матвей тогда работал главным технологом металлического завода, а я инженером по технике безопасности на швейной фабрике. Через двадцать лет наша семья переехала в просторный трёхкомнатный кооператив, а пару лет назад Ульяна настояла на покупке квартиры в новостройке, с огромной лоджией и окнами на лесопарк, оставшийся от того Тропарёва, где мальчик Матвей бегал в лес за грибами.
— Чтобы тебе, бабуля, было где погулять и на что полюбоваться, да и мне до работы удобно на метро без пересадок.
Я не стала спорить, потому что жизнь должна меняться и двигаться вперёд в любом возрасте, не цепляясь за тени прошлого.
— Бабуля, я приготовила тебе лёгкое пальтишко. Хоть и май, но на улице ещё холодно.
Май… Восьмое число… Я зажмурила глаза, и память перенесла меня в восьмое мая сорок пятого года. С вечера несколько раз в час по ретрансляторам извещали, что будет передано важное правительственное сообщение и радио в виде исключения будет работать до четырёх часов утра. Москва не спала, замерев в счастливом ожидании новостей, теперь уже не с фронта, а из поверженного Берлина. Соседка с первого этажа ходила по квартирам и барабанила в каждую дверь. Она была растрёпанная, в поношенном байковом халате, застёгнутом не на те пуговицы.
— Слышали? Слышали? Пора накрывать столы!
К двум часам ночи волнение достигло апогея.
Когда же, когда?
«Внимание, работают все радиостанции Советского Союза!» — эта фраза и сегодня пробирает меня до мурашек.
Голос Левитана вибрировал торжеством:
«8 мая 1945 года в Берлине представителями германского Верховного командования подписан акт о безоговорочной капитуляции германских вооружённых сил.
Великая Отечественная война, которую вёл советский народ против немецко-фашистских захватчиков, победоносно завершена, Германия полностью разгромлена.
Товарищи красноармейцы, краснофлотцы, сержанты, старшины, офицеры армии и флота, генералы, адмиралы и маршалы, поздравляю вас с победоносным завершением Великой Отечественной войны!
В ознаменование полной победы над Германией сегодня, 9 мая, в День Победы, в 22 часа столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам Красной армии, кораблям и частям Военно-морского флота, одержавшим эту блестящую победу тридцатью артиллерийскими залпами из тысячи орудий.
Вечная слава Героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!»
Ульяна щёлкнула заколкой, забирая мои волосы в пучок.
— Бабуля, тебе нравится?
Я кивнула. Конечно, нравится. Мне нравится всё, что делает Ульяна с её весёлым характером и извечной добротой к людям. Я пережила своих троих детей и мужа, которые навсегда в моём сердце, но взамен Господь наградил меня внуками, правнуками и даже двумя праправнуками, невыразимо похожими на моего дорогого Матвея.
— Бабуля, не забудь надеть маску, наверняка во двор стечётся весь район посмотреть на такое грандиозное событие!
Пряча волнение за вязью слов, Уленька щебетала без умолку. Обычно она спокойна, как озёрная гладь в безветренную погоду. Между прочим, Ульяна — биолог, кандидат наук, и её лаборатория работает над лекарством от ковида — новомодной напасти, захватившей мир без единого выстрела.
Я переживала молча, не зная, как вместить в себя событие, предварённое вчерашним сообщением. Зазвонил телефон. Я взяла трубку.
— Добрый день! Здесь проживает Ульяна Николаевна Морозова?
— Да, я вас слушаю.
— С вами говорит старший лейтенант Алейников из военного комиссариата.
Несмотря на возраст, слух у меня превосходный, и мне понравились мягкие нотки его интонации с характерным московским выговором. Давненько мне не звонили старшие лейтенанты. Я почему-то занервничала. В голове пчелиным роем промчались мысли о папе. Неужели нашли? Каждый раз, когда по телевизору показывают находки поисковиков, я замираю в тревоге и надежде: а вдруг? Семьдесят шесть лет прошло после окончания войны, а мы до сих пор плачем и ищем своих.
Я перевела дыхание:
— Что случилось?
— Уважаемая, дорогая Ульяна Николаевна, мне выпала честь сообщить вам, что завтра, в двенадцать ноль-ноль, специально для вас как для ветерана войны около вашего дома будет играть военный оркестр.
— Оркестр? Для меня? — От удивления я едва не выронила телефонную трубку. — Какой же я ветеран? Я просто прачка.
Трубку подхватила Ульяна, и она же закончила разговор, а потом села рядом со мной и, как маленькая, прижалась головой к моему плечу.
— Бабуля, какая же ты у нас!
— Какая?
Ульяна чмокнула меня в щёку:
— Замечательная! Ты наша гордость.
Ночь я провела в волнении, беспрестанно перебирая в памяти военные годы. Они возникали в воображении с ясностью документальной киноленты, но часто на ум приходило не главное, а мелочи, типа букета ромашек на подбитом танке, мягких губ лошади, когда она подбирала с моей ладони кусочек хлеба с солью, или маленькой девочки в обнимку с собачкой у сгоревшей избы.
— Бабуля, пора!
Ульяна взяла меня под руку, и я поняла, что волнуюсь, как первоклассница.
Рядом с высокой, гибкой Ульяной я чувствовала свою старость лёгкой, как пёрышко, словно бы правнучка взвалила на себя часть моих лет. Хотя от волнения сердце стучало с перебоями, я залюбовалась лёгкой пеной Ульяниных золотистых волос и быстрым взглядом серо-зелёных глаз в обрамлении густых ресниц. Как же моя Ульяна красива!
Она бережно поправила мне воротник пальто и подняла зонт повыше, чтобы защитить от секущих струй дождя. С тех пор как мы с Матвеем встретились в ливень, дождь для меня всегда благо. Крупные капли с весёлым стуком шлёпались в лужи и разбивались об оконные стёкла. Не самая лучшая погода для концерта, особенно для оркестрантов.
— Бабуля, в такую погоду концерт наверняка отменят. Я сейчас позвоню в комиссариат, — сказала Ульяна.
— Уля, они же военные! — Я покачала головой, удивляясь её наивности. — Приказ должен быть выполнен в любую погоду и при любых обстоятельствах, даже если с неба повалятся камни.
— Но ты можешь смотреть с балкона, — не отставала Ульяна, — оркестр всё равно сыграет для тебя.
— Как ты не понимаешь! Этот концерт не для меня, а для всех них. — Я посмотрела вверх, на серые дирижабли облаков над Москвой, выискивая хоть один лучик солнца посреди сплошной стены дождя.
— Я знаю, бабуля. — Ульяна на миг прижалась щекой к моей щеке. — Ты, как всегда, права.
И всё же солнце сумело дать бой непогоде и прорвало фронт, заиграв бликами на меди валторны в руках музыканта. Дождь прекратился.
Под песню «Катюша» взвод музыкантов вошёл во двор парадным шагом и выстроился передо мной в шеренгу, словно я, бывшая фронтовая прачка с тощими косичками, была Верховным главнокомандующим. Хлопали двери домов, распахивались окна, и за несколько минут двор наполнился людьми, как бывало прежде у репродуктора со сводками новостей. Не хватало лишь голоса Левитана и его торжественно-спокойного: «Внимание! Говорят все радиостанции Советского Союза!»
Высокий стройный капитан в парадной форме вытянулся передо мной по струнке:
— Дорогая Ульяна Николаевна, разрешите от всей души поздравить вас с семьдесят шестой годовщиной великой Победы и пожелать многая лета!
У него были весёлые карие глаза озорного мальчишки и длинные пальцы, обнимающие букет белых роз. При взгляде на Ульяну он зарделся, и я с удивлением заметила на лице моей неприступной правнучки лёгкую ответную улыбку.
Капитан протянул мне цветы, которые я передала Ульяне, и зрители дружно захлопали в ладоши.
Капитан повернулся к оркестру и дал сигнал приготовиться: «Смуглянка». В сторону оркестра потянулись руки с зажатыми для видеосъемки телефонами. Мгновение напряжённой тишины, и музыка заиграла радостью на лицах собравшихся. Какая-то девушка в рваных джинсах лихо подбоченилась и притопнула ногой. Ничего, что лужи! Где наша не пропадала!
Известные мелодии менялись одна за другой. Зрители то подпевали, то плакали, то танцевали. Дирижёр опустил палочку и сделал шаг по направлению ко мне.
— В заключение нашего маленького концерта мы исполним произведение моего учителя, фронтовика, омского композитора Игоря Иваницкого «Вальс кремлёвских звёзд».
Мне показалось, что скамейка, на которой я сидела, взмыла вверх и повисла над землёй, плавно покачиваясь вправо и влево.
Слова, произнесённые капитаном, не укладывались в голове, обжигая дыханием военного прошлого. Так, значит, Игорь остался в живых! Омск? Почему Омск? Я прижала ладони к щекам, чтобы унять головокружение.
Ульяна бросилась ко мне:
— Бабуля, что случилось?
— Ничего. Всё хорошо. Просто я думала, что он погиб.
— Кто, бабуля?
— Игорь. Игорь Иваницкий, мой одноклассник.
— Ульяна Николаевна, вы знаете Игоря Владимировича? — догадался дирижёр.
Дрожащим пальцем я смахнула завесу слёз:
— Знаю. Очень хорошо знаю. Он написал этот вальс для меня.
Дирижёр перевёл взгляд с меня на Ульяну и робко сказал:
— Если позволите, я могу зайти к вам и рассказать про Игоря Владимировича. Он был замечательным человеком!
Не в силах вымолвить слова от потрясения, я кивнула, и Ульяна горячо подхватила:
— Конечно, приходите! Мы будем ждать.
Капитан развернулся к оркестру, поднял руку, и плавные звуки потекли мимо меня, как река, полная снов и воспоминаний.
Устремляясь к небу, мелодия незримо перенесла меня на Красную площадь, где рядом со мной стояли мама и папа. Я увидела лётчицу Валю, ребят из взвода разведки, отца Макария с Гришенькой в белой рубашке, подругу Вику, нелюдимую Ленку, сгинувшую в водовороте войны. Неподалёку от Мавзолея кружились в вальсе суровая Фролкина с капитаном товарищем Рябченко, что остался прикрывать отход нашего отряда и не вернулся назад. И конечно, Матвей! Такой, каким я его увидела в первый раз: запорошённого снегом, замерзшего и улыбающегося.
Матвей обнял меня за талию и спросил:
«Потанцуем?»
Я вскинула ему руки на плечи:
«Потанцуем!»
И ничего, что внезапно снова пошёл дождь, смывая с глаз слёзы пережитых бед. Вальс под дождём — это к счастью.
Мелькали в вальсе звёзды на башнях Кремля, тюльпаны Александровского сада, собор Василия Блаженного с весёлым разноцветьем куполов. Музыка взметнула нас вверх, к небу, и мы понеслись над прекрасной сияющей Москвой, которая была, есть и будет сердцем нашей огромной России.