© ООО «Издательство АСТ», 2023
Д. Гарибальди – Джованьоли Капрера, 25 июня 1874 г.
Мой дорогой Джованьоли!
Я проглотил вашего «Спартака», несмотря на то что у меня мало времени для чтения, и он вызвал во мне чувство восторга и восхищения.
Я надеюсь, что наши сограждане оценят огромные достоинства вашего произведения и, прочтя его, проникнутся неодолимой стойкостью в борьбе за святое дело свободы.
Вы, римлянин, изобразили не лучшую, но наиболее блестящую эпоху истории величайшей республики – эпоху, когда гордые хозяева мира уже начали опускаться в бездну порока и разложения, но, несмотря на развращенность и пороки, подобно гигантам возвышались над предыдущими поколениями всех эпох и народов.
«Из всех великих людей – величайшим был Цезарь», – сказал один знаменитый философ, а как раз личность Цезаря наложила отпечаток на эпоху, изображенную вами.
Образ Спартака – этого Христа-искупителя рабов – вы изваяли резцом Микеланджело, и я, получивший свободу раб, благодарю вас за это и за те моменты волнения, которые я пережил при чтении вашей книги: то я воодушевлялся чудесными подвигами рудиария, то слезы орошали мое лицо, а к концу повести я испытал чувство разочарования оттого, что она так коротка.
Да сохранят наши сограждане память об этих героях, которые все спят в родной нам земле, где больше не будет ни гладиаторов, ни господ.
Всегда ваш
Джузеппе Гарибальди
Глава I
Щедрость Суллы
За четыре дня до ноябрьских ид (10 ноября) 675 года римской эры, в консульство Публия Сервилия Ватия Изаурика и Аппия Клавдия Пульхра, улицы Рима с самого рассвета были заполнены народом. Он валил из всех частей города к Большому цирку.
От узких, кривых и многолюдных улиц Эсквилина и Субурры, населенных преимущественно простым людом, толпа, все нарастая, устремлялась по главным улицам: Табернельской, Гончарной, Новой – в одну сторону – к цирку.
Граждане, рабочие, пролетарии, отпущенники, старые, искалеченные и покрытые рубцами гладиаторы, нищие и изувеченные ветераны гордых легионов, простолюдинки, шуты и скоморохи, танцовщицы и толпы резвых детей шли бесконечной вереницей. Радостные лица, веселые взгляды, беззаботные речи и легкие шутки свидетельствовали о том, что народ собирался на какое-то излюбленное зрелище.
Цирк, построенный в 138 году от основания Рима царем Тарквинием Древним, стал называться Большим с 533 года, когда цензор Квинт Фламиний выстроил другой цирк, названный его именем.
Большой цирк, расположенный в Мурсийской долине между Палатинским и Авентинским холмами, не достиг еще ко времени событий, описываемых в этой книге, тех необъятных размеров и того великолепия, которые придали ему впоследствии Юлий Цезарь и Октавиан Август, но все же это было огромное, величественное здание длиной в две тысячи сто восемьдесят шагов и шириной в девятьсот девяносто восемь, вмещавшее свыше ста двадцати тысяч зрителей.
Здание цирка имело почти овальную форму и было срезано с запада по прямой линии, восточная же его сторона замыкалась полукругом. В западной части цирка находился оппидум – постройка с тринадцатью арками. В средней арке был один из двух главных входов в цирк, называемый Парадными воротами. Через них на арену входила процессия с изображениями богов, ее появление служило знаком для начала игр. В остальных двенадцати арках располагались конюшни, или темницы. В них помещались колесницы и лошади, когда арена служила для бегов; и гладиаторы и хищные звери, когда происходили кровопролитные состязания.
От оппидума сбегали полными кругами многочисленные ряды ступенек – сиденья для зрителей. Ряды сидений оканчивались в портике под арками, где были места для знатных женщин.
Против Парадных ворот находились Триумфальные ворота. Через них выходили победители. По правую сторону от оппидума были расположены Ворота смерти. В эту зловещую дверь особые служители цирка при помощи длинных крючьев убирали изуродованные тела убитых или умирающих гладиаторов.
Разрезая арену, между оппидумом и Триумфальными воротами тянулась шагов на пятьсот низкая стена, так называемый хребет. Она служила для определения дистанции во время бегов.
Посередине хребта возвышался обелиск солнца, а по сторонам его – башенки, колонны, жертвенники и статуи.
Арену окружал парапет. Вдоль него тянулся ров, наполненный водой, а за рвом поднималась железная решетка. Все эти преграды охраняли зрителей от возможного нападения диких зверей, свирепствовавших на арене.
Так выглядело это грандиозное, предназначенное для зрелищ здание, все более наполнявшееся бесконечными толпами римлян.
Что же происходило в этот день? Какой праздник? Какое зрелище привлекало такую массу народа в цирк?
Луций Корнелий Сулла Счастливый, властитель Италии, гроза Рима, еще за несколько недель приказал оповестить, что три дня подряд он будет угощать и развлекать зрелищами римский народ.
И уже накануне зрелищ в цирке вся римская чернь восседала на Марсовом поле и вдоль Тибра за столами, приготовленными по приказанию грозного диктатора. Она шумно пировала вплоть до наступления ночи, предавшись под конец разнузданной оргии. Этот пир, устроенный страшным врагом Гая Мария, отличался царской роскошью и великолепием, неслыханным изобилием пищи и самых тонких вин.
Щедрость Суллы Счастливого была такова, что для этих празднеств и игр, устроенных в честь Геркулеса, он пожертвовал десятую часть своих богатств.
Так Сулла левой рукой дарил римлянам часть богатств, которые он награбил правой, и граждане Рима, в глубине души смертельно ненавидевшие Луция Корнелия Суллу, принимали от него с притворно веселым видом зрелища и угощения.
Наступил день. Яркие солнечные лучи, пронизывая тучи, позолотили вершины десяти холмов, храмы, базилики и сверкающие белизной драгоценного мрамора дворцы патрициев. Своей живительной теплотой солнце согрело людей, разместившихся на скамейках Большого цирка. Свыше ста тысяч граждан ожидали наиболее любимого римским народом зрелища – боя гладиаторов.
Трудно представить величавую панораму огромного цирка, заполненного сотней тысяч зрителей обоего пола, разного возраста и положения. Шум массы народа, мощный, как гул вулкана, мелькание голов и рук, похожее на яростное и грозное волнение моря во время бури, были лишь деталями великолепной, ни с чем не сравнимой картины, которую представлял Большой цирк в этот момент.
В амфитеатре простолюдины ели принесенную с собой пищу. С большим аппетитом они уплетали ветчину, холодную говядину, излюбленную кровяную колбасу и сырные и медовые пирожки или сухари. Еда сопровождалась острыми словечками, непристойными шутками, беззаботной болтовней, громким, беспрерывным смехом и частыми возлияниями.
Продавцы жареных бобов и пирожков находили покупателей среди плебеев, которые, желая побаловать своих жен и детей, покупали эти дешевые лакомства.
Изысканно вежливые и важные семьи богачей, всадников и патрициев собирались оживленными группами. Элегантные щеголи покрывали циновками и коврами твердые сиденья и открывали зонтики, чтобы защитить красивых матрон и грациозных девушек от палящих лучей солнца.
Близ Триумфальных ворот, в третьем ряду сидела между двумя кавалерами матрона необыкновенной красоты. Эта женщина своим стройным и гибким станом и роскошными плечами с первого взгляда производила впечатление подлинной дочери Рима.
Правильные черты лица, большой лоб, красиво изогнутый нос, маленький рот, большие черные выразительные глаза придавали ей чарующую прелесть. Мягкие и тонкие волосы цвета воронова крыла, густые и незавитые, собранные на лбу под диадемой из драгоценных каменьев, ниспадали на плечи.
Туника из тончайшей белой шерстяной материи, отороченная внизу изящной золотой полосой, позволяла видеть всю грацию ее тела; поверх туники ниспадала красивыми складками белая палла с пурпурными полосами.
Этой женщине, так роскошно одетой и такой красивой, не было, вероятно, еще и тридцати лет; то была Валерия, дочь Луция Валерия Мессалы, единоутробная сестра Квинта Гортензия, знаменитого оратора, соперника Цицерона. Всего несколько месяцев назад Валерия была отвергнута своим мужем под предлогом ее бесплодия. В действительности же причиной развода было ее поведение, о котором давно шли громкие толки по всему Риму: молва считала Валерию развратной женщиной. Как бы то ни было, но она разошлась с мужем таким образом, что ее честь осталась достаточно защищенной от подобных нареканий.
Возле нее сидел Эльвий Медуллий – длинный, бледный, худой, прилизанный, надушенный. На неподвижном и невыразительном лице этого человека лежала печать скуки и апатии; уже в тридцать пять лет жизнь казалась ему неинтересной. Эльвий Медуллий был из тех изнеженных римских патрициев, которые право жертвовать собой за отечество и его славу предоставляли плебеям, сами же предпочитали проматывать в роскошной праздности родовые имения.
По другую сторону Валерии Мессалы сидел Марк Деций Цедиций, патриций лет пятидесяти, с круглым открытым лицом, веселый, красивый, невысокого роста толстяк; высшим счастьем для него было как можно более продолжительное пребывание за столом в триклинии. Он тратил половину своего дня на смакование изысканных блюд, которые ему приготовлял его повар, один из известнейших специалистов в Риме. Другую половину дня он посвящал мыслям о вечерней трапезе. Одним словом, переваривая обед, Марк Деций Цедиций мечтал о часе ужина.
Сюда же позже пришел Квинт Гортензий, славившийся своим красноречием. Ему еще не исполнилось тридцати шести лет. Он долго изучал манеру двигаться и говорить; отлично научился гармонически управлять каждым своим жестом, каждым словом, так что в Сенате, в триклинии или в ином месте каждое его движение обнаруживало поразительное благородство и величие, казавшиеся врожденными. Гортензий был искусным артистом; половиной своих триумфов он был обязан мелодичному голосу и всем приемам декламационного искусства, настолько хорошо им усвоенным, что даже Эзоп, известный трагический актер, и знаменитый Росций спешили на Форум, когда Гортензий произносил речи, чтобы учиться у него декламации.
Недалеко от места, где сидела Валерия, находились под присмотром воспитателя два мальчика, принадлежавшие к классу патрициев, четырнадцати и двенадцати лет. Это были Цепион и Катон, из рода Порциев, внуки Катона Цензора, который прославился во время Второй Пунической войны тем, что добивался во что бы то ни стало уничтожения Карфагена.
Цепион, младший из братьев, казался более разговорчивым и приветливым, и в то время как он часто обращался к Сарпедону, своему воспитателю, юный Марк Порций Катон стоял молчаливый и надутый, с сердитым видом, вовсе не соответствовавшим его возрасту. Уже теперь чувствовались стойкость и твердость его характера и упорная непреклонность убеждений. Врожденная закаленность духа, изучение греческой, в частности стоической, философии и, наконец, упорное подражание традициям, связанным с именем его сурового деда, сделали из этого четырнадцатилетнего мальчика настоящего гражданина. Впоследствии он лишил себя жизни в Утике, унеся с собой в могилу знамя латинской свободы, завернувшись в него, как в саван.
Над Триумфальными воротами, на скамье близ выхода сидел также с воспитателем еще один мальчик патрицианского рода; он был поглощен беседой с юношей, которому было немногим более семнадцати лет. На бледном лице юноши, обрамленном блестящими черными волосами, сверкали большие черные глаза, в них вспыхивали искры великого ума.
Это был Тит Лукреций Кар, обессмертивший впоследствии свое имя поэмой «О природе вещей». Его собеседник, двенадцатилетний мальчик Гай Лонгин Кассий, сын бывшего консула Кассия, смелый и крепкий, занял впоследствии одно из самых видных мест в истории событий, происходивших до и после падения Римской республики.
Лукреций и Кассий оживленно беседовали.
Недалеко от них сидел тщеславный и хитрый Фавст, сын Суллы. Его бледное помятое лицо носило следы недавних ушибов. Хилый, рыжеволосый, с голубыми глазами, он сидел с таким видом, словно гордился тем, что отмечен перстом судьбы как счастливый сын счастливого диктатора.
Пока зрители ждали прибытия консулов и Суллы, устроившего для римлян сегодняшнее развлечение, ученики-гладиаторы – тироны – фехтовали на арене, сражаясь с похвальным пылом, но без вреда для себя, ненастоящими палицами и деревянными мечами.
Это бескровное сражение никому из зрителей, за исключением старых легионеров и отпущенных на волю гладиаторов-рудиариев, участвовавших в сотнях состязаний, не доставляло никакого удовольствия. Вдруг по всему амфитеатру раздались шумные и довольно дружные рукоплескания.
– Да здравствует Помпей!.. Да здравствует Гней Помпей!.. Да здравствует Помпей Великий!.. – восклицали тысячи голосов.
Войдя в цирк, Помпей занял место на площадке оппидума. Он приветствовал народ изящным поклоном и, поднося руки к губам, посылал поцелуи в знак благодарности.
Гнею Помпею было около двадцати восьми лет; он был высокого роста, геркулесовского телосложения; необыкновенно густые волосы его почти срослись с бровями, из-под которых глядели большие миндалевидные черные глаза, правда, малоподвижные и невыразительные. Суровые и резкие черты его неподвижного лица и могучие формы его тела производили впечатление мужественной, воинственной красоты.
Уже в двадцать пять лет этот юноша заслужил триумф за войну в Африке и одновременно получил от самого Суллы, вероятно в минуту необычайно хорошего настроения, прозвище Великий.
Он сумел завоевать любовь всех легионов, состоявших из ветеранов, закаленных в трудах и опасностях тридцати сражений и провозгласивших его императором.
Быть может, громкие приветствия, которыми встретили Помпея римляне, собравшиеся в Большом цирке, отчасти объяснялись ненавистью к Сулле. Не имея возможности выразить эту ненависть иным способом, народ проявлял ее в рукоплесканиях и похвалах Помпею как единственному человеку, способному совершать подвиги, равные подвигам Суллы.
Вскоре после прибытия Помпея появились консулы, срок полномочий которых истекал первого января следующего года, – Публиций Сервилий Ватий Изаурик и Аппий Клавдий Пульхр. Впереди Сервилия, несшего службу в текущем месяце, шли ликторы. Позади Клавдия, исполнявшего обязанности консула в прошлом месяце, также шли ликторы, неся фасции.
Когда консулы появились на площадке оппидума, все зрители поднялись как один в знак уважения к высшей власти республики.
С прибытием консулов бескровное сражение учеников прекратилось, гладиаторы, которым предстояло участвовать в сражениях, ожидали только сигнала, чтобы, по обычаю, пройти перед властями. Взгляды всех были устремлены на оппидум в ожидании, что консулы подадут знак начинать состязания, но консулы окидывали взглядами ряды амфитеатра, как бы ища кого-то, чтобы испросить у него позволения. Действительно, они ожидали Луция Корнелия Суллу, который хотя и сложил с себя звание диктатора, но оставался верховным повелителем в Риме.
Наконец раздались рукоплескания, сперва слабые и редкие, а затем все более шумные и дружные. Все взгляды обратились к Триумфальным воротам, через которые вошел в цирк в сопровождении многих сенаторов, друзей и клиентов Луций Корнелий Сулла.
Этому необыкновенному человеку было пятьдесят девять лет. Он был довольно высок ростом, хорошо и крепко сложен, и если в момент появления в цирке шел медленно и вяло, подобно человеку с разбитыми силами, то это было последствием тех непристойных оргий, которым он предавался всегда, а теперь больше, чем когда-либо. Но главной причиной этой вялой походки была изнурительная неизлечимая болезнь, наложившая на его лицо и на всю фигуру печать тяжелой, преждевременной старости.
Лицо Суллы было ужасно. Не то чтобы вполне гармонические и правильные черты его лица были грубы – напротив, его большой лоб, выступающий вперед нос, несколько напоминающий львиный, довольно большой рот, властные губы делали его даже красивым: эти правильные черты лица были обрамлены рыжеватой густой шевелюрой и освещены серо-голубыми глазами – живыми, глубокими и проницательными, имевшими одновременно и блеск орлиных зениц, и косой, скрытый взгляд гиены. В каждом движении этих глаз, всегда жестоких и властных, можно было прочесть стремление повелевать и жажду крови.
Но верный портрет Суллы, изображенный нами, не оправдывал бы эпитета «ужасный», который мы употребили, говоря о его лице, а оно было действительно ужасно, потому что его покрывала какая-то отвратительная грязновато-красная сыпь, рассеянные там и сям белые пятна, что делало его очень похожим, по ироническому выражению одного афинского шута, на лицо мавра, осыпанное мукой.
Сулла, медленно ступая, с видом пресыщенного жизнью человека входил в цирк. На нем сверх туники из белоснежной шерсти, вышитой кругом золотыми украшениями и узорами, была надета вместо национальной паллы или традиционной тоги изящнейшая хламида из яркого пурпура, отороченная золотом и приколотая на правом плече золотой застежкой, в которую были вправлены драгоценнейшие камни. Как человек, с презрением относящийся ко всему человечеству, а к своим согражданам в особенности, Сулла был первым из тех немногих, которые начали носить греческую хламиду.
При рукоплесканиях толпы усмешка искривила губы Суллы, и он прошептал: «Рукоплещите, рукоплещите, глупые бараны!»
Между тем консулы дали сигнал начинать представление, и гладиаторы, числом сто человек, вышли из темниц, построились в колонну и стали рядами обходить арену.
В первом ряду выступали ретиарий и мирмиллон. Им предстояло сражаться первыми. Они шли, спокойно беседуя между собой, хотя момент схватки был очень близок. За ними следовали девять лаквеаторов, вооруженных только трезубцами и сетями; они должны были их накинуть на десять секуторов, вооруженных щитами и мечами.
Вслед за этими девятью парами выступали тридцать пар гладиаторов. Им предстояло сразиться друг с другом по тридцать бойцов с каждой стороны и воспроизвести таким образом в малых размерах настоящее сражение.
Тридцать из них были фракийцы, а другие тридцать – самниты, рослые и крепкие юноши, отличавшиеся красотой и воинственной наружностью.
Фракийцы были вооружены короткими, искривленными на конце мечами и маленькими щитами четырехугольной формы с выпуклой поверхностью; на голове у них были небольшие шлемы без забрала, – словом, это было вооружение того народа, к которому они принадлежали. Кроме того, гордые фракийцы были одеты в короткие туники из ярко-красного пурпура, а поверх их шлемов развевалось по два черных пера. В свою очередь, тридцать самнитов носили вооружение воинов Самниума, то есть короткие прямые мечи, закрытые шлемы с крыльями, небольшие квадратные щиты, железные наручники, которые прикрывали правую руку, не защищенную щитом, и, наконец, поножи, защищавшие левую ногу. Одеты были самниты в голубые туники, а шлемы их были украшены двумя белыми перьями.
Шествие заключали десять пар андабатов, одетых в короткие белые туники и вооруженных только короткими клинками, более похожими на простые ножи, чем на мечи; голова у каждого была покрыта шлемом, на опущенном и закрепленном забрале которого находились неправильные, очень маленькие отверстия для глаз. Двенадцать несчастных должны были сражаться друг с другом, точно играя в жмурки, веселя и забавляя зрителей до тех пор, пока лорарии – служители цирка, специально для этого приставленные, – подгоняя раскаленными железными прутьями, не столкнут их вплотную, чтобы они убивали друг друга.
Эти сто гладиаторов обходили арену под рукоплескания и крики зрителей. Подойдя к месту, где находился Сулла, они подняли голову и, согласно наставлению, данному им ланистой Акцианом, воскликнули хором:
– Привет тебе, диктатор!
– Недурно, недурно! – сказал Сулла, обращаясь к окружающим и осматривая проходивших гладиаторов опытным взглядом победителя, испытанного во многих сражениях. – Эти смелые и сильные юноши обещают красивое зрелище. Горе Акциану, если будет иначе! За эти пятьдесят пар гладиаторов он взял с меня двести тысяч сестерций, мошенник.
Процессия гладиаторов сделала полный круг вдоль арены и, приветствовав консулов, вернулась в свои темницы. На арене, сверкавшей, как серебро, остались лицом к лицу только два человека – мирмиллон и ретиарий.
Настала глубокая тишина, и все взгляды устремились на этих двух гладиаторов, готовых к схватке.
Мирмиллон, по происхождению галл, был красивый юноша, белокурый, высокого роста, ловкий и сильный; на голове у него был шлем, украшенный серебряной рыбой; в одной руке он держал небольшой щит, в другой – короткий широкий меч. Ретиарий, вооруженный только одним трезубцем и сетью, одетый в простую голубую тунику, остановился в двадцати шагах от мирмиллона и, казалось, обдумывал, как лучше поймать его в сеть.
Мирмиллон стоял, вытянув вперед левую ногу и опираясь всем корпусом на несколько согнутые колени. Он держал меч почти опущенным к правому бедру и ожидал нападения ретиария.
Внезапно ретиарий сделал огромный прыжок в сторону мирмиллона и на расстоянии нескольких шагов с быстротой молнии бросил на него сеть. Но мирмиллон в тот же миг быстро отскочил вправо и, пригнувшись почти до самой земли, избежал сети и кинулся на ретиария. Тот, увидя, что дал промах, пустился стремительно бежать.
Мирмиллон стал его преследовать, но гораздо более ловкий и расторопный ретиарий, сделав полный круг вдоль арены, добежал до того места, где осталась его сеть, и подобрал ее.
Однако в тот момент, когда он схватил сеть, мирмиллон почти настиг его. Ретиарий, внезапно повернувшись именно тогда, когда его противник готов был на него обрушиться, кинул на него сеть. Но мирмиллон, упав ничком на землю, снова успел спастись. Быстрым прыжком он уже поднялся на ноги, и ретиарий, направив в него трезубец, задел острием лишь щит галла.
Тогда ретиарий снова бросился бежать под ропот негодующей толпы. Она чувствовала себя оскорбленной тем, что гладиатор осмелился выступить в цирке, не умея как следует владеть сетью.
На этот раз мирмиллон, вместо того чтобы бежать за ретиарием, повернул в ту сторону, откуда мог ожидать приближения противника, и остановился в нескольких шагах от сети. Ретиарий, поняв маневр мирмиллона, повернул обратно, держась все время около хребта арены. Добежав до Триумфальных ворот, он перескочил хребет и очутился в другой половине цирка, совсем близко от сети. Поджидавший его мирмиллон бросился к нему навстречу. Тысячи голосов яростно кричали:
– Задай ему!.. Задай!.. Убей ретиария!.. Убей увальня!.. Убей этого труса!.. Режь!.. Зарежь его!.. Пошли его ловить лягушек на берегах Ахерона!
Ободренный криками толпы, мирмиллон все сильнее наступал на ретиария. Тот, страшно побледнев, старался держать противника в отдалении, размахивая трезубцем, и в то же время кружил около мирмиллона, напрягая все силы, чтобы схватить свою сеть. Внезапно мирмиллон отбил щитом трезубец и проскользнул под ним. Мирмиллон уже готов был поразить мечом грудь ретиария, как вдруг последний, оставив трезубец на щите противника, стремительно бросился к сети, но не настолько быстро, чтобы избежать меча: ретиарий был ранен в левое плечо, из которого брызнула сильной струей кровь, и все же он быстро убежал со своей сетью. Отбежав шагов на тридцать, он повернулся к противнику и вскричал громким голосом:
– Легкая рана! Пустяки!..
И спустя минуту начал петь:
– Приди, приди, мой красавец-галл, не тебя я ищу, а твою рыбу, ищу твою рыбу!.. Приди, приди, мой красавец-галл!..
Сильнейший взрыв смеха встретил эту песенку ретиария, ему вполне удалось вернуть симпатии зрителей. Гром аплодисментов раздался по адресу этого человека. Будучи безоружным и раненым, истекая кровью, он нашел в себе мужество шутить и смеяться.
Мирмиллон, взбешенный насмешками противника, яростно бросился на него. Но ретиарий, отступая прыжками и ловко избегая его ударов, крикнул:
– Приди, галл! Сегодня вечером я пошлю жареную рыбу доброму Харону!
Эта новая шутка произвела громадное впечатление на толпу и вызвала новое нападение со стороны мирмиллона, на которого ретиарий накинул свою сеть, на этот раз так ловко, что противник оказался совершенно запутанным в ней. Толпа шумно рукоплескала.
Мирмиллон делал неимоверные усилия, чтобы освободиться, но все более запутывался в сети, под шумный смех зрителей. В это время ретиарий бросился к тому месту, где лежал его трезубец. Быстро добежав, он поднял его и, возвращаясь бегом к мирмиллону, кричал на ходу:
– Харон получит рыбу!.. Харон получит рыбу!..
Но когда он вплотную приблизился к своему противнику, тот отчаянным, геркулесовским усилием своих атлетических рук разорвал сеть. Соскользнув к ногам мирмиллона, сеть не позволяла ему двинуться с места, но руки его освободились, и он смог встретить нападение ретиария.
Снова раздались рукоплескания. Толпа напряженно следила за всеми движениями, за всеми приемами противников. Ведь от малейшей случайности зависел исход поединка. В ту самую минуту, когда мирмиллон разорвал сеть, к нему подбежал ретиарий и, сжавшись всем корпусом, нанес врагу сильный удар трезубцем. Мирмиллон отразил удар щитом, разлетевшимся вдребезги. Все же трезубец ранил гладиатора, и из трех ран его обнаженной руки хлынула кровь. Почти в тот же момент мирмиллон быстро схватил трезубец левой рукой и, бросившись всей тяжестью своего тела на противника, вонзил ему до половины лезвие меча в правое бедро.
Раненый ретиарий, оставив трезубец в руках противника, побежал, обагряя кровью арену, но, сделав шагов сорок, упал на колено, а потом опрокинулся на землю. Тем временем мирмиллон, тоже упавший от тяжести своего тела и силы удара, поднялся, высвободил ноги из сети и быстро бросился на упавшего врага.
Бурные рукоплескания встретили эти последние минуты борьбы и продолжались еще и тогда, когда ретиарий, обернувшись к зрителям и опираясь на локоть левой руки, показал толпе свое лицо, покрытое мертвенной бледностью. Приготовившись бесстрашно и достойно встретить смерть, он по обычаю, а не потому, что надеялся спасти свою жизнь, обратился к зрителям с просьбой даровать ему жизнь.
Мирмиллон, поставив ногу на тело противника, приложил меч к его груди, поднял голову и стал обводить глазами ряды зрителей, чтобы узнать их решение.
Свыше девяноста тысяч мужчин, женщин и детей опустили большой палец правой руки книзу – в знак смерти, и менее пятнадцати тысяч милосердных подняли его вверх – в знак дарования жизни побежденному гладиатору.
Среди девяноста тысяч человек, опустивших палец книзу, немало было непорочных и милосердных весталок, пожелавших доставить себе редкое удовольствие зрелищем смерти несчастного гладиатора.
Мирмиллон приготовился уже проколоть ретиария, как вдруг тот, выхватив меч у противника, с огромной силой сам вонзил его себе в сердце по самую рукоятку. Мирмиллон быстро вытащил меч, покрытый дымящейся кровью, а ретиарий, приподнявшись в мучительной агонии, воскликнул страшным голосом, в котором не было уже ничего человеческого:
– Будьте прокляты!.. – упал на спину и умер.
Глава II
Спартак на арене
Толпа бешено аплодировала и обсуждала происшедшее, наполняя цирк гулом ста тысяч голосов.
Мирмиллон удалился в темницы, откуда вышли Плутон, Меркурий, лорарий и крючьями вытащили с арены через Ворота смерти труп ретиария. Место, где осталась большая лужа крови, было посыпано блестящим и тончайшим порошком мрамора, принесенным в небольших мешках из соседних тиволийских карьеров, и оно снова засверкало на солнце, как серебро.
Толпа, аплодируя, наполняла цирк продолжительными криками:
– Да здравствует Сулла!
Сулла, обратившись к Гнею Корнелию Долабелле, бывшему два года тому назад консулом и сидевшему рядом с ним, сказал:
– Клянусь Аполлоном Дельфийским, моим покровителем, вот подлый народ! Разве он мне аплодирует? Ничуть не бывало! Он аплодирует моим поварам, приготовившим ему вчера изысканные и обильные блюда.
– Почему ты не выбрал себе место на оппидуме? – спросил Суллу Гней Долабелла.
– Не думаешь ли ты, что это место сделало бы меня более знаменитым? – возразил Сулла и через минуту прибавил: – Кажется, недурной товар продал мне ланиста Акциан?
– О, ты щедр, ты велик! – сказал Тит Аквиций, сенатор, сидевший возле Суллы.
– Да поразит молния Юпитера всех подлых льстецов! – воскликнул экс-диктатор, с яростью схватившись правой рукой за плечо и сильно почесывая его, чтобы прекратить зуд, вызываемый укусами изводивших его отвратительных паразитов. – И спустя минуту он добавил: – Я отказался от диктатуры, вернулся к частной жизни, а вы все хотите видеть во мне господина. Презренные! Вы только и можете жить в рабстве.
– Не все, о Сулла, рождены для рабства, – смело возразил один патриций из свиты Суллы, сидевший невдалеке от него.
Этот смельчак был Луций Сергий Катилина. Ему было в это время около двадцати семи лет. Он был высок ростом, обладал могучей грудью, широкими плечами и мускулистыми руками. Масса густых черных волос покрывала его большую голову; смуглое мужественное энергичное лицо его расширялось к вискам; на его широком лбу большая и всегда набухшая кровью вена спускалась к носу; темно-серые глаза всегда сохраняли жесткое и страшное выражение, а пробегавшие по всем мускулам его властного и резкого лица нервные судороги обнаруживали перед внимательным наблюдателем малейшие движения его души.
Ко времени, когда начинается наш рассказ, Луций Сергий Катилина приобрел себе славу ужасного человека. Всех пугала его страшная вспыльчивость. Так, он убил спокойно проходившего по берегу Тибра патриция Гратидиана за то, что тот отказался дать ему под заклад имущества большую сумму денег, в которой он, Катилина, нуждался для уплаты своих огромных долгов, ибо, не уплатив их, он не мог получить ни одной государственной должности.
То было время проскрипций, то есть время, когда ненасытная свирепость Суллы затопила Рим кровью. Гратидиан не числился в проскрипционных списках, он был даже из партии Суллы; но Гратидиан был страшно богат, а имущество занесенных в проскрипционные списки конфисковалось. Поэтому, когда Катилина притащил труп Гратидиана к Сулле, заседавшему в курии, и бросил его к ногам диктатора со словами, что он убил Гратидиана как врага Суллы и отечества, то диктатор оказался не особенно щепетильным и закрыл глаза на убийство, но зато широко раскрыл их на огромные богатства Гратидиана.
Вскоре после этого Катилина поссорился со своим братом, оба обнажили мечи, но Сергий Катилина, помимо того что обладал необыкновенной силой, владел, как никто в Риме, искусством фехтования. Он убил брата и наследовал его имущество, чем спас себя от разорения, к которому его привели расточительность, кутежи и разврат. Сулла и на этот раз посмотрел сквозь пальцы на братоубийство: не стали придираться к нему поэтому и квесторы.
При смелых словах Катилины Луций Корнелий Сулла спокойно повернулся к нему и спросил:
– А сколько, ты думаешь, Катилина, есть в Риме граждан смелых, как ты, и обладающих, подобно тебе, величием души как в добродетели, так и в пороках?
– Я не могу, славный Сулла, – ответил Катилина, – рассматривать людей и вещи с высоты твоего могущества. Признаюсь, что я чувствую себя рожденным для любви к свободе и для ненависти к тирании, хотя бы прикрытой великодушием или лицемерно действующей во имя блага отечества. Должен сказать, что это благо даже при внутренних волнениях и гражданских раздорах было бы более прочным под властью всех, чем при деспотизме одного. Не входя в разбор твоих действий, я открыто порицаю, как и раньше порицал, твою диктатуру. Я верю и хотел бы верить, что в Риме есть еще много граждан, готовых на все муки, лишь бы снова не попасть под диктатуру одного человека, а тем более если этот человек не будет называться Луцием Корнелием Суллой и если чело его не будет увенчано, как у тебя, победными лаврами, приобретенными в сотнях сражений.
– Так почему же, – спросил Сулла спокойно, но с насмешливой улыбкой на губах, – так почему же вы не вызываете меня на суд перед свободным народом? Я отказался от диктатуры; так почему же не было предъявлено мне обвинение и почему вы не явились требовать от меня отчета в моих действиях?
– Чтобы не видеть вновь резни и междоусобий, которые в течение десяти лет терзали Рим… Но не будем говорить об этом, так как у меня нет намерения обвинять тебя; ты мог сильно ошибаться, но ты ведь совершил столько славных подвигов, память о которых днем и ночью волнует мою душу, жаждущую, подобно твоей, Сулла, славы и могущества. Но скажи, не кажется ли тебе, что в жилах нашего народа еще течет кровь великих и свободолюбивых предков? Вспомни, как несколько месяцев назад, когда ты в курии в присутствии Сената добровольно отказался от диктаторской власти, отпустил ликторов и уходил со своими друзьями домой, один юный гражданин начал тебя порицать за то, что ты отнял у Рима свободу, наполнил город резней и грабежами и сделался его тираном. О Сулла, согласись, что нужно быть человеком очень твердого закала, чтобы так поступить, – ведь за свои слова юноша мог бы в один миг поплатиться жизнью. Ты был великодушен – и знай, что я говорю не из лести, так как Катилина не льстит никому, даже всемогущему великому Юпитеру, – ты был великодушен и ничего ему не сделал, но ты должен согласиться со мной, что если встречается юноша неизвестного плебейского звания – жаль, что я не знаю его имени, – способный на такой поступок, то можно еще надеяться на спасение отечества и республики.
– Да, это был смелый поступок, и ради смелости, проявленной этим юношей, я, всегда восхищавшийся мужеством и любивший храбрецов, не пожелал отомстить за нанесенные мне оскорбления и перенес все его ругательства и брань. Но знаешь ли ты, Катилина, какое следствие имели поступок и слова этого юноши?
– Какое? – спросил Сергий, устремив любопытный и испытующий взгляд на счастливого диктатора.
– Отныне, – ответил Сулла, – тот, кому удастся захватить власть в республике, не захочет более от нее отказаться.
Катилина в раздумье опустил голову. Через мгновение он поднял ее и с живостью сказал:
– А найдется ли еще кто-нибудь, кто сумеет или захочет захватить высшую власть?
– Ладно, – сказал, иронически улыбаясь, Сулла, – ладно… Вот толпы рабов, – он указал на ряды амфитеатра, переполненные народом. – Найдутся и господа!
Эта беседа происходила среди гула нескончаемых рукоплесканий толпы, увлеченной кровопролитным сражением, происходившим между лаквеаторами и секуторами и быстро закончившимся смертью семи лаквеаторов и пяти секуторов. Шесть оставшихся в живых гладиаторов, покрытые ранами, в самом плачевном виде вернулись в темницы, а народ с жаром аплодировал.
В то время как лорарии вытаскивали с арены двенадцать трупов и уничтожали следы крови, Валерия, посматривавшая на Суллу, который сидел невдалеке от нее, встала, подошла сзади к диктатору и вырвала нитку из его шерстяной хламиды. Удивленный Сулла обернулся, рассматривая ее своими сверкающими звериными глазами. Она коснулась его и сказала с очаровательной улыбкой:
– Не истолкуй моего поступка в дурную сторону, диктатор, я взяла эту нитку, чтобы иметь долю в твоем счастье!
Почтительно поклонившись и приложив, по обычаю, руку к губам, она пошла на свое место. Сулла, приятно польщенный этими любезными словами, проводил ее учтивым поклоном и долгим взглядом, которому постарался придать ласковое выражение.
– Это кто? – спросил Сулла у Долабеллы.
– Валерия, – ответил тот, – дочь Мессалы.
– А!.. – сказал Сулла. – Сестра Квинта Гортензия?
– Она самая.
И Сулла снова повернулся к Валерии, которая смотрела на него влюбленными глазами.
Гортензий, брат Валерии, ушел со своего места, чтобы пересесть к Марку Крассу, богатейшему патрицию, известному своей скупостью и честолюбием, качествами, столь противоположными друг другу, однако сочетавшимися в этом человеке в своеобразную гармонию.
Марк Красс сидел вблизи девушки редкой красоты. Эвтибида – таково было имя этой девушки, в которой можно было узнать по покрою платья гречанку, – отличалась высоким, гибким, стройным станом и такой изящной тонкой талией, что, казалось, ее легко можно было обхватить пальцами рук. Лицо девушки было очаровательно: белая, как алебастр, кожа, едва тронутая легким румянцем на щеках, правильный лоб, обрамленный тончайшими вьющимися рыжими волосами, огромные глаза миндалевидной формы, цвета морской волны, блестевшие и сверкавшие так, что сразу вызывали чувство страстного и непреодолимого влечения. Маленький, красиво очерченный, слегка вздернутый нос усиливал выражение дерзкой смелости, которым дышало это лицо.
Когда Гортензий подошел к Марку Крассу, тот был всецело поглощен созерцанием этого очаровательного создания. Эвтибида в ту минуту, очевидно от скуки, зевала во весь свой маленький ротик и правой рукой играла висевшей на груди сапфировой звездой.
Крассу было тридцать два года; он был выше среднего роста, крепкого, но склонного к полноте телосложения. На бычачьей шее сидела довольно большая, пропорциональная телу голова, однако лицо его бронзово-желтого цвета было очень худощаво. Мужественные и строго римские черты лица: нос – орлиный, подбородок – резко выдающийся. Желтовато-серые глаза временами необыкновенно ярко сверкали, временами же были неподвижны, бесцветны и казались угасшими.
Благородство происхождения, замечательный ораторский талант, громадные богатства, приветливость и тактичность завоевали ему не только популярность, но славу и влияние: ко времени нашего рассказа он уже много раз доблестно воевал на стороне Суллы в гражданских междоусобиях и занимал разные государственные посты.
– Здравствуй, Марк Красс, – сказал Гортензий, выводя его из оцепенения. – Итак, ты углубился в созерцание звезд?
– Клянусь Геркулесом, ты угадал, – ответил Красс, – эта…
– Эта… Которая?
– Эта красавица-гречанка… сидящая там… двумя рядами выше нас…
– А! Я ее видел… Это Эвтибида.
– Эвтибида? Что ты этим хочешь сказать?
– Я говорю тебе ее имя… Действительно, она – гречанка… куртизанка… – сказал Гортензий, усаживаясь рядом с Крассом.
– Куртизанка!.. У нее скорее вид богини!.. Настоящая Венера!.. Я не могу – клянусь Геркулесом! – представить себе более совершенное воплощение красоты. А где она живет?
– На Священной улице… недалеко от храма Януса Верхнего.
В то время как они беседовали о гречанке, а Сулла, за несколько месяцев перед тем потерявший свою четвертую жену Цецилию Метеллу, рисовал себе идиллическую картину любви с прекрасной Валерией, звук трубы подал сигнал к сражению, начинавшемуся в этот момент между тридцатью фракийцами и тридцатью самнитами. Разговоры и шум прекратились. Все взоры устремились на сражающихся.
Первое столкновение было ужасно: металлические удары щитов и мечей резко прозвучали среди глубокой тишины, воцарившейся в цирке; вскоре по арене полетели перья, осколки шлемов и куски разбитых щитов; возбужденные гладиаторы, тяжело дыша, яростно теснили и поражали друг друга.
Не прошло и пяти минут, как кровь уже текла по арене; три умирающих гладиатора были обречены на мучительную агонию под ногами бойцов, топтавших их тела. Нервное напряжение, с которым зрители следили за кровавыми перипетиями этого сражения, трудно не только описать, но и вообразить, – ведь по меньшей мере восемьдесят тысяч из числа всех зрителей держали пари за пурпурно-красных фракийцев или за голубых самнитов, кто на десять сестерций, кто на двадцать и пятьдесят талантов, смотря по состоянию.
По мере того как ряды гладиаторов редели, все чаще раздавались аплодисменты, крики и поощрительные возгласы зрителей.
Через час битва приближалась к концу. Пятьдесят гладиаторов, обагряя кровью арену, громко стонали в предсмертных судорогах.
Зрители, державшие пари за самнитов, были уже уверены в выигрыше. Семеро самнитов окружили и теснили трех оставшихся в живых фракийцев; те, прислонившись спинами друг к другу, образовали треугольник и оказывали отчаянное, упорное сопротивление превосходящим численностью победителям.
В числе этих трех фракийцев был Спартак. Его атлетическая фигура, удивительная сила мускулов, поразительная гармония всех форм тела, неукротимая и несокрушимая храбрость привлекали внимание всех зрителей. Эти качества, несомненно, должны были выдвинуть его из ряда обыкновенных людей именно в ту эпоху, когда главными достоинствами человека считались сила рук и энергия. К тому же он отличался образованностью, необычной возвышенностью мыслей, благородством и величием души.
Спартаку в то время было около тридцати лет. Длинные белокурые волосы и густая борода обрамляли его прекрасное, мужественное, правильное лицо. Большие голубые глаза, полные жизни, чувства и блеска, придавали его лицу, когда он был спокоен, выражение мягкой доброты. Но не таково оно было теперь, когда он, полный гнева, со сверкающими глазами и страшным видом, сражался.
Спартак родился в Родопских горах во Фракии. Он сражался против римлян, когда они напали на его родину. Попав в плен, он благодаря своей силе и храбрости был зачислен в легион, где проявил необыкновенную доблесть и затем так отличился в войне против Митридата, что был назначен деканом, то есть начальником отряда в десять человек, и получил почетную награду – гражданский венок. Но когда римляне снова начали войну против фракийцев, Спартак дезертировал и стал сражаться за свое отечество против римлян. Раненый и снова взятый в плен римлянами, он вместо полагавшейся ему смертной казни был осужден служить гладиатором и поэтому продан одному ланисте, у которого его потом купил Акциан.
Прошло два года с тех пор, как Спартак стал гладиатором; с первым ланистой он объездил почти все города Италии, принимал участие более чем в ста сражениях и ни разу не был тяжело ранен. Как ни сильны и мужественны были другие гладиаторы, Спартак настолько превосходил их, что выходил из любой схватки победителем, создав себе громкую славу своими подвигами в амфитеатрах и цирках Италии.
Акциан купил его за очень высокую цену – двенадцать тысяч сестерций – и, хотя владел им уже шесть месяцев, еще ни разу не выпускал его в амфитеатрах Рима, потому ли, что очень ценил как учителя фехтования, борьбы и гимнастики в своей школе, или потому, что Спартак ему стоил слишком дорого, чтобы рисковать его жизнью в сражениях. Плата в случае его смерти не возместила бы ланисте убытков.
В этот день Акциан впервые выпустил Спартака в кровопролитном сражении в цирке: щедрость Суллы, который заплатил за сто гладиаторов, назначенных сразиться в этот день, круглую сумму в двести тысяч сестерций, покрыла расходы за Спартака, даже если бы он был убит.
Но все же Акциан, прислонившись к одной из дверей темниц, стоял с бледным и тревожным лицом, весь поглощенный последними моментами битвы; и если бы кто-нибудь внимательно наблюдал за ним, то, наверно, заметил бы, как он тревожился за Спартака. За каждым ударом, нанесенным или отбитым им, он следил с живейшим участием, так как оставшиеся в живых после сражений гладиаторы, кроме тех, которым народ дарил жизнь, возвращались в собственность ланисты.
– Смелее, смелее, самниты! – кричали тысячи зрителей, которые держали пари за самнитов.
– Бейте их, рубите этих трех варваров! – поощряли другие.
– Задай им, Небулиан, бей их, Крикс, вали их, вали, Порфирий! – кричали зрители, державшие в руках таблички с написанными на них именами гладиаторов.
Раздавались и не менее громкие возгласы сторонников фракийцев; у них осталось уже очень мало шансов, но тем не менее они надеялись на победу Спартака: Спартак, еще не раненный, с неповрежденным шлемом и щитом, как раз в этот момент проколол одного из семи окружавших его самнитов. Громы рукоплесканий раздались в цирке, и за ними последовали тысячи громких возгласов:
– Смелее, Спартак! Браво, Спартак! Да здравствует Спартак!
Два других фракийца были тяжело ранены; они медленно наносили удары и вяло их отражали, – силы их уже были исчерпаны.
– Защищайте мне спину! – крикнул Спартак, размахивая с быстротой молнии своим маленьким мечом, которым он должен был одновременно отражать удары всех мечей самнитов, дружно атаковавших его. – Защищайте мне спину… еще момент… и мы победим.
Голос его прерывался, порывисто подымалась грудь, по бледному лицу катились крупные капли пота, а в сверкающих глазах горели жажда победы, гнев и отчаяние.
Вскоре другой самнит, получив удар в живот, упал недалеко от Спартака, покрывая арену кровью, испуская в предсмертной агонии дикий крик, страшную ругань и проклятия. В ту же минуту один из двух фракийцев, стоявших за спиной Спартака, рухнул с разбитым черепом.
Рукоплескания, крики и возгласы поощрения наполнили цирк шумом и гулом; глаза зрителей были прикованы к сражающимся. Луций Сергий Катилина, державший пари за фракийца, не дышал, не видел ничего, кроме этой кровавой битвы, и не сводил глаз с меча Спартака, как будто к этому мечу была прикреплена нить его существования.
Третий самнит был поражен Спартаком в сонную артерию как раз в тот момент, когда фракиец, единственная поддержка Спартака, пронзенный несколькими ударами, упал без стона мертвым.
Гул, похожий на рев, пробежал по всему цирку; затем настала глубокая тишина, такая, что можно было ясно слышать тяжелое прерывистое дыхание гладиаторов. Нервное напряжение всех зрителей было так велико, что едва ли оно могло быть сильнее, если бы от этой битвы зависела судьба Рима.
Благодаря непостижимой ловкости и искусству фехтования Спартак в этом продолжительном, длившемся более часа сражении получил только три легкие раны, скорее даже царапины; теперь он оказался один против четырех сильных противников, хотя и получивших ранения и истекавших кровью, но все же страшных именно тем, что их было четверо.
Как ни храбр и силен был Спартак, однако при виде падения последнего своего товарища он счел себя погибшим.
Но внезапно его глаза засверкали: ему пришла в голову мысль – применить старинную тактику Горация против Куриациев.
И он бросился бежать. Самниты стали его преследовать.
Спартак, не пробежав и пятидесяти шагов, внезапно повернулся, напал на ближайшего к нему самнита и вонзил ему в грудь кривой меч. Самнит закачался, взмахнул руками, как бы ища опоры, и упал; между тем Спартак, настигнув второго врага и отразив щитом удар меча, уложил его на месте. Раздались восторженные крики зрителей, которые теперь почти все были на стороне фракийца.
В это время приблизился третий, весь покрытый ранами самнит. Спартак ударил его щитом по голове, не считая нужным прибегнуть к мечу и не желая, очевидно, убить его. Оглушенный ударом самнит дважды повернулся на месте и упал. Последний из его товарищей, выбившийся из сил, поспешил к нему на помощь. Спартак энергично напал на него, но, не желая смерти противника, несколькими ударами обезоружил его. Затем прижал самнита к себе и повалил на землю, прошептав на ухо:
– Мужайся, Крикс, я надеюсь тебя спасти.
С этими словами он стал одной ногой на грудь Крикса, а коленом другой – на грудь самнита, оглушенного ударом щита, и в этой позе ожидал решения народа.
Раздались продолжительные, единодушные рукоплескания, оглушительные, как гул подземного грома; почти все зрители подняли вверх указательный и средний пальцы, и жизнь обоих самнитов была спасена.
– Какой сильный человек! – сказал Сулле Катилина, по лбу которого текли крупные капли пота. – Какой сильный человек! Он должен был родиться римлянином!
Между тем сотни голосов кричали:
– Свободу храброму Спартаку!
Глаза гладиатора засверкали необыкновенным блеском; его лицо стало еще бледнее, чем было, и он прижал руку к сердцу как бы для того, чтобы сдержать его бешеное биение.
– Свободу, свободу! – повторяли тысячи голосов.
– Свобода! – прошептал приглушенным голосом гладиатор. – Свобода!.. О боги Олимпа, не допустите, чтобы это было сном! – И он почувствовал, что ресницы его увлажнились слезами.
– Он дезертировал из наших легионов! – раздался громкий голос. – Нельзя давать свободу дезертиру!
И тогда многие граждане, потерявшие благодаря мужеству Спартака свои ставки, закричали злобно:
– Нет, нет, он дезертир!
Лицо фракийца страшно передернулось, и он резко повернул голову в ту сторону, откуда раздался первый крик обвинения против него. Глазами, сверкающими ненавистью, он искал того, кто крикнул.
Но тем временем тысячи голосов кричали:
– Свободу, свободу, свободу Спартаку!
Невозможно описать чувство, которое испытывал бедный гладиатор. Для него решался вопрос более серьезный, чем сама жизнь, и страшная тревога отражалась в этот момент на его бледном лице. Движение мускулов и блеск глаз ясно обнаруживали борьбу между страхом и надеждой. И этот человек, сражавшийся полтора часа со смертью, не обнаруживший ни малейшего признака страха тогда, когда он один остался против четырех противников, – этот человек почувствовал, что колени под ним подгибаются, и, чтобы не упасть без чувств среди цирка, он оперся о плечи одного из лорариев, пришедших очистить арену от трупов.
– Свободу, свободу!.. – продолжала кричать толпа.
– Он ее действительно достоин, – сказал Катилина на ухо Сулле.
– И он будет ее достоин! – воскликнула Валерия, которой Сулла в эту минуту восхищенно любовался.
– Хорошо, – сказал Сулла, вопросительно смотря в глаза Валерии, которые, казалось, с нежностью, любовью и состраданием молили о милости гладиатору. – Хорошо… пусть будет так!..
И Сулла наклонил голову в знак согласия. Спартак стал свободным под шумные рукоплескания зрителей.
– Ты свободен, – сказал лорарий Спартаку. – Сулла тебе даровал свободу.
Спартак не отвечал и не двигался. Глаза его были закрыты, и он не хотел их открывать, боясь, как бы не исчезла мечта, которую он так долго лелеял и в осуществление которой не решался поверить.
– Своей храбростью ты разорил меня, злодей! – пробормотал чей-то голос над ухом гладиатора.
При этих словах Спартак очнулся. Перед ним стоял ланиста Акциан. Действительно, последний пришел с лорариями на арену, чтобы поздравить Спартака, так как еще думал, что Спартак останется его собственностью. Но теперь он уже проклинал храбрость Спартака. Глупая, по его мнению, жалость народа и неуместное великодушие Суллы обошлись ему в двенадцать тысяч сестерций.
Слова ланисты убедили фракийца в том, что он не грезит; он поднялся во всем величии своего гигантского роста, поклонился сначала Сулле, затем народу и ушел с арены под новый взрыв рукоплесканий толпы.
– Нет, не боги создали все вещи, – говорил в эту минуту Тит Лукреций Кар, возобновляя продолжительную беседу, которую он вел с маленьким Кассием и юным Гаем Меммием Гемеллом, своим лучшим другом. Ему Лукреций посвятил впоследствии свою поэму «О природе вещей», которую он уже в это время задумал.
– А кто же создал мир? – спросил Кассий.
– Вечное движение материи и сочетание невидимых молекулярных тел. Ах! Ты видишь на земле и на небе массу возникающих тел и, не понимая скрытых производящих причин, считаешь, что их создали боги. Ничто не могло и не сможет никогда произойти из ничего.
– Но что же тогда Юпитер, Юнона, Сатурн?.. – спросил ошеломленный Кассий.
– Это создание человеческого невежества и человеческого страха. Я познакомлю тебя, милый мальчик, с единственно верным учением великого Эпикура, который, не страшась ни гремящего неба, ни землетрясений, наводящих ужас на землю, ни могущества богов и их воображаемых молний, осмелился проникнуть в наиболее сокровенные тайны природы и таким образом открыл происхождение и причину вещей.
В эту минуту воспитатель Кассия стал убеждать его уйти из цирка. Мальчик согласился и встал; за ним поднялись Лукреций и Меммий. Они проходили мимо места, где сидел сын Суллы Фавст, перед которым стоял, ласково беседуя с ним, Помпей Великий. Кассий остановился и сказал, обращаясь к Фавсту:
– Я хотел бы, чтобы ты, Фавст, перед столь знаменитым гражданином, как Помпей Великий, повторил безумные слова, произнесенные тобой третьего дня в школе, что твой отец хорошо поступил, отняв свободу у римлян и став тираном нашего отечества. Я хотел бы этого потому, что в присутствии Помпея я побил бы тебя еще сильнее, чем третьего дня, когда я расшиб тебе лицо кулаками – следы этих побоев видны до сих пор.
Кассий тщетно ожидал ответа от Фавста. Тот склонил голову перед удивительным мужеством мальчика, который из пламенной любви к свободе не побоялся ударить сына властителя Рима.
И Кассий, почтительно поклонившись Помпею, ушел из цирка с Меммием, Лукрецием и воспитателем.
В это же время из ряда, что находился над Воротами смерти, встал со своего места молодой человек лет двадцати шести. Он обладал величественной, внушающей уважение внешностью, несмотря на нежное болезненное лицо.
– Прощай, Галерия, – сказал он, целуя руку красивой молодой женщине.
– Прощай, Марк Туллий, – ответила Галерия, – и помни, что я тебя жду послезавтра в театре Аполлона на представлении «Электры» Софокла с моим участием.
– Я приду, будь уверена.
– Будь здоров, прощай, Туллий! – воскликнуло сразу много голосов.
– Прощай, Цицерон, – пожимая руку молодому человеку, сказал красивый мужчина лет пятидесяти пяти, очень серьезный, с мягкими манерами, нарумяненный и надушенный.
– Да покровительствует тебе Талия, искуснейший Эзоп, – ответил Цицерон, пожимая руку великому актеру.
Приблизившись к очень красивому человеку лет сорока, сидевшему на скамейке близ Валерии, Цицерон протянул руку и сказал:
– И над тобой да реют девять муз, неподражаемый Квинт Росций, друг мой любимый.
Цицерон тихо и вежливо пробирался среди толпы.
Одаренный проницательнейшим умом, поразительной памятью и врожденным красноречием, Цицерон усидчивым, страстным и упорным трудом достиг к двадцати шести годам огромной славы и как философ, и как оратор, и как известнейший поэт.
Цицерон, пройдя ряды, отделявшие его от Катона и Цепиона, подошел к ним и начал беседовать с Катоном, к которому питал глубокую симпатию.
– Правда ли то, что рассказывают о тебе? – спросил он юного Катона.
– Правда, – ответил мальчик. – Разве я не был прав?
– Но как случилось, что…
– В связи с ежедневными убийствами, – сказал Цицерону воспитатель, – совершавшимися по приказанию Суллы, я должен был с этими двумя мальчиками посещать диктатора приблизительно раз в месяц для того, чтобы он относился к ним благосклонно и милостиво, занес их в число своих друзей и чтобы ему никогда не могла прийти безумная мысль сослать их. Однажды, выйдя из его дома и проходя через Форум, мы услышали душераздирающие стоны, доносившиеся из-под сводов Мамертинской тюрьмы…
– И я спросил у Сарпедона, – прервал Катон, – кто это кричит. «Граждане, убиваемые по приказу Суллы», – ответил он мне. «А за что их убивают?» – спросил я. «За преданность свободе», – ответил мне Сарпедон…
– И тогда этот безумец, – подхватил Сарпедон, прерывая в свою очередь Катона, – и тогда этот безумец страшно изменившимся голосом, который был услышан окружающими, воскликнул: «О, почему ты не дал мне меч для того, чтобы я раньше убил этого злого тирана отечества?..»
– То, что я сказал, я подтвердил бы в присутствии этого человека, заставляющего трепетать всех, но не меня – мальчика, клянусь всеми богами Олимпа! – сказал, нахмурив брови, Катон.
И спустя минуту, в течение которой Цицерон и Сарпедон в изумлении смотрели друг на друга поверх головы мальчика, последний с силой воскликнул:
– О, если бы я носил уже мужскую тогу!..
– А что бы ты хотел сделать, безумец? – спросил Цицерон, сейчас же прибавив: – Помолчи-ка лучше!
– Я бы хотел вызвать на суд Луция Корнелия Суллу, обвинить его перед народом…
– Замолчи же, замолчи! – сказал Цицерон. – Разве ты хочешь подвергнуть нас всех опасности? Ведь, к сожалению, страх оледенил древнюю кровь в жилах римлян, и Сулла действительно счастливый и всемогущий.
– Вместо того чтобы называться или быть счастливым, он бы лучше старался быть справедливым, – прошептал Катон. Повинуясь настоятельным увещаниям Цицерона, он, поворчав, успокоился.
Тем временем андабаты развлекали народ фарсом – фарсом кровавым и ужасным, в котором все двадцать несчастных гладиаторов должны были расстаться с жизнью.
Сулле уже наскучило это зрелище. Занятый одной мыслью, завладевшей им несколько часов назад, он встал и направился к месту, где сидела Валерия. Любезно поклонившись и лаская ее долгим взглядом, который он старался сделать, насколько мог, нежным, покорным и приветливым, Сулла спросил ее:
– Ты свободна, Валерия?
– Несколько месяцев назад я была отвергнута моим мужем, но не за какой-либо позорный проступок с моей стороны, напротив…
– Я знаю, – возразил Сулла, на которого Валерия смотрела приветливо черными глазами, выражавшими расположение и любовь.
– А меня, – прибавил экс-диктатор, немного помолчав и понизив голос, – а меня ты полюбила бы?
– От всего сердца, – ответила Валерия с нежной улыбкой, потупив глаза.
– Я тебя тоже люблю, Валерия, и думаю, никогда я так не любил, – сказал Сулла с дрожью в голосе.
Наступило непродолжительное молчание, потом бывший диктатор Рима поцеловал руку красивой матроне и добавил:
– Через месяц ты будешь моей женой.
И в сопровождении своих друзей он ушел из цирка.
Глава III
Таверна Венеры Либитины
На одной из наиболее отдаленных, узких и грязных улиц Эсквилина, расположенной близ старинной городской стены времен Сервия Туллия, находилась открытая днем и ночью – и больше именно по ночам – таверна, посвященная Венере Либитине, то есть Венере Погребальной, богине, ведавшей похоронами и могилами. Эта таверна, вероятно, была названа так потому, что находилась между кладбищем для простонародья и полем, куда бросали тела рабов и наиболее презренных людей. Полвека спустя богач Меценат развел на этом поле свои знаменитые сады, которые доставляли к роскошному столу владельца вкусные овощи и превосходные фрукты, выраставшие на удобрении из плебейских костей.
Над входом в таверну находилось изображение Венеры, более напоминавшее отвратительную мегеру, чем богиню красоты. Изображение это было сделано кистью какого-то пьяного маляра. Фонарь, раскачиваемый ветром, освещал бедную Венеру, которая ничего не выигрывала оттого, что ее можно было лучше рассмотреть. Однако этого скудного освещения было достаточно для того, чтобы обратить внимание прохожих на иссохшую ветку, прикрепленную над входной дверью таверны.
Спустившись через маленькую низкую дверь по нескольким камням, неправильно положенным один на другой и заменявшим ступеньки, посетитель попадал в закопченную сырую комнату.
У стены направо от входа возвышался камин, где пылал огонь и готовились в оловянных сосудах разные кушанья, в том числе неизменная колбаса из свиной крови и неизменные битки, содержимое которых никто не пожелал бы узнать. Готовила эти яства Лутация Одноглазая, собственница и хозяйка этого грязного заведения.
Вдоль стен было расставлено несколько старых обеденных столов; вокруг них стояли длинные неуклюжие скамьи и хромоногие табуретки.
В стене против входа находилась дверь, ведущая во вторую комнату, поменьше первой и менее грязную. Все ее стены художник, очевидно не особенно стыдливый, сплошь покрыл забавы ради произведениями самого непристойного содержания.
Около часу первой зари (приблизительно час ночи) таверна Венеры Либитины была полна посетителями, которые, шумно болтая, наполняли гулом и гамом не только саму лачугу, но и улицу, на которой она находилась.
Лутация Одноглазая вместе со своей рабыней, черной, как сажа, эфиопкой, суетилась изо всех сил, чтобы удовлетворить раздававшиеся со всех сторон требования жаждущих и алчущих посетителей.
Завсегдатаи кабачка Венеры Либитины принадлежали к самому презренному, низкому люду Рима.
Плотники, гончары, могильщики, атлеты из цирка, комедианты и шуты низшего сорта, гладиаторы, мнимые калеки и нищие, а также распутные женщины были обычными посетителями таверны Лутации.
В таком месте не могли, конечно, бывать банкиры, всадники и патриции. Но Лутация Одноглазая была не щепетильна. Кроме того, добрая женщина полагала, что Юпитер поместил солнце на небе для того, чтобы светить как богатым, так и бедным, и что если для богатых существовали винные погреба, съестные лавки, рестораны и гостиницы, то бедняки должны были иметь свои таверны. Лутация убедилась также, что квадранты и сестерции бедняка ничем не отличались от тех же монет зажиточного горожанина и гордого патриция.
– Дашь ты нам наконец эти проклятые битки? – заревел громовым голосом старый гладиатор, лицо и грудь которого были сплошь покрыты шрамами.
– Закладываю сестерций, что Лувений принес ей с Эсквилинского поля немного мяса, выброшенного в пищу воронам. Не иначе как из него она готовит свои адские битки! – вскричал нищий, сидевший возле старого гладиатора.
Грубый хохот последовал за этой шуткой нищего, симулировавшего болезнь, которой он вовсе не страдал. Лувению – низкого роста, неуклюжему и толстому могильщику – шутка нищего не понравилась. Он вскричал в ответ хриплым голосом:
– Как честный могильщик, клянусь, ты должна была бы, Лутация, в биток, приготовленный для этого негодяя Велления – таково было имя нищего, – постараться вложить мясо, которое он нитками привязывает к своей груди, чтобы разжалобить несуществующими язвами чувствительных граждан и выманить у них побольше денег.
Новый взрыв смеха раздался при этих словах.
– Если бы Юпитер не был лентяем и не спал так крепко, ему бы не грех потратить одну из своих молний, чтобы испепелить могильщика Лувения, этот зловонный, бездонный мешок.
– Клянусь черным скипетром Плутона, я кулаками выбью на твоей варварской роже такую язву, которая тебе даст право молить людей о сострадании, – вскричал могильщик, в бешенстве поднимаясь с места.
– Ну, подойди, подойди, дурак! – громко произнес Веллений, в свою очередь вскочив и сжав кулаки. – Подойди, чтобы я отправил тебя к Харону.
– Перестаньте вы, старые клячи! – зарычал Гай Тауривий, огромного роста атлет из цирка. – Перестаньте или, клянусь всеми богами Рима, я вас схвачу да тресну друг о друга так, что раздроблю ваши изъеденные червями кости и превращу вас в трепаную мочалку!
К счастью, в эту минуту Лутация и Азур, ее черная рабыня, поставили на столы два огромных блюда, наполненные доверху дымящимися битками. Посетители набросились на них с бешеной жадностью.
Между тем в других группах посетителей велись разговоры на излюбленную тему дня – о гладиаторских играх в цирке. Имевшие счастье присутствовать на этих играх свободные граждане рассказывали о них чудеса тем, которые, принадлежа к сословию рабов, не имели права проникнуть за ограду цирка.
Все восторженно прославляли мужество и силу Спартака.
– Если бы он родился римлянином, – сказал покровительственным тоном атлет Гай Тауривий, по происхождению римлянин, – у него были бы все необходимые данные для того, чтобы стать героем…
– Жаль, что он варвар! – воскликнул с выражением презрения Эмилий Варин, красивый юноша двадцати лет, на лице которого виднелись уже морщины, ясно указывающие на развратную жизнь и преждевременную старость.
– А все-таки он очень счастлив – этот Спартак! – сказал старый легионер из Африки с широким шрамом на лбу.
– Хотя он и дезертир, а все же получил свободу!.. Случаются же такие невиданные вещи! Эх!.. Нужно сказать, что Сулла был в эту минуту в своем лучшем настроении, раз он решился на такую щедрость.
– Уж то-то злился ланиста Акциан! – заметил старый гладиатор.
– Еще бы! Уходя, он вопил, что его ограбили, разорили, зарезали…
– Его товар и без того оплачен Суллой очень щедро.
– А ведь в юности, – сказал атлет, – Сулла был довольно беден, и я знал гражданина, в доме которого он, больной, несколько лет жил на полном иждивении, платя три тысячи сестерций ежегодно. Потом в войне против Митридата и при осаде и взятии Афин он забрал себе львиную долю добычи. Затем пришло время проскрипций, и вы поверьте, что по его приказу было зарезано семнадцать бывших консулов, семь преторов, шестьдесят эдилов и квесторов, триста сенаторов, тысяча шестьсот всадников и семьдесят тысяч граждан, а все имущество этих лиц было конфисковано. И разве при этом Сулле лично ничего не перепало?
– Я бы хотел иметь ничтожную частицу того, что досталось ему во время проскрипций.
– Однако, – сказал Эмилий Варин, который в этот вечер, казалось, был настроен философствовать, – этот человек, сделавшийся из бедняка богачом, из ничего – триумфатором и диктатором Рима, человек, золотая статуя которого стоит перед Рострами с надписью «Корнелий Сулла Счастливый – император», этот всемогущий человек поражен недугом, от которого его не могут избавить ни золото, ни лекарства!
– И поделом ему! – вскричал хромой легионер, который, как бывший участник африканских войн, был почитателем памяти Гая Мария. – По заслугам ему эта болезнь, этому дикому зверю, этому чудовищу в образе человеческом! Так отмщена кровь шести тысяч самнитов, которые сдались ему под условием, что им будет сохранена жизнь, и которых он приказал перебить в цирке стрелами; и в то время как при раздирающих душу криках этих несчастных все сенаторы, собравшиеся в курии Гостилия, в страхе вскочили с мест, он с жестоким спокойствием сказал: «Не тревожьтесь, отцы сенаторы, это несколько злоумышленников наказаны по моему приказанию; продолжайте ваше заседание».
– А резня в Пренесте, где он приказал убить в одну ночь двенадцать тысяч несчастных обитателей этого города без различия пола и возраста, за исключением того гражданина, у которого он гостил?
– Эй, ребята! – закричала Лутация со своей скамейки. – Мне кажется, что вы говорите дурно о диктаторе Сулле Счастливом. Так я вам советую держать язык за зубами, я не желаю, чтобы в моей таверне оскорбляли имя величайшего гражданина Рима.
– Вот тебе на! Эта проклятая кривоглазая принадлежит к партии Суллы! – воскликнул старый гладиатор.
– Эй ты, Меций! – вскричал тотчас же на это могильщик Лувений. – Говори с уважением о нашей дорогой Лутации!
Вдруг с улицы послышался ужасный хор женских голосов. Все взгляды устремились к входной двери кабачка. В нее входили, горланя и танцуя, пять девиц в коротких до неприличия платьях, с нарумяненными лицами и голыми плечами. Они непристойными словами отвечали на громкие крики, которыми их встретили.
Лутация и ее рабыня приготовляли в другой комнате ужин, судя по всему – обильный.
– Кого это ты ожидаешь сегодня вечером в свой кабак, чтобы угостить этими кошками, изжаренными вместо зайцев? – спросил нищий Веллений.
– Может быть, ты ожидаешь на ужин Марка Красса?
– Нет, она ожидает Помпея Великого.
В это время в дверях появился человек колоссального роста, сильного телосложения, еще красивый, несмотря на седину в волосах.
– Требоний…
– Здравствуй, Требоний…
– Добро пожаловать, Требоний! – воскликнуло одновременно много голосов.
Требоний был ланистой. Он закрыл несколько лет назад свою школу и жил теперь на сбережения от этой прибыльной профессии. Однако привычка и симпатии неизменно влекли его в среду гладиаторов, и поэтому он был постоянным посетителем всех дешевых ресторанов и кабачков Эсквилина и Субуры, где эти несчастные обычно собирались.
Кроме того, втихомолку рассказывали, что он был одним из тех, к чьей помощи прибегали во время гражданских смут патриции, дававшие ему поручение навербовать большое число гладиаторов. Говорили, что в его распоряжении находились целые полчища гладиаторов и в назначенное время он являлся с ними на Форум или в комиции, когда там обсуждалось какое-нибудь важное дело, в котором требовалось напугать судей, вызвать смятение и иногда даже устроить схватку. Утверждали, что Требоний извлекал большую выгоду из своего знакомства с гладиаторами.
Как бы то ни было, верно то, что Требоний был их другом, покровителем, и потому-то в этот день он по окончании зрелищ в цирке поспешил к выходу, где дождался Спартака, обнял его, расцеловал и, поздравив, пригласил на ужин в таверну Венеры Либитины.
Требоний вошел в таверну Лутации в сопровождении Спартака и группы гладиаторов.
Шумными приветствиями встретили посетители, уже находившиеся в таверне, прибывших. Присутствовавшие на зрелищах в цирке были горды, что могли показать счастливого и мужественного Спартака – героя дня тем, кто его еще не знал.
– Сюда, сюда, красавец-гладиатор, – сказала Лутация, идя впереди Спартака и Требония в другую комнату, – здесь для вас приготовлен ужин. Идите, идите, – прибавила она, – твоя Лутация, Требоний, подумала о тебе и надеется, что отличилась этим жарким из зайца, равного которому не подавали даже у Марка Красса.
– Сейчас мы оценим, что ты приготовила, плутовка, – ответил Требоний, потрепав по спине хозяйку, – а пока принеси-ка нам кувшин велитернского! Старое ли оно?
Веселые шутки и оживленная беседа вскоре наполнили комнату громким шумом. Один только Спартак, которого все восхищенно превозносили и ласкали, – может быть от стольких волнений, пережитых в этот день, – не был весел, неохотно ел и не шутил. Облако грусти окутало его чело. Спартака не развлекали ни любезности, ни остроты, ни смех.
– Клянусь Геркулесом!.. Я тебя не понимаю, – сказал наконец Требоний, увидев, что бокал Спартака еще полон. – Что с тобой?.. Ты не пьешь…
– Почему ты грустен? – спросил в свою очередь один из приглашенных.
– Клянусь Юноной, матерью богов! – воскликнул другой гладиатор, в котором по выговору можно было угадать самнита. – Можно подумать, что мы сидим не на дружеской пирушке, а на погребальных поминках и что ты не свободу свою празднуешь, а оплакиваешь кончину матери.
– Моя мать! – произнес с глубоким вздохом Спартак, потрясенный этими словами. И так как, вспомнив о матери, он стал еще грустнее, то бывший ланиста Требоний поднялся и, взяв бокал, закричал:
– Предлагаю тост за свободу!
– Да здравствует свобода! – закричали со сверкающими глазами несчастные гладиаторы, вскочив и подняв свои бокалы.
– Счастлив ты, Спартак, что мог добиться ее при жизни, – сказал тоном, полным горечи, молодой гладиатор с белокурыми волосами, – мы же получим ее только со смертью.
При первом возгласе «Свобода!» лицо Спартака прояснилось; он поднялся с ясным челом, с улыбкой на устах, высоко поднял свой бокал и сильным, звучным голосом тоже воскликнул:
– Да здравствует свобода!
Но при грустных словах гладиатора Спартак нехотя поднес бокал к губам. Спартак не мог до конца насладиться его содержимым и в порыве скорби и отчаяния поник головой. Он поставил бокал, сел, сжав губы, и погрузился в глубокое раздумье. Наступило молчание. Взоры десяти гладиаторов были обращены со смешанным выражением зависти и радости на счастливого товарища.
Это молчание было нарушено Спартаком. Словно находясь в одиночестве или в забытьи, он, устремив неподвижный и задумчивый взор на стол, медленно прошептал, отделяя слово от слова, одну строфу из песни, которую в часы упражнений и фехтования обычно напевали гладиаторы в школе Акциана:
– Наша песня! – прошептали некоторые гладиаторы с удивлением и радостью.
Глаза Спартака заблестели так сильно, что легко можно было угадать, как беспредельно он счастлив. Затем он снова стал мрачным и равнодушным и рассеянно спросил своих товарищей по несчастью:
– К какой школе вы принадлежите?
– К школе ланисты Юлия Рабеция.
Спартак взял со стола свой бокал, выпил его содержимое и, как бы обращаясь к входившей в этот момент рабыне, сказал равнодушным голосом:
– Света!
Гладиаторы быстро переглянулись, и белокурый юноша добавил с рассеянным видом, словно продолжая начатую беседу:
– И свободы… Ты ее заслужил, храбрый Спартак.
Спартак обменялся с ним выразительным взглядом.
В этот момент раздался громкий голос человека, появившегося в дверях:
– Да, ты заслужил свободу, непобедимый Спартак!
Все повернули головы к дверям. На пороге стоял закутанный в широкий темный плащ мужественный Луций Сергий Катилина. Когда Катилина произнес слово «свобода», глаза Спартака и всех гладиаторов остановились на нем с выражением вопроса.
– Катилина! – воскликнул Требоний, который сидел спиной к двери и потому не сразу увидел вошедшего. Он поспешил к нему навстречу. Почтительно поклонившись и поднеся, по обычаю, руку к губам в знак приветствия, он произнес: – Здравствуй, здравствуй, славный Катилина… Какой доброй богине, нашей покровительнице, обязаны мы честью видеть тебя среди нас?
– Я как раз искал тебя, Требоний, – сказал Катилина. – И тебя также, – прибавил он, обернувшись к Спартаку.
Услыхав имя Катилины, прославившегося по всему Риму жестокостью, буйствами, силой и мужеством, гладиаторы переглянулись, пораженные, даже испуганные. Некоторые побледнели. И сам Спартак, в мужественной груди которого сердце никогда не трепетало от страха, вздрогнул, услышав страшное имя патриция. Нахмурив лоб, он устремил взор в глаза Катилины.
– Меня? – спросил он изумленно.
– Да, именно тебя, – ответил спокойно Катилина, усаживаясь на предложенную ему скамейку и сделав знак всем садиться. – Я не знал, что встречу тебя здесь, и даже не надеялся на это, но был уверен, что найду здесь тебя, Требоний, и ты мне укажешь, где можно найти этого мужественного и доблестного человека.
Спартак, все более изумляясь, смотрел на Катилину.
– Тебе была дарована свобода, и ты ее достоин. Но тебе не дали денег, на которые ты мог бы прожить, пока найдешь способ их зарабатывать. И так как своей храбростью ты дал мне сегодня добрых десять тысяч сестерций, выигранных на пари у Гнея Корнелия Долабеллы, то я тебя искал, чтобы отдать тебе часть этого выигрыша. Он принадлежит тебе по праву: ведь если я рисковал деньгами, то ты в течение двух часов ставил на карту свою жизнь.
Шепот одобрения и симпатии к этому аристократу пробежал среди присутствующих.
Спартака тронуло такое участие, оказанное ему, уже давно отвыкшему от доброго к себе отношения.
– Очень тебе благодарен, славный Катилина, за твое благородное предложение, которого, однако, я не могу и не должен принять. Я найду средства жить своим трудом: буду обучать борьбе, гимнастике, фехтованию.
Катилина, отвлекший внимание Требония тем, что протянул ему свой бокал, приказав смешать велитернское с водой, нагнулся к уху Спартака и торопливо, еле слышно прошептал:
– Ведь и я страдаю от ненависти олигархов, и я раб этого презренного и испорченного римского общества, и я гладиатор среди патрициев, и я желаю свободы и… знаю все…
И так как Спартак, вздрогнув, откинул голову назад, испытывая Катилину взглядом, тот продолжал:
– Я знаю все и… я с вами… и буду с вами.
И затем, немного приподнявшись, он сказал более громким голосом, так, чтобы все его услышали:
– Ради этого ты не откажешься от двух тысяч сестерций, заключенных в этом небольшом кошельке в таких красивых новых ауреях.
И, протянув Спартаку изящный маленький кошелек, прибавил:
– Повторяю, я не дарю их тебе – ты их заработал, они твои. Это твоя часть нашей сегодняшней добычи.
В то время как все присутствующие разразились почтительными похвалами и возгласами восхищения по поводу щедрости Катилины, последний взял в свою руку правую руку Спартака и пожал ее таким образом, что гладиатор вздрогнул.
– А теперь ты веришь, что я все знаю? – вполголоса спросил патриций.
Спартак не понимал, откуда Катилина знал некоторые тайные знаки и слова, однако, вполне убедившись, что Катилина действительно знал все, ответил ему на пожатие руки и, спрятав на груди – под тунику – подаренный ему кошелек, сказал:
– Я так взволнован и восхищен твоим поступком, что не в силах достойно отблагодарить тебя, благородный Катилина. Но завтра, если ты согласен, я приду вечером в твой дом выразить всю мою признательность.
Спартак подчеркнул последние слова, сделав на них особое ударение, и взглядом дал понять это патрицию, который кивнул в знак согласия.
– В моем доме, Спартак, ты будешь всегда желанным гостем. А теперь, – прибавил Катилина тотчас же, обратившись к Требонию и остальным гладиаторам, – разопьем чашу фалернского, если только эта конура может оказать гостеприимство фалернскому вину.
Фалернское вино было вскоре испробовано и найдено довольно хорошим, хотя и не настолько старым, как можно было желать.
– Как ты его находишь, славный Катилина? – спросила Лутация.
– Вино недурное.
Устремив широко раскрытые глаза на стол и машинально вертя оловянную вилку между пальцами, Катилина долгое время оставался безмолвным и неподвижным среди молчавших сотрапезников.
Судя по кровавому блеску, появлявшемуся в его зрачках, по дрожанию руки, по нервным сокращениям всех мышц и по внезапно вздувшейся большой вене, которая пересекала его лоб, в душе Катилины происходила страшная борьба и в мозгу роились грозные замыслы.
– О чем ты думаешь, Катилина? Что тебя так сильно огорчает? – спросил наконец Требоний, услышав его вздох, похожий на рычание.
– Я думал, – ответил Катилина, – что в том году, когда наливали в кувшин это фалернское вино, был предательски убит в портике своего дома трибун Ливий Друз, подобно тому как за немного лет до этого убили трибуна Луция Апулея Сатурнина, как еще ранее были зверски зарезаны Тиберий и Гай Гракхи – две величайшие души, украшение нашей родины. И всякий раз за одно и то же дело – за дело неимущих и угнетенных, и всякий раз одной и той же преступной рукой – рукой бесчестных аристократов.
И после минуты раздумья он воскликнул:
– И неужели написано в заветах великих богов, что угнетаемые никогда не получат покоя, что неимущие никогда не получат хлеба, что человечество всегда будет разделено на два лагеря – волков и ягнят, пожирающих и пожираемых?..
– Нет! Клянусь всеми богами Олимпа! – закричал могучим голосом Спартак, ударив кулаком по столу.
В то время как происходил этот разговор, в передней комнате шум и крики все усиливались соответственно количеству поглощенного вина.
Вдруг Катилина и его сотрапезники услышали крики:
– А, Родопея! Родопея!
При этом имени Спартак вздрогнул всем телом. Оно напомнило ему родную Фракию, горы, дом, его семью. Несчастный! Сколько сладких и печальных воспоминаний!
– Добро пожаловать, добро пожаловать, прекрасная Родопея! – кричали разом десятка два пьяниц.
Родопея была красивой девушкой двадцати двух лет, высокой и стройной, с живыми, выразительными голубыми глазами. Длинные белокурые волосы обрамляли ее лицо с правильными чертами. Она была одета в синюю тунику, украшенную серебряными каемками; на руках ее были серебряные браслеты, а вокруг головы синяя лента из шерсти. По всему ее виду можно догадаться, что она не римлянка, а рабыня. Легко понять, какую злосчастную жизнь она принуждена влачить.
Видно было по сердечному и почтительному обращению с ней дерзких и бесстыдных завсегдатаев таверны Венеры Либитины, что эта девушка очень добра, несмотря на тяжелую жизнь, и крайне несчастна, несмотря на показную веселость.
Однажды, попав в заведение Лутации, вся окровавленная от побоев хозяина, по профессии сводника, она попросила глоток вина, чтобы немного подкрепиться. С этого дня Родопея через каждые два или три дня при всякой возможности заходила вечером в таверну Лутации. Четверть часа свободной жизни, проведенные здесь, казались ей блаженным отдыхом по сравнению с тем адом, в котором она принуждена была жить.
Могильщик Лувений, его сотоварищ по имени Арезий и мнимый нищий Веллений, разгоряченные слишком обильными возлияниями, начали беседовать о Катилине. Они знали, что он находится в соседней комнате. Трое пьяных извергали всякие хулы по адресу патрициев, хотя остальные посетители пытались призвать их к более осторожным выражениям.
– Нет, нет! – кричал могильщик Арезий. – Нет, клянусь Геркулесом! Не следует пускать сюда этих подлых пиявок, сосущих нашу кровь, и позволять им оскорблять нас в местах наших собраний своим присутствием.
– И кто этот богач Катилина, погрязший в кутежах и преступлениях, наемный убийца Суллы? Зачем приходит он сюда в роскошной своей латиклаве смеяться над нашей нищетой, причиной которой является он сам и все его друзья-патриции?
Так, беснуясь, говорил Лувений и старался освободиться из рук атлета, который не давал ему ворваться в другую комнату и вызвать там ссору.
– Замолчи же, проклятый пьяница! Зачем оскорблять того, кто тебя не трогает? И разве ты не видишь, что с ним десять или двенадцать гладиаторов. Они разорвут на куски твою старую шкуру!
– Плевать на гладиаторов!.. Плевать на них! – заревел в свою очередь как безумный Эмилий Варин. – Вы – свободные граждане и, клянусь всемогущими молниями Юпитера, боитесь этих презренных рабов, обреченных на то, чтобы убивать друг друга для нашего удовольствия!.. Клянусь божественной красотой Венеры-Афродиты, я хочу, чтобы этому негодяю в роскошной тоге, который соединяет в себе пороки патрициев и все пороки самой подлой черни, был дан урок, чтобы навсегда лишить его охоты приходить любоваться несчастьями бедного плебса.
– Убирайся на Палатин! – кричал Веллений.
– Провались хоть к Стиксу, вон отсюда! – прибавил Арезий.
– Вон отсюда патрициев! Вон аристократов! Вон Катилину! – закричали разом восемь или десять голосов.
Услыхав крики, Катилина грозно нахмурил брови и вскочил с места. Требоний и один гладиатор хотели удержать Катилину, но он бросился вперед и стал в дверях. С высоко поднятой головой и грозным взором, скрестив на груди руки, он закричал во всю силу своего страшного голоса:
– Эй вы, безмозглые лягушки! О чем расквакались? Зачем вы пачкаете своими грязными рабскими устами уважаемое имя Катилины? Чего вы хотите от меня, презренные черви?
Грозный звук этого мощного голоса, казалось, на мгновение испугал смутьянов, но вскоре раздался чей-то возглас:
– Мы желаем, чтобы ты ушел отсюда!
– На Палатин! На Палатин! – воскликнули другие голоса.
– Или на гемонию! Там твое место! – презрительно завопил Эмилий Варин.
– Так попытайтесь же прогнать меня отсюда. Вперед, смелее, подлая чернь! – взревел Катилина, отняв руки от груди и вытянув их так, как это делают, готовясь к борьбе.
Среди плебеев наступил момент колебания.
– О, клянусь богами ада! – закричал наконец могильщик Арезий. – Ты не схватишь меня сзади, как бедного Гратидиана. Не Геркулес же ты!
И он кинулся на Катилину, но получил от него такой страшный удар в середину груди, что зашатался и упал на руки стоявших позади; в то же время могильщик Лувений, бросившийся тоже на Катилину, повалился на спину у ближайшей стены от двух могучих ударов, нанесенных Катилиной с быстротой молнии один за другим по его лысому черепу.
Женщины в страхе с визгом и громким плачем забились за прилавок Лутации. В большой комнате началась суматоха, стоял грохот от разбиваемой посуды и падавших скамеек, раздавались крики, ругань и проклятия. Посетители из другой комнаты – Требоний, Спартак и остальные гладиаторы – умоляли Катилину отойти от двери и дать им возможность вмешаться в драку.
Катилина тем временем сильным пинком в живот поразил и опрокинул на землю нищего Велления, бросившегося на него с кинжалом в руке.
При этом падении враги Катилины, тесно столпившиеся у двери второй комнаты таверны, отступили, а Луций Сергий обнажил короткий меч и бросился вперед, нанося страшные удары плашмя по спинам пьяниц и восклицая хриплым голосом, скорее похожим на рев дикого зверя:
– Подлая чернь, нахалы! Вы всегда готовы лизать ноги тому, кто вас топчет, и оскорблять того, кто нисходит, чтобы протянуть вам руку…
Вслед за Катилиной, едва он оставил дверь свободной, в комнату ворвались Требоний, Спартак и их товарищи.
Сброд, который и без того начал отступать под градом ударов Катилины, при натиске гладиаторов обратился в стремительное бегство. Таверна очень скоро совершенно опустела. Остались только Веллений и Лувений, лежавшие на полу, оглушенные и стонущие, и еще Гай Тауривий, который не принимал никакого участия в схватке и стоял в углу возле печки бесстрастным зрителем со скрещенными на груди руками.
– Подлая мразь… – тяжело дыша, кричал Катилина, преследуя бегущих до выходной двери.
Затем, повернувшись к женщинам, не перестававшим плакать и скулить, Катилина закричал:
– Замолчите вы наконец, проклятые плакальщицы!
– На вот тебе, – добавил потом Катилина, бросая пять золотых на прилавок, за которым Лутация оплакивала разбитую посуду и неоплаченные убежавшими бездельниками яства и вино. – На тебе, несносная плакса! Катилина платит за всю эту сволочь!
В ту минуту Родопея, рассматривавшая Катилину и его друзей с расширенными от страха глазами, внезапно побледнела как полотно и, бросившись к Спартаку, воскликнула:
– Я не ошиблась! Нет, нет, я не ошиблась! Это ты, Спартак, мой Спартак!
– Как!.. – закричал гладиатор, быстро повернувшись на этот голос и смотря с невыразимым волнением на девушку, подбежавшую к нему. – Ты? Возможно ли это? Ты? Мирца?! Мирца!.. Сестренка!..
И при всеобщем изумлении брат с сестрой бросились друг другу в объятия.
После первого взрыва слез и поцелуев Спартак вдруг освободился из объятий, схватил сестру за кисти рук, отодвинув ее от себя, оглядел с головы до ног и с дрожью в голосе, смертельно бледный, пробормотал:
– Но ты… Ах!.. – воскликнул он затем, с жестом презрения и отвращения оттолкнув девушку. – Ты стала…
– Я – рабыня, – бормотала, рыдая, несчастная девушка. – Рабыня одного негодяя… Розги, пытки раскаленным железом… Понимаешь, Спартак, понимаешь?
– Бедняжка! Несчастная! – сказал голосом, дрожащим от сострадания, гладиатор. – Сюда, сюда, к моему сердцу…
И он привлек к себе Мирцу, крепко прижал ее к груди и поцеловал.
А спустя момент, подняв к потолку глаза, полные слез и сверкающие гневом, с угрозой потряс мощным кулаком и страстно воскликнул:
– И у Юпитера есть молния?.. И Юпитер бог?.. Нет, нет, Юпитер – шут, Юпитер – скоморох, Юпитер – презренный негодяй!..
А Мирца, уткнувшись лицом в геркулесовскую грудь Спартака, прерывисто рыдала.
– О, будь проклята, – добавил после мгновения тягостного молчания бедный фракиец с криком, который, казалось, вырвался не из человеческой груди, – будь проклята позорная память о первом человеке, который разделил людей на свободных и рабов!
Глава IV
Как Спартак пользовался своей свободой
Два месяца прошло со времени событий, о которых мы рассказали в предыдущих главах.
Утром накануне январских ид (12 января) следующего, 676 года сильный, порывистый северный ветер метался по улицам Рима и разгонял серые тучи, придававшие небу печальный и хмурый вид.
Граждане спешили на Форум по своим делам, проходили толпами и в одиночку. Под портиками Форума и окружавших его зданий толпились тысячи граждан. Особенно много народу было внутри базилики Эмилия, грандиозного здания, состоявшего из обширнейшего центрального портика, окруженного великолепной колоннадой, от которой вправо и влево шли два боковых портика.
Здесь в беспорядке толпились патриции и плебеи, ораторы и деловые люди, горожане и торговцы; разделившись на небольшие группы, они беседовали о своих делах. В воздухе стоял гул голосов, шум, вызванный беспрерывным движением толпы.
В глубине главного портика, как раз против входной двери, находилась широкая и длинная балюстрада. Она отделяла часть портика от остальной базилики, образуя как бы особое помещение, куда не доходил шум. Обычно здесь судьи разбирали дела и ораторы выступали с защитительными речами. Наверху колоннады вокруг всего помещения базилики тянулась галерея, откуда удобно было наблюдать за тем, что происходило внизу.
В этот день каменщики, штукатуры и кузнецы работали на балюстраде, окружавшей галерею; они украшали ее бронзовыми щитами, на которых с поразительным искусством были изображены подвиги Мария в кимврской войне.
Базилика Эмилия была выстроена предком Марка Эмилия Лепида. Марк Эмилий Лепид, выбранный в этом году вместе с Квинтом Лутацием Катулом в консулы, принадлежал к партии Мария. Поэтому первым его государственным делом было украсить этими щитами выстроенную его прадедом базилику, чтобы причинить неприятность Сулле, разрушившему все арки и памятники, воздвигнутые в честь его доблестного соперника.
На верхней галерее среди праздного люда, глазевшего на толпившееся внизу сборище, стоял, облокотясь на мраморные перила, Спартак. Он рассеянным и равнодушным взором смотрел на людей, суетившихся внизу.
На нем была голубая туника, а поверх нее – короткий греческий плащ вишневого цвета, прикрепленный к правому плечу изящной серебряной застежкой.
Недалеко от него три гражданина оживленно беседовали между собой. Двое из них уже знакомы нашим читателям: это были атлет Гай Тауривий и Эмилий Варин. Третий собеседник был одним из тех многих праздношатающихся граждан, которые ничего не делали и жили ежедневными подачками какого-либо патриция; они себя объявляли его клиентами, сопровождали его на Форум и в комиции, подавали голос по его приказанию, расхваливали его, льстили ему и надоедали постоянным попрошайничеством.
Это было время, когда победы в Африке и Азии привили Риму восточную роскошь и негу и когда Греция, побежденная римским оружием, покоряла в свою очередь победителей развращенностью изнеженных нравов; это было время, когда все увеличивающиеся толпы рабов исполняли все работы, которыми до этого занимались трудолюбивые свободные граждане; время, когда римлянами был заброшен самый мощный источник силы, нравственности и счастья – труд. И под видимым величием, богатством и мощью в Риме уже чувствовалось развитие роковых зародышей грядущего упадка. Клиентела была одной из тех язв, которые вызывали наибольшую степень разложения римского государственного организма в период, относящийся к нашему рассказу. Всякий патриций, всякий гражданин, носивший консульское звание, всякий честолюбец, достаточно богатый, кормил пятьсот-шестьсот клиентов, а у особенно богатых и честолюбивых граждан клиентов было свыше тысячи. Эти способные к труду люди исполняли обязанности клиентов совершенно так же, как в прошедшие времена их предки занимались ремеслами кузнеца, каменщика или сапожника; нищие, в грязных тогах, преступные и продажные, они кормились интригами, продажей своих голосов, милостыней и низкопоклонством.
Субъект, стоявший в галерее базилики Эмилия и болтавший с Гаем Тауривием и Эмилием Варином, принадлежал к числу клиентов Марка Красса. Имя его было Апулей Тудертин.
Эти три человека, болтая всякий вздор, стояли неподалеку от Спартака, но он не слышал их разговора, всецело погруженный в глубокие и печальные размышления.
После того как он нашел сестру в таком позорном положении, первой его заботой, первой мыслью было вырвать ее из рук негодяя – хозяина. И нужно сказать, что Катилина со щедростью, свойственной его характеру, но на этот раз не совсем бескорыстной, сейчас же передал в распоряжение бывшего гладиатора остальные восемь тысяч сестерций, выигранных им у Долабеллы, для того чтобы Спартак мог выкупить Мирцу.
Спартак с признательностью принял эти деньги, обещав Катилине вернуть их. Затем он отправился к хозяину сестры, чтобы выкупить ее. Как легко было предвидеть, последний, заметив настойчивость бывшего гладиатора и сообразив, как велико желание Спартака видеть рабыню-сестру свободной, поднял свои требования непомерно. Он, приврав наполовину, сказал, что Мирца ему стоила двадцать пять тысяч сестерций, что она – красивая и скромная девушка, и заключил, что она представляет капитал не менее чем в пятьдесят тысяч сестерций. Он поклялся Меркурием и Венерой Мурсийской, что не отдаст ее дешевле хотя бы на один сестерций.
Что стало при этом с бедным гладиатором, легче вообразить, чем описать. Он просил, умолял гнусного торговца человеческим телом, но негодяй, уверенный в своих правах и в том, что на его стороне закон, оставался непреклонным. Тогда Спартак в бешенстве схватил негодяя за горло и задушил бы его в несколько секунд, если бы вовремя не удержался. К счастью для мошенника, Спартак подумал о Мирце, о своей родине и о тайном предприятии, главой которого он был и которое неизбежно погибло бы вместе с ним.
Овладев собой, он выпустил хозяина Мирцы. Тот остался на месте, оглушенный и почти без чувств, с вылезшими из орбит глазами и посиневшим лицом. Подумав несколько секунд, Спартак повернулся к нему и спросил спокойным голосом, хотя лицо его было очень бледно и он весь дрожал от гнева и волнения:
– Итак, ты хочешь… пятьдесят тысяч сестерций?
– Я… больше ни… чего не хочу… Уходи… уходи… в ад… или я… позову всех моих рабов…
– Извини… Прости меня… Я погорячился… Моя бедность… любовь к сестре… Послушай, мы придем к соглашению.
– К соглашению с человеком, который сразу принимается душить людей? – сказал, несколько успокоившись, хозяин Мирцы, отступив назад и держа руки у шеи. – Уходи вон! Прочь!
Мало-помалу, однако, Спартак успокоил грабителя и пришел с ним к следующему соглашению: он даст ему тут же две тысячи сестерций с условием, чтобы Мирце было отведено особое помещение в доме, где будет жить и Спартак. Если по прошествии месяца Спартак не выкупит сестры, то рабовладелец вновь вступит в свои права над ней.
Хозяин согласился: золотые монеты сверкали так заманчиво, условие было так выгодно – он зарабатывал по меньшей мере тысячу сестерций, ничем не рискуя.
Спартак, убедившись в том, что Мирца помещена в удобную маленькую комнатку, направился в Субуру, где жил Требоний. Он рассказал ему все и попросил помощи и совета.
Требоний постарался успокоить Спартака. Он обещал помочь ему добиться желанной цели: видеть сестру если и не свободной, то по крайней мере защищенной от всяких оскорблений.
Несколько успокоенный, Спартак быстро направился в дом Катилины и с благодарностью отдал полученные от него взаймы восемь тысяч сестерций, в которых он в данный момент больше не нуждался. Мятежный патриций долго беседовал с гладиатором в своей библиотеке; вероятно, они говорили о секретных делах очень большого значения, если судить о предосторожностях, принятых Катилиной для того, чтобы ему не мешали во время этой беседы; с того дня Спартак часто приходил в дом патриция, и все заставляло думать, что между ними установилась связь, основанная на взаимном уважении и дружбе.
Все это время ланиста Акциан не переставал ходить за Спартаком и надоедать бесконечными разговорами о ненадежности его положения и необходимости позаботиться о прочном и обеспеченном устройстве его судьбы; все эти разговоры сводились к тому, что Акциан предлагал Спартаку или управлять его школой, или – еще лучше – добровольно продать себя вновь в гладиаторы; за последнее он сулил Спартаку такую огромную сумму, какая никогда не предлагалась освобожденному.
Здесь надо выяснить, что, кроме несчастных рабов, взятых на войне, которые поступали в продажу и предназначались в гладиаторы, и кроме приговоренных судьями к этому ремеслу были еще добровольцы. Обычно это были бездельники, кутилы и забияки, погрязшие по уши в долгах, неспособные удовлетворить свою необузданную страсть к удовольствиям и относившиеся с презрением к жизни. Они продавали себя ланисте, давая присягу, и оканчивали свою жизнь на арене амфитеатра или цирка.
Спартак решительно отверг все предложения своего бывшего ланисты, но тот не переставал ходить за фракийцем по пятам и вертеться возле него подобно злому гению.
Тем временем Требоний, который полюбил Спартака и, быть может, имел большие виды на него в будущем, очень энергично занялся устройством судьбы Мирцы. Так как он был хорошо знаком с Квинтом Гортензием, ему удалось предложить сестре Гортензия Валерии купить Мирцу и принять ее в число рабынь, специально приставленных для ухода за госпожой. Мирца была воспитанная и образованная девушка, прекрасно говорила по-гречески, довольно хорошо знала мази и благовония, употребляемые при туалете знатной женщины.
Валерия не отказалась от приобретения девушки, если та ей подойдет, и пожелала ее видеть; поговорила с ней, и, так как Мирца ей понравилась, Валерия купила ее за сорок пять тысяч сестерций и увезла вместе с другими своими рабынями в дом Суллы, женой которого она стала 15 декабря прошлого года.
Хотя такой исход не отвечал желанию Спартака видеть сестру свободной, тем не менее он был лучшим из того, что ему представлялось в его положении, так как избавлял, и, вероятно, навсегда, Мирцу от позора и бесчестья.
Успокоившись насчет сестры, Спартак продолжал заниматься какими-то таинственными и в то же время очень серьезными делами, если судить по его частым беседам с Катилиной, по усердным ежедневным посещениям всех гладиаторских школ в Риме и по обходу вечерами трактиров и харчевен Субуры и Эсквилина, где он искал общества гладиаторов и рабов.
О чем же он мечтал? За какое дело взялся? Что задумал?
Читатель скоро это узнает.
Несомненно, что теперь, в галерее базилики Эмилия, Спартак был погружен в очень серьезные размышления; поэтому он ничего не слышал из того, что говорилось вокруг него, и ни разу не повернул головы в ту сторону, где невдалеке от него галдели Гай Тауривий, Эмилий Варин и Апулей Тудертин, грубо крича и насмешливо жестикулируя.
– Вот увидите, – сказал Варин своим собеседникам, – в этом году должно произойти нечто невиданное.
– Почему?
– Потому что в Ариминском округе действительно случилось чудесное происшествие.
– Что же там произошло?
– Один петух в имении Валерия, вместо того чтобы запеть, заговорил человеческим голосом.
– О! Если это правда, то это поистине необыкновенное чудо и, очевидно, предвещает страшные события.
– Если это правда?.. Но ведь об этом факте говорит весь Рим, потому что весть о нем разнесли сейчас же по возвращении из Ариминума сам Валерий, его семейные, друзья и рабы.
– Действительно, необыкновенное чудо! – пробормотал Апулей Тудертин, глубоко суеверный и очень религиозный. Он задумался над тайным смыслом этого происшествия, в которое он твердо уверовал и признал его знамением богов.
В эту минуту человек среднего роста, с крепкими плечами и грудью, с энергичным, мужественным лицом, с черной как смоль бородой и черными глазами, слегка ударил левой рукой по плечу Спартака, оторвав его от размышлений.
– Ты так погружен в свои планы, что глаза твои смотрят в упор, но ничего не видят?..
– А, Крикс! – воскликнул Спартак, поднося правую руку ко лбу и потирая его, как бы желая отвлечься от своих мыслей. – Я тебя не видел.
– И однако ты на меня смотрел, когда я проходил там, внизу, вместе с нашим ланистой Акцианом.
– Да будет он проклят!.. Ну, как дела? – спросил Спартак.
– Я видел Арторикса после его возвращения из поездки.
– Был он в Капуе?
– Да.
– С кем-нибудь виделся?
– С одним германцем по имени Эномай, которого считаю среди всех остальных его товарищей самым сильным и энергичным.
– Ну, ну? – спросил Спартак с всевозрастающей тревогой. Глаза его сверкали радостью и надеждой. – Ну и что же?
– Этот Эномай питал надежды и мечты, подобные нашим; поэтому он принял всей душой наш план, присягнул Арториксу и обещал распространять нашу святую и справедливую идею – прости, если я говорю «нашу», когда я должен был бы сказать «твою»! – среди наиболее смелых гладиаторов из школы Лентула Батиата.
– Ах! – тихо воскликнул Спартак, вздохнув с чувством сильнейшего удовлетворения. – Если боги, обитающие на Олимпе, окажут помощь усилиям несчастных и угнетенных, то я уверен – недалеко то счастливое время, когда рабство исчезнет с лица земли.
– Однако Арторикс сообщил мне, – добавил Крикс, – что этот Эномай хоть и очень смел, но легковерен, неосторожен и неблагоразумен…
– Клянусь Геркулесом!.. Это скверно… Очень скверно!
– Я подумал то же.
И оба гладиатора замолчали. Первым нарушил молчание Крикс:
– А Катилина?
– Я начинаю убеждаться, – ответил Спартак, – что он никогда не пойдет с нами в нашем предприятии.
– Значит, ложь – та слава, которая идет о нем, и сказка – хваленое величие его души?
– Нет, у него великая душа и еще больший ум, но он пропитан всеми предрассудками своего воспитания, чисто римского. Я думаю, он хотел бы воспользоваться нашими мечами, чтобы изменить существующий порядок управления, но не для того, чтобы уничтожить законы, благодаря которым Рим тиранствует над всем миром.
И, помолчав немного, Спартак добавил:
– Сегодня вечером я в его доме увижусь с ним и с его друзьями для того, чтобы прийти к соглашению относительно общего выступления, но боюсь, что мы ни к чему не придем.
– А наша тайна известна ему и его друзьям?..
– Никакая опасность не грозит в случае открытия ее: если нам не удастся сговориться, они все же нас не предадут. Римляне ведь так мало боятся нас – рабов, слуг, гладиаторов, что не считают способными создать серьезную угрозу их власти. Даже с рабами, которые восстали в Сицилии восемнадцать лет назад под начальством Эвна, сирийского раба, и вели такую ожесточенную борьбу с Римом, они считались больше, чем с нами.
– Верно, эти – уже почти что люди.
– А мы ведь для них не люди, а низшая раса.
В глазах Крикса сверкали искры дикого гнева.
– Ах, Спартак, Спартак, – прошептал он, – более чем за жизнь, которую ты мне спас в цирке, я буду тебе благодарен, если ты настойчиво доведешь до конца трудное дело, которому ты себя посвятил. Объедини нас, руководи нами, чтобы мы могли пустить в ход наши мечи, добейся, чтобы нам удалось помериться силой в открытом бою с этими знатными разбойниками. Тогда мы им покажем, что мы такие же люди, как и они, и не низшая раса.
– О, до конца жизни я буду упорно бороться за наше дело, и с непоколебимой волей, неукротимой энергией, всеми силами своей души я доведу его до славного конца или погибну в борьбе за него!
Спартак произнес эти слова твердым и убежденным тоном, пожимая правую руку Крикса, который, подняв ее и прижав к сердцу, сказал в сильном волнении:
– О Спартак, спаситель мой, ты рожден для великих дел, из таких людей, как ты, выходят герои!
– Или мученики, – прошептал Спартак с выражением глубокой грусти, опустив голову на грудь.
Разговаривая, оба гладиатора двинулись к наружной лестнице, ведущей в портик базилики.
Едва только они достигли портика, какой-то человек подошел к фракийцу и сказал:
– Итак, Спартак, когда же ты решишь вернуться в мою школу?
Это был ланиста Акциан.
– Да поглотит тебя Стикс при жизни! – воскликнул гладиатор, гневно повернувшись к своему прежнему хозяину. – Когда ты оставишь меня наконец в покое и перестанешь надоедать своими проклятыми просьбами?
– Но я, – сказал сладким и вкрадчивым голосом Акциан, – я надоедаю тебе только для твоего же блага: заботясь о твоем будущем, я…
– Выслушай меня, Акциан, и запечатлей хорошо в памяти мои слова. Я не мальчик и не нуждаюсь в опекуне, и если бы даже нуждался в нем, то никогда не желал бы иметь им тебя. Запомни: не попадайся мне на пути, или – клянусь тебе Юпитером Родопским, богом отцов моих! – я хвачу по твоему голому старому черепу кулаком так, что отправлю тебя прямо в ад, а там будь что будет.
И спустя мгновение он добавил:
– А ты ведь знаешь силу моего кулака, ты, видевший, как я отделал этим кулаком десять твоих рабов-корсиканцев, которых я обучал ремеслу гладиатора, когда они, вооружившись деревянными мечами, напали в один прекрасный день на меня все разом!
И в то время как ланиста рассыпался в извинениях и уверениях в дружбе, Спартак прибавил:
– Уходи же и впредь не попадайся мне на глаза!
Оставив Акциана сконфуженным и смущенным посреди портика, оба гладиатора пошли через Форум по направлению к Палатину, к портику Катулла, где Катилина назначил свидание Спартаку.
Дом Катулла был одним из самых роскошных и изящных в Риме. Находившийся впереди дома великолепный портик был украшен военной добычей, отнятой у кимвров, и бронзовым быком, перед которым эти враги Рима приносили присягу. Это было место встречи римлянок – здесь они обыкновенно гуляли и занимались гимнастическими упражнениями; поэтому сюда же сходились представители элегантной молодежи, патриции и всадники, чтобы поглазеть и полюбоваться прекрасными дочерьми Квирина.
Когда оба гладиатора пришли к портику Катулла, он был окружен сплошной стеной людей, смотревших на женщин, – их собралось в этот день больше, чем обычно, так как на улице шел снег с дождем.
Действительно, чудесное и привлекательное зрелище представляли сверкающие белизной точеные руки и олимпийские плечи среди блеска золота, жемчугов, камней, яшмы и рубинов и среди бесконечного разнообразия цветов палл, пеплумов, стол и туник из тончайшей шерсти и легких тканей.
Здесь блистали красотой Аврелия Орестилла, любовница Катилины, и хотя юная, все же величественно красивая Семпрония, которой суждено было впоследствии за личные достоинства и редкие качества своего ума получить прозвание Знаменитой и затем умереть, сражаясь как храбрейший воин рядом с Катилиной в битве при Пистории. Здесь были и Аврелия, мать Цезаря, Валерия, жена Суллы, весталка Лициния и сотни других матрон и девушек, принадлежавших к наиболее видным фамилиям в Риме.
Внутри великолепного обширнейшего портика некоторые из этих патрицианских девушек качались на качелях; другие неподалеку забавлялись игрой в мяч – самой распространенной и излюбленной игрой римлян обоего пола, всех возрастов и положений.
Спартак и Крикс остановились несколько позади толпы патрициев и всадников, как полагалось людям их положения, и стали искать глазами Луция Сергия Катилину. Они увидели его стоящим возле колонны вместе с Квинтом Курием, благодаря которому впоследствии был открыт заговор Катилины, и с юным Луцием Кальпурнием Бестией, народным трибуном в год этого заговора.
Стараясь не толкать собравшихся здесь знатных людей, оба гладиатора мало-помалу приблизились к страшному патрицию. Он, саркастически улыбаясь, говорил в эту минуту своим друзьям:
– Я хотел бы как-нибудь познакомиться с весталкой Лицинией, которой этот толстяк Марк Красс дарит такие нежные ласки, и рассказать ей о его любви к Эвтибиде.
– Да, да, – сказал Луций Бестия, – и передай ей, что он подарил Эвтибиде двести тысяч сестерциев.
– Марк Красс, дающий двести тысяч сестерциев женщине!.. – воскликнул Катилина. – Но ведь это более удивительно, чем чудо в Ариминуме, где, как рассказывают, петух заговорил по-человечьи.
– Это удивительно разве только потому, что он баснословно скуп, – заметил Квинт Курий. – Ведь для Марка Красса двести тысяч сестерциев не больше как крупинка в сравнении со всем песком светлого Тибра.
– Он прав, – сказал, широко раскрыв глаза, с выражением жадности Луций Бестия. – Что это для Марка Красса, имеющего свыше семи тысяч талантов!..
– Это значит – более полутора биллионов сестерциев?..
– Сумма, которая казалась бы невероятной, если бы не было известно, что она действительно существует!
– Вот каким образом в нашей, столь хорошо управляемой республике, – сказал с горечью Катилина, – для человека с низменной душой и посредственным умом оказывается открытой широкая дорога к величию и к почестям. Я же, чувствующий в себе силу и способность довести до успешного конца любую войну, никогда не смогу добиться назначения командующим, так как беден и обременен долгами. Если завтра у Красса явится ради тщеславия желание быть назначенным в какую-либо провинцию, где придется совершить какой-нибудь военный поход, он этого добьется немедленно именно потому, что он настолько богат, что может купить не только простой народ, несчастный и голодный, но даже жадный и богатый Сенат.
– И подумать только, – добавил Квинт Курий, – каким нечистым был источник этих безмерных богатств!
– Конечно, – подхватил юный Бестия, – ведь как он их добился! Он скупал по самой низкой цене имущества, конфискованные Суллой у жертв проскрипций. Он давал деньги взаймы под огромные проценты. Он приобрел около пятисот рабов – архитекторов и каменщиков, и они выстроили бесчисленное количество домов на пустырях, доставшихся ему почти даром: там когда-то стояли жилища простонародья, сгоревшие от частых пожаров…
– Так что теперь, – прервал Катилина, – половина всех домов в Риме принадлежит ему.
– А разве все это справедливо? – спросил с пылом Бестия. – Разве это честно?
– Это удобно, – сказал, горько улыбаясь, Катилина.
– И неужели это всегда будет так?! – воскликнул Квинт Курий.
– Не должно бы, – пробормотал Катилина, – но кто может знать, что написано в непреложных книгах судьбы?
– Желать – значит мочь, – ответил ему Бестия. – Раз у четырехсот тридцати трех тысяч из четырехсот шестидесяти трех тысяч живущих в Риме граждан нет достаточно денег, чтобы быть сытыми, и достаточно земли, чтобы сложить усталые кости, то найдется смелый человек, который покажет им, что накопленные остальными тридцатью тысячами граждан богатства приобретены несправедливо и что владение ими незаконно; ты увидишь тогда, Катилина, найдут ли обездоленные способ показать свою силу этим отвратительным спрутам, питающимся кровью голодного и несчастного народа.
– Не в бессильных жалобах и не в пустых криках, – сказал серьезным тоном Катилина, – нужно изливать чувства, юноша. Мы должны в тиши наших домов обдумать широкий план и в свое время привести его в исполнение бестрепетной твердой рукой. Молчи и жди, Бестия: быть может, недалек тот день, когда мы сможем одним страшным и решительным ударом сокрушить этот гнилой строй, под гнетом которого стонем. Ведь, несмотря на свой внешний блеск, он весь сгнил и истрескался.
– Смотри, смотри, как весел оратор Квинт Гортензий! – сказал Курий, словно желая дать другое направление беседе. – Он, по-видимому, радуется отъезду Цицерона, так как остался теперь без соперника на собраниях Форума.
– Ну и трус же этот Цицерон! – воскликнул Катилина. – Едва он заметил, что попал в немилость Суллы за свои юношеские восторги перед Марием, как сел на корабль и удрал в Грецию.
– Уже почти два месяца, как он исчез из Рима.
– Ах, если бы у меня было его красноречие! – прошептал Катилина, сжимая с силой кулак. – В два месяца я стал бы властителем Рима.
– Тебе не хватает его красноречия, а ему – твоей силы.
– Тем не менее, – сказал серьезно и задумчиво Катилина, – если мы не привлечем Цицерона на свою сторону – а это будет трудно при его вялом характере, – то он может стать когда-нибудь в руках наших врагов страшным орудием против нас.
И три патриция погрузились в молчание.
В этот момент толпа, окружавшая портик, расступилась – к носилкам, сплошь украшенным пурпурной материей, вышитой золотом, направлялась Валерия, жена Суллы. Ее сопровождали несколько патрициев, среди которых выделялись толстый Деций Цедиций, худой Эльвий Медуллий и Квинт Гортензий.
Широкая тяжелая палла из темно-синей восточной ткани скрывала от жадных взоров пылких обожателей прелести, которыми так щедро одарила природа Валерию.
Лицо ее было очень бледно, а большие черные глаза, несколько расширенные и почти неподвижные, смотрели со скучающим выражением, что казалось странным для женщины, вышедшей замуж месяц тому назад.
Легкими движениями головы она отвечала на поклоны патрициев и, скрывая под улыбкой зевоту, пожала руки щеголям Эльвию Медуллию и Децию Цедицию. Оба патриция казались тенями Валерии – до того неотвязно они следовали за ней. Конечно, они не пожелали никому уступить честь помочь ей войти в носилки. Валерия, усевшись, задернула занавески и знаком приказала сопровождающим ее рабам двинуться в путь.
Рабы-каппадокийцы подняли носилки и пошли; перед носилками шествовал особый раб, исполняющий обязанности форейтора. Позади них еще шесть рабов составляли почетный конвой.
Оставив толпу поклонников, Валерия испустила глубокий вздох удовлетворения и, накинув на лицо вуаль, стала смотреть скучающим, грустным взором по сторонам, на мокрую мостовую и на дождливое серое небо.
Спартак, который, как мы говорили, находился вместе с Криксом позади толпы, узнав в красавице, вошедшей в носилки, госпожу своей сестры, почувствовал как бы легкое волнение и, толкнув локтем своего товарища, прошептал ему на ухо:
– Смотри!.. Валерия, жена Суллы!
– Клянусь священной рощей Арелаты, она хороша, как сама Венера!
В это время носилки супруги счастливого экс-диктатора проносили мимо двух гладиаторов, и глаза Валерии, рассеянно глядевшие сквозь дверцы носилок, остановились на Спартаке.
Словно внезапный толчок вывел матрону из ее рассеянности. Лицо ее покрылось легким румянцем, и, устремив на гладиатора сверкающие черные глаза, она даже немного высунула голову из-за занавесок, чтобы видеть его и после того, как носилки отдалились от гладиаторов.
– Вот так штука! – воскликнул Крикс, от которого не скрылись эти несомненные знаки расположения знатной дамы к его счастливому сотоварищу. – Дорогой Спартак, богиня Фортуна, эта капризная и подлая баба, схватила тебя за чуб, или, вернее, это ты поймал за косу непостоянную богиню! И держи ее крепко, друг, держи так крепко, чтобы она оставила что-либо в твоих руках, если пожелает убежать от тебя.
И, повернувшись к Спартаку, он увидел, что тот стоит бледный от волнения.
Спартак усилием воли овладел собой и с улыбкой, которой он старался придать как можно больше непринужденности, ответил:
– Замолчи же наконец, сумасшедший! Что ты мелешь о Фортуне да о чубе? Клянусь дубиной Геркулеса, ты слеп, как андабат.
И чтобы оборвать неприятный для него разговор, бывший гладиатор подошел к Луцию Сергию Катилине и тихо спросил его:
– Приходить мне сегодня вечером в твой дом, Катилина?
Тот повернулся и ответил:
– Да, конечно. Но не говори «сегодня вечером» – уже ночь, а скажи «скоро».
Спартак, поклонившись патрицию, отошел к Криксу.
Переговорив о чем-то вполголоса, они пошли через Форум к Священной улице.
– Клянусь Плутоном!.. Я совершенно упустил ту нить, которая до сих пор вела меня в запутанный лабиринт твоей души, – сказал Бестия, смотревший с изумлением на Катилину, фамильярно беседовавшего с гладиатором.
– А что случилось? – спросил наивно Катилина.
– Римский патриций удостаивает своей дружбой низкую и презренную породу гладиаторов!
– Ах, какой скандал! – сказал, саркастически улыбаясь, патриций. – Ужасно, не правда ли?..
И, не дожидаясь ответа, прибавил другим тоном:
– Я жду вас на заре в своем доме: поужинаем, повеселимся и… поговорим о серьезных делах.
Проходя по Священной улице по направлению к Палатину, Спартак и Крикс вдруг столкнулись с великолепно одетой молодой женщиной восхитительной наружности; в сопровождении рабыни средних лет и следовавшего за ней раба-педиссека она появилась оттуда, куда направлялись оба гладиатора.
Красота этой женщины с рыжими волосами, белоснежным лицом и большими глазами цвета зеленого моря заставила Крикса остолбенеть. Он остановился и, смотря на нее с изумлением, воскликнул:
– Клянусь Гезом! Какое чудо красоты!
Спартак, предаваясь грустным размышлениям, шел с опущенной головой. Подняв голову, он увидел перед собой девушку. Она, нисколько не обратив внимания на восхищение Крикса, пристально посмотрела на фракийца и, пораженная, будто узнав в нем знакомое лицо, остановилась, обратившись к бывшему гладиатору по-гречески:
– Да благословят тебя боги, Спартак!
– От всей души благодарю тебя, – ответил, несколько смутившись, Спартак, – благодарю тебя, красавица, и да будет к тебе милостива Венера Книдская.
А девушка, приблизившись к Спартаку, прошептала вполголоса:
– Света и свободы, доблестный Спартак!
Фракиец задрожал при этих словах и, с изумлением глядя на свою собеседницу, сказал:
– Не понимаю, что означают твои шутки, красавица.
– Это не шутки, и ты напрасно притворяешься: это пароль угнетенных. Я – куртизанка Эвтибида, бывшая рабыня, родом гречанка. И я тоже из сонма угнетенных.
И, схватив огромную руку Спартака, она с милой, очаровательной улыбкой пожала ее своей нежной и крошечной рукой.
Снова задрожал гладиатор, прошептав в изумлении:
– Она говорит серьезно. И она знает секретный знак.
– Я живу на Священной улице, близ храма великого Януса; приходи, я смогу тебе оказать немалую помощь в благородном предприятии, за которое ты взялся.
И так как Спартак стоял в нерешительности, она прибавила нежным голосом с милым жестом, откровенным и молящим:
– Приходи!..
– Приду, – ответил Спартак.
– Прощай, – сказала по-латыни куртизанка, приветствуя рукой обоих гладиаторов.
– Прощай! – ответил Спартак.
– Прощай, о самая божественная из всех богинь красоты! – сказал Крикс, стоявший рядом и не спускавший все время глаз с красивой девушки.
Не двигаясь с места, он продолжал пристально смотреть на удалявшуюся Эвтибиду. И кто знает, сколько времени он оставался бы в оцепенении, если бы Спартак не тряхнул его, сказав:
– Крикс, думаешь ли ты двинуться отсюда?
Галл очнулся и пошел, не переставая время от времени оборачиваться. Пройдя шагов триста, он воскликнул:
– И ты все же не хочешь, чтобы я тебя назвал возлюбленным сыном Фортуны?.. Ах неблагодарный!.. Тебе следовало бы, однако, воздвигнуть храм этой капризной богине, распростершей свои крылья над тобой.
– Для чего она заговорила со мной, эта несчастная?
– Я не знаю и не хочу знать, кто она; я знаю только, что Венера, если она существует, не может быть прекраснее этой девушки.
В этот момент один из рабов, сопровождавший недавно Валерию, подошел к гладиаторам и спросил у них:
– Кто из вас Спартак?
– Я, – ответил фракиец.
– Твоя сестра Мирца ожидает тебя сегодня в самый тихий час ночи в доме Валерии: она должна говорить с тобой по неотложному делу.
– Хорошо, я приду.
Раб отправился обратно, а два друга, продолжая свой путь, скоро исчезли за Палатинским холмом.
Глава V
Триклиний Катилины и приемная Валерии
Дом Катилины, расположенный на южной стороне Палатинского холма, в те дни принадлежал к самым большим и самым красивым римским домам, и полвека спустя он вместе с домом оратора Гортензия вошел в состав дома Августа. Внутри этот дом был не менее великолепен и удобен, чем жилища первых патрициев того времени, а триклиний, в котором, развалившись на ложах, пировали вечером того же дня Катилина с друзьями, был в то время одним из самых богатых и изящных в Риме.
Эта продолговатая и очень просторная зала была разделена на две части шестью колоннами из тиволийского мрамора, вокруг которых обвивались гирлянды из плюща и роз, распространяя аромат и свежесть.
Вдоль стен залы, среди гирлянд и колонн, стояли мраморные статуи в позах, совершенно лишенных целомудрия и стыда, но сделанные с поразительным и несравненным мастерством.
На мозаичном полу были изображены дикие танцы нимф, сатиров и фавнов; они сплетались в непристойные хороводы, показывая пышные формы, которыми их наградила фантазия художника.
В глубине залы, за круглым столом из превосходнейшего мрамора, находились три больших высоких обеденных ложа, сделанных из бронзы, с пуховыми подстилками и с покрывалами из тончайшего пурпура. Золотые и серебряные лампы искусной работы свисали с потолка и не только освещали залу, но и распространяли сильный аромат, сладко опьяняющий и погружающий в невыразимую сладострастную неподвижность мысли.
У стен стояли три посудных шкапа из бронзы, сплошь отделанные гирляндами и листьями изысканной оригинальной работы, а в них помещались серебряные сосуды всевозможной формы и размеров. Двенадцать бронзовых статуй, представлявших собой эфиопов, роскошно разукрашенных ожерельями и драгоценными камнями, поддерживали серебряные канделябры, которые своим светом усиливали общее освещение залы.
Лениво развалившись на обеденных ложах, поддерживая головы руками и опираясь локтями на пурпуровые подушки, возлежали Катилина, Курион, Луций Бестия, пылкий юноша, ставший впоследствии народным трибуном, и Гай Антоний, юный патриций, апатичный и обремененный долгами, который был товарищем Катилины в заговоре 691 года, а затем – товарищем Цицерона по консульству. Благодаря энергии последнего Гай Антоний в том же году уничтожил своего прежнего соучастника – Катилину. Был здесь и Луций Кальпурний Пизон Цезоний, распутный патриций, тоже потонувший в долгах до самых волос. Он не смог спасти Катилину в 691 году, зато был избран судьбой для отмщения за него в 696-м, когда, став консулом, сумел добиться изгнания Цицерона.
Возле Пизона возлежал юноша лет двадцати, женственной красоты, с нарумяненным лицом, с надушенными завитыми волосами, с увядшими щеками и с всегда пьяным, хриплым голосом. Этот юноша был Авл Габиний Нипот, самый близкий друг Катилины, впоследствии, в 696 году, тоже ставший консулом и вместе с Пизоном деятельно способствовавший изгнанию Цицерона.
Габинию предоставлено было почетное место, и он возлежал с того края среднего ложа, который приходился по правую сторону входа в столовую; он был, следовательно, царем этого пира.
Рядом с ним, на другом ложе, возлежал юный патриций, не менее остальных распутный и расточительный; это был Корнелий Лентул Сура, человек мужественный и сильный физически; в 691 году, как раз накануне того дня, когда разразилось восстание Катилины, в котором он должен был сыграть значительную роль, он умер в темнице, задушенный по приказанию Цицерона. Возле него – Цетег, задорный и смелый юноша. Последним на этом ложе возлежал Гай Веррес, человек честолюбивый, жестокий, весьма алчный.
Все приглашенные были в обеденных одеждах из тончайщей белоснежной шерсти и в венках из плюща, лавра и роз. Великолепный ужин, которым угощал Катилина своих друзей, приходил к концу. Веселье, царившее среди этих девяти патрициев, жесты, шутки, непристойные слова, звон чаш и оживленная болтовня, оглашавшие залу, ясно свидетельствовали о высоких качествах повара, а еще больше – виночерпиев Катилины.
– Подлей мне фалернского! – крикнул охрипшим от опьянения голосом сенатор Курион, протянув руку с серебряной чашей к одному из ближайших к нему виночерпиев. – Налей мне фалернского, я хочу восхвалить пышность Катилины, и пусть лопнет скряга Красс со всем своим богатством.
– Красс!.. Красс!.. Вот мой кошмар, предмет всех моих мыслей, всех моих снов!.. – сказал со вздохом Гай Веррес.
– Его несметные богатства не дают тебе спать, бедняга Веррес? – спросил, взглянув на соседа насмешливым и испытующим взором, Авл Габиний, поправляя белой рукой локоны искусно завитых и надушенных волос.
– Неужели не придет день равенства? – воскликнул со вздохом Веррес.
– О чем думали тогда эти дураки Гракхи и этот идиот Друз, когда они решили поднять город, чтобы поделить поля между плебеями, я поистине не понимаю, – сказал Гай Антоний. – Ведь они не думали вовсе о бедных патрициях!.. Кто беднее нас, присужденных видеть, как доходы с наших имений пожираются ненасытной жадностью банкиров? Под предлогом получения процентов с денег, которые они нам ссудили, они налагают арест на наши доходы еще раньше, чем приходят сроки уплаты долгов.
– Кто беднее нас, осужденных скупостью бесчеловечных отцов и силой всемогущих законов проводить лучшие годы нашей юности в бедности, томясь неосуществимыми желаниями?.. – добавил Луций Бестия, оскалив зубы и судорожно сжимая чашу, только что им опорожненную.
– Кто беднее нас, в насмешку рожденных патрициями и только лишь благодаря званию своему пользующихся уважением простонародья? – заметил с выражением глубокой грусти Лентул Сура.
– Оборванцы в тогах, вот кто мы!..
– Лишенные ценза, одетые в пурпур!
– Угнетенные и нищие, которым нет места на пиру богатой Римской республики!
– Смерть ростовщикам и банкирам!
– В ад все законы двенадцати таблиц!
– И преторианский эдикт!
– К Эребу отцовскую власть!
– Да ударит всемогущая молния Юпитера Громовержца в Сенат и испепелит его!
– Но пусть Юпитер сперва предупредит меня об этом, чтобы я мог отсутствовать в этот день! – пробормотал совершенно опьяневший Курион.
Взрыв хохота раздался вслед за этим мудрым замечанием пьяницы и положил конец проклятиям и брани.
В этот момент вошедший в столовую раб приблизился к хозяину дома и прошептал ему несколько слов на ухо.
– А, клянусь богами ада!.. – воскликнул громким голосом, с выражением радости Катилина. – Наконец! Введите сейчас же его и приведенную им с собой тень.
Раб поклонился и уже собрался уходить, но Катилина, задержав его, прибавил:
– Окажите им полное уважение. Обмойте им ноги, вытрите их мазями и дайте им обеденную одежду и венки.
И раб, снова поклонившись, вышел.
Затем Катилина крикнул триклиниарху:
– Эпафор, сейчас же освободи стол от остатков пиршества и приготовь две скамьи против главного ложа для двух друзей, которых я ожидаю; очисти эту комнату от мимов, музыкантов и рабов и приготовь тем временем в соседней комнате все для веселого, приятного и продолжительного пира.
В то время как столовую убирали, гости молча распивали пятидесятилетнее фалернское, пенившееся в серебряных чашах, и ожидали с нетерпением и с нескрываемым выражением любопытства появления гостей. Те скоро вошли в сопровождении раба, одетые в обеденные белые тоги, в венках из роз на головах.
Это были Спартак и Крикс.
– Да будет покровительство богов над этим домом и его благородными гостями! – сказал Спартак, входя в комнату.
– Привет всем! – прибавил Крикс.
– Честь и слава тебе, храбрейший Спартак, и твоему другу! – ответил Катилина, поднявшись навстречу рудиарию и гладиатору. И, взяв Спартака за руку, он усадил его на ложе, которое сам раньше занимал; усадив Крикса на одну из только что поставленных против почетного ложа скамеек, Катилина уселся на другой рядом с ним.
– Итак, Спартак, ты не пожелал провести этот вечер за моим столом вместе с благородными и храбрыми юношами? – И при этом он указал на гостей.
– Не пожелал? Я не мог, Катилина, и я об этом тебя предупредил, если только твой остиарий был аккуратен в исполнении данного ему мной поручения.
– Да, я был предупрежден о том, что ты не сможешь прийти ко мне на ужин…
– И ты не знал причины, сообщить которую я не мог, не доверяя скромности остиария. Мне понадобилось пойти в одну харчевню, посещаемую гладиаторами, чтобы встретиться там с людьми, имеющими большое влияние на этих несчастных.
– Итак, – произнес вдруг несколько насмешливым тоном Луций Бестия, – итак, мы, гладиаторы, думаем о своем освобождении, толкуем о своих правах и готовимся поддерживать эти права с мечом в руках?..
Лицо Спартака вспыхнуло, и он, ударив кулаком по столу, порывисто привстал и воскликнул:
– Да, конечно, клянусь всеми молниями Юпитера, пусть…
Внезапно прервав самого себя, сдержавшись и переменив тон, он продолжал спокойно:
– Пусть дадут согласие на это высшие боги и вы, благородные патриции, и мы возьмемся за оружие ради свободы угнетенных!
– Этот гладиатор мычит, как бык, – пробормотал Курион, начавший дремать и склонявший лысый череп то на правое, то на левое плечо.
– Такое высокомерие под стать Луцию Корнелию Сулле Счастливому, диктатору, – прибавил Гай Антоний.
Катилина, предвидевший, до чего могут довести эту беседу насмешки гостей, поднялся с места и сказал так:
– Вам, благородные римские патриции, у которых неблагоприятная судьба отняла то, на что вы, по величию ваших душ, вполне имеете право, – свободу, власть и богатство; вам, добродетельные и мужественные, вам, чьи храбрейшие души я знаю; вам, верные и честные друзья мои, представляю я этого доблестного рудиария, Спартака, который по силе своего тела и по стойкости души был бы вполне достоин родиться не фракийцем, а римским гражданином и патрицием. Он, сражаясь в наших легионах, доказал свое мужество, заслужив гражданский венок и чин декана…
– Что не помешало ему дезертировать из нашего войска при первом же удобном для него случае, – прервал Луций Бестия.
– Ну и что же! – быстро и все более воодушевляясь возразил Катилина. – Поставите ли вы ему в вину, если он нас, сражавшихся против его родной страны, оставил для того, чтобы защищать свое отечество, своих родных, своих ларов? Кто из вас, если бы попал в плен к Митридату и был зачислен в его войска, при первом же появлении римского орла не счел бы своим долгом оставить ненавистные знамена варвара и вернуться под знамена своих сограждан?
Шепот согласия и одобрения пронесся после этих слов, и Катилина, пользуясь благоприятным настроением слушателей, продолжал:
– Теперь я, вы и весь Рим видели, как этот сильнейший человек, мужественно и непобедимо сражаясь в цирке, совершил подвиги, достойные не гладиатора, а талантливого командира. И этот человек, стоящий выше своего положения и своей несчастной судьбы, уже несколько лет как задумал одно трудное, опасное, но благородное предприятие; он составил тайный заговор среди гладиаторов. Их, связанных священной клятвой, он замышляет поднять в определенный день против обрекающей их на муки и смерть тирании и вернуть свободными в родные страны.
Катилина немного помолчал и после короткой паузы продолжил:
– Разве не то же самое уже давно задумали вы и я? Чего требуют гладиаторы, кроме свободы? Чего требуем мы? Против чего желаем мы восстать, если не против той же олигархии? Ибо с того времени, как республика попала под произвол олигархов, им и только им платят дань цари, тетрархи и народы, тогда как остальные храбрые граждане – знатные и простые – становятся подонками общества, несчастными, угнетенными, недостойными и презренными.
Ропот пробежал среди молодых патрициев, и глаза их засверкали ненавистью, гневом и жаждой мщения.
Катилина продолжал:
– В наших домах царит нищета, вне домов – долги, настоящее печально, будущее еще хуже. Зачем влачить такую несчастную жизнь? Не пора ли нам проснуться?..
– Проснемся же! – сказал хриплым голосом дремавший Курион, который, услышав последние слова Катилины, но вовсе не уловив их смысла, стал тереть себе глаза.
Как сильно ни были увлечены речью Сергия заговорщики, ни один из них не мог удержаться от смеха при выходке Куриона.
– Пусть тебя заберет Минос и судит по твоим заслугам, проклятое чучело, набитое грязью и вином! – заревел Катилина, сжав кулаки и проклиная незадачливого пьяницу.
– Молчи и спи, проклятый! – закричал Бестия и толкнул Куриона так, что тот растянулся во всю длину на ложе.
Катилина медленно выпил несколько глотков фалернского и, помолчав немного, продолжил:
– И вот теперь, уважаемые граждане, я вас созвал сюда для того, чтобы совместно разобрать, выгодно ли нам привлечь в наше предприятие Спартака и его гладиаторов. Если мы одни поднимем восстание против олигархов и Сената, которые держат в своих руках высшую власть, государственную казну и грозные легионы, то, конечно, ничего не достигнем и нам придется все равно искать помощи у тех, кого по праву следует считать пригодными для этого дела; война тех, кто ничего не имеет, против владеющих всем, война рабов против господ, война угнетенных против угнетателей должна быть и нашим делом. И почему не привлечь нам к делу также и гладиаторов, не взять их под свое руководство и не ввести в римские легионы? Я никак не могу этого понять. Убедите меня в противном, и мы отложим осуществление нашего плана до лучших времен.
Нестройный ропот раздался после слов Катилины, которые, судя по всему, большинству не понравились. Спартак, зорко следивший во время речи хозяина дома за настроением собравшихся, заговорил спокойным голосом, хотя лицо его побледнело:
– Чтобы угодить тебе, Катилина, человеку, которого очень уважаю, я решился прийти сюда, хотя не надеялся, что эти благородные патриции могут быть убеждены твоими словами. Позволь же мне, и пусть разрешат мне твои доблестные друзья откровенно говорить и открыть перед вами свою душу. Вас, свободных граждан знатного происхождения, держит в стороне от управления государственными делами и лишает богатства каста олигархов, враждебная народу, смелым людям и новаторам, каста олигархов, власть которой свыше ста лет ввергает Рим в пучину раздоров и мятежей. Поэтому для вас восстание сводится к свержению нынешнего Сената и к замене действующих законов другими, более справедливыми для народа и равномерно распределяющими богатства и права, к замене сенаторов людьми из вашей среды. Но для вас, как и для нынешних властителей, народы по ту сторону Альп и по ту сторону моря продолжали бы оставаться варварами, и вы захотите, чтобы все они были под игом римского господства и платили вам дань, чтобы ваши дома были наполнены рабами и в амфитеатрах, как и ныне, устраивались зрелища кровавых боев гладиаторов; это будет для вас отдохновением от тяжелых государственных забот, которым завтра вы, победители, должны будете отдаться. Ничего другого вы не можете желать, и все это для вас выражается, коротко говоря, в одном – стать самим на место теперешних властителей.
Но для нас, несчастных гладиаторов, дело заключается совсем в другом. Всеми презираемые, лишенные свободы и отечества, осужденные сражаться и убивать друг друга на потеху другим, мы ищем свободы, но полной и совершенной, мы хотим отвоевать свое отечество и свои дома, и в силу этого мы должны восстать не только против теперешних властителей, но также и против тех, которые придут им на смену, будут ли они называться Суллой или Катилиной, Цетегом или Помпеем, Лентулом или Крассом.
С другой стороны, можно ли надеяться на победу нам, гладиаторам, предоставленным самим себе, одним, восставшим против страшной и непобедимой мощи Рима? Нет, победа невозможна, и невозможным становится и само предприятие. Пока я надеялся, что ты, Катилина, и твои друзья могут стать честно нашими вождями, пока я мог предполагать, что люди консульского звания и патриции станут во главе гладиаторских легионов и дадут свое достоинство и имя войску, я оживлял надежды многих моих товарищей по несчастью пылом собственных надежд; но теперь, когда я вижу, что предрассудки вашего воспитания никогда не позволят вам быть нашими вождями, я убеждаюсь в невозможности нашего предприятия, о котором я мечтал, которое лелеял в тайниках души. Теперь с чувством беспредельного сожаления я отказываюсь от него окончательно как от невообразимого безумия. Разве можно было бы иначе назвать наше восстание, даже если бы мы могли поднять пять, десять тысяч человек? Какой авторитет имел бы, например, я или другие из моего класса, какое значение, какой престиж? В пятнадцать дней наши два легиона были бы раздавлены, как это произошло двадцать лет назад с теми тысячами гладиаторов, которых один доблестный римский всадник по имени Минуций или Веций собрал возле Капуи.
Трудно передать впечатление, произведенное речью Спартака, этого, по мнению гостей, варвара и притом наиболее презренного. Одни удивлялись его красноречию, другие – возвышенности его мыслей, третьи – глубине его политических идей, а в общем все остались чрезвычайно удовлетворенными высказанным им уважением к всемогуществу римского имени. И удовлетворенное самолюбие римлян, которое так ловко пощекотал бывший раб, вылилось в общих похвалах, открыто рассыпаемых мужественному фракийцу, которому все, в том числе Луций Бестия, предложили покровительство и дружбу.
Долго еще продолжалось обсуждение вопроса. Было высказано много самых различных мнений, и в конце концов решили отложить предприятие до лучших времен: в ожидании от времени доброго совета, а от Фортуны – случая, более благоприятного для смелого плана.
Спартак предложил свои руки и руки немногих гладиаторов, которые в него верили и его уважали, – он все время напирал мимоходом на слово «немногие» – в распоряжение Катилины и его друзей. После того как он и Крикс выпили чашу дружбы, которая пошла кругом, и гости бросали в нее лепестки роз, обрываемые с венков, Спартак попрощался с хозяином дома и его друзьями и вместе с Криксом ушел из дома патриция.
Выйдя на улицу, они направились к дому Суллы.
Крикс первым нарушил молчание:
– Объяснишь мне, надеюсь…
– Молчи, ради Геркулеса! – сказал вполголоса, прерывая его, Спартак. – Позже ты узнаешь все.
Они продолжали идти молча и прошли так больше трехсот шагов. Первым заговорил рудиарий. Он повернулся к галлу и, оглядевшись, произнес:
– Там было слишком много людей, не все они на нашей стороне и не все владели своим рассудком. Нельзя было доверяться этим юношам. Ты слышал – для них наш заговор ликвидирован, должен исчезнуть, как бред больного мозга. Ты сейчас вернись в школу гладиаторов Акциана и перемени наш пароль, приветствия и секретный знак при рукопожатии. Паролем вместо «свет и свобода» будет «постоянство и победа». Знаком больше не будут три коротких последовательных сжатия руки, а три легких нажима указательным пальцем правой руки на ладонь правой руки другого.
И Спартак, взяв правую руку Крикса, три раза надавил указательным пальцем на его ладонь, говоря:
– Вот так. Ты понял?
– Понял, – ответил Крикс.
– А теперь иди, не теряй времени, сделай так, чтобы каждый начальник звена предупредил об этом своих пять гладиаторов. Объясни им, что наш заговор стоял под угрозой раскрытия и что всякий, кто произнесет прежний пароль и употребит прежние знаки, рискует погубить наше дело и вынудит нас окончательно отказаться даже от попытки осуществить наш рискованный замысел. Завтра мы встретимся рано утром в школе Юлия Рабеция.
Спартак пожал руку Крикса и быстрым шагом пошел к дому Суллы. Он постучался в дверь; его впустили и проводили из передней в маленькую комнату его сестры. Мирца, завоевавшая полное расположение своей госпожи, уже занимала очень важную должность: заведовала туалетом Валерии.
Она в тревоге ожидала брата и, как только увидела его входящим в ее комнату, бросилась к нему, обвила его шею руками и стала покрывать лицо поцелуями.
Затем девушка с очень веселым лицом рассказала Спартаку, что она не пригласила бы его в этот час, если бы не приказание Валерии, ее госпожи, которая часто говорила с нею о Спартаке, расспрашивала о нем, проявляла к нему больше интереса, чем это, может быть, полагалось такой знатной матроне по отношению к рудиарию; узнав, что он еще не связал себя никакой службой, она приказала позвать его в этот вечер, намереваясь предложить ему управление гладиаторской школой, которую Сулла недавно организовал на своей даче в Кумах.
Трудно представить радость Спартака при словах Мирцы. Он энергично тряхнул головой, как бы силясь отогнать обуревавшие его странные мысли.
– Если я соглашусь управлять этой небольшой гладиаторской школой, потребует ли Валерия, чтобы я вновь запродал себя, или она оставит меня свободным? – наконец спросил он сестру.
– Об этом она ничего мне не сказала, – ответила Мирца, – но она очень расположена к тебе и, наверное, согласится оставить тебя свободным.
– Значит, она очень добра, эта Валерия?
– Настолько же добра, насколько прекрасна.
– О, тогда ее доброта не имеет границ.
– Мне кажется, что ты испытываешь к ней сильную любовь.
– Я?.. Огромную, но благоговейную и почтительную, какую может и должен питать к столь знатной матроне в моем печальном положении человек.
– Ну, так слушай… поклянись, что ты не проронишь ни одного слова об этом ей, так как она строго-настрого запретила мне говорить тебе об этом. Знай, что чувство нежности и любви, которое ты питаешь к ней, тебе внушили высшие боги как долг благодарности, так как именно Валерия убедила Суллу в цирке дать тебе свободу.
– Как?.. Она?.. Неужели это правда?.. – воскликнул Спартак, вздрогнув всем телом и побледнев.
– Правда… правда… Но, повторяю тебе, не показывай ей, что ты это знаешь.
Спартак, склонив голову на грудь, погрузился в раздумье.
– А теперь я пойду предупредить Валерию о твоем приходе, чтобы, получив разрешение, я могла ввести тебя к ней. – И, легкая, как мотылек, Мирца исчезла через маленькую дверь.
Спартак даже не заметил этого, погруженный в размышления.
Рудиарий увидел в первый раз Валерию полтора месяца назад. Отправившись в дом Суллы, чтобы повидать сестру, он встретил Валерию, выходившую к носилкам.
Впечатление, которое произвели на Спартака бледное лицо, черные сверкающие глаза и черные как смоль волосы Валерии, было молниеносным и сильным. Он испытывал один из необычайных и необъяснимых порывов симпатии, которому невозможно противиться; в нем тут же внезапно зародилась как самое смелое желание мысль о возможности хотя бы только поцеловать край туники этой женщины, которая ему казалась прекрасной, как Венера.
Соприкосновение каких-то необъяснимых, таинственных токов возникло, очевидно, между Спартаком и Валерией. Хотя положение Валерии и ее происхождение должны были побуждать к большей сдержанности, она с первого же момента испытала – как это было заметно – такое же чувство, какое взволновало душу гладиатора.
Сначала фракиец хотел изгнать из своего сердца это новое чувство. Голос рассудка говорил ему, что его любовь не только невозможна, но что она ни с чем не сравнимое безумие, что его любовь – любовь сумасшедшего, что страсть его наталкивается на совершенно непреодолимые препятствия. Но мысль об этой женщине возникала постоянно, упорно и властно среди всех забот Спартака и наконец овладела им всецело.
Иногда, как бы влекомый таинственной силой, он оказывался за колонной портика дома Суллы – в ожидании выхода Валерии. Не замечаемый ею, он много раз видел ее и каждый раз находил еще более прекрасной.
Один только раз Валерия его заметила, и на мгновение бедному рудиарию показалось, что она посмотрела на него благосклонно, почти ласково и – он готов был подумать – с любовью, но он тотчас же отогнал далеко от себя эту мысль как чудовищную фантазию своих желаний, как мысль, которая при таком состоянии его души – он отлично понимал – довела бы его до сумасшествия.
Легко представить, какое впечатление произвели слова Мирцы на бедного гладиатора.
Он был в доме Суллы, в нескольких шагах от этой женщины – нет, не от женщины, а от богини, ради которой он готов был отдать свою кровь, славу, жизнь. Он сейчас очутится перед ней, может быть, наедине с ней, услышит ее голос и увидит вблизи черты ее лица, глаза, улыбку… Никогда еще не виденную им улыбку, которая должна быть улыбкой весеннего неба. Он был здесь, и несколько мгновений отделяли его от несравненного счастья, какого не только желать, но о каком он даже не осмеливался мечтать… Но что же, однако, произошло?.. Быть может, он находился во власти сладкой грезы, среди призраков своей возбужденной страстью фантазии?.. Или, может быть, он начинает сходить с ума?.. Или, может быть, несчастный, он уже сошел с ума?..
При этой мысли Спартак вздрогнул, осмотрелся кругом, ища растерянными глазами сестру… Но ее уже не было.
Он поднес руки ко лбу, как бы для того, чтобы сдержать бешеное биение в висках и рассеять туман, окутавший его мозг, и прошептал едва внятным голосом:
– О боги, не дайте мне сойти с ума…
Мало-помалу он стал приходить в себя и осознавать, где он находится. Это, конечно, была комната его сестры: небольшое ложе стояло в одном углу, две маленькие скамейки из позолоченного дерева располагались у стен. Масляная терракотовая лампа зеленого цвета в виде ящерицы, изо рта которой выходил зажженный фитиль, освещала комнату.
Спартак, еще ошеломленный, едва пришедший в себя и все еще находившийся во власти мысли, что он или грезит, или сходит с ума, коснулся указательным пальцем левой руки пламени лампы. Боль ожога убедила его в том, что он не спит.
Тогда он попытался усилием воли унять кипение крови и полностью вернуть власть над своими чувствами. Постепенно он этого добился, и когда через несколько минут вошла Мирца и позвала его, чтобы проводить в приемную Валерии, он принял это известие довольно спокойно и бесстрастно, только лицо его покрылось мертвенной бледностью.
Мирца заметила это и с тревогой спросила:
– Что это с тобой, Спартак?.. Не чувствуешь ли ты себя дурно?..
– Нет, нет… никогда я не чувствовал себя так хорошо, – ответил рудиарий.
В сопровождении сестры он спустился по узенькой лестнице (рабы в римских домах жили на верхнем этаже) и направился к приемной, где его ожидала Валерия.
Приемной называлась комната, где римская матрона уединялась для чтения, принимала близких друзей, вела интимные беседы.
Приемная Валерии в ее зимних покоях (в патрицианских домах обычно было столько же отдельных помещений, сколько времен года) представляла собой маленькую изящную комнатку. Несколько труб из листового железа распространяли нежную теплоту, тем более приятную, чем более суровым был холод вне дома. Трубы эти были искусно скрыты в складках роскошной драпировки из восточной материи, покрывавшей все стены. Дорогая шелковая материя голубого цвета свисала вдоль стен с потолка почти до самого пола прихотливыми складками и причудливыми фестонами, а поверх этой материи была прикреплена, подобно белому облаку, тонкая белоснежная кисея, в изобилии усыпанная свежими розами, наполнявшими комнату нежным благоуханием. С потолка свисала роскошная золотая лампа с тремя рожками, изображавшая розу посреди листьев, – произведение греческого мастера. Она только наполовину рассеивала мрак в комнате и распространяла в ней голубоватый, почти матовый свет вместе с тонким запахом арабских благовоний, которые были смешаны с маслом, насыщавшим фитили лампы.
В комнате, так изящно убранной в восточном вкусе, не было никакой мебели, кроме ложа или кушетки с одной только спинкой – ложе состояло из мягких перьев, покрытых белым и голубым шелком, – нескольких скамеек, обитых точно такой же материей, и низенького драгоценнейшего комода из серебра с четырьмя маленькими ящиками, на которых были изображены четыре победы Суллы.
В этом помещении, уединенном, тихом, полном благоухания, возлежала на кушетке в час рассвета прекрасная Валерия, одетая в белоснежную шерстяную тунику, отороченную синими лентами. Ее олимпийские плечи, руки, словно выточенные из слоновой кости, и полуобнаженная белоснежная грудь были прикрыты черными густыми, небрежно распущенными волосами. Опершись локтем о подушку, она поддерживала голову маленькой, как у ребенка, белоснежной рукой.
Глаза ее были полузакрыты, лицо неподвижно. Казалось, она спала; по-видимому, она была захвачена, увлечена водоворотом мыслей, столь сладких и приятных, что ничего не замечала вокруг себя. Валерия не шевельнулась при легком шуме, произведенном открывшейся дверью, когда Мирца ввела Спартака, и осталась неподвижной, когда дверь закрылась за ушедшей рабыней.
Спартак, с лицом бледным, как паросский мрамор, с пылающими глазами, устремленными на прекрасную матрону, стоял некоторое время молча и неподвижно, погруженный в благоговейное созерцание, вызвавшее в его груди бурный трепет и такое смятение ощущений и чувств, какого ему не приходилось никогда испытывать.
Так прошло несколько минут. Если бы в это время Валерия пришла в себя, она могла бы ясно расслышать прерывистое и взволнованное дыхание рудиария. Внезапно жена Суллы вздрогнула, будто кто-то ее позвал, будто ей сообщили, что Спартак здесь. Приподнявшись, она села, обратила к фракийцу свое лицо, тотчас же покрывшееся румянцем, и со вздохом удовлетворения сказала нежным голосом:
– Ах! Ты здесь?
Пламенем вспыхнуло лицо Спартака при звуках этого голоса; он сделал шаг к Валерии, сомкнул губы как бы для того, чтобы говорить, но мог издать только нечленораздельный и невнятный звук.
– Да окажут тебе покровительство боги, мужественный Спартак! – сказала с милой улыбкой Валерия, овладевая собой. – И… и… садись, – прибавила она, указывая на одну из скамеек.
На этот раз Спартак собрался с духом и ответил еще слабым и дрожащим голосом:
– Боги мне покровительствуют гораздо больше, чем я заслужил, божественная Валерия. Они оказывают мне в эту минуту величайшую милость, какая только может выпасть на долю смертного: они дают мне твое покровительство.
– Ты не только храбр, – возразила Валерия, в глазах которой сверкнула молния радости, – ты еще и любезен.
Затем она вдруг спросила на греческом языке:
– В твоей стране, до того как попал в плен, ты был одним из вождей твоего народа, не правда ли?
– Да, – ответил Спартак также на греческом языке, на котором он говорил если не с аттической, то, во всяком случае, с александрийской изысканностью. – Я был вождем одного из самых сильных фракийских племен в Родопских горах. У меня был дом, многочисленные стада овец и быков и плодороднейшие пастбища. Я был богат, могуществен, счастлив и – поверь мне, божественная Валерия! – я был полон любви, справедлив, милостив и добр…
Он на миг остановился, а затем продолжал с глубоким вздохом и дрожащим от сильного волнения голосом:
– И я не был варваром, не был презренным и несчастным гладиатором!
Валерию охватило чувство жалости, волнение любви, и, подняв на рудиария глаза, сверкающие лаской и нежностью, она сказала:
– Я долго и часто беседовала с милой твоей Мирцей, я знаю твою необыкновенную храбрость; и теперь, когда я с тобой разговариваю, я вижу ясно, что презренным ты не был никогда, а по своему образованию, по воспитанности и манерам ты похож скорее на грека, чем на варвара.
Какое впечатление произвели эти слова, произнесенные очень нежным голосом, на Спартака, нельзя передать; он почувствовал, что слезы увлажнили его глаза, и ответил прерывающимся голосом:
– О, будь благосклонна… за эти милосердные слова… милосерднейшая из женщин, и пусть высшие боги… окажут тебе предпочтение перед всеми смертными, так как ты этого вполне заслуживаешь, и сделают тебя счастливейшей из всех людей.
Валерия тоже была взволнована: это волнение сказывалось в страстном блеске ее выразительных глаз и в прерывистом дыхании.
Что касается Спартака, он был вне себя. Он смотрел на Валерию восторженными глазами, преданными и полными обожания, он слушал ее мелодичный голос, который казался ему гармонией арфы Аполлона, он упивался ее пылающими и страстными глазами, которые, казалось, обещали неизреченные восторги любви. И если он не мог верить и действительно не верил обещанию, которое жило в этих глазах и которое он считал галлюцинацией разгоряченного воображения, он все-таки не сводил влюбленного взгляда, сверкающего, подобно пылающей лаве, с божественных глаз Валерии.
За последними словами Спартака наступило долгое молчание, нарушаемое только тяжелым дыханием матроны и фракийца; между их сердцами установился какой-то ток единых чувств и мыслей, заставлявший обоих трепетать и молчать в смущении.
Валерия первая попыталась освободиться от тягости этого опасного молчания.
– Не возьмешь ли ты на себя теперь, когда ты свободен, управление школой из шестидесяти рабов? Сулла хочет обучить их гладиаторскому делу на своей вилле в Кумах.
– Я готов сделать все, что тебе угодно, так как я твой раб и весь в твоем распоряжении, – ответил Спартак едва внятным голосом, устремив на Валерию взор, выражающий чувство нежности и безграничной преданности.
Валерия некоторое время в молчании пристально смотрела на Спартака, а затем встала и неверными шагами прошлась по комнате. Потом она остановилась возле рудиария и долго смотрела на него без слов. Наконец сказала чуть слышно:
– Спартак, будь откровенен, скажи мне: что ты делал много дней назад, спрятавшись за колонной портика этого дома?
Точно пламя озарило бледное лицо гладиатора. Он наклонил голову без ответа, дважды тщетно пытаясь поднять лицо к Валерии и открыть уста, чтобы заговорить. Всякий раз ему мешал стыд – стыд, который овладел им от мысли, что его тайна уже больше не тайна и что Валерия будет смеяться от души над безумным пылом, побудившим презренного гладиатора поднять взор на одну из самых прекрасных и знатных патрицианок Рима. Он почувствовал всю горечь своего позорного и незаслуженного положения, проклинал про себя войну и гнусное могущество Рима. Он дрожал от стыда, горя и бешенства.
Спустя несколько мгновений Валерия, не понимая молчания Спартака, приблизилась к нему на шаг и спросила его с еще большей нежностью:
– Скажи мне… что ты делал?
Рудиарий, не поднимая головы, упал к ногам Валерии и прошептал:
– Прости!.. Прости!.. Прикажи своему надсмотрщику бить меня розгами!.. Пошли, чтобы меня распяли на Сессорском поле!.. Я это заслужил…
– Встань!.. Что с тобой? – сказала Валерия, схватив за руку Спартака и побуждая его встать.
– Но я клянусь тебе, что я тебя обожал, как обожают Венеру, как обожают Юнону…
– А!.. – воскликнула с удовлетворением матрона. – Ты приходил, чтобы взглянуть на меня…
– Прости меня… Прости меня… Молиться на тебя приходил я.
– Встань, Спартак, благородное сердце, – сказала Валерия голосом, дрожащим от волнения, сжимая с силой руку Спартака.
– Нет, нет, здесь, здесь у твоих ног… мое место, божественная Валерия…
С этими словами он схватил край ее туники и стал его целовать в страстном порыве.
– Встань, встань, не для тебя это место, – прошептала, вся дрожа, Валерия.
Спартак, покрывая пылкими поцелуями руки Валерии, встал и, глядя на нее влюбленными глазами, повторял будто в бреду хриплым и приглушенным голосом:
– О божественная!.. божественная!.. божественная Валерия!..
Глава VI
Угрозы, интриги и опасности
– Скажи мне наконец, – говорила Эвтибида, облокотясь на груду мягких пурпуровых подушек в экседре своего дома, – знаешь ты что-нибудь или нет? Есть ли у тебя в руках ключ к этой путанице?..
Собеседником ее был мужчина лет пятидесяти, с безбородым, женственным лицом, сплошь покрытым морщинами, плохо скрытыми под гримом белил и румян. По одежде в нем легко можно было угадать актера.
– Желаешь ли ты, чтобы я тебе сказала, какого мнения я о тебе, Метробий? Я всегда тебя очень мало ценила, теперь же и вовсе не считаю человеком.
– О, клянусь маской Мома, моего покровителя! – возразил актер скрипучим голосом. – Если бы ты не была, Эвтибида, более прекрасной, чем Диана, и более пленительной, чем Киприда, то, даю тебе честное слово Метробия, задушевного друга Корнелия Суллы, я бы рассердился. Если бы это не ты так говорила со мной, то, клянусь Геркулесом Победителем, я просто ушел бы, пожелав тебе доброго пути к берегам Стикса!
– Но что ты все-таки сделал? Что ты разведал об их планах?
– Вот… я тебе скажу… Я узнал много – и ничего…
– Что означают твои слова?..
– Будь терпелива – я тебе все объясню. Надеюсь, что ты и не подумаешь сомневаться в том, что я – старый актер на мимических ролях, в течение тридцати лет исполняющий женские роли на народных представлениях, – владею искусством обольщать людей, особенно когда эти люди – варвары и невежественные рабы или еще более невежественные гладиаторы и когда для достижения своей цели я имею в своем распоряжении такое верное средство, как золото…
– И вот потому, что я не сомневаюсь в твоей ловкости, я тебе дала это поручение, но…
– Но… но пойми, прекраснейшая Эвтибида, что если моя ловкость должна была сказаться в раскрытии заговора гладиаторов, то тебе придется испытать ее на чем-нибудь другом, так как заговора гладиаторов нельзя открыть, раз они ничего не замышляют.
– Возможно ли это?
– Это верно, это несомненно, прекраснейшая девушка.
– Однако два месяца назад гладиаторы были в заговоре, организовали тайный союз, имели свой пароль, условные знаки приветствия и свои гимны и, по-видимому, замышляли восстание, нечто вроде бунта рабов в Сицилии.
– И ты серьезно верила в возможность восстания гладиаторов?
– А почему нет?.. Разве они не умеют сражаться и не умеют умирать?
– В амфитеатрах…
– Но именно потому, что они умеют сражаться и умирать для развлечения народа, они могут сражаться и умирать для завоевания свободы.
– Эх!.. Во всяком случае, если между ними и составлялся заговор, то могу тебя заверить, что теперь заговора у них уже больше нет.
– Ах!.. – сказала с легким вздохом красавица-гречанка, задумавшись. – Я не знаю причин этого… и даже боюсь узнать их.
– Тем лучше!.. Я их не знаю и не имею никакой охоты узнавать.
– Гладиаторы сговорились между собой и выступили бы, если бы римские патриции, враги существующих законов и Сената, взяли на себя командование над ними.
– Но так как эти римские патриции, как бы подлы они ни были, не оказались настолько низкими, чтобы стать во главе гладиаторов…
– Однако был такой момент… Довольно, нам больше незачем заниматься этим. Скажи мне, Метробий…
– Сперва удовлетвори мое любопытство, – перебил актер, – откуда ты получила сведения о заговоре гладиаторов?
– От одного грека… моего соотечественника, тоже гладиатора…
– Ты, Эвтибида, на земле более могущественна, чем Юпитер на небе. Одной ногой ты попираешь Олимп олигархов, другой – грязное болото черни…
– Ах, я делаю все возможное, чтобы добиться…
– Чтобы добиться чего?
– Чтобы добиться власти! – воскликнула дрожащим голосом Эвтибида, вскочив на ноги, с лицом, искаженным от гнева, с глазами, горящими зловещим блеском, и с выражением столь глубокой ненависти, смелости и неукротимой воли, которого никак нельзя было ожидать от этой изящной и грациозной девушки. – Да, чтобы добиться власти, стать богатой, могущественной, чтобы мне завидовали… и, – прибавила она вполголоса, но с еще большей силой, – чтобы иметь возможность отомстить.
Метробий, хотя он и привык ко всяким притворствам на сцене, с изумлением смотрел на искаженное лицо Эвтибиды, а она, овладев собой и внезапно разразившись звонким смехом, воскликнула:
– Не правда ли, я продекламировала бы роль Медеи если и не так, как Галерия Эмболария, то, во всяком случае, недурно. Ты окаменел, бедный Метробий, и хотя ты старый, опытный комедиант, ты навсегда останешься на ролях женщин и мальчиков.
И Эвтибида продолжала искренне смеяться, вызывая вновь изумление Метробия.
– Чтобы добиться чего? – снова начала после некоторой паузы куртизанка. – Чтобы добиться чего, старый и глупый индюк?
Спрашивая, она щелкнула его по носу и, не переставая смеяться, продолжала:
– Чтобы стать такой же богатой, как Никополия, любовница Суллы, как Флора, старая куртизанка. Чтобы стать богатой, очень богатой, – понимаешь, старый дурак? – для того чтобы я могла наслаждаться всеми радостями, всеми удовольствиями жизни, после которой, как учит божественный Эпикур, уже нет ничего. Ты понял, почему я пускаю в ход все искусство и все средства обольщения, которыми меня одарила природа? Именно для того, чтобы стоять одной ногой на Олимпе, а другой – на болоте и…
– Но в грязи можно испачкаться…
– А потом можно и вымыться. Разве в Риме мало бань и душей? Разве нет ванны в этом моем доме? Но подумайте, о высшие боги, кто осмеливается читать трактат о морали?.. Человек, который провел всю жизнь в пучине самых грязных мерзостей, самых низких гнусностей?
– Ну, перестань рисовать такими живыми красками мой портрет: ты рискуешь сделать его очень похожим и заставишь людей убегать прочь при виде такой грязной личности. Ведь я это сказал в шутку. Моя мораль у меня в пятках. Что ты хочешь, чтобы я с ней сделал?
С этими словами Метробий приблизился к Эвтибиде и, взяв ее руку, стал целовать, говоря:
– Когда же я получу награду от тебя?
– Награду?.. Но за что ты хочешь получить ее, старый сатир? – сказала Эвтибида, отнимая руку и ударив Метробия по лицу. – А ты узнал, что замышляют гладиаторы?
– Но, прекраснейшая моя Эвтибида, – возразил старик жалобным голосом, униженно следуя за гречанкой, которая не переставая ходила по комнате, – мог ли я открыть то, чего не существует?.. Мог ли я, моя нежная любовь, мог ли я?..
– Ну, хорошо, – сказала девушка, обернувшись и бросив на комедианта ласковый взгляд, сопровождаемый очаровательной улыбкой, – если ты хочешь заслужить мою благодарность и если ты хочешь, чтобы я доказала мою признательность…
– Приказывай, приказывай, божественная…
– Ты должен продолжать следить, я не уверена в том, что гладиаторы совсем оставили мысль о восстании.
– Я буду следить в Кумах, съезжу в Капую…
– И прежде всего, если хочешь открыть что-нибудь, ты должен следить за Спартаком.
Когда Эвтибида произнесла это имя, щеки ее покрылись ярким румянцем.
– О, что касается Спартака, то вот уже месяц, как я следую за ним по пятам не только ради тебя, но также ради себя самого или, лучше сказать, ради Суллы.
– Что?.. Как?.. Что ты сказал?.. – воскликнула, вдруг оживившись и подбегая к Метробию, куртизанка.
Метробий осмотрелся кругом, как бы опасаясь, что его услышат, и затем, приложив указательный палец правой руки к губам, сказал вполголоса:
– Это мое подозрение… моя тайна, и так как я могу ошибиться и вмешиваюсь в дела Суллы… то не скажу об этом ни одной живой душе, пока не подтвердятся мои предположения.
На лице Эвтибиды, пока Метробий говорил, отражалось волнение, которое было ему непонятным.
– Не правда ли, ты мне сейчас скажешь все, мой славный Метробий? – сказала она вдруг, взяв одной рукой руку комедианта, а другой лаская его лицо. – Разве ты можешь во мне сомневаться?.. Разве ты не знаешь на опыте, как я серьезна и не похожа на других женщин?.. Не говорил ли ты много раз сам, что я могла бы быть восьмым мудрецом Греции… Клянусь тебе Аполлоном Кельдийским, моим покровителем, что никто не узнает от меня того, что ты скажешь. Ну, говори! Скажи своей Эвтибиде, добрый Метробий, – моя благодарность тебе будет безгранична.
Кокетничая и лаская старика, пуская в ход чарующие взгляды и самые нежные улыбки, она скоро подчинила его своей воле и добилась цели.
– От тебя не отделаешься, видно, – сказал в конце концов Метробий, – пока не исполнишь твоего желания. Знай же, что я подозреваю – и имею на это немало оснований, – что Спартак влюблен в Валерию, а она – в него.
– А! Клянусь факелами эриний-мстительниц! – вскричала девушка, свирепо сжимая кулаки и внезапно побледнев. – Может ли это быть?
– Все наводит меня на эту мысль, хотя у меня нет доказательств… Но смотри не пророни никому ни слова об этом…
– Ах!.. – проговорила Эвтибида, впав в задумчивость и как бы говоря сама с собой. – Вот почему… Конечно, иначе не могло быть… Только другая женщина… Другая… другая!.. – воскликнула она в диком исступлении. – Вот кто тебя побеждает своей красотой… бедную, безумную… вот кто тебя победил!
И, говоря это, она закрыла лицо руками и разразилась безудержными рыданиями.
Легко себе представить, как удивили Метробия эти рыдания и эти бессвязные слова, раскрывавшие тайну любви Эвтибиды. Прелестная Эвтибида, по которой вздыхали наиболее знатные и богатые патриции и которая до сих пор не любила никого, пылала безумной любовью к храброму гладиатору. Привыкшая презирать всех своих высокопоставленных обожателей, она оказалась отвергнутой низким рудиарием.
К чести Метробия, он почувствовал глубокое сострадание к несчастной и, приблизившись к ней, старался приласкать ее.
– Но может быть… это неправда… Я, может быть, ошибся… может быть, это плод моей фантазии.
– Нет, ты не ошибся… Нет, это не фантазия… Это правда, правда, я знаю, я чувствую, – возразила девушка, вытирая заплаканные глаза краем пурпурного плаща.
И спустя мгновение она твердо добавила глухим голосом:
– Во всяком случае, хорошо, что я это узнала… хорошо, что ты открыл мне это…
– Но умоляю… не выдавай меня…
– Не бойся, Метробий, не бойся. Напротив, я тебя отблагодарю, сколько могу, и если ты поможешь мне довести до конца мой план, то увидишь, какие доказательства признательности может дать Эвтибида.
И после минуты молчания она снова сказала задыхающимся голосом:
– Ступай, отправляйся немедленно в Кумы… но сейчас… сегодня же… и следи за каждым их шагом, за каждым движением, за каждым вздохом… Доставь мне улику, и мы отомстим сразу и за честь Суллы, и за мою женскую гордость.
С этими словами девушка, вся трепетавшая от волнения, выбежала из комнаты, бросив на ходу ошеломленному Метробию:
– Обожди меня немного. Я сейчас вернусь.
Через минуту, вернувшись в экседру, она подала Метробию тяжелую кожаную сумку и сказала:
– Возьми эту сумку, в ней находится тысяча аурей. Подкупай рабов, соблазняй рабынь, но достань доказательство, понимаешь… И если тебе понадобятся еще деньги…
– Хватит и этих…
– Хорошо! Трать их не скупясь, я тебе возмещу… Но ступай… отправляйся сегодня же, не останавливайся ни разу в пути… Возвращайся скорее с уликами.
Говоря это, она выталкивала актера из экседры. Проводив его по коридору, который тянулся вдоль салона, мимо алтаря, посвященного домашним богам, мимо бассейна для дождевой воды, через атриум в переднюю, она сказала рабу, исполнявшему обязанности привратника:
– Ты видишь, Гермоген, этого человека… Когда бы он ни пришел, ты тотчас же проводи его в мои комнаты.
Попрощавшись с Метробием, Эвтибида быстро вернулась к себе и заперлась в своем кабинете. Она долго ходила по комнате: тысячи желаний, тысячи чувств отражались на ее возбужденном лице, зловеще освещенном блеском ее ужасных глаз, напоминавших в эту минуту глаза бешеного зверя. Затем, вновь разразившись плачем, она бросилась на диван и прошептала, впиваясь зубами в свои белоснежные руки:
– О эвмениды!.. Дайте мне отомстить, и я вам воздвигну великолепный алтарь!.. Мести я жажду, мести хочу!.. Мести…
Чтобы объяснить этот яростный гнев нежной Эвтибиды, мы в немногих словах расскажем о том, что произошло за два месяца, протекшие с того дня, когда Валерия, побежденная охватившей ее пылкой страстью к Спартаку, отдалась ему.
У гладиатора при мужественной и удивительной красоте тела было благородное, привлекательное лицо, мягко освещенное кротким выражением доброты, милой улыбкой; необыкновенная сила чувства струилась из его больших синих глаз. Неудивительно, что он зажег в сердце Валерии страсть, столь же глубокую и сильную, как та, которая жила в его душе. Очень скоро знатная дама, которая с каждым часом открывала новую добродетель, новое достоинство в благородной душе молодого человека, была всецело покорена им. Она уже не только любила его без памяти, но уважала и восхищалась им так, как несколько месяцев до этого она думала, что сможет уважать и почитать, если не любить, Луция Корнелия Суллу.
Спартак был неописуемо счастлив. В этом опьянении любовью, в этой полноте счастья, в этом высшем экстазе он стал эгоистом, совершенно забыл своих товарищей по несчастью, забыл цепи, еще до вчерашнего дня сковывавшие его ноги, забыл святое дело свободы, которое он клялся себе довести до конца каким бы то ни было способом.
И в то время как Спартак находился в таком душевном состоянии и считал себя самым счастливым человеком в мире, он получил несколько приглашений от Эвтибиды. Она настойчиво звала его будто бы по делам заговора гладиаторов. Спартак наконец отправился к куртизанке.
Эта девушка, которой не исполнилось еще двадцати четырех лет, родилась в окрестностях Афин. В 668 году от основания Рима, то есть за восемь лет до описываемых событий, Сулла взял после продолжительной осады Афины, и четырнадцатилетняя Эвтибида была уведена в рабство. Попав в руки развратного патриция, она, по природе завистливая, гордая и склонная к дурному, очень скоро утратила всякое чувство стыда в угаре сладострастных оргий. В короткое время эта девушка, погрязшая в кутежах, получившая свободу благодаря любви старого развратника, отдалась позорной жизни и приобрела влияние, силу и богатство. Кроме редкой красоты природа щедро одарила эту женщину умом, который она усиленно изощряла придумыванием всевозможных интриг и коварных козней. Когда все тайны зла стали ей уже известны, когда она пресытилась наслаждениями и испытала все страсти, развратная жизнь стала вызывать в ней отвращение. Как раз в это время она впервые увидела Спартака; сочетание силы Геркулеса с необыкновенной красотой пробудило в ее сердце чувственный каприз, сотканный из прихоти и пылкого желания; она не сомневалась, что сможет его легко удовлетворить.
Но когда, хитростью заманив Спартака в свой дом, она увидела, что все средства обольщения, подсказываемые ее порочной душой, напрасны, когда она поняла, что рудиарий не поддается ни на какие приманки, – словом, когда она убедилась, что перед ней единственный человек в мире, который отверг ее любовь, тогда грубая прихоть куртизанки постепенно и незаметно для самой Эвтибиды превратилась в истинную страсть, ставшую ужасной из-за порочности этой женщины.
Вскоре Спартак, став учителем гладиаторов Суллы, отправился в Кумы, в окрестностях которых находилась очаровательная вилла диктатора. Здесь Сулла поселился со своей семьей и двором.
Эвтибида, столь глубоко оскорбленная в своем чувстве и самолюбии, инстинктивно догадывалась, что только другая любовь, только образ другой женщины мешал Спартаку броситься в ее объятия. Она всячески старалась забыть рудиария и выбросить память о нем из головы, но тщетно! Человеческое сердце так устроено – и это было всегда! – что оно желает именно того, что ему не дается, и чем сильнее препятствия, мешающие исполнению желаний, тем сильнее упорствует оно в своем стремлении удовлетворить их. Вот почему Эвтибида, такая беззаботная и счастливая до этого дня, оказалась в самом печальном положении, в каком только может оказаться человеческое существо, обреченное жить среди опостылевшего богатства и всех внешних признаков счастья. И читатели видели, с какой радостью Эвтибида ухватилась за возможность отомстить сразу и человеку, которого она в одно и то же время ненавидела и любила, и счастливой сопернице.
В то время как Эвтибида в своем кабинете давала волю порывам своей порочной души, а Метробий верхом на добром коне скакал в Кумы, в таверне Венеры Либитины происходили не менее важные события.
В сумерки семнадцатого дня апрельских календ (16 марта) 676 года гладиаторы собрались у Лутации Одноглазой поесть сосисок и жареной свинины и выпить велитернского и тускуланского вина.
Во главе стола в качестве распорядителя этого пиршества сидел Крикс, гладиатор-галл. Благодаря своей силе и мужеству он заслуженно пользовался авторитетом среди своих товарищей и доверием и уважением Спартака.
Стол, вокруг которого сидели гладиаторы, был приготовлен во второй комнате харчевни. Поэтому гладиаторы чувствовали себя здесь свободно и уютно и могли без опаски говорить о своих делах, тем более что в первой комнате было мало посетителей. Да и те немногие, что заходили сюда в этот час, наспех выпивали чашу тускуланского вина и уходили по своим делам.
Усевшись за столом вместе со своими товарищами, Крикс заметил, что в одном углу комнаты находился маленький столик с остатками закусок, за которым, очевидно, кто-то недавно сидел.
– Ну-ка, скажи, Лутация Кибела, мать богов, – обратился Крикс к хозяйке, хлопотавшей вокруг стола. – Скажи мне, Лутация, кто обедал за этим столиком?
Лутация обернулась и воскликнула с изумлением:
– Куда же он ушел? Вот штука!..
И спустя мгновение добавила:
– Ах!.. Да поможет мне Юнона Луцина…
– В родах твоей кошки… – пробормотал один из гладиаторов.
– Он меня ограбил, не уплатил по счету.
И с этими словами Лутация побежала к столику, между тем как Крикс снова спросил:
– Да кто же этот неизвестный, которого ты скрываешь под именем «он»?
– Ах! – сказала, облегченно вздохнув, Одноглазая. – Я его оклеветала… Я знала, что он честный человек. Он оставил на столе восемь сестерциев в уплату по счету… Это даже больше, чем с него следовало, в его пользу остается четыре с половиной асса.
– Чтобы тебя язвы разъели, скажешь ты наконец!..
– Бедняга, – продолжала Лутация, убирая со столика, – он забыл дощечку со своими записями и свой стилет.
– Пусть Прозерпина сегодня же слопает твой язык, сваренный в сладком уксусе, старая мегера! Назовешь ты наконец нам имя таинственного посетителя?! – закричал Крикс, выведенный из терпения болтовней Лутации.
– Зачем вам его имя… попрошайки, вы любопытнее баб, – ответила, рассердившись, Лутация. – Здесь, за этим столом, ужинал сабинский торговец зерном, прибывший в Рим по своим делам; уже несколько дней он приходит сюда именно в этот час.
– А ну-ка, покажи мне, – сказал Крикс, отнимая у Лутации маленькую деревянную дощечку, покрытую воском, и костяную палочку, оставленную на столе. И он стал читать то, что записал торговец.
Здесь были действительно отмечены разные партии зерна с соответствующими ценами сбоку и с именами собственников зерна, которые, по-видимому, получили от торговца задатки, так как рядом с именами были разные цифры.
– Но я не понимаю, – продолжала Лутация Одноглазая, – когда именно он ушел… Я могла бы поклясться, что в тот момент, когда вы вошли, он был еще здесь… А… понимаю! Должно быть, он меня позвал, когда я была занята приготовлением сосисок для вас, и так как очень спешил, то и ушел… оставив деньги, как честный человек.
И Лутация, получив обратно палочку и дощечку с записями, удалилась, приговаривая:
– Завтра… если он придет… а он придет наверно, я отдам ему все, что ему принадлежит.
Гладиаторы ели почти в полном молчании, и лишь спустя некоторое время один из них спросил:
– Итак, о солнце нет никаких известий1.
– Оно все время за тучами2, – ответил Крикс.
– Однако это странно, – заметил один.
– И непонятно, – прошептал другой.
– А муравьи?3 – спросил третий, обращаясь к Криксу.
– Они растут числом и усердно занимаются своим делом, ожидая наступления лета4.
– О, пусть придет скорее лето, и пусть солнце, сверкая во всемогуществе своих лучей, обрадует трудолюбивых муравьев и сожжет крылья коварным осам5.
– А скажи мне, Крикс, сколько звезд уже видно?6
– Две тысячи двести шестьдесят на вчерашний день.
– А появляются ли еще новые?
– Они будут появляться до тех пор, пока лучезарный свод небес не засверкает над миром, весь покрытый мириадами звезд.
– Гляди на весло7, – сказал один из гладиаторов, увидя эфиопку-рабыню, которая внесла вино.
Когда она ушла, гладиатор-галл сказал на ломаном латинском языке:
– В конце концов, мы здесь одни и можем говорить свободно, не затрудняя себя условным языком, которому я, недавно только примкнувший к вам, не научился еще как следует; итак, я спрашиваю без всяких фокусов, увеличивается ли число сторонников? Когда мы сможем наконец подняться, вступить серьезно в бой и показать нашим высокомерным господам, что мы так же храбры, как они, и даже храбрее их?..
– Ты слишком спешишь, Брезовир, – возразил Крикс, улыбаясь, – ты слишком спешишь и горячишься. Число сторонников Союза растет изо дня в день, число защитников святого дела увеличивается с каждым часом, с каждым мгновением… Так, например, сегодня же вечером в час первого факела в лесу, посвященном богине Фурине, по ту сторону Сублицийского моста, между Авентинским и Яникульским холмами, будут приняты в члены нашего Союза с соблюдением предписанного обряда еще одиннадцать верных и испытанных гладиаторов.
– В лесу богини Фурины, – сказал пылкий Брезовир, – где еще стонет среди листвы дубов неотмщенный дух Гая Гракха, благородной кровью которого ненависть патрициев напитала эту священную заповедную почву; именно в этом лесу нужно собираться и объединяться угнетенным, для того чтобы завоевать себе свободу.
– Что касается меня, то я, – сказал один из гладиаторов, по происхождению самнит, – не дождусь часа, когда вспыхнет восстание; не потому, что я очень верю в благополучный его исход, а потому, что мне не терпится схватиться с римлянами и отомстить за самнитов и марсийцев, погибших в священной гражданской войне.
– Ну, если бы я не верил в победу нашего правого дела, я бы, конечно, не вошел в Союз угнетенных.
– А я вошел в Союз, потому что обречен умереть и предпочитаю пасть на поле сражения, чем погибнуть в цирке.
В этот момент один из гладиаторов уронил свой меч. Он нагнулся, чтобы поднять его, и вдруг воскликнул:
– Под ложем кто-то есть!
Ему показалось, что он увидел там чью-то ногу и край зеленой тоги.
При восклицании гладиатора все в волнении вскочили. Крикс тотчас воскликнул:
– Гляди на весло! Брезовир и Торкват пусть прогоняют насекомых8, мы изжарим рыбу9.
Два гладиатора, исполняя приказ, стали у двери, беззаботно болтая друг с другом; остальные, мигом подняв ложе, обнаружили под ним съежившегося молодого человека лет тридцати. Схваченный четырьмя сильными руками, он начал сразу молить о пощаде.
– Ни звука, – приказал ему тихим и грозным голосом Крикс, – и ни одного движения, или ты умрешь!
И блеск десяти мечей предупредил шпиона, что если он только попытается подать голос, то в один миг отправится на тот свет.
– А! Это ты сабинский торговец зерном, оставляющий на столах сестерции без счета? – спросил Крикс, глаза которого налились кровью и мрачно сверкали.
– Поверьте мне, доблестные люди, я не… – начал тянуть молодой человек, похолодев от ужаса.
– Молчи, трус! – прервал его один из гладиаторов и сильно ударил ногой.
– Эвмакл, – сказал с укором в голосе Крикс, – обожди… Надо, чтобы он заговорил и сказал нам, что его привлекло сюда и кем он был послан.
И тотчас же он обратился к мнимому торговцу зерном:
– Итак, не для спекуляции зерном, а для шпионажа и предательства…
– Клянусь высокими богами… мне поручил… – сказал прерывистым и дрожащим голосом несчастный.
– Кто ты?.. Кто тебя послал сюда?
– Сохраните мне жизнь… и я вам скажу все… но ради милосердия… из жалости сохраните мне жизнь!
– Это мы решим после… а пока говори.
– Мое имя Сильвий Кордений Веррес… я грек… бывший раб… теперь вольноотпущенник Гая Верреса.
– А! Так ты по его приказу пришел сюда?
– Да, по его приказу.
– А что мы сделали Гаю Верресу? И что заставляет его шпионить за нами и доносить на нас?.. Ведь если он хотел знать цель наших тайных сборищ, то, очевидно, собирался затем донести на нас Сенату.
– Не знаю… этого я не знаю, – сказал, не переставая дрожать, отпущенник Гая Верреса.
– Не притворяйся… Не строй перед нами дурака… Если Веррес мог поручить тебе такое деликатное и опасное дело, это означает, что он тебя счел способным довести его до конца. Итак, говори, что тебе известно, мы не простим тебе отпирательства.
Сильвий Кордений понял, что с этими людьми шутить нельзя, что смерть всего в нескольких шагах от него; он решился, прибегнув к откровенности, как утопающий к соломинке, попытаться спасти свою жизнь.
И он рассказал все, что знал.
Гай Веррес, узнав в триклинии Катилины, что существовал Союз гладиаторов для организации восстания против Рима, не мог поверить, что эти храбрые, презирающие смерть люди так легко отказались от предприятия, в котором они ничего не теряли, а могли выиграть все. В тот вечер в триклинии Катилины он не поверил словам Спартака, будто тот решил бросить всякую мысль о восстании. Напротив, Гай Веррес был убежден, что заговор продолжал втайне усиливаться и расширяться и что в один прекрасный день гладиаторы сами, без содействия патрициев, поднимут знамя восстания.
После продолжительных размышлений, как лучше всего поступить в данном случае, Гай Веррес, очень жадный на деньги и считавший, что все средства хороши и допустимы, лишь бы нажиться, решил устроить слежку за гладиаторами, овладеть всеми нитями их заговора и донести Сенату; он надеялся в награду за это получить крупную сумму денег или управление провинцией, где он мог бы стать богачом, законно грабя жителей, как это обыкновенно делали квесторы, преторы и проконсулы, – не было случая, чтобы жалобы угнетаемых когда-либо взволновали продажный и всегда готовый к подкупам римский Сенат.
Чтобы добиться своей цели, Веррес с месяц тому назад поручил своему преданному отпущеннику и верному слуге Сильвию Кордению следить за гладиаторами и разузнавать все их планы.
Кордений в течение месяца терпеливо посещал все притоны и дома терпимости, кабаки и харчевни в наиболее бедных районах Рима, где чаще всего собирались гладиаторы; беспрестанно подслушивая, он собрал некоторые улики и в конце концов пришел к заключению, что руководителем заговора, если такой действительно существовал, был Крикс. Поэтому он стал следить за Криксом, и так как галл часто посещал харчевню Венеры Либитины, то Сильвий Кордений в течение шести или семи дней приходил туда, иногда даже два раза в день; и когда он узнал, что в этот вечер состоится собрание начальников групп, на котором будет Крикс, он решился на хитрость – спрятаться под обеденным ложем в тот момент, когда приход гладиаторов отвлечет внимание Лутации Одноглазой.
Когда Сильвий Кордений закончил свою отрывистую и бессвязную речь, Крикс, внимательно наблюдавший за ним, некоторое время молчал, а затем сказал медленно и очень спокойно:
– А ведь ты негодяй, каких мало!
– Не считай меня больше того, чего я стою, благородный Крикс, и…
– Нет, нет, ты стоишь больше, чем может показаться на первый взгляд. Несмотря на твой бараний вид, ум у тебя тонкий и хитер ты на славу.
– Но ведь я не сделал вам ничего дурного… я исполнял приказания моего патрона… мне кажется, что, принимая во внимание мою искренность и то, что я торжественно клянусь всеми богами Олимпа и ада не передавать никому, даже Верресу, ничего из того, что я узнал, вы можете пощадить меня и дать мне свободно уйти.
– Не торопись, добрый Сильвий, мы об этом еще поговорим, – иронически возразил Крикс.
Подозвав к себе нескольких гладиаторов, он им сказал:
– Выйдем на минуту.
Он вышел первым, крикнув тем, кто оставался:
– Стерегите его!.. И не делайте ему ничего дурного.
Гладиаторы вышли из харчевни.
– Как поступить с этим негодяем? – спросил Крикс у своих товарищей, когда в переулке все остановились и окружили его.
– Что за вопрос? – ответил Брезовир. – Убить его как бешеную собаку.
– Дать ему уйти, – сказал другой, – было бы все равно что самим донести на себя.
– Сохранить ему жизнь и держать его пленником где-нибудь было бы опасно, – заметил третий.
– Да и где мы могли бы его спрятать? – спросил четвертый.
– Итак, смерть? – спросил Крикс, обводя всех глазами.
– Теперь ночь…
– Улица пустынная…
– Мы его отведем на самый верх холма на другой конец этой улицы…
– Mors sua, vita nostra10, – заключил в виде сентенции Брезовир, произнося с варварским акцентом эти четыре латинских слова.
– Да, это необходимо, – сказал Крикс, сделав шаг к дверям кабака, но тут же остановился и спросил: – Кто же убьет его?
Никто не дал ответа, и только после минуты молчания один сказал:
– Убить безоружного и без сопротивления…
– Если бы у него был меч… – сказал другой.
– Если бы он мог или хотел защищаться, я бы взял на себя это поручение, – прибавил Брезовир.
– Но зарезать безоружного… – заметил самнит Торкват.
– Храбрые и благородные вы люди, – сказал с волнением Крикс, – и достойные свободы! Однако для блага всех кто-нибудь должен победить свое отвращение и выполнить над этим человеком приговор, который изрекает моими устами суд Союза угнетенных.
Все наклонили головы в знак повиновения.
– С другой стороны, – продолжал Крикс, – разве он пришел сразиться с нами равным оружием и в открытом бою? Разве он не шпион? Если бы мы не накрыли его в тайнике, он донес бы на нас через два часа. И мы все были бы брошены завтра в Мамертинскую тюрьму, чтобы через два дня быть распятыми на кресте на Сессорском поле.
– Правда, правда! – подтвердило несколько голосов.
– Итак, именем суда Союза угнетенных я приказываю Брезовиру и Торквату убить этого человека.
Оба гладиатора наклонили головы, и все с Криксом во главе вернулись в харчевню.
Сильвий Кордений Веррес, ожидая решения своей судьбы, не переставал дрожать от страха. Минуты ему казались веками. Он устремил взор, полный ужаса, на Крикса и его товарищей и побледнел – он не прочел на их лицах ничего хорошего.
– Ну что же… – произнес он со слезами, – вы меня пощадите?.. Оставите мне жизнь?.. Я… на коленях, жизнью ваших отцов, ваших матерей, ваших близких… смиренно вас заклинаю…
– Разве есть у нас теперь отцы и матери?.. – мрачно ответил Брезовир, лицо которого потемнело и стало страшным.
– Разве оставили нам что-нибудь дорогое? – прибавил другой гладиатор, глаза которого засверкали гневом и местью.
– Вставай, трус! – закричал Торкват.
– Молчать! – воскликнул Крикс и, обращаясь к отпущеннику Гая Верреса, прибавил: – Ты пойдешь с нами. В конце этой маленькой улицы мы посовещаемся и решим твою судьбу.
Сделав товарищам знак вывести Сильвия Кордения, которому он оставил последний луч надежды, чтобы тот не поднял на ноги всю улицу воплями, Крикс вышел в сопровождении гладиаторов, потащивших отпущенника, более похожего на мертвеца, чем на живого человека. Он не сопротивлялся и не произносил ни слова.
Один гладиатор остался, чтобы расплатиться с Лутацией. Она среди этих вышедших двадцати гладиаторов и не заметила своего торговца зерном. Между тем остальные, повернув направо от харчевни, стали подниматься по грязной и извилистой улочке, которая оканчивалась у городской стены. Дальше начиналось открытое поле.
Придя сюда, они остановились. Сильвий Кордений, опустившись на колени, начал плакать, взывая к милосердию гладиаторов.
– Хочешь ты, подлый трус, сразиться равным оружием с одним из нас? – спросил Брезовир упавшего духом отпущенника.
– О, пожалейте… пожалейте… ради моих сыновей прошу вас о милосердии…
– У нас нет сыновей! – закричал один из гладиаторов.
– Мы осуждены не иметь их никогда!.. – прорычал другой.
– Неужели ты, – сказал в негодовании Брезовир, – умеешь только прятаться и шпионить?.. Честно сражаться ты не умеешь?..
– О, спасите меня!.. Жизнь… я вас умоляю о жизни!..
– Так иди же в ад, трус! – вскричал Брезовир, вонзив свой короткий меч в грудь отпущенника.
– И пусть погибнут с тобой вместе все подлые, бесчестные рабы, – прибавил самнит Торкват, дважды ударяя упавшего.
Гладиаторы, сомкнувшись вокруг умирающего, стояли неподвижно с мрачными и задумчивыми лицами и молча следили за последними судорогами отпущенника.
Брезовир и Торкват несколько раз воткнули свои мечи в землю, чтобы стереть с них кровь раньше, чем она свернется, и затем вложили их обратно в ножны.
А потом все двадцать гладиаторов, серьезные и молчаливые, вышли через пустынный переулок на более оживленные улицы Рима.
Восемь дней спустя после только что рассказанных событий, вечером, в час первого факела, со стороны Аппиевой дороги въехал через Капуанские ворота в Рим человек верхом на лошади, весь закутанный в плащ, чтобы хоть как-то укрыться от проливного дождя, который уже несколько часов заливал улицы города. Всадник и его породистый конь вспотели, задыхались от продолжительной езды и были покрыты грязью с головы до ног.
Вскоре лошадь доскакала до Священной улицы и остановилась перед домом, где жила Эвтибида. Всадник соскочил с коня и, схватив бронзовый молоток у двери, пару раз сильно ударил им. В ответ тотчас же послышался лай сторожевой собаки, непременной принадлежности римского дома.
Через несколько минут всадник услышал шаги привратника: тот торопился открыть двери и громко приказывал собаке замолчать.
– Да благословят тебя боги, добрый Гермоген. Я Метробий, приехал из Кум.
– С благополучным приездом!..
– Я мокр, как рыба… Юпитер, властитель дождей, пожелал позабавиться, показав мне, как хорошо работают его шлюзы… Позови кого-нибудь из слуг и прикажи ему отвести это бедное животное в конюшню соседней харчевни, чтобы его там приютили и дали овса.
Привратник, приставив средний палец правой руки к большому, щелкнул о ладонь – это был знак, которым вызывали рабов, – и, взяв лошадь за уздечку, сказал:
– Входи же, Метробий! Ты знаешь расположение дома: возле галереи ты найдешь Аспазию, горничную госпожи. Она доложит о твоем прибытии. О лошади я позабочусь, и все, что ты приказал, будет исполнено.
Метробий переступил порог входной двери, стараясь не поскользнуться, что было бы самым дурным предзнаменованием. Он вошел в переднюю, на мозаичном полу которой при свете бронзовой лампы, висящей на потолке, виднелась обычная надпись: salve11, это слово при первых же шагах гостя начинал повторять попугай в клетке, висящей на стене (таков был обычай того времени).
Минуя переднюю и атриум, Метробий вошел в коридор галереи и приказал служанке доложить Эвтибиде о своем приходе.
В это время куртизанка находилась в своей зимней приемной, благоухающей духами, украшенной драгоценной мебелью. Она была занята выслушиванием признаний в любви, которые расточал ей юноша, сидевший у ее ног. Она теребила дерзкой рукой его мягкие черные волосы, а он с пылающим страстью взглядом говорил ей о своих нежных чувствах. То был Тит Лукреций Кар.
С самого детства проникнутый учением Эпикура, он применял в жизни наставления своего учителя и не желал серьезной и глубокой любви, когда
И поэтому он искал любовь легкую и кратковременную,
Но это ему не помешало кончить жизнь самоубийством в сорок четыре года и, как все заставляет предполагать, именно от безнадежной и неразделенной любви.
Лукреций – юноша привлекательный, очень талантливый, был богат и не скупился на траты для своих удовольствий. Он часто приходил провести несколько часов в доме Эвтибиды. Его, остроумного и приятного собеседника, она встречала с большей любезностью, чем других.
– Итак, ты меня любишь? – кокетливо говорила куртизанка юноше, продолжая играть его локонами. – Я тебе не надоела?
– Нет, я тебя люблю все сильнее и сильнее, так как любовь – это единственная вещь, которая по мере обладания ею не насыщает, но только разжигает желание в груди.
В эту минуту раздался легкий стук пальцем в дверь.
– Кто там? – спросила Эвтибида.
Послышался негромкий голос Аспазии:
– Прибыл Метробий из Кум…
– Ах! – радостно воскликнула Эвтибида, стремительно встав с кушетки и заливаясь краской. – Он приехал?.. Проводи его в экседру… Я сейчас приду.
И обращаясь к Лукрецию, она торопливо заговорила прерывающимся, но очень ласковым голосом:
– Подожди меня… Я сейчас вернусь… и если известия, принесенные этим человеком, будут те, которых я страстно жду уже в течение восьми дней, если я утолю сегодня вечером ненависть желанной местью… мне будет весело, и часть этого веселья перепадет тебе.
С этими словами она вышла из приемной в сильном возбуждении, оставив Лукреция в состоянии изумления, недовольства и любопытства.
Покачав головой, он стал в глубоком раздумье ходить взад и вперед по комнате.
Буря бушевала, и частые молнии наполняли приемную мрачным сиянием, мощные раскаты грома потрясали дом; шум града и дождя слышался с необыкновенной силой между раскатами грома, а северный ветер, яростно бушуя, дул с пронзительным свистом в двери, окна, во все щели.
– Юпитер, бог толпы, развлекается, показывая образцы своего разрушительного могущества, – прошептал юноша с легкой иронической улыбкой.
Походив еще некоторое время по комнате, Лукреций сел на кушетку и, как бы отдавшись во власть ощущений, вызванных в нем этой борьбой стихий, взял одну из навощенных дощечек, лежавших на маленьком изящном шкафчике, и стал быстро писать серебряной палочкой с железным наконечником.
Тем временем Эвтибида прошла в экседру; там уже находился Метробий, который, сняв плащ, печально осматривал его прорехи. Куртизанка крикнула рабыне, собиравшейся выйти:
– Ну-ка, разожги сильнее огонь в камине, приготовь одежду, чтобы наш Метробий мог переодеться, и накрой в триклинии ужин получше.
И тотчас же, повернувшись к Метробию, она спросила:
– Ну как?.. Хорошие ты привез известия, мой славный Метробий?
– Хорошие из Кум, но самые скверные с дороги.
– Вижу, вижу, бедный мой Метробий. Садись сюда, ближе к огню, – с этими словами она придвинула скамейку к камину, – и скажи мне поскорее, добыл ты желанные доказательства?
– Золото, прекраснейшая Эвтибида, как ты знаешь, открыло Юпитеру бронзовые ворота башни Данаи…
– Оставь болтовню!.. Неужели ванна, которую ты принял, не отбила у тебя охоты разглагольствовать?
– Я подкупил одну рабыню и через маленькое отверстие, сделанное в двери, видел несколько раз, как Спартак в час крика петухов входил в комнату Валерии.
– О боги ада, помогите мне! – воскликнула Эвтибида с выражением дикой радости.
И с искаженным лицом теребя Метробия, похожая на разъяренную тигрицу, она стала спрашивать прерывистым и задыхающимся голосом:
– И… все дни… вот так… они… подлые бесчестят… честное имя… Суллы?
– Думаю, что в пылу страсти они ни разу не пропустили даже ни одного черного дня.
– О, теперь придет для них такой черный день! Я посвящаю, – воскликнула торжественно Эвтибида, – их проклятые головы богам ада!
И она сделала движение, чтобы уйти, но остановилась и, обращаясь к Метробию, добавила:
– Переоденься, потом пойди закуси в триклинии и жди меня там.
«Не хотел бы я впутаться в какое-нибудь скверное дело», – думал старый комедиант, идя в комнату для гостей, чтобы переменить мокрую одежду.
Но, переодевшись и пройдя в триклиний, где его ожидал роскошный ужин и фалернское вино, достойный муж постарался забыть о злополучном путешествии и о предчувствии какого-то тяжелого близкого несчастья.
Не успел он насытиться, как Эвтибида с бледным лицом, но спокойная, вошла в триклиний, держа в руке свиток папируса, то есть бумаги лучшего качества. Он был завернут в разрисованную снаружи суриком и обвязанную льняным шнурком пергаментную пленку, края которой были склеены воском с печатью кольца Эвтибиды. Печать изображала Венеру, выходящую из пены морской.
Метробий, несколько смущенный этим появлением, спросил:
– Да… прекраснейшая Эвтибида… я желал бы… я хотел бы… Кому адресовано это письмо?
– Ты еще спрашиваешь?.. Луцию Корнелию Сулле.
– Ах, клянусь маской бога Мома, не будем спешить с нашими решениями, дитя мое…
– Нашими?.. При чем здесь ты?..
– Но да поможет мне великий всеблагой Юпитер!.. А если Сулле не понравится, что вмешиваются в его дела?.. Если вместо того, чтобы обидеться на свою супругу, он обидится на доносчиков?.. И если – что еще хуже, но вероятнее всего – он решит обидеться на всех?..
– А что мне до этого?..
– Но… то есть… вот… моя девочка… если для тебя ничего не значит гнев Суллы… он очень важен для меня…
– Да кто о тебе думает?
– Я, я, Эвтибида прекрасная, любезная людям и богам, – сказал с жаром Метробий, – я, так как я очень крепко люблю себя!
– Но я не упомянула твоего имени… и во всем, что может произойти, ты будешь совершенно в стороне.
– Понимаю… очень хорошо… но видишь, моя девочка, я задушевный друг Суллы уже тридцать лет.
– О, я знаю это… даже более задушевный, чем это нужно для твоей доброй славы…
– Это не важно… я знаю этого зверя… то есть человека… и при всей дружбе, которая меня связывает с ним столько лет, я знаю, что он вполне способен свернуть мне голову, как курице… Я уверен, что он прикажет почтить меня самыми пышными похоронами и битвой пятидесяти гладиаторов вокруг моего костра. Однако, к несчастью для меня, я уже не буду в состоянии наслаждаться всеми этими зрелищами…
– Не бойся, не бойся, – сказала Эвтибида, – с тобой не случится никакого несчастья.
В эту минуту вошел в триклиний раб в дорожном костюме.
– Помни мои наставления, Демофил, и нигде не останавливайся до Кум.
Слуга взял из рук Эвтибиды письмо, положил его между курткой и рубашкой, привязав его веревкой вокруг талии, затем, поклонившись госпоже, завернулся в плащ и вышел.
Эвтибида успокоила Метробия, который решил снова заговорить о своих опасениях. Сказав ему, что завтра они увидятся, она вышла из триклиния и вернулась в приемную. Там Лукреций, держа в руке дощечку, собирался перечитать то, что написал.
– Извини, что я должна была оставить тебя одного дольше, чем хотела… но я вижу, что ты не терял времени. Прочти мне эти стихи, ведь твое воображение может проявляться только в стихах… и притом в великолепных стихах.
– Ты и буря, свирепствующая снаружи, внушили мне эти стихи… Поэтому я должен прочесть их тебе… Возвращаясь домой, я их прочту буре.
Эвтибида – мы уже говорили – была гречанкой, и она не могла не почувствовать восхищения от силы и изящества этих стихов, тем более что латинский язык был еще беден и, за исключением Энния, Плавта, Луцилия и Теренция, не имел знаменитых поэтов.
Поэтому она выразила Лукрецию свое восхищение в словах, полных искреннего чувства, на которые поэт, поднявшись и прощаясь с ней, с улыбкой ответил:
– Ты заплатишь за свое восхищение этой дощечкой, которую я забираю с собой…
– Но ты мне сам вернешь ее, как только перепишешь стихи на папирус.
Когда Лукреций ушел, Эвтибида направилась в сопровождении Аспазии в свою спальню, желая еще раз обдумать все, что сделала, и насладиться радостью мести. Однако, к ее великому изумлению, удовольствие, которого она так страстно желала, не стало столь приятным, как она думала; ей даже казалось непонятным, почему она испытывала такое слабое удовлетворение.
Она размышляла над тем, что написала, и над последствиями, которые вызовет ее письмо; может быть, разъяренный Сулла постарается скрыть свой гнев до глубокой ночи, проследит за любовниками, захватит их в объятиях друг друга и убьет обоих.
Мысль о том, что она вскоре услышит о смерти и позоре Валерии, этой самоуверенной и надменной матроны, которая, несмотря на то что была сама порочна, смотрела на нее сверху вниз; мысль о том, что она узнает о смерти этой лицемерной и гордой женщины, наполняла ее грудь радостью и смягчала муки ревности, которую она все еще продолжала испытывать.
Но по отношению к Спартаку Эвтибида испытывала совсем другие чувства. Она старалась простить ему его проступок, и ей казалось, что несчастный фракиец был гораздо меньше виноват, чем Валерия. В конце концов, ведь он был бедным рудиарием: для него жена Суллы, хотя бы даже совсем некрасивая, должна быть больше, чем богиня; эта развратная женщина, наверно, возбуждала его ласками, чаровала и дразнила, так что бедняжка не в силах был сопротивляться… Так именно и должно быть, иначе как осмелился бы какой-то гладиатор поднять дерзкий взор на жену Суллы? Затем, завоевав однажды любовь такой женщины, бедный Спартак, естественно, настолько был увлечен ею, что уже не мог думать о любви к другой женщине. Поэтому смерть Спартака стала теперь казаться Эвтибиде несправедливой и незаслуженной.
И, ворочаясь с боку на бок, Эвтибида не могла заснуть, обуреваемая столь различными и противоречивыми чувствами. Однако время от времени она под влиянием усталости погружалась в дремоту.
Но вдруг Эвтибида со стоном ужаса вскочила с ложа и прерывистым, плачущим голосом закричала:
– Нет… Спартак, не я тебя убиваю!.. Это она… Ты не умрешь!
Вся охваченная одной мыслью, Эвтибида во время этого короткого забытья была потрясена каким-то сновидением; ее сознанию, вероятно, предстал образ Спартака, умирающего и молящего о сострадании.
Вскочив с постели, накинув широкий белый плащ и вызвав Аспазию, она приказала тотчас же разбудить Метробия.
Мы не станем описывать, чего ей стоило убедить комедианта в необходимости немедленно выехать, догнать Демофила и помешать тому, чтобы письмо, написанное ею три часа назад, попало в руки Суллы.
Метробий был утомлен поездкой, разоспался от выпитого в большом количестве вина, согрелся пуховыми одеялами, и потребовалось искусство и чары Эвтибиды, чтобы он спустя два часа был в состоянии поехать.
– Демофил, – сказала девушка комедианту, – теперь впереди тебя на пять часов, ты должен не ехать, а лететь на своем коне…
– Да, если бы он был Пегасом, я бы, пожалуй, заставил его лететь…
– В конце концов, это будет лучше и для тебя…
Несколько минут спустя топот лошади, скакавшей бешеным галопом, разбудил некоторых из сыновей Квирина. Прислушавшись к топоту, они снова закутывались в одеяла, наслаждаясь теплом, и чувствовали себя хорошо при мысли о том, что в этот час много несчастных находится в поле, в пути, под открытым небом, испытывая на себе яростные порывы пронзительно завывавшего ветра.
Глава VII
Как смерть опередила Демофила и Метробия
Кто выезжал из Рима через Капуанские ворота и по Аппиевой дороге, доехав до Капуи, сворачивал к Кумам, тот мог наблюдать изумительную по своей чарующей прелести картину. Его взор обнимал холмы, покрытые цветущими оливковыми и апельсиновыми рощами, фруктовыми садами и виноградниками, плодородные желтеющие нивы и нежно-зеленые луга, где паслись многочисленные стада овец и быков. А за этими благоухающими пажитями тянулось побережье, на котором, как бы по волшебству, вырастали на небольшом расстоянии друг от друга Литернум, Мизенум, Кумы, Байи, Путеолы, Неаполь, Геркуланум и Помпея, великолепные храмы и виллы, восхитительные термы, чудесные рощи, многочисленные деревни, озера. А дальше – море, тихое, голубое, нежащееся меж берегов, как бы влюбленно обнимающих его. И наконец, вдали – в море – целый венок прелестных островков, покрытых термами, дворцами и пышной растительностью, – Исхия, Прохита, Незис и Капреи. Всю эту чудесную панораму освещало сияющее солнце и ласкали дуновения мягкого теплого ветерка.
И неудивительно, что это чарующее зрелище породило в те дни утверждение, что именно здесь ждал со своей лодкой Харон, перевозивший умерших из этого мира в елисейские поля.
Кумы, богатый, многолюдный город, расположенный частью на крутой обрывистой горе, частью на ее пологом склоне и на равнине у моря, были одним из наиболее посещаемых мест. В сезон купания здесь можно было встретить множество римских патрициев. Кто из них имел на берегу свои виллы, тот охотно проводил здесь часть осени и весны.
Поэтому Кумы располагали всеми удобствами и уютом, которые могли позволить себе в то время богачи и знать в самом Риме. В Кумах были и портики, и базилики, и форумы, и цирки, и грандиозный амфитеатр (развалины которого сохранились и доныне), а в Акрополе, на горе, – великолепный храм, посвященный богу Аполлону, один из наиболее красивых и роскошных в Италии.
Невдалеке от Кум, на красивом холме, с которого открывался вид на побережье и залив, была расположена величественная, роскошная вилла Луция Корнелия Суллы.
Все, что тщеславный ум, оригинальный и богатый фантазией, каким был ум Суллы, мог придумать, было сосредоточено на этой вилле. Она простиралась до самого моря, где Сулла приказал сделать специальный бассейн для прирученных рыб, за которым тщательно ухаживали.
Сам дом мог бы считаться роскошным даже в Риме.
В нем была ванная комната вся из мрамора, с пятидесятью отделениями для горячих, теплых и холодных ванн. На даче были оранжереи с цветами и птицами и рощи, окруженные изгородью. В них водились олени, косули, лисицы и всякого рода дичь.
В это-то очаровательное место за два месяца до описываемых событий удалился страшный и всемогущий экс-диктатор Рима, пожелавший вести уединенную жизнь частного человека.
Здесь он проводил дни, обдумывая и составляя свои «Комментарии», которые он посвятил великому и богатейшему Луцию Лицинию Лукуллу, мужественно сражавшемуся в это время с Митридатом. Память о Лукулле дошла до самых отдаленных потомков, хотя Лукулл был прославлен не столько за доблесть и победы, сколько за свои неисчислимые богатства и ту утонченную роскошь, которой он себя окружал.
Ночи в своей вилле Сулла проводил в шумных и непристойных оргиях, солнце заставало его лежащим на обеденном ложе, пьяным и сонным, среди толпы мимов, шутов и комедиантов – обычных его товарищей по кутежам.
Три дня спустя после событий, описанных в конце предыдущей главы, Сулла приказал устроить ужин в триклинии Аполлона Дельфийского, наиболее обширном и великолепном из четырех триклиниев этого огромного мраморного дворца.
И здесь, среди блеска сверкающих в каждом углу факелов, среди благоухания цветов, среди сладострастных улыбок и дразнящей полуобнаженности танцовщиц, среди веселых звуков флейт, лир и цитр, ужин очень скоро превратился в самую разнузданную оргию.
Девять обеденных лож были расположены в этой огромной зале, и двадцать шесть пирующих сидели за столом. Одно место оставалось свободным – место отсутствующего любимца Суллы – Метробия.
Экс-диктатор в белоснежной застольной одежде, увенчанный розами, занимал место на среднем ложе среднего стола, возле своего лучшего друга – актера Квинта Росция, который был царем этого пира. Судя по веселому смеху Суллы, по частым его речам и еще более частым возлияниям, можно было бы заключить, что экс-диктатор вполне искренне развлекается и что никакая забота не отравляет его души.
Но при более внимательном наблюдении за ним можно было легко заметить, что он за четыре месяца постарел, исхудал и стал еще страшнее. Кровоточивые нарывы, покрывавшие лицо, разрослись; волосы стали уже совсем белыми; выражение уныния, слабости и страдания, замечавшееся во всей его внешности, было результатом постоянной бессонницы, на которую он был обречен страшным, мучившим его недугом.
Несмотря на все это, в его проницательных голубовато-серых глазах все еще сверкали сила и энергия. Усилиями воли он хотел скрыть от других свои нестерпимые муки. И он добивался того, что иногда, особенно во время оргии, казалось, и сам забывал о своей болезни.
– Ну, расскажи, расскажи, Понциан, – обратился Сулла к одному патрицию из Кум, – расскажи, что сказал Граний.
– Но я не слышал его слов, – ответил патриций, внезапно побледнев и путаясь в ответе.
– У меня тонкий слух, ты знаешь, Понциан, – произнес Сулла спокойно, но грозно нахмурив брови, – и я слышал, что ты сказал Элию Луперку.
– Да нет, – возразил в смущении Понциан, – поверь мне… счастливый и всемогущий диктатор.
– Ты произнес следующие слова: «Граний, теперешний эдил в Кумах, когда с него требовали уплаты штрафа, наложенного на него Суллой, отказался, говоря…» И здесь ты поднял глаза на меня и, заметив, что я слышал твою речь, прервал ее. Теперь я предлагаю тебе сказать мне точно, одно за другим слова Грания, как он их произнес.
– Но позволь мне, о Сулла, величайший среди римлян…
– Мне не нужны твои похвалы! – воскликнул Сулла, поднявшись на ложе и сильно стукнув кулаком по столу. – Подлый льстец! Похвалы себе я сам начертал своими подвигами и триумфами в консульских записях, и мне не нужно, чтобы ты их повторял, болтливая сорока! Слова Грания – вот что я хочу знать, и ты их должен мне передать, или, клянусь арфой божественного Аполлона, моего покровителя, клянусь Луцием Корнелием Суллой, ты своим трупом унавозишь мои огороды.
Произнося имя Аполлона, которого Сулла уже много лет назад избрал своим особым покровителем, он коснулся правой рукой золотой статуэтки этого бога, вывезенной им из Дельфийского храма. Он почти всегда носил эту статуэтку на шее – на золотой цепочке драгоценной работы.
При этой клятве все присутствующие, близко знакомые с Суллой, побледнели, растерянно поглядывая друг на друга; прекратились музыка и танцы, и гробовое молчание сменило царившие до того шум и говор.
Несчастный Понциан, заикаясь от страха, сейчас же ответил:
– Граний сказал: «Теперь я не уплачу: Сулла скоро умрет, и я буду освобожден от уплаты».
– А!.. – закричал Сулла, возбужденное и красное лицо которого стало сразу бледным от гнева. – А!.. Граний с нетерпением ожидает моей смерти?.. Браво, Граний!.. Он рассчитал, он рассчитал… – Сулла дрожал, скрывая гнев, сверкавший в его глазах. – Он предусмотрителен!.. Он все предвидит!..
И Сулла прервал себя на миг, а затем, щелкнув пальцами, позвал:
– Хризогон!
И прибавил страшным голосом:
– Посмотрим, не промахнется ли он в своих расчетах.
Хризогон, его отпущенник и наперсник, подошел к экс-диктатору, и тот тихим голосом отдал ему приказание. Хризогон ответил наклонением головы, а затем направился к двери. Сулла крикнул ему вслед:
– Завтра!
Затем, с веселым лицом повернувшись к гостям, воскликнул, подняв чашу, наполненную фалернским вином:
– Ну!.. Что с вами? Что это вы стали такие немые и сонные?.. Клянусь всеми богами Олимпа, вы, кажется, думаете, трусливые овцы, что присутствуете на моем поминальном пире?
– Пусть боги избавят тебя от мысли об этом!
– Пусть Юпитер пошлет тебе благополучие, и пусть защитит тебя Аполлон!
– Долгие лета могущественному Сулле! – закричали хором многие из гостей, поднимая чаши с пенящимся фалернским.
– Выпьем все за здоровье и славу Луция Корнелия Суллы Счастливого! – воскликнул своим ясным и звучным голосом Квинт Росций, поднимая чашу.
Все присоединились к этому возгласу, все выпили, а Сулла, ставший снова с виду веселым, обнимая, целуя и благодаря Росция, закричал цитристам и мимам:
– Эй, пачкуны, что вы там делаете?.. Вы годитесь только на то, чтобы пить мое фалернское… Проклятые негодяи, пусть вас сейчас хватит вечный сон смерти!
Сулла еще не кончил своей площадной ругани – он почти всегда был вульгарен и груб в своих речах, – а музыканты уже заиграли и вместе с мимами и танцовщицами пустились в пляску, полную комических движений и сладострастных жестов.
По окончании пляски на средний стол, за которым возлежали Сулла и Росций, был подан орел в оперении, точно живой. В клюве он держал лавровый венок, перевязанный пурпуровой лентой, и на ней золотыми буквами были написаны следующие слова: «Sullae Felici, Epafrodito», что означало: «Сулле Счастливому, любимцу Венеры». Прозвище Эпафродит было одним из наиболее приятных для уха Суллы.
Под рукоплескания гостей Росций вынул венок из клюва орла и подал его Аттилии Ювентине, красивой отпущеннице Суллы, сидевшей рядом с ним; она вместе с другими женщинами из Кум, возлежавшими между мужчинами на обеденных ложах, составляла одну из главных приманок этой пирушки.
Аттилия Ювентина положила поверх венка из роз, уже украшавшего голову Суллы, лавровый венок и нежным голосом произнесла:
– Тебе, любимцу богов, тебе, непобедимому императору, эти лавры присудило восхищение всего мира.
Сулла вскрыл ножом живот и шею орла, и оттуда выпало большое количество яиц, которые были розданы пирующим. Каждый нашел внутри яйца зажаренного бекаса, приправленного желтым поперченным соусом.
Немного спустя был подан огромный пирог, наружная корка которого из теста и меда удивительно точно изображала круглую колоннаду храма; из пирога, едва он был надрезан, вылетела стайка воробьев, по числу пирующих. У каждого воробья на шее была ленточка, а к ней прикреплен подарок с именем того гостя, которому он предназначался.
Аплодисменты и смех встретили этот новый сюрприз, приготовленный искуснейшим поваром Суллы; погоня за птицами, тщетно пытавшимися улететь из запертой наглухо залы, шум, крики и гам продолжались долго. Шум прекратил Сулла. Оторвавшись на мгновение от ласк Ювентины, он закричал:
– Эй!.. Сегодня вечером я в веселом настроении и хочу угостить себя и вас зрелищем, которое не часто можно видеть на пирушках… Слушайте… мои любимые друзья… Хотите в этой зале увидеть бой гладиаторов?
– Да, да! – закричали пятьдесят голосов, так как к этому зрелищу имели огромное пристрастие не только гости, но также цитристы и танцовщицы. Последние в восторге тоже ответили «да», не подумав, что вопрос к ним не был обращен.
– Да, да, гладиаторов!.. Гладиаторов!.. Да здравствует Сулла!.. Щедрейший Сулла!
Вскоре в зале появились десять гладиаторов. Пять из них были в одежде фракийцев, а другие пять – в одежде самнитов.
– А Спартак? – спросил Сулла Хризогона.
– Его не нашли в школе, – вероятно, он у своей сестры.
В этот момент в триклиний вошел запыхавшийся Спартак. Тяжело дыша, он приложил руку ко рту и приветствовал Суллу и его гостей.
– Я хочу оценить, Спартак, – сказал Сулла рудиарию, – твое искусство в обучении фехтованию. Сейчас мы увидим, чему научились и что знают твои ученики.
– Только два месяца, как они упражняются в фехтовании. Они еще немногое могли вынести из моего обучения.
– Увидим, увидим! – сказал Сулла.
Затем, обращаясь к гостям, он добавил:
– Я не ввожу новинки в наши обычаи, устраивая для вас бой гладиаторов во время пирушки, я только возобновляю обычай, бывший в силе два века назад у жителей Кампаньи, ваших предков, о сыны Кум, первых обитателей этой провинции.
Это утонченное варварство, эта обдуманная жестокость, эта безумная жажда крови, обнаруженная столь откровенно и с такой зверски спокойной душой, заставили клокотать от гнева сердце Спартака; он был страшно потрясен тем, что не желание большинства, а каприз одного только человека осудил десять несчастных юношей, рожденных свободными гражданами в свободных странах, драться, не питая друг к другу никакой вражды, и позорно погибнуть задолго до срока, определенного им природой.
Кроме этих общих причин негодования, одно частное обстоятельство усиливало в эту минуту гнев рудиария – именно то, что на его глазах подвергался смертельной опасности Арторикс, молодой, необыкновенно красивый галл, которого он очень любил.
Устанавливая бойцов, Спартак очень тихо спросил Арторикса:
– А почему пришел ты?
– Уже давно, – вполголоса ответил Арторикс, – мы бросили между собой кости на право идти последним навстречу смерти, и я оказался в числе проигравших. Сама судьба хочет, чтобы я был среди первых десяти гладиаторов Суллы, которые должны сражаться друг с другом.
Рудиарий ничего на это не возразил, но немного спустя обратился к Сулле:
– Позволь мне, о великодушный Сулла, послать в школу за другим гладиатором, чтобы поставить его на место этого, – и он показал на Арторикса, – который…
– А почему этот не может сражаться? – спросил экс-диктатор.
– Потому что он значительно сильнее остальных, и сторона фракийцев, на которой он должен сражаться, была бы неизмеримо сильнее другой…
– Поэтому-то ты хочешь заставить нас еще ждать?.. Пусть сражается и этот храбрец: мы не хотим больше ждать, и тем хуже для самнитов!
И среди нетерпения, охватившего всех присутствующих, Сулла сам подал сигнал к битве.
Сражение длилось недолго: спустя двадцать минут один фракиец и два самнита были убиты, а два других несчастных самнита лежали на полу тяжело раненные, умоляя Суллу о жизни, которая и была им дарована.
Что касается единственного оставшегося на ногах самнита, то он отчаянно защищался против нападения четырех фракийцев, но, покрытый ранами, скоро поскользнулся в крови, растекшейся по мозаичному полу. Арторикс – его друг, – с глазами, полными слез, пронзил самнита мечом, чтобы избавить его от мучительной агонии.
Триклиний задрожал от дружных аплодисментов.
Их прервал Сулла, воскликнув пьяным голосом:
– Ну-ка, Спартак, ты самый сильный, подними щит одного из этих павших в бою, возьми меч мертвого фракийца и докажи свою силу, сражаясь один против четырех, оставшихся в живых!
Предложение Суллы было встречено шумным одобрением. Бедный же рудиарий был ошеломлен, словно его хватили дубинкой по шлему.
Он подумал, что ослышался или потерял рассудок, и остановился с неподвижными глазами, устремленными на Суллу, с бледным лицом.
Арторикс заметил необыкновенное волнение Спартака и вполголоса прошептал ему:
– Смелее!..
Рудиарий вздрогнул при этом слове, он обвел глазами вокруг себя, затем повернулся в сторону Суллы и сказал:
– Но… великий и счастливый диктатор… я позволю себе обратить твое внимание на то, что я уже не гладиатор: я – рудиарий и свободен, а у тебя исполняю только обязанности ланисты твоих гладиаторов.
– Ха… ха… ха!.. – разразился пьяным и язвительным смехом Сулла. – И ты тот самый храбрейший Спартак? Ты боишься смерти, боишься!.. Презренное отродье гладиаторов!.. Но, клянусь палицей Геркулеса Победителя, ты будешь сражаться, – добавил Сулла после короткой паузы и, ударив кулаком по столу, повелительным тоном продолжал: – Кто тебе подарил жизнь и свободу, трусливый варвар?.. Разве не Сулла?.. И Сулла тебе приказывает сражаться… И ты будешь сражаться!.. Клянусь всеми богами Олимпа… ты будешь сражаться!
Спартак несколько раз чувствовал, что его подмывает схватить меч одного из убитых и броситься с быстротой молнии, с яростью тигра на Суллу и изрубить его в куски. И каждый раз с трудом, каким-то чудом он сдерживал себя.
Наконец он машинально, почти не понимая, что делает, испустил вздох, похожий на звериный рев, поднял щит, схватил меч и дрожащим от гнева голосом громко проговорил:
– Я не трус и не варвар, и я буду сражаться, чтобы доставить тебе удовольствие, о Луций Сулла, но клянусь тебе всеми твоими богами, что если, к несчастью, мне придется ранить Арторикса…
Пронзительный женский крик внезапно прервал безумную речь гладиатора. Внимание всех присутствующих обратилось к тому месту, откуда этот крик раздался.