J.D. Salinger
Franny and Zooey
Copyright © 1955, 1957, 1961 by J.D. Salinger,
RENEWED 1989 by J.D. Salinger/ Russian language rights arranged with the J.D. Salinger Literary Trust through the Andrew Nurnberg Literary Agency, Moscow, Russia
© Шепелев Д., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2024
Фрэнни
Несмотря на яркое солнце, утром в субботу снова пришлось надевать пальто, а не просто куртку, как всю неделю – и такая погода, вопреки ожиданиям, пришлась на большие выходные, когда играла Йельская сборная. Из двадцати с чем-то молодых человек, ожидавших на вокзале своих подруг, которые должны были прибыть поездом в десять пятьдесят две, только шестеро-семеро стояли на холодной открытой платформе. Остальные толпились, сняв шляпы, группками по двое, трое и четверо в нагретом зале ожидания. Они курили и разговаривали, в основном изрекая догмы профессорскими голосами, словно каждый из них с полнейшей категоричностью прояснял, раз и навсегда, некий весьма неоднозначный вопрос, который внешний косный мир запутывал, нарочно или нет, в течение веков.
Одним из тех шестерых-семерых на платформе был Лэйн Коутелл, стоявший в плаще «Бёрберри», вероятно, с пристегнутой шерстяной подкладкой. Впрочем, назвать его одним из них можно было лишь с оговоркой. Вот уже минут десять, если не больше, он намеренно держался вне разговорной досягаемости остальных ребят, спиной к стойке с бесплатными книжками христианской науки [1], убрав руки без перчаток в карманы. На шее у него было намотано каштановое кашемировое кашне, практически не защищавшее от холода. Он вдруг резко и рассеянно вынул правую руку из кармана и стал поправлять кашне, но затем передумал и той же рукой достал из внутреннего кармана пиджака письмо. И тут же стал его читать с приоткрытым ртом.
Письмо было написано на машинке на бледно-голубой бумаге. Вид у него был засаленный, несвежий, словно его уже не раз вынимали из конверта и читали:
Кажется, вторник
Дражайший Лэйн,
Я не представляю, сумеешь ли ты расшифровать это, поскольку гвалт сейчас в общаге просто запредельный и я едва слышу свои мысли. Так что, если я напишу что-нибудь неправильно, будь добр проявить ко мне доброту и не заметить этого. Кстати, я вняла твоему совету и приклеилась с некоторых пор к словарю, так что, если это испортит мой стиль, виноватен ты. Короче, я только получила твое прекрасное письмо и люблю тебя вдрызг, вдребезги и т. п. и жду не дождусь выходных. Очень жаль, что не удалось пристроить меня в Крофт-хауз, но мне вообще-то все равно где жить, лишь бы тепло и без клопов и видеть тебя периодически, т. e. ежеминутно. Я с некоторых пор того, т. e. помешалась. Совершенно обожаю твое письмо, особенно где про Элиота. Кажется, я начинаю смотреть свысока на всех поэтов, кроме Сафо. Я читаю ее как сумасшедшая, и давай без пошлостей, пожалуйста. Я могу даже сделать по ней семестровую работу, если решу добиваться признания и если смогу убедить эту кретинку, которую поставили моей наставницей. «Нежный Адонис при смерти, Киферея, что же нам делать? Бейте в грудь себя, девы, и туники раздирайте». Разве не чудесно? И она сама это делает. Ты меня любишь? Ты ни разу не сказал в твоем ужасном письме. Ненавижу тебя, когда ты такой безнадежный суперсамец и замкнутый. Не то чтобы ненавижу, но у меня идиосинкразия на сильных, молчаливых мужчин. Не то чтобы ты не сильный, но ты меня понимаешь. Здесь становится так шумно, что едва слышу свои мысли. Короче, я тебя люблю и хочу отправить это спешной почтой, чтобы ты получил как можно срочнее, если я найду марку в этом дурдоме. Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя. Ты знаешь, что я вообще-то танцевала с тобой всего дважды за одиннадцать месяцев? Не считая того раза в «Авангарде», когда ты нагрузился. Я, наверно, буду безнадежно застенчива. Кстати, я тебя убью, если там будет почетный кортеж. До субботы, цветик мой!!
Со всей любовью,ФРЭННИXXXXXXXXXXXXXXXX
P.S. Папа получил этот рентген из больницы, и нам всем полегчало. Это новообразование, но не злокачественное. Я говорила с мамой вчера вечером по телефону. Кстати, она передает тебе привет, так что можешь успокоиться насчет той пятничной ночи. Думаю, они даже не слышали, как мы вошли.
P.P.S. Я кажусь такой неумной и недалекой, когда пишу тебе. Почему? Разрешаю тебе проанализировать это. Давай просто постараемся чудесно провести время в этот выходной. То есть постарайся хотя бы раз не анализировать все до смерти, если возможно, особенно меня. Я тебя люблю.
ФРЭНСИС (след от помады)
Лэйн перечитал письмо примерно до середины, когда его прервал – вторгся на его территорию, покусился на его свободу – коренастый молодой человек по имени Рэй Соренсен, решивший узнать, не знает ли Лэйн, о чем там писал этот гад Рильке. Соренсен, как и Лэйн, посещал курс современной европейской литературы 251 (только для старшекурсников и аспирантов), и ему задали к понедельнику четвертую «Дуинскую элегию» Рильке. Лэйн едва знал Соренсена, но испытывал смутное и стойкое отвращение к его внешности и манерам, так что убрал письмо и сказал, что не знает, о чем там, но, кажется, понимает большую часть.
– Везет тебе, – сказал Соренсен. – Счастливый ты человек.
В голосе его звучало минимум эмоций, словно он обратился к Лэйну не для какого-то человеческого общения, а просто от скуки или по блажи.
– Как же холодно, – сказал он и достал из кармана пачку сигарет.
Лэйн заметил поблекший, но все равно раздражающий след помады на лацкане верблюжьего пальто Соренсена. Было похоже, что следу несколько недель, если не месяцев, но Лэйн не настолько хорошо знал Соренсена, чтобы сказать ему об этом, да и в любом случае ему не было до него дела. А тут к тому же показался поезд. Оба парня повернулись как бы вполоборота влево, навстречу приближавшемуся паровозу. Почти сразу дверь зала ожидания шумно распахнулась, ребята, стоявшие в тепле, высыпали на платформу, и, казалось, большинство держало по три зажженных сигареты в каждой руке.
Лэйн и сам закурил, когда поезд подошел. А затем, как и многие другие, которым, пожалуй, не мешало бы пройти курс приветствия прибывающих поездов, постарался убрать с лица любые эмоции, даже самые лучшие, чтобы ничем не выдать своих чувств по поводу скорой встречи.
Фрэнни сошла с поезда в числе первых девушек, из вагона в задней, северной части платформы. Лэйн тут же заметил ее, и, что бы он ни пытался сделать со своим лицом, его рука, взмывшая в воздух, сказала всю правду. Фрэнни увидела его руку и его самого и кокетливо помахала в ответ. На ней была шубка из стриженого енота, и Лэйн, спешивший к ней с неспешным выражением лица, отдал себе отчет, подавив волнение, что он единственный на платформе по-настоящему знает шубку Фрэнни. Он вспомнил, как однажды, в одолженной машине, после того как они с Фрэнни целовались не меньше получаса, он поцеловал лацкан ее шубки, словно то было совершенно замечательное, неотъемлемое продолжение дорогого человека.
– Лэйн!
Фрэнни радостно его приветствовала – она-то не заботилась убирать с лица эмоции. Она схватила Лэйна в охапку и поцеловала. Это был вокзальный поцелуй – прежде всего довольно спонтанный и вообще непозволительный в дальнейшем, особенно учитывая «лобовое столкновение».
– Ты получил мое письмо? – спросила она и почти сразу добавила: – Ты, похоже, замерз, бедняжка. Почему не ждал внутри? Ты получил мое письмо?
– Какое именно? – сказал Лэйн, беря ее чемодан. Он был темно-синего цвета с белой кожаной обвязкой, как и полдюжины других чемоданов, возникавших из поезда.
– Не получил? Я отослала в среду. О боже! Я даже сама отнесла на почту…
– А, то письмо. Да. Это весь твой багаж? А что за книжка?
Фрэнни опустила взгляд на свою левую руку. Она держала книжечку в салатовом тканевом переплете.
– Это? Да так, кое-что, – сказала она.
Открыв сумочку, она сунула туда книжку и пошла за Лэйном по длинной платформе в направлении стоянки такси. Она взяла его под руку и заговорила, точнее, затараторила. Первым делом что-то о платье у нее в сумке, которое нужно погладить. Она сказала, что купила такой славный утюжок, словно для кукольного домика, но забыла взять с собой. Сказала, что, как ей кажется, она знает всего трех девушек с поезда – Марту Фаррар, Типпи Тиббетт и Элеанор как-там-ее, с которой познакомилась давным-давно, когда была в пансионе, в Эксетере или где-то еще. А все остальные в поезде, по словам Фрэнни, выглядели очень в смитовском духе, кроме двух совершенно вассаровских типажей и одной совершенно беннингтонской или сара-лоуренсской [2] особы. Беннингтонско-сара-лоуренсская особа всю поездку проторчала в уборной и вышла с таким видом, словно она там лепкой занималась или живописью или у нее под платьем было балетное трико. Лэйн, шагавший быстрее, чем следовало, сказал, что жалеет, что не смог устроить ее в Крофт-хауз – это, конечно, было безнадежно, – но он ее устроил в такое очень хорошее, уютное место. Маленькое, но чистое и все такое. Сказал, что ей понравится, и Фрэнни тут же представила меблированный дом из белой вагонки. Трое незнакомых девушек в одной комнате. Кто вселится первой, займет продавленную кушетку, а остальные будут делить двуспальную кровать с абсолютно фантастическим матрасом.
– Мило, – сказала она с чувством.
Иногда ей было чертовски трудно скрывать раздражение по поводу общей криворукости самцов рода человеческого, и Лэйна в частности. Ей вспомнился один дождливый вечер в Нью-Йорке, когда Лэйн после театра, исполнившись подозрительной тротуарной галантности, позволил тому ужасному типу в смокинге увести такси у него из-под носа. Она не так уж досадовала на это – то есть, боже правый, до чего ужасно быть мужчиной и ловить такси под дождем, – но вспомнила, каким ужасным, даже враждебным взглядом Лэйн окинул ее, вернувшись к бордюру. Теперь же, испытывая странное чувство вины при воспоминании об этом и не только об этом, она пожала Лэйну руку с особой наигранной сердечностью. И они вдвоем сели в кеб. Темно-синий чемодан с белой кожаной обвязкой встал на переднее сиденье, рядом с водителем.
– Мы закинем твой чемодан и вещи в твою комнату – просто швырни за дверь, – а потом отправимся на ланч, – сказал Лэйн. – Я умираю с голоду.
Он наклонился вперед и сказал водителю адрес.
– Как же приятно видеть тебя! – сказала Фрэнни, когда кеб тронулся. – Я по тебе скучала.
Едва сказав это, она поняла, что это неправда. И снова с чувством вины взяла Лэйна за руку и крепко переплела свои пальцы с его пальцами.
Примерно через час они вдвоем сидели за относительно уединенным столиком в ресторане под названием «Сиклерз» в центре города, в заведении, облюбованном в основном интеллектуальной периферией местной студенческой братии – более-менее той же братии, которая в Йеле или Гарварде могла бы небрежно уводить своих девушек подальше от «Мориз» или «Кронинз [3]». Стоит отметить, что «Сиклерз» был единственным рестораном в городе, где стейки не были «вот такой толщины» – большой и указательный пальцы раздвигались на дюйм. «Сиклерз» – это улитки. В «Сиклерз» студенты с девушками обычно заказывали либо оба по салату, либо не заказывали вовсе – из-за чесночного соуса. Фрэнни и Лэйн заказали мартини. Когда минут десять-пятнадцать назад им принесли бокалы, Лэйн пригубил свой, откинулся на спинку и бегло оглядел помещение, излучая чувство довольства от того, что находился (чего никто, он был в этом уверен, не мог оспорить) в правильном месте с безукоризненного вида девушкой – девушкой не только на редкость хорошенькой, но и, что еще лучше, предпочитающей в одежде не сугубо кашемировый свитер и фланелевую юбку. Фрэнни заметила это мимолетное самораскрытие и восприняла его как есть – ни больше ни меньше. Но по некоему старому, устоявшемуся уговору со своей душой предпочла проникнуться чувством вины за то, что заметила, уловила это, и приговорила себя к подобострастному вниманию к дальнейшим речам Лэйна.
Лэйн говорил с видом человека, который уже добрую четверть часа как монополизировал разговор и считал, что вышел на такую прямую, на которой, что ни скажет, все будет складно.
– То есть, грубо говоря, – говорил он, – чего ему недостает, так это, скажем так, тестикулярности. Понимаешь то есть?
Он подался вперед, к Фрэнни, точно лектор – к благодарной аудитории, поставив локти по обе стороны от своего мартини.
– Чего недостает? – сказала Фрэнни. Ей пришлось прокашляться прежде, чем заговорить – так долго она сидела молча.
Лэйн замялся.
– Маскулинности, – сказал он.
– Я расслышала с первого раза.
– В общем, это был, так сказать, основной мотив – что я довольно тонко пытался донести, – сказал Лэйн, предельно внимательный к собственным словам. – То есть боже мой. Я честно думал, эта вещь пойдет ко дну, как свинцовый шар, а когда получил ее обратно с чертовой A [4] шести футов высотой, я чуть не грохнулся, ей-богу.
Фрэнни снова прокашлялась. Было похоже, что она сполна отмотала свой срок увлеченной слушательницы.
– Почему? – спросила она.
Лэйн не ожидал такого вопроса.
– Что почему?
– Почему ты думал, что она пойдет ко дну, как свинцовый шар?
– Я же сказал. Только что рассказывал. Этот Брагмэн помешан на Флобере. Или, по крайней мере, я так думал.
– А, – сказала Фрэнни. Она улыбнулась. И отпила мартини. – Это чудесно, – сказала она, глядя на бокал. – Я так рада, что разбавили не двадцать к одному. Терпеть не могу, когда там один джин.
Лэйн кивнул.
– В общем, эта чертова бумага вроде как у меня в комнате. Если представится случай за выходной, я прочитаю тебе.
– Чудесно. С радостью послушаю.
Лэйн снова кивнул.
– То есть я не сказал чего-то чертовски громогласного или чего-то такого, – он поерзал на стуле. – Но… не знаю… думаю, у меня неплохо получилось показать, почему он так невротически цеплялся за mot juste [5]. То есть в свете того, что нам сегодня известно. Я не только про психоанализ и всю эту чушь, но до некоторой степени очень даже. То есть понимаешь, о чем я. Я не фрейдист, ничего такого, но определенные вещи нельзя просто окрестить Фрейдизмом с большой буквы «Ф» и на этом успокоиться. То есть, до некоторой степени, я думаю, у меня были все основания отметить, что никто из по-настоящему хороших ребят – ни Толстой, ни Достоевский, ни Шекспир, господи боже, – не трясся, черт возьми, над каждым словом. Они просто писали. Понимаешь то есть?
Лэйн посмотрел на Фрэнни как-то выжидательно. Ему показалось, что она его слушает с преувеличенным вниманием.
– Будешь есть свою оливку или как?
Лэйн бросил взгляд на свой бокал мартини, затем перевел взгляд на Фрэнни.
– Нет, – сказал он холодно. – Хочешь?
– Если не будешь, – сказала Фрэнни.
Выражение лица Лэйна подсказало ей, что она спросила что-то не то. Что еще хуже, ей вдруг совершенно расхотелось оливку, и она задумалась, почему вообще спросила про нее. Однако Лэйн протянул ей свой бокал мартини, и ей ничего не оставалось, кроме как взять оливку и проглотить с видимым аппетитом. Затем она взяла сигарету из пачки Лэйна на столе, и он поднес ей огонек, и сам закурил.
После оливковой паузы над столиком повисла тишина, но ненадолго. Нарушил ее Лэйн – он просто не мог сидеть молча, когда его распирало.
– Этот Брагмэн считает, мне нужно где-то издать эту чертову работу, – сказал он вдруг. – Но я не знаю. – Затем, словно на него навалилась усталость – или, точнее сказать, это мир, алчный до плодов его интеллекта, вытянул из него соки, – он принялся тереть скулу тыльной стороной ладони, избавляясь с бессознательной грубостью от остатков сна в одном глазу. – То есть критических эссе по Флоберу и этим ребятам и без того пруд пруди. – Он подумал о чем-то с мрачным видом. – Между прочим, я сомневаюсь, что о нем была написана по-настоящему меткая работа за последние…
– Ты говоришь как практикант. Прямо вылитый.
– Прошу прощения? – сказал Лэйн с нарочитым спокойствием.
– Ты говоришь в точности как практикант. Извини, но это так. Правда.
– Да? А как говорит практикант, позволь спросить?
Фрэнни увидела, что задела его, и задела неслабо, но в данный момент, в равной степени осуждая себя и злясь на него, ей захотелось высказаться начистоту.
– Ну, не знаю, как здесь, но в моих краях практикант – это человек, который ведет занятия в классе, когда отсутствует профессор – по делам, из-за нервного срыва, приема у дантиста или еще чего-нибудь. Обычно это аспирант или кто-то вроде. В общем, если это, скажем, курс по русской литературе, он входит в такой рубашке с воротничком на пуговичках и галстуке в полоску и начинает с того, что разносит Тургенева не меньше получаса. Затем, когда закончит, когда совершенно угробит Тургенева в твоих глазах, он начинает говорить о Стендале или еще о ком-нибудь, о ком написал магистерскую диссертацию. Там, где я учусь, на кафедре английского штук десять таких практикантиков, которые повсюду снуют и гробят всех подряд, и они все такие блестящие ораторы, что никогда не могут рта открыть – прости за противоречие. То есть, если вступишь с ними в спор, они только напустят на себя такое до жути благостное…
– Тебя сегодня дурная муха укусила – ты в курсе? Что, блин, с тобой вообще такое?
Фрэнни быстро стряхнула пепел с сигареты, затем чуть пододвинула к себе пепельницу.
– Извини. Я ужасна, – сказала она. – Я всю неделю чувствую себя так разрушительно. Это ужасно, я кошмарная.
– Твое письмо не показалось мне таким уж разрушительным.
Фрэнни серьезно кивнула. Она смотрела на теплое солнечное пятнышко на скатерти, не больше покерной фишки.
– Мне пришлось напрячься, чтобы написать его, – сказала она.
Лэйн начал что-то говорить на это, но внезапно возник официант и забрал пустые бокалы из-под мартини.
– Хочешь еще? – спросил Лэйн Фрэнни.
Ответа он не дождался. Фрэнни уставилась на солнечное пятнышко с такой сосредоточенностью, словно была готова улечься в него.
– Фрэнни, – сказал Лэйн терпеливо, как бы для официанта. – Ты будешь еще мартини или что?
Она подняла взгляд.
– Извините, – она посмотрела на убранные пустые бокалы в руке официанта. – Нет. Да. Я не знаю.
Лэйн хохотнул, глядя на официанта.
– Так что? – сказал он.
– Да, пожалуйста.
Вид у нее был тревожный.
Официант ушел. Лэйн смотрел ему вслед, пока он не скрылся из виду, затем перевел взгляд на Фрэнни. Она сидела с приоткрытым ртом и возилась сигаретой в пепле с краю новой пепельницы, которую принес официант. Лэйн смотрел на нее, и в нем, ей-богу, росло раздражение. Очень может быть, что ему внушали возмущение и опасение любые признаки отстраненности в девушке, на которую он имел серьезные виды. Так или иначе, он определенно беспокоился, что дурная муха, укусившая Фрэнни, могла испортить им все выходные. Он вдруг подался вперед, положив руки на стол, словно собрался разгладить скатерть, но Фрэнни заговорила первой.
– Я сегодня никакая, – сказала она. – Просто не мой день сегодня, – она посмотрела на Лэйна как на незнакомца или на актера с постера в подземке с рекламой линолеума. И снова почувствовала укол вины и укоризны, преследовавшие ее, казалось, с самого утра, и в итоге накрыла руку Лэйна своей. Но почти тут же отдернула руку и подобрала свою сигарету из пепельницы. – Я приду в себя через минуту, – сказала она. – Железно обещаю, – она улыбнулась Лэйну – с чувством, искренне, – и в этот момент ответная улыбка могла бы, по крайней мере, хоть как-то смягчить определенные события, которые должны были последовать, но Лэйн старательно изображал собственную отстраненность и предпочел оставить ее улыбку без ответа. Фрэнни затянулась сигаретой. – Если бы не было уже так поздно и все такое, – сказала она, – и если бы я не решила, как дура, быть отличницей, я бы, наверно, бросила английский. Я не знаю. – Она стряхнула пепел. – Меня просто так достали педанты и самодовольные зануды, что я на стенку лезу. – Она взглянула на Лэйна: – Извини. Я перестану. Даю тебе слово… Просто, будь у меня хоть немного смелости, я бы в этот год вообще не возвращалась в колледж. Я не знаю. То есть это все такой полнейший фарс.
– Блестяще. Это просто блестяще.
Фрэнни покорно приняла его сарказм.
– Извини, – сказала она.
– Хватит извиняться – хорошо? Тебе, наверно, не приходило на ум, что ты все сваливаешь в кучу и чертовски обобщаешь. Если бы все на кафедре английского были такими самодовольными занудами, тогда бы другое дело…
Фрэнни что-то сказала, но еле слышно. Она смотрела поверх угольно-фланелевого плеча Лэйна на какую-то абстракцию в другом конце зала.
– Что? – спросил Лэйн.
– Я сказала, что знаю. Ты прав. Я просто устала, вот и все. Не обращай на меня внимания.
Но Лэйн не мог допустить, чтобы это противоречие улеглось, пока не повернет его в свою пользу.
– То есть, блин, – сказал он. – Во всех сферах жизни есть некомпетентные люди. То есть это же очевидно. Давай на минуту отбросим чертовых практикантов. – Он взглянул на Фрэнни: – Ты меня слушаешь или что?
– Да.
– У тебя на твоей чертовой кафедре английского двое из лучших людей в стране. Мэнлиус. Эспозито. Боже, хотел бы я, чтобы они были здесь. Они хотя бы поэты, господи боже.
– А вот и нет, – сказала Фрэнни. – Отчасти в этом и ужас. То есть они не настоящие поэты. Они просто пишут стихи, которые публикуют и включают во всякие антологии, но они не поэты. – Она замолчала, смутившись, и положила сигарету. Вот уже несколько минут, как она заметно побледнела. Даже ее помада вдруг показалась ярче на тон-другой, словно она только что промокнула губы «клинексом». – Давай не будем об этом, – сказала она еле слышно и раздавила окурок в пепельнице. – Я не в духе. Я угроблю все выходные. Может, у меня под стулом люк – и я просто исчезну.
Подошел официант, поставил по мартини перед ними и сразу удалился.
Лэйн взялся пальцами – изящными и длинными, то и дело мелькавшими в воздухе, – за ножку бокала.
– Ты ничего не гробишь, – сказал он тихо. – Мне просто интересно понять, что, черт возьми, не так. То есть нужно быть таким богемным типажом или мертвым, черт возьми, чтобы быть настоящим поэтом? Чего тебе надо – этакого сукина сына с волнистыми волосами?
– Нет. Давай не будем? Пожалуйста. Я совершенно никакая, и у меня ужасное…
– Я бы с радостью отбросил эту тему – с превеликой радостью. Просто скажи сперва, что такое настоящий поэт, если не возражаешь. Я был бы тебе признателен. Правда.
Лоб Фрэнни ближе к волосам блестел от пота. Это могло означать, что здесь жарковато, или что у нее не в порядке желудок, или что мартини слишком крепкий; так или иначе, Лэйн этого как будто не заметил.
– Я не знаю, что такое настоящий поэт. Давай перестанем, Лэйн. Я серьезно. Мне как-то не по себе, странно так, и я не могу…
– Хорошо, хорошо… Окей, расслабься, – сказал Лэйн. – Я только пытался…
– Я вот что знаю, – сказала Фрэнни. – Если ты поэт, ты делаешь что-то прекрасное. То есть ты должен оставлять что-то прекрасное в людях после того, как они закроют книгу и все такое. А те, о ком ты говоришь, ничего прекрасного – ну, ничегошеньки – не оставляют. Все, что некоторые, кто получше, делают, это как бы забираются тебе в голову и оставляют что-то там, но одно это, одно их умение оставить что-то еще не означает, что они пишут стихи, господи боже. Это может быть просто какой-нибудь неотразимой синтаксической какашкой – прости такое сравнение. Как у Мэнлиуса и Эспозито, и всех этих бедняг.
Прежде чем что-то на это сказать, Лэйн закурил сигарету.
– Я думал, тебе нравится Мэнлиус, – сказал он. – Между прочим, примерно месяц назад, если правильно помню, ты сказала, что он очарователен и что он тебе…
– Он мне нравится. Мне надоели люди, которые мне просто нравятся. Господи, как же хочется встретить кого-то, кого бы я уважала… Извини, я отойду на минутку?
Фрэнни вдруг встала и взяла сумочку. Она очень побледнела.
Лэйн тоже встал, отодвинув стул, с приоткрытым ртом.
– Что случилось? – спросил он. – Ты нормально себя чувствуешь? Что-то не так или что?
– Я вернусь через секунду.
Она вышла, не спросив, куда идти, словно уже бывала в «Сиклерз» и знала, где здесь что.
Лэйн, оставшись один за столиком, курил и экономно прикладывался к мартини, чтобы растянуть его до возвращения Фрэнни. Было совершенно ясно, что чувство довольства, испытанное получасом ранее оттого, что он был в правильном месте с правильной девушкой или правильно выглядевшей девушкой, совершенно пропало. Он взглянул на шубку из стриженого енота, кривовато висевшую на спинке стула Фрэнни – ту же шубку, что обрадовала его на платформе одним тем, что он был с ней так близко знаком, – и проникся к ней безоговорочным недовольством. Складки на шелковой подкладке не пойми почему раздражали его. Он отвел взгляд от шубки и уставился на ножку своего бокала мартини со смутной тревогой, как человек, безвинно ставший жертвой заговора. В одном он был уверен. Начало у выходных получалось чертовски курьезным. В следующий миг он поднял взгляд от столика и увидел в другом конце зала одного знакомого – одноклассника с девушкой. Лэйн чуть приосанился, чтобы не выглядеть несчастным бедолагой, и придал лицу выражение мужчины, чья девушка просто ушла в уборную, оставив его, как это свойственно девушкам, наедине с собой, так что ему оставалось только курить и скучать, предпочтительно скучать со вкусом.
Дамская комната в «Сиклерз» почти не уступала столовой размерами и в известном смысле – удобствами. Когда Фрэнни входила туда, при входе никого не было, как, вероятно, и внутри. Она немного постояла – так, словно ожидала некоего рандеву, – в центре кафельного пола. Теперь над бровями у нее выступили капельки пота, она ловила ртом воздух и была еще бледнее, чем в столовой. Она вдруг шмыгнула в самую дальнюю и уединенную на вид из семи-восьми кабинок – ей повезло, что там не требовалась монетка, – закрыла за собой дверь и не без трудностей задвинула щеколду. Не обратив никакого внимания на интерьер, она присела. Она стиснула колени, словно пытаясь стать меньше, компактнее. Затем прижала руки, вертикально, к глазам и сильно надавила основаниями ладоней, словно пытаясь парализовать зрительный нерв и утопить все образы в черной бездне. Вытянутые пальцы, хоть и дрожали, а может, как раз поэтому, выглядели необычайно изящными и нежными. Она застыла на какое-то время в такой напряженной, почти эмбриональной позе и расплакалась. Она проплакала пять минут. Она плакала навзрыд, не пытаясь подавить чувство горя и потерянности, издавая все те судорожные горловые звуки, какие издает ребенок в истерике, когда воздух рвется наружу, минуя полуопущенный надгортанник. Тем не менее, когда она наконец перестала, она перестала враз, без болезненных, режущих спазмов, обычно следующих за отчаянным приступом плача. Она перестала так резко, словно у нее в уме внезапно сменилась полярность, вызвав немедленный умиротворяющий эффект во всем теле, так что на заплаканном лице исчезли почти всякие эмоции. Она подобрала с пола сумочку, открыла ее и достала книжечку в салатовом тканевом переплете. Положила ее себе на колени – почти на самые коленки – и хорошенько всмотрелась в нее, словно лучшего места для салатовой книжечки и быть не могло. Затем взяла книжечку, подняла к груди и прижала – на миг, но крепко. Затем убрала в сумочку, встала и вышла из заточения. Она умылась холодной водой, вытерлась полотенцем из стопки над раковиной, накрасила губы, причесалась и вышла из уборной.
Шагая через зал к своему столику, выглядела она сногсшибательно, как и положено выглядеть девушке в режиме qui vive [6] в большой студенческий выходной. Когда она подошла быстрым шагом, улыбаясь, к своему стулу, Лэйн медленно встал, не выпуская салфетку из левой руки.
– Боже. Извини, – сказала Фрэнни. – Думал, я уже умерла?
– Я не думал, что ты умерла, – сказал Лэйн и отодвинул ей стул. – Я не понимал, что стряслось. – Он подошел к своему стулу. – Нельзя сказать, что у нас до черта времени, ты же знаешь. – Он уселся. – Ты в порядке? У тебя глаза слегка покраснели, – он всмотрелся в нее. – Ты окей или как?
Фрэнни закурила.
– Теперь – чудесно. Меня в жизни так не шатало. Просто фантастика. Ты заказал?
– Я тебя ждал, – сказал Лэйн, не сводя с нее взгляда. – В чем вообще дело? Желудок?
– Нет. И да и нет. Я не знаю, – сказала Фрэнни. Она опустила взгляд на меню у себя на тарелке и изучила его, не трогая. – Я только хочу сэндвич с курицей. И, может, стакан молока… А ты заказывай, что хочешь, и вообще. То есть возьми улиток и осьминожек, и всякое такое. Осьминогов. Я на самом деле ничуть не голодна.
Лэйн посмотрел на нее и выдохнул тонкую, донельзя характерную струйку дыма себе в тарелку.
– У нас будут просто кукольные выходные, – сказал он. – Сэндвич с курицей, господи боже.
Фрэнни это задело.
– Я не голодна, Лэйн… Извини. Хоспаде. Слушай, я тебя прошу. Ты заказывай, что хочешь – что такого? – и я буду есть, пока ты ешь. Но я не могу просто включить аппетит по твоему желанию.
– Хорошо, хорошо, – Лэйн повел шеей, привлекая внимание официанта. Он заказал сэндвич с курицей и стакан молока Фрэнни и улиток, лягушачьи лапки и салат – себе. Когда официант ушел, он взглянул на свои наручные часы и сказал: – Мы, кстати, должны быть в Тэнбридже в час пятнадцать, час тридцать. Не позже. Я сказал Уолли, мы, наверно, остановимся выпить, а потом, может, мы все вместе поедем на стадион в его машине. Не против? Тебе нравится Уолли?
– Я даже не знаю, кто это.
– Ты его раз двадцать видела, господи боже. Уолли Кэмпбелл. Господи. Если ты хоть раз его видела, ты его видела…
– А. Вспомнила… Слушай, не злись на меня, если я не сразу вспомню кого-то. Особенно когда он выглядит так же, как все, и говорит, и одевается, и ведет себя, как все. – Фрэнни заставила себя замолчать. Собственный голос показался ей придирчивым и стервозным, и ее захлестнула волна злобы на себя, просочившаяся сквозь лоб новыми каплями пота. Но, стоило ей заговорить, как голос снова зазвучал на повышенных тонах. – Не хочу сказать, что в нем что-то такое ужасное, – вовсе нет. Просто я уже четыре битых года повсюду вижу таких Уолли Кэмпбеллов. Я заранее знаю, когда они будут очаровашками, знаю, когда услышу от них по-настоящему грязные сплетни о ком-то из моих соседок, знаю, когда они спросят меня, что я делала летом, знаю, когда они возьмут стул, сядут на него задом наперед и будут трепаться таким ужасно тихим-претихим голосом… или сыпать именами таким ужасно тихим небрежным голосом. Есть неписаное правило, что люди в определенных социальных или финансовых кругах могут сыпать именами сколько им вздумается, лишь бы говорили что-то ужасно пренебрежительное о ком-то, как только назовут его, – что он козел, или нимфоман, или все время под кайфом, или какие-нибудь гадости. – Она снова замолчала и стала крутить пальцами пепельницу, стараясь не смотреть в лицо Лэйну. – Извини, – сказала она. – Дело не только в Уолли Кэмпбелле. Я просто срываюсь на нем, потому что ты его назвал. И потому, что он так выглядит, словно проводит лето в Италии или вроде того.
– Он был во Франции прошлым летом, к твоему сведению, – начал Лэйн. – Я понимаю, что ты имеешь в виду, – добавил он быстро, – но ты чертовски не…
– Ну хорошо, – сказала Фрэнни устало, – во Франции. – Она взяла сигарету из пачки на столе. – Дело не только в Уолли. С девушками то же самое, господи боже. То есть был бы он девушкой – кем-нибудь из моей общаги, к примеру, – он бы все лето писал пейзажи для какой-нибудь акционерной компании. Или катался по Уэльсу на велосипеде. Или снимал квартиру в Нью-Йорке и работал в журнале или рекламной компании. То есть все кругом такие. И все, что они делают, это… я не знаю… не обязательно плохо, или, там, низко, или хотя бы глупо. Но это все так ничтожно, и бессмысленно, и… уныло. А хуже всего, когда ты живешь богемной жизнью или откалываешь что-нибудь этакое, потому что ты такой же конформист, как и все, только по-другому. – Она замолчала, и лицо у нее побелело. Она качнула головой и бегло тронула лоб – проверить, нет ли у нее температуры, словно она была собственным ребенком. – Я так странно себя чувствую, – сказала она. – Думаю, я схожу с ума. Может, уже сошла.
Лэйн смотрел на нее с неподдельной тревогой – больше с тревогой, чем с любопытством.
– Ты чертовски бледная. По-настоящему бледная – ты это знаешь? – спросил он.
Фрэнни покачала головой:
– Со мной все прекрасно. Будет прекрасно через минутку. – Она подняла взгляд на официанта, принесшего их заказы: – О, твои улитки такие красивые. – Она поднесла сигарету к губам, но та уже потухла. – Куда ты девал спички?
Лэйн дал ей прикурить, когда официант ушел.
– Ты слишком много куришь, – сказал он и взял вилочку, лежавшую возле тарелки с улитками, но затем перевел взгляд на Фрэнни: – Я беспокоюсь за тебя. Серьезно. Какого черта с тобой стряслось за последние пару недель?
Фрэнни посмотрела на него, затем одновременно пожала плечами и покачала головой.
– Никакого. Совершенно никакого, – сказала она. – Ешь. Ешь своих улиток. Они ужасные, когда остынут.
– Ты ешь.
Фрэнни кивнула и опустила взгляд на сэндвич с курицей. К горлу подкатила тошнота, и она тут же вскинула взгляд и затянулась сигаретой.
– Как там пьеса? – спросил Лэйн, принимаясь за улиток.
– Я не знаю. Я в ней не играю. Бросила.
– Бросила? – Лэйн поднял взгляд. – Я думал, тебе безумно нравится эта роль. Что случилось? Ее отдали кому-то еще?
– Нет, не отдали. Роль была моя. Так скверно. Ой как скверно.
– Так что случилось? Ты ведь не бросила вообще учебу, а?
Фрэнни кивнула и отпила немножко молока. Лэйн хорошенько прожевал, проглотил улиток и сказал:
– Почему, господи боже? Я думал, ты, к чертям, помешана на театре. Это едва ли не единственное, о чем ты…
– Просто бросила – и все, – сказала Фрэнни. – Это стало смущать меня. Я стала чувствовать себя такой гнусной маленькой эгоманьячкой. – Она задумалась. – Я не знаю. Прежде всего мне стало казаться таким, что ли, дурновкусием играть на сцене. То есть выставлять свое эго. Я просто ненавидела себя, когда играла в этой пьесе и после, за кулисами. Везде носятся эти эго, чувствуя себя ужасно щедрыми и душевными. Целуются со всеми, и такие наштукатуренные, а потом стараются быть до жути естественными и приветливыми, когда твои друзья приходят к тебе за кулисы. Я просто ненавидела себя… А хуже всего, что я обычно как бы стыдилась играть в этих пьесах. Особенно в летнем репертуаре, – она взглянула на Лэйна. – И у меня были хорошие роли, так что не надо так смотреть. Дело не в этом. Просто мне стало бы стыдно, если бы, скажем, кто-нибудь, кого я уважаю – мои братья, например, – пришли и увидели, как я декламирую какие-нибудь реплики. Я ведь писала некоторым людям, чтобы они ни на что не приходили. – Она снова задумалась. – Кроме Педжин в «Удалом молодце» [7] прошлым летом. То есть там все могло бы быть как надо, только этот болван, игравший Молодца, убивал в зародыше все веселье. Он был таким лиричным – боже, до чего он был лиричным!
Лэйн доел улиток. Он сидел с нарочито бесстрастным видом.
– Он получил превосходные отзывы, – сказал он. – Ты слала мне отзывы, если помнишь.
Фрэнни вздохнула:
– Ну хорошо. Окей, Лэйн.
– Нет, то есть ты полчаса так говорила, словно ты единственный на свете человек, наделенный здравым смыслом, критическим взглядом. То есть, если лучшие критики решили, что он превосходно сыграл в этой пьесе, может, так и есть, может, ты не права. Не приходило такое на ум? Знаешь, ты еще не вполне достигла такой зрелой, старой…
– Он был превосходен, если говорить просто о таланте. Но, чтобы сыграть Молодца как следует, нужно быть гением. Гением, вот и все – ничего не поделаешь, – сказала Фрэнни. Она чуть выгнула спину, чуть приоткрыла рот и положила руку себе на макушку. – Мне так сонно и странно. Не знаю, что со мной такое.
– А сама ты гений?
Фрэнни убрала руку с головы.
– Ой, Лэйн. Пожалуйста. Не надо так со мной.
– Как «так»?..
– Я только знаю, что схожу с ума, – сказала Фрэнни. – Меня уже тошнит от этих эго-эго-эго. Моего и чьего угодно. Тошнит от всех, кто хочет добиться чего-то, сделать что-то выдающееся и все такое, быть кем-то интересным. Это отвратительно – правда, правда же. Мне начхать, кто что говорит.
На это Лэйн приподнял брови и откинулся на спинку прежде, чем заговорить.
– Ты уверена, что это что-то большее, чем страх конкуренции? – спросил он с наигранным спокойствием. – Я в этом не слишком разбираюсь, но готов поспорить, что хороший психоаналитик – то есть по-настоящему компетентный – вероятно, воспринял бы такое высказывание…
– Я не боюсь конкуренции. Совсем напротив. Разве не ясно? Я боюсь, что буду конкурировать – вот что пугает меня. Вот почему я бросила театральный факультет. Только потому, что я так ужасно хорошо перенимаю чужие ценности и мне нравится, что люди аплодируют мне и беснуются, не значит, что так и должно быть. Я этого стыжусь. Меня тошнит от этого. Тошнит от того, что не хватает смелости быть абсолютно никем. Тошнит от себя и всех вокруг, кто хочет вызвать какой-то всплеск. – Она ненадолго замолчала, затем вдруг поднесла стакан молока к губам. – Я так и знала, – сказала она, ставя стакан обратно. – Это что-то новое. Зубы у меня чудят. Стучат. Я чуть не укусила стакан позавчера. Может, я совершенно сбрендила и сама не понимаю. – Официант подал Лэйну лягушачьи лапки и салат, и Фрэнни взглянула на него. Он, в свою очередь, взглянул на ее нетронутый сэндвич с курицей. И спросил, не желает ли молодая дама поменять заказ. Фрэнни поблагодарила его и отказалась. – Я просто очень медленная, – сказала она.
Официант, уже немолодой, казалось, окинул взглядом ее бледный влажный лоб, затем кивнул и ушел.
– Не хочешь воспользоваться? – сказал вдруг Лэйн и протянул ей сложенный белый носовой платок. Голос его звучал сочувственно, по-доброму, несмотря на какое-то извращенное желание быть бесстрастным.
– Зачем? Мне нужно?
– Ты потеешь. То есть не потеешь, а лоб у тебя слегка влажный.
– Да? Какой кошмар! Извини… – Фрэнни подняла сумочку, открыла и стала в ней рыться. – У меня где-то «клинекс».
– Возьми мой платок, господи боже. Какая, к черту, разница?
– Ну… Мне нравится твой платок, и я не хочу намочить его, – сказала Фрэнни. В сумочке был бардак. Чтобы разобраться, Фрэнни выложила несколько вещей на скатерть, слева от нетронутого сэндвича. – Нашла, – сказала она. Достав зеркальце, она быстро промокнула лоб «клинексом». – Боже. Я точно привидение. Как ты выносишь меня?
– Что это за книжка? – спросил Лэйн.
Фрэнни буквально подпрыгнула. Она опустила взгляд на ворох всякой всячины из сумочки, образовавшийся на скатерти.
– Какая книжка? – сказала она. – Ты об этой? – она взяла книжку в тканевом переплете и убрала обратно в сумочку. – Так просто взяла, в поезде почитать.
– Дай-ка глянуть. Что это?
Фрэнни его как будто не слышала. Она снова открыла косметичку и быстро глянула на себя в зеркальце.
– Боже, – сказала она и убрала все – косметичку, бумажник, счет из прачечной, зубную щетку, баночку аспирина и позолоченную палочку для коктейлей – обратно в сумочку. – Не знаю, зачем я таскаю с собой эту дурацкую золотую палочку, – сказала она. – Один очень пошлый мальчик подарил ее мне на день рождения, когда я была второкурсницей. Он думал, это такой прекрасный и оригинальный подарок, и следил за моим лицом, пока я вскрывала упаковку. Я сто раз пыталась выбросить ее, но просто не могу. Меня с ней похоронят, – сказала она и задумалась. – Он все усмехался мне и повторял, что меня ждет удача, если буду всегда держать ее при себе.
Лэйн принялся за лягушачьи лапки.
– Так о чем вообще эта книжка? Или это, блин, такой секрет? – спросил он.
– Книжечка из сумочки? – сказала Фрэнни. Она смотрела, как он разделывает лягушачьи лапки. Затем взяла сигарету из пачки на столе и закурила. – Ой, не знаю, – сказала она. – Называется «Путь странника» [8]. – Она посмотрела какое-то время, как Лэйн жует. – Взяла в библиотеке. Ее упоминал этот препод по религиоведению, на которое я записалась в этом семестре.
Она затянулась сигаретой.
– Я просрочила на несколько недель. Все время забываю вернуть.
– Кто ее написал?
– Я не знаю, – сказала Фрэнни отвлеченно. – Какой-то русский крестьянин, наверно. – Она еще немного посмотрела, как Лэйн жует лягушачьи лапки. – Он ни разу себя не называет. Так и не узнаешь, как его зовут, за всю эту историю. Он просто рассказывает, что он крестьянин, и ему тридцать три, и у него сухая рука. И жена у него умерла. Это все в девятнадцатом веке.
Лэйн переключился с лягушачьих лапок на салат.
– Интересная? – сказал он. – О чем там?
– Я не знаю. Своеобразная такая. То есть это в основном религиозная книга. По-своему она, можно сказать, ужасно фанатичная, а по-своему нет. То есть там начинается с того, что этот крестьянин – странник – хочет выяснить, что имеется в виду в Библии, когда говорится, что ты должен молиться непрестанно. Ну, понимаешь. Безостановочно. В «Фессалоникийцах» или еще где-то. И вот он начинает ходить по всей России, искать кого-нибудь, кто ему скажет, как молиться непрестанно. И что говорить при этом. – Фрэнни, похоже, очень увлеклась тем, как Лэйн разделывал лягушачьи лапки. Она стала рассказывать дальше, не сводя глаз с его тарелки: – Все, что у него с собой, это такой мешочек с хлебом и солью. Потом он встречает этого человека, называемого старец – какого-то такого жутко мудрого божьего человека, – и старец ему рассказывает о книге под названием «Филокалия» [9]. Которую, похоже, написала группа жутко мудрых монахов, как бы утверждавших этот на самом деле поразительный способ молиться.
– Ни с места, – сказал Лэйн лягушачьим лапкам.
– В общем, странник узнает, как надо молиться, по словам этих очень мистических личностей… То есть он пробует раз за разом, пока не достигает совершенства и всякого такого. И тогда идет дальше по всей России, встречая всевозможных совершенно восхитительных людей, и рассказывает им, как молиться этим поразительным способом. То есть об этом на самом деле вся книга.
– Ужасно не хочется говорить, но от меня будет вонять чесноком, – сказал Лэйн.
– Он встречает одну такую семейную пару в одном из своих странствий, которая нравится мне больше всех, о ком я только в жизни читала, – сказала Фрэнни. – Он идет по дороге где-то в сельской местности, с котомкой за спиной, и к нему подбегают двое маленьких детишек и кричат: «Нищенькой! Нищенькой! Постой!.. Пойдем к маменьке, она нищих любит» [10]. И он идет с детьми домой, и из дома выходит такая очень приятная женщина, мать этих детей, и с причитаниями помогает ему снять грязные ботинки и подает чашку чаю. Затем домой приходит отец, и он, похоже, тоже любит нищих и странников, и они все садятся обедать. И за обедом странник спрашивает, кто все эти дамы, сидящие за столом, и муж ему говорит, что это все слуги, но они всегда садятся есть с ним и с женой, потому что они сестры Христовы. – Фрэнни вдруг села чуть прямее, смутившись. – То есть мне понравилось, что странник захотел узнать, кто все эти дамы. – Она смотрела, как Лэйн мажет масло на хлеб. – В общем, странник остается у них ночевать, и они с мужем засиживаются допоздна и говорят об этом способе непрестанной молитвы. Странник рассказывает ему, как это делать. А утром уходит, и с ним продолжаются всякие приключения. Он встречает всяческих людей – то есть об этом вся книга, на самом деле, – и рассказывает им всем, как молиться этим особым способом.
Лэйн кивнул. Он сунул вилку в салат.
– Господи, надеюсь, у нас будет время за выходной, чтобы ты глянула эту чертову работу, о которой я говорил, – сказал он. – Я не знаю. Я могу ни черта с ней не сделать – то есть не пытаться издать или что бы то ни было, – но мне бы хотелось, чтобы ты как бы просмотрела ее, пока ты здесь.
– Я с радостью, – сказала Фрэнни и стала смотреть, как он мажет маслом еще один ломтик хлеба. – Тебе может понравиться эта книга, – сказала она вдруг. – Она то есть такая простая.
– Звучит интересно. Ты не будешь свое масло, а?
– Нет, бери. Не могу одолжить ее тебе, она ведь и так уже просрочена, но ты, наверно, мог бы взять ее здесь в библиотеке. Уверена в этом.
– Ты так и не тронула чертов сэндвич, – сказал вдруг Лэйн. – Ты это знаешь?
Фрэнни опустила взгляд на свою тарелку, словно только что ее увидела.
– Сейчас, погоди минутку, – сказала она. Секунду-другую она сидела неподвижно, держа в левой руке сигарету, но не затягиваясь, а правой напряженно сжимая стакан с молоком. – Хочешь услышать, что это за особый способ молитвы, о котором ему старец рассказал? – спросила она. – Это на самом деле как бы интересно по-своему.
Лэйн разделывал последнюю пару лягушачьих лапок. Он кивнул.
– Само собой, – сказал он.
– Ну, как я и сказала, этот странник – простой крестьянин – начал все свое странствие, чтобы выяснить, что имеется в виду в Библии, когда говорится, что нужно молиться непрестанно. А потом он встречает этого старца – этого жутко мудрого божьего человека, о котором я говорила, который изучал «Филокалию» долгие-предолгие годы. – Фрэнни вдруг замолчала и задумалась, собираясь с мыслями. – В общем, старец первым делом рассказывает ему об Иисусовой молитве. «Господи Иисусе Христе, помилуй мя». То есть это она и есть. И он ему объясняет, что это лучшие слова, какими можно молиться. Особенно важно «помилуй», потому что это на самом деле такое колоссальное слово, которое может значить столько всего. То есть далеко не только милость. – Фрэнни снова замолчала и задумалась. Она теперь смотрела не на тарелку Лэйна, а за его плечо. – Короче, старец говорит страннику, что, если будешь повторять эту молитву снова и снова – сперва нужно делать это одними губами, – тогда в итоге что произойдет: молитва станет самостоятельной. Что-то происходит в итоге. Не знаю что, но что-то происходит, и слова синхронизируются с твоим сердцебиением, и тогда ты по-настоящему молишься непрестанно. И это оказывает на самом деле поразительный мистический эффект на все твое мироощущение. То есть в этом вся суть, в общем и целом. То есть ты это делаешь, чтобы очистить свое мироощущение и получить совершенно новое понимание того, в чем смысл всего.
Лэйн все доел. Теперь, когда Фрэнни снова замолчала, он откинулся, закурил и стал смотреть на ее лицо. Она же по-прежнему отвлеченно смотрела перед собой, за плечо Лэйна, словно едва сознавала его присутствие.
– Но в чем особенность, чудесная особенность: когда ты только начинаешь это делать, ты даже не должен иметь веру в то, что делаешь. То есть, даже если тебя ужасно смущает все это, это совершенно нормально. То есть ты никого и ничего не оскорбляешь. Другими словами, никто не просит тебя ни во что поверить, когда ты только начинаешь. Старец сказал, что тебе даже не надо думать о том, что ты говоришь. Все, что тебе нужно поначалу, это количество. Которое потом, со временем, само по себе переходит в качество. Собственными силами, вроде того. Он говорит, что любое имя Бога – вообще любое – обладает этой удивительной, самостоятельной силой и она начинает работать, когда ты ее как бы запустишь.
Лэйн сидел, ссутулясь, курил и всматривался прищуренным взглядом в лицо Фрэнни. Лицо у нее все еще было бледным, но совсем недавно оно было еще бледнее.
– Между прочим, это совершенно разумно, – сказала Фрэнни, – потому что в буддистских сектах Нэмбуцу люди знай себе твердят: «Наму амида буцу», что значит «Хвала Будде» или что-то такое, и происходит то же самое. В точности то же…
– Полегче. Давай полегче, – перебил ее Лэйн. – Прежде всего ты вот-вот пальцы обожжешь.
Фрэнни мельком глянула на свою левую руку и выронила дымящийся окурок в пепельницу.
– И в «Облаке незнания» [11] то же самое. Только со словом «Бог». То есть ты просто твердишь слово «Бог», – она посмотрела на Лэйна особенно пристально. – То есть суть в чем: ты в жизни слышал что-нибудь настолько по-своему чарующее? То есть очень трудно просто сказать, что это полнейшее совпадение, и на этом успокоиться – вот что так меня чарует. По крайней мере, это такое жутко… – Она не договорила. Лэйн беспокойно заерзал на стуле, и на лице у него возникло выражение – недоуменно приподнятые брови, – прекрасно ей известное. – Что такое? – спросила она.
– Ты действительно веришь во все это или что?
Фрэнни потянулась к пачке сигарет и достала одну.
– Я не сказала, что верю в это или не верю, – сказала она и осмотрела столешницу на предмет спичек. – Я сказала, это меня чарует. – Лэйн поднес ей огоньку. – Я просто думаю, это жутко странное совпадение, – сказала она, выдыхая дым, – что ты натыкаешься на такой совет… То есть все эти по-настоящему умудренные и совершенно не дутые божьи люди твердят тебе, что, когда ты непрестанно повторяешь имя Бога, что-то происходит. Даже в Индии. В Индии говорят медитировать на «Ом», что на самом деле значит то же самое и подразумевается тот же результат. То есть это нельзя объяснить чисто рационально, чтобы совсем без всякой…
– И каков же результат? – спросил вдруг Лэйн.
– Что?
– То есть каков этот подразумеваемый результат? Вся эта синхронизация и прочая тумба-юмба. Посадить себе сердце? Не знаю, знаешь ли ты, но ты можешь нанести себе… человек может не слабо нанести себе настоящий…
– Ты должен увидеть Бога. Что-то происходит в совершенно не физической части сердца – где, по словам индусов, обитает Атман [12], какую религию ни возьми, – и ты видишь Бога, вот и все. – Она смущенно стряхнула пепел с сигареты, но промахнулась мимо пепельницы, затем собрала пепел щепоткой и ссыпала в пепельницу. – И не спрашивай меня, кто или что есть Бог. То есть я даже не знаю, существует ли Он. Когда я была маленькой, я думала…
Она замолчала. Подошел официант, забрать тарелки и вернуть меню.
– Хочешь какой-нибудь десерт или кофе? – спросил Лэйн.
– Наверно, я просто допью молоко. А ты заказывай, – сказала Фрэнни. Официант как раз забрал ее тарелку с нетронутым сэндвичем с курицей. Фрэнни сидела, не смея поднять на него взгляд.
Лэйн взглянул на наручные часы:
– Боже. У нас нет времени. Нам повезет, если не опоздаем на матч. – Он поднял взгляд на официанта: – Один кофе мне, пожалуйста. – Он проводил взглядом официанта, затем подался вперед, положив руки на столик, сытый и довольный, ожидая кофе с минуты на минуту, и сказал: – Что ж, это в любом случае интересно. Вся эта всячина… Я так понимаю, ты ни пяди не оставляешь элементарной психологии. То есть, насколько я понимаю, все эти религиозные переживания имеют вполне очевидный психологический фон, то есть ты понимаешь, о чем я… Хотя это интересно. То есть этого не отнять, – он посмотрел на Фрэнни и улыбнулся ей. – Так или иначе. На случай, если я забыл обмолвиться об этом. Я люблю тебя. Я успел обмолвиться об этом?
– Лэйн, я отойду еще на секундочку? – сказала Фрэнни, вставая из-за столика.
Лэйн тоже встал, медленно, глядя на нее.
– Ты в порядке? – спросил он. – Тебе снова нехорошо или что?
– Просто не по себе. Сейчас вернусь.
Она прошла быстрым шагом через зал, тем же путем, что и прежде. Но остановилась ненадолго у маленького коктейль-бара в дальнем конце зала. Бармен, протиравший досуха лафитник, взглянул на нее. Она положила правую руку на стойку, затем склонила голову – кивнула – и поднесла левую руку ко лбу, коснувшись кончиками пальцев. Слегка качнувшись, она потеряла сознание и рухнула на пол.
Фрэнни не приходила в сознание почти пять минут. Она лежала на диване в кабинете управляющего, а рядом сидел Лэйн. Лицо его, тревожно нависавшее над ней, само теперь прилично побледнело.
– Как ты? – сказал он больничным тоном. – Тебе уже лучше?
Фрэнни кивнула. Она на секунду прикрыла глаза из-за верхнего света, затем снова открыла.
– Мне надо бы сказать: «Где я»? – сказала она. – И где я?
Лэйн хохотнул:
– В кабинете управляющего. Все с ног сбились – ищут нашатырный спирт и врачей, и всякое такое для тебя. У них, похоже, кончился нашатырь. Как ты себя чувствуешь? Кроме шуток.
– Отлично. Глупо, но отлично. Я правда упала в обморок?
– Еще как. Ты просто отключилась, – сказал Лэйн и взял ее руки в свои. – Как ты думаешь, что с тобой такое? То есть ты казалась такой… ну, знаешь… такой здоровой, когда я говорил с тобой по телефону на той неделе. Ты не позавтракала или что?
Фрэнни пожала плечами. Ее глаза обвели комнату.
– Так неловко, – сказала она. – Меня кто-нибудь нес сюда?
– Мы с барменом. Мы как бы вели тебя под руки. Я за тебя чертовски испугался, кроме шуток.
Фрэнни устремила в потолок вдумчивый немигающий взгляд, пока Лэйн держал ее за руку. Затем повернулась к нему и свободной рукой как бы оттянула ему рукав.
– Сколько времени? – спросила она.
– Да не волнуйся об этом, – сказал Лэйн. – Мы никуда не спешим.
– Ты же хотел на эту вечеринку.
– Черт с ней.
– А на матч мы тоже опоздали? – спросила Фрэнни.
– Слушай, какой матч? Черт с ним. Ты сейчас вернешься к себе в комнату в этих… «Голубых ставнях»… и отдохнешь – вот что важно, – сказал Лэйн. Он придвинулся к ней поближе и легонько поцеловал. Затем бросил взгляд на дверь и снова взглянул на Фрэнни: – Ты просто полежишь и отдохнешь. Вот и вся твоя программа на сегодня, – он погладил ее по руке. – Потом, может, через какое-то время, если ты прилично отдохнешь, я как-нибудь поднимусь к тебе. Кажется, там есть задняя лестница. Я выясню.
Фрэнни ничего не сказала. Она смотрела в потолок.
– Ты знаешь, как чертовски долго мы ждем? – сказал Лэйн. – Когда была та пятница? В начале, блин, прошлого месяца, а? – он покачал головой. – Так не годится. От глотка до глотка. Грубо выражаясь. – Он наклонился к Фрэнни: – Тебе правда лучше?
Она кивнула и повернулась к нему:
– Только пить ужасно хочется. Можно мне воды, как думаешь? Я не слишком тобой помыкаю?
– Блин, сейчас! Ты ведь побудешь одна? Знаешь, что я, наверно, сделаю? – Фрэнни покачала головой на второй вопрос. – Попрошу кого-нибудь принести тебе воды. Потом позову метрдотеля и скажу, что нашатырь не нужен… и, кстати, оплачу счет. Затем заранее закажу кеб, чтобы нам его не ловить. Это может занять несколько минут, потому что большинство из них будут ездить, подбирать людей с матча. – Он выпустил руку Фрэнни и встал. – Окей?
– Отлично.
– Окей, скоро вернусь. Не шевелись.
Он вышел из комнаты.
Оставшись одна, Фрэнни лежала и смотрела в потолок. Затем ее губы раскрылись и зашептали неслышные слова, и шептали безостановочно.
Зуи
Считается, что наглядные факты говорят сами за себя, но в данном случае, как мне кажется, они делают это несколько вульгарнее обычного. Поэтому мы прибегнем для противодействия к этой неизменно освежающей и бодрящей гнусности: формальному авторскому предисловию. Мое не только многословно и серьезно сверх всякой меры, но и вдобавок мучительно лично. Если, при должном везении, оно мне удастся, вас ждет нечто вроде принудительной экскурсии по машинному отделению, со мной в качестве гида в старомодном слитном купальнике.
Перейдем сразу к худшему: то, что я собираюсь вам изложить, это вовсе не рассказик на пару страниц, а что-то вроде домашнего кино в прозе, и те, кто видел отснятый материал, сильно не советовали мне строить более-менее внушительных планов относительно кинопроката. Группа несогласных, огласить которую я имею честь вкупе с мигренью, состоит из трех действующих лиц: двух женских и одного мужского. Для начала возьмем исполнительницу главной роли, которая, смею полагать, предпочла бы, чтобы ее кратко охарактеризовали как типаж томный и утонченный. Она считает, что все могло бы получиться вполне гладко, если бы я взял и сделал что-нибудь с пятнадцати-двадцатиминутной сценой, в которой она несколько раз сморкается, – просто вырезал бы, надо думать. Она говорит, это отвратительно, – смотреть, как кто-то сморкается. Другая дама из ансамбля, изящная сумеречная субретка, недовольна тем, что я, скажем так, заснял ее в старом домашнем халате. Ни одна из этих двух красавиц (они мне намекнули, что предпочли бы такое наименование) не переходит на визг, возражая против моих всецело эксплуататорских целей. По причине, надо сказать, ужасно простой. Пусть меня она и вгоняет в краску. Они знают по опыту, что я ударяюсь в слезы при первом резком или порицающем слове. Однако исполнитель главной роли обратился ко мне с самым красноречивым призывом отменить постановку. Он чувствует, что сюжет замешан на мистицизме или религиозной мистификации – в любом случае он ясно дает понять, что введение чересчур откровенного трансцендентного элемента лишь приблизит день и час моей профессиональной кончины. Люди и без того качают головами в мой адрес, и любое дальнейшее использование слова «Бог» – не считая бранного, типично американского значения – подтвердит, точнее сказать, усугубит мое бахвальство наихудшего пошиба и верный признак того, что я вышел в тираж. Что, разумеется, должно заставить любого нормального малодушного человека, особенно человека пишущего, сделать паузу. И я ее делаю. Но ненадолго. Ибо всякое возражение, пусть даже самое красноречивое, хорошо настолько, насколько оно действенно. Дело в том, что я произвожу домашнее кино в прозе с переменным успехом с пятнадцати лет. Где-то в «Великом Гэтсби» (в двенадцать лет он заменял мне «Тома Сойера») моложавый рассказчик отмечает, что каждому свойственно подозревать за собой хотя бы одну из кардинальных добродетелей, и далее говорит, что ему, как он считает, присуща, благослови его Господь, честность. Мне же, как я считаю, присуща способность различать историю мистическую и любовную. Смею сказать, что настоящее мое подношение – это вовсе не мистическая история и не история религиозного мистицизма. Смею сказать, что это сложносоставная любовная история, чистая и запутанная.
Скажу в завершение, что сама сюжетная линия в значительной степени является результатом довольно нечестивых совместных усилий. Почти все дальнейшие факты (спокойные и неспешные) были изначально восприняты мной в виде чудовищно разрозненных рассказов от трех игровых персонажей, в душераздирающе-приватной, для меня, обстановке. Ни один из трех, могу я уточнить, не проявил заметного таланта к краткости изложения и умеренности в подробностях. Каковой недочет, боюсь, дает себя знать и в этой финальной съемочной версии. Я, к прискорбию своему, не могу этого извинить, но настоятельно попытаюсь объяснить. Все мы четверо кровные родственники и говорим на этаком эзоповом семейном языке, своего рода семантической геометрии, в которой кратчайшее расстояние между любыми двумя точками представляет собой полный круг.
И еще кое-что напоследок. Наша фамилия – Глассы. Совсем скоро вы увидите младшего из Глассов, читающего чрезвычайно длинное письмо (которое, могу вас заверить, будет приведено здесь целиком), полученное от старшего брата (не считая покойного Сеймура), Братка Гласса). Стиль письма, как мне сказали, обнаруживает отнюдь не поверхностное стилистическое сходство с речевым маньеризмом рассказчика, и широкий читатель, несомненно, скакнет к опрометчивому заключению, что автор письма и я – это одно и то же лицо. Скакнет непременно и, боюсь, неизбежно. Однако впредь мы будем обращаться к Братку Глассу в третьем лице. По крайней мере, я не вижу веского довода против этого.
В десять тридцать утра, в ноябрьский понедельник 1955 года, Зуи Гласс, молодой человек двадцати пяти лет, сидел в наполненной до краев ванне и читал письмо четырехлетней давности. Письмо – машинописное, отпечатанное под копирку на нескольких желтых листах, – на вид было едва ли не бесконечным, и молодой человек не без труда удерживал его на двух сухих островках своих коленей. Справа от него, на краю встроенной в эмалированную ванну мыльницы, лежала подмоченная сигарета, впрочем, вполне неплохо тлевшая, поскольку он периодически брал ее и делал одну-две затяжки, почти не отвлекаясь от письма. Пепел неизбежно падал в воду, прямиком либо скатываясь с письма. Чего молодой человек, похоже, не замечал. Однако он замечал, по крайней мере отмечал, что горячая вода вызывала у него обезвоживание. Чем дольше он сидел и читал – или перечитывал – письмо, тем чаще и основательней стирал запястьем пот со лба и верхней губы.
В Зуи, имейте это в виду, мы находим сложную, неординарную, двойственную личность, что требует отвести ему не меньше двух абзацев своеобразного досье. Начнем с того, что роста он невысокого и сложения самого тщедушного. Со спины – в частности, из-за выступающих позвонков – он вполне может сойти за типичного малолетнего заморыша, которых каждое лето отправляют из большого города в благотворительные лагеря, чтобы они отъелись и загорели. Вблизи, что анфас, что в профиль, он красив необычайно, просто картинка. Его старшая сестра (она скромно предпочитает называть себя домохозяйкой из Такахо [13]) попросила меня описать его такими словами: «голубоглазый еврейско-ирландский скаут Могиканин, умерший у тебя на руках за столом для рулетки в Монте-Карло». Если же говорить более обобщенно и несомненно менее конкретно, лицо его могло бы показаться слишком миловидным, а то и вовсе смазливым, если бы одно ухо не оттопыривалось чуть больше другого. Сам же я придерживаюсь взгляда, отличного от двух вышеназванных. Я утверждаю, что лицо Зуи едва ли не всецело прекрасно. А потому, разумеется, вызывает тот же спектр бегло-неколебимых и обычно неадекватных оценок, что и всякое подлинное произведение искусства. Пожалуй, остается только добавить, что любая из сотни повседневных угроз – дорожная авария, простуда, ложь до завтрака – может вмиг обезобразить или исказить его обаятельные черты. Но чего, во всяком случае, у него не отнять, что составляет своего рода неизбывную радость, так это, как уже было замечено, подлинная esprit [14], присущая всему его лицу – особенно глазам, где эта одухотворенность зачастую притягательна, словно маска Арлекина, и порой обескураживает несравненно сильнее.
По профессии Зуи актер, вот уже три с лишком года, ведущий актер на телевидении. Фактически он был настолько «востребован» (и, согласно смутным сведениям из вторых рук, дошедшим до его семьи, настолько высокооплачиваем), насколько, пожалуй, это возможно для молодого ведущего актера телевидения, не являющегося при этом голливудской или бродвейской звездой со всенародной славой в кармане. Но любое из этих утверждений без детального разбора может, пожалуй, привести к излишнему теоретизированию. Дело в том, что исполнительский дебют Зуи, серьезный и официальный, состоялся, когда ему было семь лет. Зуи второй по старшинству из семи (когда-то их было семеро) братьев и сестер* – пятерых мальчиков и двух девочек, – и все они, через довольно удобоваримые интервалы, регулярно выступали в детстве в передаче сетевого радиовещания, детской викторине под названием «Это мудрое дитя». Почти восемнадцать лет разницы между старшим из детей Глассов, Сеймуром, и младшей, Фрэнни, существенно способствовали тому, чтобы семья сохраняла своего рода династическую преемственность у микрофонов «Мудрого дитя», продлившуюся ни много ни мало шестнадцать лет – с 1927 аж по 1943 год, на временном отрезке, раскинувшемся между эрами чарльстона и Би-17 [15]. (Все эти сведения, на мой взгляд, до некоторой степени актуальны.) При всех промежутках и годах, разделявших их индивидуальные успехи в программе, можно сказать – с некоторыми, не слишком существенными оговорками, – что все семеро детей сумели в прямом эфире дать ответы на огромное количество попеременно смертельно-книжных и смертельно-умилительных вопросов (присылаемых слушателями) с яркостью и апломбом, уникальными для коммерческого радиовещания.
[*Боюсь, что здесь уместно эстетическое безобразие примечания. В последующей истории мы непосредственно увидим и услышим всего двух младших из семерых детей. Тем не менее остальные пятеро, пятеро старших, будут с приличной частотой возникать и исчезать по ходу сюжета, словно множество призраков Банко [16]. Посему читателю будет небезынтересно узнать, что в 1955 году старший из детей Глассов, Сеймур, был уже почти семь лет как мертв. Он покончил с собой, отдыхая во Флориде с женой. Будь он жив, в 1955 году ему бы исполнилось тридцать восемь. Следующий за ним по старшинству, Браток, был, согласно терминологии университетского каталога, «писателем-преподавателем» в колледже для девочек в верхней части штата Нью-Йорк. Жил он один, в маленьком домике без электричества и условий для зимовья, примерно в четверти мили от довольно популярной лыжной трассы. Следующая по старшинству, Бука, была замужней матерью троих детей. В ноябре 1955 году она путешествовала по Европе с мужем и всеми тремя детьми. За Букой идут по возрасту близнецы Уолт и Уэйкер. Уолт к тому времени был уже десять с лишком лет как мертв. Он умер от дурацкого взрыва, будучи в рядах оккупационной армии в Японии. Уэйкер, младше брата где-то на двенадцать минут, был католическим священником и в ноябре 1955 года находился в Эквадоре, на некоей иезуитской конференции.]
Реакция общественности на детей часто отличалась горячностью, но теплотой – едва ли. В целом слушатели разделились на два любопытно-неугомонных лагеря: одни считали Глассов несносной кучкой «высокомерных» уродцев, которых следовало утопить или отравить газом при рождении, другие же считали их подлинными малолетними остроумцами и эрудитами необычайного, хотя и незавидного, порядка. Когда я пишу эти строки (1957), есть еще бывшие слушатели «Этого мудрого дитя», которые помнят с прямо-таки поразительной точностью множество отдельных выступлений каждого из семерых детей. В этой группе, редеющей, но все еще странно-сплоченной, бытует единогласное мнение, что из всех детей Глассов старший мальчик, Сеймур, еще в конце двадцатых – начале тридцатых был «наилучшим», наиболее последовательно «положительным». Второе место после Сеймура в ряду слушательских симпатий занимает по преимуществу младший член семьи, Зуи. И поскольку мы испытываем исключительно практический интерес к Зуи, можно добавить, что в качестве бывшего участника «Этого мудрого дитя» он отличается (или превосходит их) одной альманашной особенностью среди своих братьев и сестер. За годы радиовещания все семеро детей попеременно становились легкой добычей всевозможных детских психологов и профессиональных педагогов, проявлявших особый интерес к не по годам развитым детям. В этом отношении, или в этой связи, Зуи, из всех Глассов, невольно являлся самым жадно исследуемым, интервьюируемым и расковыриваемым ребенком. Весьма примечательно, что все эти процедуры (без исключения, насколько мне известно) в очевидно многообразных областях клинической, социальной и газетной психологии обошлись ему недешево, словно бы учреждения, в которых он подвергался исследованиям, в равной мере кишели либо крайне заразными психотравмами, либо просто старомодными микробами. Например, в 1942 году (при неизменном неодобрении двух его старших братьев – оба они в то время служили в армии) одна только научно-исследовательская группа из Бостона пять раз его тестировала по разным поводам. (Большинство из этих сессий он пережил в двенадцатилетнем возрасте, и возможно, что поездки на поезде – общим числом десять – нравились ему, по крайней мере поначалу.) Главной целью этих пяти тестов было, как выяснилось, изолировать и изучить, по возможности, источник не по годам развитого ума и воображения Зуи. Под конец пятого теста подопытного отправили домой в Нью-Йорк, снабдив тремя-четырьмя таблетками аспирина от насморка (в конверте с гравировкой), оказавшегося бронхиальной пневмонией. Недель через шесть, в полдвенадцатого ночи, в доме мистера и миссис Гласс раздался междугородный звонок из Бостона, совершенный по обычному телефону-автомату, съевшему уйму монеток, и анонимный голос – предположительно не имея намерения показаться педантично-шутливым – уведомил родителей Зуи, что их сын в свои двенадцать лет обладал словарным запасом, эквивалентным таковому у Мэри Бэйкер Эдди [17]