Предисловие
Приступая к написанию воспоминаний, я сразу же столкнулся с большими трудностями, поскольку, не имея собственных мемуарных устремлений, подробно не фиксировал огромное количество своих встреч и событий. Но один пример иного отношения к записям всегда сохранялся в моей памяти. Многие годы я был связан с выдающимся ученым, академиком, директором Эрмитажа Б.Б. Пиотровским. После каждой командировки за рубеж Борис Борисович безупречным каллиграфическим почерком записывал, с кем он встречался и каковы его впечатления от людей и от мест, где он бывал.
Позднее после смерти Бориса Борисовича были найдены десятки записных книжек, в которых он фиксировал свои встречи в зарубежных поездках. (Они были опубликованы.) И я понял, что такие записки – бесценный материал для мемуаров и вообще для воспоминаний о жизни и о людях, с которыми я встречался.
Стремясь восполнить досадный пробел, я начал вспоминать свои зарубежные встречи, как бы постфактум посещая страны Европы и США, международные организации, в которых работал. В итоге, когда пару лет назад я решил начать свои мемуары, у меня уже был собран значительный материал.
Но главным, конечно, для меня были собственные воспоминания. Я не хотел писать подробные мемуары обо всех перипетиях и событиях моей жизни, а решил обратиться прежде всего к моим международным контактам. С этим была связана практически вся моя жизнь.
Формально меня побуждали к этому, по крайней мере, два обстоятельства. Прежде всего, мои научные интересы. Так сложилось, что с 60-х годов я занимался историей советской внешней политики, а затем навсегда увлекся европейской историей, связями России с Европой. И это побуждало меня к постоянным контактам с европейскими историками, общественными деятелями, дипломатами.
И второе обстоятельство, повлиявшее на мои зарубежные контакты, заключалось в том, что с конца 1960-х годов я был заместителем председателя Национального комитета советских (а затем и российских) историков. Осуществление международных связей и являлось главной функцией Национального комитета.
В итоге, начиная с 1960-х годов, я участвовал во всех всемирных конгрессах историков, собиравшихся каждые пять лет, во многих десятках международных встреч и конференций. Я побывал почти во всех странах Европы и много раз – в США. Моими партнерами и собеседниками были многие ученые из всех стран Европы и США.
Все эти обстоятельства предопределяли мой выбор при написании воспоминаний. Я решил писать о моих зарубежных контактах, о связях с историками Европы и США.
Из других сторон моей жизни и деятельности я включил в мемуары несколько драматических эпизодов: дело Некрича, «мятежный партком».
Любые мемуары субъективны. Разумеется, и мои впечатления о людях и событиях – это мое личное восприятие. Учитывая нынешние события, все же рискну сказать, что наши связи с Европой в 1960–1980-х годах прошлого века, то есть в острый период холодной войны, и в последующие 1990-е годы создали солидную и весьма разностороннюю систему взаимоотношений зарубежных и отечественных ученых. Мне кажется также, что и люди того времени, наши партнеры во Франции, в Англии, США и в других странах (что, кстати, показывали и международные конгрессы) демонстрировали готовность к международному сотрудничеству.
Сейчас все большую популярность приобретает термин «научная дипломатия». О ней пишут специальные книги и статьи, ей посвящают научные конференции и международные проекты. Как писал известный французский ученый профессор П. Руффини, формула «научной дипломатии» включает в себя своеобразную триаду: «наука для дипломатии», «дипломатия для науки» и «наука в дипломатии».
В сущности, вся моя международная деятельность, начиная с 60-х годов и по настоящее время, может быть названа «научной дипломатией». Я и мои коллеги стремились использовать приемы и методы дипломатии в наших научных контактах, а с другой стороны, мы пытались своими научными контактами содействовать оздоровлению международного климата и смягчению международной напряженности. При этом не следует забывать, что все мои контакты пришлись на годы холодной войны, затем на тот короткий период, который виделся прелюдией к включению России вместе с Западом к широкой международной кооперации, а вскоре оказался предшественником нового обострения отношений России с США и с Европейским Союзом.
Я думаю, что описываемый мною опыт наших международных контактов может быть использован и сегодня.
Мне кажется, что он полезен в двух обстоятельствах. Во-первых, очевидная реальность того, что наука интернациональна и в этой связи она (даже в социально-гуманитарной сфере) оказывается выше или сильнее политической конфронтации и межгосударственных страстей (как в период холодной войны, так и в «санкционное» время). Находясь довольно часто в острых идеологических спорах и дискуссиях, мы с обеих сторон как бы соблюдали «правила игры», не выходя за рамки, определяемые общим убеждениям опасности столкновений.
Во-вторых, исторический опыт международного общения ясно показывает, что это общение (как и дипломатия в целом) основано на компромиссах, на учете интересов и особенностей другой стороны.
Эту совокупность факторов я хотел обозначить и показать в своих воспоминаниях и впечатлениях о моем участии в международном сотрудничестве, начиная с 60-х годов ХХ столетия и по настоящее время.
Вся моя жизнь проходила в Академии наук. Я работал ученым секретарем Отделения истории и, естественно, был в курсе всех событий и перипетий, происходивших не только в Академии наук, но и в идеологической сфере страны в целом. Помимо Отделения я был тесно связан с начала 1958 года до 1968 года с Институтом истории, а затем с Институтом всеобщей истории.
Работая в Отделении и в Институте, я встречался со многими десятками и сотнями людей, но пока решил не писать об этом в мемуарах. Может быть, позднее я вернусь к этому. В числе прочих соображений меня удерживает от описания работы в Академии то, что многие мои коллеги продолжают свою деятельность, а в истории нашей совместной с ними жизни и работы было много напряженных, а иногда и драматических событий.
В последнее время меня занимает еще один вопрос. Сейчас представления российских историков весьма существенно обновились и изменились. И в этих условиях приобретает особую важность наше отношение к прошлому наследию отечественной историографии. В этом плане я решил обратиться к своим основным трудам, чтобы оценить их с позиций сегодняшнего дня.
Перечисляя свои основные научные интересы, я могу назвать следующие: историю Брестского мира 1918 года и конференцию в Генуе 1922 года, предвоенный международный кризис 1939–1941 годов, историю холодной войны, а также проблему взаимодействия и взаимоотношения России и Европы в контексте истории формирования и эволюции «европейской идеи».
Свое нынешнее обращение к этим проблемам и соответственно к моим трудам по ним (а фактически по всем этим сюжетам я публиковал монографии и статьи) я решил обозначить в публикуемых мемуарах. Не призываю моих коллег заниматься подобной работой, но в отношении собственных трудов такое обращение мне казалось важным и интересным.
Кроме того, я решил включить в эти так называемые мемуары часть своих статей и интервью последних лет в современных средствах массовой информации (газеты, телевидение и радио), которые касаются моих нынешних зарубежных контактов и моих соображений о современных проблемах исторической науки.
Наконец я решил дополнить мемуары специальным разделом о моем участии в развитии сферы образования, связанном со школьными и университетскими проблемами преподавания истории и гуманитарных дисциплин в целом.
Часть первая
Мои воспоминания
Введение
Рискуя показаться банальным, я все же скажу, что на формирование человека, особенно в раннем возрасте, воздействуют многие факторы, и среди них прежде всего семья, родители, затем друзья и соседи, школа и институт. С какого-то возраста на человека начинает активно влиять общественная атмосфера, средства информации и коммуникации. И наконец, я возьму на себя смелость упомянуть и наследственный фактор. Я уверен, что гены закладывают в человеке нечто такое, что остается с ним на всю жизнь.
Я родился в Москве, и моя жизнь также навсегда оказалась связанной с Москвой. Этот огромный город, реальный мегаполис стал частью моего мироощущения. Столь большой город, да еще в течение многих лет с весьма малоорганизованной инфраструктурой (особенно в прошлом), давит на человека, утомляет его. Но для меня городская суета постоянно создавала впечатление чего-то такого, без чего жить невозможно.
За свою жизнь я объездил множество стран, но всегда меня тянуло обратно в Москву. Оказываясь в московском аэропорту или на вокзале и, бывало, раздражаясь от неустроенности и отсутствия комфорта, я тем не менее говорил себе с удовлетворением: «Я дома».
В какой-то мере город словно отравил меня, и, находясь на отдыхе, я очень быстро начинаю скучать по городской суете, по трудно переносимому ритму московской жизни, полной забот и волнений.
Обращаясь к своему детству, я вспоминаю и ту интеллектуальную среду, в которой находился с самых ранних лет.
Интерес к чтению и книге мне привили очень рано. Когда мне было пять-шесть лет, я ходил с другими мальчиками и девочками в скверик со строгой дамой, говорившей с нами по-немецки. Помню, что меня надо было заставлять играть или бегать, потому что я предпочитал сидеть с книгой в руках на скамейке и что-нибудь читать или просто смотреть картинки.
Оканчивая школу, я не колебался, куда идти учиться дальше. Мое гуманитарное призвание было определено ясно и без сомнений.
Я колебался только в одном – идти подавать документы в МГУ или в МГИМО. Думаю, что МГИМО интересовал меня в виду моей сильной политизированности с молодого возраста.
Помню, что под влиянием отца, занимаясь в школе, я составлял картотеки лидеров государств и политических партий. Часто я не мог дождаться утра, чтобы услышать по радио какую-либо новость о событиях в той или иной стране.
Мне нравилась международная деятельность, и я собирался поступать в МГИМО (тем более, что вопрос о поступлении в то время не составлял для меня трудности, так как я окончил школу с золотой медалью).
Вечером, накануне подачи документов в вуз, отец подошел ко мне и осторожно, в свойственной ему мягкой и деликатной манере, сказал, что все-таки, наверное, лучше получить настоящее классическое гуманитарное образование. И к утру я уже сделал свой выбор. Так в 1950 году я оказался на историческом факультете МГУ.
Выбор конкретной исторической специальности также не был для меня большой проблемой. В той или иной форме я знал, что займусь ХХ веком с акцентом на международные отношения и внешнюю политику.
Университетская жизнь всегда имеет свою прелесть. И, вероятно, студенческие будни и радости не давали нам возможности взглянуть поглубже на организацию лекций и на всю систему преподавания. Но не надо забывать и о том, что все мы – университет и его студенты – были частью существовавшей в стране системы и не ставили ее под сомнение.
Но когда я смотрю на те времена сегодняшними глазами, то могу сказать, что на историческом факультете ощущалось большое внутреннее напряжение. Именно в начале 1950-х годов на истфаке, как и во многих других местах, разворачивалась борьба против космополитизма, велись проработки и разоблачения.
Уже тогда мы могли различать характер лекций по древности и средневековью, да и по современности. Мягкие и лабильные характеристики С.Д. Сказкина, академический стиль А.Г. Бокщанина контрастировали с жесткими формулами Н.В. Савинченко, который читал нам курс по истории партии. Он строго следовал установкам «Краткого курса», не терпел никаких отступлений от «линии».
Но следует признать, что большинство студентов не проявляли каких-либо сомнений, хотя и не испытывали большого энтузиазма от этих лекций.
На моем мироощущении эти годы сказались весьма сильно. И опять это было связано с родителями. В конце 1952 года «Литературная газета» напечатала статью (или фельетон) о ситуации в библиотечном институте (МГБИ), где работал отец. Автор громил космополитическое гнездо в институте, называя различные фамилии, а затем специально остановился на роли моего отца. Он был тогда заместителем директора института по науке, и в фельетоне прямо указывалось, что он покрывает космополитов и должен нести ответственность.
Через пару недель отец вернулся домой очень поздно – он был вызван на бюро Химкинского райкома партии, – и я почувствовал, что дело плохо. По разговорам я понял, что отец ожидал худшего; во всяком случае он считал, что будет освобожден от работы. Но что-то не заладилось в райкоме, решающее заседание откладывалось, а затем наступил март 1953 года, и, как известно, все кампании тут же прекратились.
Но с тех пор разговоры о положении в стране, многочисленные дискуссии второй половины 1950-х и 1960-х годов перестали казаться мне чем-то имеющим отвлеченный смысл, не касающимися меня лично. И по моим домашним делам, и по учебе, а затем и по работе в Институте истории Академии наук я был активно вовлечен в общественную жизнь, что, как понимаю теперь, имело свои плюсы и минусы.
Многочисленные «политические» разговоры происходили и у нас дома, и у родственников, и у знакомых моих родителей. Именно тогда я впервые встретил Л.З. Копелева, который часто посещал квартиру родного брата моей мамы.
В 1997 году, находясь в Кёльне, я заехал к Льву Зиновьевичу (это было незадолго до его смерти), и мы вспоминали с ним то далекое, такое трудное и драматичное время. Он сказал, что помнит меня двадцатилетним студентом, жадно слушавшим разговоры о смысле жизни, о политике, о войне, а иногда и о режиме, который господствовал тогда в стране. Передо мной сидел старый человек с большой седой бородой, а я еле сдерживал слезы, вспоминая то время, мысленно видел молодого энергичного человека, только что вышедшего из тюрьмы, который открывал мне совсем другую сторону окружавшей меня жизни. Да и судьба моего дяди, в доме у которого я встречал Копелева, подогревала мой пессимизм. Дядю уволили из Московского университета, где он читал блестящие лекции.
После окончания университета я поступил в аспирантуру Института истории Академии наук, с тех пор моя жизнь оказалась связанной с этим институтом. Сначала это был объединенный институт истории, а затем, после разделения в 1968 году, Институт всеобщей истории.
Значительная часть моих научных интересов в 1950–1970-х годах была обращена на советскую внешнюю политику первых лет после Октябрьской революции, точнее, на историю двух конференций – переговоров о заключении Брестского мира 1918 года и Генуэзской конференции 1922 года.
Естественно, что сегодня есть соблазн сопоставить то, что мною было написано в те времена, с нынешними взглядами и оценками.
Когда я прочитал в одной из статей 1997 года, посвященной советской политике периода холодной войны (по новым архивным материалам), что во времена Сталина и Хрущева, Брежнева и Андропова наша внешняя политика находилась в тисках противоречий между идеологией мировой революции и национальными государственными интересами, то невольно обратился к своей докторской диссертации, опубликованной в 1972 году. Моя главная идея состояла в анализе теоретических основ советской внешней политики и в попытках обосновать тезис о том, что для Ленина центральной была дилемма – как совместить курс на поддержку мировой революции с защитой чисто национальных интересов. Кроме того, я пытался показать (насколько это было возможно в то время), что был один Ленин во время революции и другой – в начале 1920-х годов, накануне своей кончины, что не вызвало большого энтузиазма в тогдашнем Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.
Помню, как мой научный руководитель Г.Н. Голиков, возглавлявший тогда сектор по изучению Ленина в ИМЛ, с которым у нас сложились очень добрые дружеские отношения, прочитав мою докторскую диссертацию, сказал с сожалением: «И чему я тебя научил…»
Но скоро я увлекся другой темой, которая занимает меня до сих пор. Познакомившись с несколькими книгами зарубежных авторов по истории европейской идеи, я решил в начале 1980-х годов написать первую в нашей историографии книгу на эту тему1. С тех пор Европа и «европеизм» привлекают меня все больше и больше. Я увлеченно работал над книгой примерно три года.
Мои занятия этой темой встречали довольно скептическое отношение. В издательствах, куда я обращался с предложением об издании книги, спрашивали: «А что это такое?»
А затем последовала и более определенная реакция. На одном из международных конгрессов историков я представил доклад о проектах объединения Европы, которые существовали в России в XVIII и в XIX веках.
Когда мы вернулись в Москву, на первом же заседании по подведению итогов конгресса один из весьма известных наших историков обвинил меня в отходе от классовых позиций и в «абстрактном пацифизме».
Действительно, занятие темой об «идее Европы» ввело меня в совершенно иную проблематику. От прежней своей излишней идеологизированности я погрузился в мир других категорий и реальностей, поскольку «идея Европы» (как она трактовалась в западноевропейской историографии) была неотделима от идей пацифизма и гуманизма, от проблемы прав человека, либеральных идей и ценностей.
И с тех пор занятие историей Европы стало, пожалуй, главной сферой моих научных интересов. Мы издали в Институте пять томов «Истории Европы», выпускали ежегодник «Европейский альманах». Я участвовал в международном издании «История европейцев», много лет являлся вице-президентом Международной ассоциации новейшей истории Европы. За эти годы мне довелось участвовать во многих десятках самых разнообразных конференций и круглых столов по европейской истории и европейской идентичности.
Я посетил почти все европейские страны. Европа перестала быть для меня абстрактным географическим понятием. Как известно, это и культурно-цивилизационная общность, и родина демократических идей и ценностей, но это и эпицентр двух мировых войн и холодной войны.
По западной терминологии я должен называться «европеистом», да, собственно, я этого и не скрываю. Одна из тем, которая меня особенно занимает, – «Россия и Европа».
Россия в силу своего географического положения, народонаселения, всей своей истории и культуры служит неким цивилизационным мостом между Европой и Азией, обладает неповторимыми чертами и особенностями, в большей мере связанными с ее духовным богатством и своими культурно-цивилизационными ценностями. Определенным итогом европейских изысканий стала моя книга «Российский европеизм»2.
В ходе всех этих дискуссий для меня всегда важно ясно обозначить свою позицию. Прекрасно понимая особенности российской географии, цивилизации и культуры, я отнюдь не призываю Россию механически копировать чей-то опыт. Сейчас в России идут дискуссии о российской идентичности и о национальной идее. На многочисленных собраниях явственно обозначились различия между российскими учеными. Наши разногласия напоминают мне дискуссии середины XIX века, которые тогда также раскалывали русское общество. Россия своей историей, культурой и традициями органически связана с Европой, поэтому было бы противоестественно и просто неразумно идти против этого.
Вспоминаю 1989 год, когда я был в числе экспертов М.С. Горбачева, сопровождавших его во время визита во Францию. По программе визита Горбачев выступал в Страсбурге в Европейском парламенте. И я как эксперт, участвовал в подготовке этой речи. Никогда не забуду, как весь зал встал и приветствовал Генерального секретаря КПСС, когда он говорил об общечеловеческих ценностях, о приоритете прав человека, свободы и демократических принципов.
Я считаю, что занятия европейской историей и европейскими делами внутренне сильно повлияли на мое мироощущение или, как теперь говорят, ментальность, на мои политические пристрастия и ценностные ориентации. Они подготовили меня к тому, что я не только согласился, но и внутренне принял те перемены, которые произошли в нашей стране во второй половине 80-х годов прошлого века.
Я не собирался отрекаться от своих прежних трудов, но легко и с внутренним убеждением воспринял курс на обновление наших исторических представлений, на выработку новых подходов к истории в целом и, естественно, к истории ХХ столетия.
Считал ранее и продолжаю считаю сейчас, что прямолинейный консерватизм и нежелание что-либо менять в своих убеждениях не могут рассматриваться как достоинство и признак «цельности» мировоззрения. В сущности, вся наша жизнь и, следовательно, история – это цепь постоянных изменений и эволюций.
Ведь очевидно, что мы жили в обстановке жесткого идеологического контроля, и этот контроль велся не только извне, но и существовал внутри каждого из нас. Может, самоцензура была пострашнее любой цензуры, потому что она эрозировала человека, порождала страх, апатию и постоянную рефлексию.
Свобода и независимость для историка (как и для любого ученого), возможность самовыражения составляют такие ценности, которые превышают остальные. И это раскрепощение мне представляется одним из главных событий и моей жизни, хотя я понимаю, что наше поколение не может полностью уйти от прошлого; это удел уже следующих, более молодых поколений.
Но, конечно, вопрос о свободе и независимости не так уж прост, потому что за всем этим стоят не только проблемы методологии и психологии, но и коллизия политических и идейных пристрастий, жизненных установок, и, наконец, вся прожитая нами жизнь с ее успехами, достижениями, неудачами и ошибками. За этим стоят наши родители и друзья, жизнь которых не уходит из нашей памяти и заслуживает нашего уважения.
Возвращаясь к 1960–1970-м годам, к периоду моей работы в Институте истории Академии наук, я не могу не вспомнить, какие это были сложные годы. Научное творчество было сильно политизировано и идеологизировано. В институте проходили постоянные обсуждения и проработки. Особенно запомнились заседания, касающиеся так называемого дела А.М. Не-крича, а также наших скандинавистов (К.М. Холодковского и А.С. Кана).
Я помню и заседания, направленные против А.А. Зимина и его концепции происхождения «Слова о полку Игореве». Большая аудитория института на улице Дмитрия Ульянова была заполнена до отказа, было впечатление какого-то важного, экстраординарного политического события, а отнюдь не научного заседания. Я лично мало знал А.А. Зимина, но его убежденность, даже некоторый род фанатизма, производили впечатление.
Как это часто бывало в истории, его версия, хотя и не принятая научным сообществом, вызвала всплеск интереса к «Слову» и к новым исследованиям его истории, содержанию и структуре.
Институтская атмосфера тех лет была весьма противоречивой.
С одной стороны, в институте работали прекрасные ученые – А.З. Манфред, Б.Ф. Поршнев, С.Л. Утченко, С.Д. Сказкин, А.Н. Неусыхин и многие другие. Они превосходно знали европейскую историю, были широко образованы, умны, остроумны. С некоторыми из них у меня сложились подлинно дружеские отношения. Они знали и соблюдали тогдашние правила игры, но при этом понимали суть происходившего, знали, кто и что собой представляет. Ко многим из них, людям неординарным, в руководящих инстанциях относились без большого энтузиазма.
Но наряду с ними в институте работали и те, кто был сторонником жесткого идеологического контроля, готовым продолжать привычную практику проработок.
Впрочем, мне было заметно, что даже тогдашние руководители старались спускать на тормозах идеологические преследования.
Я вспоминаю, пожалуй, одно из самых острых заседаний тех лет – обсуждение в Отделении истории так называемого нового направления в науке (П.В. Волобуев, К.Н. Тарновский и другие).
Соответствующий отдел ЦК КПСС оказывал сильное давление, требовал принятия идеологических и организационных мер. Заседание проходило почти целый день. Но только позднее я понял, как умело и продуманно тогдашний академик-секретарь Отделения Е.М. Жуков и многие выступавшие старались избежать крайних мер, формально удовлетворить инстанции и в то же время спасти «обвиняемых» историков.
Словом, это было сложное время.
Большая часть моей научной деятельности была также связана с историей и предысторией Второй мировой войны. Вокруг этой проблемы накопилось много «горючего материала». Причем основные дискуссии были сосредоточены вокруг пакта Молотова–Риббентропа. Вскоре после окончания войны американцы опубликовали сборник документов о нацистско-советских отношениях, куда впервые поместили секретный протокол к советско-германскому пакту августа 1939 года о разделе сфер влияния в Европе. В течение многих лет советские историки отрицали наличие этого протокола, пытались усмотреть разночтения в подписи Молотова на договоре, в приложениях к нему и т.п.
Практически на всех конференциях по истории международных отношений периода Второй мировой войны зарубежные коллеги постоянно задавали нам вопросы о пакте. Я помню формулу, которую использовал академик В.М. Хвостов. Он долгие годы возглавлял историко-архивное управление МИД и, конечно, был в курсе многих дел. Вообще, это был человек своего времени и типичный представитель той системы, хотя и несколько своеобразного толка. Его отец был известным историком дореволюционной России, сам В.М. Хвостов получил прекрасное образование. Он сочетал в себе черты ученого, государственного деятеля и чиновника. Я в течение ряда лет работал с ним, когда он был директором института, а я – ученым секретарем. Он был очень требовательным человеком в отношении подчиненных, но ценил преданность делу и четкость в работе.
Так вот, на одной из конференций, кажется, это было в Западной Германии, на прямые вопросы о существовании секретного протокола В.М. Хвостов ответил: «Я этот протокол не видел». Только спустя много лет я понял смысл ответа – он явно не хотел связывать себя с какими-то обязывающими формулами.
Но вернемся к пакту. В конце 1980-х годов развернулась острая дискуссия о пакте и секретных протоколах к нему. Думаю, что не так часто не только в нашей истории, но и в истории других стран, историческими сюжетами занималось руководство страны и парламент.
Именно в это время я вплотную решил заняться периодом 1939–1941 годов. Я принимал участие во многих дискуссиях и присутствовал на заседании Съезда народных депутатов, осудившем заключение советско-германского пакта.
Особенно мне запомнилось одно драматическое заседание интеллигенции, которое проходило в середине 1989 года в Таллине. Пожалуй, я не помню большего накала страстей и столь яростных обвинений в адрес Советского Союза как на этом мероприятии. Тогда мы еще официально не признавали существование секретных протоколов к советско-германскому пакту, но все шло к этому. Я искал аргументы, пытаясь найти контакт с аудиторией, но все было напрасно. Только спустя час, за ужином, мои эстонские собеседники несколько смягчились, во всяком случае признали, что персонально ко мне их претензии мало относятся.
Я думаю, что для раскрытия исторической правды и обновления наших исторических представлений те события имели большое значение.
Важным этапом для меня стала конференция в Берлине, тогда Западном, (в здании рейхстага), посвященная 50-летию начала войны, с участием многих представителей западногерманской исторической элиты. На конференции с приветствием к участникам обратился канцлер Г. Коль. Здесь я делал доклад о пакте Молотова–Риббентропа; здесь же я впервые после его отъезда из страны увидел А.М. Некрича, ранее мной упомянутого, известного историка, в прошлом сотрудника нашего института.
Позднее я опубликовал ряд статей на тему пакта Молотова–Риббентропа; много раз работал в архиве Public Record Ofif ce в Лондоне и в архиве французского министерства иностранных дел. Разумеется, работал я и в наших архивах, в том числе в Президентском.
По этому периоду я уже опубликовал статьи по советско-финляндской войне, по советской политике в сентябре–октябре 1939 года, и, наконец, в 2008 году издал большую книгу о Сталине периода 1939–1941 годов3.
Но занятия этой проблемой имели не только чисто научный смысл. Они ввели меня в круг общественных дискуссий, познакомили со многими людьми.
В этих работах и, главным образом, в упомянутой книге я стремился изложить свое представление о событиях той драматической эпохи. Моя основная мысль заключается в том, что события того времени (как, впрочем, и других периодов) – это сложная и противоречивая, многофакторная и многовариантная история.
Я предполагал, что моя «центристская» позиция в объяснении таких сложных и идеологически острых вопросов вызовет критику и «слева», и «справа», но изложил все так, как это тогда понимал. А что касается критики, то, как я представляю, это судьба всех тех, кто исповедует срединную позицию, стараясь избегать крайности и односторонности.
Думаю, что в оценке предвоенных событий, как и во многих других случаях, мы уже прошли период излишних эмоций и крайностей. И сегодня мы нуждаемся в синтезе, в понимании всей сложности событий того времени. Определив наши гражданские позиции, мы как историки должны в комплексе рассмотреть и геополитические факторы советской политики, позицию западных стран и влияние идеологии, вопросы морали и права и воздействие личностей на формирование и реализацию внешнеполитического курса. В этом плане большая международная конференция, посвященная периоду 1939–1941 годов, которую мы провели в Москве в начале 1996 года, имела чрезвычайно большое значение. На ней мы как бы подвели итоги нашей работы по исследованию российских архивов и определили программу на будущее.
Думаю, что аргументированные выступления наших коллег из Германии и США, да и российских специалистов, расставили точки над «i» и в истории с версией В. Суворова (Резуна) о том, что Сталин якобы готовил превентивное нападение на Германию в июле 1941 года. Серьезных документов и доказательств в подтверждение этой версии не было обнаружено ни в наших архивах, ни в архивах других стран.
Но исследование всего этого времени несомненно будет продолжаться, ибо это был один из самых драматичных периодов в истории ХХ века. Прошло ведь уже 80 лет, но и по сей день во многих странах создаются все новые и новые труды, ведутся поиски новых документов.
Видимо, такие критические периоды в истории, как Вторая мировая и Великая Отечественная войны, становятся «вечной» и постоянной темой, привлекающей внимание историков. И особенно это важно для нашей страны и историографии, учитывая множество версий, оценок и позиций, и недоступность в прошлом многих документов, и, наконец, то, что некоторые последствия того времени мы ощущаем и сегодня (наши споры с прибалтийскими странами об оценке событий 1940 года и т.д.).
Мои занятия проблемами внешней политики и международных отношений развивались по двум направлениям. Помимо событий 1939–1945 годов я начал активно интересоваться историей холодной войны.
Все началось с того, что в институт обратился исполнительный директор проекта по истории холодной войны Центра Вудро Вильсона в Вашингтоне Джим Хершберг. Он предложил нам длительное сотрудничество в реализации проекта. И в результате в 1993 году мы провели в Москве большую и представительную конференцию о новых документах (в основном из российских архивов) и новом взгляде на историю холодной войны.
Эта тема привлекала внимание многих международных и национальных организаций. Помимо упомянутого проекта в Центре Вудро Вильсона в США существовали и другие центры по изучению холодной войны. В Европе группа ученых из Италии, Франции, Англии и Германии также создали некую структуру и периодически организовывали конференции. В Чехии интересуются прежде всего событиями 1968 года, в Венгрии был создан специальный институт по изучению революции 1956 года, поляки исследовали события 1980–1981 годов.
Я рад, что наш институт стал головным, во многом определяющим центром по изучению в России истории холодной войны. Мы организовали специальную группу, привлекли молодых историков, провели две конференции по теме «Сталин и холодная война». В Институте всеобщей истории РАН по итогам этих конференций опубликованы работы: «Холодная война: новые документы и подходы» (1994) и «Сталин и холодная война» (1998).
И постепенно, с расширением сферы нашей вовлеченности в изучение истории холодной войны, я сам также все больше увлекался этой темой. Для конференции в Эссене я сумел поработать в президентском архиве по обстоятельствам подготовки известной советской ноты по германским делам в марте 1952 года.
Еще во времена М.С. Горбачева по поручению тогдашних властей я отвозил в Прагу комплекс документов о событиях 1968 года из наших архивов и принял участие в конференции с участием А. Дубчека и других деятелей Пражской весны. Это была очень интересная конференция; меня поразил тогда сам Дубчек – он оставался романтиком, приверженцем идеи «социализма с человеческим лицом». И уже тогда я видел, что новое поколение чешских политиков и ученых смотрели на Дубчека и его единомышленников как на утопистов и людей далекой прошлой эпохи.
В 1995 году в Осло мы провели совместно с Нобелевским институтом (который тоже имел специальную программу по истории холодной войны) конференцию об обстоятельствах ввода советских войск в Афганистан.
Мы привезли на конференцию в Осло большую делегацию, включая бывших партийных функционеров, крупных военных и дипломатов; от американцев были прежний руководитель ЦРУ, люди, близкие к Картеру и Бжезинскому. Интересно, что степень противоречий между российскими и американскими участниками были порой ниже, чем между представителями России. Наши «ответственные» генералы и партийные функционеры явно не одобряли «новые мышления» историков, велик был их критический запал в отношении тогдашнего советского руководства. Подробнее об этой конференции я рассказываю в разделе о проектах по истории холодной войны.
Наконец по приглашению телекомпании Си-эн-эн в США и известного деятеля и владельца лондонского театра «Ковент-Гарден» Джереми Айзекса в Англии я согласился участвовать как консультант от России в подготовке восемнадцатисерийного документального фильма об истории холодной войны. Эта работа оказалась увлекательной и интересной. Специально подобранная команда проводила опросы в разных странах. Я поражался, какое количество людей они нашли в России. Здесь и маршалы, и бывшие министры, и дипломаты, и простые колхозники. В итоге фильм получился весьма интересным. Он продавался Си-эн-эн в разные страны (естественно, за немалые деньги), впрочем, российскому телевидению этот фильм руководство Си-эн-эн подарило
В ходе работы над фильмом для меня особый интерес состоял еще и в том, что я находился в курсе многочисленных интервью, подготовленных в разных странах. Мне периодически привозили в Москву уже отснятые кадры; словом, это оказалось новой и несколько неожиданной стороной исторического знания.
В связи с этим я очень заинтересовался так называемой устной историей. В Институте всеобщей истории мы организовали специальный проект и записывали интервью со многими нашими политиками, дипломатами, учеными, военными и другими деятелями.
В итоге я очень сильно и глубоко вник и в эту проблематику. Помимо чисто конкретных и весьма увлекательных материалов я занялся теоретическими проблемами, находящимися фактически на стыке истории и политологии.
Но в связи с этим меня заинтересовал вопрос о механизме и процессе принятия решений в советском руководстве в кризисных ситуациях периода холодной войны. Я прочитал лекцию на эту тему в Нобелевском институте в Осло и закончил большую статью, пытаясь рассмотреть процесс принятия решений на четырех примерах: плана Маршалла, советской ноты по германским делам в марте 1952 года, ввода войск в Чехословакию в августе 1968 года и в Афганистан в 1979 году.
В процессе своей работы и во время реализации разных проектов я познакомился с десятками людей – участниками событий периода холодной войны, как из нашей страны, так и со стороны Запада. Среди них – бывший председатель КГБ и руководитель ЦРУ, руководители советского МИДа и американского Государственного департамента, ведущие советские и западные дипломаты.
Проект устной истории позволил не только собрать воспоминания участников, но и самому снова обратиться к обстановке тех лет, свидетелем которых было наше поколение.
Как историк я открывал для себя новую в отечественной историографии тему – изучение процесса принятия внешнеполитических решений, главным образом в советском руководстве; получил возможность поработать в наших архивах и в итоге поставить некоторые общие вопросы теории и методологии международных отношений второй половины ХХ столетия.
Было очевидно, что есть еще очень много неразгаданных историй – упомяну только дискуссии вокруг так называемой инициативы Берии по германскому вопросу в 1952–1953 годах, намеки в документах на некоторые взаимные движения навстречу друг другу Черчилля и Сталина в 1947–1948 годах (т.е. в самом остром периоде начала холодной войны), неясный поворот в намерениях советских лидеров в отношении Афганистана в 1979 году (от твердого заявления ни в коем случае не использовать наши войска до неожиданного решения в декабре 1979 года осуществить ввод войск) и другие важные темы.
Реализация проектов по истории холодной войны значительно расширила международные контакты Института всеобщей истории РАН и мои личные связи со многими историками.
Впрочем, международная деятельность и раньше составляла чрезвычайно важный компонент моей работы, оказала большое влияние на меня как на историка, воздействовала и на мою общественную позицию.
Впервые я поехал на мировой конгресс историков в 1965 году в Вену. Я был секретарем нашей делегации и работал в постоянном контакте с академиком А.А. Губером. Это был обаятельный человек, перенесший страшную трагедию (его сын утонул у него на глазах), и общение с ним было в высшей степени приятным и полезным. Теперь это кажется просто смешным, но тогда нам надо было учиться общаться с нашими «идеологическими оппонентами». Подробно о нашем участии в мировых конгрессах я пишу ниже, а здесь хотел бы рассказать об особой роли академика А.А. Губера.
Александр Андреевич Губер был председателем Национального комитета историков и в этом качестве участвовал во всех заседаниях в ЦК партии и других инстанциях. И я потом видел Губера, так сказать, «в деле», на самих конгрессах. Конечно, это была отличная школа. Александр Андреевич амортизировал жесткие идеологические разногласия, он старался не спорить с «инстанциями», но реально на конгрессах в советской делегации царила обстановка деловитости и доброжелательности, без навязывания и проработок.
Губер стал для меня примером в том, как надо вести себя с зарубежными партнерами. Он защищал интересы советской страны, но и искал с западными партнерами общий язык и общие решения. Думаю, что в сложных условиях того времени А.А. Губер представлялся нашим зарубежным коллегам приемлемым партнером и собеседником.
После мирового конгресса историков в Москве в 1970 году я практически был вовлечен уже во все международные контакты наших историков. Вначале в качестве ученого секретаря, а затем многие годы как заместитель Председателя Национального комитета советских, а затем и российских историков. Я участвовал в подготовке и организации мировых конгрессов историков в Вене (1965), Москве (1970), Сан-Франциско (1975), Бухаресте (1980), Штутгарте (1985), Мадриде (1990), Монреале (1995), Осло (2000), Амстердаме (2010), многих двусторонних встреч с историками США, Англии, Франции, Италии, Испании, Швеции, Польши, Чехословакии и других стран.
В течение многих лет я работал в Национальном комитете с академиком Е.М. Жуковым, а затем длительное время – с академиком С.Л. Тихвинским.
Поездки с Сергеем Леонидовичем Тихвинским на многие заседания бюро и Генеральной Ассамблеи Международного Комитета исторических наук (МКИН) стали для меня отличной школой.
Я видел, как умело, принципиально и вместе с тем очень тактично вел С.Л. Тихвинский переговоры со своими коллегами, добиваясь повышения престижа нашей науки и заслуживая уважение многих представителей зарубежной исторической науки.
С 1990 года я сам стал членом бюро МКИНа, а с 1995 года по 2000 год был вице-президентом этой самой крупной мировой организации исторической науки. Более подробно я описал эти вопросы в разделах, посвященных деятельности МКИН и моего участия в его работе, но некоторых моментов стоит коснуться и в этом «Введении».
Многим памятно, сколь острыми и непростыми были наши встречи с зарубежными историками.
Я не забыл, например, как напряженно проходила подготовка к Международному конгрессу историков в Москве в 1970 году. Постоянные заседания в Отделе науки Центрального Комитета партии, рассмотрение всех дискуссий сквозь призму идеологической борьбы – составляли фон, на котором в течение нескольких месяцев мы готовились к конгрессу.
Нечто похожее проходило и во время других не столь крупных встреч. Справедливости ради надо сказать и о том, что наши западные партнеры так же довольно жестко и весьма идеологизированно относились к нашим концепциям.
Я увидел, так сказать, «в деле» гражданскую позицию известного польского историка, президента Международного Комитета исторических наук и президента Польской академии Александра Гейштора. Группа венгерских историков – специалистов по экономической истории Ж. Пах, Д. Ранке и И. Берендт – воплощала в себе новые тенденции в историографии. С ними активно сотрудничали наши академики И.Д. Ковальченко и В.А. Виноградов. Я знал многих моих коллег-соотечественников, которые испытывали тогда такие же чувства и настроения. Поэтому, когда в конце 1980-х годов мы заговорили о том, что советские ученые должны стать частью мирового сообщества, для меня это было и естественной программой действий, и одновременно запоздалой формулой.
Но международная сфера не ограничивалась для меня лишь профессиональной деятельностью. В течение многих лет я был активно связан с Комитетом молодежных организаций СССР, с Пагуошским движением ученых, с Комитетом за европейскую безопасность и сотрудничество. Эта сфера познакомила меня с десятками людей и в нашей стране, и за рубежом, также подталкивая к мыслям о нашей органической связи с мировой общественностью.
Из многочисленных поездок и встреч я особенно хотел бы выделить две.
В 1961 году в составе молодежной группы (нас было семь человек) мы проехали по многим американским университетам от Вашингтона до Техаса, провели десятки встреч. Не будем забывать – это был один из самых острых периодов холодной войны. И, может, впервые я реально почувствовал, что между нами – молодыми людьми СССР и США – нет особых противоречий, что существуют те самые общие ценности.
И вторая поездка состоялась через несколько лет – в Брюссель. Я был в составе небольшой молодежной делегации, которая направлялась на встречу с лидерами молодых социалистов Бельгии.
Перед отъездом в Москве в ЦК комсомола и в ЦК партии нам подробно объяснили, какая «ценностная» пропасть разделяет коммунистов и западных социал-демократов. Но поездка снова дала мне возможность поразмышлять о сущности западной социал-демократии; я увидел, что она пользуется широкой общественной поддержкой. Все эти многочисленные контакты по общественной линии укрепляли мое устремление к нашему включению в мировое сообщество.
В конце 80-х годов наша историография отходила от идей и практики конфронтации, мы все чаще находили общий язык с нашими зарубежными партнерами не только по конкретным историческим проблемам методологии и философии науки. Мы как бы заново открывали идеи и концепции Макса Вебера и Арнольда Тойнби, Артура Шопенгауэра и Фридриха Ницше, Николая Бердяева и Владимира Соловьева. И в этом смысле мы действительно по-иному включались в мировое сообщество историков.
Я уже писал, что вся моя научная деятельность в той или иной мере была связана с Институтом истории, затем с Институтом всеобщей истории Академии наук. Совершенно новый этап наступил после моего избрания директором Института всеобщей истории. И дело было не в том, что я обрел новые обязанности и ответственность; у меня появилась возможность реализовать многие идеи и мое видение места и роли института в общей системе исторического знания в стране. В связи с этим я хочу сказать несколько слов еще по одному вопросу.
По роду своей работы в Национальном комитете историков я очень часто бывал в контакте с сотрудниками Центрального Комитета партии; там работали разные люди, с различными характерами и склонностями, со многими из них у меня были хорошие отношения. Но дело было не в людях. Почти всегда возникало ощущение какой-то зависимости от «высшей силы», которая могла многое разрешить или запретить. Я не могу пожаловаться на какие-то большие притеснения, но меня не оставляла мысль, что для моей деятельности постоянно существовали некие лимиты и пределы, которые я не мог переступить, и это вызывало чувство неуверенности и сомнения.
Последним и, может, самым серьезным проявлением эпохи лично для меня стали обстоятельства моего утверждения директором Института всеобщей истории в 1988 году.
Сначала были выборы, первые реальные выборы в нашем институте. Было три кандидата, велась честная борьба; мы представляли разные программы, старались мобилизовать наши силы, способности и возможности, т.е. все происходило так, как и при любых выборах с несколькими кандидатами, к чему мы сейчас уже привыкли.
Я был избран с большим преимуществом и испытывал естественное чувство удовлетворения. А дальше началось нечто не очень понятное. Меня не утверждали несколько месяцев – тогда еще продолжала существовать система утверждения директоров институтов в высших инстанциях.
И опять у меня возникло ощущение постоянных «лимитов» в отношении меня, за которые пускать было не положено.
Один из академиков, а это был Евгений Максимович Примаков, с которым у меня были хорошие отношения, по своей инициативе позвонил тогдашнему секретарю ЦК по идеологии, и тот, как мне рассказывали, без особого энтузиазма сказал: «Раз коллектив его выбрал, пусть работает». Все же за окном был уже 1988 год, и времена кардинально менялись.
Принципиальный вопрос, который после избрания директором встал передо мной и моими коллегами-единомышленниками, заключался в том, чтобы понять, насколько глубоко и кардинально мы готовы и должны пересмотреть наши прежние исторические представления. Не будем забывать, что в тот период в стране, обществе и в нашей науке было довольно широко распространено мнение, что следует перечеркнуть все старые идеи и всю старую историографию, признав их устаревшими и несостоятельными.
Мы провели в 1989 году большую конференцию российских специалистов, в основном сотрудников института, на которой фактически определили направления и перспективы развития изучения всеобщей истории в целом и задачи института.
Я думаю, что эта конференция, хотя и не получившая большой общественной известности, имела для нас принципиальное значение. Материалы конференции были опубликованы в двух небольших книгах, которые очертили пути обновления наших исторических представлений на длительную перспективу.
Одновременно в институте была проведена международная конференция по проблемам цивилизаций.
Как видно, мы обратили основное внимание на проблемы методологии. Надо было уйти от одномерного понимания истории, не отбрасывая полностью марксизм, но воспринимая его как одну из политических теорий, рассматривая исторический процесс как сложное и многофакторное явление.
Наши теоретические новации были в большой мере связаны также с новым пониманием роли человека в истории. Мы вышли на совершенно новые трактовки, касающиеся духовной сферы деятельности и так называемой ментальности людей, делая акцент на их повседневную жизнь.
Важными этапами нашего нового видения истории, по моему мнению, стала серия конференций по социальной, политической и интеллектуальной истории. Фактически мы вырабатывали совершенно новый взгляд на содержание и место социальной истории.
Я понимал, что на начальном этапе любого переходного периода и особенно на этапе такой ломки старых представлений бывает необходимым «перегибать палку», действовать более резко, чтобы достичь результата, иначе возникает опасность, что сила инерции и стагнации, приверженность устоявшимся теориям (а их сторонников всегда немало) помешают движению вперед и коренному обновлению наших представлений. Меня обрадовало, что большинство ученых института поддержало эту линию. Видимо, сказывалось и то, что в силу самой специфики нашего предмета (всеобщая история) мы были менее идеологизированы, чем специалисты по отечественной истории, и открыты для бóльшего включения в мировую историографию.
Став директором, я столкнулся еще с одной весьма сложной проблемой, которая существует и поныне.
В институте (наверное, как и в других учреждениях, особенно связанных с идеологией) работали люди разных исторических взглядов и политических убеждений. Я никогда не скрывал своих позиций и свою ориентацию на обновление наших представлений и пересмотр многих сторон нашей деятельности. Но с самого начала моим стремлением была выработка неких «правил игры». Мы не подписывали пактов или соглашений, у нас не было каких-либо договоренностей. Но мои коллеги приняли то, что мы элиминируем политическую и идеологическую деятельность из стен института (особенно в рабочее время). Кроме того, я и мои коллеги в дирекции были едины в том, что мы должны давать возможность для выражения разных взглядов и исторических позиций.
Я убежден, что реальный плюрализм в научной работе должен быть нормой, правилом и стимулом. Но важно, чтобы историк не оказывался бы в плену идеологических схем и стереотипов, а в своих исследованиях основывался на реальных фактах и документах.
Опираясь на открытие архивов, мы наметили новые рубежи в исследовании истории ХХ столетия в целом. Я сделал об этом доклад на заседании Президиума РАН, и для меня это событие стало важным рубежом в научной работе.
После трех лет напряженной и творческой работы пришло осознание, что мы действительно сделали решающий шаг к новому пониманию истории, и новые подходы стали доминирующими в нашей деятельности.
Но нам предстояло также утвердиться как реальной и органичной части мирового сообщества историков. Довольно неожиданно представился благоприятный случай – предстоял юбилей известной французской школы «Анналов». Отношение к этой школе, близкой к марксистским методам, стало в советские времена неким символическим мерилом. Известно, что в нашей идеологической, да и весьма часто в политической практике наиболее «опасными» считались не столько крайне правые и консервативные течения, сколько левоцентристские, иногда даже близкие к марксизму.
И вот мы решили провести в Москве (потом выяснилось, что подобная встреча состоялась только в Москве) большую международную конференцию, посвященную юбилею школы «Анналов».
В Москву приехал цвет историков из многих стран. Здесь были Жак Ле Гофф, Пьер Тубер, Морис Эмар и другие – из Франции, Карло Гинзбург – из Италии. В это же время мы пригласили в Москву мэтра французской, да и, пожалуй, всей европейской историографии профессора Жоржа Дюби.
Эта конференция как бы символизировала утверждение нового образа Института всеобщей истории в Москве в мировой историографии. После нее я посещал многие страны и повсюду видел положительную реакцию на проведение институтом этой конференции.
Институт значительно повысил свой международный престиж. Поставив задачу добиться кардинального обновления в изучении всеобщей истории и в деятельности института, мы понимали, что важнейшим средством для этого станет сохранение наиболее квалифицированных кадров, способных к восприятию новых идей, и привлечение молодежи. В условиях трудной финансовой ситуации пополнение института было весьма непростым делом.
Мы отвергли линию на тотальное сокращение численности сотрудников института, хотя и испытывали постоянную нехватку средств. Курс на сочетание опытных ученых и молодых специалистов себя полностью оправдал.
В институт было взято более 40 молодых сотрудников (либо через аспирантуру, либо после окончания университета). Любопытно, что больше всего мы получили специалистов по древней и средневековой истории. Все-таки престиж этих исторических дисциплин оставался по-прежнему высоким.
Отрадным стало и то, что в последние годы на работу в институт пришли молодые специалисты по истории ХХ века. Я объясняю это тем, что их привлекает возможность работать в архивах, причем не со второстепенными и региональными материалами, а с документами высших органов власти (протоколы Политбюро и т.п.).
Кроме того, хочется надеяться, что общий высокий престиж института сыграл свою роль в стремлении молодежи прийти в институт работать или учиться в аспирантуре.
Но полнокровное участие молодежи в научной деятельности оставалось еще делом будущего, а пока я видел одну из первостепенных задач, чтобы максимально активизировать так называемое среднее поколение – тех, кому было от 40 до 50 лет. Именно они реально могли уже «делать погоду» в исторической науке. Я видел, что многие из представителей этого поколения были свободны от идеологических клише, стереотипов и предубеждений, хорошо знали зарубежную литературу и теоретические новации последних лет (концепции постмодернизма, макро- и микроистории и т.п.), были открыты новым методам исследования, использовали в своей работе компьютеры и прочие технические новинки.
Впрочем, я был далек от идеализации положения в институте и ситуации в области исторической науки в целом. Многие из наших сотрудников оставались малоактивными, а старое мышление с трудом уходило в прошлое. Можно было наблюдать и элементы стагнации, которая всегда проявляется там, где нет постоянного генерирования новых идей и методов. Да и старая приверженность российской интеллигенции к конформизму снова давала о себе знать. Я часто наблюдал апатию и равнодушие.
И все же жизнь показала, что курс на обновление, взятый институтом тридцать лет назад, принес свои результаты. С удовлетворением я наблюдал, как стремление к более фундаментальному и синтезирующему взгляду на прошлое становилось преобладающей тенденцией. Именно поэтому я отвергал весьма распространенные идеи о кризисе российской исторической науки.
Но моя жизнь была во многом связана еще с одним событием, которое представляется мне весьма важным и перспективным для института. В 1995 году состоялось решение правительства создать на базе курсов переподготовки преподавателей общественных наук нового гуманитарного университета в системе министерства образования. Теперь он носит название Государственный академический университет гуманитарных наук (ГАУГН). Его особенность и уникальность состояла в том, что каждый факультет университета (а их более десяти) базировался на каком-либо академическом институте, и таким образом впервые в жизни Российской Академии наук стала осуществляться интеграция науки и образования. Мы получили возможность готовить кадры для себя и смогли привлечь лучших представителей академической науки (в том числе и молодежь) для преподавательской работы.
В течение десяти лет я был ректором университета и теперь являюсь его президентом, одновременно возглавляю исторический факультет ГАУГН.
При этом меня воодушевляла идея выстроить некую систему непрерывного образования. Наш исторический факультет подписал соглашения с несколькими средними школами и лицеями, и мы намеревались готовить будущих историков со средней школы через новый университет и далее через академические институты. Вскоре эта линия была оформлена в виде создания научно-образовательного центра исторических исследований.
В дальнейшем нам понадобились новые программы, учебные планы, новые учебники и учебные пособия. Речь идет о системе, когда каждая новая ступень является органическим продолжением предшествующей с новыми элементами.
В 1996 году я включился еще в одну сферу деятельности – меня избрали Президентом Российского общества историков-архивистов. Эта область стала для меня относительно новой, хотя и весьма интересной. Я был вовлечен в обсуждение вопросов, связанных с архивными делами, со многими международными архивными проектами.
Совершенно очевидно, что в последнее время произошла подлинная революция в архивном деле нашей страны; в распоряжении историков оказались многие тысячи документов, в том числе и из высших эшелонов партийного и советского руководства.
Одновременно с перестройкой Института всеобщей истории, с укреплением Государственного академического университета гуманитарных наук, со многими другими сферами деятельности я продолжал поддерживать активные связи прежде всего со странами Европы.
Европа для меня была не только культурно-психологической абстракцией, а в том числе и суммой более тридцати национальных государств, сохраняющих и свою идентичность, и культурное своеобразие.
Париж – это реальный центр Европы, романтический город, в который снова и снова хочется приезжать. Может быть, для меня ощущение этого города связано с классической литературой XIX века, из нее к нам пришли образы Латинского квартала, бульвара Сен-Жермен и, конечно, Елисейских полей – улицы, которая такой же символ Парижа, как и Бродвей для Нью-Йорка.
Лондон, в отличие от романтического Парижа, продолжает сохранять свой прежний имперский стиль. И хотя давно нет Британской империи, и Англия переживает не лучшие времена, однако стиль жизни сохраняется в поведении и в укладе жизни британской элиты.
В молодости я оказался под влиянием знаменитой «Саги о Форсайтах». И, находясь в Лондоне, я обязательно стараюсь пройтись по Стрэнду, по которому ходил герой саги – Сомс. А сравнительно недавно я открыл для себя на Стрэнде ресторан «Симпсон». По-моему, это один из лучших ресторанов в Европе, где для каждого посетителя индивидуально в его присутствии режут любое выбранное им мясо.
Италия для меня – это прежде всего музей античного наследия, а Испания – во многом синтез Европы и арабского мира.
В течение многих лет я увлекался Скандинавией и, в частности, Норвегией, в которой бывал десятки раз. В значительной мере мой интерес к Норвегии объяснялся семейными причинами. Неожиданно выяснилось, что у моей жены оказались норвежские корни. И тогда же мы нашли в Осло ее кузенов и кузин, обаятельную тетю, в годы войны пережившую немецкий концлагерь.
Норвегия – это страна фьордов и суровой природы. Несколько раз я выступал в Норвегии в Нобелевском институте и в университете в Осло. Мои норвежские коллеги, как правило, люди немногословные, даже суровые, в этом отражается природный и человеческий стиль Скандинавии.
В начале 2000-х годов я получил грант от немецкого фонда Гумбольдта, который позволил мне побывать в основных (и больших, и малых) городах Германии и почувствовать стиль и уклад немецкой жизни.
Но некоторые страны Европы имели для меня и политическую окраску.
Мне приходилось часто бывать в Праге, и однажды я уезжал оттуда 20 августа 1968 года, т.е. за день до ввода войск стран Варшавского договора в Чехословакию. У меня в памяти остались многотысячные демонстрации на Вацлавской площади в Праге 15–20 августа 1968 года.
Я часто бывал в республиках Прибалтики. В советское время мы много раз отдыхали в Юрмале (на Рижском взморье) и затем снимали квартиру в окрестностях Таллина.
Конечно, Балтийские страны – органическая часть Европы (в виде балтийской цивилизации c ее ганзейской архитектурой). Но для меня Рига, Таллин и Вильнюс – это и места, в которых я налаживал непростые контакты с новыми элитами этих стран в 90-е годы ХХ века, в первые десятилетия XXI столетия.
Для меня европейские страны и города – это еще и те места, где я читал лекции или выступал с докладами. Прекрасно помню престижный лондонский Чатем-Хаус, где я делал доклад о предвоенных годах; это и Нобелевский институт в Осло с моей лекцией о процессе принятия решений в советском руководстве по вопросам внешней политики. Это и Дом наук о человеке в Париже, организовавший мой доклад по теме «Россия и европейская идея». У меня всегда в памяти доклад в Таллине в 1989 году о внешней политике СССР в предвоенные годы и доклады на эту же тему в Берлине и в Бонне.
Совсем недавно я выступил в Москве (сначала в Отделении историко-филологических наук, а затем в Институте мировой экономики и международных отношений) с докладом о столетии выхода в свет книги Освальда Шпенглера «Закат Европы» и ситуации в современной Европе.
Я упоминаю обо всем этом в связи с наметившейся тенденцией считать Европу находящейся «в закате», в глубоком кризисе, и в контексте рассуждений о необходимости «переориентации» российской внешней политики на Восток. В принципе, я вообще не принимаю слова «о нашей переориентации». Россия – европейская страна, часть европейской, да и мировой культуры. Скорее можно говорить о «восточном» векторе российской политики и о нашей роли на евроазиатском пространстве.
Понимаю и принимаю необходимость усиления наших геополитических связей со странами Востока. Но надо помнить, что Россия – это европейская страна, естественная и важная составляющая европейской культуры.
Не нужно забывать и о том, что русское православие – это органическая часть христианства, которое является духовной основой Европы.
Общаясь с зарубежными коллегами и отмечая их готовность к сотрудничеству, я в то же время постоянно сталкивался с заранее определенным предвзятым отношением к нашей стране. В годы холодной войны на поверхности лежал антисоветизм, т.е. идеологическое и политическое неприятие идей социализма и коммунизма, которые исповедовали Советский Союз и его граждане. Эта невидимая стена как бы влияла на все наши взаимные контакты.
Профессиональные историки Запада, с кем мы общались, высказывали предубеждения, которые часто существовали даже помимо их воли и настроения. Это проявлялось и на мировых конгрессах, и на многочисленных международных и двусторонних встречах.
Конечно, и мы сами были нацелены на противостояние, но это не снимало вопросов об общих лимитах для западных ученых для сотрудничества с учеными из СССР и стран социалистического лагеря.
Подобная ситуация, как правило, не распространялась на наши личные взаимоотношения с учеными Запада. Но, разумеется, общий фон оставался трудным и конфронтационным.
Положение начало меняться с конца 1980-х годов и в 1990-е годы. Казалось, что с изменениями в России ценностные разногласия должны были снять или хотя бы уменьшить противостояние. Но в действительности в 2000-е годы оно возродилось уже под новым флагом. Это было неприятие России с геополитической точки зрения, которое распространялось и на оценки исторических событий. Я особенно остро ощутил это во время контактов с историками стран Балтии и частично Польши. Их жесткая позиция, интерпретация истории, фактически исключавшая многофакторный подход к истории, ангажированность, стремление подчинить оценку исторических событий сиюминутным политическим интересам влияли на возможности конструктивного сотрудничества с ними.
При этом надо отметить, что в стремлении доказать свою точку зрения на события 1939–1940 и последующих годов, они, вопреки принятым в мировой историографии оценкам, обвиняли Россию во всех смертных грехах с глубокой древности и до наших дней.
В подобном подходе к исторической памяти никакие контраргументы и очевидные всем доводы не воспринимались и отвергались без особых доказательств.
В основном эта позиция была свойственна историкам, политологам, журналистам не академического плана. Серьезные историки, как правило, старались не включаться в антирусские акции.
Они предпочитали отмалчиваться, поскольку антироссийская направленность поддерживалась официальными кругами и особенно средствами массовой информации.
В этой сложной ситуации мы продолжали линию на сотрудничество и контакты с теми многочисленными профессиональными историками академического плана, которые действуют в разных странах мира.
Работая в институте, по совместительству я преподавал в некоторых вузах. Из всех я бы выделил Дипломатическую академию МИД СССР. Это было в период с 1966 по 1976 год. Там читался курс по истории советской внешней политики. Я разделил его с известным дипломатом Валерианом Александровичем Зориным, который был советским послом во Франции, а затем какое-то время заместителем министра иностранных дел. Моим предметом была советская внешняя политика с 1917 по 1945 год, а Зорин читал курс по периоду после окончания Второй мировой войны.
И сегодня я вспоминаю свою работу в Дипакадемии с большим удовлетворением и даже с удовольствием. В то время в Дипакадемии были разные курсы. Были обычные слушатели, пришедшие учиться после школы. Но наиболее интересными были курсы для действующих дипломатов, причем самыми привлекательными были лекции для дипломатов высшего звена. Они все понимали с полуслова, имели большой жизненный опыт.
Другое воспоминание связано с лекциями, которые организовывались в Дипакадемии для жен руководящих работников, причем не только дипломатов. Я читал им лекции, кажется, раз в две недели.
Накануне первой лекции ректор пригласил меня в кабинет и попросил быть максимально осторожным и тактичным. Он прекрасно понимал и боялся того, что скажут эти жены своим мужьям вечером дома о Дипакадемии.
Однажды ректор позвал меня и поблагодарил за лекцию. Он сообщил мне, что какой-то высокопоставленный генерал позвонил ему и сказал, что в академии очень хорошие лекции.
В целом, работа в Дипакадемии была для меня очень интересной. Впоследствии во время зарубежных поездок я встречал в наших посольствах многих людей, которые слушали мои лекции. Не скрою, мне было приятно услышать их позитивные воспоминания о наших встречах и моих лекциях.
Говоря о своем участии в работе в других университетах, замечу, что я ограничивался эпизодичными лекциями в МГИМО, а позднее – в РГГУ.
Но сравнительно недавно я оказался вовлеченным в новую для меня сферу деятельности. Речь идет о преподавании истории в средней школе. В прессе начал муссироваться вопрос о так называемой вариативности образования, которая привела к появлению в школе многих десятков учебников по истории. Впрочем, так же было и в отношении других школьных дисциплин.
Одновременно развернулись острые споры о «едином государственном экзамене». По инициативе тогдашнего министра образования и науки я был привлечен к работе по этим проблемам. В отношении ЕГЭ у меня уже была своя позиция. Сама идея мне сразу же показалась полезной. Формализация процесса экзаменов и их введение по всей стране должны были позволить абитуриентам из провинции поступать в столичные вузы и т.п. Но как это часто бывало в нашей стране, «добродетели оборачивались другой стороной». Началось резкое снижение качества образования в школе. Многие школы заботились не о содержании преподавания, а о натаскивании учеников для сдачи ЕГЭ.
В дополнение к этому, вариативность обучения и преподавания, которую я считал одним из главных достижений нашей образовательной системы, позволявшей учителям выбирать тот или иной учебник, также обернулась другой стороной. Например, в распоряжении учителей оказались более ста наименований учебников по истории, утвержденных министерством. Вследствие этого возможность выбора стала некоей профанацией, поскольку школа не могла физически приобретать такое количество учебников.
В дискуссию включился даже Президент страны, который заявил, что надо иметь по истории единый учебник.
Сразу же оживились противники всякой вариативности, они начали призывать вернуться к старым советским временам, когда был один учебник по типу «Краткого курса истории ВКП(б) – КПСС».
«Прогрессивная общественность» активно выступила против этих попыток. И в итоге был найден некий компромисс – было объявлено, что Президент имеет в виду общую единую концепцию преподавания истории в школе, в рамках которой могут быть рекомендованы три линейки учебников по истории России.
Была сформирована рабочая группа по подготовке такой концепции, названной культурно-историческим стандартом, и меня пригласили возглавить эту группу.
Я был очень воодушевлен этим поручением. Мы работали увлеченно. Главным институтом для нас был Институт российской истории. Конечно, в составе группы были люди с весьма разными взглядами на российскую историю. Наша задача мне виделась в том, чтобы представить сбалансированную точку зрения, без крайностей и без односторонности. Мы исходили из того, что подход к истории не должен раскалывать общество. Все-таки школа – это не научный институт или университет, где могут сосуществовать различные мнения и позиции.
Мы полагали, что подготавливаемый «стандарт» – это не обязательный вердикт или идеологическая установка. Но все же я хотел, чтобы в нем были не только успехи и достижения, упоминались бы и мрачные страницы нашей истории, включая ошибки. Предполагалось, что стандарт должен быть своеобразным «навигатором». Мы включили в него необходимость упоминания о сталинских репрессиях, о катынском преступлении и т.д.
Любопытная коллизия произошла с трактовкой термина «татаро-монгольское иго». Слова о татарах и монголах были подвергнуты сомнению еще ранее, но здесь мы подошли к самому понятию «ига». Бытовавшее с советских времен умолчание о связях русских князей и, в частности, князя Александра Невского с татаро-монгольскими ханами уже стало предметом внимания историков. Я помню нашу поездку вместе с С.Е. Нарышкиным в Казань, где я имел интенсивные контакты с «главным» историком-идеологом, советником глав Татарстана и директором Института истории Р.С. Хакимовым. В итоге мы заменили слово «иго» фразой о взаимоотношениях русских князей с Золотой Ордой.
Во многих регионах России (если не во всех) в школах существуют учебные пособия, касающиеся истории этих регионов. Они очень различаются и по содержанию, и по объему. В Татарстане это объемный том. Формально они не утверждаются на федеральном уровне. Из всех этих обсуждений я вынес убеждение о том, сколь сложно найти общие оценки и трактовки исторических событий даже в пределах Российской Федерации.
Мы завершили культурно-исторический стандарт и доложили об этом Президенту.
В целом, он не только одобрил текст, но и явно дал понять, что доволен проделанной нами работой. Мне рассказывали, что он был особенно доволен тем, что подготовленный материал не вызвал особенных возражений ни у коммунистов, ни у так называемых либералов.
Вскоре Президент вручил мне Государственную премию. И в своем выступлении он говорил о моих заслугах в европейских исследованиях; но люди, близкие к Президенту, поведали мне, что одним из аргументов в пользу присуждения мне премии была и моя работа над культурно-историческим стандартом для нашей школы.
После достижения определенного, отнюдь не молодого возраста, кажется, что время начинает двигаться очень быстро.
Я продолжаю жить в непрерывном калейдоскопе дел и событий. Когда, после тридцати лет работы директором, я перестал им быть и стал научным руководителем института, казалось, что теперь начнется более размеренная жизнь. Но, видимо, есть не просто привычка, а устоявшийся ритм и стиль жизни, а их трудно изменить. К тому же я следую советам своего врача-кардиолога, которому, кстати, самому более 90 лет. Он рекомендовал мне жить в том же темпе, к какому я привык.
Я с большим интересом и воодушевлением работал над «Всемирной историей», которая была закончена совсем недавно. Это стало неким итогом многолетних занятий. И когда на исходе 2018 года мы отмечали 50-летие нашего Института всеобщей истории, с которым я прожил практически всю жизнь, мне было приятно и грустно.
Близкие друзья говорили, что это был мой день.
Когда я думаю, чтó дает мне силы и оптимизм, то прихожу к выводу, что их источником является постоянный поиск новых дел и новых увлечений, размышляю о новых трудах и о новых проектах, может быть, и о новых поездках (если позволит здоровье).
Словом, моя жизнь была и сейчас продолжает быть заполненной и насыщенной. И хотя все это интересно, но я сожалею, что так мало времени остается для прочтения массы книг и изданий по литературе и искусству, что поток всяких дел и текущей информации (в исторических трудах, в газетах и журналах, на телевидении) явно затрудняет возможность побольше и поглубже поразмышлять о вечных истинах.
Родители
Существует довольно банальная и расхожая истина, что все в жизни человека начинается с семьи и родительского уклада. Мое детство проходило в семье, где я – единственный ребенок – был предметом постоянного внимания и обожания. Надо прямо сказать, что, как и во многих других семьях, подобная концентрация внимания по-разному влияет на детей, но очень часто культивирует у них преувеличенное чувство собственного достоинства и даже превосходства. Оглядываясь назад, должен признать, что обстановка в семье, конечно, формировала мое ощущение, что я могу многое сделать. Я не чувствовал своего превосходства над сверстниками, но понимание известной исключительности нашей семьи, ее интеллектуального климата присутствовало во мне многие и многие годы.
Важнейшим фактором был, конечно, характер, цели и весь жизненный путь моего отца – Огана Степановича Чубарьяна. Это был гуманный человек высокой порядочности и нравственных принципов. Я никогда не видел и ни от кого не слышал, чтобы он говорил с кем-либо неуважительно, повышал голос. Он был настоящий труженик, влюбленный в книгу, которая была культом и в доме, и на работе.
Отец родился и провел детство в Ростове-на-Дону, в армянском квартале Нахичевань, и каждый год летом мы ездили в Ростов. Я хорошо помню одноэтажный домик с садом, прогулки на Дон, изумительный «залóм», которым меня угощал дедушка. Еще помню, как дедушка резал кур прямо во дворе, ловко отрубая курице голову.
В 20 лет отец приехал в Москву, где познакомился с мамой, получил библиотечное образование и с тех пор постоянно жил в Москве. Я мало ощущал его армянские корни.
Трудно писать о близких людях, особенно, когда речь идет не о личной переписке или о мемуарах, а, к примеру, о сборнике статей или воспоминаний многих людей. Я, конечно, мог бы вспомнить сотни примеров и событий из нашей жизни, ведь всю жизнь мы прожили совместно, и я никогда не расставался с родителями надолго. Уже в моем зрелом возрасте я жил с ними на одной лестничной площадке.
Все это означало, что я находился в постоянном общении с моими родителями, и перипетии моего жизненного пути были для отца с матерью постоянным и ежедневным атрибутом их собственной повседневности. Фактически каждый день мы обсуждали события минувшего дня или прошедшей недели. Только в последние 20 лет перед уходом отца из жизни мы часто расставались (хотя и ненадолго).
По характеру работы отец сам много ездил по стране и за рубеж и, как правило, брал с собой маму. Да и я с середины 1960-х годов практически по несколько раз в году ездил за границу или в другие города нашей страны на различные встречи историков.
Но и в этих случаях дома был заведен абсолютно неизменный порядок – мы каждый день разговаривали по телефону. Кстати, когда выяснялось, как дорого это обходится семейному бюджету, мы вспоминали слова отца, что эти затраты – часть жизни, такая же необходимая, как покупка одежды, еды или летние поездки на отдых.
Вообще к деньгам у моих родителей было весьма «потребительское отношение» – они считали, что деньги существуют, чтобы их тратить; поэтому, насколько я помню, у нас никогда не было больших накоплений, а меня приучили покупать книги, ездить на такси и т.п.
Я хотел бы отметить, может быть, наиболее интересные и, как мне кажется, существенные события в жизни отца и черты его характера.
Известно, что его многогранная деятельность в разных библиотеках страны, и особенно в последние годы в Ленинской библиотеке, вызывали общее одобрение и поддержку. Он отличался, я бы сказал, стратегическим видением места и роли библиотечного дела в нашей стране; его доклады всегда поражали масштабной постановкой вопросов. Библиотечное дело было, по его мнению, частью более общей проблемы развития культуры и, конечно, как это было принято в то время, связывалось с общей идеологической направленностью всей страны.
Отец обладал умением поставить даже второстепенные вопросы в более широкий контекст, соединять иногда весьма разнородные факторы и явления. Поэтому его выступления, книги и статьи, как правило, имели системный характер. Фактически, и это признавалось большинством специалистов, отец внес очень большой вклад в разработку теории библиотечного дела.
В этой связи мне вспоминается значительный период его жизни, когда в стране развернулась острая дискуссия, которая имеет определенные аналогии с нашими днями. Речь идет о соотношении библиотек и органов информации. Тогда, кажется, это было в начале 1970-х годов, в стране стали создаваться различные информационные центры, и среди ряда специалистов, а также работников правящей номенклатуры начались разговоры о том, что библиотеки как самостоятельные учреждения больше не нужны, и их следует включать в эти органы информации, которые, конечно, при том уровне технического развития в нашей стране имели весьма примитивный характер.
Я помню многочисленные страстные и острые споры, которые велись на совещаниях и в личных беседах. Эта тема превалировала и в наших домашних беседах.
Как я теперь понимаю, для отца этот вопрос был наполнен принципиальным смыслом. Он умело связывал его с общими задачами библиотек, доказывая, что они не должны потерять свою воспитательную и просветительскую функцию и утратить значение как общественный институт.
Страсти вокруг этого вопроса были накалены, и в итоге состоялось какое-то заседание, кажется, в министерстве культуры, оно и решило вопрос именно в том направлении, которое предлагал О.С. Чубарьян. Но этим, конечно, проблема не была исчерпана, поскольку все это стало предметом обсуждения уже и на международном уровне, в рамках международных организаций по библиотечным делам и по информатике.
В принципе отец был мягким человеком, абсолютно не склонным к каким-либо интригам, он не имел опыта, как теперь говорят, лоббирования того или иного вопроса. Поэтому я знаю массу примеров, когда отец оказывался фактически беззащитным, когда искушенные в интригах люди либо обходили его, либо ставили в трудное положение.
Для него было естественным и привычным открытое и прямое обсуждение; здесь он заражал людей своей логикой и умением убеждать, и в таких ситуациях его аргументы были практически неотразимы. Так произошло и с вопросом о взаимодействии библиотек и органов информации.
Но одновременно отец оказался глубоко вовлеченным и в другую, даже более принципиальную тему. Речь идет о предмете, которым он начал активно заниматься также в начале 1970-х годов – «местом и ролью чтения в современном мире и в нашей стране».
Вообще-то в узком кругу отец говорил о том, что ему не очень импонирует формулировка о советском народе как о самом «читающем в мире». Однако сама идея – раскрыть и резко поднять вопрос о роли чтения – была ему не только интересна, но и стала одной из ведущих в его деятельности. Он готовил большую монографию на эту тему, особенно привлекая тот материал, который готовился в специальном секторе социологии чтения, который под руководством В.Д. Стельмах существовал в Ленинке. Но закончить работу он не успел, и мы с мамой с помощью коллег отца издали по этой теме небольшую книгу (целиком основанную на записях отца).
Я упоминаю о проблеме чтения потому, что она снова стала не только актуальной, но и приобрела чрезвычайную остроту, особенно в контексте необычайно высокого уровня развития информационных технологий и интернетизации. Не будет преувеличением сказать, что эта проблема стала не только российской, но и мировой.
Социологические опросы показывают, что современная молодежь крайне мало читает. Об этом бьют тревогу и в России, и в Англии, и во Франции, и в других странах. По инициативе ряда российских организаций и общественных деятелей выдвигается идея формирования общенациональной программы по чтению.
Я говорю об этом здесь, потому что вспоминаю начало 70-х годов, мысленно перебираю доводы и аргументы отца, отчетливо вижу перекличку эпох и с удовлетворением отмечаю, что современные аргументации во многом напоминают идеи отца и его единомышленников.
Из общих вопросов, также волновавших отца, я бы назвал и проблему развития библиотечной сети в нашей стране. Отец, как известно, написал специальную работу об областных библиотеках, о повышении их роли и превращении в культурно-просветительские центры регионов страны.
Я также вспомнил об этом в связи с проектом создания в России Президентской библиотеки. Как член Совета по организации этой библиотеки я присутствовал на заседаниях. И на одном из них шла речь о формировании региональных центров этой библиотеки, причем, может быть, на базе существующих областных библиотек. И также, к своему большому удовлетворению, услышал от нескольких губернаторов, что главное, чтобы этот процесс не привел к ослаблению или даже к ликвидации областных библиотек, создание и функционирование которых имеет громадное значение для всей культурной и научной жизни страны и для образовательной деятельности в регионах. В этих доводах я также услышал отцовские мысли и вспомнил его деятельность по повышению роли областных библиотек.
Следующая особая для меня тема – о связях отца с библиотечной общественностью советской периферии. Не боясь впасть в преувеличение, могу сказать, что отца уважали практически все библиотечные руководители Советского Союза. У нас был всегда открытый дом; редкий день, когда к нам кто-то не приезжал. Теплые почтительные чувства к отцу и к маме испытывали директора республиканских библиотек. Их подкупали демократизм отца, его искренность и открытость. Для этого человека никогда не существовало никакого чинопочитания и чванства. Он привлекал людей не должностью, не властным превосходством, а научным авторитетом и обаянием.
Мама очень любила готовить и принимать гостей. Часто это было утомительно, но всегда приятно; я уже с раннего детства испытывал гордость за отца, за его авторитет. И то, что я с молодости понял, какие ценности и человеческие качества должны преобладать у человека, – в этом заслуга моих родителей, этому я научился у них.
Я усвоил, в частности, одно важное качество – вся жизнь отца была связана с работой, с общением с людьми. Именно от него я получил в «наследство» весьма трудную привычку, которой и мой отец, и я следую всю жизнь. Каждый год отец с мамой и со мной ездили в отпуск. Мы предпочитали Подмосковье или Рижское взморье, но при этом всегда во время отпуска отец работал. Мама часто выражала свое неудовольствие и огорчение, однако папа был непреклонен.
И сегодня окружающие меня люди имеют ко мне те же «претензии». Каждый год последние десять лет я тоже провожу в Подмосковье или за границей, предпочитая Францию или Англию, а в последние пять лет – Германию.
И я, так же, как мой отец, работаю в отпуске практически каждый день. Учитывая множество моих обязанностей, я работаю над книгами в основном именно в отпуске и написал в последние пять лет три больших монографии. И эту привычку я не могу, да и не хочу менять.
Тогда, в папины времена, средства коммуникации не играли столь значительной роли, как сегодня, поэтому папа мало говорил по телефону; дома он вообще этого избегал, особенно в отпуске. В этом отношении я сейчас попал в жизненную ловушку; помимо привычки работать, много времени уходит на телефоны (и обычные, и мобильные). Видимо, следует упорядочить все эти общения, учитывая многие факторы, в том числе и возрастные.
Еще одна сфера деятельности отца – его международные контакты. Долгие годы он был председателем международной Комиссии по библиографии, играл фактически ведущую роль в совещании директоров национальных библиотек тогдашнего «социалистического лагеря». Отец не очень любил «путешествовать» по заграницам, но, насколько я помню, он побывал практически во всех странах социализма.
Тогда была иная идеологическая атмосфера. «Старший брат» уже в силу своего положения считался лидером и фактически руководителем, в данном случае, сообщества директоров библиотек стран социализма. Но уже тогда, и особенно сейчас, для меня совершенно очевидно, что это положение отца не было только следствием отношений, сложившихся внутри социалистического лагеря.
Авторитет отца был подкреплен, а может, и более всего зависел от его личности, от уважения к нему как ученому и человеку. Когда сегодня я реализую свои функции председателя Ассоциации директоров институтов истории стран СНГ, передо мной всегда стоит пример отца. Он уважал своих зарубежных коллег, не терпел чванства и подчиненности; его главным качеством была терпимость к иным взглядам и вкусам.
Он был с ними на равных, и они платили ему той же монетой.
Уже в 70-х годах в нашем ЦК партии много занимались изучением ревизионистских настроений в социалистических странах, в том числе и в библиотечном деле. Отец, конечно, работал в той идеологической системе, в контакте с отделом ЦК. Но, как я помню, в общении отца с представителями зарубежных стран идеологические стереотипы не играли существенной роли.
Хорошо зная настроения западных коллег (например, в области истории), я всегда ощущал уважение и признание отца со стороны и западных коллег, находившихся на других идеологических позициях. Кроме того, они хорошо знали порядочность отца. Из мемуаров тогдашней заведующей отделом рукописей Ленинской библиотеки С.В. Житомирской и из архивных документов можно выделить лишь один маленький пример. В США вто время значительную активность развивал один из крупнейших американских советологов Ричард Пайпс, автор ряда трудов по истории России и Советского Союза. В процессе подготовки книг Пайпс запросил разрешение поработать в Отделе рукописей Ленинской библиотеки. И отец, который в то время исполнял обязанности директора библиотеки и хорошо понимал «образ» Пайпса в нашей стране, дал такое согласие, что вызвало резкое недовольство в идеологическом Отделе ЦК.
Я хорошо помню, какие отношения и контакты имел отец с руководителями библиотек и известными учеными библиотековедами в западных странах. И в итоге фигура отца как бы символизировала признание нашего опыта и внутри страны, и в странах социализма, и на Западе.
Путь отца к такому признанию был нелегким. Я приведу лишь несколько примеров. Наиболее трудным для него был период начала 50-х годов. В стране набирала силу кампания против космополитизма. И в ее разгар появилась разгромная статья в «Литературной газете» о библиотечном институте, о космополитическом, сионистском гнезде, которое свили космополиты в институте.
Далее следовал набор фамилий лиц еврейской национальности, которые «заняли в библиотечном институте руководящие позиции». Среди упомянутых в статье фамилий фигурировал и мой отец, который обвинялся в том, что, будучи заместителем директора, подбирал такие кадры и покровительствовал им.
Последствия этой публикации были весьма серьезными. Химкинский райком партии, в ведении которого находился институт, завел дело о библиотечном институте и персонально об О.С. Чубарьяне.
Я прекрасно помню те тревожные недели, когда отец ждал решающего заседания бюро райкома и предполагал самые различные решения, в том числе и в отношении его самого, ожидая и самого худшего. Заседание бюро откладывалось несколько раз, и в последний раз оно было назначено на 10 марта 1953 года.
Но, как мы понимаем, все изменилось после 5 марта, и больше райком партии к этому вопросу не возвращался.
Следующий серьезный кризис для отца был связан с последними годами его жизни. Фактически он был руководителем Ленинской библиотеки, но формально министерство культуры не назначало его директором, сохраняя в течение длительного времени его положение как и.о. директора. Сегодня трудно точно определить причину таких действий работников и руководителей министерства. Говорили, что в рамках тогдашних веяний в ЦК не хотели иметь на посту директора – человека с нерусской фамилией.
Но наиболее тяжелым для отца было то, что назначенный директором библиотеки человек начал всячески третировать отца, подрывал его позиции и внутри, и вовне библиотеки. А сменивший его вскоре другой директор, хотя и был учеником отца, фактически отравил ему последние годы жизни.
К сожалению, обычная человеческая несправедливость и жестокость, равнодушие чиновников и приспособленцев всегда разрушающе действует на ранимых людей, не искушенных в интригах и пасующих перед напором закулисных манипуляций.
И если можно говорить о том, что состояние нервных клеток влияет на происхождение многих, в том числе и самых страшных болезней, то я думаю, что на болезнь отца и его уход из жизни немалое воздействие оказало и его общее психологическое состояние.
Но, как я уже писал, отец был плохо приспособлен к тем методам, которые применялись против него, не хотел и не мог что-либо им противопоставить.
При постоянной загруженности организационными делами все свое внимание отец всегда уделял научной работе. Он часто использовал для своих докладов материалы, которые ему готовили сотрудники, но сами доклады, а тем более все его личные работы – книги, статьи и т.п. –писал сам, причем увлеченно, часто засиживаясь за письменным столом до глубокой ночи.
Вообще отец был необычайно четко организованным человеком. Практически каждый год – 1 января, после новогодней ночи – любимым и обязательным для него делом было составление подробного календаря своих занятий на наступающий год.
Он и меня приучил к этому; теперь я также привык к такому распорядку, и мне тоже комфортно и весьма приятно составлять расписание жизни на год.
Ярким примером организованности отца и приверженности науке может служить его поведение в годы войны. После ранения на Ленинградском фронте около 3 месяцев отец находился в госпитале в Ленинграде. Госпиталь был расположен недалеко от известной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина. И каждый день после больничных процедур отец на костылях ходил в библиотеку, итогом чего стала его кандидатская диссертация на тему «Техническая книга в эпоху Петра I».
Отец был человеком, весьма чутко реагирующим на все, как теперь говорят, инновации, но одновременно он всегда следовал классическим образцам и традициям в науке, да и в жизни в целом. Он сам прекрасно изучил труды всех своих предшественников – и XIX, и ХХ вв. Такие классики библиотечного дела, как Н.А. Рубакин и Л.Б. Хавкина, всегда служили ему ориентирами.
И, как я уже писал, когда передо мной стоял выбор высшего учебного заведения после окончания средней школы, он мягко, но настойчиво советовал мне выбрать исторический факультет Московского государственного университета, который служил для отца символом академического классического образования.
В своих литературных и музыкальных пристрастиях отец также был академичен и, как бы теперь сказали, старомоден. Он часто перечитывал Толстого и Чехова, очень любил исторические романы.
Кстати, я перенял от отца любовь к мелодраматическим, сентиментальным кинофильмам, которые мы часто смотрели вместе. Мама не очень разделяла этих наших увлечений, все-таки сказывалось то, что она училась в Гнесинском училище по классу фортепиано. Она любила по вечерам, сидя за бехштейновском роялем, подаренном ее отцом, играть сонаты Бетховена и Шопена, посмеиваясь над нашими увлечениями Клавдией Шульженко или Любовью Орловой. На всю жизнь я, как и мой отец, сохранил интерес и увлечение к фильмам со счастливым концом.
Не так просто писать сегодня о политических и идеологических пристрастиях отца. Естественно, он учился, формировался и трудился в советскую эпоху. На его отношение к жизни значительное влияние оказала война. Он был призван в армию в 1942 году и был направлен в престижное офицерское училище Верховного Совета (под Москвой), которое окончил в чине лейтенанта. Мы с мамой в то время были уже в эвакуации в Челябинске.
Позднее, уже после войны, отец рассказывал, что девизом офицеров, окончивших училище, были слова: «Меньше взвода не дадут, дальше фронта не пошлют». После окончания училища отец был направлен на Ленинградский фронт, где уже вскоре был ранен. После длительного лечения в ленинградском госпитале отец преподавал тактику в офицерском училище в освобожденной Гатчине. Для меня сам этот факт был весьма примечателен, в плане творческих возможностей отца – сугубо штатский человек сумел освоить военный предмет до такой степени, что преподавал его офицерам.
Возвращаясь к затронутой теме, отмечу, что отец всегда с большим волнением вспоминал свои военные годы и то, как он и другие участники войны защищали страну, и в этом был их патриотический долг.
Но одновременно уже в послевоенные годы отец испытал на себе (как я уже писал) идеологическое (и не только идеологическое) давление во время кампании по борьбе с космополитизмом, организованной сталинским режимом.
В последующие годы, когда отец уже был одним из руководителей библиотечного дела в стране, он, конечно, вписывался в общую систему советской политики. Он не был диссидентом, но для всех окружавших его людей всегда был образцом глубоко порядочного человека. Отец никогда никого не предавал, не участвовал ни в каких так называемых идеологических проработках, отстаивал принципы добра, справедливости, уважения иных взглядов и мнений.
Люди, работавшие под руководством отца, знали это, ощущая это в своей повседневной жизни. И все это вызывало у них уважение к отцу и желание работать вместе с ним.
Этот гуманизм, доброту и порядочность отец старался внушить и мне с самого молодого возраста.
Отдельная тема – повседневная жизнь нашей семьи. Отец был глубоко домашним человеком, все свободное время любил проводить дома – за письменным столом или в мягком удобном кресле. Он был избавлен от всех домашних забот, в том числе и от таких, как сборы перед отъездом куда-либо, коммунальные платежи, ремонт бытовой техники и т.п. – всем этим распоряжалась мама, причем это ее не тяготило, а было чем-то само собой разумеющимся.
Отец рассказывал маме и мне обо всех своих делах, он нуждался и в нашем соучастии, и в наших (особенно маминых) советах. Долгое время мы жили в очень плохих условиях, в перенаселенной квартире. Отец все это понимал, видел мамино недовольство, а иногда и ее отчаяние. Но никакая сила не могла заставить его пойти к министру или к какому-нибудь начальнику с просьбой о квартире. И так это продолжалось многие годы, пока не появились кооперативы, и мы смогли построить две квартиры в Измайлово – для родителей и для меня – на одной лестничной площадке, что в корне изменило нашу жизнь в лучшую сторону.
Я уже писал, что мама очень любила принимать гостей, и папа был этому всегда рад, мы также часто сами ходили в гости, хотя процесс длительных застолий не особенно привлекал отца. Никогда не забываю, как после обильных ужинов у кого-нибудь из гостей, мы возвращались домой, и папа, переодевшись, говорил: «Ну, теперь мы можем, оставшись втроем, с удовольствием поужинать».
Сейчас очень модно всех расспрашивать о том, какое хобби имеет тот или иной человек. Если говорить об этом применительно к отцу, то можно с полной уверенностью ответить, что отца в первую очередь интересовало все то, что было связано с книгами и близкими к ним вещам.
Именно отец был инициатором создания Московского клуба любителей миниатюрной книги. Там собирались истинные почитатели миниатюрных книг, и отец стал подлинным энтузиастом и теоретиком этого клуба. Отец написал несколько статей о роли миниатюрной книги, он сотрудничал не только со специалистами или такими же любителями в других городах России, но и со своими коллегами за рубежом. С ним переписывались коллекционеры из Венгрии, Польши, Франции и других стран.
Он был поистине счастлив, когда ему дарили какую-либо «маленькую» миниатюрную книгу, особенно если это было раритетное издание. У нас дома хранится коллекция, собранная отцом. Тогда таких книг в нашей стране издавалось сравнительно немного, но сейчас это превратилось в подлинную индустрию, и собирать книги и пополнять коллекцию стало трудным делом.
У нас дома есть еще одна удивительная коллекция – во время войны, находясь в Ленинграде, отец собирал почтовые ленинградские открытки времен войны, и сейчас я очень ценю это собрание.
Отец собрал и небольшую коллекцию старых советских бумажных денег, выпущенных в нашей стране после революции 1917 года и в 1920-е годы.
Еще одним увлечением отца было собирание марок. И здесь папа был верен себе. Он понимал, что просто собирать любые марки – это невозможная и невыполнимая задача.
Поэтому он собирал марки, выпуск и смысл которых были связаны с книгами, с юбилеями писателей и т.п.
И эта коллекция вызывает мое глубокое уважение и почитание отца за его гуманность, приверженность к памятникам культуры.
Когда я пишу об отце, о его жизни и пристрастиях, то не могу, конечно, не остановиться особо на роли моей матери. Я сам уже много повидал в своей жизни и сейчас ясно понимаю, какое огромное место во всей нашей жизни принадлежало маме – Крейне Александровне.
Я уже говорил о неприспособленности отца к решению житейских трудностей, о его ранимости, о том, каким он становился беззащитным, когда сталкивался с подлостью и закулисными интригами. Мама была той скрепой, которая наполняла нашу жизнь смыслом, возможностью и уверенностью преодоления всех трудностей.
У папы в Москве не было родственников, поэтому наша московская жизнь проходила в общении с родными моей мамы. Это были прежде всего ее три родных брата с трудной судьбой. Ее старший брат – Абрам Александрович Белкин – был хорошо известен в кругах московских филологов. Он читал прекрасные лекции по истории русской литературы XIX века (особенно о Достоевском и Чехове). В трудные годы «борьбы с космополитизмом» его уволили из Московского университета. Он работал потом в театральном институте при МХАТе. Именно у него на квартире, как я уже писал выше, будучи студентом, я познакомился с известным диссидентом Львом Копелевым. Кстати, одним из обвинений против него было как раз то, что он носил «передачи» Копелеву, когда тот был в тюрьме.
Средний брат моей мамы – Анатолий Александрович Белкин – был специалистом по экономике. Его также уволили из института, где он читал лекции. Именно с ним я был особенно дружен, и для меня было большим ударом, когда он внезапно заболел и рано ушел из жизни.
Младший из братьев Белкиных прошел войну, женился и начал усиленно работать. Но однажды, в 1948 году, возвращаясь из командировки в Подмосковье, он был убит в вагоне пригородного поезда. Эта смерть была страшным потрясением для всей семьи.
В общем, мамины братья были честными интеллигентами. И то, что с ними случилось, несомненно оказывало влияние на мое восприятие жизни. Я помню, что мама стойко переносила трудности, но я видел, что в те годы (конец 1940-х, 1950-е годы) мама с папой часто беседовали, и по обрывкам разговоров я мог понять их скепсис по отношению ко многому, что происходило в стране.
Мама была в курсе всех дел. Она сама всю жизнь работала в библиотеках, поэтому она понимала проблемы, которые волновали отца и всегда тактично давала ему советы или возражала ему. Она в молодости училась в Гнесинском институте (по классу фортепиано) и стимулировала интерес в нашей семье к эстетике и к музыкально-творческим пристрастиям. Я помню, как часто по вечерам мы отдыхали дома, а мама играла на фортепиано любимые ее произведения Шопена и Моцарта. Меня учили играть на пианино, и когда мне было лет 6–7, мама повела меня к одной из сестер Гнесиных. Я сыграл какие-то гаммы и был очень рад, когда Гнесина сказала маме – не мучайте ребенка, у его нет никакого музыкального слуха. На этом закончилось мое музыкальное образование.
Но главным для мамы была наша семья. Теперь я понимаю, каким для «еврейской мамы» был ее единственный сын. Она, конечно, влияла и на мое самоутверждение. Я вспоминаю, как тяжело и с какой экспрессией мама переживала годы, когда в течение многих лет блокировалось мое избрание в члены Академии. Кажется, для нее это был даже больший удар, чем для меня.
Но завершая описание того, что царило в нашей семье, я хотел бы особо подчеркнуть, что интеллектуальная семейная обстановка прививала мне понимание добра и зла, необходимость уважения и готовность к соглашениям и компромиссам, т.е. основные принципы, которым я старался следовать в своей жизни и работе.
Трудные страницы истории
«Мятежный партком»
Одна из самых драматичных страниц жизни Института истории АН СССР – идеологические баталии 1960-х годов. Я хорошо помню эти события, так как в них были вовлечены почти все сотрудники института. Крупная немецкая газета назвала то, что происходило в те годы в Институте, – «Противостоянием с ЦК». Может, это и было очевидным преувеличением, но на поверхности было реальное столкновение партийного комитета института с высшим начальством в лице отделов Центрального Комитета Коммунистической партии и Московского горкома партии.
Новый партком института, куда вошли ряд известных и молодых историков (В.П. Данилов – секретарь парткома, К.Н. Тарновский, Я.С. Драбкин и другие), выступил с программой некоторой демократизации институтской жизни и большей свободы творчества. Среди высказываний были и пожелания смягчения или даже отмены цензуры.
В стране уже явно наблюдался отход от «оттепели» второй половины 1950-х годов и ужесточение идеологического контроля. И в этой ситуации позиция «мятежного парткома» вызвала неприятие со стороны идеологического партийного руководства. Но дело не ограничилось лишь одним недовольством. На партком и на институт в целом начал оказываться жесткий нажим с требованием прекратить «идеологическую ревизию» и отход от принципов марксизма-ленинизма.
Ситуация обострялась тем, что в самом институте было значительное число сотрудников, привычных к нормам и принципам партийной жизни и организации научной деятельности.
В дело вмешались московский горком и работники районного партийного комитета. Я прекрасно помню беспрерывные собрания и дискуссии в институте, проходившие в нервной обстановке, с накалом страстей и разногласий. На одном из таких собраний известный историк А.Я. Аврех потерял сознание прямо в зале заседаний.
Раскол обнаружился и в руководстве института. Директор его в той обстановке пытался защитить «мятежников». В то же время заместители директора солидаризировались с официальной линией партийных органов. Все это создавало условия для дополнительного напряжения в институте.
Несколько членов парткома были сторонниками «нового направления» в изучении истории России в начале XX столетия.
Следует особенно подчеркнуть, что по большому счету все сторонники демократических перемен отнюдь не были диссидентами или противниками социалистической и коммунистической идеологии. Они стремились лишь к смягчению идеологического контроля, к большей самостоятельности ученых в выборе тем для исследования и в их решениях.
Но руководство Отдела науки ЦК во главе с С.П. Трапезниковым было готово пойти на крайние меры. Им «помогали» и западные средства информации, писавшие о конфликте части советских историков с партийным и советским руководством страны.
Я помню, как на самом пике напряженности Трапезников устроил расширенное заседание актива историков, на котором тон задавали сотрудники Института марксизма-ленинизма и других аналогичных учреждений. Из Института истории были приглашены в основном сторонники официальной позиции. Общий тон заседания был необычайно резким. Многие выступающие ссылались именно на публикации на Западе, обвиняя тем самым «ревизионистов» в следовании за западными идеологами.
На этот раз резолюция собрания напоминала последнее предупреждение, она изобиловала формулировками, в которых говорилось об отступлении от принципов марксизма-ленинизма, о ревизионистской идеологии и т.п.
И все же в ЦК не решались на такие предлагаемые меры, как роспуск парткома или на возбуждение персональных дел против наиболее активных его членов. В итоге в ЦК приняли далеко неординарное решение. Институт истории Академии наук был ликвидирован, а вместо него было создано два новых института: Институт отечественной истории и Институт всеобщей истории.
Соответственно, перестал существовать прежний партком, а «мятежные» ревизионисты разделились по разным институтам.
Но история на этом не закончилась. Ряд сотрудников, активно работавших над новыми подходами к методологии, перешли в Институт всеобщей истории, в новый сектор по подготовке многотомного труда «Всемирная история» во главе с талантливым историком М.Я. Гефтером.
Они организовывали интересные творческие конференции, подготавливали научные труды. И теперь уже против этих людей и их изданий был направлен гнев «начальства». Директором института стал (по совместительству) академик-секретарь Отделения истории Е.М. Жуков. Он был большим мастером компромисса, соглашался с мнением вышестоящих инстанций о том, что в деятельности сектора было много недостатков, но одновременно не отдал их на ликвидацию и заклание.
С тех пор прошло уже много лет; для молодого поколения, которому мы рассказываем о тех событиях, они кажутся малозначительными и, откровенно говоря, не слишком интересными. Но я вспоминаю об этом случае, прекрасно понимая, что в той непростой жизни «люди из парткома» и многие десятки им сочувствующих, как правило, прошедших войну, выросли на идеях ХХ съезда и борьбы с культом личности Сталина. Как я их помню, они верили в идеалы социализма, считали, что Сталин и неосталинисты предавали «святое дело» Ленина и его идеалы.
Я пишу об этом еще и потому, что для моей жизни и восприятия, для эволюции моего внутреннего мира это были важные и существенные события. Они помогали мне преодолевать конформизм, укрепляли осознание того, что честность и порядочность, свобода творчества и право на собственное мнение – не абстрактные категории, а реальные ценности, вокруг которых сталкиваются разные интересы, в том числе и идеологическое противостояние.
Такой опыт не проходит даром, он никогда не исчезал ни из сознания, ни из истории моей жизни.
Выборы в Академию наук
Одно из моих ярких воспоминаний – выборы членов Академии наук.
В Отделениях Академии наук через определенный промежуток времени проводились выборы новых действительных членов и членов-корреспондентов. Всегда было много претендентов на избрание. Как и при любых выборах кипели страсти, сталкивались интересы отдельных личностей и групп влияния. Выборы всегда заканчивались победой для одних, разочарованием и обидами для других.
Выборы проходили и в Отделении истории. В течение длительного времени я был ученым секретарем Отделения и, соответственно, секретарем при выборах в члены Академии. Хорошо помню, как я ездил с членами избирательной комиссии с урной к тем членам Академии, которые по тем или иным причинам не могли лично присутствовать на выборах в здании Отделения.
Я видел, как сталкивались факторы объективные и чисто субъективные. Довольно часто в них проявлялись и общественные настроения, идеологические принятия или отторжения тех или иных кандидатов. Но я бы не стал писать обо всем этом, если бы не то, как проходили выборы уже на Общем собрании всей Академии.
По устойчивому порядку сначала проходили выборы по Отделениям, а затем избранных кандидатов должны были утвердить или отклонить на Общем собрании. И в Отделениях, и на Общем собрании для избрания требовалось 2/3 голосов. Я присутствовал на Общих собраниях как секретарь Отделения и мог наблюдать весь выборный процесс.
И где-то в 70-х годах довольно неожиданно этот выборный процесс получил некий общественно-политический характер. Началось с того, что в Отделениях естественных наук (прежде всего, в физике и в математике) члены Академии стали проявлять недовольство тем, как проходят выборы в Отделениях общественных наук.
Знакомые физики рассказывали, что речь идет о том, что по специальностямистория, философия и экономика выбирают в члены Академии людей с крайне ортодоксальными консервативными взглядами. Не следует забывать, что все это происходило в тот период, когда в стране шел процесс явного отхода от настроений ХХ съезда и возврата к оправданию сталинских времен.
Думаю, что этот процесс повлиял на настроения наших коллег из сферы естественных наук, где традиционно превалировали более либеральные настроения. И эти настроения явно и ярко проявились при выборах в Академии наук.
Сегодня, вспоминая об этом, я понимаю, что был выработан определенный механизм. Он состоял в следующем. Когда на Общем собрании рассматривались кандидатуры тех, кто был избран на собраниях Отделения, то, как правило, не было подробных обсуждений, а задавались вопросы. И когда шла речь о кандидатах из профиля общественных наук, то прежде всего физики начинали задавать вопросы, особенно тем кандидатам, которые казались слишком ортодоксальными.
Наиболее очевидно это проявилось при рассмотрении кандидатуры тогдашнего зав. отделом наук ЦК КПСС С.П. Трапезникова. Он был избран в члены-корреспонденты АН по специальности история. Перед выборами он сделал доклад на Общем собрании Академии, который был подготовлен по всем параметрам жестко догматическогохарактера, с осуждением всякого инакомыслия, что, конечно, расходилось с представлениями многих членов Академии, особенно из Отделений естественных наук.
Я помню, как в Доме ученых на Кропоткинской улице в ходе Общего собрания академику-секретарюОтделения истории, который докладывал рекомендации Собрания Отделения, избравшего С.П. Трапезникова, начались вопросы. Их задавали известные академики, в том числе и те, кто был связан с созданием атомного и водородного оружия.Вопросы были не лицеприятные и отнюдь не дипломатического свойства.
А один из физиков, выйдя на трибуну, уже не в форме вопросов говорил о том, что труды кандидата не содержат никаких научных открытий и достижений. И все это происходило в присутствии на заседании секретаря ЦК КПСС. Выступившие как бы задавали тон и давали сигнал всему Собранию.
В результате при голосовании он не получил требуемого большинства. Прекрасно помню, как в очереди к диспетчеру для вызова машин один из академиков сказал своему соседу: «Это вам не выборы в Верховный Совет».
В дальнейшем Трапезников был все же избран в член-корреспонденты АН СССР, но дело не ограничилось только его кандидатурой.
При помощи таких же вопросов Общее собрание не выбрало одного из кандидатов, про которого был задан вопрос: «Правда ли, что он выступил против кибернетики как отрасли науки?» И этого вопроса было достаточно для отрицательного голосования.
С высоты сегодняшнего дня я думаю, что Академия наук в то непростое время была, может быть, единственной организацией, которая могла продемонстрировать свою независимую гражданскую позицию, что в немалой степени определялась тем авторитетом, который имели в стране прежде всего представители тех наук, которые были связаны с оборонным комплексом.
Дело Некрича
История с так называемым делом Некрича и по сей день появляется в книгах, издаваемых в нашей стране и за рубежом, и посвященных истории советского общества в послевоенное время. В деле Некрича сошлись разнообразные факторы: и особенности функционирования советской политической и идеологической системы, и настроения людей, и столкновение наследия оттепели с возрождением неосталинистских идей и т.п.
Я был активно вовлечен в эту историю, которая оказала значительное влияние на формирование моего самосознания; она отняла у меня много сил и нервов.
С А.М. Некричем я познакомился сразу же после прихода в Институт истории. Он был молод, талантлив и энергичен. На специальном стенде, висевшем в институте, была помещена его фотография в офицерской форме. Некрич и многие другие были представителями молодого поколения фронтовиков. Он был уже известен как специалист по истории Великобритании, опубликовавший несколько книг и статей. Некрич был членом КПСС, как и большинство тех (особенно офицеров), кто воевал против фашизма. Он входил в круг любимых учеников академика И.М. Майского, собиравшего у себя дома своих учеников и единомышленников.
С учетом последующей истории я понимаю теперь, что здесь встречались молодые люди и представители среднего поколения, весьма скептически настроенные в отношении трактуемых исторических проблем. Их явно не устраивала система жесткого контроля за научной и общественной деятельностью. Они, как правило, были ироничны, любили острые шутки и анекдоты. Близким другом А.М. Некрича был историк – специалист по Латинской Америке – Л.Ю. Слёзкин, человек примерно такого же склада мыслей и настроений.
И вот в такой обстановке А.М. Некрич выпускает в 1962 году в издательстве «Наука» небольшую популярную книгу (типа брошюры) под названием «Июнь 1941 года», в которой критически оценивал действия Сталина накануне войны. В выводах и приводимых фактах в книге А.М. Некрича не было ничего нового, фактически они соответствовали тем же оценкам, которые давались этим событиям на ХХ и XXII съездах КПСС, проходивших незадолго до выхода книги.
Но в этот короткий промежуток времени обстановка в стране стала существенно меняться. Среди руководящих военных кадров делались попытки вернуться к прежним позитивным и высокопарным оценкам Сталина. Они явно хотели пресечь публикации антисталинского направления. Со стороны идеологических органов усилился контроль за развитием общественных наук и прежде всего за историческими исследованиями.
И в этой ситуации небольшая и в другой обстановке вряд ли кем-то замеченная книга Некрича «удачно» подвернулось под руку и была использована как жупел против «ревизионистских» настроений и проявлений. Против книги и ее автора развернулась кампания острой критики. К ответу призывали также издательство «Наука» и ее директора, тогда чл.-корр. АН СССР А.М. Самсонова, за выпуск книги, «наносящей серьезный вред марксистско-ленинскому пониманию истории и извращающей “правдивую” картину событий кануна Великой Отечественной войны».
Я помню различного рода совещания, на которых А.М. Некрич подвергался жесткой критике. Особую активность в этом проявляли сотрудники Института марксизма-ленинизма при ЦK КПСС и других учреждений, близко стоящих к партийному руководству. От автора требовали покаяния и признания ошибочности точки зрения и выводов в книге. В самом институте также проходили собрания, но критические выпады в отношении автора носили скорее дежурный характер и не были столь агрессивны, хотя в руководстве института были люди, тесно связанные с партийными инстанциями.
Но для «начальства» ситуация обострилась, поскольку А.М. Некрич отказался признать свои ошибки. По установленному и заведенному порядку результатом всего должно было стать персональное дело автора, которое рассматривалось бы на партийном собрании в институте. Но в ЦК, очевидно, не были уверены в том, что в институте можно было добиться исключения Некрича из партии. В итоге было принято довольно редкое в практике тех лет решение: вопрос о книге и ее авторе рассматривался Комиссией партийного контроля ЦK КПСС, то есть одним из высших органов партии.
На ковер, помимо автора, были вызваны вице-президент АН СССР А.М. Румянцев и директор издательства А.М. Самсонов.
В первоначальном варианте решения планировалось объявить партийное взыскание директору издательства А.М. Самсонову, который в своих трудах о войне 1941–1945 годов резко критиковал действия сталинского руководства. Но полностью намеченный план партийным начальникам выполнить не удалось.
Первый вице-президент Академии Миллионщиков взял под защиту Самсонова, заявив, что он как куратор издательской деятельности берет ответственность на себя. Миллионщиков был кандидатом в члены ЦК и влиятельным человеком. Его поддержал и А.М. Румянцев. В итоге Самсонову просто указали на ошибочность издания книги. Но что касается самого А.М. Некрича, все усилия Румянцева успеха не имели, и он был исключен из партии.
Был на этом заседании и такой момент. Дело в том, что в западной печати уже появились публикации о книге Некрича и его критике в СССР. Накануне и во время заседания Комиссии ее председатель поставил перед Некричем вопрос о том, чтобы он публично отмежевался от западных публикаций, что Некрич сделать отказался, и, видимо, это также повлияло на окончательное решение Комиссии партийного контроля.
Но этим дело не ограничилось. Все издательства и средства информации получили предписания не публиковать никаких произведений А.М. Некрича. Фактически это решение означало отлучение историка от научной деятельности. И я хорошо помню, как переживал всю эту ситуацию сам Некрич. Ведь речь шла не только об истории Советского Союза и войны. Автор не мог опубликовать даже небольшие статьи и заметки по истории Великобритании. Формально его не увольняли из института, но он не мог продолжать научную работу, не имея возможности публиковать результаты своих исследований.
Так продолжалось почти год. И в результате А.М. Некрич принял решение эмигрировать из Советского Союза. К этому времени уже ушла из жизни его мать, с которой Некрич был необычайно близок. Детей у него не было, личная жизни не сложилась, так что и в этом плане его мало что связывало.
И все же фронтовик Некрич тяжело переживал свой вынужденный отъезд. Я думаю, что он страдал и от того, что сотрудники института публично не встали на его защиту. Многие выражали ему личные сочувствие, но дальше этого дело не шло. Таковы были реалии того времени.
А.М. Некрич уехал сначала в Италию, а затем в США, где и поселился. За границей он опубликовал ряд книг, в том числе и в соавторстве с Михаилом Геллером «Историю России».
Но в моей жизни история с А.М. Некричем имела свое продолжение. В 1989 году, только что став директором Института всеобщей истории, я поехал в Западный Берлин на конференцию, посвященную 50-летию подписания советско-германского пакта 1939 года.
Среди предполагаемых участников значилось и имя А.М. Некрича. Прекрасно помню, что я был крайне взволнован предстоящей встречей с ним спустя 20 лет. Я знал о его глубоком разочаровании позицией коллег по институту, в том числе, как мне казалось, и моей.
Я практически не спал всю ночь и с трепетом вошел в зал заседания. Увидев друг друга, мы с Некричем сдержанно поздоровались, но уже вечером за бокалом вина у меня отлегло от сердца, поскольку я понял, что Некрич не хочет вспоминать прошлое. Я официально пригласил его в Москву, и вскоре он приехал. Мы организовали его лекцию и прием в его честь. И мне показалось, что обиды и разочарования остались в прошлом.
А личная жизнь А.М. Некрича не сложилась и в эмиграции. Он работал в русском исследовательском центре Гарвардского университета, а жил в небольшом съемном домике неподалеку от Бостона. К несчастью, Александр Моисеевич тяжело заболел; рак терзал его несколько месяцев, и он ушел из жизни в 1993 году.
На международной арене
Значительная часть моей деятельности была связана с международными контактами, с участием в мировых конгрессах, конференциях и встречах, поэтому я решил посвятить этому большее место в моих воспоминаниях. При этом мне бы не хотелось, чтобы у некоторых читателей создалось впечатление о наших международных связях в 60–70-е годы как об идиллической картине. В связи с этим необходимо сделать следующие уточнения и разъяснения.
Описываемые международные контакты проходили в условиях холодной войны, что не могло не сказаться на их содержании, формах и интенсивности. Однако среди тех, кто представлял наших зарубежных коллег в отношениях с советскими историками, преобладали ученые, либо дружественно настроенные к СССР, либо реалистично понимающие необходимость контактов и сотрудничества с историками из Советского Союза и других социалистических стран. Разумеется, прежде всего, в США и Европе тон задавали советологические центры крайне жесткого направления, тенденциозно освещавшие историю нашей страны. Но это не мешало им на международных и двусторонних встречах соблюдать известные «правила игры», «спокойно» принимать советскую концепцию истории нашей страны.
С позиции современности даже трудно представить такую ситуацию, когда наши даже жесткие оппоненты поддерживали какие-либо санкции против нашей страны или ее дискриминацию в ходе международных контактов.
В более общем плане следует сказать, что существует неоднородность западной научной элиты. В контактах с ней мы «давали отпор» попыткам искаженно интерпретировать историю России, но одновременно демонстрировали нашу готовность сотрудничать с теми историками Запада, которые были согласны воспринимать советскую точку зрения.
Опыт подобного сотрудничества отражал некоторые более общие направления взаимодействия ученых в годы холодной войны. Многие западные академические историки как правило избегали вовлечения в политическое противостояние и в те антисоветские кампании, которые проводили идеологические круги и средства массовой информации в США и странах Западной Европы.
Мне представляется, что и сегодня в условиях обострения международной ситуации и жесткого антироссийского давления в том числе и в области интерпретации истории многие историки из тех же академических кругов также избегают вовлечения в так называемую «политизацию» истории.
Следует иметь в виду, что, как и ранее, в эпицентре противостояния находятся несколько наиболее острых тем в истории нашей страны и международных отношений. Это, прежде всего, история Второй мировой войны и общие оценки исторического развития России и ее роли в мировой истории.
К особенностям современного периода следует отнести и то, что на авансцене исторического противостояния с Россией находятся не историки США и «классических» стран Европы, а представители стран Восточной Европы, входившие ранее в состав России, или находившихся ранее в социалистическом блоке. В современных условиях, когда российские историки противостоят попыткам тенденциозной интерпретации отечественной и мировой истории и одновременно стремятся активизировать диалог, представляется весьма полезным использовать опыт международного сотрудничества историков нашей страны в годы холодной войны.
Конгрессы и Международный комитет исторических наук (МКИН)
Впервые я столкнулся с МКИНом в 1965 году на Всемирном Конгрессе историков в Вене. Я уже знал к тому времени, что главной задачей МКИНа была подготовка мировых конгрессов историков каждые 5 лет.
Российские историки официально вступили в МКИН в 1954 году и уже на следующий год приняли участие в Конгрессе, который проходил в Риме. Советская делегация тогда была небольшой; такой же скромной по численности через 5 лет она представляла нашу историческую науку и на следующем Конгрессе в 1960 году в Стокгольме.
И вот наступал 1965 год. На сей раз в Москве было решено направить в Вену большую делегацию и туристическую группу. В это время я уже довольно активно занимался международной деятельностью, и в Москве меня назначили секретарем советской делегации, которую возглавил академик А.А. Губер – председатель Национального Комитета советских историков. Александр Андреевич уже был хорошо известен в научной среде за рубежом. Он участвовал на многих международных встречах и конференциях. Кроме того, А.А. Губер представлял Советский Союз на Генеральной Ассамблеи МКИНа, которая собиралась между конгрессами (через 2 года после очередного конгресса), т.е. в 1962 году.
Для меня А.А. Губер стал первым примером и даже эталоном человека, прекрасно осуществляющего международные контакты. Он был настоящим интеллигентом с большой буквы, принадлежавшим к семье обрусевших немцев. Его младший брат Борис в 1920–1930-е годы был известным поэтом и прозаиком, к несчастью, погибшим в годы Большого террора. Двоюродный брат – Андрей Александрович Губер – стал крупным искусствоведом, на протяжении четверти века он возглавлял в качестве главного хранителя Музей изобразительных искусств им. А.С. Пушкина.
Сам А.А. Губер занимался историей Юго-Восточной Азии. Его узкая специализация – история Индонезии, Филиппин. Это был прекрасно образованный человек, способный с успехом вести переговоры по самым разным вопросам. Он как никто другой подходил для роли руководителя Национального комитета советских историков. К тому же он свободно говорил по-английски и по-французски. А.А. Губера поддерживали в «инстанциях»; он умел быть не просто лояльным, но и точно знал запросы и интересы идеологических органов.
Почти все свое время он посвящал выполнению служебных обязанностей. К тому же ему довелось пережить страшную семейную трагедию. Во время отпуска, который он проводил с женой и сыном на пароходе, его сын утонул у родителей на глазах. После этого жена Губера потеряла интерес к жизни. Она почти всегда находилась дома, а сам Александр Андреевич согнулся и полностью поседел. Вся его жизнь была наполнена работой.
Я видел его «в деле», на многочисленных переговорах. Он не был ортодоксален и производил впечатление не ангажированного интеллигента; умел находить общий язык и общие интересы с коллегами. Употребляя современную терминологию, навеянную событиями XIX–XX веков, я бы назвал Губера европеистом-западником, хотя его научные интересы были обращены к Азии.
Мы не были с ним в приятельских отношениях, ему рекомендовал меня академик Е.М. Жуков, с которым Губера связывали многолетние общие интересы. В последние годы их отношения охладели. Причина была в том, что Губер был очень хорошо знаком (видимо еще с аспирантских времен) с женой Жукова. Но как раз незадолго до моего знакомства с ними Жуков ушел от жены и женился на своей новой аспирантке Тамаре Николаевне.
Возвращаясь к Венскому конгрессу, хотел бы подчеркнуть, что именно в Вене я приобщился к деятельности Международного Комитета исторических наук и к тем Всемирным конгрессам историков, которые, как я уже отметил, собирались каждые пять лет.
Помимо своей работы секретарем советской делегации я возглавлял еще и группу молодежного туризма. Помню, как мы ехали поездом через границу с Венгрией. Практически для всех молодых историков (в основном, аспирантов) это была первая зарубежная поездка в жизни. На Конгрессе они были слушателями, но и такое участие имело очень большое значение для будущего этих молодых людей, поскольку они стали участниками самой важной и крупной международной встречи историков.
Конгрессы, как правило, собирали от одной до двух тысяч участников из разных стран. Я участвовал, помимо уже упомянутого Венского в 1965 году, на Конгрессах в Москве (1970), в Сан-Франциско (1975), в Бухаресте (1980), в Штутгарте (1985), в Мадриде (1990), в Монреале (1995), в Осло (2000), в Амстердаме (2010).
Постепенно интерес к Всемирным конгрессам стал явно спадать, а число участников снижаться. Организаторам никак не удавалось решить задачу широкого привлечения историков из стран Африки, а в отношении Азии основная доля приходилась на Китай, Японию и в какой-то мере Индию.
Снижение интереса к подобным конгрессам объясняется, по моему мнению, несколькими причинами.
Во-первых, в мировой исторической науке за последние 30–40 лет произошли большие принципиальные изменения, как в содержании исторических исследований, так и в формах их организации. Наряду с сохраняющимся интересом к широким обобщающим проблемам (методология, сквозные темы, охватывающим разные эпохи и периоды истории), в мире явно рос интерес и темам конкретно-исторического характера (истории повседневности и т.п.). А обсуждение конкретных тем трудно было проводить на форумах, где присутствует сотни историков самой разной специализации. Большинство историков, особенно из европейских стран, предпочитали более камерные формы, конференции или круглые столы.
Во-вторых, вплоть до конца восьмидесятых годов одним из главных мотивов научных встреч историков и в особенности больших международных конгрессов было противостояние историков Запада и стран «советского блока», столкновение марксистских и либеральных концепций истории. Подобное противостояние на всемирных конгрессах было особенно заметным, поскольку формат конгрессов включал в себя пленарные и секционные заседания, круглые столы и многочисленные комиссии (аффилированные и внутренние), которые проводили свои встречи во время конгрессов.
Такое противоборство было главным в подготовке историков Советского Союза и стран социализма к всемирным конгрессам. Накануне каждого конгресса, как правило, в Москве, проводились встречи руководителей историков (прежде всего Национальных Комитетов) «стран социализма». На этих встречах намечалась координация действий на предстоящих конгрессах. И хотя единство историков стран социализма постепенно приобретало рутинный и часто формальный характер, идея противостояния не покидала идеологические органы коммунистических партий.
Думаю, что анализ заседаний, особенно тех, которые касались новейшей истории или истории международных отношений, показывает, что многие ученые стран Европы и США были настроены на совместную жесткую критику Советского Союза и его историков за их концептуальные установки.
Такое противоборство было особенно заметно на конгрессах 1960-х – начала 1980-х годов, но постепенно после окончания холодной войны и распада Советского Союза оно во многом ушло в прошлое и это, в свою очередь, сказалось и на популярности самих всемирных конгрессов.
В-третьих, проведение конгрессов и участие в них становилось все более дорогим делом. В сложном положении оказались молодые историки. Именно это в значительной степени привело к тому, что в 1990-х годах молодых ученых на всемирных конгрессах становилось все меньше.
В общем плане следует сказать, что значение всемирных конгрессов состоит прежде всего в том, что на них улавливаются общие тенденции мировой исторической науки, демонстрируются приоритеты и перспективные направления исследований.
Причем эти новые тенденции проявляются и в выборе тем для пленарных заседаний, и, что особенно важно, влияют на определение тематики секций и круглых столов. Я помню, как именно на конгрессах были впервые представлены такие инновационные темы как «глобальная история», «история и общество», «война и общество» и т.д. Мировые конгрессы подарили историкам новые подходы к региональной истории, к гендерной истории, к месту и роли исторической антропологии и многие другие.
Конгрессы историков имели еще одну очень важную функцию. Там встречались историки разных стран и континентов. Среди них были уже знакомые друг с другом ученые, а были и те, кто устанавливал личные связи именно на конгрессах. Для меня конгрессы были интересны и хороши именно тем, что на них я познакомился с десятками ученых из разных стран. С некоторыми и после конгрессов мы продолжали сотрудничать и поддерживать рабочие отношения на протяжении многих лет.
Поскольку в течение 1970–1980-х годов я участвовал в десятках встреч с историками большинства стран Европы и США, а затем многих из них встречал на мировых конгрессах, для меня было очевидно, что именно так – в ходе встреч, в работе над совместными проектами – и формируется мировое сообщество историков. Уже к 1980-м годам я понял, что в этом сообществе складываются специфические отношения и определенная система доверия.
У нас подробно и детально изучали не только содержание, концепции и основные труды историков Европы и США, но и внимательно анализировали кадровый состав историков этих стран.
В центре внимания отечественных идеологических организаций при подготовке конгрессов был и подбор советских участников. Общая координация работы была возложена на Национальный Комитет советских историков. Комитет запрашивал институты и университеты, другие организации исторической направленности об их мнении по поводу формирования наших предложений по тематике предстоящих конгрессов и по составу наших участников.
В результате подготовка к всемирным конгрессам историков становилось одной из центральных задач и функций Национального Комитета историков. Руководящие органы внимательно следили и контролировали процесс участия советских ученых в исполнительных органах МКИНа.
Вспоминая сегодня историю этих конгрессов и деятельность МКИНа, следует помнить, что в МКИНе при выборах в бюро и в комиссиях две страны имели предпочтение и обладали приоритетом – СССР и США. Каждые 10 лет происходили перевыборы членов бюро МКИНа, состав которого формировался с учетом географического принципа. Это означало, что в бюро должны были быть представлены разные регионы мира. Но, повторяю, участие представителей США и СССР в бюро было практически заранее определено. В этом порядке было не только осознание роли биполярного мира, но и признание известного идеологического паритета – «капитализма» и «коммунизма».
Забегая вперед, скажу, что в конце 1980-х и в начале 1990-х годов после распада СССР и краха коммунизма в МКИНе заговорили о приоритете географического фактора, согласно которому одно место отдавалось Восточно-Центральной Европе, и что в этой связи данное место не обязательно должно принадлежать России. Но большинство членов МКИНа все-таки решили не менять старый порядок, и советские, а затем и российские представители входили в бюро.
В 1985 году после окончания полномочий академика С.Л. Тихвинского это место отдали мне, а позднее, в 1995 году по моей просьбе место в бюро МКИНа передали российскому академику Г.М. Бонгард-Левину. С 2005 по 2015 год членом бюро от МКИНа был известный российский византинист М.В. Бибиков.
В сложной обстановке 2015 года, в условиях резкого усиления антироссийских настроений можно было ожидать, что российские представители не будут рекомендованы в новое бюро. Но благодаря позиции тогдашнего президента МКИНа, финского историка Марьятты Хиеталы, Лорина Репина была избрана новым членом бюро. И это справедливо, потому что объективно Л.П. Репина – одна из ведущих отечественных специалистов по теории и методологии истории, пользующаяся широким международным признанием.
Несомненно, для нас самым важным событием являлся Московский конгресс 1970 года. Проведение конгресса в столице СССР стало очевидным признанием значения советской исторической науки и, если угодно, марксизма как исторической концепции, которой в то время придерживались советские историки и ученые союзных с СССР государств.
В Москве Всемирный конгресс историков рассматривали как важнейшее идеологическое мероприятие года. Дело было в том, что в 1970 году отмечался столетний юбилей со дня рождения Ленина. И именно этому событию советское руководство хотело посвятить предстоящий Конгресс. Оно считало большой победой сам факт решения МКИНа о проведении конгресса историков в Москве в 1970 году и согласие того же МКИНа открыть Конгресс докладом советского ученого академика Е.М. Жукова на тему «Ленин и история».
Сегодня это кажется почти невероятным, что в разгар холодной войны Конгресс с такой повесткой состоялся. Программа Конгресса, как и положено, была утверждена за два года до его открытия на заседании Генеральной Ассамблеи МКИН. Академик А.А. Губер, который представлял нашу страну на заседании Ассамблеи, рассказывал позднее, что при обсуждении программы не последовало никаких возражений открыть Конгресс докладом о Ленине.
Согласно программе, должны были, как обычно, проходить секционные заседания, а также встречи в рамках различных международных комиссий, ассоциированных с МКИНом. Из программы было видно, что можно ожидать острых дискуссий по теме, связанной с историей Второй мировой войны.
В Москве задолго до Конгресса был создан организационный Комитет по подготовке к Конгрессу; во главе всей этой работы стояли академики А.А. Губер и Е.М. Жуков. Я стал секретарем Комитета, так как к тому времени уже был тесно связан с Национальным Комитетом советских историков.
Всю работу курировал Отдел науки ЦK КПСС и персонально зам. заведующего отделом К. Кузнецова. Она была очень энергична и довольно авторитарна. По образованию она, кажется, была историком, но никаким профессиональным авторитетом не пользовалась. Но вместе с тем она была весьма дружелюбна, и у меня лично с ней установились неплохие, а может быть, даже и дружеские отношения. Накануне Конгресса проходили бесконечные заседания, возникало множество организационных вопросов, требовавших решения. Помню, что в критические моменты нам приходилось прибегать к помощи тогдашнего первого секретаря Московского городского комитета партии В.В. Гришина, которому мы звонили по прямому телефону (по так называемой вертушке) из кабинета вице-президента РАН.
За несколько месяцев до открытия Конгресса по заведенному порядку в Москву приехал с инспекционной целью тогдашний Президент МКИН профессор К. Эрдманн из ФРГ. Это был высокий мужчина, «истинный ариец» со стальными глазами. Во время войны Эрдманн воевал на советско-германском фронте и побывал в советском плену.
Было известно, что по своим взглядам Эрдманн принадлежал к консервативному крылу германской исторической науки. Приехав в Москву и ознакомившись с ходом подготовки к Конгрессу, Эрдманн пожелал посетить Киев. Я сопровождал его в этой поездке и увидел «в деле» этого жесткого и весьма популярного в ФРГ и в Европе историка. Он не скрывал своего отношения к «социалистическим идеям» и концепциям, но одновременно принимал советские принципы и идеологию как некую данность, с которой президент МКИН должен был считаться.
Помню, как в вагоне поезда «Киев–Москва» Эрдманн расспрашивал меня о том, что делал мой отец во время войны. Естественно, я рассказал, что мой отец был на фронте под Ленинградом, и далее Эрдманн поставил передо мной вопрос о теме, которая и сейчас находится на авансцене мировой исторической науки. Речь шла об исторической памяти в общественном смысле и о личной памяти советского народа.
После торжественного открытия Конгресса с советским докладом академика Е.М. Жукова о Ленине Конгресс пошел по накатанному пути. Для советских участников и, главных образом, для начальства важное уже состоялось – Кремль, около 2000 участников и гостей, советский доклад о Ленине и аплодисменты.
Накануне Конгресса, когда в Москве планировалось присутствие советских участников, было выделено несколько наиболее острых тем, по которым советские историки должны были «дать идеологический бой» буржуазным теориям и трактовкам. Весьма популярные в мировой историографии темы по истории античности или средневековья мало интересовали идеологические отделы Центрального Комитета. Но несмотря на это, мои коллеги по Институту истории, МГУ и других институтов и университетов смогли показать, что по этим и по другим периодам мировой истории советские ученые ведут исследования весьма успешно.
Но, конечно, главным для советских организаторов Конгресса было противостояние с западными и прежде всего с немецкими участниками в Комиссии по истории Второй мировой войны. Я уже упоминал, что главным оппонентом наших историков был «сам» К. Эрдманн. Помню, что он признавал ответственность нацистской Германии за развязывание Второй мировой войны, но при этом жестко критиковал Советский Союз и Сталина за политику накануне войны и после ее окончания. Хотя и с оговорками, Эрдманн и его западные коллеги говорили о поддержке Советским Союзом Восточной Германии, об установлении коммунистической диктатуры в Восточной Европе и т.п.
Все это воспринималось официальными кругами в Москве как антисоветские и антимарксистские взгляды, требующие отпора, который, естественно, последовал. Эту миссию взял на себя академик В.М. Хвостов. Известный ученый, дипломат в ранге посла, он некоторое время возглавлял Архивное управление МИДа СССР. В.М. Хвостов котировался на пост замминистра иностранных дел, который должен был одновременно возглавлять созданное управление планирования внешней политики, задуманное как некий мозговой штаб МИДа. Но, как рассказывали, при голосовании его кандидатуры в Политбюро ЦК один из членов Политбюро проголосовал «против», и назначение не состоялось. Тогда для принятия решений по кадровым вопросам требовалось единогласие всех членов Политбюро.
Возвращаясь к Конгрессу, упомяну, что В.М. Хвостов резко обвинял ФРГ в стремлении к реваншу и т.п.
В целом, зарубежные участники Конгресса были довольны поездкой в Москву, для желающих были организованы туристические экскурсии в Среднюю Азию (Ташкент и Самарканд) и в Закавказье.
Но уже после Московского Конгресса начались осложнения. На самом Конгрессе (на заседании Генеральной Ассамблеи в Москве) новым президентом МКИНа был избран А.А. Губер. Это было явным признанием успеха Конгресса и очевидной данью уважения к самому Губеру.
Прошел лишь один год, и Александр Андреевич неожиданно трагически умер. Случилось это в Москве на улице Димитрова (теперь на Большой Якиманке). Губер был за рулем автомобиля (он очень любил водить машину), и перед самым въездом на Большой Каменный мост у него остановилось сердце. На заднем сиденье была его жена, и она даже не смогла понять, что случилось. В последний момент он успел затормозить и тем самым избежал аварии.
Перед Международным Комитетом исторических наук встала неожиданная проблема, которая ранее не имела прецедента. Этот вопрос обсуждался на следующем заседании Генеральной Ассамблеи, которое происходило в Югославии. Наш Национальный Комитет предложил оставить это место за Советским Союзом и избрать на остающиеся три с половиной года академика Е.М. Жукова. Перед Международным Комитетом встала весьма непростая проблема. В принципе, его члены не возражали продлить полномочия советского представителя, однако фигура самого Жукова их не устраивала. Е.М. Жуков был человеком иного плана, чем Губер. Он был явным представителем советской и партийной номенклатуры, хотя при этом не слыл слишком ортодоксальным. Будучи длительное время руководителем Отделения исторических наук и директором Института всеобщей истории (с 1968 года) он не устраивал гонений на инакомыслящих; деликатные поручения инстанций выполнял без «горячности» и излишней инициативы. При нем в институтах Отделения истории не было широких идеологических проработок, но рамки свободы в исторических исследованиях точно соблюдались. С иностранцами Жуков был любезен и немногословен, он соблюдал правила игры, явно избегая обострений.
И вот этого человека Генеральная Ассамблея МКИН должна была избрать на 3,5-летний срок своим Президентом. Я не присутствовал на заседании, но мне рассказывали, что обсуждение было недолгим – все решилось за кулисами и с помощью голосования. В итоге Е.М. Жуков был избран большинством с перевесом всего в один голос. Директор Института военной истории министерства обороны, член-корр. АН СССР П.А. Жилин, принимавший участие в голосовании как исполнявший обязанности председателя Международного комиссии военной истории, потом всем говорил, что именно его голос решил судьбу голосования, и академик Е.М. Жуков стал Президентом МКИНа до 1975 года.
Это было тем более знаменательно, потому что следующим после Москвы местом проведения Международного Конгресса был американский Сан-Франциско. Мне приходилось писать о том, что Конгресс в социалистической Москве открывал консервативный немецкий ученый, а Конгресс в США – советский историк Е.М. Жуков.
Международный Конгресс в США ничем примечательным отмечен не был. Европейцев и ученых из Африки и Азии было не так много: все-таки проезд в США – не самое дешевое предприятие… Американцы, конечно, предъявили участникам Конгресса красоты Сан-Франциско и организовали поездку в Лос-Анджелес. На Конгрессе сильно чувствовалось желание хозяев пропагандировать реализацию американской мечты, удобства и преимущества жизни в США. Но на ученых, увлеченных своей профессией, это, кажется, оказывало не слишком большое впечатление.
Для нас этот Конгресс был примечателен еще и тем, что мы как бы открывали для себя «русскую Америку». Помню, как с помощью советского консульства мы посетили знаменитый Форт-Росс. И, может быть, именно это стимулировало интерес наших ученых к серьезной исследовательской работе над историей Русской Америки.
В моей жизни Конгресс в США заканчивался на трагической ноте. Когда я уезжал, мой отец начал медицинское обследование, поскольку уже довольно длительное время чувствовал себя неважно. И вот моя мама позвонила мне и сообщила, что у папы очень плохие результаты обследования.
Я немедленно вылетел в Москву, не дожидаясь завершения Конгресса. И действительно, у папы обнаружили рак легких, и спустя несколько месяцев он ушел из жизни.
Следующий международный Конгресс проходил в 1980 году в Бухаресте. Я думаю, что решение международного Комитета о проведении Конгресса в Румынии имело в большей степени политическую подоплеку. Все-таки это был разгар холодной войны с противостоянием двух блоков и двух систем. Уже некоторое время румынское руководство по ряду вопросов придерживалось позиций, не всегда совпадающих с мнением Москвы. В числе проблем, которые поднимало румынское руководство, были и чисто исторические сюжеты.
В Бухаресте восприняли решение о проведении Конгресса как очевидную поддержку их «независимой» линии.
Открытие Конгресса напоминало грандиозные античные торжества, что вполне соответствовало установкам идеологов Румынии, поскольку во главу Конгресса они хотели поставить идею происхождения румынского народа (даков) непосредственно от римских античных времен. Румыния как бы становилась наследницей античной цивилизации. Именно этому был посвящен главный пленарный доклад, который по традиции дали хозяевам Конгресса. Патроном Конгресса была супруга румынского лидера мадам Чаушеску. Фактически она направляла всю идеологическую машину страны.
Конгресс открывался в огромном дворце, своей архитектурой воспроизводивший античный стиль. Словом, идеологические стереотипы превалировали в зале Конгресса.
Правда, затем Конгресс шел по заведенному порядку, но именно его открытие, как и последующие доклады, в идеологическом отделе ЦК в Москве оценили как националистический тон, отходивший от принципиальных установок марксизма-ленинизма.
С этим Конгрессом меня связывают и личные воспоминания. Как раз в этот период я занялся новой для меня темой – «европейской идеей в истории», в том числе и историей европейских проектов в Западной Европе и в России.
Я решил подготовить доклад в рамках этой проблематики, с которым и выступил на Конгрессе в Бухаресте. Название доклада мне показалось достаточно нейтральным: он назывался «Европейские идеи и проекты в общественной мысли России и Западной Европы в XIX столетии». Конечно, все эти проекты имели в своей основе идеи «вечного и справедливого» мира и связывались с пацифистскими проблемами.
Доклад, как мне показалось, вызвал интерес на секции Конгресса. Но вскоре после возвращения в Москву меня пригласил зав. Сектором истории Отдела науки ЦК КПСС, с которым у меня всегда были неплохие рабочие контакты, и смущенно показал мне записку в ЦК одного из наших известных ученых, который тоже присутствовал на Конгрессе. В этой записке он излагал свое мнение о Конгрессе и довольно жестко и критически отозвался о моем докладе. По его мнению, мой доклад проповедовал идеи «абстрактного» неклассового пацифизма в космополитическом духе. И вообще вся миротворческая проблематика казалась ему явным отступлением от классовых марксистко-ленинских позиций.
Написавший письмо явно метил не столько в меня, сколько в Председателя Комитета академика Е.М. Жукова. Словом, записка была частью большой игры. Меня это озаботило еще и потому, что я собирался заниматься данной проблематикой всерьез и надолго и начал готовить монографию.
Но, видимо, то, что существовал какой-то более общий замысел, чем конкретно моя роль на Конгрессе, сыграло, как ни странно, положительную роль.
Жуков, которому я, естественно, сообщил обо всем, сказал, чтобы я не обращал внимания, и инцидент был исчерпан. Вероятно, Жуков переговорил с «товарищами» в инстанциях и сумел замять дело.
Конгресс 1985 года в немецком Штутгарте был довольно традиционным. Может быть, самым примечательным было участие в нем большого числа ученых из Германии. Они преобладали во всех секциях и в международных комиссиях; и, конечно, получили право на традиционный доклад по одной из важных тем Конгресса. Как и на Московском Конгрессе 1970 года, одной из наиболее контроверсных оказалась дискуссия по истории Второй мировой войны. Тот год был годом 40-летия со времени окончания войны и победы над фашизмом. И, как и ранее, немецкие историки задавали тон в дискуссиях, снова демонстрируя осуждение своего нацистского прошлого. Но так же, как и в прошлом, главный немецкий докладчик Эберхард Еккель возлагал на Советский Союз ответственность за роковое развитие событий накануне Второй мировой войны, что естественно вызвало возражения советских историков.
В остальном Штутгартский Конгресс, может быть, был одним из тех, на которых много говорилось о проблемах теории и методологии истории. И здесь немецкие историки (и ФРГ, и ГДР) также были очень активны.
На дискуссиях явно сказывалось смещение акцентов в мировой историографии в сторону микроистории, в направлении истории повседневности. По этим вопросам на Конгрессе, как во всей мировой исторической науке, тон задавали ученые Франции. Школа Анналов тогда еще оставалась на авансцене мировой науки. Такие мэтры как Жорж Дюби и Жак Ле Гофф (как, впрочем, и представители других стран) были властителями дум молодых историков в разных странах Европы и США.
Я бы отметил также активную роль в Штутгарте польских ученых. Это было связано, во-первых, с общим подъемом исторической науки в Польше, а, во-вторых, с ролью Александра Гейштора, которого в Штутгарте избрали президентом Международного комитета исторических наук. Кроме того, полякам (как и французам, да и другим европейцам) было очень удобно приехать в Германию.
Избрание А. Гейштора президентом стало его настоящим триумфом, хотя он и прежде был широко известен в кругах историков Европы и всего мира. В Штутгарте А. Гейштор произнес блестящую речь при закрытии Конгресса, на котором его провозгласили президентом МКИНа. Он повторил свою речь на трех языках (немецком, английском и французском), сказал несколько слов на русском, польском, испанском и итальянском. Он словно хотел показать себя президентом организации, объединяющей историков Европы и всего мира.
В Москве к Гейштору относились с уважением и дружественно. Но одновременно в инстанциях и в кругах, активно исповедующих более ортодоксальные взгляды, с подозрением и неодобрением воспринимали приверженность Гейштора к европейским и (как они это называли) космополитическим взглядам. Но Советский Союз уже стоял на грани кардинальных перемен.
Кроме того, в Москве с беспокойством следили за ростом «ревизионистских» настроений среди историков и в кругах общественности стран социализма, среди которых Польше (как, впрочем, и Венгрии) принадлежала явно немаловажная роль.
Конгресс в Штутгарте для меня имел большое значение. Как я уже писал, в качестве заместителя председателя Национального комитета историков я участвовал во всех международных Конгрессах с 1965 года и был вторым делегатом на заседаниях Генеральной Ассамблеи, проходивших во время Конгрессов, и один раз между ними (регламент разрешал каждой стране посылать на заседание Ассамблеи одного делегата с решающим голосом и еще одного – с совещательным).
С 1970 по 1980 год я сопровождал на заседания бюро академика Е.М. Жукова, который до 1975 года был президентом, а следующие пять лет был советником МКИНа (по регламенту бывший президент имел право быть на следующий срок советником МКИНа). Кроме того, с 1975 года я сопровождал советских представителей почти на всех заседаниях бюро МКИН, которые собирались каждый год.
С 1975 по 1985 год нашим представителем в бюро был академик С.Л. Тихвинский. Несмотря на свой известный на Западе статус и дипломатическое прошлое, он пользовался большим уважением членов бюро. Он производил впечатление своей интеллигентностью, доброжелательностью, умением тактично вести переговоры и конструктивно работать вместе с членами бюро.
В Штутгарте закончился срок представительства в бюро для С.Л. Тихвинского. На заседании Генеральной Ассамблеи в заключительный день Конгресса я был единогласно избран членом бюро главной международной организации историков по крайней мере на следующие пять лет. Разумеется, по заведенному порядку моя кандидатура должна была быть одобрена в «инстанциях». При поддержке С.Л. Тихвинского и, видимо, учитывая, что я уже более 10 лет был связан с МКИН, в Отделе науки ЦK КПСС против моей кандидатуры не было возражений.
Для меня, естественно, это было большим событием. Во-первых, я представлял нашу страну в главной международной организации историков. Во-вторых, я получал возможность уже на равных основах сотрудничать с членами бюро от разных стран.
Избрание меня на тот же срок, когда президентом был избран А. Гейштор, с которым у меня уже были хорошие контакты, обещало конструктивный характер моей будущей деятельности в составе бюро. Кроме того, генеральным секретарем МКИН на том же Конгрессе была избрана француженка, профессор Элен Арвайлер, крупнейший специалист по истории Византии. Она получила известность как ректор Парижских университетов. Я уже был знаком с ней и с удовольствием ждал совместной работы в бюро МКИН. Арвайлер была сильной авторитарной личностью, с большими амбициями; я напишу о ней в разделе о моих связях с Францией, и здесь лишь повторю, что она очень дружественно относилась к нашей стране – я не помню ни одного факта каких-то действий или просто заявлений не в пользу нашей страны.
Конгресс 1990 года проходил в Мадриде. В общественно-политическом плане это было прежде всего иберо-латиноамериканское мероприятие, как по составу участников, так и по содержанию.
Наш Национальный Комитет историков имел постоянные и дружеские контакты с испанскими историками; мы проводили каждые два года двусторонние коллоквиумы, имели в Испании надежных партнеров, и вот теперь, по крайней мере, двое испанских грандов Эспадас Бургос и Бенито Руано открывали Конгресс в красивом дворце в центре Мадрида, недалеко от знаменитого музея Прадо.
Внимание к латиноамериканскому миру выражалось и в том, что новым президентом МКИН был впервые избран историк из Латинской Америки.
Вообще, в принципе, от президента не так много зависит в конкретной организации работы историков, но его роль имеет значение как фактор престижа и имиджа МКИНа. Во всяком случае, в историческом сообществе американского континента факт избрания президента из Латинской Америки был встречен с явным удовлетворением.
По традиции на заключительной фазе Мадридского Конгресса решался вопрос о выборах новых или переизбрании старых членов бюро. И на следующие пять лет я был избран уже как вице-президент МКИНа, что, несомненно, укрепляло мои связи с учеными других стран. Кроме того, это имело для меня особое значение, поскольку в 1988 году я стал директором Института всеобщей истории, избрание меня вице-президентом МКИНа укрепило мое положение и в России.
Конгресс 1995 года состоялся в канадском Монреале. Этот город как бы символизировал соединение англо-американской и французской культуры. По общему мнению, Монреальский Конгресс был прекрасно организован, и как бы в награду за это и как выражение признательности стало избрание в последний день Конгресса на заседании Генеральной Ассамблеи на пост генерального секретаря МКИН руководителя канадского организационного комитета по подготовке Конгресса Жан Клод Робера. Это нарушало давно сложившуюся традицию, когда генеральным секретарем МКИНа избирали француза, а штаб-квартирой МКИНа был Париж.
На Монреальском Конгрессе снова выявился один из главных недостатков предыдущих международных конгрессов – крайне незначительное число участников из стран Азии и Африки. Не помогали ни льготные условия проживания, ни дотации МКИНа, видимо, дело было и в уровне развития исторической науки в Африке, как и в большинстве стран Азии, кроме, разумеется, Китая, Японии и Индии.
С Конгрессом в Монреале у меня было связано еще одно воспоминание. По заведенному порядку в конце Конгресса на заседании Генеральной Ассамблеи должен был решаться вопрос о месте проведения будущего Конгресса. Обычно этот вопрос считался предрешенным в результате предшествующих согласований. Но на сей раз столкнулись две кандидатуры. Это были Китай и Норвегия.
Помню, как активно лоббировались обе стороны. Делегации устраивали приемы, демонстрировали фильмы; они организовывали яркие выставки. Вопрос должен был решаться на заседании Генеральной Ассамблеи. Для меня выбор был довольно сложен. С одной стороны, я не мог не учитывать позиции моего коллеги академика С.Л. Тихвинского, с которым мы оба представляли нашу страну. Тихвинский имел право голоса как председатель Национального Комитета российских историков, а я имел голос как член бюро МКИНа. Я знал, что Тихвинский – один из самых известных и влиятельных китаистов нашей страны, и был, конечно, за проведение Конгресса в Китае.
Но с другой стороны, у меня к этому времени сложилось очень тесное и конструктивное сотрудничество с историками Норвегии. Мой давний коллега, профессор Олаф Ристе, директор Института оборонных исследований Норвегии – нашего основного партнера, вел себя тактично и ни разу не обратился ко мне за поддержкой.
Следовало иметь в виду, что советское время закончилось, никаких партийных инстанций и указаний больше не было, и наше голосование было делом личного выбора. В итоге голосования большинством голосов право проведения следующего Конгресса в 2000 году получил Осло.
Конгресс 2000 года, проходивший в норвежской столице, оставил у меня противоречивые чувства и впечатления.
Прежде всего, конечно, Осло был для меня уже в течение многих лет знакомым городом. Я имел связи с Нобелевским Комитетом, с университетами в Осло и в Тромсё. Я был хорошо знаком с ректором университета Осло профессором Люси Смит, и уже был избран иностранным членом Норвежской Академии наук. Поэтому проведение Конгресса в Осло было для меня очень интересно. Я снова встретил много старых знакомых. Председателем Норвежского Организационного Комитета был известный специалист по экономической истории Эве Ланге. В преддверии Конгресса я несколько раз посещал Осло и встречался с ним.
Сам Конгресс проходил в помещении Норвежского университета. Церемония открытия была довольно скромной, что вообще свойственно для этой маленькой страны, где преобладали скромность и сдержанность. На Конгрессе было довольно много молодых историков из разных стран. Все было организовано четко и удобно.
Для меня Конгресс был примечателен еще в одном отношении. Я словно прощался с двумя моими давними и старыми друзьями. Помню, мы ужинали в известном в Осло ресторане на набережной в районе главного фьорда. Со мной были Александр Гейштор и бывший президент МКИНа англичанин Тео Баркер. Оба выглядели неважно. Гейштор тяжело дышал, дома у него продолжались неприятности: многие годы физически и психически болела жена, а дочь жила далеко от них – в Канаде. Гейштор был не похож на себя, он мало шутил, был усталым и каким-то погасшим.
Не похожим на себя был и Тео Баркер. Он прилетел в Осло один. Хотя обычно с ним всегда ездила его супруга. Но на этот раз она осталась дома, по словам Тео, ей нездоровилось. А сам Тео, этот живой и жизнерадостный английский джентльмен с аристократическими манерами, трудно ходил (у него, как он сказал, очень болели ноги). И он, как и Гейштор, выглядел погасшим и уставшим от жизни. Мне тогда показалось, что мы теряем их. Так и случилось. Довольно скоро Александр Гейштор и Тео Баркер ушли из жизни. В этом смысле Конгресс в Осло завершался для меня на грустной ноте.
А в целом считалось, что Конгресс прошел скромно, но с большой пользой для науки. Следующий Конгресс 2005 года проходил в далекой Австралии, в Сиднее. Это был единственный за 35 лет Конгресс, в котором я не участвовал. Как мне было известно, в далекую Австралию съехалось не так уж много историков; все-таки сказывались сложности и финансовые трудности с поездкой на столь отдаленный континент. И наконец, в 2010 году историки снова вернулись в Европу, на этот раз в Амстердам.
Хотя для европейцев практически не было проблем с участием в мировом Конгрессе, Амстердам ясно указывал на снижение интереса историков (в том числе и в Европе) к самим мировым конгрессам. Тенденция, заметная за последние 10–15 лет, не только продолжалась, но все более набирала силу. По-прежнему на мировые конгрессы приезжало небольшое число ученых из Африки и Азии. Было много китайцев, явно меньше японцев и совсем мало ученых из Индии, не говоря уже об историках из других азиатских и африканских стран.
В историческом сообществе наблюдалось снижение влияния французской историографии. Новые идеи в Амстердаме, как и на некоторых последних конгрессах, как, впрочем, и в мировой историографии в целом, во многом шли из Англии и особенно из Германии.
Специалисты отмечают, что в современной физике и биологии, так же, как и в использовании современных технологий, много новаций по-прежнему идет из Соединенных Штатов Америки. Но в гуманитарных и социальных науках, как и в современной политологии, большое место принадлежит исследовательским центрам Германии, Англии и ряда других европейских стран.
Бурными темпами идет развитие гуманитарного и социального знания в Китае. Сохраняя «идеологическую чистоту» и приверженность идеям коммунизма, китайцы стремятся максимально поощрять у себя западные технологии и содействовать командировкам своих ученых в США и в Европу.
Говоря в этой связи о международных конгрессах, следует отметить, что многие представители китайской научной элиты прошли учебу, стажировки или имели длительные научные командировки, главным образом, в американских университетах. В последние годы китайских ученых становится все больше в университетах и научных центрах Германии, Англии, Франции и других стран Европы.
В Амстердаме уже с новыми руководителями МКИНа – президентом профессором Марьяттой Хиеталой из Финляндии и генеральным секретарем французом Робертом Франком – я установил рабочий контакт. По нашему приглашению проф. Хиетала посетила Россию, ее принял Председатель Государственной Думы, председатель Российского исторического общества С.Е. Нарышкин. Хиетала проинформировала о структуре МКИНа и о следующем всемирном конгрессе, который должен был состояться в 2015 году в Китае. С.Е. Нарышкин предложил следующий конгресс провести в России, но Хиетела сообщила, что скорее всего он будет в другой стране. Тогда встал вопрос о том, не провести ли следующее заседание Генеральной Ассамблеи, которое должно было быть в 2017 году, в Москве.
8 ноября 2014 года в Париже было заседание бюро МКИНа. Я в те ноябрьские дни находился в Лондоне на встрече российских и британских историков и утром в день заседания бюро поездом «Евростар» приехал из Лондона в Париж. С собой у меня было официальное предложение Национального Комитета историков России о проведении заседания Генеральной Ассамблеи МКИНа в 2017 году в Москве. Направляясь в Париж, я испытывал смутные чувства; в это время Россия находилась под жестким прессом санкций; помимо экономических и политических санкций отменялись и некоторые научные и культурные мероприятия. Этого нельзя не было не учитывать, потому что членами бюро МКИНа являлись историки США, Франции, Англии и других стран. Наш посол во Франции А.С. Орлов по моей просьбе, согласованной с руководством МКИНа, пригласил всех членов бюро на обед, который прошел в дружеской обстановке.
И уже спустя три часа мне сообщили в гостиницу, что на закончившемся заседании бюро МКИНа единогласно приняли решение о проведении заседания Генеральной Ассамблеи МКИН 2017 года в Москве.
Любопытно, что во время обеда с членами бюро МКИНа они проявили интерес к 2017 году, как ко времени, когда будет отмечаться 100-летие русской революции. Они попросили меня провести в период заседания Генеральной Ассамблеи конференцию, посвященную этой годовщине. Членам бюро, как они заявили, было бы интересно узнать, как российские историки сегодня оценивают русскую революцию. Естественно, я обещал, что Национальный Комитет историков России такую конференцию проведет.
Решение бюро МКИНа было важным еще в одном отношении. Оно показало мне, что сфера науки и культуры, интернациональные по своей сути, должны быть выше политических страстей, противоречий и санкций. И я был очень рад, что мои коллеги из бюро МКИНа это понимали и принимали.
Для меня, связанного с этой организацией десятки лет, решение бюро МКИНа в такой трудный и переломный период для России было неким знаковым событием, показывающим, что представители нашей страны не зря так много лет поддерживали связи и контакты и имели конструктивные отношения с теми, кто на разных этапах истории руководил этой, самой влиятельной и крупной международной организацией мирового сообщества историков
Бюро МКИНа (Англо-французское напряжение)
Я уже отмечал, что в течение 10 лет я официально был сначала членом бюро МКИНа (1985–1990), а затем и вице-президентом этой организации (1990–1995). Кроме того, и многие предшествующие этому периоду годы я неоднократно присутствовал на заседаниях бюро МКИНа, сопровождая академика Е.М. Жукова, а затем С.Л. Тихвинского.
В состав бюро входили представители разных стран и континентов. Их состав менялся, но фактически постоянно в бюро входили историки России и США, а также очень часто Франции, Германии и Англии. В ходе этих заседаний бюро я мог видеть основные тенденции развития мировой историографии, почувствовать ее приоритеты и национальные особенности.
Бюро МКИНа не было политизированной организацией, его члены избегали вовлечения в идеологическое противостояние, которое во многом определяло общее положение тогдашнего мира. Но все же ветры холодной войны не могли обойти и МКИН. В программу конгрессов, которая утверждалась на бюро и на Генеральной Ассамблее, включались острые политизированные темы. Особенно остро влияние политики я ощущал в деятельности МКИНа несколько раз.
В 1970 году при подготовке Конгресса историков в Москве сложилась ситуация с так называемым делом известного чешского историка академика Мацека. Во время чехословацких событий 1968 года Мацек был в числе тех, кто выступал с критикой советского вмешательства. И вот теперь в 1970 году Мацек решил участвовать в Московском Конгрессе. Он обратился в советское консульство в Праге за визой, в которой ему было отказано. Мацек информировал об этом западные средства массовой информации, и последовали письма и протесты многих западных историков и общественных организаций.
Эта ситуация стала темой и заседания бюро МКИНа. Члены бюро выразили озабоченность сложившейся ситуацией и обратились к советским представителям с просьбой пересмотреть советскую позицию. Помню, что тон заседания был довольно сложным. Теперь, спустя почти полвека, я понимаю, что руководство МКИНа хотело продемонстрировать западной общественности свою поддержку чешского диссидента и его право на участие в научных конференциях.
С другой стороны, было совершенно очевидно, что руководители МКИНа не хотели международного скандала и осложнений с советскими властями и организациями накануне Московского Конгресса. Эта двойственность предопределила «спокойную» позицию бюро МКИНа. Ситуация была понята в Москве, и инцидент был улажен через чешские власти в Праге. Они сделали какие-то примирительные шаги в отношении Мацека, и в итоге он согласился не настаивать на поездке в Москву.
Другой случай был уже связан с прямо противоположным случаем. После объединения Германии в 1989 году власти в Бонне начали чистку в рядах историков ГДР. В это время членом бюро МКИНа от Германии был директор Института древней истории ГДР Йоахим Херрманн. Новые общегерманские власти отстранили Херрманна с поста директора и поставили перед бюро МКИНа вопрос о замене Херрманна в качестве члена бюро. Президентом МКИНа в тот период был англичанин Тео Баркер, а генеральным секретарем – француженка Элен Арвейлер. Вопрос о судьбе Херрманна приобрел принципиальный смысл. Демонстрируя «западную» солидарность, руководители МКИНа одновременно заняли единодушную позицию защиты своего коллеги. Они твердо заявили, что Херрманн останется членом бюро до конца своих полномочий, а затем можно будет рассмотреть вопрос о новом члене бюро от объединенной Германии.
Пребывание в бюро МКИНа дало мне возможность не только улавливать направления и тенденции развития исторической науки, но и воочию увидеть расстановку сил и взаимоотношения между представителями разных стран. Общее единство не исключало человеческих страстей и исторических наслоений. Одним из проявлений этого были порой довольно острые разногласия (иногда в весьма раздраженной форме) между тогдашними президентом МКИНа англичанином Тео Баркером и генеральным секретарем Элен Арвейлер.
В разделах воспоминаний о моих контактах с британскими и французскими историками я рассказываю об этих видных представителях мировой исторической науки. Но здесь все же упомяну, что англичанин Баркер был человеком весьма уравновешенным, спокойным и хладнокровным; в то время как француженка Арвейлер отличалась нравом весьма эмоциональным и порой взрывным. Разногласия между ними возникали довольно часто и иногда в острой форме. Конечно, было бы преувеличением связывать это с историей взаимоотношений между Англией и Францией с древних времен. Но все же во время этих «дискуссий» меня не покидала мысль, что англо-французская напряженность, возникшая еще в раннее Новое время, продолжается в какой-то форме и поныне.
Разногласия между президентом и генеральным секретарем возникали по разным поводам, иногда и по второстепенным организационным вопросам. В некоторых случаях члены бюро МКИНа были вынуждены искать какие-либо согласительные формулы и слова, чтобы смягчить или сгладить противоречия. Помню, что в качестве медиаторов обычно выбирали А. Гейштора и меня.
Вообще опыт общения с членами бюро, особенно в конфликтных ситуациях, был для меня чрезвычайно полезен и интересен. Англо-французские отношения, даже на личностном уровне, видимо, имели длительную историю и традиции. В нашем случае англичанин Тео Баркер и француженка Элен Арвейлер были представителями интеллектуальной элиты обеих стран, они были неизменно вежливы; мы вместе обедали, говорили о разных вещах, смеялись и прочее, но за этими вполне жизненными и обыденными проявлениями чувствовалось явное напряжение. По деловым вопросам обычно спокойный и уравновешенный Тео Баркер спорил со своим генеральным секретарем с плохо скрываемым недовольством, а эмоциональная Элен Арвейлер внешне также была предельно вежлива, но за этим чувствовалось эмоциональное напряжение, проявляемое в горячности тона и возражений.
Разногласия между ними касались различных аспектов деятельности бюро МКИНа, иногда весьма незначительного свойства. Для членов бюро часто складывалась неловкая ситуация. Мы уважали обоих наших коллег, совместно работали несколько лет, и нам было далеко не так просто занять чью-либо сторону, тем более что часто разногласия между ними касались второстепенных проблем.
Для меня, во-первых, было хорошей школой видеть наяву «западные» способы дискуссий и методы выдвижения конфликтных вопросов и их разрешения. Во-вторых, не скрою, для меня было приятным, что я рассматривался моими коллегами, весьма уважаемыми в их странах, как медиатор, как посредник в разрешении споров во влиятельной международной организации.
Говоря в более широком контексте, хочу отметить, что хотя формально бюро МКИНа в основном занималось подготовкой и проведением международных (всемирных) конгрессов, но члены бюро были хорошо осведомлены о состоянии исторических исследований в различных странах. Кроме того, бюро уделяло большое внимание деятельности международных комиссий и комитетов, аффилированных с МКИНом.
Формально бюро МКИНа собиралось один раз в год, но мы довольно часто общались между собой либо по телефону, либо путем переписки. Я пишу об этом, потому что, как мне кажется, в последние годы активность, да и в целом роль МКИНа, снизилась. По крайней мере, я это вижу из опыта своего общения с некоторыми нынешними членами бюро.
«Социалистическое» содружество историков. Единство и эрозия
Перед каждым большим форумом историков, а иногда и без связи с какими-либо крупными собраниями ученых, происходили встречи руководителей (или их представителей) исторических комитетов стран социализма. Они имели целью обмен мнениями по актуальным проблемам науки и выработки общей тактики и подходов. Как заместителю председателя Национального Комитета историков мне приходилось участвовать в большинстве из них, и я хорошо знал многих ученых этих стран.
Главная цель нашего идеологического партийного руководства состояла в том, чтобы добиваться единодушия во взглядах. Сначала казалось, что такое единство существовало, но постепенно стали выявляться различия толкований, а иногда и явные расхождения во взглядах. На каждый такой случай обращали внимание в ЦК, и он становился предметом обсуждений.
С годами стали ясно вырисовываться особые позиции венгров и румын, а затем и поляков. Даже среди «верных» болгар звучали собственные оценки македонского вопроса, сущности фашизма и т.п. И теперь, оглядываясь далеко назад, я могу определенно утверждать, что «монолитность» социалистического лагеря была далеко не столь твердой.
Ряд историков стран Восточной и Центральной Европы многими нитями были связаны с тем временем, когда в этих странах была иная общественная система, существовала многопартийность и т.п. Память о тех периодах истории и так называемая ментальность не исчезали ни из массового, ни из индивидуального сознания. И не явилось ли это одним из тех факторов, которые обусловили столь поразительно быстрый крах коммунистической системы в этих странах и их возвращение к системе свободного рынка и предпринимательства, либеральных ценностей и реальной многопартийности.
В этом плане я хотел бы вспомнить наиболее ярких людей из «социалистического лагеря», которые как раз в наибольшей степени воплощали эти тенденции. Начну с колоритного человека, частые встречи с которым переросли в нашу доверительную дружбу.
Александр Александрович Гейштор был одной из самых ярких фигур в польской общественной мысли послевоенной эпохи. Он родился в России, имел квартиру в Москве, в районе Большой Спасской. Получил блестящее образование, прекрасно говорил по-русски, на английском, немецком, французском языках, по-итальянски, знал латынь и греческий.
Он достиг высших научных административных высот в социалистической Польше, являясь в течение многих лет президентом Польской Академии наук. Он не был жестким польским националистом, но «идея Польши», национальная польская идентичность лежали в основе его общественных и политических воззрений. Но одновременно Гейштор был примером и образцом «польского европеизма», он был человеком Европы (и по образованности, и по знанию европейской истории и культуры). Он как бы впитал в себя и европейские ценности – демократизм, уважение прав человека, правовые основы и т.п.
Разумеется, эти принципы часто не совпадали с марксистско-ленинской идеологией, господствовавшей в то время в Польше, но Гейштор умел обходить острые углы, он был мастером компромисса. И когда в Польше разразился внутриполитический кризис, именно Гейштор был выбран в качестве посредника между тогдашним польским руководителем маршалом Ярузельским и движением «Солидарность».
Гейштор был одним из наиболее уважаемых и принимаемых историков в Европе. Его авторитет был чрезвычайно высок во Франции и в Германии, в Италии и в США, в Англии и в Скандинавии. В 1985 году его без колебаний избрали президентом Международного Комитета историков.
Гейштор имел еще одну важнейшую особенность – он любил Россию, прекрасно знал ее историю и искренне и твердо стремился к глубоким отношениям и связям между польской и российской (тогда советской) интеллигенцией.
Причем он имел хорошие отношения и с более либеральными, и с откровенно националистически настроенными историками. Гейштор активно сотрудничал с А.А. Зиминым и С.М. Каштановым, но в то же время я однажды был с ним на блинах у такого ортодоксального академика, как Б.А. Рыбаков.
Он хорошо знал и понимал все то, что происходило в Советском Союзе. Когда я стал ездить на заседания МКИНа (сначала вместе с Е.М. Жуковым и С.Л. Тихвинским, а затем и сам, став членом и вице-президентом МКИНа), мы много гуляли с Гейштором, обсуждая жизнь в СССР. Мы не называли многие вещи своими именами, но мне были понятны его истинные настроения и чувства. А в последние годы я хорошо помню наши прогулки по аллеям Бельведера в Вене и Трианона в Версале. В то время уже не было Советского Союза, и Польша стала иной, тогда мы с тревогой говорили о будущем российско-польских отношений.
Когда я думаю о дне сегодняшнем, то ощущаю, как Польше не хватает таких авторитетных интеллектуалов, как А. Гейштор, которые могли бы соединить «польскую национальную идею» с европеизмом и с сотрудничеством с Россией. Как много они могли бы сделать, чтобы миллионы поляков сумели бы перешагнуть через трагические страницы истории российско-польских отношений, через предубеждения, обиды и недоверие.
Вероятно, нынешнее нежелание значительной части польской элиты пройти через это проявляется и в том, что Гейштора больше помнят и почитают в Париже, в Берлинеи в Москве чем в Варшаве или в Кракове.
Но вспоминая Гейштора, я думаю и о том, как важно и российской элите пройти свою часть пути, ясно осознать и донести до поляков наше неприятие действий царизма во время польского восстания 1863 года, осуждение сталинских преступлений в Катыни и многое другое.
Гейштор остался для меня в памяти и как мастер компромисса, которого он часто достигал через диалог. Когда в бюро МКИНа, о чем я уже упомянул, шли острые разногласия между его президентом (англичанином Т. Баркером) с генеральными секретарями – французами (Э. Арвейлер, а затем и Ф. Бедарида), то именно Гейштор выступал как некий примиритель, как автор компромиссных формулировок.
У Гейштора была трудная, порой даже трагическая семейная жизнь (об этом я уже упоминал). Но он мужественно переносил все это, оставаясь на людях жизнерадостным и дружелюбным человеком, с которым было всегда хорошо и удобно общаться.
Последний раз я виделся с ним в Осло на заседании бюро МКИНа в 1999 году. Я уже писал и повторю, что тогда, может быть, впервые за многие годы наших встреч он жаловался на здоровье; я не забуду, как еще в ресторане на берегу фьорда в Осло, где Гейштор как всегда с большим умением выбирал сорт вина, я увидел в его глазах усталость и тоску.
В течение многих лет я испытывал чувство неудовлетворенности, что мы словно забыли про память о А.А. Гейшторе. Поэтому я связался с руководителями польских университетов и прежде всего с ректором Академии им. Гейштора. И в результате в феврале 2013 года в Институте всеобщей истории совместно с ведущими учеными Польши и ряда других стран мы провели научную конференцию, посвященную памяти А. Гейштора. Это было какой-то частью нашей общей благодарности и нашим долгом вспомнить все то, что он сделал для мировой исторической науки.
Столь же неоднозначно как и польскую историографию можно оценить деятельность известной в 1960–1970-е годы школы венгерских специалистов по экономической истории во главе с тогдашним вице-президентом венгерской Академии наук Жигмонтом Пахом.
Я познакомился с ним на одном из международных конгрессов. Элегантный профессор с изящно подстриженными усами, блестяще образованный, знающий много иностранных языков, Пах был в фаворе у венгерских властей. И именно он демонстрировал европейский международный уровень, совсем не был похож на сторонников догматического марксизма. Он фактически создал школу «экономических историков», начав с использования количественных математических методов. Параллельно с ними в том же ключе работала группа американцев, эстонский историк Ю. Кахк и советская группа во главе с академиком И.Д. Ковальченко.
Помню, как в идеологических отделах ЦК с подозрением отнеслись к этому направлению в науке, увидев в нем такую «формализацию» историко-экономической проблематики, которая могла подрывать принципы марксистского подхода. К тому же в Москве были явно недовольны подключением к этому американцев.
Активность венгерских ученых вписывалась в ту общую специфику, которая была связана с позицией венгерского руководства в целом.
Рядом с Пахом находились два его самых успешных и активных ученика и последователей – Дьердь (Георгий) Ранке и Иван Беренд.
Я был хорошо знаком с обоими – Ранке был моложе и более ориентирован на национальные приоритеты, в то время как Беренд был международной фигурой. И оба они занимали существенные позиции в венгерской науке – Ранке был короткое время директором Института истории АН Венгрии (он умер неожиданно, совсем молодым), а И. Беренд был избран президентом венгерской Академии наук, а затем подобно Гейштору стал президентом Международного Комитета историков. (Позднее Беренд переехал на жительство в Лос-Анджелес, в США).
Смягчение позиции советского ЦК в отношении этой венгерской группы произошло в значительной мере благодаря авторитету академика И.Д. Ковальченко, а затем и активному сотрудничеству с венграми будущего академика, директора ИНИОН В.А. Виноградова.
Частое общение с Пахом, а затем и дружеские отношения с Берендом усиливали мое понимание глубокой дифференциации внутри историков социалистического содружества, органических связей многих из них с международным научным сообществом. Одновременно такие люди как Пах, Гейштор, Беренд и также в будущем президент венгерской Академии наук Домокош Кошари – специалист по европейскому Возрождению и Просвещению – создавали совершенно иной образ историков социализма, чем тот, который отвечал догматическим официальным идеологемам. Кроме того, их позиции и явное неприятие многих канонов марксистко-ленинского объяснения истории, а главное, их поддержка настроений своих молодых коллег, которое они совмещали с руководящим положением в их странах, давали хорошие уроки и примеры компромиссов, умение адаптировать свои взгляды политической реальности.
Монолит в виде социалистического содружества (особенно в таких странах, как Польша и Венгрия) медленно, но верно подвергался эрозии. Как и устои марксизма-ленинизма в общественных науках этих стран.
Предметом беспокойства были и «резивионистские» настроения среди ряда историков Болгарии и Румынии.
В Болгарии это было, в частности, связано с публикацией книги о фашизме, в которой авторы отошли от «классических» определений фашизма, принятых в теории марксизма. Я помню, как зав. сектором истории ЦК инструктировал выезжающих в Болгарию, чтобы они выступали с критикой упомянутой книги.
Конечно, темой, постоянно обсуждаемой в ЦК, был так называемый македонский вопрос. Болгарские историки постоянно обращались к ранней истории, чтобы обосновать постоянную принадлежность Македонии к Болгарии (в том числе и той части Македонии, на которую претендовала Греция).
Что касается Румынии, то в этом случае за «ревизионизм» принималось стремление румынских властей (и историков) «удревнить» происхождение румынской нации, вывести ее истоки ко временам Римской империи.
Из Идеологического отдела ЦК (и из Отдела науки) постоянно шли запросы с просьбой подготовить аналитические справки о положении в исторической науке в Болгарии и в Румынии. Насколько мне известно, советские идеологические организации обсуждали эти вопросы и с соответствующими отделами в ЦК Болгарии и Румынии. Как бы компенсируя свои «прегрешения», болгарские коммунисты максимально поддерживали советскую позицию и активно критиковали своих соседей (венгров и поляков).
Но помимо этих вопросов, которые оценивались в Москве как проявления ревизионизма, наш советский Национальный Комитет историков, как и соответствующие научные институты, сталкивались и с противоположными настроениями.
Опыт иного толка долго накапливался в общении с историками из ГДР.
Наши встречи и контакты были весьма частыми и активными. В Берлине было так же, как и у нас – существовали два ведущих исторических института: один – германской истории, а другой – всемирной истории. Оба они, как и Институт древней истории, возглавлялись членами ЦК СЕПГ.
И немецкие коллеги как бы постоянно подталкивали всех нас «влево», к борьбе с любыми проявлениями ревизионизма и отступлением от принципов марксизма-ленинизма. Следует ясно представлять, что, как и в политической области, так и в сфере общественной мысли, с их стороны шли постоянные импульсы и инициативы к ужесточению наших позиций и в германском вопросе, и по другим проблемам.
Я помню, как неоднозначно выслушивали в Москве выдвинутую в Берлине идею о «двух германских нациях», которая разрывала немецкую историю. При этом немецкие историки, следуя тезисам ЦК СЕПГ, причисляли, например, Лютера и все, что было с ним связано, именно к передовой германской нации. И постоянно шло это странное толкование различных периодов и персонажей германской истории.
Так или иначе эта идейная близость и совпадение целей, а во многом и методов, сохранялись вплоть до второй половины 1980-х годов, когда с началом перестройки обозначились перемены в наших отношениях с ГДР и с другими социалистическими странами.
У меня осталось в памяти начало 1989 года, когда я, только что став директором Института всеобщей истории, возглавил делегацию советских историков на очередной съезд историков ГДР. Это было странное и поучительное мероприятие. За окном все бурлило, в Москве проходили многочисленные митинги, социалистическое содружество трещало по швам, а в Берлине, на съезде, все шло в таком же духе, как и прежде. Жесткие формулы о противоречиях между социализмом и капитализмом, многочисленные доклады о «единственно верном научном подходе» и т.п. довольно сильно смущали советскую делегацию.
Теперь, оглядываясь назад, можно только констатировать то, что историки ГДР (в том числе и молодые) вросли в систему взглядов и представлений, которые во все большей степени не соответствовали реалиям и новым тенденциям в мире.
Размышляя об этом в более общем плане, можно утверждать, что очень многое шло именно из Берлина. Я прихожу к такому выводу, опираясь на свои занятия историей холодной войны и, в частности, германским вопросом, включающем и берлинские кризисы, и возведение «берлинской стены», и на свои поиски ответа на вопрос, откуда шли истоки и инициативы в строительстве, в частности, «стены». Тогдашнее руководство ГДР подталкивало Москву на более решительные шаги и действия, что, естественно, не отменяет позиции руководителей Советского Союза. И нечто подобное происходило и в идеологии, и в науке, и во взгляде на историю.
Но одновременно следует отметить, что историки ГДР внесли существенный вклад в мировую историографию. Их труды по проблемам теории и методологии истории, многочисленные работы по конкретным историческим вопросам (особенно древней и средневековой истории) отличались высоким профессиональным уровнем, традиционно свойственным германской историографии.
После объединения Германии практически все научные институты ГДР были распущены или реформированы, а большинство историков остались без работы.
Оглядываясь назад, я прихожу к выводу, что тогдашние настроения национализма в среде науки и интеллигенции стран социализма подготавливали почву для последующего перехода этих стран к развалу «социалистического содружества».
Франция в моей жизни
Франция занимает особое место в моей жизни.
Я бывал в этой стране множество раз. Последние двадцать с лишним лет приезжал во Францию каждый год. Иногда я жил там по месяцу, несколько раз по два месяца. Но чаще всего приезжал на несколько дней для участия в самых разнообразных конференциях и встречах.
С Францией меня связывают многие десятки партнеров, близких коллег и друзей из самых различных сфер. Это ученые, политические и общественные деятели, дипломаты, журналисты.
Интерес к этой стране объяснялся и подогревался несколькими обстоятельствами.
Во-первых, это было следствием моих занятий в течение многих лет историей европейской идеи и в более широком плане проблемами европеизма. Франция была много десятилетий мотором европейской интеграции (особенно в послевоенные годы). Но и в более отдаленной ретроспективе французская элита постоянно ассоциировала себя с Европой, с ее ценностями, культурой и преобладающим влиянием на европейском континенте. Начинать можно с «великого европейского проекта» герцога де Сюлли, с европейских планов Сен-Пьера и Руссо, с гегемонистских идей Наполеона Бонапарта. Европейские амбиции Франции перешли и в ХХ столетие. План Аристида Бриана в конце 1920-х годов и вклад отцов-основателей Европейского Союза Жана Монне и Мориса Шумана символизировали «французский европеизм» ХХ века.
Поэтому Париж был для меня Меккой европейских идей; поездки во Францию стимулировали мой интерес к изучению истории Европы и, главным образом, европейских идей и проектов.
Во-вторых, пребывания во Франции были связаны и с моей многолетней деятельностью в Международном Комитете исторических наук, где в течение длительного времени именно французские представители играли заглавную роль, как бы заказывая музыку для сотрудничества историков на международной арене.
Кажется, почти ни у кого не вызывало сомнений, что именно Франция должна была занимать пост генерального секретаря Международного Комитета исторических наук. И до определенного времени эта традиция не нарушалась. И мои частые поездки в Париж имели целью встречи и контакты с французскими представителями МКИНа, многих международных комиссий и ассоциаций.
Сюда же следует отнести и те годы моей жизни, которые связывали меня с ЮНЕСКО, штаб-квартира которой, как известно, также находится в Париже.
В-третьих, последние 20–25 лет и я лично, и Институт всеобщей истории РАН были связаны с целым рядом французских научных организаций и университетов. Это прежде всего Дом Наук о человеке (Maison des Sciences de L’homme), Национальный научно-исследовательский центр (Centre national de la recherche scientifique, CNRS), Сорбонна (Университеты Париж I и Париж IV), Высшая школа социальных наук (École des hautes études en sciences sociales) и другие организации. Пожалуй, по степени интенсивности период с начала 1980-х и до второй половины 1990-х годов в наших контактах с Западом Франция занимала первое место, и это также было одной из причин моих частых поездок в эту страну. Ситуация начала меняться с середины 1990-х годов, но это уже другая история.
Мои контакты с французскими учеными и с отдельными историками и политологами вписывались в общий контекст наших отношений с Западом и в активное включение Института всеобщей истории РАН в международное сообщество историков.
Русисты Франции
Французская историческая наука в послевоенные годы оказывала не просто заметное, но и в каком-то смысле преобладающее влияние на мировую и особенно европейскую историографию. Видимо, это было связано с традициями и опытом гуманитарного знания во Франции еще с XIX столетия.
Я уже упоминал, что на положение французской исторической науки в послевоенные и особенно в 60–90-е годы XX века сказывалось и то обстоятельство, что в Париже располагалась штаб-квартира ЮНЕСКО, в деятельности которой гуманитарной проблематике принадлежала ведущая роль, а также и то, что в Международном Комитете исторических наук именно французские представители по традиции занимали пост генерального секретаря (т.е. ключевой фигуры всемирной организации историков).
Я помню генерального секретаря Мишеля Франсуа (одновременно бывшего директора École de Chartres), которого сменила Элен Арвайлер, чьи энергия и амбиции в весьма значительной степени повышали общий статус французской историографии.
Ее сменил на посту генсека Франсуа Бедарида, после которого на 10 лет этот пост ушел к канадцу Жан Клоду Роберу, что было знáком признательности мирового исторического сообщества Канаде за прекрасное проведение очередного мирового конгресса в Монреале.
А уже на Конгрессе в Амстердаме в 2005 году все стало на свои места, и пост генерального секретаря вернулся к Франции. Им стал профессор Сорбонны (Университет Париж IV) Робер Франк.
Но несмотря на все это, можно было видеть, как постепенно снижался вес и значение исторических исследований во Франции. Ушли из жизни столпы и мэтры французской и общеевропейской историография Фернан Бродель, Жорж Дюби и Жак Ле Гофф, фактически закончилась эпоха знаменитой французской школы «Анналов», занимавшая в 1950–1980 годы умы историков во всем мире.
И это привело к явному снижению влияния французской историографии, что, в частности, проявилось и на мировых конгрессах историков. Если посмотреть на программы конгрессов 1960-х – начала 1980-х годов, то видно явное преобладание французских ученых, причем по всем периодам и темам исторического знания.
А в программах конгрессов 1995 и 2000 годов доля французских докладов неуклонно снижается. И если участие, например, в конгрессе в Монреале было связано с непростыми финансовыми условиями, то в конгрессе в Амстердаме в 2010 году (в трех часах езды от Парижа) французам участвовать было легко и комфортно. Но и в Амстердаме французских ученых было немного.
Соответственно явно «увядает» и французская русистика. В течение многих лет во Франции выходило большое число трудов по различным периодам российской истории. Тогда же во Франции было создано несколько руссикологических центров. Можно назвать центр в École des hautes études, где работали такие известные специалисты, как Владимир Берелович, Жак Сапир, Ален Блюм, Юта Шерер и другие.
Значительный вклад в изучение России вносили ученые из Сорбонны (Университеты Париж I и Париж IV).
Многие годы меня связывали дружеские отношения с профессором Париж IV Ренэ Жиро, с которым мы немало поработали вместе. Он часто бывал в нашей стране, мы неоднократно встречались в Париже. Почти каждый год вместе участвовали в заседаниях Международной Ассоциации по истории международных отношений, президентом которой в течение многих лет был Р. Жиро.
Он интересовался историей советской внешней политики, особенно 1920-х годов, занимая в условиях холодной войны сбалансированную позицию, отличную от многих «советологов» Франции и других стран.
Ренэ был человеком общительным и остроумным. Я познакомился с ним и с его женой (полькой по национальности), которую он вскоре оставил и женился на молодой, очень красивой француженке, работавшей вместе с президентом французской комиссии по истории французской революции.
Р. Жиро неоднократно бывал в нашей стране и неизменно демонстрировал свое уважение к советским историкам.
Он начал активно заниматься проблемами теории международных отношений, но жизнь неожиданно изменила его планы. Ренэ поехал в Таиланд, чтобы посмотреть эту страну, там он подхватил какую-то болезнь. Вернувшись во Францию, начал болеть и вскоре скончался.
Место Жиро в Сорбонне занял Робер Франк. Это человек иного склада и не столь открытый. Он известен как европеист, интересующийся больше Европой, чем общей историей международных отношений. Его также нельзя упрекнуть в невнимании к историкам нашей страны. Мы с ним неплохо сотрудничали, но он всегда занят, даже французские коллеги жаловались, что с ним трудно о чем-то договариваться и даже созваниваться по телефону.
После Всемирного конгресса в Амстердаме в 2010 году он, как я уже писал, стал генеральным секретарем Международного Комитета исторических наук.
В течение многих лет русской историей во Франции занимались и занимаются по сей день три брата Береловичи – Владимир, Алексей и Андрей. У них были русские корни, все они прекрасно говорят по-русски. Владимир Берелович – один из лучших французских специалистов по истории России XVIII века, он много лет работал в École des hautes études, последние годы до выхода на пенсию был одновременно профессором университета в Женеве. Многие годы у него была русская жена.
Алексей Берелович больше известен не как ученый, а как организатор науки. Несколько лет он возглавлял Центр социальных наук при французском посольстве в Москве и сделал довольно много для развития научных связей между российскими и французскими историками.
В 1980-е – начале 1990-х годов факультет славянских исследований в Париже I возглавил Френсис Конт, известный французский славист, автор книги «Славяне», вызвавший много критических отзывов во Франции.
Мы были хорошо знакомы, во время моего пребывания в Париже Конт часто приглашал меня домой или в ресторан (неизменно на Елисейских Полях).
Он очень увлекался изучением русского фольклора, особенно в Вологодской области, куда наведывался почти каждый год.
Говоря обо всех этих людях (по преимуществу о французских русистах), следует отметить, что во Франции при этом было и есть немало русофобов (можно назвать, например, известного историка Безансона, который активно влиял на создание во французских средствах массовой информации негативных представлений о России). Но не историки с такими настроениями в те годы определяли позиции ведуших французских университетов и научных организаций в их отношениях с советскими учеными.
Опыт 1950–1980-х годов ясно показывает, что во Франции в те непростые годы холодной войны сформировалась группа историков, которые активно и плодотворно сотрудничали с научными организациями и учеными нашей страны; именно эти историки влияли на представления французской научной и политической элиты, преподавателей вузов и школ об истории России.
Но, к сожалению, сейчас эти люди уже сошли со сцены, и после них интерес к российским исследованиям во Франции заметно снизился. В наше время складывается новое поколение ученых. Их наиболее яркие представители – это профессор Мари Пьер Рей (профессор Сорбонны и Тулузы) с ее прекрасной книгой-биографией Александра I; Доминик Лихтенан из университета Париж I, опубликовавшая книги о русской императрице Елизавете Петровне и Петре I. Прошедшие в недавние годы большие конференции (и в России, и во Франции) о русско-французских культурных и научных связях в XVIII–XIX веках показали, во-первых, что во Франции научные интересы русистов (особенно молодых) явно концентрируются вокруг русской истории периода XVIII–XIX веков; и, во-вторых, что начался процесс формирования новой группы исследователей по проблемам российской истории и культуры, которые активно работают в российских архивах. Как это не звучит парадоксально, но они своей деятельностью стимулируют российских ученых к тому, чтобы заниматься историей связей между Россией и Францией.
Картина моих впечатлений и размышлений о французской историографии была бы явно неполной, если бы я не упомянул еще одно имя. Это Сергей Сергеевич Пален. Он владеет крупным издательством «Сирт», находящимся в Швейцарии и во Франции; у него прекрасная квартира в Париже и дом в Лозанне. В последние годы он активно сотрудничает с крупным российским бизнесом.
Я познакомился с Сергеем Сергеевичем в Москве случайно. Он потомок российской аристократии и, в частности, графа Палена, участвовавшего в заговоре против Павла I. Сергей Сергеевич – родственник Элен Каррер д’Анкосс. Он всю жизнь симпатизирует России и стремится объединить представителей русской эмиграции во Франции. Я был несколько раз в его квартире в Париже, где он собирал большую группу русских эмигрантов.
С.С. Пален выпустил в своем издательстве мою книгу «Россия и европейская идея». В его лице мы имеем в Европе надежного и постоянного друга России. Кстати, его дочь вышла замуж в России и жила некоторое время (до развода) на Алтае (в поисках экзотики и спокойной жизни, как она говорит, в отдалении от больших городов).
Элен Каррер д’Анкосс и Французская Академия
Особое место в системе французских научных учреждений принадлежит Французской Академии. В сущности, этих Академий во Франции всего четыре: собственно Академия (в которой состоят 40 «бессмертных академиков»), Академия естественных наук, Академия изящных наук и словесности, Академия политических наук. Все они входят в Институт Франции.
Судьба свела меня с непременным (постоянным) секретарем Академии, выдающимся историком Франции мадам Каррер д’Анкосс.
Сначала я познакомился не с ней, а с ее трудами, вернее, с нашумевшей книгой «Расколотая империя» (“L’empire éclaté”), изданной в 1978 году. Фактически эту книгу у нас тогда почти никто не читал, но в СССР сразу же по официальной команде развернулась кампания против нее. Автора назвали фальсификатором и обвинили во всех грехах.
Конечно, для советской идеологии идея автора о возможном крахе советской империи была абсолютно неприемлема; при этом Каррер д’Анкосс считала, что развал империи начнется в Средней Азии под влиянием ислама.
После выхода книги автора сделали, как тогда говорили, невъездной в Советский Союз. А тем временем Каррер д’Анкосс, которая в тот период еще не была секретарем академии, работала в Институте политических исследований (“Sciences Po”), и где под ее руководством готовились молодые специалисты по истории России и Советского Союза.
Элен по своему происхождению – наполовину русская, наполовину грузинка. Ее предки по линии матери Натали фон Пелькен связаны с графским родом Орловых и с Паниным и принадлежали к самым элитным и знатным фамилиям России. По линии отца Георгия Зурабишвили ее родственником был губернатор города Поти, т.е. представитель грузинской аристократии.
Тем временем в Москве намечалась крупная международная конференция, на которую организаторы решили пригласить и Э. Каррер д’Анкосс. Я работал тогда заместителем председателя Национального Комитета историков СССР и был вовлечен в подготовку конференции. Помню, нам пришлось приложить массу усилий, чтобы добиться разрешения на ее приезд в СССР. Именно тогда я встретил Элен впервые. При первом же знакомстве она производила яркое впечатление: красивая, изящная женщина, прекрасно говорящая по-русски, и в то же время, что было сразу заметно, человек с твердым и решительным характером. С тех пор мы встречались с ней почти каждый год и стали добрыми друзьями.
Франция традиционно считалась близкой к России страной. Во Франции действительно всегда были очень сильны симпатии к России и русским. Но одновременно во Франции так называемая советология и «россика» были сильно политизированы и тенденциозны в описании русской и советской истории.
В этих условиях Каррер д’Анкосс и ее школа играли существенную роль в размывании антирусских клише и стереотипов. А вскоре начали выходить в свет многочисленные книги Каррер д’Анкосс, посвященные русской истории. Это биографии Екатерины II, Николая II, В.И. Ленина, книги «Несчастная Россия», «Победоносная Россия», «Евразийство», «Императрица и аббат», «Де Голль и Россия» и др.
Фактически став во главе Французской Академии («бессмертных»), – статус непременного секретаря был пожизненным, в то время как президент Института Франции периодически менялся, – Каррер д’Анкосс приобрела положение главы одного из самых престижных учреждений во французском научном и даже политическом сообществе, а может, и не только во Франции.
Одна из немногих во Франции Элен удостоилась того, чтобы в России было опубликовано собрание ее сочинений в восьми томах. Она награждена российскими орденами «Дружбы» и «Почета», избрана иностранным членом РАН.
Элен Каррер д’Анкосс сразу же приняла новую Россию, у нее были хорошие отношения со всеми тремя президентами страны. Она постоянно стремится устанавливать контакты с новым поколением России: с историками, политологами и другими. Каррер д’Анкосс регулярно участвует в ежегодных Валдайских встречах, устраиваемых российским президентом.
Я не припоминаю подобных аналогий в отношении других стран. Честно говоря, людей такого масштаба, с таким отношением к нашей стране в других странах я не встречал раньше и не встречаю по сей день.
При общении с Э. Каррер д’Анкосс постоянно чувствуется ее какая-то необъяснимая ностальгия по России. Это ощущается даже в интерьере ее великолепный квартиры, которая находится в собственности Института Франции, в старинном особняке напротив Лувра (на противоположной стороне Сены). В квартире много портретов представителей старой российской аристократии и членов семей русских императоров.
Следует сказать и о том, что далеко не все во Франции, мягко говоря, одобряют действия и позицию Элен Каррер д’Анкосс, с ее симпатией к России. Антирусскими настроениями особенно грешат французские средства массовой информации, и их действия вынужденно лимитируют некоторые заявления Э. Каррер д’Анкосс.
Но в этих, часто непростых условиях Э. Каррер д’Анкосс и в прежние годы, и в период своего членства в Европарламенте, и сейчас – на посту непременного секретаря Французской Академии и президента или члена комитетов многих французских общественных организаций, – демонстрирует свое понимание ситуации в России, не скрывая симпатий к традициям российской истории.
В тоже время Элен Каррер д’Анкосс – патриотка Франции, вся ее жизнь принадлежала и принадлежит этой стране. Помню, как на собрании европейских Академий в Париже Элен выступила с блестящим докладом «Французский язык и величие Франции». Своей жизнью и деятельностью она как бы связывает две культуры и две традиции – русскую и французскую, и все это она вписывает в европейский контекст и в общеевропейскую историю.
Общаясь с такими людьми, как Элен Каррер д’Анкосс, я получал подтверждения своему убеждению, что Россия с ее великой культурой принадлежит Европе и ее истории.
Дом наук о человеке. Клеменс Эллер и Морис Эмар
Среди французских партнерских организаций в последние годы наиболее интенсивные контакты с российскими учеными в гуманитарных науках поддерживал Дом наук о человеке.
Это действительно уникальное учреждение, созданное выдающимся французским историком и антропологом Фернаном Броделем, автором многочисленных трудов по вопросам методологии и теории истории. С его именем была, в частности, связана концепция «долгого времени» (“long duréa”) и исследования в области Средневековья.
Бродель мыслил себе Дом наук о человеке как место встреч гуманитариев разных стран, как организацию, содействующую стажировкам молодых ученых (в том числе предоставляя стипендии Дидро) и командировкам ученых во Францию для научной работы, участия в конференциях и встречах в различных научных учреждениях и университетах Франции.
Наибольшая активность Дома наук о человеке пришлась на период 80–90-х годов прошлого века. За это время многие десятки российских ученых приезжали во Францию. Особенно плодотворными эти контакты были для молодых ученых Российской Академии наук и высших учебных заведений.
Для меня деятельность Дома наук о человеке в те годы была связана с двумя именами, исполнительными директорами Дома – Клеменсом Эллером и Морисом Эмаром.
Я познакомился с Эллером во время своей первой поездки в Париж по линии Дома наук о человеке в 1989 году. Он пригласил нас с женой на обед в ресторан рядом с Домом наук. Сам Дом располагался на бульваре Распай, 54, совсем неподалеку от известной площади Севр-Бабилон. Вблизи был знаменитый в Париже дорогой магазин Le Bon Marché, четырехзвездочная гостиница «Летиция».
Эллер, видимо, любил небольшой ресторанчик в пяти минутах от Дома наук на маленькой уютной улочке. В Москве я много слышал об Эллере и о Доме наук в целом. В Президиуме Академии наук, да и в руководящих инстанциях на Старой площади, отношение к Эллеру и его учреждению было довольно скептическим.
Превалировало мнение, что Дом наук о человеке и его исполнительный директор были связаны с американцами, спонсировались ими и, соответственно, проводили линию США, считавшихся в те годы главным противником Советского Союза.
И в более общем плане очень часто европейские союзники США представлялись лишь американскими клиентами; и к их числу в данном случае причисляли и Дом наук о человеке. Соответственно, и связи с ним, хотя и сохранялись, но не приветствовались в Президиуме АН СССР.
Я только недавно перед своей поездкой в Париж в 1988 году стал директором Института всеобщей истории и рассчитывал лично познакомиться с руководством Дома наук о человеке. Помню, как Клеменс Эллер, высокий, с импозантной внешностью, появился в ресторане и сразу же привлек к себе внимание.
Общаясь с ним в течение нескольких лет, я убедился, что это был человек разносторонних знаний, с государственным умом и характером. Что бы о нем ни говорили, это была крупная личность. К. Эллер сумел так построить Дом наук о человеке, что он постепенно превратился в престижное и крупное научное учреждение европейского масштаба.
Дом наук о человеке занял в европейской структуре место подобно Британской Академии наук или Института Макса Планка в Германии.
Довольно скоро изменилось и отношение Москвы к Дому наук. Это было связано с позицией тогдашнего вице-президент Академии наук П.Н. Федосеева, который оказался лично заинтересован в контактах с этой организацией. Итогом стало подписание формального соглашения между Академией наук и Домом наук о человеке. К. Эллер, к сожалению, не успел приехать в Москву; в начале 1990-х годов он перенес инсульт и был вынужден оставить свой пост.
Он постоянно жил в Лозанне, где обосновался после болезни. В конце 1990-х годов в Швейцарии проходило заседание Международного комитета исторических наук, и в один из дней А. Гейштор (в то время президент МКИНа), француз Ф. Бедарида (генеральный секретарь МКИНа) и я поехали в Лозанну навестить Эллера.
В красивой гостиной в кресле-коляске нас встретил Клеменс. Он с трудом передвигался, но глаза по-прежнему излучали энергию и интерес к жизни. Во время беседы Эллер интересовался состоянием и организацией научных исследований в Европе и в США. А в конце беседы задал мне вопрос, который, видимо, волновал его довольно сильно. Он спросил: «Как там Дом наук с новым директором, не стал ли он хуже?» Я понял, что он беспокоился за свое детище. Я ответил, что, по-моему, Дом наук работает хорошо, продолжая дело, начатое Эллером.
Он с грустью провожал нас, полагая, и не без оснований, что это наша встреча больше не повторится. И действительно, вскоре его не стало.
С новым исполнительным директором Дома наук Морисом Эмаром нас связывают уже многие годы плодотворного сотрудничества и большая личная дружба. Он имеет репутацию видного ученого-историка Средних веков и Нового времени. Особый интерес у него вызывала история Италии.
М. Эмар превратил Дом наук в динамичный и активно действующий институт. Значительно расширилась география приезжающих ученых – помимо Европы и США в Доме наук появилось много представителей из Китая, Индии и стран Латинской Америки.
По-прежнему «русское направление» оставалось одним из ведущих, и мы это почувствовали очень скоро. Только в нашем Институте всеобщей истории через парижский Дом наук о человеке прошли более 30 молодых ученых, как по стипендиям Дидро (предоставляемым, как правило, на год), так и по краткосрочным (1–2 месяца) стажировкам во Франции. Схожая картина была и в некоторых других академических институтах.
В главном здании Дома наук на бульваре Распай и особенно в Доме для приезжающих ученых проводились многочисленные заседания и встречи.
Эмар сам очень интересовался Россией и поддерживал контакты с нашей страной. Он часто приезжал в Россию. Большим событием стало его избрание иностранным членом РАН, чему и я, и мои коллеги-историки весьма энергично способствовали.
Морис Эмар стал моим большим личным другом. Мы часто перезванивались, он поддерживал многие наши научные проекты, постоянно подчеркивая свой интерес к развитию сотрудничества с Россией.
Его уход с поста директора стал большой потерей для Дома наук о человеке, который почти сразу во многом утратил динамизм и активность, в том числе и на «русском направлении».
В 1990-х годах и в начале XXI столетия Морис Эмар был ключевой фигурой сотрудничества российских и французских ученых гуманитариев.
Элен Арвейлер. Парижские университеты
Еще одной крупной фигурой французской политической элиты, с которой я был связан многие годы, была Элен Арвейлер.
Я познакомился с ней, когда она была ректором Парижских университетов. Была такая структура в системе французского образования. Ректор как бы объединяет Парижские университеты по решению некоторых общих проблем.
Арвейлер – одна из самых известных византинистов Франции; мое главное и наиболее длительное общение с ней происходило в то время, когда она была генеральным секретарем Международного комитета исторических наук. Но ее роль в системе французского образования и последующая деятельность выявили характерные особенности французской политической элиты того времени.
Арвейлер всегда рассматривала французское образование и науку в европейском контексте. Она, как и М. Эмар, принадлежала к тем представителям французской интеллектуальной элиты, которые очень доброжелательно относились к России, неизменно поддерживали российские инициативы и российских кандидатов на участие в многочисленных международных конференциях и комиссиях.
Я часто бывал дома у Элен, при этом она и ее супруг постоянно и очень подробно интересовались делами в России. И неизменно Арвейлеры (так же, как и Морис Эмар) с пониманием воспринимали идею о национальной специфике России и невозможности для нее просто копировать западноевропейский опыт и традиции.
Арвейлер очень уважала академика С.Л. Тихвинского, долгие годы бывшего членом МКИНа, причем подчеркивала как положительный фактор неизменную приверженность Тихвинского принципам и ценностям, которые он исповедовал многие десятки лет.
Арвейлер демонстрировала французскую систему высшего образования, решающим звеном которой была возможность выбора для студентов предметов и специальностей. Тогда эта система на фоне устоявшейся централизованной и обязательной системы казалась мало приемлемой для России. Но теперь я вижу, что при всех недостатках французский опыт вписывался в то понимание демократических приоритетов, которые имела не только французская, но и вся европейская система, которую сейчас мы пытаемся внедрить у нас, даже в столь консервативной сфере, как средняя образовательная школа.
Впоследствии, будучи на пенсии, Арвейлер снова оказалась связанной с Россией, уже в личном плане. Уже много лет назад, после длительных трудностей, ее дочь усыновила ребенка из Екатеринбурга. А сама Элен продолжала активную деятельность уже в Греции на ниве византиноведения и проблем диалога культур и цивилизаций.
Когда сейчас я бываю в Сорбонне и в других Парижских университетах, то вижу, что мало кто вспоминает бывшего ректора. Но такова обычная судьба администраторов во всех странах.
Жорж Дюби
Говоря о связях с учеными Франции, я не могу не вспомнить свою короткую встречу с мэтром французской и европейской историографии Жоржем Дюби – классиком европейской истории, автором многочисленных трудов, непререкаемым авторитетом в истории Средневековья и многих других областях исторического знания. Во время одной из поездок во Францию я заехал в Экс-ан-Прованс, где жил Дюби. В это время он был уже на пенсии, но согласился встретиться со мной.
Дюби жил в небольшом уютном доме с садом. Мы сидели в этом саду и говорили об истории, о перспективах сотрудничества. Блестящий ученый, он сразу же произвел впечатление человека с глубокой внутренней жизнью; его пронзительные и добрые глаза выдавали человека мудрого и благожелательного.
Дюби – типичный француз и одновременно очевидный европеец; он стал знаковой фигурой европейской истории 60–80-х годов. Именно тогда рождался новый синтез истории и антропологии, а тема человека в истории получила иное измерение. История женщин, которую написал Дюби, была одним из ярких проявлений нового взгляда на историю повседневности.
Во время беседы Дюби выглядел порой усталым, и тогда его взгляд проходил словно мимо собеседника.
Вспоминая сегодня встречу с этим выдающимся человеком, я думаю, что с ним уходила не только выдающаяся личность, но и его эпоха. В любом книжном магазине Франции и многих других стран Европы можно найти десятки книг Жоржа Дюби, ставших классическими, и все же сегодня в мировой исторической науке уже наступают новые времена, появляются новые методы и интерпретации.
Но и в этой новой эпохе Дюби остается непревзойденным классиком и авторитетом.
Соединенные Штаты Америки: интерес к России Дж. Кеннан, Д. Биллингтон и другие
На определенном этапе моей жизни американское направление занимало большое место. Причем наши связи с американцами мало зависели от внешнеполитической конъюнктуры. Годы наиболее острой и жесткой конфронтации между Советским Союзом и США были одновременно и периодом интенсивных контактов «русских» и «американцев». В сфере науки существует мнение, что интерес в США к Советскому Союзу объяснялся желанием лучше понять и узнать «главного врага».
А широкие связи 1990-х годов объясняют противоположными тенденциями – желанием США лучше понять новую жизнь в России, а в России – общим желанием улучшить международный климат.
Сейчас я очень редко бываю в США, стараюсь не летать на большие расстояния, да и старые устойчивые связи с американскими партнерами уже ушли в прошлое. Но память о 1960–1980-х годах часто дает о себе знать.
Итак, все началось в 1961 году; я был научным сотрудником Института истории Академии наук, но моя первая поездка в США никак не была связана с моей научной «карьерой».
В США отправлялась делегация Комитета молодежных организаций (КМО) Советского Союза. Принцип комплектования делегации был очевидным и апробированным. Возглавлял ее зам. главного редактора «Комсомольской правды» уже известный журналист Борис Панкин; из комсомольских активистов был и зам. председателя КМО Владислав Шевченко.
В составе делегации – шахтер из Челябинска, «ответственный работник» Братской ГЭС, аспирант из Еревана, сотрудник московского филиала ЮНЕСКО и др.
После этой поездки прошло уже более 50 лет, за эти годы я объездил много стран, в том числе не раз бывал и в США, но до сих пор вспоминаю ту первую поездку в Америку с удовольствием и волнением.
Мы провели в США почти месяц, проехав страну с севера на юг, от столицы Вашингтона до Техаса. Встречались со студентами и преподавателями, жили в кампусах, хозяева устроили нам встречи с сенатором на Уолл-стрит, с представителями масс-медиа, профсоюзных, религиозных, молодежных организаций.
Я помню, что мы отправлялись в Америку с ощущением тревоги, связанной с пониманием того, что холодная война находится в самом разгаре. В США превалировали враждебность и, в лучшем случае, явное незнание того, кто же эти «неведомые русские».
Уже после этой поездки нам показалось, что многие американские молодые люди, с которыми мы общались, как бы заново открывали для себя Россию. Они увидели, что молодые представители из мало известной им России – вполне нормальные люди, с такими же интересами, как и у людей из других стран. Мы играли с американцами в кампусах в волейбол и в баскетбол, танцевали до упаду, в том числе с экзотическими для нас черными девушками. Конечно, в беседах в духе тех времен мы защищали советские порядки, наш строй и идеологические принципы. Но делали это нормально, «играючи».
Разумеется, были у нас и грустные, и острые моменты. Помню, мы были в США в самом начале мая. Тогда 1 и 2 мая были для нас светлыми днями. Но американцы именно на эти дни оставили нас одних. Из американцев был только один из сопровождающих, служитель протестантской церкви.
Мы сказали ему, что должны отметить наш советский праздник.
Денег у нас, естественно, не было. И вот вечером мы все собрались; у нас были две бутылки водки, один граненый стакан, один огурец и кусок черного хлеба. И, к ужасу американского протестанта, мы выпили обе бутылки из одного стакана, фактически без всякой закуски. И именно тогда, мне кажется, американец понял, в чем секрет «русской исключительности» и «непознаваемости».
С другой стороны, эта поездка показала нам, что американские молодые люди такие же обычные ребята, со своими страстями и интересами, и что они отнюдь не являются адептами «холодной войны».
Но, говоря о серьезных вещах, я особенно запомнил два момента.
Первое – посещение Оберлинского колледжа. Этот колледж, расположенный недалеко от Вашингтона, – один из самых престижных в США.
Там шли занятия, такие же, как и в других американских учебных заведениях подобного рода. Но именно в день нашего визита в колледже был традиционный час музыки. Оказалось, что каждую неделю все учащиеся колледжа собирались вместе, чтобы послушать музыку. Нас пригласили посетить этот зал; как обычно, в США многие молодые люди предпочитали сидеть прямо на полу.
И в полной тишине начался концерт. Приглашенные музыканты в этот день играли Бетховена и Моцарта. В те годы, да и в дальнейшем, у нас превалировало мнение о крайнем прагматизме и о потребительских настроениях американцев, насаждаемых всей системой и укладом жизни. Конечно, массовая американская культура, распространяемая по всему миру, давала для этого основание и аргументы.
Но наряду с этим – Бетховен и Моцарт, причем как обязательный час в колледже. Вспоминая сегодня об этом и в сопоставлении с впечатлениями от многочисленных будущих контактов с американцами, я вижу подтверждение глубокой противоречивости американской политической системы и культуры.
Свидетельством этого может служить и другое впечатление от той поездки. Мы посетили ряд обычных школ, и в одной из них нам показали начало занятий.
Рано утром все ученики, пришедшие в школу, выстроились во дворе, и началась обычная процедура – подъем американского флага. И это тоже были США с их системой обучения и воспитания. На сей раз это был не урок «общечеловеческих ценностей», а урок воспитания американского патриотизма.
Не будем забывать, что все это происходило на фоне конфронтации между нашими странами в ходе холодной войны.
Наша делегация, как это было тогда заведено, была «заряжена» на идеологическую защиту советских принципов и норм, а американские представители, особенно официальные лица от молодежных организаций и от средств массовой информации, жестко критиковали советские порядки и защищали ценности американской демократии.
И все же, вспоминая ту поездку, я могу сказать, что для нас она была своеобразным прорывом, размывающим распространенные клише и стереотипы. А для меня это посещение как бы подготавливало будущие частые визиты в США уже по научной линии.
Но с упомянутой поездкой у меня было связано еще одно, весьма неприятное воспоминание, оказывавшее влияние на меня в течение многих лет. После трехнедельного пребывания в США мы возвращались из Техаса в Вашингтон. Общее время полета составляло часа три-четыре. И посередине полета неожиданно салон самолета наполнился дымом. Я сидел рядом с моим коллегой из Братской ГЭС с Евгением Верещагиным (он сидел около окна). Я спросил его, что происходит, и он ответил, что мы, кажется, горим. Действительно, из иллюминатора был виден огонь, вырывающийся из двигателя.
А дальше в салоне началась паника: кто-то молился, кто-то кричал. Затем летчик объявил, что он пытается посадить самолет на ближайший аэродром. Наша делегация сидела молча, и только тот же Верещагин сказал, чтобы мы при посадке шли в хвост самолета (меньше опасности при взрыве).
Закончилось все благополучно. Мы видели из иллюминаторов, как к возможному месту посадки мчались пожарные и санитарные машины. Наконец самолет остановился без всякого взрыва.
Мы выходили из самолета; у трапа стоял капитан в белой рубашке с засученными рукавами. Помню, кто-то из наших дал капитану бутылку водки, и он при нас прямо из горла выпил полбутылки. А дальше, через три-четыре часа, на маленький военный аэродром, на котором мы приземлились, прибыл новый самолет, который довез нас до Вашингтона. На следующий день мы улетали в Москву, но с тех пор, уже в течение 50 лет, когда я сажусь в самолет (а летаю я по 5–8 раз ежегодно), довольно часто у меня в ушах слышен тот скрежет, который предшествовал пожару в самолете.
Вот на такой ноте и завершалась моя первая поездка в США.
История с самолетом не прошла даром. В Москве у меня случился приступ вестибулярного аппарата, несколько месяцев я пролежал и решил больше не летать, но честолюбие оказалось сильнее, и спустя 8 месяцев я полетел вместе с Панкиным в Канаду на конференцию. От этой поездки у меня тоже остался в памяти один эпизод.
Мы прилетели в Канаду, и сразу же нас взяли в оборот представители средств массовой информации. Основные острые вопросы касались проблем холодной войны, причем оказалось, что по телевидению это был прямой эфир. Б. Панкин тогда еще не говорил по-английски, и основная тяжесть ответов легла на меня. Впрочем, и мой английский был далек от совершенства.
Сразу же после прилета мы поехали в резиденцию советского посла, который пригласил нас на ужин. Когда мы вошли в резиденцию, наш посол сказал мне, что видел мое интервью по телевидению. С волнением я спросил у посла о его впечатлении. Посол произнес фразу, которую я запомнил на всю жизнь. Он сказал: «Глаголов было мало, но линия партийная была».
Отвлекаясь от этого шутливого эпизода, я готов повторить, что моя первая поездка в США показала, что между нашими великими державами (или, по терминологии того времени, сверхдержавами) отношения складывались весьма противоречиво. Господствовавшие во времена холодной войны непонимание, негативные образы и представления друг о друге, казалось, преодоленные после ее окончания, возрождаются снова и снова. Видимо, все-таки общее противостояние и конкуренция, возникшие сразу же после Второй мировой войны, отражают некие общие геополитические противоречия, связанные в том числе и с историческим прошлым обеих стран, их менталитетом и амбициями.
Но, возвращаясь к прошлым временам, я не могу не сказать о значительном периоде 1960–1970-х годов, когда я участвовал в сотрудничестве ученых-обществоведов наших двух стран.
В конце 1950-х годов была создана совместная советско-американская Комиссия по общественным наукам. С советской стороны Комиссию возглавлял вице-президент Академии наук, а с американской – руководитель Совета познавательных обществ. Совместная Комиссия собиралась каждый год, а иногда раз в два года попеременно в России и в США.
Помимо администраторов в заседании участвовали и ученые-гуманитарии. По линии этой Комиссии в те годы (конец 1960–1970-х годов) я ездил в США довольно часто, представляя в ней Национальный Комитет советских историков. Деятельность этой Комиссии демонстрировала особенности отношений между нашими странами в годы холодной войны. Обе стороны словно отделяли официальную конфронтацию от контактов по линии науки, образования и культуры. Фактически и в СССР, и в США отнюдь не ограничивали контактов представителей общественности. Конечно, мы понимали, что и в СССР, и в США отбирали «объекты» для посещений, дозируя их интенсивность и количество. Но все это как бы отражало более общие ограничения холодной войны, которая была и эпохой жесткой конфронтации, и одновременно в определенной степени эпохой стабильности.
Именно в те годы по линии этой Комиссии я посетил основные «русские центры» ведущих американских университетов (Гарвард, Стэнфорд, Колумбийский университет в том числе) и познакомился с теми, кто задавал тон в американской советологии. Разумеется, советские участники сталкивались с «идеологическими нападками» со стороны наших американских коллег с их явным стремлением принизить роль нашей страны в мировой истории. Но в ходе длительных общений у нас установились и личные отношения, и взаимосвязь. Я помню, что и тогда у меня вызывало большое сомнение утверждения моих известных коллег в СССР о существовании в США некоего центра, который снабжал историков США, а может быть, и всего Запада «цитатами» и фактами с соответствующей антисоветской интерпретацией, которой следовало придерживаться и в научных трудах, и в личных контактах.
Теперь я понимаю, насколько поверхностными были подобные утверждения, ибо в те годы я видел, что американские советологи типа Р. Пайпса, или А. Улама, или даже З. Бжезинского имели собственные взгляды и концепции, не нуждаясь при этом в чьих-либо рекомендациях.
Но при всем этом, очевидно, что историки США работали в той системе идеологических и политических координат, которая превалировала в США в отношении Советского Союза. Эта система лимитировала их контакты с российскими учеными и в содержании, и в формах взаимодействия. Больше всего эта система влияла на деятельность и публикации американских советологических центров. Не случайно, что в подавляющем большинстве случаев эти центры возглавлялись людьми – сторонниками более жесткого курса. Может быть, исключением был Стэнфордский университетский центр во главе с А. Даллиным.
В среде американских специалистов уже и в тот период появились молодые историки (типа Т. Эммонса или У. Розенберга), которые пытались оценивать российскую и советскую историю с более лояльных позиций. Да и в среде так называемых мэтров были историки типа А. Даллина, Р. Такера, Л. Хаймсона и других, которые были лично весьма дружественно настроены и стремились анализировать советскую историю как более сложный феномен. В перестроечные годы и в начале 1990-х годов многие из них часто бывали в Советском Союзе, а потом и в России, и мы продолжали контакты. Они были уже в другом настроении. Помню, как жена Р. Пайпса (оба они были по происхождению из Польши) говорила мне в середине 1990-х годов, что если ранее на имя Пайпса в СССР было наложено табу, то теперь различные издательства наперебой предлагают издать его книги в России.
Но, возвращаясь к временам наших контактов в 1970–1980-е годы, следует сказать, что и в среде моих советских коллег были люди весьма разных позиций. В рамках одних и тех же идеологических установок и у нас также были свои «ястребы», убежденные критики американской системы и ученые более спокойных и умеренных взглядов.
Конечно, во время больших встреч с американскими адептами с обеих сторон следовали вопросы и комментарии часто весьма жесткого характера, но было бы странным, если бы подобный стиль преобладал на рабочих или узких встречах. Кажется, такое понимание было с обеих сторон.
Наблюдая и общаясь с американскими специалистами по России и СССР, я видел довольно противоречивую картину. С одной стороны, как я уже отмечал, идеологическое и политическое влияние на всю американскую русистику и советологию было весьма сильным. Но, с другой стороны, для американских специалистов это была профессия, и заниматься ею, находясь в конфронтации или даже во враждебности к стране изучения, было малоперспективным делом.
И здесь влияли даже факторы чисто прагматические. Историки США (впрочем, и других стран) нуждались в российских и советских архивах, и даже в силу одного этого они сохраняли лояльные отношения с нашей страной и с историками Советского Союза.
Этот дуализм постоянно чувствовался, мои коллеги и я постоянно с ним сталкивались. Он накладывал определенные лимиты на характер наших отношений (и в плане конструктивного сотрудничества, и в плане идеологических разногласий).
Из контактов с американскими русистами и советологами я понял и то, что они очень хорошо знали «расстановку сил», настроения и взгляды различных советских историков. Я помню, как разволновался, когда впервые прочитал отзыв о себе одного из крупнейших германских специалистов по России Д. Гайера. Он написал его в начале 1990-х годов, спустя некоторое время после того, как я стал директором Института всеобщей истории. Гайер посчитал меня официальным историком с либеральными проявлениями.
Потом, в эпоху расцвета Интернета, я уже привык почти ежедневно читать о себе самые разные оценки и мнения. Но тогда, в 1970-е – начале 1990-х годов реагировал на подобные отклики весьма болезненно.
Вместе с тем, именно в тот период сформировался стиль общения советских и американских специалистов (и западноевропейских также), который позволял вести дискуссии и совместно обсуждать даже самые острые политические и исторические события.
Я думаю, что этот стиль, сохранивший нормальные связи и отношения, позволил в начале 1990-х годов довольно спокойно перейти на новый этап сотрудничества, когда многие прежние точки зрения наших оппонентов фактически совпадали с новыми взглядами российских историков, особенно на историю России в ХХ столетии.
Современное молодое поколение не знало, к счастью, того противостояния ученых, которое превалировало в 1960–1980-х годах. Упомянутое противостояние было характерно не только для двусторонних встреч историков, но и для мировых конгрессов. Начиная с 1990-х годов, ушла жесткая конфронтация, однако наблюдалось и снижение общественного интереса к изучению России. Мне кажется, что этим объясняется и явное снижение внимания исторической общественности к международным мировым конгрессам.
В связи с моими частыми встречами с американскими и западноевропейскими историками хотелось бы высказать некоторые наблюдения над частной жизнью зарубежных коллег. Меня всегда удивляло, как мало и редко общаются друг с другом мои американские коллеги, хотя они считали друг друга друзьями. Бывали случаи, когда я спрашивал кого-либо из них о том, как дела у того или иного из их коллег, но чаще всего узнавал, что они не только не встречались по несколько месяцев, но даже не перезванивались.
Но если это можно было объяснить в американском случае (американские ученые жили в разных городах и работали в различных университетах), то в отношении Западной Европы это часто ставило меня в тупик.
Вначале меня это удивляло, но потом я понял, что подобный стиль общения –отображение западного менталитета: индивидуализм – кредо и уклад жизни западных людей, в том числе и близких мне интеллектуалов.
Я пишу об этом еще и потому, что для меня это тоже жизненная проблема. На протяжении долгих лет у меня было множество знакомых, но весьма мало тех, кого принято называть друзьями. Но все же я привык к такому общению, когда я созванивался со своими друзьями или даже обычными знакомыми постоянно и часто. И, как правило, меня обижало, когда я не получал таких же отзвуков или звонков от моих друзей или знакомых.
Постепенно с годами я терял друзей: они или уходили из жизни совсем, или из моей жизни и моего круга общения. А просто знакомые проходили как в калейдоскопе, причем нас связывали в основном только служебные или полуофициальные отношения.
И на этом жизненном пути я уже не реагирую болезненно, как ранее, на специфику моих отношений с зарубежными коллегами. Я спокойно реагирую на то, что прежние историки разных стран меняли приоритеты знакомств. Реальная жизнь и прагматика почти всегда становятся намного важнее, чем «эфемерные» приятельские чувства.
Я упомяну имена нескольких американских специалистов по России.
Александр Даллин – профессор Стэнфордского университета, сын известного меньшевика, создал целую школу так называемых советологов. Это был приятный и доброжелательный человек, он никогда не демонстрировал какой-либо враждебности к нашей стране, неоднократно посещал Советский Союз. Его жена – Гейл Лапидус, известный историк и этнолог, также специалист по СССР, тесно сотрудничала с нашими историками. Вместе они составляли приятную пару. Неизменно мягкий, спокойный Александр Даллин по своим взглядам, видимо, исповедовал старые схемы и оценки меньшевистской историографии.
Историки школы А. Даллина, работавшие не только в Стэнфорде, но и в других американских университетах, отличались взвешенным подходом даже в самые трудные времена холодной войны. А. Даллин был одним из последних могикан того крыла американской советологии, которое сложилось в США еще в 1930-х годах. Именно под его руководством русский центр Стэнфордского университета стал одним из ведущих среди других университетов США.
Одним из наиболее известных и престижных советологических университетских центров был Гарвардский университет. Именно там (в г. Кембридж, недалеко от Бостона) в русском центре сотрудничали такие известные американские русисты, как Р. Пайпс и другие. Их деятельность определяла Гарвардский центр в качестве одного из самых консервативных и политизированных институтов.
Я много раз бывал в Гарварде; во время моих посещений руководителем Центра был Адам Улам – автор нескольких книг о советской внешней политике. Он был так жестко настроен и так напуган, что боялся посетить Советский Союз. Пожалуй, это был единственный американский специалист, который решился приехать в Россию только после 1991 года. Я встречался с ним много раз в Гарварде и был приглашен на обед в американском посольстве в Москве, когда он наконец приехал в Россию. А. Улам не был человеком компромисса; он был одним из ярких представителей наиболее жесткого крыла американской советологии. После распада СССР Гарвардский центр явно утратил свое значение, словно демонстрируя кризис американской советологии.
Последние годы своей жизни известный советский историк А. Некрич, покинувший СССР еще в конце 1970-х годов, был связан именно с Гарвардом.
Параллельно с Гарвардом и Стэнфордом большую популярность в США имел Колумбийский университет в Нью-Йорке. Факультет политологии был известен тем, что там много лет работал Збигнев Бжезинский. Именно он своим авторитетом и международными связями влиял на направленность русского центра, с которым формально не был связан. Как и Р. Пайпс в Гарварде, З. Бжезинский обеспечивал связь этих центров с официальными кругами в Вашингтоне.
Я часто бывал в Колумбийском университете, и у меня всегда было ощущение скованности и двойных стандартов его советологического центра.
Особняком стоит в США Институт Кеннана в Вашингтоне. Этот институт, созданный на средства и в память об известном американском дипломате, отце выдающегося историка и также дипломата Джорджа Кеннана, занял особое место среди американских центров по изучению России.
Я хорошо знал одного из первых руководителей института Фреда Старра. Специалист по русской архитектуре и одновременно автор книг о советском джазе, Старр прекрасно играл на саксофоне в одном из ресторанов Вашингтона. Институт много сделал для изучения нашей страны и стал одним из ведущих в США, кто определял направления исследований в области русистики и советологии.
Институт открыл много программ для стажировок, в том числе для молодых. И вообще Институт претендовал на ведущую роль в США по координации исследований России. В то же время было понятно, что Институт Кеннана, являвшийся частью Центра Вудро Вильсона, был тесно связан с правительственными кругами в Белом Доме.
С Фредом Старром я помню еще один эпизод. Наша делегация находилась в США во время очередных президентских выборов. Старр пригласил нас в день выборов в большой зал, где многочисленная аудитория следила за табло, на котором появлялись данные о ходе и результатах голосования.
Все собрание состояло из сторонников демократической партии США. Наше посольство не очень сочувствовало идее нашего похода на это собрание, но и не слишком протестовало. Я помню, как Фред Старр вышел на сцену огромного зала и под аплодисменты собравшихся объявил: «Я приветствую здесь наших русских друзей и будущего президента США». Не будем забывать, что это были годы холодной войны. Но таковы уж были реальности тех времен.
Из американцев, знакомство с которыми оставило след в моих контактах, я отметил бы также Джеймса Биллингтона – директора библиотеки Конгресса. В США эта должность весьма уважаема и почитаема. Она, как правило, дается пожизненно. Помимо этой деятельности Биллингтон был известен как большой специалист по России. Он много занимался историей русской культуры XVI–XVIII веков.
Его книга «Икона и топор» (а речь шла именно о проблемах культуры) вызвала резкие возражения и критику советской номенклатуры. В общественное сознание в Советском Союзе внедрялась мысль, что эта антитеза «Икона и топор» относилась ко всей российской и советской истории, включая и ХХ столетие.
Дж. Биллингтону фактически закрыли или ограничили въезд в Советский Союз. Но все это было наследием холодной войны. Первый раз я встретил Джеймса Биллингтона в Вашингтоне на научной встрече, посвященной российской истории.
Помню то «новшество», которое сопровождало эту встречу; дискуссия началась и продолжилась за столом во время ланча. Биллингтон сидел во главе стола и вел заседание. Это был высокий породистый джентльмен, большой знаток русской истории и культуры; сколько я его знал, он неизменно доброжелательно и с большой любовью относился к России и к своим российским коллегам.
Я сталкивался с Биллингтоном довольно часто. Позднее он сформировал проект под названием «Встречи границ» (Meeting of Frontiers) (о русской Сибири и Дальнем Востоке и контактов местных жителей и выходцев с американцами на разных этапах истории). Последний раз я встретил Биллингтона уже в 2014 году, на приеме в американском посольстве, который посол США устроил специально в честь директора библиотеки Конгресса. Биллингтон сильно сдал; было видно, что и ходил он с трудом, но взгляд был, как и прежде, проницателен.
Американская политическая жизнь всегда была противоречивой и интересной.
Когда я вспоминаю впечатления от многочисленных встреч с американскими историками и общественными деятелями, я должен назвать имя Джорджа Кеннана. Его по справедливости считают патриархом американской историографии и политологии.
Жизненный путь этого человека весьма необычен. Работая в посольстве США в Москве в качестве дипломата отнюдь не первого ранга, он приобрел широкую известность своей знаменитой «длинной телеграммой», подписанной под псевдонимом Мистер Икс, отправленной из Москвы в Вашингтон в 1946 году. Для многих историков эта телеграмма была неким «кредо холодной войны»: Дж. Кеннан сформулировал «концепцию сдерживания Советского Союза».
К этой телеграмме и ее «роли» возникновения холодной войны обращались многие историки и политологи в разных странах. Да и сам Кеннан в последующие годы в своих книгах, статьях и воспоминаниях говорил о смысле и значении этой телеграммы. Он как бы оправдывался, считая, что начало холодной войны положила отнюдь не эта телеграмма дипломата не первого ранга, и что развертывание холодной войны уже было предопределено на более высоком уровне.
Помимо истории с телеграммой Дж. Кеннан в 1950–1960-е годы вошел в американскую и мировую историографию как автор ряда книг о Советской России после революции 1917 года. Когда я начал готовить кандидатскую диссертацию о Брестском мире, то прежде всего обратился к книгам Дж. Кеннана. Я стал внимательно интересоваться его биографией. Весной 1952 года он был назначен послом США в Москве. В сентябре 1952 года уехал в отпуск и по дороге в Москву выступил на собрании в Западном Берлине, где сказал несколько слов о нарушении свободы в Советском Союзе. Узнав об этом, МИД СССР объявил посла США персоной нон грата. Это был, конечно, беспрецедентный случай, когда такие меры принимаются против посла крупнейшие державы.
Казалось, что Дж. Кеннан никогда не вернется в СССР. Но судьба распорядилась иначе. Он еще какое-то время работал на дипломатическом поприще – был послом США в Югославии. Но затем снова занялся историей. Дж. Кеннан обратился к истории русско-французского союза 1895 года и опубликовал на эту тему большую монографию. Для работы над этой книгой ему нужно было поработать в Архиве внешней политики России. Я был почти уверен, что после известных событий он не получит такого разрешения. Но в нашем МИДе проявили гибкость и благоразумие: в итоге Дж. Кеннан работал в Архиве российского МИДа.
Я встречался с Дж. Кеннаном несколько раз. Помню его кабинет в Принстоне, заваленный книгами. Посреди этих книг сидел высокий статный американец с выразительным лицом. Для него Россия – не просто место его прежней дипломатической работы, но практически большая часть жизни.
Для меня, естественно, встреча с Дж. Кеннаном была чрезвычайно важна. Мне было очень интересно понять смысл его исторического взгляда не только на Россию, но и на советский период ее истории.
Затем я встречал «патриарха» американской истории и политологии уже в нашей стране. Кеннан приехал во главе американской делегации на очередной коллоквиум советских и американских историков. Он проходил в Киеве, но по пути туда и обратно Кеннан останавливался в Москве. Дж. Кеннан самим своим присутствием вносил в обстановку встречи дух научного сотрудничества. Я был с нашей делегацией в Киеве и помню один из эпизодов. После заседания мы поехали на экскурсию; лил проливной дождь, дул холодный ветер, и когда мы вернулись в киевский отель, все чувствовали себя не очень комфортно.
Джордж Кеннан был вместе с женой, норвежкой, родом откуда-то с севера Норвегии. Кеннан рассказывал мне, что каждый год они проводили отпуск в Норвегии и обычно либо по дороге в Норвегию, либо на обратном пути заезжали в Россию.
Возвращаясь к киевской встрече, отмечу, что продрогшая супруга Джорджа спросила у меня, где поблизости есть аптека. Но Джордж сказал, что не нужно никаких лекарств, и попросил дать им обычный водки. Прошли уже десятки лет, но я до сих пор помню, как Джордж и его жена спокойно выпили по стакану водки, почти без закуски. На следующее утро за завтраком Кеннан сказал мне, указывая на супругу, что, как он и предполагал, водка оказалась лучшим лекарством, и теперь все в порядке.
Следующая встреча была в Москве, и здесь я вспоминаю другой эпизод. Академик Е.М. Жуков устроил обед в честь Джорджа Кеннана на двадцать втором этаже гостиницы «Россия». Разговор за обедом касался различных вопросов. Незадолго до визита в Москву Дж. Кеннан опубликовал свою книгу об истории русско-французского союза 1895 года. В Советском Союзе по этой же теме выходила книга нашего известного франковеда А.З. Манфреда, и Е.М. Жуков спросил у Кеннана, что он думает об этой книге. Джордж Кеннан дипломатично ответил: «Профессор Манфред описал историю этого союза глазами из Парижа, а я смотрел глазами из России». И далее, развивая идею о русской дипломатии, Кеннан отметил роль тогдашнего русского министра иностранных дел Н.Д. Гирса, которого, по словам Кеннана, явно недооценили в современной историографии. Говоря о Гирсе, Кеннан сказал то, что я запомнил на всю жизнь: «Гирс как и Громыко, вел дела очень профессионально».
В дальнейшем я еще один раз посещал Джорджа Кеннана в Принстоне, но сталкивался с этим именем довольно часто. Дело в том, что я нередко встречался с известным американским историком Джоном Гэддисом, который был учеником Кеннона и часто общался с ним. Он собирал материалы о Кеннане, мечтая написать его научную и общественно-политическую биографию. Но сам Кеннан выдвинул свое условие: он хотел, чтобы биография вышла после его ухода из жизни. Джордж Кеннан дожил до своего столетия, а Гэддис реализовал мечту и опубликовал биография Джорджа Кеннана. Эта книга действительно была издана и получила в США довольно много критических замечаний.
Джон Гэддис – один из крупнейших историков США, у него несколько книг по теории и методологии истории. Но для меня он был интересен как автор многих трудов по истории холодной войны. Я вспоминаю о нем отдельно в связи с моим сотрудничеством с американцами и европейцами в международном проекте по истории холодной войны.
Открытие Германии. Совместная историческая Комиссия
Мои столь активные и прежде контакты с немецкими учеными особенно усилились в последние 20 лет. До этого они распространялись в основном на историков ГДР. Я многократно посещал Берлин и другие города ГДР.
Нынешнему молодому поколению не понять того, что мы испытывали, когда ездили в ФРГ или в Западный Берлин (обычно поездом). Я вспоминаю, как из Восточного Берлина, пройдя дотошную проверку пограничников и таможенников ГДР, мы в поезде из Москвы в Европу (в Париж или в Брюссель) медленно пересекали Западный Берлин, не имея права открывать двери поезда и тем более выходить из вагона. Я никогда не забуду, как по дороге в Париж, когда наш поезд пересекал «границу», разделяющую Восточный и Западный Берлин, мы увидели в окно вагона музей Пергамон, железнодорожную станцию «300» и прочие достопримечательности (в те времена) Западного Берлина.
Что же до других впечатлений о Западной Германии, то я до сих пор испытываю волнение, когда поездом езжу в Кёльн. Следуя с любого направления, за 3–5 минут до прибытия на вокзал Кёльна поезд словно въезжает в знаменитый Кёльнский собор, усиливая ощущение единения мира и человечества.
Помимо историков ГДР, контакты с которыми я описал в другом разделе, я уже давно, еще в 1970–1980-х годах довольно активно сотрудничал с историками ФРГ. В этом мне помогали международные комиссии и всемирные конгрессы историков. В те годы в ФРГ в историческом сообществе были весьма популярны братья Вольфганг и Теодор Моммзены, набирал силу восходящая звезда Юрген Кока и многие другие. Они шли на смену поколению старой послевоенной немецкой гвардии – Т. Шидеру, В. Конце, К.Д. Эрдманну и другим.
Некоторых представителей этой старой гвардии я еще застал в мои молодые годы. Прежде всего это был профессор Карл Дитрих Эрдманн. Накануне и во время всемирного Конгресса историков в Москве (1970) он возглавлял Международный Комитет историков. Высокий статный немец со стальным взглядом, офицер вермахта на Восточном фронте в годы войны, Эрдманн был воплощением консервативного направления в западно-германской историографии.
На конгрессе в Москве, как я уже писал, у него произошел острый диалог с академиком В.М. Хвостовым по истории Второй мировой войны. К. Эрдманн и В.М. Хвостов как бы демонстрировали крайние оценки одного и того же события (Второй мировой войны) – жесткое осуждение советского режима и столь же категоричная апология.
Другой немецкий ученый – Ганс Якобсен – представлял иную, чем Эрдманн, позицию. Якобсен также был в советском плену, но вспоминал свою жизнь в плену с идиллическими нотками, отмечая доброжелательное отношение местного населения к немецким военнопленным. Якобсен опубликовал ряд книг, используя многочисленные документы, в том числе и российские.
Из представителей более молодого поколения я бы отметил уже упомянутых братьев Моммзенов. Вольфганг был специалистом по проблемам историографии. Я часто встречался с ним на заседаниях Международной комиссии по историографии. Он работал в Дюссельдорфе и участвовал в различных конференциях. В последний раз я видел его на конференции в Тромсё (Норвегия). Незадолго до этого Вольфганг развелся с женой и на конференцию приехал с новой супругой. Многие участники конференции хорошо знали его прежнюю супругу, и новая спутница чувствовала себя неуютно.
Вольфганг во время конференции был невеселым. Чувствовалось, что он был, как говорят, не в своей тарелке. Помню, вернувшись в Москву, я сказал своим коллегам, что Вольфганг Моммзен был не похож на себя. И как же странно устроен наш мир: спустя некоторое время я услышал, что Вольфганг утонул в море в Германии во время отпуска. Вольфганг оставил о себе память еще в одном деле: он завершил многолетнюю работу по подготовке к изданию большого тома об истории Международной организации историков.
Несомненно, одной из самых колоритных фигур в новом поколении историков был Юрген Кока. Профессор Свободного университета в Берлине, видный специалист по проблемам теории и методологии истории, бывший президентом Международного комитета историков, Кока, может быть, больше других немецких (да и не только немецких) историков обращал внимание на гражданские позиции ученых разных стран.
Я вспоминаю, как после объявления в печати о создании в России Комиссии по противодействию фальсификациям истории, Юрген Кока связался со мной и попросил объяснить ему смысл и цели этой Комиссии, добавив, что международное сообщество историков обеспокоено всем этим. Кока жестко выступал против историков ГДР после объединения Германии.
Контакты с германскими историками дали мне основания считать, что в Германии децентрализация в науке была особенно заметна, несмотря на традиционную для Германии тенденцию к усилению государственности.
Во второй половине 1990-х годов в правительственных кругах Германии и России появилась мысль о создании постоянно действующей совместной комиссии историков для обсуждения актуальных проблем истории ХХ столетия. Выбор в качестве объекта для дискуссий именно ХХ столетия, конечно, не был случайным: две мировые войны, в которых столкновение России и Германии было главным и страшным и по потерям, и по последствиям.
Я прекрасно помню тот день, когда меня пригласил на ланч заведующий отделом культуры германского МИДа г-н Брентон. Я был в командировке в Бонне. К этому времени уже проходили переговоры о возможном создании совместной российско-германской Комиссии историков. Во время переговоров возникали многие спорные вопросы.
И вот г-н Брентон хотел прояснить некоторые принципиальные и конкретные вопросы. Во время ланча я понял, в чем состояла заинтересованность немецких коллег. Мой собеседник не скрывал того, что одна из задач будущей Комиссии должна состоять в содействии максимальной открытости российских архивов для историков из Германии. Мы долго обсуждали эту и другие темы и в итоге договорились о том, чтобы в Комиссию были бы включены (с обеих сторон) руководители архивов.
И этот принцип стал обязательным при всех модификациях состава Комиссии. Такое решение устроило наших немецких партнеров. Следует при этом иметь в виду, что в те годы перемены к большей открытости российских архивов еще только начинались.
Я понял также, что развитие сотрудничества с российскими историками вполне вписывалось в общую стратегию Германии в европейских и в мировых делах. С самого начала существования Комиссии над ней был установлен патронат со стороны президента России и канцлера Германии.
В Германии деятельность немецкой части Комиссии проходила в рамках министерства внутренних дел, а в нашей стране персональный состав Комиссии утверждался Президиумом Российской Академии наук, а ее деятельность находилась в поле зрения министерства иностранных дел.
Германскую часть Комиссии возглавил известный историк, директор Института современной истории в Мюнхене Хорст Мёллер. Этот институт имел филиал в Берлине, так что Мёллер, проживающий в пригороде Мюнхена, постоянно бывал и в Берлине.
Насколько я знаю, это была самая успешная действующая Международная комиссия историков – мы не пропустили ни одного года и проводили встречи каждый год.
Я вспоминаю первый год; в Германии нас принимал Хельмут Коль. (Это было еще в Бонне). Коль рассказал, что в молодые годы он был учителем истории в средней школе и с тех пор, будучи уже в большой политике, сохранял интерес к истории.
Что касается Комиссии, то ее деятельность представляла собой действительно уникальное явление. Мы обсудили за прошедшие годы много острых тем, в том числе и по истории Второй мировой войны. Оказалось, что у нас с немецкими коллегами нет больших принципиальных разногласий. Сопредседатель с германской стороны Хорст Мёллер подтвердил, что по основным вопросам истории ХХ века позиции немецких и российских членов Комиссии очень близки.
Достаточно перечислить темы, которые мы обсуждали в Комиссии, чтобы стало ясно, насколько высок был научный и общественный уровень работы Комиссии. Это события 1939–1940 годов и пакт Молотова – Риббентропа, Сталинградская битва, германский вопрос в послевоенные годы, отношения ГДР и Советского Союза.
Через Комиссию я смог познакомиться с большим числом немецких историков. Я могу назвать Кетрин Петрофф-Энке из университета в Констанце. Специалистка по России, она создала в своем небольшом университете активно действующий Центр русистики. С этим университетом связана интересная история. В Германии, как и в России, эксперты выделяют лучшие университеты, которые получают приоритетное финансирование от министерства образования.
Я был в Констанце, когда там ждали результатов конкурса. В условиях, когда у нас в России процветала «гигантомания», тенденция к созданию огромных университетов, в Германии конкурс выиграл в числе других небольшой университет в Констанце, причем одним из факторов, обеспечивающих успех Констанца, был гуманитарный аспект, реализация на практике концепции интеграции науки и образования.
В день, когда в Берлине проходило голосование, я уезжал из Констанца. Ректор университета сказал мне, чтобы я позвонил ему вечером. Если он скажет, что они пьют пиво, то значит они проиграли, а если сообщит, что пьют вино, то это означает выигрыш. Поздно вечером я позвонил в Констанц, и ректор радостно воскликнул: «Мы пьем вино!» Я прилетел в Москву и рассказал нашему министру образования и науки, что в Германии поддерживают и небольшие университеты, но на руководителей нашего образования это не особенно подействовало.
Активными членами Комиссии с германской стороны были Хельмут Альтрихтер (из Аугсбурга, близ Мюнхена), Бернд Фауленбах (видный историк, социал-демократ) и другие.
Многие годы ответственным секретарем Комиссии с германской стороны был Эберхард Курт из министерства внутренних дел. Четкий организатор, доброжелательный человек, относящийся с явной симпатией и уважением к российским историкам, Курт внес большой вклад в успешную деятельность Комиссии.
Для меня было большим удовлетворением, когда наша совместная российско-германская Комиссия стала примером, аргументом и образцом для создания других подобных комиссий, в частности российско-литовской, российско-австрийской и даже российско-украинской.
Для немецкой историографии в целом и политологии наиболее характерны следующие главные приоритеты.
Во-первых, это жесткий «расчет» со своим нацистским прошлым. Всякие попытки оправдания нацизма встречают осуждение и отпор. В равной мере любые проявления антисемитизма в научной и образовательной сфере считаются абсолютно неприемлемыми. Мне рассказывал один профессор, что преподаватель, который однажды позволил себе антисемитское высказывание, должен был немедленно покинуть университет.
Во-вторых, в течение длительного времени германская советология, как правило, жестко критиковала «советские порядки» и многие исторические периоды и события. Многие специалисты из Западной Германии задавали тон в общем хоре советологических исследований.
В-третьих, именно немецкие историки одними из первых стали инициаторами выдвижения на первый план на национальном и на международном уровнях темы «исторической памяти». Сейчас эта тема стала одной из весьма популярных.
За последние 20 лет я как бы заново открыл для себя Германию. Я увидел и понял, что при всем немецком стремлении к централизации и порядку баварцы считают Мюнхен реально второй столицей, так же, как «северяне» рассматривают Гамбург северной столицей. В Германии по-прежнему еще не преодолено ментальное и историческое различие между Западной и Восточной частью Германии.
Для меня остается исторической загадкой, как Россия и Германия смогли преодолеть тот разрыв и противостояние, которое происходило в ХХ столетии в результате Первой и Второй мировых войн. Согласно некоторым международным опросам, касающимся образа России и ее восприятия в разных странах, наиболее благоприятные характеристики России были даны именно населением Германии.
Общение и связи с Германией позволяли мне подумать и о процессах адаптации людей различных национальностей, уехавших в другие страны.
Известно, что в Германии проживают более 3 миллионов турок и почти 1,5 миллиона приехавших из России. Многие в Германии признают, что российские граждане, переселившиеся в Германию, лучше турок смогли адаптироваться к немецкой жизни и порядкам, установив хорошие отношения с населением Германии. Для меня это было лишним доказательством того, что российские граждане принадлежат к Европе и легко воспринимают европейские порядки.
Многие годы мои зарубежные связи и поездки в основном касались Франции, Италии, США и в меньшей степени Германии. Может быть, это объяснялось тем, что я не говорю по-немецки, и мне было трудно общаться с моими коллегами из Германии.
В течение многих лет я бывал главным образом в Берлине. Но после того, как Фонд Гумбольдта дал мне стипендию, я смог посетить многие немецкие большие и маленькие города и оценил эту страну. Мне понравились уютные немецкие домики, я понимал, что немецкий менталитет, привычка немцев к порядку придавали их быту и нравам, их жизненному укладу то своеобразие, которое мы знаем с детства из немецкой литературы и истории.
Интерес к пониманию Германии для меня проявился и тогда, когда мне делали операцию в немецкой клинике в Кёльне.
В то же время за последние годы в Германии, как и во всей Европе, выросло новое поколение, оно уже имеет свою шкалу ценностей и свои приоритеты, которые часто размывают сложившиеся устои.
Сегодня очень мало отличий в стиле жизни населения маленьких городков в Германии от городков Бельгии, Австрии или даже Франции и Швейцарии. И все же немецкая профессура (особенно в гуманитарной сфере) дорожит своими традициями и национальными приоритетами. Именно эти факторы особенно привлекали меня; хотелось узнать, как и в какой степени Германия изменилась, что осталось от прежних времен, и какое место в германских современных приоритетах принадлежит России.
Весьма часто я слышал, что в геополитическом плане Германия стремится играть преобладающую роль в Европейском Союзе, используя прежде всего экономическую мощь. Но в контактах и в сотрудничестве в сфере науки и образования немецкие партнеры и коллеги не показывали подобных настроений. Трагический опыт истории ХХ столетия, как мне кажется, принципиально изменил менталитет и поведение немецкой профессуры. Я убежден, что задача российских ученых состоит в том, чтобы максимально сотрудничать с немецкими коллегами в различных областях науки и образования.
Интересной страницей моих связей с историками Германии стала совместная работа над учебным пособием для учителей истории обеих стран. Сама идея такого пособия родилась после обобщения успешного опыта деятельности совместной комиссии историков России и Германии. Помню, как мы обсуждали рутинные вопросы наших перспектив. В это время я был озабочен вопросами интеграции науки и образования в России. В воздухе уже витали идеи подготовки в России новых учебников по истории.
И я спросил моих немецких партнеров по Комиссии, как они отнеслись бы к идее о подготовке некоего совместного учебного пособия по истории для учителей средней школы. С самого начала мы отвергли возможность создания именно учебника, поскольку слишком разными были дидактические основы учебников в наших странах. Кроме того, в Германии школьное образование децентрализовано и варьируется в каждой «земле». Немецкие коллеги обещали подумать и о самой идее, и об источниках финансирования такого проекта.
Прошло несколько месяцев, и на очередном заседании Комиссии мой сопредседатель сообщил, что они согласны подготовить такое учебное пособие; при этом немецкие коллеги представили свой вариант учебного пособия в трех томах, соответственно посвященных XVIII, XIX и ХХ векам.
Мы совместно приняли своеобразный вариант подготовки томов. Во-первых, мы согласились с немецким предложением начать с истории ХХ столетия. Видимо, коллегам из Германии легче было получить финансирование именно по актуальной теме. Во-вторых, мы решили попытаться использовать необычный и максимально трудный вариант, который сильно удивил научную общественность обеих стран. Речь идет о нашем решении, что у каждой из 20 глав тома о ХХ веке будет два автора – российский и немецкий.
В общественном сознании довольно прочно утвердилось мнение о глубоком и принципиальном различии взглядов на историю (особенно ХХ века) российских и немецких историков. Однако опыт работы совместной Комиссии историков позволял констатировать совпадение точек зрения по многим аспектам событий прошлого века.
И теперь в процессе подготовки учебного пособия эта тенденция также была преобладающей. В итоге по 14 из 20 глав книги нам удалось согласовать позиции и найти консенсусное решение. Сделать это было совсем не так просто. Многие недели и даже месяцы проходили согласования между авторами. Конечно, все это требовало компромиссов с обеих сторон.
Как это ни покажется странным, но мы с Х. Мёллером сравнительно легко согласовали совместное предисловие.
Определенную трудность представляла подготовка вступительных статей к отдельным разделам. Они не были совместными, но у нас, да и у немецких коллег, были замечания к представленным текстам. Сложность в этом случае состояла и в том, что по условиям германской стороны тексты изданных томов (на русском и немецком языках) должны были быть полностью идентичными.
Целый ряд положений, особенно в тех шести текстах, по которым не удалось достичь консенсуса и по которым по каждой теме давались две параллельные статьи с разными точками зрения, вызывали возражения с российской, да и с немецкой стороны.
Между тем, в статьях немецких историков по темам о пакте Молотова – Риббентропа и восстании в ГДР 17 июня 1953 года формулировки немецких авторов были жесткими и явно неприемлемыми для российской стороны. По вопросу о пакте я обратился к профессору Петрофф-Энке с пожеланиями изменить формулировку, характеризующую политическое устройство Восточной Польши после сентября 1939 года как советский «оккупационный» и «террористический» режим. Но немецкие авторы отказались это делать, и в статье российского автора на эту тему ему пришлось высказать критику в адрес немецкого варианта статьи.
Среди тем, по которым в книге помещаются разные статьи, помимо темы о советско-германском пакте, следует назвать также события 17 июня 1953 года в ГДР, Берлинский кризис 1948 года, Парижская выставка 1937 года, перестройка в Советском Союзе и глава о Сталинградской битве.
Мы начинали работу над учебным пособием в сравнительно спокойной международной обстановке, но первый том вышел в свет уже в совершенно иной ситуации, в условиях обострения российско-германских отношений. Поэтому мне было неясно, как будет встречено издание этого труда.
Но оказалось, что реакция и в Берлине, и в Москве была необычайно положительной. На презентациях немецкого текста в Берлине в апреле 2015 года и российского в Москве в июле 2015 года было много народа, официальных лиц, звучали многочисленные приветствия.
Такие результаты стимулировали продолжение работ над двумя другими томами учебного пособия.
И эта работа успешно завершилась. Обе стороны оказались удовлетворены изданием всех трех томов, охватывающих период XVIII–XX веков. Окончанием проекта стала презентация всего трехтомника в Москве, в особняке МИД РФ на Спиридоновке 9 июля 2019 года, где были зачитаны приветствия Президента РФ В.В. Путина и канцлера ФРГ А. Меркель, что, несомненно, стало событием, учитывая далеко не простые отношения между двумя странами в тот момент.
Теперь мы думаем о других совместных немецко-российских проектах.
Мне кажется, что завершенным нами проектом открывается новая страница в международном научно-образовательном сотрудничестве в Европе. Недаром вслед за немцами к нам обратились с предложением о подготовке подобных изданий поляки и австрийцы, и в итоге мы успешно подготовили и издали три советских книги с польскими историками и один том с австрийцами.
Реализм и сдержанность британцев. Британская Академия и Лондонская школа экономики
Британская историческая наука и историки Великобритании всегда существенно отличались от континентальной Европы. В послевоенные годы англичане отдавали приоритет связям с Соединенными Штатами Америки. Регулярно, почти ежегодно проходили англо-американские встречи историков. Но это не мешало британским университетам и научным центрам развивать связи с историками на континенте.
Для Великобритании в целом, казалось, были характерны устойчивость и реализм. Одновременно в Англии существовали весьма распространенные антироссийские представления и настроения. Именно исходя из этих предпосылок, англичане выстраивали свои отношения и связи с историками Советского Союза. В Москве с подозрительностью и скептицизмом относились к Англии в целом, рассматривая ее как наиболее верного союзника США, противостояние с которыми являлось главным содержанием периода холодной войны.
В предвоенные годы советско-английские связи историков занимали весьма существенное место. И несмотря на все перепады эпохи холодной войны, в 1960-е годы возобновились регулярные контакты историков обеих стран. В течение 1960–1980-х годов эти связи развивались по нескольким направлениям.
Надо сказать о британской финансово-организационной базе контактов с СССР. Они регулировались общим соглашением между Академией наук нашей страны и Британской Академией наук.
В Англии, помимо университетов, научные связи в области естественных и точных наук осуществляются Королевским Обществом Великобритании, а в сфере гуманитарных и социальных наук – Британской Академией наук.
Именно эта Академия подписала соглашения с АН СССР. По этому соглашению мы получали квоту для научных командировок в Англию, и британские ученые, прежде всего специалисты по истории России, работали в библиотеках и архивах нашей страны. И следует сказать, что это соглашение, постоянно продлеваемое, действовало долго, но в 2011 году Британская Академия уведомила Российскую Академию о сокращении ассигнований, в том числе и на индивидуальные обмены с РАН.
В течение многих лет я поддерживал деловые контакты с руководством Британской Академии, особенно в конце 1980-х – 1990-е годы и в начале ХХI столетия. С исполнительным директором Академии Питером Брауном мы встречались практически в каждый мой приезд в Лондон. Он очень любил общаться со мной в «Атенеуме», престижном английском клубе. Эти клубы отличались своим аристократизмом, британской сдержанностью и вежливостью.
Многие годы я связывался с Британской Академией через двух дам. Одна – Джейн Лидден – заведующая международным отделом Британской Академии, и другая – Френсис Данагер – сотрудница этого отдела, которая в числе других непосредственно курировала связи с Советским Союзом, а после 1991 года – с Россией.
Российские историки должны быть благодарны Джейн и Френсис за их неизменную доброжелательность и за помощь в организации поездок ученых РАН в Великобританию. Приезжающий из России ученый, попав в Лондон, получал исчерпывающую информацию обо всех встречах и визитах, о сроках, о сопровождающих, о транспорте (с указанием времени отъезда и прибытия поездов, машин, автобусов и самолетов). Это был пример типичной английской организации и, по современной терминологии, менеджмента.
Внимание и интерес этих двух женщин к нашей стране я почувствовал снова в 2016 году. К тому времени они уже несколько лет как ушли из Академии. Но я вновь испытал волнение, когда оказался в Лондоне в июле 2016 года на презентации в Британской Академии совместного британско-российского тома – сборника документов по истории холодной войны. На эту презентацию пришло много народу; среди них были известные в Британии специалисты по России. И неожиданно я увидел среди гостей и Питера Брауна, и Джейн Лидден, и Френсис Данагер.
Кажется, что и они были обрадованы, встретившись со мной. Мы вспомнили те годы, когда часто встречались и хорошо сотрудничали. Я пишу сегодня об этом с сожалением от того, как изменилось время, как недружественное отношение к России стало превалировать в словах и делах британских властей, и как следствие этого произошло свертывание связей с Россией.
Но больше всех других организаций мы сотрудничали с Национальным Комитетом историков Великобритании и историческим институтом Лондонского университета и их руководителями. Многие годы две эти должности объединялись в одном лице. Именно эти организации проводили совместные советско-английские коллоквиумы историков.
Я помню профессора Диккенса, Эдварда Томпсона и других. Но в первую очередь я должен назвать профессора Тео Баркера. Мы работали с ним вместе почти 20 лет.
Баркер – типичный английский джентльмен, спокойный и уравновешенный. Главным в его действиях, в походке, осанке, стиле речи было то, что британцы определяют словом «dignity» – достоинство. Тео был специалистом по экономической истории Европы, одновременно хорошо разбираясь в других проблемах и периодах истории. 10 лет он был в руководстве Международного Комитета исторических наук (президентом – пять лет, а затем еще пять лет – советником). Этот период совпал и с моим членством в Бюро и вице-президентством в Комитете истории.
Мы встречались с ним в разных частях света, но больше всего – в Лондоне и в Москве. Я часто навещал его дома в маленьком городке Фавершем, в графстве Кент. Он жил там с женой – бывшей оперной певицей. Джой Баркер – полная, красивая женщина, с веселым нравом, дополняла ту добрую благожелательную ауру, которую излучал Тео.
Он прекрасно относился к нашей стране, необычайно высоко оценивал ее достижения в области науки, образования, искусства. В самые острые моменты (вроде чехословацкого кризиса 1968 года или афганских событий в 1979 году) Баркер никогда не занимался политиканством, критикой или отторжением нашей страны.
Тео любил хорошо и вкусно поесть; в Лондоне у него был любимый итальянский ресторанчик недалеко от Холборна и Британского музея.
Пожалуй, одной из основных черт характера британцев – чувство собственного достоинства с некоторым оттенком превосходства. Многие англичане не очень любят французов и немцев, часто иронизируя по их поводу.
Не зря английская элита, да и массовый обыватель, считает, что Британия не входит в классическую Европу. Как известно, Англия долго сопротивлялась и колебалась – вступать ли ей в Европейский Союз. Да и став его членом, Англия сохраняла дистанцию от европейских учреждений. А потом и вовсе устроила брекзит и вышла из ЕС.
Отношения с Россией всегда были также весьма противоречивыми. В принципе, между Россией и Англией война была лишь однажды – я имею в виду Крымскую войну в середине XIX столетия. В ХХ веке Россия и Англия были в общем союзе в годы Первой и Второй мировых войн. Но несмотря на это, в отношениях двух стран существовал некий синдром исключительности. Русская «самость» сталкивалась с британским чувством превосходства. И на этом фоне отношения двух стран раскачивались как качели – up and down.
Я часто ощущал эту двойственность на себе. Мне довелось однажды выступать в Чатем-Хаус – одном из самых престижных лондонских институтов. Тема была довольно острой: она касалась советской внешней политики в 1939–1941 годах. В то время мы еще не признали существования секретных приложений к пакту Молотова-Риббентропа, и я искал подходящие формулировки и аргументы. Мои английские коллеги были по-джентльменски корректны, не скупились на комплименты в мой адрес, но были безжалостны в оценках и критике советской политики, делая это как бы с высоты своего величия.
Вообще, английские историки и политологи тяготели к широкой постановке вопроса и к более глобальному видению исторического процесса.
Не случайно, именно в Англии активно популяризировалась концепция глобальной истории. Я хорошо знал и активно сотрудничал с Патриком О’Брайаном, который делал основной доклад на одном из всемирных конгрессов о проблемах глобальной истории; он начал издание специального журнала и, конечно, внес свой значительный вклад в исследование так называемой глобальной истории. Патрик жил постоянно в Оксфорде и в Лондоне и многие годы работал в Лондонской школе экономики (LCE) – Мекке британских гуманитариев.
С Лондонской школой экономики у меня связаны еще два воспоминания.
Многие годы профессором LCE был один из крупных специалистов по истории международных отношений Дональд Уотт. Я был знаком с ним в течение длительного времени, мы оба являлись членами бюро международной Комиссии по истории международных отношений. Уотт был к тому же казначеем этой организации.
Уотт являл собой весьма колоритную фигуру. Крупный мужчина, прекрасный специалист, очень общительный. Уотт странно говорил по-английски. Типичный британец, он говорил так, что его не очень понимали даже соотечественники. Он проглатывал слова с полузакрытым ртом.
Одним из первых Уотт ввел в практику термин «международная история». Это не была история международных отношений и не сфера международного сотрудничества.
Понятие «международной истории» связано с упоминавшейся глобальной историей, с поисками синтеза в истории и с интересом к взаимозависимости и взаимосвязанности нашего мира.
Второй человек, который длительное время связывал меня с LCE, был профессор Одд Арне Вестад. Собственно, мое знакомство с ним началось еще в Норвегии, где Вестад был исполнительным секретарем Нобелевского института. Мы продолжили наши постоянные связи и после того, как он переехал в Англию. Арне Вестад стал профессором LCE и поселился в Кембридже.
Вестад – специалист по Китаю и Дальнему Востоку и российско-китайским отношениям. Его успешная деятельность в Англии показала мне взаимосвязанность и интернационализацию научного и образовательного сообщества. Вестад органически вписался в дух LCE. Сейчас он переехал в США.
Я много контактировал с Центром русских исследований в шотландском Абердине и с профессорами университета Эдинбурга. В Шотландии отсутствовал тот английский синдром превосходства, напротив, они ревностно следили за Лондоном, часто жалуясь, например, на то, что Британская Академия наук выделяет ученым Шотландии мало грантов. Руководитель Центра русских исследований в Абердине Пол Дьюкс очень любил посещать Россию; он написал несколько трудов, объективно освещающих историю нашей страны в ХХ веке. Дьюкс прожил непростую жизнь, жена ушла от него к другой женщине, что для середины 1990-х годов было еще странным. Пол Дьюкс заложил хорошую традицию русских исследований в Шотландии.
В Великобритании в послевоенные годы сложилась весьма разветвленная сеть исследовательских центров по изучению России и Советского Союза. В Лондоне это была давно существовавшая Школа славянских исследований. Она занималась в основном русской историей до XIX века, проблемой национальных окраин, историей русской культуры. Яркой представительницей этого центра была Линда Хьюз, написавшая добротную книгу о Петре I и русской истории XVIII века. Она рано умерла от рака. Я встречался с ней в лондонской квартире известного британского русиста и советолога Роберта Сервиса, автора одной из лучших на Западе биографий Сталина. Сервис теперь переехал в Оксфорд. К сожалению, общая тенденция падения интереса к изучению России сказалась и на статусе и значении Школы славянских исследований, в которой большее внимание стало уделяться странам Восточной и Центральной Европы.
Весьма важным центром в «русских» исследованиях в Великобритании был Сент-Энтони колледж Оксфордского университета. Основанный Гарри Шукманом под научным руководством Арчи Брауна – автора одной из лучших в мире биографий М.С. Горбачева, оксфордский центр объединил ряд молодых исследователей, проводил конференции и круглые столы. Несколько раз руководители центра приглашали меня выступить с лекциями и докладами. В основном английских коллег в Оксфорде интересовали проблемы происхождения, эволюции и конца холодной войны.
Собственно, во время всех своих многочисленных поездок в Англию я всегда включал в перечень мест посещения Оксфорд и Кембридж.
В Оксфорде я познакомился с Алексом Правда, который занимался вопросами масс-медиа в СССР и в России в конце 1980-х – 1990-х годов.
Но, как и в отношении лондонской славянской школы, русский центр в Оксфорде в 90-е годы ХХ века и в начале XXI столетия явно снизил свою активность.
Пожалуй, сегодня самым заметным центром в «русских исследованиях» становится LCE, где погоду делают представители другого поколения историков. Джанет Хартли – бывшая одно время вице-канцлером школы, занимается русской историей XIX века; там же работал Доминик Ливен – автор известной книги об истории империй (в книге дается сравнительная характеристика британской, австро-венгерской, османской и российской империй). В 2010 году Ливен выпускает новую книгу о походе Наполеона на Россию, где на основании большого числа документов из российских архивов рассказывается о военной составляющей русской армии (состояние войск, их оснащение и т.п.), т.е. раскрывает то, что почти не исследовалось ранее.
Доминик Ливен – прекрасный собеседник. Его хобби в течение многих лет было коллекционирование оловянных солдатиков, причем их делали по его заказу в России. Ливен прекрасно знал (по картинам, иллюстрациям, архивам) внешний вид солдат и офицеров всех русских полков, и ему изготавливали солдатиков различных русских частей.
В лондонской квартире Ливена в Ноттинг-Хилле в подвальном этаже была оборудована специальная комната, где в шкафах стояли оловянные муляжи (много сотен) солдат и офицеров различных частей русской армии XIX века. Затем Доминик Ливен начал заказывать опять-таки по собственным эскизам муляжи российских чиновников также различных рангов того времени. Думаю, что это единственная в своем роде коллекция, не имеющая аналогов в мире.
В целом, и мы, и британские историки недооцениваем взаимосвязи наших двух народов, культур и династий. В среде российской элиты, к сожалению, сложился негативный образ Великобритании, как чуть ли не главного противника России. Похожий синдром наблюдается и с английской стороны. К сожалению, нынешняя русофобия британского истеблишмента подогревает пропаганду негативного образа России и ее истории.
Между тем исторический опыт свидетельствует о постоянных и довольно устойчивых связях – культурных, общественных и династических – между Англией и Россией. Как мы уже отмечали, между нашими странами не было серьезных войн и конфликтов; наши интересы, конечно, сталкивались в центрально-азиатском регионе, но в Европе Россия и Англия занимают как бы схожее положение. Наши страны – европейские державы, но одновременно мы всегда как бы окаймляли Европу. Не случайно авторы многих общеевропейских проектов прошлых веков или выводили Россию и Англию из «классической» Европы, или отводили им специфическую роль.
Я думаю, что исторические реалии и европейская ситуация требуют от нас, историков, показать, что многие сложности взаимных отношений необходимо преодолевать.
Вена и Женева
Я хотел бы назвать еще два европейских города, где бывал много раз, и которые олицетворяют наши связи с Европой.
Прежде всего это австрийская Вена. Я уже упоминал 1965 год, когда в Вене состоялся Всемирный конгресс историков, в котором я впервые принимал участие. Затем в моих посещениях этого города был большой перерыв, а вот примерно с начала 1990-х годов я стал бывать в Вене довольно часто. Я приезжал туда по приглашению Австрийской Академии наук и пару раз Дипломатической академии Австрии.
Но в конце 1990-х годов у нас появился новый австрийский партнер. Это был Институт по изучению войны имени Больцмана в австрийском городе Граце. Институт всеобщей истории подписал с этим австрийским институтом соглашение, и с тех пор у нас начались регулярные совместные научные встречи, которые проходили по большей части в Вене и иногда в Граце. Душой и организатором этих контактов с австрийской стороны стал Штефан Карнер – директор упомянутого Института имени Больцмана.
Вскоре последовало создание совместной российско-австрийской Комиссии историков, а затем по аналогии с Германией мы начали готовить совместное учебное пособие для учителей средней школы, которое вышло в свет на русском и немецком языках (второе дополненное издание опубликовано в конце 2019 года).
Каждый год мы проводим заседание Комиссии, на котором обсуждаем весьма актуальные и порой непростые вопросы. Я упомяну лишь некоторые из них. Это, например, чехословацкие события 1968 года, история подписания Государственного договора с Австрией, встреча Кеннеди и Хрущева (мы ее назвали «Венский вальс»), встреча Брежнева и Картера (тоже в Вене) и т.п.
Штефан Карнер – доброжелательный и надежный партнер, он прекрасно говорит по-русски. Я бы назвал его классическим представителем Центральной Европы. Он демонстрирует тесную связь Австрии с Венгрией, Чехией и Словакией и, конечно, языковую и культурную связь с Германией.
Мы даже иногда проводим совместные российско-австрийские и российско-германские конференции. Австрия – член Европейского Союза, она, конечно, принадлежит к классической Европе, но ее нейтральный статус придает ей политическое и культурно-психологическое своеобразие. Я никогда не сталкивался с какими-либо антироссийскими проявлениями со стороны австрийских коллег.
Вена органично вошла в мою жизнь. Почти в каждый приезд в австрийскую столицу я останавливался в одном и том же маленьком и комфортном отеле в самом центре Вены «Wandl» (Вандл).
Я стараюсь посещать Венскую оперу и после представления иду ужинать в небольшой ресторан «Rote Bar» напротив здания оперы. В этом ресторане неизменно пианист играет популярные мелодии. Я уже писал о своей склонности к мелодрамам в принципе. И когда слышу в этом ресторане линию Лары из «Доктора Живаго», у меня комок подступает к горлу.
Вена буквально пронизана двумя музыкальными гениями – Моцартом и Штраусом. Они окружают человека со всех сторон.
Но для меня Вена – это еще и связь с тем, чем я занимаюсь последние 40 лет. Вена – некое сердце Европы. Многие годы она была, да и, пожалуй, остается, посредником и местом встречи для урегулирования сложных европейских и мировых проблем. Вена – классическое место истории Габсбургов, многие годы она соединяла Центральную Европу с ее западной и восточной частью.
Австрийцы – деловые и деятельные люди, без романтического налета. Этим же духом проникнута и архитектура Вены, ее прагматический облик. В этом направлении она, по-моему, близка Праге и Будапешту.
Другой город, в который я также очень люблю ездить, – это Женева. В целом, швейцарцы схожи с австрийцами. Их также отличает прагматизм и деловитость. Швейцария – классический и успешный пример европейского конфедерализма. В ней органически соединяются абсолютно прагматичные финансово-деловые немецкоязычные Цюрих и Берн с франкоговорящей Женевой и итальянским Лугано.
Я никогда не был в итальянской части Швейцарии, несколько раз посещал Берн и Цюрих, но чаще всего бывал в Женеве и в Лозанне.
В деловом плане в Женеве у меня были контакты с Институтом международных исследований, с его директором профессором Жаком Фреймоном, а затем и с его сыном Жаном Фреймоном.
В Женеве живет бывший генеральный секретарь Ассоциации новейшей истории Европы Антуан Флёри со своей очаровательной марокканской женой, кстати, дочерью одного из руководителей компартии Марокко. Я много раз бывал в его доме, построенном в марокканском стиле. Он – человек с чувством юмора. Иногда в своем юмористическом стиле он иронизировал над некоторыми проблемами в России, но я, человек терпимый, отвечал ему тоже шутливо.
Женева – также город-посредник, место встреч и переговоров. Но для меня Женева связана с еще одним делом. В этом городе имеется архив Рихарда Куденхове-Калерги – одного из тех, кто настойчиво продвигал идею Пан-Европы и европейских проектов. Несколько раз я специально приезжал в Женеву, чтобы работать в архивах Куденхове-Калерги. Это было в то время, когда я готовил монографию об истории европейской идеи.
Женева всегда казалась мне комфортным местом. Меня привлекало знаменитое Женевское озеро с известным фонтаном, парк «Мон-Репо», где гуляли ухоженные швейцарские стареющие женщины, отнюдь не испытывая какого-либо синдрома от своего одиночества.
Швейцария привлекала меня еще и тем, что здесь по давней традиции находился казначей Международного Комитета исторических наук. В период моего членства в МКИН казначеем был ректор университета в Лозанне. Когда я бывал в Швейцарии, то старался увидеться с ним и с его женой, известным специалистом по истории России и русской по происхождению.
В Женевском университете я познакомился с одним из лучших западных русистов – профессором Жоржем Нивá. Это обаятельный и широко образованный интеллигент, автор многочисленных трудов по проблемам российской культуры и литературы. В середине 1990-х годов я посетил кафедру русской культуры и литературы, которой заведовал Ж. Нива.
Я прочитал лекцию и встретился с одним из профессоров кафедры Симоном Маркишем. С ним связана интересная история. Когда я еще учился в Московском государственном университете, то познакомился со студентом университета филологического факультета Симой Маркишем. Он был сыном известного еврейского писателя Переца Маркиша.
Однажды по приглашению Симы я пришел к ним в гости, где увидел выдающегося Переца Маркиша и его молодую жену, маму Симы. Через некоторое время я узнал об аресте Переца Маркиша вместе с другими членами еврейского антифашистского комитета. Перец Маркиш был расстрелян, а Сима вместе с матерью и младшим братом Давидом были сосланы, кажется, в Казахстан.
Дальнейшая судьба Симы была полна различных пертурбаций. Он женился на жительнице Венгрии, куда и уехал. Потом развелся и обосновался в Швейцарии. Симон Маркиш был хорошим специалистом по проблемам истории и культуры античности. Во время моей лекции в Женеве я был рад встрече с ним. К сожалению, вскоре Сима скоропостижно скончался. Мама и брат Симы после ссылки уехали в Израиль.
Что касается Швейцарии, то известный в свое время Институт международных отношений в Женеве потерял свою популярность и высокий международный престиж.
Швейцарские власти сохраняют неплохие отношения с Россией, но контакты между историками нашей страны и Швейцарии явно пошли на убыль. В самые последние годы швейцарские историки при содействии посла Швейцарии в Москве предложили свои посреднические услуги для проведения встреч российских и украинских историков. Одна из таких встреч уже состоялась в конце 2019 года.
Может быть, мы найдем какие-то интересные темы для новых совместных проектов.
Скандинавские фьорды: избрание в норвежскую и шведскую академии
В последние два десятилетия большое место в моей жизни занимали связи с Норвегией. В 2012 году исполнилось 20 лет со времени подписания первого соглашения о сотрудничестве между Институтом всеобщей истории РАН и Институтом оборонных исследований Норвегии. Директора этого института профессора Олава Ристе я знал к тому времени уже довольно давно. Мы успешно взаимодействовали с ним в Комиссии по истории международных отношений, он участвовал во многих конференциях, в том числе и на территории России.
Я никогда не забуду, как Олав со своей женой Рус, англичанкой из Оксфорда, устроили нам с супругой поездку на машине по Норвегии. Мы проехали полстраны – от Осло до Бергена. Олав был типичным скандинавом, человеком немногословным и хладнокровным, сдержанным в проявлении чувств и эмоций. Олав Ристе – хороший историк, он написал много работ по истории внешней политики Норвегии, много лет отдал проекту, посвященному истории норвежской внешней политики и разведки.
Мы познакомились с ним и с его женой; однажды я организовал им поездку по странам Балтии (как раз накануне их выхода из состава Советского Союза). Мы побывали в Риге и Вильнюсе, они сами заехали в Таллин. Я понимал, что для Ристе Скандинавия и Балтия объединялись общим регионом «европейского Севера».
Активизируя сотрудничество с Норвегией, Швецией и Финляндией и контактируя со многими историками этих стран, я сталкивался с вопросом: существует ли в принципе скандинавская общность, причем не только как географический регион, но и как некое цивилизационное единство? Мы знаем ганзейское единство, воплощенное хотя бы в архитектурном сходстве городов Северной Германии (Любек, Ганновер), Швеции и некоторых других стран.
Постепенно вовлекаясь в сотрудничество со странами Балтии, часто бывая в последние годы в Литве, в Латвии и в Эстонии, я думаю уже о более широком контексте – о балтийской цивилизации, о тех цивилизационных компонентах, которые объединяют все страны вокруг Балтийского моря, включая упомянутые страны Балтии, Польшу, Германию, государства Северной Европы и, разумеется, российский северо-запад. Может быть, именно на этой базе выросло международное объединение руководителей стран Балтийского моря.
Возвращаясь к норвежской теме, отмечу, что считаю большим и важным достижением публикацию тома документов о советско-норвежских отношениях в период 1917–1965 годов. Этот том был наиболее ярким выражением упоминавшегося уже соглашения Института всеобщей истории РАН и Института оборонных исследований Норвегии.
В этом же институте я познакомился тогда с молодым норвежским историком Свеном Хольтсмарком. С тех пор уже более 20 лет мы встречались с ним почти каждый год. Свен был главным составителем и автором упомянутого сборника документов. Рабочие встречи происходили попеременно в Осло и в Москве. Хольтсмарк прекрасно говорил по-русски, у него была польская жена.
Свен сыграл большую роль еще в одном вопросе. Отец моей жены носил фамилию Даниэльсен, говорили, что у него были норвежские корни, но в советские времена упоминать об этом было небезопасно. После смерти в его бумагах нашли старый норвежский паспорт его деда, из которого было видно, что он жил в Петербурге в конце XIX веке и был мастером-часовщиком.
Я сообщил эти данные Свену Хольтсмарку скорее просто для проформы, нежели рассчитывая на практический результат.
Свен сходил в какие-то норвежские архивы, и в результате в один прекрасный день у нас на даче раздался звонок. Мужской голос позвал к телефону мою жену, сказав, что он является ее кузеном. Так моя супруга нашла в Норвегии двух кузенов, одну кузину и очаровательную тетушку, которая, к сожалению, недавно скончалась в 93 года. Она немного говорила по-русски и хорошо помнила своих русских родственников. Во время войны она провела год в одиночной камере в нацистском лагере «Равенсбрюк». Эта история еще более сблизила меня с Норвегией, и мы с женой практически каждые два года ездили туда.
В Норвегии, как мне кажется, нет устойчивого антирусского синдрома, наши страны никогда не воевали друг с другом; кроме того, норвежцы помнят 1944 год, когда советские войска освобождали от нацистов северную Норвегию.
Но с Норвегией меня связало на ряд лет еще одно обстоятельство. В течение длительного периода я сотрудничал с Нобелевским институтом мира. Это престижное учреждение в Норвегии, главная задача которого состоит в ежегодном присуждение Нобелевской премии мира.
С приходом в Комитет в качестве руководителя института известного специалиста, историка-международника Гейра Лундестада Комитет начал выделять стипендии профессорам различных стран для проведения научных исследований. В 1995 году я получил такую стипендию сроком на два месяца. Я с большой пользой провел эти два месяца в Осло, работая над книгой по истории европейских идей.
С этого времени у меня установился тесный и плодотворной контакт с Гейром Лундестадом и с Арне Вестадом – исполнительным директором Нобелевского Комитета.
Нобелевский Комитет снискал себе славу и популярность своей программой по истории холодной войны (о чем я напишу отдельно).
В рамках этого проекта в Осло проводились лекции и круглые столы. Однажды я выступал в Нобелевском институте с лекцией на тему «Процесс принятия внешнеполитических решений в советском руководстве в годы холодной войны». Я рассмотрел этот вопрос на четырех примерах: «Отношение Москвы к плану Маршалла», «Советская нота по германскому вопросу 1952 года», «Советская акция в отношении Чехословакии в 1968 году» и «Решение о вводе советских войск в Афганистан в 1979 году».
Я был на профессорской стажировке в Нобелевском институте всего три раза и один раз по приглашению университета Осло. Эта поездка позволила мне закончить книгу, познакомила меня с десятками ученых и дала возможность близко узнать жизнь и нравы Норвегии.
Но тесное сотрудничество с норвежскими специалистами привело еще к одному результату. По представлению ряда моих норвежских коллег и прежде всего профессора Олава Ристе я был избран иностранным членом Королевской норвежской Академии наук.
Я помню это торжественное заседание, когда меня официально принимали в Академию в присутствии короля Норвегии. После состоялся официальный ужин. Помню, что вскоре после окончания ужина я спустился на первый этаж красивого особняка Норвежской Академии и собрался уходить, когда меня остановил служащий и предупредил, что никто не может покинуть мероприятие, пока король еще находится в доме. Таков был обычай. Вернувшись в один из залов, я увидел, что король сидел в окружении молодых членов Академии и пил популярное в Норвегии пиво.
Таковы были нравы в этой маленькой стране на севере Европы.
Из стран Северной Европы я довольно часто посещал и Швецию. У нас также были двусторонние коллоквиумы с историками Швеции. У меня многие годы был хороший контакт с профессором Р. Торстендалем. Я познакомился с ним через бывшего сотрудника нашего Института Александра Сергеевича Кана – известного скандинависта, вынужденного покинуть Советский Союз. Кан поселился в Швеции, стал работать в университете города Уппсала. И именно там я познакомился с Рольфом Торстендалем. Наши контакты усилились после того, как Рольф женился на русской женщине – специалистке по истории Швеции Тамаре Салычевой. Я очень уважал Р. Торстендаля, выдающегося европейского историка, весьма авторитетного в международном сообществе историков.
Неожиданно Рольф сыграл некоторую роль в моей деятельности. В 2013 году я получил информацию из Стокгольма, что по рекомендации профессора Р. Торстендаля Шведская Академия искусств и словесности избрала меня своим иностранным членом. За этим последовала поездка в Стокгольм, торжественная процедура с участием короля и королевы и последующего обеда.
Мне показалось, что избрание меня членом Норвежской, а затем и Шведской Академий как бы вознаграждало меня за многолетний интерес к истории стран Северной Европы.
Балтийские трансформации
Значительное место в моей международной деятельности, да и в жизни в широком смысле, занимали связи с историками стран Балтии.
Еще во времена советской власти я довольно часто посещал Эстонию и Латвию в основном для летнего отдыха. Но иногда в Риге, Таллине и Вильнюсе организовывались конференции, в которых участвовали известные в то время академики Ю. Кахк (Эстония), А. Дризул (Латвия) и Б. Вайткявичус (Литва). При этом надо сказать, что Кахк имел высокий престиж за рубежом.
Конечно, балтийские историки были активно адаптированы в советскую систему. Упомянутый уже А. Дризул перед самым концом советской власти был даже секретарем ЦK компартии Латвии по идеологии. И в то же время при всем этом историки стран Балтии были явно ближе к западной историографии, чем их коллеги из других республик Советского Союза. Упомянутый Ю. Кахк входил в совместную группу с историками США по вопросам применения математических методов в истории.
Особую близость к зарубежной науке демонстрировали историки Эстонии. Уже в советское время особенно тесными были их связи с соседней Финляндией. Но в конце 1980-х и в начале 1990-х годов, после провозглашения независимости стран Балтии, ситуация коренным образом изменилась. Было очевидным, что в отношениях России с этими странами наступает новый непростой период.
Помню, как в начале 1990-х годов я предложил директорам институтов истории стран Балтии собраться, чтобы обсудить перспективы наших отношений и сотрудничества. К этому времени в странах Балтии уже набрало силу использование истории в политических целях. Многие местные историки возлагали на Россию ответственность (как наследницу СССР) за «оккупацию» Прибалтики в 40-х годах ХХ столетия.
И вот в такой обстановке мы встретились в Вильнюсе. Все институты возглавляли новые люди, пришедшие к руководству в независимых государствах. На этой встрече мы договорились продолжать сотрудничество. На протяжении многих лет наш институт был одним из немногих, кто развивал связи со странами Балтии. И как директор института я лично прикладывал к этому немалые усилия. Должен с удовлетворением сказать, что все прошедшие годы мне удавалось сохранять с прибалтами нормальные отношения, одновременно отстаивая точку зрения российских ученых. Одна из самых популярных латвийских газет назвала меня «ученым с хваткой дипломата», историком с демократическими взглядами, но действующего в рамках государственной идеологии.
В начале 2000-х годов в Риге была создана Международная комиссия по изучению вопросов советской «оккупации», в которую латвийские историки и общественные деятели включали весь советский период Латвии с 1940 по 1991 год. Я был приглашен латвийскими организаторами войти в состав Комиссии. Меня одолевали сомнения, а стоит ли это делать, но учитывая то, что Комиссию формально возглавила президент Латвии и ее курировал советник президента профессор А. Зунда, я решил принять предложение, получив согласие российского министра иностранных дел.
Я ездил на ежегодные заседания комиссии почти восемь лет. Заседания проходили весьма бурно и остро. Мне удалось наладить конструктивный контакт с членами Комиссии из Германии и Израиля, и мы совместно удерживали латвийских руководителей и членов Комиссии от излишнего и крайнего экстремизма.
В рамках и под эгидой Комиссии проходили конференции в основном под флагом «оккупации». Правда, стоит сказать, что все мои попытки расширить тематику деятельности Комиссии и мое стремление склонить латышей к изданию совместных сборников документов по другим историческим периодам и проблемам ими отклонялись. Помню, как особенно рьяно один из членов комиссии от Латвии настаивала, что все мои предложения будут рассматриваться только после того, как я публично «покаюсь» за действия СССР в 1940 году и за последующие годы.
Я постоянно повторял, что мне лично не за что каяться, и что вообще идея покаяния за историю сама по себе неконструктивна и может привести к тому, что все страны будут обязаны беспрерывно каяться. Но все было тщетно. А тут начали выходить книги по материалам деятельности Комиссии. Получилась странная картина.
Издавались книги, с содержанием которых я был не согласен, но на обложке титульного лица печатался полный состав Комиссии, в том числе и моя фамилия. Я как бы становился соучастником издаваемых книг. В итоге я написал письмо руководителям Комиссии о выходе из ее состава.
А затем все мои усилия на «латвийском направлении» были сосредоточены на возможности создания другой исторической Комиссии – двусторонней российско-латвийской.
Постепенно несколько менялась и общая ситуация; новый президент Латвии В. Затлерс в 2010 году неожиданно посетил Москву и в беседе с Д.А. Медведевым (тогда президентом России) согласился с предложением сформировать совместную российско-латвийскую Комиссию историков, и я был рекомендован российским МИДом на пост сопредседателя с российской стороны.
Латвия назначила своим сопредседателем Комиссии профессора университета И. Фельдманиса. Он представлял собой крайнее крыло среди националистически настроенных латвийских историков. Он сразу же начал делать весьма недружественные заявления о том, что его главной задачей будет заставить меня и Комиссию в целом официально признать факт советской оккупации и т.п.
Подобная позиция создала для меня весьма непростое положение. Многие в России начали обвинять меня даже в «предательстве интересов России». Поводом же служили мои действия и стиль работы в Комиссии. Я видел свою цель в том, чтобы не обострять ситуацию, минимизировать жесткую позицию руководителя латвийской части Комиссии и искать пути к конструктивному сотрудничеству.
Я игнорировал выпады и заявления Фельдманиса и аккуратно доводил до сведения латвийской общественности, что деструктивная позиция Фельдманиса противоречит целям и задачам Комиссии, изложенным после визита латвийского премьера в Москву.
В то время мы готовились к заседанию Комиссии в Москве. Мои недруги уверяли (через Интернет), что российский руководитель Комиссии, конечно, признает советскую оккупацию и пойдет на сговор с латвийскими руководителями Комиссии. Но, видимо, наша позиция повлияла на латышей, и они на заседании Комиссии даже не упомянули об оккупации.
Мой общий подход в отношении Комиссии и ее латвийского руководства получил поддержку российских официальных кругов (Администрации Президента и министерства иностранных дел).
В итоге наша принципиальная и сдержанная позиция принесла свои плоды. Рига информировала Москву, что Фельдманис ушел в отставку с поста сопредседателя Комиссии, и на его место назначен профессор Зунда. Я знал его довольно хорошо. Длительное время он был советником по истории президента Латвии. По своим взглядам он не очень отличался от предшественника, но был более осторожен и гибок. В отличие от Фельдманиса Зунда – не публичный человек, он редко дает интервью. Однако очень скоро Зунда включился в общую атмосферу враждебности и озвучил решение Риги приостановить работу Комиссии.
В общем плане моя деятельность в отношениях с Латвией дала мне возможность приобрести опыт осуществления международных связей в необычных условиях, в сочетании внутренних и международных факторов.
Параллельно с Латвией я был вовлечен в активное сотрудничество с Литвой. Собственно, оно началось даже раньше, чем создавались Комиссии с Ригой. Это было следствием того, что еще в 2006 году была создана совместная российско-литовская Комиссия историков. Инициатором с литовской стороны был А. Никжентайтис, тогда директор Института истории Литвы.
Мне он сразу показался человеком, заинтересованным в развитии сотрудничества с Россией. Он неоднократно приезжал в Москву, мы встречались в Вильнюсе. На наших встречах Никжентайтис искал компромиссные формулировки: я никогда не слышал от него слов о советской оккупации.
Помню, мы проводили в Вильнюсе конференцию о перестройке. Из Москвы приехали ученые и некоторые «ветераны перестройки». Никжентайтис вел заседание корректно и, что меня приятно поразило, подчеркивал, что именно перестройка в СССР подготовила обретение независимости Литвы.
С Институтом истории Литвы мы подготовили и издали два дома документов СССР и Литвы в годы мировой войны. Но наши отношения с историками Литвы также зависели от официальной позиции литовских властей, которые в последние годы демонстрировали постоянную враждебность по отношению к России.
В этот же период я активно сотрудничал с историками Эстонии. У нас нет с ними специальной Комиссии, как с Литвой и Латвией. Но у нас есть в Эстонии надежный партнер. Это бывший директор Института истории, а ныне профессор Таллинского университета Магнус Ильмярв. Он выпустил книгу о событиях в Прибалтике в 1939–1940 годах. Основываясь на множестве документов, в том числе и архивных (включая российские архивы), Ильмярв написал оригинальную и серьезную работу, в которой дал анализ драматических событий тех лет. Он часто посещал Россию и во многом способствовал проведению двухсторонних российско-эстонских коллоквиумов.
Обращаясь к нашим контактам со странами Балтии, я должен отметить, что столкнулся с новой ситуацией. Мои коллеги, особенно в Латвии, не хотели слышать никаких аргументов, они признавали правомерность только своих точек зрения; не считались с тем, что в истории были и другие свидетельства, чем те, которые они признавали.
Подобного я не встречал даже в худшие времена холодной войны. Самое печальное состоит в том, что наши коллеги из Риги переносили свое чувство неприятия советской политики и на нынешнюю Россию и, в частности, на российских историков, как бы давая понять, что и мы виноваты и ответственны за прошлые исторические события.
Разумеется, в таких условиях сложно вести диалог, приводить факты, аргументы и излагать свою позицию.
Но несмотря на эти обстоятельства, я думаю, что в данном направлении мы делаем весьма полезное для России дело.
Синдром Польши
Связи с польскими историками привлекали мое внимание особенно в последнее время. В целом мои связи с поляками проходили и в более ранние времена. Я уже упоминал о контактах с А. Гейштором в 1970–1980-е годы. Я посещал Польшу – Институт истории Польской Академии наук, с которым мы имели связи по изучению проблем европейского Средневековья.
Отдельные связи я имел с проф. Чеславом Мадайчиком из того же Варшавского института. Он был одним из крупнейших польских специалистов по истории ХХ столетия и особенно по истории Второй мировой войны.
Я столкнулся с Мадайчиком в связи с обсуждением истории событий в Катыни. Как известно, в течение длительного времени мы не признавали своей ответственности за катынское преступление (расстрел 20 000 поляков весной 1940 года). По поводу судьбы этих поляков дискуссии шли еще во время войны. После обнаружения тел расстрелянных поляков советская специальная комиссия выпустила заявление, в котором вина за это преступление была возложена на немцев. И только во второй половине 1980-х годов несколько советских исследователей обнаружили документы, свидетельствующие об ответственности НКВД за это преступление. Так возникло катынское дело. Я был вовлечен в обсуждение этой проблемы, поскольку одним из исследователей была сотрудница нашего института Н.С. Лебедева. Затем была сформирована совместная российско-польская научная группа, которая опубликовала три тома документов по катынскому делу. И представители нашего института участвовали в ее работе. Я как директор Института был на презентации этих томов в польском посольстве, на которой посол Польши заявил, что теперь вопрос о Катыни в политической плоскости закрыт и передается в распоряжение историков.
К сожалению, отдельные нынешние польские деятели пытаются снова вернуться к теме Катыни с нападками на Россию.
Но, говоря об этом, я вспоминаю, как проходило обнародование в России обстоятельств катынского дела. Мне позвонили из инстанций, сказали, что предстоит публичное сообщение об ответственности НКВД, и посоветовали обсудить с первым замом председателя Гостелерадио П.Н. Решетовым организацию беседы по телевидению с кем-то из поляков. Я позвонил Решетову и сообщил об этом телефонном разговоре. Решетов отреагировал мгновенно и очень эмоционально: «Как, – сказал он, – и это мы берем на себя?» Но после этого мы договорились провести телевизионную беседу с рекомендованным мною проф. Мадайчиком.
И такая беседа состоялась. Я помню, как в одну из годовщин Катыни на нашем телевидении был проведен круглый стол с участием нескольких российских ученых и архивистов, а также выдающегося польского режиссера, автора фильма о Катыни – Анджея Вайды.
Эта беседа произвела на меня сильное впечатление. Позднее многие средства информации в России и в Польше отмечали высокий уровень гражданственности встречи и подчеркивали значение всего этого процесса для укрепления российско-польских отношений.
Следующим позитивным проявлением наших связей стало соглашение Института всеобщей истории с Польским институтом Центральной и Восточной Европы в Люблине.
Польские коллеги проявили интерес к опубликованному трехтомному совместному российско-германскому учебному пособию по истории. Мы начали переговоры и решили осуществить то же самое между Россией и Польшей. Мы работали довольно интенсивно и напряженно. Мы понимали, как много «горючего» материала накоплено в истории взаимоотношений России и Польши с XVII по XX век.
Особенность проекта состояла в том, что поляки настаивали, чтобы все главы были совместными. Мы начали с XVII века, затем был ХIХ век. И наконец, мы перешли к ХХ веку, который, конечно, был особенно сложным. И именно по истории ХХ века мы договорились сделать исключение и представить две параллельные главы о событиях 1939 года. В итоге нам удалось преодолеть все сложности и завершить проект. На русском языке изданы все три тома (презентация состоялась 15 ноября 2019 года). В Польше тоже издали и представили все три тома.
Но ситуация в конце 2019 и в начале 2020 года резко обострилась. Российско-польские отношения перешли фактически в фазу острой конфронтации. Польские власти наращивают обвинения в наш адрес за развязывание Второй мировой войны. Они не захотели даже признать заявление руководителя германского МИДа о том, что только Германия несет ответственность за начало и за весь ход Второй мировой войны.
Польские власти и многие историки не хотят признать никаких ошибок и никакой ответственности Польши за события 1939 года. Но мы с удовлетворением и весьма позитивно оцениваем издание упомянутого трехтомника, хотя далеко не все с этим согласны (и в Польше, и в России).
Мы предлагаем нашим польским коллегам продолжить сотрудничество и призываем их к диалогу, в том числе и по трудным проблемам истории Второй мировой войны. Недавно мы провели с поляками круглый стол в онлайн-формате, посвященный 100-летию Рижского договора. Эта встреча показала, что несмотря на все трудности в Польше есть историки, которые готовы и заинтересованы в сотрудничестве с историками России.
Израиль. Соглашение с Тель-Авивом
Впервые мои контакты с представителями Израиля начались еще тогда, когда у нас не было официальных дипломатических отношений.
В Москве появился директор русского исследовательского центра Тель-Авивского университета Габриэль Городецкий. Он выступал неким посредником между приехавшим в Москву неофициальным представителем израильского МИДа Левиным и различными деятелями советского общества. Именно по его рекомендации я встретился с Левиным и пообедал с ним. (Этот эпизод Левин потом описал в своих мемуарах). Он высоко оценил мое согласие на встречу с ним в условиях отсутствия дипотношений между нашими странами. Разумеется, я уведомил об этом заранее наш МИД.
Вскоре после этого мы подписали соглашение с Каммингсовским центром Тель-Авивского университета, и началась пора нашего активного и весьма плодотворного сотрудничества с Израилем. Мы провели совместно несколько конференций и в Москве, и в Израиле, и даже в других странах. Габи Городецкий – директор Каммингсовского центра – длительное время учился и стажировался в Оксфорде, а затем стал его профессором. Он и первую жену также нашел в Оксфорде.
Мы встречались с ним часто. Особенно наши контакты участились, когда Городецкий опубликовал в России книгу «Миф “Ледокола”», в которой с помощью многочисленных документов опровергал версию Суворова (Резуна) – автора нашумевшей книги «Ледокол» – о сталинском плане превентивного нападения на Германию.
Вспоминаю и презентацию воспоминаний упоминавшегося уже бывшего израильского посла в Москве Левина. Презентация проходила в помещении израильского посольства в Лондоне. Я в то время находился в Англии и принял в ней участие. Были там, естественно, Левин и Городецкий.
Это было довольно трудное время для Израиля. Я помню, что их посольство в Лондоне напоминало осажденную укрепленную крепость с усиленной охраной.
В принципе, точка зрения Городецкого с осуждением версии Суворова совпадала с позицией наших военных историков. Совместно с израильскими коллегами мы довольно сильно продвинулись в изучении предыстории и истории Второй мировой войны. По своим взглядам Габи был весьма консервативен; однажды он сказал, что он – последний сталинист на Западе. А потом в его жизни произошла резкая перемена: Габи развелся и женился на известной в Германии адвокатессе; каждую неделю она выступала на немецком телевидении, давая советы по юридическим вопросам. Мы были с женой в новом доме у Габи и его новой супруги в Кёльне. Очаровательная женщина, она вскоре очень серьезно заболела, и я видел, как Габи делал все возможное и невозможное, чтобы ее спасти. Ей сделали пересадку печени, и, слава Богу, уже прошло немало лет, и у них все в порядке.
С Тель-Авивским университетом мы провели ряд конференций и осуществили публикацию тома документов по истории советско- израильских отношений. В 2018 году МИДы обеих стран поддержали идею о подготовке второго тома документов.
В тот период, когда Городецкий возглавлял в Тель-Авиве Центр по изучению России, его заместителем был Борис Морозов. После ухода Городецкого и его отъезда из Израиля в Германию, а затем снова в Оксфорд, Морозов стал нашим главным партнером в Израиле.
По стилю поведения и, как говорят, по менталитету Борис Маркович был иным человеком по сравнению с Габи Городецким. Он вел себя и выглядел как абсолютно российский человек. В то же время Морозов повсюду защищал израильские интересы, сохраняя максимальную лояльность к России и к российским историкам-коллегам.
В Израиле я побывал несколько раз. Конечно, это страна поражает воображение. Прежде всего по количеству русских – это настоящий «анклав» России в Израиле. Несмотря на то, что Израиль постоянно живет под угрозой нападения и терактов, его гражданам присущи оптимизм и надежды на лучшее.
В планах сотрудничества историков – подготовка и издание второго тома документов о советско-израильских отношениях и другие совместные проекты. Вскоре зашла речь о создании совместной российско-израильской комиссии историков, в формировании которой я принимал активное участие. И в начале 2019 года эта комиссия была создана.
С католическим миром. Ватикан и Орден иезуитов
Я никогда не предполагал, что значительное место в моей жизни и деятельности в течение многих лет будут занимать связи с представителями православной и католической церкви. Все началось с поручения президента РАН Ю.С. Осипова представлять Академию в научных контактах с русской православной церковью. Я довольно часто встречался с митрополитом Кириллом (тогда он отвечал за международные связи), с архиепископом Мефодием и другими деятелями РПЦ. Кирилл по нашему приглашению выступал в Институте всеобщей истории с блестящей лекцией. Его ораторское искусство завораживало. Меня ввели в состав научного Совета православной энциклопедии и постоянно приглашали на различные приемы и встречи в Патриархии.
В тоже время со мной связались представитель папского Комитета исторических наук в Ватикане и папский нунций в Москве, предлагая сотрудничество. В этот же период у нас в институте был создан Центр по истории религии и церкви.
И мы решили организовать большую международную конференцию по проблемам истории и культуры христианства. Учредителями конференции выступали Ватикан (в лице папского Комитета исторических наук), Патриархия Русской православной церкви и Институт всеобщей истории РАН.
Впервые за многие годы противостоящие друг другу представители православия и католицизма обсуждали вопросы общей истории христианства. И такие встречи стали периодическими. На одной из них делегацию Ватикана возглавлял кардинал Пупар, бывший в то время председателем папского Совета по культуре.
Поль Пупар – известный историк, культуролог и теолог, француз по национальности, блестящий оратор; он выступил у нас в институте с докладом о деле Галилея. Я помню, как в моем кабинете за закрытой дверью сидели Пупар и Кирилл, а я был в приемной и время от времени носил им чай. С тех пор мы встречались с Пупаром довольно часто и в Москве, и в Риме (в том числе, в его квартире с огромным количество книг). В ходе наших контактов мы подписали соглашение между ИВИ РАН и папским Комитетом исторических наук (который тогда возглавлял Вальтер Брандмюллер). И в рамках этого соглашения мы провели несколько конференций по теме «России и Ватикан в 20–30-е годы ХХ века».
Я принимал участие и активно содействовал изданию в России католической энциклопедии, уникального и довольно неординарного издания в нашей действительности.
Наконец на нас вышли историки – представители Ордена иезуитов. Мы провели три совместные встречи, результатом чего явилась книга «Иезуиты в России во времена Екатерины II». Впервые в жизни я общался с членом Ордена иезуитов монсеньером Батлории на заседаниях Международного Комитета исторических наук, членами которого мы были.
Потом Батлории бывал в СССР и России, и я сопровождал его в поездке в Ленинград. Он был хорошо образованным человеком, обаятельным и тихим в общении. В моем сознании с советских времен иезуиты были хитрыми и агрессивными людьми, но Батлории показывал, что все это было совсем не так просто.
И вот спустя много лет меня принимает в Риме глава (генерал) Ордена иезуитов, и мы обсуждаем за ланчем перспективы нашего сотрудничества. Высокий худощавый голландец с аскетичным лицом говорил со мной о вполне мирских делах. В частности, он предложил для сотрудничества тему «Иезуиты и восстание декабристов в Петербурге в 1825 году». Я удивленно спросил у него, какая связь между этими вещами, на что генерал ответил, что большинство декабристов в прошлом окончили иезуитские колледжи.
Я вспомнил в этой связи, что в конце XVIII века большинство правителей Европы запретили иезуитский Орден, и только российская императрица Екатерина II разрешила его деятельность в России, где, в частности, и были открыты несколько иезуитских колледжей, в которых учились представители российской элиты, в том числе и офицеры.
В заключение скромного аскетичного ланча генерал спросил меня, правда ли, что слово «иезуит» в русском языке имеет весьма негативный смысл. Я ответил утвердительно; генерал еще раз повторил «очень негативный», и я снова ответил «да», и мы оба засмеялись. А затем последовал вышеупомянутый первый совместный семинар в Москве. В составе делегации Ордена были итальянцы и поляки. В дальнейшем мы подписали дополнительное соглашение с крупнейшим иезуитским университетом – Грегорианским в Риме.
Надо сказать, что далеко не всем в России нравились наши контакты с Ватиканом и католическим миром. Но официальные круги считали весьма полезными наши связи по линии науки и образования. По моей инициативе во время одного из визитов в Ватикан российский Президент вручил папе Римскому один из томов изданной в России католической энциклопедии.
В итоге моей активности в этом направлении Ватикан наградил меня Орденом Святого Григория (мне его торжественно вручили в Ватикане), а вскоре меня наградил Орденом православной церкви и Патриарх. Я посчитал, что таким образом была оценена и одобрена моя деятельность по исследованиям истории религии и церкви, истории православия и католичества и по развитию научных связей между нами и Ватиканом.
Хорошо помню тот торжественный день, когда государственный секретарь Ватикана вручил мне орден в красивом зале, отделанным красным штофом. Да и сам орден и лента были декорированы в красный цвет.
Во время визитов в Рим мне довелось встречаться и с папой Павлом II, с папой Бенедиктом XVI, и с папой Франциском.
Неким завершением сотрудничества с Ватиканом стала моя поездка в Рим в конце 2013 года по приглашению папского Комитета исторических наук и его руководителя Ардура, который много сделал для сотрудничества историков России и Ватикана. Меня поселили не в гостинице в городе, как обычно, а в самом Ватикане, в доме «Санта-Марта», где стал жить новый папа Франциск. Каждое утро мы завтракали и ужинали в общей столовой; папа, славящийся своим скромным, аскетичным образом жизни, завтракал за отдельным столом. Он ездил на маленьком заурядном автомобиле, при этом, выходя из здания, здоровался отдельно с каждым охранником и водителем.
За неделю жизни в «Санта-Марта» я убедился в правдивости всего того, что писали о новом папе – его гуманности, скромности и необыкновенном укладе жизни и поведения.
Католическая церковь переживает сегодня не лучшие времена, но все же она сохраняет свое влияние в западном мире и его политике, особенно усиливая в последнее время свои позиции в Латинской Америке, в Индии и в ряде стран Азии и Африки.
Международная ассоциация новейшей истории Европы
Более десяти лет я активно участвовал в деятельности Международной ассоциации новейшей истории Европы. Это была довольно влиятельная организация, созданная по инициативе французского профессора из Страсбурга Люилье. Фактически я начал участвовать в ней почти сразу же после ее создания. Оглядываясь назад, я понимаю насколько полезным для меня оказалось сотрудничество с этой организацией, в результате которого я активно подключился к европейской проблематике. Каждый год или, как правило, раз в два года Ассоциация проводила международные конференции. Мы обсуждали международные вопросы европейской истории в основном ХХ столетия, проблемы прав человека и иногда «европеизм» в целом. После ухода Люилье многие годы Ассоциацию возглавлял французский историк Жак Барьети (как президент) и швейцарец Антуан Флёри (как генеральный секретарь). Фактически в каждый приезд в Париж Барьети приглашал меня пообедать в любимый им ресторан около вокзала Сен-Лазар. Выбор вин был для него неким священнодействием; вообще он любил вкусно поесть, и посещение типичных французских ресторанов доставляло ему большое удовольствие.
Барьети был хорошим историком, который занимался конкретными темами, не очень тяготел к общеисторическим и к широким историко-международным проблемам. Он прекрасно знал французскую внешнюю политику 20-х годов ХХ века, особенно бриановский период. Но главной его специализацией была история Германии и франко-германские отношения.
С Барьети и Флёри меня связывали многие годы. Помимо чисто профессиональных дел мне было интересно наблюдать за европейскими настроениями моих партнеров. Может быть, общаясь с ними столь часто, и чувствуя, что Россия – это часть Европы, и ощущая себя частичкой этого европейского сообщества ученых, я в то же время видел разницу в менталитете, в психологии, в жизненных целях и интересах между российскими людьми и европейцами.
Кроме того, и это относится, пожалуй, ко всем моим партнерам в Европе, не говоря уже о США, у меня за многие годы сложилось впечатление, что индивидуализм как кредо и стиль их жизни не побуждали их к тесному общению. Бывая у многих из них дома и зная их семьи, я видел, что такой же сдержанный стиль общения превалировал и в их отношениях со своими соотечественниками. Меня очень удивляло, когда мои коллеги из Германии и Франции, тем более из Швейцарии или Австрии, рассказывали мне о своих близких родственниках, с которыми они общаются даже по телефону раз в месяц, а может быть и более редко.