Вместо предисловия
Отрывок из статьи ««Мы – люди. Пусть и не видевшие войны, но знающие о ней…» «Парус», №75 • 02.07.2019.
Беседа главного редактора журнала «Парус» Ирины Калус (И.В) и писателя, редактора рубрики «Сотворение легенды» Алексея Котова (А.Н).
А.Н … Однажды отец спросил бывшего солдата, видел ли он на фронте, как в немцев стреляют женщины? (Улыбнусь: этот вопрос он задал после разговора на повышенных тонах с мамой, когда она в очередной раз заявила, что «мужикам нужно меньше пить».) Гость ответил, что да, видел. Однажды их батальон попал в окружение и ночью нужно было прорваться к своим. Перед атакой в траншею пришла санитарка и молча взяла в руки винтовку. Командир сказал ей, чтобы она шла к раненым. Санитарка ответила, что раненых больше нет, потому что в окоп попала мина. Я хорошо запомнил лицо рассказчика: оно вдруг стало каким-то виноватым и больным… Словно он стал свидетелем не просто чего-то нехорошего, а… не знаю… еще невиданного им греха, что ли?.. Когда санитарка стреляла в немцев, солдат удивился тому, что у нее было грязное, «какой-то удивительной, почти небесной красоты лицо» и он вдруг подумал, что эта девушка скоро умрет… Ее и в самом деле убили в начале атаки, и рассказчик долго молчал после того, как сказал об этом. Наверное, это была самая длительная пауза в разговоре взрослых, с которой мне приходилось до этого сталкиваться…
И.В. Здесь я соглашусь. В женщине, несущей смерть в бою, есть что-то крайне противоестественное. Но давайте вспомним, ведь на войне были женщины-снайперы, женщины-летчицы и даже разведчицы…
А.Н. А много ли было таких женщин? Я почему-то думаю, что эти исключения только подтверждают правило. Да и страшнее, чем быть санитаркой на фронте – а там до винтовки далековато – по воспоминаниям самих фронтовиков, больше ничего нет.
И.В. Да, понятно… Но, уважаемый Алексей Николаевич, чтобы Вас понимали чуть лучше, нам нужно самим сделать первый шаг и всё-таки открыть рубрику. Улыбнусь: а еще, вполне возможно, что мне хочется немного покритиковать и Вас. Не Вам же одному критиковать других, да ещё минуя законы логики.
А.Н. Начать – пожалуйста. Рассказ «Асы» я написал десять лет назад. Он проходил в периодике хорошим тиражом… В общем, это все.
И.В. А как он родился?.. Точнее говоря, как родилась эта легенда?
А.Н. Об этом потом. Так и читателю удобнее будет. Хорошо?
И.В. Ну, если читателю удобнее, то хорошо.
… Весной сорок третьего перегоняли мы с подружкой «У-2» из ремонтной бригады на наш фронтовой аэродром. Из оружия – только наганы. А впрочем, зачем нам оружие, если внизу наш тыл? Катька мне песни по внутренней связи поет, а я – штурман-стрелок без пулемета – американское печенье грызу.
Катьке тогда двадцать два года было, мне – девятнадцать. Девчонки совсем!.. Но дружили мы крепко. Катька красивая была как королева, бойкая, такая спуску никому не давала. Служил у нас на аэродроме один майор-связист, грешок за ним водился – любил свое неравнодушие к женскому полу руками доказывать. Но после «разговора» с Катькой он ее и меня за три версты обегать стал. Издалека предпочитал здороваться, причем крайне вежливо, а часто и фуражечку приподнимал.
На фронте к женщинам особое отношение было. Не в бою, конечно – на земле. Чуть «зазевалась» девчонка – уже и женишок рядом вертится. Люблю, мол, и жить без вас не могу!.. Тили-тили, трали-вали, короче говоря.
Катька все посмеивалась: мол, эти мужики, как «мессеры», всегда с тыла заходят, то есть со стороны женского сердца. Может быть, уже завтра гореть девчонке среди обломков фанерного самолетика, уткнувшись разбитым лицом в приборную доску, а тут – любовь, понимаешь!.. Но человек к жизни тысячами нитей привязан. Чего греха таить, жаден он к ней, даже ненасытен, а любовь-то, она и есть самая главная ниточка. Чуть тронь ее – уже стучит глупое сердечко, волнуется… И жизнь огромной кажется, как небо.
Рядом с нами истребительный полк базировался. Сама не знаю как, но привязался ко мне паренек один. Ладно бы герой, а то так себе – младший лейтенантик ускоренного выпуска… Худой, как мальчишка, и застенчивый еще больше, чем я. Из всех достоинств у Мишки только глаза и были. Никогда, ни до, ни после, я ни у кого таких бездонных глаз не видела: огромные, голубые, может быть, чуть грустные, но едва улыбнешься ему, глядь, и в Мишкиных «озерах» живая и лукавая искорка светится. «Озерами» Мишкины глаза Катька называла. В насмешку, конечно. А еще она терпеть не могла, когда я ей про Мишкины ухаживания рассказывала. Злилась даже. Хотя какой из Мишки, спрашивается, ухажер? Всей смелости у него только на то и хватало, чтобы рядом со мной присесть да робко за руку тронуть…
Месяц прошел – Мишка мне предложение сделал. Смешно!.. Не целовались даже ни разу, а тут – замуж. Рассказала я Катьке. Она глазами сверкнула, отвернулась и молчит. А я от смеха уже чуть ли не задыхаюсь. Мишка – милый, но совсем простецкий Мишка – и вдруг муж?!.. В ту пору мне больше рослые ребята нравились, с орденами и снисходительными улыбочками. Герои!.. А тут вдруг какой-то красный от смущения Мишка.
Помолчала Катька и спрашивает:
– Прогнала его?
Я смеюсь:
– Конечно.
На том и закончился наш разговор.
А уже на следующий день я Катьку рядом с Мишкой увидела. Стоит наша гордая полковая красавица и такими влюбленными глазами на Мишку смотрит, что даже у майора-связиста челюсть на грудь упала. Мол, чего это она, а?! Да что там майор, сам командир полка – и тот головой покачал. А потом влепил он Катьке сутки «губы», чтобы охолонула она от своего неуемного чувства, поскольку зенитчики вместо того, чтобы за небом присматривать, на сияющую от счастья красавицу глаза пялят.
Шевельнулось у меня под сердцем что-то… Что-то недоброе к Катьке. Мол, зачем она к Мишке подошла? Во-первых, мы же подруги, а во-вторых, если я Мишку прогнала, то ей-то он зачем?
А весной в мае ночи светлые, соловьиные… Сирень пахнет так, словно войны и в помине нет. Если бы мы на ночные бомбежки летали – может, я и не думала ни о чем. Но перед этим потрепали нашу старенькую «восьмерку» немецкие зенитки. Сдали ее в ремонт, в тыл… Короче говоря, не один час по ночам я потолок нашей землянки рассматривала и никак от мысли, где и с кем сейчас моя подруга Катька пропадает, избавиться не могла.
Потом срок пришел за нашей «восьмеркой» в тыл ехать. Я остаться могла, но Катьку не проведешь: мало ли, мол, что в ее отсутствие на моем личном фронте случиться может? Тем более что у девятнадцатилетней девчонки вчерашнее «нет» очень легко в «да» превращается.
Ох, и ласкова же со мной Катька была!.. Когда мы на «полуторке» ехали, она меня два часа шоколадом кормила. Целый месяц она его копила, что ли?.. А болтала Катька так, словно на всю войну наговориться решила: и о доме своем под Иркутском, и об учебе в техникуме, и о матери… Короче говоря, обо всем, кроме Мишки. Но сколько бы я шоколада не ела, все равно под сердцем горько было. Неуютно как-то – и горько…
А еще через сутки поднялись мы с Катькой на своей «восьмерке» с пыльного аэродрома к веселеньким облачкам, еще не зная, что идем в самый страшный и отчаянный бой в своей жизни…
Погода была лучше и не придумать: солнышко яркое-яркое и вокруг пышные облака, как огромные корабли. Вдруг смотрим, ниже нас – «мессер»!.. Один. Нас он не заметил – мы как раз в облако нырнули. Такие самолеты-одиночки «охотниками» называли. Летали на них только асы. Правда, такому асу что полевой госпиталь атаковать, что штаб во время передислокации – все едино. А когда «мессер» с нами встретился, он довольно медленно шел, словно на земле что-то высматривал.
Война – это азарт, азарт страшный – до безумия. Были кое-какие шансы у Катьки, была секундочка, чтобы на голову фашиста свалиться и пропеллером его рубануть, но скорости не хватило, у «мессера» скорость – втрое. К тому же опытный нам гад попался, успел в сторону шарахнуться, да и не таран это с нашей стороны был, а что-то типа падения кирпича на голову. Уже потом над нами девчонки в полку посмеивались: что, мол, барышни-мечтательницы, не удалось вам с первого раза попасть цветочным горшком с балкона в бешеного пса?.. Только не на балконе, конечно же, мы тогда стояли, но очень злы были на немцев. А потому Катька на не совсем удачное положение немца внизу так быстро среагировала. Как говорится, почти на автомате: конечно же, глупо, конечно же, слишком дерзко, но ото всей души…
Кое-как увернулись мы от очереди «мессера» и – в облако. А фрица, видно, обида взяла: мол, какие-то русские «фрау» меня, аса, сбить захотели. Опять-таки позже я узнала, что в тот день немцы узловую станцию бомбили и наши зенитчицы их здорово потрепали – кроме «юнкерса» и бубновый «мессер» в землю вогнали. Нас тоже «бубновый» атаковал, и как знать, может быть, он цель для мести искал, чтобы свою злобу на нее выплеснуть. Знали немцы, что на «У-2» частенько женщины летают и они же возле зениток стоят. Короче говоря, решил немец на нас поохотиться. А почему бы и нет, спрашивается, если опасности – ноль, а кроме того, их брату-асу за «рус фанер» с «рус фрау» железный крест давали.
Крутимся мы в облаках… А фрицу то ли его же собственная скорость за тихоходным самолетиком охотиться мешает, то ли он специально выманивает нас из облака: крутится ниже на минимальной скорости, словно на вторую атаку напрашивается.
Высмотрели мы вдвоем фашиста еще раз. Катька ручку от себя и – в пике прямо на черные кресты. А что делать-то?!.. Облака все реже и реже, шансов на удачу – один на сто тысяч, но, если умирать – так с музыкой.
«Мессер» чуть ли на «пятачке» развернулся и как полоснет очередью! Меня в руку задело, Катьке осколками триплекса лицо посекло. Спасло только то, что Катька успела под брюхом «мессера» прошмыгнуть.
Стал немец еще ближе от облаков кружить. Ждет, сволочь!.. На, бери, мол, меня. А у нас – бензин почти на нуле. С парашютом прыгать бесполезно, для «мессера» двух «фрау»-парашютисток расстрелять – одно удовольствие.
Катька мне кричит:
– Не вижу ничего!.. Кровь глаза заливает. Наводи меня!..
Только я что могла?.. Хоть и не сильно меня фриц задел, но мимо артерии пуля все-таки не прошла. Кровь хлещет так – ладошкой рану не зажмешь. Мутится все перед глазами… А фашист хоть и рядом, но попробуй, достань его. Это тебе не бомбы на окопы с сонными фашистами сыпать.
Вот в ту секундочку и вспомнила я Мишкины глаза. Словно в самую душу плеснули мне его «озера». Казалось бы, вот она, смерть, а меня жалость какая-то за сердце берет.
«Ах, Мишка ты, Мишка, – думаю про себя. – Что же ты таким робким оказался? Был бы наглым, как этот фашист проклятый, может быть, и добился чего-нибудь?.. Хотя бы поцелуя в щеку. А ты все краснел да смущался. Эх, а еще мужик!..»
Катька мне кричит:
– Бензин кончается!.. Не вижу!.. Наводи!
А у меня в голове: «Прощай, Мишенька!.. Видно, не судьба, потому что фашист этот не как ты… От него не уйдешь».
Я смотрю, тень чуть ниже нас скользит. Мелькает как щука в камышах. Близко совсем… Кажется, руку протяни и достанешь. Исчезла тень, снова появилась и снова исчезла… Впрочем, это даже не щука была, а настоящая акула, потому что фриц свой «мессер» часто брюхом вверх переворачивал. Акула так делает, когда добычу хватает, а немец наоборот – свое вроде бы как неудачное положение подчеркивал. Схватить он нас хотел, очень сильно хотел, потому и подманивал. Безумная, почти нереальная игра у нас с ним получилась…
Я кричу:
– Катька, левее на десять часов!
Ближе тень… Еще ближе! Крепкие нервы у немца оказались: что, мол, дамочки, слабо вам, да?
Словно по ниточке, на последнюю атаку мы выходили… Цена ниточки той – жизнь. Когда «мессер» стал высоту на развороте набирать, упала у него скорость… Казалось, еще полсекунды – и он в штопор сорвется. Всплыла брюхом вверх наша «акула»… Лежит и ждет.
Я кричу:
– Катенька, право на четыре!.. Угол семьдесят. Милая, прощай!!
Уже не о простом таране речь шла, а о таком, после которого комок железа вперемешку с человеческой плотью остается.
Только ошиблась я… Просто не могла не ошибиться, ведь ни один математический гений не смог бы рассчитать нашу точку встречи с немцем. Наудачу мы смерть свою искали, и перед самым носом фашиста наш самолетик из облака вынырнул. Короче говоря, не мы его, а он нас таранил: осколки нашего «хвоста» в одну сторону брызнули, пропеллер от «мессера» – в другую. В грудь ударило так – только искры перед глазами сверкнули, а потом погасли искры… Как в бездне погасли.
Как с парашютом садилась – не помню… В себя на земле пришла – и бегом к Катьке.
А она за лицо обоими руками держится и стонет:
– Господи, да кто же меня теперь замуж возьмет?!.
Оторвала я ее руки от лица. Смотрю – осколки поверху прошли, брови рассекли, лоб, и только на одной щеке царапина.
Я говорю:
– Катенька, это ничего… До свадьбы заживет.
А Катька мне сквозь слезы шепчет:
– Да не будет никакой свадьбы, не будет!.. Мишка тебя любит, а значит, ты – самая настоящая разлучница.
Я удивилась, конечно, и отвечаю:
– Какая же я разлучница, если я с ним первая целовалась?
Катька говорит:
– Врешь ты все, не целовались вы ни разу!.. Господи, и что только Мишка в тебе нашел-то?!
Обидно мне стало. Даже руки у меня от той обиды задрожали.
– Может, что и нашел – говорю, – тебе-то какое дело?!
Катька кричит:
– А такое!.. Ты Мишку прогнала? Вот и не лезь теперь к нему.
Я кричу:
– А вот захочу и полезу!.. И ничего ты мне не сделаешь.
Мимо какая-то пехотная часть шла. Если бы не мы – потрепал бы их «мессер». Так что сбитого летчика солдаты наши чуть ли не на руки приняли.
Полковник подошел. Посмотрел он на нас, улыбнулся и спрашивает:
– Девочки, вы что тут, драться собрались, что ли?
Немца привели. Ух, и гад нам попался!.. Вся грудь в орденах, и рожа, как у пса-рыцаря из кино «Александр Невский», правда, уже побитая здорово. Но это дело понятное, и, если бы не полковник – просто пристрелили бы наши ребята немца.
Немец морду задрал и лопочет что-то полковнику через переводчика.
Полковник на нас пальцем показал и говорит:
– Что, сукин сын, бьют вас наши девочки? Ты не мне, ты им докладывай.
Посмотрел на нас немец – поморщился, а потом говорит:
– Майор фон Отто Краух (или как его там?.. Я уже и не помню). Совершил триста боевых вылетов. Уничтожил девяносто восемь самолетов противника. В последнем бою своим первым тараном сбил… – еще раз посмотрел на нас немец, еще раз поморщился. – Сбил двух советских асов.
Двух асов!.. Хитрый счет у войны – и дотянул-таки до желанной цифры «100» фашист. Правда, «асы» ему не очень бравые попались: полуослепшая от собственной крови девушка-летчица да стрелок-штурман, которая только и могла что запустить в немца куском печенья.
Улыбнулся полковник: вроде как юбилей у «фона» случился. Сотня все-таки. Наградить бы нужно его, только чем?.. Порылся в кармане полковник, достал солдатскую, затертую звездочку от пилотки, которую, наверное, на пыльной дороге нашел, и на грудь немца, рядом с крестами, приколол.
– Спасибо тебе, – говорит, – гад, за твой идиотский таран, на который ты помимо своей воли пошел, и за то, что девочки живы остались. И учти, если бы они погибли, я бы тебя своими руками придушил. А теперь носи свою последнюю награду на здоровье, сволочь.
Даже мы с Катькой – и то засмеялись…
А с Мишкой у нас так ничего и не получилось.
Уже в госпитале узнали мы с Катей, что три дня спустя истребительный полк почти в полном составе штурмовал железнодорожный мост. Бой был страшный… Но кое-кто из ребят все-таки успел увидеть, как из последних сил, почти над самой землей, тянул и тянул к жирной «гусенице» фашистского эшелона доверху залитого топливом для танков, объятый пламенем Мишкин «Як»…
Даже могилы – и той от Мишки не осталось.
С тех пор прошло уже много лет, но каждую весну мне снится Мишка. Как живой стоит он передо мной, улыбается чуть виновато своими огромными глазами и молчит.
Люди правильно говорят, у войны не женское лицо… Но никто не знает, какая у нее память.
***
И.В. Алексей Николаевич, спасибо за первый рассказ. Так всё-таки ответите на вопрос, как родилась эта легенда?
А.Н. В школе у нас был учитель истории – Иван Дмитриевич… Фамилии уже не помню, много лет прошло. В Отечественную он воевал на «Ил-2», много раз горел, но после госпиталя снова возвращался в часть. Это был высокий, полный человек с бравыми кавалерийскими усами. Он даже орденских колодок не носил, но те, кто видел его награды, говорили, что, глядя на такой «иконостас», просто нельзя было не перекреститься от удивления.
Однажды он рассказал нам, школьникам, такую историю. Их полк перебазировался на другой аэродром, и тот еще не был полностью готов. Часть машин базировалась на старом аэродроме, часть – на новом, а зенитки и прочая земная «механика» были в пути. Когда Иван Дмитриевич прилетел на новое место, те, кто там уже провел сутки, рассказали ему о недавнем странном то ли бое, то ли столкновении над взлетной полосой. Столкнулись размалеванный «бубновый» «мессер» и «У-2», на котором летели две наши девушки. Столкновение произошло совсем близко от земли, и очень странным казалось то, что механики после осмотра останков самолетов утверждали, что «мессер» ударили снизу. Сам бой (если он вообще имел место) был настолько скоротечным, что его никто не видел. Да и пулеметных очередей никто не слышал. Гипотез было очень много, но, в конце концов, стала высвечиваться только одна. В тот день наши зенитчики неподалеку сбили «бубнового» «мессера», и не исключено, что его напарник искал того, на ком мог сорвать свою злость. И не просто сорвать, а… с большим унижением врага, что ли? В конце концов немец заметил заходящий на посадку «У-2». Он спикировал на него, но не стрелял, а попытался ударить его сверху, впрочем, даже не ударить, а надавить шасси на крошечный самолетик и без единого выстрела вогнать его в землю. Чем не унижение врага?.. Ни одного патрона не израсходовал, а самолет противника все-таки уничтожил. Конечно, немец рисковал, но для летчика-аса это было все-таки выполнимой задачей: верхнее крыло биплана «У-2» находится над местоположением летчиков, и свой пропеллер не заденешь. Но, наверное, девушки успели заметить заходящий на них «мессер»… Скорее всего, это был штурман, потому что внимание летчика во время посадки сосредоточено на взлетной полосе. И летчица вместо того, чтобы попытаться улизнуть в сторону и сохранить мизерный шанс на жизнь, рванула штурвал на себя…
И.В. Фактически это был таран против тарана?
А.Н. Этого никто точно не знает. Например, когда штурман заметила «мессер»: за десять секунд до столкновения или только за пару? В зависимости от времени можно по-разному оценивать ситуацию, и не только с точки зрения полетных траекторий, но и с точки зрения психологии. Между двумя секундами и десятью слишком большая разница в принятии возможных решений. Здесь нужно моделировать и тщательно все просчитывать, но этого никто не делал. А свидетели и одновременно участники – немецкий летчик и наши девушки – погибли. Одну из них хоронили в закрытом гробу… О второй Иван Дмитриевич сказал, что она показалась ему очень молодой, а ее лицо было каким-то удивленным.
И.В. А вам не кажется, что Вы слишком сильно изменили ситуацию в своем рассказе?
А.Н. Нет… Впрочем, даже не «нет», а я об этом попросту не думал, потому что более точная ситуация, на мой взгляд, не поддается художественному описанию.
И.В. Что же, с Вами не соскучишься, уважаемый Алексей Николаевич… Впрочем, нам пора завершать беседу – она и так получилась довольно большой. Единственное, что мне хотелось бы сказать… нет, точнее, пожелать новой рубрике – стать успешной. А для этого потребуются много присланных материалов и вовлечённость наших авторов и читателей. Давайте вместе сотворим эту великую легенду о том, что было. Ведь мы – люди, пусть и не видевшие войны, но все-таки знающие о ней… Знающие очень многое из рассказов наших близких и просто знакомых людей.
********
М Е Р А Л Ю Б В И
… У мальчишек всегда много дел. Поэтому я не слышал с самого начала рассказ бывшего фронтовика «Майора» и едва ли не его половина в моем изложении только попытка восстановить события с помощью логики. Но я довольно хорошо запомнил то первое, что услышал, когда подошел к столу с разнообразными закусками и горделивыми бутылками.
– … Коля, пойми, тогда я просто запутался, наверное. А может быть и хуже. Представь, ты переходишь реку вброд, тебя вдруг подхватывает поток воды, приподнимает так, что ты теряешь опору под ногами и тебя несет черт знает куда. Дело-то было не в моей глупости или слабости. «Смерш» он и есть «Смерш», там слюнтяев и дураков не держали. Не знаю, но… Самым трудным на войне было из немецкого окружения в одиночку выходить. Вроде бы никто тебя никуда не торопит, никто тобой не командует. Хочешь – иди, хочешь – отдохни немного. Но тогда-то и начинает в тебе шевелиться сомнение, а стоит ли идти?.. Ведь жизнь дается только раз. И зачем тебе вся эта война?.. Это сейчас мне просто обо всем рассказывать, когда мы с тобой водку пьем. Ведь теперь мы с тобой простые и добрые. Но на войне доброты не бывает…
У «Майора» было растерянное лицо и виноватые глаза. Из всех гостей моего отца, как говорила моя мама, он был самым «буйным и невоспитанным». Я бы добавил еще «а еще веселым!», но, уверен, что не заслужил бы одобрения матери. Короче говоря, я никогда не подозревал, что увижу «Майора» вот таким: растерянным и словно придавленным грудью к столу какой-то неведомой и недоброй силой. Он сгорбился, его лицо было непривычно мрачным, а упрямый лоб пересекала глубокая морщина.
Мой отец не воевал в Отечественную, не хватило одного года до призыва и – кто знает? – может быть, некое чувство вины тянуло его к бывшим фронтовикам. Среди них было много разных людей, в том числе и странных, но дядя Семен по прозвищу «Майор», наверное, был самым заметным.
Он как-то раз сказал:
– Эх, мне бы писателем стать!.. – «Майор» засмеялся и стукнул ладошкой по столу. Он всегда заметно оживлялся, когда к нему, по его мнению, приходили хорошие «идейки». – Какие бы я замечательные романы о средневековых рыцарях и пиратах тогда написал!..
Я удивился, услышав такое странное желание от бывшего фронтовика и уж тем более от «смершевца». Нет, конечно, я бы сам с удовольствием прочитал приключенческую книгу, но представить себе дядю Семена в роли сочинителя легкомысленных похождений какого-нибудь авантюриста я все-таки не мог.
«Майор» взъерошил мне волосы и снисходительно сказал:
– Жизнь – это интереснейшая штука, пацан. А если прожить ее по-настоящему, то к концу она должна стать еще интереснее. Ну, как хорошая книга.
Но вернемся к тому рассказу, о котором я упомянул в начале. Напомню, что этот, так сказать, восстановленный монолог дался мне не без труда. В такой работе не так тяжело находить нужные слова, сколько отсекать лишние, чтобы не расплывались образы. Не думаю, что это удалось мне в полной мере, но мне не хотелось, чтобы в рассказе «Майора» вдруг зазвучали резкие и откровенно жестокие нотки…
– … Этого гада прямо на месте выброски взяли. Знаешь, я теперь даже его фамилию не помню. Звали Мишкой, а фамилия… Только и помню, что на «ий» кончалась. В общем, на «Вий» похоже. Так и буду его называть, потому что гадом он оказался редчайшим.
Мы тогда, в конце сорок четвертого, особо с такой братией не возились, все понимали, что война к концу идет и нечего тут, понимаешь, с разной мразью общаться. Когда диверсионная группа на месте выброски попыталась отстреливаться, мы им такой пулеметно-минометный «концерт» закатили, что потом только двоих на поле боя нашли – этого Мишку «Вия» и второго, полуослепшего здоровяка. Мишке осколками ноги посекло, а здоровяка, видно контузило сильно, но он нас к себе так и не подпустил. Нож, сука, вынул и тыкает им вокруг себя, зачем-то воздух дырявит. С ним возиться не стали – просто пристрелили, а Мишку пришлось живым брать. Не одобрило бы начальство полного отсутствия пленных.
Дальше что?.. Особого интереса этот Мишка «Вий» не представлял, но начальство решило показательный процесс устроить. Не знаю, для чего это вдруг потребовалось, но, видно, и в самом деле нужно было.
Но до суда нужно следствие провести. Вот и посадили меня напротив Мишки и его ободранных костылей с пачкой бумаги. Работенка не из легких с таким подонком разговаривать. Казалось бы, все просто, я – спрашиваю, он – отвечает, но нет!.. Ненависть мешает. Он же – русский, как и я. И в своих стрелял, сволочь. Мишка понимал это и частенько усмехался. Как-то раз сказал, мол, мучаешься ты сильно, ударь меня, тебе легче станет. Пожалел, значит… У меня от такой его «жалости», чуть челюсть судорогой не свело. Ну, я в крик, конечно, и кулаком по столу. Как только сдержался и по роже ему не съездил, не знаю.
В общем, сначала все довольно просто было… Враг он и есть враг, тут нюансов быть не может. Стал Мишка «Вий» о себе рассказывать. Мол, в 1939 году получил пять лет за драку. Какой-то комсомольский лидер (тут он, конечно, совсем похабное слово ввернул, вместо «лидер») стал приставать к его жене. Мишка его предупредил. Потом еще раз, а когда однажды жена домой в слезах пришла – физиономию этому «лидеру» набил.
Дали «Вию» пять лет, попал он в лагерь. До Москвы, как говорится, рукой подать, всего-то полторы тысячи километров на юго-запад. В лагере – два «блатных» барака и пять – для «мужиков». Лес – прямо за колючей проволокой, руби сколько захочешь…
…Мишка «Вий» попросил папиросу. «Майор» положил на стол пачку и спички. Мол, черт с ним, пусть дымит, не собачится же с этим гадом каждые пять минут.
«Вий» глубоко затянулся дымом и продолжил:
– До войны в лагере еще можно было как-то прожить, а начиная с июля 1941 года – такая голодуха началась, что хоть ложись и помирай. К тому же блатные озверели, чуть ли не последнее отнимали. Они слаженной стаей жили, не то, что мы, мужики. Слово поперек скажешь – «перо» под ребро и пусть рядом с тобой хоть сто мужиков стоит, ни один на защиту не бросится.
Что начальство?.. А ничего. Мы лес рубим, и мы же как щепки летим… Но не на свободу, а на тот свет. Война человеческую жизнь совсем дешевой сделала.
Начальником лагеря был капитан Кладов. Солидный мужчина!.. Рост под два метра и физиономия как у раненого бульдога. Порядок в лагере его так же интересовал, как чистота в общем нужнике, в который он ни разу не заходил. Кстати говоря, если бы не блатные, туда вообще нельзя было войти. Они-то и находили «дежурных», и они же заставляли их там порядок наводить.
В конце октября 1941 года к капитану дочка приехала… Беленькая такая, чистенькая лет семнадцати. Говорят, что тогда в Москве большая паника поднялась и народ на все четыре стороны рванул из белокаменной. Что с матерью девчонки случилось – не знаю, умерла, наверное… А податься ей, кроме как к отцу, видно, больше не к кому было. Я слышал, что, мол, Кладов с родней из Омска пытался списаться, чтобы дочку к ним отправить, только что-то не получалось там у него…
А через месяц убили его дочку. Утром голый труп нашли возле внешней колючей проволоки. Поиздевались над ней здорово, как говорится, живого места на девчонке не оставили. Я помню, как Кладов мертвую дочь на руках в свой начальственный барак нес… Хоть и гадом он был, но за дочь переживал, конечно, сильно. Из барака через час вышел – виски совсем седые. В руках – автомат. Вообще-то, у нас охрана была винтовками вооружена, на вышках – ручные пулеметы, но у Кладова автомат еще был… ППД. Видно, положено ему было как начальнику для общения с зеками.
На работу в тот день нас не послали. Выстроил Кладов весь лагерь на утреннем плацу и спрашивает: «Кто?!» Только одним словом спрашивал и так, словно кулаком бил. Лицо у него… В общем, совсем нехорошая физиономия была, – Мишка хмыкнул. – Совсем в звериную морду превратилось. Зеки стоят и молчат… Потому что все знали, что вечером девчонку блатные во второй барак затащили. Но легче сразу на проволоку броситься, чем такое начальству сказать. Блатные такого не прощали. Папашка ее в это время к начальству отъезжал, вернулся поздно, в комнату дочки заглянуть не догадался, посчитал – спит дочка.
Кладов снова спрашивает: «Кто?!»
Мы молчим… Кладов поднимает «ППД» на уровень своего пуза и велит отойти в сторону троим блатным из первого барака и двум мужикам. Ну, и после третьего «кто?!», почти без паузы – очередь в упор на два десятка патронов. Зеков как косой срезало…
Я гляжу, заместитель Кладова лейтенант Ерохин и прочие вертухаи заволновались. Как же, мол, так?!.. Нельзя без суда. Правда, когда блатные мужиков резали никто из них особо не переживал. Как говорится, сдох Максим – и фиг с ним. По одному в день – можно, такая мера социальной защиты наши судами не запрещается.
Потом разошлись по баракам… Трупы убрали. Кладов к себе ушел, а за ним Ерохин, как крыса, метнулся. Наверное, выяснять под каким предлогом мертвецов списывать.
День прошел – хлеба ни крошки не дали. А уже вечером, блатные между собой столкнулись. Не знаю, может быть, выясняли, вечные русские вопросы типа «кто виноват и что делать?» С вышки пару очередей поверх голов дали – разбежались блатные.
Утром Кладов снова выстроил лагерь и спрашивает: «Кто?!» А «ППД» – уже наизготовку. Физиономия – бледная как мел, глаза – сумасшедшие, а под ними круги в пол-лица.
Народ заволновался, мол, что опять нас расстреливать будут?!..
Из толпы кричат:
– Что ты «ктокаешь»?!.. Ты разберись сначала, а потом стреляй.
Кладов снова свое:
– Кто?!..
Попятилась толпа… Если бы с вышек пулеметы по периметру стрелять не стали – разбежались бы наверняка. А так сразу понятно стало – за барачной дюймовой доской от пули не спрячешься. И в лес не убежишь, потому что пока с колючей проволокой провозишься – десять раз убьют.
Еще пятерых расстрелял в тот день Кладов и снова такого же набора – блатных из первого барака и двух мужиков.
Расходились мы по баракам растерянные, злые, потерянные какие-то. Вроде бы все молчат, а вокруг шепот как густая трава: «Когти рвать надо!.. Не пропадать же!» Особенно сильно блатные нервничали. У них и до этого случая какие-то терки между бараками были, и совсем не шуточные, а тут они словно с цепи сорвались. Ужин нам в тот день все-таки дали, но почти сразу у раздаточного бака драка получилась – блатные друг друга резать начали. Может быть, по причине того, что девчонку изнасиловали и убили во втором бараке, а Кладов расстреливает из первого.
Пулеметы – молчат. Охрана – залегла в зоне обслуги и только штыки винтовок видно. Вот такой и получился советский суд – кто сильнее, тот прав. Если выжить ухитрился – живи дальше, а сдох – туда тебе и дорога.
А драка все шире и шире разрастается… Часа не прошло, к блатным из первого барака мужики присоединились. Причина простая была: слух пошел, что блатные из второго предложили пятерых мужиков прикончить и за насильников их выдать. Мол, вы, товарищ Кладов, спрашивали кто?.. Вот эти сволочи и есть эти самые «кто». Мы их сами порешили, так что не волнуйтесь больше, пожалуйста.
Драка жестокая была – до смерти. Впрочем, от такой жизни, какая у нас была, до зверства всегда только шаг был… А может, и того меньше. Люди друг другу рты пальцами рвали, руки-ноги в суставах ломали, расщепленными досками животы выворачивали.
В конце концов загнали виноватых блатных в их второй барак. Подожгли… Кто выскакивает из огня – добивают. Резали так, что кровь из горла – фонтаном.
Не знаю, сколько блатных во втором бараке было, человек тридцать, наверное, не меньше… Когда крыша барака занялась, они наружу всей толпой рванули. Вот тут самое страшное и началось… Если сказать, что люди в скотов превратились, значит ничего не сказать. Кровавая мясорубка получилось, понимаете? Я уже говорил, что между блатными и раньше стычки были, да и мужики тех, кто из второго барака, особенно сильно недолюбливали. Те позлее были, что ли?.. А теперь пришло время по долгам платить.
В общем, убивали блатных из второго страшно, так, наверное, только при Иване Грозном казнили. Даже спешить перестали. Растянут человека на земле – и лицо в покрытую хрупким ледком лужу. Наглотается – приподнимут голову, отдышался – снова туда. А в это время еще и ему ноги ломают, чтобы человек во время вопля побольше ледяной воды в себя втягивал. Да и бить не прекращали… Так что не вода изо рта человека фонтаном била, а кровавая жижа.
Только ночью все прекратилось. А уже утром, целый грузовик с солдатами прикатил и какое-то начальство в легковушке. Деловыми приезжие ребята оказались, шустро лагерь заняли. Кладова – под руки и в легковушку. Охрану лагеря выстроили, разоружили и тоже в грузовик. Нас – на расчистку территории и уборку трупов. Уже к вечеру лагерь как новенький был. Ну, разве что одного барака не хватало да, в дальнем уголке, за хозблоком, семь десятков трупов лежали. В остальном – все хорошо, даже дорожки подмели.
Следствие коротким было – вызывали по одному, задавали три-четыре вопроса и, кажется, даже не слушали ответов. Но головами в ответ кивали, словно успокаивали. Я даже удивился: мол, что снисхождение такое?!.. Потом быстро понял, нам просто давали понять, что, мол, все, что тут, в лагере случилось, – мелочь, а вот Родина, гражданин заключенный, в опасности. Как вы смотрите на то, чтобы стать грудью на ее защиту?.. Если нет, то тогда, извините, но о снисхождении забудьте. Будем разбираться с вами как с врагом народа.
В «добровольцы» весь лагерь пошел. Потому что выхода не было. Блатные «вышки» боялись, а мужики не только «вышки», но еще того, что другие блатные, в других лагерях, их за драку со своими на ножи поставят. Ну, разве что больных, раненных и в конец «заблатовавших» в добровольцы не взяли. Первых, по больничкам в соседние лагеря рассовали и предупредили, чтобы помалкивали, а вторые отбыли куда-то безадресно. Может быть, и живы остались, только я не верю, что в тех местах, куда их сунули, долго прожить можно…
… Отец стал разливать водку по стаканам, а «Майор» пыхнул папиросой и какое-то время рассматривал расплывающееся облако дыма. Он усмехнулся, словно вспомнив что-то невеселое и продолжил:
– В общем, рассказ Мишки «Вия» заинтересовал начальство. Бунт в лагере, пусть и не против начальства, но все-таки был и дело, как не крути, очень большим получилось, да еще с незаконным расстрелом заключенных. А главное, за такую «мобилизацию» в армию вот так, без разбора, тоже по головке никто не погладил бы.
А может быть, одно начальство пыталось подставить ножку другому? Война – войной, но там и такое бывало… Тем более, что наверху, жизнь не то, что у нашего брата, там «интриги мадридского двора» при любой власти случаются.
Стали рассылать запросы: мол, судя, по нашим сведениям, в такое-то время, в таком лагере был бунт заключенных, их незаконный расстрел и массовый, без учета 58-ой статьи, призыв в Советскую Армию. Просим сообщить номера частей, куда были направлены бывшие заключенные для получения свидетельских показаний, так как среди них обнаружены люди, перешедшие на сторону немецко-фашистских оккупантов.
Последнее, кстати говоря, как раз наше дело и против этого факта не попрешь. Мишка «Вий» ведь сам к немцам перебежал и ни как-нибудь, а с оружием. Был в боевом охранении с двумя бывшими солагерниками (тут еще нужно было разобраться, почему так получилось и почему они вообще в одной части оказались), ну и ночью, все трое по-тихому ушли к немцам.
Короче говоря, дело завертелось, пошла работа и запросы, но тут меня жизнь как косой под колени рубанула. Получаю из дома письмо от жены, так, мол, и так, дорогая моя Семечка, теперь я люблю другого человека. Прости, если можешь и забудь меня…
«Майор» потер могучую шею широкой ладонью и криво усмехнулся. Мой отец потянулся за папиросами. Какое-то время они молчали. Отец молчал потому, что на кухню вошла мама. Она слышала последние слова «Майора» и отцу дорого обошлось бы сочувственное, но нехорошее слово о женщинах, сказанное гостю. А «Майор» молчал потому, что поднял с пола пушистого кота и, простодушно улыбаясь, гладил его. Казалось, он забыл о своем рассказе и интересовался только котом.
– Что примолкли? – с подозрением спросила мама. – Добавки все равно не будет.
– А у нас еще есть, нам хватит, – отец торопливо приподнял бутылку. Он тут же подмигнул гостю, давая ему понять, что «добавка» – дело не женское и у него, как у хозяина дома, всегда найдется в загашнике своя «добавка».
– Не надоело вам о войне языками трепать? – сказала мама. – Она, проклятая, ко мне только в снах возвращается, а если приснится, то на утро я с больной головой просыпаюсь.
– Правильно, нехорошо это, – вдруг неожиданно мягко согласился «Майор». – Только видно у мужиков по-другому мозги устроены, Екатерина. Словно что-то не додумали мы в той войне, что-то недорешали…
Мама пожала плечами.
– А что там додумывать? Кончилась война – и слава Богу.
Упоминание о Боге вдруг окончательно развесило гостя.
– Бог – да!.. Бог! – он как-то странно, то ли облегченно, то ли с слишком уж весело рассмеялся и, чуть приподнявшись, согнал с колен кота. – Правильно говорят, что на войне атеистов не бывает, вот только откуда эти атеисты потом, после войны, берутся?
– Я какой во время войны была, такой и осталась, – сказала мама. – Хотя и в комсомоле состояла.
– Не запуталась в земных и небесных партиях?
– Нет.
Ответ мамы прозвучал так твердо, что даже отец кивнул головой.
– Ну, а я, например, откуда взялся?.. – «Майор» заметно сник и его вопрос прозвучал довольно неуверенно. – Я имею в виду, потом, после войны?
Даже я понял, что его вопрос относился к утверждению, что «на войне атеистов не бывает».
Мама пожала плечами:
– Не знаю. Все зависит от того, до чего вы тут сейчас дофилософствовались.
«Майор» кивнул.
– Пока ни до чего, Катюша. Вот мы сидим и разбираемся.
Прежде чем закрыть за собой дверь, мама оглянулась и сказала:
– Вы только не очень-то тут… А то знаю я вас, атеистов. А ты, – мама строго посмотрела на меня. – Марш отсюда!..
Я послушно вышел, но у мамы было слишком много дел, чтобы уследить за мной…
«Майор» продолжил свой рассказ с заметным трудом, словно что-то внутри мешало ему.
– Я так думаю, что в семейной жизни с Валентиной у меня все как-то слишком сладко было… Сладко до ломоты в зубах. Словно ешь мороженное и оторваться не можешь. И верил я не жене, а той сладости, в которой жил.
Письмо получил… и наплевал на все. Такая боль в груди была – хоть вешайся. Еще напиться толком не успел, а уже рыдал и чуть ли гимнастерку на груди не рвал. Сейчас мне смешно: я ведь почему не застрелился?.. Потому что о пистолете забыл. Весь мир сжался до размеров стола, бутылки спирта на нем, банки тушенки рядом и тусклого окна между серых стен. Мог, мог бабахнуть с дуру!.. Импульсивно, так сказать. Уж слишком большую решительность война в людях воспитала. Я ведь до «Смерша» обыкновенным ротным был и в атаки не раз бегал. А там, главное, – решиться на все за полсекунды. Рванул пистолет из кобуры – и все…
Придремал я немного лежа мордой на столе, потом поднимаю голову – напротив меня полковник Ершов сидит и пальцами по столу барабанит. Хороший был человек, Николай Егорыч. Строгий, но… не знаю… понимающий, что ли? В общем, умный мужик. И про то проклятое письмо жены он уже знал.
Спрашивает меня Николай Егорыч:
– Пьешь, значит, собака?
Я с ухмылкой в ответ:
– Гав-гав-гав!.. Так точно, принимаю спиртное, товарищ полковник!
Помолчал Егорыч. И снова пальцами по столу – трам-трам-трам… Не на меня смотрит, а куда-то мне за спину. Думает… Лоб морщит, словно пересчитывает что-то. Не знаю, может быть, прикидывает в уме не тянут ли мои прегрешения сразу на расстрел.
Минута прошла, он спрашивает:
– Тебе сколько лет?
Смешно!.. Возраст-то мой тут причем?
– Двадцать восемь, – отвечаю.
– Сколько раз женат был?
– Один.
– Всего?..
– А сколько надо-то?
– Любил жену?
А у меня вдруг слезы из глаз ка-а-ак брызнут! Ответить ничего не могу, только головой киваю.
– Ладно, – говорит Егорыч. – Мы с тобой так договоримся: пьешь сегодня, пьешь завтра, послезавтра отлеживаешься и ни капли спиртного в рот. А в четверг – за работу. Если приказ нарушишь – под трибунал пойдешь.
Я сквозь слезы ору как сумасшедший:
– Приказ ясен, товарищ полковник: два дня принимать спиртное, а в четверг, – как штык, на работу!
Прежде чем уйти, Егорыч пистолетик мой все-таки забрал. В общем, он по-настоящему умный был, а не только потому, что полковничьи погоны носил.
Прежде чем дверь за собой закрыть, оглянулся и сказал:
– Скажи спасибо, что сейчас не сорок первый год.
– Приказ Николая Егорыча я выполнил, только в четверг на работу не вышел. Ночью забрали меня в медсанбат – заболел. Температура – сорок один с хвостиком. Говорят, бредил… Такую здоровенную простуду я подцепил, что в сочетании с румынским дрянным спиртом она меня чуть на тот свет не отправила. Я ведь без шинели за спиртом к ребятам-разведчикам бегал, а время – гнилая европейская зима. Вроде бы и не холодно было, но такая сырость вокруг, словно мы в старом колодце вдруг оказались.
В себя только через два дня пришел и, главное, как по команде. Глаза открываю, рядом с моей койкой Николай Егорович сидит. Поговорили мы немного… Еще пять дней дал мне полковник, чтобы я хорошенько отлежался. Пальцем погрозил, мол, смотри у меня, я хоть и добрый человек, но за нарушение дисциплины, пусть даже из-за любви к дуре-жене, могу запросто в штрафную роту отправить.
Напоследок Егорович сообщил, что Мишка «Вий» тоже в медсанбат попал – раны на ноге загноилась. Наш медсанбат в каком-то полуразбитом доме находился и Мишку в подвале, под охраной, заперли. Лечат, конечно… Нашему начальнику медсанбата Арону Моисеевичу Штейнбергу все равно кого лечить было. Тоже хороший был мужик. Ему бы Геббельса подсунули, он бы и его вылечил. Правда, потом, после суда, сам бы его и повесил за свою семью, которую в Риге расстреляли.
Я ворчу:
– Шлепнули бы Мишку этого чертова и дело с концом.
Егорыч головой замотал:
– Нельзя. Приказ!.. А чтобы ты тут, в медсанбате, без дела не сидел, появятся силенки – сходи к Мишке и поработай. Кстати, ответы на наши запросы о лагере стали приходить. Правда, не очень хорошие.
Я спрашиваю:
– В каком смысле?
Егорыч:
– Живых пока найти не можем… Война, брат! А по тем, кто на нее из того лагеря попал, она как-то уж очень жестко своей ржавой косой прошла. Живых найти не можем.
Через пару дней встал я все-таки с кровати… Очухался немного. Желание идти к Мишке «Вию» – полный ноль. Но, чувство вины перед Егорычем все-таки сильнее оказалось, да и боль от того злосчастного письма жены чуть-чуть поутихла. Или только притаилась, что ли?.. Женское предательство – шутка болезненная и не простая. Она ведь похуже любого гриппа будет.
Как бы это странно не звучало, но допрос Мишки «Вия» у меня не получился… И даже не знаю почему. Может быть, мы не в служебном кабинете были, он – лежал, я – рядом сидел, а может быть, просто оба ослабели сильно. Мишка пожелтел даже, скулы и нос – выперли, как у Кащея, а в глазах, то пустота какая-то черная, то чертенячья насмешка… Нет, не надо мной насмешка, а вообще… Над самой жизнью, что ли?
Мишка откровенничать начал… Рассказал, что, мол, не за жену того комсомольского «лидера» бил, а за свою любовницу. А со своей женой Мишка за месяц до того, как его посадили, развелся. Маленькая она у него была, хрупкая и, как сказал сам Мишка, «совсем невыразительная». Ей бы только на огороде с картошкой и огурцами возиться, да с сынишкой играть…
Я его про сына расспросить попытался, чтобы до совести добраться, а Мишка только плечами безразлично пожал. Маленький, мол, он был, всего-то два годика… Ишь ты, маленький!.. Он бы еще детскими годиками ценность сынишки мерил. А еще про его вес и рост вспомнил. Глядишь, тогда проблема еще меньше получилась бы.
Я Мишку спрашиваю:
– Ну, а ты понимал, что когда к немцам перешел, то и против своего сына воевать стал?
Усмехнулся Мишка и говорит:
– В этой войне толпа с толпой воюет. Попробуй разбери кто там против кого… До того, как к немцам ушел, повоевал немного. Неделю всего, но мне и этого хватило. Помню в первый день немецкие атаки под какой-то деревенькой отбивали. Продержались сутки и назад откатились, потому что от роты меньше взвода осталось. Немцы, наверное, втрое меньше нас потеряли, хотя это они нас атаковали, а не мы их… Умные, сволочи! Пулеметы с бронетранспортеров работали так, что головы из окопа не высунешь. Как из шланга железом поливали. Помню, у них еще два танка было. Так они тоже вперед особо не совались, издалека работали. А пехота их жмет-жмет-жмет!.. Без передышки. Потом под хорошим прикрытием – ползком к нашим окопам и – гранатами… Сыпали их как картошку – не жалея. А у нас в роте только два «дегтяря» было. Их расчеты несчетное количество раз меняли. Пара минут – и нет ребят.
Но не от страха я к немцам убежал, а от ненависти! Хотя, конечно, был и страх, но ненависти все-таки было гораздо больше. Один вопрос в башке как молоток по железу стучал: за что?!.. За что я воюю и кого защищаю? Тех упырей, которые за простую драку мне пять лет влепили?.. Или за тех, кто меня в лагере охранял?.. А на свободе разве легче жилось?.. На кирпичном заводишке платили гроши, мне свой дом – хотя от дома в той халупе только название и было – отремонтировать нужно, а на какие шиши, спрашивается? За что не схватишься – нет денег, о чем не подумаешь – снова нет денег, о чем вслух заикнешься – опять нет денег.
Одна моя блаженная женушка и сынишка только и были счастливы в той проклятой жизни… Если к «картошке в мундире», есть подсолнечное масло и стакан молока – улыбаются; два метра ситца купили – счастливы; кроликам сена накосили – словно сами наелись.
Да, я к немцам не просто так подался, я служить им пошел, чтобы, наконец, человеком себя почувствовать. Скажешь, ошибся?.. Скорее всего, да. Ведь они за людей таких как я не считали. Но и не пожалел!.. – Мишка привстал с кровати, выпячиваю худую, узкую грудь. Он закашлялся и сквозь хрип выдавил: – И сейчас не жалею. К черту все!.. Если нет сносной жизни – огрызки мне не нужны. Я жить раздавленным не хочу и не умею, понимаешь ты или нет!?..
– В каком смысле раздавленным? – спросил «Майор» не без интереса всматриваясь в темные глаза Мишки.
– В прямом!.. Если уж родился на белый свет – живи. И моя жизнь принадлежит только мне. Вы социализм строите?.. Так это не социализм, а Вавилонская башня какая-то. Все равно все рухнет, все равно вы все разбежитесь в разные стороны и только пустое поле после вас останется.
Раз за разом монологи Мишки «Вия» переходили в спор. Сначала «Майор горячился, но со временем стал спокойнее воспринимать доводы Мишки. Он вспоминал, как воевал сам… Он вспоминал дураков-начальников, провальные, полуграмотные операции (меньше взвода от роты после суток боя – это еще что, было и хуже!) и много чего еще.
Война она и есть война… Ее не переиграешь и ничего в ней не исправишь.
«Майор» вытер свое лицо широкими ладонями и поморщился, словно угодил им в паутину.
– Словно тьма какая-то во мне после таких бесед появилась, Коля… Вроде бы и жить она не мешала, но на мир я уже другими глазами смотрел. Мне стало казаться, что Мишка прав во многом… Образно говоря, словно опору я под ногами терять стал, а внутри все так перемешалось, что не понятно, где правда, а где ложь. Например, как в моей прошлой жизни с женой было?.. То есть не с женой, а, ну, вообще… Как-то раз спьяну поперся я в женскую общагу. А что спрашивается?.. Молодой, красивый и к тому же старший лейтенант милиции. Защитник закона, так сказать. Выпил много, сильным себя чувствовал, хорохорился, как драный воробей и не понимал, почему надо мной женщины смеются?.. Как не кокетничал я с дамами, в ответ – одни насмешки. Да оно и понятно… Я же не за чем-то серьезным к женщинам приперся, а просто позубоскалить, может быть, приобнять и, может быть, даже в щечку поцеловать. А потому и смеялось надо мной все общежитие. Милиционер, может быть, я и удовлетворительный был, на «троечку», но в смысле житейской хитрости – как был простаком, так и остался.
Утром просыпаюсь я в своей постели, смотрю на голую спину жены и думаю: это что же такое я вчера творил?! Зачем? Нет, ничего плохого, в смысле хватания руками и матерщины, все-таки не было, но разве от этого легче? Вроде бы уважали меня раньше люди, а что теперь?.. И такой стыд меня жег, что я даже похмелья не заметил.
Даже Валентина спросила: что это ты, мол, сегодня такой молчаливый и виноватый?
А я молчу… Что ответить-то? Я, Коля, тебе про опору под ногами уже говорил, вот тогда она тоже исчезла. То есть в пустое место превратилась. А жена словно даже обрадовалась… Мы ей в тот же день пальто новое купили и платье. Таскался я за ней по магазинам как пес побитый до самого вечера. Уже ночью в постели снова смотрю на спину жены и снова переживаю… О чем? Обо всем и на душе – ничего кроме пустоты. Вроде бы жена на мою пьянку не обиделась, вроде бы начальству о ней не сообщили, но плохо все, очень плохо!..
После бесед с Мишкой словно заново оголился этот мой стыд… впрочем, это уже не стыд был, а что-то другое. Темнее, больше и… глубже. Лежу я в медсанбате на койке, смотрю в одну точку, (только спины жены перед глазами н не хватает!) и думаю: ладно, тебя Валентина бросила, а сам-то ты, что, святой что ли всегда был, а?!.. А еще как людей на немецкие пулеметы посылал, не забыл?.. Короче говоря, многое я припомнил, в том числе и кое-какие сомнительные дела в «Смерше».
В общем, всего хватало… А совесть – штука тонкая. Как-то раз, еще до войны, от одного священника странную фразу услышал, дословное ее не помню, но звучала она примерно так: мол, сила и слава Божья в великой человеческой слабости свершается. Я тогда только посмеялся в ответ, а теперь вдруг понял – да!.. Не знаю, как там с Божьей силой и славой, но с совестью так всегда бывает. Сила в человеке – как прочные суровые нитки для сапога. Сшил кожу, стянул потуже нитки – и готово, не расползется. А если ослабнут нитки, что тогда?.. Вода в сапог просочится. Но сапог – ладно, а если в человеке другие «нитки» ослабли? Тогда словно весь мир в него хлынет, без разбора, как в бездонную яму. Ну, а ежели Бога нет, кто и что тебе поможет справиться с этим потопом?..
Что странно, я на все свои душевные переживания как бы со стороны, чужими глазами смотрел. Словно не я, а какой-то другой человек по темным и пустым коридорам бродил… Он дверь в комнату откроет, а мне в глаза – свет и боль до рези… Кричишь, зачем я это сделал?! Ответа нет. Потом снова коридоры, снова тьма, пустота и снова свет. Я тогда понял, что не только тьма слепит, но и свет. И он тьмой бывает, когда ты не видишь ничего кроме этого света.
Ты, Коля, не удивляйся, но я Мишке «Вию» о своей жене рассказал. Даже про то, как однажды в женское общежитие заглянул и что из этого получилось. Не знаю, просто взял и все выложил. Словно пьяный был… А, может быть, и в самом деле ослабел до дрожи после болезни и письма жены.
Гляжу, Мишка смеется:
– Идиот ты, капитан!.. Тут даже дурак понял бы, что твоя женушка тебя и раньше не особенно сильно ценила и что ты – извини, конечно, – рога свои честно заслужил. Подумай сам, ну, какая честная баба своего мужа утром по магазинам потащит, если он вечером пьяный приперся? Только та, которая все понимает и которой ты – уж точно по фигу. Ей лишь бы свое урвать.
Мне даже полегчало немного… В смысле, мол, может быть, не так уж я и виноват был?
Мишка дальше говорит:
– … Так в жизни и бывает. Кто дурак – тот тем, кто поумнее, служит. Ты пойми, не такая уж я и сволочь в подобных рассуждениях, просто мне обидно за человеческую глупость.
Я чуть спохватился и спрашиваю:
– А у немцев ты много ума и правды нашел?
Мишка кричит:
– Плевать я на нее хотел, потому что никой другой правды кроме звериной не существует. Она – да, она – сила, которая вашу солому ломит, – Мишка снова приподнялся, горделиво выпячивая худую грудь. Его глаза лихорадочно заблестели. – Мало, мало вас гвоздили, мало из вас социалистических гвоздей наделали! Да вы бы, сволочи, хотя бы сами себя пожалели!.. Один хомут сняли – два нацепили. По идеям равенства жить хотите? Тогда всех топором ровнять нужно, причем по головам.
«Вий» замолчал, вперив в «Майора» ненавидящий взгляд. Тот молчал. Мишка убрал локоть, на который опирался, и обрушился на кровать.
– Повторяю для дураков, нет никакой правды кроме звериной… И быть не может.
«Майор» хотел было спросить: а из боевого охранения с оружием ты к немцам за звериной правдой ушел? Но не стал… Сильно болела голова, ломило под лопаткой и пол, казалось, медленно покачивался, уплывая в какую-то неведомую даль.
«Сволочь… – подумал «Майор» о «Вие». – Самая обыкновенная, грязная сволочь. Такая свинья из грязной лужи выберется, отряхнется и, вроде как, снова чистой сама себе покажется».
Он дал себе слово не приходить больше к Мишке.
«Это же не работа, а философия с предателем получается, – рассуждал про себя «Майор». – Словно отраву пьешь… Уж лучше водку глотать, чем эту дрянь».
Но на сердце уже легла какая-то странная жалость к Мишке «Вию» почти равная ноющей зубной боли. А еще она была похожа на тонкую, въевшуюся в кожу проволоку стягивающую руку где-нибудь у запястья. Под нее уже невозможно было загнать кончик сапожного шила и рвануть изо всех сил, не жалея страдающего тела. Уж слишком сильно врезалась она в плоть и почти слилась с ней.
«Майор» удивлялся тому, что с ним происходило… Он и стыдился самого себя и удивлялся собственному бессилию. Но он приходил к Мишке «Вию» каждый вечер и однажды даже принес ему два яблока.
«Майор» и мой отец выпили по пятьдесят грамм и закурили. Они молчали, наверное, целых пару минут. Гость рассматривал потолок, отец – дым от папиросы.
– Черт его знает, какие бывают болезни на свете! – вдруг сердито сказал гость. Он резким движением загасил окурок в пепельнице, давя с такой силой, что стекло скрипнуло по клеёнке. – Я тебе уже говорил, что самым трудным было в одиночку из тыла фрицев выбираться… Больным себя чувствуешь и брошенным. Вот и я таким же, в конце концов, стал после общения с Мишкой «Вием». А может, еще и хуже… Когда из окружения выбираешься, хотя бы цель свою знаешь, а тут… Одна гниль и болото вокруг. Много раз пытался в себе злость вызвать, мол, да что это ты?.. Но тут же ответ находил: а ничего!.. С усмешечкой, знаешь такой ответ получался, с издевкой над собой. От таких переживаний у меня по всему телу вдруг черные чирьи пошли. Жуткие просто… Я такие раньше видел, только когда человек в сырых окопах долго сидел. Медсестра во время укола один такой чирей у меня на спине увидела – даже вскрикнула. Арон Моисеевич меня осмотрел – нахмурился… Мне в глаза посмотрел так, словно что-то выискивал. Спрашивает меня: «Как вы себя чувствуете, молодой человек?» Я отвечаю: «Вроде, нормально…» А он вздохнул и говорит: «На войне, молодой человек, никто нормально себя чувствовать не может. Даже в медсанбате». Ну, и выписал меня, как он сам выразился, «на свежий воздух, и чтобы я по всяким дурным подвалам не шатался». К ним, в медсанбат, я только на осмотры, уколы и перевязки являлся. И ты знаешь, полегчало!..
На кухню вошла мама. Она сердито погрозила отцу пальцем и, обращаясь уже ко мне, сказала:
– А ну, марш отсюда!..
Мне удалось вернуться на кухню только через долгие десять минут. Отец и «Майор» не обратили на меня ни малейшего внимания. Отец разливал водку по стаканам и деловито щурился, доливая то в один стакан, то в другой, а «Майор» снова дымил папиросой и смотрел как во дворе мама развешивает белье на длинной веревке.
– Красивая она у тебя, – сказал «Майор». Он улыбнулся и переведя на отца вопросительный взгляд, спросил: – И характер сильный, наверно?
– Ничего, я справляюсь, – улыбнулся отец.
– Это хорошо, – улыбнулся в ответ гость. – Хорошо, когда один сильный, а другой справляется, но еще лучше, если такие оба…
Они выпили, не чокаясь и «Майор» продолжил:
– … Короче говоря, с того времени, как Николай Егорыч узнал, что Мишка «Вий» сам расковыривает раны на ноге, чтобы кость и дальше гнила, он меня больше к нему не подпустил. Не знаю, откуда он про мои новые болячки узнал, но добавил, мол, Мишка не только сам на тот свет спешит, но и другого с собой с удовольствием прихватит. А потом наорал на меня: мол, распустился!.. а еще офицер Советской армии!.. пять орденов и четыре ранения!.. это что за похоронный вид ты на свою физиономию нацепил?
А я ноги еле-еле от слабости переставляю. Что странно, улыбчивым стал, как слабоумный деревенский столетний дед. Ребята о чем-нибудь говорят, я подойду, слушаю, но… не знаю… нить разговора уловить не могу. Но не потому, что слаб, а потому что мне это не интересно. Но на воробьев за окном мог часами смотреть. В общем, стал созерцательным, как Будда и тихим, как вода в колодце. Ну, и какой, спрашивается, из такого анемичного дистрофика офицер-контрразведчик?.. Одно название. Вот и списал меня Егорыч в «хозяйственную часть». Мол, дослужишь кое-как, а там мы тебя, за твои ранения, самым первым спишем и иди-ка ты, брат, снова в свою милицию.