© В. И. Хазан, примечания, 2007
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Азбука®
Самсон назорей
Вместо предисловия
Гюго написал и, может быть, имел право написать в примечании к «Рюи Блазу»: «Само собою понятно, в этой пьесе нет ни одной детали – касается ли она жизни частной или публичной, обстановки, геральдики, этикета, биографии, топографии, цифр, – ни одной детали, которая не соответствовала бы точной исторической правде. Когда, например, граф Кампореаль говорит: „Содержание двора королевы стоит 664 066 дукатов в год“, – можете справиться в такой-то книге (следует заглавие) и найдете именно эту цифру».
Я, со своей стороны, о предлагаемом рассказе из времен Судей ничего подобного не утверждаю. Повесть эта сложилась на полной свободе и от рамок библейского предания, и от данных или догадок археологии.
В. Жаботинский
Глава I
На все руки мастер
По дороге, ведущей с юга, спускался усталый путник; за ним на длинной кожаной узде плелся ослик, нагруженный двумя веревочными мешками. Человеку было на вид лет тридцать пять; у него была курчавая черная бородка и любопытные азартные глаза навыкате. На голове у него был повязан грязный белый платок; бурую рубаху-безрукавку свою он подобрал до колен, чтобы легче было идти; от этого над поясом образовался у него спереди отвислый мешок, где болталось что-то тяжелое, вероятно съестной припас. Кожаные подошвы с ремешками он бережливо подвесил к поясу и шел босиком. Тяжелый плащ, вроде одеяла, тоже бурого цвета, был аккуратно сложен между двух мешков на спине у осла.
Солнце шло уже к закату, и было прохладно. Время дождей кончилось только на днях. Долина, к которой вела эта каменистая, еще не очень пыльная дорога, и холмы вокруг долины праздновали лучший свой час: зелень рощ и виноградников еще не успела посереть от пыли, ручьи начали мелеть, но еще не пересохли. Красная земля была густо возделана; в долине виднелся большой городок и по пути к нему отдельные дома с садами барского вида; на холмах издали тоже вырисовывались контуры нескольких крупных селений. Путник сказал сам себе:
– Богато живут люди.
В голосе его не было зависти, хотя брел он из малоплодного южного нагорья. Скорее было в его голосе удовлетворение, ибо он был человек из безземельного клана, не имеющий дома и никогда не мечтавший о доме, а потому недоступный и зависти, пороку мужика: если этот край богатый, тем лучше и для пришельца.
До первого барского дома оставалось несколько сотен шагов, и от него до городских ворот еще в три раза дальше. Дом этот был большой и красивый, с круглыми столбами и всякими пристройками; за ним лежала широкая впадина – теперь, после дождей, временный пруд. Из дома вышли две женские фигуры; неспешно, шагом прогулки, они направились в гору, навстречу путнику с ослом. Они были поглощены своей беседой или, может быть, спором; одна, пониже, горячилась и размахивала руками. Через несколько минут путник увидел, что это черноволосая девочка лет двенадцати; вторая, с богатой рыжей прической вокруг головы, казалась года на три старше. Судя по платью, которое было много длиннее, чем у женщин его племени или у туземок, и другого покроя, путник догадался, что девушки из филистимской семьи. Когда они подошли ближе, он прищурил один глаз, оценивая на расстоянии шерсть, из которой была сделана их одежда: шерсть была хорошего качества, особенно на старшей. В нескольких шагах от них он остановился и учтиво сказал:
– Здравствуйте, девицы.
– Здравствуй, – ответила рыжая и сейчас же улыбнулась. Это была очень хорошенькая девушка, зеленоглазая, с задорным и веселым выражением лица; от улыбки у нее сделались ямочки на обеих щеках. Она остановилась; младшая тоже остановилась, но неохотно, и смотрела исподлобья в сторону. У нее тоже были зеленоватые глаза.
– Что за город внизу? – спросил мужчина.
– Тимната. А ты торговец?
Девушка при этом указала на вьюк.
– И торговец. Показать тебе гребешок из слоновой кости? Или амулеты? Цветные пояса? Мази?
Он стал подробно перечислять свои товары с указанием, из какой страны вывезен каждый; географических названий было очень много, и младшая девушка проворчала, все не глядя на него:
– И земель таких, верно, нет на свете. Он купил свой хлам где-нибудь у городских ворот; торгует старыми вещами, как все эти разносчики с нагорья. Моя мать всегда говорит: хороший купец приходит со стороны Экрона, а не из Адуллама.
Он хотел ответить, но старшая вмешалась, по-видимому желая загладить резкость:
– У нас нет денег, добрый человек, а старшие все ушли из дому. Вот наш дом; если хочешь, приходи завтра утром – все равно ты ведь должен ночевать в Тимнате, уже скоро вечер.
– Спасибо, красавица, – сказал торговец, – приду. Если понравится, купите; если есть у твоих родителей что продать – может быть, и я куплю. Твоя сестра права: у меня всякий товар, новый и старый, видимый и невидимый. – И, дергая за узду, чтобы вывести осла из состояния понурой задумчивости, он деловито прибавил: – А есть у вас в Тимнате блудница?
Этот вопрос он задал без всякой неловкости, хотя был человек вежливых привычек и нравственного образа жизни. Постоялые дворы содержались в то время женщинами свободного сословия; оба понятия считались синонимами. Рыжая девушка ответила также деловито:
– Есть, только надо пройти весь город; ее дом у северных ворот. Любой встречный тебе укажет.
Младшая опять забормотала сквозь надутые губы:
– Незачем спрашивать у встречных; он услышит гомон еще с полдороги.
Путник попрощался и, уходя, скосил глаза на раздражительную девочку. Она ему не понравилась. Она была мало похожа на старшую. Вряд ли это были сестры; впрочем, в черных кудрях младшей под косым солнцем тоже рдели красные отливы. Очень она ему не понравилась, и, шагая и ругая ленивого осла, он прошептал длинное и сложное заклинание против дурного глаза.
Пока он дошел до Тимнаты и пока надел сандалии, без которых считал неудобным вступить на землю просвещенного поселения, солнце уже село и улицы были пусты. Эта сторона города произвела на него впечатление богатого квартала: часто попадались каменные дома, и по запахам, которые доносились вместе с гарью из-за низеньких заборов, ограждавших навесы над печами, он точно определил, что почти всюду жарится козье мясо. В некоторых домах были резные двери; кое-где слышалось пение и звон струнного инструмента.
Раб из туземцев, тащивший на голове корзину с сушеным навозом для растопки, указал ему путь к дому блудницы. Еще задолго до харчевни характер зданий изменился: тут жила беднота в лачугах из обожженной на солнце глины или просто в серых земляных коробках; жители сидели на корточках перед входами и ели пальцами какую-то крупу. Уже стемнело; изредка жалкие светильники выделяли грубые и резкие черты: филистимлян среди них не было, вся эта городская голь, наемники, ремесленники и нищие, составилась из обломков туземных племен. Имена их он знал, бывал не раз в городах и селах иевуситов, гиргасеев, хиввейцев, умел их отличать друг от друга с первого взгляда, а косолобого хиттита и тонкогубого аморрея узнавал по гордой осанке даже издали. Но здесь это была просто низкая помесь, худосочные выжимки двадцати племен, раздавленные до обезличения меж двух жерновов, двух народов-завоевателей.
Постоялый двор помещался у самых ворот. Действительно, еще издали можно было услышать оттуда гомон чересчур громких голосов; у ограды столпились все бездомные собаки предместья, все одинаковые, без признаков породы, как их соседи – люди, и, не толкаясь и не огрызаясь друг на друга, ждали часа, когда служанка выбросит им объедки. За оградой был просторный двор, освещенный двумя смоляными кувшинами; на дворе был поставлен длинный стол, по колено взрослому мужчине, и там шла попойка: человек двадцать сидело и лежало вокруг, одни на плетенках, другие прямо на земле. Низкий и широкий земляной дом находился в глубине двора; у порога его стояла хозяйка и звонко, на весь двор, командовала своим штатом. Видно было, что гостиница хорошо поставлена: мужская прислуга состояла из двух плечистых негров, которые, подавая блюдо, весело скалили зубы (ханаанская раса и тогда не умела прислуживать за столом приветливо и ласково), а горничные – две белые и одна мулатка – были девушки приятной дородности и легко одетые. Кухня была в дальнем конце двора, под навесом, с невысокой загородкой с подветренной стороны: четыре глиняные печи в форме полушарий, разрезом вниз, посылали дым прямо в звездное небо, и еще что-то большое жарилось прямо на углях, поверх плоского камня, и один из негров время от времени поворачивал тушу палкой.
Новопришедший, осторожно обводя осла подальше от пирующих, направился к хозяйке. Она, как те две девушки из загородного дома, была в длинном платье с плотно прилегающей талией. Он впервые попал в Филистию, но знал, что в этой стране с женщинами вольной жизни надо обращаться почтительно.
– Здравствуй, госпожа, – сказал он. – Могу я у тебя поужинать, переночевать и накормить осла?
Хозяйка, не глядя на него, закончила начатое проклятие по адресу одного из негров; потом внимательно осмотрела гостя при свете смоляной кадки и ответила:
– В комнате места не будет; придется спать на дворе. Стойло налево, за домом; отведи осла сам, слуги заняты. Есть можешь у печи – не садись к столу, тут все свои, они посторонних не любят.
Он посмотрел в сторону стола. Все эти люди были хорошо одеты, с расчесанными бородами, – впрочем, много было и безбородой молодежи. Часть уже поснимала шапки, но на остальных еще красовался филистимский головной убор, похожий на корону из раскрашенных перышек, торчком вставленных в поярковый околыш. Новый гость, несмотря на плохое освещение, сразу мысленно оценил и добротность тканей, и качество пищи, загромождавшей стол, – тут было и мясо, нарезанное широкими полосами, и зелень, и редкостное для горного жителя блюдо – рыба, и сушеные плоды, и пирожное, и много вина.
– Богатые господа, – сказал он хозяйке. – Я сяду в сторонке, но потом, когда они совсем развеселятся, попробую подсесть. В тюках у меня кольца, кошельки, пояса, ремешки для сандалий, застежки для рубах; кому-нибудь из них может понадобиться и любовная трава, прямо из Мофа: действует верно, все равно как рвотный корень, и почти так же быстро.
– Вряд ли им будет до тебя. Я их знаю: когда Таиш угощает, дело всегда кончается или сном вповалку, или дракой.
– Если напьются до обморока, надо будет кому-нибудь пустить кровь; если переранят друг друга, понадобятся примочки. У меня есть лекарства, и я умею отворять жилы без боли. Кроме того…
Он пристально посмотрел на хозяйку, она пристально посмотрела на него, и оба как-то поняли друг друга. Он сказал вполголоса:
– Мало ли что может обронить пьяный человек. Браслет, цепочку, кошелек…
– У каждого из них хорошая память, – отозвалась хозяйка, – выспавшись, он обыщет весь дом.
– До полудня не проснется, а я всегда пускаюсь в путь на заре. Пусть ищет у тебя: что он найдет, кроме – скажем – цветной шали, которую ты у меня – скажем – купила? А меня не догонят.
– Умный ты человек, – сказала хозяйка, – и на все руки мастер. Купец, и лекарь, и… добытчик.
– И еще много других у меня рукоделий, госпожа, гораздо более важных. Я знаю заклинания, умею плясать у жертвенников – на все лады, по-ханаанскому, по-израильскому, по обычаям народов пустыни; если нужно, за один день выучусь и по-вашему. Умею писать на черепках, на козьей шкуре и на папирусе; могу обучать детей в богатом доме книжному искусству, молитвам какой угодно веры, игре на флейте, игре на лире…
– Ты по виду похож на соседей наших из племени Дана, – сказала хозяйка, – но я в первый раз в жизни вижу такого данита. Эти соседи наши из Цоры – неотесанное мужичье, куда тупее туземцев, а ты – словно приехал из Египта. Кто ты такой? Откуда?
– Я в самом деле сродни колену Дана, только из другого племени. Я – левит, родом из Мамре, близ Хеврона, где жертвенник лесной Ашеры, – ты о ней слыхала? Очень важная богиня. У нас-то самих вера другая, но это не к делу.
– Левит? Никогда не слыхала о такой стране.
– У нас нет страны. Мы живем повсюду, вся земля наша. Брат моей матери – большой священник в столице иевуситов, что в горах; другой родственник управляет певчими в Доре, при капище тамошнего бога; третий ушел искать работы к вам в Яффу и, должно быть, тоже устроился. Я, собственно, тоже бреду в поисках жертвенника. Но по пути надо же кормиться.
– Хурру! – крикнула хозяйка.
Подошел один из негров.
– Отведи осла и дай ему отрубей; вьюк сними и оставь здесь.
– Земер!
Подбежала одна из служанок; левит отвел глаза, чтобы не видеть изъянов ее костюма.
– Постели для гостя циновку помягче и дай ему вина и баранины со стола.
Потом она прибавила:
– Ты говорил о шали? Покажи.
Глава II
Шут
Медленно и степенно закусывая, левит разглядывал пирующих и слушал их беседу. Из беседы было ясно, что не все они местные жители: часть пришла из Гезера, другие из Экрона, один даже из Асдота – этот, очевидно, случайно попал в Тимнату по делу, и его затащили на попойку; но остальные к ней, по-видимому, готовились несколько дней. Повод скоро выяснился из перестрелки шуток. Угощал компанию некий Таиш («Смешные у них имена», – подумал левит) и на правах гостеприимного хозяина шумел громче всех; голос у него был редкой силы, глубокий бас, но лица нельзя было рассмотреть – соседи заслоняли; иногда только переливались пестрые глянцевитые перья его большой филистимской шапки. Угощал он потому, что проиграл заклад; насколько можно было понять, заклад состоял в том, что Таиш взялся перепрыгнуть, опираясь на шест, через какую-то не то речку, не то пруд, в самое половодье, но не допрыгнул до берега и при всех свалился в воду. Большая часть острот вращалась вокруг вопроса, успел ли он уже просохнуть. Остроты были, как обычно бывает на пиру, сами по себе нисколько не острые, но в этой обстановке всем казались ужасно меткими. Таиш нисколько не обижался, хохотал гулким басом и угощал без скупости, все время понукая служанок.
Постепенно красноречие веселой банды перешло на новую тему – во сколько серебра обойдется этот пир.
– Ахтур! – закричал один из гостей, – пощупай его кошелек. Как бы не пришлось делать складчину – а у нас, экронцев, нет ни полушки!
Этот гость все время потешал общество тем, что резал мясо стальным мечом. Люди из Экрона ввиду дальней дороги пришли вооруженные, но уже давно, для удобства возлежания, отстегнули свои короткие мечи.
Ахтур сидел справа от Таиша, и его левит ясно разглядел: это был щеголеватый юноша, очень красивый; лоб его и нос образовывали одну прямую линию, без впадин и горбин. Он притворился, будто взвешивает под столом что-то непомерно тяжелое, и серьезно доложил:
– Не бойся. Половина виноградников Цоры звенит в его мошне!
Общий хохот, над которым внушительнее всех бунчал басовый рев самого Таиша.
– Нечестивец обобрал своего отца!
– Ограбил городскую казну!
– Если и обобрал, – загудел голос хозяина попойки, – то не те виноградники, не того отца и не ту казну, о которых вы думаете.
– А кого?
Кто-то откликнулся:
– В Яффу недавно прибыл египетский флот: их послали в Сидон за лесом, но в открытом море пираты забрали у них все мешки с золотом. Не твои ли это люди, Таиш?
Другой возразил:
– Его товарищи называются «шакалы», а не «акулы»: они работают на суше.
– Друг мой, – вставил третий, – не твоя ли работа – тот мидианский караван, что добрел недавно до Газы без верблюдов и без рубах?
Таиш казался очень польщен, но принять эту высокую репутацию не пожелал.
– Так далеко мои «шакалы» еще не добегали, – гремел он.
– Откуда же твое богатство?
– Отгадайте! – Он вдруг выпрямился, поднял руку и провозгласил: – Вот вам загадка: двадцать хозяев, а гость один. Кто такие?
Человек из Асдота, постарше всех остальных и не столько выпивший, сказал:
– Я отгадал. Наш хозяин поит нас за счет всего того, что он у нас же выиграл в прежние разы.
Филистимлянам это чрезвычайно понравилось, и почти все захлопали в ладоши: они любили удачную проделку, даже если шутка была сыграна с ними самими. Два десятка пьяных голосов стали наперебой вспоминать прежние пари, выигранные или проигранные главой сегодняшнего пира. Он был, по-видимому, великий игрок перед Господом, и притом одаренный исключительной фантазией. Темы закладов отличались поразительным разнообразием: от стопки меду, которую надо было выпить, вися на суку вверх ногами, и до бега взапуски с лошадью, принадлежавшей кому-то из экронских гостей.
Теперь, когда он выпрямился, Таиша можно было разглядеть. Левит заинтересовался им с минуты, когда выхоленный сосед его, Ахтур, упомянул о Цоре. Он знал это имя: город уже давно был занят коленом Дана, и хозяйка час тому назад это подтвердила. Левит опять прищурил один глаз: это была манера его племени, когда нужно было рассмотреть предмет во всех подробностях. Таиш казался человеком широкоплечим и плотным в груди, но еще очень молодым, борода едва пробивалась. Одет он был как все остальные; шапка, сдвинутая назад, открывала невысокий, но широкий лоб. Ноздри его раздувались и дрожали от смеха, и в юношеских щеках делались ямочки; левит вспомнил рыжую девушку. Рот у молодого кутилы был, может быть, и небольшой, но он беспрерывно открывал его настежь, хохоча во все горло и показывая белые ровные зубы; зато подбородок был квадратный, выпуклый и тяжелый и шея чуть-чуть грузная для его возраста. По чертам лица он мог быть кто угодно, и данит, и филистимлянин, но по одежде, манерам поведения было ясно, что он, хоть и имеет какое-то отношение к виноградникам Цоры, родной брат остальной компании; и, наконец, левит, человек бывалый, никогда не встречал среди своих человека с таким странным именем – и вообще никогда не видел шута в своем суровом и озабоченном народе.
Филистимлянин, решил левит окончательно.
Между тем широкоплечий филистимлянин совсем разошелся. Он сыпал прибаутками, по большей части такими, что левит в своем углу качал головою, а служанки взвизгивали и закрывали руками лица, хотя у каждой из них было по крайней мере еще три способа гораздо убедительнее проявить свою стыдливость. Он показывал фокусы: глотал кольца и находил их у соседа за поясом, порылся в седоватой бороде асдотского гостя и вытащил оттуда жука, затолкал в рот сплошной каравай инжира и, стиснув зубы, одними движениями нёба и глотки отделил и проглотил все фиги одну за другой – все это видели ясно и дивились, после чего он вынул нетронутую массу изо рта и бросил ею в собак. Потом он приподнялся на коленях (он оказался очень высок, но тонок в талии, как девушка), схватил три глиняные плошки и разом все три подбросил в воздух, поймав одну головой, вторую рукою спереди, третью рукою за спиной. Наконец, когда гости уже надорвались от хохота и могли только выть, он изобразил в голосах сходку зверей для выбора царя. Иллюзия была полная. Вол ревел, рычала пантера, хрипло и гнусаво хохотала гиена, осел храпел, верблюд злобно урчал, блеяли овцы, и все это шло так быстро вперемежку, точно звери действительно спорили и прерывали друг друга; в конце, побеждая разноголосицу, торжественно и подробно замемекал старый козел, и всем стало ясно, что он избран царем. Гости уже плакали от смеха и обессиленно махали руками; негры катались по земле, хозяйка и три горничные были в истерике; сам левит, хотя помнил свое место и, говоря вообще, не одобрял шумного веселья, не мог удержаться от одобрительного возгласа.
Таиш услышал; он всмотрелся в полутемный угол двора у кухонного навеса и окликнул хозяйку:
– Дергето! Что это у тебя за странник?
Она подошла к столу:
– Купец; очень приличный господин. Он с нагорья, но совсем особенный – говорит длинно, как священник из Экрона… Не сметь! – И она обеими руками сразу ударила по головам двух возлежавших, между которыми стояла и которые, по-видимому, выразили ей свое внимание в форме, не соответствующей времени и месту.
– Зови купца сюда, – распорядился Таиш. – Эй, путник! Приглашаю тебя к столу. Земер, дай ему жареной рыбы и чистый кубок; а он нам за то расскажет, что слышно на свете.
Левит быстро стянул с головы свою засаленную повязку, пригладил волосы и, подойдя к столу, учтиво поклонился на три стороны. Он привык к обществу инородцев; с филистимлянами, правда, еще не встречался, но и их не робел. Вот уже много лет в южном Ханаане был мир. Войны с туземными племенами давно кончились и на востоке, и на западе; покоренные народы примирились с судьбою, непокоренных решено было не трогать, а оба завоевателя, Израиль и Кафтор, пока соблюдали межу, разделявшую сферы их влияния. Ряд боевых поколений утомил и тех, и других, и третьих; все они дали самим себе долгую передышку, и – кроме разбойников – никто никому не мешал переходить из области в область.
– Меня зовут Махбонай бен-Шуни, из семейства Кегата, старшего в колене Леви, – представился корректный левит, но никто его не слушал; пирушка дошла уже до той ступени, когда общих тем для всего стола больше нет и соседи пьют, беседуют, целуются или ругаются друг с другом. Таиш, запросто и, по-видимому, без усилия отодвинув подальше своего осовевшего соседа слева, указал на освободившееся место. Левит сел, обмакнул пальцы в плошку с водою и, пробормотав негромко заклинание (он давно или вообще никогда не ел рыбы), занялся едою; но блюдо было сложное, с кожицей и косточками, и вкус необычный, а потому он скоро объявил, что не голоден, и выпил немного вина, смешав его с водою.
– Откуда пришел? – спросил его Таиш немного заплетающимся языком. Из-за его широкого плеча красавец Ахтур, изящно облокотившись, тоже смотрел на нового гостя; левая рука Ахтура легко и небрежно покоилась на волосатой лапе друга – они, очевидно, были большие приятели. Остальным было не до них.
– Я теперь иду из Иевуса, – ответил Махбонай бен-Шуни, – но шел я окольными путями, через Вифлеем; идти прямо, на Кириат-Иеарим, не решился. Иевуситы не хотят проложить дорогу к долине – боятся; а на тропинках легко заблудиться, и они полны дикого зверья; да и люди тамошние не лучше.
– Иевус? – сказал Ахтур. – Это где туземцы молятся козлу?
– Так точно, – ответил Махбонай, – по-ихнему Иерусалим. Небольшой город, но прекрасный, – продолжал он, – все дома из розового камня, земляных хижин не видать; город на скале, и вокруг него стена вот такой толщины. И хорошо там живется людям: не сеют, не жнут, а всех богаче. Когда женщины их идут по улице, звон стоит кругом от цепочек и браслетов.
– Чем промышляют? – спросил Таиш.
– У них два промысла. Раза три в году они спускаются в Киккар, к Иордану и Соленому морю: грабят поселки туземцев, обирают караваны и подстерегают по ночам лодки моавийских купцов. Но еще три раза в году они грабят окрестные народы гораздо проще: те сами приходят к ним на стрижку – толпами, тысячами.
– Зачем?
– На поклонение. Посреди города, на площади, стоит у них большой каменный храм; стоит он, говорят, с незапамятных времен, выстроен еще великанами задолго до того, как пришли сюда ханаанские племена. Все кочевые народы юга и пустыни ходят туда молиться о пастбищах и приплоде. В храме день и ночь служат священники – весь город полон священников: ох какие воры! Старший священник, между прочим, мой родной дядя; оттого я и попал в Иевус – хотел получить место при храме: в нашем роду все мы с детства знаем обряды, музыку и танцы. Но теперь уж, видно, не те былые дни, когда родич стоял за родича. Старый мошенник даже не допустил меня к себе – велел прийти завтра, а назавтра его привратник вручил мне табличку с надписью: «Возьми с собой, – говорит, – и передай семье: так, мол, повелел преподобный». А на табличке было написано (я умею читать):
Слушатели его засмеялись.
– Умный человек твой дядя, – сказал Ахтур. О том, что Дан и остальные колена когда-то изгнаны были из Египта, знал весь Ханаан, все равно как о том, что филистимляне приплыли из Кафтора.
– Я и решил уйти, – продолжал Махбонай. – На прощанье осмотрел их святилище. Посреди храма – утес, в утесе дыра, под нею пустой колодец: над дырой они режут козлят, овец и детей (не своих, а тех, которых приводят им набожные люди из пустыни) – и потом бог до следующего праздника пьет из этого колодца. Сам бог – из красного камня; вид у него действительно козла, только в два раза больше, и по-настоящему зовут его Смой, т. е. владыка пустыни, но народ этого имени не произносит, чтобы не рассердить бога, и зовут они его Азазель, или просто Козел – Ха-Таиш… Кстати, господин: нет ли и в Филистии такого бога и не в его ли честь дано тебе это имя?
Оба опять расхохотались, на этот раз так заразительно, что и остальные обернулись в их сторону, глядя оловянными глазами и спрашивая непрочными голосами, в чем дело. Через минуту весь стол уже заливался; одни хлопали себя по макушке, другие стучали кулаками по столу, третьи стонали – видно было, что Махбонай задал необычайно смешной вопрос.
– Это не имя, а прозвище, – сказал наконец Таиш, вытирая глаза, – и я не филистимлянин: я из племени Дана.
– А Козлом мы его прозвали за то, что он такой мохнатый! – объяснил Ахтур и ловко сорвал с головы соседа шапку. Из-под нее свалилась ему на лоб, на уши, на затылок до самых плеч грива темнорусых волос, на редкость густых и тонких. Концы их, ладони с полторы, были заплетены в семь тугих жгутов, каждый толщиною с большой палец.
Левит побледнел и слегка отстранился.
– Ты, значит, назорей? – спросил он вполголоса. – Как же так… а это? – И он указал на кубок, стоявший перед Таишем, и на расплеснутое по столу вино. Он был серьезно потрясен. Как называется божество, в честь которого все эти обряды, это он не считал столь важным; но обряд есть обряд, и нарушать его нельзя.
Таиш, однако, был другого мнения. Он весело и громко ответил:
– В Цоре я назорей; в земле Ефремовой – тоже; тут я не я. В роще – маслина, в поле – пшеница; всему свое место.
И он допил свое вино, причем Ахтур деликатно захлопал в белые ладоши.
– Это грех, господин, – настаивал левит.
Выражение лица Таиша вдруг изменилось; охмелевшие глаза взглянули строго и сурово, углы рта подтянулись, ноздри напряглись; он нагнулся к уху левита и сказал отчетливо:
– Время человеку бодрствовать и время спать. Там я бодрствую; здесь я вижу сны; а на сон нет закона. Пей и молчи!
Он отвернулся и затеял игру со своим визави, который был еще не окончательно пьян. Это был экронец, резавший мясо мечом. Игра, старая, как Средиземное море, была и очень простая, и невероятно трудная: оба одновременно опускали на стол правый кулак, выставив несколько пальцев, а остальные поджав; один из играющих, отгадчик, должен был в то самое время, ни на миг раньше, ни позже, назвать сумму выставленных обоими пальцев. В разных углах стола, кто владел еще руками, играли в другие игры: в упрощенные кости на чет и нечет или во что-то вроде наших карт, при помощи разноцветных камешков четырех мастей. Кольца, запястья, брелоки – разменная монета Филистии – переходили из рук в руки, иногда с ругательством, иногда после ссоры и третейского разбирательства осовелых соседей. Левит поднял глаза на хозяйку, и они переглянулись. Тем временем служанки уже вынесли корзину обглоданных костей собакам, и по ту сторону забора начался визг и вой дележа. Голос данита один поминутно отрывисто рявкал: «Шесть! четыре! десять!» Он смотрел не на руки, а в глаза партнеру и почти всегда называл верное число.
Вдруг он предложил экронцу:
– Хочешь биться об заклад? Игра в четыре руки, и я должен отгадать три раза подряд.
– Идет, – сказал экронец. – А ставка?
– Ставка простая: все, что я потребую, – или, если я проиграл, все, что ты потребуешь.
– Идет, – сказал экронец.
Они назначили судей: Ахтур со стороны данита, гость из Асдота со стороны экронца. Таиш высоко поднял оба кулака, противник его тоже, и оба гипнотизировали друг друга глазами. Оба вдруг и вместе обрушили четыре кулака на стол, и, прежде чем они ударились о доску, Таиш прогудел:
– Четырнадцать!
Судьи стали считать. Таиш выставил все пальцы левой руки, один правой; экронец просто поджал оба больших пальца и выставил по четыре на каждой руке. Его пальцы слегка дергались.
Опять они подняли кулаки. Весь стол, кроме спящих, смотрел теперь на них. Левит с пересохшей от волнения глоткой переводил выпученный взгляд с одного лица на другое. Оба игрока сильно побледнели; глаза экронца выражали крайнее напряжение, глаза Таиша ушли еще глубже под брови и смотрели оттуда так, как будто он целился или готовился к прыжку. Вдруг левиту стало ясно, как будто ему шепнули, что сейчас выкрикнет данит.
Бах! – четыре кулака ударили, как один, а Таиш отчеканил уверенно и негромко:
– Ничего!
Так и было, кулаки оказались сжатыми.
В третий раз напряжения было меньше; всем почему-то казалось, что дело решено. Экронец моргал и встряхивал головою, как будто стараясь освободиться; глаза данита диктовали или, может быть, просто читали в несложном мозгу человека старинной, но необрезанной расы.
– Одиннадцать!
Таиш выставил один палец, его противник все десять. Экронец вынул из-за пазухи пестрый шелковый платок и долго отирал лоб, уши и затылок, а потом спросил:
– Что я проиграл?
– Твой меч, – ответил Таиш.
Шум, начавшийся было на всех концах стола, оборвался. Остальные экронцы инстинктивно придвинулись ближе к проигравшему. Он казался растерянным.
– Это невозможно, – сказал он тихо. – Требуй что угодно, Самсон, кроме этого, – ты ведь знаешь…
У данита опять раздулись ноздри.
– Ничего знать не хочу. Ты проиграл.
Пожилой судья из Асдота вмешался:
– Нашему другу из Цоры несомненно известно, что по закону Пяти городов нельзя передавать железо людям его племени. Это государственная измена; за это полагается смертная казнь.
Самсону это все было хорошо известно; но, видно, еще больше известно было ему то, что во всех уделах двенадцати колен не было ни одного куска боевого железа; и он много выпил. Он стал медленно подыматься; люди из Экрона и Гезера начали шарить за собою неверными руками, – к счастью, опытная хозяйка давно уже велела негру убрать все мечи. Ахтур тоже поднялся, положил руку на плечо друга и проговорил своим грудным голосом, задушевным без вкрадчивости:
– Самсон, они твои гости… и вы все наши гости, здесь в Тимнате.
Таиш угрюмо опустил голову.
– Хочешь, я дам тебе… – начал проигравший, но данит его прервал:
– Ничего не хочу.
В неловком молчании было только слышно, как грызлись собаки из-за объедков. Таиш вдруг расхохотался, сел на свое место и загремел:
– Не станем ли и мы лаять друг на друга? Мир!
Он слегка повернулся к забору, и вдруг из средины двора на брехню собачьей стаи откликнулись четыре пса: один – большой и злющий, другой – обиженный щенок, третий – тоже щенок, но задорный и наглый; четвертый – не подавал голоса, а просто грыз, чавкал и поперхивался; и все это был один Таиш. Кончив концерт, он под общий хохот, в котором на этот раз чувствовалось и искреннее облегчение, и некоторое старание задобрить, встал и отошел в сторону, поманив за собой Махбоная.
– Левит, – проговорил он, – я вот что тебе хотел сказать: если ты ищешь работы у жертвенника, приходи завтра в Цору к моей матери. У нее целая комната образов. Ты умеешь служить и нашему Иегове?
– Конечно умею; да и служба ведь одна и та же.
– Спроси в Цоре, где дом Ацлельпони: всякий тебе укажет.
– Спасибо, сын Ацлельпони…
Самсон улыбнулся.
– Сын Маноя, – поправил он. – Ацлельпони моя мать, отца зовут Маной; но если ты в Цоре спросишь, где дом Маноя, то спрошенный задумается и воскликнет: «А, это муж Ацлельпони!»
Глава III
Две кошки
Перед рассветом Махбонай бен-Шуни, после удовлетворительного и тайного делового заседания с госпожою Дергето, навьючил осла и направился через тут же находившиеся северные ворота кратчайшей дорогой в Цору. От визита в загородный дом вчерашних девушек он решил отказаться: необходимо было скорей исчезнуть из пределов города, и, главное, посещение Тимнаты и без того оказалось для него чрезвычайно выгодным. Уходя, он заглянул в комнату постоялого двора: при свете ночника там храпели иногородние гости; местные уже давно разбрелись по домам, опираясь друг на друга, – кроме тех, что остались в гостях у служанок, кельи которых помещались во флигеле. Сама хозяйка, будучи занята торговыми делами, отказалась от предложенной ей той же любезности.
Несколько позже из общей комнаты, осторожно ступая, вышел Самсон. В правой руке он нес что-то продолговатое, завернутое в плащ; в левой – шапку с перьями. На дворе он сложил обе ноши, окунул, разгоняя тучу комаров, голову и руки по локоть в большую глиняную кадку с водой и долго махал руками и тряс гривою, чтобы обсохнуть. После этого он аккуратно выложил на темени свои семь косиц и надел шапку; оглянулся, развернул плащ, вынул из него короткий экронский меч, сунул его за кушак, стянул кушак покрепче, закутался в плащ и бесшумно вышел на улицу. Минуя северные ворота, он направился к южным, по дороге, которой в обратном направлении прошел накануне левит. Даже в предместье туземцев все еще спали; только в конце его, где начинались уже филистимские дома, в низком строении, похожем на пещеру, шевелились какие-то фигуры, разводя огонь. Самсон знал Тимнату и знал, что это за пещера: это был оплот филистимского могущества, туземцами уже утраченный, а Дану и другим коленам еще недоступный, – кузница. Он машинально расправил складки плаща на левом боку, чтобы не оттопыривалась под ними украденная ноша.
Солнце выглянуло, когда он дошел до южных ворот. Было свежо и красиво. Коршуны клекотали под карнизами старинной приворотной башни; жаворонки один за другим подымались в небо, словно их туда втаскивали на веревочках, и сверлили уши трелью. Красные и лиловые цветы, усеянные тяжелой росою, искрились и мигали с обеих сторон протоптанной дороги. Он быстро шел в гору, не оглядываясь на загородные дома, где и рабы еще не начали шевелиться; он только подумал укоризненно о ленивом филистимском быте – в Цоре уже давно в этот час молола каждая мельница. Подходя к последнему дому, он беззвучно рассмеялся: вон за теми деревьями сейчас будет пруд, через который ему не удалось перескочить на шесте. До сих пор смешно было вспомнить, как он увяз в тинистом дне. Он поравнялся с прудом, пристально глядя дальше, на низкое крыльцо с колоннами; но там никого не было и быть не могло так рано – Самсон это знал.
Вдруг его окликнули по имени, молодым женским голосом. Он остановился и оглянулся на пруд. Там купалась девушка – черноволосая, не рыжая, хотя под солнцем ее волосы отливали красной медью. Самсон сделал гримасу, а потом его лицо приняло холодное, каменное выражение. Девушка поднялась, вода ей теперь доходила только до колен. Самсона это рассердило. Он знал ее выходки, но это было слишком. Женщина в двенадцать лет – женщина; стоять перед мужчиной безо всего – это не полагается даже у филистимлян, даже у туземцев. Он внутренне смутился, но на это проклятый бесенок и рассчитывал, и такого удовлетворения он ей не хотел доставить. Поэтому он не отвернулся и не опустил глаз, а просто изобразил на лице равнодушие и смотрел поверх нее со скучающим видом.
– Куда так рано, Самсон, и еще после похмелья? – спросила она звонко и вызывающе. Классическим жестом женщины, которая хочет себя как следует показать, она подняла обе руки к волосам и стала их выжимать за головою; при этом она выгнулась грудью вперед и бедрами назад. Это была уже очень красивая девушка, но ее стройные линии Самсона не смягчили. «Змееныш», – подумал он про себя, а ей ответил:
– Есть дело на горе. Очень тороплюсь.
– Семадар еще спит. А я всегда тут на заре купаюсь, пока пруд не высохнет. Ты уже завтракал? Хочешь козьего молока? Подожди минуту, я закутаюсь в простыню и пойду с тобою – платье мое в комнате.
Самсон пожал плечами и ответил:
– Нет времени, я спешу. Прощай.
Он повернулся и быстро пошел дальше; вдогонку ему она мелодично засмеялась и крикнула:
– Есть, видно, вещи, которых могучий Таиш боится!
Он отозвался, не оглядываясь:
– Просто есть вещи, которые его не занимают.
Тем не менее встреча его взволновала. Он поймал себя на мысли: «А если бы то была Семадар?» – и густо покраснел. Но старшая никогда бы этого не сделала. Семадар, как и все филистимские девушки, с которыми он встречался, была гораздо смелее в обращении, чем это принято было в Цоре; но у нее это выходило само собою, просто от живой ясности и улыбки духа, и оттого никогда не переступало доброй границы. Другое дело младшая: у этой – во всем какой-то умысел, и почти всегда порочный, как сегодня; все ради того, чтобы на нее обратили внимание; не будь этого, Самсон бы вообще не заметил такую недорослую козу. Как ее зовут? Вроде Элиноар: видно, мать ее, аввейка, настояла на ханаанейском имени. Самсон как-то видел эту мать и отнесся к ней брезгливо. Аввеи считались на низшей ступени изо всех туземцев; кроме юга Филистии, их вообще нигде в Ханаане не знали, а у филистимлян они таскали воду и рубили дрова. Мать Элиноар тоже была в доме скорее на положении ключницы, чем жены. Настоящая жена была мать Семадар, большая филистимская госпожа, и она правила домом.
Самсон уже давно взбирался без дороги и даже без тропинок; холмы в этой местности, хотя невысокие, были круты и заросли колючими кустами. Добравшись до плоской вершины, он осмотрелся; налево, шагах в двухстах дальше, виднелся обрыв, над ним одинокая смоковница, спаленная молнией. «Там», – пробормотал он. Он снял шапку, снял плащ, вынул из-за пояса меч, впервые повертел его в руках и наконец вытащил лезвие из раскрашенного деревянного футляра. Несколько раз, неловко и неуверенно, он махнул малознакомой игрушкой по воздуху, посмотрел на солнце и подумал: «Времени еще много», – и, держа меч в руке, направился к обрыву, стараясь не шуршать и не стучать упругими хлыстами терновника.
Под обрывом лежала глубокая и узкая ложбина; один конец ее сходился в ущелье, другой был глухой, и тут, под утесами рыхлого песчаника, виднелось отверстие пещеры. Шагах в тридцати от пещеры, под деревом, валялся скелет козленка, по-видимому недавно обглоданный, и не целиком: голова и шея были нетронуты, и от шеи шла к дереву веревка. Самсон одобрительно кивнул головою и занялся последними приготовлениями. Отвязав от пояса кошелек, теперь почти пустой, он положил его под кусты; но, подумав, открыл его и вынул оттуда небольшой мешочек. Осторожно, зажав нос, он проверил его содержимое – там был мелкоистертый темный порошок. Он аккуратно завернул края мешочка и сунул его за пояс. После этого он подкрался к большому камню, вышиною почти до плеч, на полдороге между деревом и пещерой, чуть тронул край камня левой рукой для опоры и с легкостью, неожиданной при его росте, вскочил на него обоими коленями, быстро поднялся на ноги и заревел во всю глотку, так что прокатилось эхо:
– Выходи!
Из пещеры никто не вышел, но в тишине, сквозь жужжание насекомых, облепивших козленка, Самсон явно и неопровержимо для себя чувствовал беззвучное присутствие зверя. Ему даже казалось, что сквозь запахи влажных трав, запекшейся крови, начинающегося тления и сырого мрака пещеры до него доползает тоненькая струйка жаркого кошачьего пота. Переложив меч в левую руку, он ловко швырнул в пещеру большой обломок: в глубине что-то подавленно огрызнулось, но это было все.
– Выходи, а то я тебя выкурю дымом! – прогремел Самсон.
Тогда он увидел в черной дыре две светящиеся зеленоватые точки, продолговатые сверху вниз. Прямо между этих точек он запустил вторым осколком; раздался яростный хриплый рев, и на узком выступе перед отверстием очутилась пантера. Они долго молча смотрели друг на друга; пантера старалась достать языком до расшибленного места над носом и била себя по плечам длинным хвостом; она была серо-гнедая, с очень мелкими черными крапинами, которые у начала задних лап почти сходились в сплошное пятно; лапы ее были почти серые, а когти казались длиннее человечьих пальцев. Работая языком, она слегка вертела головой на вытянутой шее, но не спускала глаз с человека. Она больше не рычала, но само ее мурлыканье, теперь ясно слышное, клокотало, как отголосок очень далекого грома.
– Глупая, – сказал ей Самсон, – ведь козленка привязал я!
Пантера сделала гримасу, открыв пасть в две ладони шириною, но не тронулась с места.
Самсон продолжал:
– Вчера перед вечером принес и привязал, когда тебя не было. Чтобы ты наелась и не ушла слишком рано. Дура!
Пантера заворчала в глубине гортани. Бас этого человека ей не нравился; но она была сыта и благоразумна.
Самсон замахал мечом; воздух жутко свистел под его ударами.
– Я решил стать цирюльником; учусь владеть этой бритвой – первый опыт на тебе! Прыгай!
Вдруг пантера повернула голову в сторону; она втянула когти, и он увидел по игре мускулов под ее кожей, что она просто собирается уйти из ложбины.
– Бежать? – зарычал он, бросая меч и хватая камень. Но прежде чем камень долетел, зверь уже принял вызов, заревел, нырнул с выступа и, почти не сделав ни одного шага по земле, всплыл на скалу Самсона. Самсон едва успел, но все же успел поднять свой меч; навстречу оскаленной красной гортани он рубнул изо всей силы сверху вниз; но он был неопытен в этом деле – пантера метнулась всем телом в сторону, и удар пришелся в плечо, гораздо ниже рассчитанной цели, концом и боком, вполовину его настоящей мощности. Все же это был удар сильного человека; пантера взвыла, соскользнула с утеса на землю и лежала там, подняв голову и издавая рычание за рычанием; Самсон видел, что она готовится к новому прыжку.
– Никуда не годится эта игрушка, – сказал он пантере с большим отвращением на лице. – Лучше по-старому!
И, швырнув оружие далеко в глубину ложбины, он скрючился клубком, готовясь к прыжку. Пантера мгновенно взвилась на дыбы и подняла обе лапы, и в эту секунду Самсон выхватил из-за пояса мешочек и ловко вытряхнул порошок прямо в глаза зверю. Едкий запах горчицы разнесся в воздухе; пантера завыла и слепо ударила обеими лапами, – но Самсон пролетел у нее высоко над головою; в воздухе он повернулся, чтобы упасть лицом к ней, и, как только коснулся земли, тотчас же кинулся ей на спину. Дальше все было дело привычное и, когда меч больше не мешал, простое. Он продел руки под мышками пантеры и сплел их у нее на затылке; ноги просунул между задних ее лап и каждую из этих лап, почти у бедра, зажал в сгибе своего колена. Хотя он действовал ловко и быстро, это все удалось не сразу: левой передней лапой она успела замахнуться назад – он едва поймал ее, над самым началом когтистой ступни, в руку и должен был долго и осторожно выворачивать свой локоть, пока добрался до подмышки; тогда он с быстротой мысли перебросил руку на затылок зверя и тесно переплел ее пальцы с пальцами правой руки. Ногам пришлось хуже, пантера успела разодрать ему левую икру. Теперь они катались по земле, чихая, рыча и воя так, что трудно было понять, который голос чей; но пантера уже ничего не могла сделать, только била когтями без толку по воздуху и разбрасывала комья земли фонтаном во все стороны. В ее положении было что-то странно похожее на котенка, которому привязали погремушку на хвост. Рев ее из яростного постепенно стал криком боли: Самсон медленно, раздвигая локти и спуская сплетенные руки вниз по ее спине, выламывал ей передние лапы. Это продолжалось долго; наконец послышался характерный треск суставов, и пантера взвыла тем голосом, каким кричат все большие звери от последней муки, – голосом, в котором уже трудно отличить породу животного. Передние лапы ее теперь болтались, как пришитые; она еще раз поднялась на задние, еще раз кинулась на спину, чтобы раздавить оседлавшего ее дьявола; но уже пальцы Самсона с двух сторон душили ее глотку. Скоро замолкло и рычание, и вой; слышно было только хрипение задыхающегося зверя, грозное сопение человека со стиснутым ртом да мерные, тупые удары длинного хвоста.
Покончив, Самсон поднялся, пощупал искромсанную икру и пошел, прихрамывая, за мечом и кошельком. Меч он подобрал где-то в зарослях, положил на обе ладони и понес обратно к пантере, разглядывая блестящее, гравированное лезвие с пренебрежительно выпяченной нижней губою. Своим мнением он поделился с пантерой в следующих словах:
– И красть не стоило, и вернуть не жалко.
Солнце было уже довольно высоко.
– Поздно, – сказал он пантере. – Я бы взял твою шкуру, но нет времени – скоро эти пьяницы начнут просыпаться.
И он пошел обратно той же дорогой, подобрав по пути свой плащ, шапку и ножны. Скоро он был опять у пруда – там никого не было; он на минуту вошел по колено в воду, так как раны его ныли, и поспешил дальше. В филистимских домах уже хлопотали рабы; в кузнице звенел молот, мехи ухали; в предместье стоял полный гам нищенского дня, и по всем улицам слонялись собаки. Перед забором блудницы он нашел одного из негров, отдал ему меч и сказал:
– Передай эту дрянь Ханошу из Экрона; предложи ему от меня новый заклад: он с мечом, я без – и я оборву ему уши.
Черный весело осклабился, а Самсон пошел, свистя жаворонком, по дороге в Цору.
Глава IV
Божественное
Госпожа Ацлельпони оказалась крупной барыней лет тридцати пяти, довольно хорошо сохранившейся: на вид, если судить по-теперешнему, ей было не больше пятидесяти. Дом ее стоял на окраине Цоры, поодаль, у самого спуска в долину; точнее, не дом, а усадьба со всякими пристройками. На дворе возилось человек десять прислуги, мужской и женской; когда левит остановился на пороге, хозяйка била одного из рабов по щекам, не так, как дерутся женщины, а наотмашь, и было видно и слышно, что на плотного туземца это производит большое и серьезное впечатление. На Махбоная тоже. Он выждал, пока она кончила, и только после этого подошел, учтиво кашлянул, представился, сослался на Самсона («я встретил твоего благочестивого сына в одном почтенном семействе по ту сторону долины, госпожа») и изложил свое дело. Ацлельпони подробно оглядела его с головы до ног; осмотрела также осла и глазами не только взвесила, но как будто и распаковала вьюк. Все это она проделала только по хозяйской привычке, ибо сразу, по речи гостя, поняла, что он человек образованный и, значит, не без основания выдает себя за левита. После двух-трех вопросов она повела его в божницу.
Под навесом, на чисто подметенном полу, стояли на каменных подмостках идолы разного роста; впрочем, самый высокий был не выше трехлетнего ребенка, но были и совсем малые куклы. Археолог нашего времени отдал бы полжизни за полчаса в этом капище. Бродяги и добытчики по природе, даниты шатались по всей стране, многие служили матросами в Яффе и Доре: из каждой отлучки они, по-видимому, считали долгом привезти жене Маноя, первой даме их столицы, что-нибудь божественное, и коллекция в ее часовне отражала верования всего Ханаана, Заиорданья, пустыни, Ливана, Средиземного побережья и Эгейских островов. Тут были Астарты рогатые, Астарты с голубями, Астарты голые – но с надетой поверх рубашкой; была какая-то богиня с крестом в руке, другая с курчавой бородой; божок с рыбьим хвостом; два-три козлоногих идола с острыми ушами и рожками; теленок с облезлой позолотой и куском бирюзы во лбу; толстый сидящий мужчина с большим голым животом и огромными челюстями в непомерной голове; прекрасной работы девица из слоновой кости, с распущенными волосами и крылатая; страшная обезьяна с пуповиной, уходящей в землю; идол с головой ястреба; идол, стоящий на одной ноге, с хвостиком в виде пиявки; драконы и змеи; косматый получеловек в чешуе, безглазый, но с огромным глазом на груди; два голых красавца заморской работы, оприличенные шерстяными передниками; человечки с комариным жалом во рту. На особой подставке, задрапированной шелковыми покрывалами и шкурами пантер, стояли домашние пенаты грубой самодельной работы туземного мастера, числом семеро: двое мужчин и две женщины из красной глины, еще двое мужчин и одна женщина каменные; у одного из каменных мужчин на голове было нечто вроде туго набитого мешка, свешивающегося на спину, – по-видимому, изображение гривы назорея. На той же подставке, в самой середине, красовался вызолоченный столбик вышиною по колено взрослому человеку, с верхушкой в виде закругленного конуса; в самое темя конуса была вделана довольно крупная жемчужина, а на передней части столбика висело ожерелье из разноцветных камешков. Левит набожно прикоснулся к ожерелью двумя пальцами, завернутыми в полу плаща, и пробормотал сложное заклинание.
Они быстро поладили: сговорились о жалованье, ложе и столе левита, а также о количестве ягнят, козлят и голубей для богослужения, трижды в году; условились, что жертвы будут приноситься только Иегове, перед золотым столбиком, а остальные владыки должны будут довольствоваться молитвами; и что мясо жертв будет считаться доходом жреца, но шкурки поступают обратно к хозяйке. Помимо священнослужения, левит обязался также вести запись событий, касающихся Маноева дома и в особенности Маноева сына.
Ацлельпони, по-видимому, очень гордилась своим сыном; но в ее изображении он мало был похож на вчерашнего Самсона из Тимнаты. Ее сын – молчаливый, медлительный юноша; никогда не улыбается, разве только при встрече с отцом, которого он очень любит и почитает, хотя тот ему ростом не доходит и до подмышки. Работать Самсону не полагается; от соседской молодежи обоего пола он сторонится: все время проводит или один, лежа на песке в долине у колодца, или по вечерам у городских ворот, прислушиваясь к разговору стариков. Часто совсем уходит из города, куда – не говорит, но всегда назначает время возвращения и возвращается точно вовремя; иногда, по-видимому с охоты, приносит оленя или шкуру дикого зверя. Много ест, но, конечно, не пьет ничего, кроме воды и молока. Хороший, скромный, богобоязненный юноша; все женщины Цоры завидуют его матери; все девушки на него заглядываются, но ни одна не решается с ним заговорить. Правда, в детстве с ним было трудно. Страшный был драчун; каждый день прибегали с воем соседки то из женщин Дана, то туземные – жаловаться на его подвиги, и приводили (иногда приходилось и приносить) своих мальчиков с подбитыми глазами, раздавленными носами, с изъянами в зубах, с вывихнутыми руками или ногами. Она, Ацлельпони, пробовала его стегать (сам Маной для этого дела не годится); но однажды, в десятилетнем возрасте, он спокойно отобрал у нее прут, взял ее в охапку, отнес в комнату и там оставил на постели, не произнеся ни слова – только посмотрел на нее внимательно и этим взглядом отбил у нее охоту к воздействию на его поведение. После этого случая он, однако, прекратил свои похождения в Цоре и тогда и начал уходить из дому. Родителям скоро донесли, что теперь он подружился с филистимскими мальчиками в селениях, что лежат по дороге к Тимнате, и колотит их нещадно; но филистимские дети – другое дело, они спокойно несут свои синяки, не обижаются и не посылают матерей жаловаться, что гораздо удобнее для семьи; хотя, с другой стороны, мальчик иногда возвращался из этих экспедиций прихрамывая или с багровыми шишками на лбу. Странным образом – непонятное племя филистимляне – эти драки только скрепили его дружбу с их молодежью, и теперь у Самсона в Тимнате и даже в Гезере прочные связи с лучшими домами.
– Верно, – подтвердил Махбонай, – я сам это видел. Замечательный, обходительный юноша; Господь отличил и благословил тебя между женами, Ацлельпони; сын твой – великая надежда для всего племени Дана.
Она помолчала и потом ответила, понизив голос:
– Может быть, для всего Израиля. Я сама иудейка; я родом из Текоа. Что такое Дан? Самое жалкое из колен; почти без удела, народу много, жить тесно; каждый год старшины сходятся тут в Цоре судить и рядить, куда бы деться, – и ни до чего додуматься не могут. Послезавтра опять такая сходка: сам услышишь. Дан – мелочь; угнездился на окраине израильской земли, словно кучка нищих у порога богатого дома. Не ради Дана послал мне Иегова такого сына.
И, еще тише, она рассказала левиту, что случилось ровно за девять месяцев до рождения Самсона. То был вообще замечательный и грозный год – весь Ханаан его помнит: в летний полдень задрожала земля и стали валиться дома. Вскоре после этого явился ей некто неведомый, ростом великан и видом посланец Божий, у колодца в долине рано-рано до зари. Ей в ту ночь не спалось, было очень душно; она выскользнула из дому и спустилась к колодцу с ведром, облиться холодной водою: она была еще очень молода и часто делала необычные вещи. Незнакомец явился из гущи зарослей; его голос был подобен шуму ветра в листве, говор не похож на здешний, да она и не помнит, какие слова он говорил. Голова ее кружилась, сердце стало; она поняла, что сам Иегова с нею, и потеряла сознание. Когда очнулась, ангел уже исчез; но в ее сознании звучали пророческие слова, которые он шептал, должно быть, в ее беспамятстве, – о том, что сын ее будет великим слугою Божьим. Она взбежала на гору, разбудила мужа и, плача у него на коленях, рассказала ему. Маной долго молчал и гладил ее по голове; молчание встревожило ее – она боялась, что он недоволен пророчеством, что это вмешательство нездешней силы в их семейную жизнь пугает его, и она спросила:
– Разве ты не хочешь, чтобы сын Маноя стал спасителем народа?
Тогда он ей ответил:
– Было бы лучше, если бы ангел явился после рождения сына – и ко мне, а не к тебе, и рассказал бы толком, в чем дело.
Она с ним поссорилась, и он, позвав любимого раба, ушел из дома на весь остаток ночи и на целый день. Ко второй полуночи он вернулся один, усталый, голодный, изодранный в клочья, с кровью на лице, и рассказал, что напали на них разбойники, его ранили, а раба и совсем убили. И она ему ответила:
– Это Иегова наказал тебя за то, что ты не рад его знамению.
Тогда они помирились и зачали сына в великом счастии.
Ацлельпони сильно побледнела, рассказывая вполголоса эту историю; она смотрела прямо перед собою, глаза ее странно светились в плохо освещенной божнице, и несколько раз дрожь пробежала по ее плечам. Видно было, что она всей душой верит в каждое слово – не только ангела, но и свое. Махбонай слушал, склонив голову набок, и только раз искоса, но пристально взглянул на нее и увидел сквозь морщины и огрубелую кожу, что в юности, вероятно, эта женщина была хороша собою; после этого он настойчиво смотрел в потолок. Когда она кончила, он сообразил, что надо сказать что-нибудь соответственное, и, покивав головою, отозвался:
– Такие случаи известны, госпожа. Конечно, я понимаю твоего почтенного мужа: когда перед зачатием сына к матери является ангел – это всегда предвещает много беспокойства и для семьи, и для народа. Но с другой стороны, если Господь решил возложить на вас обоих это почетное бремя – несите его, радуйтесь и гордитесь.
После этого, закусив, Махбонай отправился осматривать Цору. Городок был меньше и беднее Тимнаты; здесь туземцы тоже ютились на окраинах, но и в средней части, где жили даниты, дома, за немногими исключениями, производили впечатление хижин. Вообще не было впечатления двух миров, победоносного и покоренного, отрезанных друг от друга. На улице ребятишки Дана играли в ловитки с толстогубыми и пучеглазыми детьми ханаанейской расы; женщины обоих племен были почти одинаково одеты и одинаково неряшливы и переговаривались или бранились между собою без всякого признака высокомерия, с одной стороны, и приниженности – с другой. Мужчин не было видно – они ушли на работу в поля и виноградники. Махбонай, однако, разыскал несколько лавочников и сбыл им, после подробного торга, добрую часть своих товаров, как благоприобретенных, так и доставшихся ему в ту ночь.
В доме Ацлельпони, вернувшись, он застал и Самсона, и Маноя. Маной был человек чистенький, невысокий и худощавый, со старым шрамом на лбу, довольно пожилой на вид, достаточно приветливый, но не очень общительный; он расспросил Махбоная, как вежливый хозяин, кто, как и откуда, но о божнице не упомянул, – очевидно, эти вещи его не занимали; получив ответы, он кивнул головою, отошел в сторону и заговорил с сыном оживленно и по-дружески. Самсон внимательно слушал; отвечал односложно или только мотал головою. Из слов его матери левит уже успел сообразить, что вчерашний знакомец его Таиш и молодой назорей из Цоры – два разных человека; но все-таки ему казалось невероятным, что на этой самой копне волос, сегодня тщательно причесанной и наново заплетенной в косицы, вчера вечером сидела пестрая шапка с перьями, что эти сжатые губы накануне корчились от хохота и метали остроты и ругательства. Махбонай бен-Шуни, однако, еще с детства заучил основное правило жизни для лиц духовного сословия: «не твое дело». Он поздоровался с Самсоном почти как с незнакомым.
Когда стало смеркаться, левит вступил в отправление должности. Ацлельпони созвала на торжество нескольких соседей познатнее; все пришли охотно, так как уже всюду прошел слух об ученом колдуне. Хозяева и гости расселись на дворе перед навесом; за ними столпилась дворня Маноя. Левит еще заранее сложил кубический алтарек перед золотым столбом и пенатами. Он оделся в длинный белый халат; ловко свернул шеи двум голубям; кокетливо оттопырив мизинцы, оторвал головки; побрызгал кровью над алтарем и вокруг; вообще показал себя человеком искусным. Заклинания его произвели тоже сильное впечатление: в них было много непонятных слов на чужих языках, и пел он очень трогательно. Между молитвами он ритмически двигался вокруг жертвенника и приседал перед образами. В заключение он произнес, стоя лицом к золоченому столбику, особое моление на местную тему; причем слушатели с должным благоговением отметили, что он не называет Иегову по имени – они слышали, что так и принято у настоящих левитов.
– Господин, – полупел Махбонай бен-Шуни, – здесь ты царишь, окруженный пенатами дома сего, а в углах, поодаль от твоего эфода, столпились твои завистники, боги Моава и Кафтора, и Ханаана и Хета, и Куша и Мицраима. Не гневайся на них, Господин, ибо час их еще не прошел, и они еще правят, каждый в своем участке. Потерпи, великий и ревнивый Господин: скоро твой народ, как песок от обвала с горы, расползется по всей земле, и тогда ты будешь один и не будет другого.
В тишине что-то прошептала или простонала Ацлельпони. Левит продолжал:
– И обрати свою милость, о сильный среди богов, на этот город и на все племя Дана, рабов твоих; пошли им урожай и мир и отврати от них войну и болезни. Также взгляни ласково на людей дома сего – на раба твоего Маноя, сына Аллонова, мужа глубокой и тихой мудрости, хранящего тайны в смирении; на рабу твою Ацлельпони, дочь Гизри из Текоа, что в уделе Иуды, жену, воспламененную для служения тебе на путях странных и непроторенных. И на ее сына, юношу с медными плечами, одаренного силой такою, как будто в груди его не одно сердце, а два, – на твоего назорея Самсона взгляни милостиво и помоги ему нести две жизни его, каждую в свое время и в своем месте, и обе во славу твою.
После этого он напомнил Иегове историю рождения Самсона, в той форме, в которой обычно излагается эта история. Явился ангел к жене и сказал: ты зачнешь и родишь сына. Жена тотчас побежала и известила мужа своего. Маной встал, и пошел к тому человеку, и взял козленка и хлебное приношение, и вознес Господу на камне; а ангел поднялся в пламени жертвенника.
Раннее жизнеописание молодого назорея было также доложено Иегове на основании данных, сообщенных давеча его матерью: младенец рос, и благословил его Господь, и начал дух Господень действовать в нем – сначала в стане Дановом, а впоследствии и дальше, между Цорой и Эштаолом и даже до самой Тимнаты.
Глава V
Вече
Цора была вся обведена каменною стеною; стена была не очень внушительная, разной высоты и толщины в разных местах; некоторые дома, в том числе дом Ацлельпони, примыкали к ней и имели свои частные выходы наружу. Главные ворота находились тогда приблизительно с юго-восточной стороны города, и перед ними была широкая немощеная площадь. Тут и собралась сходка старшин. Все поселения колена Данова прислали делегатов. Кроме старост, людей пожилых или седых, прибыло много другого народу: военные атаманы, охотники, представительство от яффских матросов, несколько десятков бродяг, слепых и других нищих. Человек двенадцать всклокоченных оборванцев, почти голые и невероятно тощие, держались отдельно от толпы; вожак их был крикливый и раздражительный старик, остальные – почти мальчики; народ от них сторонился: они с раннего утра уже кого-то избили неизвестно за что; кроме того, с одним из этой группы случился на площади припадок падучей болезни, причем остальные стояли вокруг и что-то пели, приплясывая на месте. Это была банда дервишей, так называемых пророков из пещерного скита где-то вблизи Модина; никто не знал точно, чего они хотят, и общаться с ними считалось неприличным и опасным делом, хотя милостыню им подавали охотно. Воины привели с собой оруженосцев; некоторые из старост и почти все нищие пришли с женами и детьми. Площадь перед воротами была переполнена.
Точного разделения на участников сходки и посторонних зрителей не было; просто кто старше или кто внушительнее на вид, те сидели на земле или стояли ближе к центру, остальные толпились вокруг. Мальчишки, по вековечному обычаю, висели гроздьями с крыш соседних лачуг; некоторые вылезли на городскую стену или на ворота. Внешнее кольцо составляли женщины, из Цоры и чужие; но в подаче голоса, то есть в ропоте и крике, они принимали участие на равных началах с остальной публикой.
Много было на площади и туземцев, жителей Цоры; по их размещению, позе и настроению приглядчивый наблюдатель мог бы построить всю картину взаимоотношений между обеими расами. Большинство столпилось поодаль, в одном из углов площади, – не демонстративно поодаль, а просто как любопытствующие, но не желающие быть назойливыми зрители. Но в кольце женщин-даниток можно было заметить немало типичных ханаанейских профилей: это были вторые и третьи жены, наложницы, тещи, золовки – предвестницы начинающегося растворения легкомысленной туземной расы в острой и густой крови угрюмого колонизатора. Процесс только начинался, эти женщины чувствовали себя еще не совсем как дома, не кричали вместе с другими и даже в толпе старались быть поближе туземка к туземке; но сами данитки их не выделяли, и вообще никто не обращал на инородцев особенного внимания. Ясно было, что люди друг к другу привыкли, свыклись с точной мерой близости и точной мерой отчужденности – что это эпоха какого-то безболезненного и незаметного перехода.
Сходка началась с обряда: Махбонай бен-Шуни зарезал ягненка и пропел длинный молебен. Сборище следило за его техникой с великим вниманием, и старики одобрительно кивали. Благолепие несколько нарушил пророческий вожак, который все время что-то злобно кричал, по-видимому восставая против языческой наглядности богослужения; но так как ему никто не помогал и не мешал, выкрики его можно было, в конце концов, принять и за аккомпанемент, нечто вроде антистрофы к строфам левита, – вероятно, так его и поняло большинство собрания.
Сейчас же после молебствия начались разговоры. Установленного порядка не было, не у кого было просить слова, но была естественная дисциплина робости и сознание, что сборище хочет слушать только старейших и известнейших людей. Первым выступил староста из Айялона, человек лет шестидесяти, но еще бодрый; он опирался на копье с наконечником из козьего рога. Вся его речь была посвящена одной теме: жалобам на земельную тесноту. Почти на каждую фразу толпа откликалась то оханьем, то подтвердительными возгласами.
– Дан – словно подкидыш среди колен, – говорил он. – Земледелец не может выделить сына, даже если невестка строптивая женщина и свекровь с нею не ладит. Соха на соху наскакивает; не проходит жатвы без обвинений, что сосед у соседа передвинул межевые столбы, и часто это кончается дракой и убийством. Пастуху некуда выгнать стадо; приплод стал проклятием Божиим вместо благословения. Молодежь из Айялона уходит продаваться в рабство к Вениамину и даже к иевуситам; в рабство, и еще хуже – в батраки, в наемники без роду и без кровли над головой. Скоро в земле Дана поднимется брат на брата; женщина будет хвалиться перед женщиной: «Я заспала насмерть двух младенцев, а ты только одного». Скоро нужды не будет молодым дворянам из Вениамина красть у нас девушек – матери сами поведут дочерей на рынок в Гиву.
Женщины в толпе застонали и ударили себя кулаками в груди; а левит про себя подивился: «Дикари, а говорят гладко».
Второй оратор был из Модина; он горько жаловался на высокомерие заносчивого соседа – Ефрема.
– Ефремляне гордятся завитушками на столбах, подпирающих крыши Сихема, Галгала и Силома, гордятся вышивкой на рубашках из тонкой шерсти и бренчащими серьгами в ушах у женщин. Словно они сами все это выдумали и сделали, словно мы не знаем, что они подглядели обычай Дора и подражают ему – а у самих нет суда в стране и в каждом городе каждый год новый староста. Зато земли у них сколько угодно, нет им границы ни на севере, ни на востоке: от села до села день пути; колодцы их неглубокие, ручьи текут круглый год. Но когда Шафал, сын Аммирава, пошел к ним просить, чтобы продали ему участок близ Тимны Сераховой, они отказали с насмешкой – ответили: «Дикарей нам не нужно в земле Иосифа».
На этот раз глухо и гневно заворчали мужчины, а вожак пророков крикнул:
– Ефрем гниет в разврате!
Из толпы ему кто-то ответил:
– Лучше гнить на просторе, чем задыхаться в тюрьме, как мы!
Выступило еще несколько старейшин, но говорили они то же самое. Злоба на богатых, многоземельных соседей, Вениамина и Ефрема, звучала в этих речах, быть может, даже громче, нежели горечь собственной тесноты. Тощий купец рассказал, что каравану из Дана или в Дан не дают проходу ни мимо Сихема, ни за Айялоном: если не грабят, то взимают непомерные поборы. Уже гораздо выгоднее гнать верблюдов через филистимскую землю: там порядок, в каждом городе стража, размер подати и взятки установлен раз навсегда – купец может учесть. Зато резко и грубо, с обилием непристойностей, бранил филистимлян оборванный и загорелый бородач, лодочник из Яффы. Хоть он, конечно, и не принадлежал к знати, его слушали потому, что он был родом из Цоры. Он долго и бессвязно выкрикивал о том, как морят голодом и побоями гребцов на тамошних галерах, как навьючивают на одного грузчика ношу, от которой заклокотала бы глотка верблюда, и что говорят филистимляне об Израиле вообще. Но эта речь не произвела большого впечатления; в толпе закричали:
– Вениамин и Ефрем хуже Кафтора!
После этого выступления сходка перемешалась; разбилась на кучки, и в каждой кучке сразу говорило по нескольку человек. Это все было в порядке дня, вроде перерыва для выяснения настроений. Настроение действительно сгустилось; на лицах у мужчин читался хмурый гнев, у женщин – раскаленная ярость; над площадью стоял недобрый гул очень раздраженной толпы, и туземцы на окраинах стали переглядываться и перешептываться, советуясь, не благоразумно ли было бы им стушеваться. Вдруг толпа начала стихать: на середину круга выступил очень седой старик, чрезвычайно дряхлый – два взрослых сына помогли ему подняться и все время поддерживали его с обеих сторон. Он был уже беззубый и говорил невнятно; тем не менее слушали его с большим вниманием; после каждой фразы он останавливался, чтобы и самому отдохнуть, и дать время ближайшим слушателям повторить его слова полушепотом для тех, что стояли подальше. Но его речь была очень коротка.
– У Ефрема есть о нас ходячая насмешка: «Дан судит и рядит». Некий образ, который наделяли способностью предсказывать будущее. В который это раз мы говорим на сходке все о том же? Когда я был молод, люди не жаловались, а вставали и делали дело. Я теперь стар и слеп, ничего не вижу, дать совет не могу; но почему никто из вас, молодых вождей, не скажет прямо, что надо сделать?
Толпа долго молчала; потом выступил опять оратор из Модина. Это был человек тщедушный, но с очень резким и пронзительным голосом и, по-видимому, запальчивый. Он сразу поднял оба кулака над головою и больше уже не опускал рук, а только потрясал кулаками во все стороны. Он кричал:
– Колена Израилевы обманули нас. Обобрали. Чем лучше Дана Ефрем? За что достались Вениамину горные луга и леса у Иерихона? Где правосудие? Наши воины стали бабами; набрали жен из побежденных туземцев и сами превратились в покоренное стадо. Даном правят женщины – чужие женщины! Когда северянам приходится туго от сидонских колесниц, они посылают к нам гонцов – с приказом от женщины, от ефремлянки: «Придите воевать за нас», – и еще обижаются, если мы не так быстро откликнемся. Когда у Иуды ссора с Вениамином из-за того, что в Гиве обидели Вифлеемскую распутницу, Иуда зовет нас на помощь. А что нам досталось в уплату? Когда мы просим о земле и предлагаем за нее серебро и скот, нам отвечают: вы дикари, ступайте прочь. Старый Шелах, сын Иувала, отец вождей из Шаалаввима, – единственный мужчина среди нас; он сказал правду: нечего судить и рядить, надо дело делать. А какое дело? Это ясно: один полк из Модина – в пределы Ефрема, другой полк из Айялона – в гости к Вениамину. Заберем силой то, чего не хотят нам отдать добром. Это – наше! Нас обобрали…
Тут его голос утонул в кликах собрания. Еще с середины его речи все поняли, куда он гнет, и с разных сторон послышались сочувствующие возгласы, топот ног, хлопанье в ладоши. К концу это перешло в общий рев: даже дети что-то вопили и грозили кулаками; даже туземцы, видя, что буря дует не в их сторону, приободрились и стали поддакивать вполголоса. Дан нашел корень своей беды, увидел пути спасения; заветное слово «нас обобрали» – слово, испокон веку рождавшее гражданскую смуту и междоусобную резню, осветило им тайники их собственной души: в тайнике, на самом дне, издавна дремала, свившись колечком, главная сила мирская – зависть родича к родичу, и теперь она подняла голову, выпустила жало и зашипела.
Тогда на середину круга вырвался вожак пророческой шайки; четверо из его последователей выбежали за ним и сейчас же сели на землю у его ног, с четырех сторон; они горящими глазами смотрели на толпу, словно ожидали нападения. Но никто и не думал их тронуть; напротив, круг даже раздался, точно в испуге, и скоро водворилось молчание. Среди этой тишины старый отшельник начал выкрикивать надорванным, как будто не своим голосом отрывистые возгласы; и после каждого возгласа ученики у его ног и остальные ученики, скопом стоявшие неподалеку, отзывались хоровым завыванием.
– Все вы лжете! Ефрем хуже Кафтора, Вениамин гаже Египта, но Дан развратнее всех! Тесно вам потому, что вы строите дома. Вы делите поля и виноградники и стада на мое и твое. Где есть «мое» и «твое», там всегда тесно! Мы, Божьи дети, живем у Иеговы в пещере; оттого нам не тесно. Мы делимся каждой пригоршней дикого меду; оттого у нас всегда вдоволь. Вам нужны купцы – они привозят вам тонкую ткань и побрякушки; мы одеты в козью шкуру – от издохшей, не от зарезанной козы. Вам нужно место для божниц, много места, целые площади, чтобы просторно было и Ваалу, и Астарте, и Ашере, и Кемошу, и Молоху; и потом еще нужно место для домашних болванчиков, по одному на каждого деда и каждую бабку, и отца, и мать, и всех сыновей, и дочерей, и внуков; и среди всей этой гадости еще надо поставить голый чурбан, мерзость из мерзостей, образ всех распутств от Мофа до Силена – и назвать его богохульственно эфодом Иеговы. Оттого вам не хватает земли! Нам, детям Божьим, ее достаточно: Иегова отдал нам все пещеры, а сам живет везде и нигде, а Кемоша и Астарты нет, как нет вчерашнего дня. Оттого нам просторно: учитесь жить по-нашему, будет просторно и вам.
Все это было далеко от жизни, и толпа не очень понимала, что, собственно, он проповедует; но они его слушали с жутким благоговением дикаря перед зрелищем безумья и беснования. Мужчины смотрели на него исподлобья; женщины даже пригорюнились, и где-то заплакал грудной младенец. Но вторая половина речи оказалась яснее.
– Нельзя Дану идти на Ефрема, ни воевать с Вениамином. Я буду плясать от радости, если сгорят ваши дома; но Израиль – дом Божий, он должен стоять во веки веков, пока не войдут в него все народы. Внутри дома Иеговы да не будет ни копья, ни стрелы, ни пращи, ни крови. Если уж стосковалась ваша волчья глотка по крови, ступайте пить за порогом Божьего дома. Вон, через долину, развалился на пуху пьяный филистимлянин: играет на лютне, молится, зевая, то акуле, матери отцов его, морских разбойников, то комару и оводу, царям заразы и мора; пьет сладкие вина и закусывает туком побережных племен, – а их превратил уже в скот для упряжи, вьюка и убоя. Идите войной на Пять городов! Саронская равнина тучнее горы Вениаминовой; воды Яркона богаче сихемских канав. Но вы трусы, вы боитесь стального меча и колесницы; легче убить брата – он доверчив, он не поставил часовых на границе, – чем врага, который насторожился у заставы. Трусы! Развратники! Помесь хеттейская! Помет аморреев! За одну мысль о резне во Израиле да пошлет на вас Иегова голод и пожар, и чуму и проказу, и…
Пьяная слюна давно капала с его грязной бело-рыжей бороды; он хрипел и пошатывался и в конце концов захлебнулся и упал на руки учеников. Они его унесли в тень и стали поить водою. Сходка молчала, глубоко подавленная. Вдруг в ней почуялось движение – кто-то расталкивал толпу. Махбонай бен-Шуни посмотрел в ту сторону и в первый раз в тот день увидел Самсона. Ничего не говоря, не толкаясь локтями, а просто раздвигая широкоплечих мужчин, как пловец воду, мерным движением ладоней, назорей прокладывал себе дорогу к центру. По следу его, словно по тропинке среди человеческой гущи, пробирались один за другим человек двадцать молодежи, все как на подбор рослые и плечистые и все с каким-то задорным вызовом на лице. Сообразительный левит вспомнил шутку, подслушанную на той пирушке: «шакалы», и подумал: «Они скорее похожи на волков».
Самсон неторопливо вышел на середину круга. Это было против обычая: юноше, у которого только начала пробиваться борода, не полагалось говорить у городских ворот. Но всем стало сразу ясно, что его надо выслушать, и не только потому, что Цора и весь округ его знали, а на остальных произвел впечатление его рост и назорейские косы. Тут действовало что-то другое; в памяти Махбоная живо всплыла минута, когда Самсон играл на любую ставку с Ханошем из Экрона и глазами словно диктовал ему, какое число назвать, диктовал так внятно, что всем присутствующим хотелось выкрикнуть ту же цифру. Левит опять почувствовал то же: как будто и ему, наряду со всеми остальными людьми на этой площади, кто-то что-то непререкаемо повелел, стукнул по темени, воцарился и подчинил все мысли.
Сначала ему показалось, что Самсон говорит другим голосом, не тем, что на попойке в Тимнате (в Цоре за все эти дни юноша едва ли произнес при нем десять слов); но постепенно он стал улавливать знакомые оттенки. Только на пиру эти гулкие ноты производили впечатление рявканья; здесь же было ясно, что Самсон говорит без усилия, не громко и не тихо или и громко и тихо в одно и то же время. Кто скажет, громко или тихо шумят колосья под ветром? Это шепот, но он слышен издали. Земледельцам этот голос напомнил ниву, морякам прибой, пророкам – бури в ущельях, пастухам бычий рев, матерям блаженное мурлыканье ребенка у груди, каждой девушке голос жениха, которого она смутно ждала; все они слушали его не ушами, а изнутри, и все покорились еще до того, как поняли. Но и понять было легко – речь была простая, отчетливая, без вступления, без извинений за молодость говорящего, прямо к делу.
– Все эти замыслы нам не под силу. На филистимлян идти мы не можем. Глава сынов пророческих высказал правду: конечно, мы боимся их колесниц и железных мечей; еще страшнее их боевое искусство; то, что каждый воин – как палка в руке десятника, десятник у сотника, все вместе – в руке у сарана. Нас много, филистимлян мало; но что сила против ума и порядка? Против колен Израиля тоже нельзя нам восстать. Вениамин ужасен в бою, но еще горше его коварство: ночью, пока наши воины будут искать его полчища по горам, он проберется кривыми путями в наш город и, как козлят, перережет и женщин, и детей, а дома сожжет. У Ефрема три головы на каждую нашу голову; и в боях с Сидоном и Дором он взял в добычу много медных копий, а луки его сделаны из ливанского дерева, и мечут они дальше наших. Но если бы и равны были силы, нельзя отбирать землю колену у колена. Слепой плетется, ощупывая палкой на шаг перед собою, а что дальше – не знает; может быть, яма. Зрячий видит весь путь до конца. Еще придет пора, много лет после нас, когда двинутся к морю и Дан, и Ефрем, и Вениамин, и даже расчетливый Иуда, все заодно; тогда придет конец и Пяти городам, и Акке; и нельзя нам сеять мщение между соратниками завтрашнего дня.
Солнце стояло высоко на юге; Самсон повернулся к нему спиной и указал левой рукою прямо вперед.
– Изберите двенадцать человек опытных и верных. Пусть будет в их числе земледелец, и пастух, и охотник, и торговец, который знает чужие языки; и пошлите их на север, за пределы Ефрема, за пределы Нафтали, искать новую землю. Там, говорят, много воды и лесов, а туземец ленив, и пуглив, и неразумен. Два удела у Менассии; будет два удела у Дана.
Прошла минута после того, как Самсон, покончив, отошел и сел на землю среди своих «шакалов»; но толпа еще прислушивалась – не к смыслу, а к мягким раскатам его голоса, каждый в своей душе. Опомнившись, закричали восторженно мужчины, закивали головами старики; женщины молчали, широко распахнув веки, полуоткрыв губы, иные бледные, иные с горящими щеками, все вдруг обессиленные, опустошенные до дна – словно изнуренные любовью. Но и мужчин захватило обаяние большого человека. Из забытых подвалов сознания взвилась, опьяняя, вечная тоска о царе, тайное томление всякой массы – верить, не думать, сбросить муку заботы на одни чьи-то плечи; первозданный инстинкт стадного зверя – буйвола, гориллы, муравья и человека: вожак! Многим из них, вероятно, было знакомо смутное предание о Моисее; несправедливая повесть, где перечеркнуты сотни имен подстрекателей, повстанцев, организаторов, учителей, строивших народ из рабьего сброда в течение века и дольше, – все перечеркнуты во славу одного имени; повесть несправедливая, но убедительная.
После сходки женщины обступили Ацлельпони; две старухи распахнули ее платье на груди и поцеловали сосцы, вскормившие такого сына. В это же время Самсона окружили старейшины всех городов Дана; у каждого была та же просьба – посетить их округ после жатвы и разобрать трудные тяжбы. Самсон коротко сказал: «Приду», – опять раздвинул толпу и ушел со своими «шакалами».
Глава VI
Своя и чужая
Земля уже совсем просохла, прокалилась, стала твердая под пылью. Самсон шел по меже мимо виноградников и думал о женщинах. Накануне вечером мать говорила с ним о том, что пора жениться. Маной тоже был при беседе, но не вмешивался и только покрякивал. Ацлельпони перечислила несколько подходящих невест, но самая подходящая была одна: ее звали Карни, дом ее отца был неподалеку, и за ней числилось столько-то овец приданого – Ацлельпони знала число наизусть. Кроме того, Карни была из первых красавиц города и спокойная, скромная, прилежная девушка.
– И ты сам знаешь, что она в тебя влюблена, – прибавила мать.
Самсон этого не знал – никогда об этом не думал. Давно, в детстве, он был дружен с этой Карни в том смысле, что переставал колотить ее братьев, когда она плакала, и раз подарил ей живого кролика. Но тогда она была совсем еще малюткой. Вот уже много лет, как он не обменялся даже словом ни с нею, ни с какой другою женщиной в Цоре, кроме «здравствуй». Иногда она с матерью приходила в гости, но тогда они сидели в женской половине дома, и вообще все это не касалось Самсона.
Самсон шел по меже и думал о ней; слово «влюблена» волновало его. Сто раз он слышал и сам произносил это слово, но то было в Тимнате; там почти все остроты его собутыльников были на женскую тему, и остроты Самсона были часто самые соленые; и служанки в доме Дергето ни в чем ему не отказывали, даже когда у него не оставалось, после игры, ни одного кольца серебра! – хотя последнее бывало редко. Но то было в Тимнате, в другой жизни. На земле Дана это слово, «любить», было ему незнакомо; оно его обожгло, замутило в его душе какие-то тихие воды и подняло со дна образы, о которых он никогда раньше не думал. Он медленно шел вперед, но ему казалось, будто он стоит у берега тихой воды и смотрит на выплывающие фигуры. Вот выплыла Карни, сначала только намеком, потом отчетливо до мелочей – он сам не знал, что так хорошо помнит ее облик. Очень белое, очень бледное лицо; гладкие черные волосы вдоль всей спины; темные глаза в целой роще ресниц, и тень от ресниц на щеках; пестрая лента вокруг головы, на ленте кисейная чадра, откинутая назад; белое льняное платье с кушаком из привозной парчи, с открытой шеей и открытыми руками до плеч, и на две ладони только ниже колен; ни запястья, ни ожерелья. Такой он видел ее на празднике после уборки снопов в прошлом году – он теперь вспомнил; и вспомнил тоже взгляд ее, совсем прямой, пытливый, без робости и без улыбки. Она была очень хороша собою; Самсон почувствовал, что ему стало жарче и труднее дышать, будто на крутой тропинке. Он тряхнул головою: тихая вода, в которую он смотрел, вдруг опять замутилась, словно семь его косиц разом ударили по ней; образ Карни закачался, разбился и опять начал медленно складываться – но по-другому. Другие глаза – серо-зеленые, не с одной искрой, а как будто с тысячей, как обломки малахита под солнцем. Волосы стали рыжие, пушистая прическа вокруг головы – лицо выглядывало из них, как будто из окошечка; смеющееся лицо, чуть-чуть румяное, в ямочках, с полуоткрытыми губами. Платье было темное, до подбородка и до земли, с длинными рукавами, но сшитое так и так надетое, что прежняя девушка в белом казалась больше прикрыта. Новая девушка тоже смотрела на него, но в ее взгляде был не допрос, а только веселый задор и вызов. Самсону почудился голос, который всегда смутно поражал его богатством интонаций, даже когда произносил только два слова: «Я боюсь!»
По-настоящему они познакомились ровно год тому назад. Самсон шел к южным воротам Тимнаты; у пруда стояла рыжая девушка, спиной к нему, нагнувшись и глядя на что-то в земле. Он ее знал по виду, она его тоже, как и все в том городе, но до тех пор Самсон встречался только с мужской молодежью филистимлян. Заслышав его шаги, она оглянулась и поманила его. Он подошел. Прямо перед нею, под пересохшей, окаменелой красноватой землею, что-то творилось: плотный кусок величиной с две ладони слабо колыхался и давал трещину за трещиной. Девушка схватила руку Самсона и пропела:
– Я боюсь! Что это?
Она говорила на общем языке Ханаана, как и вся Тимната и вся Цора; другого она не знала – старая филистимская речь сохранилась еще только в Газе, да и там вымирала. Но выговор ее был особенный; он всегда производил на Самсона такое впечатление, словно высшее существо, княжна или царевна, снизошло к косматому говору дикарей.
– Это игуана, – сказал ей Самсон. – Во время дождей она спит под землей, а теперь пришла ей пора идти на охоту. Она не кусается, не бойся.
Через минуту из трещины высунулась серо-зеленая мордочка огромной ящерицы. Она колотилась черепом, во все стороны расширяя дыру; уже видно было, как под землею работали ее плечи и лапки. Девушка все время держала Самсона за руку; ему было жутко, неловко и приятно. Когда лапки показались наружу, он быстро нагнулся и протянул свободную руку вниз.
– Не убивай ее, – сказала девушка; ее пальцы, удерживая, крепко прижались к его кисти. Самсон ответил:
– Ничего с ней не станется.
Он щелкнул ящерицу по темени, а потом раскопал глину и вынул оглушенного зверька из норы. Игуана была длиною в локоть, вся одноцветная.
– Хочешь, – сказал он, – я отнесу ее к тебе в сад и накопаю червей, пока она очнется; тогда она останется жить в саду.
В саду к ним подбежала ее черноволосая сестра; потом подошли обе матери посмотреть на диковину, одна важная, барственная, другая в запачканном платье и с визгливым голосом. Они скоро ушли, но Семадар и Элиноар велели Таишу остаться, и он долго рассказывал им о зверях. Крокодила он сам не видел, нет; крокодил живет ближе к устью Яркона, а так далеко он еще не бывал. Ящерица, которая кричит «гик-гик» по ночам, – маленькая и совсем не страшная. Змея тоже не страшна, только надо уметь сразу стукнуть ее палкой по голове, едва она станет готовиться к прыжку. И волки – мелочь, волка можно просто придушить двумя пальцами. Гораздо хуже кабан; но самый трудный зверь – медведь, на него не стоит идти без копья; если затеять рукопашную, это будет очень долго, и в конце концов прибежит медведица. Льва он однажды убил большой дубиной в горах за Айялоном, но после этого целая деревня иевуситов сбежалась целовать ему ноги, и от них так невыносимо пахло, что он не любит вспоминать об этом приключении.
К концу рассказа они подружились, и девушки заставили Самсона показать им свою силу. Он проделал все, что полагалось, перегрыз цепочку, сломал двухвершковую балку о колено, посадил на плечи двух рабов, третий уцепился на спине, а еще двух он взял под мышки, и прочее. Семадар вскрикивала и хлопала в ладоши, Элиноар молча не сводила глаз и старалась держаться к нему поближе.
Потом было много разных встреч; потом была та лунная ночь, когда Семадар подарила ему час тайком у пруда. «Только не делай мне зла, – шепнула она, смеясь, – от головы до сих пор я твоя, не дальше». Она указала на свой шелковый пояс, туго стянутый; пококетничала, отмахиваясь, еще несколько минут, а потом сама научила его, как отстегнуть брошку на ее левом плече, и прибавила: «Глупый – наши юноши все это знают». Ему стало тяжело от этой шутки, но потом он опьянел и все забыл, кроме ее наказа – до сих пор и не дальше; он всегда ее слушался.
– Ты грабитель, ограбил у меня полплатья, – шептала она ему губами в губы.
– Я тебе подарю взамен целое платье из парчи.
– Не хочу из парчи.
– Из шелка.
– Не хочу из шелка.
– А из чего?
– Из поцелуев.
Долго он одевал ее в поцелуи от подбородка до пояса; она извивалась, как та пантера, – но лишь как будто ускользая, а на самом деле поддаваясь.
Он все-таки вспомнил слова, которые задели его, и спросил:
– Я первый?
– Ты… самый лучший.
– Я тебя ударю!
– Тогда я скажу, что твои удары больнее других.
– Это неправда; скажи, что неправда.
– Неправда.
– Или правда?
– Правда.
– Зачем ты меня дразнишь?
– Зачем ты меня спрашиваешь? Ветер тебя ласкает и не спрашивает, первая ли это ласка; я его сестра.
Кончилось это все неприятностью: Элиноар проснулась, увидела пустую кровать, выскользнула из дому и застала их в саду. Самсон никогда не видел такой разъяренной дикой кошки; она грозилась выцарапать старшей сестре глаза или разбудить весь дом. Ему очень хотелось утопить ее в пруду – только воды уже было немного; но Семадар, не переставая смеяться, откупилась от нее подарком. Элиноар взяла браслет и тут же его надела на руку, но Семадар все-таки пришлось уйти с нею вместе; уходя, она шепнула Самсону: «Это была неправда – или почти».
Больше они так не встречались. Однажды в Экроне, на празднике в честь тамошнего бога Вельзевула, куда Самсона пригласили друзья, она шла с ним в хороводе и прижималась к нему так, что сквозь одежды он чувствовал ее кожу. Потом она вышла из хоровода танцевать одна с Ахтуром. Все на них смотрели: это была красивая пара, особенно Ахтур, широкоплечий, узкобокий, сильный, как буйвол, и грациозный, как козочка. Танец изображал Ваалову свадьбу; по филистимскому преданию, Деркето, Астарта побережья, сказала ему: «Я буду твоей, если ты меня с мечом победишь голыми руками». Семадар дали в руку настоящий острый меч, только легкий; она владела им мастерски, три раза пронзила воздух под самой рукой Ахтура. В заключение танца Деркето отдает Вельзевулу меч, и они медленно, на цыпочках, кружатся в объятиях друг у друга. Кружась, она прижалась и к Ахтуру всем телом, только голова была откинута, и глаза ее смотрели на Ахтура тем же взглядом, который знал Самсон. Но ему теперь не было больно: он любил Ахтура больше всех приятелей, даже много больше, чем своих «шакалов» из Цоры, а ревновать или завидовать не умел. Только странно ему было, что барышня из знатного дома (отец ее как-то два часа докучал Самсону своей заморской родословной), умевшая так важно и недоступно, едва-едва, кивать головою при встрече, пляшет при всех, при матери тоже, как блудница. Чужая…
Самсон весь встряхнулся, прогоняя память; видение тихой воды и рыжая девушка в руках у стройного красавца пропали. В ту же минуту Самсону впервые стало ясно, куда он идет: прежде ему казалось, что он бредет без цели. Он вышел из виноградников, впереди была равнина травы; на равнине паслись стада – одно из них пасли братья Карни. Старший, по имени Ягир, был из «шакалов». Самсон их увидел издали; с другой стороны поля к ним шли две женщины, одна с кувшином на голове, другая с небольшою ношей в платке. Та, что с ношей в руках, была Карни, вторая – служанка. В этот час девушки приносили пастухам обед. Самсон понял, что затем он и пришел сюда.
Когда они сошлись, она не покраснела и не потупилась; деловито показала братьям, что принесла, передала какое-то поручение от отца, попрощалась, сказала служанке: «Ты меня догонишь с кувшином, когда они кончат, – я пойду медленно», – и тронулась было обратно.
– Я пойду с тобою, – сказал Самсон, коротко, сухо, без выражения – такой был у него всегда голос на земле данитов.
Карни на этот раз не взглянула, но спокойно ответила:
– Хорошо, Самсон.
– Я думал, ты пообедаешь с нами, – сказал разочарованно Ягир. Младший брат, еще мальчик, смотрел на Самсона с настороженным обожанием честного пса.
Самсон, не отвечая на вопрос, отдал распоряжение:
– Вечером скажи всем нашим: завтра на заре у колодца. Взять припасов на три дня.
И он пошел рядом с девушкой. Оба молчали; но по ее дыханию Самсон понял, что она взволнована. Он покосился, – действительно, ее щеки слегка порозовели у глаз, и она прикусила нижнюю губу. Он посмотрел пристальнее, прочел ее мысли, как будто сказанные, и ответил:
– Вчера ко мне пришли из Шаалаввима. У них угнали скот; шайка из Вениаминовой земли. День туда, день обратно, день на розыски стада.
Девушка ничего не сказала, но задышала еще тяжелее; Самсон испугался, что она расплачется.
– Я велю твоему брату остаться, – предложил он.
Она едва слышно отозвалась сквозь стиснутые зубы:
– На этот раз?
Она хотела сказать: через неделю подвернется еще что-нибудь, через месяц опять – чем это кончится? – и Самсон понял. Ему захотелось растолковать ей, как это все важно и необходимо; но он не привык объяснять – даже то, что он ей прежде сказал, было не в меру подробно для его обычая в Цоре; и привычка молчать была сильнее желания утешить девушку, даже сильнее страха, что она разрыдается и он не будет знать, что делать. Так они еще долго шли рядом, ничего не говоря. Вдруг Самсон повернул к ней голову; откликаясь на бессловесный приказ, она встретилась с ним глазами, опять уже бледная и спокойная, и также без слов спросила его: что?
– Мать и отец хотят идти к твоим родителям просить тебя в жены для меня.
Она еще больше побледнела, хотя и раньше знала, зачем он с ней пошел. Ацлельпони говорила с ее матерью, мать с нею; Карни провела с тех пор две бессонные ночи. Но она выросла в приличиях хорошего дома; Самсон, кто бы он ни был, тоже должен их соблюдать. Она холодно спросила:
– Зачем ты говоришь об этом со мною? – И тут у нее невольно вырвалось, – впрочем, она не жалела, что вырвалось: – Я цоранка, я не из девушек Тимнаты.
– Оставь это, – сказал Самсон. – И в Тимнате не задает жених вопроса невесте; один обычай на всем свете. Голуби всюду живут по-своему; а орел – и орлица – по-своему.
На голове у нее был кисейный платок; она спустила его до половины лица. Больше они не взглядывали друг на друга или редко; беседа шла с долгими перерывами от вопроса до ответа.
– Что ты хочешь спросить?
– В орлиное гнездо легче ударит молния, чем в голубятню.
– Я знаю. Что же?
– Если ты не хочешь этого, Ацлельпони и Маной не придут к твоему отцу.
– Я не умею говорить загадками. Я сама скажу твой вопрос: буду ли я тебе женою?
– Да.
– А я спрашиваю, будешь ли ты мне мужем?
– Ты мудрая девушка. Спрашивай дальше.
– Ты с двадцатью товарищами завтра идешь в страну Вениамина: Вениамин силен и хитер. Прошлой осенью вы неделю пропадали в земле иевуситов; моя мать уже плакала о Ягире. Будет ли Самсон, муж Карни, отец ее первенца, тоже идти по путям Самсона, вожака «шакалов»?
– Спрашивай дальше.
– Кто ты такой? Мы тебя знаем и не знаем. Странные идут о тебе слухи. По земле Дана, Вениамина, Иевуса ты бродишь с товарищами; но в Тимнату и в Экрон ты всегда уходишь один. Значит, это правда, что друзья твои – там?
– Это правда. Дальше?
– Странные слухи идут о тебе. Будто ты умеешь петь, плясать, шутить и смеяться – только не в Цоре. Правда ли это?
– Спрашивай дальше.
– Кто твои друзья в Тимнате? С кем тебе там весело? Правда ли…
– Что?
Сквозь покрывало Самсон видел ее взгляд, теперь такой же всезнающий, как и его.
– Правда ли, что филистимские девушки красивы и не застенчивы? Что они играют на арфе, шуршат шелком, звенят золотыми подвесками, красят губы и веки и – и ничего не боятся?
Служанка их догнала и окликнула, но пошла сзади, напевая в доказательство, что не подслушивает.
– Это не все правда, – сказал Самсон, – но почти.
– Если ты выстроишь дом для меня, где будет твоя отрада: в нашем ли доме или за межою филистимлян? Больше нечего мне спрашивать.
Самсон долго шел молча и смотрел перед собою, но видел только ее. В ее походке, в ее поднятой голове было что-то от уверенной поступи, от царственной осанки самого надменного существа на земле, верблюда; и она была прекраснее и стройнее всех женщин в его памяти. Но, кроме того, он всей душою чувствовал в ней упругую силу воли, какой еще не встречал.
– Два вопроса, два ответа, – сказал он наконец. – Я назорей, в год землетрясения пришел посол Иеговы к моей матери и назначил мне дело, и на то мне дана сила в плечах, и сила править людьми. Нашему племени трудно живется без защитника и мстителя. Эта жизнь мне назначена; изменить это нельзя.
Она ответила с отголоском рыдания:
– Через год, или два, или пять, когда жена твоя будет стоять над колыбелью, принесут ей мужа с раскроенной головой.
– Не знаю; это не мое дело, а твое – выбирай. Но выслушай второй ответ. Да, моя отрада в Тимнате и друзья мои там; в Цоре нет у меня друзей и никогда не будет. Но если мы выстроим дом, я прощусь с Тимнатой навсегда; гостем она меня больше не увидит; если увидит, то не гостем, а истребителем – когда-нибудь; и моя каждая ночь, не проведенная в поле, будет проведена в твоем доме.
– А шутить, и петь, и смеяться ты будешь в моем доме?
Самсон не ответил.
– Одной войны Самсону мало, – горько сказала Карни, – ему нужны две. В горах он будет воевать с врагами, дома с самим собою.
Самсон ничего не сказал.
– На что я тебе нужна – за такой выкуп? – спросила она почти беззвучно.
– Потому что ты – ты. Это правда, что филистимские девушки игривы, как котята или как солнечный луч на речке, и я люблю их игру. Но то, что в тебе, слаще их игры и стоит выкупа.
– Из сладкого выйдет горькое. Скоро придет вечер, когда ты, сидя со мною, повернешь голову в сторону Тимнаты и вспомнишь обо всем, чего нет во мне.
– Когда ты будешь со мною, я больше не обернусь в сторону Тимнаты.
– Твое сердце обернется, и я это услышу. Я и теперь слышу многое, чего ты не говоришь, потому что я люблю тебя.
Она это сказала совсем просто, но Самсону показалось, что гром ударил или что-то раскаленное упало ему на голову. Он остановился и, забывая о служанке, в первый и последний раз выдал свою душу на земле Дана – он всплеснул руками и воскликнул:
– Если ты любишь, к чему же тебе эти расспросы, меры и счет и что будет через два года?
Карни тоже остановилась; она опять откинула покрывало. Она смотрела на Самсона с бесконечной нежностью и грустью.
– Я не орлица, Самсон; и не котенок. Скажи своей матери, что я не буду ее невесткой. Горя я не боюсь – я много плакала и много еще буду плакать, но – за себя. Я не хочу плакать за тебя; я не хочу проклинать себя за то, что отняла у Самсона его солнечный луч.
– Карни, – сказал он другим голосом, мягко и робко, – если так, то разве не можешь ты просто быть моей женою и не спрашивать, куда я иду – в землю Вениамина или в Тимнату?
Карни вздрогнула, выпрямилась, топнула ногою.
– Никогда!
Она почти побежала, служанка за нею. Самсон повернул в другую сторону и пошел куда глаза глядят.
Вечером того дня он отрывисто объявил Ацлельпони и Маною:
– Я возьму себе жену из Тимнаты. Отца ее зовут Бергам; он один из начальников города. Когда вы можете пойти к нему с подарками?
Маной ничего не сказал, только потер шрам на лбу; жена, понявшая по тону Самсона, что спорить бесполезно (и она перед тем уже видела соседку, мать Карни), только спросила, подавляя слезы:
– Будет ли ей по сердцу жить с нами в Цоре?
– Она не будет жить в Цоре.
– Неужели… неужели ты хочешь поселиться в Тимнате?
– Я остаюсь жить здесь, – сказал Самсон. – Когда вы можете спуститься в Тимнату к ее родителям с подарками?
Глава VII
Брат Вениамин
Экспедиция в землю Вениамина за угнанным стадом отняла больше трех дней.
В Шаалаввиме Самсона и его друзей приняли с большим почетом, у ворот, и некоторые из старшин уже называли его «судья». Главный из них, однако, был хоть приветлив, но сдержан. Его звали Шелах бен-Иувал; это был тот беззубый старик, что на сходке в Цоре первый потребовал дела вместо слов. В разговорах он тут мало принимал участия; больше кивал головою, а иногда присматривался, щуря подслеповатые глаза, и к назорею, и к его свите.
Шайку вениаминян, которая угнала скот, здесь хорошо знали. Гнездо ее было в деревне Хереш, на полдороге от границы к Бет-Хорону. Шайку подробно описали: головорезы, богатыри, обыкновенно человек пятнадцать, но при нужде и больше, – короче говоря, вся деревня разбойничья. При этом Самсона несколько удивило подробное знакомство шаалаввимцев с грабителями: каждого из них знали по имени и вообще говорили о них так, как говорят о людях, которые нередко приходят в гости.
Самсон резко спросил:
– Вы им дань платите?
Шелах вскинул на Самсона моргающие глаза, сейчас же опустил их и продолжал кивать головою – нельзя было разобрать, утвердительно он кивает или отрицательно. Старосты засмеялись; один из них ответил:
– Дань не дань, а так – иногда подарки.
– Этак спокойнее, – объяснил другой.
Самсон сказал, подымаясь:
– Дайте мне проводников; и нужен пастух, который сможет опознать ваших овец.
Старосты переглянулись. Два здоровенных молодца, внуки Шелаха, выступили из толпы; старший сказал:
– Мы знаем дорогу и опознаем стадо.
Шелах быстро отозвался:
– Вы не пойдете. И нечего тут вам мешать собранию.
Старшины тем временем отошли в сторону и совещались; потом отрядили куда-то одного из людей попроще. Покашливая, они объяснили Самсону, что им, жителям границы, неудобно путать в это дело своих, особенно из членов более видных семей; но они дадут Самсону в проводники одного из пастухов; он безродный сирота, а потому херешане, быть может, не обратят на него внимания; он еще очень молод, но мальчик шустрый и ничего не боится.
Пастуха привели. Это был оборванец лет пятнадцати, со следами синяка под глазом, а глаза у него были редкостного цвета – темно-серые. Самсон внимательно посмотрел на него: лучше всего он распознавал людей по походке. У мальчика была походка ленивая, но упругая; увидев Самсона, его рост и плечи, он сразу подтянулся и оживился.
– Ты знаешь дорогу в Хереш? Можешь отличить своих овец?
Мальчик ответил:
– Знаю и дорогу, и свой скот, и каждого человека в Хереше.
– Овцы ведь не меченые: как ты их опознаешь?
– Овцы не похожи одна на другую; и по глазам пастуха можно видеть, его ли стадо или краденое. И вообще это не важно.
– Почему?
– Я просто отберу самых жирных овец и скажу, что это наши.
Самсон спросил:
– Далеко до Хереша?
Мальчик не сразу ответил; за него сказал один из взрослых:
– Если выйдете завтра на заре, будете там к полудню.
Мальчик подвинулся ближе к Самсону и проговорил вполголоса:
– Нет, много позже. Я тебе потом объясню, по дороге.
На рассвете они двинулись. Мальчика-пастуха звали Нехуштан. Он сначала провел их прямо к границе, но когда последние лачуги Шаалаввима скрылись за буграми, он вдруг свернул круто влево.
– Что у тебя на уме? – спросил Самсон.
– Херешане бродяги; кто-нибудь из них всегда шатается близ дороги. Может быть, это и нарочно: разведчики. Завидят нас и побегут сказать старшинам. – Нехуштан помолчал и затем добавил: – Я тебе шепнул, что мы дойдем только перед вечером. Надо сделать большой крюк. Не только из-за разведчиков. Нужно прийти в Хереш с востока; тогда ты им отрежешь путь в Бет-Хорон и они не смогут послать гонца за помощью.
– Дай мне руку, – вдруг сказал Самсон.
Мальчик, не удивившись, протянул ему правую руку. Самсон без усилия сдавил ее двумя пальцами над кистью.
– Больно? – спросил он.
Пастух побледнел и ответил сквозь зубы:
– Не твое дело.
Самсон вдруг захватил его надкистье всей рукою и стал выворачивать кость; но пастух в ту же минуту изогнулся, весь выкрутился, вскинул ноги, обвил ими предплечье назорея и повис у него на руке лицом вниз. Самсон выпустил его; мальчик, почти не коснувшись земли свободной рукою, вскочил на ноги, отряхнулся и сказал, задыхаясь, но со смехом:
– Оттого меня и прозвали Нехуштан – змейка.
– Брось овец, я беру тебя в «шакалы», – ответил Самсон.
Солнце шло на покой, когда они с пригорка увидели Вениаминово село. Самсон, заслонив глаза, вгляделся: в деревне было около полусотни домов. Херешане их тоже заметили сразу, народ высыпал за околицу, послышались призывные оклики и свистки, с окрестных холмов стали быстро сбегаться мужчины, работавшие на террасах. Когда даниты подошли, перед деревней стояло человек сто взрослых или больше, некоторые с луками, некоторые с дубинами. Но Самсон уже знал, что нападения не будет. Опыт его приучил к тому, что его рост и весь вид разом бьют по человеческому воображению: диковина ослабляет волю так же точно, как страх, или еще глубже.
Впереди стоял сельский голова, благообразный старичок, очень любезно кланявшийся им еще издали; по обе стороны его – два молодых здоровяка. Без предупреждения, не ускоряя шага, Самсон подошел к старосте, кивнул ему головою, внезапно рванулся вперед, схватил обоих молодцов за руки и швырнул их от себя назад, прямо в гущу «шакалов». Это был в его полку, очевидно, обычный прием – начинать с захвата заложников; прежде чем херешане поняли, в чем дело, обоим уже скрутили локти веревками. Все это сделано было в несколько мгновений. В задних рядах вениаминян послышался гневный ропот и женские вопли; но передние были подавлены неожиданностью и растерянно глазели то на Самсона, то на старосту.
После этого завязались переговоры, которые здесь будут переданы вкратце. Любезный голова начал с клятв, что никто никогда ничьих овец не трогал; Самсон ответил предложением сжечь всю деревню. Тогда староста согласился «навести справки», а пришельцам посоветовал переночевать в домах у поселян – по одному «шакалу» на дом: «Ибо каждая семья будет рада оказать гостеприимство соседям». Самсон ответил, что ночевать они будут все вместе и именно в доме старосты; и что если ночью будет тревога, то первым загорится этот самый дом – причем староста, его жены и дети будут тоже спать в этом доме. Тогда оказалось, что староста уже успел «навести справки» и может дать проводника в то место, где, по слухам, кто-то видел какое-то неизвестно кому принадлежащее стадо. Самсон поблагодарил и согласился, прибавив, что староста и его два внука тоже пойдут с ними.
После этого голова, по-видимому, решил, что ораторский дар ему не поможет.
– Я посоветуюсь со стариками, – сказал он.
– Советуйся, – ответил Самсон. – Тут же, не уходя. Я не слушаю.
Человек десять бородачей, седых и полуседых, вышли из толпы и окружили старшину; они заговорили все сразу, но вполголоса. Самсон отошел к своим и сел на камень. Остальные херешане смотрели на него и его товарищей как завороженные. «Шакалы» стояли подобно каменным статуям: Самсон давно обучил их этому филистимскому искусству, и оно гипнотизировало скученных, толкающихся противников, может быть, не меньше, чем сверхчеловеческая фигура назорея.
Вдруг его тронул за плечо Нехуштан:
– Смотри! Вон тот – в толпе, справа – подает кому-то знаки!
Действительно, в гуще толпы кто-то усиленно махал руками; видны были только руки. Самсон встал; он был на полторы головы выше самого длинного человека в этом месте, и сразу увидел, куда обращено лицо жестикулирующего херешанина: тот смотрел прямо вперед и вверх, в ту сторону, откуда спустились даниты. Самсон оглянулся: на склоне холма стоял другой человек и тоже делал знаки руками.
– Они его посылают в Бет-Хорон, – тревожно сказал мальчик.
Человек на холме кивнул головою, повернулся и начал быстро взбираться на гору. Теперь его заметила вся толпа; они радостно закричали, указывая на него пальцами. Среди «шакалов» пробежало замешательство.
– Смирно! – загремел Самсон. – Не поворачивайтесь! Не спускайте с них глаз.
Он измерил взглядом расстояние: от места, где он стоял, до вершины холма было шагов двести. Слишком далеко, нужно срезать хотя бы четверть. Быстро, но не бегом, он пошел в сторону холма; глаза его были прикованы к гонцу, который почти несся вверх по тропинке; правая рука Самсона шарила в кожаном мешке, привешенном к поясу. Херешанин добирался до вершины: уже голова и плечи его отпечатались на предвечерней синеве. Вдруг Самсон ринулся бегом и размахнулся. В руке у него был плоский круглый камень, величиною с ладонь в поперечнике.
Толпа снова замолчала и насторожилась; кто-то сказал негромко и страстно: «Не дошвырнет!» – и стало неслыханно тихо. Гонец уже был на вершине, во весь рост. Самсон на бегу пригнулся к земле и пустил камень, как будто прямо в небо. Камень полетел степенно, неспешно, вертясь на лету; описал высокую дугу, потом как будто замер в воздухе – потом понесся прямо вперед. Гонец поднял руки, упал на колени, упал совсем, перевернулся, покатился вниз и повис на уступе. Толпа херешан закричала в один голос; кто-то из них двинулся было вперед, но «шакалы», как один человек, подняли дубины – и снова стало тихо.
Самсон вернулся, и переговоры быстро закончились. Стадо было пригнано в ту же ночь; Нехуштан, немного разочарованный, подтвердил, что овцы те и счет верный. После этого между селом, Самсоном и Шаалаввимом был заключен торжественный мир на вечные времена, с великими присягами и даже с пирушкой; но «шакалы», по приказу Самсона, ничего не пили.
К концу пира Нехуштан осторожно тронул Самсона за плечо:
– Выйди со мною.
Самсон отошел с ним в сторону, и там мальчик сказал ему:
– А внуков старосты и еще многих из молодых людей нет на пиру.
– И не нужно, – ответил Самсон. – Тебе они на что!
Нехуштан посмотрел на него с удивлением и сожалением, очевидно думая: такой большой – и ничего не понимает.
– Это значит, – сказал он, – что они ушли засесть в засаду. Но я знаю где – на большой дороге есть одно только пригодное место.
– А можно его обойти?
– Можно. Только я хотел спросить тебя, что тебе больше по сердцу: обойти засаду или идти прямо на засаду? Ибо их не больше полусотни; и мне показалось, что они все тебе уже очень надоели.
Самсон потрепал его по спине.
– Надоели, – сказал он, – веди на засаду.
Так они пошли по главной дороге, и селяне их провожали с великим дружелюбием, даже не переглядываясь между собою; ибо хитер был Вениамин и умел прятать свои уловки.
О засаде не стоит подробно рассказывать. Во главе ее, конечно, оказались оба внука старосты. Оба оставлены были замертво на дне ложбины, остальные вениаминяне разбежались; но победа нелегко досталась – пришлось отдыхать в Шаалаввиме, ибо добрая половина отряда с трудом держалась на ногах.
Слух об этом подвиге быстро разнесся по всей земле Дана; люди, приходившие в Цору, передавали, что на Самсона теперь повсюду возлагают большие надежды. Самсон ничего не сказал, но про себя подивился. Раз десять уже он ходил отбивать награбленное добро и к иевуситам, и к Ефрему, и к тому же Вениамину, и никогда это не создавало такого шума; и в уме у него сложилась поговорка, текст которой не сохранился, но смысл был таков: пока ты мал, твой шекель весит осьмушку; прославься, и твоя осьмушка перевесит шекель.
Но еще больше удивил его Шелах бен-Иувал, старшина старшин Шаалаввима. Пока население благодарило Самсона и женщины целовали край его платья, старик только жевал губами и кивал головою. Но перед сном (Самсон ночевал в его доме) Шелах вдруг сказал ему:
– Великое дело – богатырь; и великое дело судья. Видел я на своем веку и героев, и судей. А вот чего не видел и никогда, верно, не увижу: чтобы в одном теле жил и силач, и мудрец.
– Что сделал бы мудрец? – спросил Самсон.
– Мудрец отобрал бы у херешан три части стада; а про четвертую он бы забыл.
Самсон ждал объяснения. Старик пожевал, зевнул и сказал, почесывая грудь:
– Мать моя была умная женщина. Она мне всегда говорила: не наполняй тарелки до края – перельется. Ешь ровно столько, чтобы остался кусочек голода в теле. Запомни это, если быть тебе судьею.
– Судья должен судить по правде, – ответил Самсон.
– И для правды полная тарелка – не мера. Если судить по полной правде, всех людей придется побить камнями. А хуже всего – полная победа. Это не к добру и не по-соседски; а ведь мы соседи Хереша. Спокойной ночи.
Глава VIII
Разговоры
Тем временем Ацлельпони снарядила Махбоная в Тимнату. Она любила делать вещи как следует, даже неприятные вещи. Левиту поручено было выяснить, действительно ли согласны родители филистимской девицы Семадар на эту свадьбу; назначить день прихода родителей Самсона; установить размеры приданого с обеих сторон; и по возможности собрать слухи о девушке.
Махбонай вернулся еще до возвращения «шакалов», с обстоятельным докладом, который длился целый вечер. В доме Бергама ему все чрезвычайно понравилось. Отец невесты солидный, благообразный господин, с манерами знатного барина; от инородца нельзя, конечно, требовать той умственной быстроты, какою праотец Иаков одарил свое потомство, но, если принять во внимание эту оговорку, следует признать Бергама человеком рассудительным. Маной должен будет только со вниманием выслушать подробное описание родословного древа как Бергамова дома, так и дома Амтармагаи, главной жены его – она же мать невесты. Если внимательно прослушать и задать два-три ловких вопроса, доказующих интерес, то дружелюбные отношения между будущими тестем и свекром можно будет считать упроченными. Госпожа Амтармагаи – несколько более сложная задача: говорит она мало, но в ее осанке есть некоторое высокомерие; однако, если бы госпожа Ацлельпони нашла возможным не следовать ее примеру в последнем отношении, между обеими дамами сразу установится необходимый лад – тем легче, что им в конце концов вряд ли часто придется встречать друг друга впоследствии. С точки зрения зажиточности дом не оставляет желать ничего лучшего: сам фараон Египта вряд ли живет в обстановке более роскошной; достаточно упомянуть, что постели их лежат не на полу, а на особых подставках с бронзовыми ножками; и внутри дома есть купальня. Для супруги Самсона будет отведена обширная комната, и за нею будут числиться две собственные рабыни. Остальное приданое будет отмерено щедрой рукою в личной беседе с Маноем и Ацлельпони. Что касается до самой невесты, то красота ее, а также нравственность выше всяких похвал; впрочем, по филистимскому обычаю (Махбонай выразил сожаление, что вынужден говорить об этом перед Ацлельпони), обе матери, в присутствии местной повивальной бабки, сами во всем этом убедятся накануне венчального обряда. Единственным недочетом этого дома следует признать юную сестру госпожи Семадар; мать ее – наложница из племени аввеев, народа, как известно, полудикого; девица эта, по-видимому, настроена против старшей сестры и склонна к раздорам и злословию, так что Бергам вынужден был даже велеть ее матери взять ее на двор и высечь.
Бергам, в свою очередь, с большим интересом расспрашивал о богатстве и общественном состоянии Маноя. Махбонай, конечно, представил ему самые удовлетворительные данные. Он сообщил, что Маной занимает в Цоре то же возвышенное положение, какое принадлежит отцу невесты в Тимнате. Подробно перечислил стада, поля и виноградники. Несколько сложнее был вопрос о родословной, на котором филистимлянин очень настаивал. Махбонай оказался в этом отношении неподготовленным, но все же нашел выход из затруднения. У него был некоторый навык ввиду того, что в семьях левитов всегда было принято вести генеалогические списки – и, в случае пробела, восполнять недостающие звенья родословных цепей при помощи догадок и умозрения. Так он поступил и в данном случае. Два звена Маноевой цепи у него были: Аллон, отец Маноя, и Дан, сын праотца Иакова. Остальные имена он, Махбонай, взял на себя смелость восстановить умозрительно, прибавив, что все их носители, за память людскую, были лица высокопоставленные. Главные имена он запомнил и может повторить их Маною на случай, если….
Тут Маной поднял голову и спокойно заметил:
– Деда моего звали Гихон бен-Ахер, и был он простой человек, живший среди своего народа; остальных я не знаю – и ты тоже.
– Ты этот перечень скажи лучше мне, – быстро вмешалась Ацлельпони, – я запомню.
Левит кивнул головою с выражением человека понимающего и закончил свой доклад указанием на то, что о явлении ангела он счел более удобным не рассказывать, ибо эти язычники вряд ли поняли бы всю важность события; и он советует родителям Самсона держаться того же правила.
Через несколько дней, рано утром, целое шествие двинулось из Цоры по дороге на юго-запад. Кроме Самсона, его родителей и «шакалов», тут были почти все рабы и рабыни Маноева дома и левит Махбонай бен-Шуни в качестве главного распорядителя. Маной и Ацлельпони ехали на ослах; еще четыре осла тащили подарки, рабы тоже; седьмой осел принадлежал левиту и был навьючен грузнее всех остальных, так как Махбонай считал этот момент чрезвычайно подходящим для установления прочных торговых связей между Кафтором и Даном. Самсон шел большей частью рядом с Маноем, и тогда Маной слезал с осла, и оба медленно шагали в ногу, изредка и вполголоса переговариваясь. Несмотря на тщедушную фигурку Маноя и на то, что он всегда смотрел вниз, а Самсон прямо перед собою, в их повадке и даже походке было что-то странно схожее. Двадцать «шакалов», принаряженные, уже оправившиеся от вывихов и ран, шли гурьбою, пели хором какие-то песни, иногда разные в одно и то же время, и на ходу играли в чехарду или швыряли камнями в коршунов.
– Когда подойдем к Цоре, я их выстрою по-филистимски; они умеют идти строем – только не любят, – сказал Самсон отцу.
Несколько минут оба молчали.
– Филистимляне – горсть, – опять сказал Самсон. – В чем их сила? В порядке. Все сосчитано, все измерено, каждый человек на своем месте. Это хорошо.
Отец, помолчав, ответил:
– Это хорошо.
По его тону Самсон понял, что «хорошо» есть только оборот речи, но по существу у отца есть возражения.
– Я иногда смотрю, – продолжал Маной, – как твоя мать готовит обед. У нее все рассчитано: сколько воды и молока, сколько мяса, сколько крупы и соли и сколько времени котел должен стоять на огне. Получается вкусное блюдо.
Самсон понял по тону, что «вкусное» – тоже только оборот речи, и ждал дальнейшего.
– Но если в котле ржавчина или если рабыня забыла вовремя снять его с огня или подбавить укропу – обед испорчен.
– У хорошей хозяйки это редко бывает, – сказал Самсон.
– Твоя мать хорошая хозяйка. Но есть еще другая хорошая хозяйка: земля. У нее тоже своя кухня; солнце дает огонь, тучи зимой дадут воду – но никто не ведет счета ни дождям, ни теплу. Придет человек и разбросает семена; тоже без точного счету – одно упадет на камень, другое ветер унесет. А потом все-таки взойдут колосья. Только надо, чтобы человек не ленился, глубоко пахал и много сеял.
– Разве не бывает неурожая?
– Бывает. Я не говорю, что земля – лучшая хозяйка, чем твоя мать. Но каждая хозяйствует по-своему. Филистия – кухня. Дан, Ефрем, Иуда и все мы – как семена в поле. Счета у нас нет, правила нет; иногда град побьет целую ниву. Но пройдешь полжизни, оглянешься – и увидишь, как мы растем. Это не то что котел, где одна трещина – всему конец.
Самсон не удивился, что отец говорит так мудро и длинно. С ним Маной всегда был разговорчив. Но Самсон покачал головою.
– Нет, – сказал он, – это не так. Теперь в стране мир; но не вечно будет мир. Филистимляне нас раздавят, если мы у них не научимся счету и строю.
– Не научимся, – ответил отец. – И не раздавят.
Он снова сел на осла и затрусил дальше; а Самсон шел рядом, и оба молчали.
Сзади кто-то кашлянул. Самсон обернулся: это был Ягир, один из «шакалов», брат девицы Карни; и по выражению лица его Самсон увидел, что дело у него тайное. Он кивнул головою и пропустил отца вперед.
– Самсон, – шепнул Ягир, – там за деревьями меня остановила женщина. Лицо ее закрыто, но видно, что она очень молода. Она хочет видеть тебя; она говорит, что у нее для тебя важные вести.
Самсон кивнул головою и пошел обратно, к масличной роще у дороги. Между деревьями стояла тонкая фигура; она была вся закутана в покрывало, но снизу было видно длинное филистимское платье. Когда Самсон подошел, она открыла лицо; он узнал Элиноар и про себя удивился, как она выросла, хотя только месяц прошел с их последней встречи – у пруда, на заре. От этого воспоминания и вообще оттого, что терпеть ее не мог, Самсон нахмурился. Она очень волновалась и не находила слов, чтобы начать. Он спросил:
– Тебя прислала Семадар?
Она вся колыхнулась, словно он ее толкнул; выражение беспомощной робости сбежало с ее лица и заменилось какой-то сгущенной злобою; она резко ответила:
– Что я у нее – служанка на побегушках?
– Так чего тебе нужно?
Она продолжала:
– Есть у нее там другие на посылках. Например, твой друг Ахтур.
Самсон внимательно посмотрел на нее, повернулся молча и пошел было своей дорогой.
– Таиш!!
В ее возгласе было столько горя и слез, что он вдруг потерял всю волю и остановился.
– Таиш, не женись на ней. Она тебя не любит, она только хочет позабавиться. Она любит диковины. Помнишь, ты ей подарил большую ящерицу? Ты для нее тоже редкостный зверь, кабан или медведь. Она поиграет с тобою – и уйдет к Ахтуру. Поиграет с Ахтуром и уйдет к третьему.
Она говорила гадости, Самсон ее ненавидел; но в ее голосе было рыдание, по лицу текли капли – это его сковывало, и он не знал, что сказать или сделать.
– Я их подслушала недавно; это было ночью, на том самом месте, где я тогда застала ее с тобою. Ахтур ее спрашивал: неужели навсегда? А она смеялась – ты ее знаешь, она всегда хохочет – и отвечала: кто любит, подождет. Прощаясь, они поцеловались: конца не было этому поцелую.
Гнев охватил Самсона; не на Семадар и Ахтура, а на ее донос; если бы она не плакала, он бы ее ударил. Так как она плакала, он просто ответил:
– Я тоже люблю зверей – кроме гиены. Гиена крадется ночью, высматривая, где валяется падаль. Я не подслушиваю – ни сам, ни через других.
– Ты мне не веришь!
– Я тебя не слышал. Что не для моего уха сказано, до того мне дела нет.
– Ты на ней женишься! А Ахтур останется твоим другом!
– Я не умею заглядывать в щели – нет ли засады. Иду своей дорогой, не шныряя глазами туда и сюда. Нападут на меня – тогда посчитаемся.
Она затопала ногами, сжала кулаки, закричала в последнем исступлении бешенства:
– О, я тебя знаю! Ты заснешь в ее комнате и будешь храпеть, а она проберется в сад, и там будет ждать ее Ахтур. А назавтра Ахтур проиграет тебе пригоршню серебра в кости, и все трое будут довольны!
Теперь в ее голосе уже не было слез; это развязало Самсону руки. Молча, он без напряжения ткнул ее ладонью в лицо; она отлетела на десять шагов и упала между маслинами, а он пошел догонять своих.
– Что это за племя – аввейцы? – спросил он, снова поравнявшись с отцом. – В нашем краю их не видно. Скверные твари, я думаю?
Маной заерзал на осле и медленно сказал:
– Я их тоже мало знаю: живут они на побережье. Но… почему скверные?
Самсон пожал плечами: лень было объяснять.
– Был у меня, – продолжал Маной, снова ерзая, – был у меня когда-то раб из аввейцев. Давно… еще до твоего рождения. Хороший был слуга.
В тоне его Самсону почудилось что-то особенное, как будто Маной немного взволнован. Он поднял глаза на отца и увидел, что тот, по привычке, рассеянно трет пальцами шрам у себя на лбу.
– Отец, – спросил Самсон, – что это за шрам и откуда он у тебя?
Маной перестал ерзать, опустил пальцы и долго глядел в землю; потом сказал нерешительно и очень тихо:
– Это… меня ранил когда-то один человек.
Самсон взглянул с любопытством:
– Ты мне никогда не рассказывал. Как это было? Когда?
Отец опять помолчал и отозвался уклончиво:
– Давно… еще до твоего рождения.
Самсон остановился.
– Тоже до моего рождения? – переспросил он, и вдруг охватило его подозрительное негодование при новой мысли. – Не раб ли тот, аввеец, поднял руку на тебя?
– Нет, нет, – торопливо сказал отец, – о нет. Напротив, он защитил меня. Он… Мы вместе… – Маной совсем смешался, отмахнулся от чего-то рукой и договорил: – Он был верный слуга, тот аввеец.
Самсон внимательно слушал.
– Где он? умер?
– Я… отпустил его на волю, – пробормотал отец.
– А кто это напал на вас?
Маной не ответил.
Самсон усмехнулся и указал на Ацлельпони, которая трусила на осле далеко впереди и что-то горячо толковала Махбонаю.
– Я расспрошу ее, – сказал он, – женщина расскажет.
Маной вдруг повернулся к сыну и проговорил резко, не запинаясь, почти повелительно:
– Никогда не говори с матерью ни об этом деле, ни о том рабе и меня не расспрашивай.
Самсон смотрел на него с удивлением; отец, смущенный непривычной своей вспышкой, опять потупился и, почти про себя, прибавил:
– У каждого человека есть своя перегородка; не надо за нее заглядывать.
Самсон кивнул головою, и больше они не говорили.
Уже в виду Тимнаты они остановились, чтобы смыть пот с лица и отряхнуть от пыли одежды; «шакалы» выстроились квадратом, пятеро в каждом ряду. Из Тимнаты навстречу им выехала группа всадников: впереди несколько человек на лошадях, остальные на мулах и осликах. Разноцветные перья на шапках, золотые украшения на платьях и уздечках сверкали издалека; даниты в сравнении с этим блеском казались серо-желтою частью серо-желтой ханаанской равнины.
Впереди филистимлян ехал Ахтур. Подскакав, он поднял коня на дыбы, соскользнул с него и пошел прямо к Маною и Ацлельпони. Он прижал правую руку к груди, ладонью наружу, низко поклонился и сказал:
– Начальники Тимнаты послали меня и товарищей встретить вас приветом у границы филистимской земли. Они велели передать вам эти слова: с запада и востока пришли в Ханаан два царственных народа, Кафтор из великого моря, Израиль из великих пустынь; и боги разделили между ними эту землю, отдали в рабство им ее племена и велели Дану и Экрону соблюдать мир навеки. В знак этого мира пришел к нам богатырь из дома Данова, сын мудрого начальника жителей Цоры; и мы отдаем ему прекраснейшую из девиц во всей экронской тирании, дочь древнего рода, деды которой были вождями еще во дни царей на Островах и покоряли Египет на юге и Луд на далеком севере. Я кланяюсь до земли тебе, господин, и тебе, госпожа, и тебе, Самсон, друг моего сердца, и твоим храбрым сподвижникам; эти юноши, пришедшие со мною, будут вашими братьями отныне и во веки веков.
Он говорил мелодичным, шелковистым голосом, оттачивая каждое слово; интонации его были так богаты, что данитам иногда казалось, будто он напевает; и, говоря, он делал изящные движения то рукой, то головой. Кончив, он и вся его свита посмотрели на Маноя; Маной догадался, что ему полагается отвечать, и очень смутился, так как не умел говорить перед людьми. Ахтур сейчас же это понял и с грацией тонко воспитанного человека нашел выход из положения:
– Не затрудняй себя ответом, высокородный Маной: ты устал с дороги; позже, во время пира в доме Бергама, начальники Тимнаты выслушают твои мудрые слова. А теперь – дайте нам обнять старого друга нашего, Самсона.
Крест-накрест обнялись Ахтур и Самсон, от всего сердца; и Ахтур, смеясь, прошептал ему на ухо:
– Злодей, ты забрал у нас лучшую из красавиц, и никто тебе так не завидует, как я; но таков закон – лучшая добыча лучшему стрелку! Будь счастлив.
Самсон широко и беззаботно улыбнулся. Свалки с Вениамином, разговоры с Карни, с отцом, с Элиноар – все растаяло в его памяти без следа. Здесь, на филистимской земле, он привык еще с детства играть игру жизни без вопроса и тревоги.
Глава IX
Родословная Филистии
Пришла повивальная бабка, и женщины увели Семадар в ее комнату; она пошла с ними, краснея и смеясь. Бергам остался наедине с Маноем; он распорядился, чтобы их не беспокоили, пока он не позовет. Он был высокий, полный, рыхлый барин с окладистой рыжеватой бородою; охотно смеялся, громыхая солидным басом; новые мысли соображал туго, но зато имел готовый запас округленных выражений на все случаи обыденной жизни. Разговор его с Маноем носил характер односторонности: Бергам излагал, Маной ерзал и покрякивал. Бергам знал свою тему наизусть и любил ее – это была родословная, вернее, вся летопись его рода. Здесь она приводится в сокращенном изложении.
Он родился в Газе; когда, лет двадцать тому назад, саран экронский завоевал Тимнату, он переселился в этот город с обеими женами; старшая – дама из знатного рода; вторая – из аввейских туземок; взял он ее в жены еще в Газе, не только за красоту, но и ввиду ее исключительного умения вкусно варить. Обе дочери его родились уже в Тимнате и получили хорошее воспитание: танцуют, играют на лютне и умеют вышивать разноцветными шелками.
Дальний прадед его прибыл в Ханаан еще с первой высадкой; этот прадед был один из адмиралов филистимского флота и командовал десятью галерами. Сначала они думали поселиться в Египте, но были отбиты с тяжелым уроном. Тогда они решили попытать счастья в Ханаане; это оказалось легче, тем более что побережье было занято дикарями, у которых не имелось даже городов. А за первым набегом последовали новые, пока все, что было лучшего на острове Кафтор, – знать, купцы, моряки, все, кроме мужичья, – не переселилось в новую отчизну.
Род его, однако, шел не из Кафтора. Кафтор – маленький островок, в неделе пути на севере от Египта; но к западу от Кафтора лежит другой остров, очень большой остров, называющийся Керэт; там и было когда-то главное царство его народа, и там предки его долго служили начальниками и советниками при могучих и мудрых царях. Они жили в мраморных дворцах, обедали на золотой посуде. В столице было громадное здание для зрелищ: там ежегодно устраивался великий бой быков, и на праздник собирались толпы со всех островов. Под царским дворцом выкопан был целый подземный город, где были тюрьмы, склады царских припасов, оружейная палата и казначейство. В те времена все народы, жившие по берегам Великого моря, платили дань царям Керэта – золотом, скотом, юношами и девушками. Столица была полна воинов и мастеров; воины учились боевому делу, мастера ткали парчу, ковали оружие и золотую утварь и волосяными кисточками писали картины по обожженной глине. Корабли Керэта доходили до конца Великого моря на севере, где по берегу волки ходят стадами и люди живут с волками вместе; один за другим завоеваны были все острова, и даже на твердой земле основаны были могучие города, которые потом стали самостоятельными царствами; и предки его, Бергама, часто были капитанами на тех кораблях и наместниками тех городов.
Но во дни прадедов его прадеда положение изменилось: боги рассердились на керэтинский народ. На твердой земле, что с запада, появилось новое племя, по имени Ион, племя хитрое и жестокое. Они понастроили тысячи лодок и стали промышлять морским разбоем. Они вырезали население самых цветущих колоний и основали на их месте свои варварские княжества. Наконец, в ряде набегов, которые повторялись почти ежегодно в течение жизни двух поколений, ионийцы разгромили сердце державы, остров Керэт. Никогда бы им это не удалось, если бы сытая жизнь и богатство не расшатали еще задолго до того былую доблесть островитян. Нет ничего хуже для простонародья, как сытость и достаток. Так погибло царство Керэта; и только далеко на севере лидийской области, где каждую зиму снег покрывает землю настилом выше человеческого роста, сохранился последний из великих оплотов морского народа – княжество Бергамское и столица его Троя. Там, среди бедной природы и сурового климата, племя еще не успело изнежиться. Суда троян топили ионийские лодки десятками; сколько угодно могли ионийцы торговать вином и елеем, но к хлебородным равнинам севера не было им доступа – ключ от житницы был в руках у князей Бергама, и барыши от ячменя и пшеницы накоплялись в подвалах Трои. Однако и этому пришел конец. Ионийские князья составили общий союз и объявили войну Трое; целое поколение родилось и возмужало за время этой войны; только хитростью прорвался неприятель в бергамскую столицу, сжег ее дотла, разбросал обгорелые развалины, выгладил почву города настолько, что соха могла пройти по ней от края до края крест-накрест, не наткнувшись на камень. Это было последним ударом, и народ никогда его не забудет; до сих пор у них поются былины о той войне, и до сих пор филистимская знать дает своим детям имена троянских царей, принцесс и героев.
После того разгрома остатками морского народа овладело уныние; они покинули последние свои островки, еще не завоеванные разбойниками, и разбрелись по всем берегам Великого моря. С тех пор ушло много лет, связи оборвались; повсюду, верно, осколки этого племени давно уже говорят на языках туземного населения; где они, что они, владыками ли сделались или рабами, неведомо. Но выходцам из Кафтора судьба еще раз улыбнулась: они правят равниной, где растет виноград, маслина и пшеница; они опять выстроили большие города, и лодкам их иногда удается проскользнуть мимо ионийских пиратов даже до устья реки египетской; и наряду с богами Ханаана в Газе они чтут еще старое божество островной своей родины: это Дагон, сын бога земли, которому поклонялись цари Керэта, и морской богини; у него голова быка и туловище, покрытое чешуей.
Это была основная ткань рассказа, но в нее Бергам подробно вплел имена своих предков; точно обозначил, как назывались виночерпии и шталмейстеры керэтинских царей, кто был первый праотец его, переселившийся на Кафтор, и последний, уплывший оттуда навсегда с десятью кораблями. Почти так же обстоятельно изложил он историю дома Амтармагаи: род ее шел из Трои, и старшие дочери в этом роде всегда носили имена троянских княжен.
– О твоих предках, высокородный Маной, – прибавил Бергам, отирая лицо полотняным рушником, – мне подробно рассказал уже твой мудрый домоправитель; он предупредил меня, что, в отличие от филистимлян, вы, знать Дана, избегаете говорить о своей родословной, так как гордость неугодна в глазах вашего бога; но если ты желаешь дополнить сведения, им сообщенные, я выслушаю их со всем вниманием, на какое имеешь право и ты, будущий свояк мой, и твои благородные предки.
Маной подергал свою бородку; хотел почесать шрам, но сообразил вовремя, что это вряд ли принято в хорошем обществе, и ответил:
– У нашего народа есть поговорка: кто был твой дед, не важно, гораздо важнее, что за человек его внук.
Глава X
Медь
Перед рассветом Самсон тихонько вышел из Ахтурова дома. Его родителей и свиту устроил у себя отец невесты, но жених, по обычаю, должен был до свадьбы ночевать под другою кровлей. Самсон взял с собою на ночлег только Нехуштана – того мальчика, что был ему проводником в набеге на село вениаминян; выбрал его, к большому огорчению Ягира, который до тех пор во время походов всегда был личным его оруженосцем.
Нехуштан выскользнул неизвестно откуда, как только Самсон показался на крыльце.
– Тонкий слух у тебя, – сказал ему назорей.
– Я пастух, – отозвался мальчик, – даже сквозь сон слышу змею в траве на другом конце поля; и слышу шорох зари, когда она карабкается на небо.
Самсон рылся у себя в кошельке: вынул кремень и железный осколок, кивнул головой, опустил их обратно и снова завязал ремни мешочка.
– Ты умеешь выкуривать пчел? – спросил он вдруг.
– Умею, – ответил Нехуштан, – но мне это не нужно. Меня не трогают ни комары, ни пчелы, ни змея.
Самсон не удивился. В Экроне, в капище тамошнего идола, все жрецы и вся прислуга набирались из таких людей с горькою кровью, которой боится и гад, и насекомое.
– Идем, – сказал он, и они пошли полями к той дороге, что вела мимо дома Семадар в горы.
Спиною к ним, на берегу уже просохшего пруда, стояла девушка; на голове ее была накидка, но из-под кисеи выбивались пушистые волосы, и молодая заря золотила их. По этому золотому отливу и по фигуре Самсон узнал ее. Хотя ему не полагалось говорить с нею в самый день венчания перед обрядом, он тихо окликнул:
– Семадар!
Девушка быстро обернулась, но это была Элиноар. Самсон опять заметил, как она выросла за последние недели, стала похожа на сестру и фигурой, и лицом, и даже черные волосы ее приобрели на краях медный оттенок.
– Это только я, – сказала она грустно и коротко, – Семадар еще спит.
В ее голосе и выражении лица было сегодня что-то милое, покорное; на душе у Самсона было легко и весело, и ему стало жалко, что он ее тогда в масличной роще так ударил.
– Куда так рано? – спросила Элиноар, подходя ближе. Походка у нее была как у Нехуштана, плавная и пружинная.
– За подарком для невесты.
– Что за подарки в горах?
– Увидишь. И тебе достанется.
– Таиш, – попросила она по-детски, – можно мне пойти с вами? Мне с полночи не спится; скучно. Я не помешаю. Можно?
Все ее лицо засветилось ребяческим любопытством; она стряхнула накидку на плечи и вдруг стала похожа на мальчика. Самсон засмеялся, потрепал ее по плечу и сказал: «Можно».
Первое время они шли молча, только Нехуштан насвистывал, передразнивая жаворонков. Время от времени он отставал или сворачивал с дороги, роясь в каких-то норах или заглядывая под мокрые камни.
– Твой «шакал» Ягир долго не мог заснуть от ревности, – сказала Элиноар в одну из этих отлучек.
– Ты откуда знаешь?
– Я с ним говорила вчера. Я им всем подавала ужин и узнала его – это он позвал тебя ко мне на дороге, когда ты… когда ты так рассердился.
Она говорила об этом просто, без обиды; как ребенок с отцом, который вчера надрал ему уши, и по заслугам, а сегодня все это уже забыто.
– Я его утешила; дала ему больше сладких лепешек, чем остальным, и он весь вечер мне рассказывал о том, какой ты смелый и могучий.
Она едва не прибавила: «и как ты отказался от его сестры для Семадар», но воздержалась. Оба они, однако, думали об одном и том же; и Самсону не показалось неожиданным, когда она вдруг сказала, упрямо качая головой:
– Я бы хотела быть цоранкой. Я не люблю филистимлян.
– Это твой народ.
– Нет. Моя мать аввейка; она чужая в доме. Она всех боится; никто с нею не говорит; с тех пор как меня стали учить игре и танцам, она даже передо мной робеет. Но когда я была маленькая, она мне часто рассказывала про старые годы. Аввеи были когда-то самым свободным племенем во всем Ханаане; даже своих князей и старост у них не было; каждая семья жила по своему закону. Филистимляне легко покорили всех остальных туземцев; но аввеи долго не хотели служить им рабами, бунтовали, убегали. В Аскалоне и Газе их держали на цепи, как собак. Еще дед моей матери носил в ухе железное кольцо, за которое его приковывали к столбу каждую ночь; и на лбу у него было выжжено тавро.
Она перевела дыхание – подъем в этом месте был крутой – и прибавила с глубокой ненавистью:
– Филистимляне самый свирепый народ на свете.
– Это все было когда-то, – сказал Самсон. – Я-то слышал эти рассказы от наших моряков. Но теперь войны давно кончились, теперь у них колесницы только для гонок, мечи для состязаний – вся жизнь их игра: поют песни, пьют вино и объедаются сладкими лепешками.
– Иногда из сладкого выходит горькое, – отозвалась Элиноар.
Самсон внимательно посмотрел на нее: ему вспомнилось, что те же слова сказала ему недавно другая. Но потом он тряхнул косицами и беззаботно воскликнул:
– У филистимлян не так: из свирепого вышло сладкое!
Девушка вдруг подняла к Самсону голову, встретилась взором и сейчас же опустила глаза. Потом она сказала раздумчиво:
– Вот ты как о них думаешь… Кто знает?
Так они дошли до ложбины, где Самсон задушил пантеру. Скелет ее, дочиста обглоданный, лежал на том же месте, частью прикрытый клочьями шкуры, которая скорчилась, одеревенела, почернела, стала похожей на кору. Над скелетом мирно жужжали мелкие дикие пчелы.
– Это и есть мой подарок, – объяснил Самсон, – мед, можно сказать, из собственного улья.
Она поняла.
– Это ты убил пантеру? Давно?
Он лукаво, беззлобно покосился на нее:
– Помнишь утро – когда в пруду у вас еще была вода?
Она вся покраснела, потупилась, тихо проговорила:
– Я тогда была безумная. И недавно в роще тоже. Я больше не буду такою, Таиш.
Теперь она окончательно вкралась в его сердце; он весело засмеялся, сверкая ровными зубами, и опять потрепал ее плечо; все ее прошлые выходки были, очевидно, проказами подростка, а теперь она вдруг сразу выросла и поумнела.
Нехуштан спросил:
– Давно ли тут поселился рой?
– Я нашел его здесь пол-луны назад, – ответил Самсон.
Мальчик кивнул головою:
– Хорошо, мед уже созрел. Достать?
– Берегись, – сказал назорей, – лучше выкурим их.
– Слишком долго; и мед будет пахнуть дымом. А вот что: я разложу костер под этим спуском.
– Зачем костер так далеко от роя?
– Чтобы пчелы не гнались за мною до самой Тимнаты. Увидишь.
Они стояли над обрывом; Нехуштан соскользнул в ложбину и стал собирать сухие прутья. Элиноар спустилась за ним помогать. Он сказал ей:
– Ты нарви свежих веток, госпожа: тогда будет больше дыму.
Самсон уселся над обрывом, смотрел и не вмешивался. Мальчик разложил хворост грядкой, шагов в десять длиною, сверху насыпал тонкий слой зеленых веток и велел девушке:
– Теперь пойди сядь рядом с Самсоном, только сбрось мне раньше его огниво и кремень.
Он поджег костер с обоих концов, убедился, что хворост будет гореть, и пошел к скелету. Сначала шел быстро; но в нескольких шагах от пчелиного жилья остановился и замер. К нему подлетел небольшой отряд пчел на разведку; он стоял не шевелясь. Они вились вокруг его головы. Вдруг он сделал шаг вперед и опять застыл. Пчелы метнулись прочь, но сейчас же опять вернулись, и их уже было много больше. Через минуту Нехуштан опять шагнул и опять замер; потом опять и опять. Теперь он был уже в густой туче темно-золотистых точек; со всех сторон ложбины слетались на тревогу новые пчелы; раздраженное жужжание внятно доносилось до Самсона и Элиноар.
– Они его заедят, – тревожно шепнула девушка, прижимаясь к руке Самсона. Он не ответил, но видно было, что и он неспокоен.
Нехуштан уже стоял у самой падали. Сквозь пчелиную завесу видно было, как он нагнулся резким движением, точно переломился пополам. Вдруг жужжание стало еще громче, как шум речки; рой сгустился в одну массу, потом подался и разделился. Они опять увидели мальчика: он уже стоял лицом к обрыву, бледный, с закушенной губою; руки его с ношей были высоко подняты над головою; пчелы вились теперь над этой ношей, облепив ее со всех сторон, но видно было, что ни одна из них не касалась его пальцев, рук, лица. Тем же порядком, по шагу в минуту, он продвигался обратно. Часть пчел ринулась назад, к улью, считать убытки, но остальные провожали грабителя. Он уже был в десяти шагах от костра; сухие прутья трещали в ярком огне, а от влажных веток высоко подымался дым. Вдруг он нагнулся к земле, разбежался и перескочил через огонь; как за падучей звездою, растянулся за ним хвост отпадающих пчел. По ту сторону костра он спокойно осмотрел свою добычу и вскарабкался на обрыв. Пчелы, растерянные, в беспорядке возвращались к ограбленному своему дому.
Элиноар захлопала в ладоши.
– Кто ты – сам Вельзевул или сын его? – спросила она, обирая пахучие соты; почистив, она их завернула в свою белую накидку.
Нехуштан, все еще бледный, неловко вертел шеей и потирал затылок.
– Укусила одна, – сказал он плаксиво, – в самое последнее мгновение, когда я побежал к огню.
На обратном пути Элиноар была страшно возбуждена; все время разговаривала с Нехуштаном, расхваливая каждую подробность его подвига, но он только робел и отмалчивался. Она оставила его наконец в покое; несколько минут молчала, спускаясь вприпрыжку, потом вдруг обратилась к Самсону:
– Таиш… ты не сердишься, что я тебя так называю? Я привыкла. – (Он кивнул головой.) – Таиш, сегодня на пиру задай нашим юношам загадку. Знаешь какую? Ты сам это раньше сказал: «Из свирепого вышло сладкое».
– Про филистимлян?
– О нет! Про пантеру и этот мед. Ни за что не разгадают!
Самсон развел руками в некотором смущении.
– Пока тут мои родители, – сказал он, – непристойно мне задавать загадки. – Он хотел было объяснить ей настоящую причину, рассказать о назорействе, но передумал и нашел другое толкование: – У Дана не принято сыну шутить перед отцом и матерью.
Элиноар помолчала.
– Жаль, – заговорила она опять. – Я столько слышала о том, какой ты забавник на пиру. Думала эти семь дней тоже повеселиться. У нас так скучно… А твои родители останутся в Тимнате до самого конца свадебных праздников?
– Останутся сколько захотят, – сказал он коротко.
Она опять помолчала; потом спросила о другом:
– Кто такой этот торговец, бен-Шуни, который пришел с вами из Цоры? Я его знаю – мы с Семадар его встретили когда-то на этой самой дороге. Я раньше думала, что он старший слуга; но он у твоих родителей, видно, в большом почете – особенно у твоей матери.
Самсон проворчал:
– Не у меня.
Элиноар ничего не ответила; они уже были в виду первых домов Тимнаты.
– Прощай, – сказала она, останавливаясь, – я проберусь домой среди виноградников, а то конца не будет расспросам, куда ходила. – И, краснея, она спросила шепотом: – Ты больше не сердишься, Таиш?
Самсон сердечно рассмеялся.
– Мы еще будем большими друзьями, Элиноар, – сказал он, гладя ее по головке.
– Будем! – ответила она особенным, низким голосом, которого он не заметил, потому что, в конце концов, ему было не до нее.
Когда она скрылась в пыльной зелени, Нехуштан пошел с ним рядом; его затылок сильно распух, и вообще он казался не в духе.
– Вырастет хорошей девушкой, – сказал Самсон, говоря сам с собою.
Мальчик пробормотал: «Вырастет ехидна», – но Самсон не расслышал.
Уйдя далеко за виноградники, Элиноар вдруг бросилась лицом на тропинку и горько заплакала, царапая руками пыльную жесткую глину.
Глава XI
Элиноар за работой
Так случилось, что Самсон в тот вечер задал филистимским юношам знаменитую загадку, с которой начался новый и кровавый поворот в отношениях между двумя народами – покорителями Ханаана.
Обряд венчания кончился. Самсон сидел на пиру чинно, мало ел и ничего не пил; Семадар, разносившая вино, ни разу не подала ему кубка: предусмотрительный Махбонай бен-Шуни, как-то незаметно взявший на себя должность главного распорядителя, предупредил и ее, и Бергама, и важнейших из гостей, что таков будто бы обычай Цоры – сыну не полагается бражничать в присутствии родителей. Но к концу обеда его приятели, охмелев, стали вызывать жениха.
– Мало ли какие в Цоре обычаи! – крикнул один.
– В Цоре, видно, есть и такой обычай – капать похлебкой на платье! – закричал сквозь икоту другой, совсем пьяный, указывая пальцем на забрызганную рубашку одного из «шакалов»; но Ахтур, сидевший рядом, стиснул его локоть и сказал: «Молчи».
– А у нас свой обычай, – заявил третий, – жених должен знать, что это его праздник, а не наш. Песню, Та… виноват: песню, Самсон!
– Иначе не выпустим тебя из-за стола!
– Смотри: уже темнеет – а мы тебя не отпустим к невесте!
И с хохотом они его окружили, требуя хором:
– Спой песню!
Ахтур, перегнувшись через стол, шепнул Сам- сону:
– Скажи им что-нибудь, а то не отвяжешься.
В это время Самсон почувствовал, что на него смотрят. Он поднял глаза и встретился взглядом с Элиноар, и она незаметно кивнула, указывая на плошку с остатками меда перед его местом. Самсон пожал плечами, засмеялся и загремел, покрывая пьяную разноголосицу:
– Петь не буду; но если хотите биться об заклад, то это можно.
Они захлопали в ладоши, замахали руками и шапками.
– Я вам задам загадку, – провозгласил Самсон, – и даю вам семь дней пира, чтобы ее отгадать.
– А зак… заклад? – спросил кто-то икающий.
Самсон посмотрел на него – это был тот самый гость, которому не понравилось, как цоране едят похлебку. Он расхохотался и крикнул:
– Тридцать плащей из лучшего расшитого шелка: будет мне во что переодеть моих нерях-«шакалов» после этого праздника!
И среди полустихшего гама он задал им свою загадку:
– От могучего осталось сладкое; от пожирателя – лакомство.
Потом он шутя растолкал пьяную, восторженно оравшую толпу, подхватил на руки Семадар и унес ее в быстро темневшие сумерки.
Всю ночь напролет бушевало в Тимнате веселье; и пьяные, и трезвые наперебой кричали, пели, бранились, мирились и плясали; даже Ацлельпони, даже Маной, хотя упираясь, приняли участие в большом хороводе, не вполне уже сознавая, что с ними делают, – потому что их тоже заставили выпить немало. Вообще никто, ни пьяный, ни трезвый, не знал точно, что с ним происходит. Одна только Элиноар знала ясно, что делает.
Она подошла к левиту Махбонаю, когда, после пира, он сидел один за опустевшим столом и машинально взвешивал на ладони тяжелое серебро Бергамовых чаш.
– Домоправитель, – шепнула ему Элиноар, – у меня к тебе дело.
Он встрепенулся, отодвинул кубок как можно дальше от себя, точно устраняя возможное подозрение, и, хотя нетвердым языком, но с обычным своим красноречием, выразил готовность посвятить свои лучшие силы исполнению желаний высокородной девицы.
– Это не от меня, – сказала она, – это от Самсона. Он стесняется и просил меня намекнуть тебе осторожно: нельзя ли ускорить отъезд его родителей? Ты видишь: он при них как связанный, и в конце концов это приведет к неприятностям. Наша молодежь его знает не со вчерашнего дня, и долго разыгрывать смиренника ему не дадут.
– Понимаю, – сосредоточенно сказал Махбонай, поглаживая бороду, – но – как я могу?
– Ты можешь. Самсон говорит: бен-Шуни мудрейший из людей, мать моя слушается его, как овечка пастуха, а отец мой идет за матерью.
– Гм… – сказал Махбонай. – Пожалуй, так было бы лучше…
Позже в темном углу сада Элиноар увидела под деревом силуэт юноши, сидевшего с опущенной головой. Она присела рядом и положила ему руку на руку.
– О чем ты грустишь, Ягир?
Он не ответил; но она уже знала, почему он молчит. Карни, сестра его, плачет в эту ночь, душа свои рыдания в покрывалах; Самсон, в котором был для него весь смысл и вкус жизни, оттолкнул его и нашел другого любимца: Ягир никому не нужен, Ягир отверженец, как его бедная сестра, – один-одинешенек среди толпы; всем чужой на свете…
– И я чужая, – шепнула ему девушка, почти щекоча его ухо горячими губами, – я ненавижу филистимлян; моя мать туземка. Зачем он пришел к этому чванному племени? Они смеются – над ним про себя, а над его товарищами вслух…
– Не посмеют, – сказал он запальчиво.
– Разве ты не слышал? Вы не так едите, не так сидите, не так говорите… О, я разносила блюда, я все слышала. Один сказал: «Это его воины? Похожи на наших водовозов». Другой сказал: «У меня развязался шнурок на ноге – не позвать ли кого-нибудь из воевод могучего Дана, чтобы он мне стянул ремешки сапога?» Третий… О, я их знаю! Так они всю жизнь издевались над моей матерью, так будут издеваться всю жизнь надо мною. А теперь и Самсон у них в клетке, и скоро они начнут дразнить и его – через решетку.
– Я скажу это завтра Самсону, – ответил Ягир, дрожа всем телом.
– Ему не до тебя… Как ты дрожишь! – И она обвила его руками; он повернулся к ней, встретился с нею губами – но в это мгновение Элиноар вскочила и убежала, шепнув: – Нас увидят…
По лужайке, притоптывая, несся, выкрикивая дерзкую свадебную песню, пьяный хоровод. В хороводе был Ахтур. Элиноар отделила его от соседа сзади, крепко уцепилась за его руку и пошла, танцуя, за ним. Когда песня докатилась до припева, хоровод распался: попарно все повернулись лицом друг к другу, сцепились в четыре руки пальцами за пальцы, откинулись назад во всю длину рук и вихрем закружились на месте. Элиноар, кружась, неприметно увлекла Ахтура в тень под деревьями. Он звонко выкрикивал непристойные слова припева – вдруг она расхохоталась так резко, что он осекся.
– Как тебе весело на свадьбе твоей возлюбленной, Ахтур! – сказала она сквозь смех.
Он был не настолько пьян, чтобы путать слова, но все-таки пьян. Он ухмыльнулся и ответил:
– Во-первых, Таиш мой друг.
– А во-вторых?
– Свадьба не похороны; Семадар еще жива, и я еще не умер.
– Если бы Таиш тебя слышал, он бы раздавил тебе голову между двумя пальцами, как пустой орех.
– Красавица! Ты преувеличиваешь и силу его пальцев, и пустоту этой скорлупы…
– Отчего же вы все его боитесь?
– Боимся? Где ты это заметила?
– Сегодня вечером. Он всем вам плюнул в глаза, а вы захлопали в ладоши.
– Как? Когда?
– Его загадка!
– Загадка? Что в этой загадке?
Элиноар повернулась, как будто уходя, и крикнула ему презрительно:
– Если ты не трус, Ахтур, то ты глуп. Со дня, когда прибыли сюда первые наши деды, еще никто не бросал в лицо филистимской молодежи таких насмешек.
– Стой, – сказал он повелительно. – Я должен знать, в чем дело.
– Спроси Семадар, если он тебе еще не запретил говорить с нею: спроси ее – она тебе объяснит.
Ахтур хотел удержать ее, но она уже исчезла в дверях Бергамова дома. Ее ночная работа была кончена; оставалось утро.
Утром рано, по обычаю, новобрачная одна проскользнула в домашнюю божницу. Там на маленьком алтаре уже стояли наготове три чаши: с вином, елеем и козьим молоком. Перед алтарем, среди пенатов, искусно выточенных из слоновой кости, возвышался белый мраморный эфод, той же формы, что в молельне у жены Маноя, только голый, без украшений. Семадар поставила перед ним три чаши, омочила в них пальцы, окропила темя символа; стала на колени, закрыла склоненное лицо покрывалом и зашептала молитву, которой целую неделю до свадьбы обучала ее наедине повивальная бабка. Молитва была на непонятном ей наречии островных ее дедов; но она знала содержание, и ей было неловко, жутко – и немного смешно.
Кончив, она вскочила, отряхнулась – и увидела на пороге Элиноар. Сестры никогда не были дружны, особенно в последнее время; но сегодня Семадар была очень счастлива. Она протянула к девушке руки, привлекла ее к себе и поцеловала. Элиноар шепнула:
– Знаешь, мы с Самсоном помирились и теперь будем друзьями.
– О! – ответила Семадар. – Я рада.
И тут же, на пороге божницы, они сели рядом на ступеньку и зашептались; Элиноар иногда тихонько взвизгивала и отворачивалась, – и когда отворачивалась, больно закусывала губу, – а новобрачная краснела и закрывалась рукою – но обе все время хохотали.
– Только зачем они так шумели в саду? – спросила Семадар. – Я все время слышала голос Ахтура: как нарочно, он пел такие ужасные вещи под самым окном…
Элиноар вдруг стала серьезна.
– Бедный Ахтур, – сказала она. – Это он старался перекричать свое горе. На него больно было смотреть.
Семадар, однако, была слишком полна своим счастьем для жалости. Она оттопырила губки:
– Пусть потоскует. Ему полезно, а то он чересчур гордится своей красотой. Самсон лучше его.
Элиноар покачала головою.
– Будь с ним ласкова, сестра, – сказала она настойчиво. – Он друг Самсону – единственный во всей Тимнате, кто ему действительно друг. Не надо их ссорить. Если ты резко переменишься к Ахтуру, он подумает, что тебе так велено, и обидится на Самсона.
– Самсон не боится соперников, – беззаботно ответила Семадар, – Ахтур это знает. Хорошо: нарочно, чтобы он не вообразил себя опасным, я буду с ним танцевать и говорить по-прежнему – хоть наедине, мне все равно.
Сестра погрозила ей пальцем:
– Только не разболтай ему загадку.
– Какую загадку?
– Разве ты не слышала, как они в конце обеда бились об заклад?
– Я не обратила внимания. Какой заклад?
– О, пустяки – не то плащ, не то шапка. Неужели Самсон потом тебе не рассказал?
– Мы почти не говорили, – ответила Семадар простодушно. Элиноар отвернулась, закусив губу; но сейчас же взяла себя в руки.
– А загадка – о тебе, – продолжала она. – Только не говори Самсону, что я тебе рассказала, иначе конец нашему примирению.
В ее передаче дело было так. Прошлую ночь ей не спалось: на заре она вышла из дому, встретила Таиша – он был с Нехуштаном – и пошла с ним. Тут они и помирились, по дороге. И он ей сказал, что свадьба эта – символ мира навеки между филистимлянами и Даном; что Семадар – самый сладкий изо всех плодов Ханаана; что доныне его племя и все родные ему колена считали филистимлян жестокими врагами, «пожирателями», но теперь это прошло навсегда, вражда забыта, осталась только сладость. Семадар была очень польщена: ей никогда не приходило в голову, что Самсон умеет говорить такие милые вещи. Она опять поцеловала сестру, и они ушли спать – обе довольные.
Глава XII
В чужом раю
Первые дни Самсон жил в тумане счастья. В конце концов, несмотря на дружбу с Ахтуром и приятелями Ахтура, до сих пор его жизнь протекала в первобытной, грубоватой обстановке охоты, набегов, иногда полевой возни в Цоре, попоек и похождений с рабынями блудницы Дергето в Тимнате. От той утонченности, от изящества, которые смутно влекли его к филистимской среде, он до сих пор по-настоящему знал только внешнюю, нижнюю сторону; да еще знал и любил их беззаботность, легкость их быта и взгляда на жизнь, по сравнению с которыми все обычаи Дана казались законами темницы. Но теперь он проводил почти все время наедине с правнучкой длинного ряда князей и сановников и через нее дышал истинным воздухом дворцов, морских просторов, тысячелетних преданий. Он держал ее в руках осторожно, с трепетом, как простолюдин тонкую хрупкую вазу; слушал ее, как слушают соловья, и боялся спугнуть ее резким жестом или словом. Он почти всегда молчал; сидел у ее ног на полу или, во время прогулок, на земле, бережно проводил пальцами по ее маленьким ногам и вставлял только те замечания, какие нужны были, чтобы еще подстрекнуть ее сверкающую разговорчивость.
Она знала Газу и Аскалон, куда возил ее отец на большие праздники. Она рассказывала Самсону о тамошней роскоши, о мраморных залах, о золоченых престолах саранов, о блестящих панцырях и звонком вооружении их гвардии, о ристалищах, где молодые красавцы на колесницах гнали перед собою по два и по четыре одноцветных коня; о пирах, где мужчины и женщины ели и пили рядом, целая сотня гостей и больше, а двенадцать рабов сразу, в один лад, играли на флейтах и лютнях, и филистимские и заморские девушки танцевали почти без покрывал. Она умела передавать это все ярко и живо – или, может быть, голодное воображение дикаря дорисовывало. Самое сильное впечатление произвел на Самсона рассказ о храмовом празднике в Газе: как на площади перед храмом стояли тысячи юношей и тысячи девушек, все в одинаковой белой одежде, все на одном расстоянии друг от друга; застыли, как каменные, среди молчания несметной толпы и вонзили глаза в начальника пляски, стоявшего на ступени храма; и вдруг он поднял руку – и тысячи юношей и тысячи девушек, как один человек, в одно и то же мгновение подняли руки, изогнулись, ступили вправо, ступили влево, обернувшись вокруг самих себя – как один человек! Ничто в ее рассказах не потрясло Самсона, как эта картина, не дало ему такого ощущения могущества и накопленной соборной мудрости. Он заставил ее повторить описание несколько раз и сказал ей:
– Я должен это увидеть; мы пойдем с тобой в Газу на будущий праздник.
Она ему рассказывала сказки, слышанные от нянек, от отца, от аввейки – матери Элиноар. У Ацлельпони в божнице тоже было много богов; но даниты молились, когда нужно было молиться, а в обыденной жизни, занятые суровыми делами пашни, стада, ссор и нищеты, мало думали о невидимом. Для Семадар весь мир был полон существ, которые не любят показываться людям. На заре малютки цафриры, двенадцать мальчиков и двенадцать девочек в розовых рубашках, открывают ворота солнцу и подают знак жаворонкам, что пора начинать песню. В полдень, когда все замерло и даже кузнечикам лень стрекотать, ты слышишь иногда в поле протяжный вздох издалека, это Загарур, похожий на золотую ящерицу, купается в тепле и выражает свою радость. В сумерки в оливковой роще неясные тени перебегают от дерева к дереву: это Целан ищет себе новую невесту на ночь; он недобрый, особенно опасен зимою, но его царство короткое, как сумерки. Ночью заросли, речки и холмы во власти красавиц-лилит. У лесной лилиты глаза светятся и не мигают; она сидит на дереве, и по глазам ее принимают иногда за филина. Речная лилита рождается с первым дождем и умирает весною, когда ручьи пересыхают. Горная катается верхом на котятах пантеры; у ее мужа козлиные ноги и рожки, он играет на дудке, и зовут его Сеир. А в болоте живет Алука, веселый чертенок с хвостиком, похожим на пиявку; он на все руки мастер, он и мужчина, и женщина, посылает лихорадку и лечит от лихорадки – в зависимости от того, понравился ты ему или рассердил его. Если ночью тебе снится страшное – это Кацрит-коротышка, тело жирного кота и морда обезьяны, свернулся калачиком у тебя на груди и дышит тебе в ноздри. Если проснешься и услышишь в саду тихий свист – не выходи: это Агра, самая прекрасная и самая злая из ночных цариц, пляшет в одиночку между грядок и никогда не простит, что ей помешали; сама мстить не станет, но нашлет на тебя своих холопьев – рогатого, лохматого, одноглазого Мерири, который сосет человечью кровь, или вертлявого Темалиона, который напустит тебе мелких чертенят во все члены тела, так что руки, ноги, даже уши начнут сами собою дергаться, а изо рта пойдет пена. Гром и молнию делает Ариэль; зоркие люди видели его среди туч, но о том, каков он с виду, мнения разнятся. А когда заладит дуть несколько дней удушливый горячий хамсин – это расчихался Решеф, великан из пустыни, что лежит за Соленым морем; а если волны выбросили на морской берег Рагаб, водяное чудо, которого боится даже древняя филистимская богиня акула…
Иногда, смеясь и ласкаясь, она его учила хорошим манерам. Мясо нельзя хватать обеими руками: надо взять его за косточку одной рукой, откусить небольшой кусочек, и, пока его жуешь, положи остальное на тарелку и спрячь руки под стол. Когда пьешь вино или похлебку, не ныряй головой к сосуду: подыми кубок или плошку на уровень губ и опусти обратно между глотками. Когда говоришь с дамой или стариком, не сиди, раздвинув колена; не начинай речи со слова «я»; и когда обнимаешь тоненькую девушку, помни, что ты силач, и не души ее больше, чем надо.
Самсон скалил зубы и проделывал все, как она учила. В награду она иногда играла для него на трехструнной лютне или пела песни.
Одна песня:
«Мой милый уплыл на лодках далеко и бросил в белую пену два поцелуя: один для его матери, второй для меня… Старая свекровь моя, на что тебе его ласка? Ты целовала его еще в колыбели. Отдай мне твою долю: у меня тоже скоро будет колыбель».
Другая:
«На Великом острове есть высокая гора, в горе пещера, и в пещере был когда-то великан. Голова его и корона были из золота, грудь и плечи медные, а ноги – рыхлая глина.
На Великом острове есть высокая гора, в горе рыбак; ничего у него не было, кроме серебряного кубка.
Рухнул великан; крыса, лисица и филин правят во дворце могучих царей; на Великом острове пируют морские воры; Троя сгорела; под волнами Соленого озера захлебнулись порфироносные владыки Гоморры.
Но серебряный кубок рыбака волны выплеснули на мой берег; и сегодня, как тогда, я целую край его, когда пью вино».
Еще одна:
«Я люблю тебя, милый, когда ты со мною; когда ты уйдешь на войну, другое ложе услышит мой шепот. Но я верна тебе, вечно тебе.
Так в часы прилива море плещет навстречу луне. Настанут безлунные ночи, и покажется звездам, будто для них вздымается морская грудь. Глупые звезды! Светит ли месяц, скрылся ли месяц – но прилив от него и к нему».
Хорошо было Самсону в те дни.
Перед вечером, когда спадала жара, снова начинался пир. Теперь уже ему некого было стесняться: отец и мать через день после свадьбы вернулись обратно в Цору, причем Маной был явно доволен, что наконец может уйти, а Махбонай бен-Шуни, уходя с ними вместе, зачем-то подмигнул Самсону. «Шакалам» он велел остаться, хотя предпочел бы их тоже услать домой: филистимская молодежь вызвала их на состязания в беге, борьбе и метании камней. Но для них все, что делал Самсон, было свято; они без расспросов, просто и почтительно приняли на веру, что назорей в Цоре может пить вино и носить филистимскую шапку в Тимнате. Сами они тоже много пили и пели – пели свои песни, по просьбе Ахтура; впрочем, пели они только в первые дни; потом перестали. Самсон, оглушенный своим счастьем, не заметил перемены. Не обратил он внимания и на то, что теперь его «шакалы» уже не сидели за столами вперемежку с филистимскими юношами, а садились кучками, поближе друг к другу.
Прислуживал ему Нехуштан: чистил платье, натирал воском ремешки обуви. Как заботливый начальник, Самсон его каждое утро спрашивал, довольны ли «шакалы» пищей, постелью и обращением. В первые дни мальчик отвечал: «О, очень довольны!» – а потом стал коротко отзываться: «Да».
Однажды Самсон сказал ему:
– Это хорошо, что вы поживете среди филистимлян. Они наши соседи; надо знать друг друга – тогда не будет вражды среди людей.
Нехуштан помолчал, потом ответил:
– Про людей я мало знаю; я пастух, больше знаю про зверей. У зверей иначе.
– Как так иначе?
– Черный пес и рыжий пес не грызутся, покуда каждый из них при своем стаде; сведи их – полетят клочья.
Самсон поднял голову, всмотрелся, хотел о чем-то спросить; но из сада послышалась лютня, и он ушел в сад и забыл.
Однажды, в самый полдень, тесть его Бергам зазвал его к себе для каких-то деловых разговоров. По филистимскому праву, имущество невесты на случай вдовства или развода оставалось ее собственностью – или, может быть, наоборот… Самсон слушал рассеянно, его тянуло к Семадар. Битый час объяснял ему что-то Бергам, а Самсон кивал головой и соглашался. Бергам прочитал ему целый трактат о разных формулах, при помощи которых муж, по закону Пяти городов, может расторгнуть брачный союз; формулы были по большей части простые и короткие; Самсон усмехнулся и сказал:
– Мне это все не понадобится.
Тесть ответил поучительно:
– Знание, сын мой, подобно богатству. Богатый ест не больше бедного; но приятно и почетно иметь запасы, хотя бы они тебе никогда не понадобились.
Эта мысль Самсону понравилась, как новый урок из тайн высокоразвитого быта; но ему все-таки хотелось скорее вернуться к жене.
Когда он наконец освободился и пошел искать ее в саду, на крыльце встретилась ему Элиноар. На вопрос, где Семадар, она почему-то очень смутилась, замялась, оглянулась в сторону беседки, стоявшей за сухим прудом среди кольца пальм, и наконец ответила:
– Я… я не знаю.
Он пошел к беседке и еще издали увидел Семадар и Ахтура. Они сидели рядом на скамье; Семадар махнула ему шарфом, вскочила и побежала навстречу. Самсон рассмеялся, поняв смущение Элиноар: глупая девочка думает, что он ревнив. Он любил Ахтура по-прежнему, хотя они теперь, конечно, почти не встречались наедине; Ахтур должен остаться и его другом, и другом его жены. Он посадил Семадар себе на плечо – она заняла почти только полплеча его – и так подошел к беседке. Ахтур ожидал их стоя.
– Как живешь, приятель? – весело крикнул Самсон. – За перезвоном струн ее лютни я, кажется, забыл твой голос.
Он ожидал, что Ахтур, как обычно, откликнется какой-нибудь любезной шуткой: у него был всегда на все готовый и приятный ответ. Но Ахтур ответил как-то странно, не по-своему:
– Только ли голос мой ты забыл, Самсон назорей?
– Самсон? Назорей? Это что за имена? Ты звал меня Таишем.
– Забывчивость – прилипчивая болезнь, – сказал Ахтур. – Но я не хочу мешать вашим секретам; мы увидимся позже, на состязании… где твои юноши покажут нам, изнеженным потомкам некогда могучего народа, образцы истинного мужества.
Он раскланялся и ушел. Самсон спустил Семадар на землю и спросил:
– Что с ним сегодня?
Она, смеясь, защебетала:
– Он и со мною был какой-то странный. Выспрашивал… – Она не докончила и перебила сама себя: – Это он завидует твоему счастью, что тебе досталась такая жемчужина – я. Нет, еще лучше: знаешь, что значит «Семадар»? Это – зеленый брильянт, самый редкий из драгоценных камней, вот я какая!
Самсон ответил с глубокой уверенностью:
– Сами боги мне завидуют; все боги – твой, мой, боги Сидона, Моава и Египта.
– Но они завидуют молча, не приходят ко мне наводить тоску, – отозвалась она с надутыми губками. – Я его ненавижу. Или нет, он все-таки хороший, я его люблю. Я его люблю в десять раз больше, чем тебя: он бы не оставил меня на целый день для беседы с моим отцом.
Самсон рассмеялся:
– Твой отец поучал меня, как быть, когда мы с тобою захотим развестись. Это очень просто: кажется, достаточно мне сказать при свидетелях, как ты только что сказала: «Я ее ненавижу». Будь это на несколько дней раньше, я бы ушел от него посредине разговора; но кто меня учил вежливым манерам? Кто? Угадай!
Она сидела у него на руках, почти незаметная между его огромной грудью и коленями, расплетая и заплетая его косицы. Она отрезала:
– Не умею отгадывать… Ах да, что это за трудную загадку ты загадал им всем в день нашей свадьбы?
– А ты меня не выдашь?
Она лукаво ответила:
– Не выдам… если до сих пор не выдала, – и сама захлопала в ладоши от хитрости своего ответа.
Он объяснил:
– Это про пантеру и мед. Я убил пантеру, а в ее скелете пчелы вывели соты. Пусть попробуют разгадать.
Она покачала головой:
– Ты лжешь, Самсон. – Но после беседы с Ахтуром совесть ее была немного нечиста, и ей не хотелось больше говорить именно об этом. – Я целый век не вышивала, – воскликнула она, – ты из меня сделал ленивицу. Идем в мою комнату – будешь держать мои цветные шелка? Или хочешь – я научу тебя вышивать?
Самсон пошел за нею; выставил торчком оба больших пальца, на которые она надела шелковые мотки; потом взял в огромные свои лапы иголку и стал терпеливо прокалывать шерстяную ткань: правой рукой втыкал иглу, левой вытаскивал ее за острие с обратной стороны и при этом слегка пыхтел; а Семадар хохотала и называла его женским именем – Самсонитой.
Глава XIII
Соседи без межи
Отрезвлению Самсона положили начало состязания между его «шакалами» и филистимской молодежью. Он и раньше знал, что даниты – не чета здешним юношам, которых обучали этим играм с самого детства; но хотел, чтобы его сподвижники поучились и присмотрелись. Насмешек он не ожидал, зная филистимский обычай: после состязания победивший должен был обнять побежденного.
Тут оказалось, однако, по-иному. Первый день состязались в бегах. На «шакалов» Самсона жалко было смотреть. Немногие из них, особенно Ягир, еще кое-как постояли за себя на коротком расстоянии; и тут Самсона впервые поразило, что данитам, даже когда они побеждали, никто, кроме Ахтура и Бергамовой семьи, не рукоплескал. Но когда начался большой бег вокруг городской стены, от южных ворот мимо северных и дальше до южных, о рукоплесканиях данитам не могло быть речи. Самсон предупредил своих, что надо беречь силы; но для них это было ново, они волновались и не знали, какую взять меру. С самого начала они понеслись, делая длинные шаги и размахивая руками. Филистимляне прижали руки к груди и пошли как на прогулку, без усилия, почти обыкновенным ходом. Еще прежде чем обе группы скрылись за поворотом стены, было ясно, что данитов позорно побьют. Уже у северных ворот они спотыкались и задыхались, и туземное простонародье, глазевшее там со стены, встретило их – зная, по-видимому, о настроении господ города – свистом, мяуканьем, ругательствами. К южным воротам филистимляне пришли как один, стройной цепью, грудь в грудь – на этот раз они друг с другом не хотели состязаться, и Самсон понял умысел и нахмурился; «шакалы» приплелись много позже, поодиночке, потные, грязные, противные себе и зрителю. Филистимлян встретили овацией; на подбегавших данитов смотрели молча или перебрасывались негромкими замечаниями – настолько негромкими, что Самсон, хотя догадывался об их содержании, не мог их расслышать.
Тем не менее ему еще не пришло в голову обидеться. Соблюдая правила, он громко поздравил победителей; потом велел своим растрепанным товарищам выстроиться и тут же, перед всей толпою, спокойно произнес им назидание – учиться у филистимлянских гимнастов, не торопиться, знать меру… Они слушали, понуря головы.
Чтобы подбодрить их, он в тот вечер на пиру отказался занять свое обычное место за главным столом, а сел среди «шакалов», и это действительно подняло их настроение. Ахтур тоже сидел с ними и был очень любезен: доказывал, что они молодцы, что неудача их совсем не так велика, что они далеко пойдут. Самсон был ему искренно благодарен, пока не заметил, что Ягир, весь бледный, смотрит на сладкоречивого чужого красавца исподлобья, с явной ненавистью; и впервые Самсону пришло в голову, что Ахтур, быть может, издевается над его маленькой ратью.
Второй день состязаний был немногим лучше, если не хуже. Назначено было метание камней. Обыкновенно сначала в ход пускались легкие диски, а потом, после короткого перерыва, начиналось бросание тяжелых гирь, иногда в полталанта весом. Но на этот раз кто-то хитрый, хорошо знавший и достоинства, и недостатки обеих сторон, распорядился переменить порядок. Начали с метания тяжестей, и тут взяли верх тугие мускулы данитов. Один из них, по прозвищу Гуш, которого Самсон иногда величал «братом», поднял, сверх программы, две самые большие гири сразу, по одной в каждой руке, повертел их с плеча полным кругом в воздухе и дошвырнул дальше, чем самый сильный из филистимлян бросил за минуту до того одну из этих гирь. И опять вся толпа молчала. Самсон вскочил, сорвал свою филистимскую шапку, махнул ею в воздухе и заревел уже с нескрываемым гневом:
– Что это – вы онемели от зависти?
Ахтур тоже поднялся, аплодируя, и укоризненно покачал головою в обе стороны; тогда наконец раздались кое-где жидкие хлопки.
Но и это впечатление стерлось во второй части – при метании легких медных дисков на далекое расстояние. Тут опять нужна была не сила, а уменье; «шакалы» проваливались один за другим. Несколько раз Самсону хотелось выйти на поле и показать и своим, и чужим, как надо метать; но это было невозможно – в состязании участвовала, по уговору, только зеленая молодежь.
Потом стало еще горше. Так как эта игра закончилась рано, кто-то предложил устроить импровизированное состязание на мечах. Тут вообще даниты были ни при чем: ни один из них никогда не держал в руках меча, большинство даже не видало еще этого оружия; а на филистимской земле считалось тяжелым преступлением для кого бы то ни было, кроме природных филистимлян, взять в руку стальной клинок. Это правило распространялось и на Самсона. Все его друзья, включая Ахтура, выбежали на поле, составили пары и зазвенели сталью под аплодисменты и клики восторженной толпы; даниты сидели среди зрителей, кусая губы и стыдясь поднять глаза. Только Нехуштан пробрался в передние ряды, смотрел во все глаза, переходил с места на место, чтобы приглядеться к каждой паре. Кто-то из бойцов, утирая пот во время передышки, спросил его насмешливо:
– Нравится, герой из Цоры?
– Очень, – ответил мальчик.
– Мало ли что кому нравится, – расхохотался другой филистимлянин. – Мне бы нравилось летать по воздуху, как вон тот коршун, да нет крыльев… и не будет.
– Крыльев не будет, – сказал Нехуштан, – а кузнецы будут когда-нибудь и у нас.
Филистимлянин замахнулся, чтобы дать ему пощечину; но Нехуштан показал ему язык и в мгновение очутился на другом конце поля.
Когда все двинулись обратно к саду Бергама, где ждали их убранные столы (это был предпоследний день пира), к Самсону подошел Ягир.
– Могу я говорить с тобой, отдельно? – спросил он, не глядя на Самсона.
Они отошли в сторону.
– Завтра борьба, – сказал Ягир.
– Да.
– Освободи меня от участия, Самсон. Я… я больше не могу.
– Трусишь?
– Ты сам видел, и не раз, что я не трус.
– Трус не тот, кто боится ран или смерти, а тот, кто боится насмешки.
Ягира прорвало, он заговорил бессвязно, глотая слова, иногда слезы:
– Ты не знаешь, что тут творится. При тебе они не смеют… Над нами они издеваются на каждом шагу. Все их смешит: и слова мы произносим как туземцы, и одеты не так, и умыты не как следует; и… и Цору пора бы присоединить к Экрону, чтобы научить тамошнее мужичье – это нас! – знать свое место. Нас мало, и мы гости, и приходится отмалчиваться, но… Словом, я больше не могу. Освободи меня; я хочу домой.
– Если ты завтра не выйдешь на поле, – медленно сказал ему Самсон, – нет тебе места среди «шакалов». Ступай.
Ягир, опустив голову, вернулся к товарищам. Самсон долго шел один и думал о пастушьей мудрости Нехуштана. Черный пес и рыжий пес: пока врозь, каждый тихо делает свое дело, а сведи их – подерутся. Может быть…
Хмурый и молчаливый сидел он в тот день на пиру, мало ел и думал думу; шапку бросил под стол и от вина отказался.
Назавтра Ягир вышел бороться, но ловкий филистимлянин положил его через несколько минут. Вообще в тот день «шакалам» было еще больше не по себе, чем в прежние разы. Им пришлось раздеться до пояса при женщинах; им было стыдно. И когда пытались обхватить противника плотно, прижать его к себе так, чтобы затрещали ребра, и швырнуть потом, как тряпку, они наталкивались то на локти, то на голову, то на пустой воздух; а противник танцевал вокруг и внезапно зажимал в тиски разом и шею, и ногу, и все было кончено; и толпа кругом хохотала, свистала, ревела по-ослиному и подбодряла своих.
Только Гуш, когда филистимлянин обвился вокруг него сзади, снял его с себя, как рубаху, почти без усилия, взял в объятия и, хотя не мог повалить на спину, помял до того, что Самсон велел им разойтись, и беднягу пришлось отливать водою; и во время этой схватки толпа мрачно молчала, хотя «шакалы» накричались до хрипоты.
Неожиданный успех, даже отчасти у филистимлян, достался на долю Нехуштана. Ему дали было противника того же возраста, но он, с комичной ужимкой, отказался и ткнул пальцем в здоровенного филистимлянина, который уже в тот день шутя положил двоих.
– Вот этот пусть попробует меня повалить на спину.
Хотя это было против правил, но показалось так забавно, что распорядители согласились. С первой схватки стало ясно, что Нехуштан непобедим. Он вертелся в самых невообразимых направлениях, изгибался под самыми невозможными углами, выскользал из какого угодно зажима; дважды бросился под ноги наступающему противнику, так что тот оба раза споткнулся и упал ничком, а Нехуштан вскочил ему на спину; наконец проскользнул у филистимлянина между ног, очутился у него на плечах, стиснул ему шею ногами и еще в придачу захлопал в ладоши. Это тянулось очень долго и проделано было с таким искусством, что даже филистимские зрители залюбовались и начали издавать одобрительные возгласы.
Любопытно было на этот раз поведение туземцев. В Цоре, на сборищах, они тоже держались несколько в стороне; но здесь, в Тимнате, соблюдалась черта гораздо более резкая. Малочисленная филистимская раса берегла свою чистоту; они были завоеватели, не колонизаторы. Во время бега филистимляне стояли у южных ворот, туземцы у северных; на остальных состязаниях туземцы занимали другую сторону поля. Филистимские дамы и девицы сидели особо, и среди них не было ни одной инородческой женщины: здесь, на окраине филистимской земли, браки с туземками считались, очевидно, нежелательными; их брали только в наложницы и отсылали вместе с приплодом обратно в северный квартал по миновании надобности. Если у некоторых филистимлян и были туземные жены, приведенные с побережья, где правила были не так строги, то те, по-видимому, остались дома: мать Элиноар не пришла.
Туземная чернь на другом конце поля явно приноровляла свое настроение к настроению господ: ликовала, когда те хлопали в ладоши, и вслед за ними поносила данитов. Но какая-то затаенная досада на поработителей, какой-то последний уголек бунта, видимо, еще не дотлел до конца под пеплом их отупения; и проделки Нехуштана взяли их за живое. Сначала они молчали; но, когда услышали, что и на филистимской стороне иные рукоплещут молодому «шакалу», туземцы осмелели и начали радостно визжать и покрикивать. А когда Нехуштан сел противнику на плечи и сам себе зааплодировал, туземцы пришли в восторг, взвыли, вскочили, замахали руками, завопили что-то вроде: «Так его, данит!» Ахтур переглянулся с другими вельможами города; через минуту на ту сторону отправили бегом десяток стражников с хлыстами, и стало тихо.
Когда у филистимлянина лицо налилось кровью и он схватил Нехуштана за щиколотки с явным намерением выломать ему ступни, Самсон и Ахтур объявили схватку конченной вничью. Это и был конец последнего дня состязаний.
Глава XIV
Ссора
На пиру в этот день даниты чувствовали себя несколько лучше. Побед они опять не одержали, но Гуш, Нехуштан, инцидент с туземцами хоть причинили филистимлянам неприятность. «Шакалы» все теперь сидели за одним столом и негромко, но оживленно толковали друг с другом, не обращая внимания на остальных. Самсон опять вернулся на свое прежнее почетное место и тоже был в хорошем настроении: шапки не снял и вина не отверг.
Зато какая-то связанность чувствовалась среди главной группы филистимлян. Ахтур и его ближайшие друзья казались неразговорчивыми; но и остальные гости Бергама, для которых не так ясна была перемена, произошедшая в отношениях между Самсоном и Тимнатой, были заметно расстроены наглой выходкой туземцев. Они все понимали, что это мелочь; но мелочь была неприятная, особенно ввиду присутствия чужих. Они привыкли не замечать туземцев, не принимать их в расчет. Теперь даниты разнесут по всему округу всякие преувеличения, расскажут, будто вся эта губастая и горбоносая помесь периззейская, гиргасейская и бог весть какая устроила при них демонстрацию против филистимлян. Это было положительно неудобно. Но их утешило сведение, что в северном квартале уже идет порка туземных десятских; а когда появились танцовщицы, эта часть гостей и совсем успокоилась. Чтобы закончить празднества как следует, Бергам велел Дергето устроить балет; она привела свой женский штат, усиленный на время семидневного пира двумя красавицами из Экрона, и они исполнили почти совершенно благопристойную пляску.
Филистимляне любили и умели говорить застольные речи. К концу обеда Бергам произнес приличное, радушное, хлебосольное слово; выразил радость, что видит у себя столько знатных гостей, похвалил поровну доблесть и Кафтора, и Дана; упомянул о Самсоновой силе, сравнив своего зятя с каким-то богатырем из мифологии Эгейского архипелага, который голыми руками убивал львов и многоголовых драконов; пожелал ему и дочери своей такого же потомства, поклонился на все стороны и сел.
Вторым, по правилу, должен был говорить Самсон. Он сказал им:
– Благодарю тебя, высокородный Бергам, и всех вас, высокородные гости. Счастье мое велико, но об этом, по обычаю моего народа, неприлично говорить человеку даже перед друзьями; а я, хоть и рад носить вашу одежду и пить с вами вино, в важных делах жизни иду и буду идти по путям Дана и Цоры.
Что-то чеканное, почти вызывающее звякнуло в его голосе при этих словах. Филистимляне переглянулись между собою. Самсон продолжал:
– Но вот что можно и должно мне сказать вам: спасибо за два урока, что вы дали в эти дни мне и моим товарищам. Первое, чему они здесь научились, будет им полезно: они раньше думали, что в гонках важнее всего ноги, в борьбе и метании камней – руки; теперь они будут знать, что сила не в руках и не в ногах, а в голове. Эти мечи ваши, которых у нас – пока! – нет, режут глубоко не потому, что железо – железо, а потому, что его раньше долго ковал кузнец и долго шлифовал точильщик. Этого Дан не забудет; и когда-нибудь вы или ваши дети еще будете гордиться своими учениками.
Простодушный Бергам захлопал, за ним еще несколько наивных гостей; но Ахтур и его группа молчали. Ахтур облокотился и в упор смотрел на Самсона. «Шакалы» радостно ерзали на своих местах и подталкивали друг друга. Самсон продолжал:
– Второе, чему я здесь научился за эти дни, – это мудрость межевого знака. У туземца много идолов, но святее всех идолов для него тот камень, которым отмечена межа, отделяющая его поле от поля соседа. Он прав. Нельзя переступать межу. Межа – залог мира. Крепок лад между соседями, покуда каждый сидит у себя дома; если же начнут они ходить друг к другу в гости, быть беде. Боги создали людей разными и велели им блюсти межу; грешно человеку смешивать тех, кого боги разделили.
– А зачем даниту филистимская жена? – пробормотал кто-то вполголоса, но Самсон услышал.
– У храма Вельзевула, что в Экроне, есть пчелиное поле, – ответил он. – Ходят туда на молитву только те из жрецов, у кого от роду горькая кровь: ни пчела, ни оса, ни шмель их не тронут. Но таких мало; а для других переступить ограду пчелиного поля – значит погибнуть. Я, Таиш-Самсон, сын Маноя из Цоры Дановой, рожден с горькою кровью. Я вырос среди вас; я вас люблю, и вы меня любили; мы были друзьями и, если вы хотите, останемся друзьями. Я – что рука, которую Дан протянул Кафтору из-за межи; но только одна рука, да и ее, после пожатия, надо вовремя снова убрать за межу. А народы пусть не переходят за ограду; тогда будет мир. Мир вам, друзья мои, филистимляне!
Вызова не было на этот раз в его словах; была скорее серьезная грусть, которая многим из филистимлян проникла в душу. В конце концов, они были впечатлительные люди, склонные к чувствительности, и не злые по природе; они поняли невысказанный упрек в нарушении гостеприимства и правил состязательной игры и не могли отогнать от себя сознания, что упрек заслужен. Даже друзья Ахтура потупили головы, но опять ободрились, когда увидели, что сам Ахтур остался невозмутимым и не сводил надменного недоброго взора с Самсонова лица. Они закричали:
– Ахтур! Пусть говорит Ахтур!
Ахтур встал. Прежде чем он начал, Самсон вдруг понял, что сейчас должно произойти что-то бесповоротное: конец его дружбы с этой красивой, холеной, веселой молодежью Тимнаты; и больше – конец его беззаботной юности.
Странной показалась ему новая манера Ахтура, хотя он уже знал, что связь их порвалась. Но он просто еще никогда не видел Ахтура в этой роли – озлобленного, ненавидящего, и не мог себе представить, как это будет звучать. Ахтур был всегда ровен, сдержан, полон благосклонной предупредительности; даже ирония его никогда не переходила в колючесть. Теперь он говорил по-иному, с подчеркиваниями, иногда почти грубо; видно было, что он намеренно хочет обострить столкновение. И еще видно было, что он нарочно подбирает трудные и длинные обороты речи, чтобы унизить необразованных гостей, даже Самсон не все понял.
– Как один едва ли не младший и не последний по знатности и по уму в этом блестящем собрании гостей, и я благодарю вельможных и щедрых наших хозяев за эти семь дней изысканного гостеприимства. Здесь, на самом краю нашей земли, в маленьком городе, окруженном полудикими племенами со всех четырех сторон небосвода, они сумели перенести нас в обстановку, напомнившую нам – вовремя напомнившую! – об утонченном величии царственной древности нашего народа; о том, что даже в пустыне, и хуже того – в затхлой пещере, где ютятся бродяги, князь остается князем; и долг его – жить по-княжески и говорить по-княжески с обитателями пещеры.
Он остановился, чтобы дать слушателям время для выражения сочувствия.
– Я был бы рад этим ограничиться, – сказал он, когда те смолкли, – ограничиться, конечно прибавив к этим словам пожелания счастья новобрачным, – если бы друг наш Самсон не нашел нужным столь великодушно поблагодарить нас за науку, почерпнутую здесь им и его товарищами (доблестью которых мы имели счастье восхищаться три дня подряд, а изяществом обхождения – еще дольше). Как один из учителей, я обязан, конечно, соблюдать скромность; и потому выражу сомнение, действительно ли преподавание наше окажется настолько успешным, как обещает нам Самсон, – действительно ли эти замечательные ученики, или дети их, или внуки их когда-нибудь сравняются с учителями. Очень сомневаюсь; но не это главное. Главным же образом я хотел напомнить другу нашему Самсону, сыну Маноя из великого и славного города Цоры, что если уж поминать такую мелочь, как полученные от нас уроки, то их было не два, а три; и о самом важном, третьем, он умолчал.
Теперь Самсон смотрел на него в упор, и все остальные тоже. Даже Бергам понял, что это ссора – ссора в его доме, на его пиру, и он ничем не может ей помешать; в первый раз в жизни он растерялся и нервно дергал свою окладистую бороду.
– Третий урок был важнее других потому, что он был вами дан не только юным сподвижникам нашего друга, но и ему самому, могучему Самсону. Вы ему напомнили о чем-то, что он, очевидно, забыл или чего не знал и что весьма полезно ему и всему народу его запомнить навсегда. Что он забыл эту полезную истину, доказывает одна мелочь, о которой, кстати, мы все чуть-чуть не забыли. Помнишь ли ты, Самсон, что еще в первый день пира ты загадал нам загадку: «Из пожирателя вышло лакомство, от свирепого осталось сладкое»? Сегодня последний срок; и я знаю разгадку. Остроумный приятель наш, филистимские вельможи, загадал нам притчу о нас самих. Он присмотрелся к нам и нашел, что мы хотя и дети Кафтора, но недостойные дети. Были мы когда-то пожирателями, завоевателями, владыками, свирепыми с врагом; но теперь – так он думал – мы изнежились, измельчали и годимся только на лакомство: только на то, чтобы соседи из безродного племени, потомки рабов египетских и бродяг по пустыне, изредка приходили к нам бражничать, любоваться плясками – или брать в жены красивых наших сестер и дочерей!
Подавленный хрип ярости вырвался сразу из сотни глоток; каждое лицо за каждым столом повернулось к Самсону, и на каждом были морщины угрозы. Самсон хотел сказать, что это неправда, но Ахтур жестом остановил и его, и своих:
– Ты получил свой урок, Самсон; видел, измельчала ли наша молодежь по сравнению с богатырями твоего города. Затверди эту науку; и вы, друзья мои, затвердите. И нам, и им полезно помнить, кто господа Ханаана. И еще одно: самое присутствие наше здесь – порука, что мы ничего не имеем против брака одной из наших княжен с одним из правителей соседней Цоры. Это бывало и в древности: и царю Керэта или Трои случалось иногда выдавать свою дочь за князя подчиненной ему области. Это полезно; это скрепляет вассальные отношения; это увеличивает преданность вассала господину. В этом смысле – да благословят боги твой брак, Самсон, судья Дана, одной из будущих вотчин Филистии!
Тут он сел. Дьявольская ловкость этой речи была в том, что конец ее как рукой снял всякую опасность взрыва со стороны филистимлян. Минуту назад они готовы были броситься на Самсона, но заключительный пинок Ахтура привел их в такой восторг, что гнев их растаял в ликовании и хохоте; они повскакали с мест, окружили Ахтура, жали ему руки, хлопали по плечу.
Самсон, стиснув зубы, думал тяжело и быстро. Что-то он должен сделать сейчас. Что? Да, надо сказать, что это неправда, он не ту загадку загадал; он загадал о каком-то пустяке – мед, пчелы, дохлая пантера… Но разве в этом дело? Это теперь уже мелочь. Надо… Как и Бергам, он в первый раз на веку потерял нить своей воли. Его мысли быстро завертелись кругом да около. Откуда взял Ахтур эту притчу о сладком и свирепом? Самсон что-то вспомнил – что-то в этом роде он сказал в то утро при Элиноар…
Инстинктивно он поднял глаза и увидел прямо перед собой обеих сестер; они стояли позади гостей, с кувшинами в руках; обе смотрели на него. Элиноар вся светилась торжеством; встретя взгляд Самсона, она засмеялась и крикнула:
– Это не я рассказала Ахтуру. Я рассказала только одной Семадар – спроси ее: правда, Семадар, я рассказала только тебе, а ты – Ахтуру?
Тогда он сплелся глазами с Семадар и видел, как постепенно под его взглядом менялось ее выражение. Сначала она смотрела на него с шаловливой повинною: она, по-видимому, одна во всей толпе не поняла, что произошло; думала, что это все шутки. Но вдруг ей стало ясно, что Самсон сердится; она побледнела, открыла губы, уронила кувшин, подымая руки не то для просьбы, не то для защиты. И еще через мгновение она поняла, что Самсон не только сердится, но он глубоко потрясен, случилось что-то большое, страшное, неисцелимое… А Самсону вдруг все это стало безразлично и противно. Одна девчонка солгала, другая выдала… Грязь, ложь, предательство – к чему спорить? О чем с ними всеми говорить? Прочь!
Он поднялся и крикнул изо всей силы:
– Хас!
Это грубое слово, это значит: молчать!
Редко он разворачивал свой нечеловеческий голос до полной ширины, как на этот раз; большинство из присутствующих никогда этого голоса и не слышало и не подозревало, что бывают такие объемы звука. Возглас его ударил по всей массе воздуха как бы сразу со всех сторон; за версту и дальше от Бергамова дома, в городе, он прервал гомон туземной черни; сторожа, избивавшие десятских, на минуту остановились, подняв толстые хлысты и встревоженно оглядываясь; а в саду Бергама замолчали птицы в листве на мгновение и люди надолго; только «шакалы» шарахнулись от своего стола и стали двумя рядами за Самсоном; все остальные не шелохнулись, только повернули головы. Не одна неожиданность грохота была в этом окрике, но и другое: что-то от Самсонова роста, от его плеч, вдвое шире спины любого человека, от тяжелой шеи, на которой казалась маленькой косматая голова, от гранитных мускулов под волосатой шкурою рук – весь облик Самсона был в этом реве, напоминание о нечеловечьей, фантастической силе, против которой безумием было бы поднять руку.
– Прощай, Тимната, – спокойно сказал Самсон среди полной тишины. – Больше вы меня гостем этого города не увидите; от вас зависит, чтобы не увидели меня врагом. Кому править Ханааном – это решится не на пиру и не словами. Пока – разойдемся за межу; ваше – ваше, мое – мое. Что мое, то я отберу, когда придет время… когда мне захочется. Что ваше, то вы получите. Заклад я уплачу. Я его не проиграл; загадка моя была совсем не та; но это не важно – моей телицей вы пахали, мне и платить за потраву. Что это было? Тридцать плащей из расшитого шелка? Вы их получите; и вышивка на них вам понравится: это будет работа не наших, а ваших искусниц. Прощай, Тимната, – и помни о меже: не переступишь.
Он повернулся к тестю.
– Прощай пока, Бергам, – сказал он. – Ты хороший человек, и не твоя это вина. Вина моя: прости меня.
Семадар к нему подбежала, протянула руки, хотела что-то сказать. Он отмахнулся, как от шмеля.
– Иди прочь от меня, – проговорил он негромко, но отчетливо; все слышали. Бергам побагровел и начал было слово; но Семадар, плача, бросилась ему на грудь, и он занялся ею.
Самсон пошел, и «шакалы» за ним; Ягир впереди, Нехуштан, доедая сочную фигу, последним.
Дом Ахтура был тоже за городской стеной, но много дальше от города, к западу, у самой дороги в Аскалон. Дней через десять, поутру, дворецкий его нашел на крыльце аккуратно увязанный тюк; в нем оказалось тридцать шелковых накидок, какие филистимляне надевали по праздничным случаям; не все были новые, но все хорошей работы.
У Ахтура не было сомнений, что накидки филистимские и что Самсон кого-то где-то ограбил. Но так до самой смерти своей и не узнал он, где и кого: под Аскалоном в загородный дом местного сановника поздно вечером, во время многолюдного званого пира, ворвалась шайка с великаном во главе; они убили несколько стражников и рабов, поколотили и раздели хозяина и гостей и пропали бесследно.
Глава XV
Во дни судей израильских
Из Аскалона Самсон вернулся прямо в Цору, ко времени жатвы. После уборки, взяв с собой Ягира и Нехуштана, он ушел, как обещал, в обход селений Дана разбирать тяжбы.
В самом деле, мала и тесна была Данова земля и оттого полна раздоров. «Дан судит и рядит», – насмехались соседние колена. В каждой деревне была ссора из-за того, что сосед у соседа ночью передвинул межевые знаки. На каждой десятой корове лежало обвинение в потраве. Вообще земледельцы ненавидели скотоводов. «Для малого стада, – жаловались они, – нужно столько земли, что посей на ней пшеницу – прокормишь целую деревню». Была округа, где человеку в шерстяной одежде опасно было показаться среди пахарей, а человеку в рубахе изо льна – среди пастухов; если же забрел бы туда чужак, не знающий местной злобы, в платье, сотканном из смеси льна и шерсти, плохо пришлось бы ему среди тех и других. Скотоводы еще были не так свирепо расположены – вероятно, потому, что их было меньше и они реже селились скопом; но у земледельцев убить тайком пастуха не считалось за грех.
Такого убийцу привели к Самсону в Айялон. На сходке вокруг судьи пастухи столпились с одной стороны, земледельцы с другой, как два лагеря. Самсон посмотрел на тех и других и сказал:
– Если затеете драку, перебью всех без разбору. Вызывайте свидетелей.
Убийца, коренастый человек, очень спокойный, отозвался:
– Никаких свидетелей не нужно. Я его убил, точно так, как рассказали тебе эти чертовы дети. – Он указал на пастухов. – И второго убью, если поймаю козу на своем винограднике. Сам Бог велел истреблять скотоводов.
Самсон усомнился в этом, но в стане земледельцев многие закивали головами. И обвиняемый с глубочайшей и невозмутимой убежденностью рассказал назорею предание о том, как в древности землепашец Каин убил овцевода Авеля и другие пастухи устроили было на него облаву; но тогда сам Бог послал к ним ангела заявить, что за каждого убитого пахаря чума поразит семерых из пастушьего отродья; а если они тронут Каина, совершившего такое хорошее дело, то за него одного умрут семьдесят семь скотоводов.
Самсон предложил семье убитого на выбор – побить виновного камнями или взять выкуп; посоветовавшись со своими, старший сын предпочел выкуп, чтобы не плодить кровавой мести в округе.
– Не дам выкупа, – упрямо сказал убийца, – Иегова запретил кормить эту саранчу.
Самсон взял его за правую руку и стиснул ее; почитатель Каина несколько минут извивался, бранился и вопил от боли, но под конец сдался и простонал:
– Дам выкуп – будьте вы прокляты с судьею вместе!
Среди самих скотоводов было тоже неладно. Те, у которых были коровы, ненавидели тех, что разводили овец; ругали овец той же бранью: «саранча». В Шаалаввиме, где недавно Самсон оказал услугу овцеводам, волопасы на него за это косились; но оказалось, что и овцеводы им недовольны. Как и староста их Шелах бен-Иувал, они все находили, что не следовало отбирать у херешанских грабителей все украденное стадо целиком: часть надо было оставить ворам, не то в утешение, не то в виде взятки. Теперь уже больше месяца не видно было в Шаалаввиме гостей из Вениаминовой земли, а прежде они приходили часто: иногда, правда, воровать, но иногда и торговать. Словом, все были сердиты на Самсона.
Самсон выслушал эти жалобы, ничего на них не ответил и сказал:
– У меня мало времени. Вы меня звали прийти к вам судить. Есть у вас тяжбы?
Оказалось, что в этом селении скотоводов вообще никто не хочет идти к нему на суд – кроме двух братьев, занимавшихся, в виде исключения, хлебопашеством и потому не имевших на него досады.
Братья были не похожи друг на друга. Старший говорил много, быстро и злобно, размахивал руками, сверкал глазами; младший держал себя скромно и молчал, покуда его не спрашивали. Первым выступил старший.
– Мы, собственно, не здешние уроженцы, – заговорил он, – покойный отец наш переселился из Баалата…
Самсон коротко прервал его:
– Начинай с конца.
Жалобщик удивился:
– Как так с конца?
– Начинай прямо с жалобы; об отце ты расскажешь, когда я тебя спрошу об отце.
– Но… ведь поле это купил наш отец…
– О чем спор?
– О дележе урожая, – ответил тот.
– Рассказывай.
– Поле мы вспахали и засеяли вместе; но во время жатвы поссорились и порешили разделиться. Поле пополам, на это оба согласны; но как быть с урожаем?
– Почему и урожай не пополам?
Старший закричал:
– Потому что он ничего не делал; и пахал, и сеял, и жал один я. Урожай мой!
Самсон спросил у второго:
– Правда это?
– Нет, – ответил младший, – оба мы работали поровну. Половина урожая – моя.
Самсон спросил:
– Есть свидетели?
Кроме жен, свидетелей не было: братья эти были единственными земледельцами в Шаалаввиме; никто их работы не видел, а жены не в счет.
Самсон помолчал; внимательно посмотрел на обоих братьев; потом оглянулся на стариков, которые только что укоряли его за то, что не оставил ворам подарка; и вдруг спросил у старшего:
– Ты говоришь: весь урожай твой?
– Весь. Потому что брат мой с самого детства…
– А ты что говоришь?
– Я по справедливости: половина его, половина моя.
– Значит, – сказал Самсон, – об одной половине спора нет: оба согласны, что она полагается старшему. Спор только о второй половине; ее мы и разделим поровну. Три четверти урожая – старшему, а младшему четверть. Ступайте.
Старший радостно загоготал; младший побледнел, но поклонился и хотел пойти. Тогда старики зароптали: один из них тронул руку Самсона и сказал ему тихо:
– Мы их хорошо знаем: старший лжет; он известен как человек негодный.
– Я это вижу, – громко ответил Самсон и обратился к младшему: – Брат твой – обманщик; но ты – глупец, а это еще хуже. Сказал бы ты тоже: «Весь урожай мой», – получил бы свою половину. Когда бьют тебя дубиной, хватай тоже дубину, а не трость камышовую. Ступай; впредь будь умнее и научи этому остальных людей твоего города: им это пригодится.
Старики опустили головы, кроме желто-седого Шелаха, который смотрел на Самсона с любопытством.
– Ты судишь по-новому, – прошамкал он. – А вот есть у нас еще один случай, похожий на этот. Приведи сюда Этана и Катана, – сказал он одному из сыновей, сопровождавших его, – скажи, что это я приказал.
Этан и Катан пришли неохотно – они были скотоводы.
– Эти шли дорогой, – объяснил Шелах, – и нашли приблудную ослицу. Пришли ко мне судиться. Я спрашиваю: «Кто первый увидел?» Каждый говорит: «Я». – «А кто первый схватил?» Каждый говорит: «Я». Как быть?
Самсон спросил:
– Верно рассказал мне Шелах бен-Иувал?
Оба кивнули головой.
– Разрубите ослицу пополам, – велел Самсон, – каждому полтуши и полшкуры.
Старики засмеялись этому, как неумной шутке; но Этан поднял голову, кивнул Самсону и сказал:
– Ты мудрый судья, цоранин. Если не мне, то и не ему.
– А ты что скажешь? – спросил Самсон у Катана.
Катан был человек рассудительный.
– На что мне половина ослиной шкуры? Коли так, можете отдать ее кому угодно, хоть ему – пусть он на ней женится, если хочет.
Самсон плюнул.
– Глупая тварь осел, – сказал он, – но ты осел из ослов. Рад бы и решить это дело в твою пользу – ты, видно, добрый хозяин, умеешь жалеть скотину; но раз ты сам уступаешь, спор кончен, и судье нечего делать. Ослица за Этаном. Иди и впредь никогда не уступай.
Старики были опять недовольны; только Шелах бен-Иувал проговорил как бы сам себе:
– Судит он, как неуч, но человек он мудрый.
А в народе с того дня пошла поговорка: «осел из ослов» – «хамор-хаморотаим» – про каждого, кто из чрезмерной честности сам себе выкопал могилу.
В Модине – тогда он еще носил другое имя – пришел к Самсону туземец с молодой дочерью. Муж ее, данит, велел ей накануне забрать свою одежду и годовалого ребенка и вернуться в дом отца. Туземец утверждал, что для развода нет причины; женщина была беспорочна, и сам муж не обвинял ее ни в изменах, ни в сварливости, ни в неряшестве.
Дело это оказалось сложным. Данита вызвали, и он, хоть запинаясь, но с глубокой убежденностью, объяснил, что жениться на туземке – грех.
– Зачем же ты женился?
– Я тогда не знал, что грех.
– А откуда знаешь теперь?
Оказалось, что близ Модина, в пещерах, поселилась недавно банда пророков и они ему растолковали, что нельзя смешивать кровь израильскую (он так и выразился: «израильскую», хотя слово это было неупотребительное в его скромном сословии) с кровью низких племен. Один из этих пророков сам пришел на суд и хотел было произнести речь; но Самсон и ему сказал коротко: «Начинай с конца», – и тот смешался и ничего не ответил, ругаясь вполголоса.
Браков таких было много и в Модине, и повсюду. Давно прошло время, когда завоеватели селились на холмах, оставляя покоренным племенам долину, ничего не делали и отбирали у туземца лучшую половину его жатвы. С тех пор на даровых хлебах Дан расплодился, а туземцы, голодая, вымирали и разбегались – пока, уже много поколений назад, некому стало кормить завоевателя. Тогда пришлось даниту спуститься в долину, взяться за соху или за пастуший посох и учиться у захудалого туземца. Так создались смешанные деревни – некоторая сфера общей жизни, и в домах Дана стали появляться наложницы, потом и жены, с покатыми лбами, с глазами навыкате, со страстной полнотою губ; часто по-своему красивые, но всегда более послушные и всегда лучшие кухарки, чем гордые девушки из потомства Валлы.
Суд этот принял отчасти характер богословского спора. Данит, наслушавшийся пророческих речей, привел длинный ряд заповедей и притч, по которым выходило, что сам Иегова, наместник его Моисей и славный воевода Иисус Навин запретили коленам брать ханаанских жен. О Моисее Самсон никогда не слыхал, о Навине ему кто-то когда-то рассказывал; он зевнул и спросил:
– Мало ли кто что запретил, когда и деда твоего еще не было на свете; надо знать почему?
– Это чужие девушки ввели к вам чужих богов! – закричал пророк из толпы.
Самсон повернулся к нему.
– Эй ты, бездельник, – сказал он, – вокруг меня вьются комары. Отчего ты их не отгоняешь?
– Сам отгоняй, – дерзко огрызнулся дервиш, – мало тебе твоих медвежьих лап?
– Верно, – признал Самсон. – Есть у меня свои руки; мне подмога не нужна. И Иегове не нужна. Покуда он сам терпит Астарт и пенатов – ты чего вмешиваешься?
В толпе, где было много туземцев, засмеялись от ловкого ответа.
– Кровь наша избранная, – говорил данит, – она – что вода из родника; нельзя лить ее в лужи на дороге.
А Самсон ответил:
– Мы не вода; мы – соль. Вода – это они; ударь по воде рукою, расступится. А брось пригоршню соли в бочку воды, не соль пропадет, а вся бочка станет соленой.
Тот опустил голову и не знал, что возразить. Самсон присмотрелся к нему: был он очень молод, из себя румяный и пухлый, со смачными губами; сам, очевидно, от туземной прабабки.
– Женщина, – сказал Самсон, – иди домой. Навари чечевицы с чесноком и тмином, прожарь на вертеле козленка, в самую меру, чтобы жирок не перестал капать, вареники посыпь шафраном и корицей и выкупай три раза в меду; и накрой стол чисто. Он вернется.
Она побежала, держа ребенка под мышкой.
– Твои пророки живут в пещерах, – сказал Самсон мужу, – не строят, не пашут, не пасут. Хочешь – поселись с ними: будешь тогда считать звезды и печалиться, что не так они размещены в небе, как тебе хочется. А кто выстроил дом, у того другие заботы. Ступай домой.
Когда они шли из Модина, Ягир сосредоточенно молчал. Как всегда, Самсон прочел его думу; он и сам с горечью думал о том же и отозвался ему и себе:
– Может быть, в самом деле прав тот голый пророк.
– А ты рассудил против него, – тихо и укоризненно сказал Ягир.
Самсон помолчал, потом спросил его:
– Случалось тебе тащить мешок зерна? Когда наполнишь его, сразу не взвалишь на спину: раньше надо его утрясти, чтобы зерно осело и не болталось. Что такое город или страна? Мешок, наполненный людьми. А судья, или царь, или саран должен его трясти, пока все не приладятся друг к другу – и правые, и неправые. Шелах бен-Иувал из Шаалаввима сказал мне умное слово: и правду нельзя подавать к столу полными тарелками.
Долго они шли молча; солнце село, полевые «шакалы» расплакались от радости, что скоро можно будет войти ужинать на виноградники. Самсон опять заговорил:
– Периззеи, гиргасеи, хиввеи… Что же, всех перерезать?
– За что? – спросил Ягир. – Кого они обидели?
– Или торчать им среди нас навеки, словно кость поперек горла? Проглотить надо кость – благо она стала мягкая, словно хрящ у барашка.
– И филистимляне – хрящ? – шепнул Ягир.
Самсон покачал головою:
– Кафтор не кость; Кафтор – железо; его не проглотишь. Значит – или мы, или они.
Ягир, как и все в то время, иногда тоже умел говорить образами. Он сказал с досадой:
– Кафтор железо. Дан камень; сведи их – будет огонь, и земля загорится.
Самсон остановился, расправил могучие руки, потянулся и ответил бодро и весело:
– Так и надо!
Нехуштан, не принимавший участия в этой беседе, только весело засвистал.
После Модина стали к нему повсюду приходить туземцы, прослышав о мудром судье. Сначала он отсылал их: согласно обычаю, они по своим дрязгам должны были судиться у собственных старост. Но оказалось, что у них уже и старост иногда нет – просто забыли выбрать, живя изо дня в день. Пришельцы взяли у них землю, язык, обычай, искусство, богов, а под конец отобрали у них и самую волю жить по-своему; как воробей, заглядевшийся на змею, они без ропота, может быть и не без охоты, дожидались поглощения.
Тяжбы их были несложны, сводились обычно к простой краже или обману, а приговоры Самсона – к палкам и пеням. Об одном случае, однако, сохранилось предание.
В Гимзо, на самой границе, где ханаанейское население было крупнее, потому что здесь селились иногда беженцы с филистимского побережья, была застарелая ссора между двумя соседями. Были это зажиточные люди, а потому их стычки волновали одноплеменников: туземцы охотно и грубо ругались между собою, но драк не любили. К Самсону пришло посольство просить, чтобы он помирил врагов. Враги оказались оба рослые, крепкие, без обычной тупости в глазах – может быть, с отдаленной примесью филистимского налета в крови.
– Жалуйтесь по очереди, – велел им Самсон.
Жалоб у них друг на друга было много, но все мелочи – Самсону стало скучно.
– Часто они дерутся? – спросил он у свидетелей.
– Чуть ли не каждый день приходится их разнимать, – ответили те.
– Отойдите в сторону, – сказал он свидетелям. Те расступились направо и налево; враги остались посередине. Самсон вдруг закричал: – Бей его!
Каждый из двоих принял этот приказ на свой счет; они замолотили кулаками, лягали друг друга, катались по земле, вцепившись один другому в бороду, а Самсон их по очереди подстрекал. Постепенно увлеклись и туземцы и тоже начали подбодрять то одного, то другого. Под конец оба выбились из сил и поплелись домой, то и дело опираясь друг на друга.
– Теперь будет у вас покой, – сказал Самсон. – Вся беда в том, что вы их разнимали. Всегда надо людям дать додраться.
Только одна группа туземцев не пришла к Самсону и вообще держалась особняком и от данитов, и от ханаанеян. В Хересе, у развалин храма, где когда-то вымершее племя поклонялось солнцу, жили в землянках аморреи. Высокие, с тонкими чертами лица, они промышляли огородничеством и охотой; женились только между собою; говорили мало, но по вечерам пели заунывные рифмованные песни; даниты их считали ворами и волшебниками, но избегали с ними ссориться, боясь неизвестно чего…
Настоящую племенную ненависть Самсон нашел только в Эштаоле. Здесь, в особом селении за городской стеною, жили переселенцы из колена Иуды, и каждый год их становилось больше. Даниты их терпеть не могли. Иудеи жили замкнуто, никого не обижали; между собою вечно о чем-то спорили и бранились; но у них были свои старосты, которых они слушались беспрекословно; и когда умирал староста, ходили судиться к его сыну. Занимались они больше всего торговлей, а женщины ткали шерсть на продажу – и шерсть получали из Иудеи, обходя местных овцеводов. И опять услышал Самсон от данитов то же бранное слово: «саранча»…
Месяц это продолжалось; и каждую ночь перед сном он думал и тосковал о Семадар.
Пытки Самсон почти никогда не применял – не приходилось: вид его и слава о его силе сами по себе достаточно пугали упиравшихся. Кары его были жестоки, и трех человек он велел побить камнями.
Когда он кончал обход, влиятельные люди повсюду были им в общем недовольны. Он судил не по обычаю; и сам, будучи молод, обычая не знал, и со стариками не хотел советоваться. Он слышал об этом недовольстве; и, вернувшись в Цору, сказал:
– Я к ним больше не пойду; если я им нужен, пусть приводят своих воров и спорщиков сюда, к воротам Цоры.
Впоследствии – хотя не сразу – так оно и было. Не проходило месяца, чтобы к воротам Цоры не приводили издалека связанного преступника или не приходили с толпою пыльных свидетелей истец и ответчик; и Самсон их судил по законам своей дикой мудрости и учил Дана суровой жизни волка среди волков.
Но до того еще много произошло других событий.
Глава XVI
Формула
Самсон провел несколько дней дома. На этот раз он не говорил даже с отцом; не показывался на улице и обыкновенно от зари до ночи, прямо через калитку в городской стене, уходил бродить. Уходил он на север, в обратную сторону от Тимнаты. Однажды недалеко от пастбища мимо него прошла Карни со своей служанкой, но он не заметил.
Никогда в жизни он не знал, что такое голод; а теперь он голодал по Семадар. Вся его громада мышц и нервов, от темени до пальца на ноге, изнывала и молила о ее прикосновении; но еще горше томилась его душа по ее русалочьим выходкам, по ее десятиструнному голосу; все то чужое, чудесное, необходимое, как вода в жаркий день, что было в ней, сверлило его память без перерыва. Он чувствовал у себя на шее невидимую веревку, туго натянутую; куда бы он ни повернулся, она оставалась натянута. Иногда ему казалось, что он кричит вслух; только по молчанию воздуха или отца и матери, когда это случалось дома в бессонную ночь, Самсон догадывался, что и он молчит. Часто ему казалось, что надо изо всей силы стукнуть кулаком по стене – стена развалится и он увидит то, что ему нужно, войдет, и схватит, и утонет в неслыханной радости. Самсон был очень несчастен в эти дни.
Ацлельпони его ни о чем не спрашивала. Но однажды она велела рабам выстроить новое крыло у дома; целую неделю она бранила и била их, и через неделю пристройка была готова. Тогда, стиснув бледные губы, она занялась убранством нового жилища; развесила по стенам лучшие свои шелка, разложила на полу цыновки и те шкуры, что прежде когда-то сын ей приносил с охоты; устроила постель, какой никто никогда не видал, на подставках; даже принесла из божницы расписной глянцевитый кувшин и поместила его на видном месте – она помнила, что в спальне у той проклятой чванной барыни, где повивальная бабка при ней так бесстыдно поворачивала во все стороны голую Семадар, был такой кувшин и в нем зеленые ветки с цветами. Когда все было готово, она ничего не сказала Самсону; он тоже ничего не сказал, но взял ее на мгновение за руку и посмотрел ей в глаза взглядом малого ребенка, который заблудился в лесу, натерпелся страхов и холода, проголодался – и теперь мать его нашла, умыла и ведет в теплую комнату накормить.
В ту же ночь он ушел, на этот раз по южной дороге. Он поклялся, что не придет больше гостем в Тимнату, но дом Бергама был за стенами Тимнаты. Он далеко обогнул город; в холмах, перед зарей, ему попалась серна с детенышем. Обе от него побежали; маленькая козочка показалась ему тоненькой и беспомощной, как – как девушка, к которой протянул руки в первый раз великан-жених. Он сбил старую лань камнем, догнал и подобрал младшую и осторожно понес ее живую на руках, заглядывая в детские, испуганно-доверчивые глаза. Так лучше, идти мириться надо с подарком; и Семадар любила малых зверят.
Рассветало, когда он постучался у дверей Бергама. Плана, что сказать и сделать, у него не было.
– Разбуди мою жену, – велел он оторопелому рабу.
Тот дрожал и не находил слов.
– Я… я позову господина, – проговорил он наконец.
– Не нужен мне твой господин, – ответил Самсон, – я за женою.
Мимо отшатнувшегося раба он прошел в переднюю, направляясь к ее комнате – к их комнате. Он откинул занавеску и заглянул с порога. На постели спала девушка с черными волосами: не Семадар. Больше никого не было.
– Где теперь комната Семадар? – спросил он нетерпеливо.
– Госпожа Семадар… госпожи Семадар нет, – бормотал раб, – она не здесь… Я скажу господину.
И он со всех ног бросился куда-то во внутренние покои. Самсон стоял посреди широкой передней, постукивая ногою по плитам; он сам не заметил, что стиснул козочку, и она жалобно закричала. На той двери шевельнулась занавеска, выглянула Элиноар и опять опустила тяжелую ткань. Он не заметил и обернулся только на шлепанье босых пят Бергама.
Бергам не успел обуться, но это был единственный недочет в его внешности. Борода его была в таком порядке, как будто он и во сне ее поглаживал; волосы тоже; купальный плащ, поверх ночной одежды, падал ровными складками. Он был одет точно так, как полагается быть одетым на заре тестю, когда зять нежданно врывается в дом через месяц и больше после ссоры; по-видимому, в неписаном тысячелетнем кодексе его было ясное правило и на этот случай, как и на все другие случаи. И манера его была такая, как полагалось при подобных обстоятельствах; нисколько не удивлен; не сердит, но нельзя сказать, чтобы радовался; приветлив, несколько сдержан и вообще спокоен. Самсон заметил только одно: что тесть на него не хмурится. Улыбнувшись до ушей, он просто сказал:
– Здравствуй, Бергам. Где Семадар? Я пришел взять ее в Цору. Моя мать выстроила для нее дом; маленький, но точь-в-точь такой, как у тебя.
Бергам пожал ему руку, что было несколько неудобно из-за маленькой серны, и ответил:
– Очень рад тебя видеть в добром здоровье, Самсон. Не отдашь ли свою ношу Пелегу? Возьми козленка на двор, Пелег, и дай ему молока; травы не давай – он еще маленький. И вели подать в мою спальню вино, мед и пряники. Милости просим ко мне, дорогой гость.
«Гость?» – подумал Самсон, но не высказал. Его, как всегда, победила круглая законченность этого обхождения; кроме того, ему было не до пустяков.
– Где Семадар? – спросил он, идя за Бергамом.
– Прежде всего, – ответил Бергам, – сделай мне честь и присядь. Вино сейчас подадут. Не хочешь ли умыться? Ты, по-видимому, провел всю ночь в дороге.
Самсон потерял терпение; повел плечами, чтобы снять с себя обаяние чужого обычая, и сказал резко:
– Это все потом. Я спрашиваю, где Семадар; и ты отвечай, где Семадар.
Бергам и к этому слогу беседы оказался подготовлен. Он ничем не показал, что резкость ему не нравится; на деловой вопрос он деловито ответил:
– Она не в моем доме.
– Где она? Я пойду за нею. Здесь, или в Экроне, или опять у твоих родственников в Газе? Я пойду за нею. Моя мать выстроила для нее дом; ей будет там так же хорошо, как у вас.
Они смотрели прямо друг на друга; Самсон заметил, что в лице Бергама выразилась некоторая степень умеренного удивления. Ему вдруг стало жутко: сейчас произойдет что-то непонятное, невероятное, невозможное.
– Я, должно быть, не так расслышал, – сказал Бергам, разводя руками, – но мне кажется, что ты уже во второй раз упоминаешь о намерении пригласить мою старшую дочь в Цору, в дом твоей матери?
Самсон нагнулся, крепко взял себя обеими руками за колени и проговорил негромко и отчетливо:
– Ты перестань шутить, старик. Не в дом моей матери, а в мой дом; не твоя старшая дочь, а моя жена.
При слове «старик» Бергам заметно нахмурился. Грубость недопустима; раз дошло до грубости, то разговор, по его правилам, должен впредь вестись – если он неизбежен – без обиняков, принятых только в беседе между одинаково благовоспитанными людьми. Так же отчетливо он ответил:
– Около месяца тому назад, в этом самом доме, при сотне полноправных свидетелей, ты сказал моей дочери: «Поди прочь».
У Самсона проступила поперек лба темно-синяя жила, глаза ушли глубоко под брови, скулы и подбородок напружились; но он ничего не сказал, потому что в эту минуту вошел раб с подносом.
Слуга ушел. Бергам сделал было движение передать Самсону кубок, но тот не шевельнулся и ждал. Бергам продолжал:
– За несколько дней до того я счел долгом познакомить тебя с основными началами, по которым определяются права и взаимоотношения супругов на филистимской земле. Я тогда же точно и сполна перечислил тебе все восемь формул, какие могут быть произнесены для расторжения брака. Седьмая формула именно гласит: «Поди прочь».
Лицо Самсона постепенно изменилось. Жила побледнела; брови поднялись, глаза округлились и немного выкатились; натянутые мышцы от висков до молодой бороды разомкнулись; и вдруг он расхохотался совершенно искренне и беззаботно.
– Что же, – спросил он сквозь смех, – значит, по-вашему, я с нею развелся?
Бергам ответил:
– Я бы не назвал это разводом в собственном смысле слова. Развод учиняется со взаимного согласия; при этом применяется одна из первых четырех формул. Последние четыре формулы употребляются при одностороннем акте отвержения, когда муж по собственной воле изгоняет жену. Я оставляю пока в стороне оскорбительный и в данном случае совершенно незаслуженный характер того способа расторжения вашего брака, который ты избрал; но брак ваш расторгнут.
Самсон перестал смеяться, но глядел на Бергама ласково, как старший на ребенка.
– Полно, тесть, – сказал он, – все это мелочи. Поведи меня к ней, мы помиримся; и у тебя, если хочешь, я прошу прощения. Ты хороший человек, я хочу остаться твоим другом.
– Поверь мне, – ответил Бергам, – и я дорожу твоею дружбой; но я боюсь, что ты не понял сути вещей. Тимната живет по законам Кафтора. Расторгнутый брак расторгнут.
Самсон вскочил.
– Веди меня к ней, – сказал он коротко, тоном приказа.
– Ты не можешь пойти к ней. По нашему закону, да, верно, и по вашему, отвергнутая жена не лишается права вступить в новый брак. Семадар живет в доме своего мужа.
– Мужа?! – заревел Самсон.
– Она вышла замуж за твоего приятеля Ахтура.
Самсон поднял оба кулака и хрипя двинулся на Бергама.
Это было тоже предусмотрено в кодексе его бывшего тестя. Бергам не двинулся с места, не бросился к стене, где висело разное оружие, – знал, что это бесполезно; не позвал на помощь. Он скрестил руки; его лицо вдруг приняло выражение надменного отвращения; и он сказал:
– Ты меня назвал «стариком»; и ты в моем доме.
Самсон остановился, тяжело дыша.
– Странный обычай у Дана, – продолжал Бергам, глядя на него сквозь прищуренные ресницы, – и я не жалею, что мы снова чужие.
Самсон уже не слышал. Ветер выл со всех сторон вокруг него, ливень хлестал по лицу, горы валились одна за другой ему на голову; одна за другой совершались над ним дикие, сумасшедшие вещи, которых никогда не бывает в жизни; сто человек держали его за горло и душили, еще сто рвали волосы, еще сто колотили по голове. Никто его на деле не бил, и сам он стоял, почти не шевелясь, только мотал головою и сжимал и разжимал пальцы; но буря его и метания чувствовались так ясно, что Бергам, дожидаясь, чем это кончится, дивился несдержанности простого люда, который выставляет напоказ переживания, подлежащие сокрытию.
В дверь заглянула Амтармагаи, за нею два встревоженных раба; Бергам сделал им знак – не беспокоиться и оставить его с гостем наедине. Самсон ничего не видел. Постепенно припадок его прошел; он сел на высокую постель и задумался, не обращая внимания на хозяина. Дума у него была одна: это неправдоподобно, таких вещей не бывает. В его жизни до сих пор не было ни одного горя, в его среде тоже; никто близкий не болел, не умирал, не знал лишений. Самсон никогда и вблизи не видел страдания; правда, только недавно люди перед ним плакали на суде, но то было не в его кругу, то все было как-то за оградой. Раз он видел человека, у которого болели зубы, и не мог понять, что с ним. Теперь боль торчала в его собственном мозгу; сколько ни отпрыгивала мысль, останавливаясь на пустяках, на цвете подушек, на стенной живописи, она сейчас же возвращалась обратно – к его потере.
Вдруг он сообразил, что Бергам уже давно стоит над ним и говорит что-то утешительное, держа руку у него на плече; но в то, о чем он толкует, еще нельзя было вслушаться. Самсон прервал его и спросил тоном не обиды, а жалобы, тоном побежденного:
– Разве это справедливо – схватить неосторожное слово, на пиру? Я иноземец, ничего не знаю о вашем законе; я не запомнил твоей науки о мужьях и женах. Это несправедливо.
Бергаму пришло в голову, что он прав; но в кодексе Бергама был другой готовый ответ – его он и произнес:
– При этом было сто человек. Слово есть не то, что сказал говорящий: слово есть то, что услыхали слушатели. Брошу я камень в небо: упадет на землю – я пошутил; упадет человеку на голову – я убийца. Обмолвка наедине – обмолвка; обмолвка на людях – приговор.
Самсон его не слушал; Бергам принял его безучастие за согласие, был этим искренно удовлетворен и охотно и широко распахнул перед юным варваром уютные, плоскодонные заводи своей мудрости. Он говорил долго, благоразумно, толково. Нельзя так огорчаться из-за женщины; вообще ни из-за чего нельзя огорчаться. Мир, в сущности, есть большая детская, полная разных игрушек; они называются – поцелуй, богатство, почести, здоровье, жизнь. Надо учиться у детей: сломалась одна игрушка – поплачь минуту, если хочется, а потом возьми другую и успокойся. А придет вечер – бросай все и ложись спать, не брыкаясь; сон, то есть смерть, тоже игрушка, вероятно, не хуже других. Главное одно: чтобы дети всегда были чисто умыты и не кричали слишком громко.
Не самые слова его, но журчанье их стало понемногу проникать в сознание Самсона. Что-то в этом роде он знал и любил; ради этой мудрости он и ходил к ним в Тимнату; это самое он говорил тогда Карни, сестре Ягира, или если не говорил, то думал.
А Бергам продолжал журчать. Конечно, любовь – упрямая прихоть; человеку иногда чудится, будто нет для него на свете другой женщины. Но это только чудится. Так иногда проголодаешься в пути, и кажется тебе: хорошо бы теперь полакомиться бараниной. Дошел до постоялого двора. Есть баранина? Нет. Ужасно жаль. А что есть? Только вареное просо. Делаешь гримасу. Но так и быть, подавай просо. Начинаешь есть – оказывается, и просо вкусно; и поев – ты уже и забыл о баранине. Суть в аппетите; то блюдо или иное – это только прихоти. Молодости свойственна и прилична страсть; но выбор велик…
После этой притчи Бергаму вдруг пришла в голову гениальная мысль; пришла, точнее говоря, не «вдруг», а по самой законной связи представлений. Баранина и просо; кухня; вторая жена его, аввейка, превосходно стряпает; она мать Элиноар; Элиноар! Продолжая утешать Самсона, он в порядке спешности обдумал эту идею со всех сторон, то есть с тех сторон, с которых она могла касаться его самого и его дома. Девица подросла; характер у нее неудобный; выдать ее замуж в кругу филистимского дворянства здесь, на окраине, где все они так помешаны на чистоте расы, будет нелегко; с другой стороны, именно ввиду ее происхождения брак с иноземцем не вызовет тех недоразумений, которые получились из первого опыта; тем более что родители Самсона ведь построили в Цоре дом для его жены, что с их стороны чрезвычайно разумно. Во всех отношениях отличный план. И, над понуренной головой Самсона, он осторожно и деликатно коснулся этой новой мысли. Отцу, конечно, непристойно выступать сватом собственной дочери; но ввиду их дружбы и… кхм… создавшихся обстоятельств некоторое отступление от правил может быть допущено. Он, Бергам, не знает, заметил ли его друг, что в этом доме есть еще одно юное женское сердце, плененное его доблестями; но от отцовского глаза это не укрылось. Это чувство однажды – кажется, по случаю прихода Маноева домоправителя – выразилось даже в таком сильном припадке ревности, что ему, Бергаму, пришлось распорядиться о применении строжайших воспитательных мер. Вместе с тем он, без особого хвастовства, может сказать, что когда-то в молодости считался знатоком женских очарований и не совсем еще забыл ту науку; и он, Бергам, берет на себя смелость утверждать, что младшая дочь его по красоте вскоре далеко превзойдет старшую. Для опытного взора уже и теперь в этом нет сомнений. Быть может, плечам ее недостает той мягкой покатости, напоминающей изгибы лучшего кувшина критской работы; но бюст ее выше поставлен и дольше продержится на желательной высоте, а бедра и лядвеи, когда созреют…
Самсон по-прежнему не слушал; его мысли вообще стали неясны. Вдруг он сделал неожиданную вещь: сразу, как будто сломавшись, свалил голову на подушку, поднял ноги на постель и, прежде чем успел их уложить, заснул; не зевнув, не потянувшись, заснул, как будто сквозь землю провалился. Бергам, конечно, не обиделся, но плечами пожал; все это было для него ново, отчасти даже любопытно, как если бы довелось близко наблюдать, скажем, случку медведей. Он вспомнил, что в детстве у него была любимая собака; она сломала ногу, и раб-костоправ долго возился над починкой; собачка все время выла, но как только врач затянул последний узелок, она тоже сразу уснула, на половине последнего визга.
Бергам тихонько вышел. В передней были обе его жены и целый отряд рабов, на случай опасности. Он распустил челядь, а с женами устроил совет. После совета Элиноар было приказано часто наведываться к спящему и, когда проснется, прислуживать ему.
Самсон проспал утро, день и вечер. Ему ничего не снилось; но от времени до времени где-то на окраинах его мозга отпечатывались физические ощущения. Мягкая рука гладила его лоб, отстраняя косицы, упавшие на глаза. Потом стало свободнее ногам; потом что-то теплое нежно и влажно обласкало его ноги. Однажды к его губам прижались открытые жаркие губы, а рука на короткий миг опять ощутила горячее, шелковистое, упругое прикосновение, которое он привык сознавать, не просыпаясь, за те семь ночей. Он что-то пробормотал и не проснулся.
Проснулся он так же внезапно, как заснул, и сразу сел на кровати. Была темная ночь; в углу тускло горел ночничок. Первое, что он увидел, был поднос с хлебом, мясом, медом и вином, на табурете у самой постели. Он стал есть и пить; быстро съел и выпил все, что было на подносе. Тогда ему послышался шорох, и он увидел в тени фигуру.
– Это кто?
Она ответила, не подымаясь:
– Элиноар.
– Что тебе нужно?
– Отец велел мне ходить за тобою. Я сняла твою обувь и умыла твои ноги, и приготовила эту еду.
– Поздно теперь?
– Недалеко до полночи; в доме все уже спят.
– Дай сюда мои башмаки, – сказал он.
Не вставая, она протянула к нему руки вдоль постели и грустно проговорила:
– Ты говоришь со мною так, как будто опять ненавидишь меня.
– Где мои башмаки? – повторил он, оглядывая пол.
– Не сердись на меня, Таиш, – прошептала она и вдруг расплакалась.
Очень сильные люди больше всего на свете боятся женского плача; это и на суде всегда сбивало Самсона с толку. Он не знал, что сказать.
– Не сердись на меня, – говорила она сквозь рыдание, – может быть, я виновата, но я люблю тебя. Я не хочу жить, если ты на меня сердишься.
– Оставь, – сказал Самсон досадливо, – ни на кого я не сержусь, и мне не до тебя. Где мои башмаки? Не могу же я уйти босиком.
– Куда тебе идти ночью?
– К Семадар, – ответил он очень просто.
Сразу ее всхлипывания перешли в смех, ее покорность – в мятеж.
– Нечего торопиться, – сказала она звонко, – они оба до зари не заснут.
Прежде чем он понял, она бросилась вперед ничком, обхватила его ноги руками, обвила их волосами. Она взмолилась к нему скороговоркой, бессвязно:
– Я тебе тогда сказала, под маслинами, а ты не поверил; ты ударил меня. Она гадкая; ей все равно, кто ее целует, ты, или Ахтур, или третий. Она тебя не любила даже в те дни. Тебя никто здесь не любит; ты это знаешь. Я одна тебя люблю; в ту неделю я по ночам металась, как птица, которой на кухне перерезали горло. Если бы не случилось это все, я бы сама ее убила. Возьми меня, Таиш; я пойду за тобой в Цору; я пойду за тобой на войну, среди твоих «шакалов»; я научу вас владеть мечами, я сманю из Тимнаты кузнеца. Моя мать будет служанкой твоей матери. Я тебя люблю, Самсон…
– Отпусти мои ноги, – сказал Самсон, – и дай мне найти башмаки.
Она закричала в исступлении:
– Ведь Семадар лежит теперь, обвившись вокруг Ахтура, шепчет ему, что его ласка слаще твоей!
Он высвободил ногу и босой пяткой ткнул ее в лицо, опять как тогда под маслинами, только не ладонью, а пяткой. Она откатилась по полу. Самсон поднялся, взял светильник и с его помощью нашел свои башмаки; надел их, завязал и ушел.
Глава XVII
Как Бергам вышел из затруднительного положения
Было уже совсем около полуночи, когда Бергама разбудила его жена-аввейка. Она единственная в доме видела, что Самсон ушел; тревожась за дочь, она не легла спать, а просидела несколько часов в темном углу передней. Когда мимо нее тихо прошла громадная тень данита и исчезла на крыльце, она пробралась в ту комнату и застала Элиноар на полу, в припадке безмолвной истерики. У девушки стучали зубы, и вся она тряслась мелкой дрожью. Много времени прошло, пока она в состоянии была говорить; и еще больше, пока мать от нее добилась толку – что Самсон ушел за Семадар. Тогда она решила разбудить хозяина дома.
Бергам серьезно встревожился. Быстро одевшись, он позвал раба, велел ему захватить меч и поспешил с ним к Ахтурову дому. Ночь была темная, идти через поля и виноградники было невозможно: пришлось идти по дороге, а это был длинный крюк. Бергам шел со всей быстротою, на какую была согласна его рыхловатая полнота, и обдумывал положение. Положение казалось ему затруднительным, особенно потому, что он начинал сомневаться, поступил ли он сам по всем правилам благоразумия. Во-первых, рассудительно ли было с его стороны лечь спать, не приняв никаких мер к предупреждению этой выходки Самсона? Но на это он сам себе ответил, что вся его дворня, вместе взятая, не в силах была бы, да и не решилась бы помешать такой выходке. Серьезнее было другое самообвинение: еще рано утром он запретил рабам рассказывать кому бы то ни было, что у него за гость; и рабы его, на беду, отличались примерным послушанием. Отсюда следует, что Семадар и Ахтур ни о чем не подозревают и будут застигнуты врасплох. С другой стороны, Ахтур ему говорил накануне, что в этот вечер у него собираются друзья, кажется, по поводу предстоящих скачек в Асдоте, куда на днях отправлены были лошади изо всех конюшен города. Значит, можно надеяться, что беседа затянулась и будет кому вмешаться, если бы дело приняло совсем непристойный оборот. Но опять же – «вмешаться»… В каком смысле они «вмешаются»? Друзья Ахтура – все молодежь; степенных, рассудительных людей среди них мало. Все это может кончиться неприятно; очень неприятно. Бергам терпеть не мог проявлений беспорядочного насилия. В молодости и он раза два принял участие в набегах, которыми сопровождалось покорение долины Сорека и округа Тимнаты; но по природе он был магистрат, правитель, а не воин, и самая мысль о драке, о боли, о грубом безобразии свалки была ему противна. Словом, положение создалось затруднительное.
– Еще далеко? – спросил он раба.
– Скоро будет старая смоковница, что у перепутья; а оттуда уже близко, господин, – три или четыре оклика.
Дворяне считали на выстрел из лука, простонародье на человечий оклик – шагов двести или около того. Оклик? Бергаму иногда казалось, что он и отсюда слышит в той стороне какие-то крики; но кругом так стонали шакалы, так гудел ветер в рощах и виноградниках, что разобрать было трудно. Где эта проклятая смоковница? Он так и подумал – «проклятая», хотя не в его обычае было браниться. С перепутья одна дорога вела к южным воротам (по этой они и шли теперь), одна в горы, одна прямо к границе Дана, огибая Тимнату, четвертая в Аскалон мимо дома Ахтура. С перепутья уже можно будет расслышать, нет ли там беспорядка.
Вдруг прямо перед ними послышались торопливые шаги, из темноты бегом вынырнула белая фигура и, завидев их, метнулась в сторону.
– Кто это? – крикнул Бергам.
Она с криком бросилась к нему. Семадар была в ночном платье, едва дышала от волнения и бега; она обхватила отца руками и повторяла, дрожа, прерывающимся голосом:
– Уведи меня домой. Не ходи туда. Уведи меня. Не ходи туда. Уведи…
Сомнений больше не было: беспорядок, очевидно, разразился, и Бергам почувствовал, что создалось положение, требующее от него не колебаний, а распорядительности. Он строго приказал:
– Успокойся. Говори ясно и кратко: что случилось?
– Они его убивают… Самсона убивают…
– За что?
– Он размозжил голову Ханошу. Кубком. Наповал. Но Ханош первый бросил кубок, я сама видела… И он ударил по лицу Ахтура; Самсон ударил. О! Какой ужас – ничего не видно, ни глаза, ни уха; кровь… А теперь они его убивают. Я хочу домой…
– Веди ее домой, – сказал Бергам. – Меч отдай мне.
– Отец, не ходи туда, – закричала Семадар.
– Ступай, – повторил он рабу и кинулся бегом дальше.
Раб повел ее обратно, поддерживая и успокаивая. Это был Пелег, старый слуга; Семадар выросла у него на глазах и считала родным. Почти на бегу она рассказала ему, что видела. У Ахтура была вечеринка, а она легла спать. Разбудил ее шум, и вдруг она услышала голос Самсона и выглянула из своей спальни. Самсон стоял в дверях. Он говорил громко, но спокойно: «Я пришел за моей женою. Отдай мне мою жену». Ахтур поднялся, остальные сидели. Ахтур тоже говорил, не подымая голоса, но что говорил – она не помнит. Вдруг Ханош, Ханош из Экрона, закричал пьяным голосом: «Гони прочь этого бродягу!» – и швырнул в Самсона кубком; и кубок ударился в лицо, и все испугались и замолчали. А Самсон поднял кубок с пола и бросил его обратно – прямо в голову Ханошу. И тут что-то хрястнуло, затрещало – какой ужас! – что-то брызнуло во все стороны, и Ханош сел на пол, качнулся вперед и назад и упал. Тогда все закричали, вскочили; а Ахтур заревел: «В моем доме? Моего гостя?!» – и схватил со стены меч, и кинулся на Самсона, и все остальные, человек двенадцать их было, схватили ножи, табуреты, кувшины и тоже бросились к Самсону. А Самсон – это ужаснее всего – схватил Ахтура за руку, что с мечом, схватил левой рукой, а правой ударил его по щеке, и с лица Ахтура сразу полилась кровь, и Ахтура больше нельзя было узнать. Тут вбежали рабы, сколько могло втиснуться в комнату – двадцать, тридцать, больше, все с дубинами в руках, и все, гости и рабы, окружили Самсона, и от крика у нее все завертелось в голове, и она бросилась бежать, сама не зная куда; а теперь они убивают Самсона…
В эту минуту Бергам, отец ее, уже знал, что они не убили Самсона. Когда он, пыхтя, добежал до перепутья и действительно услышал далекий гул множества голосов, навстречу ему неслась громадная черная тень. Она промчалась бы мимо, но Бергам окликнул:
– Самсон! Что ты сделал?
Самсон узнал его по голосу, остановился и ответил звучным, веселым шопотом:
– Сам еще не знаю. Пусть они сосчитают свою падаль и скажут тебе точно.
Он повернул голову назад, прислушиваясь.
– Еще не погнались, – сказал он громко и так же радостно. – Ищут, верно, по комнатам и в саду. Но мне пора – их там полсотни и больше; и мечи, и копья. Прощай опять, тесть: спасибо, что дал мне выспаться под своей кровлей и велел накормить.
Бергам показал на свой меч.
– Если бы ты не спал нынче под моей кровлей и не пил моего вина, я бы сам попытался тебя убить, хоть я и не молод, и не силен, – твердо и сурово сказал он.
Самсон протянул руку.
– Дай сюда меч, – проговорил он тоном приказа.
Бергам отшатнулся:
– Не дам. Это – измена по закону Пяти городов.
– Отдай добром, не то возьму силой.
Бергам не смутился: на подобный случай имелись правила, – очевидно, в его родословной были примеры, более или менее похожие и на такое положение. Одним движением он повернул меч рукоятью вниз, упер его о камень и слегка налег грудью на острие.
– Двинься ко мне, – сказал он Самсону, – и я тоже буду падалью, как ты выражаешься. Пока я жив, мой меч не достанется инородцу; это против закона.
В темноте он видел, что Самсон наклоняется и хочет прыгнуть; а острие кольнуло его между ребрами чрезвычайно неудобно, хотя он сам не заметил, что начинает разжимать кулак, которым прикрыл его. Вдруг Самсон выпрямился и сказал тем же веселым тоном, как и сначала:
– Смелый ты старик. Хорошо, будь по-твоему. Меч за тобою; но Семадар – моя. Приведи ее в Цору, иначе я вернусь за нею – и не один.
И, осмотревшись во все стороны, он исчез по дороге, ведущей в холмы. Бергам отер холодный пот с лица, постоял, подумал и побрел обратно, к своему дому. Строго рассуждая, следовало бы ему пойти в другую сторону, разобраться, что случилось; но, в конце концов, помочь он больше ничему не может: право, на одни сутки с него довольно беспокойства. Самсон его дважды назвал стариком – и, пожалуй, это похоже на правду. Бергам очень устал.
Еще издали он увидел факелы и фигуры на крыльце своего дома; в ту же минуту позади он услышал характерный топот, еще редкостный в этом округе. Когда он дошел до крыльца, его нагнали два всадника; один проскакал дальше, к воротам, другой остановился. При отсвете факела он узнал Бергама, и Бергам его: это был Гаммад, богатый горожанин, из близких друзей Ахтура.
– У тебя в доме, я вижу, тревога, – сказал верховой, – значит, ты уже знаешь. Страшное дело. Нас послали за лошадьми для погони. Он вырвался и бежал; твоя дочь, Бергам, тоже исчезла, еще в начале свалки. Мы опасаемся, что он ее нагнал и унес. Вели оседлать твоих коней; брат мой сейчас подымет на ноги все конюшни в городе; жаль, лошадей осталось немного – но не печалься, мы их нагоним!..
– Семадар у меня в доме, – ответил Бергам, – он ее не настиг. Скачи назад и скажи Ахтуру, что жена его в безопасности.
В эту минуту с крыльца соскользнула женская фигура и подбежала к ним, спрашивая:
– Что с ним?
– Муж твой… ранен, но он на ногах – он и остальные ждут коней у перепутья. Таиш вырвался и бежал. Мы сейчас пошлем погоню.
Семадар всплеснула руками и засмеялась от всего сердца.
– Вырвался! Из такой толпы, с мечами и дубинами! Перебил вас всех и бежал!
Гаммад смотрел на нее, хмурясь.
– Я рад, что ты спаслась, Семадар, – сказал он сухо, – но веселости твоей не понимаю. И Ахтур не поймет, зачем ты ушла из его дома.
Она ответила сквозь смех:
– Не убеги я, он унес бы меня у вас на глазах. Я сама теперь жалею, что убежала.
Бергам прервал ее:
– Не говори глупостей, Семадар. У тебя горячка; ступай к матери.
– Подожди, – вдруг сказал всадник. – Ты – ты не встретила его на дороге? Не видела, в какую сторону он скрылся?
– Если бы и видела, – звонко ответила она, уходя, – то вам бы не сказала.
– Семадар!! – закричал Бергам в большой тревоге; но она уже была на крыльце, а Гаммад, не говоря ни слова, повернул коня и поскакал опять в сторону Аскалона.
Бергам понял, что бурные сутки его не кончены. Его положение становилось все более затруднительным. Он пошел на крыльцо, опустив голову, и старался что-то сообразить, но сам не знал, что именно. Он велел женщинам идти спать, но они отказались, и он промолчал. Решительно, он был очень утомлен и очень уж немолод. Раб подал ему табурет, он сел; привлек к себе, сам того не сознавая, Семадар, потрепал ее по руке и опять отстранился. Женщины оживленно переговаривались, рабы перешептывались. Слышно было, что город начинает пробуждаться, за стеною засветились огни, заржали выведенные лошади. В то же время с аскалонской дороги донесся нарастающий гул голосов; показались факелы. Толпа шла прямо на дом Бергама; навстречу ей, из города, сюда же вели коней. Вскоре все место перед домом стало похоже на площадь военного сбора.
Бергам, гладя бороду, спустился с крыльца и пошел навстречу Ахтуру. При свете факелов он узнал его только потому, что узнать его было невозможно. Левая половина лица была нечеловеческая; но и правая была страшно искажена болью и бешенством. Гаммад, ведя лошадь под уздцы, шел с ним рядом.
– Мне нужна Семадар, – сказал Бергаму Ахтур, трудно и, видимо, с мукой ворочая исковерканной челюстью.
– Семадар ничего не знает и ни в чем не виновата, – ответил Бергам, обводя глазами освещенные лица; все как одно мечены были тем же зловещим выражением злобы, стыда и еще непроветренного похмелья. – Семадар ни при чем: виноват я, вижу, что виноват, и хочу вам рассказать все как было.
Они смотрели на него и ждали.
– Я мог предупредить вас и не предупредил, – говорил Бергам спокойно, степенно, без униженного смирения, но и без вызова; говорил именно так, как полагается вельможе, который совершил оплошность и вслух признает свою вину; ибо и это бывало в его родословной. – Самсон провел весь день в моем доме. Пришел на заре; очень гневался вначале, но потом успокоился и лег спать. Я был уверен, что все окончилось мирно; и, не желая тревожить Семадар и Ахтура и весь город, я велел своим домашним сохранить это посещение в тайне. А поздно ночью он проснулся, ушел – и остальное вы знаете. Я глубоко провинился пред вами, господа. Я слагаю с себя все мои звания, чины и должности; передайте меня суду по законам Пяти городов…
Гневный ропот слышался в толпе во время его слов. Ахтур, глядя на него боком, сделал ему рукою знак замолчать.
– Это мы после разберем, – произнес он довольно отчетливо. – Теперь не до тебя. Мне нужна Семадар, позови ее.
Бергам хотел возразить, но было поздно: легкая рука оперлась на его плечо – Семадар стояла с ним рядом. Некому было в этой толпе примечать такие вещи; но они были в ту минуту величавая пара, без испуга и без надменности, оба простые, сдержанные, серьезные, учтивые и на все готовые.
Ахтур указал на Гаммада:
– Он говорит, что ты видела, по какой дороге Таиш убежал.
Она покачала головой:
– О нет, Ахтур, я не видела.
Гаммад проговорил угрюмо:
– А мне сказала, что да, – и еще со смехом.
Семадар посмотрела на него, на Ахтура, на других, опять покачала головой и ответила:
– Я не так тебе сказала; ты перевернул мои слова. Но это мелочь; а видеть я не видела.
Кто-то сзади грубо крикнул:
– Скрути ей хорошенько руку за спиной, тогда узнаешь правду!
Бергам знал закон. По закону, муж имел у них над женою почти безграничные права – в некоторых случаях право казни и во всех случаях право пытки. Медлить было опасно.
– Она не могла видеть Самсона по дороге, – сказал он. – Я встретил ее в двух выстрелах из лука по сю сторону перепутья и отправил ее домой в сопровождении раба. Но сам я пошел дальше и наткнулся на Самсона, как раз у смоковницы. Я знаю, по какой дороге он ушел.
Рука Семадар обвилась вокруг него теснее. Гаммад обернулся и закричал: «На коней!» – а Ахтур смотрел на Бергама единственным глазом, ожидая.
Бергам кашлянул.
– По какой? – спросил Ахтур.
У Бергама вдруг явилось такое чувство, как будто у него тоже свернуты челюсти и говорить ужасно трудно.
– Отвечай, старая корова! – неуклюже завопил Ахтур, подымая оба кулака и делая шаг вперед.
В голове Бергама что-то работало помимо его сознания и воли. Сегодня на рассвете было то же самое: поднятые кулаки и слово «старый». Он ответил: да, я стар, и ты в моем доме. И тот дикарь его не тронул. И после – только что – не отнял меча. И он спал в доме Бергама и ел его хлеб.
Бергам открыл рот; Ахтур опустил кулаки, но Бергам, крякнув, сказал только вот что:
– Я… я в очень затруднительном положении. Дело в том, что он спал под моей кровлей и…
Вдруг с ним заговорила Семадар, по-детски, вкрадчиво и просительно, как будто они были наедине и она выпрашивала игрушку:
– Отец, милый, не говори им; не надо говорить.
– Да, – ответил Бергам, тоже словно беседуя наедине, – я действительно полагаю, что это было бы неправильно.
Ахтур изо всей силы пнул его ногою в живот. Бергам отлетел на несколько шагов назад и упал навзничь. Семадар его выпустила, потому что Ахтур удержал ее за волосы, швырнул на землю и стал топтать ногами в грудь и в лицо. С крыльца раздался крик женщин и рабов; Амтармагаи быстро сошла по ступеням и побежала, придерживая платье, к дочери. Кто-то из друзей схватил Ахтура за руку; Семадар этим воспользовалась, поднялась, зарыдала, засмеялась и крикнула: