Перевод – это вдохновение и мастерство
Выход в свет книги переводчика Альбины Борисовой «В поисках золотого зерна…» – общественно значимое событие. Как и публикация в 2018 году книги переводов «Мой илин кэбисэр» Аиты Шапошниковой. Перевод художественных произведений – важный элемент литературного процесса и это, можно сказать, особая тема. Перевод как часть национальной литературы и духовной деятельности является важной составляющей процесса национального самоутверждения. Мы гордимся тем, что произведения наших выдающихся писателей читают в разных странах благодаря переводу на русский язык.
Каждый из писателей и поэтов, представленных в книге – это особая Вселенная, и переводчик сохранил своеобразие подлинника, истинно то, что Альбина Андриановна повторила неповторяемое, сохранила душу произведений, то неуловимое, что есть в каждом творчестве, будь то поэтический текст или прозаическое произведение. Этому способствует ее знание языкового и культурного мира. Поэтому эти произведения, прозвучавшие на русском языке, также неотделимы от родного языка и литературы, звучат также естественно и свободно, как оригинальные произведения, при этом сохраняя национальные особенности образов и мотивов.
Говорят, что переводы создают новую классику. Возможно, ведь произведение выходит на большой простор и становится достоянием широкого круга читателей, владеющих русским языком во всех концах мира. И очень важно писателю, пишущему на своем родном языке, найти переводчика, который сможет не просто передать поэтику, но и самое главное – сохранить узнаваемость почерка и стиля.
Если заглянуть в историю художественного перевода произведений якутских писателей на русский язык, то она ведет свой отсчет с начала ХХ века. Первым признанным переводом считается пьеса «Манчары» Василия Никифорова-Кюлюмнюра, переведенная учительницей Марией Николаевой. Важно заметить, носителем языка. В 1913 году Василий Васильевич этот перевод прочитал в арт-кафе Серебряного века «Бродячая собака» в Петербурге. Так начиналось это культурно-литературное общение якутского и русского слова, и русский язык стал для якутских писателей дорогой, приводящей в большой читательский мир.
Расцвет перевода якутской художественной литературы на русский язык начинается с 1930-х годов и особенно в 1960—1970—1980-е годы. Среди переводчиков якутских авторов – именитые, выдающиеся русские писатели. Советские образцы перевода с подстрочника были, как правило, переводами высокого качества. Произведения классиков Алексея Кулаковского-Ексекюлях, Анемподиста Софронова-Алампа, Платона Ойунского, Семена и Софрона Даниловых, Леонида Попова и других обрели своего всесоюзного читателя. Мы можем даже сказать, что эти произведения становились фактором русской литературы. Лучшие переводы включались в золотой фонд русской литературы.
В советский период Москва с Литературным институтом имени А.М. Горького была настоящим центром притяжения для писателей со всех концов страны, и конечно же якутских писателей. Важное значение имела учеба в Литературном институте группы якутских переводчиков. Бесспорно, советская художественная переводческая школа являлась уникальным явлением. Из тех, кому довелось учиться, Альбина Андриановна, Аита Ефимовна Шапошникова, Мария Егоровна Алексеева посвятили себя служению литературе. Их сегодня мы по праву называем не только ведущими, но и мастерами перевода.
Художественный перевод обогащает и укрепляет литературные связи, предопределяет взаимовлияние литератур. Сегодня русский язык остается тем мостиком для якутской литературы, который открывает новые горизонты сотрудничества, в том числе и на всем евразийском пространстве. Национальная литература не может существовать без контакта с другими национальными литературами. И выход этой книги, так поэтически названной, важный шаг в этом процессе.
Олег Сидоров,Председатель Ассоциации «Писатели Якутии»,к.ф.н., доцент
Платон Ойунский
Александр Македонский
В далекие времена, давние дни-годы в краю, где никогда не было студеной зимы, а царило вечное благодатное лето, под высокой горой на берегу теплого моря жил, говорят, прославленный, именитый Александр Македонский – ликом хорош, умом силен; огонь, война и кровь были спутниками государя того.
Прежде чем сесть на золотой трон отца своего и держать совет с господами-госпожами, Александр Македонский облачился в воинские доспехи. Надел золотую кольчугу, золотой шлем со сверкающей звездой из огромного драгоценного камня, с развевающимся высоким султаном; в одной руке сжал остроконечную булаву, другой оперся на направленный острием вниз верный свой обоюдоострый меч. Над собой велел водрузить пылающее алой зарей полотнище-стяг. Тотчас принял он подобающий воину грозный облик. Загорелась звезда на шлеме, засверкали глаза, враз заполыхали кровавым отсветом и трон, и сам государь.
После чего велел созвать он господ с госпожами, устроить великое угощение: лучшие из лучших яств, отборные из отборных вин были поданы им. Все предались веселью. Лишь великий из философов старец Аристотель был угрюм и мрачен, лишь он один не отверзал уста, сидел, понурив голову.
– О, почтенный учитель мой, отчего ты невесел, отчего не обронишь хоть одно нужное, бессмертное слово свое? Завтра ты вернешься к себе, я же отправляюсь сражаться за новую победу, добывать новую славу… Ты прославишь имя свое высоким, могучим умом на века, великое учение твое откроет широкий путь всему человечеству, станет яркой путеводной звездой, освещающей грядущее… Мое же имя, если и будет прославлено, то не от того, что обладаю я умом великим, а множеством пролитой крови, одержимостью кровавой бойней, – так сказывал, говорят, Александр Македонский.
– Потому не обмолвился я и словом… Путь твой – залит кровью, путь мой – постижение вершин ума, торжество знания, просвещения. Не в моих силах благословить тебя на пролитие крови, на погибель людскую, на уничтожение рода человеческого – этим ты жаждешь прославить имя свое? Сколько безвестных еще умов недюжинных погубишь? Сколько не родившихся еще умов могучих, философов великих во чреве матерей сгубишь? На века остановишь ты процветание, грядущее всего человечества… Нет, нет, мне радоваться нечему. Нам с тобой не по пути, прости! Я ухожу, – сказал Аристотель, трижды поклонился и вышел вон…
– Солнцеподобный государь, великий властитель наш, да прославится имя твое высоко, да слышно будет оно далеко! Уничтожь врагов своих и возвеличь торжество свое! Срази соперников-ровесников своих и приумножь удачу свою! В этом мире для великих властителей нет большего счастья, чем высокое имя и громкая слава! Нет выше счастья, чем счастье победы! Не ржавеет меч, омытый кровью, не смеет поднять взор на победителя поверженный враг… Губит – успех и счастье победы, бесславит имя – любовь женщины, разделившей с тобой ложе… Завтра твой меч изойдет алой кровью, острое копье обагрится свежей кровью – на весь мир, на века прославишь, обессмертишь ты имя свое! – такую здравицу в честь солнцеподобного государя своего произнес господин главный воитель и, трижды поклонясь, поднял вверх золотой кубок с вином. После чего все господа и все госпожи вскочили на ноги, склонились в низком поклоне: «Слава! Слава! Слава! Да восторжествует верховный властитель наш, Александр Македонский, да знаменито будет имя его во всем мире!» – так, говорят, прославляли они его, вздымая золотые кубки.
Вся Мидия превратилась в один огромный, полыхающий жарким пламенем костер, солнечный свет застили клубы черного дыма пожарищ. Обезумевшие от людской крови солдаты, не разбирая, ребенок то или старец, насаживали людей на копья и сбрасывали в самое пекло огня. Всепожирающее пламя, взметая искры, с треском взмывало ввысь, еще живые люди судорожно корчились в смертельных муках – видя это, солдаты Александра Македонского громко хохотали.
На оставшихся в живых мужчин надели кандалы, превратили в рабов. Женщины, девушки стали жертвами грязных утех победителей-насильников… Пролилась кровь убиенных, изошли слезами глаза живых; с оковами на ногах, с путами на шее, испуская тяжкие стоны, были кинуты они в жизнь, полную проклятий, страданий и мук.
Один прекрасный дворец заполыхал, объятый пламенем. Клубы густого дыма взметнулись высоко к небу. У дверей дворца три солдата с трех сторон воткнули копья в седовласого почтенного старца, подняли вверх и стали раскачивать, выпуская из него кровь. Увидев это, подбежали с криками сын и дочь бедного старика, кинулись в ноги солдатам с мольбами: «Будьте солнцем и луной! Сжальтесь над ним! Не предавайте позору доброе имя отца нашего, не срамите тело его старое!.. Мы упокоим золотые кости его, схороним серебряные кости его, похороним как подобает, достойно… Сжальтесь, снизойдите, отдайте его нам!» Услышав это, три солдата сбросили старика лицом вниз и затоптали несчастного в грязь. Затем схватили парня и живым бросили в огонь… Потом накинулись на девушку, сорвали одежду. «Моя!» – «Нет, моя!» – повздорив меж собой, солдаты затеяли драку. Двое поддели на копья третьего и кинули в огонь. После чего принялись друг за друга. В это время девушка выхватила копье убитого солдата и вонзила в спину одного из дерущихся: «Отец! Брат! Кровь за кровь! Вы отмщены!.. Этот дворец был моей золотой колыбелью… Теперь же он стал золотой могилой моих дорогих родителей и единственного брата!» – пронзительно вскрикнула она и снова схватила копье. Вскинув его высоко над головой, девушка стала пятиться, приближаясь к огню. Оставшийся в живых солдат двинулся за ней в надежде схватить.
– Остановись! Живой не дамся! Теперь мой суженый – жаркий огонь!.. Солнце ласковое, прости! Свет мой белый, прости!.. Пусть не достанется тело мое на поругание проклятому врагу, пусть не пляшет он на прахе нашем! – крикнула девушка, кидая копье в солдата, и пронзила ему шею. Солдат захрипел, размахивая руками, выгнулся назад и медленно осел… Девушка вскинула руки, готовая взлететь от радости: «Кровь за кровь!», но тут обрушился дворец, заклубился густой, черный дым, взметнулось красное пламя.
Так, сказывают, не покорясь ворогам, покидали этот мир те, кто не пожелал позорить имя доброе свое, не захотел видеть, как топчут ногами проклятые чужеземцы родную землю, смешивают с грязью прах дорогих им людей… Так, говорят, не боящиеся смерти орлы, не страшащиеся схваток смельчаки, отважные храбрецы обрели честь и хвалу, бессмертную славу свою…
На исходе дня, когда облака вспыхнули пурпуром вечерней зари, когда красные угли догоравших пожарищ покрылись серым налетом пепла, и едкий дым от которых потянулся прочь, уносимый ветром, – на высокий холм вихрем взлетели девять коней, запряженных в золотую колесницу, на которой восседал Александр Македонский. В клубах дыма, в лучах алого заката золотые доспехи его полыхали кровавым отсветом. Вскинув голову со сверкавшей звездой на шлеме, он оперся на свой острый меч и устремил вниз горящий неукротимым огнем взгляд свой… Под холмом он узрел царя Мидии, искусного оратора, мыслителя, старца Солона – поверженного, обесславленного, пригвожденного к позорному столбу. Каким еще быть побежденному?! Он сидел, свесив голову на грудь… Светлый лик его был залит кровью, царская корона слетела, обнажив седовласую голову. Холодный ветер безучастно трепал белые пряди, опаленные огнем…
У победителя же облик был другим… Беспощадно подвергнув огню, дотла разрушив множество городов и крепостей, пролив моря крови и тем став именитым, тем став знаменитым, приумножившим славу свою, сверкая грозными, свирепыми очами, собрав неисчислимое войско свое, так сказывал, говорят, Александр Македонский: «Торжество наше возвысилось! Честь наша возросла! Слава – победителям! Всем – моя благодарность!» На что войско его неисчислимое, армия его именитая, грянуло что есть мочи, да так, что небо раскололось, земля задрожала, колыхнулись клубы густого дыма, взметнулся серым вихрем пепел: «Александру, властителю великому, победителю – слава! Слава! Слава!»
– Победителю – счастье, побежденному – горе! – с этими словами главный воитель положил к ногам Александра Македонского, восседающего на троне из бивня морского быка, украшенного золотом и драгоценными каменьями, сверкающую золотую корону царя Солона, затем принес и положил по обе стороны посох и меч старца Солона. После чего, высоко подняв над головой окровавленное копье, воскликнул: «Да здравствует великий властитель счастливой Мидии, солнцеподобный государь Александр Македонский! Слава ему!» На что неисчислимое войско, именитая армия, трижды пророкотало: «Слава! Слава! Слава! Да здравствует Александр Македонский!» Громоподобная здравица вспугнула воронье, слетевшееся к кровавым останкам несчастных убиенных. Раздалось многоголосое карканье, шум крыльев тяжело поднявшихся и закруживших в небе сытых птиц. Раздираемый переполнявшими его чувствами, Александр Македонский вскочил с трона – его окровавленное оружие вонзилось у самых ног старца Солона и эхом разнеслось: «Что это?» Дрожь проняла поверженного царя, вздрогнул, встрепенулся он. Умолкли голоса людей. Воцарилась тишина. Сверкнув глазами, загремев кандалами, промолвил, наконец, старец Солон: «Это?.. Это – счастье сильного, горе – умного!»
Кровь отлила от лица Македонского, вспомнил он слова учителя своего Аристотеля. «Верно говорит старец. Прославлюсь я не умом, а кровавым оружием», – и умолк в раздумьи… Вдруг, с удивлением подумал: «А ведь он… даже побежденный, низвергнутый… силой ума обессмертит себя… Я же обесславлю, покрою позором имя свое, коль убью его», – и, обращаясь к Солону, решительно произнес: «Ты прав! Да восторжествует правда!» – и велел отвязать от позорного столба старца, снять с него кандалы и усадить рядом с собой…
Победители предались радости-ликованию, трапезе-пиршеству. В полночь разожгли множество костров, сожгли тысячи пропитанных смолой факелов. Заколыхались во тьме тени людей. Александр Македонский заметно захмелел, потому, может, обратился он с таким вопросом к старцу Солону: «А не боишься говорить правду?»
– О-о, правду говорить опасно. Из-за нее, порой, у одного – слетает голова, а у иного – возрастает слава, – отвечал старец Солон.
– Что ты знаешь об этом, расскажи, впредь наукой будет мне.
Кровью изошедшей, пеплом покрывшейся, пылью всклубившейся Мидии бывший властитель, великий царь-государь старец Солон поведал тогда, говорят, такой сказ о правде…
В прошлые дни-годы один из правителей Персии, собрав вельможных господ-госпожей своих, философов почтенных, искусных мастеровых своих, корону на голову возложив, мантию на плечи накинув, обоюдоострый меч прислонив к трону, опершись на посох, означавший высокий чин его, вопрошал в смятении великом: «Кровью клялись вы, что будете праведны, справедливы… Настало время услышать мне от вас правду… Кто скажет правду – восславит имя свое, удостоится награды; кто солжет – тот погибнет от руки палача на кровавой плахе…. Какова участь моя? Каков удел мой? Суждено ли мне счастье? Уготовано ль горе? Каково будущее мое?» – так вопрошал он, грозно сверкая взором…
Все, кто слышал его, умолкли, не смея проронить и звука. Не нашлось никого, кто посмел бы обронить хоть слово. Снизошла глухая тишина. Еще более раздосадовался государь, взыграла кровь его, зажегся недобрый огонь в глазах. Взгляд его становился угрюмей и тяжелее, рука все чаще сжимала рукоять обоюдоострого меча. Так сидел он, наливаясь гневом, не отводя горящего взора с подданных своих. И вдруг раздалось: «Я!» – необычайно гулкий, трубный глас, будто исходящий из самого чрева земли, пронизал людей до самых пят. Удивленным, испуганным взорам предстал могучий старец с долгими, белоснежными власами до самых плеч, с горящими очами, с бородой, ниспадающей на грудь – одной рукой опирался он на посох, другую вытянул встречь государю, чтобы молвить слово… Находившиеся во дворце господа-госпожи вздохнули с облегчением и замерли в ожидании. Государь их солнцеподобный оторопел от неожиданности, вскочил на ноги, затем, обернувшись в сторону искусных, великих мастеровых своих, произнес: «Говори!» – одной рукой оперся на обоюдоострый меч свой, другой рукой уперся в бок и впился горящим взглядом в старца…
– Не убоявшись всевышнего, спросил ты о своем предназначении-часе… Слушай же! В этом мире, под этим солнцем нет никого, кому бы выпала столь мрачная, беспросветная доля, ущербная участь… Вся родова твоя могучая, потомство твое многочисленное изведется на корню, останешься ты один как перст, как пень обгоревший, обуглившийся посреди леса, выжженного дотла огнем. Лишившись всего, ослепнув от горя, будешь омываться кровавыми слезами. Соседний правитель порушит государство твое, погубит великий народ твой, накинув петлю на шею, привяжет он тебя как собаку к хвосту своего коня, – такие страшные, обжигающие душу, помрачающие ум слова изрек старец.
– О-о, несчастный, подвергнув черному проклятию счастливую судьбу мою, возвысил ты торжество врагов моих, видят—не видят ли, какую участь накаркал ты мне?!! Слышат—не слышат ли?!! За то, что на радость врагам моим подверг ты меня уничижению невыносимому, за тяжкий проступок твой в том – да отрубят тебе голову на кровавой плахе, – так, во гневе великом вскричал, говорят, солнцеподобный государь, великий властитель.
Отрубили старцу голову, подвесили за шейный позвонок к шесту и воткнули тот шест на кровавую плаху у позорного столба, как голову предателя, продавшегося врагу.
Еще более разгневался, еще более разъярился правитель. Господа-госпожи его в испуге великом подумали: «Чей черед наступает, чьей крови суждено пролиться в этот раз? О, изыди-изыди, нечистая сила! Доведется ли нам увидеть солнце завтрашнего дня?» – в такие тяжкие, черные думы погружены были они.
Три долгих месяца в муках и страданиях провел солнцеподобный их государь, затем созвал вельможных, именитых господ-госпожей, великих философов почтенных, искусных мастеровых своих и спросил у них: «Кто может рассказать о будущем моем?» Едва успел он выговорить, как открылись двери дворца, и вошел старец с налитыми кровью глазами, с белоснежными власами до пояса, с бородой, ниспадающей ниже колен. Будто звук сломавшейся в морозном воздухе ветки, неожиданно звонок и пронзителен был голос его. От страха у людей мурашки побежали по телу, волосы встали дыбом: «О-о, изыди-изыди, нечистая сила! Снова слетит чья-то голова, снова прольется кровь!» – и сидели они, онемев от ужаса, ни живы, ни мертвы.
– Солнцеподобный государь, великий властитель, дошла до нас весть, что пожелал ты узнать о будущем своем и от того испытал муки мученические, впал в раздумья тяжкие… И вот, послали меня к тебе. Так внемли! И знай! В этом мире, под этим солнцем среди могучей родовы твоей, среди многочисленного люда твоего не будет человека столь долгого, счастливого века, чем ты. Кто бы и как бы сильно ни возжелал сесть на высокий трон твой, возложить на себя величавую корону твою и стать властителем вместо тебя – не доживет до твоих лет, не переживет тебя. Кто бы из детей твоих ни возжаждал скорой смерти твоей, чтобы стать вместо тебя царем-государем, сколько бы ни лелеял в себе черную мысль – никогда не суждено ей сбыться. Как бы ни ждали нынешние соседи-правители, многочисленные враги смерти твоей, не доставишь ты им такой радости – умереть прежде них… Суждено тебе прожить долгие годы, завоевать множество государств под власть свою и прославить себя на весь мир! Такова судьба-участь твоя по указанию, по предначертанию свыше. Возрадуйся! Воздымайся! Слава тебе навеки, солнцеподобный государь! – так сказывал старец, трижды кланяясь правителю.
Бывшие при этом господа-госпожи с великим облегчением, с радостью сердечной, с сияющими глазами вскочили как один на ноги, воздавая почести государю своему: «Слава!!! Слава!!! Слава!!!» Великий властитель их вспыхнул от радости, прочь прогнавшей черные думы его, просветлел ликом, поднялся с трона и сказал, обращаясь к старцу, передавшему указание-предначертание свыше: «Благодарю тебя за слова добрые о моем будущем!» – и, поклонясь, щедро одарил его богатыми подарками, усадил на почетное место, оказал всяческие почести…» – так закончил, говорят, старец Солон свой сказ о правде…
Александр Македонский был сильно поражен тем сказом: «Ну и ну! Первый, бедняга, не нашел нужных слов, дошедших бы до сердца, оказался слишком прям. Второй же сумел сказать правду, тем приумножил и славу, и богатство свое… Если подумать… выходит, что они оба говорили ведь об одном и том же!»
– С чем можно сравнить силу радости этого правителя? – спросил Александр Македонский. Старец Солон ответил: «Наверно, можно сравнить с каплями живительной влаги, упавшими на иссушенную зноем пустыню». Услышав это, Александр Македонский подумал: «Ну и ну! Глубок смысл слов его… И моя радость теперь подобна каплям живительной влаги, упавшим на иссушенную зноем пустыню. Может статься, завтра объявится другой великий воитель и не оставит от добытой победы моей даже обгорелой головешки, порушит, обратит в прах мое великое государство и будет строить свое, новое государство, по своему разумению… Мое счастье – счастье кровавого оружия, в чем же умысел счастья того? В чем польза его?» – подумал он, но не произнес этого вслух… Постепенно утихла острота обуявшей его радости, притупилось ощущение торжества и значения одержанной им победы, на глазах улетучились они, превращаясь в дым, обращаясь в туман, пока совсем не исчезли… Горько досадуя, оперся на кровавое оружие свое Александр Македонский: «Знание правды – стало моим проклятием… Предавая беспощадному огню государства этого мира, подвергая их безжалостному разрушению, проливая кровь людей, изводя на корню их родову, я взберусь на вершину мира, воткну, торжествуя, острием вниз верный меч свой, оставив за собой кровавый, полный проклятий след… В том – мое счастье!» – так подумал он и принял это как свое проклятье, незабываемое в веках, и затаил в сердце незаживающую рану… Не вынеся боли от раны той, умер он в совсем молодые годы… Так сказывают с далеких-давних времен люди.
1925 г. Пер. 2002 г.
Соломон Мудрый
О, до чего ж ярко и лучисто светит весенним днем солнце, до чего ж хорошо! Неужто, от жаркого тепла, пронизывающего спину, не взыграет кровь, не забьется сердце? Тает снег, на воде играют яркие блики солнца, оживают деревья-травы, больше взмывающих в небо птиц, возвращаются с юга утки-гуси, звонко кукует кукушка, щебечут пташки – о, будто сам творец явился в этот мир… Для души якута-саха, для взора уранхайца – удивительное время: исполненный радости трепет деревьев-трав, их тихое перешептывание с ветром, лобзание с солнцем. Вода в озере, будто кокетливая девушка, взглянет украдкой из-под деревьев-трав на солнце, вспыхнет огнем и, словно смутившись, внезапно блекнет, туманится, чтобы затем вновь засверкать, заискриться.
С вышины сияющих небес с громким гомоном ринулся вниз бекас. Опустившись у края озера встал, важно выпятил светлую грудь, покачивая хвостом, и окинул окрестности цепким взором черных зорких глаз… Завидев на другом берегу озера задремавшую, свесив клюв, нежащуюся в сладостной истоме под теплыми лучами солнца самку, бекас радостно встрепенулся, издал пронзительный, призывный свист. Самка очнулась, вскинула крыльями, горделиво выгнула шею и затаилась в ожидании. Неужто, увидев эдакое, усидишь на месте?! Зазвучала песнь, полная страсти, в ней слышалось кипение крови, биение сердца; не переставая выводить трели, беспрестанно трепеща крыльями, бекас направился в сторону самки; как бы испрашивая согласия, едва заметно задрожали его крылья, нагнулась шея, потянулся клюв, смежились веки… О, уж невозможно унять бурлящую кровь, бешеный стук сердца: с дрожащими крыльями, с песней любви ринулся он в бушующее полымя страсти…
Вода в озерце засверкала, замерцала, вспыхивая в радостном сиянии. Зашумели ревниво кроны двух тальников.
Дед мой Уйбан Унаров, закончив обход вершей да силков, со словами: «Ну что, дружок, отдохнем?» – скинул на землю берестяную плетенку и сел, подставив теплым лучам солнца свою стариковскую спину. Так саха имеет обыкновение исцелять свои застарелые болячки. Мой старый дед, увидев, как любятся бекасы, лишь хмыкнул: «Хе-хе-хе… Ишь, заливается, как тот Соломон». «Какой такой Солома?» – вопрошаю я. – «Какой? Да тот самый, Соломон Мудрый… Давным-давно жил, говорят, в городе Иерусалиме славящийся своим умом царь Соломон Мудрый, у которого было три тысячи жен».
– Оксе, ну и ну! Так много жен? На скольких же его хватало?!
– Хе-хе-хе… Рассказывают так, дружок… Ну вот, однажды велел Соломон Мудрый отобрать из трех тысяч своих жен триста самых лучших, подобных стройным стерхам, похожих на величавых лебедей – много танцев они станцевали, много песен пропели, услаждая взор и слух его, хоть и стар уж был царь, да взыграла кровь, забилось сердце. Тут жена одного из его близких друзей – женщина неземной красоты – вышла из дому посмотреть на эти игры-забавы, лицо ее вспыхнуло от радости, она засмеялась так, что сорвавшиеся из ее уст звуки послышались чудеснее трелей любых сладкоголосых пташек, что уж тут говорить о песне стерха, звуке кырымпы?! Совершенно дивный голос…
Прямо в сердце пронзил тот голос Соломона Мудрого. Увидев лик женщины, царь был потрясен и замер в немом восхищении. «Среди трех тысяч моих жен не нашлось такой желанной! О, где мое счастье? Без нее – не найти мне его!.. О, всевышний творец, создатель мой! Зачем тобою дана мне кровь горячая, сердце живое?!. Коль сотворил ты меня на счастье великое, – бушующий огонь крови моей, неутолимый жар сердца моего, жгучую страсть души моей – всели в кровь и плоть этого чудного создания!.. Хоть единожды б обнять, словно выточенные из кости водяного быка, белые, дивные ножки ее! Сжать в ладонях вздымающиеся, подобно двум вершинам ливанских гор, прекрасные перси ее! Окунуться б в полыхающие темным пламенем, бездонные, словно ночное небо, глаза и утолить жар сердца моего! Испить бы поцелуй исходящих соком спелой ягоды рдеющих губ ее! Причесать бы струящиеся легкими волнами, словно под ласковым дуновением ветра, шелковистые власа ее! Погладить бы вспыхивающие алой зарей ланиты ее! О, спаси меня, творец! Призри сына своего грешного! Горит мое сердце, не держат ноги, померк свет белый в глазах, не мил он стал мне!!! Нет мне счастья без нее!» – так он пел, говорят, песнь страстной любви, песнь пламенной любви, сотрясая седой, спадающей на грудь, бородой, белоснежными, спадающими на плечи, власами, точь-в-точь как тот бекас дрожал, заливался он слезами и песнью любви… – смеясь сказал мой дед. – Царь, дошедши до того, не мог не добиться своего, на то он и царь, взял что хотел.
– Ну-у! И как это ему удалось? А муж у нее где был?
– Муж? Был муж… да царь ее все равно взял… От женщины той совсем потерял голову и совершил один черный грех. Отправил ее мужа на войну, где убили его, а женщину взял в жены.
Восседая на золотом троне в своем дворце, надев на голову усыпанную драгоценными каменьями сверкающую золотую корону, накинув на плечи подобную багровому облаку пунцовую мантию, разодев свою возлюбленную как богиню – устроил он пир с самыми лучшими яствами и с самым дорогим зельем хмельным. Тут явился к нему ангел Смерти.
– Ага! Так ему и надо! – радостно воскликнул я.
– Э, нет, дружок, не спеши! Соломон Мудрый не нам чета… Не тут-то было, не умер он, напротив, пуще прежнего прославился… Говорит ему ангел Смерти: «Ну, Соломон Мудрый, пробил твой час! Всевышний в сильной печали от свершенного тобой греха, послал за твоей душой, чтоб предстала она перед судом его… Говори, да побыстрей, слово-завещание свое, определи судьбу государства, прощайся с народом своим!»
– О, верные слова говоришь: как тут не опечалиться всевышнему?!! Благодарение за то, что терпел до сих пор! О, ангел Смерти, как же мне уйти без надлежащих на то приготовлений? Неужто зря я прозван Соломоном Мудрым? Не подобает мне помирать как простому смертному, душа не позволяет: этим вечером скажу я народу своему, как устроить судьбу государства, а наутро велю изготовить гроб, где до наступления последней тысячи будет покоиться мое грешное тело… Приходи завтра к вечеру, вспомню я все свои грешные деяния, повинюсь, облегчу душу… Коль не сделаю этого – с каким лицом явлюсь я перед взором всевышнего? – ответил Соломон Мудрый. Ангелу Смерти понравились слова его, с тем и ушел.
Соломон Мудрый велел выкопать под дворцом глубокую яму, пол которой выстелили гранитом, стены обложили мрамором, потолок украсили сапфиром да яхонтом, поставили железную лестницу с острыми выступами-ступенями. Затем царь велел изготовить гроб: внутри серебряный, снаружи обитый парчой золотистой да с крышкой из горного хрусталя… У четырех углов гроба велел поставить и зажечь лампады, воскурить ладан.
На протяжении всей ночи, на протяжении всего дня с возлюбленной, единственной зеницей ока своего, с милой пташкой золотой своей веселился и предавался бесконечным любовным утехам он. Повиниться в грешных деяниях? Оставить завещание? Даже и не вспомнил об этом. В разгар потех-утех его, как и обещал, явился ангел Смерти наперевес с косой… Соломон Мудрый, обращаясь к возлюбленной, сказал: «О, друг мой драгоценный, друг нежданно найденный, милая пташка моя, прости! Видать, настал мой час… До встречи на том свете, прости!» – со словами такими он покрыл жену свою милую поцелуями. Затем велел открыть вход в укрытие: «А ну, ангел Смерти, входи, взгляни на мое ложе, где должен буду я почить на долгие годы! Взгляни на обитель мою, где проведу я оставшийся век свой, ну и как?» – воскликнул он. Ангел Смерти заглянул внутрь: «Оксе, до чего ж хорошо! Надо бы рассмотреть получше!» На что Соломон Мудрый говорит: «Никак нельзя допустить, чтобы твои ноги ступили на эту грешную землю, не то грязь пристанет. А ну, стань легче легкого, я сам, на закорках, спущу!»
Ангел Смерти обрадовался: «Умного сразу от других отличить можно: никто никогда не говорил, что, ступая на грешную землю, ангел может запачкать ноги, никто никогда не предлагал взять к себе на закорки», – подумал он и, став легче легкого, взобрался царю на закорки. Соломон Мудрый, спускаясь по железной лестнице, сделал вид, что поскользнулся и опрокинулся на спину. Ангел издал смертельный вопль, почернел весь, вот-вот испустит дух.
Соломон Мудрый: «О, вот, беда-то! Живо гроб открывайте – уложим поскорей в него ангела, пусть придет в себя». С этими словами, не давая ангелу опомниться, поднял, положил его в гроб, накрыл крышкой и запер… После чего вновь предался беззаботным утехам.
Всевышний встревожился: «Куда запропастился ангел Смерти? Вдруг соблазнился женой Соломона Мудрого – забыл про свою работу, про свои обязанности». Как было найтись запертому в гроб ангелу – так и не нашелся… Три года ждал всевышний – не дождался. Гроб Соломона оказался крепок, не выпустил то, что проглотил.
Всевышний послал гонца с вестью: «Непременно это дело рук Соломона Мудрого, ангел Смерти кроме него нигде не был… Пусть отпустит моего ангела, вместо него дарую царю три человеческих жизни». Соломон Мудрый велел освободить ангела, вынуть его из гроба. Бедный ангел Смерти, проведя в гробу целых три года, мог лишь едва подрагивать ресницами. С тех пор, имя Соломона Мудрого пуще прежнего знаменито стало, разнеслось-разлетелось оно по всему белу свету.
Слыша это, старик Сатана проворчал своим: «Ну и ну! Не думал я, что двуногий! смертный мира сего! будет так именит, будет так знаменит… Настала пора самому встретиться с этим Соломоном Мудрым».
Одним вечером вспомнил Соломон Мудрый, что он верующий – взял в руки песни отца своего, царя Давида – сел читать псалтырь. Читал и думал: «Видать, написанная мной «Песнь песней», воспевающая чувственную, плотскую страсть, еще более приумножит мои грехи-провинности!» – от внезапно обуявшего ужаса зашевелились волосы на голове царя, кинуло его в нестерпимый жар… Тут в темном углу взметнулось синее пламя, заклубился черный дым, после чего раздался треск огня и явился сам Сатана, отец мира нижнего.
В пунцовой, словно багровое облако, мантии, с изъеденной язвой ликом, в рогатой мохнатой шапке возник пред ним грозный Сатана. И разнесся, сотрясая своды дворца, его ужасный хохот… Злейший из всех злейших, нечестивый из всех нечестивых с горящим ликом, с носом, подобным клюву орла, с острой бородкой, с бездонным и алчным взором, вождь черной нечисти изрек: «Примите от нежданного гостя слова здравицы! Слова привета! Славная “Песнь песней” в моем царстве на хорошем счету. И в верхнем мире все ангелы украдкой почитывают ее, вздыхают, едва унимая биение сердца, жар крови – давно уж все об этом судачат», – прикрыв рот, отвернувшись в сторону, рассмеялся Сатана…
Соломон Мудрый отвечал: «Отец мира нижнего, вождь нечисти черной, преподобный Люцифер, достославный Сатана, привет и тебе! Такому, как ты, не пристало являться без надобности. Что привело тебя к бедному смертному – земляному червю?»
Люцифер же так поведал о своем намерении: «Что привело меня? Из всего племени двуногих, из племени человеческого… скажем так, из имеющих тающее дыхание и загнивающую плоть, из имеющих горящий негасимым огнем, неустанно бурлящий мозг лишь ты именит стал неимоверно, лишь ты знаменит стал чрезмерно, потому и явился к тебе знакомиться… Делами добрыми, ума недюжинной силой можешь ты вознестись вверх – с именем великим своим, с грехами многими можешь свергнуться вниз… Ты можешь быть нарасхват у нас. Потому пришел удостовериться сам».
На что Соломон Мудрый сказал: «Оксе! Отчего бы мне – бедному червю земному, быть нарасхват у вас?!! Напраслина, однако… Скажи между нами, в чем же ты желаешь удостовериться?»
Речь Сатаны была такова: «Одержишь умом своим верх надо мной – не стану посягать на твою душу, не велю скинуть в горящую смолу, но коль я возьму верх над тобой – завладею душой твоей безраздельно и будет в воле моей – скинуть ли тебя в кипящую смолу иль сделать господином».
«Оксе! Разве бедному двуногому дано уразуметь то, что незнамо вам? Ясно, что вы, бессмертные, одержите верх… Зная об этом, ты пришел сюда сам. Из почтения к тому, может, и соглашусь я… Приходи через три дня… Коль исполнишь все, что мной будет сказано – то и проигравши, мне не жаль будет отдать тебе свою душу», – согласился Соломон Мудрый.
На протяжении всех этих трех дней царь вел себя так, будто ничего не случилось, беззаботно и беспечно. Велел устроить игры-забавы, угощение-пиршество для всех трех тысяч жен своих. Упивался утехами с любимой женой.
Разве что… в память о жизни в срединном мире велел изготовить снаружи золотую, изнутри серебряную табакерку, украшенную драгоценными каменьями, и насыпать в две трети нее растертый в порошок табак.
Через три дня тут как тут явился Сатана: «Вождь двуногих, Соломон Мудрый, здравица-привет тебе! Велел придти мне, вот я и здесь».
– Отец мира нижнего, вождь силы нечистой, преподобный Люцифер, здравица-привет тебе! Знамо, не потому ты пришел, что я велел придти?!! Видать, со всеми добрыми, светлыми силами решил потягаться, вот и явился, – ответил ему Соломон Мудрый.
Услышав это, преподобный Люцифер прикрыл рот рукой и громко, раскатисто рассмеялся, затем сказал:
– Ну, что делать будем? Ты начнешь первым? Или я?
– Многочисленна ль рать твоя, велик ли народ твой? Под силу ли двуногому сосчитать их? – спросил царь Соломон.
– О, много… Одним словом, их больше, чем звезд в небе, больше чем песчинок в море … Сам не знаю точно, – был ему ответ.
– Говорят, древние философы сказывали, что простому смертному невозможно сосчитать, сколько всего белых ангелов, бессмертных душ… Сказывают еще, что светлое дыхание всех белых божеств необъятного мира сего может уместиться в один маленький наперсток… Так ли это?! У вас, говорят, есть самый маленький из вас Сатана: Кырбас – Ломоть, каков он? Смог бы весь твой люд-народ уместиться в этой табакерке? – спросил царь Соломон.
На что Сатана такую речь держал: «Вон тот – мой младшенький – на твоих глазах может вырасти до самых небес… И будет расти и расти еще выше и выше, бесконечно… Так же мои могут уменьшаться, ничуть не уступая в том белым ангелам. Можно сказать, что все мы можем стать такими маленькими, что и дна твоей табакерки не покроем».
Соломон ему в ответ: «Ну и ну… Хоть и духи, но уж чтобы так мало места занимать? Поверю только тогда, когда увижу собственными глазами, до того – ни за что!»
Сатана: «Хм, не веришь?.. Заставим поверить!» Сказал и призвал того самого Кырбаса – Ломтя Сатану: «А ну, покажись, вырасти-вытянись!» В тот же миг, изгибаясь-извиваясь, явился перед ним с вырывающимся из темени столбом света сын Сатаны, и стал расти ввысь.
Верх дворца растворился, словно его и не было, и показалось небо. На протяжении всей ночи Ломоть Сатана рос и рос, постепенно превратившись в светящуюся нить, которая не переставала тянуться вверх. Так он вытянулся до такой неоглядной выси, что глаз уже не мог видеть его.
Тогда Соломон сказал: «Оксе, да-а… высоко забрался… А ну, теперь покажите, насколько можете уменьшиться», – и откинул крышку табакерки. Тут началось! Бесовское племя, превратившись в едва заметные искорки, целых три дня и три ночи беспрерывно сыпалось в табакерку.
Через три дня послышался голос самого Сатаны: «Ну, теперь остался один я да дух огненной смолы старуха Уот Кюкюруйдан – Гудящее Пламя, но ей не до того, она не может отлучиться от горящей смолы. А я за моими последую сам, смотри!» – сказал он и, превратившись в сверкающую искру, упал на дно табакерки.
Соломон Мудрый встал, сделал вид, что заглядывает внутрь: «Ох! Что за диво?! Будто и нет никого… Бывает же такое», – остановившись на полуслове, быстро перекрестил крышку табакерки и поспешил захлопнуть ее, вырвал из псалтыря отца лист, и, со словами “Творец воскрес, враг сгинул!”, обернул им табакерку. Так все бесы вместе с Сатаной оказались в ловушке.
Соломон Мудрый велел доверху залить свинцом девяностодевятипудовую железную бочку, затем просверлить ее посередине, положить туда табакерку и залить сверху опять же свинцом. После чего повелел спустить ту бочку на дно морское.
Целый год старуха Уот Кюкюруйдан – Гудящее Пламя жгла смолу, ждала-ждала своих, да никого так и не дождалась. Безмятежность ее постепенно стала убывать, заменяясь беспокойством и смятением.
В верхнем мире случился другой переполох: ангелы и божества тоже пришли в великое смятение. Души усопших остались без призора: нет Ломтя Сатаны и некому взвешивать грехи-провинности, добродетели-заслуги. Круглый год восседал привратник, да так и не увидел ни одну новую душу, ни разу не привелось отворять ему врата в рай. Пришел он в великое смятение, обратился с докладом к всевышнему: «Племя бесовское вовсе исчезло, видать, сгинуло совсем, теперь может статься так, что пошатнется опора мироздания… Закрылся ад, и рай закрылся… не различить, где грех-вина, а где добродетель-заслуга. Всевышний! Надобно немедля что-то предпринять – плохи дела: нет бесов – отпала необходимость и в нас», – сказывал привратник и бил челом не меньше девяноста девяти раз. Всевышнему не доводилось прежде встречаться с такой бедой, почесывая в недоумении затылок, впал он в тяжелые думы… Да и он ничего путного выдумать не смог, лишь обронил: «Погоди, подождем еще немного».
В срединном мире случилась другая беда: неприкаянные души усопших не могли вознестись в верхний мир, не могли спуститься в нижний мир – все превратились в бродячих призраков, толпящихся темным сонмом, пугая и ввергая живых в муки и страдания. Настала острая потребность найти и вернуть бесов. Ангел Смерти сказал: «Это все Соломона Мудрого проделки, он даже меня – ангела Смерти провел, подверг мучительным испытаниям».
– «Э-э! Может быть, оно и так…» – радостно встрепенулись ангелы-божества… Отправили самого проворного ангела Гаврилу к старухе Уот Кюкюруйдан – Гудящему Пламени расспросить-разузнать о том, о сем.
Среди клубящегося дыма великого, вечно и бесстрастно бушующего пламени огня старуха виднелась лишь смутной тенью. Ангел Гаврила: «Беда великая случилась, старая, тебе уж, наверное, ведомо про то, может знаешь-ведаешь, что стряслось? Ангел Смерти говорит – это все проделки Соломона Мудрого». Старуха в ответ зашлась в истошном вопле: «Фу-у! Правда что-о-о… Говорили, мол, вождь наш, высокочтимый Люцифер, знаменитый Сатана, желает встретиться с Соломоном, затеять с ним спор!»
Прослышав такое, расторопнейший из всех ангелов Гаврила медлить не стал. Горя желанием прослыть единственным спасителем и бесов, и божеств, и всего мироздания, несмотря на свою тучность, взмыл он ввысь и, резво рассекая воздух, полетел к Соломону Мудрому.
Царь решал в это время спор между двумя женщинами, которые обе настаивали на одном: «Тот, умерший, – ее ребенок! Этот, живой, – мой!» Волосы у них были растрепаны, одежда изорвана, руки и лицо расцарапаны в драке меж собой. Соломон Мудрый подозвал палача: «У них обеих нет свидетелей, так что сначала разруби этого, живого ребенка и отдай по половине его каждой из этих женщин. Потом разруби и отдай им по половине того, мертвого», – велел он. На что одна из женщин воскликнула: «Ну что ж, лучше умру, но не отдам живым ребенка этой стерве, скорей руки мои отсохнут… Пусть получит то, что хотела, посмотрим, как она обрадуется, живым он ей не достанется, пусть умрет!»
Как только палач взял в свои руки топор и схватил ребенка, раздался пронзительный крик второй женщины: «Дитя мое… дитя мое! Не убивайте его, пусть забирает!» – и упала в обморок.
Соломон сказывал такую речь: «Разве материнское сердце допустит, чтобы погибло ее дитя? Отдайте его матери, не позволившей убить ребенка. Ту же, которая пожелала умертвить его, выведите отсюда и отрубите ей голову». В тот же миг все вельможи-господа вскочили на ноги: «Слава Соломону Мудрому! Пусть трижды продлится век твой! Да возрастет слава твоя!» – так воздавали они ему хвалу-здравицу.
В этот миг тут как тут свалился с небес запыхавшийся ангел Гаврила: «Слава тебе, Соломон Мудрый! Всевышний велел передать – за то, что отпустишь бесов, подарит тебе три человеческих жизни. Грехи-провинности, добродетель-заслуга перестали представать на суд божий, закрылся ад, закрылись и двери рая, срединный мир переполнен душами усопших».
– Слово всевышнего для меня – закон! Великочтимый Люцифер сам повинен, хотел забрать мою душу, потому я и утопил в море все их племя бесовское, – сказал Соломон Мудрый.
Ангел Гаврила, на то и слывший проворным, не замедлил воскликнуть: «Явись бочка со дна морского!» – в тот же миг взмыла из глубин морская волна и выкатила на берег круглую тяжелую бочку. «Расколись, бочка, ровно посередине да тресни сверху!» – бочка послушно раскололась надвое посередине и треснула сверху. Из бочки выскочила завернутая в бумагу золотая табакерка и стукнулась о камень – обертка развернулась: и что тут началось, дружок! Три дня и три ночи кряду гудящая тьма бесов тянулась в нижний мир. Тут только заметили – золотая табакерка была пролизана нечистой силой насквозь, непреодолимой преградой оказалась лишь бумага со словами молитвы.
– С тех пор Сатана не являлся больше в своем обличье в этом мире… После случившегося даже его пронял страх, – посмеиваясь под нос, произнес мой старый дед и постучал по своей табакерке. И в конце сказал:
– Вот почему Соломон Мудрый имел долгий век – жил, говорят, триста лет.
– Ну и ну!.. Долго жил, однако… Но ведь бесов каждый может обвести вокруг пальца? В якутском сказании-олонхо нет ни одной нечистой силы, которая бы не попалась на обман… Говорят, Ырыа Уйбан – Иван Песня перепел даже богиню войны, одержав тем верх над ней, – не остался без ответа я.
На что мой старый дед сказал:
– Хе-хе… “одержал верх”… говорят, Ырыа Уйбан пел целый день, да бесова дочь не отставала, повторяла за ним слово в слово… Но когда Ырыа Уйбан пропел “Ше-е-ек – вы-е-ек!”, Дева войны оторопела: «Окаянный… что это он говорит такое…» Тут Ырыа Уйбан воскликнул: «Ура, я победил!» Для бесов, сказывают, это греховные слова, потому они не могут даже произносить их.
– Нет, не так… Нечистая сила просто глупа… Говорят, что они даже не могут сосчитать, сколько дырочек в мутовке, – молвил я в ответ дедушке.
– Хе-хе… вот человек, бесову силу ни во что не ставишь, а собак боишься, – смеется надо мной дед.
– Э, конечно, боюсь. Собака, знамо, кусает, – сказал я в ответ.
– Пожалуй, расскажу о той мутовке. Очень красивая молодая женщина осталась летом одна, муж ушел косить сено. В это время наведался к ней то ли бес, то ли человек – никто об этом не ведает. Влетел к женщине и говорит: «Пришел забрать тебя в жены». На что женщина на такие слова в ответ сказывает: «Что за глупец такой явился! Поди, дырочек в мутовке сосчитать не может, а меня в жены забрать пожелал». Бес обиделся: «А вот и сосчитаю!»
– Считай! – женщина принялась вертеть руками мутовку, – Ну и сколько насчитал? – спросила она.
– Погоди-погоди… погоди… – бес старательно пытался сосчитать дырочки в вертящейся мутовке.
– Прочь, несчастный! Еще мужем моим хочешь стать, – с этими словами женщина ткнула мутовкой в бок беса.
– Раз ты такая замечательная женщина, сосчитай сама! – и бес, перехватив из ее рук мутовку, завертел ее что есть силы.
– Женщина стала считать: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть!» Она каждый день пользовалась своей мутовкой и как же ей было не знать, сколько в ней дырочек. Бес был опозорен и больше не являлся к той женщине, – смеясь, завершил свой рассказ дед.
– Хе-хе, вот это женщина! Вылитый Соломон Мудрый! – сказал я.
– Так вот, дружок, не играй с женщиной: вот возьмешь себе жену, тогда и узнаешь по-настоящему, какова она, женщина! На дню раз сто тебя вокруг пальца обведет… Какой там Соломон Мудрый, самая премудрая душа – это она, женщина! – сказал дед, положил табакерку в карман, подобрал с земли плетенку и собрался идти.
Пер. 2002 г.
Кудангса Великий
Это сказание написал я по записям, подаренным мне Петром Вонифатиевичем Слепцовым. Потому выражаю огромную благодарность П.В. Слепцову за то, что он ознакомил нас всех с этим старинным народным преданием. Из сказания о Кудангсе Великом видно, что действие происходит в то время, когда только-только начинался распад феодально-родового строя, что сразу после гибели Кудангсы его материнский род раздробился на отдельные семьи.
И в случившемся богачи того времени обвиняли, оказывается, Кудангсу – мол, у него был слишком могучий дух, мощный ум, чем и смутил души, взбудоражил умы людей. Вот почему, мол, сломались устои жизни. Все это видно из слов-речей шамана Чачыгыра Тааса и из предания гласящего, что неприкаянная плоть Кудангсы, превратившись в кровожадный дух Илбис, бродит, одержимая сверхъестественной силой.
Кто из богатых говорили, что Кудангса принял такую смерть за свершенные им прегрешения, потому, мол, и вы не очень-то заговаривайтесь, не слишком зарывайтесь – так пугали они этим преданием смелых да отважных умом, пытаясь обуздать-усмирить их. Кто из бедных, кто желал изменения жизни – сильно приукрашивали Кудангсу, наделяя его невероятной силой, великим даром, могучим духом, мощным умом. Так разгорался и набирал силу их спор-раздор.
В этом предании сошлись в непримиримой схватке думы богатых и бедных людей.
Время, в котором жил Кудангса – должно быть, время до Петра Великого. Это сказание очень хорошо показывает жизнь саха (якута) того времени, когда, с каких пор она изменилась. Потому тем, кто занимается исследованием народа саха, это сказание должно дать много полезного.
ОЙУНСКИЙ
Круг первый
Задавались ли вы вопросом – когда, с каких пор имеющий облик человеческий, достославный саха впитал в свою алую, горячую кровь, в свой белый, бурлящий мозг неугасимое пламя спора-раздора между голодным и сытым, между рабом и господином и одержим тем неимоверно?!
Чтоб узнал не знавший, чтоб услышал не слышавший усопших предков наших, ушедших родичей наших сказание, из уст в уста передаваемое почтенными старцами с пожелтевшими власами, при которых много белых, искристых снегов сошло, много серых, обильных дождей прошло, пишу о ставшем у них притчей во языцех, о Кудангсе Великом.
На этой неподвижной, неподатливой, могучей тверди великой матери-земли, под ее высоким незыблемым небосводом с какими только удивительнейшими помыслами, дерзким торжествующим умом, с острыми, проницательными речами людей ни рождалось и ни умирало?!
В безвестной глуши необозримого пространства великой матушки-Сибири, на самых дальних ее берегах и долинах, с каким только могучим духом, несгибаемой волей, с пламенными, страстными речами людей ни рождалось и ни умирало?!
Были, были они, наверное. И такой могучий духом, дерзкий умом, безрассудно смелый человек жил, говорят, на вершине тех давних лет, на взлете былой той жизни и звали его Кудангса Великий. За что и поплатился он и предан был проклятию, отвержен. С душой его не совладал шаман, и тело его не приняла земля. Привидению, призраку подобно, одержимый сверхъестественной силой, превратившись в семя огненное, разжег он в горячей крови и в бурлящем мозгу рабов и господ незатухающий спор-раздор.
В давние те времена, в былой той далекой жизни жившие предки наши селились отдельными материнскими родами у поросших травой рек, утоляли жажду молоком-кумысом, наедались салом, объедались жиром. Щедро, обильно кормила земля их родная, в аласах тесно было от коров, на лугах тесно от лошадей, так много, видимо-невидимо живности было у них.
Согласно укладу той жизни, в каждом роде материнском главой был великий старец, и тот род материнский именем его нарекался, и по всем девяти путям-дорогам земным известно было оно.
Потомки этого рода материнского считали себя детьми одной матери и одного отца, родичами одной крови. Подобные журавлям, статные, крепкие парни приводили к себе равных подруг, достойных жен из другого рода материнского.
Подобных стерхам, стройных и светлоликих девушек этого рода брали в жены удалые молодцы другого рода и увозили их к себе.
В то бесхитростное время маленький черный люд под властью главы рода не познал еще себя рабом и не осознал, что живет под гнетом. Потому называл господина своего отцом, госпожу – матерью, видел в них отца-мать всего рода.
Поскольку житье-бытье шло таким образом, одни из мужчин и зимой и летом смотрели только за лошадьми, другие только за коровами; кто-то был охотником, кто-то дровосеком, а кто-то косцом. Женщины так же: одни готовили пищу из жеребятины, а другие еду из говядины. Так, от матери к дочери, от отца к сыну из века в век передавалось их занятие.
Даже малая работа не вызывала шума-суеты, в добром мире и согласии радостно, припеваючи справлялись они со своей работой.
«Такой-сякой-растакой, столько-то жен у тебя, столько мужей, столько любовниц», – ни одного подобного слова никто никогда не произнес, никому не плюнул в лицо, не сунул под нос кукиш, не затеял драки, ничего такого и в помине не было.
Былые госпожи, подобно нынешним, не кутались в шуршащие шелка, разгорячившись, вспотев от танцев, не обмахивались легким лебяжьим пухом, а кутались в теплые собольи меха, выступали важно в нарядных дохах с бобровой опушкой и махалкой из жеребячьего хвоста отпугивали мошку.
Былые мужи славные, не то что нынешние франты, не облачались в тонкий сатин и сукно, не щеголяли в блестящих черных сапогах, похожих на только что вынутую печень коровы, а кутались в волчьи меха, одевались в грубую ровдугу, надевали торбаса из жесткой замши; кто крепок был и силен – тот боролся, кто быстрый на ноги был – тот бегал; так играли они, веселились.
Молодежь играла в джеренкей, кулун кулурусун анньа берде, харах симсии, атах тэпсии, чохчоохой. Девочки играли костяными куклами, вырезанными из дерева коровками; мальчики седлали коней из тальниковых прутьев и бегали вокруг очага, noднимая изрядный шум. Девушки проворно щелкали ножницами, юноши забавлялись, стреляя из лука. Раскачивались, играя в берес тэбии, испытывали ловкость рук, играя в хабылык, состязались, седлая норовистого халбас хара1; чтобы не проходило впустую время, рассказывали о привидениях, загадывали загадки, слушали олонхо. Так весело-играючи проводили они юные годы свои.
Почитающий себя людского роду-племени, имеющий поводья за спиной, из солнечного рода, имеющий облик человеческий бедный, сирый саха в те далекие- давние времена и подумать не мог, что небо и земля, все видимое-невидимое на этом свете сотворено лишь за шесть дней. Ни сном, ни духом не ведал он о том, что, свершив грех, попадет в ад, свершив добро – вознесется в рай. «Коль прегрешения-проступки возрастут, то взыщут не только с меня, но и с отпрыска моего, а не будет потомства, то не выдержит земля тело мое, не совладает шаман с духом моим, призраком став, измучу-изведу людей – земляков своих», – так думал саха и жил тихо, безропотно. Нем как рыба, глух как камень.
Высоко в трехъярусном небе обитает, мол, породивший народ саха старец в высокой, мягкой шапке из рыси и соболя, с дыханием глубоким, жарким, оставляющий след, подобный непокрывающемуся пеной молочному озеру, – Юрюнг Аар Тойон, Пресветлый Господин – так думал каждый саха.
На девяти белых небесах, на их волнующейся поверхности: на юге, в колыхающейся гортани высокого неба, дышащего вихрем, в полощущемся желудке его, родился отпирающийся от очевидного, сомневающийся в явном, ненасытный и алчный старец Великий Суорун – так вещал шаман, так сказывалось в олонхо, так пелось в тойуке и все тому очень верили.
Когда кровожадного неба, рода бесовского нечисть разойдется-разлетится по свету, то имеющий облик человеческий, от самого темени до пупа охваченный болезнью тяжкой, валится с ног и взывает к шаманам, чтоб исцелили его от недуга, избавили от напасти.
В бедственном нижнем мире, где ущербны месяц и солнце, и небо печально-грустно, на самом мутном, застывшем дне его, у самого края мрачной бездны – назначенный быть господином Буор Мангалай, Луогайар Луо Хаан, старец Арсан Дуолай есть, говорят, и тоже очень верят тому.
Когда из самой глубины необозримой пропасти, из ненасытной, алчной пасти его, коварные исчадия смерти всколыхнут гибельную вражду, то имеющий облик человеческий, бедный саха, от зияющего пупа до самых пят охваченный болезнью-недугом, исцеления ждет от шаманов, удаганок, от их камланий-заклинаний.
В такие дни, в такие годы знаменитый из всех людей, дерзкий в поступках, смелый умом, могучий духом Кудангса Великий жил, говорят, в досточтимом среднем мире.
«И в каком это благословенном крае, сердцевине земли, в каком цветущем шелковистым разнотравьем аласе, благодатном, щедром земном раю жил этот Кудангса Великий», – спросите вы. – На берегу озера Майы Баалы, заплетающего восьмицветнудею косу из яркой, нависающей дугой радуги. К западу от матушки Таатты: где в ветреную погоду игривые волны серебряной мишурой сверкают на солнце; тальниковые берега, подобные золотым пластинам, шелковистые луга приметили певчие птицы, облюбовали звонкоголосые жаворонки, свили гнезда желтогрудые пташки; где солнце обласкало золотистыми лучами холм посреди цветущей равнины, – здесь, говорят, и жил достославный Кудангса Великий.
Материнский род его прославился более чем остальные материнские роды. Табуны долгогривых лошадей рода развелись в великом множестве, заполонили все девять верховьев рек, тучным стадам коров тесно было в обширных аласах, развелось их несметно по всем восьми верховьям рек; Кудангса Великий потерял счет пугливым белым скакунам своим, необъезженным черным скакунам своим. Такое большое богатство, громадное состояние, несметная живность были у него.
Какое бы великое пиршество-угощение ни устраивали иные материнские роды, какое бы изобилие яств ни выставляли на них – люди Кудангсы превосходили всех во всем; их громкая слава, подобно звонкому ржанию быстроногого иноходца, разнеслась, разлетелась по всем девяти путям-дорогам земным, молва о них подобно торжествующему реву быка-шестилетки, разошлась по всем девяти путям-дорогам земным. Быстрые, ловкие, сноровистые, стройные бегуны – обладатели сильных рук, крепких ног, гибкого стана, широких плеч, длинных и цепких пальцев, мускулистые, рослые, лучшие из саха, – рождались и жили, оказывается, только в роду Кудангсы Великого.
Потому соседи дальние и ближние, даже богатые роды, все как один были напуганы, изумлены чрезвычайно, боялись переступить, перейти ненароком дорогу Кудангсе Великому – стоило ему поднять глаза, они опускали взгляд долу, никто не смел слова перечить, так и жили.
Привыкнув к бесспорному превосходству, всегда и во всем будучи первыми, люди Кудангсы возомнили о себе высоко. «Родится ли еще в среднем мире равный нам!» – говорили они, и стар и млад возгордились необычайно, заважничали. Представьте, если даже дети-прислуга думали о себе такое, насколько могуч духом, силен умом был их глава достославный Кудангса Великий!
«В этом освещенном солнцем, светлом, восьмистороннем, полном спора-раздора мире, видно, предназначен быть главой всех саха по велению Одун Хаана, по указанию Джылга Тойона, по назначению Чингис Хаана – я, Кудангса Великий», – подумал он о себе и крепко поверил в это.
Ужель он оробеет-струсит перед кем, ужель его в смущенье можно ввергнуть?! Привык он исполнять сказанное, привык он претворять задуманное.
Долго ли, коротко жил он во славе такой, да только грянуло страшное бедствие-несчастье.
Пожирая ледяным дыханием теплый воздух, хрипя и изрыгая вихри снега, нагрянула госпожа-зима: ярче засветилась звезда Чолбон, наступили трескучие морозы; затем с запада стремительно обрушился поток холода, после чего с севера с колдовской силой завихрила пурга, закружила вьюга; потом с востока неудержимо двинулась, пронзительно свистя, лютая стужа; за ней с юга, словно голодный волк, громко воя и рыча, с невероятной силой налетел страшный ветер.
Сухое дерево, застыв, переломилось, березняк расщепился, сырое дерево от стужи разлетелось на куски. Наступил такой холод, какого не видел имеющий глаза, о котором не слышал имеющий уши.
Лед в озерах раздробился от стужи в мелкое крошево; вскипевшую, взметнувшуюся вверх через трещины воду застудило ненасытным морозом – клокочущая, так и застывала она ледяными бугорками, звонко затем осыпаясь. Лошади, пасшиеся на лугу, так и замерзали на ходу; скот, стоявший во дворе, так и замерзал стоя; у молодого быка отламывался хвост; у коровы-нетели ломался рог.
Имеющий облик человеческий не смел выглянуть из своего жилища. Беда преследовала неотступно, смерть свирепствовала люто, всюду властвовала зима. Много стало неутешных, отчаявшихся, павших духом. Подобно смертельно больному мать-земля их тяжко стонала, ее высокие поля, низкие аласы тоже глухо, надсадно стонали от стужи, а застывшие ветви деревьев ломались так звонко, что больно отдавалось в ушах. Потому большинство людей привыкло вздрагивать, вскакивать, вскрикивать от малейшего звука, пугалось до дрожи.
«Что это?! Ох! Ну и ну! Кажется, эта зима пришла на долгие, на вечные времена?!! Не в предвиденьи ль погибели нашей, конца мира сущего, небосвода высокого так страшно исковеркало лик земной? Настал смертный час – спасите скорей! Живность вся на исходе, – даже если и наступит когда-нибудь зеленое раздолье, не видать нам больше изобилия былого», – так, плача-причитая, изо-дня в день все больше впадали они в безысходное уныние.
Слыша все это, Кудангса Великий потерял сон и покой. Хоть и был он силен и могуч, крепок духом, дерзок умом, да и то не знал, не ведал он, как отвести эту беду неотступную, как спасти от невиданной напасти народ свой, богатства свои. От дум этих приходил в неописуемое смятение, – от досады и волнения глаза его налились кровью, подобно привязанному к столбу быку, раздувшемуся от гнева и злости; тяжкие думы думал он.
Так сидел он, покачиваясь из стороны в сторону, то и дело темнея ликом от приливающей крови, наконец, спросил старейшин: «Старейшины! Старцы! Отчего такой великий холод?»
Услышав голос Кудангсы Великого, маленький черный люд слегка приободрился: «Кто найдет спасительный совет, так это он», – подумали они.
Старейшины все в один голос сказали: «Глава наш, великий тойон-господин! Лютый холод случился от того, что звезда Чолбон стала слишком большой… Этой зимой из всего, что можно увидеть глазами, услышать ушами, на всем этом свете изменилась лишь эта звезда». Услышав такое, Кудангса Великий еще больше посуровел, еще тяжелее и неподвижнее стал взор его.
Он молчал, понурившись, опершись лбом о медный посох. Увидев это маленький черный люд пуще прежнего запричитал-заволновался, опустил плечи, пал духом.
Друзья его, с детства выросшие с ним вместе, с робостью в сердце подошли к нему: «Имеющие круглые копыта долгогривые наши, заполонившие было девять рек, иссякают; имеющие раздвоенные копыта рогатые наши, заполонившие было восемь рек, тают… Так вот, глава наш, великий тойон-господин! Сверши благое! Найди спасительный совет, избавляющий нас от погибели! Должно быть, Одун Хаан создал тебя, Чингис Хаан* направил тебя, Джылга Тойон2 сотворил тебя для того, чтобы ты стал спасителем и защитником саха в этом среднем мире! Кто, коль не ты, спасет нас!» – так со всех сторон взывали к нему, причиняя боль уму и сердцу. Кудангса Великий погрузился в молчание.
Рано утром вскочил он с громким возгласом, три-четыре раза стукнул оземь медным посохом: «Ну и ну! Как досадно, что раньше не углядел я этого и вверг народ мой в отчаяние! Как глупо, что не додумался я до этого и спустил свое богатство! Видно, про такое и говорят, что, когда надвигается страшная беда, улетучивается ум, слепнут глаза, закладывает уши!» – и, сплюнув в сердцах, заскрежетал зубами. Тогда вскочили люди его: «Уруй-слава!!! То-то же, ты должен был помочь нам!!! То-то же, ты должен был найти спасительный совет!!!» – и поклонились ему низко.
Славный Кудангса Великий, на лбу которого застыли капельки пота, волнуясь и радуясь отвечал народу своему: «Да будет сказано не вами, а покровительницей нашей», – затем послал за гонцом своим Соруком Боллуром. Тотчас раздался топот ног, мелькнула тень человека. Не успел Кудангса и глазом моргнуть, а Сорук Боллур уж распластался пред ним в поклоне.
«Ну, парень! Резвые ноги, ветер-бегун у нас ты – потому найди шамана Чачыгыра Тааса, где бы он ни был, и приведи сюда сей же час! Не обморозь его ненароком, возьми с собой медвежью шкуру, волчье одеяло», – и не успел Кудангса перевести дыхание, уж послышался топот, мелькнула тень человека. Обернулся тут Кудангса, взглянул, а место, где стоял парень, уж было пусто.
Ко времени, когда жители, привыкшие есть рано вечером, только собрались готовить, на дворе послышались знакомые шаги и голос Сорука Боллура: «Откройте сейчас же дверь! Приготовьте место – шамана привел». Одни вскочили, открыли дверь, другие выбежали и под руки ввели шамана, третьи принесли, постелили медвежью шкуру.
Смотреть стали, каков облик его, насколько ужасен он – провозглашенный в верхнем мире, известный в нижнем мире, прославенный, знаменитый, именитый шаман Чачыгыр Таас; волосы его до того поседели, что даже пожелтели, свалялись, сам же до того постарел, что весь сгорбился, высох, опирался на посох, был мутным потухший, бессмысленный взор его. Перемолвившись несколькими словами, Кудангса Великий тяжело оперся на медный посох свой. Покачиваясь из стороны в сторону, просверлил взглядом дряхлого шамана и тихо, не спеша, но уверенно повел такую речь:
– Так вот, старец. Уподобляя тебя деду своему, почитая за отца родного, говорю тебе слова, мною выстраданные! Есть такая пословица-поговорка: мольба произносится редко, просьба делается неспроста. Ты, Чачыгыр Таас, – шаман великий, подобный тебе еще не рождался в этом досточтимом среднем мире, потому только ты можешь одолеть то, что не под силу ни одному двуногому из рода человеческого. Водясь со знатью высокого неба, приобрел ты суровое, тяжелое дыхание, стал почтеннейшим; подружившись с удальцами из бездны ада, заимел ты весомое тяжкое слово, внушительный вид, великим прослыл шаманом; потому подумал я, что если кто и сможет спасти народ наш, защитить род людской, то это только ты, затем и послал за тобой, чтобы просить тебя об этом. Видящие вещие сны, провидцы наши, старейшины, великие старцы, все в один голос сказали: «Эта великая беда случилась потому, что звезда Чолбон стала слишком большой». От того, что великий холод обрушился на нас, на род людской, имеющий поводья за спиной, грозит нам вечная зима; видишь, наверное, это сам, имеющий глаза, слышишь, наверное, это сам, имеющий уши, и сидишь ты, пронзенный жалостью. Вот если б великий шаман, подобный тебе, разбил, распилил и спустил бы вниз эту горящую ярким огнем великую звезду – отломился бы рог у свирепого мороза, ослабла бы мощь его и имеющий облик человеческий бедный саха ступил бы на будущее раздолье зеленое, ожил бы, раздобрел, разбогател бы снова… Что об этом думаешь, великий старец?»
Услышав то, Чачыгыр Таас, словно в спину толкнули его, выпрямился резко: «Прочь-прочь! Не говори так!.. Ты ведешь речи, не подобающие человеку – эта звезда Чолбон с давних-древних времен, с сотворения небес, с сотворения мира – высокого светлого неба неотъемлемая часть. Если всякий – только потому, что погибает живность его, разведшаяся в несметном количестве, – будет рушить устои мироздания, менять вселенную, украдкой, обманом рубить звезду, то станет это страшным грехом, который не вынесет земля, не примет небо… Не произноси греховные речи!»
Но Кудангса Великий оказался не из тех, кто останавливался, не досказав всего, чего желал сказать. Продолжая думать свое, он все говорил и говорил: «Старец! Не дослушав до конца, принялся ты корить меня, если б в этом звенящем необозримом небе, в самом темени его не зародилась великая звезда – в этом досточтимом пестром мире не было бы холода-стужи, снега- инея, зимы, а было б благодатное жаркое лето… Тогда перестал бы народ наш думать, что снова покинет нас короткое лето – одолеет, отгонит его прочь великая зима, что не будет он, как сейчас, не спать ночами, не знать покоя и днем в бесконечных хлопотах, избавится, наконец, от зловонного духа, забудет о муках недужной, измученной бесконечными болезнями плоти. Возросли б неиссякаемые, неисчерпаемые, неисчислимые, громадные богатства его, раскинулось бы щедро, расцвело грядущее его.
Обретя торжествующее бессмертие, необозримое будущее, неколебимое счастье, множился бы род наш, процветал из поколения в поколение… Ну, старец! Так постарайся же, выстраданные, смиренные слова мои не отвергай понапрасну, не оставляй без внимания… Такому великому шаману, как ты, стоит только пожелать – отчего ж не разрубить звезду!» – так говорил-просил он.
На что шаман отвечал: «Не говори так! Великий тойон-господин мой, не говори такие слова, возмездие неизбежно… Все племя вышнее, все роды мира солнечного разочаруются горько и отвернутся от достославных саха. Во исполнение великого веления огненных грозных небес взыщут сурово не только с тебя, но и с потомков твоих, и не только с них, но с потомков потомков твоих», – так, хоть и с дрожью в голосе, но наотрез отказался он.
Достославный Кудангса Великий разгневался, вскинул голову, словно рассерженный глухарь, засверкали глаза его от взыгравшейся крови синим, будто отсвет серебряных опилок, пламенем, засверкали красным, будто отсвет железных опилок, пламенем, замерцали, будто звезда в холодном небе.
Напрягшись неимоверно, с криком набросился он на шамана: «Все отвернутся, говоришь… Все племя всевышнее, все роды солнечного мира, по-твоему, возненавидят и осудят народ мой достойный, дышащий воздухом, имеющий душу живую, если отринет он страшную беду, станет жить в богатстве-изобилии, радостно-весело, если изменится облик его, станет улыбчивым он, светозарным да возвеличит племя свое, род весь солнечный людской. Если жизнь досточтимой средней земли идет неуклонно, согласно укладу-предначертанию своему, то отчего вы, шаманы да удаганки, одолеваете нас, отчего вы затмеваете весь мир?! И без вас тогда смогли бы жить по указу-предначертанию… Четырехглазый плут коварный, ты пренебрег словами моими, не принял моих речей. Ну что ж, не для того я позвал тебя, чтобы отверг ты мое поручение, мои столь выстраданные смиренные речи… Заставлю-таки тебя разрубить звезду Чолбон, хочешь ты того иль не хочешь… Скажи прямо, будешь камлать иль нет?! Я покажу как ломаться, искать повод, я тебя выправлю, так располосую спину – враз шелковым станешь!» – выпалил он и грузно вскочил на ноги; потрясая посохом в левой руке, правой рукой выхватил со свистом треххвостый благословенный кнут свой с медного крюка и, сверкая исподлобья грозным взором, тяжело дыша, готовый на все, решительно шагнул к шаману Чачыгыру Таасу. Увидев его таким, Чачыгыр Таас, невзирая на славу свою, именитость великого шамана, ужаснулся-испугался так, что мурашки побежали по телу, волосы зашевелились на голове… И прежде слышал он, что Кудангса Великий достославный, если решится, то ни за что не отступит, коль откажут ему, так исполосует плетью спину, что через ребра будет видна набухшая вена, так исхлещет кожу, что вывалится наружу черная печень… От мыслей этих сердце сжало, тело в дрожь бросило, будто льдом коснулись его.
Чачыгыр Таас, оторопев, воскликнул: «О, тойон-господин мой! Постой-послушай! Усмири гнев свой! В прежние годы не было такого греха, чтобы я тебе перешел дорогу, в прошедшие времена не было за мной вины перед тобой ни в чем – прости меня! Смогу ль – не смогу, попробую камлать… Если будет в том грех-вина, да будет на тебе!» – так взмолился-запричитал он, говорят.
После чего Кудангса Великий достославный слегка усмирил свой гнев, отошел к орону и тяжело опустился на него: «Будь что будет! Не для того я позвал тебя, чтоб убояться греха-вины», – сказав так, он еще больше помрачнел, еще больше посуровел.
Дом погрузился в сумрак, только тогда перестал дрожать Чачыгыр Таас, окреп, прояснился ум его: «Закройте все окна, задвиньте дымовое отверстие! Прекратите хождение, не заступите дорогу мне ненароком, не преградите путь мой широкий, не будьте помехой на долгом пути моем!..
Судьбу вселенной, предопределенность великого неба вознамерились мы тайком, украдкой изменить, потому не вздумайте выйти во двор, дабы посмотреть на звезду Чолбон; вашими глазами увидят те, кому не следует видеть, вашими ушами услышат те, кому не пристало слушать… Тогда застигнут на воровстве, обнаружат грех-вину нашу, не исполнятся помыслы, неудачным будет путешествие, все пойдет прахом!» – так, произнеся наказ свой, зароптал-запричитал он.
Захлопнули двери, задвинули дымовое отверстие, закрыли окна, заходили-задвигались, зашептались-зашушукались. Тени стали длиннее, темнота – гуще. Робкие да пугливые забились вглубь, похрабрее да посмелее сели у шестка. Огонь в печи погасили, закидали золой, для верности похлопали сверху, разровняли руками, все погрузилось в сумрак и тишину. Принесли старую рыжую, словно пылающий огонь, медвежью шкуру и постелили перед очагом. Принесли старый, затупившийся костяной топор и подвесили к жестяным бляшкам убранства шамана. Покачнулись тени, сгустились сумерки, все затаили дыхание.
Затем шаман Чачыгыр Таас три раза едва коснулся бубна, извлекая глухой, тревожный рокот и несколько раз, подобно взвывшему от голода волку, откуда-то из нутра идущим утробным, пронизывающим голосом, протяжно и жадно зевнул.
Будто спросонок, прерываясь, спел протяжный тойук, благословляя и прощаясь со священным огнем, родимым домом, родной землей. После чего, повергая людей в ужас и трепет, принялся уничижать себя невероятно, дабы снискать расположение духов; не узнавая досточтимый средний мир, отрываясь от кровной родимой земли, возносясь в высокое священное небо, запрыгал-заскакал он, камлая, затряс, замотал головой, впадая в неистовство…
Зазвенели бубенцы, залились колокольчики, загремели глухо железные бляшки, затрепетала бахрома, зарокотал бубен, из самой глубины чрева, извлекая жадные прерывистые звуки, запел шаман неистово, заплясал одержимо.
Когда из-под золы вспыхивал огонек непотухшего угля, все вскидывали глаза на Чачыгыра Тааса…
Видели они тогда, что он действительно поднимался в далекую страну, холодный край – лицо его было мертвенно-бледным от холода, губы посинели, брови и волосы покрылись белым инеем. Каждый раз, когда он тряс головой, с бровей, волос, бубна, колотушки, побрякушек, бахромы слетал в дом самый что ни есть настоящий, искрящийся снег.
Голос шамана постепенно становился все более глубоким, значительным, проникновенным; мутные, бессмысленные глаза приобретали ясность, загорались огнем; ни один молодой не смог бы потягаться с ним в этом танце-вихре, в этой неистовой пляске.
Отправился он в далекий путь, не имеющий ни конца, ни края, долго добирался он, и, когда все люди оцепенели, застыли в неподвижности, дошел-таки до заветного места, рассказал о цели своей, многократно благословив, выхватил костяной топор, и, в направлении к главной матице, с громким возгласом стал рубить воздух; раздавался при этом резкий стук, будто камнем о камень ударяли.
Посыпались, звонко потрескивая, голубые искры, взвихрился снег, захрустел-заскрипел ломкий лед, засверкал яркий огонь.
Увидев это, робкие да боязливые уползли за печь-камелек, зажмурили крепко глаза и тяжко застонали. Смелые да храбрые боком-боком перебрались на левую половину дома и сбились в кучу. Только слышно было как дышат.
Шаман еще долго рубил, высекая полыхающий огонь, раскидывая вокруг густой иней, камлал, приплясывал, подскакивая, содрогаясь всем телом. Прошел первый испуг и люди стали перешептываться, тихо переговариваться.
«О! Окаянный, как он ужасен, когда камлает, раскидывая вокруг себя густой иней! Как он грозен, громаден! До того страшно его камлание, что тело бросает в дрожь, волосы встают дыбом!» – так они были изумлены, так удивлены… Едва прошел испуг, все слегка оживились. Ими овладело одно неудержимое стремление, их охватило одно страстное желание. «Что происходит сейчас со звездой Чолбон? Что, если посмотреть, взглянуть на нее?» – думали они. С тех пор по сей день, все запретное неудержимо манит, притягивает. Все думы людей заполонила звезда: биение сердец, трепетание тел, средоточие всех мыслей – всем этим стала звезда Чолбон…
Одна молодая женщина – будто в ней соединилось, слилось биение всех сердец, трепетание всех тел, желания и помыслы всех – не выдержала, не стерпела, измучилась, извелась, не усидела, будто что кольнуло, толкнуло, кости ее заломило нестерпимо, тихо, неслышно вползла она в хлев-хотон; затем крадучись подошла к окошку через которое выкидывали навоз, прислушалась, затаив дыхание; затем не удержалась и выглянула. И – о, ужас, – увидела озарившуюся голубовато-красным сиянием звезду…
При каждом ударе костяного топора, раздававшегося в доме, звезда вспыхивала с новой силой, разбрасывая яркие снопы искр.
Стоило женщине увидеть это, как Чачыгыр Таас промахнулся, и, закрутившись, рухнул на пол… С криком вновь вскочил и попытался ударить, но все мимо – не было слышно стука, не было видно огня, не сыпался иней.
Долго каялся шаман и проклинал себя, причитал и плакал, затем, произнеся заклинание возвращения на бедную землю-страдалицу, опустился на олбох-подстилку свою со словами: «О, до чего ж горько, до чего досадно мне! Все хлопоты мои впустую! Имеющие долгий волос, светлый, белый лик вот до какого бедствия-несчастья довели! Судьбу вселенной изменить – тайком, украдкой сотворить не удалось. Глазами женщины, породившей, умножившей бы род саха не в одном поколении – увидели, услышали те, кому не надо было видеть это, кому не надо было слышать это; потому хоть и прогнали прочь, да великого спора-раздора огненные семена посеяли. До внуков наших и правнуков не суждено, видно, угаснуть обжигающему пламени соперничества, желанию изменить, улучшить жизнь сущую…
Как только шаман закончил речь свою, все, кто был дома, будто лошади, вырвавшиеся из загона, выскочили во двор и вперили взор свой на звезду. Они увидели, что две трети великой огненной звезды отбито и… образовалось новое созвездие. С тех пор, когда звезда оказывалась рядом с этим созвездием, наступали большие холода-морозы.
С того дня, как Кудангса Великий заставил разрубить звезду Чолбон, сломался рог у мороза, ослабли холода, перестал гибнуть скот, меньше стало плача-причитаний, возросли радость и веселье, в народе же сложилось такое предание: «Вот кто, оказывается, наш повелитель, сотворенный Одун Хааном, направленный Чингис Хааном, предназначенный Джылга Тойоном – это Кудангса Великий! Не дано сгинуть достославным саха! И спасет, защитит, облагодетельствует их только Кудангса Великий», – так весь люд возлюбил, зауважал его.
Круг второй
Вскинет острый, проницательный взор свой имеющий облик человеческий славный: саха пред ним – опоясанная восьмицветной, ясной радугой, освещенная ослепительно-сияющим солнцем, с нависшим над глиняным ликом ее лучезарно-белым небосводом, с холмами из красного песка, с пологими горами долгими, с земляными горами-уступами, милая земля саха; хоть и вздыхает тяжко, взметая в небо сполохи, ледяное море, хоть и дышит оно студеным вихрем, обрела родная земля неиссякаемое изобилие, неизбывное будущее, взрастила, взлелеяла на лоне народ саха.
Подобно тому, как в благодатное время, имеющая три русла, рокочет, разливается полноводная матушка Лена, так после жестокого мороза захиревшее было грядущее, убывшее было изобилие, иссякшее было богатство достославного саха, вновь прибыло, разрослось чрезмерно, особенно за последние годы наполнилось оно словно сосуд водой до самого края, вот-вот выплеснется.
Стада сотен коров, табуны сотен лошадей Кудангсы Великого умножились больше прежнего десятикратно. Уподобляясь сказителю-олонхосуту, так скажу, так опишу: взглянул на них, подумал, черный ерник – оказались черные скакуны; подумал, белый ерник – оказались белые скакуны. Род его материнский многолюдным стал, многочисленным. Одним словом, неимоверно возросли богатства его, неисчислимым стал народ его.
Заставил Кудангса Великий силой разрубить огненную звезду Чолбон, рожденную украшать собой облик гулко звенящего высокого неба, чтоб долгим был век саха, неизбывно изобилие, незыблемо грядущее, – тем стал именит он, тем и стал знаменит он; коль вскинет сверкающий, грозный взгляд Кудангса Великий да повернет пылающее гневом лицо, кто посмеет поднять взор свой строптивый, кто посмеет быть помехой на пути его!
Коль пожелает он и направит стопы свои по любому из ведомых лишь ему путей, только глупец иль безумный заступит дорогу ту.
Стоило Кудангсе Великому хмыкнуть слегка «гм!» – все замирали в тревожном предчувствии, ожидании: стоило ему одобрительно обронить «эгэ!», казалось, что слово это имеет целебную силу; а как необыкновенно, загадочно произносил он короткое «ну?». Все стали беспрекословно выполнять все, что он скажет. Весь люд воздал ему небывалое почтение и уважение, его славным именем умудрились затмить солнце ясное, луну светлую, так вознесли, возвеличили его.
По мере всего этого крепчал могучий дух Кудангсы Великого славного, возомнил он о себе необычайно, возгордился, почувствовал в себе такую силу, что мог бы сгрести всех и вся и упрятать в одну рукавицу.
«Чтоб уменьшить невзгоды имеющего облик человеческий, чтоб возвеличить счастье достославного саха, чтоб не стало страданий-мук, чтоб прекратились стенанья-проклятья, пришла пора изменить и облик гулко звенящего высокого неба, перевернуть вверх дном подземный мир чудовищ, изменить жизнь незыблемого среднего мира. Я хоть и велел разрубить эту мерцавшую великую огненную звезду Чолбон, украшавшую собой вселенную – вместо вины возросло, восславилось имя мое, умножились богатства народа моего, свершенное добро оказалось не чуждо ни племени светлого мира, ни племени злых духов. Оттого никак не могло быть в том никакой вины-греха. Бедняжки шаманы, имея ум короткий, сердце пугливое, не могут видеть глубоко, не столь прозорливы, потому несправедливы ко мне», – так стал думать он.
Вот так Кудангса Великий славный един именит стал, один знаменит стал. Долго ли, коротко ли жил в почести такой, будто равного ему нет никого на всей земле, да грянула громадная беда, разразилось страшное несчастье, случился жестокий мор.
Не обошел он ни одной семьи, не оставил в стороне ни одного человека, вспыхнула тяжелая болезнь, называемая напастью верхнего мира. Судя по слухам, не было семьи, где не умер человек; некоторые семьи вымирали полностью, навсегда закрывалась дверь их дома, угасал очаг, покрывались холодным инеем углы их жилищ.
Слышно было, что возросли невзгоды, видно было, что наступает смерть-погибель, горше стали слезы-причитания, громче стали стенанья-проклятья, мужчины стонали: «Лишился я жены, госпожи моей, деток милых, потомков дорогих – без них как без глаз и крыльев, потух очаг мой, опустел дом мой». Женщины голосили: «Лишилась я мужа, господина своего, золотых яичек – деток моих. Улетели они, пропали навсегда, опустело гнездышко мое… ыый-ыыйбын, аай-аайбын!» – так горестно голосили-причитали они, что жалостливые да участливые трепетали, пронзенные состраданием к ним.
Если и отведет кто неведомо откуда нагрянувшее страшное бедствие, если и спасет кто, от неведомо откуда взявшейся напасти, если и убережет кто, призрит в это кровавое время, то только Кудангса Великий, кто же кроме него?! Привыкшие к избавлению, ходившие в оберегаемых, пришли вновь к Кудангсе Великому, и так стали просить упрашивать, молить-вымаливать, что истерзали душу его и тело, затмили разум.
«Великий господин, глава наш! Видно, создан ты был милосердным спасителем нашим, и прежде жалел ты, покровительствовал нам, и прежде спасал от неминуемой смерти, пожалей-помоги и в этот раз! Научен ты спасать род наш, предназначен быть родоначальником многих поколений славных саха, ради их спасения ты даже велел разрубить украшение всей вселенной – великую огненную звезду Чолбон. Коль ты не одолеешь посланную с высоких небес погибель, кто одолеет и избавит нас от него?.. Не лишай народ свой света солнечного, не оставляй его без земли родимой, пожалей-помоги! Не вьется дымок над жилищами нашими, пустеют-хиреют дворы наши», – так взволновались они, запричитали.
Те, кому снились вещие сны, постарались увидеть их, – да ничего полезного, спасительного не увидели, шаманы-удаганки камлали как могли – да ничем не смогли помочь… А смерть, между тем, будто злорадствуя, свирепствовала пуще прежнего.
Родные-близкие Кудангсы Великого, обхватив его колени, обливались кровавыми слезами: «От того, что ты не жалеешь нас, творится с нами такое. Разве хоть раз перечили мы тебе? Чем огорчен, чем обижен, что отвернул от нас доблестный лик свой, отвел от нас огненный взор свой! Отец наш родной! Пожалей, помоги!»
Прозорливые думы Кудангсы Великого славного иссякли, даже он пришел в отчаяние, ослаб могучий дух его. Не стал он спать ночами, не стал есть днями… Помутился ум его от непрестанных дум, устал, утомился он. Натянул на глаза высокую шапку, заткнул уши, оперся лбом о медный посох свой и сидел так, изредка тяжко вздыхая…
«Как помочь? Народ мой вымирает, как помочь ему? Как? Может, так?! А может, эдак?!!» – будто во сне бормотал он. Смуглая кожа его побледнела-посинела; блестящие жгуче-черные волосы его покрылись сединой, тягостные думы овладели им, тяжкая участь выпала ему…
Так, познав муки-мученические, страдания великие, перевернув, переворошив, перемешав все, рассмотрев со всех сторон и по-всякому – надумал он думу, неведомую еще мозгу двуногого, понял то, что не понято им, чудо-чудное выдумал, на диво-дивное вознамерился.
«Эту болезнь отверзающие уста, эту напасть имеющие язык все называют болезнью верхнего мира, напастью огненных небес, судя по тому, души счастливых людей этого досточтимого пестрого среднего мира крадут злые духи, спускаясь с высоких небес, потому гибнет и чахнет народ мой?!! Кабы растрогать их, умилить чем, ослабить, унять кровожадную силу – прекратил бы гибнуть люд, саха-уранхай… Довольствуйся они малым вознаграждением – болезнь эту любой шаман давно б уж одолел, прогнал обратно наверх… Малое получив, не отправятся восвояси, не отстанут добром, окаянные; кажется, они из тех, которые схватив – не упускают, укусив – не отпускают… Потому мне, человеку, слывущему великим главой этого среднего мира, остается только одно – породниться с главой бесовского племени высокого бурлящего неба, имеющим двор, покрытый блестящим гладким льдом, с возвышающимся жилищем, вытесанным изо льда; с тем, у которого кровожадный, леденящий дух, а у самой гортани нарост величиной с сосновую чашу, с пробуждающимся внезапно, содрогаясь-вздрагивая, с Величествующим Великим Суоруном… Неужто родичей будет пожирать? Хоть и нечисть бесовская, да есть у них разум кое-какой! Дочь его взять в жены сыну моему, а сыну его отдать дочь мою – выходит, только так и следует поступить мне, придется породниться с ними, может, угожу я им тем и, почитая нас за родню, не станут они впредь истреблять-пожирать народ мой», – так непреклонно решил он исполнить задуманное.
Кудангса Великий славный приподнял с глаз высокую шапку-дьабака и, тяжко вздыхая, вскочил на ноги, вонзил в землю свой медный посох и вскричал: «Иль сгинем, иль воскреснем… Испытаем судьбу… Нохо! Сорук Боллур! Мигом найди шамана Чачыгыра Тааса, где бы он ни был, чтоб мы не успели глазом моргнуть, а он уж тут!» Послышался возглас: «Эге, слышу», – сей же миг перед стариком замер парень в низком поклоне, затем мелькнула тень и послышался стук уж закрывшейся двери…
Шаман Чачыгыр Таас гостил в Амге у богача Кутуйаха. Вдруг распахнулась дверь и, не успела она закрыться, как перед хозяевами склонился в поклоне порученец Кудангсы Великого Сорук Боллур, затем он подскочил к шаману и сказал: «Великий тойон-господин, глава наш Кудангса Великий зовет тебя, велел привести в мгновенье ока… Идем же!» Шаман Чачыгыр Таас растерянно воскликнул: «О, то-то же, предчувствие томило меня, дурной сон привиделся мне. Как холодно – дрожь пробирает, как жутко – волосы шевелятся!» – и, вскочив на короткие, кривые ноги, стал одеваться.
К рассвету, когда мчавшиеся во весь опор, едва дышащие, добрались они до широкого двора, до огромной усадьбы, – отворили пред ними вход, открыли дверь, подготовили место почетное, ввели под руки шамана, усадили и стали потчевать-угощать.
Сидя на главном ороне напротив входа, Кудангса Великий заговорил: «Старец! Ведь ты великий из шаманов, почтенный из почтенных, имеющий такой тяжкий дух, такое весомое слово, такой проникновенный тойук, такую одержимую речь: что можешь выхватить прямо из нижнего мира трепыхающихся удальцов его, что в силах низвергнуть прямо из верхнего мира барахтающуюся бесовскую нечисть его.
На видимой южной стороне нижнего белого неба, где девять смерчей неистовствуют в его трепещущей глотке, в колыхающейся гортани, в полощущейся пасти, в вязком желудке, обитающий высоко, в племени всесильной бесовской нечисти есть, говорят, старец, глава-господин их Величествующий Великий Суорун. Да и я в этом досточтимом среднем мире являюсь первым главой, великим тойоном-господином, потому и велел позвать тебя, чтоб стал ты моим порученцем и сосватал для сына моего дочь его, а дочь мою желал бы я отдать сыну его младшему». Шаман Чачыгыр Таас икнул от неожиданности и удивления, поскольку услышал дотоль неслыханное, узнал дотоль неведомое и недоуменно вытаращил глазки, похожие на спелую голубику.
– Нет, нет! Замолчи! Что за вздор несешь ты, не веди греховные речи, не умножай смерть людскую… Не слышал еще имеющий уши, не видел еще имеющий глаза, не ведал еще имеющий разум, чтоб породнились меж собой саха и нечисть. Ох, только не это, не то неизбежна расплата,– судорожно вздрагивая, наотрез отказался он.
– Расплатой грозишь… Когда заставил я разрубить великую огненную звезду Чолбон, ты говорил так же, но с тех пор уж не наступали больше жестокие холода, великие морозы, возросло изобилие-благоденствие, стало светлым и прекрасным будущее… Вознамерился я улучшить жизнь всего люда, живущего в этом среднем незыблемом мире, спасти славных саха от напасти всесильного верхнего мира, неужто за это суждено мне возмездие?!! Напротив, коль породнюсь я с тем Величествующим Великим Суоруном, хоть и бесовского он роду племени, да не посмеет посягнуть на жизнь родичей своих. Тогда имеющий облик человеческий сирый саха расплодится-размножится, превратится в большой многочисленный народ, и больше не прольется его кровь, не познает он поражения от любого другого народа. Не видишь, словно скошенная трава падает саха от случайной смерти, – так, с горечью и гневом говорил Кудангса Великий.
Шамана Чачыгыра Тааса все больше одолевала робость, бросало в дрожь, от страха шевелились волосы на голове.
– О, откуда знать, откуда понять мне – так ли, не так ли… Сильных верхнего мира, чудовищ громадных дыхание огненное вынесет ли смертный среднего мира? Ох, неужто гибель близится наша… неужто конец нам! – ужаснулся шаман и задрожал-затрясся, будто напившаяся холодной воды лошадь.
– Ужель не понять-не знать мне об этом? Ведь и у меня бьется в груди сердце, чувствительна к боли кожа… Как мне не жалеть, не печалиться о сыне моем да дочери, ненаглядных чадах моих, крови и плоти моей?! Как бы ни жалел, как бы ни любил их – предпочел я народ мой; чтоб уберечь, спасти его, жертвую детьми моими. Сейчас я, словно натянутая тетива, не позволю перечить мне ни слова. Отвечай немедленно, будешь камлать иль нет?!! Коль в такое страшное время добром не закамлаешь, заставлю силой, – сказал Кудангса Великий славный и, держа в левой руке медный посох свой, правой выхватил с крюка треххвостую благословленную плеть свою, вскочил на ноги, бросив исподлобья огненный взор.
– О, постой, выслушай! Усмири гнев свой! Великий тойон-господин мой, глава наш, не сердись, не гневайся… Ну что ж, будь что будет, попробую камлать, расплата за то будет на тебе… Далеконько до того края, разве сытый да крепкий телом доберется до него… Потому до вечера седьмого дня седьмого месяца корми меня только сочным костным мозгом, пои кумысом из молока яловой кобылицы – загустеют тогда мозги в моих старых костях, уплотнится-окрепчает тело мое, – так заговорил шаман, дрожа от страха, стуча зубами. Кудангса Великий славный унял свой гнев и, тяжело дыша, грузно опустился на орон.
До вечера седьмого дня седьмого месяца шамана Чачыгыра Тааса кормили костным мозгом птиц и зверей, поили кумысом из молока яловой кобылицы… шаман разжирел, растолстел. Нетерпение людей было так велико, что дни казались неимоверно длинными, многих не стало, многие умерли. Под вечер седьмого дня седьмого месяца в условленное время по велению-указанию шамана, оставшиеся из людей вышли и перед главным окном поставили священный столб, протянули волосяную веревку-салама. После чего привели светлоглазого жеребца-девятилетку – с красноватой, будто сырые легкие, мордой, с длинной выгнутой шеей, наполовину черной, наполовину белой, четыре его ноги белели, словно березовые стволы, и весь он был берестяно-пегой масти, местами будто перехваченный веревками, – привели и привязали к столбу; затем принесли зверей-птиц, деревянных духов-покровителей шамана и воткнули в землю. Зайдя в дом, присыпали золой горящий огонь, так, чтобы он лишь едва теплился. Бросили перед очагом огненно-рыжую шкуру старого медведя, целую, с мордой и лапами. Привели шамана, бережно поддерживая под обе руки, усадили на шкуру-подстилку, одели в наряд шаманский, подали бубен с маленькое круглое озерце, вложили колотушку в руку.
В доме стало тихо. Сгустилась темнота, удлинились колыхающиеся тени, изредка вырывающиеся из-под золы язычки пламени играли красноватым отблеском на лицах людей, после чего отступала темнота, резче вычерчивались смутные тени; ожила, меняя свой облик, домашняя утварь, то укорачиваясь, то удлиняясь, она топорщилась, корячилась словно в нее вселился дух.
Шаман Чачыгыр Таас, подобно взывшему от невыносимого голода волку, протяжно и жадно зевнул, затем, будто просыпаясь от глубокого сна, все громче и громче издавая натужные, идущие из глубин чрева звуки, стал благословлять очаг свой, дом свой, землю родную.
Стал так нещадно уничижать себя, что тело сковало холодом, волосы встали дыбом, так пронзительно засвистел, что заломило у людей кости, заныло сердце.
После чего, заждавшихся сзади, ожидавших спереди, сидевших на плечах, выжидающе глядевших сбоку, тех, кого прижимал к груди – птиц-зверей своих недвижных позвал он и залопотал, запел понятный лишь им тойук. Затем поднялся с места своего, подошел к правому главному окну, протянул ладонь, заржал громко три раза, подзывая коня, – привязанный к священному столбу берестяно-пегий жеребец сорвал веревку и, подойдя к окну, засунул в него голову по самую шею, фыркнул громко и грянул бездыханно оземь.
После этого шаман Чачыгыр Таас вселил всех собравшихся духов-нечисть в жеребца: а затем и дух жеребца, и всех птиц-зверей своих погоняя-понукая, отрываясь от средней земли, взбираясь в высокое всесильное небо, произнес заклинание, прося покровительства Кэхтийэ Хотун-госпожи, духа дороги, так, взывая-вскрикивая, начал путь свой. Будто одержимый, заскакал-заплясал неистово он, словно заколдованный, зашатался-закачался он, зазвенели бубенцы, залились колокольчики, замелькала колотушка, зарокотал бубен.
Шаман Чачыгыр Таас, тронувшись с родимой, полной тревоги земли, то и дело вскрикивал, вопрошая – не высокое ль это священное небо, обитель двуглавого орла, кружился-вертелся, мчался на юг, к грани многострадального неба, бушующего неистовым вихрем, к его трепещущей гортани, к полощущейся пасти, к широкому желудку, протяжно-раскатисто напевая тойук, прыгал-плясал неудержимо, поднимаясь вверх.
Достигнув вершины верхнего мира, духов своих огнедышащих – величиной с половину молодой лиственницы, сокрушающих, сметающих, величиной с заснеженную ель, обладателей саженной шеи в полгруди, длинных змеиных языков в семь саженей, имеющих кровавую пасть, глаза-наросты – всех прогнал, всех отправил восвояси.
Отринул прочь сильных, мускулистых своих, жилистых, костистых своих с огненными глазами, востроклювых удальцов своих, наилучших своих, имеющего морду с белым пятном, всех! – один-одинешенек три дня и три ночи шел он по длинной узкой полосе, которой не было ни конца, ни края, пел тойук протяжный, не переставая прыгать-кружиться, скакать-плясать.
Обессилев от долгого пути, утомившись от дальней дороги, измотав свою плоть, изойдя потом, изнуренный-изможденный, едва держась на подкашивающихся ногах, чуть живой, добрался он до широкой ледяной усадьбы Beличествующего Великого Суоруна, до его холодного железного жилища, дошел и упал, и пополз. «С богатыми подарками, с перетянутыми туго тяжелыми вьюками, с достойными подношениями, упирающийся о рыбину Луо-балык, опирающийся на рыбину Бил-балык, с воплем взмывающей в трепещущую глотку верхнего мира, с бранью низвергающийся сквозь колыхающуюся гортань бездны нижнего мира, одержимый сверхъестественной силой, стремительный, подобный огню, я, шаман Чачыгыр Таас, пришел к вам и протянул в широком дворе вашем длинную бечеву-саламу нарядную, привязал ее к вытесанному громадному столбу, протянул к священному жертвенному столбу.
– Взгляните ж сюда, одарите улыбкой! Чтоб приятно было отведать вам, чтоб вкусно было есть – имеющего толстый брюшной жир, чтобы радовать глаз ваш – берестяно-пегого, в «белых чулках», с красноватой, будто сырые легкие, мордой, с шеей наполовину черной, наполовину белой, светлоглазого девятилетнего жеребца, подобного скале – привел я и привязал к высокому священному столбу с девятью высеченными выемками вкруг… Возвеличил до жертвенного столба, вознес до великого столба, удостоил священной жертвы, уподобил достойному древу… Снизойдя, взгляните сюда, не пора ли откинуть покров, укрывающий огненный лик ваш?!! Вы спросите, почему покинув врата нижнего мира, двери ада, досточтимый средний мир, родную землю свою, вопя и стеная, пришел я, бедняга, сюда – от первейшего главы бескрайнего необозримого неколебимого среднего мира, имеющего неиссякаемые богатства, неистощимый достаток, нехиреющее добро, неувядающее будущее, неубывающее изобилие, лучшего из людей, главы славных саха, по поручению Великого Кудангсы, явился я… Послал он сосватать младшую дочь вашу сыну своему в жены, младшего сына вашего дочери своей в мужья… Каким будет ответ ваш на это, говорите скорей, почтенные, благородные, знатные мира сего», – так сказал он.
На что имеющий огненную пасть, с толстым незаживающим рубцом величиной с берестяную чашу в запрокинутой ороговевшей глотке, с глазами, подобными треснувшим скалам, с отвисшей черной губой, подобной развалившейся земляной горе, Величествующий Великий Суорун старец, всегда суровый и холодный как железо, разинул пасть, подобную разверзшемуся оврагу, ощерив на мгновение семь позеленевших, проржавевших, заплесневевших зубов. Закопченное медное лицо его вытянулось в недоумении. Хлопнув себя по бокам заскорузлыми, с запекшейся кровью ладонями, он отвернулся, прикрыл рот одной рукой, другой замахал: «Э, окаянный, не говори так! Прочь! Прочь! Что за речи, неслыханные доселе, ведешь ты? Неужто родившийся в досточтимом среднем мире, где все сущее смертно, с легким, словно сырость-туман, дыханием сирый саха вынесет-вытерпит тягостное наше, обжигающее огнем дыхание?!! Прочь, прочь», – наотрез отказался он.
– И я пробовал говорить так, да погрозил он мне сломать позвонок, разорвать вену, располосовать спину, избить до полусмерти, потому я и стою сейчас перед тобой плача-причитая, стеная-рыдая; с давних-дальних времен, с молодых лет из-за вас не обзавелся я богатым домом, скотиной-живностью, детьми-домочадцами, все ваши пути-дороги возносил-восхвалял; когда, ведя за собой, погоняя перед собой, взвалив на спину, прижав к груди, привязав ремешками, засунув за пазуху, с подношениями приходил я к вам, тогда вы, приговаривая – пришел, мол, наш парень, бедняга – привечали ведь меня, приветствовали торжественно?!! В трудное время обещали быть мне опорой; когда пришел я к вам, обливаясь кровавыми слезами, плача-рыдая, вопя-стеная, не отворачивайтесь прочь, тяжкое слово, святую просьбу мою не оставляйте без ответа!
Коль вернусь я ни с чем, почернеет лицо мое, помнет он бока мне, вывернет душу, изобьет до полусмерти, не убьет если… В досточтимом среднем мире, среди славных саха этот Кудангса Великий знаменит стал очень, именит, не пора ли вам, назвав имя его громкое, заглянуть в дымовое отверстие жилища его?!! – так шаман Чачыгыр Таас стенал, прося-причитая, жалобно пропел, умоляя-упрашивая, кланяясь низко трем их теням.
На что огнедышащие родичи прожорливого старца Великого Суоруна, сильные мира верхнего, заклекотали гортанно, защелкали высунутыми семисаженными змеиными языками, облизнули плечи. Охватила их жадность, замучила алчность, извела ненасытность… Старались они смотреть на шамана, а глаза их горящие метали стремительные, как падающая звезда, искры совсем в другую сторону. Дочь заерзала, сын заелозил.
«Идем» да «идем», «соглашайся» да «соглашайся!» – со всех сторон затеребили старца Великого Суоруна.
Коль у южного кровавого склона вихревого неба с восемью засовами заарканить девяносто девять великих шаманов огненной бечевой с девяносто девятью узлами да и свалить их перед хитрой и коварной, алчной и ненасытной госпожой Хотун Хуохтуей и тогда не угодить ей. Важно подбоченясь, едва поворачивая голову к своему старику, она заклекотала, словно хищная птица: «Э, пожалуй, спустимся! Знал, наверное, Кудангса, что говорит», – и, звучно причмокнув, утерла рот. Величествующий Великий Суорун сказал вкрадчиво: «Ну-ну! Наверное, так! – подумал-подумал и добавил сердито, – да ладно, будь что будет, знал, наверное, что говорит? Спустимся к вечеру девятого дня девятого месяца, пусть знает об этом, готовится».
Выполнивший поручение главы, шаман Чачыгыр Таас благодарил: «Почтенные мира верхнего, высокоблагородные, вы приняли заветное слово моего долгого, извилистого-изнурительного пути, не оставили без внимания, не ввергли в отчаяние, спасли мне жизнь: то-то же, воистину великие, удальцы из удальцов, должны будете сдержать свое обещание! Дайте знак мне, Кудангса Великий не поверит одним словам, засыплет лицо мое землей, закидает глаза снегом, изобьет до смерти. О, до чего же досадно, не вернуться мне больше сюда, в последний раз я здесь! Темные лики ваши, огненные лица, жаром опаляющие, не видеть мне больше здесь», – так голосил-стенал он.
После чего темные лики громадных чудовищ вспыхнули, будто начищенная медь, железные, непроницаемые сердца потеплели, размякли от жалости и они воскликнули: «Эх! Верно говорит бедняга наш! Дадим ему какой-нибудь знак, в самом деле, Кудангса Великий не из тех, кто верит одним словам… Уж слишком он стал именит, слишком знаменит! Но, погоди, и МЫ для него будем достойными гостями: тяжко, хлопотно будет ему с нами», – затем Величествующий Великий Суорун велел принести в знак их скорого появления по одному волоску от жеребцов сына и дочери; те два волоска были восьмигранные, в девяти местах пестрые, упругие.
Возрадовался, наконец, шаман Чачыгыр Таас, благословил два конских волоска, обернул вокруг пальца три раза, завязал-заплясал, запрыгал-заскакал, спускаясь с высокого всесильного неба на родную землю-матушку, спустился и вручил, говорят, Кудангсе Великому знак, данный ему.
Собравшиеся при том люди все были удивлены, изумлены чрезвычайно. «О, хорошо, если не родится больше такой шаман!» – воскликнули они, потрясенные.
Круг третий
До срока, условленного недосягаемой высокой знатью, рожденной на самой вершине бурлящего, всесильного неба – рожденный в самой глубине этой непоколебимой, неподатливой, необозримой Сибири, Кудангса Великий славный до вечера девятого дня девятого месяца велел дни и ночи готовить угощение обильное, достойное породнения-помолвки человека и нечисти.
Сотни лошадей-скота велено было загнать, забить для того: направо повалили чалых, на юге забили бурых, налево навалили брюшного жиру, на востоке накидали вдоволь сала, много шкур было распорото, много костей было разрублено; заклубился туман, плотно обволакивая поляны-долины, то тут, то там ударял в нос густой запах жира и сала.
Чтоб вручить знати верхнего мира приданое, зарок свой, люди кинулись на поиски жеребца подобающей масти.
Кудангса Великий славный велел созвать соседей дальних, велел собрать соседей ближних, велел вести родных, знакомых, пришло народу видимо-невидимо.
Как не прийти, коль пригласил такой человек! Как ни боялись-пугались, как ни пробирала дрожь, ни шевелились волосы от ужаса, все же пришли. Бедный саха с тех пор, как расстался с кровной родней своей, имеющей поводья за спиной, как оставил солнечный род свой – схоронился в глубине великих долин Лены-матушки, имеющей три русла, несущей высокие, пенистые волны, ставшей животворящей силой северного ледяного моря; ни разу не думал, не гадал он, что увидит своими глазами, услышит своими ушами такое множество народа, такие великие сборы, такое громадное богатство. И все это огромное состояние пришло в движение, великое устраивалось угощение; каждый, видевший то, удивился необычайно, каждый, слышавший о том, поразился чрезвычайно, каждый, узнавший про то, оробел несказанно.
Все это время все не переставали удивляться и с благоговением убеждались, что не напрасно так именит, недаром так знаменит Кудангса Великий славный.
Девятого дня девятого месяца уж в полдень на макушки деревьев пала легкая тень. С юга, из-под высокого белого неба, дохнуло прогоркло-тухлым смрадом – чем ближе клонился день к вечеру, тем тяжелее становилось зловоние; дома-жилища, утварь-постройки – все погрузилось в сумрак. У всех собравшихся от страха заломило кости, всех пробрала дрожь; сбившись в кучи, забились они в дома, затаились в жилищах.
Шаман Чачыгыр Таас, облачившись для камлания в свой наряд с подвесками-побрякушками, взял бубен, туго обтянутый кожей, и, сидя перед очагом на подстилке, приставив ко лбу колотушку, устремил свой взгляд сквозь стены, высматривая-выглядывая окрест.
Посидев так немного, глухо стукнув три раза в бубен, возвестил: «Родичи ваши, гости званые, гости почтенные, сваты добрые пожаловали. Откройте вход, отворите дверь, придержите поводья, готовьте ложе!» – что было делать хозяевам, открыли вход, отворили дверь и увидели: взошла луна багрово-красная, как днище медного ведра, покрытый снегом ослепительно-белый лик незыблемого среднего мира слегка порозовел, будто умытый кровью, вытянулись, заколыхались тени деревьев в лесах земли. Луга-долины, поля-леса вмиг наполнились всадниками на лошадях разных мастей, пестро-пегих, серо-бурых, будто тени лиственниц в лунную ночь.
Они появились у дверей, замаячили-запрыгали, затем дом наполнился тяжким смрадом-зловонием. После чего влетели, оставляя за собой синюю полоску, два горящих глаза и пропали в пологе хаппахчи, где спала девушка. Два искрящихся, вспыхивающих огнем глаза впились в лавку, где спал парень, и затаились там.
На свадьбе, устроенной Кудангсой Великим, угасли радость-веселье… многие так и обмерли сидя, тяжко вздыхали-стенали, побледнели-посинели, задыхались; более беспокойные, опамятовавшись, запричитали жалобно, подняли вопль-крик невыносимый для живого существа. «Убери-отгони прочь собравшуюся здесь нечисть, не укорачивай век наш! Спаси-смилуйся!» – так принялись они терзать Кудангсу Великого.
Кудангса славный погрузился в молчание, пытаясь сдержаться, но не вытерпел, сказал шаману своему: «Если возможно это, попробуй спровадить их обратно!»
Шаман Чачыгыр Таас, будто того и ждал, схватил тут же бубен и два-три раза глухо стукнул в него, после чего начал протяжный тойук-благословение, роняя твердые, весомые слова: «Аар-татай! Ну и ну!.. Зарождающийся и угасающий, подобно вздымающейся, вспениваясь, волне на колыхающемся, округлом брюхе лучшей части этого незыблемого среднего мира с умирающим деревьями, с иссякающей водой – бедный сирый саха с дыханием легким, словно сырость-туман, с плотью бренной, тленной никак не смог вынести огненное дыхание, тяжелый, пронизывающий дух высокой знати, именитых-знаменитых удальцов из племени мира верхнего! Ваше тяжкое дыхание, опаляющий огнем дух невыносим стал, нестерпим, уменьшите зловоние, укоротите тени! И зачем много родичей привели с собой (ведь не было уговору, что так много будет вас здесь!). Пришло, кажется, время, когда во всех трех мирах ославится имя наше, опорочено будет оно – не заготовлено еды для такого множества людей, не приготовлено жилья для ночлега стольких гостей. Кажется, настает время, когда может облаять каждая собака – мол, люди главы верхнего мира Величествующего Великого Суоруна столь жадны и алчны, потому и пришло их так много, а глава среднего мира Кудангса Beликий оказался настолько хвастлив, что, пригласив множество гостей, не смог даже накормить их. Грозит всем большой стыд-позор, и все то случится из-за вас.
Пока не велик срам-позор, мало усмешек-насмешек, придется вернуться вам восвояси почтенные, великие. Да легким будет путь ваш в мир верхний, да помогу я вам в этом! Доом эрэ доом!!!» – и закамлал шаман, помогая-подталкивая, благословляя их в путь дальний.
Оксе-ньи! Ну и ну! И у двуногих рождается-появляется существо с вещими словами, проникновенным, чудодейственным тойуком! Как только завершил Чачыгыр Таас заклинание свое – имеющие густую многочисленную тень, подобную тучам мошки в душную летнюю пору, тяжелое дыхание, тяжкий дух, сильные, стремительные мира верхнего, племя бесовское, собравшись покорно, шумя-гудя, поднимая невообразимый гвалт, потянулось обратно наверх, к небу, – реже стал сумрак, меньше стал смрад.
Южного вихревого неба прожорливая нечисть – сомневающиеся в явном, отпирающиеся от очевидного – едва успела уйти и не успели еще возрадоваться опамятовавшиеся люди, только что собравшиеся было облегченно перевести дыхание, как вдруг… Кудангсы Великого славного дети – сын с дочерью – забились в судорогах, закатили глаза, вращая выпученными белками. В углах губ с шипением запузырилась густая пена. Вскоре после этого, сведенные судорогой, они протянули ноги.
Великий Кудангса славный даже не изменился в лице! Ни один мускул не дрогнул, напротив, будучи при том и видя все, он радостно воскликнул: «Прозорлив мой ум, вещи мои думы! Это означает, что бурлящего неба высокая знать, гибельного неба именитые не отвергли детей моих, взяли с собой их души! С этих пор род людской, племя солнечное, имеющее облик человеческий, славные саха не будут впредь гибнуть от болезни-напасти верхнего мира, примут смерть, когда тому придет время, обретут долгий век, долгие годы, размножится-расплодится все живое.
Вот это и есть вершина торжества, возвышение счастья-удачи… Уруй! Уруй-туску!» – так ликуя, махал он высокой, мягкой шапкой с тремя собольими огузками. Едва Кудангса Великий славный завершил свою здравицу, как в хлеве-хотоне послышались истошные вопли, раздались тяжкие, глухие стоны.
Когда женщины-работницы на подкашивающихся от страха ногах прибежали туда, они увидели, что ставшая духом хотона корова, ставший духом двора бык, славных рогатых лучшая часть, отборная живность, – вывалили языки, а на их губах выступила кровавая пена – одни из них протянули уж все четыре ноги, повалившись набок, выставив крутые бока, другие дергались еще в судорогах, выпучив глаза, вытянув ноги, испуская последний дух.
У бедных женщин, увидевших такое, зашлось сердце, замерла душа, плача, они побежали прочь. Не успели они подойти к запечью – вбежали в дом парни-табунщики, встали перед Великим Кудангсой трясущиеся, запыхавшиеся, переминаясь с ноги на ногу.
– О, беда! О, горе! Бедные лошади! Лучшие из пасущихся в аласах красавцы-жеребцы, отборные из пасущихся в долинах кобылы гибнут… О! В какую страшную беду мы попали! – так плакали-рыдали они взахлеб, утирая слезы рукавицами из конской шкуры.
Только начала было притупляться боль от утери круторогих, долгогривых, да грянуло третье несчастье – отборные из мужчин, лучшие из женщин, высокая знать Кудангсы начала погибать. Одни корчились в судорогах, словно издыхающий скот, закатили глаза, захрипели и умерли; другие исходили кровью, задыхались, испуская страшные вопли, и тоже умерли.
В прежние времена в доме Кудангсы Великого свивало гнездо счастье-удача, пестовалось радость-веселье, нынче же воцарились страшные крики-вопли, стенанья-терзания. В прежние времена говаривали – великий глава наш, отец – господин Великий Кудангса так-то спас, этим-то помог; теперь же – это Кудангса толкнул в пасть нечисти, – так исходили люди слезами кровавыми, так говорили в отчаянии.
Кудангса Великий медленно раскачивался, погрузившись в молчание, стараясь выслушать их, но не стерпел, кровь бросилась в лицо, засверкали глаза, скрежеща зубами, он сказал в ярости: «Это что за шум? Это что за плач? Ну и что ж! Думая, что вы кинетесь плакать-убиваться, единственный сын и единственная дочь такого человека, как я, должны были бы уйти без приданого-калыма, без людей-скота, так по-вашему? Иль думая, что вы будете жалеть их, взяли бы с собой паршивого теленка да покрытого коростой жеребенка? Между нами говоря, в том мире разбираются в живности наверняка. То, что лучшие из наших людей уходят, это тоже хорошо,– разве пристало нам отправлять в родичи недосягаемой высокой знати верхнего мира одноглазых да одноногих калек? Вместо того, чтобы радоваться, вы плачете? Разве не слыхали и раньше, что в верхний мир не может взобраться таким, как он есть, имеющий бренную плоть, смертный мира сего? Потому и улетели души тех, кто стал сватами; вместо того, чтобы плакать-рыдать, положите их отдельно – мужчин в одном месте, женщин в другом. К тем, кто став сватами, отведали положенное угощение, провели отведенные ночи – вернутся вновь их души, оживет их плоть, и проснутся они, воскреснут… А к тем, кого дети наши взяли с собой как прислугу, не вернутся их души, сгинет их плоть, так мы узнаем, кого они оставили с собой. Как подобает, воздадим им должное, захороним золотые кости их в арангасе… Сами подумайте, как будучи человеческими детьми, двое милых деток моих не возьмут с собой людей-скот от родимой земли, от родных людей?! Довольно! Не плачьте попусту!» – так говорил Кудангса Великий славный, не считая случившееся смертью-гибелью, не думая, что совершено убийство-насилие.
На этой неподатливой, неколебимой тверди родной земли, в раскинувшемся на ней незыблемом среднем мире как ни пытался сотворить добро имеющему облик человеческий, не исполнилось задуманное, не свершилось подготовленное. В тот бесхитростный век, в то безгласное время не зародился еще великий непримиримый спор соперничества, не возник еще поединок меж рабом и господином, потому большинство людей хулило то, что прежде хвалило и почитало за грех-вину то, что принесло им громадное богатство: так они впадали в безысходное уныние, угасали, будто легкая молочная пена.
Потому оставшиеся в живых люди Кудангсы все пали духом, так стали говорить: «Это Кудангса Великий, порушив предначертание огненных небес, велел разрубить звезду Чолбон, и, отлучившись от рода человеческого своего, отдалившись от солнечного племени своего, породнился с племенем бесовским, что прибавило греха-вины, пришло время расплаты, отвернулись oт него отпрыски Юрюнг Аар Тойона, отлучилась покровительница от него, отвернулась благодетельница от него – видно, предали проклятию его, предали суду… С подпавшим под страшное предназначение, под великое осуждение, соседствующий с ним, смеющий в дом его входить – да будет покаран. Не пойдем за ним на смерть-погибель, не полезем на рожон, не повторим его мук-страданий», – сказали так и, два-три дня прождав напрасно, когда воскреснут мертвые, все поразъехались-поразбежались, исчезли вмиг.
В прежние дни-годы слишком почтившие, слишком возвеличившие, слишком вознесшие Кудангсу Великого, не смевшие заслонить пред ним солнце, не смевшие заступить ему дорогу, говорившие, что предназначен он самим Одун Хааном, разбрелись кто-куда, направились к верховьям реки. На Кудангсу Великого всяк смотреть стал как на проклятого, обходить стал как западню, бояться стал как болезнь смертную.
Через несколько дней-месяцев Кудангса Великий бедный остался один-одинешенек, соплеменники-близкие ушли-умерли, родичи-близкие исчезли, угасли, подобно пене. Ни одного паршивого теленка не осталось в хотоне, ни одного хилого жеребца не осталось в загоне. Поля-долины наполнились невыносимым смрадом – запахом гниющих, со вздутыми животами трупов коров-лошадей, и так был тяжел их дух, что невозможно было дышать; все вокруг кишмя кишело муравьями, повсюду торчали головки разных жучков, ползало множество белых извивающихся насекомых. В жилищах, на земле родной не осталось ни пяди чистого места, все кишело насекомыми, гнусом.
Алас-поляну, где обитал Кудангса Великий, обходить стали стороной, имя его грешное не поминали всуе, имя его не произносил боле говорящий, не слышал боле слышащий.
Имеющий облик человеческий достославный саха не стал впредь заводить семью в девятом месяце, великим грехом-проступком стало выходить замуж иль жениться в этом месяце.
Лишь Кудангса Великий ради процветания будущих поколений народа своего, ради воскрешения, здравствования его решился было породниться с племенем бесовским, и о том было сложено много преданий.
Оксе-ньи, ну и ну! Муки-проступки великие, страдания безмерные, думы-терзания нескончаемые, неотступные, коль оседлают они даже самого сильного из двуногих, то уж не поднять ему головы боле, – и у доблестного того, кто волен был жить так, как хотелось ему, силой могучего ума своего попытавшегося было исправить ошибки-промахи предначертаний высоких, на которых держалось мироздание, желая надолго осчастливить двуногого, не убоявшегося расплаты-возмездия, не побоявшегося отмщения, у него, у Кудангсы Великого, бедного, иссякла сила-мощь, улетело-улетучилось богатство несметное, как туман, ослаб ум его, погас огонь в глазах, помутилось сознание, сгорбился, состарился он.
Одежда на нем истрепалась и свисала клочьями, сквозь лохмотья мелькало лоснящееся от грязи тело. Соплеменники-земляки, родичи-близкие исчезли, пропали бесследно, жилище его, никем не обновляемое, захирело, вздулась, отлепилась обмазка, все заросло горькой полынью, покрылось плесенью, во все стороны торчал черный, гниющий остов жилища, матицы которого обвалились под тяжестью потолка и догнивали под дождем-снегом. Так родной дом, родной очаг его превратился в развалину, разлетелся в прах, стал пристанищем мышей да пауков.
Кудангса Великий, бедняга, в одном из углов дома, под уцелевшим столбом, подобно бродящему духу заброшенного жилья, соорудил из сухой травы гнездо и укрывался в нем зимой от снега-ветра, летом от жары-дождя. Лишь когда нестерпимо сводило желудок от голода, невыносимо сосало под ложечкой, становилось совсем невмоготу, он выходил, опираясь на свой посох, спускался к украшавшему его знаменитый алас чудесному озеру, ловил водяных мышей, день-деньской ковылял на негнущихся ногах, собирая сухие сучья, хворост, разводил огонь, где пек добычу и ел. Коль пересыхало в горле, одолевала жажда, мучительно хотелось пить, он спускался к своему озеру, становился на четвереньки и пил воду по-лошадиному, свесив голову. О! Какой человек состарился-разорился, сник-согнулся, угас-пал!
Рухнула высокая судьба его, иссякло громадное богатство, разрушилось счастье-благополучие; долго ли, коротко ли пребывал Кудангса Великий между жизнью и смертью, как к этому попавшему в западню, проклятому человеку, откуда-то по пути, заглянул шаман Чачыгыр Таас.
Кудангса Великий, лучший из саха, великий из уранхай, побледнел-похудел, сгорбился-состарился, обносился-истрепался, ютился в углу развалившегося дома, в гнезде из травы, разводил огонь из сучьев хвороста, ел крыс-мышей – завидев это, Чачыгыр Таас так молча и застыл.
Кудангса Великий увидел шамана и по щекам его потекли слезы. Два почтенных старца с пожелтевшими власами, с помутневшими глазами, два древних старца, опиравшиеся на посох, в углу обвалившегося гниющего жилища застыли в раздумье, замерли в горестном молчании.
Долго они сидели так, но вдруг Кудангса Великий застонал, давясь подступившим кашлем, затем, тяжело, прерывисто дыша, заговорил: «Ну, друг мой, ты видишь, до чего я дошел, помнишь исчезнувшее-улетучившееся огромное богатство мое, несчетное множество лошадей-коров, народ-люд мой? Помнишь, в каком почете жил я, в каком уважении? Взгляни, теперь не могу прокормиться, не могу одеться, нечего в рот положить, нечего на плечи накинуть – превратился в бродячий дух этих развалин, свил гнездо из cyxoй травы, так и живу… Друг мой, что скажешь, что посоветуешь?»
– По великому грозному указанию обширных небес, по велению Одун Хаана, по направлению Джылга Тойона, ставшие опорой мироздания высочайшие указания, на богатство-состояние свое, на силу-мощь свою понадеявшись, решился ты разрушить, задумал изменить, да слишком далеко зашел, великому преступнику, черному грешнику, смевшему восстать против грозных огненных небес, какое может быть сказано слово, какой может был дан совет? Возросли грехи-проступки твои, настала расплата, наказан ты за свершенные прегрешения! Неужто сам не слышал, не знал – имеющего облик человеческий еще при жизни, при долгом веке его настигает возмездие, расплата за все,– так гласит пословица-поговорка?! – речь Чачыгыра Тааса обрела постепенно внутреннюю страсть и силу, голос стал тверже, глаза загорелись огнем.
Кудангса Великий съежился, глубже втянул голову, притаился, опустил обессилевшие руки, закрыл глаза; на лицо, грудь и спину его спадала прядями отросшая грива растрепанных волос. Так, вобрав голову в плечи, сидел он сгорбившись, затем вздохнул тягостно и, едва слышно, спросил: «Коль взмолюсь-попрошу я, признав грех-вину свою, то род мой кровный, племя солнечное, знать неба высокого простят ли меня?»
– Как они могут простить тебя? Предначертание то сотворено, видно, не только для рода людского, а для того, чтобы во всех трех мирах люди и нечисть из века в век пребывали в безропотном подчинении, не смели противостоять, не смели преступить, такое это великое предначертание-указание, так неужто только из-за твоей мольбы переделают, изменят такой суровый закон, такой святой указ?! А не разомкнутся ль тогда три великих кольца трех миров, не прогнутся ль три опоры-балки, на которых они держатся – изменится тогда облик гулко звенящего необозримого среднего мира, придет в смятение жизнь нижнего мира, – так оборвал его речи Чачыгыр Таас и голос его гулко взметнулся в пустом жилище, будто звук бубна, отозвался эхом над верхушками деревьев.
Услышав это, Кудангса Великий вздыбился, подобно разъяренному быку, упрямо, зло взглянул на шамана.
Хоть и сидел он сейчас обессилевший, ослабший, но подобно блеснувшему из-под земли булатному лезвию топора, иль подобно вспыхнувшим из-под золы углям, воспрял его мощный дух, ожил его сильный ум. После чего выпрямил спину Кудангса Великий, вскинул гордо голову, вонзил медный посох свой в землю и, твердо выговаривая каждое слово, заговорил: «Так значит… уповая на предначертание Одун Хаана, мы не должны спасать умирающего, не должны выручать гибнущего?! По-твоему, увидев горящего в огне – тушить огонь, увидев утопающего – вытащить его из воды, все это, оказывается, противоречит указанию?! Необозримое грядущее незыблемого среднего мира, громадное богатство его: сотворенных госпожей-благодетельницей рогатых, созданных Уот Джесегеем долгогривых, погибающих от небывало-великого мороза спас я, велев разрубить огненную звезду Чолбон, – за это поплатился я?!! Тогда зачем покровитель Уот Джесегей создал живность такую – лошадей, зачем госпожа-благодетельница Айыысыт Хаан Хотун сотворила живность такую – коров! По-твоему, выходит, чтоб не обосновался род людской в незыблемом среднем мире, определили рок ему такой, судьбу такую столпы мира верхнего! Коль так, то, желая спасти двуногого от гибели, от напасти бесовской нечисти верхнего мира, свершил я грех-поступок. Тогда от чего в этом, раскинувшемся вдоль, незыблемом среднем мире, по велению-указанию Аар Тойона возвышен покровительницей Айыысыт Ийэ Хотун, оберегаем госпожой Аан Алахчын, имеющий облик человеческий, славный саха; отчего жилище его заселила духами госпожа Иэйэхсит, раскинула цветущий дом-двор, развела очаг, предопределила детей-потомство?!! Ты сам, видно, предназначение двуногого, священное предначертание всего мира недопонимаешь, недоразумеешь.
Я думаю, что закон трех миров, удел двуногого должны быть такими – в меру сил своих, в меру ума своего, было б только то во благо! Живите, будьте опорой друг другу, плодитесь-размножайтесь, по мере созревания плоти вашей, – так должно быть и не иначе в незыблемом среднем мире! Но такие, как вы, неверно понимающие, наверно и учите, от того, кажется, и случилось непоправимое», – так ответствовал Кудангса Великий.
Аар татай! Ну и ну! Дошедший до такого двуногий все еще не теряет могущества духа, не меркнет ум его! Шаман Чачыгыр Таас, будто ударили его по губам, замолчал, удивился неимоверно, поразился несказанно – не думал, не гадал он что Кудангса Великий бедный обретет вновь огненную речь, выскажет такое.
Страдалец-мученик Кудангса Великий посидел, помолчал, потом заговорил снова: «Друг мой, кто теперь, как в былые времена, прокормит меня? Разве что сам, опираясь на верный посох свой, смогу добывать пищу – ловить крыс-мышей. Тем и прокормлюсь, коль не смогу делать этого, умру, сгину, как насекомое…
Слишком много дум одолевает, лишая сил, потому придется тебе вдохнуть в меня силы. В старину люди говаривали – у входа в нижний мир, на поверхности глухой бездны, у перекладины, подпирающей ад, у водораздела восьми рек, у слияния девяти рек три великих родоначальника мастеров: шумливый Кэттээни, сумрачный Баалтааны, грозный Кытай Бахсы – три достославных мастера есть. Ослаб я, одряхлел, обессилел, не могу боле давать поручения, прошу: спустись к тем трем мастерам великим, вели выковать волшебный острый меч-кылыс, который сам рубил бы, одержимый сверхъестественной силой. Это мои тревожные думы, мое предсмертное слово», – так в тягостное время, в предсмертный час свой, просил-умолял он.
– Оксе! Такое свершив преступление, такое снискав осуждение, не пал ты духом! Хочешь новый свершить проступок! Где это слыхано, чтоб кто-то заставлял делать охотничье снаряжение в нижнем мире, кто брал бы в помощники кровожадный дух войны! – осуждающе воскликнул шаман.
– Э, друг мой, ужель не примешь мольбу мою, выстраданную-вымученную, слезами кровавыми выплаканную! Пойми-подумай о моем завещании-речении, наступило время умереть мне от голода… И сейчас, в мой смертный час, в мои столь многие лета, эта мысль выстрадана мною во благо народа моего, чтоб извлечь урок… Ведь таких, как я теперь – согнувшихся под бременем, обнищавших, умирающих голодной смертью и в грядущие годы будет много, потому, думаю я, что вымученная мысль, высказанная речь не так уж грешны, не так уж преступны, – сказав так, Кудангса Великий взглянул исподлобья, сверкая непокорным взором из-под свисающих прядей волос.
Шаман Чачыгыр Таас, потрясенный увиденным, ошеломленный услышанным вспомнил, как в прежние дни-годы богат был неимоверно, состоятелен чрезвычайно Кудангса Великий, будущее которого казалось безоблачным, счастье неубывающим: вспомнил, вздохнул тяжко, кашлянул и сказал, будто отрубил: «Ладно, будь что будет! Ну что, осталась может какая-нибудь скотина? Пойдем, поищем, чего сидеть, давай готовиться».
Опираясь на посох, вышли они наружу, развесили саламу, поставили священный столб, сделали зверей-птиц для шамана, три дня и три ночи провели в поисках и, наконец, нашли одну-единственную, последнюю животину темно-рыжей масти, с белым, будто лучистое солнце, пятном на лбу, привели и привязали к столбу бычка пяти-шести годов.
После чего нашли росший на левом мысу леса громадный листвень с раскидистыми ветвями, сделали из него жертвенное дерево – керех, выстругали жертвенный шест – куочай, повесили его на дерево, повернули стрелкой на север.
Шаман Чачыгыр Таас, прежде чем опуститься на свою подстилку, с видом человека, ужасающегося предстоящим, сожалеюще-покаянно проговорил: «Не отказал я просьбе твоей, собрался камлать… Давным-давно, когда обращался в шамана, я три раза обошел все три мира, приобщаясь к шаманству, из тех трех обходов самым суровым-тяжким путем был этот путь, ведущий к трем родоначальникам мастеров. Как обжигал огнем – полыхающим во всю ширь и длину огромным костром – путь этот, раскидывающий раскаленные куски железа, как беспощадно колотил молотом, как безжалостно щипал-кусал клещами, как больно ударяли, как больно хватали они… О, как страшно мне, как ужасно мне!»– сказав так, Чачыгыр Таас опустился на подстилку, благословлять стал дом-очаг свой, землю родную, уничижать стал себя, уповая на милость богов, забив быка; разложил он на одноногом, выцветшем добела столе передние ноги к передним, задние к задним, уложил все части туши по направлению к северу, разлил кровь по девяти берестяным сосудам и расставил их по краю стола вкруг, после чего пошел к жертвенному дереву и повесил на нем бычью шкуру.
Лишь после этого замелькала его колотушка, загудел бубен, зазвенели подвески. Загремели колокольчики, разгорячился-разошелся он, запел-закамлал он.
Шаман Чачыгыр Таас славный – шаман великий, старец почтенный – особенно одержимо, особенно истово, восхваляя по всем путям, воспевая по всем дорогам, превратившись в трепещущую железную рыбу смерти, пересек разом кипящее огнем сверкающее море и стал просить родоначальников мастеров, стал заклинать, запричитал, запел тойук. После чего, отправившись по узкой длинной дороге, исполосован был, искусан, исколот, истерзанный, окровавленный, превратившись в алчного зверя смерти-гибели, с великим трудом низвергся он сквозь кипящее медное море. Затем стал тихо раскачиваться, благословил-вознес знаменитый род мастеров-кузнецов, умоляя-прося их.
Род мастеров-кузнецов, оказалось, обитает очень далеко, совсем в стороне, дорога к ним казалась нескончаемой, жара становилась невыносимой, муки-страдания нестерпимыми, возросли стенания шамана, возопил-всполошился он, изрекая: «A-а, жарко мне! О-о, больно мне! Достославные родоначальники мастеров-кузнецов, коль не выкололи вам глаза, и они не пролились, подобно оплавившемуся олову, коль не прокусили-не прогрызли вам уши удальцы из бездны-пропасти, цепкие-юркие девицы мира нижнего, коль не забило их вам намертво кровянисто-гнойной пробкой, то обратите взор свой на меня, на смертельно уставшего, истерзанного, услышьте слезную мольбу мою, внемлите ей! Умерьте жар-пыл свой! Постойте-внемлите, усмирите гнев свой! Не смотрите неприязненно, не примите за чужого! Стремительно-огневой шаман Чачыгыр Таас в предсмертный час свой, в многие лета мои произношу это заклинание-завещание, творю камлание», – так, прося-моля, запел он свой тойук.
И так он дал знать о своем приходе. Залаяла собака, вышли парень с девушкой – люди той страны не могли окинуть взглядом все небо, потому как были подслеповаты – выпрямив спины, запрокидывая головы, прищурив глаза, оглядывая края неба, очертания гор, они пытались увидеть шамана, но искали они его совсем в другой стороне, шаман Чачыгыр Таас пролетел под их скинутыми ладонями, три раза облетел широкий порог холодного жилища великого рода мастеров-кузнецов, с воплем влетел в дом и рухнул в самой его середине.
Три великих мастера сидели, словно глухари, неподвижно, вытаращив глаза, едва живые от боли в руках и ногах. Когда упирающийся о рыбину Лyo-балык стремительно-огневой только влетел в их жилище, все они с возгласом «Благослови!» кинулись к нему, протягивая скрюченные, кривые, черные пальцы, подобные вывороченным корням деревьев ладони и чуть было не ободрали ему лицо. На что он – порядки той страны оказались совсем иными – так проклял нещадно, так запел-заговорил, так сказывал безжалостно: «Скрюченные пальцы ваши да сгниют в суставах, руки ваши да загниют в локтях и отвалятся».
За что три мастера великих возблагодарили его: «Очень ты помог нам!» – и засияли от радости их медные лица.
Затем только шаман среднего мира рассказал о том, что привело его к ним, ради чего он прошел белый путь с девятью излучинами. Три мастера великих отвернулись прочь, вытянулись их багровые лица, отказались они наотрез: «Прочь! Прочь-прочь, грех какой, не говори так, неизбежно за то возмездие, не смей и произносить такое…
Сделанному нами, обладающему сверхъестественной силой оружию не предназначено быть в среднем мире: указано нам учить-обучать лишь три великих рода, не посягай на то греховными речами – не отдадим запретного, кровожадного, да еще сделанного такими, как мы, оружие, прочь-прочь отсюда!»
– Да и я пробовал было говорить так, но не послушался он, плача-стеная, упросил-уговорил меня на путь этот… Протянул длинную саламу, поставил жертвенный столб, пожертвовал последнего, единственного, заслоняющего собой гору, возвышающегося над колком, с белой лучистой отметиной посредине лба темно-рыжего бычка; из росшего на солнечной стороне темного, дремучего леса, на красновато-багровом, как железные опилки, большом мысе, синевато-серого, подобно остывшему железу, блеклого, подобно каленому железу, сурового, раскидистого, громадного лиственя заставил сделать он великое жертвенное дерево-керех, взывал к вам, чтоб века исходило оно маслом-жиром. Голодными будете если, маслом-жиром обильно наедитесь, истощенными будете – мясом салом угоститесь, – речью такой шаман Чачыгыр Таас славный вызвал неудержимую алчность. Услышав такое, парень с девушкой облизнулись, пересохло в горле у них, захрипело, потянулись, потекли слюни, закололо, заныло, вывернуло желудок, пристали они к матери-отцу: «Сделай» да «сделай!» – задергали, затеребили.
Родоначальник трех великих родов долго не соглашался, упрямился-артачился и все же воскликнул: «Пусть будет так!» – принялся выковывать обладающий сверхъестественной силой, сверкающий огнем меч-кылыс. Зашумели, раздуваясь, кузнечные меха, заполыхал огонь в горне, застучал молот, зазвенела наковальня. Сумеречный, как тень, с кулаком, подобным молоту, с сильными, как у тигра, пальцами, с седой головой кузнец Кытай Бахсы разве заставит долго ждать? Вскоре он уж закончил, вселил в меч сверхъестественную силу, закалил в зловещей смертной воде и, вручая огненное, острое, кровожадное оружие шаману Чачыгыру Таасу, сказал: «Против воли моей заставили сделать, потому расплата за то да будет за вами… Когда-нибудь после, в далеком будущем, не держите за то зла на меня!»– зарокотал глухо великий мастер.
Шаман Чачыгыр Таас, исполнивший поручение, радостно-весело притопывая, приплясывая выбрался наружу, вернувшись, протянул острый меч-кылыс почти в три аршина длиной, обладающий чудодейственной, кровожадной силой, Кудангсе Великому. Кудангса Великий улыбнулся, вспыхнул от радости и тут же выхватил его из рук шамана; после чего два старца, два сверстника, сказав друг другу прощальное слово-завещание, поцеловались, расставаясь, простились со слезами на глазах.
Кудангсы Великого круторогие с раздвоенными копытами, которых было больше, чем кочек на овражистом речном берегу, водившиеся несметно по верховьям восьми рек; долгогривые с круглыми копытами, те, которых было больше, чем звезд в темном небе, разведшиеся бесчетно по верховьям девяти рек; многочисленный, словно густой ерник, народ его, родичи-близкие улетучились, подобно росе, исчезли, подобно пене, превратились в туман, остался он один, как пень от огромной лиственницы, исхудал-отощал, в смертный час свой, в многие лета свои оказалось, что затоптан он в трясину простодушной, наивной жизни, преданы забвению заслуги его, ослаб мощный дух его, затмился могучий ум; слишком возомнил о себе, слишком возгордился, за что и поплатился так.
Долго ли, коротко ли жил он так, однажды летом, в дышащий зноем день, выбравшись из своего угла (тут стало заметно, как он сильно исхудал-отощал, осел-сгорбился), едва передвигая ноги, направился он к Майы Баалы, поохотился на его берегу на крыс-мышей своим заветным мечом, набрал хвороста, вернулся, развел огонь.
От палящего зноя сомлела спина, яркий солнечный свет слепил глаза, и он задремал. Вдруг, откуда ни возьмись, появился слепень и, будто острой иглой, впился в шею. Кудангса Великий (тело его еще не потеряло своей чувствительности) испуганно воскликнул, взмахнул зажатым в руке мечом. Острое, сверкающее, кровожадное оружие со свистом напрочь отсекло голову Кудангсы Великого. Туловище старика опрокинулось на спину, руки-ноги дернулись, вздрогнули раз-другой, голова, упавшая торчком, испуганно моргнув, выпучила глаза… Так умер прославленный Кудангса Великий.
Отлучившегося от родного племени-народа, породнившегося с племенем бесовским, отошедшего от рода солнечного, примкнувшего к нечисти, отверженного золотые кости кто положит в могильный лабаз-арангас? Кто схоронит?
Душу, имеющую черный грех, тяжкий проступок Кудангсы Великого шаман какого рода человеческого отлучит от родимой земли, проводит ее в верхний мир? Жарким днем труп вспучился, на следующий день зачервивел, лицо, глаза облепили мухи, он стал разлагаться, гнить… Чтоб спасти от страданий двуногого, чтоб вызволить от смерти славного саха, дошел он до этого, и никто не пришел помянуть, никто не пришел почтить. Вина его в том, что имел он дух могучий, грех его в том, что имел он ум дерзкий, вот и лежит теперь вспухший труп его, оставленный на съедение червям.
Но все же, такого великого человека, – имеющего черный грех, тяжкий проступок, породнившегося с нечистью, – удальцы южного неба, племена Величествующего Великого Суоруна не оставили на осмеяние, не покинули на поругание. Грозное небо низвергло девять великих огненных смерчей на вихревых крыльях, все три дня и три ночи тело Кудангсы Великого крутили, мололи нещадно со словами: «Разлетись семенами огненными!.. Прими свою участь, утверди свои думы! Будь духом Илбис, будь семенами смятения, раздора!» – и разбросали-развеяли по родной земле, по всему миру прах его. И не лежать же без призора тому кровожадному, сверкающему огнем мечу-кылысу! Три великих мастера Тимир Бекилеи славные сказали: «Это испытавшее кровь оружие не должно лежать без призора, неизбежно возмездие», – и, взметнув из-под северного колдовского неба зловещие смертные вихри, все три дня и три ночи крутили-вертели сверкающий меч-кылыс, превратили его в пепел и разбросали-развеяли по родной земле, по досточтимому среднему миру, произнеся благословение: «Да не появится впредь подобный Кудангсе Великому! Да не родится имеющий дерзкий язык, горячую душу, подобно ему пытающийся изменить великие законы, ставшие тремя крепчайшими запорами, на которых сотворены и держатся все три мира!»
Как только упали два семени духа Илбис на землю родную, в среднем незыблемом мире тут же вспыхнул великий, непримиримый спор-раздор меж рабом и господином, меж бедным и богатым, меж прошлым и настоящим, одни сказали: «Это гнет!», другие сказали: «Это черный указ, скрывающий правду!» Иные не соглашались: «Не говорите так – это творение Одун Хаана, указание Чингис Хаана, неколебимое предначертание, незаменимый закон». А некоторые грозились: «Мошенники, плуты отъявленные, бродяги презренные, замолчите! Мы вам покажем, что такое гнет!»
Куда ни поверни, всюду – жизнь незыблемого среднего мира развивалась, опираясь на силу великого спора-раздора, на пламя великого соперничества. Поднимались один за другим дерзкие, чтоб изменить жизнь сущую могучим умом, мощным духом, затевали великий спор – одни из них погибли, другие победили… Так зачиналось, говорят, великое противостояние, так возникло оно.
1929 г. Пер. 1995 г.
Дольнего мира дитя Дорогунов Никулай
Не так давно, во времена раздела земли, в деревне Тигиилээх встретился я с Бытэ Басылаем… Выжил, все-таки, бедняжка, не утоп тогда, в детстве… Свидетельством чему являлся он сам, живой и невредимый. Я, например, очень даже хорошо знал это: если б не он, некому было бы рассказать мне о сыне мира этого дольнего Никулае Дорогунове. Пухленький, милый малыш-крепыш, каким в младенчестве был Бытэ, одним своим видом вызывал умиление. К тому же, он был, говорят, беленьким, словно белоснежная пуночка. Потому, по мере того как он рос, все больше привлекал полные любопытства и смущения взоры юных особ, щеки которых вспыхивали жарким румянцем, рдели точь-в-точь, как летние облачка в сполохе вечерней зари. И бились неуемно сердца, и с придыханием вырывался шепот: «О-ох… Вот… он… милый Бытэ»…
Ну и чего ж мы будем ходить вокруг да около, дело всем знакомое: коль приглянется кто, у кого ж не взыграет кровь?! Как бы господа да богатеи ни угнетали нещадно, ни выжимали последние силы, сколько бы пота-крови с самое глубокое озеро ни пролилось от того – как говорится, сыромятный ремень тянется, но не рвется, – Бытэ Басылаю удалось ведь уцелеть, остаться в живых и попасть в царство социализма, сейчас, наверное, он вовсю поет-воспевает новую жизнь, и голос его становится все громче и звонче… Но черный гнет, испытанный им в прошлом, оставил на Бытэ Басылае свой неизгладимый след до конца его жизни. Еще недавно сияющее, как новенькая монета, лицо его белое потухло, посерело. И чем сильнее становился тот гнет, тем быстрее тускнел, мерк свет его лучезарно-улыбчивых, прозрачно-желтых, похожих на растопленное масло, глаз, совсем недавно так волновавший и заставлявший учащенно биться сердца юных особ… С годами оба его глаза покрылись толстым слоем гноя, который постепенно стал разъедать веки, превращая все в зияющую красную рану.
В прошлой, другой жизни женщина не могла выйти замуж за того, кто приглянулся, кто понравился ей, а ее забирал в жены тот, у кого водились деньги.
Разве Бытэ Басылай не хотел взять в жены хорошую девушку?! О, как же он пожалел о том, что бросился тогда в воду, когда ему было всего лишь тринадцать. Это ведь тоже было от любви… Однажды, то ли в Чогойе, то ли в Балаганнахе (впрочем, разницы в том нет, поскольку они находились едва ли в двухстах шагах друг от друга), – устроили свадьбу. На земле якутской исстари повелось так, что если поскачет лошадь, за ней побежит и собака, а за собакой пустятся дети. Отец Бытэ был бедняком, откуда было у него взяться лошади, он пошел пешком. А Бытэ же, подумав, что отец не даст ему вволю поиграть с друзьями, отправился с Джекке, сыном Малагар Уйбана. Им хотелось дойти как можно быстрее, потому скинули с ног торбаса, положили их под большую кочку, накинули на шею своей собаке веревку и, держась за нее, затрусили вслед за всеми.
Добрались, а народ уже вовсю хороводы водит, тут – осуохай, там – осуохай, так и колышется все вокруг. Бытэ и Джекке сюда сунулись, туда торкнулись… Вдруг Бытэ увидел двух прехорошеньких девушек, от чрезвычайного изумления он застыл на месте: «О, есть же такое на свете!» – воскликнул он, почесывая затылок, и раза три обошел их кругом… Несмотря на то, что одежка на нем была плохонькая и на ногах не было обуви, мальчик с ослепительно белой кожей с искренним восхищением смотрел на них своими светлыми, лучистыми, прозрачно-желтыми глазами. Ну как же это не могло тронуть: «Ох, до чего же хорошо становится от его взгляда, в самое сердце попадает… теплый-теплый, проникновенный», – будто так говорил весь вид девушек, вспыхнувших от смущения густым румянцем, молнией ударивших Бытэ чувственным, сладостным взором лучезарных глаз… Огонь! Пожар! Нет, это невозможно было ни с чем сравнить, но тот взгляд юных дев навсегда остался в нем саднящей раной. «Все равно не пойдут за нас в жены», – подумал с сожалением и досадой Джекке, и дернул друга за руку: «Пойдем, дружок, искупнемся… Журавль к журавлю, ворон к ворону… возьмут их в жены какие-нибудь сынки богачей, у которых живности немерено, и будут они у них что грязь под ногами, растопчут… Эти девицы не про нас, не к нашему двору эти девицы… они вещь дорогая, им суждено быть затворницами в золотом чулане и в нем доживать свой век», – сказал он другу затем, видимо, в сердцах выпалил: «Вертихвостки… личиком беленькие… задаваки… ишь, как выхаживают… А как смотрят, будто нет тут им ровни вовсе», – вконец раздосадованный, Джекке побежал в сторону крутого берега.
А все думы, душу и плоть Бытэ заполонили те две девы, перед его глазами полыхал неугасимым светом лишь их образ. Белый свет вокруг него поблек, окружавшие его люди превратились в смутные бестелесные тени, будто блуждающие в его сне… Помнит, что вроде рассердился на Джекке: «До чего ж обидно говорил этот черный пес о моих золотых, о моих ненаглядных… черный четырехглазый пес!.. погоди, попадешься мне еще… Мою любовь, мое сердце не удастся тебе походя растоптать», – подумал он про себя. Бытэ ходил как в тумане, как во сне, не запомнил после никаких игрищ и забав. Не запомнил даже самые захватывающие соревнования как схватки именитых силачей и перетягивание палки. Даже когда его друг Джекке показывал ему прославленного быка-пороза того самого Белемех Бетура, знаменитого чубарого того самого Ланкыны: «Бытэ, глянь, вот знаменитый чубарый Ланкыны, вот он стоит! Ого… вот это мощь… Ну и взгляд… о-ох… кровью налитый», – но Бытэ совсем было не до того. Бытэ даже не помнит, как в воду окунулся. Кто-то плавал, нырял, кто-то прыгал с крутого берега, поднимая брызги воды, а некоторые, вроде, просто стояли в воде. Бытэ помнит, что прыгнул, подумав попасть в мелководье. Прыгнул, а ногами все не мог достать дно, захлебнулся и, пытаясь выбраться из воды, изо всех сил забарахтался. «О, горе, вот и настал мой смертный час… кабы суждено было мне взять в жены одну из этих прекрасных девушек, прожить с ней долгую счастливую жизнь, разве смерть пришла бы за мной сейчас?! – так, помнится, сокрушался я в отчаянии», – рассказывал мне потом Бытэ Басылай.
– О, великое дело, чувство любви! Совершенно неправы те, кто говорит, что якут не способен на любовь. Сердце саха-якута горячее, теплое, сердце саха знает, что такое любовь, оно у него чувственное, жалостливое… Мы народ, который жаром своего горячего сердца согревает студеное дыхание Ледовитого океана, пламенем своей любви согревает лоно суровой северной Природы, наверное, потому и сохранились, и дожили мы до нынешнего времени… Любовь бедного саха-якута была угнетена тяготами и особенностями прошлой жизни, тойонами-господами, баями-богатеями, буржуями да торгашами. В прошлой жизни невозможно было жениться или выйти замуж за любимого человека, любовь была под запретом, поэтому влюбленным, в большинстве случаев, приходилось скрываться, прятаться. Какое полнокровное счастье могли принести встречи и поцелуи украдкой? Наоборот, рушилась жизнь, порочилась любовь, пачкалось имя, оставалось черное клеймо на всю жизнь. Любишь-не любишь, а женили на ком хотели, и ее не спрашивали любит ли, насильно выдавали замуж, бросая в объятия нелюбимого. Вот, с того и шло, что мужик, будучи на сенокосе, ночью бегал к другой… Любовь – великое дело! Нынче счастливая пора настала: нельзя насильно поженить нелюбящих друг друга людей, теперь такого нет, – заключил Бытэ Басылай.
На что батрак из Вилюя, сказитель-олонхосут Нэнкиров, тот самый молодец, который три дня и три ночи сказывал в своем олонхо о том, как молодые большевики земли якутской собрали воедино силы бедняков-хамначитов и привели их к счастливой жизни, сказал: «Ну и где же пресловутый Дольнего Мира Дитя Дорогунов Никулай, куда запропастился?»
В старые времена, в прошлые годы жил, говорят, человек родом из Хангалас, увидевший белый свет на земле Киллэм, создавший семью на счастливых холмистых землях Тулагы и звали его Дольнего Мира Дитя Дорогунов Никулай. А коль сказывать в каком веке, в какие времена родился, жил и был наречен тем именем он – это было время гораздо позже канувшего в лету века, когда потомок Омогоя да Элляя великий Тыгын, желая стать государем всего народа саха, омывал кровью острую пику и меч-батас, пройдясь по землям Олохуна—Вилюй, Мюрю—Таатта; то было время гораздо позже давно забытого века великих битв-кыргыс, когда разбиты были потомки достославного великого Тыгына, лучшие из них, доблестные из них – уничтожена неисчислимая рать Мымах Тойона, разорено погребение великого тойона Немюгю Хангалас, а на другом берегу Лены тойон Джохсогон построил извоз, добрался со своими людьми до реки Тохтобула с девятью холмами-булгунняхами да скрылись-разбрелись они в еланях-аласах Таатты; когда бесповоротно ушли в забытье времена войн-сражений, кровавых междоусобиц и пришли времена единения знати-богачей якутов-саха со знатью-богачами русских, сделавших сирых и слабых рабами да нищими, слугами да батраками, взяв тем самым на себя грех тяжкий, стали обрастать непомерной тьмой капитала, вот, в те времена и родился, и жил, говорят, Дольнего Мира Дитя Дорогунов Никулай…
Строения якутских царей-тыгынов были разрушены, на привольных землях Сайсары воздвигся русский острог, ставший золотым гнездовьем якутской и русской знати-богачей и был раскинут, явившийся его неотъемлемой частью, Гостиный Двор, ставший злачным местом, который подобно большому змею начал душить народ саха. Тогда и родился прослывший пьяницей и картежником, но не злодеем и не извергом, а просто отчаянным сорвиголовой, тот, кто мог проторить нехоженые тропы и пройтись по самым тернистым путям-дорогам, не страшась пропасть иль сгинуть безвозвратно, и это был он, Дольнего Мира Дитя Дорогунов Никулай.
В дальних холмистых, вечных землях Тулагы родившийся, через просторы неоглядных равнин Киллэма безудержно стремившийся и не раз добиравшийся до средоточия счастливой, праздной жизни Якутска, благостной Сайсары, до разгульного Гостиного – прослывший удальцом из удальцов, замечательнейшим, приветливым человеком Дольнего Мира Дитя Дорогунов Никулай стал вести такие речи: «Чтобы выглядеть франтом, надобно одеться в отборный ситец, а одолев множество дальних дорог, полных неисчислимых опасностей и препятствий и добраться до чужих благословенных земель, надобно предстать перед его обитателями ново и необычно, как и подобает прибывшему из дальних нездешних краев, а в этом деле возрастает значимость шелка», – и полюбил он стеклянную чашку, полюбил пить крепкий чай, курить табак, а больше всего полюбил он держать в ладонях, ловко вертеть и быстро перебирать пальцами обеих рук пятьдесят два листа колдовской карточной колоды. «День мужчины – что игра в карты, удача молодца – что прикуп карточный», – так думать стал он.
Прошли зимние дни, потеплел воздух, на чистом небосводе приветливо засияло ясное белое солнце, в средоточии счастья Якутске, на просторах благословенной Сайсары, в глубинах веселого Гостиного Двора стало собираться больше людей, пуще разгорелись игры-забавы, безудержнее стали смех, веселье. Разошлась вовсю широкая масленица, понеслись тройки с бубенцами, пары лошадей в упряжке, разлетелись на бегу гривы и хвосты лихих скакунов… Делались ставки, вспыхивали драки, бились об заклад, сыпались угрозы, стоял невообразимый шум и гвалт, будто все разом потеряли рассудок.