Christine Féret-Fleury
La Fille qui lisait dans le métro
Published by arrangement with Lester Literary Agency
Перевод с французского Ирины Стаф
© Éditions Denoël, Paris 2017
© И. Стаф, перевод на русский язык, 2018
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2018
© ООО “Издательство Аст”, 2018
Издательство CORPUS ®
1
Я, представлявший райские пределы
Библиотекой без конца и края.
Хорхе Луис Борхес
О дарах[1]
Мужчина в зеленой шляпе всегда входил в вагон на “Берси” и всегда через передние двери; выходил он ровно через семнадцать минут на “Ламотт-Пике – Гренель”, через те же двери, – в дни, когда остановки, звоночки и металлическое побрякиванье чередовались мерно и ритмично, в дни без особого столпотворения, без происшествий и тревожных сирен, без забастовок и задержек в целях регулирования движения. В обычные дни. Дни, когда кажется, что ты – частица хорошо смазанной машины, большого механического целого, где каждый волей-неволей находит свое место и играет свою роль.
В дни, когда Жюльетта, спрятавшись за солнечными очками-бабочками и толстым шарфом, связанным бабушкой Адриенной для дочки в 1975 году, – шарфом длиной в два с половиной метра, если быть точным, линялого синего цвета, как дальние вершины в семь часов вечера летом, да не абы где, а если смотреть на гору Канигу с холмов Прада, – спрашивала себя, важнее ли ее существование в этом мире, чем жизнь паука, которого она утром утопила в душе.
Она не любила так делать – направлять струю на черное мохнатое тельце, коситься краем глаза, как тонкие ножки сперва исступленно сучат, потом вдруг поджимаются, как вода крутит насекомое, крохотное, легкое, словно обрывок нитки от любимого шерстяного пуловера, а потом уносит в слив, в который она тут же энергичным шлепком вгоняла затычку.
Серийные убийства. Каждый день пауки лезли снова, выползали из канализации после невесть где начавшегося водного круиза. Может, те же самые, что были сброшены в темные невообразимые глубины, в городские внутренности, похожие на громадный резервуар с вонючей копошащейся жизнью, расправились там, воскресли и опять обреченно потянулись наверх? Жюльетта-преступница, полная отвращения убийца, представлялась самой себе безжалостной, но рассеянной, а по большей части слишком занятой богиней, время от времени надзирающей за люком в ад.
На что надеялись все эти пауки, ступая, так сказать, ногой на сушу? Куда они собирались путешествовать и зачем?
Человек в зеленой шляпе, наверно, мог бы дать Жюльетте ответ – если бы она осмелилась его спросить. Каждое утро он открывал портфель и вытаскивал оттуда книгу, обернутую в тонкую, полупрозрачную, тоже зеленоватую бумагу, и неспешными, точными жестами разглаживал уголки. Потом просовывал палец между страницами, разделенными полоской такой же бумаги, и начинал читать.
Книга называлась “История насекомых, полезных для человека, животных и искусств, с добавлением Приложения об изведении насекомых вредных”[2].
Он поглаживал крапчатый кожаный переплет и корешок с золочеными нитями и заглавием на красном фоне.
Открывал книгу, подносил к лицу и нюхал, прикрыв глаза.
Читал из нее две-три страницы, не больше, словно лакомка, пробующий шу с кремом крохотной серебряной ложечкой. На его лице появлялась загадочная и довольная улыбка – примерно такой виделась очарованной Жюльетте улыбка Чеширского Кота из “Алисы в Стране чудес”. Как в мультфильме.
На станции “Камбронн” улыбка исчезала, сменяясь выражением печали и сожаления; он снова загибал бумагу, клал книгу обратно в портфель и клацал замочками. Вставал с места. За все это время он ни разу не взглянул на Жюльетту, сидевшую напротив – или стоявшую над ним, цепляясь за поручень, отполированный ежедневным прикосновением сотен ладоней, в перчатках и без, – и пожиравшую его глазами. Он удалялся мелкими шажками, очень прямой, в наглухо застегнутом пальто и шляпе, сдвинутой на левую бровь.
Без этой шляпы, без улыбки и портфеля, в котором он запирал свое сокровище, Жюльетта его бы, наверно, не узнала. Мужчина как мужчина, не красавец и не урод, не обаятельный и не противный. Чуть полноват, неопределенного возраста – точнее, определенного, если уж говорить штампами.
Просто человек.
Или, вернее, – просто читатель.
– Пчела, шелковичный червь, кермес, кошенильный червец, рак, мокрицы, шпанские мушки, пиявки…
– Это ты о чем?
Жюльетта, напевавшая себе под нос, подскочила на стуле.
– Ой! Да ни о чем. Вроде считалочки… Пыталась вспомнить названия…
– Пришли результаты диагностики эффективности энергопотребления для квартиры на бульваре Вольтера, – сообщила Хлоя, не слушая ее. – Досье у тебя?
Жюльетта кивнула не сразу. Она все еще думала про мужчину с зеленой книгой, про насекомых, про пауков – сегодня утром утопила двоих.
– Давай я подошью.
Она крутанулась на стуле, вытащила папку со стеллажа, занимавшего всю стену, и сунула туда листки. Картонка была противного желтого цвета. Какая унылая гадость! Целая стена вспучивалась, топорщилась отклеивавшимися по углам этикетками и, казалось, вот-вот выльется ей на голову, как ночной горшок. Жюльетта закрыла глаза, представила себе бульканье, лопающиеся пузырьки на поверхности и – запах; она сильно ущипнула себя за нос, сдерживая рвотный позыв.
– Что с тобой? – спросила Хлоя.
Жюльетта пожала плечами.
– Ты беременна? – не унималась коллега.
– Ничего подобного. Просто не понимаю, как ты работаешь, сидя напротив вот такого… Тошнотный цвет.
Хлоя уставилась на нее круглыми глазами.
– Тош-нот-ный? – повторила она по слогам. – Сбрендила ты совсем. Много я всякой фигни слышала, но чтоб такое… Это же просто папки. Ну да, уродские, но… Ты уверена, что с тобой все в порядке?
Жюльетта неритмично постукивала пальцами по столу: пчела, шелковичный червь, кермес, кошенильный червец, рак, мокрицы, шпанские мушки, пиявки…
– Совершенно, – ответила она. – А ты что читаешь в метро?
2
Еще была пожилая дама, студентка-математичка, орнитолог-любитель, садовод, влюбленная – по крайней мере, Жюльетта предполагала, что та влюблена, потому что, проглотив три четверти очередного женского романа, пухлого, растрепанного и зачитанного, девушка неизменно начинала учащенно дышать, а на ее ресницах поблескивали крохотные слезы. На обложке была то обнимающаяся пара на кроваво-красном фоне, то многозначительные кружева в глубоком вырезе. Обнаженный мужской торс, окат бедер, смятая простыня или пара запонок, строгое начертание заглавия, подчеркнутого кожаной полоской хлыста… и слезы, что взбухали на ресницах в районе 247-й страницы (Жюльетта специально проверяла, незаметно косясь на соседку), а потом медленно сползали к треугольному подбородку из-под прикрытых век, а круглые, обтянутые скромным топом груди приподнимались в невольном вздохе. “Почему всегда на 247-й странице?” – спрашивала себя Жюльетта, провожая глазами раскрытый зонтик, бегущий по платформе станции “Дюплекс” и укрывающий от косых потоков дождя целое семейство, от которого виднелись только ноги – маленькие ножки в коричневом вельвете, большие ноги в джинсах и тонкие ноги в полосатых колготках. Что такое там происходило, какое внезапное чувство возникало на 247-й странице, какая рана, сжимавшая горло тоска, порыв сладострастия или одинокого отчаяния?
Она задумчиво постукивала кончиками пальцев по обложке собственной книги – которую открывала нечасто, ее слишком поглощали наблюдения. Томик карманного формата с заляпанным кофе обрезом и отслоившимся корешком переезжал из сумки в сумку: от объемистого холщового мешка по вторникам, когда Жюльетта после работы в агентстве отправлялась по магазинам, до клатча по пятницам, когда она шла в кино. Открытка, заложенная между 32-й и 33-й страницами, уже больше недели не сдвигалась с места. Изображенный на ней пейзаж, деревня на горе, высящейся вдали над коричневатой мозаикой полей, теперь ассоциировался у Жюльетты с пожилой дамой, что всегда листала одну и ту же поваренную книгу, порой улыбаясь, словно рецепт какого-то блюда напоминал ей о безумствах молодости; а иногда, закрыв книгу, клала на нее руку без обручального кольца и смотрела в окно на баржи, плывущие по Сене, или на глянцевые от дождя крыши. Текст на задней стороне обложки был на итальянском, а под ним красовалось фото: два упитанных перца, развесистый укроп и кусок моцареллы с ровным следом от ножа с костяной ручкой.
Пчела, шелковичный червь, кермес, кошенильный червец, рак, мокрицы, шпанские мушки, пиявки… Carciofi, arancia, pomodori, fagiolini, zucchini… Crostata, lombatina di cervo, gamberi al gratin…[3] Слова-бабочки, порхавшие по битком набитому вагону и садившиеся на кончики пальцев Жюльетты. Образ казался ей глуповатым, но другого на ум не приходило. Впрочем, почему бабочки? Почему не светлячки, что мигают несколько секунд, а потом гаснут? Она видела когда-нибудь светлячков? Нет, на самом деле никогда. Светлячков больше не осталось – она боялась, что нигде. Только воспоминания. Воспоминания бабушки, той самой, что связала ее шарф. И была немножко похожа на пожилую даму с книгой рецептов: то же белое, мирное лицо, те же крупноватые руки с короткими пальцами, украшенными одним-единственным кольцом, широким обручальным кольцом, которое годами вгрызалось в плоть и в конце концов срослось с ней окончательно. Сморщенная, покрытая крапинками кожа постепенно наползала на кольцо, тело переваривало символ и деформировалось в соприкосновении с ним. “Светлячки, – рассказывала она, – светлячки – это упавшие звезды. Я была еще совсем маленькая, меня отправляли спать, а летом вечера такие долгие! Целых два часа свет пробивался через щели в ставнях. Тихонько скользил по ковру, поднимался по спинке кровати; а потом привинченный на самом верху медный шар вдруг начинал блестеть. Я знала, что пропускаю самую красоту, миг, когда солнце опускается в море и вода становится цвета вина или крови. Тогда я завязывала свою ночную рубашку, вот так, видишь? Вокруг талии, очень крепко. И вылезала в окно по решетке для винограда. Сущая мартышка. Бежала на край поля, оттуда было видно море. А потом, когда совсем темнело, каталась на калитке, за сарайчиком для шелковичных червей, ее никогда не запирали… Вот там-то я их и видела. Они вдруг прилетели. Или из земли вылезли, я так и не узнала. Молча висели в воздухе, сидели на травинках… Я не шевелилась, мне даже дышать было страшно. Вокруг меня были звезды”.
Поезд затормозил. “Севр-Лекурб”. Еще три остановки, или четыре, зависело от того, какой сегодня день и какое у Жюльетты настроение. Дрожь металла, сигнал. Она вдруг встала и вышла, когда двери уже закрывались. Полу куртки зажало между створками, она резко выдернула ее и осталась стоять на платформе, чуть-чуть задыхаясь, а поезд уехал. В сером утреннем свете несколько силуэтов, закутанных в толстые пальто, торопились к выходу. Кто же станет февральским утром бродить по улицам просто так, ради удовольствия, задирать голову, разглядывая форму облаков, или с любопытством озираться в поисках нового магазинчика или гончарной мастерской? Никто. Люди перебирались из натопленной квартиры в теплый офис, пили кофе, болтали, зевая, про текущие дела, делились сплетнями и новостями – одна хуже другой. Станция, где Жюльетта выходила каждый день, находилась почти напротив дверей агентства, надо было только перейти улицу. Немножко ступенек, кусок тротуара, а потом, слева, витрины прачечной, табачной лавки и торговца кебабами. В табачной витрине до сих пор стояла слегка запылившаяся пластиковая елка с гирляндами и бантами из фольги. Красный колпак с белым помпоном вместо звезды на макушке обвис, как мокрое белье.
Ей хотелось увидеть что-то другое. Жюльетта подошла к плану квартала в конце станции: если свернуть направо по первой улице, а потом на втором перекрестке опять повернуть направо, она доберется минут за десять. Лучше немного пройтись, согреться. Она даже не опоздает – или почти не опоздает. В любом случае Хлоя откроет агентство. Она патологически пунктуальна, а месье Бернар, заведующий, раньше половины десятого не появится.
Жюльетта быстрым шагом двинулась по тротуару, потом заставила себя идти помедленней. Надо избавляться от привычки нестись вперед, ничего вокруг не замечая. Что такого увлекательного ее ждет? Ни черта вообще: досье, которые надо заполнять и расставлять, длинный список надоедных запросов, может, клиент какой зайдет, или два. Спокойные дни. Надо же, ведь она за это и выбрала такую работу!
За контакт с людьми: так было написано в объявлении, на которое она откликнулась; за контакт с людьми, да, – сближаться с другими, читать в их глазах мечты и желания, даже предупреждать их, подыскивать гнездышко, где эти мечты смогут разместиться и распуститься, где к боязливым вернется уверенность в себе, где унылые вновь станут улыбаться жизни, где дети будут расти под надежной защитой от безжалостных, разрушительных ураганов, а старики и уставшие от жизни будут без страха поджидать смерть.
Она до сих пор вспоминала своих первых клиентов, спешащую тридцатилетнюю пару. Перед тем как пойти смотреть квартиру, она предложила им кофе, мне нужно получше вас узнать, чтобы очертить круг ваших ожиданий, заявила она с уверенностью, которой в ней тогда не было в помине. “Очертить круг ваших ожиданий”: ей казалось, что это удачная, звучная формулировка, она вычитала ее в брошюрке, которую дирекция агентства вручала каждому служащему, но мужчина смерил ее взглядом, приподняв бровь, и выразительно постучал по циферблату часов. Жена изучала переписку в своем смартфоне, даже глаза не подняла, даже когда поднималась по лестнице, а похолодевшая Жюльетта пересказывала справку, которую накануне вечером выучила наизусть, тесаный камень, обаяние османовской стилистики, обратите внимание на плитку в холле, восстановлена с сохранением изначальных частей, абсолютный покой, лифт ходит до пятого этажа, оцените толщину ковра на лестнице. Ей казалось, что ее голос доносится откуда-то издалека, смешной и тоненький, голос девочки, изображающей взрослую даму, ей было очень себя жалко, горло перехватывало от нелепого желания плакать. Пара быстрым шагом обошла квартиру, три комнаты, окна во двор, и она, задыхаясь, бежала за ними. Слова разлетались, толкались, высокие потолки лепнина стильный камин много встроенных шкафов ромбовидный паркет это большая редкость возможность сделать дополнительную комнату или кабинет добавив мезонин… Они ее не слушали, не смотрели друг на друга, не задали ни единого вопроса. Она набралась храбрости и попыталась их расспросить: вы играете на рояле, у вас есть дети или?.. Ответа не последовало, она споткнулась на полоске света, перечеркивавшей пыльную паркетную плашку, голос уносился все дальше, такой тонкий, что теперь уже никто не мог его расслышать: квартира-распашонка, очень светлая, на кухне солнце с девяти утра… Они уже ушли, она бегом пыталась их догнать. На улице она протянула мужчине свою визитку, он, не глядя, сунул ее в карман.
Она уже знала, что больше их не увидит.
Крик чайки вернул Жюльетту к реальности. Она застыла и подняла глаза. Птица, раскинув крылья, кружила над ее головой. Низкое облако проплыло под ней, клюв и тело исчезли; остались только кончики крыльев и крик, отдававшийся эхом среди высоких стен. Потом он вдруг затих. Порыв ветра ударил девушке в лицо, она пошатнулась. И огляделась, протрезвев. Улица была хмурая, безлюдная, облупившаяся штукатурка на зданиях исчерчена длинными мокрыми потеками. Зачем ее сюда занесло? Она вздрогнула, сунула нос в толстый шарф и пошла дальше.
– Заида!
Зов донесся откуда-то сверху, но бежавшая ей навстречу девочка не обернулась; живая и гибкая, она нырнула между ногами Жюльетты и опрокинутым мусорным баком, извергавшим предназначенный для переработки пластик, подобрала свои тонкие ножки-ручки и поскакала дальше по скользкой дороге. Жюльетта, обернувшись, посмотрела ей вслед: кружащаяся юбка, светло-зеленый свитерок, две пляшущих косички… и ее взгляд упал на высокие ржавые ворота, в которые, чтобы не захлопнулись, была засунута книга – книга!
На воротах – эмалированная металлическая табличка, словно прямиком из фильмов военных лет, подумала она, а на табличке – высокие синие буквы:
КНИГИ БЕЗ ГРАНИЦ
3
Жюльетта сделала еще три шага, протянула руку, погладила покоробившиеся от сырости страницы. Облизнула кончиком языка верхнюю губу. Зрелище книги, зажатой между железными створками, причиняло ей почти такую же боль, как утопленный паук. Она тихонько оперлась на створку и нажала плечом; книга съехала чуть пониже. Она подхватила ее и, прислонившись к воротам, открыла и поднесла к лицу.
Ей всегда нравилось ощупывать и обнюхивать книги, особенно уцененные: новые книги пахли тоже по-разному, в зависимости от бумаги и клея, но их запах ничего не говорил о руках, которые их держали, о домах, где они нашли приют; они еще не обзавелись историей – совсем не той, какая в них рассказана, другой, параллельной, невнятной, тайной. Некоторые пахли сыростью, другие хранили меж страниц стойкий дух карри, или чая, или засушенных лепестков; порой углы были в масляных пятнах, длинная травинка, служившая закладкой в летний вечер, рассыпалась в прах; подчеркнутые фразы или пометки на полях складывались в подобие прерывистого дневника, в набросок биографии, иногда в свидетельство негодования, разрыва.
Эта книга пахла улицей – смесью ржавчины и дыма, птичьего помета и жженых покрышек. А еще, как ни странно, мятой. Из фальца выпало несколько стебельков, они бесшумно упали на землю, и запах усилился.
– Заида!
Новый зов и топот ножек; Жюльетта почувствовала, как ее толкнуло маленькое теплое тельце.
– Простите, мадам.
В голосе, на удивление низком для ребенка, звучало удивление. Жюльетта посмотрела вниз и встретила взгляд карих глаз, настолько темных, что казалось, будто зрачок занял собой всю радужную оболочку.
– Я тут живу, – сказала девочка. – Можно пройти?
– Конечно, – прошептала Жюльетта.
Она неловко отступила в сторону, и тяжелая створка стала закрываться. Девочка пихнула ее обеими руками.
– Вот поэтому папа всегда оставляет тут книжку, – терпеливо объяснила она. – Ручка для меня слишком тяжелая.
– Но почему книгу?
Вопрос вырвался сам собой, невольным упреком. Жюльетта почувствовала, что краснеет, чего с ней не случалось уже давно – особенно перед десятилетней пичугой.
Заида – какое красивое имя! – пожала плечами:
– А, эти! Он говорит, они “кукушки”. Смешно, правда? Как птицы. В них по три-четыре раза подряд повторяются те же страницы, они плохо сделаны, понимаешь? Их нельзя читать. Ну, читать по-настоящему. Покажи, это какая?
Девочка вытянула шею, закрыла глаза, принюхалась.
– Эту я пробовала. Дурацкая история, девушка встречает парня, она его ненавидит, а потом любит, но потом он ее ненавидит, и… Такая скука, что я в нее положила листочки мяты, пусть хоть пахнет хорошо.
– Хорошая мысль, – тихо сказала Жюльетта.
– Заходи, хочешь? Ты из передатчиков? Я тебя раньше не видела.
Из передатчиков? Девушка помотала головой. Слово тоже вызывало в ней картины из черно-белого фильма, маки́, рука, выстукивающая азбуку Морзе, неясные силуэты, бегущие, пригибаясь, по туннелям или подлезающие под колючую проволоку, девушки на велосипедах, развозящие в сумках листовки Сопротивления и с наигранным простодушием улыбающиеся немецкому солдату в какой-то серо-зеленой салатнице на голове. Сто раз виденные в кино и по телевизору картинки, такие привычные, такие гладкие, что иногда забываешь скрытый в них ужас.
– Значит, хочешь им быть? – продолжала Заида. – Это легко. Пойдем к папе.
Жюльетта опять замотала было головой, не соглашаясь. А потом ее взгляд оторвался от лица девочки и снова уперся в табличку с загадочным названием – впрочем, ничего странного, все просто, книги в самом деле не ведают ни пределов, ни границ, разве что границы языка иногда, это очевидно, – тогда почему?..
Мысли разбегались, но при этом она чувствовала, что время идет, что пора уходить, выбираться с этой улицы, надо как можно скорее бежать под неоновый свет лампы в своем кабинетике, к пыльному запаху досье “Объекты” и досье “Клиенты”, к бесконечной болтовне Хлои и кашлю месье Бернара, сухому или влажному, в зависимости от времени года, и к четвертому визиту пенсионеров, которые никак не могут решить, выбрать им домик в Мийи-ла-Форе или двухкомнатную квартиру на Порт-д’Итали.
– Пойдем, – решительно повторила Заида.
Она взяла Жюльетту за руку и втащила во двор, а потом аккуратно засунула книгу за створку ворот.
– Кабинет там, в глубине, где застекленная дверь. Просто постучи. А я пошла наверх.
– А в школу ты не ходишь? – машинально спросила Жюльетта.
– У нас в классе случай заболевания ветрянкой, – важно сообщила девочка. – Всех отправили по домам, у меня даже записка есть для папы. Ты мне не веришь?
Ее круглое личико беспокойно сморщилось. Между губ виднелся кончик языка, розовый и гладкий, как марципановый цветок.
– Конечно верю.
– Ну, тогда ладно. А то вы все такие недоверчивые, – заключила девочка, пожав плечами.
Она прыжком развернулась, и ее косички снова подскочили на плечах. Волосы были густые, каштановые и отливали медом там, где свет оглаживал их своим жестким сиянием; каждая коса – толщиной с ее хрупкое запястье.
Пока она бегом скакала по металлической лестнице, ведущей на длинную галерею вдоль всего второго этажа здания – судя по всему, бывшей фабрики, – Жюльетта неуверенно направилась к указанной двери. Она сама не понимала, почему пошла за девочкой, а теперь выполняет ее приказ – ведь если подумать, это был приказ. Или совет? В любом случае следовать ему совершенно неразумно: она и так уже опаздывала, незачем даже смотреть на часы. Теперь в воздухе повисла изморось, легонько хлестала ее по лицу, подталкивала к теплу, к передышке под крышей… В конце концов, сегодня утром у нее ничего срочного… Всегда можно сказать, что сломалась стиральная машина, она уже несколько месяцев дышит на ладан. Жюльетта даже говорила про нее с месье Бернаром, тот долго рассказывал ей про разные модели, настоятельно советовал немецкие марки, по его словам, куда более надежные, и даже предлагал в субботу съездить с ней в один магазин, где у него, по крайней мере, знакомый управляющий, какой-то многоюродный кузен, честный человек, дурного не посоветует.
Стеклянная дверь переливалась, отражая в себе кусок неба; но в глубине комнаты горела лампа.
Жюльетта подняла руку и постучала.
4
– Не заперто!
Мужской голос. Бархатистый, даже чуть хрипловатый, с легким неопределенным акцентом. В глубине комнаты распрямился длинный силуэт. Толкнув дверь, Жюльетта увидела груду коробок, и верхние, стоявшие слегка набекрень, зашатались. Она невольно вскрикнула: “Осторожно!” – но поздно: коробки повалились на пол, подняв облако пыли. Девушка закашлялась, прикрыв ладонью рот и нос; послышалось нечленораздельное ругательство, и она увидела, вернее, угадала какое-то движение: мужчина упал на колени – брюнет, весь в черном, довольно худой, – и другой рукой вытирал катящиеся из глаз слезы…
– Нет, только не это! Я же все разобрал… Вы поможете?
На сей раз тон был вполне приказным. Жюльетта, не в силах вымолвить ни слова, кивнула и наугад двинулась вперед, на свет, голос шел оттуда, значит, мужчина был один, он махал руками, костлявые запястья торчали из слишком коротких рукавов, пыль теперь немного осела, и она видела его профиль, четкий, почти резкий, с прямым носом, как у некоторых греческих статуй или у воинов на фресках в Кноссе, прошлым летом она на две недели ездила на Крит и с тех пор часто видела их во сне, как они бегут на приступ, потрясая дротиками, а в их больших удлиненных глазах горит мечта о воинском бессмертии.
– Конечно, – пробормотала она наконец, без всякой уверенности, что он ее слышит.
Он сгребал в охапку рухнувшие тома, бестолково суетился, как неумелый пловец. Книги накатывали на его ноги до самых ляжек, валились друг на друга, переплеты соскальзывали, распадались веером, открывались, ей вдруг показалось, что она слышит живую трель синичьих крыльев, когда та вспархивает с куста.
Теперь она стояла прямо перед ним; он поднял глаза, не скрывая растерянности, по-детски простодушно:
– Я уже не помню, как их разложил. По тематике и по странам, наверно. Или по жанрам.
И добавил, словно извиняясь:
– Я такой рассеянный. Дочка меня все время бранит. Говорит, у меня голову давно птичка унесла.
– Заида? – спросила Жюльетта, уже сидя на корточках и погружая руки в ворох страниц. – Она ваша дочь?
Перед ней громоздилась почти полная подборка романов Золя: “Карьера Ругонов”, “Добыча”, “Проступок аббата Муре”, “Страница любви”, “Накипь”, “Нана”, “Творчество”… Она собрала их в ровную стопку на полу, поодаль от книжного прибоя.
– Вы ее знаете?
– Это она предложила мне зайти, да.
– Надо ей сказать, чтобы была поосторожнее.
– У меня такой опасный вид?
Из-под Золя на нее нахально глядела мужская физиономия, перечеркнутая тонкими усиками. Она прочла заглавие – “Милый друг”.
– Мопассан, – сказала она. – А там Доде. Натуралистические романы. Наверно, вы пытались разобрать их по жанрам…
Он не слушал.
– Нет, с виду вы не опасная, – согласился он, с минуту подумав. – Вы работаете в книжном магазине? Или вы учительница? А может, библиотекарь?
– Нет, ничего подобного, я… я работаю в недвижимости. Но дедушка у меня торговал книгами. Я в детстве обожала его магазинчик. Обожала ему помогать. Обожала запах книг…
Запах книг… Она чуяла его еще с улицы, как только видела узкую витрину, куда дед всегда выставлял только один том зараз; обычно это бывал альбом по искусству, он стоял открытым на своем аналое, а хозяин каждый день переворачивал одну страницу. Она помнила, как прохожие останавливались посмотреть картину дня, пейзаж Рёйсдала, портрет Грёза, марину Николя Озанна…
Для маленькой девочки, а позже подростка это был дворец из “Тысячи и одной ночи”, где она укрывалась дождливыми вечерами по средам, куда заходила расставлять новичков по стеллажам или почитать в задней комнате. Дедушка, страстный библиофил, в вечном поиске редких изданий скупал целые библиотеки случайных книг, большая часть которых громоздилась в высоких сундуках справа от двери. Копаясь в этих сокровищах, Жюльетта находила не только классиков детской литературы, но и произведения почти забытых авторов – Чарльза Моргана, Дафны Дюморье, Барбе д’Оревильи, и целый выводок английских романисток вроде Розамунды Леманн. Романы Агаты Кристи она щелкала как орехи…
До чего же было хорошо!
Голос человека в черном резко выдернул ее в настоящее:
– Вот, держите эти. Теперь вспоминаю, я не знал, куда их положить. Значит, они готовы уйти, я так думаю.
Жюльетта рефлекторно подставила руки, взяла протянутый ей ворох книг, а потом удивленно повторила:
– Готовы уйти?
– Да. Вы же за этим сюда пришли? Вы хотите тоже быть передатчиком? Вообще-то надо было бы сперва вас расспросить. У меня список вопросов есть, вон там, – он махнул рукой куда-то в сторону стола, заваленного бумажками и вырезками из газет, – но когда надо, никогда не могу его найти. Зато могу предложить вам кофе.
– Я… Нет, спасибо, мне надо…
– Я все-таки должен вам объяснить… как мы работаем… мы, то есть они, потому что я сам… В общем, все довольно сложно. Я из дому не выхожу.
Он встал, гибко опершись на руки, перешагнул через коробки и направился в глубь комнаты, где на маленьком столике стояло нечто вроде тщательно отделанных строительных лесов, а еще чашки и коробка со старинной надписью “Печенье Лефевр-Ютиль”.
– Это моя кофемашина собственного изобретения, – пояснил он, не оборачиваясь. – Она работает более или менее по принципу пеллетной печки… Понимаете, о чем я?
– Не совсем, – пробормотала Жюльетта, чувствуя, что проваливается куда-то за пределы реальности.
Она опаздывала. Теперь уже сильно опаздывала. Хлоя, наверно, уже звонила ей на мобильный – он был выключен – спросить, не заболела ли она, месье Бертран уже открыл дверь своего застекленного кабинета, слева от входа в агентство, уже снял пальто и повесил его в шкаф, проследив, чтобы плечи легли точно на вешалку, с крюка которой свисал кружочек из кедра, от моли. Он тоже уже включил личную кофемашину, положил два кусочка сахару в чашку лиможского фарфора с двумя тонкими золотыми полосками по ободку, единственную, как он ей однажды сообщил по секрету, что сохранилась от материнского сервиза, мать была женщина прелестная, но взбалмошная, все остальные перебила, швыряла их в голову отца, обнаружив, что он изменяет ей с секретаршей, классика жанра. Уже звонил телефон – один раз или два. Хлоя ответила на звонки. А который час? Жюльетта беспокойно взглянула в окно (почему в окно?), потом вдохнула запах кофе и забыла свое чувство вины. Мужчина энергично крутил ручку деревянной мельницы. И напевал, словно забыв о ее присутствии. Она скорее ощутила, чем услышала, как мелодия на миг обволакивает ее, а потом затихает.
– Меня зовут Солиман, – сказал он, оборачиваясь. – А вас?
5
– Мой отец обожал Моцарта, – сказал он чуть позже, когда они медленно пили черный, густой, как ликер, кофе. – Нам с сестрой он дал имена персонажей из оперы “Заида”. Мою дочь тоже так зовут.
– А ваша мать? Она была согласна?
Жюльетта, осознав свой промах, покраснела и поставила чашку.
– Простите. Я иногда говорю все, что в голову взбредет. Это не мое дело.
– Ничего страшного, – ответил тот с еле заметной улыбкой, смягчившей его резкие черты. – Мать умерла совсем молодой. И она давно была не совсем с нами. Отсутствовала… некоторым образом.
Не вдаваясь в дальнейшие объяснения, он стал разглядывать коробки, громоздившиеся вдоль стен, ровные, почти как кирпичная кладка, – стена-дублер, отделяющая комнатку от внешнего света и шумов.
– Вы ведь знаете, что такое буккроссинг, принцип путешествующих книг, – продолжал он после недолгой паузы. – Его придумал в 2001 году один американец, Рон Хорнбекер, вернее, систематизировал. Превратить мир в библиотеку… красивая идея, правда? Книгу оставляют в общественном месте, на вокзале, на скамейке в сквере, в кино, а кто-то ее берет и читает, а через несколько дней или недель тоже оставляет, уже в другом месте.
Он соединил пальцы под подбородком, получился почти идеальный треугольник.
– И еще надо было отслеживать “освобожденные” книги, восстанавливать их маршрут, дать возможность читателям делиться впечатлениями. Так в интернете появился сайт движения, там зарегистрирована каждая книга. Ей присваивается код, он должен легко читаться на обложке вместе с адресом сайта. Тот, кто находит путешествующую книгу, может ввести туда дату и место находки, записать свой отзыв или критику…
– Этим вы и занимаетесь? – перебила его Жюльетта.
– Не совсем.
Он встал, подошел к стопкам, худо-бедно восстановленным Жюльеттой. И взял с каждой по книге.
– Вот. У нас есть некий довольно случайный ассортимент книг для чтения. “Война и мир” Толстого. “Скорбь ангелов” Йона Кальмана Стефанссона. “Французская сюита” Ирен Немировски. “Зимняя битва” Жан-Клода Мурлева. “Ничто не противится ночи” Дельфин де Виган. “Ланселот, или Рыцарь телеги” Кретьена де Труа. Следующий передатчик, который войдет в эту комнату, будет ответственным за распространение всех этих книг.
– Ответственным? – переспросила Жюльетта.
– Он не станет оставлять их под открытым небом или в поезде. Если угодно, он не станет полагаться на случай, чтобы они нашли читателя.
– Но как…
– Он должен выбрать для них читателя. Или читательницу. Кого-то, кого он приметит, за кем даже будет ходить по пятам, пока у него не окрепнет интуитивное убеждение, что этому человеку необходима именно такая книга. Не думайте, это самый настоящий труд. Книгу не отдают на пари или из прихоти, из желания потрясти или раззадорить, разве что без причины. Мои лучшие передатчики обладают огромным даром эмпатии: они чувствуют в глубине души, какие фрустрации, какие обиды копятся в недрах тела, с виду ничем не отличающегося от любого другого. То есть надо было сказать мой лучший передатчик: второй, к несчастью, недавно нас покинул.
Он положил книги, повернулся и взял двумя пальцами фотографию, увеличенную до формата А4.
– Я хотел ее повесить на стену здесь, в кабинете. Но ей бы это не понравилось. Она была очень скромная женщина, молчаливая, даже скрытная. Я так и не знаю точно, откуда она приходила. И так и не знаю, почему она решила уйти из жизни.
У Жюльетты перехватило горло. Стены из книг, казалось, надвигались на нее, плотные, угрожающие.
– Вы хотите сказать, что она…
– Да. Два дня назад она покончила с собой.
Он подтолкнул к Жюльетте лежащее на столе фото. Черно-белый снимок, слегка зернистый, детали размыты из-за расстояния и плохого качества съемки; но девушка сразу узнала дородную женщину в тесном зимнем пальто, чье лицо в три четверти смотрело в объектив.
Это была женщина с поваренной книгой, женщина с 6-й линии метро – та, что часто смотрела в окно с загадочной ждущей улыбкой.
– Правда, извините, мне так жаль… Какой я идиот!
Солиман повторял эту фразу уже четвертый или пятый раз. Он принес Жюльетте пачку бумажных платочков, еще одну чашку кофе и не слишком чистую тарелку, на которую вывернул все содержимое коробки с печеньем.
– Вы ее знали?
– Да, – наконец выговорила она. – Вообще-то нет. Мы с ней утром ездили по одной линии метро. Я в самом деле не видела ее ни вчера, ни позавчера. Могла бы догадаться… Я должна была бы что-то для нее сделать…
Он встал у нее за спиной и неловко сжал ее плечи. Как ни странно, от его угрюмого пожатия ей стало легче.
– Конечно же нет. Вы не смогли бы ничего сделать. Слушайте, мне очень жаль, правда жаль…
Жюльетта истерически засмеялась:
– Перестаньте все время это повторять.
Она выпрямилась, моргая, чтобы прогнать слезы. Комнатка, казалось, еще сузилась, словно книжные стены сделали шаг внутрь. Разумеется, этого не может быть. И этого изгиба не может быть, который, похоже, появился у нее над головой – неужто книги в верхнем ряду действительно склонились к ней, а их картонные корешки готовы шептать ей слова утешения?
Жюльетта помотала головой, встала, отряхнула юбку от крошек. Печенье показалось ей волглым, со странным вкусом – наверно, слишком много корицы. Сам он ничего не ел. Завитки пара, еще поднимавшиеся от кофемашины, которая издавала через равные промежутки времени легкое позвякивание, сплетались в подвижную вуаль перед его лицом, размывая черты. Она тайком разглядывала его, поднимала глаза и, встречаясь с ним взглядом, сразу их отводила. То, как он встал и зашел ей за спину, успокоило ее. Ей казалось, что она никогда не видела таких черных бровей, такого печального взгляда, хотя на его твердо очерченных губах все время играла мягкая улыбка. Лицо, наводившее на мысли о буре, победе и в то же время упадке. Сколько ему может быть лет?
– Мне правда нужно идти. – Она скорее уговаривала себя, чем предупреждала его.
– Но вы вернетесь.
Это не был вопрос. Он протянул ей пачку книг, перехваченных полотняным ремнем. Как раньше, подумала она, школьники так перетягивали учебники и забрасывали их за спину, твердым колотящимся грузом. Она не удивилась; представить в его руках пластиковый пакет было невозможно.
– Да. Вернусь.
Зажав книги под мышкой, она повернулась к нему спиной и направилась к двери. Но, уже взявшись за ручку, замерла.
– Вам не приходилось читать женские романы? – спросила она, не оборачиваясь.
– Я вас удивлю, – ответил он. – Приходилось. Иногда.
– Что происходит на 247-й странице?
Повисло молчание: он, видимо, обдумывал ее вопрос. Или, может, что-то ему вспомнилось. А потом сказал:
– На 247-й странице кажется, что все потеряно. Знаете, это самый лучший момент.
6
Стоя в переполненном вагоне, Жюльетта чувствовала, как висящая на плече холщовая сумка вонзается ей в бок, прямо между ребрами и левым бедром. Книги пытаются впиться в нее всеми своими бесчисленными углами, сказала она себе, толкаются, каждая хочет быть первой, пленные упрямые зверьки, сегодня утром они вели себя почти враждебно.
Она знала почему. Накануне, вернувшись домой – в конце концов она позвонила в агентство и сказала, что неважно себя чувствует, нет-нет, ничего серьезного, просто еще не совсем прошло, денек отдохнет и все будет в порядке, – она бесцеремонно засунула их в большую вторничную сумку для покупок, застегнула молнию, поставила мешок у входной двери, положила сверху зонтик, потому что прогноз на неделю отнюдь не радовал. Потом включила телевизор, прибавила звук и, поедая разогретую в микроволновке замороженную лазанью, стала смотреть документальный фильм про северных олуш, потом еще один, памяти закатившейся рок-звезды, ей надо было отгородиться всеми звуками мира от набитого книгами склада, от того часа, что она провела в крошечной комнатушке, нет, не крошечной, просто заваленной, в этом кабинете, где всякий пустой промежуток пространства, казалось, был застроен изнутри томами, расставленными на стеллажах или громоздящимися под столом, у кресла и на решетчатых полках открытого неморозящего холодильника.
Все вынесенное из этой комнаты она убрала подальше от своих глаз, чувств, даже памяти; набив рот почти сладкой лазаньей болоньезе промышленного изготовления, а голову – музыкой, восклицаниями, птичьими криками, признаниями, аналитикой, болтовней, она снова чувствовала под ногами твердую почву привычного, заурядного, не такого уж плохого, почти выносимого мира – или жизни, той единственной жизни, какую она знала.
И сегодня утром книги злились на нее за то, что она не обращала на них внимания.
Какая дурацкая мысль.
– Ну и ну, – проворчал ее сосед, низенький мужчина, упакованный в парку защитного цвета, – какая твердая у вас штуковина. Что это вы в сумке таскаете?
Глядя поверх его черепа с розовой блестящей плешью, просвечивающей между покрытых гелем прядей, она машинально ответила:
– Книги.
– В ваши годы? С ума сойти. Я не осуждаю, заметьте, читать – дело хорошее, но вам бы лучше…
Конца фразы Жюльетта не слышала, вагон, дернувшись, остановился, двери открылись, и ворчуна уже уносило потоком двинувшихся к выходу тел. Его место заняла высокая худая женщина в мятом плаще. Она не жаловалась, весь перегон натыкаясь при качке на книги, которые, казалось, сами собой улеглись так, чтобы выставить максимум острых углов при минимальном соприкосновении. Жюльетта мучилась из-за нее, вжималась в тонкую вибрирующую перегородку, но на лице, повернутом к ней в профиль, не отражалось ни малейшего неудобства; только тяжелая усталость, толстая, как долго наслаивавшаяся, слежавшаяся от времени корка.
Наконец она доехала до своей станции, протиснулась между потоком пассажиров, поднимавшихся по лестнице, и теми, что спускались вниз, споткнулась, ступив на тротуар, поискала взглядом витрину агентства, белые квадратики с ярко-оранжевой каймой, анонсы в витрине – и побежала к двери.
Она пришла первая. Теперь можно сбросить сумку под куртку, в металлический шкаф, куда обе сотрудницы убирали личные вещи. Неизвестно зачем хлопнув дверцей, она уселась за свой стол, на котором ее ждал ворох незаполненных досье и стикер, исписанный расхлябанным почерком Хлои:
Оклемалась? Я седни на выходе, иду прямо в уродский флэт на улице Г. Чмоки!
“Уродский флэт на улице Г.” означал долгую, очень долгую отлучку. Хлоя считала эти полсотни квадратных метров, где почти все пространство сжирал коридор и нелепая огромная ванная с ванной на ржавых львиных лапах, своим личным врагом. Несколько дней назад Жюльетта слушала, как она, разрабатывая план сражения, вдохновенно перечисляет преимущества сидения в ванне посреди Парижа.
– Если будет парочка, ванна пробудит их либидо. Надо, чтобы они оба представили себя в ванне с шапкой пены и с ароматическим массажным маслом для ног.
– А ржавчина? А потрескавшийся линолеум? Как-то не гламурно, по-моему, – возразила Жюльетта.
– Я туда оттащу бабушкин старый китайский ковер, он в чулане, мама и не заметит. И какое-нибудь живое растение. Они подумают, что попали в зимний сад, ну, знаешь, как в той книжке, что ты мне давала… Жутко нудная и длинная, я так и не осилила, но там клевая такая была штука, с кучей цветов и плетеными креслами…
Да, Жюльетта знала. Книжка эта была “Добычей” Золя, Хлоя вернула ее со словами: “Ну и наворотили на ровном месте!” Но похоже, даже она оценила смертоносный соблазн той сцены, где Рене, жена Аристида Саккара, отдается юному пасынку в оранжерее, среди одуряющих запахов редких цветов – свидетельства богатства и изысканного вкуса мужа.
– Надо тебе было сходить на тренинг по home staging, – снисходительно продолжала Хлоя. – Так интересно, супер. Понимаешь, надо вдохнуть жизнь в квартиры… ту жизнь, какую люди хотят иметь. Надо, чтобы они входили и говорили себе: “Если я буду тут жить, я стану сильнее, влиятельнее, популярнее. Добьюсь повышения, которого жду уже два года, но не требую, потому что боюсь схлопотать дверью по физиономии, стану зарабатывать на 500 евро больше, приглашу девушку из рекламного отдела в кафе, и она меня не пошлет”.
– Ты продаешь им иллюзию…
– Нет, мечту. И помогаю им перенестись в лучшее будущее, – назидательно заключила Хлоя.
– Хватит мне лекции читать! – взорвалась Жюльетта. – Ты что, действительно в это веришь?
Хлоя смерила коллегу сердитым взглядом:
– Конечно. Раз мне за это платят. До чего же ты занудная иногда…
Зазвонил телефон. Хлоя.
– Принеси мне книгу. У тебя их в столе полно. Я все видела! – бросила она обличающим тоном.
– А какую книгу? – спросила Жюльетта в некотором замешательстве. – И зачем тебе…
– Все равно какую. Мне на столик надо, я его перетащу к ванне. Так будет меньше видно ржавчину, я еще лампу поставлю, такую винтажную, с бахромой из бусин, вроде бы некоторые девицы обожают читать в ванне. Увидишь, какая сразу будет атмосфера.
– По-моему, ты говорила, что ванна должна намекать на эротические забавы?
– Ну, парень же не всегда будет дома. И потом, иногда неплохо и передохнуть.
– Не спорю, тебе виднее, – развеселилась Жюльетта.
Хлоя собрала уже целую коллекцию одноразовых любовников, проведенные в одиночестве выходные оплакивала как невесть какую трагедию, и ей уж точно никогда бы не пришло в голову позвать к себе в ванну с пеной Пруста или Фолкнера.
– Ладно, поищу что-нибудь, – ответила она и нажала на отбой.
Хлоя угадала: нижний ящик стола Жюльетты, самый глубокий – а потому малопригодный для удобного хранения досье, – был набит карманными изданиями, остатками четырехлетних поездок из дома на работу и обратно, книгами, которые она, прерывая чтение, закладывала то билетом в кино, то квитанцией из прачечной, флаером пиццерии, концертной программкой или листочком из блокнота, в который заносила списки покупок и номера телефонов.
Она потянула за металлическую ручку, тяжелый ящик со скрежетом пополз по своим рельсам, а потом вдруг застрял, и с полдюжины книг вывалилось на пол. Жюльетта подобрала их и, выпрямившись, положила у клавиатуры компьютера. Незачем копаться в ящике, сойдет любая книжка. Все равно Хлоя дальше заглавия читать не будет.
Заглавие. Да. Заглавие важно. Кто же станет читать в ванне “Зуд” Лоретт Нобекур, книгу, которую ее кожа не забыла до сих пор, стоило взять ее в руку, и невидимые мурашки начинали ползти из-под левой лопатки к плечу – и готово, она уже чесалась, даже скреблась, нет, это никуда не годится. Тем не менее, начав читать роман, она не могла от него оторваться, вот именно, так вода в ванне остынет, надо что-то нежное, успокаивающее, обволакивающее. И загадочное. Новеллы? Мопассан, “Орля”, незавершенный дневник безумца, покончившего с собой? Жюльетта представила себе, как читательница, погрузившись в пену по плечи, поднимает голову, беспокойно вглядывается в темный коридор через приоткрытую дверь… Из темноты хлынут привидения, годами вытесняемые детские страхи с целой вереницей тревог… Девушка в панике вскочит в ванне, перешагнет бортик, поскользнется на мыле, как леди Кора Кроули из “Аббатства Даунтон”, и, того гляди, упадет, разобьет себе голову…
Нет.
Она с сожалением отложила сборник новелл, первый том “В поисках утраченного времени” Пруста, несколько детективов с чересчур потрепанными обложками, эссе о выгорании на работе, биографию Сталина (на кой она это купила?), французско-испанский разговорник, два толстых русских романа, набранных десятым кеглем через один интервал (нечитабельно), и вздохнула. Нелегкий выбор.
Придется выворачивать весь ящик. Наверняка что-то найдется. Нужна безобидная книжка, неспособная привести ни к каким неприятностям.
Разве что…
Жюльетта тыльной стороной руки сбросила книги со стола, и они упали вперемешку в темное нутро, которое, нельзя не признать, сильно походило на могилу. Задвинула ящик. Печаль. Она ее чувствовала, но не хотела сейчас давать волю этому смутному, неприятному чувству.
На нее возложена миссия.
Она встала, обошла стол и открыла шкаф.
Сумка по-прежнему стояла там. Почему ей на миг показалось, что она может исчезнуть?
Она наклонилась, приподняла ее и инстинктивно прижала к себе.
Угол какой-то книжки попытался вонзиться ей в ребра.
Вот эта и будет, подумала она с неведомой доселе уверенностью.
7
Первая, первая моя книга в роли передатчика, думала Жюльетта, нащупывая сквозь плотную ткань сумки выбранный том, – но кто кого выбрал? Она уже нарушала правила: не знала даже названия книги, не знала, чья рука возьмет ее и перевернет, например, посмотреть, что написано на задней стороне обложки; она не выслеживала свою цель, не изучала ее, не продумывала момент встречи, не соотносила тщательно, как велел Солиман, книгу с ее читателем или читательницей.
Читательницей. Это точно будет читательница. Мужчины не читают в ванне. Впрочем, мужчины и ванну не принимают, вечно спешат, единственный способ удержать их в покое – это положить на диван у телевизора, где идет полуфинал Лиги чемпионов. Во всяком случае, Жюльетта пришла к такому заключению, наблюдая за тремя своими бывшими бойфрендами.
– Знаю, – вслух сказала она, – вечно я обобщаю. Потому каждый раз и вляпываюсь.
Ну вот, опять обобщение. Но она в самом деле склонна делать поспешные выводы, по большей части оптимистические, из любой приглянувшейся ей мелочи: у одного очочки в металлической оправе, другой протягивает сложенные лодочкой руки, как будто берет щенка или младенца, а у третьего прядка все время падает на лоб, застилая синий-синий взгляд… Ей казалось, что в этих крохотных особенностях читается ум, нежность, юмор, надежность или фантазия, которой она сама, как ей думалось, лишена.
Она запустила руку в сумку, насупив брови и продолжая свой одинокий монолог: у Жозефа под его любимыми свитерами грубой вязки были широкие плечи, но вся его сила сводилась к умению раздавить в кулаке орех; Эмманюэль жалел птичек, налетающих на линии электропередач, но не звонил, когда она болела гриппом; Ромен не выносил даже намека на шутку в свой адрес, а в ресторане с маниакальной точностью, до копейки, делил счет пополам.
Она была влюблена в каждого из них – или считала, что влюблена, какая разница. Последние полгода она жила одна. Считала, что не перенесет одиночества, а теперь с удивлением поняла, что ценит свободу – ту самую свободу, которой боялась как огня.
– Не дождутся, – проворчала она, нащупав выбранную книгу – нет, книгу, которая сама ей навязалась.
Она не знала, к кому обращается. Еще одно обобщение. Сколько можно.
Книга была толстая, плотная, удобно ложилась в руку. Увесистая. Жюльетта медленно попятилась, не сводя глаз с почти черной обложки, на которой со стороны обреза виднелись в темноте неясные развалины английской усадьбы.
Дафна Дюморье. “Ребекка”.
– Они подпишут предварительный договор!
Хлоя бросила сумочку на стол, повернулась к Жюльетте и с шутливым укором наставила на нее указательный палец:
– У девицы прямо все настройки сбились с твоим романом. Повезло, а то она почти что скроила козью морду. Про то, как они по гостиной ходили, не говоря уж про кухню, молчу. А тут вдруг…
Она изобразила на лице изумление: подняла брови, вытаращила глаза, округлила рот.
– Вообрази картину: входит она в ванную, не, ну я расстаралась – приглушенный свет, растение, белоснежное банное полотенце на спинке шезлонга, ни ржавчины не видно, ни пятен сырости, ничего. Он начинает говорить, что это дыра и вообще дурдом, но она его даже не слушает, подходит к ванне, а там…
Хлоя в восторге запрыгала на месте, сжав кулаки:
– Сроду такого не видела! Берет книжку, начинает листать и говорит: “Ах, “Ребекка”, мама обожала тот старый фильм с… кем там? Грейс Келли? Нет, с Джоан Фонтейн…” И начинает читать. Довольно-таки долго, я прям дышать боялась. А он говорит: “По-моему, мы уже все посмотрели”, а она: “Можно кладовку сделать”, и улыбнулась, честное слово, и спрашивает меня: “Это ваша книга? Можно я возьму?” Встает перед зеркалом, суперское такое барочное зеркало, я его в прошлые выходные на барахолке отрыла, поправляет волосы, вот так (Хлоя повторила жест, ее губы приоткрылись, ресницы дрогнули, лицо смягчилось, изменилось, на него легла тень несвойственной ей меланхолии, словно наклеенная на ее смешливые черты, как японская театральная или карнавальная маска), поворачивается к нему и говорит странным таким голосом: “Здесь мы будем счастливы… Вот увидишь”.
Агентство недвижимости закрывалось в 18.30. В полночь Жюльетта все еще сидела на полу; с паркетин давно уже стерся верхний слой, обнажив широкие бурые полосы. О ремонте в этом кабинете, куда никогда не заходили клиенты – в зале у девушек стоял плексиглаcовый стол, за которым они по очереди сидели в течение дня, приветливо улыбаясь в свете встроенных ламп, – речь больше не шла со времен Рождества три года назад, когда месье Бернар опрокинул бутылку уцененного сухого сидра в узком проходе к окну. Шипучая жидкость протекла в трещины дерева, оставив на нем желтоватый ореол. Жюльетта устроилась по-турецки на этом давно высохшем пятне, а перед ней веером лежали книги.
Семнадцать книг. Она пересчитала. Взяла каждую в руки, взвесила, перелистала. Вдохнула запах их корешков, поклевала там и сям отдельные фразы, абзацы, иногда не до конца, отдельные слова, аппетитные как конфеты или острые как лезвия:
Приготовил он ложе Одиссею у очага, постелил овчину и козью шкуру и дал Одиссею укрыться своим плащом, который носил он зимой. Сладко уснул Одиссей…
Мое лицо было лугом, на котором паслось стадо буйволов…
Он посмотрел на раскаленные головни, под которыми одинокий язык пламени отплясывал пляску смерти, так как с утренней стряпней было уже покончено…
Ее обрели. Что обрели? Вечность! Слились в ней море и солнце…
Да, подумал Руди, честолюбивые люди, вросшие прямыми ногами в землю, без малейшего изящного изгиба колена…
Смокинг, разросшиеся сумерки, жадно пить часы, скудный лунный свет, пустословие, долина, свет…
Сколько слов. Сколько историй, персонажей, пейзажей, смеха, слез, внезапных решений, сколько страха и надежды.
Для кого?
8
Жюльетта снова видела перед собой улицу, ржавые ворота с полосами старой синей краски, зажатое меж высоких стен солнце. Удивительно. Она бы сочла даже более нормальным, если бы путь исчез, если бы перед ней выросла глухая стена или если бы после тщетных поисков дома она обнаружила вместо него аптеку либо средних размеров супермаркет с объявлениями о скидках недели на желтых или ядрено-зеленых картонках в витрине.
Но нет. Она приложила левую ладонь к холодному металлу. Вывеска тоже была на месте. И книга. Из щели между створками тянуло сквозняком с запахом дыма. Она обернулась, оглядела фасады. Почему ее в эту минуту волновало, не смотрит ли на нее кто-нибудь? Неужто она боялась, что кто-то увидит, как она входит сюда, – что кто-то ее осудит? В этом сонном квартале люди должны особенно подозрительно следить, кто ходит к соседям. А это место не могло не возбуждать их, мягко говоря, любопытство.
Жюльетта не знала, чего боится. Но чувствовала, как в ней проклевывается смутная тревога. Раздавать книги незнакомцам – незнакомцам, которых выбирают, за которыми шпионят, – кто может уделять такому занятию свое время? И даже тратить на него все свое время? На что живет отец малышки Заиды? Ходит ли он время от времени на работу (Жюльетта вдруг поняла, что это слово не вызывает в ее голове никакой картинки, что она не представляет себе Солимана за окошком в банке или в архитектурном бюро, и тем более в школьном классе или в супермаркете) или сидит взаперти, отгородившись от дня и ночи в заваленной книгами комнате, где лампы горят с утра до вечера? Он прекрасно мог работать и здесь, конечно, разрабатывать веб-сайты, переводить за гонорары или писать тексты для каталогов, например. Но ни в одной из этих ролей она его тоже не видела. Вообще не видела его в роли реального, обычного человека с материальными потребностями и какой-то общественной жизнью; и в роли отца тоже.
И по-настоящему в роли мужчины.
Нас учат никому не верить, думала она, толкая тяжелую створку, которая открывалась медленно, словно нехотя. Учат всегда предполагать худшее. Людям дают книги, чтобы им стало лучше, – если я правильно поняла… Наверняка бакалейщица на углу принимает Солимана за террориста или наркодилера. И наверняка сюда уже приходила полиция. Будь он дантистом, никому бы ничего такого и в голову не пришло. Что-то я заговорила расхожими банальностями. Надо, наверно, побольше читать, а то мозги закостенели. Лучше мне… а что лучше-то, в самом деле?
Двор был пуст, под нижними ступеньками металлической лестницы порхал клочок бумаги, дверь кабинета заперта. Внутри темнота. Разочарованная Жюльетта думала было повернуть обратно, но потом любопытство заставило ее подойти поближе к тусклому стеклу. Логово зверя без зверя, возбуждение от опасности, но без опасности. Что это ее потянуло на сомнительные сравнения? Ей хотелось надавать себе по щекам – момент подходящий, и место тоже, никто не увидит. Но жест был какой-то ребяческий. Нельзя так распускаться, не настолько все-таки.
А почему, собственно?
Она медленно подошла. Поразительно тихо. Невозможно или почти невозможно поверить, что в нескольких метрах отсюда рычал город, пожирающий время, плоть, мечты, город, вечно несытый, вечно неспящий. Над головой захлопали крылья – значит, голубь уселся на перила галереи; послышался дребезжащий звук колокола, пробил восемь раз. Утро. Время могло быть любое, место тоже, один из тех провинциальных городков, что так любил описывать Бальзак.
– Не стойте там. Входите.
Голос доносился сверху, спланировал к ней, и она невольно вздрогнула. Носом к стеклу она не прилипла, и все равно было чувство, что она подглядывала, а ее застали с поличным.
– Сейчас приду. Я сегодня подзадержался.
Он уже стоял перед ней – такое впечатление, что он не касался земли. Жюльетта не слышала его шагов по лестнице. Еще до того, как его увидеть, она почувствовала запах, которым пропиталась его одежда, – запах корицы и апельсина.
– Делаю торт для Заиды, – сказал он. – Она тут приболела.
Он взглянул на свои перепачканные мукой руки и с извиняющейся улыбкой вытер их о черные брюки.
То есть он все же самый настоящий отец. Но торт? Для больной девочки?
– Если у нее болит живот… – начала было Жюльетта неодобрительно, но сразу прикусила язык: ей показалось, что ее устами заговорила ее собственная мать и обе бабушки сразу.
Да какое ей дело?
Солиман нажал на ручку двери, сопротивлявшейся всеми своими ржавыми петлями. Толчок плечом заставил ее открыться.
– Все тут кособокое, – сказал он. – Что стены, что жилец. Полная гармония.
Жюльетте, наверно, полагалось возразить – из вежливости, – но, в сущности, он был прав. Она улыбнулась. “Кособокое”… в этом есть своя прелесть. Растрескавшийся каменный порог, щели в котором вычерчивали параллельные кривые, серый от пыли пол, окна со стеклами, дребезжащими от малейшего порыва ветра, теряющийся в полутьме потолок, книги, сваленные в любом уголке, – и ничего больше. Тем не менее целое, составленное из всего понемножку, выглядело прочным; это место могло со дня на день исчезнуть на манер миража, а могло и перенестись в целости сквозь время и пространство и возникнуть снова где-то еще, при этом дверь не перестала бы скрипеть, а горы книг – рушиться, если рядом пройдет посетитель. Этот мягкий, приглушенный распад под шепот мятых листов можно было даже полюбить; но Солиман спешил и, указав ей на свободный стул, с беспокойной нежностью собирал, скреплял, отодвигал бумажные груды.
– Вы уже все? – наконец спросил он, запыхавшись и падая на собственный стул. – Рассказывайте.
– О нет. Не в том дело. Я…
Он не слушал.
– Рассказывайте, – повторил он. – Я, наверно, забыл вам сказать: я все записываю.
Он положил ладонь на толстую зеленую амбарную книгу, обтрепанную по углам. Жюльетта снова почувствовала, что соскальзывает в… во что? Может, в другую страну, в другое время… Ее целиком поглотило зрелище его руки. Большая, с растопыренными пальцами, покрытая от фаланг до запястья легким коричневым пушком. Подрагивающая. Как зверек. Короткие ногти с каймой – не черной, матово-серой, цвета серой пыли, книжной пыли, конечно. Значит, чернила, ставшие порошком, слова, рассыпавшиеся в прах и скопившиеся там, могут вырваться, взлететь, их можно вдохнуть и даже понять?
– Все?
На сей раз в ее голосе не было ни удивления, ни недоверия; скорее… быть может… детское восхищенное изумление. Нет. Слово “изумление” было слащавым – или же сильным, непомерно сильным. Непомерным для подозрительности, иронии, равнодушия. Для обычной жизни.
Я сейчас встану, решила ошарашенная Жюльетта. Сейчас уйду и больше никогда не вернусь. Схожу в кино, ха, почему бы нет, а потом съем суши или пиццу, приду домой и…
“И что, Жюльетта? Завалишься спать? Или рухнешь перед телевизором и будешь пялиться на очередную идиотскую передачу? Опять будешь пережевывать свое одиночество?”
– Да, все. Все, что мне хотят рассказать. Историю книг, понимаете. Про то, как они живут, про людей, которые их берут в руки, каждая книга – это портрет, и у нее по крайней мере два лица.
– Два…
– Да. Лицо того – в вашем случае той, – кто ее отдает. И лицо той или того, кто ее получает.
Рука Солимана поднялась и на миг зависла над одной из стопок, пониже остальных.
– Вот эти, например. Мне их вернули. Такое нечасто случается. Я не пишу свой адрес на форзаце. Мне нравится думать, что они теряются, идут неведомыми мне путями… после первой передачи, от которой у меня остается след, рассказ.
Он взял со стопки книгу, лежавшую сверху, подержал ее, не открывая. Его пальцы скользнули вдоль обреза. Погладили. Жюльетта невольно вздрогнула.
“Он ведь даже не красив”.
– Эту книгу передала женщина, о которой я вам тогда говорил, та, которую вы встречали в метро. Я нашел ее вчера, ее засунули в ворота. Не знаю, кто ее там оставил. И мне грустно.
9
Вагон слегка подрагивал под ударами порывистого восточного ветра, налетевшего со вчерашнего дня, и Жюльетта, закрыв глаза, воображала себя на борту корабля, отплывающего от причала, покидающего спокойные, гладкие воды порта, чтобы снова выйти в открытое море.
Ей нужен был этот образ – чтобы успокоиться, унять дрожь в руках. Открытая книга, которую она держала, казалась ей жесткой, непослушной, чересчур толстой – одним словом, слишком бросающейся в глаза.
Но ведь она сама этого хотела?
Картонная суперобложка, которую она соорудила накануне в кабинете, в агентстве, без зазрения совести роясь в шкафу с канцтоварами, бесконечно включая цветной принтер – наверно, в этом месяце картриджи придется менять дважды, месье Бернар вряд ли одобрит такую расточительность, – швыряя неудачные заготовки в корзину для бумаг, а потом, опомнившись, собрав их все в большой мешок для мусора и оттащив его в контейнер за три улицы от агентства со смутным чувством вины, – суперобложка все время сползала. Она снова с нажимом провела пальцем по сгибам и примостила книгу на коленях. Какой-то тип лет тридцати, сидевший напротив, в тесном костюме и с узким галстуком по моде 60-х, на миг перестал барабанить по клавиатуре своего смартфона и окинул ее сочувствующим взглядом – пожалуй, слишком пристальным.
Жюльетта украдкой оглядела других пассажиров вагона. Народу немного. Сегодня забастовка госслужащих, поезда скоростного метро идут с большими интервалами, и жители пригородов остались дома – по крайней мере те, кто мог. К тому же она ехала рано, даже очень рано, еще нет половины восьмого. Почему она выбрала этот утренний час? Ах да: боялась, что не найдет сидячего места. Книга, которую она читала или делала вид, что читала, была не из тех, которые можно удержать одной рукой, цепляясь другой за поручни, привинченные сбоку от дверей.
Поэтому никого из привычных попутчиков видно не было. Так даже легче. Никто не обращал на нее внимания, кроме типа со смартфоном. Зато тот наклонился к ней, выставив подбородок и подняв брови – изобразив на лице преувеличенное изумление.
– Вы в самом деле собрались это все читать? – Он тоненько хихикнул, наклонился еще сильнее и постучал ногтем по обложке книги. – Вы шутите.
Жюльетта только помотала головой. Нет, это не шутка. Но она не нашла иного способа заманить потенциальную добычу – довольно странная у нее лексика, если подумать. Она не чувствовала в себе способности угадывать за внешностью характер, вкусы, быть может мечты, и подбирать для этих мечтаний подходящую пищу. Именно это она объяснила Солиману после их спора накануне.
“Спор”, наверно, слишком сильно сказано. О каком споре речь, когда тебе приходится рыться в сумке в поисках – так, щетка для волос, книга, начатая невесть когда, ключи, ключи от агентства, ключи от подвала в ее доме, мобильник, блокнот, исчерканный пометками и нескончаемыми списками дел, – слегка помятого, но чистого бумажного платочка для безудержно рыдающего мужчины?
Нет, поправила себя Жюльетта. Тут ты уже сочиняешь и преувеличиваешь.
Replay.
Она рассказала ему все, как он просил: про коленчатый коридор и ванную, темную, сырую и до смешного громадную по сравнению с другими комнатами в квартире, про ванну на львиных лапах, про потеки ржавчины, про идеи Хлои и ее курсы home staging, про растение и ширму и, наконец, про книгу. И про нежданный успех: клиенты уже подписали предварительный договор, кредит им не нужен, платили наличными и уже нашли подрядчика для первых работ. Вид у них был сияющий.
И тут Солиман, который слушал ее с величайшим вниманием, но ничего не записывал, почти рассеянно смахнул со щеки блеснувшую в резком свете лампы полоску – не будь зеленый абажур поднят, она бы ее и не заметила.
Но другую, следующую, она не увидеть уже не могла. И остальные слезы, текущие по тому же пути, тихие, медленные, скользящие по коже и застревающие в двухдневной щетине маленькими шариками, которые он уже не пытался вытирать.
– Не понимаю, – пробормотала Жюльетта. – Что-то не так? Я…
Ну да, конечно. Все не так. Она все сделала наперекосяк, по обыкновению.
Она вывернула сумку на стол в поисках упаковки платков, в конце концов нашла один и протянула ему:
– Мне очень жаль. Правда жаль.
Ничто другое ей в голову не приходило.
– Мне жаль, очень жаль, – твердила она.
– Перестаньте.
– Мне ж… Понимаете, я не такая умная, как эта женщина, которая покончила с собой. Или как другие ваши передатчики, я с ними не знакома, не знаю. Я не могу угадать характер человека, просто посмотрев на него в метро. И не могу целыми днями ходить за людьми, меня с работы уволят. Так откуда я знаю, какая книга им нужна?
Он громко высморкался.
– Глупости вы говорите, – прокаркал он.
– Ну вот видите…
И тут они захохотали, по-настоящему, как сумасшедшие, заразительным, неконтролируемым смехом. Жюльетта смеялась до слез, согнувшись пополам, зажав руки между коленей. Солиман ухватился обеими руками за ножку лампы и всхлипывал, так что абажур в конце концов упал, залив его лицо зеленой тенью.
– Вы… вы… похожи… на зомби, – еле выговорила девушка и затопала ногами, у нее сводило икры.
До чего же хорошо раз в жизни смеяться вот так, во весь рот, не боясь показаться смешной. Подвывать от смеха, всхлипывать, вытирать на подбородке стекающую слюну и опять хохотать.
Они еще смеялись, когда в кабинет вошла Заида, очень тщательно закрыла за собой дверь, потом обернулась и серьезно уставилась на них.
Она тоже прижимала к себе книгу – и ее руки, заметила Жюльетта, сразу перестав смеяться, были точной копией отцовских рук, только тоньше и меньше. Та же внимательная нежность, с какой она поддерживала заднюю сторону обложки, та же деликатность. Каждый ее розовый, почти перламутровый ноготок был маленьким шедевром.
Но внимание Жюльетты привлекли не они.
Книга Заиды была обернута в плотный, слегка волнистый ярко-зеленый картон, на который были тщательно – пусть и не совсем ровно – наклеены красные войлочные буквы.
Буквы гласили:
Это потрясающая книга.
Она сделает вас умным.
Она сделает вас счастливым.
10
– Вы шутите, – повторил тип в обуженном костюме.
Жюльетта подняла глаза на его насмешливое лицо и возразила – вспомнив Заиду, пытаясь воспроизвести то внимательное и серьезное выражение, какое она подметила в чертах девочки:
– Отнюдь нет.
– Вы… вы состоите в… какой-то группе, ну, в чем-то вроде секты, да?
Слово это отозвалось в сознании девушки легкой дрожью страха, словно ее царапнуло шершавое перышко, о, чуть-чуть, и все же ей стало тревожно.
Секта. Ведь она подумала то же самое, вернувшись в комнатку с книгами? А может, и войдя туда первый раз? Секта, подобие тюрьмы без решеток и запоров, нечто обволакивающее, просачивающееся в вас – с вашего согласия, даже не насильно, нет, наоборот, вы принимаете это с облегчением, с восторгом, вам кажется, что вы наконец нашли семью, цель, что-то прочное, в общем, такое, что не распадется и не исчезнет, ясное, простое и очевидное, как те слова, что Заида вырезала букву за буквой и наклеивала на обложку своей книги, вернее, своих книг – любимых, уточнила она.
– Потому что объяснять, почему тебе нравится книга, очень долго. И у меня не всегда получается. Есть такие книги, когда я их прочитала, то чувствую… вот. У меня что-то внутри шевелится. Что именно, я показать не могу. А так все сказано, и людям надо только попробовать.
Она взглянула на отца чуть-чуть презрительно.
– Я ни за кем не бегаю. И вообще, какой уж тут бег. Некоторые с места-то не сдвигаются.
Солиман через стол протянул к ней руку:
– Я понимаю, что ты хочешь сказать, малыш.
Голос у него был очень спокойный, правое веко чуть подергивалось, легкий тик. Заида покраснела, и Жюльетта невольно залюбовалась этим зрелищем: кровь медленно растекалась под матовой кожей, от шеи к скулам, к уголкам глаз, сразу наполнившихся слезами.
– Прости, папа. Я злая. Я злая!
Она развернулась на пятках и убежала, опустив голову и прижимая к себе книгу.
– Нет, – твердо ответила Жюльетта, сама удивившись своей твердости, – я не вхожу ни в какие секты. Я просто люблю книги, вот и все.
Она чуть не добавила: “и не всегда люблю людей”. Глядя на него, она думала именно так. Этот его рот, раздвинувшийся на чуть желтоватых, широко расставленных резцах, их еще называют “зубы счастья”, этот цветущий вид в патриархальном духе – упитанный, розовый, самодовольный, чуть снисходительный. Хлоя бы сразу наклеила на него ярлык: “Свинья мужик, не бери в голову”.
– Хотите? – сказала она.
Уверенная улыбка на младенческой физиономии собеседника тут же сменилась подозрительностью.
– О нет, не интересуюсь. У меня наличных нет, и…
– Я не собираюсь ее вам продавать. Просто отдаю.
– Вы хотите сказать, бесплатно?
Вид у него был ошалелый. В нем проснулась жадность. Он нервно облизал толстые губы, взглянул направо, потом налево, слегка наклонился к ней. Ее окатило запахом лосьона после бритья, она задержала дыхание.
– Это ловушка, – внезапно решил он, сжимая кулаки на ляжках, – вся эта халява – всегда ловушка. Вы у меня возьмете мейл, и мне сто лет будет валиться спам.
– Через сто лет вы уже умрете, – ласково заметила Жюльетта. – И мне не нужен ваш мейл. Вообще не нужен. Я отдаю вам книгу, выхожу на следующей, и вы про меня забываете.
Она закрыла книгу, положила ее на сложенные ладони и протянула ему.
– Взамен ничего не надо. Бесплатно, – повторила она по слогам, словно обращаясь к ребенку, отстающему в развитии.
– Бесплатно, – повторил он.
Он смотрел на нее обалдело. Почти испуганно. Наконец протянул обе руки и взял книгу. В ладони Жюльетте ударила струя свежего воздуха: поезд подходил к станции.
– Прощайте.
Он не ответил. Она встала, закинула ручку сумки на плечо и направилась к двери, вслед за женщиной, которая несла ребенка в шарфе-слинге. Поверх ее плеча из-под шапочки с тремя помпонами, красным, желтым и фиолетовым, на Жюльетту уставились маленькие черные глазки.
– Ку-ку, – растроганно сказала Жюльетта.
Чужие дети всегда умиляли ее, зато матери наводили ужас – всегда уверены в себе, всегда все знают, полная противоположность ей самой.
Маленький носик наморщился, глаза почти не моргали. Какой взгляд. Как можно выносить целыми днями этот вечный вопрос: почему, почему, почему? Это неистощимое любопытство. Эти глаза, разинутые, как голодные рты.
И гнев, наверно, что его произвели на свет. На этот свет.
Она сделала несколько шагов по платформе, потом обернулась. Мужчина все еще смотрел на закрытую книгу. Держал ладонь на обложке. Боялся, что она откроется сама собой? Что оттуда выскочат монстры или химеры, что-то очень древнее, опасное, обжигающее? Или слишком необычное, от чего лучше держаться подальше?
Жюльетта видела, как он проехал мимо нее в тронувшемся вагоне, по-прежнему сгорбленный, неподвижный. Видела его профиль. Его жирный затылок со следами машинки. Мужчина.
Читатель?
11
Ты мне скажешь, наконец, чем это ты занимаешься?
Хлоя, скрестив руки на груди, выстроилась у стола Жюльетты. Весь ее вид говорил о том, что она не сдвинется с места, пока не получит объяснений.
– Ты о чем?
Жалкая попытка потянуть время, Жюльетта это отлично сознавала. Хоть пару секунд. Даже меньше, потому что коллега тут же уточнила:
– О твоих чертовых книжках, которыми у тебя весь шкаф завален. О твоих картонках, куски которых я все время нахожу в корзинах для бумаг.
Жюльетта снова попыталась уклониться от ответа:
– Я думала, их каждый вечер выносят…
Хлоя, резко рубанув воздух ребром ладони, дала понять, что вопрос не в том.
– Я жду.
И, поскольку Жюльетта по-прежнему молчала, раскипятилась:
– Хочешь сделать больше продаж, чем я, так? Решила улучшить эту штуку?
– Какую штуку? – спросила Жюльетта, прекрасно понимая, куда клонит коллега.
– Home staging. Штуку с книгой на краю ванны. Это моя идея, не забывай. Ты не имеешь права ее использовать.
Она была на себя не похожа: бледная, ноздри сузились, на скулах два красных пятна, словно она впопыхах положила слишком яркие румяна. Пальцы впиваются в дрябловатые мышцы рук, и тщательно наманикюренные и накрашенные ногти оставляют на них маленькие полумесяцы креветочного цвета. Жюльетта разглядывала ее, словно какую-то незнакомку: от злости и беспокойства маска красотки внезапно сползла, и Жюльетте казалось, что она видит ее тридцать лет спустя, когда жизнь пророет в ней пути для этого беспокойства и злости, нальет их тяжестью и запечатлеет неизгладимой печатью на ее лице.
Некрасивая. Скучная. Жалкая.
– Ох, Хлоя!
Ей хотелось плакать. Хотелось встать, обнять ее, убаюкать, смыть с нее неведомое ей – да, наверное, и самой Хлое – огорчение.
– Я тебя предупредила.
Хлоя развернулась на каблуках и прошагала за свой рабочий стол – с гирляндами стикеров на подставке лампы, с компьютером, на котором висели розовые кроличьи уши, подарок одного клиента, имевшего на нее виды, как она сама заявила, когда водружала их на монитор, новенькие и твердые, цвета пересахаренной сладкой ваты. Теперь розовый цвет полинял, пыльный плюш перестал держаться, и ушки, похожие на увядшие лепестки ириса, свисали на экран, отбрасывая на него длинную тень.
Хлоя ходила широким шагом, как идут на фронт в фильмах про войну 50-х годов, подумала Жюльетта, – с наигранной решимостью, с задором, подстрекаемым опасностью и возможным поражением. Она верила в чисто воображаемое соперничество, переживала его как бой, в котором надо победить во что бы то ни стало.
Жюльетта понурилась и уткнулась в лежащее перед ней открытое досье; в горле стоял комок. В последнее время у нее было чувство, что жизнь ускользает от нее, убегает, что тысячи песчинок, соскальзывая с почти незаметного склона, уносят с собой тысячи образов, красок, запахов, царапин и нежных поглаживаний, сотни мелких разочарований и столько же, наверно, утешений… Впрочем, ей никогда особо не нравилась собственная жизнь. Из скучного детства она перетекла в насупленное отрочество, а в девятнадцать лет вдруг прочла в устремленных на нее взглядах, что красива. Может быть. В некоторые дни. Есть в ней, как шептал ей первый любовник в тот вечер, когда они оба выпили лишнего, какая-то грация, что-то танцующее, воздушное, такое, что позволяет верить в легкие часы вдали от драм и постоянно нарастающей черноты сегодняшнего дня.
Но Жюльетта не ощущала в себе сил играть подобную роль. И доказала это, бросив Габриэля, который продолжал пить уже в одиночку и искать по барам ту единственную женщину, вернее, тот миф, чьи эфирные достоинства сделают его жизнь выносимой. Она доказала это, собрав целую коллекцию депрессивных, агрессивных нытиков, слабаков, жаждущих катастроф в личной жизни и перманентных неудач. Она выискивала этих потакающих себе жертв, а потом бежала от них, смотрела, как они впадают в свое экзальтированное отчаяние, примерно так же, как наблюдала за пауками, которых скрепя сердце топила в ванне. Это она-то танцующая и воздушная? Разве что как те балерины, что улыбаются, вращаясь на своих искореженных ногах и окровавленных пальцах. Но даже такое сравнение казалось ей зазнайством, она была вовсе не тщеславна, не считала, что парит, даже ценой заранее рассчитанных страданий, над однообразной повседневностью, над ее мелочностью, растаявшими прекрасными мечтами и утраченными иллюзиями, над всеми этими люксовыми горестями, как она порой именовала их для себя, сравнивая свое куцее, но комфортабельное существование с настоящими несчастьями, которые видела только мельком.
Люксовые горести, маленькие радости. Радости рутины: когда утренний кофе был вкусным, она испытывала смутное чувство благодарности; когда обещанный на всю неделю дождь шел только по ночам, тоже. Когда из теленовостей не валилась новая порция покойников и ужасов, когда ей удавалось удалить с любимой блузки пятно от pesto rosso, которое Хлоя объявила невыводимым; когда последний фильм Вуди Аллена оказывался в самом деле хорошим…
А еще были книги. Распиханные по двум книжным стеллажам в гостиной, стопками громоздящиеся с обеих сторон кровати и под двумя маленькими столиками, унаследованными от бабушки – бабушки со светлячками, той самой, что прожила всю жизнь в деревушке у подножия горы, в домике с черными, как застывшая лава, стенами; книги в шкафчике в ванной, среди косметики и рулонов туалетной бумаги, книги на этажерке в туалете и в большой квадратной бельевой корзине с давным-давно оторвавшимися ручками, книги на кухне, рядом с единственной стопкой тарелок, колонна книг у входной двери, за вешалкой. Жюльетта безучастно смотрела, как пространство постепенно захламляется, не пыталась сопротивляться, разве что переносила несколько томов в ящик стола, когда трижды подряд спотыкалась об одну и ту же книжку, свалившуюся из стопки или выпавшую с этажерки, что, по ее мнению, означало, что книга хочет от нее уйти или ей, по крайней мере, опротивела квартира.
По воскресеньям Жюльетта шаталась по барахолкам. Зрелище коробок со сваленными вперемешку, без всякого порядка, едва ли не с отвращением, потрепанными книгами вызывало в ней глухую боль. Люди приходили за поношенной одеждой, за безделушками “из 70-х”, за кухонной техникой в рабочем состоянии. До книг им не было никакого дела. Поэтому она покупала их, набивала хозяйственную сумку разрозненными томами, книгами по кулинарии и рукоделию, детективами с сексапильными красотками, которые терпеть не могла, – просто чтобы подержать их в руках, подарить им немножко внимания.
Однажды на какой-то площади в Брюсселе она зашла в крохотный магазинчик подержанных книг, зажатый между аптекой и церковью. Выходные выдались дождливые, унылые, туристы после терактов сбежали из города. Она почти в одиночестве побродила по Королевскому музею, где живописные сокровища голландцев дремали под высокими стеклянными куполами, источавшими скудный свет, потом ей захотелось согреться, она прошла мимо нескольких кафе, мечтая о горячем шоколаде, а потом перед ней оказалось крыльцо с тремя истертыми в середине ступеньками. Ее привлек ящик с уцененными книжками; он стоял на садовом стуле под огромным красным зонтиком, привязанным к спинке. Но там были только книги на фламандском. Тогда она поднялась по ступенькам, повернула ручку в старинном духе, толкнула дверь. Среди этих громоздящихся стопок, книжной пыли, запаха старых переплетов она чувствовала себя дома. Мужчина, сидевший за столиком в глубине магазина, едва поднял голову от книги, когда звякнул маленький колокольчик. Жюльетта долго бродила между стеллажами, полистала какой-то медицинский трактат XIX века, учебник по домоводству, руководство по изучению латыни как живого языка, несколько старых романов Поля Бурже (этот автор, кажется, всеми силами боролся против разводов), альбом про бразильских бабочек и, наконец, тоненький томик в белой обложке. “Тринадцатая вертикальная поэзия”, двуязычное издание. Хм, вертикальная, почему вертикальная, спросила она себя, открывая книгу, разве строчки стихов не горизонтальные, как любые другие, да, но расположение… можно сказать, как…
Поэта звали Роберто Хуаррос. Сборник открылся на 81-й странице, и на 81-й странице она прочла:
Жюльетта читала и перечитывала стихи, не обращая внимания на утекающие минуты. Стояла неподвижно с открытой книгой в руках, а снаружи морось превратилась в ливень, потоки воды хлестали в сотрясавшуюся стеклянную дверь. Продавец в глубине лавки выглядел склоненной молчаливой тенью с покрытой сереющим пеплом спиной, быть может, он не двигался уже несколько веков, с тех пор, как был построен дом, с 1758 года, судя по выгравированной на каменном фронтоне надписи, сверкавшей белизной на фоне темно-красных кирпичей.
Наконец он сказал:
– Ваш зонтик.
Жюльетта вздрогнула:
– Мой зонтик?
– С него течет на книги в коробке, там, у вас под ногами. Положите его у двери, вам так будет удобнее.
Это прозвучало не упреком, скорее приглашением, но она захлопнула книгу и направилась к нему – чуть поспешнее, чем надо.
– Беру вот эту, – пробормотала она, протягивая сборник.
– Хуаррос, – прошептал тот.
Он зажал книгу в ладонях и поднес обрез к лицу, улыбаясь с закрытыми глазами, почти как сомелье, вдыхающий аромат только что откупоренного гран крю.
– Старина Хуаррос…
Просунул указательный палец между страниц, медленно провел им вверх, и Жюльетта в смятении ощутила в этом жесте чувственность, даже любовь; затем взял двумя пальцами страницу, перевернул, все так же медленно, заботливо, и губы его шевелились. Наконец поднял голову, и девушка первый раз встретила взгляд его ласковых глаз, огромных за выпуклыми стеклами очков.
– Мне всегда трудновато с ними расставаться, – признался он. – Нужно попрощаться с ними… Понимаете?
– Да, – прошептала Жюльетта.
– Позаботьтесь о ней.
– Обещаю, – изумленно выдохнула она.
Выйдя из магазинчика, она прошла пару шагов, потом резко обернулась к витрине с облупившейся краской, за которой скрывались сокровища. Порыв ветра наклонил красный зонт, это было похоже на прощальный знак или последнее напутствие.
Прощальный знак. Жюльетта огляделась. Полутемный кабинет, серые от грязи окна, выходящие на задний двор, выцветшие афиши по стенам, и Хлоя, повернувшая дисплей компьютера так, чтобы коллега не могла встретиться с ней глазами; Хлоя с ее безумными прическами, короткими юбочками в оборках, с ее вечной жизнерадостностью, что выглядела так фальшиво. Хлоя и ее смех, только что сменившийся кривой усмешкой. Хлоя и ее честолюбие, Хлоя и ее расчеты, Хлоя и ее глубочайшее, горькое убожество.
За спиной Жюльетты – целая стена досье, желтая, цвета мочи стена, при виде которой у нее невольно сводило пальцы. А по другую сторону двери – месье Бернар, маленькими глотками пивший горячий кофе из материнской чашки. А еще дальше, по ту сторону фасада, была улица, машины ехали по мокрой мостовой с легким скрипом, и другие магазины, и сотни, нет, тысячи коробок, именовавшихся “квартирами”, ими торговали, в них сидели тысячи незнакомцев, тоже одолеваемые амбициями, быть может одержимые глухой яростью, а еще мечтатели, влюбленные, слепые безумцы, видевшие лучше зрячих, – где она это вычитала? Да, тысячи и тысячи незнакомцев, а она – она торчала здесь, словно камень в этом вечно бушующем потоке, и будет торчать здесь, пытаться помириться с Хлоей, прекрасно зная, что окончательно утихомирить ее гнев не удастся; будет торчать здесь и смотреть, как проходит жизнь, заполнять сертификат энергоэффективности, прикидывать, какую можно сделать скидку от продажной цены квартиры в 140 кв. м у станции “Бир-Хакейм”. Будет торчать здесь и скоро умрет.
И все умрут. И она так и не познакомится с ними, никогда не подойдет к ним, не заговорит, ничего не узнает про истории, которые ходят по тротуару вместе с теми, кто носит их в себе.
Она машинально потянула левый ящик письменного стола, тот, где с момента ее прихода в агентство скапливались книги; одна попала в желобок, ящик застрял. Жюльетта наклонилась и потянула ее за угол, высвобождая. Потом перевернула и прочитала заглавие.
“Конец обычных времен” Флоранс Деле.
12
– Вы уволились?
Солиман, сцепив на колене руки, раскачивался на стуле. Когда колено упиралось в стол, он откидывался назад, и книжный стеллаж за спиной останавливал его, отправляя обратно к Жюльетте, к рассеянному свечению лампы с зеленым абажуром. Нижняя часть его лица озарялась светом, а потом снова уходила в тень.
Жюльетта не ответила – ведь он не спрашивал, – только кивнула, изо всех сил, так, что даже сама удивилась.
– Я дала им книгу. Перед тем как уйти, – уточнила она.
– Одну?
– Нет. Одну Хлое, другую месье Бернару.
– Погодите.
Передние ножки стула с грохотом уперлись в пол; Солиман протянул руку к своей тетради и стал с непонятным остервенением перелистывать ее.
– У нас сегодня какое число? Надо бы тут завести календарь или ежедневник, не знаю…
– Или мобильный телефон, – добавила девушка, сдерживая улыбку.
– Только через мой труп.
Он вдруг замолчал, нахмурился, как будто ему пришла в голову неприятная мысль, потом пожал плечами:
– Тринадцатое января? Нет, сегодня…
– Пятнадцатое февраля, – поправила Жюльетта.
– Надо же. Как время летит. Но ведь мне вчера надо было встретиться с… не важно. Пошли сначала. Продиктуйте мне адрес вашего агентства недвижимости, имена читателей, примерное время… Я всегда прошу смотреть, который час, когда вы передаете книгу, мне это очень важно…
– Почему?
Он поднял голову от тетради, в которой начертил по линейке горизонтальную линию. Она заметила, что он бледнее обычного, а на скуле выделяется красная полоска. Наверно, порезался, когда брился. Черные, вечно встрепанные волосы казались сегодня тусклыми и безжизненными.
– Как это почему?
– Ведь вы даже не знаете, какое сегодня число.
– А? Может, вы и правы…
Он замолчал и стал записывать за ней нужные сведения. На вопрос не ответил, разве что безразличием, и она вздрогнула от какой-то неясной, невесть откуда взявшейся печали.
– Вообще-то, – вдруг заговорил он снова, – про время… Не знаю, поймете ли вы, вы еще новенькая. Но… Разве книгу одинаково передают в шесть утра и в десять вечера? Я для того все и записываю, чтобы вы – вы и все остальные – могли в любой момент справиться в этой тетради. Тогда вы все вспомните. Это будет даже лучше воспоминания, потому что дата и час содержат в себе бесконечное множество вещей: время года, освещение, если брать самое очевидное. Что на вас надето – толстое пальто или летнее платье? А на том, кому вы отдаете? Как он одет? Как двигается? Солнце уже село или нет? Опустилось ли оно на край крыши или нырнуло в темные дворы, которые едва угадываешь, когда проезжаешь мимо? Не было ли в каком-нибудь дворе женщины в окне, нет, девочки, которая махала рукой поезду, словно желала счастливого пути друзьям, отправившимся в долгое-долгое путешествие? Если дело было в декабре, вы бы угадали только свет лампы за стеклом, может, быстрое движение руки, отдергивающей занавеску, и светлое пятно лица…
Последние слова Солиман произнес тихо, почти шепотом. Говорит сам с собой, поняла Жюльетта, это какое-то личное воспоминание. Такое, каким он не мог с ней поделиться, хотя сцена показалась ей более живой, более реальной, чем она сама, сидящая в этом кабинете.
Это ощущение возвращалось каждый раз, едва она переступала порог, ощущение, что она внутри миража, внутри одной из тех дрожащих в воздухе прекрасных картин, что видят вдали погонщики верблюдов в пустыне – так ей рассказывали в детстве; картины удаляются по мере того, как мерная поступь каравана приближает к ним одолеваемых жаждой путешественников. А она, Жюльетта, обеими ногами вступила в эту фата-моргану и с тех пор барахталась по ночам среди книг, что взлетали, как птицы, из своих стопок и парили во дворе, обнесенном высокими стенами, среди столов без ножек и дверей, сотканных из плотного разноцветного тумана; от них иногда отрывались страницы и, вращаясь, поднимались так высоко, что она уже не могла провожать их взглядом…
– Жюльетта, – вдруг произнес Солиман, – я бы хотел попросить вас об одном одолжении.
Она растерянно моргнула. Она почти видела, как книги взлетают со стеллажей, и не была уверена, что не спит.
– Да-да, – поспешно отозвалась она. – Я с удовольствием вам помогу, если смогу. Теперь у меня много времени, полно.
– Я очень рад. За себя.
Он встал и зашагал по комнате – “зашагал” неудачное слово, сказала себе Жюльетта, пустого пространства тут почти не осталось. Скорее он двигался на манер краба, пролезая бочком, делая пару шагов, возвращаясь, касаясь по пути обложки книги или с силой опираясь на нее рукой. Быть может, так слова проникали сквозь картон или кожу, пропитывали ладонь, орошали это бесплотное тело, медленно кружащее в полутьме.
– Я хотел спросить… не могли бы вы… переехать сюда.
Жюльетта уставилась на него, разинув рот. Он стоял к ней спиной, но ее молчание, видимо, встревожило его, и он обернулся, протестующе замахав руками:
– Это не то, что вы думаете. Я сейчас объясню.
Он исполнил замысловатое шассе и встал у стола, скрестив руки на груди.
– Мне надо уехать. На… некоторое время.
– Уехать? – повторила Жюльетта. – Но куда?
– Не важно. Важно то, что я не могу взять с собой Заиду. И подменить меня здесь некому. Вы единственная, кого я могу об этом попросить.
В его глазах было столько тоски, что Жюльетте не хватало слов для ответа, и не хватало воздуха, она чувствовала, что задыхается под тяжестью открытия, которое пока не свершилось, но уже давило на них обоих, вставало между ними.
Наконец она вдохнула и с трудом выговорила:
– Вы… вы здоровы?
– Буду здоров. Через несколько месяцев. Совершенно точно. Но мне не хочется, чтобы дочка беспокоилась. Для нее я уезжаю в путешествие, а вы поживете здесь, будете о ней заботиться, вот и все.
Он поднял руку ладонью к девушке, словно поставив этим жестом заслон. Никаких вопросов, говорил его взгляд.
Никаких вопросов, молча кивнула Жюльетта.
– Под галереей, рядом с нашей комнатой, есть еще две, мы ими не пользуемся. Там надо бы покрасить, но я уже устроил душ, варочные поверхности… Если вам подойдет… бесплатно, конечно. И я вам заплачу за…
– А можно я их сначала посмотрю? И потом… мне надо немножко подумать. Скажем, до завтра. Да, завтра я дам вам ответ. Это не поздно?
Он с явным облегчением улыбнулся и встал:
– Нет, конечно. Я вас провожу.
13
Через три недели Жюльетта переехала в новое жилище. Две комнаты, как и сказал Солиман, бывшие мастерские; солнце туда попадало лишь с галереи, через узкий колодец двора, и они до самых сумерек купались в бледном, ровном свете, который сразу показался девушке успокаивающим. Солиман извлек из какого-то чулана огромные банки светло-желтой краски, закаменевшие кисти, которые пришлось отмачивать два дня, и брезент; они расстелили его на полу и принялись за дело. Вскоре на ошкуренных стенах уже пересекались широкие желтые полосы, обозначая их перемещения, а вернее, их бессвязные разговоры. Заида сидела на корточках в углу у двери и, вооружившись акварельной кисточкой и палеткой с наползавшими друг на друга, растекавшимися, смешавшимися кругляшами гуаши, рисовала цветы на плинтусах. Темно-синие розы на красных стеблях, зеленые ромашки с фиолетовой серединкой, черные тюльпаны, “как тот, что Роза выращивала в своей комнате для бедного узника Корнелиуса”[4].
– Плавает в Александре Дюма, как рыба в воде, – пояснил Солиман с горделивой улыбкой.
Никаких вопросов, твердила себе Жюльетта, умиравшая от желания их задать. Они болтали о красках, о цветах, о тюльпаномании, о восточных садах, поделенных на четыре части, по образу рая. Слово “парадиз”, кстати, происходило от древнеиранского слова pairidaēza, объяснял Солиман, оно означало “огороженный сад”.
– Предпочитаю сад без стен, – отозвалась Жюльетта, отметив про себя, что старый джинсовый комбинезон, который она утром натянула на себя, весь усеян желтыми пятнышками и похож на целое поле лютиков.
– А я люблю стены, – бросила Заида, не поднимая головы. – Они защищают.
– Тебе никто не хочет зла, zibâ[5], – ласково сказал Солиман.
– Откуда ты знаешь? Ты же не знаешь, что по ту сторону стены… Ты вообще на улицу не выходил.
– Но ведь как-то я должен был сюда войти.
– Ага, – пропела Заида, – как-то должен был, как-то должен был…
На том разговор кончился. Но Жюльетте очень хотелось знать, как отец с дочкой попали сюда, какой проделали путь, откуда уехали, из какого сада или, может, от какой войны; она невольно рассказывала себе истории про них, и эти колеблющиеся, усеченные, неверные судьбы еще добавляли им обаяния – им и этому месту, похожему на корабль, севший на мель в лимане, слегка заброшенный, но невероятно живой.
Они говорили о книгах и опять о книгах, о готических романах Хораса Уолпола и о “Дублинцах” Джойса, о фантастических рассказах Итало Кальвино и о коротких загадочных текстах Роберта Вальзера, о “Записках у изголовья” Сэй-Сёнагон, о стихах Гарсии Лорки и персидских поэтов XII века. Солиман, отложив кисть, прочел стихотворение Низами:
Жюльетта почти уткнулась носом в стену, слова взволновали ее, почему я волнуюсь, спрашивала она себя, выравнивая дверной косяк, я не влюблена в него, и все-таки, он скоро тоже будет в бегах, и все здесь для меня опустеет, этот склад, эти комнаты, его кабинет, несмотря на голос Заиды, на ее песни, игры и игрушки, которые я буду подбирать на ступеньках пожарной лестницы, несмотря на всех передатчиков и на все книги, несмотря…
– Вы не любите стихи?
Какой дурак. Ничего не понял. Она, впрочем, тоже. Наверно, это входит в пресловутый удел человеческий, выдается нам всем при рождении: мы закупорены и, по сути, непроницаемы для чужих эмоций, не способны истолковать жесты, взгляды, умолчания, обречены объясняться, тяжко, старательно, словами, всегда говорящими не совсем то.
– Нет… Нет, я люблю стихи. Просто у меня немножко голова болит от запаха краски.
Шито белыми нитками, но он со всех ног ринулся в ловушку, притащил ей стул, воды, таблетку аспирина, предложил выйти подышать воздухом, и Жюльетта с благодарностью согласилась. Она вышла на галерею и, прохаживаясь туда-сюда, стала разглядывать двор и обступившие его с трех сторон дома, вернее, по большей части их слепые фасады. Никто не мог наблюдать за тем, что здесь происходит, идеальное убежище прямо посреди Парижа – убежище или логовище, уединенное, защищенное. В ней снова зашевелилось старое смутное подозрение, а правду ли сказал ей Солиман, не кроется ли за его добровольным затворничеством, за его безобидными с виду маниями что-то иное, Жюльетта отгоняла от себя мысль о том, что такое это “иное”, но, несмотря на все усилия, картины наседали на нее – страшные, кровавые, жестокие картины, крутившиеся с утра до вечера по всем каналам, выбитые двери, перегороженные заградительными лентами, за которыми виднелась разоренная квартира, оружие, найдено оружие, а еще списки, имена, адреса. Опрашивают соседей, он был такой вежливый, говорит пожилая дама, придерживал мне дверь лифта, помогал донести пакеты.
Жюльетта закрыла лицо руками и только потом заметила, что пальцы испачканы краской, я буду похожа на одуванчик, и она засмеялась нервным смехом, отметая чудовищные видения, страх, все то, что, чуть зазеваешься, сделает жизнь невозможной, да ладно, Жюльетта, террористы не читают стихи, они ненавидят поэзию, музыку и все, что говорит о любви. Еще одна банальность, но она пыталась уцепиться за нее: когда тонешь, любая дощечка спасительна.
– Возьмите, вам станет лучше.
Он стоял за ее спиной и протягивал ей кружку матового стекла, над которой вилась тонкая струйка пара.
– Это чай с пряностями.
– Спасибо, – прошептала девушка.
Ей было стыдно, она ткнулась носом в пахучее облачко, закрыла глаза и представила себя далеко-далеко, на одном из тех восточных базаров, что бомбы сровняли с землей, в одном из тех садов, что существуют теперь только в сказках. И отпила глоток:
– Вкусно.
Солиман, облокотившись на ржавое железное ограждение, поднял глаза к небу, оно медленно окрашивалось в сиреневый цвет.
– Скоро стемнеет, нельзя будет красить.
– Всегда можно включить свет, – возразила Жюльетта странным, сдавленным голосом.
Он покачал головой:
– Нет. Нужен дневной свет. Нужен дневной свет, – повторил он, запрокидывая голову, словно ждал, что с небес прольется световой ливень.
– Солиман…
– Знаете, – сказал он, не глядя на нее, – они ведь еще существуют. Сады. Они тут.
Он коснулся рукой лба и сразу положил ее на грудь, туда, где сердце.
– Откуда вы знаете…
– Чай. Когда я его пью, всегда думаю о них.
Жюльетта отпила еще глоток. Странный покой разливался внутри, пока обжигающая жидкость растекалась по горлу. Ей было хорошо. Как ни странно, она чувствовала себя на своем месте. Нет, ответы на все вопросы не появились – их не властны были дать простые слова “они еще существуют”. Ведь она жила уже не в сказках и не в книгах, как он. Не совсем.
Но она, наверно, сможет научиться с этими вопросами жить.
14
Когда мужчина в зеленой шляпе толкнул дверь кабинета, Жюльетта чихнула. Она только что решила разгрести более удобный проход для посетителей и перетащила всю “Человеческую комедию” Бальзака к стеллажу, показавшемуся ей достаточно прочным для подобного груза, – оставалось только снять с него целую коллекцию романов ужасов, они переедут на верхнюю доску камина, очаг которого уже завален грудой рассказов о путешествиях, в том числе страшно любопытными Travels of Ali Bey in Morocco, Tripoli, Cyprus, Egypt, Arabia, Syria and Turkey в издании 1816 года. Повисшая в воздухе пыль была почти плотной, и мужчина, стащив с одной руки перчатку, раздвинул облако, словно натянутый поперек комнаты занавес.
– Добрый день, мадемуазель. – У него был приятный тонкий голос, не вязавшийся с полнотой и почти суровым выражением лица.
Он застыл на месте, нахмурившись:
– А где Солиман?
Вид изумленный и слегка рассерженный. Жюльетта выпрямилась, вытирая руки о джинсы. Бесполезно. Пыль покрывала ее с ног до головы.
– Он на время отлучился, – осторожно ответила она.
– Отлучился.
Он повторил слово, не переспросил, нет, просто повторил, пережевывая, словно странное экзотическое блюдо. Повторил несколько раз, окинул взглядом комнату и, заметив пустой стул, направился к нему, тщательно смахнул с него пыль и уселся, поддернув двумя пальцами складку на брюках, чтобы она свисала прямо. Проделал все эти телодвижения, поднял голову и добродушно взглянул на Жюльетту.
– Солиман никогда не отлучается.
Сказал, как нечто само собой разумеющееся.
– Я… Он…
Девушка в смущении теребила себя за рукав. На ней был длинноватый, очень поношенный красный свитер. Утром она вытащила его из стопки, потому что ей хотелось утешения. С тех пор как Солиман уехал, дождь лил не переставая; Заида простудилась и капризничала; во дворе прорвало канализационный люк, и теперь из него несло тухлыми яйцами. Когда она посмотрела на себя в висящее рядом с душем зеркальце, этот красный пуловер ее немножко согрел. Но сейчас он не мог ее защитить от собственной застенчивости.
Она незаметно ущипнула себя за предплечье.
Мужчина в зеленой шляпе. Тот, в метро, насекомые, хрустящая бумага.
Здесь, в кабинете, среди эфемерных конструкций из корешков и обрезов, разноцветных или всех оттенков слоновой кости, от грязно-белого до желтоватого, как моча. Тот самый, во плоти.
Как будто герой романа выскользнул из книги и разговаривает с ней.
– У него проблемы… надо уладить дела, – с трудом выговорила она. – В провинции. Я его замещаю. На время, конечно.
Боже мой, сколько же можно городить банальности? Она умолкла, ее щеки пылали, и она погрузилась в созерцание своих поношенных, но удобных кедов, которые надевала в дни генеральной уборки. Собственно, с тех пор, как она сюда переехала, вся или почти вся ее повседневная жизнь и была генеральной уборкой. Она чувствовала, как книги окружают ее, следят за ней, чуть ли не нападают – кстати, откуда они все взялись? Какой неисчерпаемый источник питал эти башни, колонны, кучи, коробки, которых, казалось, с каждым днем становится все больше? Она находила их у высоких ржавых ворот всякий раз, как высовывала нос наружу; спотыкалась о набитые хозяйственные сумки, полные доверху, о разодранные порой корзины, стопки, связанные бечевкой, широкой резинкой, а пару раз даже красной лентой, придававшей этим анонимным наслоениям старомодный и слегка романтический шик.
Или романический. Да, здесь все было романическим, даже чересчур, она так долго не продержится, ей нужен не такой разреженный воздух, не столь насыщенный знаниями, историями, интригами и тонкими диалогами. Все это она вывалила разом, рыдая, мужчине в зеленой шляпе, а тот растерянно снял свой головной убор, неловко потрепал ее по плечу, а потом обнял и стал укачивать, как ребенка.
– Ничего, ничего, – повторял он, словно мантру.
– Нет, чего, – всхлипывала Жюльетта. – Я ничего не умею. Солиман на меня положился, а у меня ничего не выходит. Даже прибрать… все это.
– Прибрать?
Он засмеялся. Странным, словно ржавым смехом. Наверно, не смеялся уже давно, подумала Жюльетта, шаря по карманам в поисках бумажного платка. Она вытерла глаза, энергично высморкалась и наконец распрямилась.
– Простите.
– За что?
– Э-э… за то… мы ведь не знакомы. Вы, наверно, подумали, что я законченная истеричка.
На широком лице мужчины расцвела улыбка, растянув и его глаза – блестящие радужки почти целиком спрятались за тонкой, бледной кожей век, покрытой крошечными красными точками.
– Ошибаетесь, милая девушка. Во-первых, я не считаю вас истеричкой, как вы тут сгоряча сказали. К тому же я на вас совершенно не сержусь: мы никогда не знаем, что вкладываем в слова, пытаясь описать мучающие нас симптомы или чувства. А во-вторых – потому что в-третьих не будет, – мы давно знакомы. На самом деле гораздо ближе, чем вам кажется. Знаете, – добавил он, – не только вы смотрите, что читают люди в метро.
15
Спустя полчаса Жюльетта и Леонидас – да, его действительно так звали, и это имя неодолимо уносило ее мыслями к горам шоколада, засахаренных фруктов и конфет[7], – поделили на двоих оставшийся от завтрака миндальный круассан и растворимый кофе: девушка близко не хотела подходить к придуманной Солиманом хитроумной машине для изготовления черного нектара, который он пил по дюжине чашек в день. Глядя на зеленую шляпу, покоившуюся на десятке английских романов, на пальто, висевшее на колченогой вешалке, подпертой никому не нужными книжками какой-то модной американской романистки, и на волюты трубочного дыма, обрамлявшие потолок синеватым балдахином с колышущимися складками, можно было подумать, что настоящий обитатель здешних мест – это гость, а Жюльетта – нервная и чересчур старательная стажерка.
– Мне надо это все разобрать, – объясняла она. – Я уже на улицу перестала выходить. Передатчики приходят, я им даю мешок случайных книг, выковыриваю где попало… на самом деле там, где больше вообще пройти не могу. У меня такое чувство, что я все делаю наперекосяк. Я… я не знаю, как справлялся Солиман. То есть я хочу сказать, как он отбирал книги.
Леонидас не ответил на ее завуалированный вопрос; он размышлял, сдвинув брови и извлекая из трубки все более густые клубы.
– Проблема, милое дитя, в том, чтобы понять не как он их отбирал, а как он их раскладывал. И каким образом книги сами выбирали, когда им уйти.
Всю вторую половину дня они изучали кабинет и соседнюю большую комнату, в которую Жюльетта пока даже не совалась. Это была зала с голыми стенами и двумя вытянутыми в ширину узкими окошками под самым потолком; они приоткрывались, если потянуть за цепочку. Но свет через грязные стекла почти не проникал, его едва хватало, чтобы не натыкаться друг на друга.
Здесь не было ни полок, ни даже стеллажей из ящиков из-под фруктов, к которым Солиман, похоже, питал особое пристрастие. Только книги. Книги, расставленные вдоль стен, в два, три, кое-где в четыре ряда. Середина комнаты оставалась пустой.
– Ну что ж, – удовлетворенно заметил Леонидас, – похоже, Солиман затеял работу, которая кажется вам неподъемной. Сейчас найдем тут какие-то ориентиры, как бы это сказать… путеводную нить. Совершенно точно.
Он дважды кивнул и выпустил огромное дымное кольцо. Жюльетта бросилась к ближайшей цепочке, впустить хоть немножко воздуха.
– Путеводную нить.
Она попыталась хоть раз не придать своему голосу вопросительную интонацию, из-за которой этот любитель редких изданий окончательно зачислил бы ее в разряд безмозглых попугаев.
– Видите ли, – сказал Леонидас, – расстановка книг имеет свою историю, по меньшей мере столь же интересную, как история самих книг. У меня был один знакомый… Собственно, не совсем знакомый, не на самом деле, – спохватился он. – Скажем так: я читал книгу, он в ней был главным героем – но это неплохой способ узнать людей, правда ведь? Может, даже лучший. Так вот, этот человек никогда не ставил на одну полку книги, авторы которых терпеть друг друга не могли даже после смерти… Вы знаете, что судья из Вероны приговорил Эразма выплатить сто экю бедным за то, что тот высмеял Цицерона? Шекспир и Марло обвиняли друг друга в плагиате, Селин обзывал Сартра “солитером”, Валлес считал Бодлера кривлякой. А Флобер был великий мастер двусмысленной похвалы: “Каким человеком был бы Бальзак, если бы умел писать”! Писательство еще никого не избавляло от зависти, мелочности и похабства – простите. Обычно я так не выражаюсь, но тут не знаю, как сказать иначе.
Жюльетта искоса взглянула на него и рассмеялась. Этот человек действовал на нее успокаивающе. Благодушный эрудит, прямо дядюшка из старинных романов: пока ты маленькая, сажает тебя на колени и позволяет играть с цепочкой от часов с брелоками, а позже обеспечивает тебе алиби, если не ночуешь дома. Жаль, что они не познакомились раньше.
О книгах он говорил, как о живых людях – старых друзьях, порой страшных врагах, некоторые представлялись ему ершистыми подростками, другие – пожилыми дамами, что вышивают по канве у камелька. В любой библиотеке, по его словам, есть ворчливые ученые и влюбленные девицы, бешеные фурии, всевластные убийцы и хрупкие бумажные юноши, протягивающие руку точеным девушкам, чья красота распадается, когда меняются описывающие ее слова. Есть книги дикие, словно не укрощенные лошади, они несут вас бешеным галопом, а вы, задыхаясь, кое-как цепляетесь за их гриву. Есть книги-лодки, мирно плывущие по озеру в лунную ночь. А еще есть книги-тюрьмы.
Он рассказывал ей о своих любимых писателях, о Шиллере, который писал, набив ящик стола гнилыми яблоками, чтобы работать быстрее, и ставил ноги в таз с ледяной водой, чтобы не спать ночью; о Марселе Паньоле, страстно увлекавшемся механикой и получившем патент на “неразбалтывающийся болт”; о Габриэле Гарсиа Маркесе, который, пока писал “Сто лет одиночества”, продал машину, обогреватель, миксер и фен для волос, чтобы было на что жить; об ошибках в согласовании у Аполлинера, Бальзака, Золя и Рембо – ошибках, которые он им от души прощал и даже отчасти смаковал, обнаружив.
– Мне ужасно нравятся ваши истории, – сказала наконец Жюльетта; на улице давно стемнело, Заида, наверно, хотела есть, да и сама она ощущала неприятные рези в желудке, – но я не вижу здесь даже намека на то, что вы называете “путеводной нитью”. Я по-прежнему не понимаю, с чего начать. С писателей, делающих грамматические ошибки? С тех, у кого есть хобби или предрасположенность к безумию? С путешественников, домоседов, затворников?
Леонидас пожевал мундштук трубки, чашка которой давно погасла, и со вздохом покачал головой:
– Честно говоря, я тоже. Но это не важно. Идите спать, малыш. Возможно, завтра все предстанет вам в совсем другом свете.
Он еще несколько секунд подумал:
– Или нет.
– Не слишком обнадеживающе…
– В жизни вообще ничто не обнадеживает. Мы сами должны черпать надежду там, где ее способен углядеть наш взгляд, или энтузиазм, или страсть, или… да что угодно.
Он покровительственно потрепал ее по щеке:
– А вы на это способны. Не сомневаюсь.
16
Назавтра Жюльетта старалась держаться от книг подальше и не отпирала кабинет. С галереи она видела, как в ворота вошел кто-то из передатчиков, подергал застекленную дверь, потом прилип к ней носом, приставив руку козырьком ко лбу, – но не спустилась. Заида все еще болела, слегка температурила, дремала; она оставила ее с целым выводком тряпичных куколок, явно ручной работы, девочка рассказывала им какие-то непонятные истории и укладывала одну за другой на подушку, у своей щеки.
Жюльетта, глядя на этих кукол, подумала о матери Заиды. Жива она или нет? Девочка по ней скучает? Можно ли как-то восполнить отсутствие матери? Страшный вопрос, в том смысле, что, наверно, единственный самоочевидный ответ на него – нет. Жюльетта заварила чаю, целый чайник, налила чашку и уселась с ней подальше от окон, от стен во дворе, подальше от любого выхода наружу. Ей нужен был кокон, мягонький, спокойный и тихий.
В сущности, она всегда так жила. Устраивалась в любой нише, оказавшейся в пределах досягаемости. Родительский дом в пригороде, тихом пригороде, где тарахтенье скутера на улице было для местных жителей невесть какой напастью; маленькая школа по соседству, коллеж, находившийся через две улицы, потом профессиональный лицей с коммерческим уклоном, где она без всякой радости, но и без возражений доучилась до аттестата, потом до диплома специалиста высшей квалификации. Она могла бы двигаться дальше, хотя бы в пространстве, хотя бы за кольцевую, в Париж, не довольствоваться тем поприщем, какое предлагало ей скромное учебное заведение, где долго служила мать, тихая и опытная секретарша директора. Она не решилась. Нет, на самом деле ей даже и не хотелось.
Она не сознавала, что ей страшно, что она боится огромного, разнообразного мира с его насилием.
Дом, школа, коллеж, лицей. И наконец, агентство. Агентство находилось в дюжине остановок на метро от однокомнатной квартирки, купленной на бабушкино наследство.
– Даже пересадку не надо делать, – одобрительно заметила мать. – Это сильно упростит тебе жизнь, дорогая.
Жизнь Жюльетты и без того была простой. Каждое утро она вставала в половине восьмого, принимала душ, съедала за стойкой кухоньки четыре гренка, не больше, намазанных творожным сыром, выпивала стакан яблочного сока и чашку чаю и отправлялась на работу. В полдень иногда обедала с Хлоей во вьетнамской забегаловке на углу – примерно пару раз в месяц, в остальном они позволяли себе лишнее, только если заключали удачные сделки, – а так обычно ела салат, который готовила накануне вечером и в последний момент заправляла соусом, принесенным с собой в отмытой банке из-под каперсов. Всегда держала на столе яблоко и пакетик сухого печенья на полдник. Вечером, вернувшись домой, немножко прибирала, ужинала, сидя перед телевизором. В пятницу вечером ходила в кино, в субботу – в бассейн, по воскресеньям обедала у родителей, а потом помогала им в саду: и занятие, и поговорить есть о чем.
Иногда рутинное течение жизни нарушали мужчины. О, совсем ненадолго. Все эти мужчины были как вода, утекали сквозь пальцы, она не знала, что им сказать, ласки ее были неумелыми, и она прекрасно чувствовала, что, едва проходил спазм удовольствия под полосатым одеялом, им становилось скучно.
Когда они бросали ее, она несколько дней плакала, уткнувшись носом в бабушкин шарф, синий шарф, еще хранивший – ей нравилось так думать – еле слышный запах женщины, которая его связала. Никакого запаха там, конечно, не было. Шарф пах фабричной лавандой – после стирки, ведь его все-таки приходилось время от времени стирать, – а еще чили, единственным блюдом, которое Жюльетта иногда осмеливалась готовить, и эвкалиптом: им были пропитаны бумажные носовые платки той марки, какую всегда покупала мать.
Мать умерла два года назад, в теплый весенний вечер, победно разгибаясь у края прополотого цветника. Корзина с сорняками опрокинулась набок, она тоже – с открытыми глазами, глядя в небо. Не успев даже позвать мужа, прореживавшего неподалеку всходы моркови.
Ей не хватало матери. Да, не хватало. Та всегда старалась убрать любые камушки из-под ног дочери, направляла ее самыми надежными путями, без препятствий и испытаний. Без приключений. Чтобы та не встретила ничего непредвиденного. Ничего такого, что могло бы ее серьезно ранить; ничего, что могло бы привести ее в восторг, вынести за пределы своего “я”, своих шатких убеждений, своего почти затворнического, тихого и монотонного существования.
Почему Жюльетта не сопротивлялась? Почти никто не сопротивлялся: там, где она жила, мятежники встречались редко. Кто-то, конечно, покуривал косяки на вечеринках или совершал мелкие правонарушения, крал CD-диск в торговом центре или неумело рисовал граффити на стенке какого-нибудь ларька, – но это был не бунт. Им всем недоставало гнева. И энтузиазма.
Недоставало молодости.
Ее бабушка боролась за право на аборт, за женское равноправие, за гражданские права черных в Америке, против атомных электростанций, против делокализации производства, против бойни во Вьетнаме и войны в Ираке. Всю жизнь она раздавала листовки, участвовала в демонстрациях, подписывала петиции и вела бесконечные страстные споры о том, каким или какими способами изменить мир, людей, жизнь. Мать Жюльетты говорила с улыбкой: “Мама – сущий стереотип”. И точно, эту женщину можно было снимать в фильме про 70-е годы; она жила на маленькой перестроенной ферме в крошечной деревушке в Пиренеях, носила только натуральные ткани, сделалась вегетарианкой задолго до парижских “бобо”, читала Маркса (кто читал Маркса?) и выращивала коноплю под окном.
И вязала длиннющие шарфы всем, кого любила.
Чашка Жюльетты была пуста. Она налила ее снова, пригубила теплую жидкость. Чай Солимана быстро стал ее любимым. Вдыхая легкий пар, она думала сегодня об апельсиновых деревьях в кадках, о террасах, о ласкающем морском тумане, о белых обломках колонн в Италии, которой никогда не видела, только читала о ней.
Надо ли, спросила она себя, наблюдая за пауком, споро ткавшим свою почти невидимую сеть в углу под потолком, надо ли ездить в те страны, какие полюбил по книгам? Да и существуют ли эти страны? Англия Вирджинии Вулф точно исчезла; и Восток из “Тысячи и одной ночи”, и Норвегия Сигрид Унсет. Отель в Венеции, где жили персонажи Томаса Манна, сохранился теперь только в роскошных образах Лукино Висконти. И Россия… Сказочная тройка без устали несется по степи, а вокруг – волки, избушки на курьих ножках, необъятные заснеженные просторы, пугающие темные чащи, волшебные дворцы. Там плясали перед царем под хрустальными люстрами, пили чай из золотых кубков, напялив на голову меховые шапки (какой кошмар!) из чернобурки.
Что бы из этого она увидела, если бы села в самолет и полетела на край света – в одну из таких туманных стран с расплывчатыми границами, где она могла в мгновение ока переноситься на немыслимые расстояния, где целые века скользили по ней, где она вращалась среди созвездий, разговаривала с животными и богами, пила чай с кроликом, пробовала цикуту и амброзию? Где они прятались, ее товарищи – граф Пьер из “Войны и мира”, проказница Алиса, богатырша Пеппи Длинныйчулок, поднимающая лошадь, и Аладдин, и Неистовый Конь, и Сирано де Бержерак, и все те женщины, чьими судьбами и страстями она грезила, сопереживая – и тем самым избавляла себя от необходимости пережить их самой? Где Эмма Бовари, Анна Каренина, Антигона, Федра и Джульетта, Джейн Эйр, Скарлетт О’Хара, Дэльва[8] и Лисбет Саландер?
В глубине души она понимала Солимана. Он, по крайней мере, не делал вид, что ведет “нормальную” жизнь. Укрылся добровольно в бумажной крепости и регулярно отправлял ее частицы во внешний мир, словно бутылки в море; то были дары, признания в любви к себе подобным, к тем, кто жил не за стенами и сталкивался лицом к лицу с настоящей жизнью.
Если у этих слов есть какой-то смысл.
Ну вот, теперь у нее болит голова. Наверно, простуда Заиды заразна. Или это все пыль, килограммы пыли, что она вдохнула в себя за последние дни.
“Остается пыль”. Так назывался новенький роман[9], покоившийся на вершине одной из стопок у рабочего стола Солимана. Судя по обложке, роман ужасов. Наверно, лучшее лекарство в дождливый, насморочный, слегка унылый день.
И прекрасная заключительная фраза для ее обрывочных мыслей – или грез.
17
– Можно поговорить с вами о пауках?
Мужчина в зеленой шляпе подскочил, чай пролился на блюдце. Жюльетта кинулась к нему с бумажным полотенцем. Он жестом остановил ее – и вечно эта улыбка, сказала она себе, улыбка кота из “Алисы в Стране чудес”. Любезная и в то же время отчужденная. С ним она чувствовала себя слишком юной, неловкой, бестолковой, “руки-крюки”, как говорила бабушка, – руки, из которых все валилось, которые не умели принимать форму предметов, укрощать их и ласкать. Даже сейчас ей казалось, что это она пролила чай; да, наверно, так и было – пролила своим неприличным вопросом.
Спросила она из-за книги, книги про насекомых, которую он читал в метро, – в первый раз, заметив его повадки, она приняла его за коллекционера или ученого. Не подумала “малахольный придурок”, но… нет, на самом деле именно так и подумала.
А теперь он сидел здесь.
Он приходил почти каждый день. Тихонько стучал в дверь кабинета между 15.47 и 15.49 – наверно, его точность объяснялась расписанием метро, думала Жюльетта. Она скучала по 6-й линии с ее привычными вехами: сторожевым катером у Mинистерства финансов, ярко-зеленой, похожей на крокодила линией дизайнерских “Доков” на другом берегу, стеклянными потолками наземных станций, маленьким детским садом под черепичной крышей, одиноким домиком среди нависавших над ним многоэтажек одна другой выше – часто при виде него она ощущала легкий укол непонятной ностальгии, – фресками на слепых торцах ансамблей 70-х годов на Порт-д’Итали, мостом Бир-Хакейм, станцией “Пасси”, смахивающей на провинциальный вокзал…
Она скучала и по незнакомцам, которым давала книги, закрывая их название раскрашенными Заидой картонками, по людям, которым эта суперобложка обещала счастье и волшебную перемену, ей хотелось увидеть их снова, не обязательно их расспрашивать, нет, ведь чтение – штука очень личная, драгоценная, просто взглянуть на них, всмотреться в их лица, отыскать на них признаки чего-то нового, лучшего, радости, пускай мимолетной. Наверно, это глупо.
– Это глупо? – спросила она Леонидаса, поделившись с ним своими мыслями.
– Я думал, мы будем говорить про пауков…
– Про них тоже. Вы ведь специалист по насекомым…
– Не совсем. Просто люблю за ними наблюдать. По-моему, ни в одном живом существе промысел Природы не воплотился с таким совершенством.
– Вы поэтому всегда читаете одну и ту же книгу? В смысле в метро?
– Да. Мне было очень стыдно за свою трусость, я мучился от невысказанной любви и хотел покоя. А что может быть успокоительнее строения надкрылий у скромного Gryllus campestris, сиречь полевого сверчка?
Он смущенно заерзал на стуле:
– Хватит обо мне… Так с чего мы начнем?
– С пауков. Зачем они лезут вверх по канализации? Зачем уходят из безопасного места, чтобы попасть в другое, куда более опасное?
Леонидас несколько раз сжал и разжал свои белые, очень ухоженные руки. Каждый ноготь был тщательно подпилен и отполирован.
– Ваш вопрос касается не одних только пауков, – в конце концов ответил он. – Я могу прочитать вам небольшую лекцию о повадках этих насекомых, но, по-моему, вы совсем не этого хотите. Я ошибаюсь?
И тут Жюльетту прорвало, она говорила быстро, слова наталкивались друг на друга, ей хотелось высказать все, вперемешку – смятение перед новой жизнью, в которую она медленно, слишком медленно встраивалась, ясный, безжалостный взгляд на прежнее ее существование, внезапно представшее во всей своей заурядности, сомнения, страхи, упрямый проблеск надежды, скрывавшийся, быть может, на страницах всех этих бесчисленных книг, которые невозможно рассортировать.
– Я тоже была покрыта пылью, – сказала она. – Она копилась, а я даже не замечала, понимаете?
– Думаю, понимаю, – ответил Леонидас. – А теперь?
Она на миг закрыла глаза.
– Вот это все, – она подняла руку, словно показывая ему комнату, где они сидели, и все, что за ее стенами, склад, двор, шаткую железную лестницу, комнаты, выходившие на галерею, прямоугольник неба над стенами и крышами, – вдруг подуло на меня, как порыв ледяного ветра. Я себя чувствую раздетой. Мне холодно. И страшно.
Она услышала, как он пошевелился. Ласково коснулся ладонью ее лба. Как бабушка, когда Жюльетта приезжала зимой к ней в Пиренеи и подхватывала насморк, потому что заигралась в снегу с мокрыми ногами.
– Поздравляю…
Жюльетта решила, что ослышалась. С чем он ее поздравляет? Чем она заслужила похвалу? Легкое прикосновение длилось недолго, она почувствовала, как его рука соскользнула. Леонидас уселся обратно в кресло, оно скрипнуло. Она боялась поднять веки. Не сейчас. Быть может, она спутала искренность и иронию. Быть может…
К черту все “быть может”!
Она посмотрела на него. Черты его лица колебались как волны, менялись в теплом голубом облаке дыма, поднимавшегося из трубки: то был джинн из лампы, насмешливый эльф, что выпрыгнул из чадящего уголька или из болота с бледными подрагивающими огнями.
Леонидас вынул изо рта трубку, поднял ее к виску и тихонько постучал по нему мундштуком.
– Бояться – дело хорошее, – мирно продолжал он. – Вы начинаете понимать, что большая книжная расстановка, к которой вы собираетесь приступить – и против которой, поверьте, я совершенно ничего не имею, – в этих стенах невозможна.
– А тогда где?
Она не узнавала собственный голос – дрожащий, жадный.
– Там. В том, что можно назвать как угодно – духом, головой, сердцем, умом, сознанием, памятью… Есть еще много всяких слов. И все не те, по-моему. Но важно вовсе не это.
Он оперся на подлокотники и слегка наклонился к ней.
– Все эти книги должны найти свое место в вас. Внутри вас. И ни в каком другом месте.
– Вы хотите сказать… что я должна их все прочесть? Все?
Он молчал, и она заволновалась, потом протестующе скрестила руки на груди:
– Ну даже если я смогу… и что, что будет потом?
Леонидас, слегка запрокинув голову, выпустил безупречно ровное колечко дыма; он мечтательно следил за тем, как оно меняет форму, коснувшись потолка.
– Потом вы их забудете.
18
И она начала читать. Установился новый распорядок дня: она вставала рано, готовила Заиде завтрак, проверяла ее ранец, спускалась следом за ней по железной лестнице, отзывавшейся гулом на каждый их шаг, махала ей рукой, придерживая тяжелые ворота, между створками которых просовывала нового “кукушонка” взамен прежнего, успевшего распасться на сырые лохмотья, потом шла в кабинет.
Книги ждали ее. Жюльетта научилась ловко скользить между стопками, огибать углы коробок, касаться стеллажей так, чтобы с них ничего не рушилось. Она больше не ощущала удушья, прежде заставлявшего ее время от времени выскакивать из комнаты, из двора и шагать по улице, скрестив на груди руки, чтобы защититься от пронизывающего ветра. Гора книг превратилась в нечто дружелюбное, в подобие мягкой перины, на которой ей было легко и удобно. Когда она закрывала за собой стеклянную дверь, ей даже чудилось исходящее от страниц призывное жужжание, вернее, дрожь. Она застывала на месте, не дыша, и ждала. Зов слышен сильнее с той стороны – нет, вот с этой. Из забитого камина или из вон того темного закоулка за стремянкой. Она подходила ближе, осторожно протягивала руку и поглаживала потрепанные картонные или кожаные корешки. Потом опять застывала неподвижно.
Здесь. Вон та.
Жюльетта с первого же дня поняла, что не в силах сама что-то выбрать среди тысяч книг, скопившихся у Солимана. И положилась на случайный выбор, опробованный в ходе “передач” в метро. Надо просто подождать. Не нервничать. Ей не видна внутренность книг – все эти миллионы фраз и слов, копошащихся, словно колония муравьев, – зато книги видят ее. Она отдавалась им. Быть может, хищнику подозрительна легкая добыча, не пытающаяся спрятаться, или убежать, или защищаться? Стоило ли ей, в самом деле, относиться к книгам как к множеству диких зверьков, мечтающих вырваться из своих бумажных клеток, наброситься на нее и сожрать?
Возможно. Это не имело никакого значения. Ей хотелось, чтобы ее сожрали. Это желание не давало ей уснуть ночью, выталкивало из постели на рассвете, удерживало допоздна под лампой в индустриальном стиле, купленной на барахолке на соседнем проспекте, – раньше она никогда не пускалась в такой дальний путь, бегала только в магазин на углу.
Она читала, лежа на животе на кровати, прислонившись спиной к перилам галереи, если луч солнца согревал воздух, читала, опершись локтями на письменный стол Солимана и на кухонный стол, где готовила еду Заиде, читала, переворачивая быстрым жестом бифштексы на сковородке, обжаривая шампиньоны и помешивая бешамель. Умудрилась даже найти позу, хоть и неудобную, конечно, чтобы читать за чисткой овощей: надо было пристроить книгу на сгибе локтя и переворачивать страницы вилкой, зажатой во рту. Какое ребячество, если подумать. Читала в ванне, как клиентка Хлои (дочитала ли та “Ребекку”? стал ли конец романа концом ее счастья в непригодной для жизни квартире, изъяны которой заслонила от нее знаменитая история любви?), читала за кофе и даже принимая передатчиков: жадно поглядывала на начатую страницу, подвигая к посетителю стопку собранных отовсюду книг – с извиняющейся улыбкой.
Жюльетта проскальзывала в каждый сюжет как в новенькую блестящую кожу; ее собственная пропитывалась солью и благовониями, содой, благодаря которой тело Тахосер, героини “Романа о мумии” Готье, сохраняло свою гибкость, ласками незнакомца, встреченного на борту корабля, пыльцой деревьев, растущих на другом конце света, иногда – брызнувшей из раны кровью. Ее уши полнились звонким голосом гонга, стрекотанием старинных флейт, хлопками ладоней, отбивающих ритм танца или одобряющих чью-то речь, шуршанием волн, перекатывающих в сине-зеленом чреве округлую гальку. Ее глаза горели от ветра, от слез, от жирного грима куртизанок. Ее губы пылали от тысяч поцелуев, а пальцы покрывала незримая золотая пудра.
Иногда она выныривала из этого беспорядочного чтения с тошнотой, но чаще – хмельная от простора, страсти, ужаса. Без четверти пять Заиду у двери кухни встречала не она – а Саламбо, Александр, Санчо Панса или барон на дереве[10], страшная леди Макбет, гетевская Лотта, Кэтрин Эрншо – а порой Хитклифф.
– Рассказывай, – требовала девочка.
И Жюльетта рассказывала, попутно намазывая ей маслом три гренка, ни больше ни меньше. Девочка откусывала понемножку, растягивая удовольствие.
– Ты как Солиман, – сказала она на пятый день. Жюльетта уже давно отметила, что та никогда не говорила “папа”. В ее глазах Заида была маленькой взрослой женщиной, порой чересчур серьезной, с железной логикой.
– Почему как Солиман?
– Он всегда говорит, что ездил на край света, не вставая со стула. Ты тоже так будешь? Ты больше не выходишь на улицу. Гуляешь в голове. Я бы так не смогла.
– Но ты же любишь всякие истории, – возразила Жюльетта, запуская палец в банку с клубничным вареньем и облизывая его; она, конечно, должна была учить девочку хорошим манерам и подавать ей пример, но забыла.
– Да, потому что…
Заида положила подбородок на кулачок и задумалась, сдвинув брови. Это выражение придавало ей такое разительное сходство с отцом, что Жюльетта растрогалась – и заволновалась. Ей не хватало Солимана. От него не было никаких вестей, она начинала беспокоиться.
– Потому что мне от всех этих историй тоже хочется приключений. Но мне нельзя, я еще маленькая. А вы, вы не любите приключения! – сказала наконец девочка осуждающим тоном.
– Неправда, конечно любим!
– Шутишь? Спорим, тебе теперь стало бы страшно в метро.
Жюльетта подняла правую руку ладонью к Заиде:
– Хочешь поспорить? Вот ни капельки не страшно.
– Смотря на что спорить, – лукаво ответила Заида. – Взрослые пари – это не шутки. Спорю на путешествие.
Жюльетта в изумлении вскинула брови:
– На путешествие? Но я не знаю…
– На путешествие все равно куда. На стройку за школой. К тем большим башням, я их однажды видела по пути к зубному. Не важно куда. Путешествие – это когда отправляешься в такое место, где никогда не был.
– Хорошо, – прошептала девушка; у нее защемило сердце.
– А ты на что споришь?
Жюльетта сглотнула. Нет, она ни за что не расплачется перед этой маленькой женщиной, мечтавшей о таких близких далеких краях, считавшей выход за пределы квартала редким дорогим подарком.
– На то же.
Чудесная улыбка, озарившая лицо Заиды, стала для нее одновременно и наградой и наказанием.
– Завтра я опять спущусь в метро, – заверила она.
– И проедешь всю линию, от конечной до конечной.
– Всю линию, договорились. В оба конца.
– Несколько раз?
– Несколько раз, если хочешь. А зачем?
– Так лучше, вот увидишь.
Честное слово, эта девочка была слишком похожа на своего отца.
19
Заида оказалась права, Жюльетта поняла это сразу, как только стала, задыхаясь, карабкаться по лестницам, ведущим на платформу. Да, она трусила. Большая сумка оттягивала плечо: она взяла с собой четыре книги, одна была очень толстая, наверно русская, она не посмотрела на заглавие. Тяжесть успокаивала ее, служила якорем в море теснившихся вокруг человеческих тел. Она успела забыть, как их много. Забыла запахи, порой назойливые, топчущиеся ноги, недовольное ворчанье, опущенные глаза, когда по вагону через каждые две-три станции проходит бомж-попрошайка с протянутой рукой или заунывно повторяющий одну и ту же просьбу. Забыла тряску, бряканье, звоночки, черную пасть туннелей, внезапный поток света, когда поезд выскакивает на виадуки и по лицам скользит солнечный луч, отразившийся в окне или на фасаде здания.
Уткнувшись лбом в стекло, она покачивалась в одном ритме со всеми. Открыла одну из своих книг, очень черный роман, засасывающий внимание, словно водоворот, но время от времени рывком выныривала из него, когда ее касалась чья-нибудь рука или локоть, когда в тесном пространстве раздавался слишком громкий смех, когда надоедливые басы, громыхавшие в наушниках какого-нибудь пассажира, примешивались к звукам, которые она воображала себе, читая.
Она читала до конечной, раз в жизни не боясь пропустить остановку; это было непривычно, но удобно.
Станция “Насьон”. Она осталась одна, сидела, не поднимая глаз от страниц. Потом вагон тронулся в обратный путь. Она не пересаживалась на другое место. Город снова раскидывался под ее рассеянным взглядом – она не вынимала палец, заложенный между страниц, опять и опять раскрывала их, возвращаясь к своему герою, худенькому блондину с его невинной жестокостью, всеми силами жаждущему любви[11]. Подземелья, где он сражался, сливались с картинами, дрожащими за стеклом, по которому хлестали струи дождя, – бесформенными, угловатыми картинами, чьи смешавшиеся краски рождали обманчивое, мимолетное мерцание.
Город, или, вернее, его зеркальное отражение, тот же самый, по ту же сторону от путей, Жюльетта прежде не замечала, но когда поезд шел в сторону площади Звезды, ей всегда больше нравилось смотреть на Сену в правое окно, она всегда туда смотрела, а вечером садилась так, чтобы взгляд скользил по волнам, если повернуть голову влево по направлению движения.
– Ты совсем ку-ку.
Жюльетта подскочила. Она сама могла бы произнести эти слова, они, похоже, уже родились в голове, но голос принадлежал Хлое.
Хлое, сидевшей напротив – в кислотно-зеленом костюме и с розовым шейным платком в цвет помады.
– Я тебе тыщу раз пыталась звонить.
Жюльетта отогнала от себя воспоминание о мобильнике, что был похоронен под грудой еще не расставленного “Большого Ларусса XIX века” в пятнадцати томах – книжного раритета в переплете из лицевой кожи.
– Я… По-моему, у меня батарейка сдохла.
Она даже не врала. И тем не менее чувствовала себя виноватой.
– Я на тебя уже целый час смотрю, – сказала Хлоя. – Ты доехала до “Насьон”, уткнувшись в свою книжку, а теперь едешь обратно. Чем это ты занимаешься? Пашешь на Управление общественного транспорта? Опросы проводишь, да? Замечания собираешь? Заметь, я бы предпочла этот вариант, а иначе тебе, зайка, прямая дорога в психушку.
Жюльетта невольно улыбнулась. По Хлое она тоже скучала. По ее диким прическам, кривоватым зубам, ее улыбке, сумасшедшим шпилькам и бесцеремонным замечаниям. Даже по ее маниакальной страсти к интернет-магазинам и катастрофически безвкусным одеяниям.
– Ты на меня больше не сердишься? – спросила она с легким беспокойством.
– Сержусь? За что?
– За книги.
– Какие книги? А, те… Нет, конечно, я теперь другим занимаюсь, лапочка. Только ты можешь придавать значение такой… – Хлоя вдруг нахмурилась, словно вспомнив что-то полузабытое: – Вот ты сказала… Ты мне, уходя, оставила книгу. На столе. Точно?
– Да, – ответила Жюльетта. – Ты прочитала?
– Более или менее. В общем, да.
Она оглядела других пассажиров, состроила гримасу, потом прошептала, прикрыв рукой рот:
– Ага, прочитала. Даже целиком.
– И как?
Жюльетте не хотелось показаться назойливой, но она буквально сгорала от любопытства.
Хлоя горделиво выпрямилась и распушила шейный платок.
– И так, что я уволилась.
– Ты тоже?
– Я тоже. И знаешь чего, мне показалось, что книжка со мной согласна. Даже что она меня подбадривает. Подталкивает. Тебе-то это небось нормально, а вот мне…
На последнем слоге ее голос сорвался, а в расширенных глазах мелькнул едва ли не страх, как будто она только сейчас осознала, что над ее сознанием проделали какую-то операцию или загипнотизировали без ее ведома.
– И чем ты сейчас занимаешься? – спросила Жюльетта с легкой тревогой.
От Хлои можно было ожидать чего угодно: что она открыла контору по выгуливанию экзотических животных в XVI округе (специализация – гигантские ящерицы), или рекламирует модели эротического белья садомазо, или организует посещения парижской канализации с шумовым оформлением, или организовала круглосуточную доставку коктейлей виски-кири-киви[12] на велосипеде…
– Учусь печь. И делать макияж. И бухучету, – перечислила Хлоя. – Знаешь, это меня home staging на мысль навел. И твоя книжка.
– А смысл-то в чем?
– Буду устраивать свадьбы. Или гражданские браки, или что угодно, какие-нибудь друидические бракосочетания или церковные венчания в прыжке с парашютом, с кюре и всем прочим. Устраивать что-то для людей, чтобы они были счастливы. Если они в такой день счастливы, понимаешь, очень-очень счастливы, то им не захочется разрушать это счастье и они будут стараться. Кстати, надо, чтобы ты мне составила список…
– Друзей, которые хотят пожениться? Даже не мечтай.
– Нет, – возразила Хлоя с терпеливым отчаянием на лице, – книг. Я каждой паре буду дарить книгу. Маленькое дополнение к заказу, вишенка на торте, понимаешь?
Да, Жюльетта понимала. Но с ее губ сорвался другой вопрос:
– Хлоя… Мне стыдно, но я забыла, какую книгу тебе оставила. А ведь я ее специально для тебя выбирала… Не сердись… Я в последнее время много вожусь с книгами (она сознавала, что это эвфемизм…), и у меня в голове все немножко перепуталось.
Бывшая коллега посмотрела на нее снисходительно: так обычно смотрят на трехлетних детишек и впавших в маразм стариков.
– Ясно, зайка.
Она порылась в сумке и победно помахала перед носом маленьким томиком.
– Та-дам! Вот она! Я теперь ее всегда с собой таскаю. Как талисман. Пять экземпляров купила, чтобы уж точно не забыть.
Жюльетта взглянула на обложку: ярко-алый цветок на синем фоне покоился на женской руке, утопающей в рукаве свитера грубой вязки.
Ито Огава. “Ресторан обретенной любви”.
20
“Пересесть. Надо сделать усилие и пересесть. И не только в метро”.
Три эти короткие фразы вертелись в голове Жюльетты с того момента, как она проводила глазами сияющую Хлою, шагавшую по платформе станции “Пастер” мимо пары молодоженов, что фотографировались на фоне гигантской рекламы “Шанель № 5”. Невеста в газовом платье лимонного цвета походила на бабочку. Куда она хотела улететь? В туннель. Не самая позитивная мысль, устыдила она себя. Но нельзя же всегда быть позитивным. Тем не менее настроение после встречи улучшилось. Она с изумлением узнала, что месье Бернар закрыл агентство. Забрал свою кофемашину и драгоценную чайную чашку и уехал жить в домике на опушке леса, где-то в Ардеше. Как он сам признался Хлое, он наконец понял, чего ему хочется больше всего: выходить утром из дому и видеть удирающую в туман косулю.
– Ты ведь ему тоже оставила книгу, да? – спросила Хлоя.
– Да.
– А какую?
Эту Жюльетта помнила прекрасно. “Уолден, или Жизнь в лесу” Генри Дэвида Торо. Она долго колебалась между ней и сборником новелл Итало Кальвино. И выбрала ту, что тяжелее. Сказала себе, что месье Бернар побрезгует слишком тонкой книжкой, ведь он всегда говорил, что ему нравятся люди “весомые”.
Она вприпрыжку свернула на улицу, с левой стороны которой непроницаемым темным пятном выделялись ржавые ворота. Ей было хорошо. Быть может, в итоге и она может делать в жизни что-то полезное, вдыхать в людей с помощью переданных книг чуть-чуть энергии, мужества или легкости. Нет, тут же оборвала она себя. Это просто случайность. Ты здесь ни при чем, не строй из себя невесть что, девочка. Последняя фраза пришла автоматически, как считалочка, как те прилипчивые слова, которые бормочешь, не обращая внимания на смысл.
Кто ей это говорил? Ах да, училка в последнем классе начальной школы. Говорила каждый раз, когда у нее что-то получалось – или она считала, что получалось. Учительница не верила в благотворность того, что нынче именуют “позитивным подкреплением”; с ее уст ни разу не слетело ни единого ободряющего слова. Если у кого-то были способности к математике или к рисованию, значит, так распорядилась генетика, воспитание или сложная конфигурация звезд. Случайность. Случай. Не строй из себя невесть что, девочка.
Ты здесь ни при чем.
Жюльетта подошла к воротам. Положила руку на холодную металлическую ручку.
“Быть может, я здесь все-таки при чем. Немножко”.
Она повторила эти слова вслух. Словно одержала крошечную победу.
А потом заметила одну безобидную деталь – во всяком случае, она могла быть безобидной, но не была, точно не была, – и похолодела.
Книга, удерживавшая ворота приоткрытыми, исчезла.
“Это невозможно. Это невозможно”.
У Жюльетты никак не получалось произнести эти слова вслух, но она повторяла их про себя опять и опять, словно воздвигая барьер между собой и тем, что только что сообщил ей Леонидас, – Леонидас, утративший свою кошачью улыбку, бледный Леонидас, лицо которого вдруг стало похоже на жидкий творог и текло, текло, пока, к ее ужасу, не распалось на ее глазах, не превратилось в лужу и не исчезло в трещинах бетонного пола, оставив по себе только шляпу, какая жуткая, неуместная картина, особенно в такую минуту…
Зачем, зачем она оперлась на эту створку, ни за что на свете не надо было входить в этот двор, поворачивать ручку двери кабинета.
Тогда бы она не услышала это.
– Когда это случилось?
К ней вернулся голос. Не совсем голос, какой-то мышиный писк.
– Три дня назад, – ответил Леонидас. – В больнице не сразу нашли адрес, он, конечно, дал другой, неверный.
– Но почему неверный?
– Думаю, он просто хотел исчезнуть. Наверно, считал, что убережет этим Заиду. Убережет всех нас. Мы уже никогда не узнаем.
– Но когда человек ложится на операцию, он должен указать имя доверенного лица, у них это так называется, – заметила она.
– Он и указал.
Его лицо сморщилось еще сильнее, он сложил ладони жестом, в котором было куда больше ярости, чем мольбы.
– Сильвию. Ту, что… Ну, вы знаете…
Нет, Жюльетта не знала. Она поглядела на собственные руки, лежащие на коленях неподвижно, словно мертвые.
– Ту, что всегда возила с собой поваренную книгу. Ту, что… Она тоже ездила по шестой линии. Как вы. Как и я.
– Ох…
– Я был в нее влюблен, но так ей и не сказал. Мне довольно было на нее смотреть. В метро. Даже не каждый день. Это было до вас, Жюльетта. Вы ничего не заметили, я уверен. Вот и она тоже.
Нет, Жюльетта ничего не замечала. И ей не хотелось слушать дальше – только не сейчас. Он понял и извинился:
– Простите.
Она промолчала, просто кивнула. Солиман. Солиман умер. Не выдержал операции на открытом сердце, объяснял ей Леонидас, рискованной операции, которую все время откладывал, пропустил все разумные сроки. Как будто не хотел оставить себе ни единого шанса, добавил он.
Все это он рассказывал ей по дороге в больницу.
“Пока я каталась в метро. Пока болтала с Хлоей. Пока раз жизни была счастлива и чуть-чуть горда собой”.
– А Заида? – спросила она. – Где Заида?
– В школе. Еще рано, вы же знаете.
Нет, Жюльетта уже ничего не знала. Она от века сидела здесь с этой штукой, что набухала у нее в животе, набухала, росла, но это была не жизнь и не обетование. Смерть, вернее, умерший, свежий мертвец, которого надо было приютить, и баюкать, и утешать, и провожать…
Последнее слово поразило ее, она сразу выпрямилась. Она обещала Заиде путешествие – ведь их пари было не совсем всерьез, – и она сдержит обещание. Но потом она ведь, наверно, будет обязана… Она даже не могла найти слова, чтобы выразить представшую ей отчаянную картину, и не хотела находить, по крайней мере не сейчас, не сразу.
Леонидас кашлянул и подошел к ней.
– Заида здесь счастлива, – шепнул он. – Но нам ее не оставят.
Этот человек, хоть со своей трубкой, хоть без, был волшебником. С тех пор как Жюльетта познакомилась с ним, ей часто приходило в голову, что он видит сквозь обложки книг; наверно, человеческое лицо ему прочесть не труднее.
– Знаю. Но мне невыносима мысль, что…
Нет, дальше идти она не в силах. Он снова понял.
– Я тоже. Но ведь у малышки есть мать, хоть Солиман при вас никогда о ней не упоминал.
– Я думала… что она умерла.
Он неловко положил свою широкую ладонь на руку девушки. Она напряглась, потом отдалась утешительному теплу его пухлых пальцев.
– Я знаю, где она живет, – добавил он. – Солиман сам мне сказал. Я однажды помог ему уяснить, что греческие вина ничуть не хуже его травяных настоев. Он был пьян в стельку, мне тогда было даже совестно.
Щеки его подрагивали; он повесил голову, потом добавил:
– А сейчас – нет.
21
Рука Заиды была совсем не похожа на руку Леонидаса: маленькая, такая маленькая, что Жюльетта каждую секунду боялась ее выпустить. Она стояла на платформе линии С скоростного метро, пытаясь укрыться от ветра, который через правильные промежутки времени взметал в воздух мятые бумажки, валявшиеся под пластиковыми сиденьями, скручивал их в ленивый вихрь и швырял обратно, чуть подальше. Наверно, пассажиры этой линии, подумала она, вечно ходят согнувшись, головой вперед и подняв плечи под этими порывистыми шквальными ударами, а в дождливые дни еще и вцепившись обеими руками в ручку зонта.
“Дурдан-ла-Форе” – так называлась конечная остановка. В придачу надо было не ошибиться, не сесть в поезд, идущий на Мароль-ан-Юрепуа – Заида, стоя перед планом линии, несколько раз повторила это название, словно пробуя на язык скользкий, соленый, упоительный вкус, – и на Сен-Мартен-д’Этамп.
– Мое путе-шествие, мое путе-шествие, – ритмично повторяла девочка.
Она затеяла играть в классики с непонятными правилами: надо было перескакивать туда-сюда линию, за которую нельзя заходить и за которую она, естественно, через раз запрыгивала. Жюльетта слегка занервничала и потянула ее назад. Заида, остановившись, сердито уставилась на нее:
– Ты как папа. Всего боишься.
Ладонь Жюльетты вспотела. Она, наверно, в сотый раз спросила себя, правы ли они с Леонидасом, что скрыли от дочери Солимана правду. Собственно, они не говорили о его смерти не потому, что приняли обдуманное, разумное решение, и даже не из сочувствия к ней или из собственной печали: просто дружно застряли перед препятствием.
Застряли, да. Ибо у них перед глазами выросла стена, которую нужно либо перелететь – что невозможно, – либо снести, вслепую, не зная, какие растения, проросшие меж ее камней, умрут, засохнут или сгниют, когда обнажатся их корни. Заида была девочка своенравная и за словом, порой хлестким, в карман не лезла; Леонидас считал, что она обеими ногами стоит на земле и давно привыкла к странностям отца, с которым то ругалась, то нянчилась.
– Именно так, – сказала Жюльетта.
В подробности вдаваться она не стала. Наверняка целая армия психологов, считающих правду единственной альтернативой неврозу, за пару секунд разнесла бы ее интуитивную уверенность в пух и прах.
Но интуиция упорствовала, и она решила раз в жизни довериться себе. Пока.
Жюльетта не знала, что Заида регулярно получает письма от матери. На днях девочка показала ей великолепные раскрашенные картинки, подписанные со всех сторон мелким каллиграфическим почерком.
Там дом.
Птица в ветвях гранатового дерева, прямо перед дверью кухни.
Тебе бы понравилась эта прогулка, однажды мы тут погуляем вместе.
Этого ослика я встретила на краю поля, мы с ним долго разговаривали, тебя это не удивит, я уверена.
Фируза подписывалась буквой “Ф”, изукрашенной, окруженной завитушками, казалось, парившими над бумагой.
– Фируза значит “бирюза”, – объяснила ей Заида. – Мама живет очень далеко… в городе, который называется Шираз.
Она потащила Жюльетту в свою комнату, извлекла из кучи книг, подпиравшей ее кровать со стороны двери, толстый, чересчур тяжелый для нее атлас и, прилежно пролистав его, ткнула пальцем в точку, которую обвела ярко-синим маркером.
Жюльетта с огромным трудом сдержала вопросы, готовые сорваться с ее губ. Почему мать Заиды писала ей по-французски? Почему Солиман уехал с дочерью из Ирана и как давно это было? Что случилось? И почему Фируза, его жена, в последние месяцы снова жила во Франции, но с ними не виделась? Леонидас не мог ей ответить. С недавнего времени он стал вялым и молчаливым. Приходил утром, садился около стола Солимана и погружался в созерцание фото Сильвии – женщины с 6-й линии, той, что читала кулинарные рецепты и в один прекрасный день решила проглотить свою смерть, попробовать ее, словно блюдо с незнакомым вкусом.
Она крепче сжала руку Заиды. Колотивший ее озноб никак не был связан с непрекращающимся ветром. Ей было страшно. Конечно, Леонидас написал матери Заиды – у него был только почтовый адрес. И конечно, Фируза ответила, тоже письмом: одно только слово, “приезжайте”, было нацарапано на открытке, сунутой в сложенный пополам лист с набросками; Жюльетта долго рассматривала их, прежде чем показать Заиде. Домик, фасад которого затеняют свисающие ветви дерева – на вид громадного, наверно, дуба или липы; окно, на подоконнике которого стоят горшки с оранжевыми и красными цветами; ограда, выкрашенная не в белый, а в зеленый цвет; за ней, на расплывчатом фоне тронутой осенью листвы, – силуэт козочки.
Девочка погладила каждый рисунок. Казалось, она даже не удивилась…
– Едет! Едет! – закричала Заида.
Рюкзак у нее за спиной подпрыгивал, косички разлетелись, она с восторгом глядела на край платформы. Может, она страдала от затворничества, которое выбрал для себя Солиман? От этой кургузой, хоть и уютной жизни, что вела ее каждый день из забитого книгами дома в школу? Жюльетта в каком-то смысле сама выбрала рутину – а Заиду к ней принудили. Но сегодня и ту и другую охватила лихорадка приключения.
Дурдан-ла-Форе… Да, это было приключение. Малейший беспорядок, если не пытаешься его устранить, становится приключением.
22
Дом они нашли не сразу. Он стоял в паре километров от вокзала, по дороге к лесу – к лесу, который мать Заиды выписывала акварелью, наползающими друг на друга охряно-желтыми и нежно-зелеными пятнами, на листах, которые слала дочери. Пахло дымом. Почтовым ящиком служил ярко-синий, слегка покосившийся скворечник; шест, к которому он был прибит, служил подпоркой для молодой вишни.
– Это тут? – серьезным голосом спросила Заида.
– Вроде, – отозвалась Жюльетта.
Их слова вдруг сделались весомыми и плотными, как железные шары с гравированными завитушками, которые мужчины возле их дома бросали на посыпанный песком квадрат во дворе. Заида, наверно, годами слышала стук, когда они сталкивались, и раздосадованные или восторженные вопли игроков. Жюльетта невольно опустила глаза и взглянула на рот девочки, представив себе, как из него, словно в сказке, сыплются самые невероятные предметы.
Но ничего такого не случилось. Земля вокруг скворечника была истоптана; следы ног виднелись почти всюду, они шли из дома и обратно. Легкие, но четко очерченные следы, у Фирузы ноги танцовщицы, отметила Жюльетта, она, наверно, маленькая, воздушная, одним словом, взрослая Заида.
По-прежнему держась за руки, они пошли по следам к двери, сиявшей той же свежей синевой, что и скворечник. Жюльетта подняла другую руку, постучала. Дверь повернулась на петлях сразу: может, их поджидали, стоя у одного из двух низких окон, обрамлявших вход? Возможно. Но женщина, что появилась на пороге, нисколько не походила на образ, придуманный Жюльеттой: рыжая, вся в щедрых округлостях, закутана в широкое пончо с бахромой, а на вздернутом носу – маленькие круглые очочки в металлической оправе. Не обращая на Жюльетту внимания, она присела на корточки перед девочкой и протянула к ней обе руки ладонями вверх; Заида, постояв секунду неподвижно, с серьезным видом, наклонилась и на миг коснулась лбом сдвинутых пальцев. А потом выдохнула в них одно-единственное слово: Жюльетта не столько услышала его, сколько угадала.
Умер.
По улице проехал грузовик, стекла в окнах задрожали с легким хрустальным звоном, и Жюльетта вдруг увидела перед собой Солимана, как он суетится у самодельной кофеварки, стучит чашками, а среди книг распространяется щедрый запах кофе.
– ن لاحشو و ا[13] – прошептала Фируза.
Жюльетта не поняла, конечно, обращены эти слова к ней или, быть может, к Заиде и к ней; не поняла и того, что плачет, пока не почувствовала, как слезы стекают на шею и мочат шарф, синий, ее любимый.
Они выпили чаю, разожгли огонь, уселись на подушках, набросанных вокруг каменного очага. Фируза держала опахало от мух и отгоняла вылетавшие из поленьев искры в глубь очага. Заида каждый раз хлопала в ладоши. Жюльетта смотрела, как стекает мед по ручке маленькой ложечки, как жидкое золото отливает алым и красным – в зависимости от того, взлетают или опускаются языки пламени на прогоревших поленьях.
Опять.
И снова.
– Я не хотела уезжать с родины, – вдруг сказала Фируза. – Там оставались отец с матерью, они старели. И потом, им всегда не нравился Солиман. Для них он был бумажным человеком, понимаете? Не существовал по-настоящему. Никогда не знаешь, что у него уме, говорил отец. Я-то знала, ну, считала, что знаю. Любовь ко мне, к нашей дочке, к горам – мы жили у подножия гор, – к поэзии. Вполне достаточно, чтобы заполнить жизнь, как вы считаете?
Она не ждала ответа. Просто бормотала, помешивая угли.
– В общем, я в это верила, потому что меня это устраивало. Для меня поэзия… это слишком сложно, извилистый путь, который иногда ведет в никуда. Я предпочитаю картины, краски. По сути, это, наверно, одно и то же. Мы бесконечно спорили об этом с Солиманом, это меня утомляло. Я ему говорила: жизнь – не миндаль, ты не найдешь лучший орех, содрав с него сначала скорлупу, потом кожицу. Но он не отступал. Такой он был человек. Он все реже выходил из дому, сидел целыми днями взаперти, в комнате, окна которой выходили в сад с миндальными деревьями. Твердил, что одни и те же вещи, если долго на них смотреть, упорно за ними наблюдать, могут дать нам ключ к тому, что мы есть. Я не знала, чего он искал, чего хотел…
Фируза подняла голову. Взгляд ее очень темных, серьезных глаз был неподвижен.
– Я его никогда не понимала. И он меня не понимал. Думаю, так бывает во многих семьях. Люди страстно рассказывают друг другу о себе, думают, что все знают, все понимают и принимают, а потом появляется первая трещина, первый удар, не обязательно со зла, нет, но удар, и все разлетается вдребезги… и остаешься голый и одинокий рядом с чужим человеком, тоже голым и одиноким. Это невыносимо.
– И он не вынес, – тихо проговорила Жюльетта.
– Да.
– Уехал.
– Да. С Заидой. Это я так решила. Она всегда была ближе к нему, чем ко мне. И я знала, что здесь ей будет легче во всем. И ему, наверно, тоже.
– Тогда почему вы все-таки уехали?
– Родители умерли. У меня там никого не осталось. Я ехала с одной-единственной мыслью: снова увидеть дочь. Я чуть было… а потом…
Ее длинные ресницы опустились.
– Я была словно не целая. Чужбина… не знаю, как иначе объяснить. Я больше не была целая и не хотела передать это Заиде. Свою пустоту, тревожную тоску, это “ничто”, от которого я не могла избавиться. В общем, я медлила. Мы продали землю, мы ни в чем не нуждались. Там у меня была профессия. Я работала в школе, учила французскому языку… Здесь я иллюстрирую альбомы для детей. Это помогает. Деньги и Солиману тоже помогли, вначале.
– Хоть он и стал снова кружить по одной-единственной комнате…
– Он говорил, что в одной комнате помещается целый мир.
– Книги, – прошептала Жюльетта. – Книги. Ну конечно.
Теперь стала рассказывать она.
23
Жюльетта уже три дня жила здесь, в домике на опушке леса; она ждала – сама, впрочем, не зная, чего ждет. Знала только, что это ожидание – холодная, спокойная, полная невероятного света страна, огромная и пустая; и что она исчезала в ней, не сопротивляясь, даже с облегчением.
Вначале она много плакала. Как ребенок от первого огорчения, как девочка-подросток после первого разрыва. Разражалась слезами при виде чашки кофе, не могла сдержать рыданий, заметив старый черный свитер, брошенный на спинке стула. Она воочию видела, как свитер распрямляется, начинает двигаться, облекает знакомый нескладный силуэт с неловкими жестами – хотя он был размера XS, рукава сели от стирки, и Солиман не мог бы даже просунуть в них свою длинную руку.
Фируза бесстрастно наблюдала за ней, не пытаясь утешать, разве что приносила одну чашку чаю за другой.
– Вы, случайно, не англичанка, нет? – спросила Жюльетта, всхлипывая и вытирая глаза уголком шали, которую Заида, сочувствуя, набросила ей на плечи. – Англичане считают, что чай – вроде палочки-выручалочки. В романах Агаты Кристи…
– Я их не читала, – весело оборвала ее Фируза. – Я же вам сказала: я предпочитаю картины. Краски. Жесты. То, что ласкает бумагу, кожу…
Она поставила чашку на край камина. Ее рука чуть-чуть дрожала.
– Его кожа… Кожа Солимана… Матовая, но не везде равномерно, а с темными впадинами, бледными зонами… зернистая… форма его ляжек… давайте я вам покажу… нарисую…
– Нет, – прошептала Жюльетта, уставившись на носки ботинок.
Фируза протянула к ней руку:
– Жюльетта… Вы с ним… Вы не были?..
– Нет.
– Но вы плачете.
– Да. Вы хотите сказать, это ненормально? – выкрикнула она с внезапным раздражением. – А Заида не плачет. Это нормально, да?
Пальцы Фирузы легли на руку Жюльетты. Той показалось, что к ней на руку села отдохнуть лесная птица, и ее это, как ни странно, утешило.
– Нормально. Никогда не понимала, что значит это слово. А вы?
Не дождавшись ответа, она погладила по голове дочь, всем телом прижавшуюся к ней, и стала напевать, не разжимая губ. Мелодия была странная, то низкая, едва слышная – звук, живший в теле поющей женщины, угадывался только по вибрации горла, – то высокая, тоненькая, напряженная, как детский голос. Заида закрыла глаза и засунула в рот большой палец.
Жюльетта, не стирая со щеки ползущую по ней последнюю слезу, смотрела на нее во все глаза. Смотрела, как годы уходят с совсем еще детского лица, как девочка превращается в новорожденную, отдыхающую на животе матери в день своего появления на свет.
– Не знаю, нормально это или нет, – в конце концов сказала она. – Просто я чувствую себя пустой, вот и все. Моя жизнь была наполнена всякими мелочами. Они мне не нравились, ну, в общем, не очень; но они были, и мне было этого довольно. А потом я встретила их, обоих… – Жюльетта на миг закрыла глаза. – Я хотела сказать, четверых. Солимана, Заиду, мужчину в зеленой шляпе и женщину, которая… которая тоже умерла. Каждый из них что-то мне дал, и в то же время они отобрали все. Ничего больше нет, понимаете? Я как пустая раковина. Чувствую, как сквозь меня проходит воздух. Мне холодно.
– Хорошо вам, – медленно проговорила Фируза. – А меня наполняет дочь, которую я встретила вновь. Ее отсутствие. Ее присутствие. Смерть, которая соединила нас. Мое путешествие кончилось… пока, на время. Но не думайте, что я об этом жалею.
Она тихонько высвободилась из обнимавших ее маленьких рук, подошла к окну и открыла обе створки. Порыв сильного ветра ворвался в комнату, на угольях подпрыгнул голубой язычок пламени.
– Ветер, – сказала она, – ветер… Выйдите, Жюльетта, подышите. Ступайте послушать его. Вы слишком долго сидели взаперти с книгами. Как он. И книгам, и людям необходимо путешествовать.
Заида не проснулась. Она только чуть-чуть шевелилась, как котенок, что потягивается в складках сновидения и мурлычет под ласками любимого призрака.
Все-таки у Жюльетты была в кармане книга. Она медленно, мелкими шажками обходила дом, ощущая бедром ее форму.
“Я жалкая. Просто какая-то старушенция”.
От насмешек над собой становилось легче. И от того, что она трогала мягкую обложку через ткань. Это была книга Майи Энджелоу “Письмо к дочери”, она сунула ее в карман в последний момент, перед самым выходом. Потому что та лежала сверху, под рукой. И потому, что была не очень толстая, а две их сумки весили изрядно. (У нее не было обыкновения выбирать чтение на вес, это был первый случай. Но сама идея не так уж плоха, подумала она: еще один способ сортировать книги, не приходивший ей в голову раньше, – книги толстые, чтобы читать у очага или в длинном ленивом отпуске, книги для пикника, сборники рассказов для частых коротких поездок, антологии, чтобы топтаться вокруг одной темы в любой паузе, когда молчит телефон, когда коллеги ушли на обед, когда, облокотившись на металлическую стойку кафе, пьешь двойной эспрессо со стаканом воды, растягивая его до конца текста.)
В дороге она ее только полистала; Заида все время показывала ей очередное чудо, которое замечала у путей, – красно-белую полосатую макушку шапито, длинный пруд, где плавали утки, костер из листьев в чьем-то саду, дым от которого спиралью поднимался к солнцу. И все шоссе и машины, которые, как и они сами, куда-то ехали.
– Люди двигаются, с ума сойти, – заявила она. – Все время.
В этот миг палец Жюльетты проскользнул между страниц, и она прочла:
Дальше она прочитать не успела. Вечером, лежа на диване в гостиной, куда Фируза притащила ей подушки и теплое одеяло, она снова взялась за тонкий томик. Стихи были не автора книги, а Мари Эванс – она тут же набрала имя Мари Эванс в поисковике и выяснила (прищурив глаза, увеличив страницу, которая высветилась на смартфоне), что та родилась в 1919 году в Огайо и что эти стихи, I Am a Black Woman, стали чем-то вроде боевого клича для многих афроамериканок, в том числе для Майи Энджелоу, которая тоже всю жизнь боролась за равноправие черных женщин. Мишель Обама как-то сказала, что именно власть слов Майи Энджелоу привела ее, черную девочку из бедных кварталов Чикаго, в Белый дом.
Писательница в своей книге цитировала эти стихи как пример величия, вырастающего из приниженности.
Последние строки звучали так:
24
“Я не черная женщина. И не высокая как кипарис. Не сильная. Не бесстрастная. Но мне тоже надо бороться. Значит, смотреть и обновляться… да, было бы неплохо. Но на что смотреть? Куда?”
Жюльетта подняла голову и оглядела себя с ног до головы. На ней была бежевая парка, одолженная Фирузой, слишком широкая, она чувствовала себя немного смешной: как будто девочка залезла в мамин гардероб. Синий шарф, дважды обмотанный вокруг шеи, доходил до носа; она вдыхала холодный воздух сквозь петли, вывязанные одна за другой бабушкиными пальцами. Она вдруг совершенно отчетливо представила себе эти пальцы – чуть узловатые, кожа покрыта пятнышками, их в прежние времена называли кладбищенскими цветами, жуткий образ. Пальцы бабушки – и пальцы Сильвии, женщины из метро, той, что решила уйти из жизни, в которой у нее, наверно, не осталось никого, кому вязать шарфы или просто стараться сделать жизнь повеселее, – теперь эти пальцы перестали двигаться, и Жюльетта чувствовала, что этого движения недостает, что эта неподвижность нарушает ритм мироздания, надо было что-то найти, и срочно, чтобы снова его запустить.
“Идиотка”.
У нее кружилась голова, в придачу в этой голове только что родилась какая-то пафосная ахинея, нет, за кого она себя принимает? Она была несчастной, вернее, унылой, это было до смерти Солимана, она не находила себе места, и что? Ее место там, куда поставила ее жизнь, нет, куда она сама решила забиться, не под плинтусом, потому что в ее случае никаких особых плинтусов не наблюдалось, а под полом. И вот.
И вот…
Противно. Но такова реальность.
Она пошла дальше, куда глаза глядят, раздвигая черные влажные ветки большой ивы, они спускались до земли и загораживали проход. Под ногами катались черепки цветочных горшков, вокруг были кучи скошенной, да так и сгнившей травы; и еще огородик, который Фируза начала обносить натянутыми на колышки бечевками. Там уже виднелась в уголке маленькая грядка редиса и зимний латук. Свежевскопанная земля казалась жирной и черной, наверняка она теплая, если сунуть в нее пальцы.
В нескольких метрах от нее, за ржавой сеткой, которой был огорожен сад, виднелся какой-то навес из посеревших от времени досок. Крыша просела, и сквозь разъехавшуюся, местами поломанную дранку виднелось ослепительное желтое пятно. Желтое, как горлышко колибри. Как пушистые, одуряюще пахнущие шарики мимозы, которые она много лет назад покупала матери, каждую зиму мечтавшей о Ницце и Лазурном береге, но не желавшей при этом сдвинуться ни на шаг со своей улочки в пригороде.
Она нажала рукой на оцинкованную проволоку, придавив провалившуюся изгородь к земле, и перелезла через нее, молясь, чтобы парка Фирузы не зацепилась за какую-нибудь торчащую железку. Потом перепрыгнула канавку со стоячей водой и стала зигзагами пробираться меж кустов крапивы и ломких стеблей ячменного цвета, на которых вряд ли распускался когда-нибудь хоть один цветок. Похоже, эта часть участка была заброшена и служила свалкой: из кучи пластиковых канистр, полных черноватой жидкости, торчали ножки гладильной доски; сгнившие полотняные пакеты облепили кривоногую стремянку. И венец всего – утюг, засунутый в старый бак для белья, и шляпа, да, бальная шляпа, красная, с пайетками, кажется, новая.
Постройка была прикрыта несколькими листами толя, но сбоку целый кусок ограждения почти лежал на земле. Машина стояла под позеленевшим брезентом, стояла на клиньях – как во время войны, когда кончался бензин, подумала Жюльетта. Но тогда ведь не было желтых машин; или были? Были, конечно. (Посмотрев в первый раз фильм “Через Париж”, она решила, что мир тогда был черно-белым. Правда, для шестилетней девочки это простительно.)
Она ухватилась за угол брезента и потянула. Несколько кирпичей, положенных на крышу машины, скатились вниз. Она шагнула в сторону, уворачиваясь, и потянула снова, изо всех сил. По шее, по спине струился пот. Что это на нее вдруг накатило? Жюльетта даже не знала, принадлежит ли этот участок Фирузе или она его арендует; в любой момент законный владелец мог выйти из лесу с заряженным охотничьим карабином и…
Брезент порвался и лениво сполз. Мох нарисовал на нем изнутри карты невиданных континентов. Какие-то зверьки порскнули во все стороны, зашуршали сухие листья; полевки, наверно. Или кошки. Она разрушала маленькое жизненное пространство со сложившимися привычками, гнездо, терпеливо свитое меж колесных осей, где, быть может, укрывался целый выводок крошечных розовых слепых существ – нет, сейчас не сезон. Она уверена? Не особо. Когда провел столько времени на 6-й линии парижского метро, в деревне нельзя быть уверенным ни в чем. Жизнь животных в их норах она представляла себе примерно так же, как человек, почерпнувший все свои познания из “Алисы в Стране чудес” в диснеевской версии.
Она потянула еще, уронила еще несколько камней, и он наконец предстал ей целиком, безмятежный и вожделенный, как большая игрушка, только гораздо грязнее.
Микроавтобус.
Желтый.
– Он ваш?
Жюльетта, задыхаясь, влетела в мастерскую, где Фируза с Заидой сооружали тотем: положили друг на друга несколько деревяшек, колотых чурбачков с нежной розовой сердцевиной, и лили сверху разноцветные струйки краски.
– Потом мы ему сделаем глаза из пластилина. И брови. И рот, чтобы он мог прорицать. – Последнее слово она повторила два-три раза, ожидая восхищенной реакции Жюльетты. – Прорицать – это красиво. Ты знала такое слово?
Девушка покачала головой.
– Ученая, ничего не скажешь.
Заида состроила невинную физиономию и перевернула чурбак, который держала обеими перепачканными руками. По волокнам струился алый ручеек.
– У дерева кровь идет, – пропела она, – оно скоро умрет.
Фируза потрепала ее по плечу:
– Дерево умирает, когда его срубили. Но этот кусок останется живым.
– Почему?
– Из-за прорицаний и желаний. Смотри, мы соединим эти два чурбачка, и между ними останется щель, вот тут, на стыке. Когда у тебя появится какая-нибудь печаль или желание, ты напишешь его на бумажке и сунешь внутрь. Меня мой дедушка учил так делать.
– И что будет?
Фируза подняла голову и встретила взгляд Жюльетты.
– Дерево ест все. Несчастья, надежды, все. Хранит их в безопасности. Развязывает нам руки, чтобы мы избавились от них или их осуществили. Зависит от того, что именно ты ему доверил.
– Так что, – прервала ее Жюльетта, – он ваш?
Молодая женщина, казалось, не удивилась; только закрыла банки с краской, стоявшие на этажерке, и повернулась к окну. За грязными стеклами угадывались мертвые оттенки необработанной земли и кособокие очертания навеса, едва различимые в тумане.
– Да. Вернее, нет, – ответила она. – Он ваш. Берите, если хотите.
25
– Вы правда собираетесь это сделать.
Фраза прозвучала утвердительно. Леонидас, восседающий в кресле Солимана и, как обычно, окруженный облаком дыма, просто хотел удостовериться, что правильно понял торопливый, сбивчивый поток слов, который только что вылила на него Жюльетта.
– Хорошая мысль, правда? У меня никогда не получалось то, чего хотел от вас Солиман: следить за человеком, присматриваться к нему более или менее вблизи, чтобы понять, какая книга ему нужна, какая книга вернет ему недостающую надежду, или энергию, или гнев. А тут у меня в микроавтобусе будет куча книг, я стану ездить по деревням, смотреть на людей, дам себе время их узнать хоть немножко. Так будет легче. Легче им советовать, я имею в виду. Отыскать подходящую книгу. Именно для них.
Мужчина в зеленой шляпе, по-прежнему покоившейся у него на макушке, вынул изо рта трубку и задумчиво уставился в ее чашу.
– А для вас так важно, чего хотел Солиман? Вам никогда не приходило в голову, что он просто сумасшедший – и мы все тоже? Вы считаете нас этакими, ну… какими-то врачевателями душ или врачами по вызову, разгуливающими по улицам с набором инструментов?
Как сказать ему, что да, примерно так? Что она в конце концов поверила, нет, твердо убедилась, что в толще книг кроются одновременно и все болезни, и все лекарства? Что в них есть предательство, одиночество, убийство, безумие, ярость – все, что способно взять вас за горло и испортить вам жизнь, не говоря уж о жизнях других людей; и что иногда, плача над печатной страницей, можно спасти кому-то жизнь? Что, обретя родственную душу посреди африканского романа или корейской сказки, вы понимаете: все люди страдают от одних и тех же болей, все они похожи и, быть может, с ними можно разговаривать – улыбаться, обмениваться ласками и знаками признательности, не важно какими, попробовать каждый день причинять друг другу чуть меньше зла? Но Жюльетта боялась увидеть на лице Леонидаса снисходительное выражение, потому что да, это все шиза в чистом виде.
И все-таки она в это верила.
Поэтому она дождалась на углу улицы эвакуатора, приехавшего из Дурдан-ла-Форе, заплатила, не поморщившись, заоблачную сумму, которую запросил шофер, проследила за выгрузкой микроавтобуса – который сейчас выглядел самой настоящей рухлядью, а не сверкающим солнечным шариком, который привиделся ей там, под разбитым навесом, в обманчивой магии тумана.
Она позвонила в ближайшую авторемонтную мастерскую – не разоряться же опять на перевозку, – еще раз поморщилась при виде составленной сметы, поднялась на чердак за оставшимися банками с желтой краской, купила автошампунь и принялась за дело.
Леонидас вытащил садовый стул за застекленную дверь кабинета и смотрел, как она трудится. Время от времени приносил ей миндальный круассан и растворимый кофе – они окончательно отказались от мысли запустить кофемашину Солимана, – сокрушенно качал головой и усаживался обратно. Передатчики больше не приходили, наверно, до них дошел слух – слухи распространяются быстрее, чем книги, ведь в них слова не такие весомые, как печатный текст, они легко превращаются в другие; кстати, возможно, думала Жюльетта, оттирая покрытый пятнами плесени капот, история мира, какой она ее знает, и есть всего лишь грандиозная молва, которую кто-то взял на себя труд записать и которая так и будет меняться снова и снова, до самого конца.
В общем, они пребывали в одиночестве.
Со своими призраками.
И с автобусом, который сбрасывал мертвую кожу, как змея, зацепившаяся за колючки. Который снова начал блестеть. Который, казалось, занимал в маленьком дворике все больше места.
– Здоровенный какой, – буркнул Леонидас чуть ли не с восхищением, – он обратно в ворота не пройдет. А теперь что будем делать?
Жюльетта стояла рядом, гордая делом своих рук, с которых никак не хотели слезать резиновые перчатки. Кузов был по-прежнему желтый – разных оттенков желтого, ведь ей пришлось докупать краску, и “желтый нарцисс” уступил пальму первенства “желтому канареечному” и “желтому банановому”. На нем еще оставалось немножко первоначального цвета – на капоте, там, где кузов оказался прикрыт лучше всего. Она жалела, что рядом нет Заиды, та бы нарисовала цветы вокруг дверей, как в той комнате, где несколько недель назад ей предложил поселиться Солиман. Но Заида вряд ли вернется сюда. Не теперь. Теперь тут будет жить Леонидас, его пенсия, говорил он с усмешкой, прекрасно обойдется без платы за жилье. Он хотел восстановить сеть передатчиков, в общем, продолжать, а еще…
– Кораблям нужен порт приписки, – сказал он в тот день, глядя на покрашенный автобус. – А это корабль. Не гоночная яхта, конечно, форма не удлиненная, он скорее пузатенький. Прямо детская игрушка. Напоминает песню “Битлз”, знаете? Yellow Submarine. Надо его так и назвать, если вы не против, конечно.
Жюльетта рассмеялась:
– Вы знаете “Битлз”?
– Разумеется. Я бы их знал, даже если бы был столетним стариком. Это вы не современная, Жюльетта, а не я. И прекрасно. Не стану говорить “оставайтесь такой, какая вы есть”, потому что вы-то хотите прямо противоположного. Но сохраняйте в себе частичку этого… Нет, я решительно старею, забываю слова. Не могу сообразить, как это назвать.
– Я тем более, – прошептала девушка.
Он улыбнулся ей – немного грустной, но очень доброй улыбкой.
– В сущности, тем лучше.
26
Она выехала дождливым утром; к этому она не была готова, не так себе представляла отъезд: желтый автобус – теперь она для краткости называла его Y. S. – казался тусклым среди струившихся по стенам потоков, под уныло-серыми тучами, цеплявшимися за крыши. Почти целую неделю она отбирала книги, которые будут тесными рядами стоять на стеллажах, закрепленных у металлических бортов кузова.
– Я буду время от времени приезжать на заправку, – сказала Жюльетта.
Она смеялась, Леонидас тоже.
– Люди вам принесут еще, там, где вы остановитесь. Скорее всего, ненужные, – отозвался он.
– Или, наоборот, самые любимые… Не будьте вы таким пессимистом! Что может быть лучше, чем поделиться любимой книгой?
Леонидас снисходительно кивнул:
– Конечно. Только, по-моему, у вас слишком много иллюзий, Жюльетта.
Она с минуту помолчала – задумчиво, быть может, огорченно.
– Вы правы. Но в принципе мне так больше нравится. Быть слегка малахольной.
После долгих споров они решили, что Жюльетта не станет брать в первую поездку серийные издания: она не была уверена, что ей захочется снова заезжать в одну и ту же деревню, чтобы завезти туда том второй, третий или двенадцатый. Ей хотелось свободы, той драгоценной свободы, которой она только-только начинала учиться. Поэтому Пруст до времени остался на складе, а с ним и Бальзак, Золя, Толкин, книги Шарлотты Дельбо, которые она очень любила, “Повесть об Отори” Лайан Герн и полное издание “Дневников” Вирджинии Вулф, три тома “Дины” Хербьёрг Вассму, “Хроники Сан-Франциско” Армистеда Мопина, “Дарковер” Мэрион Зиммер Брэдли, “1Q84” Харуки Мураками, “Человек без свойств” Роберта Музиля и все большие семейные саги, которые невозможно удержать в руке. Оставались одиночки, толстые, тонкие, средние, те, чей корешок потрескался, потому что они часто лежали раскрытые и забытые на столе или на диване обложкой вверх; те немногие, что еще пахли картоном и новенькой кожей; те, что были в пластиковых обложках – как в свое время учебники, Жюльетта до сих пор помнила эти непослушные обложки, не желавшие держаться на сгибах и стягивавшие корешок книги; из-за них руки вечно были потные.
Их тоже надо было отбирать. Задача не более легкая, чем сортировка.
– Вот интересно…
Жюльетта сидела на ящике, набитом романами карманного формата и, насупившись, покусывала губу: так делали все романные героини.
– В сущности, Y. S. ведь не передвижная библиотека. Их таких кучи. Значит, мне не надо непременно иметь книги на все вкусы, на все возрасты, учитывать любые интересы читателей… Или надо? Что вы об этом думаете, Леонидас?
– Ничего.
– То есть как – ничего?
Леонидас, листавший свой драгоценный труд про насекомых – он повсюду носил его с собой в портфеле, – бросил на Жюльетту суровый взгляд поверх очков-половинок.
– Почему я должен иметь свое мнение по любому поводу? Мой выбор все равно будет отличаться от вашего. А сейчас важен ваш, а не мой.
– Но я же должна, помимо прочего, считаться с тем, что любят читатели, – не отставала Жюльетта.
– Вы так думаете?
– Да.
– Тогда возвращайтесь в метро и записывайте. Вы ведь уже так делали, разве нет?
Жюльетта кивнула. Да, она начала составлять что-то вроде списка – главным образом повторов. Тех книг, какие она видела в руках у нескольких человек, по нескольку раз за неделю.
– Но они же не обязательно лучшие, – привела она еще один довод. – Я же не собираюсь играть в… э-э… издательский маркетинг.
Леонидас пожал плечами, любовно водя лупой по цветной вклейке с изображением богомола, Empusa pennata, и разглядывая его гребенчатые усики, похожие на сухие веточки.
– Чтобы создать мир, нужно все, – невозмутимо произнес он. – Даже если это мир книг.
Ее поездки на метро имели прощальный привкус. Жюльетта вынесла из них, кроме названий романов, любовно подмеченные картины: фреску, которую не замечала раньше и на которой женщина в балетной пачке, закрыв глаза, летела в шпагате на фоне городского пейзажа, обрамленного облаками цвета сахарной ваты – словно танцевала среди звезд, или падала вниз, или возносилась к небу по спирали мечты; голубей – голубок, решила она, – расхаживающих по стеклянным маркизам станции “Дюплекс”; мимолетный образ позолоченного солнцем собора; изящный поворот рельсов прямо перед станцией “Севр-Лекурб” (этакий курбет); овальное здание, и здание круглое, как печенье, и еще одно, с серой крышей, черепица которой походила на ракушки, когда поезд шел мимо, на ней подрагивали зеленые, синие, фиолетовые блики; сад на крыше; Сакре-Кёр вдали; баржи, тяжело бороздящие реку, и баржи, стоящие у причала, украшенные, словно сады, с бамбуковыми изгородями в больших кадках и маленькими столиками, стульями, скамейками… Жюльетта выходила почти на каждой станции, пересаживалась в другой вагон, разглядывала лица, сама себе не признаваясь, ждала знака: вот сейчас кто-нибудь поймет, что она уже не совсем здесь, что она лелеет воспоминания, и улыбнется ей, пожелает счастья, как на Новый год, или скажет непонятную фразу, разгадку которой она будет искать годами, – но ничего подобного не случилось. Она, презрев эскалатор, в последний раз вскарабкалась по серым ступенькам с блестевшими кое-где частичками слюды и ушла в дождь.
И теперь, снова под дождем, под беспрерывной моросью, грузила коробки с книгами, которые решила взять с собой или которые втихаря сами попались ей на глаза, она уже не вполне понимала, а в сущности, какая разница. Если она чему и научилась, то только одной вещи: с книгами никогда ничего нельзя предвидеть.
Стеллажи, которые установил (не без насмешливых комментариев) местный слесарь, были снабжены упорами, фиксировавшими книги на середине высоты корешков, чтобы они не рассыпались на первом же повороте. Когда стеллажи заполнились, внутренность фургона приобрела несуразный, но уютный вид.
– Тут лучше, чем в кабинете Солимана, – с удивлением заметил Леонидас. – Как-то… душевнее, что ли.
Жюльетта согласилась: если бы ей не надо было сидеть за рулем, она бы с удовольствием забилась сюда и улеглась, накрывшись шотландским пледом, с чашкой чаю и одной из бесчисленных книг, ковром покрывавших стены машины; они сложились в цветастые абстрактные узоры – красные и ярко-зеленые пятна пылали на фоне классических обложек цвета слоновой кости, бледно-желтых, пепельно-голубых.
На оставшемся – весьма тесном – пространстве она свалила все необходимое: свернутый футон, спальный мешок, пресловутый плед, несколько складных табуреток, корзину с крышкой, где было немножко посуды и кухонных принадлежностей, маленькую электроплитку, немного непортящейся провизии. И лампу, конечно, чтобы читать по вечерам. Лампу она подвесит на крючок, и та будет качаться, отбрасывая подвижные тени на ряды книг.
Леонидас тревожился за нее: женщина, одна, на дороге… Жюльетта словно воочию видела, как пляшут в его расширившихся глазах газетные заголовки из раздела происшествий: он уже представлял себе, как ее расчлененное тело находят под кустом или как ее насилуют в закоулке какой-нибудь парковки. Он стоял перед ней – до отъезда оставалось несколько минут, – свесив руки, с несчастным видом. Она сунула аптечку под водительское сиденье, обернулась и обняла его:
– Я буду очень осторожна. Обещаю.
– Вы даже не знаете, куда едете, – жалобно сказал он, и она не узнала его голос.
– Это так важно? Вы считаете?
Он неловко прижал ее к себе. Как давно он утратил привычку к проявлениям нежности?
– Может быть. Это глупо, я знаю. Но мне было бы спокойнее.
Внезапно его лицо просияло.
– Подождите. Одну секунду, Жюльетта, пожалуйста.
Он развернулся и пошел, почти побежал к кабинету. Жюльетта приплясывала на месте. У нее сводило живот от страха, и все же она спешила, спешила покончить с прощаниями, спешила услышать, как заурчит мотор, – а потом она покатит по серым улицам, сама не зная куда.
Леонидас уже шел обратно, все той же подпрыгивающей походкой. Плащ у него на животе топорщился странным горбом. Остановился, запыхавшись, запустил руку под полу и протянул ей три книги.
– Первая от Заиды, – объяснил он. – Чуть не забыл, прошу прощения. Она бы на меня рассердилась.
Это был экземпляр “Сказок” Киплинга. Растроганная Жюльетта пролистала его: дочь Солимана старательно вырезала иллюстрации и заменила их своими рисунками. Фиолетовый крокодил тянул за хобот слоненка с вытаращенными от ужаса глазами и чересчур толстыми ногами; узкоглазый кит выпрыгивал из моря, кошка с поднятым хвостом удалялась к горизонту, где виднелось нечто очень похожее на маленький желтый грузовичок.
– “Я, Кошка, хожу где вздумается и гуляю сама по себе”[14], – прошептала Жюльетта; в горле стоял комок. – Вот как она меня видит? Вы тоже так думаете?
– А вы?
Не дав ей ответить, он взял у нее из рук сборник сказок. У Жюльетты перехватило дыхание: вторую книгу она узнала. Она часто видела ее на коленях женщины с нежным лицом, Сильвии, той, что решила исчезнуть, не лелеять больше воспоминания, не вспоминать больше утраченные радости и тайные раны.
Поваренная книга на итальянском, потрепанная, в пятнах, ее часто брали в руки.
– Я так жалел, что так ни разу с ней и не заговорил, – тихо сказал он. – Мы могли бы стареть вместе. Дать друг другу еще немножко счастья. Я не осмелился. И злюсь на себя. Нет, не говорите ничего, Жюльетта. Пожалуйста.
Его нижняя губа подрагивала. Жюльетта застыла. Он был прав. Не говорить, не двигаться; дать ему дойти до конца.
– Солиман немного рассказывал мне про нее, – продолжал он. – У нее не осталось никого из родных, только племянник, там, в Италии. В Лечче. Это к югу от Бриндизи… почти на самом юге Италии. Она ему сказала однажды, что эта книга – единственное, что она может оставить в наследство. Что там, на этих страницах, вся ее молодость, и ее родина, краски, песни, и несчастья тоже, и горе, и смех, и все танцы, и любовь. Все. Так что… я не осмеливался вас просить, но… мне бы хотелось…
Жюльетта поняла:
– Чтобы я ему ее отвезла?
– Да. А последняя, – поспешно уточнил он, – это франко-итальянский разговорник. Нашел его вчера в ящике стола Солимана. Возможно, он сам собирался съездить в Лечче; теперь уже не узнать. А в газетном киоске на углу продаются карты. Могу сходить купить, если хотите.
– Вы так уверены, что я скажу “да”? А как я его узнаю, этого племянника? Вы хотя бы знаете, как его зовут?
– Нет. Но я знаю, что он держит ресторанчик на Via Novantacinquasimo Reggimento Fanteria[15]. Длинновато, я знаю, я вам записал.
– Да ведь там, наверно, десятки ресторанов! – воскликнула она.
Она опустила глаза на линялую обложку. Овощи, пухлый сладкий перец. Сыр, надрезанный лезвием ножа. А на заднем плане – призрак холма, оливы, низенького домика. Можно захотеть войти в пейзаж книги, вспомнила она. Задержаться там. Начать там новую жизнь.
– Я его узнáю, – вдруг уверенно сказала она.
– Да, – эхом отозвался Леонидас. – Вы его узнаете. Не сомневаюсь.
Эпилог
Я в последний раз – во всяком случае, в последний раз за этот год, дальше не загадываю – ехала по 6-й линии. Но не на метро. Yellow Submarine катил вдоль виадука надземной части, подстраиваясь под скорость поезда, что отошел от станции “Сен-Жак” как раз в тот момент, когда я трогалась с места у светофора. У “Берси” он снова уйдет под землю, а я сверну направо и по проспекту Генерала Мишеля Бизо доберусь до кольцевой и съезда на магистраль А6. По ней я собиралась доехать до Макона; там я окончательно сверну с шоссе и буду двигаться на юг, к Лечче, самыми узкими проселочными дорогами. Я не знала, сколько времени займет путешествие, и заранее этому радовалась. Поселившись у Солимана, я стала сдавать свою квартирку, так что немного денег у меня было – на бензин и на еду, с остальным как-нибудь разберусь. Я взяла с собой канистру и целую сумку одежды; еще у меня была ветровка и резиновые сапоги, франко-итальянский разговорник Леонидаса, подарок Заиды и книги, много книг.
А в голове у меня плясали названия: Алессандрия, Флоренция, Перуджа, Терни и еще одно, ужасно смешное, потому что напоминало единственную настольную игру, в которую играли мои родители: Монополи. Каждый день, бросив кубик, я стану продвигаться на несколько километров, но не по игровому полю: я не буду без конца переходить по одним и тем же клеткам, я буду двигаться вперед, двигаться по-настоящему. Куда? Куда глаза глядят. Может, после Лечче доеду до моря. А потом двину обратно вдоль итальянского сапога уже другой дорогой, до больших озер и на восток. Или на север. Мир абсолютно безграничен.
Мне вдруг вспомнился один вечер с Заидой – почти накануне того, как мы с ней навсегда покинули дом. Она налила воды в стеклянную салатницу, поставила ее на кухонный стол, зажгла все лампы в комнате, потом помахала пипеткой:
– Смотри!
Она невероятно походила на отца: в ее глазах загорелся особый огонек, огонек волшебника, который вдруг превращает иллюзию в чудо, а ты потом сидишь и думаешь, реально ли то, что ты видел. Она была настолько на него похожа, что я в очередной раз почувствовала, как глаза пощипывает от слез, а из живота поднимается волна и застревает в горле. Волну я оттеснила обратно со всей твердостью, на какую была способна.
Девочка окунула пипетку в воду, а потом подняла к лампе, висевшей над столом.
В водяном шарике, медленно растягивавшемся в каплю, поместилась вся комната целиком: окно с четырьмя квадратами вечерних сумерек, сундук, покрытый красным ковром, раковина, из которой торчала ручка кастрюли, большая фотография, прикнопленная к стене, – миндальное дерево клонится под ударами бури, а та срывает с него цветы, и они летят как крохотные ангелы или принесенные в жертву жизни.
– Мир совсем маленький… Жалко, нельзя сохранить в каплях все, что видел красивого. И людей. Так было бы хорошо, я бы их убирала в… – Заида вдруг осеклась и тряхнула головой: – Нет. Такое нельзя убирать. Но это красиво.
Я прошептала:
– Да. Мир очень красивый… – и незаметно нажала пальцем на угол глаза: проклятая сырость!
Мир казался мне похожим на матрешку: я сидела в автобусе, который сам был маленьким миром и катил по необъятному и в то же время совсем маленькому миру. За моей спиной прямо на полу сидела женщина с добрым усталым лицом, мужчина, чьи длинные руки торчали из слишком коротких рукавов черного свитера, и еще моя мать в полнейшей панике – ведь я скоро навсегда покину зону безопасности, очерченную ею для меня. Там сидели все мужчины, которых (мне казалось) я любила, и все мои бумажные друзья, но те поднимали бокалы шампанского и стаканы с абсентом, это были нищие пьяницы-поэты, печальные мечтатели, влюбленные – малопочтенные люди, как сказал бы отец (последний мой визит к нему прошел не слишком гладко, не стану уточнять). Моя семья.
Через несколько сотен метров мне пришлось оторваться от поезда и затормозить у пешеходного перехода. Я смотрела, как едут мимо все эти незнакомцы, которых я наверняка хотя бы раз встречала в метро, кого-то из них я узнавала – по трости, по манере поднимать воротник пальто до самых очков или по рюкзаку, подпрыгивающему у них между лопаток в ритме походки.
А потом я увидела ее. Ту, что читала дамские романы, девушку с красивой грудью, обтянутой водолазками – светло-зеленой, бежево-розовой, горчично-медовой. Ту, что всегда начинала плакать на 247-й странице. На странице, где кажется, что все пропало. “Это лучший момент”, – сказал тогда Солиман.
У меня было чувство, что сама я проехала 247-ю страницу, пусть ненамного. На чуть-чуть. Ровно настолько, чтобы с удовольствием глядеть на ослепительную улыбку девушки, державшей под мышкой огромный роман – с виду страниц на четыреста пятьдесят.
Перед тем как перейти улицу, она положила его на скамейку. Не глядя. А потом бросилась бежать. Какая-то внезапная мысль захватила ее мощным вихрем, быстрей, быстрей, ей надо было срочно эту мысль нагнать.
Водители позади меня начинали нервничать, но я не трогалась с места, не в силах оторвать глаз от обреза книги, из которой торчала картонная закладка, жесткая, белая, со скошенным краем.
Я включила стоп-сигналы и припарковалась у тротуара слева. Три-четыре машины обогнули меня под оглушительный хор клаксонов и ругани, несущейся из торопливо опущенных боковых стекол. Я даже головы не повернула, не хотелось, совсем не хотелось видеть бешеные глаза и перекошенные рты. Пусть суетятся. Мне спешить некуда.
Я вышла из Y. S. и направилась к скамейке. На заглавие романа я не посмотрела: меня интересовала закладка. Я просунула палец меж гладких страниц. Страница 309.
Мануэла прислонилась лбом к шелковистой ткани вечернего пиджака.
– Я так устала, – шепнула она.
Большие, сильные руки сомкнулись у нее на спине.
– Иди сюда, – произнес у самого ее уха голос, который она каждую ночь слышала во сне.
“Иди сюда”. Я в смятении отложила роман, и его страницы снова сомкнулись вокруг маленького картонного прямоугольника. Читательница с 6-й линии бросила книгу, не дочитав до конца – оставалась еще почти треть сюжета, много всяких перипетий, отъездов, предательств, возвращений, поцелуев, бурных объятий и, быть может, финальная сцена на палубе пакетбота, плывущего в Америку, с двумя силуэтами на носу, смехом, который уносит ветер, или молчанием, ведь счастье может быть таким же изнурительным, как непоправимая утрата.
Ну вот, я уже писала в голове конец романа; быть может, книга для того и лежала на скамейке, чтобы я или кто-то другой забрал ее, наполнил романтическими мечтами, в которых все боятся признаться, историями, которые проглатывают украдкой, немного стыдясь, а ей стыдно не было, она так часто плакала на моих глазах в метро; теперь она бежала по улице – к кому, к чему, я так и не узнаю, – а книгу свою оставила здесь.
Я положила руку на обложку. Она уже немного намокла. Я надеялась, что кто-нибудь найдет ее, пока влага не добралась до страниц. Я не возьму ее с собой. Пока я решила давать, а не брать. Всему свое время.
Автобус стоял на месте, ждал меня. Ключи я крепко сжимала в левой руке.
Прежде чем вернуться к нему, я наклонилась, вытащила закладку и сунула под свитер, прямо голое на тело. Острый срез уколол грудь, и мне понравился этот укол – маленькая боль.
Я знала, что она будет ездить со мной. Долго-долго.
В первое путешествие на Y. S.
Жюльетта отправилась
в компании книг:
“Ледяной замок” Тарьея Весоса
“Совы плачут по-настоящему” Дженет Фрейм
“Чудесное путешествие Нильса Хольгерссона” Сельмы Лагерлёф
“Мой брат и его брат” Хокана Линдквиста
“Сула” Тони Моррисон
“По морю прочь” Вирджинии Вулф
“Игра в бисер” Германа Гессе
“Волшебная гора” Томаса Манна
“Рождение дня” Колетт
“Самосев” Филиппа Жакоте
“Мрачный голос” Рёко Сэкигути
“Род человеческий” Робера Антельма
Сборник стихов Марины Цветаевой
“Опасные связи” Шодерло де Лакло
“Что остается делать поэтам?” Умберто Сабы
“Я знаю, отчего птица поет в клетке” Майи Энджелоу
“Сто лет одиночества” Габриэля Гарсиа Маркеса
“Счастливые несчастливые годы” Флёр Йегги
“Лолли Уиллоуз” Сильвии Таунсенд Уорнер
“Клуб любителей книг и пирогов из картофельных очистков” Мэри Энн Шеффер и Энни Берроуз
“Книга песка” Хорхе Луиса Борхеса
“Записки у изголовья” Сэй-Сёнагон
“Неджма” Катеба Ясина
“Створы” Сен-Жон-Перса
“Интервью с вампиром” Энн Райс
“Хроники Страны матерей” Элизабет Вонарбур
“Подозрительная река” Лоры Касишке
“Игра в классики” Хулио Кортасара
“Один день до счастья” Эрри де Луки
“Лошадка и повозка” Анн Перри-Буке
“Чужое терзанье” Вэл Макдермид
“Лед” Анны Каван
“Дикие камни” Фернана Пуйона
“Под стеклянным колпаком” Сильвии Плат
“Антигона” Анри Бошо
“Золотой храм” Юкио Мисимы
“Время наших песен” Ричарда Пауэрса
“Бегущая с волками” Клариссы Пинкола Эстес
“Любовницы” Жослин Франсуа
“Северный вокзал” Абделькадера Джемая
“Милена” Маргарете Бубер-Нейман
“Письма к молодому поэту” Райнера Марии Рильке
“Автобиография бродяги” Джима Тулли
“Писец Бартлби” Германа Мелвилла
“Снежная страна” Ясунари Кавабаты
“Спроси у пыли” Джона Фанте
“Дэльва” Джима Гаррисона
“Дневник” Мирей Аве
“Солнце независимости” Ахмаду Курумы.
Этот список – конечно, очень неполный, невозможно перечислить все книги, оказавшиеся в кузове Y. S., – приведен в том виде, в каком был составлен, то есть без всякого порядка. Именно в этом кроется обаяние многих библиотек. Вы можете добавить к нему свои любимые книги, свои открытия, все, что вы бы посоветовали другу – или злейшему врагу, чтобы он, если магия подействует, перестал быть таковым.
Или вашей попутчице или попутчику в метро.
“Одиссея”, песнь XIV
“Голодающая” Виолетт Ледюк
“Тэсс из рода Эрбервилей” Томаса Харди. Перевод
А. Кривцова
“Три сильные женщины” Мари Ндьяй
“Вечность” Артюра Рембо. Перевод М. Кудинова
“Остается пыль” Сандрин Коллетт.