First Italian edition is published by Giulio Einaudi editore S.p.A.
© 2015 by Francesco Piccolo
© Е. Солонович, перевод на русский язык, 2020
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2020
Издательство CORPUS ®
Бесхитростная мозаика Франческо Пикколо
В марте 2019 года на экраны итальянских кинотеатров вышел фильм «Минуты будничного счастья»[1]. Сценаристы — и среди них Франческо Пикколо, автор одноименной книги, — пополнили содержание фильма эпизодами из его следующей книги «Минуты будничного несчастья», уместность которых не вызывает вопросов. Киноколлаж, искусно составленный из двух книг-близнецов, неопровержимо свидетельствует о приоритете литературного героя над его экранным образом.
Не знающих о существовании первой из двух книг-близнецов удивит при знакомстве с «Минутами будничного несчастья» слово «несчастье» в заглавии. Ну разве может человек считать несчастьем желание родных и друзей поздравить его с днем ангела? — спросит удивляющийся. Ну какое же это несчастье самому втянуть шнурки в новые туфли?
Успех «Минут будничного счастья» и на этот раз подсказал Пикколо идею сочетать в бесхитростной мозаике разновеликие детали, состоящие из воспоминаний, впечатлений, раздумий, поступков, разговоров.
«Феерия римских будней в исполнении человека, который лукавит, шутит, священнодействует, становится в позу, берет обратно свои слова» — так назвал некогда «Минуты будничного счастья» автор рецензии в газете «Унита». Эта характеристика десятилетней давности актуальна и применительно к этой книге, тем более что некоторые из новых «минут» могли бы с успехом пополнить минутную копилку «близнеца», появившегося на свет первым.
Евгений Солонович
Франческо Пикколо
Минуты будничного несчастья
Посвящаю Андреа
Две параллельные линии встречаются в бесконечности, когда им на это уже наплевать.
Марчелло Маркези
В прошлом году жена преподнесла мне на Рождество пакет из цветной бумаги с золотым бантом. Я тут же попробовал осторожно развернуть подарок, но у меня ничего не получилось. Я мучился до тех пор, пока, чтобы разорвать обертку, не пустил в ход зубы и ногти. Все это время жена, испуганная яростью, с какой я рвал бумагу, не сводила глаз с моего лица: ей не терпелось понять, нравится ли мне подарок.
Открыв наконец пакет и бросив взгляд на его содержимое, я растянул губы в широкую улыбку и сказал «спасибо».
— Тебе нравится? — спросила жена.
— Очень, — ответил я, не понимая, что передо мной такое.
Это был загадочный разноцветный предмет странной формы, догадаться о предназначении которого не хватало фантазии. Пока я показывал его окружающим, жена допытывалась:
— Ты понял, для чего эта штука?
— Конечно понял, — отвечал я все более нерешительно. И спрашивал всех подряд, поняли ли они, в тайной надежде, что кто-нибудь просветит меня и я смогу наконец-то заверить жену, что понял, и услышу от нее похвальное «Молодец, угадал».
Однако никому не удавалось понять, для чего эта штуковина — ведь для чего-то она все-таки должна была существовать. Это могла быть и безделушка из тех, что ставят на тумбочку или вешают на стену, мог быть предмет кухонной утвари — поди догадайся.
Ночью в постели я снова заверил жену, что подарок мне очень понравился, но что я, должен признаться, не понял, для чего он предназначается. При этом я поспешил прибавить, что это не имеет ровным счетом никакого значения, что подарок прекрасный, красивого цвета и особой формы. Это главное. И не важно, понял я или не понял, что это такое, тем более что этого не поняли и остальные — никто из тех, кому я эту штуковину успел показать. И ночью, в постели, в интимной обстановке, стараясь подавить раздражение в голосе, я решился спросить ее:
— Что ты мне подарила? Для чего эта штука служит?
И ночью, в постели, в интимной обстановке, она призналась, что ни малейшего понятия не имеет, что это такое, и после того, как я увидел подарок и сказал, что он мне понравился, надеялась услышать от меня, для чего эта штука служит. Поэтому она продолжала задавать мне вопрос о ее предназначении. Дело в том, что, увидев ее в магазине, она сразу подумала обо мне, сразу решила, что мне эта вещь придется по вкусу, и купила ее.
Я не спросил, почему она сразу подумала обо мне. Не спросил потому, что мне это было неинтересно.
Утром, дождавшись часа открытия магазинов, мы пошли туда, где она купила мне подарок. Но и продавец не смог ответить на мучивший нас вопрос, заявив довольно грубым тоном, что не обязан знать, для чего служат все вещи, которые он продает.
Но мы не сдались. Мы нашли мейл фабрики и отправили по нему письмо такого примерно содержания:
Мы приобрели выпущенное вами то-то, нам оно очень нравится, но мы не понимаем, что это такое.
С фабрики нам ответили тут же, любезно объяснив, что таково их правило, относящееся к рождественским подаркам:
Если вещь красивая, если она вам нравится, не имеет значения, для чего она предназначена. Используйте ее, как хотите.
Так или иначе, загадка назначения этой штуки не помешала владельцу магазина заказать ее и выставить на продажу, моей жене, ни минуты не задумываясь, купить ее для меня, а мне получить в подарок и похвалить.
Объяснение показалось нам достаточно убедительным и, главное, не выглядело отпиской. Оставалось утешать себя тем, что не только в магазине, но и на фабрике не знали, чем именно они нас озадачили.
С тех пор как мы успокоились и перестали ломать себе голову, я не расставался со злополучным подарком. Если я хотел воспользоваться им как зеркалом, если нам не удавалось открыть какой-то сосуд, если нужно было что-то отвинтить или завинтить, зажечь сигарету или помыть салат, я предлагал жене испробовать штуку, которую она подарила мне на Рождество. Но штука не действовала. Целый год я пробовал ее в разных случаях, пробовал, например, с ее помощью помыть машину, распечатать файл, брал ее в постель, чтобы вовлечь в нашу сексуальную жизнь, пробовал использовать как коробку для печенья, как микроволновку, проверял, будет ли она вставать вместо меня, чтобы ответить на звонок домофона. Я варил ее с рисом, я поливал ее водой, клал на батареи отопления или на голову во время дождя. Дошло до того, что я зачем-то купил для нее кошачий корм. Я то отводил ей место на кухонной полке, то вешал в коридоре на стену. Но толку от всего этого не было никакого.
Настало новое Рождество. И жена преподнесла мне пакет из цветной бумаги с золотым бантом.
— Открывай осторожно, чтобы не сломать, — предупредила она, желая этим сказать, что ни подарок, ни она не выдержат приступа ярости, овладевшего мной год назад.
Я попытался развязать бант, открыть сначала пакет, затем коробку, но у меня ничего не вышло. Тогда попробовала она, потом один за другим все домашние и друзья. Тщетно! Жена продолжала предупреждать: «Осторожно, не сломайте!» И вдруг меня осенило:
— Давайте попробуем той штукой.
Никто, кроме моей жены, не понял, какую штуку я имел в виду. Сходив за ее прошлогодним рождественским подарком, я со всей возможной осторожностью воспользовался им, чтобы открыть рождественский подарок этого года. И мне это с легкостью удалось.
Говоря о подарке этого года, должен признаться, что для меня по-прежнему остается главной загадкой, почему он мог сломаться. Зато, к своему великому счастью, мне удалось понять наконец, для чего служит прошлогодний — для того, чтобы открывать рождественские подарки.
Не уверен, что его изобрели именно для этого. Так или иначе, но мы нашли ему применение. Лучше поздно, чем никогда.
Когда девушка, открыв калитку, остановилась, подождала меня и, пропуская, сказала: пожалуйста.
Если я должен представить себе минуту, когда моя жизнь покатилась под откос, то вот она, эта минута.
Когда мне говорят: «Ты мог бы одеться получше». А я и так оделся получше.
Я засыпаю в поезде или в самолете, пусть совсем ненадолго. Открыв глаза, вижу перед соседом недопитый стакан апельсинового сока и пакетик с печеньем.
Тележка уже успела проехать, и неизвестно, вернется ли.
Минута, когда певец в конце концерта начинает одного за другим представлять музыкантов, и ты знаешь, что каждый из них собирается играть соло.
Друг говорит тебе: «Ты все равно идешь вниз, — торопливо завязывает пакет с мусором и вручает тебе. — Сделай одолжение, выброси в контейнер».
Ты должен сказать: «С удовольствием».
И спускаешься по лестнице с чужим мусором в протекающем, возможно, пакете.
Ты подходишь к стоянке такси. Собираешься сесть в первую машину, но непонятно почему каждый раз оказывается, что очередь не ее: таксист, стоящий первым, отрицательно качает головой и знаком показывает тебе на другую машину, не обязательно стоящую сразу за ним. При этом на его недовольном лице написано удивление: дескать, неужели трудно было понять, что не его очередь?
Заглавные титры спустя кучу времени после начала фильма.
Читаешь и думаешь: «А что же я смотрел до этого?»
Когда оказываешься перед дверью с табличкой Staff only («Только для персонала»), означающей, что простым смертным вход воспрещен.
Когда сдачу тебе дают монетами в пять центов, в два цента, в один цент…
Безусловно — цирк.
Достаточно проходить мимо (о том, чтобы переступить его порог, для меня не может быть и речи). Достаточно случайно увидеть афишу, свидетельствующую о том, что он в городе.
Я хороший отец: я провожаю детей в школу, перекидываюсь несколькими словами с мамами других ребят, говорю им, что у них красивые и милые дети. В один прекрасный день среди мам я отличаю одну: она хороша собой, она веселая и, надо сказать, соблазнительная. После этого мало-помалу я отдаляюсь от роли общительного родителя, интересующегося проблемами школы, чтобы сосредоточить внимание на этой маме, которая начинает нравиться мне, и я догадываюсь — чем черт не шутит? — что тоже ей нравлюсь. Я начинаю говорить тише и подхожу к ней ближе, иначе она не слышит, что я ей говорю, ведь я нарочно понизил голос. Я острю, стараюсь рассмешить ее, и она смеется, запрокинув голову. Несколько следующих дней я перед зеркалом проверяю утром, в форме ли я (то есть виден ли у меня живот), и, попрощавшись у школы с детьми, замечаю, что она стала одеваться наряднее и больше, чем раньше, пользуется макияжем. Я приглашаю ее выпить кофе, дальше мы начинаем обмениваться эсэмэсками — одна, другая, откровенничаем, смелеем. Потом, на некотором расстоянии от школы, — впрочем, не таком уж и большом — я ее целую. И то, что наши дети учатся в одной школе, не мешает нам сделаться любовниками.
Мы трахаемся по утрам. Проводим детей в школу — и удираем. Потрахались — и, как это обычно бывает с подобными парочками, болтаем голые в постели, хотя времени у нас немного: наступает минута, когда мы спохватываемся, что обоих ждет работа. С первого же раза мне становится понятно (нам становится понятно), что мы совсем не знаем друг друга, и единственная общая тема для разговора — школа: класс, учителя, оценки, домашние задания, школьные товарищи наших детей. И хотя поначалу мы избегаем этой темы, совсем обойтись без нее нам не удается.
Не самое возбуждающее на свете занятие — трахаться с утра пораньше и потом болтать об учителях вообще или об учительнице математики в частности, если к тому же через несколько секунд после криков «Да! Да! Да!» любовница спрашивает, должны ли мы брать репетиторов по английскому или в какой бассейн я вожу сына.
Однажды утром она говорит мне, что не помнит, сдал ли я деньги на подарок Элизабетте — девочке, у которой в субботу день рождения, и я признаюсь, что хотел сдать, но забыл. Я знаю, что не должен делать того, что собираюсь сделать, но пользуюсь представившейся возможностью, тем более что не знаю, удастся ли нам увидеться до субботы. И я поднимаюсь с постели, где мы лежим голые, и, голый, иду к своим брюкам, достаю из бумажника десять евро и даю ей. Она берет деньги, но не знает, куда их деть, потому что она тоже голая, и пока держит их в руке, а потом, когда наконец поднимается, кладет в сумку и, по-прежнему совершенно голая, вычеркивает имя моего сына из списка тех, кто должен внести деньги на подарок.
На этом темы разговоров были исчерпаны. Больше мы не виделись.
Год пролетел незаметно.
Так мы говорим в конце каждого года.
Спрашивается: а что сказать о медленных годах, которые никогда не проходят? Впрочем, на моем веку таких не было.
Ты должен кому-то позвонить. Звонишь, но оказывается, что его мобильник выключен. Ты раз за разом повторяешь попытку, после чего, отчаявшись, посылаешь эсэмэски — все более встревоженные. Наконец, далеко не сразу, приходит ответ. Ты читаешь его с радостным нетерпением.
Увы, это всего лишь: «Вызываемый абонент снова доступен».
Короче говоря, все это время ты топтался на месте.
Когда уборщица звонит сказать, что сегодня она не может прийти.
Ветровое стекло покрыто слоем грязи. Инстинкт подсказывает решение: включить стеклоомыватель и дворники.
С этой минуты видимость становится в сто раз хуже.
Когда в голову приходит идея, которая кажется мне прекрасной, настолько прекрасной, что забыть ее, я уверен, невозможно. Вскоре, однако, все попытки вспомнить ее остаются втуне. Помню только, что это была прекрасная идея, но к чему она относилась, хоть убей, не знаю.
Растения в доме.
Они занимают место.
Когда девочка в школьном дворе, по-моему понятия не имеющая о сложности жизни, спросила мою дочку, показывая на меня: «Это твой дедушка?»
И даже не столько это, сколько безудержно-веселая реакция моей дочери.
У нас вот уже несколько лет живет японский мальчик. Получается, что мы живем вчетвером: я, моя жена, дочка и японец. Он появился в один прекрасный день, и мы его приютили, сами не зная почему. Мы предоставили японцу кров и стол и со временем отдали его в детский сад. Мы стараемся не досаждать ему чрезмерным вниманием, но совсем не замечать его присутствия не можем.
Между моей дочерью и японцем большая разница. Очень большая. Например, моя дочка, сколько я ее помню (сейчас ей пятнадцать лет), никогда не потела, тогда как японец вечно обливается потом и от него плохо пахнет. Моя дочка моется, даже когда не потеет, а японец, стоит ему утром предложить принять душ, норовит удрать, поднимает крик, катается по кровати или прячется под кровать. Когда нам удается его заарканить, он начинает отчаянно рыдать. Все призывы к здравому смыслу ничего не дают: он начисто лишен здравого смысла. Приходится ждать, пока японец обессилеет от рыданий. Приходится ждать кучу времени.
Японец возвращается домой, будь то из детского сада или из парка, мокрый от пота. У его пота есть цвет, который колеблется от темно-коричневого до черного — чаще черный. Если японец остается дома, он все равно потеет так же, как в парке. Он носится по всему дому как угорелый, вскакивает на диваны, а иной раз бросается на людей с боевым кличем каратистов «Кия!» — это называется у него играть в кияйю.
Мы постоянно, даже зимой, держим окна открытыми настежь, чтобы при входе в дом не так чувствовался запах его пота.
Не знаю, приходилось ли вам слышать историю о белой и черной корове. Некто, намеревающийся купить корову, интересуется у крестьянина — владельца двух коров, белой и черной, — много ли они дают молока и хорошо ли оно. Крестьянин отвечает, что белая корова дает каждый день очень много хорошего молока.
— А черная? — спрашивает покупатель.
— Черная тоже, — невозмутимо отвечает крестьянин.
На этом история не кончается. Покупатель хочет знать, много ли они едят, и крестьянин отвечает, что белая ест очень много.
— А черная?
— Черная тоже.
Покупатель интересуется весом каждой, спрашивает об особенностях ухода за ними, и, отвечая, крестьянин всякий раз говорит о белой корове и каждый раз добавляет:
— Черная тоже.
Кончается тем, что покупатель не может удержаться от вопроса:
— Извините, а почему вы говорите только о белой корове?
— Потому что белая корова моя.
— А черная?
— Черная тоже.
Это я к тому, что моя дочка — это моя дочка, мой ребенок.
— А японец?
— Японец тоже.
Когда мы пытаемся поговорить с японцем, он, вместо того чтобы слушать нас, поворачивается спиной и норовит улизнуть. Он все время в движении. Лишь в двух случаях этот живчик не двигается, вернее, двигается, но не бегает сломя голову, — когда спит и когда смотрит по телевизору мультики: во сне он постоянно ворочается, расходуя уйму энергии, а смотря мультики, то сидит на диване, то ложится, то спрыгивает на пол, то, не отводя глаз от экрана, перескакивает с дивана на диван. Правда, ворочаясь во сне и смотря телевизор, он нам, слава богу, не мешает, и в это время мы находим его вполне сносным.
Иногда, смотря свои мультики, он делает то, чего я ни у кого до нашего японца не видел: не отрывая взгляда от телевизора, этот непоседа медленно вскарабкивается на спинку дивана и растягивается на ней. Непонятным образом ему удается ловко удерживаться наверху минут десять кряду, и эти десять минут — самое продолжительное за весь день время, в течение которого он не двигается, застыв на узкой верхушке диванной спинки. Впечатление такое, что при всей своей сомнительной в данном случае надежности это единственное место, где наш японец в состоянии преодолеть инстинкт непоседливости.
В эти минуты мы издали наблюдаем за ним с удивленными лицами, с какими следят в цирке за выступлением акробатов на трапеции. Иной раз, когда в доме гости, мы требуем от него не шуметь и подаем ему в этом пример. Все, включая нас самих, удивляются, почему японец выбрал наш дом, выбрал нас, и никто, включая нас самих, не может объяснить причину этого выбора.
С дочкой за ужином мы разговариваем. Иногда по вечерам она бывает неразговорчивой, иногда говорит охотно, и тогда мы болтаем на самые разные темы. Японец же с нами не ест, он ест или уже поел в другом месте — например, на диване, смотря свои мультики, и для нас чем дальше мы от него, тем лучше. Без японца нам спокойнее. Мы не хотим, чтобы нам мешали говорить с себе подобными, и бываем рады умиротворяющему воздействию на него мультиков, поглядывая в его сторону в надежде, что он в очередной раз уснет на диване и мы сможем перенести его в постель.
Нашему японцу постоянно подавай мультики, ради которых он вечно просит включить ему телевизор, и мы охотно соглашаемся. Когда же он об этом не просит, предпочитая, весь в поту, носиться с оглушительными воплями по дому, мы сами спрашиваем: «Хочешь мультики посмотреть?» И включаем телевизор, даже если японец говорит «нет».
Слово, которое японец произносит чаще всего, — «Кия!». Он может произносить его как несколько раз подряд «Кия, кия, кия!», сопровождая загадочными жестами, похожими на воинственные, так и соединять в одно длинное «Кияааааааай!», означающее, что он собирается решительно броситься на вас.
Это слово, заключающее в себе угрозу, не сходит у японца с языка. Вернее, сначала он бормочет что-то невразумительное, состоящее из набора слов типа форма / удар / защита / сильнее / вперед /дистанция, и только потом следует «Кияааааааай!».
Каждое предшествующее слово звучит все более решительно и подкрепляется угрожающими движениями тела и рук.
Я смотрю на него и, улыбаясь, киваю головой. Но вообще-то я его не понимаю, не понимаю, почему он такой непоседливый. Брал бы пример с моей дочки.
Его любимая игра под названием «игра в кияйю» заключается в том, что я должен неподвижно лежать или сидеть полулежа на диване либо на кровати, а японец тем временем располагается поодаль и как заведенный воинственным тоном произносит странный набор слов: смотри на него / вот он / руки / сильный / готов / защита / победить, после чего с истошным воплем «Кияаааааааааай!» неожиданно обрушивается на меня всей тяжестью своего тела, стараясь причинить мне нестерпимую боль коленом, стопой или локтем.
И причиняет-таки.
Я кричу от боли, прошу: кончай эту гребаную игру. Он плачет, злится:
— Ты сам сказал, чтобы мы поиграли в кияйю.
— А ты сказал, что будешь осторожен, — говорю я.
Но спорить с японцем бесполезно.
Многие коллеги при виде меня удивляются, что случилось, откуда на моем лице синяки, ссадины, царапины. И мне не хочется говорить, что виноват в этом японец, во избежание лишних объяснений я предпочитаю отмалчиваться, заставляя недоумевающих подозревать невесть что. С еще большим подозрением они смотрят на мою жену с опухшим лицом и синяком на скуле и не находят ничего лучше, чем посоветовать ей заявить на меня в полицию.
Лучшее для нас время дня — минута, когда японец засыпает. Лучшее, не считая, разумеется, часов, когда он в детском саду, а мы на работе. С тех пор как японец живет в нашем доме, мы необыкновенно любим свою работу, благодаря чему ее эффективность намного выросла. Не раз меня и мою жену, каждого на его работе, ставили в пример сослуживцам, отмечая наше трудолюбие и исполнительность. Никому невдомек, что мы работаем с удовольствием по той простой причине, что японец в это счастливое для нас время далеко.
Если же говорить о худшем времени, то оно приходится на уикенд, когда мы не ходим на работу, наша дочка не ходит в школу, а японец в детский сад.
По утрам японец обычно просыпается очень рано независимо от того, нужно ли ему идти в сад или нет. Не успев открыть глаза, он рывком вскакивает с постели и принимает стойку каратиста, готовый издать свой излюбленный боевой клич.
Через секунду он уже носится с воплями по дому, обливаясь потом.
Нужно стараться во что бы то ни стало быть на ногах раньше, чем японец проснется, прежде, чем мы услышим его неотвратимое приближение, до того, как он распахнет дверь в спальню, вскочит с разбега на постель и обрушит со всей силы удары, не разбирая, приходятся ли они по матрасу или по живым существам, каковые представляем собой я и моя жена. Потом японец завтракает, неизменно рассыпая корнфлекс не только на стол, но и на пол, опрокидывая чашку с молоком и невозмутимо топчась через минуту-другую в молочной луже.
После еды пальцы у японца всегда в разноцветной грязи, палитра которой странным образом не имеет ничего общего с цветом того или иного из съеденных блюд.
В субботу и воскресенье нам не остается ничего другого, кроме как заниматься с утра до вечера японцем. Мы стараемся дать ему возможность часами смотреть мультики, но это не спасает: субботние и воскресные дни в обществе японца тянутся так долго, что кажется, будто им не будет конца. Как правило, эти дни не обходятся для нас без некоторых увечий, не говоря уже о том, что нервы часто не выдерживают и мы с женой ссоримся из-за японца, настаивая каждый на своем праве куда-нибудь улизнуть в конце недели (хотя бы на уикенд). У моей дочки японец вызывает самые настоящие приступы истерии, и она нередко бросается на него с кулаками, так что нам приходится загораживать его собой, думая при этом, что мы были бы рады, если бы кто-нибудь хорошенько его поколотил. Когда дочке удается преодолеть живую преграду, японец, чувствуя, что дело плохо, становится в боевую стойку и с криком «Кия!» идет в контрнаступление, нанося ей один за другим болезненные удары, и она заливается горючими слезами, а японец говорит, что он не виноват, что она начала первая. И нельзя сказать, что он не прав.
В конце концов мы все трое прощаем японца, чтобы не озлоблять его лишними упреками. По субботам и воскресеньям мы стараемся занять японца, водя его в парк, где ему доступна уйма развлечений: он может, пренебрегая опасностью, лазать, пока не надоест, по деревьям, карабкаясь с ветки на ветку, с бешеной скоростью бегать вверх-вниз по крутой деревянной горке, может ни с того ни с сего давать кулаком под дых кому-то из сверстников, скидывать малышей с качелей, чтобы тут же броситься наутек, может давить улиток и все это время обливаться темно-коричневым или черным потом.
Безусловно, лучшее для нас время с тех пор, как в доме появился японец, — утро понедельника. Открыв в понедельник утром глаза, мы с женой смотрим в постели друг на друга и блаженно улыбаемся. И даже если за дверью слышится приближающийся топот японца, нам все равно. Все равно потому, что в понедельник утром происходит запуск японца на детсадовскую орбиту.
Если в остальные будние дни мы с женой изо всех сил стараемся переложить друг на друга обязанность провожать японца в сад, то в понедельник отчаянно боремся за право быть его провожатым. Что касается меня, я в таких случаях готов на любой бартер, и переговоры идут весело благодаря неизменной утренней эйфории в первый день недели, когда мы кажемся очень даже счастливой парой.
После двух дней с японцем на голове мне не терпится во что бы то ни стало самому отвезти его в детский сад. Я сажаю его на мотороллер и полным ходом мчусь к саду. В отличие от других дней, когда я считаю нужным отвести его внутрь, чтобы для собственного спокойствия передать с рук на руки воспитательнице, утром в понедельник, сытый по горло мучительными выходными, я делаю то, что может показаться ужасным лишь человеку, не представляющему себе, что значит провести два дня с японцем: подъезжая к детскому саду, заранее сбрасываю скорость и, остановившись у ворот на секунду, которой достаточно, чтобы опустить ноги на землю, хватаю японца и вталкиваю во двор. Воспитательницы успели к этому привыкнуть и ждут меня, чтобы принять его раньше, чем он упадет, споткнувшись (на всякий случай я не снимаю с него шлема).
После этого я даю газ и устремляюсь навстречу жизни, работе, любому делу, к которому японец не имеет ни малейшего касательства.
Дома, стараясь отвлечься от мыслей о японце, я любуюсь дочкой. Ей с трудом и не сразу удалось привыкнуть к присутствию японца, но в любом случае, по-моему, она переносит его присутствие более стойко, нежели мы. Она терпеливее нас, и если он ее раздражает, не только не канючит, но, умея постоять за себя, сама выясняет отношения с ним. Нас она ни в чем не винит. Честно говоря, иногда своими выходками японец даже забавляет ее. Часто я думаю, глядя на нее, что был бы рад, если бы она была похожа на меня, но поскольку не уверен, что это так, мне кажется, что я охотно бы согласился быть похожим на нее в том, как трезво она смотрит на мир, как уверенно чувствует себя в жизни. Мне нравится наблюдать за ней, смотреть на нее, когда она разговаривает с другими. То, как она двигается, как говорит по телефону, как рассуждает, как заступается за слабых, не оставляет меня равнодушным. Я люблю ее безмерно, мне очень хорошо с ней. Думаю, что она — мой самый любимый в мире человек.
А японец?
Японец тоже.
Когда тебе показывают чьего-нибудь двойника и ты видишь, что он на него не похож.
Операторы колл-центра звонят мне, чтобы сделать выгодное коммерческое предложение, но им не хватает настойчивости. Говорю им, что я работаю, и они тут же трусливо кладут трубку.
Мне бы хотелось, чтобы они были настойчивее, чтобы уговаривали меня, стараясь убедить в ценности предложения, чтобы проявляли должную назойливость.
Разумеется, так или иначе, я все равно бы сказал нет.
Нравящаяся тебе женщина хочет привести пример мужчины, которому она бы дала. Задумалась и начинает: типа…
И ты ждешь, что она скажет: такой, как ты.
Но она этого не говорит. Никогда.
Я возвращаюсь из Милана. Девять часов вечера, а быть может, чуть больше, потому что поезд опаздывает. Он сбавил скорость задолго до прибытия на вокзал, и этому я всегда рад. Я всегда жду минуты, когда, будь то днем или ночью, поезд начнет медленно проезжать через какой-нибудь населенный пункт, и это позволит мне заглянуть в окна и мельком увидеть людей, занимающихся своими делами, сидящих за ужином, увидеть включенный телевизор, человека, который одевается, который спешит к телефону. Который плачет или, если мне повезет, смеется. Я могу увидеть целые города, которые живут так же, как живу я, но без меня, не зная о моем существовании, не подозревая, что в эту минуту перед моими глазами пробегают чужие жизни и я не только оцениваю их, но и воссоздаю. Оставаясь невидимым, я убеждаюсь, что мир не стоит на месте. Убеждаюсь вместе с другими пассажирами поезда в ту минуту, когда путешествие для меня по-настоящему только начинается.
Когда не понимаешь, о чем говорит реклама, это значит, что рекламируемый товар — машина.
Люди, которые на бегу показывают мне издали знаками, что позвонят позже. «Созвонимся», — читаю я по губам. Как бы не так: обещают позвонить и не звонят.
Когда официант приносит мне заказанное блюдо, а остальным еще нет. Я смотрю на соседей по столу, давая им понять, что жду от них слов: «Ешь, а то остынет».
Но они молчат.
Убирая со стола грязные от соуса тарелки, счищать остатки соуса в мусорное ведро.
Две фразы, преследующие меня всю жизнь:
«Если я скажу тебе, из чего делают моцареллу, ты больше в рот ее не возьмешь».
«Труднее всего приготовить спагетти аль помодоро».
Дружно сидим за ужином. Болтаем, едим, пьем вино. В один прекрасный момент кто-нибудь говорит мне:
— Расскажи ту забавную историю. — И приглашает остальных: — Послушайте, вам понравится. История и впрямь забавная.
Все молча поворачиваются ко мне.
Трудная минута.
При человеке не говорят про него: «Не представляешь, какой он симпатяга, не представляешь, какой он умница, не представляешь, какой он красавец». Не говорят в ожидании рассказа: «Не представляешь, какая забавная история». Обычно тех, к кому обращены такого рода слова, ждет разочарование.
Но деваться некуда — приходится начинать. И когда я закончу, слушателям не останется ничего другого, кроме как подумать: «Ну и что тут забавного?»
Все гигантские тоблероны, которые можно увидеть только в аэропортах.
В доме, где мы поселились, переехав в Рим, были высокие потолки, так что сама собой напрашивалась антресоль, за счет которой увеличивается площадь квартиры. Поэтому, вселившись, мы с женой выбрали себе комнату для спальни и решили, поскольку комната была небольшая, поставить кровать внизу и заказать антресоль с встроенным платяным шкафом.
Так мы и сделали. Рядом с кроватью начиналась лестница, ведущая наверх, где в длинном встроенном шкафу мы держали одежду.
Первую пару дней я не мог нарадоваться такому удачному решению: я поднимался наверх, брал из шкафа одежду и, довольный, возвращался вниз. Но уже на третий или на четвертый день, точно не помню, я спросил жену, собиравшуюся подняться на антресоль: «Не захватишь заодно рубашку для меня?»
С тех пор я туда больше не поднимался. Я ждал, когда туда полезет она или кто-то еще, и просил принести мне то трусы, то брюки, то что-нибудь еще. Вскоре жене это надоело, и в один прекрасный день я услышал от нее:
— А что тебе мешает самому взять свою одежду?
Но было поздно. Я уже решил на антресоль больше не лазить.
Я стал носить две имевшиеся внизу рубашки, начал стирать по вечерам трусы, чтобы чистыми надеть их утром, а одну и ту же майку носил теперь по несколько дней. Время от времени приходилось перехватывать вещи после стирки, пока их не переправили наверх, — иначе мне было бы нечего надеть. Кое-кто из друзей, с которыми я делился, спросил меня однажды:
— А почему бы тебе не прикупить что-нибудь из одежды?
Я ответил, что доволен своим гардеробом, имея в виду вещи, которые спустил с антресоли в первые два дня.
Настал день, когда мы сменили квартиру. Новая квартира была в том же районе и оказалась с такими же высокими потолками. Спальня в ней тоже была маленькая. Против антресоли я не возражал, но предложил сделать наоборот. Жена поняла, что я имел в виду, и согласилась со мной. Теперь у нас большой платяной шкаф внизу, а наверху кровать и две тумбочки. На антресоль ведет красивая винтовая лестница, правда, довольно крутая.
В первый вечер, несмотря на крутизну лестницы, я с удовольствием взобрался наверх. И во второй и в третий тоже. А на четвертый объявил: «Сегодня я лягу с сыном». И, пройдя в его комнату, сказал: «Подвинься». Лег рядом, и мы дружно заснули. Утром я проснулся в хорошем настроении, довольный, что не пришлось лишних два раза лазить по лестнице — с вечера наверх и с утра вниз. Я и без того уже был внизу.
Жена спросила:
— Почему ты сегодня не спал?
— А я спал с ним.
То же повторилось и на следующий вечер. После этого я попробовал лечь на диване, и мне понравилось. С тех пор на антресоли я уже не спал.
Зато с одеждой больше никаких проблем.
Люди, которые хотят знать, как работает то или иное устройство: им мало того, что оно работает.
День, когда я начал изучать химический состав на этикетках минеральной воды.
Ума не приложу, почему ни одна из женщин, которых я знал в жизни, ни разу не поступила так, как поступил бы я, если был бы женщиной. Будь я женщиной, я бы вышел в один прекрасный день из дому с уймой денег и купил на всю сумму прокладок. В таком количестве, чтобы хватило на годы. Гору картонных коробок с упаковками по тридцать, по пятьдесят, по сто штук. Я вызвал бы грузовое такси и перевез покупку на заранее арендованный исключительно для прокладок склад. И, на худой конец, был бы рад оставить сотню-другую в наследство.
Уж я бы позаботился о том, чтобы избежать случаев, когда начинается менструация, а у тебя нет прокладок. Как будто ты забываешь про менструацию и она каждый раз застает тебя врасплох.
Участниками этой истории были я, моя мать и президент Джорджо Наполитано. И связана эта история с занятиями каждого из нас троих: я пишу сценарии, моя мать владеет рестораном, а Джорджо Наполитано в течение многих лет был президентом Италии.
Я пишу сценарии для ряда известных режиссеров, благодаря чему оказался однажды в числе кандидатов на премию «Давид ди Донателло». По традиции в день вручения премии кандидаты встречаются утром в Квиринальском дворце с президентом Республики. Таким образом, нам с Наполитано предстояло встретиться и обменяться рукопожатием.
Узнав об этом, мать тут же позвонила мне с настойчивой просьбой:
— Когда увидишь Наполитано, обязательно скажи ему, что он играл свадьбу в моем ресторане.
— Боюсь, что не смогу этого сказать.
Она настаивала:
— Прошу тебя, обещай, что скажешь, ему будет приятно.
— Мама, а ты уверена, что он играл свадьбу в нашем ресторане? — спросил я.
Она обиделась.
— Обещай!
В то утро, когда я первый раз в жизни оказался в Квиринальском дворце, все остальные весело улыбались и потому, что были выдвинуты на премию, и потому, что попали в Квиринальский дворец, и потому, что день выдался погожий и солнце, проникая через широкие окна, заливало зал. Я тоже был в хорошем настроении, польщенный местом в списке номинантов на почетную премию, но в то же время не забывал, что мне придется прервать церемонию словами: «Простите, господин президент, но я должен сказать вам одну вещь». И, к всеобщему удивлению, произнести заготовленную фразу «Вы играли свадьбу в ресторане, принадлежащем моей семье», и, как заверила меня мать, президент будет рад услышать это.
Каждый, по очереди вставая, пожимал руку президенту, который, коротко улыбнувшись, переходил к следующему. Никто ничего президенту не говорил, и хорош бы я был, если бы позволил себе нарушить строгую церемонию. Так что я просьбу матери не выполнил.
Расстроенная мать месяцами допытывалась, почему я этого не сделал. Я пытался объяснить ей причину, но она ничего не хотела слушать и только повторяла грустно: «Но ты же обещал».
Однако дело этим не кончилось. Президент Итальянской Республики избирается на семь лет, и до конца этого срока я еще несколько раз номинировался на «Давида ди Донателло». И каждый раз мама с нетерпением ждала объявления короткого списка. Ее интересовала не сама премия, ей было важно, чтобы я оказался в числе претендентов и она могла позвонить мне, чтобы потребовать: «Обещай, что теперь ты ему это скажешь».
Не успевали обнародовать список с моей фамилией, как она звонила. Я тоже с нетерпением ждал объявления шорт-листа, но потому лишь, что надеялся не попасть в него, остаться за бортом: психологическое бремя с каждым разом становилось все невыносимей. И что же? Объявляли кандидатов, и друзья наперебой звонили мне с поздравлениями или присылали поздравительные эсэмэски, но меня это по-настоящему не радовало. Я знал, что должен радоваться, хотел бы радоваться, но при всем желании радоваться не мог. Почему? Да потому, что тут же неизменно звонила моя мать. И наступало утро, когда я шел в Квиринальский дворец на соответствующую церемонию, все участники которой светились от счастья — все, но только не я: меня мучила мысль о минуте, когда я должен буду, пожимая президенту руку, произнести злополучную фразу. Потому что на этот раз я действительно должен был ее произнести. Должен был побороть нерешительность, пересилить не покидавший меня страх. Иначе я снова глубоко огорчил бы мать.
Важно было набраться храбрости, и я говорил себе: сейчас я встану, пожму ему руку и скажу: «Господин президент, я должен вам сказать одну вещь». И, пока ретивые охранники будут тащить меня к выходу, выпалю скороговоркой, как выпаливают в рекламе противопоказания к применению лекарств: «выиграли свадьбувнашемрестораневырадычтоявамэтосказал?»
Однако сколько я ни репетировал, в результате ничего не менялось: президент протягивал мне руку, улыбался и переводил взгляд на следующего, так и не услышав от меня заготовленной фразы. А не произносил я ее потому, что не решался, потому что подобное было совершенно невозможно. Покидая после этого Квиринальский дворец, я думал, что в следующий раз должен буду прийти с матерью, чтобы показать ей невозможность грубого и, главное, бессмысленного нарушения церемонии. Но тут же представлял себе, как она, не успевает президент войти в зал, бросается к нему, чтобы сказать: «Вы играли свадьбу в моем ресторане!»
Впрочем, это еще не все. Должен признаться в одном: если я упорно не говорил президенту о его свадьбе в нашем ресторане, причиной тому, куда более веской, нежели мешавшая мне робость, было подозрение, что в очередной раз мою мать подвела память. При ее памяти я не исключаю, что она путает президента Наполитано с кем-то другим и что много лет назад в нашем ресторане мог играть свадьбу не он, как она утверждает, а неведомый неаполитанский политик. Правда, скорее всего, вовсе даже и не политик, а человек с похожей фамилией или просто человек из Неаполя[2] — мало ли кто. Я хорошо знаю свою мать, и ей ничего не стоило вбить себе в голову, что это был Наполитано. Послушай я ее, я мог бы рано или поздно на встрече с президентом выложить ему историю с его свадьбой в нашем ресторане и при всех получить ответ, что этого не было. Услышав мой отчет, мать преспокойно сказала бы: «Ну да, значит, это был кто-то другой, не знаю, кто именно, но я запомнила Наполитано. Бывает».
Могло быть и иначе. Допустим, я, собравшись с духом, выполняю ее просьбу, он меня выслушивает, охрана меня не арестовывает, и он подтверждает: «Да, правильно, я женился в вашем ресторане». И добавляет, что для него это не имеет значения. Короче говоря, вопреки предположению моей матери, он вместо того, чтобы радоваться напоминанию об этом, считает, что ему все равно, где он играл свадьбу.
Допустим все-таки, что моя мать права. Но какое для него, ныне президента Республики, может спустя столько лет иметь значение, что кандидат на «Давида ди Донателло» — родственник хозяина ресторана, где он, Наполитано, якобы отпраздновал свадьбу? «Ну отпраздновал, ну и что?» — сказал бы он мне. «Как ну и что?» — сказал бы я ему.
К счастью, хвала небу, семь лет президентства Наполитано пришли к концу. Перед этим он решительно объявил, что, несмотря на непрекращающееся давление со стороны всех политических сил, не согласится на новый президентский мандат. Я его понимал: согласие на переизбрание было бы очевидной ошибкой. Многие, правда, находили, что он не прав, что разумнее было бы все же согласиться. Моя мать говорила, что было бы хорошо, если бы он остался, и я знаю почему. Многие влиятельные газеты пытались давить на него, но Наполитано был тверд и не уступал давлению: вопрос о переизбрании был для него решен раз и навсегда.
К чему это привело, все мы знаем. Ни Проди, ни Родота, ни Марини не получили в парламенте достаточного количества голосов, и это грозило серьезными последствиями. Что-то нужно было делать, и лидеры некоторых партий обратились тогда к Наполитано в поисках пути выхода страны из глубокого кризиса или по меньшей мере решения деликатного вопроса о президенте Республики. Они попросили его согласия на переизбрание, и в конце концов он счел своим долгом согласиться.
В Италии больше всех этому переизбранию радовалась моя мать, а меньше всех, может быть, я. Почему? Да потому только, что еще семь долгих лет мне предстояли мучения с историей свадьбы Наполитано.
И я решил: все, бросаю писать сценарии, но тут же понял бессмысленность и губительность этого решения.
Однако, на мое счастье, спустя некоторое время забрезжила новая надежда: Грилло[3], непонятно почему, с какой стати, начал поднимать вопрос об импичменте Наполитано. И тут, несмотря на то, что как политик Грилло мне совершенно не нравится — да и как комик никогда, должен признаться, не нравился, — в голове шевельнулась тайная мысль, что импичмент решит мучившую меня годами проблему. Каждое утро я жадно набрасывался на газеты и, когда читал в них, что требование импичмента — нонсенс, абсурд, говорил про себя: не будем спешить с выводами, очень может быть, что в этой позиции есть здравый смыл, я бы не торопился. К сожалению, в силу как раз абсурдности вопроса об импичменте надежда на решение мучившей меня проблемы почти тут же улетучилась. На самом деле существовала и другая возможность ее решения, более честная, а также более вероятная, поскольку всецело зависела от воли самого президента. Наполитано согласился на переизбрание, но, давая согласие, оговорил для себя право подать в отставку, если в стране произойдут реформы, позволяющие ей выйти из тупика, в котором она оказалась. «Так осуществим же эти реформы, черт возьми!» — с жаром говорил я, готовый приветствовать любые реформы.
Тем временем в первый год второго президентства Наполитано меня выдвинули на «Давида ди Донателло» за сценарий фильма Паоло Вирци «Цена человека». Позвонивший мне с этой новостью не забыл спросить:
— Ты рад?
— Еще бы! — ответил я. — Очень рад.
Но на самом деле и не думал радоваться. Мне было не до радости, потому что, как я и догадывался, через минуту меня ждал звонок матери.
— Я тебе ничего не говорю, — сказала она, — за меня говорит судьба, это судьбе было угодно, чтобы перевыбрали Наполитано на второй срок и чтобы ты наконец сказал президенту, что он играл свадьбу в нашем ресторане.
«Это судьба», — повторяла она. И ни дать ни взять была по-своему права. Сомнений не было: Наполитано переизбран для того, чтобы судьба свела со мной счеты. И мне оставалось только сказать себе: «Коль скоро его переизбрали, коль скоро до импичмента дело не дошло, коль скоро по поводу реформ все еще идут споры, значит, судьбе угодно, чтобы я сделал то, чего ждет от меня мать. Но решись я на это, хорош я буду в глазах президента Республики, в глазах коллег по кино. Ну и наплевать, я все равно это сделаю. Так угодно судьбе». И я приготовил быструю вступительную фразу на первый момент, когда буду пожимать ему руку, и он будет вынужден слушать меня, и я перейду к словам, которые должен сказать ему, и он ответит, что я путаю его с кем-то другим или что ему это неинтересно. «Знаю, — найдусь я, — но я обещал матери, что скажу вам это, и сдержал обещание».
Я надел темный костюм, как того требует церемониал, и отправился навстречу судьбе.
Дождавшись, когда все займут свои места, сотрудник протокола объявил, что в этом году церемония будет проходить по-новому. Вместо того чтобы подходить к президенту и пожимать ему руку, мы должны были просто вставать, когда назовут наше имя, и тут же снова садиться. Я спросил сидевшего рядом:
— Ты готов будешь подтвердить, что в этом году все поменялось?
— Что с тобой? — ответил он вопросом на вопрос. — Тебе нехорошо?
Я промолчал.
Потом я все понял. Поскольку о том, почему в последнее время я хожу мрачный, мне случалось говорить, болтая по вечерам с друзьями — особенно с теми, кто донимал меня вопросом, почему я не рад выдвижению меня на «Давида ди Донателло», — можно было не сомневаться, что кто-то из них рассказал об этом президенту. Не исключено, правда, и то, что при одном из наших вечерних разговоров мог присутствовать какой-нибудь агент итальянских секретных служб, выдававший себя за режиссера, журналиста, банкира — мало ли за кого? — и что этот оборотень поспешил донести обо всем президенту или его команде. И президент смекнул, что на этот раз я не удержусь, и, будучи нашим общим президентом, то есть президентом каждого человека в этой стране, а следовательно, и моим, решил избежать этой щекотливой минуты и изменил церемониал. Возможно, — чем черт не шутит? — он давно знал, что я должен был ему сказать, притом что сказать ему я мог больше, чем он ждал от меня, и поэтому спешил, пожав мне руку, тут же отвести взгляд. И кто знает, возможно, он не хотел быть переизбранным еще и поэтому, думая: я успешно избегал этого семь лет, и что мне делать теперь? И может быть, кто знает, в тот день, когда он позволил уговорить себя дать согласие на переизбрание, он дал его потому только, что кто-то предложил ему изменить злополучный церемониал. И кто знает, может быть, он подумал: это последний раз, а потом проведут реформы, и я подам в отставку.
Как бы не так! Он побоялся, что реформы затянутся, почувствовал неотвратимое приближение очередной церемонии вручения премии «Давид ди Донателло» и подал в отставку.
Приехав к кому-нибудь погостить, ты первым делом должен принять душ. Иногда ты делаешь это охотно, иногда нет. Иногда тебе это нужно, иногда в этом нет ни малейшей необходимости. Но в любом случае ты должен принять душ, ибо, принимая с дороги душ, показываешь, что ты моешься. Ты просто обязан успокоить хозяев дома.
Когда кто-то говорит тебе, что ты должен знать, как он тебя любит, почти всегда он собирается сказать тебе что-то неприятное.
«Даже если я меняю место жительства, даже если представить, что поменял этот свет на тот, я почти всегда оказываюсь с самим собой, с привычным самим собой», — говорил Чоран.
Но, по крайней мере, он оказывался с Чораном.
Когда ты называешь молодцом сына, который попросил тебя: папа, посмотри на меня, а ты на него не посмотрел и все равно уверенно называешь его молодцом. «Молодец!» И в ту же секунду понимаешь, что никакой он не молодец, что он не сделал ничего достойного похвалы, о чем свидетельствует его удивленный вид.
Всю жизнь, задолго до того, как я стал взрослым, меня не покидало чувство неудовлетворенности. Ребенком — по воскресеньям и в праздники, взрослым — за ужином с друзьями. Когда мы закончили есть, наступает время сладкого, мороженого, воскресных пирожных. Кремов, сливок, рикотты, шоколада. Пирожных, тортов, канноли. Когда я был маленький и теперь, в зрелом возрасте, я спрашивал и спрашиваю: «Можно я пойду и выберу сладкое?» Или не спрашивал и не спрашиваю, а решительно говорю: «Схожу за сладким».
С тех пор как я обрел дар речи, дар понимания, мне всегда отвечали: «Подожди».
И я ждал, ждал долго, и когда ожидание начинало казаться мне бесконечным, спрашивал снова. И снова, всю жизнь, мне отвечали: «Подожди».
Я так и не понял, почему сладкого нужно ждать. Вечная история.
Когда настает летний день и начинают готовить рисовые салаты.
К людям, многими особенностями отличающимся друг от друга, можно добавить тех, что ждут не дождутся, когда наступит лето, и тех, что ждут не дождутся, когда оно кончится. Представители этих двух человеческих особей делятся в зависимости от чувства времени: первые считают, что лето кончается слишком быстро, тогда как вторые находят, что ему нет конца.
Последних меньше, но они есть. Их меньше, но при этом больше, нежели явствует из статистики, поскольку они стесняются выражать нетерпение, скуку. Они маскируются, подобно тем, кому на экзитполе бывает стыдно признаться, за кого они на самом деле проголосовали, и они называют кандидата, который, как им кажется, нравится опрашивающим. И когда кто-то говорит противникам лета: «Какое прекрасное лето, правда?!», их так и подмывает ответить нет, но они отвечают да.
Я принадлежу к последним и долгие годы стыдился признаваться в этом. Однако в конце концов мне надоело играть в прятки, и я робко стал намекать на нелюбовь к лету, вызывающему у меня разве что глухое раздражение. Это свойство никак не отразилось на моей жизни по той простой причине, что многие любители лета не допускают даже мысли о том, что кому-то оно может не нравиться. Если ты об этом говоришь, они тебя не слушают или смеются и хлопают тебя по плечу, словно хотят сказать, что ты шутишь. С тех пор как я осознал свою принадлежность ко второй разновидности, ничего ровным счетом не изменилось: я говорю о своих летних планах начиная с весеннего дня, когда открывается сезон навязчивых вопросов о том, что ты собираешься делать этим летом, и в результате провожу лето где-нибудь на море или в горах, чтобы, вернувшись, рассказывать, что я делал этим летом, и даже показываю летние фотографии, если ко мне пристают с настойчивыми (причем очень настойчивыми) просьбами показать их. Одним словом, радости мало.
Нам, закоренелым нелюбителям лета, кажется, что разговоры об августовских отпусках продолжаются чуть ли не восемь месяцев кряду. Нам нравится первый день на море и уже меньше — второй. И потом баста. Баста потому, что, приезжая на море, даже на такое прекрасное море, как на многих побережьях Италии, ты можешь купаться. И что дальше? Сколько времени занимает одно купание? Скажем с преувеличением: полчаса. Нет, скажем, дольше: час. А что потом? Все остальное время? Все остальные дни отпуска? Ты можешь только купаться. Сегодня, завтра, послезавтра… Ни о каком удовольствии не может быть и речи. Жара, липкий пот, разного рода неудобства, включая песок, забивающийся всюду, острые камни, оставляющие следы порезов на всю жизнь. Летом ты должен оставаться самим собой, но в улучшенной версии: тебе следует быть более симпатичным, более общительным, более беспечным, более безрассудным. Какую бы глупость ты ни сделал, на тебя смотрят снисходительно: дескать, ну и что? Мы ведь на отдыхе…
Газет не читаешь, книги разбухают от влажности. Нельзя смотреть без раздражения на взрослых людей, которые, выйдя из моря, катаются, мокрые, по песку, а другие, стоит попасть песчинке на их подстилку, проклинают во всеуслышание прошедших мимо и час с лишним трясут подстилку, чтобы потом еще час с лишним тщательно ее расстилать. Вдобавок ко всему поблизости обязательно находится человек, который, едва начинает портиться погода и тучи заволакивают солнце, говорит: «А ведь надо сказать, что так гораздо лучше пристает загар». Не знаю, кто первым пустил этот слух и почему люди приняли его на веру и повторяют, а также что мешает им в таком случае ездить на море зимой, а не летом. И тебя со всех сторон непрерывно зовут купаться, и даже если ты говоришь: «Не могу, я только что поел», это не помогает. Уговаривающим кажется, что это не имеет значения, как и то, что дети отправляют в рот еду, подобранную с земли, — дескать, это полезно, поскольку способствует образованию антител. И ты уже не знаешь, может, ты должен говорить сыну: «Смотри, что валяется на земле. Почему бы тебе не поднять и не съесть?»
Что касается меня, я провожу лето, старательно улыбаясь налево и направо, чтобы показать всем, что доволен, потому как другие счастливы, если видят тебя на отдыхе счастливым. Но в глубине души я мечтаю о том, чтобы рано темнело, перебираю в памяти все свои красивые свитера, у меня текут слюнки, когда я думаю о густых зимних супах, о горячем бульоне с тортеллини. Я завораживаю себя воображаемыми картинами, где прижимаюсь лбом к оконному стеклу, за которым хлещет дождь, или торопливо запахиваю пальто, выходя из парадного.
Все лето я провожу в ожидании зимы.
Вообще-то лучше не говорить, что ты сидишь летом в городе, потому что, скажи ты это, как тут же набежит куча желающих оставить тебе ключи, чтобы ты поливал у них дома цветы.
Одна женщина сказала мне, что находит меня по-настоящему привлекательным и что, окажись я в ее вкусе, между нами что-то обязательно было бы.
После этих слов я больше недели ходил как в воду опущенный.
Не могу сказать, что мне не нравится ужинать в гостиницах. Напротив: ужиная в гостинице, я чувствую себя уютно, как дома.
Единственное неудобство — необходимость ужинать рано. Нельзя засиживаться, чтобы не остаться в числе последних. Наступает минута, когда официанты начинают бегать, и ты слышишь отовсюду легкое позвякивание: это накрывают к завтрашнему завтраку освободившиеся столы, расставляя на них чашки и раскладывая ложечки.
Рождественское убранство улиц сразу после Рождества.
Сколько себя помню, дома говорили, что, если пить воду после молока, будет изжога. Неудивительно, что эта история с изжогой меня всегда пугала. Мне объясняли: «Если пьешь сначала воду, а потом молоко, ничего не будет. Но помни, что ты не должен пить сначала молоко и сразу после него воду, иначе у тебя будет изжога. Изжога означает, что начнется отрыжка, тебя станет тошнить и может вырвать».
Я вырос с убеждением, что так и должно быть. После молока — никакой воды. Это было одним из первых усвоенных нами уроков. Если мне хотелось пить, я ждал по два и даже по три часа, умирал от жажды, но не пил. А если больше не мог терпеть, единственное, что я мог себе позволить, — пить то же молоко. Но это делало бессмысленным счет времени от питья молока до питья воды. И становилось непонятно, когда можно будет наконец-то попить водички.
Когда я вырос настолько, что во мне проснулся бунтовщик, я решил проверить справедливость родительского предостережения. Я выпил молока и сразу после него глоток воды — всего один глоток. Мне было страшно, но я это сделал, после чего сел в кресло и стал ждать результата. Не знаю почему — может быть, от страха, от нервного напряжения в ожидании последствий, а может, в подтверждение родительских слов, которым мне, с моими бунтарскими настроениями, упорно не хотелось верить, но случилось худшее: я почувствовал кислый комок, подступающий к горлу, своего рода позыв к рвоте. Ощущение было до того отвратительное, до того мерзкое, что я в панике вскочил на ноги и бросился к туалету, распахнул дверь и еле успел наклониться над унитазом. Короче говоря, меня все-таки вырвало.
С тех пор я решил больше не рисковать.
Спустя много лет я встретил Габриэллу. Мы полюбили друг друга. Утром после того, как мы первый раз спали вместе, мы позавтракали круассанами с горячим молоком. И тут Габриэлла взяла большой стакан и наполнила его водой. Я смотрел на нее с ужасом, думая: нет, это невозможно, а она тем временем подносила стакан ко рту. Я не выдержал и, вскочив, закричал:
— Стой! Что ты делаешь? Опомнись!
Она замерла в страхе со стаканом в руке.
— Подожди, не делай того, о чем пожалеешь, поставь стакан, — сказал я. И объяснил, что нельзя пить сначала молоко, а потом воду. — Разве не знаешь? Твои родители тебе этого не говорили?
Габриэлла, когда я замолчал, а она перестала бояться, что я сошел с ума, спокойно объяснила, что с малых лет каждое утро пьет по стакану воды после молока. Это привычка, в которой она не видит ничего плохого и от которой не собирается отказываться.
— Но сперва, наверно, ты пьешь воду, а потом молоко, — предположил я. — Так можно. Нельзя делать наоборот.
— Ничего подобного. Всегда воду потом.
И, взяв стакан с водой, она осушила его залпом.
Я все утро не отходил от нее, недоверчиво наблюдая за ней, чтобы она ни делала.
Все обошлось: ни отрыжки, ни мучительной гримасы, ни малейшего намека на тошноту.
В следующие дни я спрашивал всех и каждого:
— Знаешь, что делает Габриэлла? Пьет воду после молока — и хоть бы хны.
— Ну и что из того? — слышал я в ответ.
Со временем я обнаружил, что мир полон людей, которые пьют воду после молока — и хоть бы хны. Подумать только!
Звуковая заставка телевизионных новостей, доносящаяся из окна чужого дома утром или в часы послеобеденного отдыха.
В Мантуе, в номере гостиницы, мне сразу бросился в глаза фумигатор от комаров.
Неудивительно, что мне это не понравилось: вместо того, чтобы гарантировать защиту, его наличие настораживало, наводя на мысль о неизбежности комариного нашествия.
Когда в любом уголке мира ребенок с конструктором «Лего» на столе спрашивает отца: «Ты мне поможешь?»
Играя с сыном в футбол или во что-нибудь еще, я часто даю ему выиграть. Особенно когда вижу его чересчур азартным. Я знаю, что он не любит проигрывать, но знаю также, что всегда выигрывать нельзя, и учу его мириться с поражениями. И с моей помощью он учится проигрывать, хотя, глядя на него, я понимаю, что он делает это исключительно ради меня, как ему это ни трудно. Я уверен, что поступаю правильно, знаю, что действую ему во благо.
Но уже через минуту мне больно на него смотреть, и я, не выдержав, спрашиваю:
— Хочешь попробовать отыграться?
Женщины, только что вышедшие их парикмахерской.
Что ни возьми — все с корицей.
В Неаполе мы поднялись на борт, я и четверо моих друзей, и пароход показался нам маленьким. После остановки в Трапани нас ждал Тунис. Почему мы не полетели туда самолетом, уже не помню. Кажется, чтобы сэкономить на дороге, кажется, нам нравилось думать, что у нас мало денег и что мы не боимся трудностей. А корабль, а палуба, где предстояло спать в спальных мешках, а порт, который отдаляется или приближается, а восход и закат! А встречи в пути! Путешествуя на пароходе, представляешь себе далекие времена, и тебя не пугает долгий путь от Неаполя до Туниса. Теперь, когда ты его проделал, ты понимаешь древних мореплавателей.
Мы выехали в разгаре августа, теша себя мыслью о перепадах температур. Только об этом и говорили. На пароходе было жарко, в Тунисе должно было быть жарче, в пустыне еще жарче. По мере того как жара усиливалась и уменьшалась влажность, волшебное свойство перепада температур проявлялось ночью. Зная, что нас ждут холодные ночи, мы взяли с собой толстовки и свитера, как будто собирались в Кортина-д’Ампеццо. Феномен перепада температур выглядел для нас настолько привлекательно, что мы чуть ли не ради него и поехали в Тунис. На пароходе, плывя вдоль берегов Сицилии, мы умирали от жары. При этом мы хитро переглядывались, поскольку знали, что нас ждут перепады температур и на смену жаре неизменно приходит прохлада. Без жестокой жары перепады температур не имели бы места (и, главное, смысла).
Сойдя с парохода, мы провели в ожидании перепада температур не один день. В тунисской гостинице и в палатках среди пустыни. Голые, мы обливались потом, тяжело дышали и повторяли как заклинание: «Еще немного — и начнутся перепады температур. Если не сегодня ночью, то завтра наверняка». Мы ложились спать, положив рядом толстовки. Вернувшись в палатку, спрашивали, потные, друг друга: «Чувствуешь странный ветерок?» И отвечали, по-прежнему потные: «Вроде нет, не знаю».
Мы ждали перепада температур до последнего дня, до обратного парохода.
Но так и не дождались.
И по сей день я не знаю, что собой представляет перепад температур. Мне не пришлось испытать его на себе. Однако, как нетрудно догадаться, при малейшем упоминании о нем меня охватывает нервный озноб, с которым я пытаюсь справиться, что мне не всегда удается.
Этот маленький пароход оказался битком набит пассажирами. Люди на палубе косо смотрели друг на друга, боясь, что им не хватит стульев в тени. Ни с кем не сводя знакомства, мы обосновались в таком месте, откуда могли наблюдать за всеми и за всем. В Трапани пароход простоял несколько часов и потом часов семь плыл, пока наконец мы не увидели впереди Тунис. Мы сошли на берег.
В таможню было две очереди. Одна для туристов, другая для тунисцев, возвращавшихся из Италии. Туристы проходили свободно, тогда как тунисцев останавливали и перерывали чемоданы — мало ли что в них могло быть. Из своей очереди, двигавшейся быстро, мы смотрели на медленную тунисскую очередь. И смотрели на полицейских, отвечавших за нашу очередь, которые время от времени что-то кому-то кричали и выталкивали человека в другую очередь, бросая вслед за ним его чемодан. Это были тунисцы, выдававшие себя за итальянцев, чтобы скорее ступить на родную землю.
Я переоценил наше положение. Переоценил свой тогдашний вид, забыв, как у светофоров уроженцы Магриба заговаривали со мной по-арабски и удивлялись, что я их не понимаю. Когда тунисские полицейские дошли до меня, они заорали что-то по-арабски, вытолкнули меня в другую очередь и швырнули следом мою сумку. Я кричал, что я итальянец, хотел достать и предъявить им свой паспорт. Но они все более угрожающе орали, не давая мне залезть в карман, и при каждой моей попытке протянуть руку к карману замахивались на меня железной дубинкой.
Им было наплевать на мои заверения, что я итальянец. Я смотрел в отчаянии на своих друзей и видел, что они, показывая в мою сторону, смеются. Мне было не до смеха, а они хохотали, и один из них при этом говорил: «Я всегда его предупреждал», другой подхватывал: «Помнишь тот раз, когда?..», третий согнулся и чуть не плакал от смеха, видя, как тунисский полицейский грозит обрушить дубинку на мою голову. Разумеется, полицейские не подозревали, что это мои друзья, и думали, будто итальянцы смеются над тунисцем, которого разоблачила и отправляет в другую очередь полиция. Я продолжал настаивать на том, что я итальянец, едва не плача от страха.
Уже потом я понял, что все тунисцы, которых выталкивали в другую очередь, выдавали себя за итальянцев. Они говорили это по-итальянски, но на полицейских их слова не действовали. Они твердили, что они итальянцы, чтобы проходить таможню в числе туристов. Они были одеты во все итальянское, но для меня осталось непонятным, как можно доказать без паспорта, что ты итальянец.
Очередь с моими друзьями двигалась быстро, а моя еле-еле, и они, весело смеясь, наперебой кричали мне: «Иди к нам! Беги, беги оттуда!» Я боялся, что меня пристрелят на месте, но боялся также потерять их. Это было похоже на первые кадры одного из тех печальных фильмов, в котором героя принимают за другого человека, после чего начинается бесконечная одиссея с благополучным почти всегда концом. Почти, но не всегда.
Улучив минуту, когда ближайший ко мне полицейский перешел с угрозами к другому человеку, и, убедившись, что он не смотрит на меня, я собрался с духом и убежал из тунисской очереди. Я слышал крики за спиной, за мной погнались двое полицейских, но на бегу я успел сунуть руку в карман и вынуть паспорт. Я почти упал в объятия друзей, один из которых вырвал у меня из руки паспорт и помахал им перед носом у взбешенных полицейских. Полицейские внимательно его посмотрели и на том успокоились, но извиниться им и в голову не пришло. Правда, один из них отправился за моей сумкой, и я подумал, что он мне ее принесет в знак извинения. Не тут-то было! С того места, где она лежала, он швырнул ее мне. Именно швырнул, так что едва не попал ею в меня. Мои друзья весело, очень весело меня обнимали. Но, затаив обиду, я ни с одним из них не разговаривал по меньшей мере два дня. «Да перестань дуться», — говорили они мне, а я представлял себя в темном тунисском застенке и с трудом удерживался от желания броситься на них с кулаками.
Мы каждый день пили горячий чай, потому что говорят, будто если тело горячее, чем окружающая среда, жара переносится легче. Мы, верившие всему, что нам говорили, пили чай и обливались потом, но никакого облегчения не чувствовали, хотя не знаю, признавались ли себе в этом. Мы пили помногу бутылочной воды, а однажды вечером с удовольствием заказали в ресторане арбуз, проявив неосторожность, после чего два дня вынуждены были сидеть в гостинице. Мы были в белых и синих деревнях, куда ездили на верблюдах. У нас не было отбоя от гидов, и никто не спрашивал, нужны ли они нам. Что бы мы ни покупали, даже если речь шла о бутылочке воды, мы торговались и замучили сотни торговцев, которые пытались объяснить нам, что споры о цене давно ушли в прошлое, что если люди еще торгуются, то не так настойчиво, как раньше, но мы были упрямы и, какую бы цену нам ни называли, были уверены, что продавцы хитрят, вынуждая нас торговаться, и все начиналось сначала. Одни из самых счастливых часов в жизни мы провели в бане, где нас долго массировали, после чего мы перешли в прохладный сад, чтобы расслабиться. Правда, туда нам снова принесли чай, и нас опять прошиб пот.
Перед самым возвращением домой у нас закончились деньги, что особенно огорчало одного из нас. Он был влюблен, его возлюбленная отдыхала на Сицилии, и он не мог дождаться, когда наконец ее увидит. И вот мы сели на пароход, сказав ему: «Сойдешь в Трапани и как-нибудь доберешься до того места на Сицилии, где она сейчас». Он ответил, что будет рад сделать ей сюрприз, грустно добавив:
— А как я доеду до нее без денег?
— Деньги мы тебе дадим, — утешили мы его.
Уезжали мы раньше намеченного, и немногие деньги, которые у нас оставались, готовы были отдать ему, чтобы он мог проехать по Сицилии и своим неожиданным появлением сделать сюрприз своей девушке (успокойтесь: это не одна из тех страшных историй, где он едет сделать ей сюрприз и застает ее с другим. Они потом поженились и обзавелась детьми). А уезжали мы раньше потому, что были, как мушкетеры, один за всех и все за одного.
Когда пароход прибыл в Трапани, мы, прощаясь с ним, долго обнимали его по очереди. Никто из нас понятия не имел, где может быть его девушка, далеко ли она от Трапани и сколько дней ему потребуется, чтобы найти ее. По-моему, он сам этого не знал, но ему так не терпелось увидеть ее, что это не имело значения.
Выйдя на палубу, мы смотрели на порт и на город. Стояла ночь, вдалеке виднелись фары немногих машин, а под нами бурлила шумная толпа пассажиров, сходивших на берег и поднимавшихся на борт.
Потом мы увидели своего друга, сверху казавшегося маленьким. Он судорожно делал нам какие-то знаки. Мы думали, что он машет нам на прощание, и тоже махали ему и посылали воздушные поцелуи, пока не обратили внимание на то, что он нервно трет большим пальцем об указательный. Но это еще не все: после этого он вывернул карманы брюк, показывая, что они пустые. Наконец-то до нас дошло: деньги. Мы забыли дать ему деньги, и у него не было ни гроша.
Мы засуетились. Достали бумажники, в которых оставалась какая-то мелочь на случай, если нужно будет купить что-то на пароходе. Неожиданно у меня в руке оказались все оставшиеся у нас купюры. Я показал их ему, и он успокоился. Наступил решающий момент. Считая, что кажущиеся расстояния похожи на настоящие, я сложил купюры, несколько раз согнул их и, не давая себе времени подумать, долетит ли моя пачка до земли, щедрым инстинктивным движением, каким матери бросали нам с балкона деньги, чтобы мы купили молоко, изо всей силы бросил деньги вниз и в ту же секунду услышал отчаянное «Неет!» своих товарищей и — хотя это было невозможно услышать из-за расстояния от причала до палубы — еще более отчаянное «Неееееееееет!» нашего друга.
В полете пачка раскрылась, купюры отделились одна от другой и вместо того, чтобы долететь по назначению, закружились в воздухе и спокойно канули в темное море.
Наш друг, положив левую руку выше локтя правой, сделал красноречивый жест, которым посылал меня куда подальше, выражая в то же время его мнение о моих умственных способностях. Потом он сел на землю, и по тому, как вздрагивали его плечи, мы поняли, что он плачет от отчаяния. Мне было жаль его, а мои друзья не могли удержаться от смеха. Они так заразительно смеялись, что я не удержался и тоже начал смеяться. Смеясь, мы показывали пальцами на нашего друга, который плакал внизу.
Когда пароход отчалил от Трапани, наш друг еще оставался на пристани. А через некоторое время он женился на той девушке. Получается, что он ее нашел. Но, как и когда, мы его не спрашивали.
Ты интересуешься, помогает ли тахипирин от головной боли, помогает ли он от простуды, помогает ли при мышечных болях.
На твой вопрос всегда отвечают безразличным тоном: «Это парацетамол».
Такой ответ может означать одновременно «ну конечно, ведь это парацетамол» и «конечно нет, ведь это парацетамол».
И не надоело морочить людям голову дежурным словом «парацетамол», как будто оно все объясняет, не оставляя места сомнениям?
В семье траур, и в минуту серьезного несчастья для всех нас, а следовательно, и для нее, дочка несколько смущенно (но только несколько) спросила: «Папа, ты не положишь мне деньги на телефон?»
То, что не знаешь, закрыв холодильник, действительно ли погас в нем свет.
Когда люди, услышав твои шаги, держат для тебя открытой дверь подъезда, пока ты спускаешься по лестнице. Они ждут тебя из любезности. И ты должен бежать, хотя до этого спускался не торопясь. Люди оказывают тебе любезность, и ты бежишь, чтобы не заставлять их ждать.
Одним словом, когда люди из любезности вынуждают тебя быть любезнее, чем они сами.
Недавно вечером, пешком возвращаясь домой из супермаркета, куда ходил за продуктами, и едва повернув за угол, я увидел неторопливо идущую мне навстречу женщину. В первую секунду я в недоумении остановился и собирался уже окликнуть ее, но понял, что ошибся. Женщина продолжала идти своей дорогой, избегая моего все более удивленного взгляда, как любая красивая женщина избегает взглядов, к которым она привыкла. И скрылась за углом.
Остановившись, я поставил сумки с покупками на землю и прислонился к стене: трудно было поверить, что я видел то, чего не мог видеть.
Эта женщина была копией моей жены.
Настоящую жену, собираясь в магазин, я недавно оставил дома и, к счастью, вовремя заметил, что у той, кого я чуть не принял за нее, другая походка, что она одета иначе, и по мере того, как она приближалась, становилось все более ясно, что это не моя жена.
Незнакомка была моложе моей жены. Может быть, красивее, чем моя жена. Очень похожа на нее, но моложе и, может быть, красивее, чем она. И жила в моем районе.
Я решил, что это галлюцинация, и, вернувшись домой, долго смотрел на жену, которая показалась мне чуть более старой и менее красивой.
— Ты куда-нибудь ходила? — спросил я.
— Нет, а что? — удивилась она.
В последние дни я еще несколько раз встречал эту женщину, очень похожую на мою жену. Однажды, когда я с приятельницей шел в школу за сыном, мы столкнулись с ней, и они поздоровались. На мой вопрос, кто это, приятельница ответила, что эта женщина переехала в наш район несколько недель назад и живет в соседнем от нее доме. Я ждал, что она что-нибудь добавит, но вместо этого она спросила:
— А что? В чем дело?
— Ты не заметила ничего странного?
— Нет, а что? — удивленно спросила она.
— Да так, ничего.
А позавчера я встретил эту женщину, когда шел с женой. Я посмотрел на нее, посмотрел на жену, и они с женой успели переглянуться.
Глядя на них, одновременно оказавшихся на доли секунды в поле моего зрения, я убедился, что они действительно похожи, похожи как две капли воды, с той лишь разницей, что эта женщина моложе, гораздо моложе и, может быть, красивее.
Жена говорит, что я в эти дни стал какой-то дерганый, и она права. Я ложусь спать и ворочаюсь с боку на бок, долго не могу заснуть. Утром просыпаюсь разбитый, без всякого желания вставать и куда-то идти. В моем районе — и, выйдя на улицу, я могу встретить ее — живет женщина, похожая на мою жену, но моложе моей жены и, может быть, красивее, чем моя жена. Скорее всего, на мою жену она похожа только физически, и допускаю, что у нее может быть другой характер. А если нет? А если она похожа на мою жену и характером? А если характер у нее лучше, чем у моей жены? А если она лишена раздражающих меня недостатков моей жены?
Будь это так, в моем районе жила бы моя жена. Более молодая, может быть, более красивая и, может быть, с лучшим характером.
Меня беспокоит, что женщина, которую я встречаю в моем районе, все больше занимает мои мысли, а это уже опасно.
Сегодня за утренним кофе я спросил жену:
— А не переехать ли нам в другой район?
— Зачем, почему? — изумилась она.
Когда я заметил, что собака моих друзей Паоло и Даниэлы встречает лаем только меня.
Когда тебе дарят свечу и говорят, что она ароматизированная.
Нищий просит у меня несколько монет на еду. Я отдаю ему всю мелочь, которую нахожу в кармане. Вижу, что он просит деньги и у других и что не все откликаются на его просьбу.
Минут пятнадцать спустя я прохожу по той же улице, и он снова просит у меня несколько монет.
И мне обидно, что он меня не запомнил. Не запомнил, что в отличие от других прохожих я недавно дал ему те самые несколько монет, которые он просил. А мог бы и запомнить, ведь прошло всего-навсего пятнадцать минут!
Жаль, что у нищих короткая память и что они тут же забывают того, кто дал им денег, чтобы они могли купить себе еду.
Тот раз, когда она сказала мне: «Я могу представить себе жизнь без тебя, а ты не можешь себе представить жизнь без меня».
Названия этой книги я не помню, но она преследует меня с детства. Все ее читали, и все порывались мне ее пересказать. Я отказывался слушать из страха: меня пугала история о людях, оказавшихся то ли во льдах, то ли в пустыне, то ли в горах — точно не помню — после того, кажется, как их самолет упал и им удалось спастись. Короче говоря, чтобы выжить, они начали есть друг друга.
Всякий раз, когда в книжном магазине мне попадается на глаза книга, на обложке которой я читаю: «Подлинная история», всякий раз, когда на обложке книги изображены горы или снежные поля, всякий раз, когда в заглавии книги я вижу такие слова, как «плоскогорье», «болото», «льдина», «замерзшее озеро» или что-то в этом роде, я всегда думаю: это, наверно, та самая книга, в которой все однажды съели друг друга.
Проститутки днем.
Приближаясь на скутере к светофору, я стараюсь сбавить скорость, чтобы зеленый загорелся раньше, чем мне придется остановиться и, главное, опустить ногу на землю.
Я еду все медленнее и медленнее, еще немного — и остановлюсь. Пытаюсь удержать равновесие, но тщетно. Остановился. Не повезло. Опускаю ногу на землю.
И едва опустил, загорается зеленый.
Я все еще не оправился после того, как одна моя приятельница как-то вечером в Чезене произнесла слово «попоститься».
Она спросила:
— Не попоститься ли нам сегодня вечером?
Это было всего лишь предложение. В тот вечер мы так и не попостились. Но это слово так меня испугало, что с тех пор я боюсь, что кто-нибудь его произнесет и оно будет применено на практике.
Когда открываешь коробку с новыми туфлями и шнурки в ней лежат отдельно.
Вдеть их предстоит тебе.
Это все равно что дарить детям электрические игрушки без батареек. Ты смотришь на ликующего ребенка, крутишь игрушку в руках и говоришь: «Надо будет купить батарейки».
В январе я бросил курить, и просто чудо, что меня почти не тянет. Чего мне недостает, так это самого процесса. Сегодня, например, вижу я трех человек, которые курят за столиком на открытом воздухе после еды, и мне приятно смотреть на то, как они, облокотясь о стол, раз за разом подносят ко рту сигарету, как, затянувшись, с блаженным видом выдыхают дым вверх.
Я смотрю на них с завистью. Я не скучаю по сигарете, я скучаю по процессу курения, понимая, что именно его мне не хватает.
Когда узнаешь, сидя на диете, чему соответствует порция в столько-то грамм пасты или ветчины.
Некоторое время я тоже придерживался диеты Дюкана. Три дня мой рацион состоял только из протеинов (так называемая начальная стадия), потом один день из протеинов и овощей и еще один только из протеинов. В результате я сбросил семь кило и остался доволен диетой главным образом потому, что многому благодаря ей научился.
Прежде всего, организм нуждается в пасте ригатони и в печенье «Оро Сайва» намного больше, чем кажется. Ночью я видел во сне и то и другое. Мне снилась также Скарлетт Йоханссон, но я понял, что человеческое тело и разум могут обойтись без Скарлетт, но не без «Оро Сайва». Довольно интересное и в некотором роде утешительное открытие.
И еще мне стало понятнее, почему тигры и львы так агрессивны. Фактически они тоже придерживаются диеты Дюкана, причем в крайней форме, выражающейся в том, что начальная стадия (у человека сроком от трех до пяти дней) у них продолжается всю жизнь. Я понял это по собственной сверхагрессивности в дни соблюдения диеты. Активное действие протеинов уравновешивается карбогидратами, делающими нас вялыми и сонливыми. Но если предоставить протеинам свободу действовать самостоятельно, они выходят из-под контроля. Кончилось тем, что я послал куда подальше всех доброхотов, вовремя отказавшись от диеты, чтобы не потерять работу. Весь день, когда ты глотаешь протеины, у тебя чешутся руки кого-нибудь избить. Однажды я схватил сына за грудки, припер к стене, осыпая невоспроизводимыми ругательствами, и, если бы меня не остановили, с силой боднул бы его в лицо. Имейте в виду, что моему сыну пять лет.
Понял я и более удивительную вещь: быть агрессивным приятно. Приятно, но опасно. Я чувствовал, что перебарщиваю, но в то же время сознавал, что мне нравится моя агрессивность, и не собирался отказываться от нее. С тех пор я с большой симпатией смотрю на тигров и львов, думая, что они все время пребывают в том состоянии эйфории, в котором я пребывал тогда, готовые разъяриться от любой провокации. Смотрю не только с симпатией, но и с завистью.
Впрочем, разница между нами и львами с тиграми вообще и применительно к диете Дюкана в частности заключается в том, что у нас есть холодильник, а у них нет. Им непросто добывать пищу, и о том, как они охотятся, телеканал National Geografic снимает фильм за фильмом, тогда как ему неинтересно запечатлевать на кинопленку, как мы покупаем в супермаркете протеины или открываем холодильник, чтобы съесть их. Дюкан, который был обыкновенным врачом, а теперь приобрел облик гуру (кстати, я считаю его таковым), диктует целый ряд правил, исключая из рациона, например, ветчину. Я пришел к его диете вполне осознанно: прочитал книгу, долго все взвешивал и обнаружил два благоприятных свойства его диеты: во-первых, я мог есть сколько хочу, даже переедать (однажды я съел за ужином шесть кусков мяса), и, во-вторых, должен был есть мясо и рыбу, которые очень люблю. Останавливая свой выбор на его диете, я не подозревал, что однажды едва не потеряю сознание при виде пакета с печеньем марки «Мулино бьянко».
Диета Дюкана предполагает две возможности. Следуя первой, выбравший ее регистрируется на сайте и получает предписания и рецепты, ценность которых заключается в том, что они превращают протеины в шоколад, суфле, пасту с соусом «аматричана» и фритто мисто (все это, думаю, приблизительно, но с приблизительностью мы сталкиваемся в жизни на каждом шагу). В этом случае поклонники диеты Дюкана посвящают ей целые дни, превращая ее чуть ли не в профессию, и, чтобы неукоснительно следовать этой диете, хорошо бы взять сразу все неиспользованные летние отпуска. Данным способом, самым правильным и самым здоровым, пользуются максимум десять процентов придерживающихся диеты Дюкана, и каждый день процент снижается. Подавляющее большинство дюканианцев (а в их число я, не задумываясь, вошел сразу) живут сегодняшним днем, успевая до вечера поглотить максимально возможное количество протеинов и стараясь следовать правилу бить поменьше людей, то есть продолжая жить жизнью, которой жили до диеты.
Выбравший этот способ следовать диете Дюкана тем самым выбирает более или менее осознанно зависимость от брезаолы[4]. Дюкан говорит тебе, что ты можешь есть всякий раз, как проголодаешься, а потому всякий раз, как ты решаешь следовать его диете, ты в ту же минуту волей-неволей начинаешь испытывать непреодолимые приступы голода (меня уверяли, что это психологическое явление, но я не понимал: какая, в конце концов, разница, зависит ли чувство голода от потребности желудка или от психологии?). Вскоре ты ловишь себя на том, что сто раз на дню открываешь холодильник, разворачиваешь жирную бумагу с килограммом-другим брезаолы, отслаиваешь несколько ломтей и отправляешь их в рот. И так каждый день до тех пор, пока ты остаешься дюканианцем. Брезаола для диеты Дюкана — главный продукт, потому что можно есть ее сколько угодно, для чего достаточно только открыть холодильник: минимум усилий позволяет утолить голод, не говоря уже о том, что брезаола безвредна.
То и дело залезая под влиянием диеты в холодильник, я стал замечать, что становлюсь похожим на тигра, и обратил внимание на неожиданную для меня трусливую покорность моего сына (я открыл также, что постоянная угроза побить детей сказывается удивительным образом на их воспитании). Соблюдая диету Дюкана, я похудел меньше чем за месяц на семь кило, отлупил изрядное количество людей (почти все они вообще-то заслуживали того, чтобы их отлупили) и наконец понял, что такое проблема потребления, понял природу капитализма и в чем причина его слабости. Одним словом, настал день, когда жизнь подсказала мне, что представляет собой так называемый экономический пузырь.
Чтобы войти в моду, диете Дюкана хватило нескольких месяцев, в течение которых продажам брезаолы предстояло достигнуть космического уровня, и они его достигли. И если вы посмотрите на брезаолу как на пример временной притягательности и представите на ее месте другие товары начиная с восьмидесятых годов до сегодняшнего дня, вам будет легко понять особенности современной экономической истории.
Гигантский рост потребления брезаолы неизбежно влек за собой значительное увеличение спроса на нее. Мы неожиданно заполнили супермаркеты, бросившись покупать брезаолу. Супермаркеты переадресовали наш спрос производителям, которые до этого снабжали их достаточным для покупателей количеством этого товара, а теперь для удовлетворения колоссального спроса оказались вынуждены схватиться за кошельки и инвестировать в производство, покупая скот, строя новые фабрики, вводя в эксплуатацию новые производственные площади и, разумеется, удовлетворяя резко возросшую потребность в рабочей силе. Произошло это, несомненно, по нашей вине, после того как, не сговариваясь, все мы одновременно открыли холодильники и, следуя советам Дюкана, дружно принялись уплетать брезаолу. Но этого мало: представители мира, который вертится вокруг брезаолы — от производителя до розничного торговца, до новых работников, — не преминув воспользоваться новым положением дел, неожиданно повысили свое благосостояние и начали тратить нажитое. Каждый в той мере, какую мог себе позволить. Именно это имеют в виду маститые экономисты, когда, говоря об экономическом росте, призывают создавать рынки, нанимать рабочую силу, организовывать свободное время и заставлять людей тратить деньги. Растущий денежный оборот оживляет экономическую жизнь, а это значит, что богатство, даже если его источником является брезаола, распространяется и на других. Работник нанимается на производство брезаолы, получает жалованье в конце месяца и на то, что остается от постоянных трат, ходит в ресторан, покупает серьги. Таким образом, благодаря моей диете Дюкана и моему хищному потреблению брезаолы владелец ресторана и ювелир делают бизнес, экономика не умирает, общество благоденствует. В данном случае именно это и произошло. Именно так это сейчас и происходит. Мировая экономика жива благодаря умственной лени человеческих существ, сидящих на диете.
Это все? Можно было бы сказать да, если бы не два вытекающих из этого следствия, тоже, кстати, естественных.
Первое заключается в том, что диета Дюкана рассчитана на определенный срок и, будучи эффективной, требует соблюдения этого срока, по истечении которого заканчивается. Действие запущенного вами механизма рассчитано на определенное время. Можно сказать: ладно, ты заканчиваешь, но продолжает другой. Согласен. Впрочем, человеческих существ, желающих сбросить вес, множество, хотя назвать его несметным нельзя. Одним словом, они тоже похудеют, в результате чего круг дюканианцев неминуемо сузится.
Второе следствие значительно серьезнее. Я изучил его лично, чтобы понять, касается ли оно только меня или, вместе со мной, и моих бывших коллег по диете Дюкана. Результат оказался предсказуемым: касается ста процентов тех, с кем я себя сравнивал.
Все мы дали себе слово больше никогда в жизни не брать в рот ни единого ломтика брезаолы.
Мало того что слово «брезаола» угнетающе действует на нашу психику, оно еще и вызывает такой дискомфорт в желудке, который могут понять лишь космонавты на орбите. Все мы дали себе слово: больше никакой брезаолы! Ее чрезмерное, безудержное поглощение, естественно, привело к пресыщению.
В результате со дня на день из супермаркетов позвонят производителям и скажут: «Нам нужны двадцать пять процентов от прежних поставок, десять процентов, ноль процентов. Брезаола никому больше не нужна». Успевшие нажиться на ней производители купили тысячи голов скота, открыли много новых фабрик, наняли большое количество работников. И вдруг на тебе — то, что они продают, никто уже не покупает. Брезаола давала занятым на ее производстве деньги, кормила, обеспечивала страховку и возможность покупок в рассрочку, и теперь все они останутся без работы. То, что принесло людям богатство, теперь принесет им неизбежную бедность.
Садясь на диету Дюкана, я не предполагал, что во всем этом будет и моя вина. Я думал, как продержаться до вечера, не притронувшись к печенью. Чтобы добиться этого, я открывал холодильник и как зверь набрасывался на брезаолу. Я похудел. Я хорошо себя чувствую, даже, судя по комплиментам, похорошел. Тем, кому удается похудеть, в последующие месяцы важно одно — чтобы знакомые, встречая их, говорили: «Да тебя не узнать. Ты похудел и прекрасно выглядишь». И мне это говорят. Но, сам того не зная, я нанес множеству людей немалый экономический урон.
Когда я звоню жене, она делает то, чего не делает, насколько мне известно, ни один человек в мире: отвечая, она не говорит «алло», как сказал бы любой другой на ее месте, «слушаю» или, поскольку знает, что это звоню я, «слушаю тебя».
Ничего подобного.
Она сразу начинает говорить сама. Говорит, где она, или чем она занимается, или когда вернется домой, или как прошла встреча с человеком, с которым она собиралась встретиться, или пересказывает то, что ей рассказали.
Как только мне удается ее перебить, я спрашиваю:
— Кто кому звонит? Ты мне или я тебе?
— Ты мне, — отвечает она.
— Но если позвонил я, разве не я должен говорить? Ты должна сказать «алло», и я говорю тебе, что это я, и ты говоришь «я тебя слушаю» или спрашиваешь «в чем дело?», или «что ты мне хочешь сказать?», или, например, «у тебя все в порядке?».
Если звоню я, значит, мне есть что тебе сказать, а не наоборот. Если же ты хочешь что-то сказать мне, тогда звонишь ты.
Собрания жильцов в самых высоких небоскребах на свете. О возможности таких собраний, я уверен, при проектировании этих архитектурных колоссов никто не думал.
Красивая женщина, которая в самолете на пути из Рима в Турин, сев на соседнее место, сказала, что боится летать, и спросила: «Можно я буду держать тебя за руку?» Я согласился, и мы держались за руки все время полета.
Она действительно боялась и действительно хотела держать меня за руку только поэтому.
Некоторые виды спорта, претендующие на включение в программу Олимпийских игр.
И особенно газетные статьи на эту тему.
Представлять себе каждодневные тренировки желающих увидеть свое имя в «Книге рекордов Гиннесса».
Всякий раз, когда мне говорят: «Минуты будничного счастья» были лучше.
Табличка с надписью в некоторых общественных туалетах: «Просьба оставлять за собой туалет чистым».
В ресторане, войдя в туалет, обнаруживаю загаженный унитаз. Хочу спустить воду, но сливной бачок не работает.
Выхожу и вижу человека, который ждал, когда туалет освободится. Если это день рождения кого-то из друзей, возможно, я знаю того, кто ждал, когда я выйду. Я бы сказал ему, что не виноват в загаженном унитазе, но не решаюсь. А если бы и решился, у человека, который ждал, когда я выйду, все равно осталось бы подозрение, что унитаз загадил не кто иной, как я.
Когда рестораны после названия пишут «с 1972 года» или «с 1983 года».
К этому времени я уже успел родиться. А во втором случае уже был взрослым.
В Риме, куда бы ты ни обратился с просьбой починить что бы то ни было, качают головой и говорят, что ремонт невозможен.
Получается, что в Риме любая сломавшаяся вещь останется сломанной навсегда.
Сын, за которым я заехал к концу занятий секции легкой атлетики, поделился со мной новостью: Беатриче сказала ему, что его любит Людовика. И в моем присутствии решительно повернулся к Людовике и спросил:
— Ты правда меня любишь?
— Да, — ответила Людовика.
Андреа пять лет.
Людовике тоже.
И столько же Беатриче.
Когда я, переодев Андреа, сказал ему, что нам пора ехать, он показал мне на Людовику и похвастал: «Она меня любит». При Людовике, которая посмотрела на меня, как бы говоря: «Да, а что? Есть проблемы?» И, правильно оценив ситуацию, я сказал:
— Очень мило. А теперь нам пора.
Я держал куртку, чтобы дать сыну вдеть руки в рукава, когда он попросил меня подождать, пока они не поцелуют друг друга в губы. Людовика снова посмотрела на меня, как бы говоря: «Да, а что? Есть проблемы?»
На этот раз проблемы у меня действительно были.
Я растерялся. Я не знал, кричать ли караул, зовя на помощь других родителей, или делать вид, что этих детей не знаю, или, наконец, пользуясь реакционным педагогическим методом, объяснить обоим, что так не делают, а то и, прибегнув к еще более реакционному методу воспитания, отшлепать их. Либо сначала объяснить им, что так не делают, и потом отшлепать. Либо отшлепать хотя бы сына, на что я имел большее право.
Да, у меня проблемы. Детям по пять лет, и они не должны целоваться в губы. И я не знаю, как им это объяснить. А может, махнуть на них рукой и пусть сколько угодно целуются в губы, правильно это или неправильно в их возрасте.
Но они не должны об этом говорить.
И главное, не должны говорить об этом в первую очередь мне.
И главное, не должны говорить об этом перед тем, как поцелуются.
В крайнем случае пусть сначала целуются и говорят мне об этом потом, когда я уже не могу ничего сделать.
Я оглянулся по сторонам, опасаясь, что кто-то все слышал и смотрит на родителя, который ждет, пока двое пятилетних детей поцелуются в губы, чтобы отвезти домой одного из них (а то и обоих, если девочка решит переехать к мальчику). Но никто ничего не видел, и никто не смотрел в мою сторону. Это меня немного успокоило.
Тем временем Андреа и Людовика убегают и скрываются за забором. Я нахожу это непростительным. Не знаю, чего они больше заслуживают — наказания или снисхождения, но что меня по-настоящему приводит в бешенство, так это положение, в котором я оказался. Зачем он сказал мне, чтобы я ждал, пока они поцелуются? Зачем? Неужели они не могут поцеловаться в другой день, когда за ним заедет мать или бебиситтер?
Я в растерянности. Нетерпеливо хожу взад-вперед и, не выдержав, начинаю кричать: «Андреааа, хватит, пора ехать! Андреааа, нас ждет мама!» Понимаю, что нехорошо мешать человеку целоваться. А что подумает про него Людовика? Да сколько же можно целоваться в пять лет! Озабоченный, продолжаю звать сына.
Наконец Андреа и Людовика показываются и бегут ко мне.
— Папа, там столько людей ходит, что мы не можем поцеловаться. Подожди еще, — просит Андреа.
Хмурый взгляд Людовики как бы вопрошает: «Есть проблемы?»
— Как это подожди? — взрываюсь я.
Но они уже снова скрылись за забором. Я замечаю, что чешу в затылке, продолжая кричать:
— Хватит! Пора домой! Пора ужинать!
Эти слова не имеют смысла. На самом деле я хочу и должен кричать совсем другое, а именно: «Вы дети, вам по пять лет, и вы не должны целоваться в губы! В любом случае я не должен знать, что в эту минуту вы целуетесь в губы! Какого хрена ты мне сказал, чтобы я ждал, пока вы будете целоваться?»
Наконец они снова появились — на этот раз довольные, возбужденные. Людовика тут же побежала к кому-то, стоящему поодаль. Я было подумал, что надо побежать с ней и извиниться перед этим кем-то, но сразу понял, что если никто ничего не знает, тем лучше. Взбудораженный Андреа сообщил мне, что сначала она поцеловала его сюда (между носом и верхней губой), а потом сюда (в губы). И, сказав это, счастливый, быстро побежал от меня. Когда я догнал его, он сказал, что расскажет то же самое всем членам семьи и бебиситтерше, но только нам, и больше никому.
— Прошу тебя, больше никому ни слова, — предупредил я.
— И ты тоже, — сказал он.
— Договорились, — заверил я его.
Когда дома мне говорят, что я не должен мыть голову этим шампунем, имея в виду, что он слишком хорош для меня.
Официанты, когда приносят горячее и, ставя передо мной тарелку, говорят: «Вуаля!»
Когда кто-то говорит, что мы все должны действовать заодно. И поскольку это говорится в моем присутствии, значит, я тоже.
Я делаю подарок. Говорю:
— Если тебе не нравится, можешь поменять.
— Что ты! — отвечают мне. — Это мой любимый цвет. Ты угадал.
И на следующий день бегут в магазин менять подарок.
Притом что всем известно, что собаки живут меньше людей, люди продолжают заводить собак.
Не знаю, насколько оно соответствует действительности, но у меня такое впечатление, что в последнее время выходит все больше книг о животных. Постоянно растущая гора страниц, посвященных уму и отзывчивости животных, рассказывает об их сходстве с человеком и даже превосходстве над человеком.
Что касается меня, то вынужден признаться, что я не люблю животных. Не люблю и поэтому не виноват, что меня раздражает огромное количество книг о них. Если я должен согласиться с мнением, что животные так похожи на человека и такие же умные, как он, тогда я попросту всецело на стороне человека.
Если говорить о собаках, то они вечно норовят тебя облизать. Летом подойдут и лижут голые ноги. А мне не нравится, чтобы меня лизали. И не только животные. Не нравится, и точка. Не считая интимных обстоятельств при непременном условии очевидного обоюдного согласия. Если бы кому-то вздумалось лизнуть меня на улице, я бы, мягко говоря, не обрадовался. Поэтому не понимаю, почему я должен радоваться, когда меня лижет собака, что бы она этим своим лизанием ни выражала.
Ясно, что это моя проблема. Так или иначе, но в последнее время выходит все больше книг о животных.
Идет дождь. Когда у тебя в кои-то веки есть работающий зонт и ты не забыл его дома либо где-нибудь еще, рядом с тобой обязательно оказывается человек, у которого сломался зонтик или который забыл его дома либо где-нибудь еще. И тебе приходится выручить этого человека. Весь путь вы будете меняться местами — так, дескать, удобнее — и по очереди говорить: «Может, лучше нести его мне?», и, когда зонт у тебя, ты любезно стараешься держать его так, чтобы он закрывал другого лучше, чем тебя. Но другой продолжает требовать: держи немного выше, опусти, держи ближе ко мне, а то я промокну. В конце концов он скажет: «Может, лучше нести его мне?» И ты передашь зонт ему, и наступит твоя очередь говорить: держи выше, опусти, держи ближе ко мне…
Четвертого октября, в День св. Франциска (Сан Франческо), я отключаю мобильник, но это не помогает. Родственники и друзья из Казерты звонят мне на домашний или набирают номера тех, кто может быть рядом со мной. Они ищут меня, как искала бы полиция, если бы я совершил преступление. Ищут, потому что для них очень важно поздравить меня с днем ангела.
Никто другой в мире ни разу в жизни после моего отъезда из Казерты не поздравил меня с днем ангела ни в Риме, ни где бы то ни было. Только они.
А ведь им известно, что я чихать хотел на именины, я говорю им это каждый год, когда они в очередной раз поздравляют меня. Более того, я говорю, что поздравления действуют мне на нервы, что это издевательство — приставать с поздравлениями к человеку, который не хочет, чтобы его поздравляли, но они верны себе. Я тысячу раз повторял, что не понимаю их страсти к поздравлениям, что я не признаю именин и не хочу, чтобы меня с ними поздравляли. Единственное, чего я добился, — это что теперь они, звоня мне в этот день, говорят: «Я знаю, что тебе это не нравится, но не могу не поздравить тебя с днем ангела», либо: «Я знаю, что тебя это раздражает, но все равно поздравляю. Нравится тебе это или нет, не имеет значения».
Если мне удается продержаться до вечера с минимумом звонков из родного города, я вздыхаю с облегчением. Так нет же — звонят и на следующий день, чтобы сказать: мы, мол, знаем, что вчера у тебя был выключен телефон, потому что тебя раздражают поздравления с днем ангела, но все равно хотим тебя поздравить, Лучше поздно, чем никогда.
Любители пофлиртовать, которые ограничиваются флиртом.
Слишком долгие подступы.
Альба красивая, но назвать ее очень красивой я бы не решился. Она из тех женщин, про которых говорят: «Не знаю, но в ней что-то есть». Это неуловимое «что-то» может означать «милая» и даже «вульгарная». Одновременно. Странное сочетание, но именно оно делает ее красивой. Казалось бы, это так называемое «что-то» меньше, чем красота, тогда как на самом деле оно больше. Настолько больше, что опасно.
О его опасности говорит число жертв. В одном только районе Тестаччо я насчитал двадцать четыре жертвы (со мной двадцать пять). Я говорю о районе Тестаччо потому, что Альба там живет и проводит большую часть времени. Девять жертв я насчитал на одной только улице Бранка. Девять на одной улице! Соседней с той, на которой живет она.
Жертвами я называю мужчин, влюбившихся в нее, очарованных ею, потерявших из-за нее покой, буквально помешавшихся на ней. К ее жертвам у меня есть все основания причислить и двух женщин. Все, о ком я говорю, попали под влияние Альбы, в зависимость от нее. В сущности, она может делать с ними (с нами, если быть точным) все, что захочет.
Этим Альба напоминает героиню пьесы Чехова «Дядя Ваня» Елену, которая, правда, довольствуется куда меньшим урожаем жертв. Но они есть: все мужчины, окружающие Елену, влюблены в нее, поскольку она их к этому поощряет. Поощряет по-разному, безошибочно зная, как сделать их своими жертвами. И чем больше они сопротивляются, тем больше Елена старается влюбить их в себя и с удовольствием в этом преуспевает, после чего теряет к ним интерес.
Так действует Елена в чеховской пьесе. Так действует Альба в жизни. Обе — как Елена, так и Альба — выбирают в качестве идеальной жертвы того, кто обращает внимание на их своеобразную привлекательность. Кто-то утверждает, что раскусил Альбу с ее стремлением влюбить в себя решительно всех, с ее стремлением постоянно множить число жертв, и этим утверждением хочет сказать, что уж он-то, в отличие от других, не попадется в ее сети, тем самым давая Альбе повод приложить все усилия, чтобы того, кто сознательно избегает роли жертвы, превратить в жертву.
Говорю это, исходя из собственного опыта. Я долго, сколько мог, держался, но все равно кончилось тем, что у меня была любовная связь с Альбой, продолжавшаяся с тридцать первого января до середины мая. Любовная связь, во время которой я считал себя избранником Альбы, считал, что она разделяет мои чувства, а однажды, сколь ни трудно в это поверить, мне показалось даже, будто она моя жертва. Все эти месяцы я смотрел по сторонам, когда шел по улице Бранка один или с ней после того, как мы выходили из ее дома, и оглядывал по одному всех девятерых ее воздыхателей, живущих поблизости, с удовольствием думая, что я не такой, как они. Альба улыбалась мне, как бы говоря: не волнуйся, ты не такой, как они. Эта ее улыбка не успокаивала меня: я все время был на взводе. Я непрерывно спрашивал себя, действительно ли я не такой, как эти, с улицы Бранка. Я действительно был не таким, но в это плохо верилось.
Так продолжалось до того раннего утра, когда она, видя, что я одеваюсь, плаксивым голосом спросила:
— Как, ты уже уходишь?
В эту минуту у меня мелькнула мысль, что не я ее жертва, а она моя. Я улыбнулся, но она не видела моей победоносной улыбки: я стоял к ней спиной.
Понятно, что на душе стало спокойнее.
Это было в середине мая.
В тот день, когда я, успокоившись, почувствовал, что Альба со мной не такая, как со всеми своими жертвами, в тот самый день, когда я уверовал в это, она неожиданно объявила о конце нашей любовной связи. Она сделала это с мелодраматическим видом, сказав, что мы должны расстаться потому, что любим друг друга.
— Но если мы любим друг друга, с какой стати нам расставаться? — недоумевал я.
— Неужели ты не понимаешь? — спрашивала она, глядя на меня расширенными от удивления глазами.
— Конечно, понимаю, — опустив голову, мямлил я, ничего не понимая.
На самом же деле все я понимал, но мне было стыдно в этом признаться, и я притворялся, что не понимаю.
Через месяц с лишним Альба удосужилась придать нашей разлуке настолько противоречивый характер, что я уже не понимал, вместе мы или расстались. На самом деле мы расстались, но казалось с немалой долей вероятности, что вот-вот снова будем вместе. Одним словом, она была в здравом уме, а я чувствовал себя ее жертвой в большей степени, нежели, по крайней мере, семь из девяти ее жертв с улицы Бранка. Потому что двое других — налоговый юрист из дома тринадцать по улице Бранка и двоюродный брат Розарии — окончательно потеряли голову от любви к Альбе. Причем оба не знали, известно ли Альбе, что они потеряли голову. Но Альбе это было известно. И стоило им потерять голову, как Альба утратила к ним всякий интерес.
Фактически коллекционирование жертв — ее работа. То есть работа у Альбы есть, обычная работа, но все ее усилия сосредоточены на коллекционировании жертв. Ее неиссякаемая энергия направлена на удержание десятков и десятков жертв. Дело не в том, что ей больше нечем заняться. Но, на ее счастье, ей это нравится: она пишет и получает эсэмэски, напрашивается на приглашения поужинать, занимается ночным сексом по телефону, обещает поцелуи и не выполняет обещанного или выполняет, чувствуя, что жертва может ускользнуть, целуется, но не занимается любовью, занимается любовью, но только иногда, занимается любовью много раз подряд и потом неожиданно прекращает. Говорит «хватит», даже если чувствует, что не кончила. Говорит, что пора расстаться, заранее зная, что будет скучать. Все это — разной степени сложности ее еженедельной работы по соблазнению.
Что касается меня, то я, считай, почти вышел из игры. Говорю «почти» из чистого суеверия. Недавно я отправил ей эсэмэску, которую вполне можно было не отправлять, потому, быть может, что это был ответ Альбе на эсэмэску, которую Альба не писала, да и не думала писать. «Должен тебе сказать, — писал я, — одну неприятную и в то же время приятную вещь или вещь приятную и в то же время неприятную. Я не перестаю думать о тебе. Ты говоришь, что любишь меня, что думаешь обо мне, что скучаешь. Но любить и желать друг друга — это нечто конкретное. Следовательно, хватит, баста. Я устал от той части меня, которая думает о тебе. Она мне не нравится, эта моя часть, я ее терпеть не могу и на этот раз хочу ее победить. Мне очень жаль».
Избегая излишней патетики, я не написал «прощай». Но это было прощание. Это выглядело так, как будто я бросаю ее, тогда как на самом деле она сама бросила меня, и бросила давно.
Альба ответила мне через несколько дней. Она написала «ок». И больше ничего. Я тут же позвонил ей и кричал по телефону, что никто не имеет права отвечать «ок» на такое горькое письмо, что я страдаю, и, немного подумав, добавил, что надо быть последней тварью, чтобы на это наплевать. Она не должна быть столь безжалостной.
— Ок, ты прав, я ошиблась, извини, — сказала она. И положила трубку.
Теперь я, когда позволяет время, еду на улицу Бранка и сижу там за столиком перед баром или гуляю взад-вперед. Иногда встречаю кого-нибудь из тех, кого рад видеть. Мы с удовольствием болтаем о том о сем до тех пор, пока один из нас нечаянно не произнесет слово «Альба», и тут мы загораемся на несколько минут, чувствуя себя сообщниками в мире, которому мы не нужны. Мне говорят, что интерес к Тестаччо в последнее время падает, что этот район потерял свою притягательную силу. Альба все чаще переходит мост, и похоже, что теперь уже некоторые мужчины с Порта Портезе и с улиц, прилегающих к площади Мастаи, уверены в ее ответных чувствах. Рано или поздно этих легковеров ждет большое разочарование, и, пожалуй, они того заслуживают.
Но мы десятеро держимся заодно и хотя бы можем утешить друг друга. Особенно когда кто-то, не подозревающий о наших страданиях, видя, как она выходит из дому, чтобы отправиться в другой район, задумчиво говорит: «А ведь в этой Альбе действительно что-то есть».
Не знаю, называется ли это послеродовой депрессией, но мы, становясь отцами, на многое реагируем одинаково. Например, сразу бежим в магазин за тетрадкой, в которую записываем разноцветными ручками дневные, недельные, сезонные рекорды некоторых видеоигр с PlayStation.
Неожиданно для себя мы начинаем предаваться сложнейшим философским рассуждениям о нежелательности изоляции от мира, о том, что нельзя все время сидеть дома втроем, о необходимости общения с другими и подкрепляем эти свои рассуждения умными цитатами, афоризмами, примерами из жизни и рано или поздно принимаем приглашение в гости и берем с собой ребенка. В результате мы оказываемся на ужине у друзей, которые непрерывно курят, спрашивая при этом: «Дым вам не мешает?» И спрашивают тоном, не допускающим ответа «нет». Ребенок тем временем кричит в темноте чужой спальни.
— Странно, — говорим мы, — он никогда не плачет, наверно, животик.
Слово «животик» мы произносим до пятисот сорока семи раз в день, из которых девяносто семь процентов совершенно некстати.
Очень важным для себя мы считаем обладание декодером SKY, который позволяет нам записывать все, что можно записать. Если кто-то приближается к декодеру, мы делаем вид, что у нас инфаркт, а случается, что получаем инфаркт на самом деле. Мы каждый день вытираем наш декодер от пыли, иногда даже гладим его, осыпая ласковыми словами, какими еще ни разу не назвали новорожденного ребенка. Если доходит до того, что мы берем его в постель и засыпаем с ним в обнимку, тут же включается красный сигнал тревоги.
Мы не спускаем глаз с экрана мобильника, отвечая одновременно на предложения посидеть за аперитивом, на весьма и весьма откровенные эротические предложения, на приглашения принять участие в турнире по мини-футболу. Это говорит о том, что мы испытываем постоянную необходимость чувствовать себя живыми.
Единственное слово, которое мы произносим чаще, чем «животик», — «аперитив».
Совсем недавно мы открыли, что аперитив лежит в основе человеческих отношений. За аперитивом мы обсуждаем общественные проблемы, говорим о необходимости диалога, о том, что аперитив способствует расширению связей с коллегами по работе, успеху переговоров по важным проектам, а также служит буфером между работой и домом, позволяет человеку расслабиться и вернуть внутреннее равновесие. Так на самом деле и есть. Случается, что мы плачем от отчаяния, когда обстоятельства в последнюю минуту лишают нас возможности попасть на аперитив, о котором мы условились. Собираясь в удобные для аперитива места, мы надеваем кричащие, говоря без преувеличения, рубашки — так называемые гавайские. Нас особенно интересуют женщины лет двадцати. Мы двигаем головой в такт музыке, смеемся вульгарным смехом, забавляемся и первыми начинаем размахивать руками и качать бедрами, изображая пьяный танец. В то же время без конца смотрим на часы и всякий раз, видя, который час, вздыхаем. Многие из тех, кто видят нас на аперитиве, называют нас неуемными, а двадцатилетние женщины — сумасшедшими.
Неизбежно наступает вечер, когда мы в более подавленном, чем обычно, настроении говорим: «Может, мы уже не любим друг друга?» — говорим, плача в объятиях жены, что нам нужно взять время на обдумывание и мы готовы на это время уйти из дома. И все это для того, чтобы успеть к началу футбольного матча, который собираемся смотреть по телевизору у друга. Поздно ночью мы возвращаемся домой и говорим, что нужно все-таки снова попробовать, потому что мы слишком любим друг друга.
Мы делимся с женой творческими планами, сообщая, что пишем эротические рассказы или романы.
Мы так и светимся от радости в день появления нового спутникового канала.
И главное, мы дежурим у дома одной из тех двадцатилетних, с которыми познакомились на аперитиве, и, опустившись перед ней на колени, уверяем ее, что она женщина нашей жизни, говорим, что уже три ночи спим в машине, что ушли из дома, что хотим жениться на ней, как только получим развод. Потом возвращаемся домой, не забыв по дороге купить молоко.
Заказывая в ресторане бифштекс, я всегда прошу с кровью и уточняю: «Почти сырой». Кто-то другой за столом тоже заказывает бифштекс, но наполовину, а то и полностью прожаренный.
Часто наполовину или полностью прожаренный приносят раньше, чем мой, намного раньше.
И я каждый раз ломаю голову, пытаясь понять, почему это происходит. И не понимаю.
Не было случая, когда бы официант услышал, что я его зову.
Смысл отбеливателя.
Когда видишь по телевизору голы в сыгранном ранее матче и безудержную радость игроков, сравнявших счет или вышедших вперед, и знаешь, что вскоре от их радости не оставят следа голы противника.
Ты принимаешь душ в гостинице, он действует на тебя успокаивающе, у тебя прекрасное настроение. Но неожиданно ты узнаешь, что в твоих руках судьба планеты, что от тебя зависит ее спасение. Ты видишь табличку, умоляющую тебя потерпеть еще один день и не ждать, чтобы в твоем номере поменяли полотенца, которыми ты пользовался. Если ты готов на это, у тебя есть шанс спасти планету.
Разумеется, ты согласен оставить полотенца еще на один день. Но тебя смущает то, насколько просто спасти ее, планету.
Время от времени мне приходит на память, особенно по ночам, фраза, которую я когда-то, тысячу лет назад, услышал от одной девушки: «Я думаю о тебе не каждый день, но всегда». Я ломаю голову над этой фразой, верчу ее так и сяк в попытке понять, что же она могла значить. Но она остается для меня непонятной. Если я и понял, так только, по-моему, то, что при всей ее некрасивости она звучит красиво.
Всю жизнь я езжу на мотороллере с дочкой и постоянно при этом спорю с ней о том, проехал или нет на красный сигнал светофора. Говорю, что не проезжал, что горел зеленый, желтый, ну, ладно — красный, но я не заметил. И она объясняет мне, какими могут быть последствия моего бескультурья. Она не называет меня некультурным, она говорит о бескультурье, чтобы сильнее меня унизить.
Чаще всего мы вспоминаем случай, который произошел несколько лет назад. Она была еще маленькой, и я проехал на красный. Допустим, но это бы еще ничего, если бы я не ехал к тому же и против движения. Неожиданно мы услышали сирену, и, поравнявшись с нами, полицейская машина принудила меня остановиться. Не выходя из машины, двое разъяренных полицейских назвали меня бандитом и преступником. «Как так? Вы проезжаете на красный, а потом еще и поворачиваете против движения, и все это с маленьким ребенком!» Они были так злы, что уехали, даже не оштрафовав меня.
Я подумал тогда: сейчас дочка назовет меня последним чудовищем на свете. Но вместо этого я услышал, что она плачет, и запомнил ее слова: «Я не могу сказать тебе, что ты преступник».
Мне стало стыдно, как никогда до этого в жизни.
Но этот случай ничему меня не научил. Ничего не могу с собой поделать: это сильнее меня. Если на светофоре красный и я вижу, что вокруг нет подъезжающих к нему машин, я не останавливаюсь. Я следую логике, а не правилам. Не знаю, генетика в том виновата или культура, но я намеренно поступаю так — не могу удержаться.
Тебя спрашивают, видел ли ты на YouTube смешной видеоролик — пародию на что-то. Сначала тебе пересказывают содержание, а потом не выдерживают и говорят: «Сейчас тебе покажу». Одержимость, с которой тебе предлагают посмотреть это видео, взгляд, который не спускают с тебя, чтобы узнать, получаешь ли ты удовольствие, невозможно разочаровать. В этих роликах я почти никогда не нахожу ничего смешного. Но приходится все равно смотреть их, сколь возможно уверенно улыбаясь, и соглашаться, что они действительно очень смешные.
Это все равно что фейерверк, который меня из года в год тащат посмотреть и который всегда один и тот же, в точности такой же, как прошлогодний. И приходится — ничего не поделаешь — до конца стоять и смотреть под страшный грохот, делая вид, что получаешь огромное удовольствие.
Свечки, которые зажигаются сами после того, как ты их погасил. Купивший их находит этот фокус неотразимым. Остальные — нет.
Красные рыбки в прозрачном пакете. Бедные рыбки!
Когда тебе хвалят твою книгу и говорят, что она гораздо лучше предыдущей, не объясняя, чем она хороша и чем была плоха предыдущая.
Возможность, пусть и отдаленная, что мой багаж взорвут в аэропорту, как только я отойду.
Ты в вотсапе видишь, что тебе пишут, отвечая на твое письмо, но ничего не приходит.
Раздумали.
Когда приходится садиться в такси на переднее сиденье.
Ума не приложу, отчего людям так важно, чтобы ты помнил, как они пьют кофе: с сахаром или без, с тростниковым сахаром или с обычным, с ложечкой сахара или двумя, с половиной или четвертью ложечки, с молоком или без, по полчашечки или по полной. Если ты забываешь об этом, они почему-то воспринимают твою забывчивость как страшную обиду.
Люди способны прощать измену, ложь, кражу, мошенничество, но горе тому, кто, запутавшись, скажет: «Ты, кажется, пьешь без сахара». Услышавший это порвет с ним все отношения. Каждому человеку важно, чтобы, если ты видишь в нем друга, любишь его, уважаешь, ты обязательно помнил, как он пьет кофе. Потому что каждый пьет кофе по-своему: кто хочет кофе с сахаром, кто без сахара, кто с чуточкой сахара, кто с тростниковым сахаром, кто с сорбитом, кто с каплей молока… По ходу времени проблема усложняется: число знакомых растет, твоя память слабеет, запросы становятся все разнообразнее.
Невообразимую важность кофейная проблема приобретает в ту минуту, когда ты наливаешь кофе в чашечку: даже если тебе кажется, что ты ничего не забыл, ты медлишь, боясь ошибиться, перепутать гостя с кем-то другим. И совершаешь ошибку, задавая естественные, в общем-то, вопросы, потому что даже если ты спрашиваешь: «Пол-ложечки, верно?» — и попадаешь в точку, тебя это не спасает. Ты спросил, ты сомневаешься, ты явно боишься ошибиться. И попадаешь в положение, из которого трудно выйти безнаказанным.
Люди не только обожают есть по утрам сухарики с маслом и джемом, но и говорят, что им нравится намазывать на сухарики масло и джем. Говорят, что им нравится, что они не спеша делают это сами, нравится предвкушение удовольствия.
Ну нет, дудки! Я ем сухарики с маслом и джемом при условии, что кто-то намажет масло и джем за меня. И никуда не спешу — жду, пока он это сделает.
А если уже сделал, тем лучше.
Когда говорят, что в начале лечения гомеопатией наступает ухудшение, но в результате гомеопатия помогает.
У кольцевой дороги несколько лет назад появилось огромное здание с надписью синими буквами на желтом фоне: Easybox[5]. Для меня это было что-то новое и соблазнительное: место с площадями разного размера, позволяющими держать там вещи. За месячную плату в зависимости от метража ты получал возможность помещать в них все, что угодно. Я с удовольствием тут же арендовал бы один из боксов, но не мог, не зная, что в нем держать. Сначала, каждый раз, как проезжал мимо, я с грустью смотрел на это здание, но потом привык к нему и больше о нем не думал.
Неделю назад нам пришлось оставить квартиру, но вселения в новый дом нужно ждать несколько месяцев: наша будущая квартира еще не готова. На это время мы всей семьей переехали в однокомнатную квартиру. Дети в восторге, чего не могу сказать о себе. В однокомнатной квартире мы кое-как помещаемся, а вот наши вещи нет. И тут, на мое счастье, в памяти неожиданно всплывает волшебное слово Easybox. Это единственный выход, радуемся мы.
Оставалось решить практические вопросы: договор и размер бокса (8 кв. метров). Все время я ищу возможность поручить кому-то стояние в очереди, заключение договора, оплату, выбор бокса. Далеко не так просто найти кого-то, на чьи плечи все это возложить, труднее, наверно, чем заниматься этим самому. Но иначе нельзя. Ты чувствуешь себя хитрым, снимаешь с себя ответственность, хотя знакомые, узнав об этом, настолько разочаровываются в тебе, что даже меньше тебя любят. Но я готов к тому, чтобы меня меньше любили, — лишь бы не заниматься самому практическими вопросами.
Чтобы войти в Easybox, нужно набрать код перед огромными роллетными воротами. Код представляет собой комбинацию входного кода и номера твоего бокса, это позволяет дежурному определять, кто в данное время находится в здании. Передо мной оказалась женщина, в руках у которой были пакеты с только что купленными туфлями или сумками. Женщина привычно быстро набрала код и вошла. На своих двоих (в Easybox обыкновенно въезжают на машине из-за отдаленности от города, а также из-за громоздкости и веса вещей). Через некоторое время я увидел ее выходящей и представил себе ее бокс, полный новеньких сумок и обуви, и подумал, что она торгует тем и другим, скупая товар и пряча его от кого-то. Скорее всего, она время от времени приносит покупки сюда, заодно оглядывая их и ощупывая. Когда она входила, я решил было въехать следом за ней, но она посмотрела на меня с такой враждебностью, что я тут же отказался от этой мысли. Единственные, кому открыт вход сюда, — обладатели квадратных метров, и я сомневаюсь, чтобы эти люди любили друг друга. Никто, кроме них, не может посягнуть на твое добро. И я вообразил, как они заключают пари: ты берешься проникнуть в чужой бокс и, если тебе это удается, выигрываешь.
Итак, я въехал на машине и оказался в длиннющем тоннеле, сбоку от которого время от времени появлялся помост. Мне сказали, чтобы я остановился у четвертого помоста, который оказался огромным подъемником. Въехав на помост, я нажал кнопку, и помост начал подниматься и, поднявшись на метр, остановился. Точно на уровне бокса. И передо мной предстал безумный мир: ряд пустых коридоров с закрытыми желтыми роллетами на занятых боксах и открытыми на свободных. При виде крошечных помещений, похожих на чуланы без полок, я остолбенел, но тут же подумал: надеюсь, мой бокс гораздо больше. Движение в одиночестве по коридорам сопровождает музыка, и тебе кажется, что ты смотришь один из тех телевизионных сериалов, где человек идет по безлюдному, беззвучному коридору, и знаешь, что его вот-вот убьют, но думаешь, что он этого заслуживает, потому что незачем ходить по бесконечно длинному коридору, если поблизости прячется серийный убийца (ты считаешь, что в телевизионных сериалах жертвы только и делают, что ищут серийных убийц).
Открыв роллет, я испытал жгучее разочарование. Картонные коробки, чемоданы, узлы громоздились друг на друге, образуя непреодолимую стену от пола до потолка. Я понял, что размер приобретаемого помещения точно отвечает твоим нуждам (как умудрились заранее его рассчитать — загадка, которую я не собирался разгадывать, уверенный, что мне ее не разгадать). В том, что я представлял себе свой бокс совершенно иначе, виноват не Easybox (в любом случае я не должен его ругать, не должен ссориться с ним, поскольку все мои вещи у него в залоге), а виновато мое воображение. Я был уверен, что войду в помещение, в котором будет где повернуться среди коробок, как в Государственном архиве или в подвале суда. Мне и в голову не приходило, что оно окажется таким тесным. Я был уверен, что сразу найду нужную коробку с книгами, в которую сложил книги Эльзы Моранте, и возьму из нее нужный мне роман «Арачели».
Не подозревая, что совершаю ошибку, я попытался извлечь из стены вещей коробку с надписью «Книги Франческо». Мне повезло увидеть ее сразу в первом ряду под другими коробками. Еще немного — и я бы сделал то, на что способен только ленивый глупец: попытался бы вытащить тяжеленную коробку из-под других тяжеленных коробок, под которыми она была похоронена, уверенный, что на меня не обрушатся все остальные. Найду ли я в этой коробке нужную книгу Моранте, я, разумеется, не знал.
Одним словом, я был на распутье, решая, снимать ли по одной верхние коробки, чтобы добраться до нижней и, вытащив ее, снова водрузить остальные одну на другую, или оставить все как есть и уйти ни с чем. Иначе говоря, все эти месяцы считать мои вещи моими или на время забыть о них.
Соотношение между площадью и вещами рассчитывается по возможности точно, так что вещи, упакованные тобой в коробки, становятся на время переезда недосягаемыми. Среди этих вещей — зимняя одежда, и тебе остается только надеяться, что в следующем году зимы не будет. Ты должен уповать на то, что апокалиптическое изменение климата случится немедленно, сделав так, что холод навсегда уйдет в прошлое. Ты вынужден идти в книжный магазин и снова покупать «Арачели» (что я и сделал). Должен обходиться двумя парами обуви, в лучшей из которых стыдно показываться на людях, четырьмя рубашками, которые ты боишься испачкать, двумя парами брюк, одна из которых слишком теплая для такой жары, поэтому ты носишь все время другую, стирая ее вечером и надевая утром не успевшую как следует высохнуть за ночь.
На данный момент дело обстоит так. Я обретаюсь в норе, у меня есть шкаф с четырьмя костюмами, есть книга Эльзы Моранте и пара других книг, которые я начал читать. Вот и все.
С самого начала я лелею соблазнительную мысль, которую мучительно хочется претворить в действительность: никогда не забирать из бокса находящиеся там вещи. Быть их обладателем, то есть считать себя таковым, преспокойно обходясь без них. Освободиться от них. Хватит платить за бокс каждый месяц. Пусть все остается там. Хватило нескольких дней, чтобы понять, что я не чувствую отсутствия этих вещей. Они мне не нужны. Там, например, почти все мои книги и все DVD, и если мне нужна какая-то книга или DVD, я могу попросить их на время у знакомых или купить. Плохо одно: ты берешь у кого-то книгу, покупаешь свитер, потом туфли. И вещей у тебя снова прибавляется.
У меня есть друг, который несколько лет назад пострадал от пожара: у него дотла сгорела квартира. С тех пор я наблюдаю за ним, стараясь понять, что он делает со своими вещами: пользуется ли ими, забывает ли о них, раздаривает ли налево и направо или просто не знает, где они? Он не дает себе труда вести им учет. После той ночи, когда все потерял, он пытался решить, считать ли случившееся катастрофой или мириться с последствиями пожара. Возьмем книги: я их одалживаю, помню, кому одолжил, получаю обратно. Он — другое дело: если у него и была привычка думать о вещах, то он от нее раз и навсегда отказался. В ту ночь он решил не иметь ничего, что не было бы временным.
Его теперешняя жизнь намного лучше моей. Вернее, была лучше моей до прошлой недели, потому что есть альтернатива пожару — Easybox. Есть выход из положения: не иметь ничего, то есть набить вещами картонные коробки и держать их в некоем месте за определенную месячную плату.
Вещи у тебя есть, и в то же время их нет.
Одним словом, я со всей очевидностью понял, что это освобождение. Я думал, что Easybox — место для хранения вещей, а на самом деле это слово может быть полным синонимом освобождения.
И окажись в свое время филиал Easybox в поселке Ачи-Трецца, жизнь семьи Малаволья[6] была бы счастливее.
Однажды мне звонит человек из «Ста авторов» — ассоциации, занимающейся вопросами кинематографа, — и спрашивает, уплатил ли я годовые членские взносы. Узнаю от него, что у них отметки об уплате нет, и говорю, что уплатил, предлагая: «Спроси у Кончетты». И как всегда, называя имя Кончетты, добавляю: «Кончетта — классная баба, правда?»
Может показаться, будто я спешу перевести разговор на другую тему, уклоняясь от вопроса о членских взносах, но это не так: уверен, что членские взносы я уплатил. Для меня важно сказать, что Кончетта — классная баба: я не хочу сказать, что она красивая, я хочу сказать, что она классная баба. Отчасти из вежливости, отчасти потому, что уверен в этом; человек из «Ста авторов» подтверждает: «Правда. Кончетта умопомрачительна». Он говорит «умопомрачительна» лишь потому, что не может произнести «классная баба», тогда как, по-моему, это одно то же.
Через несколько недель, зайдя как-то вечером в кафе, я оказался лицом к лицу с очень красивой девушкой, которая спросила меня: «Как поживаешь, Франческо?» Я поздоровался: «Чао!», и мое «чао» прозвучало радостно, потому что было обращено к очень красивой девушке, которая знала, как меня зовут, и вместе с тем в моем «чао» должна была слышаться недоговоренность, поскольку я понятия не имел, кто передо мной. Точнее говоря, мне показалось, что я вижу ее первый раз, хотя мы должны были быть знакомы, раз она назвала меня по имени.
Она все поняла и спросила:
— Ты меня не помнишь?
— Помню, — ответил я (ну не идиот ли?), — постой, помоги мне, а то в последнее время меня подводит память, и поэтому часто…
Не дослушав, она перебила меня:
— Я Кончетта.
Это была Кончетта. Та самая «классная баба».
А я ее не помнил. Не помнил, хоть убей.
Как только я слышу это имя, идет ли речь о «Ста авторах» либо о чем-то, имеющем к ним отношение или не имеющем, я всем говорю: «Какая классная баба Кончетта!», говорю о ней так, как будто все мои мысли — о том, чтобы переспать с Кончеттой. Но кто такая Кончетта, должен признаться самому себе, я не знал. И это не мешало мне столько времени утверждать, что я хочу Кончетту, хотя видел ее один-единственный раз и с тех пор думал о ней.
А Кончетта, разумеется, обо мне не думает. Да и с какой стати ей думать обо мне? Кончетта не говорит людям, которые звонят ей по поводу годовых взносов или еще зачем-то: «Какой классный парень Франческо!» или «Какой он умный!», «Какой симпатичный!». Ничего подобного: для Кончетты, когда меня нет, я не существую.
И тем не менее Кончетта помнит меня, а я ее не помню.
Помню только абстрактное представление о ней и слова «Кончетта — классная баба», хотя уже не знаю, зачем я их говорю. А может быть, они возбуждали меня, но при этом передо мной не возникал образ, который подтверждал бы мои слова или оправдывал мое возбуждение.
Было грустно сознавать это в присутствии красавицы Кончетты, грустно признаваться себе, что моя жизнь может теперь состоять из вещей, в которых я уверен и которые не имеют ничего общего с действительностью, грустно оттого, что я забыл такую красавицу. Потому что Кончетта не классная баба, она умопомрачительна. А я говорил, что она классная баба, потому что не помнил ее.
Когда я за рулем и никуда не опаздываю, я еду медленно и с удовольствием не подчиняюсь навигатору. Если женский голос говорит: «Через двести метров поверните налево», я поворачиваю направо. Если говорит: «Продолжайте движение прямо», я поворачиваю в другую сторону. Мне нравится провоцировать навигатор, заставлять его реагировать на мое непослушание. Но когда он приходит в отчаяние и испуганным голосом начинает говорить: «Через сто метров поверните назад, через семьдесят метров поверните назад, через пятьдесят метров поверните назад», я раскаиваюсь, сожалею, чувствую себя не в своей тарелке даже после того, как повернул назад.
В первую минуту я всегда бесконечно радуюсь победам слабых над сильными. Но едва успеваю обрадоваться, как меня охватывает глубокая жалость к сильным, которые намного болезненнее, чем слабые, переживают поражения.
Те, что говорят: «Ты сам хотел, чтобы тебя разоблачили. В глубине души хотел, чтобы разоблачили».
Все, кого разоблачили, хотели быть разоблаченными.
Одна моя приятельница сказала, что занимается йогой на свежем воздухе. И перед этим, спасаясь от комаров, опрыскивается «Аутаном».
Но совместимы ли йога и «Аутан»? Не взаимоисключающие ли это вещи?
Все детство наши чада участвуют в представлениях или выступают с разными номерами на Рождество, под Новый год или в летних лагерях.
Этому нет конца, и весь этот театр пора запретить законом.
Я долго тянул, пока наконец не решился показаться со своим геморроем проктологу. Иду в больницу, в которой, говорят, опытнейший главный врач.
Жду, когда меня вызовут. Вхожу. Главным врачом отделения оказывается пожилая женщина, а вместе с ней прием ведет молодая докторица. Они задают мне кучу довольно щекотливых вопросов и обсуждают между собой мои ответы, как будто главная хочет удостовериться в правильной реакции помощницы. Помощница выглядит способной ученицей.
Затем главная говорит:
— Сейчас мы вас осмотрим.
Мне предлагают спустить брюки и трусы, встать на топчане на колени и наклониться вперед. После этого пожилая женщина засовывает мне палец в задницу, а кроме пальца — не знаю, одновременно ли, но, по-моему, все-таки одновременно, — какую-то непонятную штуку, показывающую на экране что-то внутри меня.
Пока я со спущенными брюками и трусами стою на карачках, беспомощно уткнувшись лицом в топчан, женщины спокойно обсуждают, используя непонятные мне научные термины, мой диагноз и возможное лечение. Наступает минута, когда пожилая женщина говорит помощнице, что обнаружила подозрительное место, и добавляет:
— Теперь твоя очередь, — после чего вынимает палец, освобождая дорогу пальцу помощницы.
— Да, да, — соглашается та, — вы правы.
Я антиреакционер. Я верю в прогресс, верю, что все меняется к лучшему, всегда. Тут я фанатик. И готов спорить со всеми на любую тему, утверждая, что в прошлом нет ничего, что было бы лучше, чем теперь.
На самом деле по секрету скажу, что одна такая вещь все-таки есть, но в то же время я уверен, что никто не предложит мне эту вещь в качестве предмета для спора.
Штопор.
Штопоров наизобретали огромное количество: некоторые — с электрическим моторчиком, некоторые — с синей лампочкой, подсвечивающей пробку, некоторые вращаются, когда погружаются в пробку и извлекают ее из бутылки. Всякий раз, когда кто-нибудь, демонстрируя тебе очередную новинку, объясняет, как она работает, тебе кажется, что перед тобой чудо технического прогресса. Предлагающий познакомиться с этим чудом помещает его над бутылкой с вином, и если оно не работает, непонятно, путает ли что-то орудующий штопором человек или не работает техническая новинка. Выход из положения в этом случае один: выйти в кухню и найти старый штопор.
Когда я дома слушаю музыку и очередь в один прекрасный момент доходит до прекрасной по-настоящему песни, мне хочется, чтобы вместе со мной ее послушал еще кто-нибудь. Я встаю, ставлю ее с начала и с мнимым микрофоном в руке делаю вид, что пою ее на чьем-нибудь празднике, юбилее или в узком кругу. Я как бы посвящаю ее другу, женщине, в которую влюблен, дочке, жене. Я представляю себе и музыканта, аккомпанирующего мне, воображаю, как мы репетируем накануне, ищу по возможности низкую тональность, помогающую мне не слишком фальшивить. И под звуки песни уверенно пою сам, закрыв глаза и представляя себя там, где в эту минуту мне бы хотелось быть. Иной раз (почти всегда) перед тем, как поставить песню, я говорю несколько слов о ней и посвящаю ее определенному человеку. И затем начинаю петь, и при этом мой голос нередко прерывается от волнения.
Но на самом деле ничего подобного ни разу со мной не было. И думаю, никогда не будет.
К счастью.
Ночь, когда раздался телефонный звонок и мне сказали, что у Мэджика Джонсона СПИД.
Накануне отъезда все равно куда — в Гонконг или в Витербо — у меня начинается истерика. Я кричу на всех подряд, злюсь по любому поводу, швыряю на стол все, что попадется под руку. У меня нет ни малейшего желания ехать. В ночь перед отъездом я не сплю, думая обо всех природных катастрофах, которые могут произойти в мире и оправдать необходимость отложить отъезд.
Когда говорят: «Да, стоит действительно недешево, зато долго служит».
Каждое утро, проводив сына в школу, я сажусь за работу. Включаю компьютер и часами пишу. Пишу и чувствую себя одиноким, все более одиноким в надежде, что раздастся телефонный звонок, что кто-нибудь мне позвонит — все равно кто. Жду, чтобы меня отвлекли, и тем временем продолжаю писать.
Если же никто не звонит, звоню кому-нибудь сам.
Ты ложишься в постель и сразу чувствуешь, что она плохо застелена. Простыни в складках, и стоит тебе повернуться, как ноги оказываются открытыми. Выход один: встать и перестелить постель, но тебе лень.
Влюбленные, которые делают татуировки с именами друг друга. И они же много лет спустя, кричащие от боли, когда им сводят татуировки.
Все дома были белыми, а песок на казавшемся бескрайним пляже почти черным. Таким мне запомнилось место, где мы проводили каждое лето в моем детстве.
Все лета были похожи одно на другое, сначала с ведерочками на берегу, а потом с нырянием в волны, с кренделями, которые мы жадно уплетали под тентом, обреченные на мучения из-за неминуемых последствий — часа два без купания, и единственной возможностью хоть немного сократить это время было замучить взрослых нытьем, пока они не смилостивятся наконец: «На полный желудок купаться вредно, но уж ладно, купайтесь». Это было похоже на наши вопросы в машине «Когда же мы приедем?», которые мы задавали, даже понимая их бессмысленность, но удержаться не могли.
Ветер над шале, когда мы смотрели, как взрослые играют в карты, сосредоточенные на игре, молчаливые. Сухой стук мячика после удара игрока в настольный футбол, музыкальный автомат, игравший две, максимум три песни, потому что все выбирали только их. Запах и скрип соли на коже, когда мы сгибали руки или ноги, а принимать душ мы упорно отказывались, потому что нам нравился запах засохшей под мышками соленой пыли. Нестерпимый голод по вечерам. Всегда добрый голос матери, говорившей «Наконец-то проснулся», когда я входил в кухню и молча садился в ожидании, когда она подаст мне завтрак.
Все лета были похожи одно на другое и длились бесконечно, так что наступала минута, когда я терял счет дням. Но последние дни были прекрасными: мы готовились к отъезду, считали последние купания, и последние крендели, и последние песни и потом садились в машину и возвращались в город, где все, казалось нам, изменилось, потому что мы не узнавали знакомые улицы, магазины. Невероятно, но так повторялось из года в год: мы мерили взглядом длину улиц, и всякий раз они казались нам короче, пусть немного, но короче, и это было безошибочным знаком того, что мы выросли. Город уменьшался.
Затем наступило лето не такое, как раньше. Я увидел девочку, которая была старше меня, намного старше. Она улыбалась мне из-под своего зонта, спрашивала, как меня зовут, садилась рядом под моим зонтом, а однажды засмеялась так весело, что я понял: это я ее рассмешил. В результате я стал просыпаться с мыслью бежать скорее на море, потому что там была она. Когда я приходил, она обнимала меня, целовала в щеку, иногда клала мою голову к себе на плечо, и я чувствовал ее запах — непонятный мне запах, который, казалось, был придуман только для ее кожи.
У нее был парень, но через несколько дней она сказала, что я тоже ее парень. И она сказала это и своему парню, своим друзьям. Все улыбались, ее парень спокойно отнесся к этой новости, и, честно говоря, я тоже спокойно отнесся к тому, что он — парень моей девушки.
Если я правильно помню, ее звали Федерика. У нее были веснушки на лице, на плечах, на руках, на ногах. В нашем городе, как мне казалось, девушек с веснушками не было, и я решил, что девушки с веснушками появляются только летом или что все они из Неаполя, потому что она была из Неаполя.
Однажды Федерика, не предупредив меня, спросила мою мать, можно ли мне вечером пойти с ними в кино. Мать разрешила, но то, как она это сделала, мне, откровенно говоря, не понравилось: она сказала, что разрешает мне это в порядке исключения и что поручает меня Федерике. Наспех поужинав, я схватил джемпер, который мать велела мне надеть. Я боялся ослушаться ее, боялся, что они не станут меня ждать, если я опоздаю.
Готовый намного раньше назначенного времени, я сидел во дворе на парапете, пока они не пришли. На Федерике был джемпер, завязанный на талии. До этого я видел ее только на пляже, и, одетая, она была еще красивее. У ее парня тоже был завязанный на поясе джемпер. И тогда я тоже завязал джемпер на поясе. Нас было много. Моя мать смотрела на нас с балкона, и я знаками показывал ей, чтобы она ушла, но она осталась на балконе.
Мы вышли на улицу все вместе. Я был в приподнятом настроении, был в компании парней старше меня, и каждому из них хотелось, чтобы я шел рядом с ним. Но когда меня звала Федерика, я бежал к ней. Дорога до открытого кинотеатра была длинная, однако казалось, что время летит слишком быстро: я хотел, чтобы мы шли и шли. Уже не помню, какой фильм мы смотрели, помню только, что в кинотеатре под открытым небом было очень холодно. Моя мать оказалась права. Начиная с какой-то минуты я почувствовал страшную усталость, преодолеть которую мне не удавалось. Я сделал над собой огромное усилие, чтобы не заснуть.
К счастью, мне это удалось. Фильму не было конца, но я выстоял в борьбе со сном, собрав все силы, какие у меня были и каких не было. Но в это время мы вышли из кинотеатра, и я понял, что нам предстоит долгий обратный путь.
Они смеялись, обменивались шутками, бежали. Федерика шла в обнимку со своим парнем, но не забывала и поглядывать ободряюще на меня, улыбаясь и призывая взглядом не отставать. Но я еле держался на ногах и только спрашивал: «Сколько еще идти?» Я отставал, и они вынуждены были ждать, пока я их догоню. И когда я уже почти остановился, Федерика опустилась передо мной на корточки и спросила: «Хочешь спать?» Я ничего не ответил: мне казалось глупым врать и одинаково глупым говорить да. Тогда Федерика сказала своему парню: «Посади его сюда, я его понесу», — и показала себе на плечо. Он ответил, что может понести меня сам, но Федерика не согласилась. Я продолжал говорить, что не хочу спать, но они меня не слушали. Всех настойчивость Федерики развеселила. Ее парень подхватил меня под мышки, и в ту же секунду я оказался высоко наверху, над головами у всех, и опустился на плечи Федерике, которая схватила меня за ноги. Все зааплодировали, наперебой спрашивая меня, доволен ли я, и все вместе мы двинулись дальше. Они внизу, а я на плечах у Федерики. На вопрос, доволен ли я, я не ответил, потому что готов был умереть от стыда. Неожиданно я понял одну простую вещь: если я наверху, значит, я намного меньше, чем считал себя сам.
Когда мы оказались под нашим балконом, моя мать, скрестив руки, стояла у окна. На лестнице она взяла меня у Федерики, и, пока несла в кровать, я шепнул ей на ухо, что хотел бы провалиться сквозь землю. Не знаю, услышала ли она меня, но, по-моему, нет.
Все это я помню смутно, как будто был бы рад забыть этот вечер и как будто невозможно забыть картину, какой я вижу ее сегодня: маленький ребенок на плечах у веснушчатой девушки, я смотрю на мир сверху и вижу ее мягкие волосы и слышу их запах. Но все это становится смешным, потому что я смотрю вперед и жду, когда же мы наконец придем.
Когда в конце лета мы вернулись в город, длина улиц оказалась той же, какой я видел ее всегда и вижу по сей день. Унизительных положений хватало и потом — порой даже более унизительных. Но невыносимая горечь, подобная той, что я испытал в тот вечер, сидя на плечах у Федерики, дается испытать раз в жизни. Чувство горечи бывает и более сильным, бесконечно долгим, беспощадно мучительным. Но минута, когда ты вдруг понимаешь, что жизнь, какой она рисовалась тебе, недостижима, никогда уже не повторится.
Я очень хорошо помню мысль, с которой проснулся на следующее утро после того, как сидел у нее на плечах. Не успев открыть глаза, я с ужасом подумал, что жизнь была намного лучше до того, как в ней появилась Федерика. Помню также, что тут же нашел эту мысль пустой, понимая, что во времена до Федерики я не вернусь.
Когда мне звонят из еженедельных или ежемесячных женских журналов с предложением написать статью, речь почти всегда идет о непонятной для меня теме. Совершенно непонятной. Я терпеливо прошу объяснить, какой статьи они от меня ждут. Они подробно объясняют мне это, и, слушая их, я заключаю, что им ясно, как и о чем я должен написать. Им ясно, а я все равно не понимаю.
Но, сам не зная почему, соглашаюсь. Говорю: «Хорошо», — и кладу трубку.
И оказываюсь на краю пропасти.
Слезы, которые я проливал годами, смотря телевизионные шоу «Странная любовь», «Карамба», «Какой сюрприз», «Тебе почта».
Когда, гадая на экране телевизора, в каком конверте больше денег, играющие отказываются от предложения более чем приличной суммы в надежде выиграть всё.
Самообслуживание на бензоколонке.
Обожаю людей с бутылкой ледяного пива в руке, которое они со знанием дела церемонно потягивают, сидя порой на бордюре тротуара. Я им искренне завидую, завидую их естественности и удовольствию, которое был бы рад испытать сам. Но мне этого, увы, не дано. У меня никогда не бывает желания купить бутылку пива и сесть на бордюр тротуара. И когда я все-таки решаюсь на это, когда покупаю бутылку ледяного пива и сажусь на асфальт, у меня получается это не так, как у других, — мне не хватает их естественности и сосредоточенности.
На этой неделе я подписал три воззвания в поддержку культуры (порой противоречивых), два призыва в защиту демократии и один против отсутствия демократии (что, по-моему, одно и то же, но меня заверили в обратном), один против свободы — нет, за свободу, один касающийся женщин, но я не понял, в каком смысле, пять о пяти разных избирательных законах, три петиции за освобождение не знаю кого не знаю откуда, одну против домашнего насилия и одну в защиту разведенных отцов.
Теперь моя совесть чиста настолько, что можно смотреться в нее, как в зеркало.
Опубликовав исторический роман, писатели упорно призывают читателей понять, что речь в нем идет о современной Италии. И я начинаю читать их сочинение, страница за страницей усиленно стараясь угадать, на кого и на что авторы намекают. И наступает минута, когда я нетерпеливо захлопываю книгу с криком возмущения: «Но если они хотели писать о современной Италии, что им мешало писать именно о современной Италии?» Потом я раскаиваюсь, виновато думая, что, если бы родился раньше, я бы говорил это и об «Обрученных»[7].
Почему в англосаксонских странах все едят сникерсы, а у нас они, мягко говоря, не в почете?
Фильмы о подводных лодках.
В отсеках невообразимо тесно, не протолкнуться, подлодкам угрожают торпеды, члены экипажа выходят и спускаются внутрь исключительно через люк. Стоит нажать по ошибке не ту кнопку — а разных кнопок кругом тысячи, — и конец. В машинном отделении могут возникнуть проблемы, и только один предмет способен помочь в положении, чреватом катастрофой, — разводной ключ. В фильмах о подводных лодках все так или иначе вертится вокруг разводного ключа.
И фильмы, которые два часа кряду рассказывают тебе какую-то историю и кончаются не так, как ты ожидал.
Когда я сажусь на мотороллер, чтобы ехать в студию, мне хочется слушать по дороге музыку. Я вынимаю из кармана наушники. Провода спутаны настолько, что меня вот-вот задушат если не оба наушника, то, по крайней мере, один.
Приходится выбирать: распутывать провода или отказаться от музыки.
И каждый раз я отказываюсь от музыки.
«Слегка». Ответ, который я слышу, спрашивая: «Газированную или без газа?»
Давая интервью в девятнадцать лет, Миа Фэрроу сказала: «Я хочу сделать блестящую карьеру, выйти замуж за великого человека и прожить яркую жизнь. Нужно стремиться к лучшему: это единственное, что помогает преуспеть во всем».
В интервью, которое она дала в пятьдесят девять лет, Миа Фэрроу сказала: «Теперь я поняла: жить значит научиться переносить потери с самой благодушной покорностью и быть способными пользоваться всем, что предлагает жизнь».
В провинциальных городах всегда существует миф девушки. Время от времени миф меняется. В отрочестве моим мифом была Паола. Она была блондинкой с длинными гладкими волосами. При невысоком росте стройная и гибкая, как гимнастка. Но все это не имело значения: выбор пал на нее, она была девушкой-мифом и, значит, была прекрасна.
Обычно мы собирались на углу Корсо и виа Коломбо, напротив магазина готового платья. Она никогда не водила с нами компанию. Иной раз проезжала мимо на мотороллере с подругой, и кто-то, увидев ее издалека, говорил: «Едет». Сначала она ехала по Корсо, потом, сбавляя скорость, поворачивала на виа Коломбо. Это случалось три-четыре раза в неделю, но не больше одного раза в день. И все как один мы встречали и провожали ее восторженными взглядами. Если кто-то приходил позже, то всегда спрашивал: «Она уже проехала?» Или один из нас встречал вновь пришедшего словами: «Она уже проехала, и не думаю, что сегодня опять проедет». Мы никогда не говорили «Паола» — в этом не было необходимости.
Однажды я был у моей двоюродной сестры, которая дружила с Паолой. Паола поздоровалась со мной, спросила, как меня зовут. Я попробовал что-то сказать, но, говоря, смотрел в сторону, а когда бросал взгляд на Паолу, видел, что она тоже смотрит в сторону. Я делал вид, будто мне все равно, разговаривать с ней или нет, хотя на самом деле мне это было не все равно, но, думаю, она меня не слушала. Я понял, что пора уходить, попрощался с ними, Паола сказала: «Чао!» — и даже улыбнулась мне.
Компании на углу Корсо я вместо того, чтобы сказать, что познакомился с Паолой, сказал, что знаком с ней (то есть было время до знакомства и время после знакомства — теперь). Все обступили меня, спрашивая наперебой, сказал ли я ей, как меня зовут, как она выглядит вблизи, какой у нее голос. В ответ я уклончиво пожимал плечами. Я был единственным, кому повезло познакомиться с ней, и это позволяло мне смотреть на остальных свысока. Они пытливо смотрели мне в глаза, спрашивая: «Ты правда с ней знаком? Не врешь?» Но они знали, что я говорю правду: это была такая значительная новость, что ее нельзя было придумать.
— Если так, — сказал один из них, — в следующий раз, когда она будет проезжать, останови ее и предложи постоять с нами на углу.
Я немного испугался, не зная, соглашаться ли мне, но выхода не было.
— Хорошо, — согласился я.
И дня через два, когда все, не говоря уже обо мне, сгорая от нетерпения, ждали, когда мимо будет проезжать Паола, кто-то наконец закричал:
— Едет!
Все мы повернулись в нужную сторону и увидели ее лицо, обрамленное длинными светлыми волосами. Она ехала на мотороллере, за ее спиной сидела подруга, и мои друзья подтолкнули меня к краю тротуара, чтобы Паола заметила меня, но она, как ни в чем не бывало сбавив скорость, уже поворачивала на виа Коломбо, и тогда я поднял руку и скорее сказал, чем крикнул: «Чао, Паола!», как будто хотел сказать: «Остановись, это я, Франческо». Паола посмотрела на меня, удивленная, что ее окликнул кто-то из компании на углу, где мы, затаив дыхание, обычно стояли, чтобы ею лишний раз полюбоваться. Но это не помешало ей свернуть, как всегда, на виа Коломбо и исчезнуть из виду.
Я повернулся к товарищам. Они молча смотрели на меня. Кто-то из них покачивал головой.
— Но она мне улыбнулась, — сказал я.
Не уверен, что она действительно улыбнулась мне, может быть, это мне только показалось, но что сказано, то сказано.
Почти все говорили, что она и не думала мне улыбаться. Однако двое, то ли потому, что так им тоже показалось, то ли из жалости, поддержали меня. Сомнение, впрочем, возникло у всех.
«И вовсе ты с ней не знаком», читал я в их глазах.
— А вот и знаком! — злился я.
Они тоже злились, и напряжение нарастало, пока один из моих товарищей, словно обезумев, не закричал вдруг:
— Она едет обратно! Едет обратно!
Мы дружно повернули головы и увидели, что Паола снова едет по Корсо и вот-вот проедет мимо нас. Насколько мы помнили, такого никогда не бывало. Все подумали, что она вернулась потому, что я ее окликнул, и поверили в мое с ней знакомство. Неудивительно, что мне хватило смелости подумать: «Она никогда не возвращалась, а сейчас возвращается, потому что я поздоровался с ней». И я понял, что на этот раз утру своим товарищам нос, обязательно утру.
Я выхожу на мостовую, и часть моих друзей следует за мной, так что вместе мы занимаем едва ли не половину улицы: я впереди, а друзья чуть сзади. При виде меня с друзьями Паола сбавляет скорость.
Я поднимаю указательный палец и с неожиданной для себя уверенностью отрицательно машу им, окруженный друзьями. Паола медленно проезжает рядом, почти задевая меня, и я, бесстрашно продолжая махать пальцем, успеваю громко, очень громко упрекнуть ее: «Паола, ты могла бы остановиться, когда я поздоровался с тобой».
Не отвечая, Паола, как и всегда, повернула на виа Коломбо. Только мы ее и видели.
Мы с женой, перезнакомившись, наговорившись и подружившись с другими родителями за все годы детского сада, начальной и средней школы нашей дочери, однажды вечером поклялись, что в случае второго ребенка не пророним ни слова ни с кем, не будем участвовать ни в одном школьном мероприятии и не подумаем ходить на дни рождения одноклассников. Для всего этого лучше мы купим бебиситтера, именно купим, чтобы он навсегда стал нашей собственностью.
Потом мы узнали, что бебиситтера не так просто купить, и моей жене пришлось вступить в разговоры с другими родителями и пойти на первые дни рождения. Она сказала, что неправильно избегать этого и в случае второго ребенка. Мы знали, что это неправильно, я был согласен с ней, даже когда мы клялись, но мы все равно поклялись. Благодаря верности клятве мне удалось, когда сын пошел в детский сад, пропустить в первый год кучу дней рождения. Но настал день, когда жена не могла, бебиситтера у нас не было, другие родители, отвозившие заодно нашего сына, на этот раз отвезти его не могли, так что ехать с ним пришлось мне.
С мрачным видом я появился на этом дне рождения в парке виллы Челимонтана, посмотрел по сторонам и понял, что день рождения там не один, а целых три. Моему сыну было три года, дети в этом возрасте ведут себя странно, и он испуганно остановился как вкопанный: несмотря сначала на мои уговоры, а потом и на легкую встряску, он не мог указать мне, к какому из трех праздников имеет отношение.
Наконец он взял у меня из рук подарок и положил его к другим подаркам одного из трех праздников, ближайшего к нам. Аниматор усадил его и начал игру. На двух других праздниках происходило то же самое.
Родители, оказавшиеся на этом празднике (не уверен в правильности нашего выбора), переговаривались между собой, смеялись и поглядывали на меня с любопытством, поскольку никогда раньше не видели, и я не мог понять, видели ли они меня впервые потому, что я избегал их все эти месяцы, или потому, что их дети были из другой группы, из другого детского сада, из другого района.
У меня по-прежнему было каменное лицо, выдававшее очевидные признаки мизантропии. Я ограничился подобием общего поклона издали и все оставшееся время держался в стороне, звоня по телефону или делая вид, что звоню, и глядя на детей так, будто исследовал детское поведение на праздниках. Это объяснялось не тем, что я, оказавшись среди других родителей, не хотел познакомиться с ними, но страхом: а вдруг все поймут, что я перепутал праздники? Помимо всего прочего, мне казалось, что родители детей, которые участвовали в двух соседних праздниках, смотрят на меня так, как будто узнали меня или моего сына. Впрочем, я в этом не уверен: они были далеко. В любом случае у меня создалось впечатление, что то же самое происходило с родителями на каждом из двух соседних праздников.
Так или иначе, мой сын остался на этом празднике. В какую-то минуту он даже обнял одного из мальчиков. И когда новорожденная открыла наш подарок и ее мать спросила, от кого он, мой сын поднял руку. Девочка подошла к нему, чмокнула в щеку и сказала спасибо. Мы так и не поняли, был ли это день рождения, на который он приглашен, или нет. Но сыну праздник очень понравился.
Как известно, детские праздники по случаю дня рождения длятся до бесконечности. Не потому, что они такие уж длинные, а потому, что тебе хотелось бы, чтобы они заканчивались через полчаса. В результате ты смотришь на часы сначала каждую минуту, потом все чаще и чаще, успевая в промежутке поднять голову и увидеть, что все родители смотрят на часы с таким же безутешным видом, какой был у тебя, когда ты сам в последний раз смотрел на часы и видел, как мало прошло времени. Ты думал, что времени прошло гораздо больше. Думал, что должно пройти еще долгое время и что оно никогда не пройдет.
Много времени занимает еда — пиццетты и картофельные чипсы, которые ты запиваешь кока-колой, и разговоры с другими родителями, проклинающими жизнь, как проклинаешь ее ты. Но большую часть времени ты проводишь, глядя в пустоту, делая вид, что обдумываешь самые важные в жизни вещи, тогда как на самом деле ты думаешь, под каким бы благовидным предлогом вам с сыном уйти, но понимаешь, что не сделаешь этого, потому что уход огорчит сына. Ты с надеждой спрашиваешь его: тебе весело? И он отвечает да. Ты слышишь, как другие родители спрашивают своих детей: тебе весело? И все дети отвечают да. Когда же один из детей отвечает нет, наступает неожиданная тишина. Отец берет его за руку и говорит: «Может, тогда нам лучше уйти». И они собираются уходить, и мы смотрим на них с завистью, и последняя наша надежда — слова, которые произнесет отец или мать новорожденного, слова, к которым нужно быть готовыми, что удается не всем. Это зависит от многих причин, но прежде всего от твоей смелости. В эту минуту все мы болеем за отца или мать новорожденного, поскольку не хотим, чтобы кто-то другой мог сделать то, чего не можем сделать мы, то есть уйти.
И эти слова неумолимо звучат:
— А сейчас будет торт!
Родитель, намеревающийся уйти, ворчит, пытается проявить твердость, но родителю новорожденного помогает настойчивая любезность садиста, который сам не раз пытался сбежать с праздника, однако ему не позволили, удержали объявлением «А сейчас будет торт!», так что одной из причин, побудивших его организовать нынешний праздник, было не что иное, как жажда мести.
Дескать, дождитесь торта и потом можете расходиться.
Наступает счастливая минута: ребенок и его отец снова снимают пальто, и со всех сторон слышно: «Ладно уж, подождем торта и пойдем».
Время как не шло, так и не идет, а торта все нет и нет. И дело не в том, что он опаздывает, а в тебе: ты ждешь не дождешься, когда же он появится, смотришь на часы, но торт не может появиться, если время стоит на месте.
И ты снова начинаешь смотреть по сторонам, и теперь, когда тебе больше не о чем думать, занимаешь время мыслями о жизни. Зачастую именно на детских праздниках ты вспоминаешь прожитые годы, оцениваешь все повороты жизни, взвешиваешь свои ошибки, а то и представляешь себе другую жизнь, которой бы ты жил, сложись все не так, как сложилось. При этом среди событий, что произошли в твоей жизни, а могли бы и не произойти, всегда выявляется минута, когда ты зачал сына, которого сейчас привез на праздник, или раньше, когда ты влюбился в ту, что однажды понесет от тебя сына, которого сейчас ты привез на этот праздник.
Разумеется, ты не думаешь, что было бы лучше, если бы этого не произошло. Вернее, думаешь, но знаешь точно, что думаешь это лишь потому, что сегодня тебе пришлось везти его на праздник. Но ты всей душой любишь сына и не хотел бы ни на йоту изменить свою жизнь, потому что в этой жизни ты зачал сына, которого так любишь. Правда, сейчас, когда впереди у тебя много времени в ожидании торта, ты можешь позволить себе подумать о других субботних возможностях, представив, например, сидение под вечер за аперитивом в одном из городских кафе, или оргии, все участники которых счастливы, поскольку эти оргии не задевают ничьих чувств. А возможно, ты был бы невесть в каком уголке мира, в другом часовом поясе, и занимался бы тем, чем занимаются в том уголке. После того, как дал волю воображению, ты возвращаешься к действительности со смешанным чувством грусти и эйфории. Потом смотришь на часы и убеждаешься, что прошло совсем мало времени. Родитель новорожденного все еще медлит с тортом. Ребенку, который собирался уйти, по-прежнему скучно, однако и он сейчас в ловушке.
Когда после долгого ожидания, уже на закате, появляется торт, ты, давясь, отправляешь в рот кусок за куском, после чего стараешься надеть пальто на сына, и тут отец новорожденного говорит: «А теперь открываем подарки». Потом смотрит на твоего сына: «Ты тоже открывай».
И твой сын сам, без твоей помощи, снимает пальто.
Я представляю свою книгу в далеком городе. Со мной приезжает моя дочка. После презентации ко мне подходит одна из читательниц, поздравляет меня с хорошей книгой, после чего уверенно говорит моей дочери: «Вы должны гордиться таким отцом». И та отвечает: «А я им горжусь».
Стоит же читательнице отойти, она серьезно, без малейшей иронии, говорит с римским акцентом: «Нешто я могла сказать нет».
Мне бывает жаль, когда сын говорит: «Папа, ты все время сидишь за компьютером!»
Жаль не потому, что ему кажется, будто я не обращаю на него внимания, а потому, что приходится, хочешь не хочешь, выключать компьютер.
Хоть ненадолго.
В тот раз, когда моя тетя, готовившая меня к вступительному университетскому экзамену по латыни, в ответ на допущенную мной ужасную ошибку подтолкнула меня к двери и захлопнула ее за мной.
Оказавшись на лестнице, я задумался: как быть — позвонить ли в дверь или униженному идти домой? Я выбрал второе: отправился униженный домой и до сих пор не знаю, что же такое я тогда сморозил.
Довольно пожилые люди, которые, тяжело дыша, потные, бегут трусцой по тротуару. Часто в обтягивающих тренировочных костюмах, а иногда с цветной повязкой на лбу.
Человеческое достоинство важнее физической формы.
Не успеваете вы сесть в ресторане за стол, как один из твоих друзей достает массу таблеток и начинает их принимать, одновременно болтая и делая заказ. Он не объясняет, почему принимает эти таблетки, и ты не знаешь, витамины ли это или лекарства от тяжелой болезни.
Подушки с рисунком цветов.
Не заказывай граппу в конце еды в первом попавшемся ресторане. Это ловушка. Граппу тебе называют в числе других алкогольных напитков, которые могут предложить, надеясь, что ты от нее не откажешься. Стоит тебе дать слабину — и ты влип.
Никто не принесет тебе граппу вообще. И никому ты не можешь заказать граппу вообще. Это всего лишь предварительный выбор. Официант, став по стойке «вольно», начинает перечислять тебе имеющиеся виды граппы и ждет, чтобы ты сказал, какой из предложенных видов предпочитаешь. Ответ не ограничивается одним этапом. Если ты просишь белую или выдержанную в дубовой бочке янтарную старку, ты только называешь цвет, указываешь поле выбора, в пределах которого тебе предложат другой список. И лишь после трех или четырех возможных вариантов ты наконец доберешься до граппы, устраивающей тебя.
А ты всего лишь хотел выпить рюмку граппы.
Учась в университете, я время от времени давал частные уроки школьникам-старшеклассникам. Однажды я готовил к экзамену на аттестат зрелости ученика, который внимательно слушал у меня на кухне мой четырехчасовой урок о Леопарди или Мандзони с заданием вернуться на следующий день и повторить мне усвоенное за эти четыре часа.
Все, что он говорил, вернувшись назавтра, сводилось к нескольким словам: «Леопарди — великий поэт, может быть, один из самых великих, а может быть, даже самый великий».
И все. Ничего по существу, кроме, например: «Мандзони — один из самых великих итальянских писателей, может быть, даже самый великий».
Я старался рассказать ему все, что знал о Леопарди, а он только делал вид, что слушает. Я думал: чему-то я все-таки его в конце концов научу, что-то он будет знать.
С тех пор прошло много лет, и, объясняя что-то своим детям, я делаю это так же, как делал тот мой ученик: «Этруски — великий народ, может быть, один из самых великих». Я вожу их по Риму и говорю: «Колизей — великий исторический памятник, древние римляне были великим народом».
Больше я ничего не знаю.
Я не в состоянии определить породу рыбы, путаю крабов с омарами, не разбираюсь в названиях деревьев и цветов. Я не знаю собачьих пород, марок и моделей автомобилей. Не знаю, какой размер обуви у моих детей, не могу отличить шерсть от хлопка (я не шучу), не имею представления о логическом анализе и ничего не смыслю в анализе грамматическом, допуская, что это, возможно, одно и то же. В детстве я говорил по-английски и по-испански, а сейчас не помню ни слова ни на том, ни на другом языке. Начинаю говорить, хочу сказать «дом» и думаю, как сказать «дом»… Ничего не помню по истории, по латыни, по истории искусства. Говорю только, что Поллайоло — великий художник, может быть, один из самых великих художников своего времени, но не знаю, какого именно времени.
За свою жизнь я прочитал тысячи книг, я видел почти все фильмы, снятые со дня изобретения кинематографа, я с детства читаю газеты и журналы и теперь могу сказать о Мандзони: он написал великий роман, может быть, один из самых великих романов, может быть, самый великий.
Тот ученик еще ничего не знал, я уже ничего не знаю.
Когда утром я звоню домой своему другу Доменико Старноне, всякий раз, в котором бы часу я ни звонил, я слышу назойливо-громкий шум пылесоса. Совсем рядом с ним. И нам приходится под него говорить, вернее, кричать. Наконец, когда мы убеждаемся, что разговора у нас не получается, он говорит: «Подожди, я перейду в другую комнату», — и таки переходит в другую комнату.
Но это решительно ничего не дает: этот чертов пылесос как работал, так и продолжает работать рядом с ним.
Стараясь его перекричать, мы то и дело переспрашиваем: «Что ты сказал?» Наконец я не выдерживаю и осторожно интересуюсь: «А ты перешел в другую комнату?» И он отвечает коротким «да».
В результате, договариваясь с ним о встрече, я из осторожности всегда спрашиваю: «Ты будешь один или с пылесосом?»
Мне не нравится слово «экологический». Применительно к пиву оно звучит по меньшей мере нелепо. Не нравится заголовок «На краю пропасти» в утренней газете. Не нравится, когда тебя упрекают в обещании записаться в бассейн, которое ты не сдержал. Не нравятся прогнозы погоды, вечные предрассудки относительно молочного шоколада, разглагольствования о тонкой разнице между латте макиато и белым капучино, о свежевыжатом морковном соке. Тележурналисты, которые преследуют людей на улицах, требуя, чтобы те вернули зарплату или пенсию[8]. Слишком маленькое расстояние между двумя полками. Теоретики, рассуждающие о том, что паста должна быть аль денте[9], но не совсем аль денте. Предположение, что однажды правое и левое движения перестанут существовать. Болтовня о том, когда же всем нам откроют наконец, что такое «минимизация налогообложения». Не нравится, когда вино пахнет пробкой и его приходится менять. Заправщик, который спрашивает, хочешь ли ты какой-то особый дизель, и бывает недоволен, если ты говоришь нет. То, как на тебя смотрят в кассе, когда ты вынимаешь из бумажника купюры в пятьдесят или сто евро, которые, независимо от их реальной стоимости, не нравятся кассирам. Так называемое монашеское терпение. Тростниковый сахар еще и потому, что говорят, будто надо класть его больше, но вопрос, насколько больше? Эвфемизм «древнейшая профессия». Не нравится, когда утверждают, что нет неаполитанского диалекта, а есть неаполитанский язык. Когда вместо «я так не считаю» говорят «я этого не вижу». То, что дубликаты ключей всегда оказываются пусть и с небольшим, но дефектом, из-за которого приходится помучиться, прежде чем откроешь дверь. Не нравится ничто окончательное. Кажутся странными люди, любящие ходить по солнечной стороне улицы. Не нравится утро, когда, не успев открыть глаза, вспоминаешь, что должен куда-то бежать. Вопрос: «Ты ешь, чтобы жить, или живешь, чтобы есть?» Не нравится, когда мне заявляют: «Твои соображения не стоят ломаного гроша». И когда про мужчину и женщину говорят: «Между ними что-то есть». Не нравится класть что бы то ни было на место. Не нравятся люди, которые подозрительно спрашивают в подъезде: «Извиняюсь, вы к кому?» Не нравятся те, у кого в гараже кондоминиума есть свое машино-место, и даже если они уезжают в Индию на восемь месяцев, им не приходит в голову его освободить хоть на пять минут. На полчасика. Не нравятся вопросы-ответы: «Какое ваше главное достоинство? — Щедрость» и «Какой ваш главный недостаток? — Щедрость». Не нравится хозяин, который говорит тебе: «Это вам не стена», — видя, что ты облокотился о его машину. Объявление: «Прерванная передача продолжится в самое ближайшее время». Вареные овощи. Влажные губы. Эсэмэски со словами «скоро буду». Не нравится, кто бы он ни был, человек, говорящий о себе: «Я все тот же», равно как и тот, кто говорит тебе: «Ты не меняешься, все такой же». Фразы: «Животные лучше нас», «Если человек хочет работать, работа его найдет», «Я отниму у тебя всего пять минут», «Чего-чего, а этого я от тебя не ожидал». Не нравится, когда мне говорят: «Нам лучше расстаться на некоторое время, чтобы подумать». Не нравится, когда говоришь: «Я хотел тебе что-то сказать, но забыл что», а тебе отвечают: «Если забыл, значит, ничего важного». Не верю, когда говорят: «Ты снился мне ночью». Мне не нравятся слова: «Остается только три раза плюнуть через левое плечо». Люди, говорящие на закате: «Какой красивый закат!» Слова: «Ничего не делаю, а потею». Вопрос: «Ты натуральная блондинка?» Не нравится, когда вместо «Сделаю» говорят «Собираюсь сделать». Фразы «Перед употреблением взбалтывать», «Снявши голову, по волосам не плачут», «Не морочь мне одно место». Не нравится объявление: «Руководство не несет ответственности за кражу или утерю вещей, сданных на хранение». Объяснение: «Виной неожиданные холода». Фразы: «Холодные руки, горячее сердце», «С глаз долой, из сердца вон», «Вы мужчины, а мы женщины», «Моя вина, моя вина, моя величайшая вина».
В каждом из нас зло уравновешивается добром, и я понял, что если передо мной человек, которого я люблю, и я потяну за ниточку одно, тут же всплывет на поверхность другое — то, чем он мне нравится.
Я хотел бы быть принцем Уэльским Чарльзом. Мне бы хотелось всю жизнь быть претендентом на английский престол, но не хотелось бы стать королем. Оставаться до конца дней претендентом — и все. Я хотел бы, чтобы у меня были кое-какие сентиментальные проблемы и я бы всю жизнь ничего не делал в ожидании чего-то, что никогда не произойдет.
Искать вторую туфлю.