© О. Радзинский, 2022
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2022
© ООО “Издательство АСТ ”, 2022
Издательство CORPUS ®
Поздно. Уж мы обогнули стену…
Николай Гумилев
Ню реалити
неВнутренний монолог
Куприянов Live
Все началось с Куприянова. Если бы не Куприянов, может, ничего и не случилось бы. А может, и случилось. Теперь трудно сказать.
Саша Куприянов был главной поп-звездой России. Помните – “Твои глаза не дают мне спать”, “Я не забуду тот вечер” и прочая хуйня. Выступал только на стадионах и в Колонном зале. Деньги, слава, всего навалом. Ешь – не хочу. Пей – не хочу. Пой – не хочу. Любимец богов.
Я до той поры не слышал ни одной его песни до конца – так, обрывки клипов. Я был занят своей жизнью и жизнью своей бывшей жены. Хоть она уже и была бывшей.
И неудивительно. Ее жизнь казалась много богаче и интереснее моей. Да и сама она была интереснее меня. По крайней мере, для меня самого. До сих пор не пойму, почему она меня выбрала. Я-то ее точно не выбирал.
Саша Куприянов был кумиром колоссальной женской аудитории с тринадцати до тридцати пяти лет. Под него продавалось все, что они хотят. И многое из того, чего не хотят, а продать нужно. Прогнал клип – впихнул тридцать секунд рекламы. Деньги в банке.
Я слышал про Куприянова от Мориса: он следит за светскими новостями, чтобы быть в тренде, а мне не нужно. Я создаю вечное – сюжеты человеческих жизней. Кто с кем, кто против кого. Кто останется и кто уйдет. Все как в жизни. Если, конечно, в жизни так и есть.
Я – бог. Я – демиург своей малой вселенной. Как и он, я решаю, кто выйдет в следующий тур передачи. Как и он, я анонимен. Как и он, всемогущ (за исключением Мориса и бюджета, хотя кто знает, как это работает на небесах).
Я – сценарист реалити-шоу.
Я решаю, кому уходить и кому оставаться (делается вид, что это решение самих участников). Я придумываю, как повернуть действие, чтобы шоу приняло совершенно неожиданный (выдуманный мною и утвержденный Морисом) поворот. Я пишу жизни, а диалоги на площадке возникают спонтанно: доверяю участникам. О которых я знаю все.
Я часто представляю, как бог обдумывает повороты своего шоу. Как готовит вопросы участникам. Как придумывает препятствия для преодоления. Выстраивает динамику отношений. Интересно, кто его таргет-аудитория? Для чего ему все это нужно? Тоже продает рекламу? Потому что суть любого шоу – продать рекламу. Мне ли не знать? Все лучшие реалити-шоу на отечественном телерынке производит наша компания – Ню Реалити.
Морис и я назвали ее, собственно, Нью Реалити, но при регистрации мягкий знак затерялся, и мы получили документы с нынешним, вдохновенно-провокационным названием.
– Гениально! – зашелся от восторга Морис, когда увидел сертификат регистрации. – Ге-ни-аль-но! Ню реалити! Ню! Голая реальность.
– Голимая, – предложил я. – Голимая реальность. Отражает суть медиума.
Морис любит разговоры о сути телевидения как медиума. Разговоры называются “установочными сообщениями” и ведутся по понедельникам, после утренней летучки, когда режиссер Катя Тоцкая уходит работать и мы остаемся одни. В компании культивируются советские редакционные термины – летучка, аврал, тракт, но не из соображений ностальгии, а в ходе объявленной Морисом борьбы за возвращение к базисным вещам. А более базисное, чем советское, трудно придумать.
– Вся эта новомодность: постмодернизм, постконструктивизм и прочая импотенция – ничего не сто́ит, – утверждает Морис. – Мы обслуживаем функцию медиума, с которым работаем. Мы должны строить шоу таким образом, чтобы зритель не уходил на другие каналы во время нашего эфира. Все остальное – эстетские выверты, онанизм. Мы – работники рекламы. Продавцы за прилавком. Наше дело – красиво оформить товар и выложить его для таргет-аудитории. Чтобы покупали у нас.
Нашей таргет-аудиторией являются женщины от пятнадцати до сорока пяти лет. Реалити-шоу, как и сериалы, построены на отношениях между персонажами. А кто интересуется отношениями? Не мужчины.
– Телевидение – функциональный медиум, – любит повторять Морис. – Его единственной задачей является продажа рекламы. Телевидение – это пространство для размещения рекламы. Рекламная площадка. И все. Остальные задачи – развлекательность, информационность, воспитание – вторичны по отношению к главной цели. Продал рекламу, и воспитывай. Развлекай. Информируй. А не продал – пошел на хуй, потому что ничего этого не будет.
Вот и вся суть.
Куприянов заболел. Никто из публики точно не знал, что с ним, да никто особо и не интересовался: звезды не болеют. Они пьют, поют, принимают наркотики, спят с другими звездами, разбивают дорогие машины, разбивают сердца поклонницам и поклонникам, устраивают скандалы и иногда – в порыве патриотизма – едут выступать перед российской группой войск, исполняющей интернациональный долг в какой-нибудь далекой стране. Но не болеют.
А он заболел. Причем не чем-нибудь трагическим, как рак, подо что можно устроить пару прощальных концертов в “Лужниках”, снять несколько трагических клипов: опадающая осенняя листва или красиво летящий в свете луны снег, и Куприянов, отпев, уходит в туманную даль. Море девичьих слез – дорогое рекламное время. Каналы крутят, не переставая. Радио – ретроспектива песен Куприянова, посвященный ему концерт других звезд по Первому каналу. В общем, благородный конец. Особенно в денежном отношении.
Но Саша Куприянов болел не раком.
Вот что рассказал Морис после летучки, когда мы остались вдвоем под вечным вопросом на куске толстого ватмана, приклеенного к стене за его столом – ЭТО ВАШ ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ОТВЕТ?
– Представляешь, вчера ужинал в компании, и там был Валя Денисов. Жуткая история с этим Куприяновым.
Я кивнул, но говорить ничего не стал. А то поймет, что я не знаю, кто такой Валя Денисов.
Мориса не проведешь. Недаром до перестройки и недолгое время после он был самым громким театральным авангардным режиссером. Ему открыты человеческие души. По крайней мере, моя.
– Алан, ты же не знаешь никого. Денисов – это продюсер Куприянова. Саши Куприянова, – на всякий случай добавил Морис. – Певца.
Куприянов болел не раком. Он болел псориазом: чесался и не мог выступать. Куприянов сидел дома и чесался, а другие звезды в это время принялись делить его рекламную нишу. Забирать концерты. Время на радио. Болезнь не смертельная для жизни, но смертельная для карьеры.
– Проблема – отсутствие, – продолжал Морис. – Его никто не видит. Если ты звезда, должен постоянно быть на небе. Чтобы тебя все видели – каждый день. Каждую минуту. Свети всегда, свети везде. В общем, парню пиздец.
Звезды не сидят дома. Дома они гаснут.
Тут-то у меня вырвалось. Само, даже не подумал.
– Морис, а почему он должен отсутствовать? Ему же главное быть в эфире, в поле видимости, правильно? Если он не может прийти к публике, пусть публика придет к нему.
Морис смотрел на меня черными глазами, в которых плавало что-то золотое. Возможно, запах какао от его любимых тонких коричневых сигарилл навсегда застрял в оболочке зрачков.
– Продолжай, – кивнул Морис. Он так говорит, когда чувствует в моих идеях нечто сто́ящее. Зерно.
Морис откинулся на спинку коричневого кожаного кресла и взял со стола узкую длинную пачку с ароматным куревом. Отпил чай со свежей мятой.
– Пусть устроит из своей болезни реалити-шоу: звезда болеет дома. Жена, дети…
– Нет детей, – вставил Морис. – Жена есть. Продолжай, пожалуйста.
– Идея простая – превратить дефект в эффект, – объяснил я. – Куприянов сделает из своей болезни шоу: звезда болеет. Звезда – тоже человек. С каждым может случиться. А если звезда может заболеть, как каждый, то – по обратной логике – каждый может стать звездой. И ты – Клава, Люба, Вера – тоже. Причастие через участие. Прикосновение к живому божеству. Как в церкви.
Морис молчал, окутывая меня коричневатым дымом. Запах какао – туман креативности. Надо запомнить фразу, вставлю в какую-нибудь первую страницу никогда не написанного романа. Бросить бы все и засесть за литературу. Грезы, грезы.
– Ты, Моцарт, гений, – сказал, очнувшись, Морис. Он нашел на столе свой телефон и, полистав список контактов, нажал кнопку. – Денисов? Это я.
Так родилось реалити-шоу КУПРИЯНОВ LIVE. Кто бы мог подумать, чем это закончится. Знал бы – промолчал. Пусть чешется.
По классификации реалити-шоу КУПРИЯНОВ LIVE – это БОЛЬШОЙ БРАТ, но без конкуренции с другими участниками. Саша Куприянов конкурировал со своим псориазом. Борьба героя не с другими героями, а с роком, с судьбой. Это в драме герой борется с другими, а в трагедии герой борется с роком. И должен его победить с помощью зрителей. Вернее, зрительниц.
Главное, объяснили мы ему и Вале Денисову, – ничего не скрывать от камеры. Да, сыпь. Да, незвездно. Но тем лучше! Ты обнажен, открыт перед своими поклонницами, и они это оценят. Будут благодарны, что ты им доверился, допустил в свою жизнь за сценой. Сочувствие, жалость, любопытство – основные женские свойства. И мы должны их проэксплуатировать.
Снимали у Куприянова дома на Новорублевском, но, конечно, достроили кое-что. Утро – процедуры: намазался, разложил таблетки. Завтрак на кухне, жена-модель хлопочет у плиты, и каждая зрительница хочет быть на ее месте. Хочет быть ею. Хочет заботиться о Саше Куприянове, пусть и покрытом сыпью. Особенно о покрытом сыпью.
Пара старых клипов – отрывками, под настроение. После завтрака приходят композитор, поэт, музыканты, и Куприянов – в своей домашней студии – разучивает новую песню. Акт творения live. Причастие через участие.
Затем прогулка по коттеджному поселку с верной собакой (придумала Катя Тоцкая, чтобы сменить объект съемки и вывести героя на натуру). Собаки у Куприяновых не было – одолжили. Вернулся домой – фитнес, душ, процедуры. Жена с красивым разрезом накрашенных глаз. Но в тени: главный – он. И зрительницы.
Приходит доктор. Осмотр.
Еще одна находка – день с Куприяновым. Я решил перенести обязательную для реалити-шоу конкуренцию с экрана за экран. Зрительница, предложившая самый интересный метод лечения, проводит день у Куприяновых, чтобы попробовать свое лечение. Намазать его чем-нибудь. Натереть. Ухаживать за больным.
– Нельзя, – сказал Морис. – Не работает. Во-первых, методов этих раз-два и обчелся. А потом что? Во-вторых, аудитория хочет видеть гладиаторские бои живьем, а не знакомиться с их результатами. – Он подумал, вздохнул: – Пусть лучше помогают ему работать над песнями.
Недаром Морис – звезда в нашей индустрии. Это стало поворотным моментом. Параллельно со съемкой у Куприяновых дома в студии начался конкурс среди участниц на лучшее исполнение. Победительницу выбирал не Куприянов. Ему нельзя – он бог. Он в стороне. Выбирали голосованием в интернете и смс (льготный тариф). Затем день работы со звездой. Слезы при расставании. Следующая избранница поднимается на Олимп.
Рейтинги были заоблачные. И когда Саша выздоровел, публика потребовала продолжать КУПРИЯНОВ LIVE. И мы продолжали. Другие звезды просили тоже что-нибудь придумать для них, но в нашем контракте с Денисовым было прописано: нельзя. Или что-то совсем не похожее. А нам хватало и Куприянова. Так бы и жили.
Но однажды в среду Морису позвонил Семен Каверин.
Я умер поздним сентябрьским вечером. Жидкие сумерки, негромкий лай окрестных собак, отступающий перед ночным холодом слабо прогретый северный русский воздух. Зябко.
У постели дежурил доктор Последин – мой отец. Он читал газету, сложив ее так, что мне невозможно было различить мелкий газетный шрифт – длинные черные полоски значков, потерявших смысл. Иногда доктор поглядывал на часы – не пора ли. Мне следовало умереть без девяти минут восемь, ныне ж минуло без четверти.
Ток-ток – каблуки за стеной. В комнату вошла мать – красиво прибранная перед выходом в гости: банкет у Розенцвейгов. Она надела мое любимое зеленое платье с низким вырезом полукругом и ярко накрасила лицо – ночной макияж. Посмотрела на меня, на отца. Он молча показал часы. Еще три минуты. Мать снова взглянула на меня, прищурив глаза, и прислушалась: дышу ли. Я дышал, хоть и с трудом. Хрип, слышный лишь мне самому.
– Милый, тебе еще одеваться. Опоздаем к началу, там речи будут.
– Минута осталась, – успокоил ее отец. – Вот Кирюша помрет, накроем его и пойду оденусь. Мне быстро.
Мать вздохнула и подняла надо мною руки, будто хотела ускорить мою смерть. А может, и хотела. Глупость, конечно, так думать: просто положено держать руки над уходящим. Отец отложил газету и тоже поднялся. Он снял очки (нельзя) и растопырил надо мною четырехпалые ладони.
Скосил глаза на овальный циферблат часов на запястье: пора. Кивнул.
– Снежный ком, великий гнев, лес и море, неподдельный… – начала мать.
– …ужас, каменный ночлег, море, лес, и крест…
– …нательный…
Остальное я не слышал, оттого что умер. Ничего. Я текст наизусть знаю: …под корнями – старый дом, в облаках – чужая ярость… Сам читал, когда мама умерла в прошлом году.
…лес и море, снега ком, нежной кровью наливаясь…
Это первая страница из книги, которую я пытался написать. Она же и последняя. У меня таких много. Мой компьютер забит первыми страницами. Я – мастер первых страниц. Дальше дело не идет. Дальше я сижу и смотрю на слова на экране монитора и переставляю их в поисках лучшего строя фразы, лучшего ритма абзаца, просто лучшего. И так, пока не устану от своей новой первой страницы.
Обычно у меня есть сюжет. Хоть какой-то. А здесь ничего – лишь первая страница ни о чем. Может, она о чем-нибудь? Только я пока этого не знаю.
Сюжет я могу придумать в минуту. Например – упражнение на фантазию. Где-то в срединной России живет семья Послединых – последняя семья существовавшего когда-то мира бессмертных. Они ходят в магазин, на работу, в школу, но умирают каждый год, словно сбрасывают кожу. И рождаются заново – снова сами собой. И снова, и снова. Они заперты в круговороте перерождений. А раньше могли перерождаться в других людей, захватывать их тела, их жизни, их судьбы. И, когда надоест, возвращались в свои жизни, в себя самих, как мы возвращаемся домой из дальних поездок. Теперь – в результате чего-то, что я придумаю позже, – они утеряли эту способность, потому что если они выйдут из своих перерождений, то больше не смогут жить вечно. Станут смертными. Они заперты в трех своих телах, в трех жизнях, в трех судьбах. И живут свои судьбы: одно и то же. Пока Кирюша Последин не нарушает этот закон и не влюбляется в обычную девочку Лизу…
Например. Но пока у меня только первая страница. Как и у Послединых – только одна и та же жизнь.
Что, если и наши жизни – первые страницы? Кто их пишет? Где продолжение? Каков сюжет? Или они так и остаются – первыми страницами ни о чем?
“Mаджимикс”
Иногда мама кричала, словно жалела об остатках жизни в своем выеденном болезнью теле. Словно просила о помощи. Протестовала. На самом деле она ничего не понимала. Мама уже давно не разговаривала, окончательно прекратив общаться с миром более года назад. Она затихала постепенно, становясь все тише, незаметнее, безучастнее, и так – последние пять лет медленного угасания.
Сперва она подолгу молчала, сидя без движения, глядя мимо находившихся рядом людей, словно смотрела видимое лишь ей кино. Нужно было обратиться к ней несколько раз, чтобы, встряхнувшись, очнувшись от оцепенения, она виновато улыбнулась и попросила повторить. Потом она перестала читать, смотреть телевизор и начала забывать умываться по утрам. Однажды мне позвонили из больницы, где она работала, и сказали, что ее не было уже два дня и телефон в квартире не отвечает. Я нашел ее, полураздетую, на кухне, перед тарелкой с нетронутой едой. Она спала сидя.
Больше мама не ходила на работу.
Вскоре ее речь стала эхом собеседников: – Ты себя хорошо чувствуешь? – Хорошо чувствуешь. – Тебе пора принимать лекарство. – Принимать лекарство. Мир, выраженный словами, больше не был ей подвластен: она жила на его окраинах, где не было ничего, кроме эха чужих фраз.
Эхо – отраженный звук. Постепенно оно смолкает, растворившись, став ничем. Так и мама постепенно смолкла, став ничем – черная дыра, антиматерия. Мама поглощала внешние звуки, заботу, лечение, и все это пропадало в ней, не отражаясь на поверхности. Она садилась, когда ее усаживали за стол, ела, когда подносили ложку ко рту, ложилась и лежала с открытыми глазами, когда ее укладывали в постель. А однажды утром всхлипнула и умерла.
Меня не было рядом. Я в это время писал чужие жизни.
Когда я ненадолго переехал к маме после развода, оказалось, что дома нет кофейной машины. Мама отказывалась ее покупать, поскольку кофе не пила и, будучи заведующей кардиологическим отделением, считала его главным врагом человеческого здоровья.
– Ашот умер от кофе, – любила повторять мама. – Не пил бы кофе, был бы жив. Кофе сжег его сердце.
Отец умер от инфаркта, когда мне исполнилось семнадцать.
Я помню, как он варил кофе в старой медной турке, следя за поднимающейся коричневой пеной. Я стоял рядом, слушая мелкое бульканье, завороженный вздыманием кофе к забрызганному всплесками краю, над которым начиналась пустота. Меня удивляло, что иногда кофе поднимался медленно, а иногда вдруг стремительно рос, наливаясь массой от синего пламени конфорки, стараясь убежать, словно ему становилось нестерпимо жарко. Я не мог понять, как отец всегда успевает вовремя снять турку с огня.
– Нужно представить, что ты сам – кофе, – учил отец. – Что это ты в турке. И почувствовать, когда ты больше не можешь. Когда нужно сойти с огня. Гляди, мне даже смотреть не надо.
Он закрывал глаза, ждал несколько секунд и снимал турку вовремя. Я тоже закрывал глаза и пытался представить себя медленно закипающим кофе, густой тьмой в маленькой турке. Но всякий раз, когда мне казалось, что я чувствую нестерпимый жар, я открывал глаза и видел отца, наливающего вязкую жидкость в специальный кофейный стаканчик, привезенный из Сухуми. Он никогда не пил кофе из чашек.
– Чашки – для чая, – любил повторять отец. – Поэтому их и называют “чаш-ки”. Посуда для чая.
Я долго в это верил, убежденный, что у чашек и чая один корень. Потом я узнал, что это польское слово czaszka, и означает оно “череп”. Мол, пьют из черепа. Была такая традиция.
Кофе из черепов не пьют. Пьют из стаканчиков.
Переехав к маме после развода, я решил научиться варить кофе. Продолжить семейную традицию.
Поискал отцовскую турку, не нашел и спросил маму.
– Я ее выкинула сто лет назад, – сказала мама. – Глядеть на нее не могу. Ашот сварил в ней свое сердце.
После этого я купил машину Nespresso. Модель Magimix. “Маджимикс”. Волшебная смесь. Подходящее название для нашей семьи. Хотя в нашей семье так ничего и не смешалось.
Всю жизнь я не совпадал со своей фамилией, вернее, с ожиданиями людей от этой фамилии. Люди, узнав, что меня зовут Алан Ашотович Арзуманян, всегда спрашивают:
– Вы – армянин? Правда? А не похожи.
Все думают, что Алан – армянское имя. Это не так. Имя я получил по ошибке: мама – дитя 70-х, как и все советские девочки того времени, была влюблена в Алена Делона. Родив меня, она пошла в ЗАГС и сообщила регистраторше, что хочет назвать сына Аленом. Мнение отца не учитывалось: он остался неизвестным (по крайней мере, мне). Надеюсь, мама знала, от кого меня родила. А может, и нет: 80-й год, расцвет заката великой державы. Люди отвлекались, как могли.
Регистраторша то ли слушала невнимательно, то ли не любила Алена Делона – хотя в такое трудно поверить, и записала меня Аланом. С “а” вместо “е”. Исправлять она отказалась, и я остался Аланом. С ударением на второе “а”. Впрочем, как хотите.
Я стал армянином в шесть лет, когда мама вышла замуж за папу Ашота. Во всяком случае, сыном армянина. Мер тгхан – наш мальчик. Так меня называла бабушка Гаянэ.
Каждое лето меня отправляли в Сухуми, к бабушке Гаянэ. Мать везла меня на поезде двое суток, пересадка в Сочи. Мы уезжали в начале июня, в Москве еще шел холодный дождь, а на Кавказе уже наступало тепло, и воздух пах солнцем. За Краснодаром появлялись тетки на станциях, продававшие неизвестно откуда так рано взявшиеся овощи – огромные южные помидоры “бычье сердце” и короткие огурцы в крепких пупырышках. На платформах стояли покрытые марлей ведра с горячей отварной молодой картошкой, посыпанной укропом. Она продавалась маленькими кастрюльками. Все спешили, торопливо торгуясь, хотя и тетки, и пассажиры были согласны на несвою цену. Затем поезд протяжно гудел и медленно трогался, позволяя пассажирам схватить накупленное и вспрыгнуть на подножку плывущего мимо вагона. Чужая жизнь оставалась на станции, и колеса, набирая скорость, выстукивали по шпалам “на юг на юг на юг на юг на юг на юг на юг на юг”. Я залезал на верхнюю – мамину – полку и смотрел на мелькающий мир. Из приоткрытого окна в лицо бил теплый воздух родины.
Бабушка Гаянэ жила в большом, бестолково построенном доме на улице Чанба. В саду росли мандарины, айва и тутовник. Вдоль дома тянулась крытая веранда с двумя старыми гамаками и креслом-качалкой с продавленным плетеным сиденьем. Оно называлось “папино кресло”, потому что в нем любил сидеть дедушка Акоп. Как и мой папа Ашот, дедушка был хирург, знаменитый на всю Грузию. Бабушка Гаянэ, отец и его младший брат дядя Давид любили вспоминать, как дедушку уговаривали переехать в Тбилиси, обещая квартиру, машину и прочие советские стимулы. Дедушка отказывался, ссылаясь на любовь к морю. Он никогда не ходил на пляж.
Я не видел дедушку Акопа – он умер раньше, чем я первый раз приехал в Сухуми. Раньше, чем я стал армянином. Раньше, чем мне разрешили сидеть в его кресле и качаться.
Кресло называлось айрики атвор — папино кресло. Я назывался мер тгхан. А бабушка Гаянэ была вовсе не бабушка, а татик. Чудесный мир Абхазии, в котором все называлось по-армянски.
“Маджимикс”.
Мама возвращалась в Москву, и они с отцом приезжали в Сухуми в начале августа. Дом наполнялся их голосами, русской речью и походами на пляж. Пока их не было, мы с бабушкой Гаянэ ходили только на рынок. На пляж я – незаслуженно редко – ходил с дядей Давидом. Он никогда не купался; говорил, что это занятие для отдыхающих. Все в Сухуми делились на отдыхающих и местных. Я был посредине.
После ужина взрослые долго сидели за столом на веранде, а я качался в дедушкином кресле, слушая их разговоры и не понимая слов – ни армянских, ни русских. Постепенно сердце начинало биться в такт скрипу полозьев по кафельным плиткам: туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда. Я засыпал, соскальзывая в этот ритм, и мир сна качался внутри меня – медленно, плавно, тягуче. В сон проникали голоса отца и дяди Давида – громкие, с множеством гортанных звуков, словно они набили рот горохом и пытались его выплюнуть. Затем татик Гаянэ говорила что-то тихое, и мужчины замолкали. После этого в мой сон вплывал сигаретный дым: отец и дядя Давид молча курили, не глядя друг на друга.
Мне нравился запах дыма: он нес покой, словно только прошел дождь. Я снова погружался в туда-сюда качающийся сон, где дедушка Акоп, похожий на самого себя с большой фотографии, висевшей на стене в гостиной, дедушка Акоп, так любивший море и никогда не ходивший на пляж, вез меня вдоль берега на почти черном ослике, которого я утром видел на рынке. Дедушка был молодой, моложе отца, и женат на моей маме. Она шла рядом, но ее не было видно. Мы ехали в Тбилиси.
Седло ослика качалось, словно айрики атвор на веранде, и потом меня куда-то несли, раздевали, и ослик говорил маминым голосом:
– Спи, спи. Закрывай глазки и спи.
Окна моей комнаты выходили в сад. Все комнаты в доме, кроме большой темной гостиной и комнаты дяди Давида, выходили в сад. Комната дяди Давида выходила во двор перед входом в дом. Двор был огорожен забором, за которым тянулась улица Чанба – длинная, пыльная, полная канав, неторопливая, словно степная река. В Сухуми вообще мало кто спешил. Там некуда было спешить.
Дядя Давид не спешил никогда. Он спал допоздна в своей комнате с окнами во двор. Окна были задернуты бордовыми занавесками, даже когда дядя Давид не спал. У забора росли три мандариновых дерева с плохими, горькими мандаринами. Хорошие мандарины росли с другой стороны дома, в саду.
Дядя Давид никогда не спешил, потому что не работал. Он просыпался поздно и долго курил, лежа в кровати, внимательно наблюдая процесс расползания дыма в красноватом от занавесок воздухе комнаты. Каждый раз, когда дым становился неразличим, дядя Давид закрывал на секунду глаза и снова затягивался, а затем выпускал белесую струю строго вертикально в потолок. Мне кажется, в курении ему больше всего нравилось выдыхать дым.
Я ждал, когда он проснется, чтобы прийти в его полутемную комнату и, забравшись с ногами на подоконник у настежь раскрытого за бордовыми занавесками окна, следить за тающим дымом. Я знал, что дядя Давид проснулся, потому что везде, даже на веранде, начинало пахнуть табачным дымом. Дым служил дяде Давиду переходной средой от сна к яви: жизнь снов таяла в полуденном воздухе вместе с дымом, и другая жизнь, впитав и растворив сны, становилась реальностью. Постепенность этого процесса примиряла дядю Давида с необходимостью жить.
Когда я вырос, в каком-то журнале прочел статью “Что мы вдыхаем, когда люди вокруг нас курят”. Там говорилось, что в сигаретном дыме в ряду прочих составляющих содержатся смола, никотин и монооксид углерода. Мне больше всего понравилось слово “монооксид”. Оно звучало как имя древнегреческого героя.
В статье также говорилось, что на данный момент известно более семи тысяч разных химических веществ, содержащихся в табачном дыме. Органы здравоохранения, писал автор, выделили около семидесяти составляющих дыма, которые потенциально могут являться причинами заболеваний, связанных с курением, таких как рак легких, заболевания сердца и эмфизема. Слово “эмфизема” мне тоже понравилось. Подходящее имя для красивой девушки. Эмфизема, возлюбленная Монооксида. Она ищет его повсюду, а он тает вместе с дымом. Ужас, греческая трагедия. Статья заканчивалась призывом к курящим не курить, а к находящимся рядом с курящими – не дышать.
Дядя Давид даже не подозревал, какие опасности таились в сигаретном дыму. Он так и не узнал, что от этого можно умереть. Впрочем, от этого он и не умер: дядя Давид умер от сдавливания сонной артерии, подающей кровь мозгу. Обычное дело, если надеть на горло петлю из намыленной хозяйственным мылом веревки, перекинуть ее через черную от старости балку под потолком и спрыгнуть с обеденного стола в темной гостиной, куда все лето никто не заходит.
Его нашел я. Он висел, чуть не доставая до пола. Я пошел его искать, потому что в то утро не пахло дымом.
Богатые тоже плачут
Мориса знает вся Москва. То есть все, кто в Москве что-то значит. О ком говорят. Пишут. Показывают по ТВ.
Элита.
Морис – до победы социализма над самим собой – слыл главной надеждой отечественного театрального авангарда. Еще в 80-х, когда я был совсем маленький, все стремились попасть на спектакли его студии ТИР: они игрались в домах культуры либеральных НИИ. Либеральными НИИ были обычно строго засекреченные институты и наблюдалось четкое соответствие: чем засекреченнее институт, тем либеральнее его сотрудники. Они мало чего боялись, оттого что приносили реальную пользу обороне строя, скатывавшегося в черную дыру противостояния с Западом. Население в дыру не хотело, но мало что могло с этим поделать. Оттого в моде была симуляция общественной жизни через приобщение к жизни художественной. Подальше от окружавшей позднезастойной реальности. И никто не был дальше от реальности, чем Морис и его студия ТИР.
ТИР – Театр Инновационной Режиссуры. Понимай как хочешь. Как можешь. Спектакли, идущие по три дня без перерыва. Зрителям выдают одеяла, актеры продолжают играть. Вернее, не играть, а жить на сцене. Непрерывная импровизация. Нереализм, построенный в отдельно взятой студии. Радикальное переосмысление театральной традиции. Мол, мы, как в тире, расстреливаем зомбирующее нас старое искусство с его бесконечным повторением одних и тех же приемов и методов. Попадаем в цель. И под треск наших выстрелов рождается новое, настоящее. Нереальное становится новой реальностью. Это мне Морис потом объяснил.
Пока Морис расстреливал старое искусство в своем ТИРе, за стенами студии начали стрелять по-настоящему. Перестройка сменилась путчем, СССР – Россией, формальные поиски в искусстве – поисками реальных заработков в жизни. Деньги стали важным фактором новой действительности: на них можно было купить необходимое и не очень. Морис задумался о новом мире и пошел работать на телевидение. Делал рекламу, на которой мы и встретились, утвердился, окреп, и затем нам открылся чудесный мир реалити-шоу, где все как в жизни. Эту жизнь пишу я.
– Знаешь, что было главным в Советском Союзе? Искусство. Главнее, чем жизнь. И знаешь, что случилось после перестройки? – любил повторять Морис. – Искусство проиграло жизни. Ну и хуй с ним.
Семен Каверин позвонил Морису в среду. Мориса знает вся Москва. Каверина знает пол-России: он – посредник между миром олигархов, миром шоу-бизнеса и медиа. Миром тех, кто дает деньги, и тех, кому они нужны.
Каверин – Харон: перевозит людей из одного мира в другой. Редко кто возвращается.
Трудно сказать, что Семен делает, но он везде. Он – знаменитый ресторатор: самые дорогие рестораны в Москве и Петербурге принадлежат ему и финансирующим его людям. Он – продюсер всех нашумевших фильмов и всех модных арт-проектов, член всех художественных жюри и всех комитетов, присуждающих премии в литературе и искусстве, участник всех важных ток-шоу на телевидении, но при этом дружен с либеральной интеллигенцией. Везде свой. Постоянно видим и слышим. Его присутствие в российском медийно-художественном мире ощутимо, как липкий воздух в жару в большом пробензиненном городе: некуда деться.
Они давно дружат – с голодной юности. Каверин занимался у Мориса в студии ТИР, но вовремя ушел и превратил собственную жизнь в непрекращающееся реалити-шоу о себе. Шоу можно было бы назвать СЕМЕН КАВЕРИН – ВЕЗДЕ И ВСЕГДА. Идет без перерыва. Только одеяла зрителям больше не выдают.
Вечером в среду Морис позвонил мне.
– Аль, не спишь еще? Не мешаю? – и не дождавшись ответа: – Каверин объявился. Хочет с нами позавтракать. В восемь тридцать.
Каверину в нашем бизнесе не отказывают. Да хоть бы и в шесть.
Завтрак был забронирован в ресторане Каверина “Пирамида” на Пречистенке. Я и не знал, что в “Пирамиде” кормят завтраками. Жизнь таила множество тайн.
Завтрак был забронирован в VIP-клубе, о существовании которого я тоже не знал. На третьем этаже рядом с лифтом. Я до этого в “Пирамиде” только ужинал, и притом на втором этаже. Каждый следующий этаж предлагал меньшее количество столиков, но более дорогое меню. Отсюда и название.
Внутри VIP-клуба, у двери которого стоял охранник, нас провели в отдельную комнату человек на шесть, где сидел Семен Каверин. Один. Моложавый, стройный, седой. Хорошо сохранившийся Ричард Гир.
Каверин говорил по телефону, но встал, помахал нам рукой и жестом пригласил садиться. Он быстро закончил беседу, которую мы старались не слушать, положил телефон у своего прибора рядом с двумя точно такими же и пошел к Морису обниматься.
Ненавижу российскую привычку мужчин обниматься. Впрочем, меня Каверин обнимать не собирался.
Морис представил нас друг другу, пожали руки.
– Алан – наш главный актив: генератор идей. Идеи его, исполнение мое.
Это он чтобы Каверин понял, почему я присутствую. Мою значимость.
– Арзуманян? Армянин? – удивился Каверин. – Совсем не похожи. Совсем. Бареф, бареф, джан.
Я кивнул: бареф и бареф. Я и не такое слышал.
Интересно, почему все уверены, что люди с армянской фамилией обязательно говорят по-армянски? Я, например, не заговариваю с евреями на иврите. Или на идише.
– Я уже все заказал, я здесь три раза в неделю завтракаю. Наизусть знаю, – уверил нас Каверин.
Мы не спорили.
– Кофе можно попросить? Эспрессо? Двойной.
– Конечно, сейчас-сейчас. – Каверин нажал кнопку, дверь тут же открылась, но никто не вошел. – Двойной эспрессо. Морис, что-то пить будешь?
– Я кофе больше не пью. – Морис обернулся к двери: – Мне, пожалуйста, свежую мяту.
– И мне, и мне тоже, – подхватил Каверин. Дверь закрылась. – Правильно делаешь, я тоже урезал. А вы, Алан, зря нажимаете на кофе: страшная вещь. Могу прислать вам статистику. Пока молоды, начинайте беречься. Потом труднее. Кофе – главный яд.
Ему бы поговорить с моей мамой. Только теперь с мамой не поговоришь.
Морис достал пачку сигарилл, зажигалку.
– Морис, друг дорогой, ты что же это? Давно нужно бросить! – замахал руками Каверин. – Ты сам как вообще? Диету соблюдаешь? – Он оглядел оплывшую фигуру Мориса и бестактно покачал головой. – Спорт хоть какой-нибудь… Налегай на кардио, особенно кардио. В нашем возрасте кардио – самое главное.
Морис закурил и прищурился на дым. Совсем как дядя Давид.
– Сеня, я тебя сколько знаю? Лет тридцать?
– Не будем открывать свой возраст, – засмеялся Каверин. Задумался, посчитал. – Да уже больше тридцати.
– Давай о деле, Сень. Мы же понимаем, что ты нас позвал не завтраком кормить и не о здоровье говорить. Что у тебя к нам дело.
Морис – он такой. Умеет разговаривать с этими людьми. Знает, когда и с кем быть прямым. А когда и с кем не стоит.
Принесли мой кофе, два небольших чайника со свежезаваренной мятой, и в наполнившуюся запахами вкусного пара комнату вошли три официанта с нашей едой.
Каверин подождал, пока они расставят тарелки, но отказался от их дальнейших услуг:
– Сами все положим. Спасибо. Потом позовем.
Так и сделали: сами все себе положили.
Кофе был крепкий, вкусный, но с кислинкой. Я такой не люблю: люблю горький и без кислинки. Дело вкуса.
– Морис, друг дорогой, – прожевав что-то мясное, начал Каверин: – Народ возбудился после вашего КУПРИЯНОВ LIVE. Рейтинги сумасшедшие. У Саши концерт за концертом. Его клипы крутят все каналы, диджеи с ума посходили: какое радио ни включи – Куприянов.
Морис кивнул, признавая наш успех. Ничего не сказал. А я и подавно.
– В общем, у народа родилась идея обратиться к вам за помощью.
Народом оказалась группа олигархов. Каверин обронил несколько известных всей стране фамилий – Найман, Поседин, Чубарков, Кляйнберг, Покровский. Главные люди России обращались к нам за помощью. Ради такого стоило встать в семь тридцать утра. Я окончательно проснулся. Не от кофе.
– Народ заказал социсследование, – объяснил Каверин. – Типа “За что нас не любят”. Интересные результаты, неожиданные. – Он положил себе два тонких блина из гречишной муки, подумал и отложил один обратно. – Неожиданные результаты.
– А что тут исследовать? За бабло и не любят. У нас не любят богатых.
– Вот и ошибаешься, Морис. Они тоже так думали, но все оказалось поинтереснее. Социсследование, разные демогруппы, три месяца работы. Страниц двести. Графики, цифры, все на фактах. Я читал. Марик вообще охерел.
Это он чтобы показать свою близость к Найману. Марк Найман – главный российский олигарх. Страна зовет его просто Марик. Скажешь “Марик”, и все знают, о ком говорят.
– Ну и за что, если не за бабло? Только не говори, что из антисемитизма: среди них полно русских. Есть Найман и Абрамович, а есть Поседин, Чубарков. Или Тимченко. Кавказцев много. Усманов вообще узбек.
– Морис, друг дорогой, какой антисемитизм? Это пройденный в перестройку этап народного сознания, идентификация врага по схеме “свой – чужой”. Забудь про антисемитизм. Вообще забудь про национальности. Дело намного интереснее – в глубинных слоях российского сознания. В его архетипах.
Почему образованные по верхам люди так любят вставлять некоторые слова – “архетип”, “дискурс”, “дихотомия”? Ну при чем тут архетип?! Архетип – в аналитической психологии – структурный элемент коллективного бессознательного, как его толковал Юнг в “Метаморфозах и символах либидо”. Я все-таки окончил психфак МГУ и помню материал. В народной нелюбви к олигархам бессознательному нет места. Это очень даже сознательная нелюбовь.
Дело, как рассказал Каверин, оказалось в том, что олигархов не любили за удачу. Вернее, за удачливость. Население во всех демографических группах отказывалось верить, что они заработали деньги трудом и знаниями. Талантом. Инициативой. Нет, были уверены люди, олигархи просто удачливы. Потому и олигархи. А удачливых чего любить: их ангелы берегут. Пусть они их и любят.
Вот этот миф нам и предлагалось разрушить.
– Семен, скажите, а чем им мешает нелюбовь населения? Деньги же у них из-за этого не отберут.
– Алан, друг (теперь я тоже его друг), это как знать. Как на это посмотреть. Там, – Каверин кивнул наверх, – тоже в курсе. Начальнику переслали копию – на всякий случай. В администрации прочли и озаботились. Нам сейчас не нужны классовые трения. Социальная напряженность ни к чему. Сложный этап. И без того хватает проблем.
Словно бывают этапы, когда социальная напряженность и классовые трения стране необходимы. Сейчас не нужны, а вот в другое время – пожалуйста.
– Поясни, – попросил Морис. Он снова закурил, и на секунду его лицо было разрезано золотистым сладко пахнущим дымом. – В чем проблема? Ну, не любят и не любят. А когда богатых любили?
– Морис, друг дорогой, ты пойми: власть прислушивается к народу. – Каверин понял, что сказал чушь, и поправился: – Власть слушает народное настроение. Нельзя пережать. Нужно быть чуткими. У нас после Крыма сплошной кризис, а если обострятся социальные отношения, наступит пиздец.
– Он и так наступит, – заверил Морис. – Только не из-за олигархов.
– Да они там все понимают, понимают… Но и ты пойми: если людям станет совсем плохо, они начнут искать врагов. Это или власть, или Америка, или те, кто все спиздил. На оппозицию больше не свалишь. Сурковский проект с оппозицией сдох, на одном Навальном не прокатишь. И главное, Навального трудно обвинить, что все плохо из-за него: у него-то ничего нет. Он сам их обвиняет в коррупции и воровстве. И его слушают. Все больше и больше.
– И что? – вступил я. – Власть будет вынуждена отдать на растерзание олигархов, которые ее кормят? Не поверю.
– Вы, Алан, просто недостаточно владеете информацией, – вздохнул Каверин. – На Америку, на санкции можно валить до поры до времени. В конце концов, имперский энтузиазм пройдет, и люди скажут – сами виноваты, не хуя было ссориться. На хуй нам этот Крым? Донбасс этот… Ты дяде Васе вечно не можешь объяснять, что он живет так плохо, потому что американцы ввели санкции. Значит, думать нужно было, тогда бы и не ввели.
– И вообще – Америка далеко. А олигархи – под боком. – Я начал понимать суть проблемы. – Так?
Каверин посмотрел на меня с одобрением. Пока не с уважением, но с одобрением.
– Именно. И в какой-то момент – чтобы снять напряженность – власть должна будет показать врага, из-за которого все эти дядивасины беды. А у дяди Васи этот враг уже готов в голове: удачливые парни, которые его обокрали. Не просто страну, а его лично, понимаете? Америка – хуй с ней, она абстрактная, может, и нет ее вовсе, никакой Америки. А олигархи – они здесь. Рядом. Ездят на дорогих машинах. Покупают яхты. Самолеты. Ебут красивых телок. И все это из-за их удачливости. Им поперло в перестройку и продолжает переть. А дяде Васе не прет. Он с утра горбатит на заводе, на стройке, а ему не прет. Водку жрет, а все равно не прет. И жене его не прет. И детям не прет. И не попрет никогда, если не восстановить справедливость.
– Ясно. – Морис из-за дыма: – То есть в этой ситуации власти ничего не останется, как сдать олигархов. А то дядя Вася найдет другого врага.
– Власть.
– Правильно, Алан, – вздохнул Каверин. – А то дядя Вася решит, что его враг – власть. А это уже хуево. Для всех вообще. Потому народ и возбудился. Нужно перевести стрелки. Нужно изменить отношение населения к олигархам.
– Богатые тоже плачут, – сказал я.
У меня всегда так: идеи появляются ниоткуда. Вдруг само выскакивает, и сразу все складывается в голове.
– Что вы имее…
– Подожди, Сень. – Морис знает этот момент. Он не раз за мной наблюдал. – Продолжай.
– Работаем с вводными, – сказал я. – Первое, олигархов не любят за удачливость. Второе, нужно, чтобы их перестали не любить. Значит, нужно убедить население, что никакой удачливости у них нет. Что в соревновании с населением они проигрывают ему по всем статьям. Показать, как олигархам не везет. Не прет. А дяде Васе и его сыну прет. Хоть бы и на экране.
– Вернуть людям гордость. Уверенность в себе, – закивал Морис. – Перевернуть представление об удачливости и неудачливости. А неудачливых у нас любят: народ-победитель снисходителен.
Каверин кивал, стараясь понять ход наших мыслей. Мы с Морисом – как сообщающиеся сосуды: один подумал, другой сформулировал.
– А что их не любить? – спросил я. Риторически. – Им же не прет. Их ангелы не хранят. Можно и пожалеть.
Так родилось реалити-шоу КТО ХОЧЕТ БИТЬ МИЛЛИОНЕРОВ.
Наваждение
Моя нынешняя квартира в смоленских дворах недалеко от Плющихи – не моя. Я снимаю ее у пожилой красавицы Инессы Евгеньевны, переехавшей на дачу после смерти мужа, замминистра чего-то не очень существенного в советские времена. Евроремонт, итальянская сантехника, кухня со множеством ненужных мне агрегатов. Три комнаты. И все не мое.
Кое-что в квартире принадлежит мне: одежда, висящая во встроенных шкафах в спальне и в просторной передней с зеркалом во всю стену, два компьютера и кофе-машина Nespresso. Все остальное принадлежит Инессе Евгеньевне и вписано в приложение к договору аренды: “ПРЕДМЕТЫ ОБСТАНОВКИ: стулья итальянские черные лакированные с кремовыми кожаными сиденьями – 6, стол итальянский черный лакированный – 1, буфет итальянский черный лакированный со стеклянными дверцами – 1” и прочее.
Инесса Евгеньевна предпочитает лакированные вещи. Лакированные предметы обстановки. К счастью, они не блестят, а отливают ровным матовым светом, поскольку я попросил женщину, убирающую квартиру раз в неделю, никогда не натирать мебель. Блеска я бы не выдержал: в лакированном блеске есть неизбывная пошлость. А пошлости мне хватает на работе. Дома хочется без блеска.
У меня четыре комплекта постельного белья и множество полотенец. Зачем мне столько полотенец? Трудно сказать. Все это я купил в магазине “Бельпостель” на Большой Дмитровке. Название магазина отражало новое российское своеобразие: мы вроде Европа, но и не Европа. У России свой путь. Суверенная демократия. Бель-то она бель, но постель. Ирония провинциальной державности.
Начало января в Москве – пустое время: все разъехались по Таиландам, Мальдивам, Сент-Бартсам – кому что по деньгам. Я не поехал никуда и, окруженный матово светящейся мебелью, принятой под расписку от Инессы Евгеньевны (“Алан, умоляю, не ставьте горячее на лакировку!”), писал новое реалити-шоу.
Каверин прислал мне копию социсследования “За что нас не любят” вместе с составленной чьими-то юристами подпиской о неразглашении. Подписка грозила суровыми карами, но можно было обойтись и без нее: я знал, с кем имел дело. Этих людей лучше не обижать.
Концепцию я придумывать не стал, а просто смешал два типа реалити-шоу – ВИКТОРИНУ и СУРВАЙВОР. Что-то типа советского конкурса А НУ-КА, ПАРНИ! Команда народа против команды олигархов. Каждый тур задания меняются: становятся сложнее. Нужно охватить все аспекты – интеллект, знания, практическая сметка, спорт. Практические задания – поменять у машины проколотое колесо (спонсор – крупный автодилер), собрать мебель из IKEA (рекламные деньги). И обязательно – через ЛОТЕРЕЮ УДАЧИ – внести элемент везения: в конце игры обе команды ставят на кон все заработанные очки, и судьба – в виде колеса фортуны, вращаемого приглашенной медийной персоной, – решает, кто ее любимцы.
Драма, соревнование, столкновение двух миров, накал страстей. Народ выходит безвариантным и безоговорочным победителем. Но до последнего момента команды ведут в счете попеременно.
Симулякр успеха. Чем хуже реальности? Да ничем. Как и кокаин не хуже настоящего счастья. Просто действие короче. И чаще нужна новая доза.
Морис с женой уехали на Сент-Бартс, куда ездили каждый Новый год последние пять лет: нужно было поддерживать образ успешного медийного деятеля с налетом былой богемности. У него хорошо получалось.
Морис звонил каждый день. Я посылал ему написанные куски и получал его поправки. Каверин тоже звонил – неизвестно откуда – и просил прислать промежуточный материал, но я отказался. Будет готов сценарий “пилота” – пришлем.
Он заверил нас, что мы можем не беспокоиться о бюджете – “В разумных, конечно, Алан, пределах, в разумных”, и мы не беспокоились. Беспокоились о задаче. К концу каждого выпуска зрители должны были пожалеть олигархов, а те – проявить нормальные человеческие качества, и из небожителей предстать перед народом хорошими, но незадачливыми парнями. Которым – ну что поделаешь?! – не везет.
Снег до того четверга не шел вовсе, и голые черные мокрые мостовые блестели, напоминая о глобальном потеплении и рассыпанной на них соли. Вечером их заливал желтый мутный свет уличных фонарей, в котором мерцали капли городской влаги, хотя не шли ни снег, ни дождь. Москва мокла неизвестно от чего, словно решила покрыться жидким склизким налетом как защитой от наступавшей на нее ночи.
Хотелось повсюду зажечь свет и потеплее одеться. Я не делал ни того, ни другого.
В тот четверг я проснулся поздно и долго лежал с закрытыми глазами, пока не понял, что в комнате необычно светло. Я никогда не закрываю шторы, оттого что их всегда закрывал дядя Давид. И посмотрите, чем все закончилось.
В тот четверг Москву занесло. Снег лег ровно, закрыв черноту мостовых, и, встав, я как был голый пошел на балкон. Здесь все тоже покрыло мягким плотным крошевом, и минут пять я стоял в двух неглубоких ямках по щиколотку в снегу, дивясь и радуясь новому чистому миру. Снег – легкий, пушистый – продолжал кружить, засыпая город и обеляя его от всех грехов и провинностей. Я решил, что заслужил прощение, и, оставляя на полу мокрые следы, отправился принимать душ.
Я не работал весь день: сначала сидел на кухне, потом в маленькой, служившей кабинетом, комнате и смотрел в большие сталинские окна. На земле лежал снег. В воздухе кружил снег. Белые сугробы съели крыши домов, и запаркованные на улицах разномастные машины превратились в одинаковые белые холмики. Снег изменил мир и заполнил его онтологической неопределенностью, трансформировав составляющие действительность предметы в неузнаваемое, неявное. Снег отменил ясность очертаний скрытых под ним вещей, а с ней и определенность их функций. Было непонятно, что таилось под снегом, и все вокруг стало зыбким, могущим в любой момент изменить форму и предназначение, оказаться иным. Как тут работать? Никак.
Кеша Слонимский позвонил около шести вечера, и телефонная трель вывела, вызвонила меня из транса слежения за кружившей в темнеющем воздухе белой кутерьмой. Словно заводской гудок: пора вставать. За работу, товарищи!
– Алан Ашотович хочу, – попросил Кеша с нарочитым кавказским акцентом. – Алан Ашотович можно телефон говорить?
Это мы так шутим. Вроде как я настоящий армянин. И все вокруг тоже армяне. Хотя, может, так оно и есть. Кто разберет под снегом.
– Канэшна, – ответил я, как обычно отвечаю Кеше. – Это Иннакэнтий Раманавич тэлэфон звонидь, да?
– Это он, – признался Кеша обычным голосом. – Так и думал, что ты в Москве. Прилетел и думаю – Алька точно в Москве, никуда не поперся. И правильно: а то я на Мальдивах на шестой день от тоски сдох. Бросил Янку с детьми и сбежал. Работаешь?
Кеша – добрый ангел. Старше меня лет на десять, может, больше. По нему не поймешь, он не меняется. Кеша был в моей жизни всегда – дальний родственник. Никогда не мог понять с чьей стороны. Да и не важно.
– Имеются планы на вечер?
Я посмотрел за окно: там стемнело, но от снега на улицах стало светлее, чем днем.
– Так уже вечер.
– Хуйня, – заверил Кеша. – Жизнь еще не началась. Жизнь начинается после десяти вечера. До этого жизнь – подготовка к жизни. А после десяти жизнь – это и есть жизнь.
Приятно говорить с человеком, не страдающим онтологической неопределенностью. Никакой снег не затуманит ему ясное видение мира.
– Аль, я назвал на вечер кучу народа. Пока Янки нет. Ты многих знаешь – вся толпа. Девочки будут. Подъезжай, я тебя сто лет не видел. Пообщаемся.
Это неправда. Мы виделись месяца два назад на дне рождения Мориса, Кеша – его ученик. Он меня с Морисом и познакомил. Посоветовал Морису взять меня на рекламу. Спасибо, Кеша.
Я ни дня не проработал психологом. Как и многие мои однокурсники. Почему? Время было такое. Нас востребовала реклама. Там платили деньги. А за копание в чужих душах никто не собирался платить.
– Во сколько?
– Да какая, блять, разница?! Когда приедешь, тогда приедешь. Рано не разойдемся.
Дверь Слонимских на лестничную клетку была открыта, и перед ней стояли курящие, знакомые мне люди. Кто-то с телевидения, кто-то нет. Я знал и тех, и других.
Зачем я поехал? Сидел бы дома, смотрел на падающий снег. Поздно.
Музыка, шум разговоров, галдеж. Запахи женских духов и табачного дыма. Запахи вечера в гостях.
– Арзумчик! – Кеша прижал меня к стене, и я еще раз подивился, что он совсем, ну почти совсем, не меняется. Остается таким же – брутальный брюнет с темно-карими глазами. Кеша встряхнул меня за плечи и с кавказским акцентом объявил присутствующим: – Прышол Алан Арзуманян, самий красивий из армян! – Покачал головой: – Смотреть противно.
И унесся к другим гостям. Пообщались.
Я остался один посреди гульбы. Огляделся. Увидел девушку.
Подходили знакомые и не очень, здоровались, говорили комплименты про последний эпизод КУПРИЯНОВ LIVE, ругали Путина, хвалили себя. Большинство хотело знать бюджет на выпуск, хотя и так знали. Это игра такая: я делаю вид, что не могу сказать, а они делают вид, что пытаются угадать. Хотя и так знают.
Девушек было много, в основном Кешины актрисы на эпизодах и их менее удачливые подруги. Красивые. Или красиво накрашенные. Кто разберет, когда снег засыпает мир онтологической неопределенностью?
Основной вопрос онтологии: что существует? Мир-как-он-есть. Основной вопрос этики – мир-как-он-мог-бы-быть. Мир возможного.
Я превращаю один в другой. Такое может только бог. Или сценарист реалити-шоу. Или женщина, когда хорошо накрасится.
Девушка в дальнем углу гостиной Слонимских была окружена состоявшимися и состоятельными мужчинами: два продюсера больших каналов, один просто продюсер и финансировавший сериалы банкир. Мужчины громко смеялись и говорили о себе, стараясь перебить друг друга, словно это увеличит их жизненные успехи. И шансы на успех у нее этим вечером.
Мужчины редко слушают женщин. Они рассказывают о своих жизнях. Им это интереснее.
А ей было неинтересно. Она смотрела на меня сквозь их разговоры. Я смотрел на нее.
Девушка была не красивее других, но хотелось смотреть только на нее. Смуглая – кожа-капучино. В белой, с низким вырезом, блузке с узкими рукавами три четверти, черные кудри по плечам. Она стояла на фоне окна, за которым падал крутящийся снег, и казалось, ее блузка соткана из этого снега. Казалось, она сама соткана из этого снега, проникшего сквозь стекло в теплую шумную комнату. Соткалась, показалась на миг, и в любой момент исчезнет – улетит за окно белыми пушинками.
Девушка не исчезла, а продолжала смотреть на меня зелеными миндалевидными глазами. Как у Анастасии Вертинской. Словно она только ступила в шумную, заполненную плохой музыкой и ненужными разговорами московскую гостиную из старого-престарого фильма “Человек-амфибия”. Голубые узкие джинсы с V-образным разрезом поверх коротких сапог на высоком каблуке. Бокал с нетронутым шампанским, после каждой улыбки подносимый к полным, чуть раскрытым губам.
Классика.
Я решил с ней не знакомиться. Ни к чему. Потом одно расстройство. Отвернулся, огляделся: с кем бы поговорить, перед тем как уйти. Зря приехал: этот вечер может выбить меня из рабочего состояния.
Меня тронули за плечо: девушка стояла передо мной, чуть запрокинув голову и смотря в глаза. Молча чокнулась с моим стаканом, в который был налит густой золотой ром. Молча выпили. Я наклонился и поцеловал ее в губы. Потянулась наверх и ответила на поцелуй, не обнимая меня. Я ее тоже не обнял.
– Что пьете? – спросила девушка. Провела кончиком языка по своим губам, пытаясь по вкусу понять, что я пью.
– Алкоголь.
– Я знала, что вы не подойдете ко мне знакомиться.
Я промолчал: так и было.
– Ну, давайте, спрашивайте, как меня зовут. И все прочее.
– Как вас зовут? И все прочее.
– А вот не скажу. Теперь мучайтесь. Я – девушка-загадка.
Ей было двадцать с небольшим. И она была почти не накрашена.
Заправила волосы за ухо с одной стороны, мотнула головой. Волосы снова рассыпались, упав на лицо. Засмеялась.
Меня знобило от желания. Словно через низ живота пропустили слабый электрический ток. Я отступил на полшага, чтобы ее не обнять. Не прижать к себе.
Она заметила и все поняла. Улыбнулась уголком рта, качнула длинными черными ресницами, празднуя победу.
– Арзумский! – Вихрь, ураган, торнадо по имени Кеша Слонимский. – Старик, как всегда, отхватил главный приз! Правильный выбор: будешь счастлив.
То же самое он говорил и когда увидел мою бывшую жену. И вот что получилось.
Кеша обнял девушку за талию и поцеловал ее в волосы. Она засмеялась и снова мотнула головой, будто стряхивая его поцелуй. Волосы по плечам. Черное на белом.
– Благословляю, – сообщил нам Слонимский. Мы ему были явно неинтересны. – Будьте счастливы, дети мои. Хотя бы до утра.
И умчался в туманную от табачного дыма и пустых разговоров даль.
Девушка запрокинула голову и заглянула мне в глаза, ожидая найти ответ, будем ли мы счастливы – хотя бы до утра. Поставила наполовину опустевший бокал на стол, забрала у меня стакан с ромом, поставила рядом. Сплела наши пальцы.
– Любите грецкие орехи? – спросила она.
– Люблю миндаль.
– Мин-даль, – сказала девушка очень серьезно, пробуя слово на вкус. Вздохнула: – Что же, тогда у нас есть шанс.
Медведь жил на северной оконечности острова – густо поросшей сосной и елкой некрасивой, бедной земле: суглинок. Люди здесь не селились и не ходили в его ельник. Он в этом лесу жил один и часто выходил на гранитный берег, нависавший над серой, тяжелой водой Кежа-озера, глядя на птиц, кружащих в таком же сером и тяжелом небе. Птицы его мало интересовали: он не мог их поймать и съесть.
Особо голодное время наступало весной, когда в лесу ничего не росло и рыба редко поднималась к поверхности воды ближе к берегу, отойдя на глубину холодного северного озера. Медведь просыпался в выкопанной поздней осенью берлоге под давно упавшей и сгнившей пихтой и начинал мучиться голодом – крутящийся жгучий шар в животе. Голод засасывал внутренности воронкой, и медведь рычал, царапая себя отросшими за время зимнего сна когтями, пытаясь разорвать сосущую боль. Голод утихал, будто пугался, но на деле лишь дразнил – играл с медведем, возвращаясь с новой силой, мучая, заставляя сдирать с замерзших деревьев жесткую кору и жевать ее, глотая едкую, перемешанную с древесной крошкой слюну.
Медведь рыл прячущуюся под рыхлым снегом землю, пытаясь отыскать померзшие коренья и живущих вокруг них длинных черных червей. Наглотавшись мерзлой древесины с червями, медведь шел к воде посмотреть, нет ли проталин, к которым могла подняться проснувшаяся озерная рыба. Так на остров Смирный приходила весна.
Он не помнил, как поселился на этом острове, перейдя по толстому льду с низкого берега Кежа-озеро, где рос пихтовый лес с редкой тонкой березой. На большой земле его тревожили охотники, приходившие пострелять зимой зайца или лису – на шапку, а летом женщины и подросшие дети разбредались по лесу, собирая ягоду и крепкий мелкий гриб.
Он прятался, уходя все дальше от небольшого села Горшино, где жили люди с их шумом и лаем кудлатых собак, все дальше от едкого дыма из труб на черных крышах, от затопленных поутру печей, пока однажды не прошел по гладкой замерзшей воде озера на остров Смирный. Здесь было пусто, и на скальных выступах сидели нахохлившиеся птицы.
Часто медведь выходил к воде и смотрел вдаль на низкий, словно покосившийся к озеру лес, где родился и откуда пришел. Он не помнил, что это за земля.
На острове было голодно большую часть года. Только летом вырастали ягода и гриб, и позже – осенью – узкая скользкая озерная рыба подходила совсем близко к берегу подкормиться маленькими рачками, жившими на каменистом дне, затянутом тонким слоем ила. Медведь подолгу стоял в холодной, неторопливой воде Кежа-озера и ждал рыбу. Он ловил и ел ее, сколько мог, а остальную закапывал под корнями в лесу – подгнить.
Мало кто на Смирном знал, что делят эту скудную сушу с медведем. Охрана здесь не жила, а приходила на работу с соседнего острова Поклонный, пройдя четыреста двадцать три шага по широким крепким мосткам с высокими перилами с одной стороны – держаться при ветре. После смены охранники не задерживались на Смирном и шли обратно – в свои жизни, где были семьи, разговоры о зарплатах, детский смех и привезенный из Горшина дешевый алкоголь. А постоянные жители острова видеть медведя не могли, оттого что были заперты по камерам, как и положено осужденным на пожизненное заключение арестантам.
Ничего больше, кроме исправительной колонии ИК-1 – Единички, на Смирном не было. Даже облака в сизом, высоком озерном небе обходили ту землю стороной. Боялись, должно быть.
Эту первую страницу я написал про вологодский Пятак. Так называется одна из пяти исправительных колоний особого режима для пожизненных заключенных в России. Колония расположена в бывшем Кирилло-Новоезерском монастыре на острове Огненный – гранитной скале посреди озера Новое вблизи города Белозерска Вологодской области. Я хотел написать книгу про женщину-инспектора особой части, в чьи обязанности входит читать письма заключенных и к заключенным. Она никогда не видит “пожизненников”, но знает по этим письмам про них все.
Каждое утро она приходит с острова Поклонный на остров Смирный, и чужие жизни становятся ее жизнью, оттого что своей жизни у нее нет: ни семьи, ни любви, ни детей. Все, что у нее есть, это четыреста двадцать три шага по деревянным мосткам в чужие жизни каждое утро.
Роман должен был называться ИНСПЕКТОР.
Новый поворот
В конце января я закончил работу над первым вариантом сценария “пилота”.
“Пилотный” эпизод – первый эпизод нового шоу. Как его примет зритель, так шоу и пойдет.
Пока мы не заработали репутацию и не стали почти монополистами на рынке реалити-шоу, приходилось снимать “пилоты” на свои деньги и надеяться на одобрение их каналом и на заказ. Потеряли кучу денег, в основном заемных. Канал проверяет “пилот” на фокус-группе, посылает в рекламные агентства, пытаясь определить зрительский и коммерческий потенциал шоу. Могут и отвергнуть: тогда нужно начинать сначала.
Другое дело сейчас: мы работаем только “под заказ” – посылаем каналу заявку на шоу, канал читает, присылает замечания, одобряет, подписываем договор, перечисляют деньги, работа началась. Или канал сам приходит с идеей реалити-шоу, мы выслушиваем, пару дней обкатываем ее с Морисом, посылаем им заявку. Канал читает, присылает замечания, одобряет – далее по схеме.
Но Каверин попросил нас не говорить ни с одним каналом, пока мы не напишем “пилотный” эпизод и не пришлем сперва ему. А он покажет олигархам.
– Алан, друг дорогой: сначала ознакомим с продуктом народ. Народ должен возбудиться.
Вот какая у нас фокус-группа.
Я закончил сценарий и послал Морису и нашему режиссеру Кате Тоцкой. На следующий день сели обсуждать в заполненном сладким дымом какао кабинете Мориса.
– Как вам двум-обоиґм это в голову пришло?! – возмущалась Катя. – Сейчас, побегут олигархи у вас сниматься! В очередь выстроятся! Бред!
Мы переглянулись: рассказывать нельзя, но нужно было как-то объяснить реальность такого шоу. Мы без Кати не можем: она делает всю работу на площадке. Морис руководит и наводит блеск гениальными озарениями. Я пишу.
– Катюша, ты – лучшая девочка на свете… – начал Морис.
– Ой, только не надо, – сморщилась Катя. – Вы что хотите от меня услышать? Я же сказала: бред. Невыполнимо по участникам, и потому не имеет права на существование. Нет, мне просто интересно: Аля, ты с какого бодуна это все написал?!
– Катя, знаешь, я согласен с Морисом, а это редкий случай. Ты действительно лучшая девочка на свете. Самая красивая.
– Самая талантливая, – подхватил Морис. – Самая-самая…
– Ой, идите вы оба! – сказала Катя. Было видно, что ей приятно.
У Кати несчастная личная жизнь. Многолетний роман со знаменитым телеведущим. Он женат. Дети в школе. Не бросит.
Если мужчина за столько лет романа не ушел из семьи, то и не уйдет. Катя этого не видит. Не хочет видеть. И не увидит, пока не очнется. Морис прогнозирует ее просветление к сорока годам. Осталось шесть лет.
– Кать, нам нужно твое мнение о “пилоте”. Как если бы такое шоу было возможно. Ну, гипотетически.
– Морис, – наставительно сказала Катя, – гипотетически я – английская королева.
– Ты лучше, – вставил я. – Сексуальнее.
– Кто аудитория? – спросила Катя. И сама ответила: – Понятно, женщины: посмотреть на мужиков. Но у вас проблема с олигархами. Им всем за пятьдесят. И они все женаты. Интерес как начнется, так и угаснет. Особенно для нашей демгруппы – женщины пятнадцать – тридцать пять: у вас нет отношений.
– Намекнем на возникающую симпатию между одним из рабочих парней с Урала и женой олигарха: танцуют со своими супругами и глядят друг на друга – нежность во взглядах через плечо, обмениваются смс. Она начинает болеть за команду народа.
– Продолжай, – попросил Морис.
– Флешбэками – ее детство и юность в спальных районах, для нее это – возвращение в свое прошлое. Видеозвонок в студию: ее подруга детства – мать-одиночка из Урюпинска.
Мать-одиночка из Урюпинска – главный зритель реалити-шоу. И главный покупатель массовой рекламы. За размещение которой платят главные деньги.
– Не пойдет, – вздохнул Морис. – Во-первых, на хуй ей нужно возвращаться в такое прошлое? Она хочет о нем забыть. Во-вторых, это другой формат. Это – БОЛЬШОЙ БРАТ, ДОМ-2. А у нас викторина. Нельзя мешать форматы.
Замолчали. Морис прав: формат должен соблюдаться.
– А что, если не одно, а два шоу? – спросил я.
Пауза. Смотрят на меня. Я привык.
– Принц и Нищий, – сказал я. – Как бы так. Богатые тоже плачут.
Катя хотела что-то сказать, но Морис остановил:
– Продолжай.
– Делаем по формату британского WIFE SWAP: семьи из спальных районов и семьи олигархов. Только меняем не жен, а мужей: работяги отправляются жить на Рублевку, а буржуи – в Северное Бутово. Типа того. На неделю. Решают все семейные проблемы – походы в магазин, воспитание детей, отношения с соседями. Проблемы с женами. В общем, все.
– Ходят на работу, – продолжил Морис. – Вкалывают на заводе.
– А работяги в это время руководят компаниями, принимают решения, утрясают с Кремлем. Проводят совещания. Распоряжаются инвестициями.
– А олигархи не могут адекватно вписаться. Они смотрятся недотепами. Над ними смеется зритель. А над кем смеются, того не ненавидят.
– Формат? – спросила Катя. – Придется же британцам платить за формат. Это сколько? Какой канал согласится платить?
– Не волнуйся, – успокоил ее Морис: – Не волнуйся про деньги, с этим проблем не будет.
Катя внимательно посмотрела на Мориса. На меня. Сморщила лоб.
– У вас что, заказ? От кого?
– Мать, секрет, не можем открыться. Даже тебе.
– Клятва на крови, – признался я. – Секир-башка. – И, дурак, показал на себе.
– В чем задача? – спросила Катя. Она схватывает мгновенно. За то и держим.
– Задача простая, – пояснил я: – Удача отворачивается от олигархов и поворачивается к народу. А зритель их жалеет.
– Удача поворачивается к народу на экране, – уточнил Морис. – Пока на экране. А кто знает, что будет потом.
Катя взяла одну из морисовских сигарилл, закурила. Задумалась.
– То есть богатым не везет, и они тоже плачут? И потому их жаль?
– Плачут, – подтвердил Морис. – Только это никого не ебет.
Трудности демиурга
Моя бывшая жена решила оставить меня как-то спонтанно. Без предварительных объяснений, скандалов, выяснения отношений. Попыток их наладить. Словно знала, что пытаться не стоит. Она вообще необыкновенно умна. Много умнее меня. Я-то думал, что у нас с ней все обойдется. Лишь бы об этом не говорить.
“Не зови беду: сама придет”, – любила повторять моя мама.
Так ведь не звал, а пришла. Вот и верь взрослым.
Мы проснулись утром – в одно и то же время, как обычно. Полежали, не прикасаясь друг к другу. Затем поприкасались. Тоже, как обычно. Потом жена оперлась на локоть и долго смотрела на меня, словно пытаясь понять, я ли это или другой.
– Алан… – Жена звала меня Алан и никогда никакими ласкательно-уменьшительными именами. – Наш брак не работает. Я люблю тебя и только тебя, но так жить нельзя: мы живем вроде вместе, а вроде и нет. Живем как-то… друг мимо друга. Делим пространство. Я так жить не могу.
Я молчал. Она была права. С очевидным спорить бесполезно. Его можно или признать, или не замечать. Если не можешь его изменить. Мы не могли.
Удивительно: создаю новую реальность на экране, пишу чужие жизни, но не смог наладить свою. Создать устраивающую нас обоих реальность в самой реальности.
– Я поменяюсь, – пообещал я. – Скажи, каким ты хочешь, чтобы я был.
Вроде как в ней меня все устраивает. Хоть это было и не так. Но я мог потерпеть: прожили же вместе шесть лет.
У нее сегодня зрачки – будто большие капли меда. Шарики меда. А вокруг оливковые ободки. У нее цвет глаз меняется каждый день. Иногда по нескольку раз за день.
Наклонилась, накрыла водопадом волос. Провела по моим губам языком. И отстранилась.
– Не нужно меняться. Я люблю тебя таким, какой есть. Другой мне не нужен.
– Тебе и такой, судя по всему, не нужен. Раз ты хочешь расстаться.
– Такой нужен, – засмеялась моя жена. – Только жить с тобой не могу. Могу быть твоим другом. Или любовницей. Если хочешь – одной из. Ты же знаешь, я не ревнива.
Так и остались: друзья-любовники. Самые близкие на свете люди. Только жить вместе не можем.
Я закончил сценарии обоих “пилотов” в начале марта и послал их Морису. Он внес поправки, и мы отослали тексты Каверину. Вернулись к своей жизни: три шоу в запуске, подстегивание каналов, никогда вовремя не переводящих деньги, и закапризничавший Куприянов. Рутина и будни. Снег за окном.
Москва в те дни жила пробками, снегоуборщиками на дорогах и спасавшими город среднеазиатскими дворниками, расчищавшими тротуары и удобрявшими их солью, словно они надеялись, что тогда по весне из мостовых прорастет хлопок. Пока же белый, как хлопок, снег шел каждый день, обычно начиная кружить вечером, будто с наступлением темноты кто-то подавал сигнал. Может, и подавал.
Каверин позвонил Морису через неделю – радостный, энергичный. Как обычно, рано-рано утром. Когда в нашей индустрии никто никому не звонит.
– Морис, друг дорогой, не разбудил? – И не давая ответить: – Вот и хорошо, вот и хорошо… Сам знаешь, кто рано встает… – Посмеялся, затем серьезно: – Относительно шоу: народ прочел и возбудился. Можно запускать.
Морис два раза моргнул – чтобы проснуться.
– Какое из них? Мы вам послали два – на выбор.
– Что значит – какое из них? – удивился Каверин. – Два послали, два и запускаем. Оба. Присылай контракт, подредактируем, подпишем, переведем деньги и вперед.
– Сеня… – Морис окончательно проснулся. – Ты прочел “пилоты”?
– Дважды, – подтвердил Каверин. – Помню наизусть.
– Тогда ты, возможно, заметил, что предполагается участие реальных олигархов. Не актеров, а реальных людей, которых знает вся страна. Они готовы на это пойти? Сниматься? Конкурировать с парнями с Урала? Переехать на неделю в блочный дом в Гольянове и жить с чужой семьей? Или пустить какого-то Васю в свой дом? К своей жене? К детям? Это же вся страна будет смотреть.
– Решаемо, – заверил его Каверин. – По этому поводу имеются идеи. Обсудим при встрече. Сейчас главное подписать контракт и начать выстраивать структуру обоих шоу. Чем быстрее, тем лучше. Сам знаешь: хуй железо…
Засмеялся.
Морис молчал. Думал, почему они так спешат: их же не любили много лет, и ничего – клали они на эту нелюбовь. Что происходит сейчас?
– Еще вопросы есть? Вопросов нет, – засмеялся Каверин. – Жду контракт. И обозначь день встречи. У вас в офисе, чтобы Алан твой тоже присутствовал. Все. Обнял.
Динь-динь.
Семен Каверин – радостный, красивый, небрежно элегантный – ворвался в наш офис в девять утра: он предлагал встретиться в восемь, но Морис категорически отказался. Каверин вздохнул и согласился на девять.
Завтракать Каверин отказался:
– Я уже давно позавтракал. У меня вообще к этому времени обычно третья встреча заканчивается.
Я пил горький кофе, Морис чай с чабрецом.
Каверин вещал:
– По викторине КТО ХОЧЕТ БИТЬ МИЛЛИОНЕРОВ – вопросов нет: выделяем четырех человек – не самых первых, не из первой десятки списка Форбса, но все миллиардеры, молодые ребята, технари, умницы, спортсмены, и вперед. А вот по шоу ПРИНЦ И НИЩИЙ имеются следующие условия…
Он сделал паузу – для пущего эффекта. Посмотрел на Мориса. На меня. Мы ждали.
– Условие первое: ставите меня в титры как генпродюсера. Как, кстати, и в первом шоу. Условие второе: ПРИНЦ И НИЩИЙ нужно переименовать. Нищий – оскорбительно, принижает участников с другой стороны. Условие третье: шоу формально остается реалити-шоу, но в действительности будет театрализовано.
– Это что значит?
– А то, Алан, друг дорогой, и значит, – пояснил Каверин: – Те-а-тра-ли-зо-ва-но. Построим в павильоне декорации трех квартир в спальных районах, возьмем никому не известных людей на роли гегемона и вперед. С песнями и плясками.
– Поясни, – попросил Морис. – Нам, дуракам. Неясно.
– Что тут неясного? – удивился Каверин. – Вы хотели настоящих олигархов? Будут вам настоящие олигархи, которые отправятся на неделю в семьи работяг. А вот семьи эти будут ненастоящие, и живут они в съемочном павильоне. Мужики-работяги – тоже ненастоящие – отправляются в реальные дома олигархов. К их реальным семьям. Ситуация под контролем. Теперь ясно?
– А как же натура? Поход в магазин? Дети?
– Алан, ну что вы из всего делаете проблему? Нужно в магазин – идут в магазин. Безопасность обеспечат – у них для этого имеются специально обученные люди. Которым за это платят специальные деньги. Закроем магазин на съемочный день. Или построим магазин в павильоне. Не вопрос. С детьми тоже решим: детей подберем. Ваше дело – сценарии эпизодов, диалоги, зрительский интерес. И не забывать о задаче: сочувствие того народа к нашему народу.
Мы молчали. Не ожидали такого поворота. Думали, олигархи просто откажутся от ПРИНЦА И НИЩЕГО: много рисков, публичность, неконтролируемые ситуации. А они взяли и решили проблему. Обеспечили контроль над ситуацией. Потому они и олигархи: крояґт реальность под себя.
Это они оказались демиурги. А не мы.
– Сеня, – сказал Морис, – люди эти ваши… а вдруг они потом проговорятся? Начнут болтать, давать интервью. Представляешь, какой скандал?
Каверин как-то особенно внимательно посмотрел на Мориса, словно раньше не видел. Вздохнул: ну как объяснишь ребенку мир взрослых?
– Не проговорятся. Для этого существует система поощрений и наказаний. – Обвел глазами комнату. Многозначительно: – Которая, кстати, распространяется и на присутствующих.
Это показать нам, кто теперь хозяин.
– А дети? – спросил я. Чтобы как-то снять сгустившееся под потолком напряжение.
– Алан, Алан, – засмеялся Каверин, радуясь, что я дал ему возможность не идти на открытый конфликт: – Это сын за отца не отвечает. А вот отец за сына даже очень. Понимаете? Родители должны будут заботиться, чтобы их дети не болтали лишнее. – Посмотрел на часы: – На то они и родители – детей воспитывать. И вообще об этом не волнуйтесь. Это наша забота.
То есть он сам как бы один из олигархов и решает проблемы по-ихнему. О чем нам следует помнить.
Морис молчал, глядя куда-то мимо Каверина. Я смотрел в окно: там было пусто. Воздух и воздух. И далеко внизу маленькая Москва, заполненная невидными с такой высоты маленькими людьми.
– Сеня, – нарушил паузу Морис, – тогда, может, еще одно шоу запустим? ОХОТА НА ОЛИГАРХА. Кремль выделяет одного олигарха в год, и народ на него охотится – по-настоящему. В пустых зданиях. В лесу. В полях. На огородах. И потом его заваливают. Тоже по-настоящему. Хороводы вокруг костра, труп буржуя на вертеле. Народный хор у березовой рощи. Звон колоколов. Рейтинги обеспечены.
Это была шутка, чтобы разрядить заполнившее комнату молчание.
– Для такого шоу мы Кремлю не нужны, – серьезно сказал Каверин: – Они сами в это играют.
66
Кто сказал две шестерки – плохо? Вроде никто.
Три – другое дело: Число Зверя. Впрочем, зачем Зверю Число?
Выехали затемно – пока блокпосты по дороге на аэродром не загружены. На обычной машине, без номеров ФСБ: не привлекать внимание. Последнее время новороссы активизировались на этом направлении: поставили две батареи, захваченные под Воронежем, иногда постреливают по примосковским трассам, но так – больше для порядка. Перемирие пока держится, однако все понимают: весной Голодач перейдет в наступление, и новоросская армия войдет в Мытищи. А Мытищи – ключ к Москве.
Нынешняя зима – бесснежная. И хорошо.
Широков злился, что забыл сигареты. Шофер не курил, с трассы съезжать нельзя, оттого что многие съезды заминированы староросской армией, когда отступали после потери Балашихи. Глупо подрываться на своих минах, да еще офицеру ФСБ.
Подрываться – вообще глупо. В том числе гражданским.
Они проехали еще один блокпост и свернули с основной трассы в сторону военного аэродрома. Отсюда до въезда в Монино тянулась проволока по обеим сторонам дороги. Широкову казалось, что в полутьме январского утра проволока искрила: по ней шел ток высокого напряжения. Он знал, что ему это кажется.
Слева – далеко – из рваного тумана выплыла хмурая от утренней стужи деревня с дымка́ми над трубами, торчащими на худых крышах. В редких избах горел свет – желтоватые отблески сквозь замерзшие окна.
Деревня скоро пропала, с ней пропала и чужая ранняя жизнь. Вокруг темнели холодные зимние поля, окаймленные сквозным голым лесом. Лес тот стоял пустой. Звери ушли: голодно, и война кругом.
Родина.
Лет семь назад, когда большая война только разгоралась на юге, Широков ездил в отпуск на Ладогу, где местные, подвыпив, еще звали страну Россией. Широков запомнил тот отпуск, оттого что много рыбачил и много спал. Он подолгу сидел в мелко покачивающейся лодке метрах в ста от поросшего тонким кустарником глинистого берега, закинув удочку с грузилом в темную воду, и спал. Все равно ничего не ловилось.
Теперь на Ладогу не поедешь: это Финляндия. Путинбург еще наш. Да Москва пока держится. До весны.
Черная толстая металлическая папка для документов с гербом России и вытисненными золотом буквами ФСБ съехала на повороте с кожаного сиденья. Широков еле успел ее поймать. Он положил папку на колени и прижал ладонью, ощупав цифровой замок на торце – закрыт ли. Внутри хранилась еще одна папка – старая, бумажная, с потрепанными тесемками и аккуратно выведенным синими чернилами названием досье – 66.
Широков прочел досье трижды, выучив особо важные места наизусть: генерал Конюхов запретил делать какие-либо заметки по материалу, особенно в электронном виде.
В компьютер, считал Конюхов, всегда кто-то может забраться. А досье 66 не могло попасть ни в чьи руки. И никто, кроме Широкова, не должен был его видеть.
Над въездом в аэродром, перед которым стояли БТРы охраны, было написано полусмытой дождями бурой краской: “Староросская Держава – святая русская земля!”.
Кто б спорил?
Еще одна из моего собрания первых страниц. Хотел написать роман о войне между Новороссией и Россией. Как Кремль сдал Новороссию, договорившись о снятии санкций, и новоросское руководство, поняв, что терять нечего, кинуло клич российским братьям и сестрам: в Кремле – предатели русского мира! Вы не пришли к нам, мы идем к вам! Присоединяйтесь! За святую Русь! За лучшую долю для всех! И все такое прочее.
Русь откликнулась: полки добровольцев и части регулярной армии присоединялись к новоросскому ополчению по мере продвижения на север страны. Кавказ отвалился и переименовался в КИС – Кавказский Исламский Султанат от Каспийского до Черного моря под правлением султана Рамзана. Урал объявил суверенитет – Суверенная Уральская Республика – СУР: “Здесь живут СУРовые люди”.
Россия рушится, и потерявшиеся в гражданской войне люди не знают, куда податься и с кем быть.
И спасти Россию не может никто, кроме офицера службы державной безопасности Алексея Широкова.
Роман должен был называться МЕРЦАНИЕ.
Неестественный отбор
Той ночью я не сразу понял, что проснулся: сон – снежный туман – стоял во мне, заполнив белыми кружащимися звездочками мир внутри и снаружи. Соткав мир из снежинок, как снег соткал ее белую блузку с рукавами три четверти, да и ее саму.
Эта блузка белела на коврике перед кроватью – еле видимая в темноте, и только контраст с нашей разбросанной, впопыхах снятой друг с друга, одеждой позволял разглядеть ее белоснежность. Шторы были открыты, в окна летел снег, залепляя стекла, просясь внутрь, словно замерз и хотел в тепло.
Девушка, обняв колени, сидела рядом и смотрела в окно. Было видно ее длинную голую спину и полуокружность левой груди. Я вспомнил ощущение от этой груди в своей ладони, и мне стало жарко. Словно поймал маленького зверька из шелка и накрыл рукой. Щекотность соска.
Она почувствовала, что я проснулся, и повернулась ко мне. Мы долго смотрели друг другу в глаза – без слов. Мы и до этого не много разговаривали.
Девушка заплела разметавшиеся по плечам и спине волосы в косу и перекинула ее на грудь. Отвернулась от меня к окну, за которым летел и летел бьющий в стекло снег. Теперь она сидела прямо, и ложбинка позвоночника посреди спины темнела, звала как приглашение. Я поднял руку и провел указательным и средним пальцами по этой ложбинке – от шеи до копчика. Медленно-медленно. Затем наверх – по покрывшим кожу мурашкам. Она выгнулась, запрокинув голову. Повернулась ко мне.
Потом мы долго лежали с открытыми глазами, не разговаривая, не касаясь друг друга, встречая серый рассвет. Было слышно, как предметы в квартире живут своей жизнью: поскрипывали половицы, вздыхали батареи и вдруг принимался дробно стучать холодильник. Раньше я не слышал звуков своего жилья. Раньше у меня внутри не было столько тишины.
За окном дворники принялись соскребать снег с тротуара во дворе: людям скоро вставать на работу. Я закрыл глаза, и снег закружил, завертел белым конфетти, освещая темноту под смеженными веками. Я решил не спать.
Когда – через мгновение, заполненное обрывками неслучившегося, – я открыл глаза, в комнате и за окном стоял поздний тусклый московский свет. По плотной тишине в квартире я сразу понял, что один. Она ушла, не оставив ни записки, ни подсказки, как найти ее в затерявшемся в снегу городе. Словно ее и не было со мной.
Но она была: моя подушка пахла свежестью ее волос.
Мы принялись за два новых шоу. Первый этап – отобрать участников от народа. Социальный дарвинизм в действии. Выживание нужнейших – по назначенным мною критериям.
Как сказал Каверин: их народ и наш народ. А с кем вы, мастера культуры?
С “нашим народом” – олигархами – мы выбирать не могли. Взяли кого дали. Кроме того, в этом была логика. Мы же отбираем тех, КТО ХОЧЕТ БИТЬ МИЛЛИОНЕРОВ, а миллионеры – вот они: ждут не дождутся, стоят, переминаются в ожидания битья.
Для викторины было нужно четыре человека до сорока пяти лет, их мы и получили: два хайтековца, большой московский девелопер и владелец сети мобильной связи.
Парней с Урала (что-то сродни матери-одиночке из Урюпинска) мы отбирали сами. Критерии понятны: типичная среднероссийская внешность, ясные профессии, спортивность, один – с мусульманским именем, но не кавказец, татарин или башкир, и все они из разных мест необъятной родины. И лучше неженатые. А вот трое из четырех олигархов были женаты.
Олигархи оказались простыми и непритязательными ребятами, и, что важно, лишь один был евреем. Причем с неярко выраженной этничностью на лице. Большая удача.
– Правильно ли мы поняли, – спросил этот олигарх Антон Кляйнберг на установочной встрече, организованной Кавериным у нас в офисе, – что мы не играем в поддавки. Что мы играем по-честному.
– И по-честному проигрываем, – вставил Николай Гнатюк.
Гнатюк – российский Безос – владелец крупнейшей онлайн-компании доставок в России. Крепко сбитый, накачанный до культуричности, с гладко выбритым черепом. Пышущий брутальностью. Единственный неженатый буржуй. Герой светской хроники и шумных романов с героинями шоу-бизнеса. Это неплохо: каждой женщине хочется приручить дикого зверя. Хотя бы в фантазиях.
– Коля, Коля, – тут же влез показать свою близость Каверин, – без цинизма, друг дорогой, без цинизма, пожалуйста. Мы же говорили об этом сто раз: мы все знаем, для чего эта хуйня заваривается. Ты же читал социсследование: нужно исправлять статистику.
Гнатюк удивленно посмотрел на Каверина. То ли не знал, то ли не помнил, кто это.
Нужно было тактично выйти из положения.
– Николай, вы совершенно правы. – Низкий, театрально-поставленный баритон Мориса заволок комнату чем-то плотным, окутал и осадил поднявшееся было недовольство Гнатюка: – Проигрывать нужно по-честному. Но и играть нужно по-честному. Задача, чтобы и то, и другое выглядело на экране натурально. Убедительно выглядело.
– Помните, – подхватил я, – вы проигрываете не потому, что вы хуже – глупее, менее образованны, не такие ловкие или сильные, а потому, что вам не везет. Вся эта, как изволил выразиться Семен Михайлович Каверин – я дал ему имя, чтобы Гнатюк вспомнил, кто это такой, – вся эта хуйня заваривается только для одного: показать, что и вам – королям жизни – может не везти. А поскольку ваш статус и достижения народ ассоциирует исключительно с удачей, стало быть, если вам не везет, то повезти может им. Когда-нибудь.
– Пока на экране, – примостился к разговору Каверин. – А потом, кто знает… Нужно, чтобы они так думали.
– Ясно, – со слышным акцентом – детство в британских школах-интернатах, – согласился хайтековец Максим Строков. – Иллюзия квантового потенциала.
– Что? – не понял Каверин.
– Ну, помните, – оживился Гнатюк, – согласно квантовой теории Планка, элементарная частица, пока ее не замерят, находится в потенциальном состоянии – в корпускулярном и волновом одновременно, то есть может быть и той, и другой. Так и ваши зрители, пока смотрят шоу, могут быть всем, чем хотят.
Мы не помнили. И нашим олигархам это было очевидно.
– Ну, как кот Шредингера… – Гнатюк развел руками, будто это могло нам помочь. – Кота заперли в черном ящике, куда поставили блюдечко с ядом, и, пока мы этот ящик не откроем, не знаем, отравился кот или нет. Жив он или мертв. Определенность состояния возможна только при акте обозрения.
Мы молчали. Даже переглянуться не хотелось.
– Так называемый корпускулярно-волновой дуализм, – взялся просветить нас девелопер Покровский. Посмотрел на наши лица: – Принцип неопределенности Гейзенберга, волны де Бройля?
Мне нравился Покровский. Из всех четверых он был самый нетипичный молодой олигарх – рано полысевший, чуть мешковатый, с круглым лицом, оспинами на щеках. Одень такого с вещевого рынка, выпусти во двор хрущевки, никто и не взглянет: свой. И вот поди ж ты – принцип неопределенности. Откуда что берется?
Олигархи глядели на нас. Выжидающе. Хотя по нашим лицам было все понятно.
– Валя, – развел руками Кляйнберг, решив прийти нам на помощь: – Не перегружай, а то даже мне трудно: я в отличие от вас всех Физтех не заканчивал. Я Бауманку заканчивал.
– Я тоже не Физтех, – признался Строков: – Я – Кембридж. Тринити колледж.
Мы переглянулись: катастрофа. Они были не готовы к выходу на экран. Не готовы оказаться лицом к народу.
– Друзья! – громко сказал Морис.
Все смотрели на него. Морис выдержал паузу, собрал внимание.
– Друзья, – повторил Морис, давая слову закрепиться, повиснуть в воздухе, чтобы наши миллионеры-миллиардеры осознали: мы – с ними. По одну сторону баррикад. Затем раздельно, чеканя слова: – Никогда. Не говорите. Ничего подобного. На камеру.
Он замолчал, обвел взглядом притихших, словно нашкодивших детей, олигархов.
– Ничего о квантовой физике. Никаких теорий. Никаких умничаний. Вы – простые парни, которые тяжело вкалывали, чтобы заработать свое бабло. Оно вам досталось не потому, что вы умные и образованные, а ваши оппоненты нет, а потому, что вы горбили от зари до зари. Вставали поутру – и в поле. За плуг.
– К мартеновской печи, – добавил я. – По две смены на-гора́.
– На-гора́ – это шахтеры, а не металлурги, – вставил Кляйнберг. Понял, что было не нужно, и решил оправдаться: – Это я для точности.
– Не нужно, – отрезал Морис. – Не нужно для точности. И точности не нужно.
– А что нужно? – спросил Гнатюк. – Чтобы быть своими парнями? Которым не везет?
– Морис, друг дорогой, а я с тобой не согласен, – неожиданно вмешался Каверин. – Я считаю, что хотя бы один из наших коллег – коллег? наших? – может стать именно этаким сверхумным и сверхобразованным персонажем, этакой живой энциклопедией. Подумай про своеобразное очарование такого образа. Но только один, – поспешил пояснить Каверин, – только один.
Мы переглянулись.
Морис отпил ромашковый чай. Я отхлебнул холодный кофе и поморщился. Снова переглянулись: Каверин был прав, это могло сработать.
На роль умного выбрали Максима Строкова. Все равно он говорил с акцентом и не сошел бы за своего. А нам нужны свои олигархи.
Оставшись одни, мы долго молчали. Морис курил пахнущие какао сигариллы, а я смотрел, как вкусный дым тает в комнате, наполняя ее чем-то, что только что было, а теперь улетучилось, оставив память о случившемся.
– Кот Шредингера, – наконец сказал Морис. – Кот Шредингера.
Я молчал. Ждал, что дальше.
– Знаешь, Аль, чего эти ребята не понимают про кота Шредингера?
Я не знал.
– Кот Шредингера всегда мертв, – вздохнул Морис. – Можно и не открывать черный ящик.
Павильон
Викторина – легкий жанр для съемки: в студии выстраиваются красивые декорации. Вся аппаратура – свет, рельсы для камер, пульты – уже стоит. Если, как у нас, викторина с элементами СУРВАЙВОР, подбираем объекты для натуры – гоночные треки для автогонок, полоса препятствий. Мудрить здесь ни к чему: все как обычно. Кроме участников.
С рекламой для викторины КТО ХОЧЕТ БИТЬ МИЛЛИОНЕРОВ все тоже было ясно: стандартный набор – магазины спорттоваров для брендовой спортодежды, большие хозяйственные, как “Леруа Мерлен”, для конкурса на практические задания – разобраться в наборе инструментов, починить проводку и т. д., автодилеры для гонок на машинах и их починки под руководством механиков в комбинезонах с дилерским лого. Придумывать здесь было нечего; мы и не придумывали.
Проблема была со вторым реалити-шоу. Мы думали, как засунуть туда скрытую (и не очень) рекламу: первая идея, конечно, бренды одежды, которую покупают жены олигархов. Затем – машины олигархов. Одежда детей олигархов. Спонсорские деньги от магазинов, где закупаются семьи олигархов. Концентрировались на олигархах: в жизни работяг рекламировать было особо нечего.
Была проблема: мы не знали, ни что олигархи носят, ни на чем ездят, ни во что одевают детей, поскольку нас не допускали на съемочные объекты – в их дома. Что было неверно и непрофессионально.
– Морис, друг дорогой, – убаюкивал нас Каверин по громкой связи, – Алан, вы тоже – что тоже? – Не нужна нам никакая реклама. И спонсорство не нужно. Сами обойдемся.
– Сеня, ты или не соображаешь, или не хочешь соображать! – злился Морис. – Я в телевидении тридцать лет скоро: ни один канал не возьмет шоу без внятной рекламы. Они же должны деньги зарабатывать.
– Рейтинги будут сумасшедшие, – возражал Каверин. – Драться будут, кому это шоу достанется.
– Сеня, ты что – правда не понимаешь, как ящик работает? Рейтинги нужны только для одного: назначить цену на рекламу! На хуй они нужны сами по себе?!
И так по кругу.
Пока однажды утром Каверин не приехал к нам в офис и, войдя в кабинет Мориса, с порога, не сев и не поздоровавшись, сказал неожиданно жестко и окончательно:
– Морис. Слушай. Внимательно. Никакой рекламы. В нашем шоу. Не будет.
Мы и не знали, что он умеет говорить так… доходчиво.
Морис молчал, глядя в точку, где потолок встречается со стеной. Каверин повернулся и тоже посмотрел в эту точку, словно оттуда могло – само по себе – возникнуть возражение. Не возникло.
– Семен… – Нужно было заполнить затянувшуюся паузу. – Скажите, пожалуйста, как нам уговорить каналы взять передачу без рекламы. – Я улыбался, чтобы показать: это просьба о помощи, а не конфронтация.
– Уговаривать никого не нужно, – так же окончательно сказал Каверин. – Сами прибегут.
И вышел, не попрощавшись.
Второй проблемой стал выбор павильона: Каверин неожиданно объявил, что нам покажут павильон для съемок, в котором будут построены квартиры работяг. Мы удивились: думали, что, как обычно, арендуем павильоны на Мосфильме. А натуру доснимем на объектах.
– Нет, нельзя, – пояснил Каверин: – Есть риск, что информация просочится. Павильон же – это, по сути, огромная пустая площадка. Такая у нас имеется.
У нас. Важно, как он это подает, я – один из них. Из тех, у кого имеются свои павильоны.
– Сеня, а свет, а камеры, а подключки? – возмутился Морис. – Это же не просто пол и стены. У нас же спецификации. Настоящий павильон оснащен съемочным оборудованием.
– Понимаю, понимаю, Морис, друг дорогой, – согласился Каверин. – Перечисли, пожалуйста.
Он достал большой черный телефон, открыл ЗАМЕТКИ и приготовился записывать.
Мы посмотрели на Катю Тоцкую. Катя затянулась, выпустила дым. Каверин поморщился.
– Так, – сказала Катя: – Общая площадь – не меньше шестисот квадратных метров. Потом три гримерки по четыре поста каждая, зона для продакшена не меньше трехсот метров…
– Зачем гримерки? – не понял Каверин. – У нас же реалити-шоу.
– Это у зрителя реалити-шоу, а мне снимать.
– Декораторская, – подсказал Морис. – Зона для отдыха участников.
– Режиссерские пульты не забудьте, – вставил я. Хотелось показать свой профессионализм.
– Не забудем, – пообещала Катя. – Но главное – камеры. Семен Михайлович, мы же должны будем все это пространство нашпиговать камерами и вывести изображение и звук на экраны, перед которыми сидят логгеры.
– Логгеры? – переспросил Каверин.
Он посмотрел на Мориса в поисках объяснения.
– Логгеры, – подтвердил Морис. – Логгеры отсматривают каждый кадр снятого материала и ставят на них теги: 17 апреля, 19.00, квартира Кавериных, спальня: Семен Михайлович ссорится с женой. Грубые слова. Жена плачет.
– Я не ссорюсь, – зачем-то сказал Каверин. Было понятно, что ссорится. – С чего ей плакать?
– Ссорится с женой, которая узнает, что он ебет всех подряд, – с удовольствием добавил Морис. – Конец тега.
– И потом по этим тегам режиссер вместе с продюсером собирают шоу, – закончила Катя. – Рассказывают историю.
– Видишь, – со снисходительностью взрослого, объяснившего ребенку его ошибку, закончил Морис. – Не просто. – Он покачал головой: – А ты говоришь – огромная пустая площадка. Нет, – сказал Морис убежденно: – Не просто.
– Не просто, – согласился Каверин. – Катя, пришлите, пожалуйста, моим девочкам список необходимого оборудования и количество камер на каждую комнату. – Каверин поднялся, посмотрел на часы. – Нам нужен месяц, чтобы все установить и оборудовать. Мебель отберем позже.
– Месяц? – засмеялся Морис. – Да у вас месяц уйдет, только чтобы все это заказать. – Он покачал головой, развеивая плывущий в сторону приоткрытого по случаю теплой погоды дым. – Месяц?!
В Москве светило солнце, обещая скорую весну. На крышах уже чуть подтаивало, и на тротуарах под карнизами высоких домов стояли ограждения: “Не ходить. Сосульки”.
Я не ходил.
– Месяц, – подтвердил Каверин. – Через месяц все будет готово. – Все будет, – повторил он, заверяя то ли нас, то ли себя. – А чего не будет, довезем.
Когда он ушел, мы долго сидели и молчали. Морис курил.
– Он парень неплохой, – сказал Морис. – В общем. Изменился, конечно, после смерти ребенка. Дочка, кажется.
– Дочка умерла? – переспросил я.
– Кажется, – Морис потушил сигарету. – Точно не помню. Это ж было уже лет двадцать назад. Или больше.
Я кивнул.
Перламутровые пуговицы
Девушка ушла, оставив во мне черную дыру, куда теперь выливалась радость существования. Будто дырявый кувшин: сколько ни лей, не наполнишь.
Прошло две недели, началась третья, а я все ворочался по ночам в постели один, вспоминая, переживая заново ночь, когда был не один. Когда мы пытались увидеть в темноте комнаты, освещенной падающим за окном снегом, чужие глаза и услышать чужие мысли.
В середине третьей недели я не выдержал и позвонил Слонимскому.
– Вах-вах-вах! – закричал в трубку Кеша. – Кето нам званыт? Алан Ашотович званыт!
– Кеша, – наставительно сказал я, – вах-вах – это грузинское, а не армянское междометие. Значение контекстуальное, выражается интонацией.
– Зануда, – грустно вздохнул Слонимский. – Теперь я понимаю, почему от тебя ушла жена. И ты до сих пор один.
Это был хороший момент перевести разговор на нужную мне тему.
– Кстати, про до сих пор один: помнишь девушку, которую я встретил у тебя на вечере? Брюнетка?
Кеша задумался: он не помнил.
– Арзумский, – запел Кеша, – так много девушек хороших… что всех упомнить не могу. Отличительные признаки, пожалуйста.
Тут задумался я: какие у нее были отличительные признаки? То есть были, но о них я решил Кеше не сообщать.
– Брюнетка. Красивая. Зеленые глаза.
– Количество глаз уточните, пожалуйста, мужчина, – развлекался Слонимский. – Включим в розыскное объявление.
Его все это явно забавляло. Он послушал мое молчание и перестал шутить.
– Аланян, погоди: зачем она тебе? Других полно. Хочешь, сегодня позовем двух таких… – Он потерял слова. Вздохнул: – Лучше завтра – Янка с детьми на дачу поедет.
– Не хочу, – признался я.
Помолчали.
– Так, – сказал Слонимский. – Ситуация ясна: Ларису Ивановну хочу. Да?
– Да, – признался я. Самому себе.
– То есть такой же, но без перламутровых пуговиц не пойдет? – еще раз попытался Слонимский. – Нужен с перламутровыми?
– С перламутровыми.
– Будем искать, – пообещал Кеша. И серьезно: – Ну, почему у тебя всегда все непросто?!
Знал бы сам.
– Понимаешь, я пригласил шестерых девушек, они привели подружек. Я спрошу тех, кого пригласил, возможно, они подскажут. Как зовут незнакомку?
Я не знал. Мы почти не разговаривали в ту ночь. То есть разговаривали, но не словами, будто решили, что слова – наносное, и мы хотим узнать друг друга без слов. Без имен, данных нам другими людьми. Нашей единственной защитой от мира был не кокон слов и имен, данных нам другими, а наша голая кожа. Кожей мы друг друга и узнавали.
Как сказать Кеше, что не знаю имени девушки, с которой провел ночь? Впрочем, ему неизвестно, провел ли я с ней ночь. Пусть это останется ему неизвестным.
– Не знаю.
– Что? – не понял Слонимский. – Ты не спросил ее имени? Ты с ней переспал и не спросил ее имени? – Он зашелся от восторга: – Ну, Арзумыч, это – даже для тебя – пиздец!
– Почему ты думаешь, что я с ней переспал?
– Вот только не надо! – сказал Кеша. – Я с тобой всю жизнь знаком.
За мной еще со школьных времен закрепилась репутация бабника. Совершенно незаслуженно. Люди судят по внешности. Мужчины, кстати, больше, чем женщины. Красивый, значит, на него все вешаются. Не вешаются. Или не все. И обычно не те, кто нужен.
– Узнай, что можешь, пожалуйста, – попросил я.
– Узнаю, – пообещал Слонимский. – Я же сказал: будем искать.
Весна окончательно заняла, затопила пока боязливым теплом город, и мы с Морисом скатились в привычный ритм становления нового шоу: подбор участников и их подготовка к съемкам, пробы, работа с художниками-сценографами, костюмы, музыка, словом, жизнь наша приобрела то лихорадочное кипение, называемое на телевидении коротко и емко – запуск. Так и говорят: мы в запуске. То есть запускаем новую программу. Как космический корабль. Десять, девять, восемь… поехали!
На роль ведущей мы утвердили известную модель и медийную знаменитость Леру Звягинцеву, понимая, что нужно захватить и мужскую аудиторию. С Лерой, постоянно откидывающей назад длинные, хорошо выкрашенные в золотой цвет волосы, с Лерой, смотрящей в камеру невозможно синими от линз глазами, чуть приоткрыв губы, чтобы можно было видеть кончик влажного розового языка, зрителю было особенно легко представлять себя “простыми парнями”, которые оказались лучше олигархов. Или, наоборот, “непростыми парнями”, потому что у них – и только у них – был шанс на настоящий успех – успех у Леры.
Мы предупредили Леру, что она не может заводить с участниками-олигархами романы. Во-первых, трое из них женаты, во-вторых, сразу выйдет наружу и начнется скандал. Для рейтингов неплохо, но канал шоу прикроет. И главное, она потеряет в глазах мужской аудитории привлекательность. Пока одна, она – предмет фантазий, потенциальный, хоть и недосягаемый, приз. Каждый зритель может о ней мечтать и считать своей.
Узнав фамилии олигархов, Лера покачала головой:
– Покровский? Валя Покровский?
– Так, – заполошился Морис. – Ты не можешь…
– Не волнуйтесь, Морис Асафович, – улыбнулась Лера. – Валя – про́йденный этап. Задумалась. – Пролетевший. Быстро-быстро.
Вот и тихоня, рано полысевший девелопер Покровский. Кто бы мог подумать?! Не я.
Правильно, что не стал психологом. Пришлось бы искать реальные мотивации человеческого поведения. А так я сам их придумываю – и мотивации, и поведение. Как захочу. Как мне привиделось.
Трудно быть богом. Одно утешает: быть не богом еще труднее.
Слонимский перезвонил через два дня – веселый, рокочущий, щекочущий голос в телефоне:
– Арзумский, тебе удобно сейчас? Не отрываю?
Отрывал, но я был готов оторваться.
– Смотри, я допросил всех девочек, причем одну из них вчера вечером лично, с пристрастием, – захохотал Слонимский. Перевел дыхание. – Так вот… Никто из них твою брюнетку не приводил.
Я был прав: моя девушка-наваждение соткалась из снега и растворилась обратно – в белый мягкий водоворот холодных звездочек. Красиво. Но грустно.
Я молчал. Ждал.
Кеша тоже подождал моих расспросов и, не дождавшись, сказал:
– Но они ее помнят, сразу заметили – яркая. Она пришла позже всех.
– Сама?
– Почему сама? – решил помучить меня Слонимский. – Возможно, она пришла с одним из мужчин. А ушла с тобой.
Я обдумал услышанное. Интересно.
– С кем? Там же вроде все знакомые.
– Не знаю. Человек десять мужиков было. Если не больше.
– А можешь узнать, с кем она пришла? Кто она? Как ее найти?
Пауза.
– Алан, – каким-то новым голосом сказал Кеша. Словно и не он. – Эк тебя… забрало. – Вздохнул: – Сам подумай: я что, буду каждого обзванивать и спрашивать: старик, как дела, кстати, ты у меня недавно был с девушкой, которая ушла трахаться с Арзуманяном, помнишь? Телефончик не дашь?
Да, глупо.
– Не горюй, – попросил Слонимский. – Суждено – найдется. А не найдется, значит, не суждено. Будешь без перламутровых.
Кворум
неНациональный проект
Кворум 1.0
Аэропорт Хитроу наполнил Марка Наймана ощущением заграницы. За раздвигающимися стеклянными дверьми Терминала 4 висел теплый немосковский апрель – сырость воздуха и предчувствие скорого солнца.
Его “Бомбардьер Челленджер 601” на девять человек был пуст: он прилетел один. Найман любил этот самолет. Купил давно – первым из трех, но не хотел с ним расставаться, и по Европе летал только на нем. Для более дальних полетов имелся другой – более дальний.
Из Хитроу Марк поехал на Итон Плэйс в Белгравии. Белые викторианские здания по периметру зеленого прямоугольника сквера, воздух, напоенный привилегированностью, словно здешние деревья выделяли не кислород, а деньги. Аня и девочки основную часть времени жили в поместье в графстве Суррей под Лондоном, и перед прилетом он попросил их приехать в лондонский дом, не хотел тащиться за город.
Марк перевез жену в Англию после юкосовского дела, и родившиеся здесь дочки плохо говорили по-русски. Говорили, конечно, потому что родители заставляли, и русская учительница с испуганными глазами и вечно виноватой улыбкой приходила трижды в неделю и мучила их диктантами из классики. Она старалась быть понезаметнее, слиться с бежевыми стенами особняка, одеваясь в пастельные тона, и ей это удавалось. Каждый раз, встречая ее на одном из пяти этажей, Марк с трудом вспоминал, кто она и почему здесь. Он был с ней вежлив, поскольку был вежлив со всеми, но не мог запомнить, как ее зовут.
По дороге домой ему позвонил Покровский. Обрадовался, узнав, что Найман в Лондоне, и попросил о встрече.
– Марк Наумович, я тоже здесь, с Максом Строковым. Нам нужен час времени. Наедине.
Час – было много. Найман приезжал в Лондон побыть с семьей, а не заниматься делами: дела оставались в России. Дела оставались в России вместе с другой жизнью, и вместе с той жизнью в России оставался другой он. В Лондоне Найман был муж и папа. А не Марик – известный всей стране самый богатый человек восьмой части суши, главный российский олигарх. Он подозревал, что в России имеются люди и побогаче, но им удалось не попасть в первую строчку списка Форбса.
Час было много. Он приезжал в Лондон к семье, которую любил, и хотел быть с ними – с Аней и девочками. И так уже пропустил прошлую неделю. Аня будет сердиться. Не скажет ничего, промолчит, как всегда, но ощущение, что она и дети для него не главное, у нее останется. А они – главное. Аня – главное. Несмотря на других женщин, случавшихся в его жизни – все реже и реже.
Найману часто было стыдно, что Аня любит его больше, чем он заслуживал. Тогда он летел в Лондон и что-нибудь ей дарил.
Найман ценил чувство дома. С годами потребность в этом чувстве усиливалась, нарастала, заполняя его ровным покоем. И сама Аня была окутана этим ощущением покоя, будто теплым туманом, в котором сразу становилось легко и просто, и ее туман расплывался, заполняя мир вокруг. Все остальное – манящие огни больших задач, бури бизнеса, молнии недолгих увлечений – все тонуло в этом тумане, и он съедал ту, другую жизнь, жизнь помимо себя, жизнь за своими границами, и казалось, ничего, кроме этого теплого, покойного, уютного тумана, нет и быть не должно. Так белый утренний воздух над несущейся в ненужную даль рекой прячет ее, и лишь отдаленный гул течения слышен за его плотной завесой. Река пропала, и не нужно никуда плыть. Лег, укутался туманом и заснул.
Ему повезло с Аней: она не задавала вопросов. Оттого и ни к чему было врать.
Найман не хотел ее расстраивать. Лучше встретиться с Покровским и Строковым сейчас – до приезда домой, чтобы потом ничто не отвлекало от семьи.
– Если на час, то прямо сейчас. Потом не смогу уже до Москвы.
– Где удобнее, Марк Наумович?
Он назвал место.
Суть изложил Покровский. Найман не любил Покровского, оттого что понимал его лучше других молодых российских миллиардеров, которые ему нравились. Они рассчитывали на себя и думали, что не зависят от жизни. Они думали, что жизнь зависит от них.
Покровский был переходным звеном. Вроде один из новых, но вырос в бизнесе по старым правилам. Найман знал его покровителей: люди из старого мира, занявшие место в новом, оттого что работали в правильных организациях. Люди, удержавшие страну на чекистском крючке. И поймавшие на тот же крючок таких, как Покровский.
Им подали обед в отдельной комнате закрытого клуба “Уайтс”. Найман не совсем понимал, зачем это нужно, но жившие в Лондоне друзья посоветовали выбрать клуб. Он вступил в два – “Девоншир” в Сити, деловом районе Лондона, где собирались финансисты, и “Уайтс” на Сент-Джеймс-стрит – старейший в Британии клуб аристократии, куда до сих пор не допускали женщин. “Уайтс” не принимал новых кандидатов, если их заявления не поддержаны минимум тридцатью пятью членами клуба, да и тогда особо не принимали, но Марка Наумовича Наймана приняли. Вероятно, посчитали его британским аристократом.
– Время подошло. – Покровский прожевал листья салата с тыквенными семечками и козьим сыром, проглотил. Запил белым вином. – Мы пришли к выводу: время подошло. Нас – мировую элиту – ожидает насильственное перераспределение активов. Нужно решение создавшейся ситуации.
– Кто – мы, Валентин? – спросил Найман. – Кто пришел к выводу? Вы и Максим?
– Не только. – Покровский откинулся на спинку стула, улыбнулся: – Коля Гнатюк. Антон Кляйнберг. Но идея, идея о том, что нужно делать, – Максима.
Строков был гений. Найману это объяснили, когда он вкладывал деньги в первый строковский стартап после возвращения того из Британии. Найман инвестировал во все российские хайтек-проекты, хоть и не понимал этот бизнес – без внятной прибыли, с непонятно на чем основанными оценками, но деньги это для него были небольшие, и сулимый потенциал намного превышал риск. Главное же – такие инвестиции давали ему ощущение молодости, как давали его недолгие романы с юными девушками. Девушки, правда, не приносили долгосрочной прибыли. Зато обещали кратковременный результат.
– Что здесь нового? – спросил Найман. – Это продолжается с момента формирования классов: одни защищают свои привилегии, другие пытаются их отнять. Что вы вдруг сейчас всполошились? И какой такой вы нашли выход, который человечество не могло найти раньше? Поделитесь, Максим.
Строков сидел молча, склонив набок большую красивую голову с длинными темно-русыми волнистыми волосами и огромными, подернутыми дымкой, серыми глазами. У Строкова было лицо викинга, как их рисовали в детских книжках про Древнюю Русь – широкоплечих, бородатых, приплывших в дальнюю лесную страну навести в ней суровый северный порядок. В молодости Найман хотел такое лицо. Сам он был высокий, худой, с длинным подбородком, и, как говорила Аня, весь из углов. И лицо его – длинное, худое – тоже было словно составлено из углов или, скорее, из треугольников. Найман был похож на большого сероглазого добермана. Он это знал.
– Выход нашли, – подтвердил Строков. – Стратегию выхода нашли. Раз и навсегда изменить эту… – Он запнулся, подыскивая правильное русское слово, – эту парадигму. Динамику. Борьбы за привилегии. Станет невозможно.
И снова Покровский:
– У власти нет альтернативы, если она хочет остаться властью. Нужно будет задобрить, закидать массы деньгами, симулировать социальную справедливость. А у кого взять деньги, как не у нас? К нам и придут. Нас и сдадут. Не потому, что наша власть плохая, хотя она плохая, но не поэтому: любая администрация так поступит – любая и везде, если держится за свое место. Нужно глобальное решение проблемы, ее корня, первопричины, и мы можем его предложить. Раз и навсегда, как сказал Макс. Что делать. Как поменять ситуацию.
– Интересно. – Найману и вправду было интересно. – Что за идея?
Они закончили ланч; в приоткрытую для выноса грязной посуды дубовую дверь проникала приглушенная жизнь закрытого клуба “Уайтс”: вежливый шелест подошв прислуги, британские голоса с их постоянно меняющейся, плавающей интонацией, позвякивание бокалов на уносимых и приносимых подносах, и тот странный фон, что всегда висит там, где много людей. Найман чувствовал этот фон, как чувствовал температуру воздуха, как чувствовал влажность воды: фон зудел, дрожал, словно дымка, даже в пустых коридорах, будто люди ушли, и после них остался белый шум – как радиация. В разных местах фон звучал для него по-разному, будто разные люди по-разному меняли структуру молекул окружающего их воздуха, и в нем появлялось нечто, помимо кислорода и азота, аргона и примесей. Найман всегда хотел знать, слышит ли это он один или слышат все, но забывал поинтересоваться.
– Проект называется КВОРУМ, – сказал Покровский. – То есть достаточное число участников. В смысле – больше не нужно.
– Для чего не нужно? – спросил Найман.
– Вообще не нужно, – ответил Строков.
Кворум 1.1
Ситуация поменялась после Крыма. Стало понятно, что власть готова обострять положение без оглядки на элиту. Стало понятно, что нужно выработать альтернативную стратегию будущего, потому что, когда все наебнется и собирание земель русских – прекрасное для электоральных рейтингов, но губительное для бюджета – обернется дырой, куда утечет старательно скопленный жировой запас страны, власть найдет виноватых и выдаст их на народный суд. А кто виноватые – понятно. Родина знает своих злодеев. Поименно.
Покровский не переставал удивляться тому, что при всей очевидности происходящего российские элиты продолжали жить по инерции, по раз навсегда выработанному и заведенному ритму вассального смирения – мерному и покорному. Словно их сердца бились в унисон с кремлевскими курантами: бом-бом бом-бом бом-бом. В нем стучал, рвался наружу другой ритм: нетерпеливый, рваный, резкий. Сердце Покровского отсчитывало секунды вдвое, втрое быстрее, чем они пролетали, будто он дышал взахлеб, хватая раскрытым ртом воздух – чтобы меньше досталось другим.
Сердце Покровского и сейчас билось так же зло и быстро, как двадцать лет назад, когда он ехал в переполненном метро на свою первую работу в брокерской конторе. И хотя теперь он ездил в собственный офис-особняк на Садовом в бронированном “Майбах Пульман” с двумя джипами охраны, сердце не ожирело от заработанных денег, и его рваный, спешащий обогнать время, ход не замедлился. Главное, его сердце не стало добрее. Потому он и был успешнее других.
Покровский жил будущим. И видел, что проблема будущего носила глобальный характер: скоро все отнимут. Эмиграция ничего не решала, потому что западные правительства начнут отбирать у богатых активы еще быстрее, чем в России, поскольку на Западе власть по-настоящему зависела от избравшего ее народа. Оттого что на Западе народ избирал власть по-настоящему.
Год после Крыма Покровский метался в поисках выхода, пока вернувшийся из Британии, где он прожил семнадцать из своих двадцати шести лет, Максим Строков не предложил решение. Строков только что продал Гуглу за полмиллиарда долларов проект нового веб-сервера, работавшего вдвое быстрее, чем все остальные, и переехал в Москву. Почему – оставалось загадкой. Особенно для тех, кто жил в Москве. И особенно после Крыма.
От Строкова Покровский впервые и услышал про стратегии будущего, над которыми работал хайтек элиты Силиконовой долины, но тогда не воспринял это как руководство к действию. Скорее, к сведению, и к сведению не первой важности. Цукерберг и Маск спорят об использовании искусственного интеллекта? Брин и Пейдж вкладывают бабки в работу над продлением жизни?! На хер кому это нужно? Какое продление жизни?! Тут бы одну жизнь дали прожить, и за то спасибо.
– У них обстановка спокойнее, – соглашался Коля Гнатюк. – Им с чиновниками не нужно вопросы решать, не нужно на власть оглядываться. Отсюда излишек ресурсов. Мы свой излишек бережем на черный день, когда силовики нас пошлют на хуй и все отнимут, а им этого бояться не надо. Вот они и вкладывают в будущее.
Могут себе позволить, думал Покровский. Потому что у них это будущее есть. А у нас только настоящее. Причем готовое в любой момент оказаться прошлым.
Они собрались в двухэтажном пентхаусе Матвея Кудеярова в Найтсбридже с видом на обе стороны: на Гайд-парк с севера и на самый дорогой в Лондоне универмаг “Харродс” с юга. Максим Строков предпочитал вид на “Харродс”: Гайд-парк напоминал ему о прогулках с Роуз. В “Харродс” они не ходили: тогда не было денег.
Строков предпочитал вид на “Харродс”. Еще больше он предпочитал вид из своей московской квартиры на Патриаршие пруды: здесь можно было себя обмануть, что никакого Лондона вообще нет, а значит, нет и никогда не было Роуз. Это удавалось, но только днем. По ночам ему казалось, что Роуз медленно, тихо приближается к постели, словно Строков был не в своем ненужно большом двухэтажном лофте на Патриарших, а в их маленькой лондонской квартире в Ноттинг Хилл. Словно, как часто тогда случалось, он один в постели и ждет Роуз, читая и перечитывая ее текст, один и тот же, всегда один и тот же: “Макс, милый, не жди меня, ложись спать. Приду поздно”. Затем она отключала телефон, чтобы избежать объяснений. А он опять не может спать до утра, томясь от мечущихся в сознании картинок того, что и с кем она делала до возвращения домой.
Роуз не боялась объяснений. Она просто не хотела тратить на них время. Роуз никогда не оправдывалась. Сидела на бежевом вельветовом диване в своей любимой позе: подтянув колени, опершись на них подбородком, стряхивая со лба челку светлых волос – каре чуть ниже плеч, и молча смотрела на Максима почти прозрачными голубыми глазами – две льдинки, пока он, судорожно трогая лицо, бороду, волосы, метался по маленькой гостиной и бросал в сгустившийся от обиды воздух повторенные множество раз обвинения.
Выслушав, подождав, когда он, обессилев от жалости к себе, замолчит, Роуз принималась за дела, словно ничего не произошло. Она ведь считала, что ничего не произошло.
– Макс, милый, ты придаешь много значения пустякам, неважным вещам, – как-то в первый год после свадьбы сказала Роуз. – Главное, что мы любим друг друга. Я же всегда возвращаюсь к тебе. А что происходит до моего возвращения, остается там, где происходит. И с кем происходит. К нам с тобой это не имеет отношения. Тебя я люблю.
И она возвращалась – поздно ночью. Когда из-за штор могли в любой момент появиться монстры. Вместо них появлялась Роуз, и это было еще страшнее.
Максим Строков не любил шторы: ему казалось, что шторы изобрели специально, чтобы пугать детей. В шторах жили страшные существа. Он до сих пор их боялся. Теперь он боялся, что в шторах его жизни навсегда поселилась Роуз.
В такие ночи, задержав дыхание, Строков слушал, как Роуз раздевается, пытаясь его не будить. Темнота глушит звуки. Но обостряет зрение. Даже со сдвинутыми наглухо шторами он мог различить ее силуэт – темнее, чем ночь. Вот она – сидит на краю кровати, высоко согнув длинную ногу. Разгибает. Снимает чулок.
Звук лопнувшего. Так нейлон расстается с кожей.
Роуз под одеялом: он может протянуть руку и ее потрогать. Убедиться: она здесь. Роуз лежит, повернувшись к нему лицом; видны челка и губы. Ее дыхание почти не слышно: она скоро заснет. Тогда он останется один, в плотной темноте комнаты, пока утренний свет не просочится, не найдет свой путь из-за наглухо сдвинутых штор. Мир начнет понемногу сереть, бледнеть и становиться более отчетливым. Предметы выступят из темноты – сперва краями, затем все явственнее, пока не станут отличимы от окружающего их воздуха. Он хорошо знал этот момент: часто встречал рассвет в их спальне, так и не заснув.
Ее дыхание почти не слышно – гаснущий шелест. Сейчас она уснет, и он останется один – со своими живущими за шторами страхами.
Строков придвигает к ней руку. Натыкается на ее колено: Роуз лежит на боку, свернувшись клубком. Холод кожи: она недавно пришла с улицы и не успела согреться. Он прижимает ладонь к колену. Ждет.
Роуз не двигается, но Максим знает – она не спит. Его ладонь скользит вверх по внешней стороне бедра.
– Милый, я устала. Завтра, хорошо? Правда.
Правда.
Один. Наедине со шторами. И, ненавидя себя, Максим начинал разговор, который обещал никогда снова не начинать; обещал не ей – себе.
– Ты только пришла.
– М-м-м…
– Ты только пришла. Я слышал.
– Макс, милый, не надо. Ты расстроишься. Накрутишь себя и не сможешь спать.
– Расскажи.
– Милый, не надо. Мы уже пробовали, было только хуже. Я вернулась, я здесь. Я тебя люблю. Постарайся заснуть.
Он старался. Смотрел в невидимый потолок. И знал, что скоро, слишком скоро наступит рассвет.
Филиппинская горничная расставила на одном сервировочном столике на колесах тарелки с закусками, на другом алкоголь и вышла.
Кудеяров налил себе дорогой финской воды VEEN – двадцать пять долларов бутылка – и оглядел собравшихся.
– Вы, господа, судя по всему, попросили меня о встрече для того, чтобы сообщить какое-то пренеприятнейшее известие, – лениво протянул Кудеяров. – Что случилось? Нам всем пиздец? Не пугайте: говорите как есть.
Строков много слышал о Кудеярове. Лидер российского хайтека, гений, друг Брина, Пейджа, Цукерберга. Истории о Кудеярове, бросившем институт за два месяца до защиты уже написанного диплома и ушедшем в бизнес, истории, ставшие легендами российской хайтек-мифологии, пересказывались и перевирались людьми, никогда его не знавшими. Покровский и Гнатюк Матвея хорошо знали и были его друзьями. Сокурсниками по Физтеху. Строков видел его в первый раз. Потому на Строкова Кудеяров сейчас и смотрел, стараясь вспомнить. Поморщился.
– Это Макс Строков, – пояснил Покровский.
– Строков? MTR-Z сервер? – заулыбался Кудеяров. Он произносил название сервера не по английскому алфавитному произношению – эм-ти-ар-зи, а как задумывал Строков – МОТОР-ЗЕТ. – С реверс-прокси? Элегантное решение. Вставили вы, Макс, и Apache, и IBM.
Максим кивнул, польщенный: сам Кудеяров.
– Матвей, известие действительно пренеприятнейшее. И нам действительно пиздец. Если не начнем действовать. Макс, – Покровский повернулся к Строкову: – расскажи Матвею про наш проект. Про КВОРУМ.
– Лучше ты, Валя, – попросил Строков. – Мне по-русски сложно хорошо говорить. Сложно, когда долго.
Покровский кивнул. Он и собирался сказать самое важное сам. Самым важным был путь в будущее, а будущее он ценил – больше всего: помнил, как после окончания Физтеха выяснилось, что будущего у него нет. Физика в конце 90-х оказалась никому не нужна, и сам он оказался не нужен. Вокруг кипела, бурлила, звала иная жизнь, в которой все выученные законы науки больше не работали; жизнь, каждый день открывавшая новые правила существования, и эти правила определяли направление и ритм страны – до конца дня.
Сердце Покровского билось быстрее других сердец, и в нем жило больше злости: на готовивших его к другой жизни родителей, на проезжавшие по Садовому дорогие иномарки, на заполненные рестораны в центре Москвы, на красивых, дорого одетых женщин, сидящих в этих ресторанах не с ним, и на себя самого. Тогда Покровский пообещал себе, что сделает все, абсолютно все, чтобы никогда не смотреть на людей за столиками ресторанов с грязной холодной улицы: он будет сидеть внутри. И другие будут смотреть на него.
Через год он купил почти новую “Ауди-6” и снимал квартиру в почти центре. Ходил ужинать в хорошие, почти самые дорогие, места тоже в центре. Платил почти самым дорогим проституткам, не выезжавшим дальше центра. Все у Покровского было теперь почти-почти, и он рвался сделать последний шаг: от почти-почти к самому-самому. И сделал, когда Фонд Поддержки ветеранов спецслужб предложил ему возглавить Службу инвестиций в недвижимость в финансовом холдинге “Новый город”. До этого он целый год сливал Фонду информацию о движении денежных потоков на фондовом рынке, чтобы ветераны спецслужб могли прийти к наиболее успешным игрокам и предложить поделиться прибылью. Потому как если не поделятся, начнется убыль.
С тех пор прошло почти двадцать лет, но его сердце не стало добрее. И не стало медленнее, а гнало кровь по жилам так же быстро и так же зло, как когда-то. Чтобы успеть за будущим. Потому с будущего Покровский и решил начать.
– Чем элиты отличаются от остальных? Активами. Элиты владеют активами и обогащаются за их счет. Это легко поменять: отнять активы. Не раз происходило – революции, перевороты. Смена элит.
– И не раз произойдет, – вставил Гнатюк. – И не два.
– И не два, – согласился Покровский. – Причем в этот раз произойдет с нами: отнимут и пошлют на хуй. Хорошо еще, если этим и ограничится.
Кудеяров сидел в глубоком бежевом кожаном кресле – напротив Гнатюка. Покровский и Строков заняли два других кресла. В центре между креслами стоял длинный прямоугольный низкий черный матовый журнальный стол с темно-желтой рамкой. Краска в желобке рамки казалась положенной неровно или облупившейся от старости, но Гнатюк знал, что это дизайнерский прием: прошло больше двадцати лет, как он покинул улицу Автоприцеп-17 в Ставрополе, а с ней и свою прежнюю жизнь. И не собирался туда возвращаться. Но не потому, что той, прежней, жизни больше не было, а как раз потому, что она была.
За стеклянной стеной сорок третьего этажа висел белесый лондонский воздух. Внизу – маленькие-маленькие – ходили лондонские люди. Они спешили по своим маленьким делам.
Здание – непрозрачный, из темного стекла обелиск успехам проживавших в нем людей – называлось ОЛИМП.
– И? – Кудеяров снова налил себе воды. – В чем придумка? Как ты предлагаешь противостоять истории?
– Активы можно отнять, – повторил Покровский. – Это уравняет нас с остальными. Поставит на одну доску. И детей наших поставит на ту же доску. Значит, нужно найти что-то такое, что отнять невозможно. В чем мы будем настолько отличны, что нас нельзя догнать. Нельзя поставить на одну доску: слишком другие.
– Ум, образование, инициатива? – спросил Кудеяров. – Этого добра полно у многих.
– Ум, образование – пройденный этап, – согласился Гнатюк. – Мы о другом.
– Расскажи, Валя, – попросил Кудеяров. – Расскажи о другом.
Он обращался к Покровскому, но смотрел на Строкова: знал, чья идея. Знал, кто предложил невозможное. Покровский тоже посмотрел на Строкова, словно спрашивал разрешения: рассказать?
Строков кивнул.
– Нам, элитам… – Покровский сделал паузу, прислушавшись к стуку своего сердца, словно сверяясь с ним, настраиваясь на него, как настраивают музыкальный инструмент по звуку камертона. – Нам необходимо – первый раз в истории человечества – трансформировать имущественное неравенство в неравенство биологическое, потому что биологическое неравенство преодолеть невозможно: с ним можно только смириться. Муравью не стать львом. И мы должны стать настолько отличны от остального населения, чтобы это население знало: мы – другие. Биологически другие. Потому и занимаем эту нишу. Мы должны стать и оставаться вечно молодыми и вечно здоровыми. Мы должны – с помощью синтеза биологического и искусственного интеллектов – стать всезнающими и всемогущими. Стать новой расой. Богами.
Все. Сказано. Теперь осталось, чтобы еще было и сделано.
– Богами? – переспросил Кудеяров.
– Богами, – кивнул Покровский. – Это реально. Для тех, кто сможет за это платить.
Кворум 1.2
Найман знал Семена Каверина с давних времен: тот, появившись в Москве из небольшого и недалекого российского города в середине 80-х, устроился культоргом в ДК завода “Серп и молот”. Найман работал на заводе калибровщиком и учился в вечернем Металлургическом институте, куда его взяли без экзаменов: хватило оценок, полученных при поступлении на мехмат МГУ.
А в МГУ его не взяли. По понятной причине. Хоть новое время и стучало, било в окна, какие-то вещи упорно не менялись, словно люди, принимавшие решения, не слышали этого отчаянного стука. И не услышали, пока окна не разбились вдребезги и стекла не разлетелись острыми ранящими осколками на всю страну.
Андропов только умер, и все ожидали, что с трудом складывавший фразы, еле стоявший на трибуне старик с высокими скулами и азиатскими глазами скоро отправится за прежним генсеком. Московский воздух томился ожиданием перемен, и Марк опьянел от предвкушения будущей жизни. Все казалось возможным. Вот-вот. Кроме поступления в МГУ с фамилией Найман.
Позже, в 90-е, новое время отменило казавшуюся незыблемой действительность и сделало вроде бы раз и навсегда застывшую жизнь изменчивой, неверной, начинавшейся заново каждое утро. Новая жизнь требовала перепридумывания себя, звала впрыгнуть в несущуюся мимо лавину возможностей и, как лягушка-царевна, сбросить зеленую липкую шкурку, обернувшись принцами и принцессами. На дворе стояло время Гэтсби, и предстояло выяснить, кому суждено стать великими.
Каверин окончил техникум культуры в своем городе и больше никогда, нигде и ничему не учился, хотя потом этот факт его биографии исчез, испарился и заменился намеками на ГИТИС, на ВГИК, на Московский институт культуры – ничего определенного; вроде и не сказал правды, но и не соврал.
Марку нравился заводской Дворец культуры, где работал Каверин: длинное здание в стиле постконструктивизма на крутом склоне Волочаевской близ Андроникова монастыря. У главного входа стояла бронзовая фигура рабочего в спецовке и сварочных рукавицах, поднявшего руку, чтобы защитить глаза от искр плавки. Найману казалось, что рабочий закрывает рукой глаза, чтобы не видеть жизни вокруг.
Жизнь, однако, не позволяла себя не видеть – публикациями ранее недозволенного, передачами о прежде запретном, публичными обсуждениями дотоле немыслимого. Жизнь требовала от бронзового рабочего отвести руку от глаз и посмотреть на искры нового пламени, разгоравшегося ярче и ярче и грозящего то ли осветить и согреть, то ли сжечь все вокруг. Найман знал, что это предстоит выяснить его поколению. Тогда он думал, что результат будет зависеть от них.
Каверин – стройный, откуда-то достававший деньги на джинсы и дубленки, ходивший зимой без шапки, нравился Марку реализмом: он не хотел ждать хорошего будущего, а хотел создать себе хорошее настоящее. И предложил это хорошее настоящее Марку Найману.
– Марик, на заводе есть отдел производства товаров народного потребления.
– Цех, – поправил Найман. – На заводе – цеха. Цех товаров народного потребления.
– Что они производят? Лабуду ведь какую-нибудь.
– Зачем тебе, Сеня?
– Я вчера говорил с инструктором райкома комсомола по культуре: готовится закон о кооперации. Собираются разрешить частнопредпринимательскую деятельность как раз по производству товаров народного потребления.
– Сеня, товары, которые наш завод производит, никто потреблять не захочет, – засмеялся Найман. – Ни наш народ, ни любой другой.
– Так начнем производить что-то еще. Что захотят.
– Нельзя, – объяснил Найман: – План. Начцеха не позволит, ему нужно гнать план.
– Захочет, – успокоил его Каверин. – Во-первых, он сдаст план по рублевому обороту; во-вторых, мы заинтересуем его материально. Кроме того, это инициатива правительства: проведем по комсомольской линии.
Скоро оказалось, что проще не производить товары самим. Проще получить под заказ ненужных товаров сырье в виде металла и продать его на сторону, что сокращало время оборота вложенных денег. А время не хотело ждать, оно летело вперед, и вместе с ним улетали возможности, сулившие счастливое будущее. Настоящее больше никого не устраивало.
Каверину эта идея быстро наскучила. Он забрал свои деньги от перепродажи металла и уговорил директора ДК открыть в их здании коммерческий ресторан. Ресторан назывался “Соренто” – с одним “р”. Почему, не мог объяснить сам Каверин. Кухня в ресторане “Соренто” была грузинской. Туда не хотелось вернуться.
Тогда Найман и принял решение: не производить конечную продукцию, а монополизировать два важных металла – медь и чугун, основы промышленности. Для этого нужно было скупить оставшиеся бесхозными рудники и заводы по производству металла, что требовало денег. Больших денег.
Он договорился о кредите под фальшивый заказ. На этот кредит Найман закупил в Турции псевдозолотые браслеты для часов и продал их за три цены на Кавказ.
Весь конец 80-х Марк искал товары, на которые был настоящий спрос, покупая их на кредитные деньги под никогда не выполненные заказы. Это продолжалось, пока он не понял, что кредитные деньги, если не съедали полностью, то серьезно уменьшали его прибыль.
Следующий шаг был естественным – основать банк. Взять деньги вкладчиков и использовать для торговых операций. Так, в начале 90-х Найман решил организовать “Металлбанк”.
Каверин – московский ресторатор с уже тремя точками в центре – дал Найману главный совет:
– Марик, люди приносят в банк деньги, оттого что они доверяют. А доверяют они тем, кто знает больше их. Тем, кому открыто неизвестное. “Металлбанк” – хуевое название: в нем нет тайны. Металл в сознании населения не связан с деньгами. Сейчас никто толком не понимает, как делать деньги, но готовы отдать их тем, кто понимает.
– Я уже зарегистрировал название. Заказали буквы на фасад – золотом на черном.
– Золотом на черном – хорошо, – согласился Каверин. – А “Металлбанк” – плохо. – Он задумался. – Знаешь, убери оба “л”. Так лучше.
– Оба “л”? – не понял Найман.
– Да, оба “л”. Будет “Метабанк”. Понимаешь, никто не знает, что такое “мета”, но слово знакомое – метаморфоза, метастаза, метафора. А твой банк знает, что такое “мета”. И знает, как мне – дяде Пете – заработать деньги. Можно верить и нести.
Семен Каверин оказался прав. Скоро все стали звать банк просто “Мета”.
Найман знал Семена Каверина с давних времен, но не решался рассказать ему о проекте КВОРУМ, пока не возникла необходимость: Найман не мог согласиться на вторую фазу проекта, как ее видели Покровский, Строков и Гнатюк. Их видение было слишком радикальным, слишком окончательным. Слишком бесчеловечным. Они мыслили как боги, которыми собирались стать. А Марк Найман был не готов стать богом.
Нужен был взгляд со стороны. Нужен был взгляд постороннего человека. И никто в этой ситуации не казался более посторонним, чем Семен Каверин.
Кворум 1.3
Снег – тяжелые хлопья, безостановочно сыпавшие с неба мягким, беззвучным кружением, – заметал ее следы сразу, и, если оглянуться, казалось, она пролетела, а не прошла по двору. Еще не рассвело, и ранний утренний холод жалил лицо. Воздух – плотный от густившегося белого мороза – словно идешь сквозь воду. Снег промочил легкие короткие сапоги на тонком высоком каблуке, и Даша то и дело проваливалась в неплотный наст, покрывший дорожку вдоль стоящих в каре домов. Дворники в ее дворе еще не вышли, и, казалось, никогда не выйдут расчистить налетевшую на город снежную беду.
Дома Даша села на диван в большой кухне, подобрав под себя голые ноги, и укрылась пледом: ее обметенные снегом джинсы сушились на батарее в ванной. Она грела замерзшие руки большой чашкой с душистым бергамотовым чаем и не спешила его пить.
– Не хочу любить, – сказала Даша вслух. – Любовь – болезнь. Вирус. Антибиотики не помогают.
Упавшие на щеки мокрые волосы пока не просохли от растаявшего в них снега. Даша отпила горячий чай. Поморщилась. Встала и, укутавшись в плед, пошла в спальню – одеться.
В маленькой спальне казалось теплее. Хотя из окна дуло: финские стеклопакеты пропускали российский ветер.
Снег за окном перестал идти. Светлый воздух заполнил, залил пространство двора, укутал его и приглушил звуки скребков появившихся дворников. Сквозь расплывчатый туман раннего зимнего утра пробивался желтый свет кухонных окон в доме напротив. Люди вставали и начинали день.
Даша поежилась. Она не хотела начинать день.
В большой гостиной стояли два мольберта и прислоненный к стене широкий пустой квадрат из некрашеного дерева в ее рост. На расстеленном пластике на полу были навалены мотки ниток, ржавая, подобранная на улице, проволока, крупные гайки и куски ломаного металла. Отдельно на краю пластика были сложены руки, ноги и головы детских кукол: некоторые со все еще приклеенными волосами, другие же лишились волос в ходе трудной кукольной жизни. Рядом – аккуратно, в определенном порядке – лежали разных размеров молотки, гвозди, отвертки, шурупы, найденная у чужого гаража кривая доска в интересных разломах и главный инструмент художника – клей COSMO CA-500.200: он клеил все. Раньше при создании композиций Даша не могла приклеить пластик к железу, теперь могла. Приклеивала. Только нужно было работать в резиновых перчатках, иначе кожа сойдет.
– Любовь – вирус, – повторила Даша. Засмеялась: – Не хочу заболеть. Хочу заболеть.
В противоположном углу гостиной – у жалобно вздыхающей батареи – стояла маленькая, тщательно вычищенная клетка. Клетка была пуста. Даша старалась на нее не смотреть.
Она села на пол рядом с разложенными на пластике предметами, которым предстояло воссоздать блуждающий, прячущийся в ее сознании образ, и долго глядела на них. Затем встала, пошла на кухню и принесла пакет с мусором. Надела одноразовые перчатки, развязала пакет и выбрала оттуда морковные очистки и огрызок яблока.
– Любовь начинается с мусора.
Даша расположила огрызок в центре деревянного квадрата и залакировала его лаком, предохраняющим от разложения. Приклеила. Затем окрутила пространство вокруг проволокой, придав ей форму сердца с шипами из маленьких скрепок. Выбрала лысую кукольную головку с голубыми незакрывающимися глазами и прибила в левом углу будущего панно. На головку Даша наклеила морковные очистки – развевающиеся оранжевые волосы. Залакировала. Отошла.
Пустота квадрата дерева перед ней обрастала деталями, начинала жить смыслом. Пустота квадрата неба за окном девятого этажа оставалась пустотой: на небо никто ничего не прибивал и не наклеивал; лишь, неведомо куда, плыли расползающиеся в клочья облака.
– Птицы не летают за моим окном. – Даша привыкла говорить сама с собой во время работы. – Живу в космосе. Вакуум вокруг.
Она долго работала, оживляя коллаж осколками и обломками когда-то целых предметов, согревая комнату своим дыханием.
В конце Даша воткнула в огрызок яблока посреди проволочного сердца большую тонкую острую щепку, отколотую от старой занозистой доски.
Отошла. Посмотрела.
Получилась примитивистская, статичная, почти детская композиция с ясным сообщением: любовь – жуткая вещь. Теперь ее нужно было сделать художественным произведением – внести взрослое мастерство, оживить другими смыслами, подтекстом.
Даша закрыла глаза, сожмурилась, затем резко открыла, чтобы проверить впечатление от созданного: можно начинать.
Даша поставила рядом с деревянным квадратом легкую этажерку с круглыми отверстиями для баночек. Некоторые отверстия были пусты: краски закончились, и она не купила новые. Придется обойтись чем есть.
Она принесла три банки с водой, расположила их на высоком табурете с пластиковым, хорошо моющимся сиденьем, разложила кисти. На работе Даша пользовалась синтетическими кистями: удобно, прочно и легко моются. Но не сейчас. Сейчас она хотела работать с натуральными. Ее любимые были колонковые – из хвоста колонка, дикого пушного зверька, но хороши только для акварели. По дереву лучше писать акрилом, и потому Даша выбрала щетину: чем гуще краска, тем тверже должен быть волос. Лучшие щетинные кисти изготавливают из волоса китайского борова, вспомнила Даша. Бедный боров, больше у него нет щетины. Да и борова больше нет. Жаль. Бегал бы себе по Китаю.
Она посмотрела на расщепленный кончик кисти и вздохнула:
– Ушла, пока он спал. Даже не знаю, как его зовут. Ничего о нем не знаю. А зачем мне знать? И так все ясно. – Провела по кончику кисти языком, словно пробовала на вкус.
Даша почувствовала, что согрелась, и утренний темный холод промерзшего за ночь двора, заливавший ее все это время, наконец испарился. Ее заполнило теплое внутреннее дрожание, как обычно перед работой и сексом. Словно внизу живота включили маленький, неровно, нервно работающий мотор. Мотор то гудел, то замирал, и нужно было поймать его ритм и слиться с ним.
– Испугалась, что все закончится, как обычно: номер телефона, смешки, обещание встречи. Еще один. Испугалась и ушла. Убежала.
Даша взглянула на ожидающий ее светлый квадрат дерева с закрепленными на нем осколками пока не написанной любви – и закрыла глаза. Она всегда так делала, перед тем как нанести первый штрих: как нанесешь, так и напишется. Она зажмурилась, представив свою любовь: легкую, радостную, прозрачную, словно акварель, но ее нужно было написать кистью из жесткой щетины китайского борова. Только тогда все получится.
Даша открыла глаза, выдавила из тюбика в банку с водой выбранную краску, размешала, обмакнула кисть и нанесла первый штрих.
Кворум 2.0
Максим Строков не любил шотландцев. Не любил за шотландское помешательство на самих себе и своей исключительности. Любой приезжий ощущает это чувство местной обособленности: оно висит в воздухе, непрестанное и липкое, как пыль дождя. Как пыльца сухого вереска ранней осенью. Или у вереска нет пыльцы? Как же из него делают мед? Что-то из Стивенсона. Или из Бернса?
Максим не любил шотландцев за их романтический героизм и ощущение миссии своей никому не нужной маленькой нации. За их выдуманные и мучительно поддерживаемые традиции. За их ни на чем не основанную спесь.
Англичане были не лучше.
Строкова отправили в частную школу Инверли Холл в Эдинбурге в середине 90-х: ему только исполнилось девять. Замок, в котором находилась школа, нравился Максиму: сказочная строгая готика трех шпилей, каменные химеры по периметру крыши. Маленький Строков думал, что они охраняют замок от возможной беды. Он любил смотреть, как дождевая вода стекала вдоль туловищ химер и обрывалась вниз из раструбов их раскрытых пастей. Он любил смотреть на неровные стены замка, покрытые зеленым налетом.
До встречи с Роуз в Кембридже Максим считал, что стены были покрыты мхом. Поэтично: замшелые стены. Старая добрая Британия. Замки, рыцари, король Артур. Роуз, эволюционный биолог, со свойственным ей безжалостным стремлением к истине, объяснила, что на самом деле стены были покрыты не благородным мхом, а лишайниками.
– Лишайники, Макс, – наставительно сказала Роуз, – это симбиотические ассоциации грибковых и цианобактерий. Их отношения можно описать как контролируемый паразитизм. Со стороны бактерий.
Бактериям, пояснила Роуз, грибы нужны для поддержания метаболизма. Результат метаболизма – фотосинтез – создает зеленый налет на стенах. И все.
Вот вам и король Артур.
Максиму было жаль замшелых стен его школы. Они оказались покрытыми паразитирующими на грибах бактериями. Кто б знал.
Тогда – в первый год их любви – они много спорили, сравнивая картины мира друг друга. Роуз считала, что все в людях предопределено генетически. Соглашаться с этим было страшно, потому что не оставляло свободу выбора: твоя наследственность решила все за тебя заранее. Максим не соглашался.
– Человек больше, чем его генетический набор, – спорил он с Роуз. – У нас есть разум, есть мораль наконец. Именно мораль позволяет человеку избежать генетической предопределенности. Иначе мы все поубивали бы друг друга – выживание сильнейших.
Роуз никогда не перебивала. Она сидела на маленьком диване у стены, обхватив руками колени и спрятавшись за длинными голыми ногами. Роуз – прозрачные голубые глаза и светлые волосы поверх круглых коленок. Роуз – свободный черный свитер, доходящий до середины бедер. Казалось, свитер связан из дырок. Чашка с чаем, нетронутая, стояла на табурете рядом.
Роуз смотрела на Максима светлыми глазами-льдинками – сказка Андерсена: осколок льда попал в сердце и отразился в глазах. В Девоншире, ее родном графстве, как-то объяснила Роуз, у всех такой холодный цвет глаз: это защищает зрение от блеска красных девонских скал. Вполне в духе дарвиновской теории.
– Милый… – Роуз помолчала, пытаясь найти объяснение в доступных ему терминах. – Постарайся понять, это не так сложно. Не сложнее твоих программных кодов. И похоже на них. Каждый из нас – производное определенного сочетания нуклеотидов, носителей генетической информации. А какая у нуклеотидов может быть мораль?
Позже Максим решил, что Роуз пришла в его жизнь, чтобы разрушить иллюзорность представлений о действительности: она начала с бактерий и закончила любовью. Чтобы открыть ему глаза. Ей удалось.
С той поры Максиму Строкову хотелось их закрыть.
Теперь – в стеклянном пентхаусе Кудеярова, окруженном белесым лондонским воздухом, словно снаружи натянули прозрачную, еле колышущуюся марлю, Максим думал, что он сам послан Кудеярову, чтобы тот открыл глаза, потому что скоро мир перестанет быть существованием и станет долженствованием.
А Матвей Кудеяров не хотел открывать глаза. И не хотел давать деньги на проект КВОРУМ.
Кудеяров – высокий, темноволосый, похожий на никогда не постаревшего Киану Ривза, – рассеянно выслушал доводы Покровского, крутя в длинных тонких пальцах виноградную веточку. На веточке болтались две большие овальные прозрачные зеленые ягоды, и отчего-то Строков знал, что Кудеяров их так и не съест.
– Валя, пойми, ну, станем мы жить долго и без болезней, а потом придет гегемон и скажет: мы тоже хотим. Идите на хуй и не забудьте оставить нам все ваше добро, сами распорядимся. Это в лучшем случае. А в худшем – перережут, как котят. И власть не защитит, если не хочет, чтобы ее саму нагнули. Биологическое неравенство – мы господствуем, потому что мы другие – не прокатит, если вокруг море обездоленных. Какими бы здоровыми и бессмертными мы ни были, это не поможет, если вокруг много других – нездоровых и небессмертных. И в придачу плохо живущих. Мы, конечно, можем стать бессмертными, но бессмертие это продлится до первых вил в живот.
Покровский взглянул на Гнатюка – помоги, включись.
– Матвей, – сказал Гнатюк, – потому и существует вторая фаза проекта: нельзя оставить такое количество людей на планете. В новой, автоматизированной, экономике сокращается потребность в большом населении как рынке труда. Массовое потребление ресурсов ведет к их истощению, к экологической катастрофе, и скоро нечего будет потреблять. И некому. Кроме того, как ты сказал, эти люди не дадут нам нормально жить.
– Поэтому что? Мы им не дадим жить вообще? – спросил Кудеяров.
– Матвей, мы же не собираемся никого убивать, – в третий раз повторил Покровский. – Естественный процесс: люди живут и умирают. Просто новые не рождаются. Ну, если зародыш болен и не имеет надежды на нормальную жизнь, его же абортируют, правда? Разумное решение. И гуманное. А тут еще гуманнее: новые люди просто не зачнутся, потому что достойного будущего у них быть не может.
– Это ваша идея, Максим? – Кудеяров чуть откинулся на спинку стула и улыбнулся Строкову: – Мы живем долго или вечно, по крайней мере, вечно молодыми и здоровыми, а другие постепенно вымрут?
Строков кивнул: это была его идея. Вполне рабочая. И реальная. Как и коды, которые он писал лучше всех.
– Столько человек не нужно, – пояснил Строков. Он понимал, что говорит плохо, но решил говорить по-русски: он – такой же. Не чужой. Не пришлый. – Мы изменимся, станем другими. Потребности тоже станут другие. Деньги, активы больше не главное. Потому и не нужно столько людей, чтобы продавать им наши товары. Сервисы. Деньги будут не главное.
– А что будет главным? – спросил Кудеяров. – Для нас, полубогов. Вернее, киборгов. Неограниченные источники энергии?
Строков кивнул.
– Мы – обыкновенные люди. – Кудеяров повертел в пальцах веточку с упругими зелеными виноградинками. – Ну, богатые. Ну, талантливые. Ну, умные. Но это не дает нам права решать, кому жить, а кому нет.
– Мы это право возьмем, – сказал Покровский. – Тем, что решим.
Покровский любил в себе эту жесткость. Она была эффективна, особенно по контрасту с его обыденной внешностью. И особенно с теми, кто его не знал. Они не ожидали от мешковатого, круглолицего, лысоватого с маленькими светло-серыми глазами и шишковатым носом Покровского жесткости и зачастую жестокости. Женщины чувствовали, угадывали в нем внутреннюю сталь и ценили ее как проявление силы: лучше быть поближе к такому мужчине, тем более в трудные времена – защитит и накормит. Женщины не любили Покровского, но хотели быть с ним рядом. Впрочем, их любовь была ему не нужна. Хватало зависимости.
Кудеяров улыбнулся. Затем открыл рот и откусил обе виноградинки. Он старательно их разжевал, перед тем как проглотить. Посмотрел на голую веточку у себя в пальцах. Словно не видел ее раньше.
– Я не буду участвовать в этом проекте. Во-первых, не хочу брать на себя даже часть ответственности. Во-вторых, и это главное, вы предлагаете временное, а не постоянное решение. Я не участвую в проектах, предлагающих временные решения. Я решаю проблемы раз и навсегда.
– Почему это решение временное? – не понял Покровский. – Как раз постоянное.
– Потому что скоро среди вас, оставшихся, снова выделятся те, у кого больше инициативы, талантов, ума, а стало быть, будет и больше ресурсов. И начнется все по новой. Вся эта ваша идиллия, ваш новый Олимп закончится, как и старый – войной на истребление.
Маленькая, хрупкая, словно игрушечная, филиппинка с застывшей улыбкой и неподвижным тяжелым взглядом принесла кофе для Гнатюка, Строкова и Покровского. Кудеяров не пил кофе. Кудеяров не пил чай. Не хотел зависеть от кофеина. А Коля Гнатюк хотел зависеть от кофеина: он плохо спал в самолете.
– Матвей… – Гнатюк удивился, услышав свой голос: вроде и не собирался говорить, а вышло само. – Какова альтернатива? Какое решение ты считаешь постоянным? Ты же понимаешь, что это неравенство долго не продержится и нас сильно ограничат в ресурсах. Люди становятся беднее, а мы богаче. Благотворительностью не отделаемся. Проблему нужно как-то решать. И притом скоро.
– Проблему нужно решать, – согласился Кудеяров. – Но ваше решение – не решение. Или, по крайней мере, не то решение, которое я могу поддержать. И профинансировать.
Кудеяров крутил в тонких длинных пальцах обломок голой виноградной веточки и улыбался. Он часто улыбался. Только это ничего не меняло.
Они стояли перед темной стеклянной башней, в которой – высоко над спешащим, шелестящим шинами машин, наполненным людскими жизнями городом – жил и улыбался Кудеяров. В небе над башней Гнатюку были видны белые птицы. Птицы возвращались из Африки, где провели зиму. Он вспомнил таких же белых птиц, круживших над головой в его детстве.
Каждое лето родители с Колей ездили на море – в Судак. Они разбивали палатку за городом рядом с галечным пляжем в бухте Капсель: и вода чище, и народу меньше. Маленький Коля бегал по мелкой гальке, перемешанной с колючим темным песком, и был счастлив. Иногда, когда родители не видели, он забирался на скалу у мыса Алчак и долго сидел на теплых камнях в окружении паривших в прозрачном, словно высиненном, небе белых птиц. Птицы кричали о чем-то своем долгими гортанными звуками: и клекот, и зов одновременно. Коля Гнатюк пытался разгадать, куда его зовут белые птицы, но так и не разгадал. Тайна осталась тайной. Потому он уехал в Москву и стал миллиардером.
В аэропорту Гатвик их ждал самолет Покровского. Коля Гнатюк думал о том, как он хотел бы поспать в кондиционерном холоде мерно скользящего лимузина, но знал, что Покровский будет продолжать говорить и говорить, отыскивая новые варианты. Гнатюк знал, что Покровский никогда не сдается.
– КВОРУМ как проект почти готов, – звенел высокий голос Покровского за его спиной. – Все продумано, расписано, только начать. А чтобы начать, нужны деньги. Без Матвея не осилим: своих не хватит. Ждать нельзя. У нас времени нет, а то постареем, и на хуй нам это бессмертие, когда самим за семьдесят.
Гнатюк кивнул. Он не хотел разговаривать. Строков тоже молчал, глядя в сторону и стараясь не видеть зелень Гайд-парка через дорогу: там по светлым гравиевым дорожкам гуляла его память о Роуз.
– Ну я понимаю – Кляйнберг отказался, – не унимался Покровский, – его еврейская совестливость заела. То они нам из-за этой совестливости революцию устраивают, то демократию строят, а мы каждый раз после их приступа совестливости расхлебывай! Но Матвей-то чего? Откуда у него чувство вины? Людей пожалел? Мне один человек из нефтянки рассказывал, что для обслуживания трубы нужно три миллиона человек, еще пара миллионов для поддержания необходимой нам инфраструктуры и миллион – армия. Больше не нужно. Государство это огромное с его границами ни к чему в новом мире: его ни защитить, ни прокормить. Мы же предлагаем разумное, рациональное решение. Будущее оказалось не такое вместительное. На всех нет места.
Покровский помолчал, потом повторил:
– Жаль. Трудно будет, наших денег без Матвея не хватит.
Подошла машина – длинная, просторная, черная. Шофер-пакистанец в сером костюме и кепке с желтым околышком вышел и открыл дверь. Улыбался, словно был рад своим пассажирам.
– А Найман? – спросил Гнатюк. – Может, пойти к Найману за деньгами? Он практически всегда инвестирует в хайтек.
– При чем тут хайтек? – удивился Покровский. – Мы говорим о глобальных вещах, перемене всей мировой структуры…
– Это и есть главный хайтек, – кивнул Строков. – Вообще. Самый главный.
– Позвони Найману, – предложил Гнатюк. – Он с Максом деньги вкладывал. И со мной тоже.
Они сели в машину, Покровский нашел в баре коньяк Camus, налил себе треть широкого бокала и выпил почти сразу, не смакуя, не наслаждаясь. Словно пил водку. Строков и Гнатюк отказались.
Затем Покровский набрал номер Наймана. Тот оказался в Лондоне, только прилетел. Все складывалось – само собой. Покровский верил, что такие вещи имеют значение. А во что еще верить?
– Без меня, – зашептал Гнатюк. – Я вечером должен быть в Москве. Не могу. Никак.
Покровский кивнул.
Сказал Найману:
– Марк Наумович, я тоже здесь, в Лондоне, с Максом Строковым. Нам нужен час времени. Наедине.
– Если на час, то прямо сейчас, – сказал Найман после паузы. – Потом не смогу уже до Москвы.
– Где удобнее, Марк Наумович?
Тот назвал место.
Кворум 2.1
Аня Найман не любила мужа. Она не любила его до свадьбы, не полюбила и после. Марк устраивал ее всем: заботливый, остроумный и – как ни один другой мужчина в ее жизни – внимательный к ее телу в постели. До сих пор, после пятнадцати лет вместе. Самый богатый человек России. Марк Найман – прекрасный муж и прекрасный отец. Миллионы женщин мечтали оказаться на ее месте.
Марк Найман всем устраивал Аню. Только любви не было.
Она вообще никого не любила. Даже дочек.
Аня всегда догадывалась о недолгих увлечениях мужа и не ревновала. Оттого что не боялась его потерять. Она была не против развода и даже думала как-то ему предложить – еще в Москве, но Марк перевез семью в Англию и стал появляться дома раз в неделю, а то и в две, и его отсутствие решило проблему: Аня видела его реже и могла притворяться любящей женой не каждый день. Аня Найман играла в Аню Найман – образцовую жену олигарха – уже давно, но не играть все-таки облегчало жизнь: можно хоть немного – недолго – побыть собой и не притворяться. Если бы Аня могла, она бы никогда ни для кого ничего не делала.
Роль Ани Найман украла ее настоящую жизнь, и Аня понимала, что пока живет с Марком, никогда не получит эту жизнь обратно. Девочки вырастут и уйдут из дома, но Марк собирался остаться с ней до конца. Она была на двадцать лет моложе и надеялась какое-то время пожить без него. Теперь эта надежда оказалась под угрозой.
Марк Найман собрался жить вечно. Вместе с ней.
Когда – шесть лет назад – Марк рассказал о проекте КВОРУМ, Аня не отнеслась к этому серьезно: одно из завихрений, у него такое случалось. Какие-то жулики пытаются вытащить из него большие деньги. У них получилось. Ей не было жаль денег. Она знала, что все равно остается невероятно много – много больше, чем она могла представить. Ане Найман столько не было нужно. Она не собиралась летать на трех самолетах одновременно и жить в пяти домах попеременно. Она просто хотела, чтобы ее оставили в покое и не заставляли притворяться Аней Найман. Чтобы все, абсолютно все, ушли из ее жизни и закрыли дверь.
Аня Найман хотела остаться одна в темной комнате собственной самости, которую она потеряла, когда в семнадцать лет встретила Марка. Он был ее шестой мужчина и самый лучший. Предыдущих пятерых она тоже не любила. И не любила своих родителей.
Аня никогда не задумывалась, почему она никого не любит – она знала наверняка: они были не она. Другие. Чужие. Оттого Аня Найман не могла их любить. И не старалась.
Английская весна – лучшее время года. Светло-розовые шары рододендронов вдоль садовых дорожек, огромные розы всех возможных цветов – от оранжевого до бледно-фиолетового – по периметру дома, и всплеск островков герани везде, где садовники нашли место. На поляне в каре ровно подстриженных зеленых кустов – белые и желтые колокольчики тюльпанов.
Ане хотелось смотреть и смотреть на цветы, и чтобы никого не было рядом, но рядом был Марк, и в саду, громко смеясь, бегали дочки. Чужие окружали ее, и нужно было играть в Аню Найман.
Они сидели на веранде их дома в графстве Суррей и пили любимое вино Марка – Квинтарелли Джузеппе Амароне. Вино отдавало неизвестными Ане фруктами и было слишком густым, но его любил Марк, и Аня притворялась, что ей тоже нравится. Она вообще не любила алкоголь. Аня Найман любила жидкий черный чай с липовым медом.
– Малыш, – Аня не выносила, когда он так ее звал, – в конце концов они разработали препарат. Представляешь?
Аня кивнула. Ей было все равно. На выкрашенный светло-светло-желтой краской барьер веранды села черная с оранжевыми просветами птица. Она покачала большим блестящим клювом, словно осуждала Аню за то, что та не может летать.
– Я привез с собой таблетки. Будем принимать по две в день, девочкам достаточно по одной. Полностью останавливает окисление клеток свободными радикалами. Представляешь? Будем жить вечно – ты и я. Вместе.
Аня начала слушать. В ее планы не входило жить вечно с Марком Найманом.
– Марик, как ты знаешь, что эти таблетки работают? А побочные эффекты? Ты готов рискнуть здоровьем девочек? Мало ли что…
Марк улыбнулся, потянулся в ее сторону и погладил по щеке. Аня ненавидела, когда он трогал ее лицо. Она прижалась к его ладони и поцеловала ее. Марк это любил: проявление ее нежности. И его востребованности.
– Малыш, мы испытывали этот препарат пять лет. Никаких побочных эффектов, только польза. Крысы живут много дольше своего срока.
– Срока чего?
– Срока жизни. Черные крысы живут в среднем всего год, а контрольная группа, на которой испытывали препарат, живет и живет. И такие же активные, как когда были крысятами.
Аня представила вечно живущих крыс. Она не хотела разделить с ними будущее. И не хотела разделить его с Марком.
– Хорошо, – сказала Аня. – Давай принимать. Если ты в это веришь.
– А ты не веришь?
– Я верю в тебя, – сказала Аня. Она знала, что Марк любит, когда она так говорит.
– Еще я привез подкожные инъекции. Там просто: набор шприцев с уже закачанным лекарством, тонкая пластиковая игла, вколол, надавил, и все. Раз в день, утром.
Аня решила не спрашивать, зачем. Марк ценил, что Аня не задает много вопросов.
– Эти инъекции сохраняют мышечный тонус. Будет как у двадцатилетней. Девочкам пока не нужно. Только нам.
Аня кивнула: будем вкалывать. Она знала, что Марк любит двадцатилетних.
Черная с оранжевым птица распахнула крылья и взлетела. Марк ее не заметил. Аня решила улететь вместе с ней.
Она не приняла ни одной таблетки. Не сделала ни одной инъекции. Аня Найман не хотела жить вечно. Или даже долго. Аня собиралась отбыть свою жизнь с Марком Найманом, как тюремный срок, и выйти на свободу. А он пусть живет.
Она всегда была ему верна.
Кворум 2.2
Дорожка к морю – крупный гравий, мокрый после ночной росы, – сходила к пляжу, и Антон шел осторожно, чтобы не поскользнуться. Пляж был публичным, но о нем почти никто не знал: маленькая бухта, зажатая между скалами, с мелкой галькой и темным, вечно влажным песком. Так рано утром – чуть позже шести – на пляже никого не было, и чистая прозрачная вода расстилалась перед ним гладким обещанием освежающего холода. Перед входом в бухту чуть покачивались белые яхты с собранными парусами; их голые мачты пытались дотянуться до синего-синего неба, в котором медленно разгоралось бледное оранжевое солнце, готовясь двинуться вдоль берега на запад. Трудно было поверить, что в Москве еще лежит снег. Трудно было поверить, что есть Москва.
Туристы сюда не ходили: хоть и мелкая, а галька. Туристы, приезжавшие на Сен-Жан-Кап-Ферра, предпочитали пляжи Пассабль и Палома с их привезенным издалека и аккуратно насыпанным поверх камней белым песком, с их красивыми ресторанами и удобными лежаками, с их легко угадываемой публикой, много раз слышанной музыкой и дорогим алкоголем.
На маленьком безымянном пляже ничего этого не было: лишь мелкая галька и чистое море. Ничего больше Антону Кляйнбергу и не было нужно.
Апрель – холодная вода. Еще лучше. Антон положил полотенце у лениво колышущихся волн и огляделся: он был один. Даже летом, в сезон, мало кто приходил на этот пляж – редкие случайные люди. Летом чуть дальше от берега пловцов поджидали медузы. Они жалились, оставляя на теле красные пятна, которые горели и жгли кожу, и их нужно было мазать уксусом. Уксус пах кислым, и ожоги проходили долго, оставляя после себя память о неприятном. Сейчас медуз не было: холодно для медуз.
Иногда он встречал здесь старого англичанина. Собственно, Антон решил, что тот – англичанин: они никогда не разговаривали, лишь кивали друг другу, держась в разных концах узкого пляжа, делая вид, что сжатое скалами пространство принадлежит каждому из них. Англичанин располагался дальше от воды – у зонтичных сосен, обрамлявших бухту неровным полукругом, Антон же держался ближе к морю. Англичанин всегда читал и никогда не плавал. Антон всегда плавал и потом лежал на неудобной гальке, проникаясь чувством одиночества и тишины, наполняясь им, чтобы унести в свою жизнь, где одиночества и тишины давно не случалось.
Антон зашел в холодную воду по колено, постоял, привыкая, разглядывая снующих рядом маленьких рыбок. Они его не боялись, но и не интересовались им, занятые своими делами. Солнце начинало согревать мир, и Антон надеялся, что, когда он выйдет на берег, его будет ждать теплая галька.
Вилла Ле Паради-сюр-Мер оправдывала свое название – Рай-у-моря. Потому Кляйнберги ее и купили: хотелось рая у моря на Лазурном берегу.
Скрытый высокими кипарисами от чужих глаз въезд с дороги, массивные металлические ворота, за которыми открывались парковка и фасад двухэтажного дома, выкрашенного в теплую желтую краску. Мраморная лестница с широкими перилами, вдоль которых в больших терракотовых горшках цвела разных оттенков герань. Каменный пол нижнего этажа холодил босые ноги в жару, и сквозь открытое пространство – туннель нескончаемых арок из кованого железа, обложенных разноцветным кирпичом, – открывался вид на просторную – метров в триста – террасу за раздвижной стеклянной стеной.
Терраса выходила на другую сторону дома, откуда были видны их голубой-голубой бассейн с белыми лежаками по периметру и – дальше – ярко синее море и белые яхты в заливе Сен-Жан-Кап-Ферра. Из-за цветового соответствия казалось, что море является продолжением бассейна, да и весь мир Сен-Жан-Кап-Ферра с богатыми виллами, окруженными насыщенной яркой зеленью скрытых за высокими заборами садов, казался Кляйнбергам продолжением их Рая-у-моря. Рая, откуда их не выгонят ни за какие грехи: они купили свое право на рай. За деньги.
К часу дня на террасе становилось жарко даже весной, но, если нажать кнопку на стенке, выезжал медленно раздвигавшийся белый навес, закрывая людей от средиземноморского солнца. На террасе стояли глубокие плетеные кресла с мягкими светло-бежевыми подушками, три шезлонга и низкий плетеный стол, покрытый стеклом. В углу прятались от жары холодильник с алкоголем и другими напитками и высокий плетеный шкафчик с бокалами разного предназначения.
В саду за бассейном белела ажурная беседка с уютным куполом, в которой сидела Дора Кляйнберг и смотрела на качавшегося в гамаке маленького Аркадия: она ждала, когда мальчик заснет. Они приехали во Францию неожиданно – на три дня и не успели оформить визу для няни, поэтому Дора должна была сидеть и надеяться, что сын угомонится и позволит ей заняться собой. Она, впрочем, знала, что Аркадий никогда не спит днем.
– Валентин… – Найман, глухой голос с трещинкой, сразу хочется прислушаться. – Поймите, мы заказали это социсследование, потому что проблема серьезная: нас не любят, и есть за что. По крайней мере, в народном сознании.
Покровский стоял на солнце у самого края тени от навеса, глядя на открывающуюся даль залива, бликующую солнечным светом, так что было больно на нее смотреть. Солнце двигалось медленно, лениво, словно зная, что у него впереди вечность согревать эту землю и спешить некуда.
Кляйнберга всегда поражало, что Покровский может находиться на открытом солнце часами и не сгорать, даже летом и даже в тропиках. Он не знал почему: тот был белокожий, и никаких причин не сгорать у Покровского не было. А он не сгорал.
Покровский молчал. Он обдумывал аргументы, перебирая один за другим, и все они были не раз проговорены за шесть лет проекта КВОРУМ. Эти шесть лет Найман финансировал почти половину всего проекта, и потому было необходимо его слушать, иначе строительство рая оказывалось под угрозой. Покровский понимал, что Найман легко может отодвинуть их всех на вторые роли. А быть на вторых ролях Валентина Покровского не устраивало. Даже в раю.
Нужно было спешить.
– Я не все понимал. – Нерусская интонация Строкова делала его речь странно значимой. Слова вроде знакомые, но они не ложились ровно, а двигались вверх-вниз, словно он говорил не по-русски. Оттого казалось, что Строков говорит что-то важное: – Марк, что за удачливость? Почему не любят?
Строков – единственный – называл Наймана просто Марк: он так и не понял необходимость отчества в обращении к старшим. Особенно к старшим, у которых в десятки раз больше денег.
– Максим, друг дорогой, тут загадок нет, – сказал седой стройный мужчина, прилетевший вместе с Найманом.
Седого никто из них не знал. Какой-то близкий Найману человек – родственник, что ли? Найман его представил, но Строков сразу забыл имя: тот был из другого мира. Гнатюк, сидевший рядом с Максимом, тоже не мог понять, почему седой здесь, но Найман, тративший на проект больше их всех, вместе взятых, мог привести на встречу кого угодно.
Седой сидел тихо, пока Найман говорил о заказанном им социсследовании “За что нас не любят”, тянул из высокого с синевой бокала холодную воду и мелко кивал, отмечая важные места в причинах нелюбви.
Причина, как выяснилось, была одна: их не любили за удачливость. За незаслуженность полученного и присвоенного. Никакие аргументы про инициативность, талант и тяжелую работу не принимались: просто ловкие удачливые проныры и воры. А мы тут всю жизнь горбатим и хуй что имеем. Почему? Да потому что удачливые все у нас спиздили.
– Потому, Максим, друг дорогой, и не любят, – закончил излагать седой, – потому и не любят. Просто считают удачливыми. А это можно поменять. Исправить. Создать другое представление о российских олигархах: нет, не удачливые. Им часто не везет. А если им не везет, значит, деньги они заработали трудом, несмотря на неудачи. Заслуженно.
Покровский вспомнил седого. Того звали Семен Каверин, и был он модный московский ресторатор. Покровский часто видел его на светских сборищах. Он не мог понять, почему Найман его пригласил. И не мог понять, что Найман рассказал Каверину о проекте, а что утаил. Пришло время выяснить.
– Зачем нам народная любовь, Марк Наумович? Этого народа все равно через какое-то время не будет.
Если он не рассказал Каверину о второй фазе проекта, Найман должен перевести разговор, отвлечь внимание. Покровский смотрел не на Наймана, а на Каверина: вскинется тот в удивлении, спросит, что это значит, или пропустит, как уже известную ему информацию.
Каверин встретил взгляд Покровского и улыбнулся.
Знает. Ах, Найман, Найман… Мог бы и посоветоваться, перед тем как посвящать постороннего человека.
– Семен – ближайший друг, – спокойно сказал Марк Найман. – Родной человек. Я за него отвечаю.
Он умел играть в эти игры.
Покровский кивнул. Нужно запомнить: Найман принимает автономные решения по общему делу. Без него, однако, нельзя: денег не хватит. Нет, без Наймана нельзя.
Пока.
– Я с Валей согласен. – Гнатюку казалось, что это очередной спор – таких у них было много, и не ясно, почему Найман и Кляйнберг попросили их прилететь сюда на один день именно сейчас: он готовился к публичному размещению акций своей компании на бирже “Насдак”, и каждый день был расписан. Расчерчен. Занят. Разговоры эти велись уже несколько лет, и ни одна сторона, похоже, не могла убедить другую. И стараться нечего. Гнатюк считал, что американцы, работавшие над чем-то аналогичным, все равно начнут вторую фазу – с ними или без них, и тогда все встанет на свои места само собой: умные люди не захотят оставаться за границами проекта. А глупых там и не нужно. – Нам не о причинах нелюбви нужно думать, а решать проблемы. Они у нас есть.
– Марк Наумович об этом и говорит, Коля, – сказал Антон Кляйнберг. – О проблеме с восприятием нас российским населением. Мы же там живем, ведем бизнес, и если девяносто девять процентов нас ненавидят, то – особенно в момент кризиса – власть, в конце концов, что-то начнет делать по этому поводу. Пока эти девяносто девять процентов не начали что-то делать по поводу власти.
– Наша проблема не население, а Матвей. – Гнатюк потянулся, устал сидеть. – Народная нелюбовь когда еще выплеснется, а Кудеяров уже пригрозил, что угробит проект. Я с ним говорил на прошлой неделе, и он повторил, что считает проект опасным. Я Матвея хорошо знаю. Если угроза проекту и есть, то от него. Он один нас всех стоит. Вместе с американцами. – Кудеяров – проблема, – повторил Гнатюк. – И ее нужно решать.
Покровский вздохнул: решать-то ему. Он понимал, что Кудеяров точно найдет что-то, о чем никто не подумает. И это что-то сделает проект ненужным. Или невозможным. Об этом и надо говорить. А не о причинах нелюбви к ним людей, у которых не было ничего, кроме их количества.
Количество не всегда переходит в качество. Гегель не жил в России в 90-е годы и не знал, что возможно обратное: переход качества в количество. Как с ними всеми и случилось.
Качество личностей перешло в количество денег и влияния.
Вслух Покровский сказал:
– Марк Наумович, что вы, собственно, предлагаете? Как нам, грешным, завоевать народную любовь? Покаяться? Встать на колени на Красной площади? Раздать заработанные бабки лентяям и пьяни? Отдать государству, чтобы чиновники распилили? Все равно не полюбят.
Гнатюк засмеялся. Он представил бизнес-элиту России, выстроившуюся шеренгами на коленях перед кремлевской стеной у Спасской башни. Перед каждым зэковская тачка с деньгами: сдаем валюту. Радость Шариковых.
Найман не улыбнулся. Он встал, склонил голову сперва к правому плечу, затем к левому, разминая шею. И снова, и снова, пока в шее у Наймана что-то не хрустнуло. Марк остался доволен и повел плечами, как боксер перед боем.
– Идеи имеются. Самая рабочая и публичная – запустить о нас реалити-шоу: вот, обычные люди, им иногда не везет, как и вам. В обычных делах.
– Реалити-шоу? – не понял Строков. – Как БЭЛЧОР? Как СУРВАЙВОР?
Найман посмотрел на Семена. Тот кивнул и встал. “Вот для этого Найман его и привез, – понял Покровский. – Поебень какая-то”.
– Друзья мои, – Каверин неожиданно широко и красиво улыбнулся. На него вообще было приятно смотреть. – Друзья мои, в чем задача? Задача – поменять ваш образ, ваш, как сейчас любят говорить, имидж. Кто наша таргет-аудитория? Все, практически все население России. Вроде бы задача от этого должна быть труднее – нет определенной нишевой демографической группы, а она легче. И легче она от того, что вся наша таргет-аудитория, если верить результатам социсследования, не любит вас мягко, мягко говоря, за одно и то же: за удачливость. Это можно исправить, и достаточно легко: нужно показать, что вы вовсе не так уж удачливы. И мы знаем, как это показать.
– Как? – спросил Строков.
– Действительно, как? – Покровский начинал злиться. – Заставите нас публично играть в рулетку, и мы будем все время проигрывать? Или идем по улице и падаем в открытый люк?
– Можно и так, – снова улыбнулся Каверин. – Но это грубо. Лучше всегда показать людей в сравнении с другими. Вы все слишком молоды и не помните советское телешоу А НУ-КА, ПАРНИ! А мы с Марком Наумовичем его хорошо помним: две команды соревнуются и интеллектуально, и в спорте, и, скажем, по ремонту бытовой техники. Что-то, что понятно зрителю и с чем люди сталкиваются каждый день. Теперь представьте: ваша команда, скажем, вы вчетвером, и команда рабочих парней, простых работяг из глубинки…
– Не получится, – перебил Гнатюк. – Не выйдет.
– Почему? – удивился Каверин.
– Интеллектуально не потянем, – развел руками Гнатюк. – Утюг починить еще туда-сюда – Физтех все-таки, или стометровку пробежать, а вот интеллектуально – ну никак.
Покровский засмеялся. Кляйнберг тоже засмеялся.
Найман покачал головой.
– Послушайте, – сказал Найман. – Все, что я вас прошу, это попробовать. Вторая фаза проекта – слишком, слишком радикальное решение, чтобы его принять, не попробовав другие, менее… – Он замялся, подыскивая нужное слово: – менее… окончательные. Такое шоу, а возможно, и не одно, покажет, что мы – обычные люди, с обычными неудачами, обычными семьями, обычными домашними проблемами. Словом, такие же, как они. А раз мы такие же, как они, то и у них есть шанс, есть надежда стать такими, как мы. Понимаете? Такое шоу даст людям надежду, и из ненавидимых мы превратимся в своих.
– Не просто в своих, а в модель для подражания, Марк, друг дорогой, – вставил Каверин. – В идеал.
“Близость показывает, – понял Покровский. – Завоевывает позиции”.
Покровский вспомнил, как отец был его идеалом для подражания – до окончания института. Всплыло откуда-то из темноты ненужных, захламляющих память фактов. Таких там хранилось миллионы.
– Что значит “не одно шоу”? – поинтересовался Строков. – Много разных? Сколько времени это возьмет?
– Максим, друг дорогой, – заулыбался Каверин, – есть идея еще одного шоу, возможно, оно и станет главным. Вроде бы как вы поселяетесь на неделю в семье какого-нибудь работяги и решаете его проблемы, а он вроде бы переезжает к вам и становится на неделю олигархом.
– Переезжает к нам домой? – спросил Покровский. – К нашим семьям?
– Вы, Валентин, пропустили главное, что я сказал: вроде бы. Работяг и их семьи будут играть нанятые и контролируемые нами люди. Но зрителям этого, конечно, знать не обязательно.
“Идиотизм, – решил Покровский. – Трата времени”.
– Марк Наумович, – сказал он вслух, игнорируя Каверина, – то есть хлеба и зрелищ, да?
– Нет, Валентин, – покачал головой Найман, – не наш случай: хлеба мы дать не можем, только зрелища. Что и предлагается.
– Наш лозунг другой, – опять вмешался Каверин: – Зрелища вместо хлеба.
– Не сработает, – вздохнул Гнатюк. – Отвлекутся, а потом снова жрать захотят. И нас сожрут.
– Нам на это время терять нельзя, Марк Наумович, – продолжал пытаться найти общую платформу – хотя бы точку соприкосновения – Покровский. – Американцы нас ждать не будут: первая фаза уже практически закончена – таблетки и инъекции для продления жизни готовы, они с нами уже поделились, им – с помощью Максима – почти удалось совместить искусственный интеллект с биологическим…
– Синхронизировать, – поправил Строков: он любил точность.
– Хорошо, синхронизировать…
– Валентин, – Найман поднял согнутые в локтях разведенные руки до плеч, словно собираясь встать в бойцовскую стойку. – Ребята. Я все понимаю, и вы правы – времени нет. Но, не попробовав найти альтернативное второй фазе решение, я не буду продолжать свое участие в проекте.
Коротко и ясно.
Он замолчал, позволяя тяжести своих слов опуститься, осесть, отвердеть. Покровский тоже молчал. Покровский мысленно вычел взносы Наймана из бюджета российского отделения проекта КВОРУМ и понял, что отделение можно закрывать. Он подумал, что Кляйнберг, скорее всего, тоже выйдет вместе с Найманом: все эти годы Антон поддерживал паллиативное, как он его называл, решение вместо второй фазы. Пал-ли-а-тив-ное. Сразу видно – из семьи врачей.
Он посмотрел на Гнатюка. Тот кивнул: сдаемся. Сами не вытянем.
– И какие шоу вы нам предлагаете? – спросил Покровский. На этот раз у Каверина.
– Одно, как я уже и сказал, викторина. Типа команда олигархов против команды народа. Главное здесь – показать, что вы для достижения результатов стараетесь, работаете, прилагаете усилия, а не надеетесь на удачу. И что вам, друзья дорогие, не прет так же, как и всем остальным. Тогда – по ассоциации – люди начнут думать, что ваши успехи не от простой удачливости, а результат труда. И притом тяжелого.
– Но в конце все равно проигрываем? – уточнил Гнатюк. – В честной борьбе?
– Проигрываете, – согласился Каверин. – Без этого на первых порах нельзя. У людей должно закрепиться твердое понимание: этим пацанам не прет. Значит, их можно и пожалеть.
– Понятно. А второе, как я понимаю, переселение народов: нас – в Северное Бутово, а гегемон и люмпенов – в наши поселки на Рублевку. Интересно, кому пришла в голову эта поразительная идея? Кто будет снимать весь этот бред?
– Валентин, друг дорогой, – заулыбался Каверин. – Я же много продюсировал, знаю всех в этом мире. Лучшая на данный момент команда – это компания моего старого-старого друга Мориса Ханаанова. Называется НЮ РЕАЛИТИ. Я проработал с ними сценарий. Мы уже подготовили павильон. Все – абсолютно все – готово для запуска шоу.
Кворум 2.3
По ночам Кудеяров плавал с акулами. Это были небольшие колючие акулы сродни черноморским катранам, от метра до полутора длиной, с гладкой пулеобразной обтекаемой головой и овальными глазами янтарного цвета. Колючими акулы назывались потому, что у основания их спинных плавников росли длинные выступающие шипы – колючки. Но характер у них был мягкий: на людей не нападали. То ли боялись, то ли понимали бесперспективность. Трудно сказать.
O цвете акульих глаз Кудеяров прочел в интернете, поскольку не мог их видеть в темной ночной воде.
Акулы не были опасны. Об этом он тоже прочел.
Никто не знал, зачем Кудеяров купил старую виллу в Кашкайше и приезжает туда по нескольку раз в год: португальское курортное захолустье, полное небогатых европейцев. Ни шумных вечеринок с моделями, ни хороших ресторанов со знаменитостями, ни чего-либо другого, что могло привлечь молодого российского миллиардера, не существовало в Кашкайше, и кудеяровские поездки в этот пригород Лиссабона оставались загадкой, как и многое, что делал Кудеяров. Оттого он и был кем был.
А он ездил в Кашкайш плавать с акулами.
Днем акулы держались на глубине, ночью же подходили ближе к берегу, потому что рыбы в океане становилось все меньше, а кормиться нужно. Чтобы их найти, надо было заплыть метров на восемьсот от неярких огней Кашкайша в темную-темную даль и спуститься в черноту, прорезаемую лучом фонаря на лбу. Вокруг начинали кружить акулы, отпугивая от Кудеярова любопытную рыбу поменьше. Он плыл с акулами и чувствовал себя одной из них.
Ему нравилось надевать гидрокостюм: в этом чувствовался момент превращения в другое существо. Он становился иным – жителем другой стихии, еще находясь на суше, натягивая толстый неопрен своего BS Diver Ultrablack. С внутренней стороны костюма был напылен Black Metallite для удобства натягивания и снимания. Но выбрал эту марку Кудеяров за наколенники и налокотники из арматекса: Кудеяров был уверен, что эти предохраняющие утолщения и такой же, словно припаянный щит, нагрудник защитят его от прячущихся в черной глубине опасностей. Он не мог объяснить почему.
Часто Кудеяров натягивал гидрокостюм дома и подолгу стоял перед зеркалом. Иногда он ходил в гидрокостюме по длинным темным коридорам просторной виллы, чувствуя себя вышедшим из водной толщи Ихтиандром или посетившим Землю пришельцем. Пришельцем на Земле Кудеяров, правда, чувствовал себя и без гидрокостюма.
Узкая бухта в конце спуска по длинной и узкой дорожке меж камней казалась подсвеченной из-под воды: луна, почти полная – круглый шар с черными точками то ли кратеров, то ли построенных на ней инопланетянами военных баз – проложила широкую полосу от берега вдаль. Кудеяров опустил костюм, ласты и акваланг на мокрый от ночной влаги песок и стал переодеваться. Он поднял руку в приветствии двум аквалангистам, расположившимся ближе к воде. Они приходили сюда по ночам уже третий день, но не мешали ему, уплывая за скалу, где охотились на тунца и дорадо. Аквалангисты тихо переговаривались на странном диалекте португальского, и он не мог ни слышать их слов, ни понять.
Ему нравилось думать, как, вернувшись после ночного плавания, он найдет в своей постели Мариану. Она никогда не просыпалась, пока он принимал горячий душ и приходил к ней, послушно раскрываясь во сне, словно вовсе и не спала, а ждала его.
Любовь с Марианой была похожей на звуки любимого ею Прокофьева: мелодичные перекаты с одной, тянущейся темой, открывавшейся разными гранями, но всегда одной. Ему хватало этой одной темы.
Надев гидрокостюм и прицепив акваланг, Кудеяров постоял, закрыв глаза, слушая ночной ветер, ворошащий его темные волосы. Это был важный момент: переход из одного состояния – одного Кудеярова – в другое. Всякий раз, стоя на берегу перед погружением, он представлял, как однажды распрощается с телом и станет чистым сознанием, бесплотным интеллектом, носящимся над освобожденной от людей Землей.
Кудеяров пытался представить эту неотягощенность, вездесущность и не мог. Мешало ощущение прилипшего к покрывшейся испариной коже узкого плотного неопрена, мешало дыхание, мешали биение сердца и скапливающаяся в мочевом пузыре выпитая за ужином вода. Мешала телесность, и с ней было трудно бороться. Невозможно. Но ощущение телесности казалось не таким привязывающим к знакомому миру там, где не было гравитации, а лишь свободное скольжение – в ночной воде.
Кудеяров открыл глаза и, высоко ступая ногами в длинных ластах по песку и держа в руке маску, пошел к темному океану, лениво набегавшему мелкой волной на берег. Он оглянулся на кучку своей одежды, придавленную тяжелой сумкой от гидрокостюма, чтобы не унесло ветром: не унесет. Аквалангисты все еще возились со своими ружьями, готовясь к охоте.
Он поравнялся с ними, и один, повыше, повернувшись к нему, улыбнулся и, не поднимая руки, брызнул ему в лицо бесцветной жидкостью из черного маленького баллончика. Кудеяров перестал дышать.
Покровский не хотел ждать. Он и не умел ждать. Всю жизнь, с детства, его словно гнали по долгой, полной препятствий, дороге, и в конце ждал приз. Что за приз, Покровский не знал, да и не интересовался: приз. И получит приз тот, кто придет к ласковой, чуть провисшей ленточке финиша первым. И лучше один.
Ему не нравился Найман. Покровский мало кого любил. Не любил он и себя, но относился к себе с пониманием: действия Покровского радовали Покровского своей ясной ему логикой. Ритм спешно бегущей крови гнал его за неизвестным призом, и Покровский следовал этому ритму, чтобы оказаться у ленточки первым. Разорвать, зайти за заветный рубеж и натянуть вместо ленточки крепкую колючую проволоку: сюда нельзя.
После первой встречи с Ханаановым и Арзуманяном Покровский решил сделать еще одну попытку поговорить с Найманом и объяснить идиотизм затеи с шоу. Они встретились в отдельном кабинете московского ресторана “Листва”. Покровский решил, что поедет один. Он попросил Наймана никого на встречу не приводить.
Уже два года “Листва” слыла самым модным местом в шумном, не спящем по ночам городе, переполненном ресторанами, клубами, барами и маленькими кафе, предлагавшими длинные меню с подробными описаниями блюд. Каждый раз, попадая в Лондон или Париж, Покровский поражался скудности европейской ресторанной жизни – однообразию ассортимента и негибкости сервиса. В Москве и Петербурге, а в других местах России Покровский никогда не бывал, можно было найти все и на все вкусы. Рестораны были открыты далеко за полночь, а некоторые и всю ночь, и Покровский удивлялся, что в Европе кухни закрывались в десять тридцать вечера: последний заказ. Люди в Европе хотели жить для себя, а в России они жили для него. Люди в России жили так, чтобы Покровскому было удобно. Он хотел это сохранить, но без людей; понимал, что такое долго не продержится. Или они начнут жить лучше и обретут достоинство, а с ним и право на собственную жизнь, или начнут жить еще хуже, и тогда им станет нечего терять. Первое вело к Европе с ее компромиссом – удобство жизни для всех, второе – к русскому бунту. Ни то, ни другое Покровского не устраивало. Вместо ленточки на финише должна висеть колючая проволока. Приз был для немногих. Собственно, для него одного.
Пока не принесли закуски, говорили о ерунде: бизнес, Кремль, новый законопроект о налогах. Найман был вхож в администрацию, но не делал из этого ресурс влияния или статуса. Покровский, чтобы отвлечь внимание, попросил помочь с долго тянущейся тяжбой с московским правительством из-за недостроенного объекта около метро “Сокол”.
– Зачем торопиться, Валентин? Вы же собираетесь жить вечно.
Это была шутка. Покровский посмеялся.
– Марк Наумович, но ведь и Собянин собирается жить вечно. И вечно мешать.
Это тоже была шутка. Найман не улыбнулся. Он смотрел на Покровского светло-карими глазами, в которых не было ни любопытства, ни симпатии, и ждал: Найман знал, что Покровскому не нужна его помощь со зданием. Покровскому была нужна его помощь с мирозданием.
Внесли еду. От алкоголя оба отказались.
Найман ел салат из персиков и зелени с горчично-медовым соусом. Покровский завидовал: его карпаччо из оленины под брусникой требовало бургундского. Он обильно запивал его шведской минеральной водой Malmberg. Вода ему не нравилась.
– Марк Наумович, я, собственно, хотел поговорить с вами о шоу. Я не понимаю этой идеи.
Найман ответил не сразу: он прожевал салат, проглотил и прислушался к тишине большого – на десять человек – отдельного кабинета. Жизнь из шумящего людскими разговорами и звяканьем посуды общего зала сюда не проникала, полная изоляция. Раздельность существования. Без других.
– Валентин, мы уже об этом говорили: нас не любят. Оттого что не знают. Нужно показать: мы такие же. И любой может таким стать.
– Нам не нужна любовь, Марк Наумович. Нам нужно пустое пространство. Без лишних.
– Нам не нужна любовь, – согласился Найман. – Нам нужно отсутствие нелюбви. Это даст нам время. Вы же физик, Валентин. Время – это и есть искривленное пространство. Искривление пространства. Так что, по сути, мы говорим об одном и том же.
“Ни хуя не об одном”, – злился про себя Покровский. Спорить он не стал. Не договориться.
Его телефон завибрировал. Покровский прочел короткий текст – дважды. И попросил принести водки.
Драгош еле вытащил сим-карту мокрыми пальцами: скользили. Он сломал ее и убрал в застегивающийся на молнию карман непромокаемого рюкзака, чтобы выбросить по дороге в аэропорт. Телефон он тоже собирался выбросить, хоть и жалко: новый. Но порядок есть порядок.
Затем Драгош принялся собирать вещи. Его партнер Мирча уже упаковался и переоделся в сухое. Мирча был опытный аквалангист и погружался круглый год. Мирча был румын-румын – из-под Констанцы, а Драгош вырос в Каушанах – к югу от Кишинева, где большой воды не было, и увлекся подводным плаванием в юности, отдыхая с родителями на Днестровском лимане. Впрочем, вода есть вода. Ее нужно уважать – чужая стихия.
Драгош смотрел на темнеющую кучку одежды, ждущую возвращения хозяина. Хозяин лежал на дне далеко от берега, где они аккуратно, уважительно опустили его длинное, узкое, невесомое в воде тело. Одежда была придавлена тяжелой сумкой из-под акваланга, и Драгош знал – заметил в первую же ночь, что сумка хорошая, дорогая – фирмы KatranGun. У него была хуже – дешевая и старая. Мирча перехватил его взгляд и покачал головой: нельзя.
Драгош кивнул, соглашаясь: нельзя. Никаких вещественных доказательств. А хотелось. Он обтер лицо взятым из гостиницы полотенцем, выпил горячего чая из термоса. Протянул Мирче. Тот мотнул головой: брезговал. Драгош не обижался.
– Слышь, – сказал Мирча, оглядываясь вокруг и в луче фонарика проверяя, не осталось ли следов их присутствия на ночном пляже: – говорят, в Китае новый грипп. Люди мрут. Не слыхал?
– Так это в Китае, – потянулся всем телом, разведя руки в стороны, Драгош. – Нам-то что.
Покровского трясло. Он хотел еще раз перечитать короткое смс, перед тем как стереть его навсегда. Он хотел выкинуть телефон. Вместо этого Покровский пил водку, не ощущая вкуса. Он заставил себя прислушаться к тому, что говорит Найман.
Ничего нового Найман не говорил. А сейчас и не говорил ничего вообще, внимательно глядя на Покровского, словно зная, что произошло. Нужно было собраться. Покровский тряхнул головой, отгоняя от себя морок лезущих в голову картинок далекого португальского пляжа.
– Хорошо, Марк Наумович, – согласился Покровский. – Запускаем ваше шоу. Наше шоу.
ПАВИЛЬОН
неРеальное шоу
СЦЕНА 1
СТЕНА. НАТУРА. ДЕНЬ
Черный микроавтобус “Мерседес” с джипом охраны останавливаются перед высокой – метров в шесть – гладкой, матово-серой металлической стеной. Неожиданно часть стены отъезжает в сторону, оказываясь воротами, которых не было видно. Микроавтобус и джип въезжают на территорию ПАВИЛЬОНА.
СЦЕНА 2
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
Микроавтобус останавливается у БУДКИ ОХРАНЫ. Его встречают КАВЕРИН и высокая, стройная, одетая в ярко-синий брючный костюм, красивая, наголо остриженная азиатка с ярко-синими – в тон костюму – глазами – АНГЕЛИНА. За ними длинное одноэтажное серое здание.
Из джипа высыпает охрана. Один из охранников открывает двери микроавтобуса.
Тепло: все одеты по-летнему.
Титры. Выплывает название шоу — ПАВИЛЬОН.
СЦЕНА 3
КОРИДОР. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
КАВЕРИН, НАЙМАН, ПОКРОВСКИЙ, ГНАТЮК, СТРОКОВ и КЛЯЙНБЕРГ идут по невозможно белому коридору. За ними идет АНГЕЛИНА.
ГОЛОС КЛЯЙНБЕРГА
Ты тоже в машине заснул? Я всю дорогу проспал.
ГОЛОС ГНАТЮКА
Хоть выспался, а то каждую ночь по пять часов – больше не выходит.
ГОЛОС ПОКРОВСКОГО
Укачало. Часа два ехали… удобный микроавтобус. Надо такой купить.
КАВЕРИН открывает дверь в большую комнату без окон.
СЦЕНА 4
КОМНАТА БЕЗ ОКОН. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
КАВЕРИН
Друзья дорогие, вам нужно сдать телефоны, бумажники, вообще все личные вещи.
ПОКРОВСКИЙ
Для чего?
КАВЕРИН
Для полного погружения.
(смеется)
Реалити-шоу – это полное погружение. Вы живете, а не играете, что живете. И вы должны почувствовать, что вы здесь живете. А со своими телефонами, с кредитными карточками, водительскими правами – грузом всей вашей жизни – вы этого не почувствуете.
(показывает на АНГЕЛИНУ)
Ангелина, наш продюсер на площадке, вам все разъяснит, а я должен вас покинуть. Я – из другой вашей жизни, буду только мешать.
КЛЯЙНБЕРГ
Мешать чему?
КАВЕРИН
Погружению. Обживайтесь в своем новом мире.
(идет к двери)
ПОКРОВСКИЙ
Семен, подождите.
КАВЕРИН останавливается.
ПОКРОВСКИЙ
Мне к шести нужно в офис.
КАВЕРИН смотрит на АНГЕЛИНУ. АНГЕЛИНА кивает.
КАВЕРИН
Будете. Всех развезем куда скажете.
ГНАТЮК
Мы и сами могли бы.
За КАВЕРИНЫМ закрывается дверь. Мужчины смотрят на АНГЕЛИНУ.
АНГЕЛИНА
Прошу прощения за секретность, но на этом настояли продюсеры. Мы все знаем, что это не настоящее реалити-шоу, но, кроме нас с вами, об этом никто знать не должен. Ни ваша охрана, ни ваш персонал. Поэтому мы вам предоставим транспорт и охрану. На время съемок.
СТРОКОВ
Сколько съемка? Время сколько возьмет?
АНГЕЛИНА
(разводит руками, красиво улыбается)
Телевидение – как пойдет. Но мы постараемся сделать условия максимально комфортными.
(показывает на длинный металлический шкаф у стены: в нем открытые дверцы шести ящиков, на которых наклеены белые стикеры ГНАТЮК, ПОКРОВСКИЙ, НАЙМАН, СТРОКОВ, КЛЯЙНБЕРГ. Шестая дверца без стикера)
Пожалуйста, положите личные вещи – телефоны, часы, бумажники, документы в свои локеры и возьмите ключи. Потом я покажу вам квартиры, где вы будете жить…
(улыбается)
…и где вас ждут ваши семьи.
СЦЕНА 5
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
АНГЕЛИНА и мужчины на территории. Вдали блочный трехэтажный дом. Еще дальше – другие здания. Двор с качелями, во дворе – маленькие дети, беседка. Все давно не крашено. Обстановка заброшенного спального района на окраине небольшого российского города.
АНГЕЛИНА
Помните: везде, кроме туалетов и ванных, камеры. Запись идет круглосуточно.
ПОКРОВСКИЙ
Но мы-то здесь не будем круглосуточно.
АНГЕЛИНА
(раздает листки бумаги)
Это номера ваших квартир. Имена жен и детей. Пожалуйста, пройдите в свои квартиры и познакомьтесь с семьями.
СТРОКОВ
(Ангелина ему нравится)
А вы?
АНГЕЛИНА
Мне туда нельзя. Только вам.
ПОКРОВСКИЙ
Мне к шести в офис. Не забудьте.
ГНАТЮК
Я с тобой поеду.
АНГЕЛИНА кивает.
СЦЕНА 5 (продолжение)
Точка зрения (ТЗ) АНГЕЛИНЫ: идущие к трехэтажному зданию олигархи.
КЛЯЙНБЕРГ (За кадром – ЗК):
Мою зовут Тоня.
СЦЕНА 6
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
КАВЕРИН вводит АЛАНА в АППАРАТНУЮ с мониторами, занимающими всю стену и показывающими территорию и помещения ПАВИЛЬОНА. Перед мониторами сидят ЛОГГЕРЫ, отмечающие кадры тегами ГДЕ КОГДА КТО ЧТО, – две девушки и трое мужчин.
АЛАН
(оглядывается)
А Морис? Катя? Они раньше меня уехали.
КАВЕРИН
На территории, наверное, не знаю.
АЛАН смотрит на мониторы: пустая территория, здания, двор с качелями и беседкой, олигархи в своих квартирах с незнакомыми женщинами: жестикулируют, куда-то показывают. Что-то выспрашивают. Смеются.
АЛАН
Логгеры, гляжу, у нас тоже новые. Никого не знаю.
КАВЕРИН
Все новое: решили начать с чистого листа.
Пойду узнаю насчет транспорта – отвезти буржуев обратно.
АЛАН
Если Мориса увидите, скажите – я здесь.
КАВЕРИН
Обязательно.
АЛАН
Телефон когда можно забрать? А то попросили сдать при входе.
КАВЕРИН
Порядок такой: полное погружение.
АЛАН
Зачем мне погружаться? Пусть участники погружаются.
КАВЕРИН
Мы все здесь участники.
(смеется)
Вы, Алан, друг дорогой, пока пройдитесь, посмотрите объект.
(показывает на дверь в стеклянной стене АППАРАТНОЙ, ведущую в коридор с еще одной стеклянной стеной, за которой видна территория)
Быть может, первый Мориса встретите.
АЛАН без интереса оглядывается вокруг.
СЦЕНА 7
КВАРТИРА НАЙМАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Стандартная двухкомнатная квартира: крошечная передняя, набитая на стену вешалка с висящей одна поверх другой разносезонной одеждой, низкие антресоли с торчащими оттуда детскими лыжами.
Небольшая разношерстно обставленная гостиная. Блеклые, кое-где полопавшиеся обои. У стены – сервант из полированного орехового дерева, в нем неполный сервиз. У другой стены – расстеленная тахта с неубранной постелью. Открытые двери: одна в крошечную спальню, другая в еще меньшую кухню.
В центре гостиной – овальный стол, за которым сидит НАЙМАН. Перед ним чашка с чаем и блюдечко с вареньем. Напротив сидит “жена” НАДЯ – миловидная женщина лет тридцати пяти: без макияжа, полная, в домашнем ярком ситцевом халате с очень короткими рукавами.
НАДЯ
А что варенье не пробуете? Не любите из малины? Сама варила, не покупное.
НАЙМАН
Спасибо, я не голодный.
(оглядывается)
НАДЯ
Ромка опять постель не убрал. Каждый раз говорю, как о стенку… Я сейчас.
(встает, чтобы убрать постель)
НАЙМАН
Не нужно, не нужно. Если из-за меня, не нужно.
НАДЯ
(продолжает стоять)
Так неудобно ж: утром еще ему сказала. Как о стенку…
НАЙМАН
Если начнете за ним убирать, он вообще перестанет. Ему лет сколько?
НАДЯ
Двенадцать.
НАЙМАН
(чтобы что-то сказать)
Самый возраст браться за ум.
Пауза.
НАДЯ
А вы своих как воспитываете?
НАЙМАН
У меня дочки. Легче.
НАДЯ кивает. Пауза. Не знают, о чем говорить.
НАЙМАН
Мужа вашего как зовут?
НАДЯ
Так вы мой муж и есть.
(смеется)
СЦЕНА 8
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Экран монитора с номером 4. На экране НАДЯ и НАЙМАН.
НАДЯ
Так вы мой муж и есть.
(смеется)
Стоп-кадр. ЛОГГЕР 1 – девушка с короткими, выкрашенными в ярко-фиолетовый цвет волосами лет двадцати с небольшим, в губах, щеках и носу пирсинг – впечатывает тег – маркировку кадра: 4/ИНТ/15:43/НЙМН-НАДЯ/КНТКТ. Нажимает клавишу ВВОД.
СЦЕНА 9
КВАРТИРА СТРОКОВА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Двухкомнатная квартира с чуть другой мебелью: захламленная передняя, на стене висит детский велосипед, стоят лыжи.
Кухня, где с трудом поместился крошечный стол. У стола стоит СТРОКОВ. Он смотрит в окно на двор.
ТЗ СТРОКОВА: одинаково одетые ДЕВОЧКИ-БЛИЗНЯШКИ во дворе качаются на качелях.
ГОЛОС СТРОКОВА
Ваша какая дочка?
“Жена” НИНА – старше СТРОКОВА лет на десять, короткие крашенные черной краской волосы, курит. СТРОКОВ морщится от дыма.
НИНА
(замечает, разгоняет рукой дым)
Так у нас мальчик. Костя.
СТРОКОВ
А чьи… эти?
НИНА
Эти Веркины, близняшки.
СТРОКОВ оборачивается. Смотрит на НИНУ, ожидая пояснений.
НИНА
Вериные, из шестой.
СТРОКОВ качает головой: он не знает ВЕРУ из шестой.
НИНА
Ну, из шестой она. Куда ваш друг лысенький такой пошел. Солидный.
СТРОКОВ
А, Покровский…
Пауза.
НИНА
Теплый какой сентябрь…
СТРОКОВ
Сентябрь? Почему сентябрь? Сейчас июнь.
НИНА
Ой, что это я? Июнь, конечно.
СТРОКОВ кивает. Пауза.
СТРОКОВ
Вы какую профессию работаете?
НИНА
Ой, ты говоришь как странно. Словно не русский. Ты сам русский?
СТРОКОВ
Русский. Я долго жил за границей.
НИНА
А я уж думала – прибалт. Или молдаванин. Они иногда по-русски слова мешают.
(тушит сигарету в пепельницу-ежик)
СТРОКОВ
Я русский.
НИНА
Где мне работать? Как все – на заводе. Здесь других работ нет: на заводе и в магазине. Но там Наташка Николаева, а то б я пошла. Лучше, поди, чем на заводе. И при продуктах.
СТРОКОВ кивает. Он не знает, о чем говорить. Пауза.
СТРОКОВ
А на работу как? Автобус?
НИНА
Автобус? Да нет, завод у нас прямо здесь: пешком ходим. Сам завтра увидишь. Сегодня нас отпустили пораньше – вас встретить. А завтра – полную смену.
Хлопает входная дверь. В гостиную, стряхивая с ног на ходу разбитые кроссовки, вбегает мальчик лет девяти – КОСТЯ. Видит СТРОКОВА, останавливается.
КОСТЯ
Мам, можно “Нинтендо” во двор взять?
НИНА
Я тебе возьму! Опять потеряешь!
КОСТЯ
А Ромка играет…
НИНА
У него своя мать. А ты все теряешь. (спохватывается)
Ты почему не здороваешься?
КОСТЯ и СТРОКОВ
(одновременно)
Здравствуйте.
НИНА смеется.
КОСТЯ
Это кто, мам?
НИНА
Папка твой. Вот кто.
(смеется)
СЦЕНА 10
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН смотрит, как логгеры ставят теги на кадры, помечая их для последующей сборки. Ему скучно: он видел это сотни раз. На мониторах ярко высвечены квартиры олигархов. Подходит к ЛОГГЕРУ 1.
АЛАН
Я пойду, посмотрю объект. Мне через эту дверь?
Показывает на дверь, ведущую в коридор между двумя стеклянными стенами.
ЛОГГЕР 1
Вам через эту.
СЦЕНА 11
КВАРТИРА ГНАТЮКА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Однокомнатная квартира: у кровати под ковром пышно застеленная тахта, небольшой сервант с красиво расставленной посудой. Хрусталь. Фарфоровые фигурки. Квартира одинокой женщины.
ГНАТЮК и ПОЛЯ, вульгарно накрашенная, с завитыми рыжими волосами, сидят на кухне. Пьют чай. Блюдо с яблоками и мандаринами. Чисто, порядок.
ПОЛЯ
(неожиданно мелодичный интеллигентный голос)
Николай, да?
ГНАТЮК
Он самый.
ПОЛЯ
Николай, а вы в какой цех выйдете?
ГНАТЮК
Цех? Не знаю. А какие у вас здесь цеха?
ПОЛЯ
У нас разные. У вас какая специализация?
ГНАТЮК
Я – физик. Квантумщик.
ПОЛЯ
Тогда на металлообработку поставят.
ГНАТЮК пожимает плечами: ему все равно. В открытое окно слышны детские голоса.
ГНАТЮК
А ребенок ваш – гуляет сейчас? Или в школе?
ПОЛЯ
У меня детей нет.
ГНАТЮК кивает.
ПОЛЯ
(неожиданно игривым голосом)
Пока нет. Может, постараемся?
(смеется)
ГНАТЮК улыбается. Подыгрывает: ведь идет съемка.
ГНАТЮК
Если женщина хочет…
СЦЕНА 12
КОРИДОР. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН выходит из АППАРАТНОЙ в стеклянный коридор. Дверь за ним закрывается автоматически, щелчок магнитного замка – как присоска.
Идет по стеклянному коридору: с одной стороны – стеклянная непроницаемая стена. За ней находится АППАРАТНАЯ. Затем начинаются матовые стеклянные двери. С другой стороны – прозрачная стеклянная стена, за которой видна ТЕРРИТОРИЯ со зданиями вдалеке. Проходит двор с качелями и играющими детьми. Доходит до матовой стеклянной двери, на которой написано АРЗУМАНЯН. Это единственная дверь с надписью.
Толкает дверь, щелчок магнитного замка, дверь открывается.
СЦЕНА 13
КВАРТИРА КЛЯЙНБЕРГА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Трехкомнатная квартира КЛЯЙНБЕРГА: детские вещи, игрушки. КЛЯЙНБЕРГ и его “жена” ТОНЯ – очень красивая молодая женщина с модельной фигурой. Одета дешево, но с претензией на моду. Все время улыбается, кокетни– чает.
ТОНЯ
Антон, а там (кивает куда-то за окно) … ну там… у тебя семья есть?
КЛЯЙНБЕРГ
Да, конечно. Жена, сын. Маленький.
ТОНЯ
Фотография жены есть? Покажи.
КЛЯЙНБЕРГ
Фотография? Зачем?
ТОНЯ
Посмотреть, на каких вы такие женитесь.
КЛЯЙНБЕРГ
Мы такие? Какие?
ТОНЯ
Ну… миллиардеры. Нам тут про вас такое рассказывали…
Пауза.
КЛЯЙНБЕРГ
Вы, Тоня, будете разочарованы: на самых обыкновенных.
ТОНЯ
Это мы здесь обыкновенные. Ну дай фото посмотреть!
КЛЯЙНБЕРГ
У меня в телефоне. Забрали. В следующий раз покажу.
Звонок во входную дверь. Еще один. Затем стук: кто-то нетерпеливый.
ТОНЯ
(кричит)
Открыто там!
Вовка, что ли, из школы уже? Я специально открытой дверь оставила, а то он ключ опять забыл.
Входит ПОКРОВСКИЙ. Оглядывается. Кивает ТОНЕ.
ПОКРОВСКИЙ
Я сосед ваш. Со второго этажа. Прямо над вами – квартира шесть.
ТОНЯ
Ага, знаю. Вы – Веркин муж.
ПОКРОВСКИЙ
Он самый.
(КЛЯЙНБЕРГУ)
Антон, я думаю, уже полчетвертого – где-то так, а у меня в шесть совещание. Если сейчас не выехать, опоздаю. Каверина нужно найти.
Пауза. Оба смотрят на ТОНЮ, которая с интересом разглядывает ПОКРОВСКОГО.
ПОКРОВСКИЙ
Вы не знаете, как нам Каверина отыскать?
ТОНЯ
Это кто? У нас в доме таких нет.
ПОКРОВСКИЙ
Понятно. А где администрация? У въезда где-то?
ТОНЯ
Администрация? Не знаю. Я только своих знаю – кто в доме и на заводе.
КЛЯЙНБЕРГ
Нужно к воротам подойти и спросить у охраны.
ПОКРОВСКИЙ
Пойду отыщу Каверина. Мне пора выезжать.
Идет к входной двери.
КЛЯЙНБЕРГ
Валя, я с тобой поеду. Дай знать, когда.
ПОКРОВСКИЙ кивает, выходит.
СЦЕНА 14
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Стеклянная комната: дверь, стены. Минимализм: все очень базовое, но чистое и новое, хорошего качества. И прозрачное. У стены кровать – матрас на прозрачных пластиковых ножках, напротив прозрачный пластиковый рабочий стол и прозрачное пластиковое офисное кресло. На столе маленький ноутбук. У другой стены шкаф для одежды с матовыми стеклянными дверьми.
АЛАН толкает стеклянную дверь: ванная. Туалет, стеклянная раковина, стеклянная душевая кабина. Поворачивается: перед ним стеклянная стена, через которую видно другую, точно такую же комнату – зеркальное отражение его комнаты. Там никого нет.
АЛАН
Стеклянный зверинец. Теннесси Уильямс. В семи картинах.
Поворачивается к двери.
СЦЕНА 15
ДВОР. НАТУРА. ДЕНЬ
ПОКРОВСКИЙ идет через двор. На него молча смотрят качающиеся на качелях одинаково одетые ДЕВОЧКИ-БЛИЗНЯШКИ.
СЦЕНА 16
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ПОКРОВСКИЙ идет через двор на мониторе с цифрой 12 перед ЛОГГЕРОМ 3 – лысым худым мужчиной средних лет.
ЛОГГЕР 3
Ангелина, у меня Покровский на 12-м. Идет к будке охраны.
АНГЕЛИНА
Проход возьми, весь проход обязательно чтобы был.
(в микрофон наушников)
Внимание, все посты: Покровский на территории. Направляется к будке охраны. Полная готовность.
(оборачивается в зал АППАРАТНОЙ)
Повторяю: мне нужны и проход, и контакт.
ЛОГГЕР 3
Мой контроль на проходе. Веду до будки. Оттуда Карина.
ЛОГГЕР 1
(облизывает проколотым языком пирсинг в нижней губе)
Сделаем.
СЦЕНА 17
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
Стеклянная БУДКА ОХРАНЫ. Внутри сидит охранник в черной форме военизированной охраны, играет во что-то на телефоне. Это ВОРОНИН. Перед ним мониторы с дрожащим изображением территории ПАВИЛЬОНА.
В стекло БУДКИ стучат. ВОРОНИН продолжает играть, не обращая внимания.
ПОКРОВСКИЙ стучит в стекло. Сильнее и сильнее.
ТЗ ПОКРОВСКОГО: ВОРОНИН оборачивается.
ВОРОНИН
(нажимает кнопку интеркома)
Чего тебе?
ПОКРОВСКИЙ
(удивлен таким обращением)
Каверина позови. Мне в город ехать пора.
ВОРОНИН выключает интерком, отворачивается, продолжает играть. ПОКРОВСКИЙ ждет, затем начинает стучать по стеклу. ВОРОНИН не обращает на него внимания.
ПОКРОВСКИЙ
Совсем охуели.
Барабанит кулаками по стеклу БУДКИ.
ВОРОНИН поворачивается, включает интерком.
ВОРОНИН
Чего тебе?
ПОКРОВСКИЙ
Ты как разговариваешь? Быстро позвонил и вызвал сюда Каверина! Скажи, Покровский требует!
ВОРОНИН
Покровский?
ПОКРОВСКИЙ
Покровский!
ВОРОНИН
(кивает)
Покровский. На хуй пошел.
Отворачивается, продолжает играть.
СЦЕНА 18
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
На мониторе с цифрой 0 – ВОРОНИН На хуй пошел. КРУПНЫЙ ПЛАН: Лицо ПОКРОВСКОГО. Стоп-кадр. ЛОГГЕР 1 впечатывает тег: 0/НАТ/16:41/ПОКР-ВОРН: КНФЛКТ1.
АНГЕЛИНА стоит за спиной ЛОГГЕРА 1, смотрит на кадр.
АНГЕЛИНА
Воронин – красавец!
Протягивает руку и нажимает клавишу ВВОД. ЛОГГЕРЫ аплодируют.
КРУПНЫЙ ПЛАН: лицо ПОКРОВСКОГО.
СЦЕНА 19
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН идет к стеклянной двери, ведущей в коридор. Ручки нет. Толкает. Дверь закрыта. Толкает еще раз. Закрыта. Начинает стучать. Ждет. Никто не приходит.
Поворачивается, оглядывает комнату. Подходит к шкафу с матовыми стеклянными дверцами, открывает. Там, аккуратно развешенная, висит его одежда: кто-то перевез вещи из его квартиры.
СЦЕНА 20
ДВОР. НАТУРА. ДЕНЬ
ДЕВОЧКИ-БЛИЗНЯШКИ молча качаются на качелях.
У пустой песочницы стоят НАЙМАН, ГНАТЮК, СТРОКОВ, КЛЯЙНБЕРГ.
КЛЯЙНБЕРГ
Он пошел к будке охраны на въезде узнать, когда поедем обратно. Я с ним поеду: пора.
НАЙМАН
Я с вами. Пока до города доберешься. В Москве вечерние пробки уже начались.
ГНАТЮК
В Москве вечерние пробки начинаются с утра.
Появляется ПОКРОВСКИЙ.
ПОКРОВСКИЙ
Нужно немедленно найти Каверина. Совсем охуели.
(НАЙМАНУ)
Простите, Марк Наумович.
НАЙМАН
Валентин, что стряслось?
ПОКРОВСКИЙ
Меня охранник на хуй послал.
ГНАТЮК
Почему?
СТРОКОВ
Валя, медленно, я не все понимаю.
ПОКРОВСКИЙ
Ты не все понимаешь? Я вообще ничего не понимаю! Подошел к будке охраны, попросил вызвать Каверина, объяснил, что мне пора ехать…
(смотрит на левое запястье, где у него обычно надеты часы, но часов там нет)
Блять! Опоздал, наверняка опоздал! Там банкиры по кредитам приедут, хотят у нас здание забрать – мы выплаты по двум объектам задержали. Если меня не будет на встрече – заберут. Мои без меня не отобьются.
ГНАТЮК
Подожди с кредитами! И охранник тебя просто так, без всякой причины, послал?
ПОКРОВСКИЙ
Представь себе! Меня уже много лет никто не посылал! А тут – кто?! И послал!
(качает головой)
Ну, Каверин… Распустил людей! Он у меня за это ответит!
НАЙМАН
Валентин, подождите. Он Каверина не позвал?
ПОКРОВСКИЙ
Не позвал. Сидит, в телефоне играет.
НАЙМАН
Пойдемте к будке, выясним, что происходит.
СЦЕНА 20 (продолжение)
Пустой двор. ДЕВОЧКИ-БЛИЗНЯШКИ молча качаются на качелях.
СЦЕНА 21
БУДКА ОХРАНЫ. НАТУРА. ДЕНЬ
НАЙМАН, ПОКРОВСКИЙ, КЛЯЙНБЕРГ, СТРОКОВ смотрят на пустую БУДКУ ОХРАНЫ. КЛЯЙНБЕРГ стучит по стеклу.
ГНАТЮК
Антон, там никого нет. И негде спрятаться.
СТРОКОВ
А въезд? Где мы приезжали?
Оглядываются: сплошная ровная матово-серая металлическая стена. Подходят к стене.
ПОКРОВСКИЙ ударяет по стене кулаком. Пинает ногой. КЛЯЙНБЕРГ идет вдоль стены.
ГНАТЮК
Мы где-то здесь въехали. Рядом с будкой. Вы будку помните?
КЛЯЙНБЕРГ
Помню. Но не вижу ворот. Хоть бы зазор какой-нибудь…
ПОКРОВСКИЙ продолжает колотить по стене руками и ногами.
НАЙМАН
Валентин, перестаньте. Это бессмысленно.
Подходит к стене, упирается в нее руками, пробует толкнуть.
НАЙМАН
Профнастил. Крепкая работа. Парусности совсем нет: раскачать нельзя. А ворота, должно быть, раздвижные: уходят в паз.
ГНАТЮК
Не вижу никого па́за.
(оглядывается)
А помещение, где мы сдали вещи? Было же здесь где-то.
Все оглядываются: перед ними стена длинного низкого серого здания чуть вдали. Идут к стене.
Металлическая дверь. Без ручки. И без панели, к которой можно приложить карточку, чтобы войти. ПОКРОВСКИЙ стучит в дверь. Сильнее и сильнее. Пинает дверь ногой.
ТЗ СТРОКОВА: пустая парковка.
СТРОКОВ
Машин нет.
ГНАТЮК
И людей нет.
НАЙМАН
Ерунда какая-то! Нужно найти Семена. Плохая организация.
ПОКРОВСКИЙ
Марк Наумович, вы меня извините, я больше в этом проекте участвовать не буду. Я сегодня из-за этой плохой организации потеряю высотное здание в центре Москвы.
НАЙМАН
Валя, подождите. Сейчас найдем Семена и доставим вас в город. Может, еще успеете.
ГНАТЮК
Не успеет.
НАЙМАН
Почему?
ГНАТЮК
Потому что не найдем.
СТРОКОВ смотрит в другую сторону.
СТРОКОВ
Еще стена.
Олигархи поворачиваются и замечают стеклянную стену. Идут к ней.
Стеклянная стена, тянущаяся вдоль территории ПАВИЛЬОНА, уходит вдаль. Стена, прозрачная со стороны коридора, оказывается зеркальной со стороны ТЕРРИТОРИИ. Олигархи смотрят на свои отражения. ПОКРОВСКИЙ начинает пинать стеклянную стену, КЛЯЙНБЕРГ стучит по ней кулаком. НАЙМАН оглядывается вокруг.
СЦЕНА 22
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН у раскрытого шкафа с одеждой. Закрывает дверцы шкафа. Его темное отражение в матовых дверцах.
СЦЕНА 23
КАБИНЕТ МОРИСА, ОФИС НЮ РЕАЛИТИ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
За окном идет снег: зима. В комнате МОРИС, КАВЕРИН и АЛАН. МОРИС курит.
МОРИС
Сеня, пойми: у нас репутация. Мы делаем реалити-шоу. А если тебе нужен телеспектакль из жизни олигархов, возьми кого-нибудь другого. Пойми: если народ узнает, что мы, НЮ РЕАЛИТИ, им впихнули театр вместо реалити-шоу, нам конец! С нами ни один канал не будет больше работать!
КАВЕРИН
Во-первых, не узнают. Во-вторых, будет.
АЛАН
Семен Михайлович, позвольте объяснить технику реалити-шоу. Я придумываю концепцию, формат, подбираем участников, подходящих по типажу, по характеру и, что важно, по бэкграунду. Мы об их бэкграунде должны знать все: кто, откуда, с кем, когда, что любят, чего не любят, кем хотят казаться и кто есть на самом деле. Затем я прописываю возможные сценарные ходы, динамику отношений, нужные реакции…
КАВЕРИН
Алан, друг дорогой, скажите, что нужно, я организую.
АЛАН
Нужен доступ. К участникам. Для гейм-шоу – викторины – он особо не нужен, достаточно биографических данных. А для реалити-шоу…
МОРИС
Алан, Семен не хочет реалити-шоу. Он хочет театр.
КАВЕРИН
Весь мир – театр. И люди в нем…
АЛАН
Мне нужно знать, что они любят, чего не любят, кого они любят, кого не любят, на что и как реагируют, какие у них в прошлом факты, которые пытаются спрятать…
КАВЕРИН
А это зачем?
АЛАН
Потому что продюсерам на площадке нужно с чем-то работать: они же должны их провоцировать на реакции. Иначе будет неинтересно.
КАВЕРИН
Будет интересно! Вы же талантливый человек: напишите интересный текст, они его выучат, и будет интересно. А за массовку я отвечаю.
АЛАН
Я пишу не тексты, а жизни. Тексты возникают сами – спонтанно, на площадке. Тогда интересно. Тогда реальность.
КАВЕРИН
Вы хотите реальность?
АЛАН
Я хочу интересный проект. А вы мне предлагаете написать пьесу. С актерами, заучивающими текст.
КАВЕРИН
Наши участники хотят ограничить риски. Поэтому они приняли решение чуть подкорректировать ваше видение. Сделать его более управляемым. Они же олигархи. Они привыкли корректировать реальность, как им удобно.
МОРИС
Совсем схуели. Они думают, что они – персонажи Пелевина.
КАВЕРИН
Морис, друг дорогой, ты так и не понял: это Пелевин – их персонаж.
Пауза.
КАВЕРИН
(АЛАНУ, с улыбкой)
Ладно, постараемся как можно ближе к реальности. Постараемся сделать реальное реалити-шоу.
СЦЕНА 24
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Отражение АЛАНА в матовых дверцах шкафа.
СЦЕНА 25
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
Начинает темнеть – поползли тени. Олигархи стоят у стеклянной стены.
ПОКРОВСКИЙ
(НАЙМАНУ)
Ну, да… Я еще по дороге хотел рассказать, но заснул. Мне позвонил Каверин и попросил никому не говорить о поездке в Павильон, чтобы информация не вышла наружу: никто не должен знать, что это не по-настоящему.
КЛЯЙНБЕРГ
Мне тоже. Сказал: пришлем за вами свой транспорт, пожалуйста, никому не говорите, что едете в Павильон на съемки. Канал пока не начал рекламу, информация не должна просочиться.
ГНАТЮК
Охрану попросил не брать: предоставим свою.
НАЙМАН
Мне самому позвонил Семен и сказал, что за мной заедут. Тоже попросил никому ничего не говорить.
СТРОКОВ
Каверин…
(подыскивает русское слово)
…примешан.
ГНАТЮК
Замешан. Явно замешан.
НАЙМАН
Или его тоже подставили и где-то держат.
ПОКРОВСКИЙ
Они что? Не понимают, кто мы такие? Что мы с ними сделаем за эти дела? Они у меня, блять…
Не находит слов. Начинает пинать стеклянную стену. ГНАТЮК качает головой: и что это даст?
СТРОКОВ
Идут. Сюда. Идут.
Олигархи оборачиваются. Из-за угла ближнего здания появляется патруль в черной форме: двое ПАТРУЛЬНЫХ и – чуть впереди – начальник.
НАЙМАН
Слава богу! Сейчас найдут Семена и поедем домой.
Патруль подходит. Начальник – ВОРОНИН.
ВОРОНИН
Вечер добрый. Что за шум? Почему не по домам – ужин скоро.
ПОКРОВСКИЙ
(узнает ВОРОНИНА)
Ты? Это он меня послал! Я тебя, сука, с работы выгоню! В землю забью!
ВОРОНИН
Спокойнее, спокойнее… Нервы, нервы…
ПОКРОВСКИЙ
Ты, мудак, совсем, что ли, не понимаешь, кто мы такие?
КЛЯЙНБЕРГ
Подожди, Валя.
(ВОРОНИНУ)
Представьтесь, пожалуйста.
ВОРОНИН
Охотно. Я начальник патруля Павильона капитан Воронин.
НАЙМАН
(пытается разрядить обстановку)
Вы знаете, где Каверин? Что происходит? Нам пора возвращаться в город. Семен Михайлович обещал предоставить транспорт.
ВОРОНИН
Вам пора возвращаться по домам.
(показывает на трехэтажку)
Семьи ждут. Ужин скоро.
КЛЯЙНБЕРГ
Что за мудацкие шутки?! Вы хоть понимаете, с кем имеете дело?! Вы вообще в своем уме?!
ВОРОНИН
Я в своем. И вам советую войти в ум.
ПОКРОВСКИЙ
(делает шаг к ВОРОНИНУ)
Значит так, Воронин…
ВОРОНИН
Капитан Воронин. Граждане, прекращаем дебаты, и по домам: семьи ждут.
СТРОКОВ
Какие семьи?!
ГНАТЮК
Капитан Воронин? Знакомое что-то. Капитан Воронин…
ВОРОНИН
(улыбается)
Конечно. Песня про меня есть.
Из непонятно где спрятанных репродукторов над территорией ПАВИЛЬОНА начинает играть песня группы АКВАРИУМ “Капитан Воронин”.
СЦЕНА 26
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
На мониторе с цифрой 13 олигархи слушают песню. Стоп-кадр. ЛОГГЕР 4 – молодой азиат с дредами впечатывает тег: 13/НАТУРА/17:47/ВОРН-УЧСТНК/ КНТКТ.
СЦЕНА 27
ТЕРРИТОРИЯ. СТЕКЛЯННАЯ СТЕНА. НАТУРА. НОЧЬ
Стемнело – как-то совсем неожиданно. В наступившей темноте голос Гребенщикова – с неба:
Капитан Воронин жевал травинку
и задумчиво смотрел вокруг.
ВОРОНИН улыбается, тычет себя пальцем в грудь.
СЦЕНА 28
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Стол. На столе маленький лэптоп. АЛАН, стоя, открывает лэптоп. Загорается экран. На экране – первая страница его никогда не написанного романа МЕРЦАНИЕ. Но роман закончен: экран показывает, что в тексте не одна, а пятьсот шестьдесят семь страниц. АЛАН качает головой, словно пытается стряхнуть наваждение. Садится, начинает читать.
СЦЕНА 29
ТЕРРИТОРИЯ. СТЕКЛЯННАЯ СТЕНА. НАТУРА. НОЧЬ
Звуки песни, голос Гребенщикова:
Лица олигархов.
ВОРОНИН
Это – суть. Теперь ясно?
ПОКРОВСКИЙ шагает вперед, хватает ВОРОНИНА за китель обеими руками.
ПОКРОВСКИЙ
Я тебе, сука, покажу суть!
ВОРОНИН
Жаль, песню не поняли, Валентин Викторович. Там же сказано: “Все верили ему, как отцу”. А вы не верите.
Одним движением вынимает из кобуры на поясе странный толстый пистолет и стреляет в упор ПОКРОВСКОМУ в живот. Тот с криком падает, корчится на земле.
ВОРОНИН
А теперь по домам. Семьи ждут.
СЦЕНА 30
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
На экране монитора 13 ПОКРОВСКИЙ с криком падает, корчится на земле. Стоп-кадр.
ЛОГГЕР 5 – консервативно одетая женщина лет пятидесяти с пучком волос, заколотым шпильками, в толстых квадратных очках ставит тег: 13/НАТУРА/НОЧЬ/18:23/ВОРН-ПОКР: КНФЛКТ2. Поправляет очки.
СЦЕНА 31
КВАРТИРА НАЙМАНА. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
НАЙМАН и НАДЯ стоят у окна на кухне. Дверь в гостиную закрыта.
НАЙМАН
Кто такой Воронин?
НАДЯ
Воронин наш? Начальник здешний. Патрульными командует.
НАЙМАН
Он самый большой начальник? Или выше еще кто-то есть?
НАДЯ
Выше Воронина?
НАЙМАН
Ну да. Начальство какое-нибудь. Администрация.
НАДЯ
Ой, я и не знаю даже… Мы Воронина видим, а другие – не знаю.
Пауза.
НАДЯ
А вам зачем?
НАЙМАН
Он в товарища нашего выстрелил. Нужно здесь навести порядок. Мы его и всех этих продюсеров накажем. Строго. Очень строго.
НАДЯ кивает.
Пауза.
НАЙМАН
Надежда, вы знаете, кто я такой? Кто мои товарищи?
НАДЯ
Марк Наумович. Фамилия нерусская, не запомнила.
НАЙМАН
Я – олигарх. Самый богатый человек в России. И мои друзья – олигархи. Мы все – миллиардеры. В долларах.
НАДЯ кивает.
Пауза.
НАЙМАН
Вы представляете, что мы можем? Мы всех этих Ворониных уничтожим. И всех, кто им помогал. Так что вам лучше сказать мне правду.
НАДЯ кивает. Молчит.
НАЙМАН
Ну? Правду!
НАДЯ
Я ж сказала уже: Воронин – начальник здешний. Заведует патрулем.
НАЙМАН
Надежда, не нужно больше играть: шоу закончилось. Все, что вам говорил Каверин, – забудьте.
НАДЯ
Каверин?
НАЙМАН
Каверин. Семен Михайлович.
НАДЯ
У нас таких нет. Воронин есть, мастера на заводе, продавщица в магазине – Наташка Николаева, Саши Николаева из деревообработки жена…
НАЙМАН
Значит, не хотите?
НАДЯ
Что?
НАЙМАН
Нам помочь. Вернуться домой.
НАДЯ
Так вы уже дома.
СЦЕНА 32
КВАРТИРА ПОКРОВСКОГО. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Гостиная. ПОКРОВСКИЙ лежит на диване с мокрым полотенцем на лбу. Открывает глаза. Оглядывается, пытаясь понять, где он. Садится. Входит ВЕРА – средних лет женщина со все еще красивым лицом и фигурой, похожей на грушу. Она одета в строгое темное вязаное платье ниже колен – не по летней погоде.
ВЕРА
Очнулся, Валюш? Ой, напугал! Пена изо рта, хрипел, когда ребята тебя принесли…
ПОКРОВСКИЙ смотрит на нее, пытаясь вспомнить, кто это.
ПОКРОВСКИЙ
Он меня… в живот…
ВЕРА
Ну да, тазером. Как в прошлый раз. Тебе в прошлый раз было мало? Мне тебя что, каждый раз так и отхаживать? Это ж Воронин: он и до́ смерти забить может.
ПОКРОВСКИЙ
В прошлый раз? Вы о чем? Какой прошлый раз?
ВЕРА
Забыл уже? Перед выходными – ты на него рыпнулся, а он тебя тазером. Еле потом отошел. У них же Х-26P. Полицейская модель. И до́ смерти может.
ПОКРОВСКИЙ
Я забыл… вас как зовут?
ВЕРА
Совсем мозги поотшибало? Женино имя забыл?
ПОКРОВСКИЙ
Вы о чем? Я вас только сегодня первый раз увидел.
ВЕРА
Ты зачем так… Столько лет вместе…
ПОКРОВСКИЙ
Столько лет?
ВЕРА
(показывает на закрытую дверь спальни рядом с большим полированным сервантом с посудой)
Тише ты, дочки спят. Наши с тобой, между прочим.
ПОКРОВСКИЙ
Какие дочки? У меня с моей женой дети. Мальчики.
ВЕРА
Я твоя жена и есть.
Показывает на сервант.
КРУПНЫЙ ПЛАН: на серванте – рядом с хрустальной трехъярусной горкой – свадебные фотографии молодого ПОКРОВСКОГО с ВЕРОЙ; его родители, ее родители. Рядом фотографии ПОКРОВСКОГО с двумя ДЕВОЧКАМИ-БЛИЗНЯШКАМИ и вся семья вместе. ПОКРОВСКИЙ встает, подходит к серванту, чтобы лучше рассмотреть фотографии.
ВЕРА
Ну, узнал своих? Пришел в себя?
Пауза.
Хватит бузить. У меня ужин уже когда готов. Только подогреть.
ПОКРОВСКИЙ
Их… не было здесь.
ВЕРА
Кого не было?
ПОКРОВСКИЙ
Фотографий этих днем не было.
ВЕРА
Всегда здесь стояли.
Идет мимо него на кухню. ПОКРОВСКИЙ хватает ее за руку.
ПОКРОВСКИЙ
Так ты… с ними заодно? Вы тут все заодно?
ВЕРА
С кем? Ты о чем?
ПОКРОВСКИЙ
Убью, блять! Убью!
Бьет Веру ладонью по лицу. Еще раз. Та привычно защищается руками, прячет лицо. ПОКРОВСКИЙ ее отталкивает. ВЕРА молча выходит из комнаты.
КРУПНЫЙ ПЛАН: Фотографии ПОКРОВСКОГО с ВЕРОЙ и детьми. В дверном проеме появляется ВЕРА: у нее пластырем заклеена губа.
ВЕРА
Я накрыла там, на столе все. Иди, а то остынет.
СЦЕНА 33
ОФИСНЫЙ ТУАЛЕТ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Просторный туалет с унитазом и раковиной. В нем стоят, почти касаясь друг друга, ЛОГГЕР 4 и ЛОГГЕР 5. ЛОГГЕР 5 поправляет очки.
ЛОГГЕР 4
Расскажи.
ЛОГГЕР 5
Вчера вечером. После работы.
ЛОГГЕР 4
(трогает себя в паху, гладит)
Расскажи.
ЛОГГЕР 5
Зашла к другу – договорились заранее. Он позвал еще троих.
ЛОГГЕР 4
(расстегивает ширинку, достает член)
Расскажи, как было. Как сосала.
ЛОГГЕР 5
(поправляет очки: они все время съезжают)
Ну, посидели сначала, вина попили. Затем Роман – хозяин – подушку на пол положил, поставил меня на колени…
ЛОГГЕР 4 мастурбирует.
ЛОГГЕР 5
Мужчины встали в круг, как обычно, я их расстегнула…
ЛОГГЕР 4
Сосала, сосала у них у всех, да?
ЛОГГЕР 5
(низким грудным голосом)
Да. У всех сосала. Сначала языком вокруг головки…
ЛОГГЕР 4
Сука… Сука…
ЛОГГЕР 5
(поправляет очки)
Потом член до конца в рот у каждого…
ЛОГГЕР 4
Сука, блять…
(кончает в свою подставленную ладонь)
Сука…
Идет к раковине мыть руки.
Пауза.
ЛОГГЕР 5
Айдар, ты до скольких сегодня? Ангелина тебя опять в ночь поставила?
ЛОГГЕР 4
(застегивается)
Сегодня Боря выходит. Я до десяти.
ЛОГГЕР 5
Не зайдешь к нам – посудомойку посмотреть? Опять воду не спускает после мытья. Приходится вручную прополаскивать. Захар ковырялся, ковырялся, а толку никакого. А ты в тот раз взял и починил.
ЛОГГЕР 4
Валентина Николаевна, я еще в марте говорил: у вас на этой машине забивается помпа. Я же показал Захару, как ее нужно чистить.
ЛОГГЕР 5
Показал. А толку. Он у меня безрукий.
ЛОГГЕР 4
Я же говорил: фильтр нужно было менять.
ЛОГГЕР 5
Ой, нужно было, Айдарчик. Все времени нет и нет. Дети, муж, работа. Крутишься, крутишься…
ЛОГГЕР 4
(оборачивается)
Заскочу, конечно. Возвращаемся?
ЛОГГЕР 5
Иди. Ты первый.
ЛОГГЕР 4
Да ладно, что они – не знают, что ли.
ЛОГГЕР 5
(поправляет очки)
При чем тут они? Мне в туалет нужно.
СЦЕНА 34
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Темнота. Светящийся экран монитора лэптопа на столе. Текст на экране: “Широков лежал у разрушенного снарядом моста, и бледная луна спустилась ниже, пытаясь его оживить. До рассвета оставалось совсем недолго”. Это конец романа.
Перечитывает. Отодвигает офисное кресло на колесиках. Встает.
АЛАН
Мог бы и лучше написать. Сам.
Пауза.
АЛАН
Но не написал. Сам.
Неожиданно щелкает замок двери: она чуть отходит.
АЛАН подходит к двери, приоткрывает и осторожно выглядывает в коридор.
ТЗ АЛАНА: пустой, стеклянный, хорошо освещенный коридор.
СЦЕНА 35
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Один за другим гаснут мониторы, и тут же на них появляется ИНФРАКРАСНОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ – КАМЕРЫ НОЧНОГО СЛЕЖЕНИЯ. В АППАРАТНОЙ пять новых ЛОГГЕРОВ: ночная смена. АНГЕЛИНА на своем месте; она в изумрудном коротком платье, на голове шелковая золотистая косынка, завязанная на манер чалмы. У нее ярко-изумрудные глаза – в тон платью. Перед ней бутылка с водой без этикетки.
ЛОГГЕР 6
(очень-очень красивая блондинка в инвалидном кресле)
Этот ЭОП для ночного видения – пиздец! Лучший преобразователь третьего поколения. Практически нет условий, при которых он не видит.
ЛОГГЕР 7
(подросток с пирсингом на лице и татуированным в радугу выбритым черепом)
Еще бы! У него максимум спектральной чувствительности в районе 800 нм. Увидим все.
ЛОГГЕР 8
(красивый восточный мужчина)
Главное, что разрешение камеры, с которой этот ЭОП состыкован, значительно выше разрешения самого ЭОП, поэтому камера не влияет на результат. А то бы изображение плыло, как раньше было.
ЛОГГЕР 6
Раньше было хуево. Весьма.
ЛОГГЕР 9
(пожилой африканец в строгом темном костюме, белой рубашке и темно-синем галстуке)
Сама ты хуевая. Весьма.
ЛОГГЕР 6 смеется.
ЛОГГЕР 7
Алиса, ты чего Борю обижаешь? Дала бы ему уже, и дело с концом.
ЛОГГЕР 6
Сам ему давай.
ЛОГГЕР 7
Я уже.
ЛОГГЕР 6
И я уже. А Боря все равно недоволен.
ЛОГГЕРЫ смеются.
АНГЕЛИНА
Мальчики-девочки, разговоры. Работаем, работаем.
СЦЕНА 36
КВАРТИРА ГНАТЮКА. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
ГНАТЮК стоит у окна. ТЗ ГНАТЮКА: пустой двор. Оборачивается. На расстеленной кровати сидит ПОЛИНА: она в домашнем шелковом халате, смотрит на него.
ПОЛИНА
Коль, я не понимаю, чего ты хочешь. Всегда тут жили.
ГНАТЮК
С каких пор мы на “ты”? Что-то не припомню.
ПОЛИНА
А ты вообще ничего не помнишь. Всю жизнь нашу позабыл.
ГНАТЮК
Какую жизнь? Я вас сегодня первый раз увидел.
ПОЛИНА вздыхает, качает головой.
ПОЛИНА
Мы спать будем? Завтра утром на завод обоим.
ГНАТЮК
Перестаньте, пожалуйста. Я понимаю – шоу, камеры. Но достаточно уже: все зашло очень далеко. Слишком. И если вы не хотите, чтобы мы вас потом привлекли вместе со всеми вашими Кавериными…
ПОЛИНА
Я тебе который раз повторяю: никакого этого Каверина я не знаю.
ГНАТЮК
А кого знаете? Кто здесь начальник? Как вы с ними общаетесь? Телефонов у вас нет, компьютеров тоже, об интернете вы вообще не слыхали…
ПОЛИНА
Я всех в доме знаю: Надя из четвертой, Нина Строкова с нашего этажа с первой квартиры…
ГНАТЮК
Строкова? Почему она Строкова?
ПОЛИНА
По мужу. Максима же Строков фамилия.
ГНАТЮК качает головой: он потерян.
ПОЛИНА
Потом Тонька с Антоном, мы с тобой в третьей, а на втором этаже кроме Найманов еще Покровские в шестой, пятая пустая пока, а на третьем…
(испуганно закрывает рот рукой)
Ой…
ГНАТЮК
Почему – ой? Что такое с третьим этажом?
ПОЛИНА молчит. Она напугана.
Пауза.
ГНАТЮК подходит, садится рядом. Берет ее руку в свои, гладит. Наклоняется.
ГНАТЮК
(смотрит ей в глаза, шепчет)
Поля, вы мне можете все сказать: они так тихо не услышат.
ПОЛИНА
(тоже шепчет)
Услышат. И тихо, и громко.
СЦЕНА 37
ТЕРРИТОРИЯ. БУДКА ОХРАННИКА. НАТУРА. НОЧЬ
КЛЯЙНБЕРГ и СТРОКОВ стоят рядом с БУДКОЙ, в которой горит свет: там никого нет.
КЛЯЙНБЕРГ
Это место – наш лучший шанс кого-то встретить. Вступить в контакт.
СТРОКОВ молчит. Оглядывается. Смотрит на стеклянную стену.
КЛЯЙНБЕРГ
Они же должны въезжать и выезжать, правильно? Мы знаем, что ворота здесь, потому что мы через них въехали. Значит, нужно ждать, пока кто-нибудь появится. Логично?
СТРОКОВ молчит.
КЛЯЙНБЕРГ
Конечно, могут быть и другие ворота. Тогда мы зря стоим…
СТРОКОВ
(не поворачиваясь)
Нужно сломать стену.
КЛЯЙНБЕРГ смотрит на высокую металлическую стену; качает головой.
КЛЯЙНБЕРГ
Не сломаем: металл. У нас нет таких инструментов.
СТРОКОВ
Нужно сломать…
(подыскивает русское слово, не находит, по-английски)
The other wall, the glass one.
Показывает на стеклянную стену. КЛЯЙНБЕРГ поворачивается. ТЗ КЛЯЙНБЕРГА: бесконечная, уходящая вдаль, стеклянная стена.
КЛЯЙНБЕРГ
Максим, это закаленное стекло – толщина больше десяти миллиметров. У него ударная прочность свыше тридцати МПа. Мы его кувалдой не разобьем.
СТРОКОВ
Не надо кувалдой. Термошок.
(поворачивается к КЛЯЙНБЕРГУ)
Термошок.
КЛЯЙНБЕРГ смотрит на СТРОКОВА, затем на стеклянную стену. Снова на СТРОКОВА.
КЛЯЙНБЕРГ
Термошок? Нагрев, охлаждение? Чтобы треснула?
СТРОКОВ кивает. Оба смотрят на темную стеклянную стену. Она чуть поблескивает, отражая свет фонаря у БУДКИ ОХРАНЫ.
СЦЕНА 38
КОРИДОР. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
АЛАН стоит в коридоре у стеклянной стены. ТЗ АЛАНА: КЛЯЙНБЕРГ и СТРОКОВ, смотрящие на стену с другой стороны. Чуть сбоку в противоположной стене открытая дверь его комнаты.
АЛАН ударяет в стену кулаком: глухой, еле слышный звук.
АЛАН
Я здесь! Максим! Антон! Я здесь! Здесь! Здесь! Здесь!
СЦЕНА 39
ТЕРРИТОРИЯ. БУДКА ОХРАННИКА. НАТУРА. НОЧЬ
КЛЯЙНБЕРГ и СТРОКОВ смотрят на стену. Тишина. Только зудит фонарь над их головами.
КЛЯЙНБЕРГ
Термошок. Может сработать. Если нам позволят. Ты же видел, как Воронин этот Валю… тазером в живот. Скотина.
СТРОКОВ кивает: он видел.
СЦЕНА 40
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
Освещенный фонарями двор. В беседке сидят КЛЯЙНБЕРГ, ГНАТЮК, ПОКРОВСКИЙ. В центре беседки стоит НАЙМАН. СТРОКОВ рядом со входом, смотрит на небо.
НАЙМАН
Понятно, что долго это не продлится: нас начнут искать, обнаружат объект, и вся эта галиматья закончится. Меня не это волнует: меня волнует, кто и зачем. Я не вижу смысла.
ПОКРОВСКИЙ
На рейдерский захват не похоже. Слишком много усилий и никакой юридической отдачи.
КЛЯЙНБЕРГ
Рейдерство отпадает. Твой бизнес прикрыт силовиками, на Марка Наумовича никто, кроме власти, в России наехать не посмеет, у Максима и бизнеса по существу нет – идеи для стартапов, а на меня наехать можно, но Валя прав: слишком много усилий. Все делается проще и дешевле.
НАЙМАН
Мы не больше, чем в полутора, ну двух часах езды от Москвы. Наши службы безопасности прочешут все вокруг, установят последние контакты, а у меня это звонок Каверина, затем возьмут этих продюсеров и…
СТРОКОВ
Мы не… за Москвой. Мы далеко.
Пауза.
НАЙМАН
Максим, я не понимаю: почему мы не под Москвой?
СТРОКОВ
(показывает на небо)
Где Полярная звезда?
Все смотрят на небо. КЛЯЙНБЕРГ выходит из беседки.
КЛЯЙНБЕРГ
И правда: нет Полярной звезды. Звезды… вообще… не те.
Все выходят из беседки, смотрят на небо.
ПОКРОВСКИЙ
А каких звезд нет?
КЛЯЙНБЕРГ
Большой Медведицы, Ориона, Кассиопеи… Ни одной знакомой звезды.
ГНАТЮК
Небо ясное. Должны быть видны наши звезды. У меня в Барвихе и то видно.
ПОКРОВСКИЙ
Мы даже не знаем, по какому шоссе нас везли: мы же все еще до Кольцевой заснули.
Пауза.
НАЙМАН
Где мы?
СЦЕНА 41
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
КРУПНЫЙ ПЛАН: НАЙМАН на мониторе с цифрой 10 – Где мы? Стоп-кадр.
ЛОГГЕР 6 – впечатывает: 10/НАТ/НОЧЬ/22:57/НАЙМ-… и останавливается.
ЛОГГЕР 6
Ангелина, как мне тег на 10-м маркировать?
АНГЕЛИНА нажимает клавиши клавиатуры, на мониторе перед ней возникает кадр: НАЙМАН Где мы?
АНГЕЛИНА
Интересно. В этот раз как-то быстро.
Пауза.
Пиши – Найман. ОСЗН.
ЛОГГЕР 6
ОСЗН?
АНГЕЛИНА
ОСЗН. Осознание.
СЦЕНА 42
КОРИДОР. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
АЛАН идет по коридору. Останавливается у стены, где была АППАРАТНАЯ: стена зеркальная со стороны коридора. АЛАН прижимается к стене лицом: ничего не видно.
СЦЕНА 43
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
ЛОГГЕР 8 замечает АЛАНА с другой стороны стены: для находящихся в АППАРАТНОЙ стена по-прежнему прозрачная.
ЛОГГЕР 8
Арзуманян пожаловал.
ЛОГГЕРЫ оборачиваются: смотрят на прижавшегося к стеклу АЛАНА.
ЛОГГЕР 6
(разворачивает инвалидное кресло к стене коридора)
А вот ему бы я дала.
ЛОГГЕР 7
Встань в очередь: будешь за мной.
ЛОГГЕР 8 делает большие глаза и кивает на АНГЕЛИНУ, смотрящую на АЛАНА.
ЛОГГЕР 6
Ой, блять, я и забыла…
ЛОГГЕР 7
Ангелина, прости, не подумал…
АНГЕЛИНА
Не важно. Работаем, не отвлекаемся.
ЛОГГЕР 10
(немолодая женщина-карлик с горбом)
Ангелина, у меня на одиннадцатом – неизвестно откуда взявшийся пассажир. Вернее, пассажирка. В списке УЧАСТНИКОВ нет, проверила.
АНГЕЛИНА переключает изображение на мониторе перед собой.
АНГЕЛИНА
Эта еще откуда? Сказали же вчера: всех, кроме УЧАСТНИКОВ, удалить с объекта до запуска.
Пауза. Никто не знает.
АНГЕЛИНА
Ну, мальчики-девочки, сейчас огребем. По полной.
(нажимает кнопку на интеркоме)
Гудки интеркома. Наконец щелчок.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
Что ты мне звонишь? Я сплю.
АНГЕЛИНА
Тогда проснись: у нас проблема. Нужно решить. Подойди.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
А утром ее можно решить?
АНГЕЛИНА
Утром нельзя. Нужно сейчас.
Нажимает кнопку отбоя. Смотрит на экран монитора перед собой.
КРУПНЫЙ ПЛАН: На экране монитора 11, озираясь, по территории идет ДАША.
СЦЕНА 44
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
Олигархи смотрят на небо.
ГНАТЮК
Идет кто-то.
Все оглядываются.
КЛЯЙНБЕРГ
Это не патруль.
Из-за угла дальнего здания к ним идет ДАША. Ждут ее приближения. ДАША подходит.
ДАША
Добрый вечер.
Пауза.
НАЙМАН
Вы кто?
ДАША
Я сценограф.
ГНАТЮК
Сценограф?
ДАША
Сценограф. Но здесь в основном занимаюсь реквизитом. И немного доделываю объекты за бутафорами. Если они по палитре не вписались.
ГНАТЮК
По палитре?
ДАША
Ну да. Мы выкраски утвердили, а они не вписались. Бывает. Приходится иногда после них исправлять. Сейчас доделываю ОБЪЕКТ 2. И за мной никто не пришел. Ходила вокруг, звала, пошла к будке охраны на въезде, а там никого. Услышала ваши голоса, решила подойти.
ПОКРОВСКИЙ
Телефон есть?
ДАША
Нет, нельзя. Телефоны забирают при въезде. У меня сразу забрали – условие работы на проекте.
(смотрит на олигархов)
Вы кто? Что происходит?
НАЙМАН
Кто вас нанял? Каверин?
ДАША
Кто это?
СЦЕНА 45
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Монитор 10: ДАША говорит с олигархами во ДВОРЕ. У монитора спиной к камере стоят АНГЕЛИНА и МУЖЧИНА в красной рубашке.
МУЖЧИНА
Выпускать ее нельзя. Ангелина, ты отвечала за подготовку ОБЪЕКТА к запуску. И лажанулась. Но спросят с меня. А я спрошу с тебя.
АНГЕЛИНА молчит.
МУЖЧИНА
Значит, принимаем решение…
СЦЕНА 46
КВАРТИРА ДАШИ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Гостиная. За окном идет снег: еще зима. В углу пустая клетка. У стены большой деревянный пустой квадрат, на котором ДАША еще не сделала коллаж ЛЮБОВЬ.
ДАША стоит у огромного листа ватмана, прикрепленного к планшету. Лист пуст.
ДАША
Будет акварель.
Звонит телефон на подносе с красками. ДАША нажимает кнопку громкой связи, продолжает смотреть на ватман. Молчит.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
(тот же, что говорил с АНГЕЛИНОЙ в АППАРАТНОЙ)
Дашуль! Дашулькин!
ДАША молчит.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
Это ты?
ДАША
Это я.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
А это я. Какая встреча!
(смеется)
ДАША молчит. Открывает коробку с красками.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
Дашкин, родная, представляешь, сбежал от жены, от детей. И хочу тебя видеть.
ДАША
Ага.
Начинает размешивать краски.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
Вечером большой сбор. Приезжай ко мне, будет куча народа. Многих ты знаешь, многих узнаешь. Кстати, поговорим о грандиозном проекте – загород, но дальний, придется там пожить пару месяцев. Работа в основном по реквизиту. Платят ну ОЧЕНЬ хорошо.
ДАША
Я – сценограф, а не художник по реквизиту. А кто подрядчик?
МУЖСКОЙ ГОЛОС
Все уже имеются – строители, бутафоры. Там натура и реальные объекты, мало достройки. Вся палитра простая, выкраски с бутафорами проговорены, но нужно населить пространство, поэтому ищем хорошего художника по реквизиту. Ты же работала по реквизиту?
ДАША
Работала. Но сейчас хочу делать сценографию.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
Дашунь, врать не буду: там сценографии как таковой мало. Объекты – реальные здания, кое-где, конечно, достроим, вся съемка в реальном времени.
ДАША
Период? Или современность?
МУЖСКОЙ ГОЛОС
(смеется)
Современность, современность. Это вообще… реалити-шоу. Но платят как за кино.
ДАША молчит: сосредоточенно смотрит на пустой лист ватмана. Поднимает руку с кисточкой. Останавливается.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
Дашуль, жду вечером. Обо всем поговорим. Люди придут.
ДАША
Мы у тебя дома еще не встречались.
МУЖСКОЙ ГОЛОС
Пришла пора. Оскверним супружеское ложе.
СЦЕНА 47
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
МУЖЧИНА
(не поворачиваясь)
…принимаем решение. Выпускать ее нельзя. Задействуем как УЧАСТНИЦУ.
АНГЕЛИНА смотрит на него.
МУЖЧИНА
По-другому нельзя.
АНГЕЛИНА
Можно.
Пауза.
МУЖЧИНА
Нельзя. Если увидим, что ее появление осложняет задачу, если начнется сбой по реакциям УЧАСТНИКОВ, тогда…
(замолкает)
…тогда еще раз обсудим. Но только тогда. Пока нужно ее разместить в ПАВИЛЬОНЕ. У нас же пятая на ОБЪЕКТЕ 1 пустует? Скажи Воронину, чтобы все там устроили: личные вещи пусть перенесут из ее КВАРТАЛА. Будет работать, как работала – художницей.
Выходит через дверь в нестеклянной стене. АНГЕЛИНА выходит за ним.
СЦЕНА 48
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
ДАША
Каверин? Нет, не Каверин. Я такого не знаю. А в чем дело?
КЛЯЙНБЕРГ
Действительно, в чем дело? Это мы и хотим понять.
ДАША
(смотрит на НАЙМАНА)
Вы… Найман? Марк Найман? Метабанк?
НАЙМАН кивает. ДАША внимательно оглядывает олигархов, ища знакомые лица, задерживается на ГНАТЮКЕ. Морщится, припоминает.
ДАША
Я вас видела. В разном глянце. Вы… не помню фамилию, но тоже какой-то олигарх. Светский лев.
ГНАТЮК
Навроде того.
ДАША качает головой, словно стряхивает наваждение.
ДАША
Зачем вы здесь?
СТРОКОВ
Да, зачем?
ПОКРОВСКИЙ
Вас как зовут?
ДАША
Даша.
ПОКРОВСКИЙ
Даша, здесь происходит что-то очень плохое: нас сюда заманили и не выпускают. Вы можете себе представить, чтобы нас – нас – не выпускали?! Эти люди опасны.
ДАША
Вас сюда заманили? Зачем?
НАЙМАН
Как вы ездите на работу? Вас привозят из Москвы каждый день?
ДАША
Нет, что вы! До Москвы далеко. Я здесь живу – уже почти месяц, на время проекта. Оформляла школу и магазин, а теперь ОБЪЕКТ 2.
КЛЯЙНБЕРГ
Где вы живете? В нашем доме?
(показывает на трехэтажное здание)
ДАША
Нет, конечно. Здесь живут только УЧАСТНИКИ. Я живу в КВАРТАЛЕ 6. Где живут работники, обслуживающие территорию ПАВИЛЬОНА.
ПОКРОВСКИЙ
Как туда попасть?
ДАША
Я же говорю: из ПАВИЛЬОНА есть проход в стене, через который всех водят на работу и обратно. Ну я и пошла искать кого-нибудь, кто меня отведет обратно.
ПОКРОВСКИЙ
Это где будка охраны?
ДАША
Да.
СТРОКОВ
Мы там уже были.
СЦЕНА 49
КОМНАТА ОТДЫХА. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Большая светлая комната: диваны, кресла, кофейная машина. На стене – круглая доска с кругами, в которой торчат дартс. Плейстейшн с двумя пультами, подсоединенная к огромному монитору на стене. В комнате стоят АНГЕЛИНА и – спиной к камере – МУЖЧИНА в красной рубашке.
МУЖЧИНА
Ты чего боишься: что твой АЛАН ее здесь опять встретит? Не встретит.
АНГЕЛИНА
Я не ревнива.
Пауза.
МУЖЧИНА
Все еще его любишь?
АНГЕЛИНА
Конечно.
МУЖЧИНА
Конечно… А спала со мною все годы, пока была за ним замужем.
АНГЕЛИНА
Я спала не только с тобой, были и другие. При чем тут любовь?
МУЖЧИНА
Любовь ни при чем.
Пауза.
АНГЕЛИНА
Значит, с Морисом по-другому можно, а с Дашей нельзя.
МУЖЧИНА
Нельзя.
Смотрят друг другу в глаза. Война взглядов.
МУЖЧИНА
Пока нельзя.
СЦЕНА 50
БЕСЕДКА. НАТУРА. НОЧЬ
Рядом с беседкой стоят олигархи и ДАША.
КЛЯЙНБЕРГ
У будки охраны мы были: там сплошная стена.
ПОКРОВСКИЙ
Не понимаю, как может быть стена без входа и выхода… Мы же въехали через что-то? И не может на всей территории быть только один въезд.
КЛЯЙНБЕРГ
Валя, тебе же песню об этом пели: “Никто не знал, где здесь выход, и мы сами не знали, где вход”.
(смеется)
ПОКРОВСКИЙ
Иди ты со своими шутками…
КЛЯЙНБЕРГ
Плакать надоело. Не помогает. Не забывай: мы, евреи, так долго плакали, что слез не осталось.
Пауза.
НАЙМАН
Валентин прав. Как может не быть другого входа-выхода? Должен быть хотя бы еще один.
ДАША
Один есть.
Пауза. Все смотрят на ДАШУ.
ДАША
Но я его заделала. Замаскировала.
СЦЕНА 51
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Монитор 10 – ДАША Но я его заделала. Замаскировала. Стоп-кадр.
АНГЕЛИНА
Что она знает про другие КВАРТАЛЫ? Кто из вас с ней больше всего общался? Кто-то из вас с ней спал?
ЛОГГЕРЫ молчат.
АНГЕЛИНА
Из другой смены? Вспоминайте!
ЛОГГЕР 7
Ее Каринка хотела трахнуть.
АНГЕЛИНА
И?
ЛОГГЕР 7
Не знаю. Может, и трахнула. А может, получила отказ.
АНГЕЛИНА
Нельзя же! Сколько раз предупреждали: только между собой. А из КВАРТАЛА 6 – нельзя!
ЛОГГЕР 7
Так, может, и не было ничего. Я же говорю: хотела.
Пауза.
ЛОГГЕР 8
Один раз было. Давно.
АНГЕЛИНА
С Кариной?
ЛОГГЕР 8
Не с Кариной.
Все на него смотрят. ЛОГГЕР 6 делает большие глаза.
ЛОГГЕР 7
Тенгиз, ну ты сука! Я тебе сколько раз предлагал… И мы с тобой – из одного КВАРТАЛА.
АНГЕЛИНА
Что ты ей рассказал?
ЛОГГЕР 8
Ничего. Она ничего не спрашивала. Ушла сразу, посреди ночи.
АНГЕЛИНА
У тебя? Вы были у тебя? Ты привел ее в КВАРТАЛ 3?
Пауза.
АНГЕЛИНА
Только один раз?
ЛОГГЕР 8
Только один. Я ей не понравился.
ЛОГГЕР 6
А она тебе?
(смеется)
Лучше меня или хуже?
АНГЕЛИНА
Довольно!
(ЛОГГЕРУ 10)
Ульяна, взгляни, когда у нее была последняя Процедура?
ЛОГГЕР 10
(быстро печатает на клавиатуре, смотрит на бегающие колонки цифр на мониторе, находит нужную строчку)
Год назад. Почти год назад.
АНГЕЛИНА
Значит, следующая…
ЛОГГЕР 10
Через три дня. Как раз будет год.
АНГЕЛИНА
Поняли задачу? Мы за три дня должны удалить ее с Территории.
(ЛОГГЕРУ 8)
Ладно. Дело давнее, может, и обойдется. Я рапортовать не буду.
ЛОГГЕР 8
Спасибо. За мной должок.
Пауза.
АНГЕЛИНА
Мальчики-девочки, пожалуйста: забудьте про КВАРТАЛ 6. Eбите друг друга.
СЦЕНА 52
БЕСЕДКА. НАТУРА. НОЧЬ
ДАША
Я нашла эту дверь случайно – на ОБЪЕКТЕ 2. Даже не знаю, куда она ведет. Может, и никуда. Я не знала, что с ней делать, потому что на макете никакой двери нет.
НАЙМАН
И что дальше?
ДАША
Раз на макете нет, значит, нет. Решила застроить. Замаскировать. И замаскировала. Мне кажется, они про нее забыли, а это еще один выход.
Пауза.
ДАША
Только не знаю, куда он выходит.
ПОКРОВСКИЙ
Покажите дверь. Пойдемте, прямо сейчас.
НАЙМАН
Нет.
Все смотрят на НАЙМАНА.
НАЙМАН
Сейчас идти опасно: сразу откроемся. Помните Воронина? Шуток не будет. Лучше разойдемся по домам, а завтра днем обследуем территорию и зайдем к Даше на ОБЪЕКТ 2. Вроде как забрели случайно.
ПОКРОВСКИЙ
Марк Наумович, нам ждать нельзя: неизвестно, что завтра будет. Что они еще придумают.
НАЙМАН
Валентин, завтра мы будем готовы. Это сегодня мы были не готовы: у нас не было плана. А теперь он есть.
ГНАТЮК
И какой это план?
НАЙМАН
Я же сказал: завтра с утра начнем знакомиться с территорией и зайдем на ОБЪЕКТ 2. Возможно, что-то вытрясем из местных жителей. Нам нужна информация. Действовать вслепую больше нельзя.
Пауза.
ДАША
А я? Куда мне?
НАЙМАН
Пойдемте, не ночевать же вам на улице.
Идет к подъезду. ДАША идет с ним. После паузы за ними двигаются остальные.
На двери подъезда клейкой лентой прикреплен конверт, на котором крупно напечатано: НАЙДЕНОВА.
ДАША
Это я. Значит, они уже знали, что я остаюсь в Павильоне.
Открывает. Достает ключ с биркой 5.
НАЙМАН
Соседи.
СЦЕНА 53
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
АЛАН сидит за столом. Свет выключается. Он смотрит на светящийся монитор лэптопа: тот мигает и тоже выключается.
СЦЕНА 54
КВАРТИРА НАЙМАНА. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
НАДЯ смотрит, как НАЙМАН, одетый, устраивается спать на застеленной тахте в гостиной. Качает головой.
НАДЯ
Белье возьмите, я Ромкино к себе перенесу, а вам чистое постелю.
НАЙМАН
Не стоит из-за одной ночи. Меня уже завтра здесь не будет.
Гаснет свет – и в гостиной, и в коридоре. Темнота.
ГОЛОС НАДИ (ЗК)
А где же вы будете?
СЦЕНА 55
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
Общий план трехэтажки: освещены окна только в одном подъезде – номер 2. Они гаснут одно за другим.
СЦЕНА 56
ДВОР. НАТУРА. ДЕНЬ
Тот же план, что и в предыдущей сцене. Раннее утро, предрассветная полутьма. Гудок. Одно за другим загораются окна.
СЦЕНА 57
КВАРТИРА ГНАТЮКА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Гудок. ГНАТЮК просыпается на раздвижном кресле-кровати. Оглядывается, вспоминая, где он. Встает, идет в ванную.
Ванная. ГНАТЮК смотрит на себя в зеркало. Затем его взгляд останавливается на черной электрической зубной щетке “Филипс”. Берет щетку с зарядного устройства, внимательно рассматривает. Открывает шкафчик с зеркалом: на полочке стоит бритва “Уикинсон Сорд”. ГНАТЮК берет бритву, рассматривает. Выходит из ванной с бритвой и зубной щеткой в руках.
Кухня, на плите урчит завтрак. ПОЛЯ хлопочет, ставит на стол две тарелки. Входит ГНАТЮК.
ПОЛЯ
Ой, слава богу, проснулся: готово уже все, выходить через двадцать минут.
ГНАТЮК
Это моя зубная щетка. И моя бритва.
ПОЛЯ
Ну да.
ГНАТЮК
Откуда у вас мои вещи?
ПОЛЯ
Коль, ты опять начал? Это не у меня твои вещи: это у нас. Квартира-то наша с тобой, общая.
Пауза.
ПОЛЯ
Садись, поешь, а то идти пора. Антонов опоздание запишет.
ГНАТЮК
Какой Антонов?
ПОЛЯ
Мастер твой, Антонов.
(показывает на раскрытую дверь кухни)
Я там комбинезон постиранный положила, переоденься.
ТЗ ГНАТЮКА: на стуле у стола в гостиной висит синий рабочий комбинезон.
ПОЛЯ
На вот, чтоб проснулся.
Наливает из чайника кипяток в большую кружку с надписью ХОЗЯИН. Размешивает.
ГНАТЮК
Что это?
ПОЛЯ
Кофе, любимый твой. Нескафе Карамель.
Пауза. ГНАТЮК смотрит на кофе в кружке, затем на ПОЛЮ.
ПОЛЯ
Пей, хороший: там и кофе, и молочко, и карамелька.
Показывает на пластиковый пакет “НЕСКАФЕ КАРАМЕЛЬ” с надписью на упаковке “3 в 1”.
СЦЕНА 58
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Утро. Гудок. АЛАН открывает глаза, пытается понять, где он. Вспоминает. Встает, садится на кровати, осматривается.
Позже: пустая кровать, звук льющейся воды в ванной за стеклянной дверью.
СЦЕНА 59
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ЛОГГЕР 2
(женщина лет тридцати, дорого одетая, ухоженная)
Ангелина, у меня Арзуманян на 9-м. Запускаем? У нас все по нему готово?
АНГЕЛИНА – в черной шелковой блузке и черной мини-юбке – стоит за спиной ЛОГГЕРА 2, смотрит на экран монитора: комната АЛАНА. У нее угольно-черные глаза – в тон одежде.
ЛОГГЕР 2
Запускаем?
АНГЕЛИНА кивает.
СЦЕНА 60
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН, одетый, стоит в своей комнате. Смотрит на стеклянную стену: соседняя комната по-прежнему пуста. Щелкает электромагнитный замок: дверь открыта.
СЦЕНА 61
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
НАЙМАН, КЛЯЙНБЕРГ, ГНАТЮК и ПОКРОВСКИЙ входят в маленькое одноэтажное здание. Дверь закрывается.
Над дверью доска с надписью МАГАЗИН. У букв “А” и “Н” стерлись поперечные палочки.
СЦЕНА 62
МАГАЗИН. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Узкое пространство у входа и высокое – от прилавка до потолка – заграждение из толстого пластика, за которым стоит продавщица в синем форменном халате: это НИКОЛАЕВА. За ее спиной полки с товаром. Внизу разделяющего пластика широкое прямоугольное отверстие, через которое можно получить товар. Олигархи оглядываются.
НАЙМАН
Здравствуйте.
НИКОЛАЕВА
Здрасьте, давно не виделись. А чего вы все не на работе? Во вторую, что ли?
ПОКРОВСКИЙ
Здравствуйте. Не подскажете, как нам найти администрацию?
НИКОЛАЕВА
Кого?
ПОКРОВСКИЙ
Администрацию. Начальство здешнее.
НИКОЛАЕВА
Валь, твое начальство тебя в цеху ждет. С тебя мужик мой за опоздание кредиты снимет, опять Верка будет орать. Смена-то уже когда началась.
Пауза.
КЛЯЙНБЕРГ
Вы откуда нас знаете?
НИКОЛАЕВА
Антон, ну тебе-то стыдно? Ладно, Валька бузотер, вчера опять с Ворониным стычку устроил, но ты-то?! Говорю ж вам, мужики: мастера за опоздание с вас кредиты спишут, и на что продукты покупать будете? Бабы вой поднимут. Сами знаете: кто не работает, тот не лопает. И чего? Зубы на полку положите? А детишки?
Пауза.
НАЙМАН
А за деньги… вы не продаете?
НИКОЛАЕВА
(смеется)
А у тебя деньги есть? Ты чего, Марк? Умный человек. Сам знаешь: в ПАВИЛЬОНЕ только по кредитам.
НАЙМАН
И давно так?
НИКОЛАЕВА
Всегда так было.
Пауза.
НИКОЛАЕВА
Ну ладно, брать вы ничего не будете, а мне закрывать нужно.
ГНАТЮК
Почему закрывать? Утро же.
НИКОЛАЕВА
Утро в шесть было, а сейчас уже восемь. Детям в школу пора.
СЦЕНА 63
КОРИДОР. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН идет по коридору между стеклянных стен. Пустые закрытые двери из матового стекла. Неожиданно на одной синими буквами загорается надпись КАФЕ. АЛАН толкает дверь. Она открывается.
СЦЕНА 64
ЗАВОД. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Олигархи проходят заводскую проходную, на которой никого нет. Входят, минуя территорию за стеклом проходной, в маленький цех: станки, на которых работают НАДЯ и ВЕРА. За станком побольше мужчина лет пятидесяти: это АНТОНОВ. На других станках работают незнакомые мужчины и женщины. Грохот штамповочных станков, скрежет токарных.
НАЙМАН
(оглядывается)
Интересно.
СТРОКОВ
Что интересно?
НАЙМАН
Обычно штамповка отдельно, а токарная обработка отдельно. А у них все вместе.
АНТОНОВ
(кричит)
Чего стоим?! Не в гостях! Почему опаздываем?!
НАЙМАН
(кричит)
Вы – Антонов?! Мастер Антонов?!
АНТОНОВ
С бодуна, что ли?! Не узнал?!
ПОКРОВСКИЙ
Ты почему так?!
НАЙМАН
Валентин, пожалуйста…
(АНТОНОВУ)
Можно с вами поговорить?!
АНТОНОВ
(выключает станок, подходит)
А чего мне с тобой разговаривать? Кредиты спишу, и весь разговор.
НАЙМАН
Мы здесь не работаем. Это ошибка.
АНТОНОВ
Чего, вас всех к Николаеву на дерево, что ли, поставили? А кто у меня будет детали вытачивать? Марк, ты же лучший токарь…
КЛЯЙНБЕРГ
Мы здесь никогда не работали. И не будем работать.
АНТОНОВ
Понятно. Бастуете. Дело ваше. Только знайте: не будете работать – хуй чего получите. Жрать будет не на что. А у вас семьи.
НАЙМАН
Мы хотели бы поговорить с директором завода. С кем-нибудь из администрации.
АНТОНОВ
У нас директора нет: мы на самоуправлении.
СТРОКОВ
(показывает на станки)
Вы что делаете? Какие… продукты?
АНТОНОВ
Продукты?
НАЙМАН
Какие детали? Кто вам говорит, что делать?
АНТОНОВ
Сами знаем.
КЛЯЙНБЕРГ
А мы не знаем. И хотим знать.
Пауза.
АНТОНОВ поворачивается, идет обратно к станку.
НАЙМАН
(кричит)
Мы хотим поговорить с главным! С самым главным!
АНТОНОВ
На хуй вам главный? Да еще самый?
Включает станок, возвращается к работе.
ПОКРОВСКИЙ
Теряем время. Они здесь все в сговоре. Нужно постараться убедить Воронина открыть нам ворота. И дать машину. Он же наверняка бывший мент: предложим много денег – согласится.
Пауза.
КЛЯЙНБЕРГ
Ты что же, простишь ему, как он тебя…
ПОКРОВСКИЙ
Антон, я никому, ничего и никогда не прощаю. Все в свое время. Сейчас мы должны отсюда выбраться. Это приоритет. И Воронин – наш билет отсюда.
Пауза.
НАЙМАН
Можно попробовать. Мы разделимся: я и Максим останемся, походим по территории, а вы втроем ищите Воронина и с ним поговорите. Сбор через час у беседки.
ПОКРОВСКИЙ
Как мы будем знать, что прошел час?
(показывает пустое запястье)
НАЙМАН
Сердце подскажет.
СЦЕНА 65
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Монитор с цифрой 18: ПОКРОВСКИЙ Нужно постараться убедить Воронина открыть нам ворота. И дать машину. Стоп-кадр.
ЛОГГЕР 4
Ангелина, ты видела на 18-м?
АНГЕЛИНА
Что там?
ЛОГГЕР 4
Найди на 18-м… 8:16 утра, сегодня. Только что.
АНГЕЛИНА впечатывает данные, на одном из мониторов перед ней возникает та же запись с ПОКРОВСКИМ. Просматривает.
АНГЕЛИНА
Этого еще не было. Ни разу. Они меняют свои обычные стратегии: переходят от конфликта к компромиссу. К кооперации.
ЛОГГЕР 4
Я тегую?
АНГЕЛИНА
Шутишь? Это важнейший момент. Такого еще не было. Ни разу. За все эти десять лет.
ЛОГГЕР 4
Тегую.
АНГЕЛИНА нажимает кнопку интеркома. Гудки, никто не отвечает. Ждет.
ЛОГГЕР 1
Чего ты ему звонишь? Он же в КАФЕ, с Арзуманяном.
СЦЕНА 66
КАФЕ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Просторное офисное кафе. Столики с пластиковым покрытием. Лотки с горячей едой. В конце лотков на прилавке большая кофе-машина для общепита – Simonelli.
АЛАН
Жаль, не Magimix.
Подходит к лоткам с едой. За лотками спиной к нему стоит мужчина в красной рубашке. Он чем-то занят.
АЛАН
Доброе утро.
Мужчина оборачивается: это СЛОНИМСКИЙ.
СЛОНИМСКИЙ
(с деланым кавказским акцентом)
А-арзумчик, да! Эта кито к нам прыехал? Вах-вах-вах!
Пауза.
СЛОНИМСКИЙ
(обычным голосом, показывая на лотки с едой)
А что кашку рисовую не берешь? На цельном молоке варим.
Пауза.
АЛАН
У меня лактозная непереносимость.
СЦЕНА 67
ШКОЛА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Класс с детьми разного возраста, среди них знакомые нам РОМА и КОСТЯ, ДЕВОЧКИ-БЛИЗНЯШКИ. Дверь приоткрывается, заглядывает НАЙМАН. За его спиной СТРОКОВ. Учительница у доски поворачивается: это НИКОЛАЕВА, продавщица из магазина. Она в строгом темном костюме и белой блузке, высокий пучок заколотых волос, квадратные очки. Словно другая женщина.
НИКОЛАЕВА
(интеллигентным голосом)
Марк Наумович? Какая неожиданность!
(классу)
Дети, что нужно сделать, когда урок посещают взрослые гости?
КЛАСС
(хором)
Здравствуйте!
НИКОЛАЕВА
Правильно, дети.
(НАЙМАНУ)
Чего бы вы хотели?
Пауза.
НАЙМАН
Простите, не помню вашего имени-отчества.
НИКОЛАЕВА
Друг мой, как же можно помнить то, чего не знали?
(классу)
Дети, что это за предложение? Сложносочиненное или сложноподчиненное?
РОМА
Сложноподчиненное.
НИКОЛАЕВА
Молодец, Найман. Только нужно было поднять руку. Хотя я вполне понимаю твое желание ответить быстрее других: ведь здесь твой отец.
(кивает в сторону НАЙМАНА)
Пауза.
НАЙМАН
Я не отец. То есть отец, но не его отец.
НИКОЛАЕВА
Ах, Марк Наумович, ну можно ли так при ребенке? Да еще таком чувствительном, как ваш Рома?
(РОМЕ)
Ты же чувствительный ребенок, Найман?
РОМА
Весьма.
Пауза.
СТРОКОВ
А что вы учите? Какой… какую дисциплину?
НИКОЛАЕВА
Спасибо, что поинтересовались, Максим Анатольевич. Вы посетили нас во время урока мироустройства.
Пауза.
НАЙМАН
Можно нам тоже послушать? Мы не помешаем.
НИКОЛАЕВА
(КЛАССУ)
Дети, вы не возражаете, если наши гости послушают, как устроен наш мир?
КЛАСС
(хором)
Не возражаем!
НИКОЛАЕВА
Ну что же… Тогда попрошу вас обоих сесть за свободные столы.
СЦЕНА 68
БУДКА ОХРАНЫ. НАТУРА. ДЕНЬ
У БУДКИ, озираясь, стоят ПОКРОВСКИЙ, ГНАТЮК и КЛЯЙНБЕРГ.
ГНАТЮК
Какой план? Если Воронин не покажется?
ПОКРОВСКИЙ
Покажется.
ГНАТЮК
А если не…
Открывается дверь длинного низкого здания, в котором они сдали телефоны и другие личные вещи, и появляется патруль из трех человек – двое ПАТРУЛЬНЫХ и НАЧАЛЬНИК. Но это не ВОРОНИН.
ПОКРОВСКИЙ
Я же сказал – покажется.
ПАТРУЛЬ подходит.
Пауза.
КЛЯЙНБЕРГ
Доброе утро.
НАЧАЛЬНИК
И вам, дорогие мои. И вам утро доброе.
ПОКРОВСКИЙ
Простите, мы еще не встречались… Как к вам обращаться?
НАЧАЛЬНИК
Я начальник патруля ПАВИЛЬОНА капитан Воронин.
ГНАТЮК
Капитан Воронин? Вы?
НАЧАЛЬНИК
Представьте себе, Николай Николаевич. Я.
ПОКРОВСКИЙ
А другой Воронин? Тоже капитан…
НАЧАЛЬНИК
Он, как вы, Валентин Викторович, верно выразились – другой Воронин. Но тоже капитан.
Пауза.
ПОКРОВСКИЙ
Ну… не важно. Могли бы мы с вами побеседовать… частным образом? У нас имеется деловое предложение.
НАЧАЛЬНИК
Отчего же нет? Весьма, весьма польщен вниманием к моей скромной персоне. Рад, знаете ли, поспособствовать. Чем могу служить?
ПОКРОВСКИЙ
Капитан, нам хотелось бы с вами поговорить частным образом. Без свидетелей.
(кивает на ПАТРУЛЬНЫХ)
НАЧАЛЬНИК
Помилуйте, любезный Валентин Викторович, какие же они свидетели? По римскому праву, коли не изменяет мне память, свидетелями могут быть только лица умственно и физически полноценные. Ну физически они еще как-нибудь, но умственно? Можно ли такое про них сказать? Отнюдь, отнюдь.
Пауза.
ГНАТЮК
А что… у вас тут… римское право?
НАЧАЛЬНИК
А какое же еще, Николай Николаевич? Самое что ни на есть римское.
ПОКРОВСКИЙ
Мы бы все-таки предпочли без свидетелей. Сами понимаете.
НАЧАЛЬНИК
Понимаю, голубчик, как не понять. Вы ведь хотите мне денежку предложить, чтобы я, стало быть, воротца вам открыл. Не с па?
КЛЯЙНБЕРГ
Не с па?
НАЧАЛЬНИК
Это я, Антон Аркадиевич, по-французски позволил себе выразиться. Означает “не так ли?”. Ведь так? Воротца приоткрыть желаете?
ПОКРОВСКИЙ
Так. Предлагаю обсудить условия. И назначить время.
НАЧАЛЬНИК
Да какие же, помилуйте, могут быть условия? Никаких условий. Коли желаете, милости, милости просим. А относительно времени – отчего бы не прямо сейчас?
Пауза.
ПОКРОВСКИЙ
То есть… мы можем сейчас уйти?
НАЧАЛЬНИК
Безусловно, голубь мой. Сейчас и уйдете.
КЛЯЙНБЕРГ
Валя, нужно Марика с Максом позвать. Я быстро.
ПОКРОВСКИЙ
Стой. Не нужно. Уходим прямо сейчас, пока есть возможность. Вернемся за ними потом. Главное сейчас – отсюда выбраться.
КЛЯЙНБЕРГ
Я сбегаю за нашими.
(убегает)
ПОКРОВСКИЙ
Мы готовы. Открывайте ворота.
НАЧАЛЬНИК
Товарищей своих ждать не будете? Нет?
ПОКРОВСКИЙ
Не будем.
НАЧАЛЬНИК
Вот и славно.
(идет к сплошной металлической стене, внимательно ее осматривает, затем поднимает сжатые в кулаках руки)
Ворота, откройтесь!
Сегмент стены перед ним начинает отъезжать в сторону на манер раздвижных дверей. ПОКРОВСКИЙ и ГНАТЮК подходят ближе.
Перед ними открытое пространство. ПОКРОВСКИЙ шагает за линию стены и оказывается перед еще одной такой же высокой стеной. ТЗ ПОКРОВСКОГО: он в небольшом прямоугольном закутке, окруженном со всех сторон стеной.
ПОКРОВСКИЙ
А отсюда… как отсюда?
НАЧАЛЬНИК
А вот отсюда, любознательнейший Валентин Викторович, никак.
ПОКРОВСКИЙ
Никак?
НАЧАЛЬНИК
Представьте себе, дорогой мой: никак. Или возвращайтесь назад, или оставайтесь там.
(громко, торжественно)
Ворота, закройтесь!
Сегмент стены выезжает из паза и начинает закрываться. ПОКРОВСКИЙ смотрит на задвигающуюся стену и забегает обратно на ТЕРРИТОРИЮ.
ПОКРОВСКИЙ
Ах ты, блять…
(делает шаг к НАЧАЛЬНИКУ)
НАЧАЛЬНИК
А вот это нехорошо. Не партикулярно. Отнюдь.
Делает шаг навстречу ПОКРОВСКОМУ и бьет его ногой в пах. ПОКРОВСКИЙ, скорчившись, садится на землю.
ГНАТЮК
Стой!
Бросается к НАЧАЛЬНИКУ, но его перехватывает ПАТРУЛЬНЫЙ 1, бросает лицом на землю и начинает бить ногами. Затем наступает тяжелым ботинком на спину.
НАЧАЛЬНИК
Я же говорил, Николай Николаевич: умишком они слабыґ, знаете ли, а вот физически – вполне-с.
ПОКРОВСКИЙ пытается подняться, но сзади на него обрушивается ПАТРУЛЬНЫЙ 2. Прижимает коленом к земле и бьет с двух сторон раскрытыми ладонями по ушам. ПОКРОВСКИЙ кричит.
НАЧАЛЬНИК
Вы, Валентин Викторович, уж извиняйте: с воротцами конфуз вышел. Но если что другое – рад поспособствовать.
ПАТРУЛЬ уходит обратно в здание через ту же дверь, которая открывается сама.
ПОКРОВСКИЙ переворачивается на спину, смотрит в небо. ГНАТЮК сидит рядом, обняв колени. Молчат.
Над территорией из невидимых репродукторов начинает играть песня “Подмога” группы ХЗ в исполнении Бориса Гребенщикова.
ГОЛОС ГРЕБЕНЩИКОВА
ПОКРОВСКИЙ закрывает глаза.
ГОЛОС ГРЕБЕНЩИКОВА
ГНАТЮК начинает смеяться, держится за бока: больно.
ПОКРОВСКИЙ
Ты что? Что смешного?
ГНАТЮК
(давится смехом)
По заявкам… радиослушателей…
ПОКРОВСКИЙ смотрит на него, затем начинает хохотать.
ГОЛОС ГРЕБЕНЩИКОВА
СЦЕНА 69
ОБЪЕКТ 2. ГОСТИНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Дорого отремонтированная и обставленная дорогой мебелью и техникой просторная квартира с неожиданно высокими потолками. У стены большой черный плоский телевизор на стенде из черного стекла. ДАША раскладывает на черном стеклянном журнальном столике в гостиной глянцевые журналы, ставит причудливо изогнутую вазу в центр, отходит, смотрит, сдвигает ее в сторону.
ДАША
Асимметрия – основной принцип современного пространства. Симметрия должна быть внутри. Должна возникать как ответ на вызов асимметричного мира извне.
ГОЛОС КЛЯЙНБЕРГА
Марк Наумович! Максим! Марк Наумович!
ДАША
Идите сюда. Я в гостиной.
Входит КЛЯЙНБЕРГ. Оглядывается.
КЛЯЙНБЕРГ
Здравствуйте… Дора?
ДАША
Даша.
КЛЯЙНБЕРГ
Конечно, конечно. Даша. Извините, это моя жена – Дора.
(оглядывается)
Здесь неплохо. Не похоже на наше нынешнее жилье.
ДАША
Вы живете в ОБЪЕКТЕ 1. А здесь ОБЪЕКТ 2.
КЛЯЙНБЕРГ
Объект 2? Ну, это все объясняет.
Пауза.
КЛЯЙНБЕРГ
А наших не видели? Марика, Максима Строкова?
ДАША качает головой: нет. Слышен шум – кто-то идет. Входят ПОКРОВСКИЙ и ГНАТЮК. У ПОКРОВСКОГО ссадины на лице, у ГНАТЮКА подбит глаз.
ГНАТЮК
Еле нашли ваш ОБЪЕКТ 2. А где остальные?
КЛЯЙНБЕРГ
Что случилось? Воронин? То есть… другой Воронин?
ПОКРОВСКИЙ
Ага. Воронин другой, результат прежний.
КЛЯЙНБЕРГ
Тазером? Вас обоих?
ГНАТЮК
Нет. В этот раз контакт был… более личным.
ПОКРОВСКИЙ
Ногами.
Пауза.
ГНАТЮК
(ДАШЕ)
Поскольку Воронин оказался неподкупен, наш единственный вариант на нынешний момент – найденная вами дверь. Выход, о котором вы нам рассказывали.
ДАША
Я даже не знаю, выход ли это. Я просто нашла дверь, когда бутафоры закончили работу на объекте. Она очень странная. Я не знаю, что за этой дверью.
ПОКРОВСКИЙ
По нашему с Колей сегодняшнему опыту – еще одна дверь. Но попробовать нужно. Где эта дверь?
ДАША
Пойдемте.
Мужчины идут за ней.
ПОКРОВСКИЙ
(оглядывается)
Здесь очень… по-другому. Почему здесь все не как у нас, а так… по-другому?
ГОЛОС ДАШИ (ЗК)
Здесь готовится другое шоу.
СЦЕНА 70
КОМНАТА БЕЗ ОКОН. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Комната без окон, где наши олигархи сдавали личные вещи по прибытии. Локеры открыты: они пусты. На дверцах больше нет фамилий.
За длинным столом сидят ПАТРУЛЬНЫЕ, перед ними навытяжку стоят ВОРОНИН и ВОРОНИН 2 (НАЧАЛЬНИК).
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Анализ.
ВОРОНИН 2
Покровский – безусловно, ригидный тип личности. Склонен к конфликтам. Прямолинеен и негибок. Не учитывает изменения ситуации и обстоятельств.
ПАТРУЛЬНЫЙ 2
Не перечисляй и без того явное. Чему я тебя учил? Анализ информации – это прежде всего определение неочевидных причинно-следственных связей и узких мест в предполагаемых процессах. Плюс выработка оптимального решения проблемы.
ВОРОНИН 2
Извиняюсь. Точно так.
ПАТРУЛЬНЫЙ 2
А если точно так, говори по существу. И предлагай решение.
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Оптимальное.
Пауза.
ВОРОНИН
Дозвольте мне?
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Все равно. Хоть ты, хоть другой. Дозволяю.
ВОРОНИН
Благодарю. Я согласен с коллегой относительно ригидного типа личности Покровского. С такими психологическими типами существуют два аспекта противодействия. Разрешите изложить?
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Разрешаем.
ВОРОНИН
Благодарю. Во-первых, субъекту с ригидным типом личности необходимо объяснить новые правила, связанные с изменением статуса.
ВОРОНИН 2
Чем мы с коллегой и занимались.
ПАТРУЛЬНЫЙ 2
Отвечаешь не ты. Отвечает другой.
ВОРОНИН 2
Извините, оплошал.
ПАТРУЛЬНЫЙ 2 кивает ВОРОНИНУ.
ВОРОНИН
Благодарю. Во-вторых, нужно снять у субъекта страх перед изменениями, объяснив, что это не страшно. В-третьих, убедить его в их неизбежности и необходимости.
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Хорошо. Что относительно других? Кляйнберг? Гнатюк?
ВОРОНИН глядит на ВОРОНИНА 2.
ВОРОНИН 2
Разрешите?
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Только нормальным лексиконом. А то развел достоевщину. Все эти стилевые игры. И главное, хоть бы знал материал. А то – не партикулярно. Ты хоть знаешь, что такое “партикулярный”?
ВОРОНИН 2 молчит.
ВОРОНИН
Дозвольте?
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Дозволяю.
ВОРОНИН
Партикулярный – это штатский, не военный. Партикулярно, стало быть – по-штатскому, а не по-военному.
ПАТРУЛЬНЫЙ 2
Хоть кто-то. И при чем тут было “не партикулярно”?
ВОРОНИН 2
Покорнейше прошу простить за ошибку.
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Не простим. Покорнейше.
(ВОРОНИНУ)
Ты получишь на день доступ в КВАРТАЛ 2.
(ВОРОНИНУ 2)
Ты не получишь. Сегодня заступишь в ночной патруль. И потом отправишься на два дня в КВАРТАЛ 5. Чтобы понял, как хорошо тебе живется в твоем квартале. Как партикулярно.
ВОРОНИН 2
Виноват.
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Виноват. Продолжай: что там с Кляйнбергом и Гнатюком?
ВОРОНИН 2
Если дозволите, я бы хотел сперва остановиться на фигуре Строкова, поскольку от него, на мой взгляд, исходит главная опасность.
ПАТРУЛЬНЫЙ 2
Молодец, заметил ловушку. Строков и вправду наша главная проблема.
(ПАТРУЛЬНОМУ 1)
Может, отменим? Пустим в КВАРТАЛ 2 на денек?
ПАТРУЛЬНЫЙ 1
Может, и отменим. Посмотрим, что скажет про Строкова. Но в ночной патруль все равно пойдет. Для вящей партикулярности.
СЦЕНА 71
КАФЕ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
СЛОНИМСКИЙ выходит из-за лотков с едой, садится за стол. АЛАН – после небольшой паузы – тоже садится, смотрит на кофе в кружке. Не пьет.
Пауза.
СЛОНИМСКИЙ
Интересно, как получится в этот раз.
АЛАН
Интересно как что получится в этот раз?
СЛОНИМСКИЙ
Разговор. Мы за последние десять лет уже сидели на этом самом месте, за этим самым столом и говорили столько раз…
(задумывается)
…не сосчитать.
АЛАН
На этом самом месте? Я здесь в первый раз. Не припомню.
СЛОНИМСКИЙ
И не припомнишь. И эту беседу не будешь помнить. Если в этот раз ты меня не только выслушаешь, но и услышишь.
АЛАН
Я тебя слушаю. И слышу. И надеюсь, тебе есть что сказать и как объяснить, что происходит. Эти дурацкие шутки. Ты что – решил сделать шоу типа ЗА СТЕКЛОМ? Тогда со мной одним не очень интересно: должны быть другие участники. И драматическая нужда или стимул – типа приза, чтобы двигалось действие. А то зритель потеряет внимание.
СЛОНИМСКИЙ начинает хохотать. АЛАН ждет.
СЛОНИМСКИЙ
Извини, извини… Просто каждый раз ты говоришь именно эти слова – одно и то же. Каждый раз! Пытаешься сохранить спокойствие и достоинство, скрыть свою тревогу за псевдопрофессиональными рассуждениями. Каждый раз!
Пауза.
АЛАН
Я тебя не понимаю! Я никогда раньше здесь не был и никогда с тобой здесь не разговаривал. Ни о чем. И не хочу ни о чем разговаривать. Пожалуйста, распорядись, чтобы мне вернули мои вещи и дали машину в Москву. Сейчас же. Или Каверин пусть распорядится. Он, кстати, обещал.
Отставляет кружку с кофе.
СЛОНИМСКИЙ
И кофе не пил… каждый раз.
Пауза.
СЛОНИМСКИЙ
Может быть, перед тем как я начну говорить, ты хочешь что-то спросить?
АЛАН
Хочу. Кто написал мои романы?
СЛОНИМСКИЙ
Твои романы?
АЛАН
Ну да. У меня были написаны только первые страницы. А теперь все мои романы закончены. Кто их написал?
СЛОНИМСКИЙ
Твои романы. Ты и написал.
СЦЕНА 72
ОБЪЕКТ 2. КУХНЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ДАША, КЛЯЙНБЕРГ, ПОКРОВСКИЙ, ГНАТЮК на просторной, дорого оборудованной кухне. ДАША открывает дверь высокого шкафа: за ней вместо полок стена, в которую вмонтирована железная плита высотой метра в два.
ДАША
Вот.
Пауза.
ПОКРОВСКИЙ
Почему вы решили, что это дверь? Тут ни ручки, ни замка. Просто плита. Возможно, закрыли что-то в стене.
ДАША стучит по плите. Глухой звук – пустота.
ГНАТЮК
Это дверь. Нужно по ней хорошо простучать, чтобы она отошла от стены, затем забьем колья и откроем.
КЛЯЙНБЕРГ
А камеры? Помните, эта девушка… Алевтина… нас предупреждала, что везде камеры. Они увидят и пришлют Воронина с его бугаями.
ДАША
Ангелина. Камер здесь пока нет. Камеры монтируются, когда объект готов к сдаче для эксплуатации.
Слышны голоса. Входят НАЙМАН и СТРОКОВ.
НАЙМАН
Все в сборе? Очень хорошо. Мы сейчас с Максимом наслушались такого бреда о здешнем мироустройстве…
(замечает железную плиту в стене)
Это дверь?
ПОКРОВСКИЙ
Надеемся, что да.
СТРОКОВ
Валя, что про твой глаз? Упал?
ПОКРОВСКИЙ
Ага. И по дороге сбил с ног Николая Николаевича.
НАЙМАН
Что произошло? Что опять? Воронин?
ПОКРОВСКИЙ
Ну да. Когнитивный диссонанс.
ГНАТЮК
(осматривает плиту)
Даша, у вас есть хоть какие-то инструменты?
ДАША
Конечно. Есть молоток и отвертки. В другой квартире, где еще идут работы, у меня пила и верстак. Я же построила этот шкаф, чтобы замаскировать дверь. Бутафоры бросили как есть и ушли.
НАЙМАН
Почему они ее оставили незакрытой?
КЛЯЙНБЕРГ
Возможно, за ней ничего нет. Да и открыть ее нечем.
ПОКРОВСКИЙ
Даша, а есть у вас что-то тяжелое… типа кувалды?
ДАША
Кувалды нет. Но есть остатки арматуры для несущих конструкций – здесь же только закончили работы.
ПОКРОВСКИЙ
Арматура. Впечатляет.
ДАША
Я же художник.
СЦЕНА 73
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Монитор с цифрой 7 – КАФЕ. На мониторе сидящие за столом АЛАН и СЛОНИМСКИЙ. Разговаривают. Без звука.
АНГЕЛИНА в наушниках смотрит на монитор 7.
ЛОГГЕР 1 в наушниках смотрит на монитор 7.
ЛОГГЕР 2 в наушниках смотрит на монитор 7.
ЛОГГЕР 3 в наушниках смотрит на монитор 7.
ЛОГГЕР 4 в наушниках смотрит на монитор 7.
ЛОГГЕР 5
(стоит за спиной ЛОГГЕРА 3, массирует ему плечи и шею)
Думаешь, на этот раз получится?
ЛОГГЕР 3
М-м-м… Нажми посильнее, Валюша.
ЛОГГЕР 5
Думаешь, получится у Слонимского на этот раз?
ЛОГГЕР 3
(кивает на АНГЕЛИНУ)
Тише ты. Услышит. Кеша бы уже давно бросил и отправил этого Арзуманяна… если бы не она. Для нее только и старается. Хочешь знать, что они там говорят?
ЛОГГЕР 5
Не хочу. Хочу надеяться.
ЛОГГЕР 3
Посильнее нажми.
СЦЕНА 74
ОБЪЕКТ 2. КУХНЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Олигархи, сменяя друг друга, бьют кусками арматуры по металлической плите. ДАША наблюдает. Плита не двигается, лишь еле дрожит.
ПОКРОВСКИЙ
(протягивает кусок арматуры КЛЯЙНБЕРГУ)
На, Антош, твоя очередь.
КЛЯЙНБЕРГ
(качает головой)
Бесполезно.
ПОКРОВСКИЙ
Почему бесполезно?
КЛЯЙНБЕРГ
Это электромагнитный замок, у них здесь везде такие стоят. А панель доступа с другой стороны.
ГНАТЮК
Откуда ты знаешь?
КЛЯЙНБЕРГ
Мы с Максимом нашли такую же дверь в помещении, где сдавали телефоны. И бумажники. Если это замок типа Smartec, у него сила удержания пятьсот кило. У меня дома на входной двери такой стоит. Будем здесь колотить до скончания света.
Пауза.
ГНАТЮК
А как же они открывают ее снаружи?
СТРОКОВ
Радиопульт.
НАЙМАН
Как у телевизора?
ГНАТЮК
Нет, Марк Наумович, скорее, как у машины. У телевизора радиочастотный сигнал преобразуется в инфракрасный, который видит приемное ИК-устройство. А Макс считает, что с этими дверьми радиочастотный сигнал остается радиочастотным. И панель воспринимает его как радиосигнал. Поэтому может быть установлена за дверью или стеной. Так, Макс?
СТРОКОВ
Так. Панель его слышит и раскрывается. Как машина. Нужно рядом стоять. Близко.
ПОКРОВСКИЙ
Ну да… Ворота, откройтесь! Ворота, закройтесь! Вот, как он это сделал: в кулаке спрятал и нажал пульт. Элементарно, Ватсон.
СТРОКОВ
Кто?
ПОКРОВСКИЙ
Воронин номер 2.
Пауза.
НАЙМАН
И что нам теперь делать?
КЛЯЙНБЕРГ
Мы эту дверь не оттянем. Механически. Можно только выключить питание.
Все оглядываются.
ГНАТЮК
Даша, вы не знаете, где здесь электрощиток?
ДАША
В передней.
НАЙМАН
Пойдемте, я отключу электричество в квартире.
ДАША
Не отключите.
НАЙМАН
Почему?
ДАША
А оно еще не подключено. Я работаю, пока есть дневной свет. Если задержусь, у меня свечи. А рабочие приносили с собой переносной генератор – заряжать инструменты.
НАЙМАН
Как вы вообще сюда попали?
СЦЕНА 75
КВАРТИРА ДАШИ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
Спальня, шкаф с одеждой открыт, на кровати разложены юбки, платья, блузки. За окном мерно падает снег.
МУЖСКОЙ ГОЛОС (ЗК)
Это вообще… реалити-шоу. Но платят как за кино.
ДАША – в черных лифчике и трусиках перед зеркалом – прикладывает к себе короткое кожаное платье, качает головой: нет. Берет черную мини-юбку, ищет к ней верх.
ГОЛОС ДАШИ (ЗК)
Мы у тебя дома еще не встречались.
МУЖСКОЙ ГОЛОС (ЗК)
Пришла пора. Оскверним супружеское ложе.
ДАША снимает с вешалки белую блузку с рукавами три четверти, прикладывает, затем надевает ее через голову, не расстегивая пуговиц. Смотрит на себя в зеркало со всех сторон. Одобрительно кивает. Снимает блузку, кладет ее на кровать отдельно от груды перемеренной одежды – рядом с узкими голубыми джинсами.
ДАША
Нужно белье поменять.
СЦЕНА 76
ОБЪЕКТ 2. КУХНЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ДАША
(НАЙМАНУ)
Попала случайно. Как и всюду, куда я попадаю.
ГНАТЮК
Если электричество не подключено, его нельзя и отключить.
СТРОКОВ
Можно не отключать. Можно по-другому.
Все смотрят на СТРОКОВА.
СТРОКОВ
Код сигнала для всех дверей один или слишком много программировать: большая территория. Нужно записать код, когда они открывают любую дверь, а потом передать его на приемник за этой.
(показывает на металлическую плиту)
ГНАТЮК
Интересно. Но для этого нужна электроника.
Все смотрят на ДАШУ.
ДАША
Электроники у меня нет. Только арматура.
НАЙМАН
Да, электроники у нас нет.
СТРОКОВ
Есть.
СЦЕНА 77
ДВОР. НАТУРА. ВЕЧЕР
Одинаково одетые ДЕВОЧКИ-БЛИЗНЯШКИ молча качаются на качелях. В беседке РОМА и КОСТЯ.
РОМА
Ты веришь, что Николаева в школе рассказывает? Про мир вокруг?
КОСТЯ
По хую. Все равно правду не скажут.
РОМА
Эта тетка, у которой меня в этот раз поселили, Надя, говорит, чтобы я не верил ничему, что в школе рассказывают.
КОСТЯ
А ей ты веришь?
РОМА
Я никому не верю.
Пауза.
РОМА
Кость, а что такое ПРОЦЕДУРА?
КОСТЯ
(шепчет)
Ты чего, схуел, такое вслух спрашивать?
РОМА
(шепчет)
Может, и схуел. Здесь схуеешь.
Пауза.
КОСТЯ
В мяч постучим?
РОМА
Не хочу.
ТЗ РОМЫ: одинаково одетые ДЕВОЧКИ-БЛИЗНЯШКИ молча качаются на качелях.
ГОЛОС РОМЫ (ЗК)
Думаешь, они нас понимают?
ГОЛОС КОСТИ (ЗК)
Не, они же говорить не могут.
ГОЛОС РОМЫ (ЗК)
А слышать?
ГОЛОС КОСТИ (ЗК)
Какая разница? Если не могут говорить. Пусть слушают. Все равно никому ничего не расскажут.
Из-за угла появляются двое ПАТРУЛЬНЫХ и ВОРОНИН. Идут в сторону ШКОЛЫ. Скрип качелей.
СЦЕНА 78
ОБЪЕКТ 2. ГОСТИНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
СТРОКОВ отверчивает заднюю панель плоского телевизора маленькой отверткой, вынимает оттуда небольшой металлический цилиндр. И две электронные платы.
СТРОКОВ
(поднимает цилиндр)
Тюнер. DVB-S2. Принимает сигнал.
ПОКРОВСКИЙ
Конечно! В ящиках тюнеры начинаются с четырехсот мегагерц, а радиопульты работают на четыреста тридцать три мегагерца. Тюнер как приемник запишет сигнал, когда кто-то из патрульных нажмет свой пульт. Макс, ты гений!
СТРОКОВ
(подсоединяет тюнер к вынутым панелям проводами, прикручивает клеммы)
Запишет. Нужно только, чтобы они нажимали свой пульт.
Пауза.
ДАША
Патруль обходит территорию и помещения каждые четыре часа. Когда школа заканчивает, приходят проверить и закрыть до утра. Я их вижу из окна.
ТЗ НАЙМАНА: здание ШКОЛЫ напротив.
НАЙМАН
Школа – наш лучший шанс. Спрятаться и ждать.
ГНАТЮК
Макс, теоретически, если частота совпадет, записать код сигнала можно. Но потом его нужно передать на приемник за дверью. Где ты возьмешь передатчик?
СТРОКОВ молча поднимает в левой руке длинный, узкий, чуть изогнутый черный пульт для телевизора. А в правой – маленькую отвертку.
СЦЕНА 79
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ПАТРУЛЬНЫЕ и ВОРОНИН на мониторе с цифрой 23.
ЛОГГЕР 1
Ангелина, у меня на 23-м Воронин с патрулем. Я веду до угла завода, а дальше мертвяк – камер нет.
ТЗ АНГЕЛИНЫ: ВОРОНИН и ПАТРУЛЬНЫЕ поворачивают за угол ШКОЛЫ. Пропадают с монитора.
ЛОГГЕР 5
Зачем они туда ходят? Там же ничего, совсем ничего.
ЛОГГЕР 4
Воронин проверяет помещения, чтобы до утра опечатать. Там школа, дальше – завод.
ЛОГГЕР 1
Там еще ОБЪЕКТ 2, где Даша работает. Думаешь, наш Воронин хочет ее трахнуть?
ЛОГГЕР 3
Это ты хочешь ее трахнуть.
ЛОГГЕР 1
(облизывает пирсинг на губе)
Хочу. Но нельзя.
ЛОГГЕР 4
Карин, а меня можно.
ЛОГГЕР 1
А тебя я уже.
(морщится, показывает большой палец вниз)
СЦЕНА 80
КАФЕ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН
Я написал только первые страницы.
СЛОНИМСКИЙ
Ты написал все свои тексты. Сам. До конца.
АЛАН
Не помню. Когда же я их написал?
СЛОНИМСКИЙ
У тебя было много времени.
СЦЕНА 81
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
Здание ШКОЛЫ. ПАТРУЛЬ подходит к двери ШКОЛЫ. ВОРОНИН сует руку в карман.
За трансформаторной будкой напротив двери ШКОЛЫ стоят СТРОКОВ и КЛЯЙНБЕРГ. КЛЯЙНБЕРГ держит электронные платы, от которых идут провода к тюнеру в руках у СТРОКОВА. У обоих маленькие отвертки.
КЛЯЙНБЕРГ осторожно выглядывает из-за угла будки.
ТЗ КЛЯЙНБЕРГА: спины ПАТРУЛЬНЫХ. Кивает СТРОКОВУ. Тот чуть высовывается из-за угла и направляет тюнер на ПАТРУЛЬНЫХ.
КЛЯЙНБЕРГ
(шепчет)
Скажи когда.
СТРОКОВ кивает. ТЗ СТРОКОВА: ВОРОНИН сует руку в карман.
СТРОКОВ
(шепчет)
Now. Сейчас.
КЛЯЙНБЕРГ и СТРОКОВ одновременно регулируют что-то отвертками: один внутри тюнера, другой на электронных платах.
ТЗ СТРОКОВА: Дверь ШКОЛЫ открывается. ВОРОНИН и ПАТРУЛЬНЫЕ входят в ШКОЛУ. Дверь закрывается.
КЛЯЙНБЕРГ
Записали код? Получилось?
СТРОКОВ
Будем узнавать.
СЦЕНА 82
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Карманный дисплей с большим экраном на столе перед АНГЕЛИНОЙ начинает вибрировать. АНГЕЛИНА берет дисплей, встает и идет к двери.
АНГЕЛИНА
Мальчики-девочки, хватить болтать: работаем, работаем.
СЦЕНА 83
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
Чье-то ТЗ: КЛЯЙНБЕРГ и СТРОКОВ идут к ОБЪЕКТУ 2.
Женская рука держит карманный дисплей. Длинные пальцы нажимают кнопки виртуальной клавиатуры на дисплее, и на экране начинает мигать красный сигнал.
СЦЕНА 84
КОМНАТА ОТДЫХА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АНГЕЛИНА смотрит на экран своего дисплея: мигает красный сигнал. Улыбается.
СЦЕНА 85
ОБЪЕКТ 2. КУХНЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Все столпились перед раскрытой дверью шкафа и смотрят на СТРОКОВА, подсоединяющего тюнер к пульту телевизора проводами. СТРОКОВ закручивает клемму. Сует отвертку в карман.
Металлическая дверь.
Пауза.
ПОКРОВСКИЙ
Макс.
СТРОКОВ направляет пульт телевизора на металлическую дверь.
СЦЕНА 86
ОБЪЕКТ 2. КУХНЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Металлическая дверь на кухне. Щелчок электромагнитного замка.
Пауза.
ПОКРОВСКИЙ толкает дверь, она распахивается. Темнота.
ДАША достает из кухонного шкафа коробок со спичками, протягивает КЛЯЙНБЕРГУ, который держит свечу. Тот зажигает фитиль. Все расступаются, пропуская его к черному прямоугольнику. КЛЯЙНБЕРГ передает свечу НАЙМАНУ. НАЙМАН поднимает свечу.
Чернота туннеля, ведущего вниз. И в этой черной дыре – далеко-далеко – зажигается ответный огонек.
СЦЕНА 87
КОМНАТА ОТДЫХА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Огонь, мерцающий в темном туннеле, на экране дисплея в руках АНГЕЛИНЫ. Она открывает виртуальную клавиатуру, печатает текст сообщения: В ТУННЕЛЕ. СЦЕНАРИЙ 17 – ЗАПУСК. Нажимает кнопку ПОСЛАТЬ. Шипящий звук отправленного сообщения. Закрывает дисплей. И закрывает глаза.
СЦЕНА 88
КАФЕ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
СЛОНИМСКИЙ
Ты думаешь, где ты?
АЛАН
В Подмосковье.
СЛОНИМСКИЙ
В Подмосковье мы бы не продержались и получаса: полный хаос. Необитаемый мир. То есть обитаемый, но не нами.
АЛАН
Ты о чем? У нас дача в Подмосковье. Я туда, правда, совсем перестал ездить после маминой смерти. И Ангелина ее не захотела.
СЛОНИМСКИЙ
Конечно, не захотела. Там ничего не осталось.
АЛАН
О чем ты?
СЛОНИМСКИЙ
Я вот о чем.
Воплощения
неБожественная комедия
Мерцание
Городок открывался на́ реку, будто распахнули окна. Последние избы у воды покосились от речного ветра и клонились к плавно катившейся серой глади. На другом, высоком и чуть покатом, берегу лежало широкое поле с ржавыми стогами, обрамленное темным негустым лесом. Прошел дождь, стога намокли и оттого выглядели еще непригляднее. Голодач решил их завтра же пожечь: они закрывали сектор обстрела.
Он закончил объезд батарей и постов к семи утра и направился в штаб, разместившийся в городской управе. Джип мягко повернул в сторону центральной площади, и Голодач оглянулся на́ реку, перед тем как она пропадет за изгибами пустых темных улиц приречного района: он не мог понять, почему по утрам над рекой не висит туман. Стояла среднерусская осень, и холодный воздух, опускаясь на́ реку за ночь, смешивался с воздухом теплым, но туман над этой рекой не висел.
Голодач поежился: было в отсутствии тумана что-то неверное. Миру полагалось тонуть по утрам в тумане и выявляться оттуда краешком, каемкой – рваным берегом реки, кромкой поля, – пока солнце не взойдет и не съест сырую мглу, затянувшую собою все видимое; здешний же мир стоял четкий, ясный, явный, и оттого хотелось быстрее разорить эту землю и уйти дальше, где над утренними реками белесой марлей натянут туман.
Голодач понимал, что скоро они покинут городок, и загадка реки без тумана останется загадкой – еще одной в его странной, полной резких перемен, почти сказочной жизни. Пока же он положил пожечь стога и, хоть ненадолго, покрыть поле на другом берегу белым дымом.
Голодач вступил в городок с 17-м полком 2-й Луганской дивизии Новоросской Освободительной армии, отправив остальную дивизию на соединение с 4-й Донецкой. Российские войска сдали тылы, но пытались держать центральную линию фронта, через которую шли основные транспортные пути, потому Голодач принял решение не принимать бой, а обойти по флангам и зайти в тыл противнику. Он надеялся, что, очутившись в окружении, командование Российской армии, державшей оборону на этом участке фронта, согласится сдать боевые позиции и присоединиться к Новоросской Освободительной.
Голодач надеялся на сознательность российских солдат: они же братья, и война шла за их освобождение от продажной олигархической власти. Как путинское правительство слило Новороссию Западу в обмен на отмену санкций и низкопроцентные кредиты на строительство нового газопровода, сдаст оно и свою страну. Если хорошо заплатят. Такова была основная линия новоросской пропаганды, и она работала, потому что российские люди знали: так и есть.
Его разведка уже вступила в контакт с командирами 32-й российской мотострелковой дивизии, оборонявшей подступы к тракту на Москву, и предложила условия сдачи. Пока вразумительного ответа не поступило, но Голодач не хотел торопить события: ему нужно было время, чтобы разобраться с Широковым: результат мог изменить ход войны. Главное же, результат мог остановить готовящееся вторжение войск НАТО, с которым, по сведениям Голодача, российское руководство вело переговоры об оказании помощи.
Над входом в штаб, охранявшийся спецподразделением 17-го полка, висел лозунг его войны, придуманный Мамой: “Мы пришли дать вам волю”. По ее мнению, лозунг, во-первых, должен был вызывать у россиян чувство вины за предательство русского мира и, во-вторых, демонстрировать добрые чувства братской Новоросской армии. Голодачу больше нравился другой ее лозунг, развевавшийся над площадью на красной перетяжке: “Новороссия и Новая Россия: навсегда вместе”.
Голодач подумал о присутствии Мамы в своей жизни: он был обязан ей всем. Ему это было неприятно.
Широкова доставили на допрос к восьми. Голодач приказал не давать ему спать, и Широков выглядел плохо. Это была третья ночь без сна, и даже кадровый офицер российской Службы державной безопасности не может не спать. Не есть может, а вот не спать – никак. Потому Голодач надеялся, что сегодня Широков начнет говорить.
– Как спалось, Дмитрий Александрович? – поинтересовался Голодач. – Охрана не тревожит?
Широков не улыбнулся. Он смотрел в окно на площадь, над которой утренний ветер, промозглый от серых ниточек моросившей с затянутого неба гнуси, полоскал обещание новороссов быть вместе. Навсегда.
– Плохо, что разговор у нас не получается, – вздохнул Голодач. Он хотел побыстрее закончить с пленным и заняться планами наступления, назначенного на послезавтра. – К чему это упрямство? Документы у нас. – Он показал на лежавшую перед ним разрезанную автогеном по краям – чтобы не попортить содержимое – металлическую папку. – Все, что нам нужно знать, – как обнаружить объект на местности: отличительные знаки, транспортные пути, план охраны. Оптимальный отрезок обороны для инфильтрации.
Широков не ответил. Он продолжал смотреть в окно. Голодач кивнул одному из двух стоявших за спиной Широкова охранников, и тот коротко, без размаха ударил Широкова раскрытыми ладонями по ушам. Широков вскрикнул, больше от неожиданности, чем от боли. Боль он умел терпеть, это проверили сразу – в первые дни после задержания. Широков качал головой, словно пытался стряхнуть боль от удара: он не мог взяться за голову скованными за спиной руками.
Голодач вздохнул: допрос, как и предыдущие допросы, шел в никуда. Широков не собирался разговаривать. Широков не собирался рассказывать, как попасть в загадочное место, в котором, если верить лежавшей перед Голодачом старой потертой бумажной папке с истрепанными серыми завязками, издавна – с советского времени – творились чудеса.
Главным из чудес было секретное оружие, способное прекратить войну. Голодач не понимал, почему российское командование им еще не воспользовалось. Единственное разумное объяснение было предложено Мамой: российские военные не знали об этом оружии. И не знали о загадочном городе, в котором текла иная, нездешняя, почти неземная жизнь. Об этом знали российские спецслужбы, курировавшие город. Во многое, о чем говорилось в папке, Голодач не мог поверить, но Мама настаивала, что все это было правдой. А она редко ошибалась.
– Дмитрий Александрович, – вздохнул Голодач, – у меня времени не так много. Если не начнете говорить, то завтра утром – приблизительно к этому времени – мы вас расстреляем. За измену России.
Он надеялся, что Широков хотя бы удивится и вступит в разговор: какую такую измену России? Он надеялся, что Широков начнет спорить: это вы оккупанты, а я как раз защищаю интересы своей родины. На все это у Голодача были приготовлены аргументы, да и не важно, кто одолеет в споре. Главное – втянуть Широкова в разговор. Там посмотрим.
Широков не повернулся, не вздрогнул, не испугался или хотя бы просто удивился. Широков смотрел за окно, словно хотел запомнить моросящий за мутным стеклом дождь и мокрый плакат на красной перетяжке над небольшой городской площадью с памятником подавшемуся в сторону реки Ленину в центре. Ленин показывал раскрытой ладонью за реку, словно знал, куда лежит путь пришедших из Донбасса людей.
Главнокомандующий Новоросской Освободительной армией генерал Голодач поморщился и кивком приказал увести пленного. Оставшись один, он взял лежавший на столе большой черный телефон и набрал номер Мамы. И – в который раз – развязал потрепанные ленточки бумажного досье с черным числом на обложке: 66.
Инспектор
Под тюрьмой земли не было – гранитные плиты. Эту часть острова Смирный построили монахи: решили сложить посреди Кежа-озера монастырь, но суши не хватило. Монахи привезли темные, неровно обтесанные каменные глыбы из Сорженковского распада с другой стороны гладкой холодной воды и опустили на дно: озеро в этом месте было мелкое. Раствор клали на яичных желтках, оттого и держалась основа для тюрьмы уже пятьсот лет.
Монастырь назвали Обитель Смирения, а остров – Смиренный. С годами две буквы выпали, будто утонули в черной воде, и остров стали звать Смирный. Монастырь большевики упразднили за ненадобностью, и с начала советской власти посреди Кежа-озера стояла тюрьма. Еще ни один заключенный отсюда не сбежал. Да и как? Добраться до большой земли можно только по деревянным мосткам через другой остров – Поклонный. На Поклонном жила охрана с семьями: на каждого “смертника” – один тюремщик. Такой порядок.
Да и не “смертники” они были: “пожизненники”. “Смертниками” их по старой памяти звали.
Жизнь по разные стороны мостков мало отличалась: подъем с рассветом, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой на закате. Охранники после смены возвращались в свои дома на Поклонный, арестанты оставались в бывших монастырских кельях, где проводили двадцать три с половиной часа в сутки: прогулка дозволялась на полчаса в день – если нет нарушений. Охранники могли гулять по острову Поклонный хоть до утра. Только идти было некуда. Кроме как обратно по мосткам на остров Смирный – в тюрьму.
Старший инспектор спецчасти Кольцова жила не на Поклонном, а в приютившейся на берегу Кежа-озера деревне Горшино, откуда в теплое время на Поклонный ходила лодка, а когда вода вставала, добирались по льду. Зимой озеро промерзало почти до дна, и тогда с берега на Поклонный ездили легкие машины с товаром: на острове был магазин. От горшинского сельпо он отличался мало, разве что в Горшине продавали алкоголь. На Поклонном алкоголь не продавали: охрана должна быть трезвой в любое время. Потому как знаем, кого стережем.
Арестантов в ИК-1 – Единичке – содержалось сто восемьдесят семь: в этом году привезли троих новых.
Таких колоний по России стояло пять.
Старший инспектор спецчасти Кольцова читала письма к заключенным и от них. Письма писали и получали все, но, когда она придумала будущую жизнь, то выбирала между Довгалевым и Хубиевым. Она решила в пользу Довгалева: он выглядел надежнее.
Хубиев был чеченский полевой командир, террорист и вообще нервный: метался взад-вперед, взад-вперед по камере, которую делил с бывшим священником смоленского прихода отцом Евстафием; тому однажды случился голос, будто он – санитар общества, и отец Евстафий убил у себя в приходе двенадцать бомжей, заманив их в свой старенький домик при храме для бесплатной кормежки и спасительной для души беседы.
Кольцова не любила нервных людей: она ценила покой. За покой Довгалев и был выбран. Он мало двигался, сидя целыми днями на табурете, потому что на застеленных “шконках” до отбоя сидеть не дозволялось. Только отжимался и приседал по часу в день. Ему не писал никто, кроме сестры из Иркутска.
Кольцова знала, кто как себя ведет, потому что раньше видела заключенных. В первый год службы еще младшим инспектором она “сидела на мониторах”, наблюдая за жизнью “пожизненников”. Жизни у тех особой не было: камера с бледно-голубыми стенами и грязно-белым потолком, две “шконки”, набитые на стены открытые шкафчики для личных вещей и ведро с надписью “Питьевая вода” и крышкой на замке.
У входа в каждую камеру висела табличка с описанием совершенного содержащимися в ней арестантами – напоминание для охранников. Чтоб не забывали, кого стерегут.
Они не забывали.
Кольцова долго сидела, ничего не делая и глядя на две стопки – пришедшие письма и письма, написанные заключенными и готовые к отсылке. Она решила начать с последних: нужно было успеть их прочесть и передать на почту до двенадцати. Надела резиновые перчатки и принялась вынимать письма из незапечатанных конвертов.
С пришедшими письмами процедура была более сложной: нужно было вскрывать конверты, отрезая ножницами края, затем письма вынимались и прикалывались к конверту пластиковыми скрепками. Но в камеру письма, прошедшие цензуру, передавались без скрепок. И без конвертов.
Включился селектор: начальник колонии Семен Иванович. Хозяин.
– У себя?
– Где же мне быть? – спросила Кольцова.
– Зайди ко мне после пяти, Настасья Романовна. Обсудим церемонию.
Церемония предполагалась через неделю: Первое мая. По традиции заключенным без нарушений режима разрешалось посетить концерт группы “Монастырь” в актовом зале. Зрители сидели в “браслетах”, только музыкантам разрешалось играть и петь без наручников. На это и был расчет.
– Семен Иванович, – она чуть повибрировала голосом, растянув звуки его имени. Он это любил. – Семен Иванович, ну что там обсуждать? Режим уже сделал рекомендации – кому разрешено посетить.
Теперь пауза. Пусть поубеждает, позовет. Потомится.
– Режим… – протянул Семен Иванович. – Режим – это режим: они за безопасность проведения отвечают. У нас же церковь будет – отец Игнатий приедет, Серов этот из районной прокуратуры притащится: он в депутаты на следующий год выставляется, ему общественные очки набирать надо, как он, значит, такой активный обеспечивает связь между прокуратурой и органами исполнения наказаний. Нам нужно зал красиво оформить, процедуру продумать: мы же планируем троих представить к условно-досрочному. Показать, что у нас ведется работа по реабилитации заключенных и возвращению их в общество. Ты же знаешь, для представления к УДО нужна, помимо режимников, рекомендация спецчасти. И вообще… – Он замолчал: не знал, что “вообще”. – Праздник все-таки. Женский глаз нужен. Приходи, обсудим.
Она улыбнулась: хочет ее видеть наедине и ищет любые предлоги. А дома жена. Правда, далеко – в Езерске.
“Не нужна тебе моя рекомендация, – думала Кольцова. – Тебе другое нужно”.
– Семен Иванович, – вздохнула Кольцова, – Вы же знаете, я против УДО. У них за двадцать пять лет психика поехала, а скорее всего, и раньше психические нарушения были. Куда им интегрироваться? Они каждый десятки людей поубивали, а потом в камере всю жизнь. Взаперти. Тут и нормальный свихнется. Я, конечно, подпишу, я для вас все сделаю… – Здесь пауза. Пусть представит это все. Теперь голос чуть пониже: – Но только для вас.
Задышал.
– Приходи после пяти, – попросил “хозяин”. – Приходи, Настя.
Старший инспектор спецчасти Кольцова закончила вычитку писем заключенных к одиннадцати, поставив на пропущенной почте синий штамп спецчасти, и передала запечатанные ею письма замначконвоя для отправки. Она включила электрочайник, и – в первый раз за день – посмотрела за маленькое окно: там лежало Кежа-озеро – темная холодная ровная вода, где по дну плавали сомы и щуки. Дальше чернел берег, поросший голым кустарником и редким лесом, но ее деревни видно не было: Горшино располагалось правее. “Нужно сарай перекрыть за лето”, – подумала Кольцова. И рассмеялась – высоким девичьим смехом – колокольчик на земляничной поляне.
Подчас она ловила себя на несуразности, на неожиданности своей жизни и радовалась: сама сделала этот выбор. А теперь сделала и другой. Тоже сама.
Кольцова заварила чай и оставила его остывать в высокой кружке с зеленым цветком на нежно-голубом фоне. Села за стол и подвинула к себе стопку пришедших писем. Первое письмо было адресовано Жиркову Владимиру Геннадьевичу. От Жирковой Марии Федоровны.
Старший инспектор спецчасти Кольцова знала дела заключенных наизусть: Жирков выслеживал у себя в городке маленьких детей, гулявших без присмотра. Она вспомнила описание того, что Жирков делал с детьми, и ей захотелось искромсать письмо его матери ножницами. Было нельзя.
Чтобы отвлечься, Кольцова решила сегодня начать с главного: обычно она оставляла это напоследок. Она нашла в пачке писем нужное. Вынула из серой сумки, купленной в прошлом году в райцентровском универмаге, два аккуратно сложенных и исписанных крупным неровным почерком листа бумаги – писалось левой рукой.
Закрыла глаза. Подождала. Открыла и снова посмотрела на тяжелую гладкую воду.
Она перечитала еще раз. Свернула листки белым квадратиком и вложила их внутрь письма, написанного мелкой вязью – каждая буковка видна, словно напечатана: сестра Довгалева была учительницей младших классов. Положила в конверт, на котором стояло имя получателя:
Довгалеву Игорю Владимировичу.
Улыбнулась и поставила овальную печать, по ободку которой ютились непрерывной змейкой полустертые слова: Спецчасть ИК-1, Остров Смирный, УФСИН Вологодской области.
Внутри овала – жирным: Пропущено цензурой.
Аня Найман
Автобус то ли совсем не отапливался, то ли отапливался тайно от пассажиров: в салоне стоял холод, и Аня Найман могла видеть белую струйку своего дыхания. Мороз, как бывает на севере, ударил неожиданно – в конце сентября, после дождей, и Аня, отвыкшая от местной погоды, ежилась от зябкой сырости. Она смотрела за окно, где, убегая от ее больших васильковых глаз, лежала забытая родина.
Пассажиров в автобусе было немного: Аня и шесть старух, приезжавших в райцентр по пенсионным делам и подкупиться. Старухи заставили проход сумками с продуктами и тихо переговаривались о несправедливости городских цен и прочих горестях. Единственный, помимо тощего до скелетной костлявости водителя, мужчина – средних лет, невысокий, крепко сколоченный, в странной, ранее невиданной Аней синей военной форме – сидел через проход чуть наискосок от Ани. Он поглядывал на нее, но как только Аня встречала его взгляд, уводил глаза в сторону. Ане Найман было все равно.
“Летчик, должно быть, – подумала Аня. – Они вроде бы в синем. Только нет крылышек. У авиации же крылышки на форме. И на фуражках”. У военного вместо крылышек были какие-то странные нашивки: перечеркнутый мечом и секирой герб России. Ане Найман, как обычно, когда мир оказывался непонятным, стало неинтересно. Она решила смотреть на русскую природу. Там все было ожидаемо – хмуро и ненастно.
В этот автобус Аня села не случайно. На маленьком, похожем на торговый павильон, вокзале родного северного городка, куда она приехала из области, Аня увидела на табло название, отозвавшееся в сердце. Отец был из этой деревни, и в детстве – пока не умер – они ездили туда летом: подправить старый большой сруб окнами на́ воду.
Бабушку Аня помнила плохо, деда не видела никогда. После отцовских похорон – как же так в одночасье ничем не болел здоровый мужик как же так бог дал бог взял нина нина ты еще молодая тебе дочку ро́стить как же так – они в деревню больше не ездили. Иногда мать, словно опомнившись, заговаривала о продаже дома – ведь что-то за него дадут не пустое же место, пока Аня не уехала в Москву, где сразу – на первом курсе института – вышла замуж за Марка Наймана. Нужда в деньгах отпала – раз и навсегда, и дом, срубленный в лапу, стоял, повернутый заколоченными окнами к воде и задней стеной из ровно обтесанных бревен к лесу. Как избушка Бабы Яги. Только без Бабы Яги.
Сперва позвонили из посольства: сам посол. Он назвался и сообщил, что с Аней хотели бы побеседовать московские коллеги. Чьи коллеги? Аня не стала спрашивать: она сидела на большой крытой террасе просторного дома их усадьбы в графстве Суррей и отдыхала от роли Ани Найман. Всю прошлую неделю Аня с дочками пробыла в Лондоне, где встречалась с подругами – женами беглых и пока еще нет олигархов. Их разговоры были Ане неинтересны, и они не были ее подругами, но Марк просил поддерживать контакты. Аня поддерживала.
Сразу после посла позвонил полковник Мюрадов. Представился – Оперативно-розыскное управление ФСБ, полковник Мюрадов. Аня поняла, что Мюрадов и есть московский коллега. Но не поняла чей. Мысли эти, как и все, что не составляло внутренний ход ее существа, прошуршали поверху, будто гонимая ветром листва. Раз, и нету.
Полковник Мюрадов сообщил, что у них плохие новости: ее муж – главный российский олигарх Марк Наумович Найман – пропал. С ним пропали еще какие-то люди, которых Аня не знала. Про одного – Кляйнберг? – она слышала от Марка, но не встречала. Слова Мюрадова доносились словно сквозь вату и тонули в суррейском саду: им здесь было не место. Слова Мюрадова были чужие, как незнакомый человек на мосту среди ночи.
Аня молча слушала и ожидала, что Мюрадов извинится и скажет, что ошибся номером. Мюрадов извинился и попросил ее срочно прилететь в Москву для помощи следствию. Аня согласилась. Она не знала, как помочь следствию, но привыкла не спорить.
Дочки остались в Лондоне: школа. С ними остались повариха, две горничные, шофер, охранники и воспитательница-англичанка. Три раза в неделю приезжала Елена Константиновна – учительница русского языка. Ане Найман она не нравилась: не смотрела в глаза, все время улыбалась и тихим интеллигентным голосом рассказывала об успехах дочек: выучили наизусть стихи Пушкина, написали сочинение по Некрасову. Идем по программе российской школы. Но грамматика пока хромает, нужно работать. Аня улыбалась в ответ и проявляла интерес, потому что привыкла делать то, что от нее ожидали другие. Что другие ожидали от Ани Найман.
Ее в России никто не ждал – кроме Мюрадова. Мать пять лет назад похоронили в далекой кубанской станице, откуда она попала на север после техникума и куда вернулась сразу после замужества дочери. Аня была там однажды, маленькая: мамина родина пахла чесноком и недозрелыми помидорами. На похороны она не полетела, послала кубанской родне денег. Вернее, послал Марк: он был очень семейный и не мог понять, отчего Аня не горюет по своим умершим родителям, как горевал по своим он.
Он вообще мало что в ней понимал, кроме ее тела: знал, как и где. И когда. Но Ане Найман это было не важно. Даже в юности секс не вызывал у Ани ни сильного желания, ни острого любопытства, и она отдавала себя неумелым спешащим мальчикам, потому что от нее этого ожидали: она была самая красивая девочка в школе – светло-русая, высокая, длинноногая, васильковые глаза с поволокой, будто в них затерялся хмельной туман, и пухлые, чуть приоткрытые губы – словно в ожидании. Аня Найман выглядела как красивая порнозвезда-нимфоманка, и она носила эту внешность, как носят хорошо сидящее, но нелюбимое платье: нужно надеть. И как можно быстрее снять и повесить подальше в шкаф, когда вернешься домой.
Ее встретили в Шереметьеве, сначала отвезли в их загородный дом на Рублево-Успенском, оттуда в московскую квартиру на Большой Дмитровке. Аня, Мюрадов и незнакомые люди в темных недорогих костюмах и косо завязанных галстуках ходили по комнатам, перебирая вещи Марка, отыскивая следы, но следов не было. В офисе тоже никто ничего не знал: Марк не сообщил, куда и с кем едет. Вышел и не вернулся.
Мюрадов выспросил у нее подробности последнего разговора с Марком – когда, про что, кто кому звонил. Извинился и задал неудобные вопросы: не думает ли она, что Марк хотел оставить семью и что у него была другая женщина. Аня об этом не думала, но выбрала сказать правду: не хотел, а женщина была. И не одна. Она не сердилась на мужа, потому что глупо переживать из-за того, что не мешает твоей жизни. Женщины, которых заводил Марк, не мешали, и Аня была им благодарна, ведь они брали на себя часть его внимания, и Аня Найман могла побыть одна, с собой, в себе, закутавшись в собственную медленно текущую жизнь, как в теплый плед холодным вечером. Ей было уютно одной, и покой одиночества наполнял Аню светлой ровной радостью.
Мюрадов пообещал искать следы – дело государственной важности, на контроле у Кремля – и сообщил, что будет нужна ее помощь. Аня Найман не хотела искать следы. Медленно, словно густое, льющееся в большую стеклянную банку молоко ее наполняло, заполняло осознание нового, давно не испытанного чувства: одна. И никому больше ничего не должна – ни благодарности за сказочную судьбу жены самого богатого человека России, ни заботы о дочках, ни обязанности играть в Аню Найман. Она сразу поняла – почувствовала, что Марк не вернется. Она была свободна. Наступило ее время стать собой.
Дочки давно жили собственными жизнями, пролетавшими мимо Ани с непонятной ей быстротой: они росли, занимая в мире свои места, и Аня с радостью их отпустила: летите. Так отпускают воздушный шарик, оттого что ему место в небе, а не на ниточке в сжатом кулаке.
Долгие годы Аня Найман чувствовала себя улиткой, спрятавшейся от мира в раковину. Мир пытался ее выманить, завлекал, зазывал, но Аня знала, что ее жизнь еще не началась: все эти годы она делала вид, что живет, растит дочек, любит мужа и им дорожит, пока настоящая Аня пряталась в перламутровой спирали – глубоко-глубоко.
Аня Найман ошибалась: она была не улитка. Аня Найман была гусеница, спящая в коконе и ждущая своего часа.
Он наступил.
Мюрадов попросил ее не уезжать из Москвы – у следствия были вопросы. Аня согласилась, как обычно соглашалась с окружавшими ее людьми. Вечером она нашла среди множества ненужных бумаг в столе Марка копию паспорта их домработницы и купила на ее имя билет на автобус в областной центр, оттуда можно было добраться рейсовым до ее родного места. Она решила, что начнет новую жизнь там же, где окончила старую: в городке на широкой медленной реке, что текла к северному морю, замерзая на зиму. Летом по реке ходили буксиры, тянувшие длинные плоты из поваленного леса. Больше в их краях ничего полезного не росло.
В высоком сейфе московской квартиры Найманов, занимавшей два верхних этажа дома, среди чужих ей вещей и документов Аня нашла свое свидетельство о рождении и двадцать пачек в банковской упаковке по десять тысяч евро в каждой – двухсотенными банкнотами. Аня не знала, что Марк хранит дома наличные деньги, но не удивилась: он делал много вещей, что были ей непонятны и неинтересны.
Рано утром следующего дня Аня Найман уложила деньги в маленький чемодан вперемежку с бельем и двумя кофтами, надела легкий лондонский плащ и вышла из своей жизни.
Плана не было, был позыв к движению. Москва – центр ее существования до отъезда в Лондон – казалась пропитанной прежним и оттого чужой, и Аня – пчелка, летящая на запах цветочного нектара – оставила Москву за стеклом автобуса, увозившего ее в областной северный город, откуда шли маршруты до ее родины.
Она купила черную дешевую теплую куртку и сшитые в Турции черные джинсы в привокзальном магазине на Щелковском шоссе. У нее не было подходящей обуви – теплой, на толстой подошве, но Аня не волновалась: в маленьком чемодане лежало двести тысяч евро, и она чувствовала себя много богаче, чем в многомиллионном лондонском доме: это были настоящие деньги. Их можно было потрогать. Посчитать. И тратить, как она хотела.
Заплатив, Аня спросила у ленивой худой продавщицы-таджички, может ли она переодеться в примерочной кабинке. Та кивнула. Аня Найман переоделась и поглядела в зеркало. Там – в черном, новом и дешевом – отражалась Аня, но не Аня Найман. Она выглядела моложе и некрасивее. Аня себе понравилась.
Аня походила по вокзалу в ожидании автобуса и купила горячие пончики. Она не ела пончики много лет: никто в их окружении не ел пончики. Ели много всякого – самого удивительного, но не пончики.
Аня съела все пончики из синего бумажного кулька и запила кока-колой. Она оглядела просторный зал вокзала “Северные Ворота” и подумала отдать стоящий у ее ног магазинный пакет со старой дорогой одеждой кому-то из сидящих у вокзальных стен нищих: смогут продать. Или станут носить сами. Но решила этого не делать: ей больше не для кого быть хорошей, а быть хорошей для себя Ане было ни к чему.
Она вышла на улицу, нашла большой зеленый мусорный бак и выбросила туда жизнь Ани Найман.
Мерцание
Семен Голодач положил расстрелять Широкова на рассвете – как обещал. Он решил, что казнь будет публичной: у памятника Ленину на городской площади. Чтобы запомнили. Хорошо для поднятия боевого духа личного состава. Да и горожанам будет о чем говорить после ухода новоросского войска.
Здание горсовета, в котором располагался штаб 17-го полка 2-й Луганской, не всегда было горсоветом: в старые, давно забытые времена здесь находился горком партии коммунистов, от которых ничего не осталось, кроме маленькой местной ячейки, гордо собиравшейся на площади у памятника своему вождю по седьмым числам ноября и в первый день мая. Собирались в основном пенсионеры: после выступлений выдавали продовольственные пайки.
До горкома здание служило домом дворянского собрания. О тех временах позабыли все и навсегда. Они казались придуманными и никогда не случившимися, и жили лишь в старых, никем более не читавшихся книгах. Они казались древними, как Атлантида. И такими же безнадежно затонувшими.
Мама была против расстрела на площади: она считала, что Широков должен быть казнен у моста, по которому затем торжественно уйдет 17-й полк. Как прощальный жест. Она предлагала повесить Широкова на балке моста и оставить висеть: пусть горожане снимают сами. Это оставит глубокий след в коллективной памяти населения о посещении Новоросской армии.
Голодач доверял ее интуиции, но в этот раз уперся: он хотел выступить из города ранним утром после расстрела, чтобы пройти большое поле за рекой до асфальтированной дороги в осевшей на землю полутьме. Враг ожидал, что 17-й полк уйдет из города по той же трассе, что и пришел; Голодач же хотел срезать поле и выйти прямо на московское направление, сократив время марша и удивив противника.
– Мама, поймите вы, это – тактическое решение, – спорил Голодач. – Остановка у моста на казнь во время движения полка – потеря времени. Особенно если мы должны оповестить население заранее: в городе действуют активные пособники россиян, сообщат в их штаб. Потеряем тактическое преимущество. Я же поведу бойцов по открытой местности. А если беспилотники? А разведавиация? Определят направление маневра и что? Попадем в окружение? Полк – не ватага пионеров: нужно время поле перейти.
“И жизнь прожить”, – подумала Мама, но вслух не сказала: Голодач не понимал ход ее мыслей, и потому она предпочитала говорить с ним просто, не усложняя разговор ненужными отступлениями. Голодач мыслил категориями долженствования и целеполагания: что нужно делать для достижения поставленной цели. Она мыслила ассоциациями и всплывающими перед глазами образами, полагаясь на голос, звавший ее и говоривший, что, когда и как.
Раньше голос молчал, и сама она словно спала. Потом проснулась.
– Генерал… – Он любил, когда его называли присвоенным званием. – Вы – военный лидер. Вы и должны решать, что оптимально для ведения боевых действий. На мой взгляд, Широкова нужно казнить не обязательно публично, а именно неожиданно: люди проснутся, а он висит на мосту. С доской на груди – за измену делу освобождения России. Люди подойдут и прочтут, каждый сам. Это не то, что им объявят по громкоговорителю: они уже давно привыкли не слушать. Подумайте, проснулась тетя Маруся утром, а на мосту висит предатель. Они сами себя соберут – побегут смотреть. Это более действенно, чем гнать ранним утром на площадь из-под палки. Люди должны знать цену отказа от содействия нашему делу. Иначе не будет страха. А не будет страха – не будет и содействия.
Мама не верила в людскую сознательность. Мама верила в страх.
Сошлись на компромиссе: расстрелять Широкова на рассвете перед выходом из города на мосту. Кто увидит, тот увидит. И потом расскажет тем, кто не видел. Пересказы обрастут мифами, и оттого расстрел запомнится в общей памяти городка страшнее, чем был. Неувиденное оставляет место для воображения, а воображение всегда найдет, чем напугать.
За окном на площади вокруг памятника Ленину, указывавшему Новоросской армии завтрашнее направление, собралась небольшая толпа: мужчины, желавшие присоединиться к 17-му Луганскому полку и делу освобождения России от олигархической оккупации, и их жены, ожидавшие получить единовременную выплату за патриотизм мужей.
Были и одинокие молодые парни. Они громко смеялись и плевали на вымощенную серым булыжником старую площадь, видевшую такие сборы и таких уходящих на войну мальчиков много раз. Мальчики уходили и не возвращались, а булыжники продолжали лежать на месте – очищенные дождями, укрытые снегами, стертые сперва лошадиными копытами, а затем резиновыми шинами проезжавших по окраине площади машин, и утоптанные бесконечными подошвами проходивших по площади горожан. Рядом с хмельными от своей взрослости мальчиками молча стояли их матери. Они не плакали, оставив слезы и уговоры дома; стояли и смотрели на сыновей.
– Что с картой? Определили координаты?
Голодач ответил не сразу: хотел понять, почему Мама спрашивает, хотя знает, знает, что координаты и определять нечего. Координаты пункта 66 – красным шрифтом – стояли в углу изъятой у Широкова карты. Координаты не были зашифрованы, как полагается на военных картах – ожидалось, что досье 66 никогда не попадет в чужие руки. Попало. Хотя Голодач не считал свои руки чужими.
Мама не задавала вопросов, на которые знала ответы. И вот, спросила. Он не мог понять, почему.
Он плохо ее понимал. Голодач плохо понимал женщин, оттого что не старался: они не представляли для него опасности, он же привык оценивать мир и населявших мир людей в логике войны, где каждое действие других – потенциальная угроза. Сегодняшние союзники были завтрашними врагами, и только так можно было выжить в жизни, что он вел много лет – с Первой чеченской.
Войны кончались, но не для него; он помнил давно прочитанную американскую книгу “Прощай, оружие!”: взял курсантом в библиотеке военного училища, думал, про нашу войну, а оказалось про Первую мировую и в загранке. Ихний лейтенант сбежал с девушкой подальше от фронта, заключив со всеми сепаратный мир. Голодач же ни с кем не заключал сепаратного мира. Он вел со всеми сепаратную войну.
Был в жизни перерыв, разрыв, когда он сдался; не показал, затаился, но внутри сдался. Смирился с поражением. Тут в его жизнь пришла Мама и спасла. Он так и не понял, почему. Не верил ей. Но верил в нее.
– Мама, вы же знаете: координаты понятны, но больше мы про 66 ничего не знаем: если в досье правда, этот объект должны охранять строже, чем Кремль. А нигде в этой местности нет секретного объекта: сто раз проверили. Широков молчит, от него мы ничего не добились. Мы, по сути, не обладаем никакой тактической информацией о 66.
– Какая вам нужна информация? – Мама хотела, чтобы Голодач продолжал говорить, хотела настроить его на завтрашнее выступление: он был нужен ей злой и оттого еще больше сосредоточенный на достижении цели. Ее цели.
– Тактическая, – повторил Голодач: – оптимальный состав войск для осады и взятия объекта, слабые места в обороне, пути эвакуации гражданских лиц, линии снабжения войск противника. Для нас это обходной маневр, замедлит наступление на Москву. В этом направлении ничего не подготовлено: ни пунктов размещения личного состава, ни отрядов снабжения войск продовольствием, ни запасов горючего для бронетехники.
– На местности разберемся, – сказала Мама. – Найдем 66 и все поймем.
Голодач не спорил: он уже согласился на обход, не ожидая обнаружить секретный город, о котором досье Широкова рассказывало небылицы, и лишь надеялся, что этот марш в никуда собьет противника.
Он – в который раз – пожалел, что рассказал Маме о захвате российского шпиона разведчиками 17-го полка. Командир 17-го считал, что этапировать Широкова в Ставку командования Новоросской армии под Орлом, откуда Голодач руководил группой войск Московского фронта, опасно, потому что вдоль Воронежской трассы шли бои и конвой мог попасть в расположение вражеских войск. Легкой авиации в 17-м полку не было, и авиасопровождение во время боевых действий обеспечивалось авиаотрядом Центрального штаба. Пересланное по электронной почте досье казалось непонятным, невероятным, невозможным, отрицающим все, что Голодач знал о стране – о мире вообще, и он решил рассказать Маме: посоветоваться.
Мама прочла досье в его большом светлом штабном кабинете с окнами на Оку и сказала:
– Нужно лететь. Найдем 66 и войну выиграем быстро. И Россию обратно соединим.
Знала на чем играть: на России. Он о ней болел.
Страна развалилась как-то быстро и без особого трагизма. Еще быстрее, чем Советский Союз. Первым отошел юг Дальнего Востока, превратившись в Республику Приморье. Понятно почему. Территория полностью финансировалась Китаем, им и управлялась. За Приморьем повалился Хабаровский край, и китайцы создали Дальневосточную Конфедерацию с двумя столицами: Владивосток и Хабаровск. Столицы соперничали друг с другом, выпрашивая у китайцев бюджеты, и управлять ими было легко. Граница с Россией теперь шла по Амуру, но границы, по сути, не было: погранчасти поступили в распоряжение новых суверенных образований, и ракетные части, располагавшиеся в тайге, быстро продались китайцам.
Голодач, к тому времени уже взявший Ростов и готовившийся к боям за Белгород, чтобы укрепить границу с Украиной, не мог поверить: Россия валилась. Он воевал за эту страну почти тридцать лет, а она отказывалась от отданных за нее жизней целых поколений таких, как он. Он ожидал, что первым отойдет Северный Кавказ: там был сильный лидер и пропитанная кровью недавняя память. А первым отошел Дальний Восток. Оказался действительно дальним.
С потерей Кавказа Голодач смирился заранее. Его не удивила аннексия Кадыровым Дагестана: новому султанату был нужен выход к Каспию – нефть. Удивил его бросок на запад – к Черному морю: зачем? В Крыму стоял российский флот, своих боевых судов у Чечни отродясь не водилось, и с военной точки зрения Кадыров растягивал линию фронта, обладая ограниченными силами для ее защиты. Крым, перешедший на сторону Новороссии в середине войны, Кадырову не взять. Выйти из Черного моря без разрешения Турции он не мог, да и куда? Кадыровские войска укрепились в Сухуми, но не посмели двинуться на уже оккупированный к тому времени Турцией Батум: султан Рамзан не мог позволить себе конфликт с Анкарой. Потому первый мирный договор Кавказского Исламского Султаната был подписан с Азербайджаном: заверить Турцию, что Рамзан не двинется в ее зону влияния. Пока.
Голодач не собирался воевать за узкую полоску абхазского побережья: пусть. Не собирался он и возвращать Дагестан. Местные партизаны оттягивали на борьбу с ними силы султаната, и он внимательно следил, как Кадыров все глубже и глубже вязнет в очередной затяжной кавказской войне, на этот раз – между кавказцами.
Голодач решил, что после взятия Москвы, Петербурга и консолидации средней России установит границу с султанатом по направлению Сочи – Нальчик – Пятигорск, и дальше – вдоль южных пределов Калмыкии – до выхода к Каспию. Новороссцы начали переговоры с султанатом о будущих отношениях уже на второй год войны, и Кадыров заверил их в своем нейтралитете: нынешняя война – внутрироссийская проблема, и султанат хочет быть добрым соседом России. Кто бы ею ни правил.
Голодач не собирался снова воевать за Кавказ: навоевался. Обе Чеченские, достаточно. Вторая его и подвела.
Над площадью ветер трепал новый лозунг, появившийся этим утром: НОВОРОССИЯ – НОВАЯ РОССИЯ. Лозунг, как и все лозунги новоросского движения, придумала Мама; она убедила Голодача, что пришла пора постепенно заменить у населения идею раздельности Новороссии и России образом одной – новой – России. Сначала Новороссия пришла в Россию, затем Новороссия и Новая Россия навсегда вместе, теперь же время объявить Новороссию Новой Россией. И в конце, когда эта подмена укрепится в сознании людей, можно будет избавиться от Новороссии: Россия, и все. Словно никакой отдельной Новороссии и не было. А не было Новороссии, не было и войны.
Голодач не понимал, как это произойдет, – война-то была, но привык верить Маме. Верили ей и бойцы, почитавшие ее как полумифическое существо. Мама редко показывалась людям, и это порождало легенды: Мама сказала то, Маму видели здесь, Мама показалась там, Мама и здесь, и там. Она за нас молится. Она все видит и знает.
Новороссцы верили, что Мама знает будущее. Голодач в это не верил. Но верил, что Мама знает, как это будущее создать.
Первый батальон перешел мост в середине ночи и укрепился на низком берегу реки, за которым открывалось тянувшееся, сколько хватало взгляда, поле. Как только воздух принялся сереть, расстрельная команда второго батальона – четыре бойца – вывела Широкова на мост и после прочитанного Голодачом приказа быстро расстреляла. Широков так ничего и не сказал.
Горожан собралось мало: человек тридцать, оказавшихся возле моста ранним утром случайно. Стояла полутьма, но висевшего на центральной балке Широкова то и дело освещали фары проходивших по мосту машин, прокатываясь по его телу с доской на груди ровным, чуть приглушенным, желтым светом. Полк прошел через мост и ушел в поле, а горожане разошлись по делам: время раннее – скоро начинать день.
Бомбардировщик Ту-95 в сопровождении трех истребителей прилетел через час. Голодач оказался прав: в городе действовали разведчики российской стороны. Ту-95 сделал круг над городом и, не найдя противника, выпустил по намеченному квадрату две крылатые ракеты Х-55. Одна угодила в сваю моста, вторая ушла в воду ближе к высокому берегу, подняв взрывную волну, выбросившую мертвую рыбу и покореженную арматуру с привязанным к ней телом на песчаный покатый склон спокойной серой реки.
Широков лежал у разрушенного снарядом моста, и бледная луна спустилась ниже, пытаясь его оживить. До рассвета оставалось совсем недолго.
Инспектор
Кольцова жила по наитию: так лунатики ходят во сне. И как лунатики, она ходила по краю карниза крыши своей внешне обычной жизни с широко открытыми и невидящими глазами, не боясь упасть: некуда. Она не чувствовала опасности от своего замысла, поскольку замысел был не ее: кто-то с ней говорил, и светлыми северными ночами одна, в большой пустой избе, она представляла говорящего, пытаясь разглядеть, увидеть, узнать. Образ, скорее угадываемый, чем видимый, терялся в пелене наплывавшего сна, и Кольцова неожиданно просыпалась: утро, и нужно жить. Она вставала в холодный рассветный полумрак и жила.
Зарплаты в ИК-1 были скромные: старшему инспектору платили одиннадцать тысяч, начальнику колонии пятнадцать. Жить можно, но плохо. Кольцова жила плохо: не выделяться.
А у заключенных деньги водились. Они писали в разные правозащитные и религиозные организации, российские и зарубежные, поясняя свое бедственное положение. Кольцова их письма читала и пропускала, если в них не было недозволенного.
Письма делились на две категории: одни заключенные настаивали на своей невиновности и просили помочь добиться правды, что требовало денег – на адвокатов. Другие признавали вину, поясняя ее затмением, происками темных сил, блужданием в мирском зле, и декларировали вновь обретенную веру, на поддержание которой просили денег. Первые писали правозащитникам, вторые – зарубежным евангелистам: Русская православная церковь приветствовала возвращение к Господу, но не собиралась его финансировать.
Перед последним Новым годом из писем заключенным Единички изъяли валюты на семьдесят тысяч рублей – из Европы, США и Канады. Деньги перечислили на счета заключенных, и те могли их тратить в тюремном магазине. Мешать бизнесу по переписке администрация не имела права.
Игорь Довгалев ни у кого ничего не просил. Он не писал писем с просьбой о помощи ни посторонним сердобольным людям, ни собственной сестре. Той он отвечал – аккуратно, на каждое письмо, но скупо: все хорошо, здоровье хорошее, ем хорошо, сплю хорошо. Береги себя и племянниц. Денег на счете у него почти не было: после трибунала и разжалования армия не выплачивала ему ничего.
Салман Хубиев тоже ничего не просил. Ему не нужно было: родные из Алхан-Юрта регулярно присылали деньги “на ларек”. Он тратил мало – на сигареты и леденцы; по-тюремному – “на насущное”. Ел “положенку”, и на счете его скапливались разрешенные рубли. Кольцова не могла понять, на что он копит.
Поначалу ей казалось, что суббота – лучшее время: заключенных выводили из камер в баню. Она следила на мониторах, как их – по одному – ведут по выкрашенным светло-зеленой краской коридорам в “безопасной стойке” – руки за спиной в максимальном наклоне. Оружия у охраны не было, лишь резиновые дубинки. Огнестрельное оружие исключительно у караула на вышках. План оказался негоден, оттого что мыли по камерам: как сидели, так и мылись. Шанс невелик.
В третий год службы Семен Иванович предложил Кольцовой пост старшего инспектора спецчасти. И денег больше, и доступ к делам заключенных. Она понимала, что “хозяин” хотел ее рядом со своим кабинетом: всегда можно вызвать к себе, а от мониторов не вызовешь. Мониторы не оставишь.
Теперь Кольцова читала дела и соотносила описание содеянного с лицами заключенных, которые она за два года хорошо запомнила. Их движения, жесты. Дела говорили с ней, рассказывая истории, недосказанные лицами в зернистых точках на плоских мониторах, и эти истории звучали в Кольцовой, отзываясь глухим шевелением под сердцем. Ей не было жаль жертв, и зверства ее поднадзорных не мешали спать по ночам. Постепенно, однако, чужая боль преступила порог любопытства и стала сгущаться в ней, оформляясь в позыв к действию. Она не сразу поняла, что собралась сделать, но сразу поверила, что сделает.
Тот май выдался теплым: снег стаял, и в лесу, заполнившем остров Смирный густым ельником, стояла морозная сырость.
Кольцова отработала ночную смену, сдала мониторы и реестр записи слежения следующей по посту и вышла из ворот колонии к деревянному настилу, ведущему на остров Поклонный. Она хотела спать, но что-то – предчувствие завязывающихся почек в ближней роще? – остановило ее. Кольцова послушалась и повернула в лес.
Она порадовалась, что обута в резиновые сапоги на теплый толстый носок.
По этому лесу никто не ходил: некому было. Кто жил на острове постоянно, сидели по камерам, ожидая либо смерти, либо выхода по УДО – через двадцать пять лет, если нет нарушений. А за двадцать пять лет как им не быть.
Кольцова дошла до мелкого оврага: на дне еще лежал снег. Выше пробивались трава и тонкий кустарник, на котором потом вырастут мелкие шарики будущих ягод. Кольцова знала эти ягоды: их нельзя было есть. Она решила пойти к воде и вернуться берегом к мосту на Поклонный, когда на нее из темной густой чащи, проламываясь через голые пока кусты ежевики, вышел медведь. Кольцова остановилась: бежать нельзя. Не убежишь.
Медведь понюхал воздух, глядя на Кольцову круглыми черными глазами. Кольцовой показалось, что он ей кивнул. Она не помнила, нужно ли глядеть животному в глаза или, наоборот, отвести взгляд. Когда-то смотрела “В мире животных”, где об этом говорили, но позабыла.
Кольцова решила медведю в глаза не глядеть: она опустила взгляд на промерзшую за зиму землю, словно пытаясь выискать там спасение. Там, однако, ничего, кроме погнивших за долгие морозы листьев и поломанных веток, не было.
Медведь повернулся и словно растворился в чаще. Будто и не стоял там, где только что стоял. Кольцова решила, что ему не понравилось, как она пахнет. А она любила эти духи.
Она не успела испугаться – все произошло слишком быстро и оставило ощущение нереальности. Вокруг было тихо и мокро. Лес просыпался и наполнялся звуками. Кольцова стояла и ничего не чувствовала. Затем пошла за медведем: она должна была увидеть его еще раз, чтобы поверить в свою сохранность. Если судьба сберегла ее, стало быть, сбережет и дальше. Она не сомневалась в этом знании, но хотела удостовериться.
Медведь исчез. Остров небольшой, но медведь исчез, словно показался Кольцовой. Ни сломанных веток, ни шерсти на иголках елей и сосен; медведь исчез, не оставив следов. Кольцова ходила по холодному лесу и, не найдя его, вернулась к мосту.
Медведь остался у себя дома, а она уходила к себе.
В то утро – перед тем как лечь спать – она приняла решение.
Кольцова наскоро протопила застывшую без нее избу и легла отсыпаться. Она закрыла глаза, и в темноте – незваные – поплыли строчки дела Довгалева: майор, место прохождения службы – Чеченская АО в составе 56-й гв. одшбр – гвардейской особой десантно-штурмовой бригады. Пункт постоянной дислокации – г. Камышин Волгоградской области. Только там он давно не бывал.
Место временной дислокации – н.п. Ханкала (до 2005 года). Оттуда его и взяли.
Ей был нужен союзник; лучшего союзника, чем майор десантных войск, она не могла представить. Кольцова перебрала еще раз всех потенциальных кандидатов: чеченский полевой командир Хубиев, осужденный за терроризм; солдат-контрактник Костюнков, убивший трех таксистов, пытавшихся его ограбить, когда он возвращался с места службы; мэр большого среднерусского города Булавин, обвиненный в организации заказных убийств. Она знала их дела наизусть и сочла каждого из них достойным.
Кольцова неожиданно открыла глаза: перед ней, над ней в темноте избы висели медвежьи глаза – черные немигающие бусинки. Глаза еще чернее, чем тьма избы с закрытыми ставнями вокруг.
– Пришел? – спросила Кольцова вслух. – Ты ко мне вернулся?
Глаза ничего не ответили. Они смотрели на Кольцову, зная в ней то, чего не знала она сама. Но на что была готова.
“Хозяин тайги, – вспомнила Кольцова. – Сам в тайге устанавливает порядки. Значит, Довгалев”.
Она откинула одеяло, нашла под кроватью старые валенки с отрезанными голенищами, служившие ей тапочками в холодное время, надела теплую кофту, включила свет и пошла к столу.
Писать левой рукой было неудобно, и Кольцова старалась выводить буквы получше.
Она закончила и посидела, ни о чем особо не думая, слушая ночь. Ночь молчала, только в печи скрипел рыжий огонь.
Кольцова посмотрела на листок с неровными, разбегающимися в стороны буквами, словно они решили совершить побег и оставить листок, как он был раньше – чистым. Кольцова их понимала: она и сама бы сбежала от своего решения, но не могла. Судьба. От людей можно сбежать, а от судьбы как? Да и некуда. Разве что в другую судьбу.
Кольцова выключила зеленую лампу на столе и легла в остывшую постель. Она пыталась не двигаться, чтобы нагреть остывшее место под собой и не касаться холодной простыни по бокам.
Кольцова закрыла глаза, и перед ней в ласковой мягкой тьме поплыли строчки:
“Уважаемый Игорь Владимирович.
Я хочу Вам помочь. Не спрашивайте почему, я и сама не могу себе объяснить. Сразу перейду к плану…”.
66
неБесная история
Дневник Веры Мезенцевой
16 сентября 1976 г.
Слонимский мною недоволен. Ничего не сказал, но дал понять. Вежливо. Еще страшнее.
Сегодня десять лет, как я здесь. Так, должно быть, люди пишут в тюрьме. Хотя в тюрьме отсидел срок и вышел. Отсюда не выйдешь. Срок мой никогда не закончится. Как никогда не умрут Последины. А они не умрут.
Зачем я решила изучать морскую биологию? Выросла далеко от моря, плавать так и не научилась. Изучала бы позвоночных, сидела бы сейчас в своем никому не нужном научном институте: интриги с диссертациями, борьба за летние путевки, романы с сотрудниками. Дома муж. Дети. Нет, детей не хочу: страшно. Лучше без детей. И без мужа. Завела бы кошку: она – позвоночное.
Я начала изучать Turritopsis dohrnii, потому что мало кто смотрел на медуз. Мне казалось, это хорошая нишевая тема для кандидатской: крошечные – 4 мм – полупрозрачные облачка, парящие в воде под микроскопом. Никому не нужны. Не опасны.
Отчего у меня толстые ноги? Ни от чего, а от кого: от мамы. Как бы я ни худела, ноги остаются толстыми. У мамы такие были. Мама выглядела как изголодавшаяся балерина, а ноги – как две тумбы. И у меня такие же.
Что Аристарх во мне видел? За что любил? Любил-любил, а жену не бросил. У нее ноги, как у танцовщицы, – длинные, стройные. Две лебединые шеи из-под юбки. Неужели не бросил ее из-за ног? Глупость, конечно. Не хочу об этом. Лучше о медузах.
Хотя о медузах оказалось опасно.
Меня интересовал процесс размножения Турритопсис: медузы размножаются половым путем. Как мы. Почему я сконцентрировалась на размножении? Первоначально я думала о чем-то более практическом: возможность использования медуз для изготовления лекарственных препаратов. Тогда хорошо шли такие диссертации – с использованием результатов в народном хозяйстве. Повлияла любовь с Аристархом: самой хотелось размножаться.
Любовь. Хорошо медузам: никакой любви. Хотя кто знает… Теперь я ни в чем не уверена.
Мужские особи медуз производят сперматозоиды, женские – яйцеклетки – все как у людей. Но дальше не как у людей: после слияния образуется личинка, оседает на дно. И тут начинается сказка, магия, волшебство: из личинки вырастает полип – бесполая стадия развития. Когда полип достигает зрелости, от него почкованием отрываются молодые медузы. И все по новой.
Это кажется магией нам – млекопитающим. Мы размножаемся прямым развитием: после стадии эмбриона имеем одинаковый план строения – какими родились, такими живем и умираем. Только вырастаем в размере. Но у большинства животных жизненный цикл устроен сложнее и включает разные фазы и разные жизни: гусеница и бабочка, головастик и лягушка, полип и медуза. Называется “метаморфоз”. Родился одним, стал другим. Умер третьим. Многогранность. Многожизненность. А у нас, людей, скукота: кем родился, тем и умер. И никакой надежды прожить жизнь кем-то другим. Бабочкой, например. Я бы пожила. Крылышки. Красиво.
Турритопсис размножалась как и другие медузы – ничего особенного. Мне они нравились, потому что у них было красное брюшко – внутри прозрачного желе. Словно красная пуговка. Я часами разглядывала их под микроскопом – плавающих в поисках еды. Ищущих партнеров для спаривания. В общем, все как у людей.
В тот день я проспала и пришла в лабораторию поздно утром. Это было после разрыва с Аристархом; он сказал, что не уйдет от жены: она больна, он не может ее оставить. И не может оставить дочку. А меня может: я молодая, красивая. Я – талант. У меня впереди целая жизнь. Он не хочет стоять на пути. Что-то в этом духе.
В ту ночь я хорошо спала. Думала, не смогу заснуть, а наоборот: пришла домой и, вместо того чтобы плакать, как обычно плакала, когда возвращалась в свою комнату одна, без него, легла и сразу заснула. И проспала допоздна.
В лаборатории утром – по наитию, без всякого плана – я поместила одну Турритопсис в маленький аквариум без еды. Вода стерильная, никаких партнеров для спаривания. Как у меня. Оставила ее умирать. А сама решила жить: у меня же все впереди. Я тогда не знала, что у меня впереди.
На следующее утро в аквариуме не было Турритопсис. А на дне лежал новенький полип.
Три месяца я помещала своих Турритопсис в стерильную воду с одним и тем же результатом: они превращались в полипы. Полипы, как и положено, разделялись на плоские сегменты, из которых развивались новые медузки с красными брюшками. Они быстро росли. Хотели жить. Верили, что у них все впереди.
Следующий этап эксперимента состоял в том, что я их ранила. Как в милицейском протоколе: наносила Турритопсис тяжкие телесные повреждения. Разрезала надвое. Натрое. Результат тот же: Турритопсис отвечала на опасность превращением в полип, из которого затем вырастали новые медузы. Как в сказке: отрубили Змею Горынычу голову, а на ее месте выросли две новые. Только вместо одной Турритопсис вырастало не две, а сотни новых. Сказкам не угнаться за жизнью.
Мои маленькие медузки с красными брюшками могли по желанию – в ответ на голод, ранение, опасность – обращать вспять процесс развития: из конечной стадии в начальную. Как если бы мы могли по желанию превращаться в зародыши. Или даже в сперматозоиды. Например: нечего есть, идет война, посадили в тюрьму, а ты бах – и уже сперматозоид. А потом размножилась в сотни раз.
Я показала результаты Ксавину, и он – добрая душа – сел со мной писать статью. Я хотела сделать это основой диссертации, но Ксавин настоял, что не нужно ждать: нужно публиковать. Дура, дура… Сейчас сидела бы спокойно в Москве в институте, жила бы с каким-нибудь милым человеком. Он бы меня любил. Может быть, я бы его любила. Не как Аристарха, конечно, но по-своему. Не обязательно же любить так. Наоборот: обязательно любить не так. А то счастья не будет. Одни слезы.
Ксавин хотел поставить свое имя на статье как мой научный руководитель. Потому и торопил. Хотя все равно нашли бы: Слонимский кого хочешь найдет.
Статья прошла незамеченной. Так я думала. Никого не интересовали мои прозрачные Змеи Горынычи с красными брюшками. Ксавин потерял интерес, и жизнь потекла, как текла раньше: я осталась той, что и была – аспиранткой с никому не нужной темой исследования. Метаморфоза не удалась.
Через два месяца после выхода статьи меня позвали к Шейникману. Он никогда меня раньше не вызывал: член-корреспондент, замдиректора института, а я даже не кандидат. Позвали без Ксавина – одну.
– Вера Леонидовна, знакомьтесь: это представитель Государственного научно-исследовательского центра товарищ Слонимский. Его организация заинтересовалась вашим открытием.
Слонимский мне сразу понравился: такие нравятся женщинам. Веселый, легкий. Красивые карие глаза. Брюнет. Уверен в себе. Смотрит на тебя, но именно смотрит, а не лапает глазами. Словно хочет тебя понять, узнать. С ним немножко страшно – можно упасть, но веришь, что он тебя подхватит. И возьмет на руки.
С Аристархом – омут: прыгнула и утонула. И сама не поняла, как уже на дне. А с таким, как Слонимский, прыгнула и взлетела. У него на руках.
– Вера Леонидовна, мы хотели бы предложить вам заняться продолжением вашей темы у нас в Центре. Мы сможем предоставить вам собственную лабораторию для исследований. Любое оборудование, включая импортное. Со ставкой старшего научного сотрудника плюс премиальные.
Я не верила: такого не бывает. Свою лабораторию? Без кандидатской?
Шейникман сидел и молчал: он мне ничего предложить не мог.
– У вас академический институт? – только я и спросила. Не знала, что еще сказать.
– У нас лучше, чем академический. Предлагаю вам самой посмотреть на наши условия. Это недалеко от Москвы.
Слонимский сказал правду. Все, что обещал, выполнил: своя лаборатория, отдельная квартира. Деньги. Только забыл упомянуть, что это навсегда: отсюда никто не возвращается. А в полипа, чтобы вся жизнь заново, я превратиться не могу.
Последины могут.
Кирилл
Школьный двор был пуст: уроки заканчивались через десять минут. Я пришел заранее – услышать металлический визг звонка, означающий окончание учебного дня, и – холодок в животе – разглядывать толпу высыпающих из дверей старшеклассниц в коричневых формах с белыми кружевными воротничками, манжетами и черными передниками, пытаясь найти среди них ее. Девочки соревновались, у кого короче платье и выше белые гольфы, и – с начесанными и завитыми челками – выглядели одинаково. Она носила длинные волосы на прямой пробор, закалывая спадающие пряди с обеих сторон у висков и открывая высокий лоб. Ее школьная форма была длиннее и проще других: без лишних кружев. Она, казалось, вообще не любила лишнего. Я любил лишнее. Ничего лишнего у меня не было.
Я знал о ней мало. Ее жизнь была загадкой, как была загадкой вся жизнь вне места, где я жил и откуда тайком – раз в неделю – пробирался в новое чудесное существование, когда меняли код охраны. Оставались резервные шесть минут, во время которых Периметр оказывался неохраняем, незащищен, и я покидал свою жизнь, отправляясь в чужую. Я никого в ней не знал, и никто в этой жизни не знал меня. Хотя теперь я знал высокую девочку с длинными прямыми темными волосами и строгим взглядом.
У нее были голубые глаза.
Девочки и мальчики заканчивали уроки одновременно, но почему-то выходили из школы не вместе. Сначала мальчики, потом девочки. Я не мог понять почему, но и не старался: я ждал ее. С первого дня, как увидел. Я думал, что мы с ней, должно быть, одного возраста, хотя в моем случае возраст не имел ни смысла, ни значения.
Я представлял, что мог бы учиться с ней вместе, прикасаться к рукаву коричневого форменного платья и нести ее портфель. Идти рядом, провожая до дома: я знал, где она живет. Качаться на старых, когда-то зеленых, качелях в ее дворе. Сидеть в старой, когда-то зеленой, беседке вместо выпивающих в ней мужиков с помятыми жизнью лицами. Стоять вечерами в темном подъезде, прижимаясь друг к другу, как стояла вечерами она с невысоким длинноволосым парнем много старше ее, и мне однажды удалось их разглядеть – прижавшихся друг к другу в плохо освещенном окне последнего – пятого – этажа лестничного проема.
Не мог бы: моя жизнь была другой и никогда не станет такой, как ее жизнь. И я никогда не стану таким, как люди вокруг: они были просто люди. И жили свои простые людские жизни, в которых мне не было места. Оттого я решил больше не ждать. Ждать было нечего.
Звонок.
Дорога к ее дому шла через широкий, поросший грязным кустарником и примятой сорной травой пустырь, и это был самый трудный отрезок пути: негде спрятаться. Обычно я давал ей оторваться и шел далеко сзади, поминутно останавливаясь и делая вид, что ищу что-то в мелких канавах, заполненных грязью и мутной водой от недавних дождей. Искать там было нечего.
Не в этот раз. Не сегодня. Сегодня будет иначе.
Я не знал, что скажу. Вернее, знал, но все, что надумал, казалось неверным. Не тем, что нужно сказать. Не подходившим для нее. Для нас.
Главное же, я знал последствия – крушение моего мира. Родители, словно предчувствуя, предугадывая такой поворот в жизни, объясняли, рассказывали, пугали, предупреждая об опасности: не выходить за Периметр, пока не придет мое время. Словно за Периметр можно выйти.
А я вышел. И был готов выйти за периметр всей своей жизни.
Девочка неожиданно остановилась, но не повернулась, оставшись стоять на месте. Я тоже остановился: не знал, что делать. Я собирался подойти к ней во дворе, думая, что там она меньше испугается незнакомого человека. Я уже дважды хотел с ней заговорить, но оба раза откладывал в последний момент.
Она обернулась, молча. Без улыбки, без приглашения подойти.
Я пошел вперед, не чувствуя своих шагов, лишь стук сердца, гонящего кровь по артериям, словно подземные толчки. Я решил пройти мимо, ненавидя себя за трусость. Пытаясь себя убедить, что так будет лучше. Для нее. Для меня. Для всех.
– Пятый раз, – сказала девочка. – Пятый раз вы за мной идете.
“Седьмой”, – подумал я.
Она не сразу меня заметила. Я молчал.
– Почему вы за мной ходите? Хотите познакомиться?
Вот так, просто. Я и не думал, что так можно.
– Хочу.
– Тогда знакомьтесь. А то получится, что я сама набиваюсь.
Она засмеялась. Над пустырем молча, без клекота, пролетела стая бурых птиц. Я посмотрел, не дроны ли: дважды в неделю дроны запускались за пределами Периметра, транслируя чужую жизнь. Затем Мастера показывали эту жизнь детям, объясняя ее странные законы и обычаи, подготавливая живущих внутри Периметра к выходу за его пределы.
А я вышел раньше. Неподготовленный.
Птицы были просто птицы. Не дроны. Летели по своим птичьим делам.
Девочка проследила за моим взглядом:
– Возвращаются. Скоро лето, прилетают обратно.
Я забыл все, что знал про птиц: там, где я жил, птиц не было.
– Почему у вас сегодня белый передник?
– Линейка. Репетировали последний звонок. Потом выпускной.
– Выпускной?
– Ну да. Выпускной. – Девочка прищурилась. – Вы – странный. Вы из какой школы? Или уже закончили?
Я боялся этого момента: не хотел врать, но не мог сказать правду. Приходилось врать.
– Уже закончил. Мы только переехали. Издалека.
– Я – Лиза, – неожиданно сказала девочка.
Одна из заколок, удерживавших ее волосы, не выдержала их густоты, и темные пряди упали на лоб, закрыв один глаз. Лиза мотнула головой, откинув волосы назад.
– Кирилл, – сказал я. – Кирилл Последин.
Наблюдение
Тоня жила не в том Квартале. Потому он не обращал на нее внимания. Жила бы в том, бегал бы за ней, как бегали мальчики из ее Квартала. Она бы ему все позволила, а этим другим позволяла не все. И не всем. Хотя некоторым позволяла. Которые умели молчать.
Мастера в школе запрещали общение между детьми из разных Кварталов. Дети из разных Кварталов учились в одном здании, но на разных этажах, и она пыталась ловить его взгляд во время коротких перерывов в большом школьном дворе, а он ее не видел. Это было самое обидное. От обиды Тоня злилась и все чаще – в отместку – позволяла Саше Николаеву все. Совершенно все. Саша был из ее Квартала.
Зря позволяла: он-то об этом все равно не знал. Так что ему не было больно. Больно было только ей. И влюбленной в Николаева ее подруге Наташе. Хоть что-то приятное.
Поезд – три вагона, выкрашенные в светло-желтый цвет, – мягко остановился, пошипев тормозами, словно короткий, толстый светло-желтый трехвагонный червяк. Тонин вагон был второй: она знала это из полученного утром жетона. Тоня – младшие обязаны быть вежливыми – пропустила вперед пожилого африканца из Квартала 2 и зашла в вагон. Осмотрелась, и сердце – котенок за бумажкой на ниточке – прыгнуло вверх-вниз: напротив уже закрывшихся створок пневматических дверей сидел он. И, как обычно, глядел внутрь себя.
“Почему здесь? – удивилась Тоня. – Он же из Квартала 1. Зачем ему в Центр?”
Поезд шел в Центр. Когда утром молодая Мастер Розенцвейг вручила ей жетон, Тоня знала: в Центр. Она видела такие жетоны у других детей: красный, с желтой полосой по диагонали. Были еще темно-синие, почти черные со светло-голубым квадратиком посередине, и тем, кто их получал, все завидовали: это был перевод в следующий – верхний – Квартал. Хотя по логике, сказал как-то ее брат Витя, нужно говорить – в нижний: номера-то уменьшались. Он сказал это от зависти: его перевели из Квартала 4 в Квартал 5. Там и останется.
В Центр вызывали всех: кого раньше, кого позже – на Наблюдение. Тоню вызвали первый раз. Ничего особенного в Центре не происходило: осматривали, спрашивали, давали задачи, просили что-то рисовать. Делали уколы. И никаких последствий.
Кроме Ромки Перова. Он – после визита в Центр шесть лет назад – перестал расти. Ромка был старше Тони на два года, ему уже исполнилось семнадцать, а он не рос. Тоню это не особенно беспокоило, Ромка был ей не нужен. А кто был нужен, сидел перед ней и ее не замечал.
“Сейчас заметит, – решила Тоня. – Сейчас. Другого шанса не будет”.
Она огляделась: свободное место напротив, рядом с африканцем в костюме. Села, закинув ногу на ногу, чуть подтянув короткую узкую черную юбку с небольшим боковым разрезом – пусть посмотрит. И распустила аккуратно заплетенную косу, тряхнув головой и разбросав светлые пушистые волосы по плечам: привлечь внимание. Еле заметным движением спустила красную блузку с одного плеча, чтобы ему была видна лямка черного кружевного лифчика. Чтобы представил, как этот лифчик с нее снимает.
Кирилл увидел ее. Тоня это почувствовала. У него были янтарные глаза. Она ни у кого не видела таких глаз.
Тоня чуть наклонила голову и улыбнулась, подняв брови, словно спрашивая: интересуешься мною? Кирилл не улыбнулся в ответ, просто продолжал на нее смотреть.
Время уходило, дорога до Центра восемь минут.
– Вы в Центр едете? – не выдержала Тоня.
– В Центр? – словно очнулся Кирилл. Подумал. – Нет. Я… просто… сел в этот поезд.
“Конечно, они же – из Квартала 1 – передвигаются внутри Периметра без жетонов, – вспомнила Тоня. – Могут ехать куда хотят. Дура”.
Она злилась на себя и оттого улыбалась еще ласковее. Еще призывнее.
– Я вас в школе видела. Вы в Конечном Потоке?
– Да.
– А мне еще два года. Меня Тоня зовут.
Она решила не называть фамилию, чтобы он не понял, из какого она Квартала. Пусть думает, что из Квартала 2. Все равно узнает, но лучше не сразу. А до этого она его к себе привяжет. Лишь бы им одним остаться. Она уже многому научилась.
Кирилл кивнул. Просто кивнул и ничего не сказал. Не спросил. И перестал ее видеть. Тоня почувствовала это сразу. Он перестал ее видеть, будто она не сидела напротив. Не старалась для него, готовая на все, на все. Лишь бы он обратил на нее внимание.
Кирилл продолжал смотреть перед собой, но ее не видел. Видел что-то внутри себя.
“Какой же он красивый. Какой же красивый”. Тоня почувствовала, что сейчас заплачет. Она подняла голову наверх, чтобы остановить слезы, но было поздно: слезы уже катились по щекам.
Поезд остановился.
На перроне дул теплый ветер. Непонятно откуда и почему, но на перронах 66 всегда дул ветер. Словно ему полагалось дуть на этих перронах.
Тоня, не взглянув на Кирилла, вышла и подставила ветру лицо: просушить мокрые полоски от слез. Вытирать нельзя, останутся красные следы.
Кирилл прошел мимо, затем обернулся и сказал:
– Не плачьте: это скоро закончится. Все это.
И, прежде чем Тоня успела что-то спросить, пошел вниз по ступенькам. Тоня хотела его догнать, но остановила себя: он повернул не к Центру, а в другую сторону – к Периметру. Тоня никогда не видела, чтобы кто-то подходил к Периметру. Все дети знали, что это запрещено. Знали и взрослые. К Периметру ходили только Наблюдатели. А Кирилл шел в сторону Периметра, словно ему можно.
“Может, этим – из Квартала 1 – можно?” – мелькнуло у Тони, но она сразу поняла, что подумала глупость: никому нельзя. Ни из какого Квартала. Это им объяснили сразу – в Начальном Потоке.
Тоня хотела его окликнуть, спросить, что скоро кончится, поддержать разговор, но передумала, посмотрев на круглые часы на перроне: время. Ее ждали в Центре через семь минут. Опаздывать в Центр нельзя. Даже из-за Кирилла Последина. Не простят.
Ее провели в светлое круглое помещение, из большого – во всю стену – окна которого было видно овальное озеро с высокими, покрытыми густым зеленым лесом горами на противоположном берегу. На ближнем берегу ничего не росло, лишь стояла одинокая деревянная белая беседка с резной крышей. За длинным столом сидели четверо: Наблюдатели.
Дверь в соседнее помещение была открыта, и Тоня видела стоящие в нем медицинскую кушетку и гинекологическое кресло. Тоня знала, что это гинекологическое кресло, все девочки проходили осмотр каждые три месяца, сразу после первой менструации. Когда врач – старый доктор Розенцвейг – обнаружил в прошлом году, что она уже делает с мальчиками все, абсолютно все, он дал ей листы бумаги, и она должна была написать имена всех мальчиков, с которыми это было. Ей хватило одного листочка. Не то что Поле Перовой. Та, должно быть, целую тетрадку исписала.
Сейчас этот листочек с семью именами, написанными ее рукой, лежал перед одним из Наблюдателей, сидящих за длинным столом. Наблюдатель был молод и красив: черноволосый, черноглазый, с гладко выбритым лицом, на щеках словно разлили тонкий слой темно-синей краски – щетина у него отрастала быстро. Тоня пожалела, что на ее листочке нет его имени.
Теперь ей все равно. Станет как Поля. Кирилл ее не видит. И не увидит, что бы она ни делала. Он – из Квартала 1. Был бы он из ее Квартала…
– Антонина, – пожилая женщина поправила очки, съехавшие на сухой нос с горбинкой, – вы хорошо учитесь. Мастера в школе вас хвалят. Что вы хотите делать после школы?
– Служить 66, – заученно сказала Тоня.
Она смотрела на озеро, удивляясь: подходя к Центру, она не видела озера. А оно лежало прямо за зданием Центра. Как она могла его пропустить – такое большое? И такие огромные горы?
– Нравится озеро? – спросил красивый черноволосый.
Тоня кивнула: нравится.
– А из ваших партнеров, – черноволосый ткнул в листок с именами мальчиков, – кто вам больше всего понравился?
– Тенгиз, – покачал головой пожилой африканец, ехавший с ней в поезде. – Перестань. Это не важно.
– Боря, это важно. – Наблюдатель Тенгиз улыбнулся: – Мы же должны определить соответствие кандидатки будущим партнерам.
– Витя Антонов. – Тоня решила говорить правду: все равно узнают. Они же Наблюдатели.
– Антонов? – Тенгиз нахмурил брови, словно вспоминая Антонова. – Он из вашего Квартала? Квартала 4?
– Был из нашего. Раньше.
– Подождите, подождите… – Наблюдатель Борис провел белым коротким цилиндриком по поверхности стеклянного стола перед собой и уставился на появившиеся на ней кружки и стрелочки с именами: – Антонов? Виктор? Переведен в Квартал 5 ввиду отсутствия… Неважно. Он?
Тоня кивнула.
– Это же ваш брат?
Тоня кивнула.
– Вот как. – Красивый Тенгиз улыбнулся. – А что? Родственные чувства.
– Прекратили! – Пожилая женщина постучала двумя длинными пальцами по столу. – Сегодня ей нравится одно, завтра понравится другое. И другие.
– Антонина, внимание. – Тенгиз направил маленькую коробочку на стену, и та превратилась в экран, как в школе. На экране появились незнакомые Тоне дома на незнакомой ей улице. Между домами лежал пустой двор с качелями и беседкой. Не совсем пустой: на качелях качались девочки-близняшки лет семи.
– Что это, Антонина? – спросил африканец Борис. – И где?
Это был не 66. Хотя она бывала только в своем Квартале, да еще один раз в Квартале 3, на экскурсии.
– Это не 66, – сказала Тоня. – Если только это не в другом Квартале, где я пока не была.
– Пока? Вы думаете, что, когда вырастете, будете бывать в других Кварталах? Или жить в другом Квартале? В каком?
Тоня замолчала: продолжать опасно. А то отправят в Квартал 5, как Витю.
– Не волнуйся, Тоня-Тонечка. – Эта Наблюдатель казалась ее ровесницей: с пирсингом в носу и нижней губе, короткие волосы вытравлены зеленой краской с розовыми перьями там и сям – для оживления. Облизала пирсинг в нижней губе, улыбнулась: – Скажи, как есть, где хочешь жить? Кем хочешь быть? Мы здесь для того, чтобы помочь тебе исполнить твою мечту.
– Хочу жить в Квартале 1, – сказала и испугалась. Знала, дура, что такое нельзя говорить. Никому и никогда. Опустила глаза.
Молчание.
– Хочешь жить в Квартале 1… – протянул африканец Боря. Он взглянул на женщину в очках: – Валюша, я думаю, все понятно.
Наблюдатели молчали. Тоня тоже молчала. Она хотела в беседку за окном, и чтобы это Наблюдение никогда не случилось. Провалила. Все провалила. Такие вещи не говорят вслух. Даже самой себе. О них думают по ночам, спрятав голову под подушку. Тихо-тихо.
– Антонина… – Наблюдатель Валентина смотрит ласково. Она здесь главная. Поправляет очки. Улыбается. Вдруг все не так уж и плохо? – Антонина, пройди, пожалуйста, налево для врачебного осмотра. А мы пока подумаем, как помочь тебе исполнить твою мечту. И закрой за собой дверь.
Тоня кивнула, встала. Ее плохо держали ноги.
– Тоня, – Наблюдатель Тенгиз больше не улыбался: – Ты знаешь, кто живет в Квартале 1? Кто они?
Тоня знала:
– Последние. Те, кто остался.
Когда Тоня вышла, девушка с крашеными волосами покачала головой:
– Девочка – явный кандидат на Павильон.
– Карина, ну зачем так: спустим на Квартал, подождем, может, образумится. Зачем бросаться материалом? У нас мало таких красивых.
– Хватит добрым быть, Боря! – Тенгиз рассмеялся. – Хочешь ее трахнуть? Так трахни ее в Павильоне. Кто тебе мешает?
– Борис прав, – вмешалась Валентина. – Она очень красивая. Но с таким настроем годится только для Павильона. – Валентина кивнула в сторону экрана, на котором продолжали качаться девочки-близняшки. – Отправим в Павильон, и дело с концом. Не будем тратить время и силы на корректировку установок.
– Боре ее отдай, – посоветовала Карина. – На пару дней. Он ее скорректирует.
– Павильон – все-таки слишком. – Борис встал, хрустнул шеей. – Девочка же совсем: ну, сморозила глупость, ну, дурочка, но зачем всю жизнь рушить? Спустим в Квартал 5… для начала.
Все молчали.
– А почему у нас сегодня озеро? – спросила Валентина, взглянув за окно. – Кто распорядился насчет озера? Это что – соответствует ее психологическому профилю?
– Это соответствует моему психологическому профилю. – Карина потянулась, как кошка. Повела плечами. – Сегодня.
Она посмотрела за окно, щелкнула пальцами, и озеро исчезло. Вместо него появилась стена комнаты, выкрашенная в холодный голубой цвет.
Карина повернулась к Валентине:
– Голосуем за Павильон? Или все согласны?
Валентина посмотрела на Наблюдателей: Тенгиз кивнул – согласен. Борис молчал, глядя перед собой.
– Боря?
– Павильон, – сказал африканец Боря. – Жаль девочку, конечно. Был потенциал.
Когда Тоня проснулась, она уже лежала не в широкой трубе, куда ее завез поддон для сканирования скелета и мышечной массы, как объяснил молодой доктор. Он предупредил, что в трубе будет холодно, но Тоня не почувствовала холода, только дрожание стен круглого цилиндра, в котором она лежала, засунув голые руки и ноги в петли.
Тоня проснулась на застеленной белой простыней кушетке. В комнате стоял ровный свет галогеновых ламп под потолком. Неуютно, как всегда бывает при медосмотре. У Тони чуть болела голова и расплывалось в глазах.
– Антонина. – Это был другой доктор – не старый Розенцвейг. – Вы здоровы, все физические параметры в норме. Можете возвращаться.
Тоня кивнула. Она поискала глазами часы на стене, но часов не было. “Дети, должно быть, уже из школы вернулись, а у меня ничего не готово”. Она быстро надела лежавшие на стуле белые трусики и лифчик, широкие кремовые брюки и черный вязаный свитер. Обулась. Взяла маленькую черную сумочку и вышла.
Щелчок. Включился селектор связи:
– Вспомнила про жетон?
Доктор разжал кулак: на ладони лежал красный жетон с желтой полосой по диагонали. Он молча поднял его, показывая невидимой собеседнице.
– Хорошо. Первая Процедура. Воронин подберет ее на входе.
Доктор ничего не сказал.
– Какой выбрали оптимальный возраст?
– Двадцать шесть. Меньше нельзя.
– Значит, нельзя. Спасибо, доктор.
Доктор кивнул. Щелкнул селектор – отключился.
Доктор подошел к столу и выдвинул ящик. Достал небольшую металлическую коробку, открыл крышку, на которой зорко вглядывались вдаль, выискивая врагов Руси, васнецовские богатыри. В коробке – почти до половины – лежали красные жетоны с желтой полосой, пересекающей маленький прямоугольник по диагонали. Доктор положил жетон в коробку и накрыл крышкой.
Дневник Веры Мезенцевой
6 марта 1978 г.
– Символично, Вера Леонидовна, – сказал вчера Розенцвейг. – Вы к нам прибыли в 66-м. Символично.
Я не поняла, что в этом символичного.
– Как же? Центр наш, и весь построенный вокруг него городок, называется 66. Знаете почему?
– Нет.
– Когда решили основать Центр в 36-м, товарищи чекисты были уверены, что через тридцать лет проект будет закончен. В 66-м. Вот почему.
– Что здесь символичного? Не закончили же.
– Не закончили. До вашей работы о Турритопсис я шел разными путями. Где-то успешно, где-то не очень. А в 66-м понял, на чем нужно концентрироваться. И это понимание мне дали вы.
Помолчал. Покусал губы, как всегда. Посмотрел мимо меня. Как всегда.
– Но теперь, Вера Леонидовна, мне кажется, что 66 и назвали 66, оттого что в 66-м году должно было произойти нечто важное. Нечто, что откроет новый путь. Так и случилось: вы, друг мой, нам этот путь и показали.
Значит, не отпустят. Хотя они и раньше этого не скрывали.
Сам Розенцвейг здесь с начала. То есть не с начала-начала, а после того, как построили Периметр. Тогда и ученых привезли. А затем и Послединых.
Кто узнал о Послединых? Как их нашли? Слонимский? Не знаю: мне не рассказывают. Мне рассказывают лишь то, что необходимо для работы: результаты предыдущих исследований, и то не все. И не всё.
Как вчера: неожиданно Розенцвейг рассказал о названии 66. Или пять лет назад мой сосед по Кварталу 2 Наблюдатель Айдар проговорился, откуда появились жители других Кварталов. Я сделала вид, что невнимательно слушала. Такое лучше не знать. Или знать, но не подавать вида, что знаешь.
Интересно, Айдар со мной спит по заданию Слонимского или я ему нравлюсь? Думаю, по заданию: вокруг, особенно в Квартале 4, много молодых красивых девочек, мог бы выбрать кого-нибудь получше. Я-то уже не молода. И не очень красива. А была ничего. Аристарх любил говорить: “А ты у меня ничего…”
Аристарх. Словно и не было. Даже боли не осталось.
Айдар мне не нравится, но никто другой не проявил инициативу. Оставаться одной – еще хуже: птица в клетке. Биться о прутья – крылья в кровь изобьешь. Потом не взлететь.
Впрочем, и так не взлететь: над головой в 66 – не небо. Над головой – Периметр.
Я не сразу поняла, что мы под землей. Воздух чистый, солнце светит, небо в красивых облаках. Газоны с травой. Наш Квартал с юга огорожен узкой рекой, в нем живут Наблюдатели. И я. За рекой – Квартал 3: Персонал. Все, кто обслуживает Центр и городок. За ними Квартал 4: Испытуемые. Понятно, откуда их свозили сюда в конце 30-х. Я уже читала об опытах Плоткина и Розенцвейга, но не могла понять, почему люди позволяли с собой такое проделывать. Теперь понимаю. За тридцать лет Испытуемые переженились, расплодились, нарожали детей. Как называет их Розенцвейг – “новый лабораторный материал”.
В Квартал 5 отправляют Испытуемых, потерявших ценность для Проекта. Это Розенцвейг так произносит: Проект. С большой буквы. Не знаю, что с ними происходит и для чего они используются: я не видела их биологические маркеры и потому не могу определить степень их подопытности. Вряд ли что-то хорошее.
Еще есть Квартал 6. Где он, я не знаю. Возможно, за Периметром. Там живут попавшие в 66 на время. Кто вернется обратно – в другую, общую жизнь. Я таких не встречала.
Зато встречала всех из Квартала 1. Их немного: Последины, Розенцвейг, его красавица дочь Мастер Розенцвейг. Слонимский, Карташевы. Говорят, была еще одна семья, как Последины. То есть никто не говорит, но я видела результаты анализов крови и гормонального фона. Четверо. Двое – явно дети. Их анализы обозначены буквой Т: Т1, Т2, Т3. Т4 – совсем малыш. Тихоновы? Трауберги? Турчинские? Уже не узнаю. Их документация прекращается в 61-м – после испытания установки МЕРЦАНИЕ. Розенцвейг произносит МЕРЦАНИЕ со всеми заглавными буквами. 66 начинался как проект создания вечной жизни, а закончился как центр разработки оружия всеобщего уничтожения.
Есть логика: сами будем жить вечно, а остальных убьем.
МЕРЦАНИЕ создавал Ландау. На этом условии его и выпустили из тюрьмы в 39-м. Установку разрушили после испытания. Или говорят, что разрушили. Когда Ландау узнал, что в декабре 61-го МЕРЦАНИЕ испытали на людях у нас в 66, он решил, что не будет молчать. Оповестит мировую общественность. А что: оттепель же. Другие времена.
Через три недели Ландау попал в аварию. И замолчал. Метаморфоза.
Метаморфоза, метаморфоза. Кто мог подумать, что метаморфоза медуз определит мою жизнь? Не я. Когда меня привезли в 66, Розенцвейг обозначил задание при первой встрече: найти белок, отвечающий за метаморфозу медуз и прочих водных со стрекательными клетками. Выделить основной компонент, позволяющий им проходить через разные состояния. И, главное, определить, имеется ли подобный белок у нас – млекопитающих.
Через пять лет мы получили ответ: белок RxR образовывал комплекс с другим рецептором, реагирующим на специфический гормон “метаморфоза”. И наконец два года назад мы определили сходный гормон у позвоночных: теоретически позвоночные, включая нас, могли регулировать свои фазы развития, но отчего-то – экономия биоэнергии? склонность к линейной простоте? лень? – предпочитали заканчивать метаморфозы на стадии эмбриона. Оставалось понять, можно ли повернуть развитие организма вспять или остановить на каком-то этапе. Можно ли заморозить возраст по желанию. Умирать и возрождаться, как делают Последины. Будто не люди, а медузы Турритопсис.
Как жили-умирали-жили Последины? Эту тайну раскрыла я.
Кирилл
Я давно не видел цветов, растущих внутри. Где я теперь жил, цветы росли на газонах – вокруг домов в Квартале 1. В других Кварталах я не бывал.
В Лизиной комнате цветы росли в горшках на подоконнике. И на кухне. Цветы в кухне я видел лишь мельком: мы сразу проходили в ее комнату – не терять времени. Мать Лизы возвращалась с работы в шесть вечера, и наши свидания – глупое слово – длились до полшестого. Лиза заводила будильник: не пропустить.
Я же хотел пропустить все будильники в мире, все звенящие тревожным звяканьем “пора-пора”, и быть с ней. Чувствовать ее прижавшееся хрупкое тело, старающееся заполнить любое оставшееся между нами пространство, вытеснить пустоту, чтобы кожа к коже – стать одним; ее узкие руки, охватившие, обхватившие мою шею, плечи, ее горячие ладони, скользившие по моей голой спине и задававшие этим скольжением ритм наших движений; ее тонкие ноги, обвившие мои бедра, словно она решила не отпускать меня никуда и никогда. До полшестого.
Если оставалось время, мы лежали, обнявшись, прижавшись друг к другу; Лиза сверху, уткнувшись горячими влажными губами мне в шею, продолжая меня целовать, я – так и оставшись в ней, чувствуя, как она дышит, чуть сжимая меня внутри – в такт дыханию.
Лиза рассказывала о своих планах и поначалу ждала, что я расскажу о своих. Что я мог ей рассказать? Ничего. Она поняла и перестала спрашивать.
На улице стояла жара – конец августа, и мы закрыли окна от медленно, неумолимо – как асфальтовый каток – наплывавшего горячего ветра, топившего городок в сухом зное. Внутри Периметра легким теплом была разлита весна: ровная, прозрачная, никогда не заканчивающаяся весна. За Периметром сезоны сменяли друг друга, и я помнил ощущение от возвращения в прежнюю жизнь, когда первый раз пробрался за Периметр зимой. Словно вернулся домой, где давно-давно не был. А там все так же. Даже мебель стоит на своих местах.
– Я должна уехать двадцать седьмого. – Лиза приподнялась на локте: хотела видеть мое лицо. – Занятия в институте начнутся первого числа.
Лиза хотела быть доктором. Я не любил докторов. Я не любил доктора Розенцвейга. Очень.
Родители учили быть с Розенцвейгом вежливым. Я был. Розенцвейг – после очередного ухода и возвращения – мучил меня и родителей бесконечными анализами, втыкая иглы, подключая датчики, измеряя давление. Я не знал, что Розенцвейг со мной делал, пока я был мертв.
– Вы что-то чувствуете… там? – в сотый, тысячный, миллионный раз спрашивал Розенцвейг. – Сны, видения? Что-нибудь?
Глупость, конечно: что может чувствовать мертвый? Глупый, глупый доктор Розенцвейг.
– Возможно, вы чувствуете что-нибудь перед пробуждением? Вспомните, голубчик, ну пожалуйста, вспомните! Это важно. Очень.
– Это не пробуждение, Людвиг Францевич. Это воскрешение.
Розенцвейг качал головой: он не любил невозможного. Если допустить невозможное, мир перестанет быть объясним. А значит, и управляем. Доктор Розенцвейг хотел жить в управляемом мире. Желательно им самим.
– Кирюша… – Лиза соскользнула с меня и легла рядом. Прижалась. – Обними меня.
Я почувствовал – серьезное. Что-то серьезное. Беда? Я закрыл глаза и попытался это увидеть: часто получалось. Мать видела всегда. Когда мать была рядом, видел и я. А сейчас нет. Часто получалось, а сейчас – нет.
– Скажи. Что? Что тебя напугало?
Во влажной от нашей любви тишине комнаты стало слышно бьющихся в натянутой на окне марле мух. До этого я их не слышал.
Квартира наполнилась звуками. На кухне урчал холодильник и непрерывным шелестом текла вода в кране, словно хотела освободиться от тюрьмы труб. Я услышал, как говорят меж собой цветы в горшках на подоконнике у закрытого окна. Не мог разобрать о чем, но отчетливо уловил мелодию их разговора: вверх-вниз-вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз-вверх-вниз, вверх. Цветы напевали друг другу, и смысл их песен был не в словах, а в ритме – то тянущемся и долгом, то рвущемся и коротком. Цветы поняли, что я их слышу, но не смутились, хоть и говорили о нас с Лизой. Люстра под низким, дурно покрашенным потолком, тоненько гудела: просила, чтобы ее зажгли. Кровать, всклокоченная, взъерошенная, глубоко и ровно дышала, возвращая себе покой после нашей любви.
Я слушал шепчущий мир, и мир делился со мною тайной жизнью вещей.
Затем что-то щелкнуло – хлыст циркового укротителя, и я увидел: изумрудный свет. Внутри Лизы лился, клубясь, переливаясь, изумрудный свет. Свет наполнял Лизу постоянно меняющимся потоком, растворяясь в самом себе, но не исчезая. Я никогда не видел такого в людях. Свет говорил со мною, рассказывая, что я должен сделать.
– Я не могу поехать в Москву. Мне придется этот год пропустить.
Я перестал видеть свет. Теперь я видел Лизины глаза: два напуганных голубых цветка. Словно ландыши.
– Почему? Ты же так хотела. Я постараюсь к тебе приехать.
Это было вранье. Правда была хуже.
Лиза молчала. У нее была своя правда, которую она не могла, не хотела сказать. Я встал и распахнул окна, впустив в комнату полуденную жару. Пусть ветер унесет молчание.
– Говори. Пожалуйста.
Зарылась в подушку. Я сел рядом, повернул ее к себе: слезы. Мокрые щеки. Меня прошила нежность к ней, будто молния.
– Я беременна. Четвертый месяц. Уже поздно… что-то…
Цветы запели громче, все сразу, тянули одну мелодию, одну тему, подсказывая ответ.
Мне был не нужен их ответ: я знал, что делать.
Переплавка
Утром – сразу после начала заводской смены – привезли выточенные позавчера детали – на переплавку. Вера не понимала, отчего детали всегда привозят позавчерашние и никогда вчерашние, но и не особо об этом задумывалась: не ее дело. Ее дело подготовить новые, пахнущие кислым металлом, промазанные маслом – для долгого хранения – детали на переплавку.
Она открыла три ящика и поместила детали на механизм загрузки в камеру с плунжерами прессовочной установки – изготовить брикеты. Рядом с прессом стоял механический резак, но им Вера не пользовалась: детали были слишком мелки для нарезания, и потому их нужно было прессовать и затем брикетировать. Гидравлический пресс легко сминал новенькие блестящие сложно выточенные изделия в трех плоскостях. Получался аккуратный, компактный, готовый к переплавке пакет.
Вере нравилась работа на прессе: конечность процесса возвращения определенного, оформленного в начальную заготовку, в исходный материал, из которого затем заново производилось, рождалось осмысленное и нужное – хоть и нена́долго. Метаморфоза. Это смутно напоминало Вере нечто, что было в ее жизни раньше и испарилось, словно туман по́утру.
Впрочем, она давно не видела тумана: в мире стояла ровная сухая теплая погода, сменялись лишь день и ночь.
Надя расстроилась: грязная тарелка на столе – Ромка оставил. Убежал в школу и за собой не убрал. Что удивляться: он ее не слушал, да и не должен слушать. Надя привыкла к этому мальчику, и оба играли в самих себя – для других. А то поймут и отправят на внеочередную Процедуру. Им хватало очередных.
Она помнила девочку, жившую с ней раньше. Имени не могла припомнить, только лицо: некрасивое, худое, любимое. Нос с горбинкой, чуть скривленный влево, словно ударили и сломали хрящ. Может, и ударили. Иногда по ночам, накрывшись одеялом, Надя беззвучно плакала и не могла понять о чем.
Она вымыла тарелку, поставила на деревянную, с двумя прогнувшимися планками, сушку и, поправив волосы перед зеркалом в прихожей, вышла на лестничную клетку. Номер квартиры чуть покосился: Рома всегда хлопал дверью, возвращаясь домой.
Надя захватила мешок с мусором, который Рома забыл вынести, и пошла вниз по широкой чистой серой лестнице. Она не успевала зайти в магазин перед сменой и думала, что так лучше: после смены будет больше кредитов. Она уже третью неделю работала на складировании брикетов для переплавки, и складирование считалось ответственной работой. Антонов был справедлив, хоть и придирчив. Надя его понимала: мастер цеха, ему за все и отвечать. Она поспешила на завод мимо молча качающихся во дворе на качелях девочек-близняшек.
Рома помнил, что он Перов. Не помнил, почему это важно, но что Перов – помнил. Главное было, чтобы те не узнали, что он это помнит. Остальное перетерпим: и хуйню, которой учили в школе, и придирки тетки, с которой он теперь жил, и окружавшую его неизменность.
Неизменность волновала Рому больше всего, и раньше, когда был глупый, Рома спросил об этом Старого Доктора с сухим длинным лицом: отчего все остается как было? И главное, отчего каким был, остается он сам. Не растет. Ходит в тот же класс. Доктор покивал и согласился, что это странно.
Затем Рому взяли на Процедуру – вне очереди, а затем пять дней держали на третьем этаже. Ничего страшнее, чем эти пять дней, Рома не знал. Он был готов забыть все, все, все, чтобы там не остаться. Теперь Рома жил на втором этаже в четвертой квартире – с матерью Надей. Пусть. Ему повезло: она тоже помнила что-то из прежнего. Они никогда об этом не говорили.
Рома ждал за школой, пока взрослые пройдут на завод. Он знал, что Полина эту неделю в первую смену, и надеялся ее увидеть. Он не верил, что она не помнит, кто он. Прошлый раз, когда Рома с ней заговорил, Поля – маленькая Поля, которую он носил на руках, Поля, хватавшая его за нос, Поля – с ее игрушками, ходунком, коляской для прогулок, в которой родители доверяли ему ее возить, посмотрела на него, словно никогда не видела. То ли вправду не помнила, то ли не хотела показывать. Она жила одна в третьей квартире, и Рома хотел вначале пойти к ней домой, но побоялся: те все видели и все слышали. Они же Наблюдатели. Лучше на улице: вроде как мальчик остановился поговорить со взрослой соседкой.
Раньше – в другой, прошлой, жизни, он переживал из-за ее блядства: все-таки его маленькая сестричка. Потом привык, хотя и бросался драться, если про нее плохо говорили. Но скоро перестал: никто вокруг больше не знал, что он Полин брат, и не мог понять, почему он так переживает, что какая-то старшеклассница всем дает. Однажды он спрятался на чердаке дома, куда ходили подростки, и все видел. С начала до конца. Это был Сашка Николаев, старший брат Нины, которая теперь была тетя Нина и жила в первой квартире со своим сыном Костей. Рома не помнил, был ли Костя ее настоящим сыном. Может, и был.
Полина Перова вышла из-за угла – каблуки цок-цок-цок. Она процокала мимо Ромы, не посмотрев на него. Рому обдало сладкими противными духами, будто пахнуло чем-то ненастоящим, чего и быть не должно. Чему не место в мире детских игрушек и ходунков.
“Только мир тот давно закончился, – вспомнил Рома. – Я один в нем остался”.
– Поля!
Перова, не останавливаясь, оглянулась: кто? Увидела кто и поспешила дальше. То ли его берегла, то ли вправду не помнила. Хуй разберешь.
Прозвенел первый звонок. Рома повернулся и пошел в класс: он хорошо знал сегодняшний урок.
Виктор ушел темным утром, когда Тоня забылась перед тем, как прозвонит будильник: ему нужно было зайти домой переодеться на завод и выслушать молчание жены: невысказанный вопрос – где был ночью? Хоть она и знала, где и с кем. Виктор привык и давно понял, что молчание это ничем не окончится: они не могли разойтись, потому что идти было некуда – ни ей, ни ему. Да и Наблюдатели не позволили бы. Недаром его поселили с женой, а не с Тоней: значит, была причина.
Почему не с Тоней? Лучше не думать: тех не поймешь. Или отправишься на Процедуру, а затем на третий этаж. Туда Антонов не хотел. Что там делали, он толком не знал, но знал, что когда туда кого-то запирали, на третьем стояло молчание, словно никого не было. Это молчание заливало весь дом, и люди говорили тише, опускали головы ниже, стараясь не смотреть друг другу в глаза, словно им стыдно: то ли за то, что на третьем делали, то ли за то, что они об этом молчали. Не поймешь. Лучше не понимать.
Тоня была опять беременна: или от него, или от Саши Николаева. Она точно не знала: не могла высчитать по датам. Прошлый раз родила от него: Виктор был в этом уверен. Хоть большой разницы он не видел. Как и Тоня.
Шестой монитор давно барахлил: первый этаж видно плохо. То есть этаж разглядеть можно, но лица проходивших по этажу людей расплывались или вдруг принимались рябить в черную точку. Айдар не мог ясно видеть выражение лица Антонова, вышедшего из второй квартиры, и оттого не знал, что записать в Наблюдение. Он слышал ночной разговор между Антоновым и Тоней, прерываемый их постельной возней, и Тонино признание в беременности, но что Антонов думал об этом, оставалось не ясно. Одно дело, что женатый мужчина говорит любовнице, когда узнаёт про ее беременность, другое, что он чувствует, оставшись наедине. А на шестом мониторе этого не было видно.
– Ангелина, у меня на шестом развитие: Тоня Антонова опять беременна. Посмотри запись – начиная с 3.58.
– Зачем? – Ангелина – зеленая блузка, изумрудные серьги и такие же – в тон – глаза – распрямилась, встала, повела плечами: затекли от долгого сидения. – Ты уже сказал: беременна. Знаем от кого?
– От мужчины.
Алиса, Алиса… Ну что она всюду лезет со своим остроумием?! Компенсирует инвалидность. “Впрочем, – подумал Айдар, – она эту инвалидность заслужила: Старый Доктор ее предупреждал”.
– Сама не знает: то ли от брата, то ли от Николаева.
– А мы знаем?
– Если важно, узнаем. Поднимем логи и поймем по датам.
– Не поймем, – сказала Ангелина. – Она часто спит с ними через ночь: сегодня с одним, завтра с другим. А иногда и с обоими вместе.
– И с Ворониным тоже, – вставил Тенгиз. – Только не помню, с каким.
Неловкое молчание. Тенгиз и сам понял, что сказал глупость: от Ворониных спущенные в Павильон женщины не могли забеременеть. Биологическая несовместимость. Как и ни от кого из них, Наблюдателей.
– Мальчики-девочки, – Ангелина, в короткой отливающей зеленым блеском юбке-колоколе, встала, сняла туфли на высокой шпильке, поставила ногу на стол и начала массировать икру – снизу вверх: – Работаем. Работаем.
– Ангелина… – Алиса развернула инвалидное кресло от мониторов в зал аппаратной: – Напомни, почему мы Антоновых не поженили? У них же любовь. Неужели из-за того, что брат и сестра? Так они об этом уже не помнят.
– И когда помнили, это им не мешало. – Боря-африканец – строгий темный костюм, белая рубашка, серый галстук. Продолжает одеваться как за Периметром.
– Мальчики-девочки, – Ангелина поменяла ногу, ладони заскользили по обтянутой чулком с зеленоватым отливом икре, гоня усталую кровь – снизу-вверх, снизу-вверх: – Все мы братья и сестры. Однако не женимся друг на друге. Отчего же делать несчастными Антоновых? Пусть в этот раз побудут любовниками: оставьте людям хоть какую-то радость.
Ангелина села в кресло и закрыла глаза. Она часто так делала, пытаясь увидеть изображение на мониторах с закрытыми глазами. Розенцвейг учил ее, как нужно сосредоточиться на том возможном, том единственном, выбранном ею как Наблюдателем, варианте развития событий, что должен стать реальностью.
Мир как представление Наблюдателя о мире. Мир как желание. Мир как волеизъявление.
– Наблюдатель – это не только, и не столько, тот, кто наблюдает реальность, – любил повторять Розенцвейг. – Наблюдатель – это тот, кто ее блюдет.
– Творит? – спрашивала Ангелина. – Творит реальность?
– Блюдет. Реальность, вернее, разные, неисчислимые ее варианты, уже сотворена и сложена, как на складе, в ожидании, пока Наблюдатель выберет нужный.
Розенцвейг никогда не объяснял, нужный кому. Впрочем, это как раз было ясно.
Под смеженными веками жила черная-черная тьма, истыканная еще более черными точками. Затем во тьме начало густиться нечто неясное, неоформленное: в нижнем левом углу – будто тень. Тень, как и положено тени, принялась сереть, бледнеть и потому становиться более явной среди заливавшего все вокруг черного. И – словно щелчок – Ангелина ясно увидела вечерний двор: облупленная пустая беседка и качели с двумя девочками-близняшками лет семи. Девочки молча качались, глядя перед собой, но скрипа давно не смазанных шарниров не было слышно: беззвучный мир ее Наблюдения. Она уже знала, что увидит следующим, и оттого не удивилась, когда в этот мир, словно в кадр немого фильма, вошла женщина с усталыми толстыми ногами, и девочки, послушные ее жесту, спрыгнули с качелей и пошли за ней в освещенный тусклой голой лампочкой над входом подъезд. Женщина открыла дверь, и девочки скользнули внутрь первыми. Женщина, придерживая дверь, вдруг оглянулась, будто искала во дворе кого-то еще – то ли ребенка, то ли любимого. Не нашла, и двор стал опять пуст.
Ангелина открыла глаза. На двенадцатом мониторе ее ждал вечерний двор с не успевшими остановиться пустыми качелями – пленниками угасающей амплитуды инерции. Она подождала, пока загорятся окна шестой квартиры: ужин.
“Поделом, – подумала Ангелина. – Поделом, Вера Леонидовна. Вас мы никогда не простим”.
Кирилл
Я не помню Сары Кылыч. Татарская крепость, XIII век. Не помню. Мать помнит.
Почему она выбрала слияние Саровки и Сатиса? Редкий сквозной лес, полустепь, жидкие поля. Травы много, но растет мало что путного. Она поселилась в этом скудном междуречье, и туда к ней пришел отец. Позвала его. Они никогда не говорят о тех временах.
Давно это было.
Что помню из самого старого? Помню князя Кугушева: я совсем маленький был. Двор лежал белый от снега и вдруг сделался черен от лошадей и нукеров. Кугуш в черной шубе. Холод, стужа зимняя, даже снег от мороза перестал падать, а он без шапки. Слезает с высокого гнедого жеребца, тот трясет длинной головой, пена серыми хлопьями через мундштук на проколотый конскими копытами твердый снег.
Кугуш кричит, путает русские слова с татарскими:
– Таисия! Таисия-матушка, подарил, подарил сезнең җир… землю свою под пустынь. Обитель будут строить. Сез кушканча – как велела. Благослови! Отпусти… җибәр, җибәр…
И в снег на колени. Мать на пороге, крыльцо засыпано ночной поземкой, детские следы, словно маленькие лодочки. Мать – в теплом пушистом платке, и вдруг сняла, сбросила на землю – стоит простоволосая. Я в крытом уделе играю с собаками, рядом Турташевых старшая девочка – Эряня. За мною присматривает.
Мать подняла руки и хрипло, утренним рассветным голосом:
– Стужа, стужа, ночь, неявье,
– Отступи от Кугуша…
Мы с Эряней – звонко, слышно:
– Лес и степь, река, потравье,
– В путь, свободная душа.
Откуда мы, маленькие, слова знали? Раньше никогда не читали. Оттуда же, откуда и всё.
Князь к ночи помер, как и просил.
Более всего мои музыкальные уроки нравились Тишке. Учительница приходила три раза в неделю: старая немка Луиза Генриховна, настоящая – из Лейпцига. Она появилась в нашем крае по приглашению богатого купца Райнерта – из немцев, расселенных Екатериной II в Нижнем Поволжье. Луиза Генриховна выучила райнертовских дочек казаться немками, девочки пошли замуж, она же задержалась в России на следующие сорок лет.
Отец, в ту пору губернский доктор, нанял Луизу Генриховну для уроков музыки, только к чему мне музыка? Звук рождается и тут же умирает, оставляя в тебе лишь зыбкое воспоминание о вибрации. Мы и сами жили, словно эти звуки, только выбирали, как зазвучать в следующий раз – после воскрешения. А как зазвучать следующий раз той же мелодии, выбирает музыкант. Оттого музыка казалась мне вторичной: я был и звук, и инструмент, и музыкант. Что могла добавить к этому чужая музыка?
Тишка музыку любил и жалел, что родители мои, хоть и проходили по дворянскому сословию, не держали крепостной театр с оркестром, как многие в уезде.
Тишка – дворовой мальчик, купленный матерью у Корниловых, задержался у нас недолго: стал замечать, что я не расту. Он-то рос.
Я любил жизнь в городе. Высокий просторный безалаберно построенный дом с окнами на тихую ленивую Тёшу, сад с яблонями и липами, хрипы лошадей на конюшне. Два вяза у задней калитки, что вела на речную излучину: получалось, будто река огибала дом и спереди, и сзади. Я уходил на́ реку, пока дом еще спал, и смотрел, как река просыпается и, просыпаясь, убыстряет свой ход на север – к Оке, будто хочет утечь от нашего города, от живших в нем людей и собак, оставив нам пустое русло, полное ила и мертвой рыбы. Утром собаки лаяли особенно отчаянно, словно звали реку остаться.
У задней калитки рос высокий крыжовник, и я ел его совсем зеленым, не дожидаясь июля, когда он наливался фиолетовой спелостью. Это я проживал каждый год, когда принимался жить заново, умерев на положенный срок. В сентябре умирал и крыжовник, но, как и я, оживал в отведенное ему время, завязавшись шариками ягод.
Мне хотелось знать, помнит ли крыжовник себя прежнего, прошлогоднего, или начинает жить совсем новый, для кого и сад, и калитка, и лай собак в первый раз. Я, очнувшись от смерти, все помнил. Перед тем как лечь и уйти, погрузиться в вязкую тьму, я, совсем маленький, решал, стану ли проживать следующий год в том же возрасте или шагну вперед, как случалось со всеми вокруг, всеми, кроме нас и Турташевых. Если казалось, что год прожит не полностью, не до конца, что будет славно задержаться пятилетним еще на год, на два, на сколько хочу, я оставался пятилетним.
Новый я, тот же я воскрешался на год моложе, чем умер. Мир шел по заведенному кем-то времени, и я шел вместе с миром, но сохраняя свой ритм. Оттого, когда мне исполнилось шесть в четвертый раз, Тишку снарядили в ученики к мастеровому Федоркину, жившему в разрядной слободе. Тишка, должно быть, скучал по Луизе Генриховне.
Мать же скучала по Сарову. Она жила там долго, выбрав место на жизнь. Жизнь ее не кончалась, и не могла кончиться, пока она того не пожелает. В Сарове все привыкли к Большой Таисии, и эрзя приходили с дарами; сколько я себя помню, столько и шли.
Мать – высокая, тонкостанная, молодая, зеленоглазая – принимала их летом на дворе, зимой в малой зале, слушая просьбы, шипящие мягкими “ж” и “ш”, и оттого более жалобные. Она знала стариков, когда они были детьми, знала и до рождения. Их жизни текли при ней, как текла мимо узкая Саровка, стремясь обернуться за городом болотом, словно устала быть рекой. Отец лечил, кого разрешалось лечить, и эрзя молчали о Послединых, которые не старели, не умирали навечно, а навечно оставались жить на Последнем Дворе. Молчали и жившие по соседству татары-мишари, оттого что знали, чем обязан Большой Таисии их первый князь мирза Акай – дед князя Кугуша.
Мать скучала по нашему дому на Последнем Дворе. Но решила уехать из тех мест в 1778-м, когда в Саровскую Пустынь пришел молодой паломник Прохор Мошнин. Мать поехала поговорить с ним и, вернувшись, рассказала нам с отцом о старце Иосифе и его новом послушнике. Турташевы уже спали, узнали утром.
“Уезжаем, – думала мать. – Пришел, но не тот, кого я ждала. Другой”.
Я слушал ее мысли – тяжелые, окрашенные в бурый призвук, тревожные. Я всегда слышал ее мысли как краски. Мысли отца я слышал, как картинки. Они же оба слышали мои мысли, как произнесенные вслух слова, хоть вслух мы говорили редко.
Мы уехали ранним утром, бросив Последний Двор и все, что было нашей в нем долгой жизнью, думая, что никогда не вернемся. Мы уехали от молодого паломника Прохора, не дожидаясь, пока он примет постриг и станет Серафимом Саровским. Иногда лучше убежать. Почти всегда.
Думали, не вернемся. Думали, не найдут. Ошиблись. И вернулись, и нашли. Вернее, нашли и вернули.
Слонимский, Слонимский.
Мерцание
Поле лежало пустое, колышась согласившейся умереть октябрьской пожухлой травой. Сколько ни гляди – пусто, лишь дальний почти облетевший от осени лес голубел голыми стволами. С другой стороны поля текла узкая река с подмытыми глинистыми берегами, поросшими хлыстами скользких кустов. Больше ничего не росло.
Рябина, клен. Редкий дуб. Россия.
Голодач положил уйти еще вчера, но решил дать Маме один лишний день. Пусть ищет. Он и раньше думал, что 66 – миф, ничего такого нет: да и как может такое быть? Широкова послали, чтобы задержать наступление Новоросской Освободительной армии на Москву, протолкнув дезу: ищите 66 – там чудеса. Там леший бродит. Только не было здесь ни лешего, ни русалок. Пожертвовали офицером; он-то, конечно, не думал, что посылают на́ смерть, а чины знали. Им звание дозволяет людьми смерть кормить.
6-я бригада 17-го полка 2-й Луганской стояла в этом поле четвертый день, и бойцы начали томиться: сухой паек, сырой холод, но главное – отсутствие движения, отсутствие заведенной инерции, ритма освоения пространства, лежащего перед ними как обещание. Армии существуют, чтобы или воевать, или удерживать завоеванное, а тут ни то, ни другое. Стояние в пустом поле, где их должен ждать чудный город, – сказочная небылица, избавление от войны и нужды – давило на бойцов как низкое тусклое небо, обещавшее пролиться дождем, да так и остававшееся предгрозовым.
Сколько в этом поле ни стой, 66 не появится. Нужно сняться и идти на Москву: цель там. И конец войны там. Люди воюют третий год: устали.
Он смотрел на сидящую перед ним Маму и – в который раз? – дивился ее красоте. Зачем она все это затеяла? Всю их шестилетнюю жизнь? Голодач чувствовал, с самого начала знал, что он – лишь часть ее плана, неведомого ему привидевшегося ей будущего. Она никогда не рассказывала о своем плане, но Голодач знал: план был. Мама появилась в его жизни из ниоткуда, в никуда пришла ей пора и уйти. Иначе так и будет заправлять его жизнью, а ему нужно свою прожить.
Он помнил, чем ей обязан. И оттого не любил ее еще больше.
Мама – в длинном темном шерстяном платье, в накинутой на узкие плечи теплой шали в крупных ярких цветах – сидела напротив, не спуская с Голодача васильковых глаз: ждала. “Кто носит платье в походе?” – думал Голодач. Он старался смотреть мимо Мамы, словно ища что-то в полутьме полкового шатра, слушая ветер, гнавший волну по полевому травостою. Трава в том поле росла все больше пустая, ненужная: вербейник, купальница, поручейник. И такими же ненужными были и само поле, и мечта о чудном-пречудном месте 66, и вся его жизнь, которую он провоевал за такую же придуманную кем-то мечту. “Поманили, протолкнули дезу, когда пацаном был, и я, как теленок за коровьей сиськой, побежал, да все и бегу. Тоже ведь отвлекли от чего-то главного, важного, от цели, настоящей цели, и вот всю жизнь простоял в пустом поле. Да еще и кровью его за́лил”. Он не мог вспомнить, от какой цели его отвлекли.
– Семен Иванович, – Мама всегда его так звала – с момента их бегства в Донецк; он привык. – Товарищ генерал.
Больше ничего не сказала. Все поняла.
Ранним утром следующего ненастного дня 6-я бригада ловко и скоро свернула лагерь и – под занявшейся было, но скоро поблекшей зарей – ушла на Москву. Уходили тихо, не включая фар боевых машин, потому что война все еще шла в тех местах, больше вылазками разрозненных вдоль линии фронта российских войск, чем организованным сопротивлением. Да и что сопротивляться: им же несли счастье и освобождение от путинских оккупантов.
Мама попрощалась с уходящими бойцами наскоро, накинув на плечи камуфляжный бушлат с цигейковым воротником, стискивая ворот на голой шее, но отчего-то не застегиваясь. Солдаты шли мимо нее, равняясь на высокую худую женщину, офицеры вскидывали руки в салюте. С вечера 6-я бригада узнала, как сразу узнается все в армии и тюрьме, несмотря на секретность: Мама остается. Бойцы загрустили и принялись чистить оружие.
Голодач вызвал добровольцев и долго смотрел на шагнувшую вперед шеренгу в камуфляже. Он выбрал двух, кому верил, и поручил им охранять Маму.
– Палатки перенесете в лес, БРДМ тоже туда загоните, чтобы с воздуха не обнаружили. Когда Мама устанет искать, доставите в штаб к Петровыґх, там ждут. Дальше заступите в распоряжение местного командования.
– Товарищ генерал! – Старший сержант Остоженков по кличке Угорь. Голодач знал, что Остоженков состоит в розыске в Украине, но у всех свое прошлое. Новороссия она потому и Новороссия, что дает шанс на новую жизнь. Ему ли не знать. – Разрешите обратиться!
– Обращайся.
– А если не устанет? Сколько ждать? Харчи-то скоро кончатся. И вообще: чего здесь сидеть.
– Устанет. – Голодач не был в этом уверен.
Из леса пустое поле казалось особенно грустным: поникшая трава-мурава. И ничего другого. Мама – в который раз – разглядывала карту Широкова, сверяя координаты крестика, помеченного красными цифрами 66, с показаниями полевого магнитного навигатора. Сходились. Она знала, что 66 – предмет ее поисков – таится здесь, рядом – невидимый, невидный, незамеченный. 66 – заколдованное Берендеево царство, и ей суждено расколдовать вход в эту сказку.
Она не жалела, что Голодач ушел, оставив ее в этом поле. Ушел и ушел. Она и сама так однажды ушла. Ушла из жизни, что, будто это поле, поблекла, пожухла и готовилась лечь под снег. А она повернулась и ушла.
Все предыдущее, все ее прошлые жизни были подготовкой к этому моменту: разгадать путь в 66. В ее судьбу.
Дневник Веры Мезенцевой
23 июня 1979 г.
Я помню, когда она появилась: в марте 68-го. Маленькая калмыцкая девочка шести лет. Неоперабельная: глиобластома 4-й стадии. “Лечение методом удаления пораженных опухолью участков нецелесообразно из-за обширного распространения рака в головном мозге”. Это из больничной выписки, с которой Слонимский привез ее в 66. Такая нам и была нужна.
Родителям сказали, что умерла. Тело выдать не могут, отправлено в Москву для научного обследования заболевания. Вместо тела выдали пятьсот рублей: компенсация. И припугнули, конечно.
До нее Розенцвейг пробовал свой метод на Слонимском и трех других. Слонимский выжил.
В середине 60-х Розенцвейг пересмотрел свою идею о выделении сыворотки как механизма передачи обновления клеток. Он решил искать ответ в геномном коде, позволяющем Послединым и семье Т останавливать процесс старения. Тут и я – со своими медузами Турритопсис. Очень даже кстати.
Элементарно, Ватсон.
Это Аристарх так говорил: элементарно, Ватсон. Он любил Шерлока Холмса: странный непроходящий рецидив детства. Я не любила Шерлока Холмса: он казался мне излишне самоуверенным, тревожно неуспокоенным и оттого опасным, стремящимся в никуда из своей уютной квартиры на Бейкер-стрит. Что не сиделось ему у камина? Почему не женился? Мужчин трудно понять.
Аристарх женился. И остался сидеть у семейного камина.
А-рис-тар-х. Дурацкое имя. А раньше нравилось.
Слонимский не бессмертен: стареет, только медленно. Очень. Процессы окисления теломеров и накопления остатков распада клеток в его организме проходят с улиточной скоростью, но однажды он умрет. Хотя будет жить долго-долго – вместо маленького ребенка Т4. Лучше не спрашивать, что они сделали с этой семьей: Слонимский дал сразу понять.
Я не спрашиваю.
Побочным действием нашего с Розенцвейгом эксперимента оказалось исчезновение у девочки опухоли мозга. Этого мы не ожидали.
– Интересно, – сказал Розенцвейг. – Возможно, злокачественные образования регулируются в результате изменения генома. Что думаете, Вера Леонидовна?
Очень даже возможно: организм очищает себя от всего мешающего оптимальному поддержанию клеточного баланса. Если так, понятно, почему Последины не болеют. Ничем. Никогда.
– Жаль, не можем опубликовать, – вздыхал Розенцвейг. – Получили бы мы с вами, Вера Леонидовна, Нобелевскую.
Засмеялся. Понял, что сказал глупость: если бы на Западе узнали про наши эксперименты, получили бы мы не Нобелевскую, а, в лучшем случае, международный скандал, каких не было. А в худшем… Спросите Слонимского: он знает ответ.
Выжившую девочку звали Айса. На калмыцком означает “мелодия”. Красиво. Она стала первой настоящей бессмертной – кроме Послединых. Я вчера видела ее в Центре: красивая, глаз не отведешь. А была – углы и кости. Да опухоль в мозгу.
Розенцвейг воспитал ее умной. Или она родилась умной? Стала умной в результате эксперимента? Меня интересовало, может ли наш метод передавать не просто органическое бессмертие, а присущие его единственным в мире носителям – Послединым – неорганические дары. У Послединых много даров. Я остановилась на очевидном: телепатии.
Последины общаются без слов. Молча. Когда хотят, могут, конечно, вслух, только редко хотят. Я бы тоже вслух не говорила, если б могла. Особенно при Слонимском.
Вчера приходил Айдар. Я привыкла. Даже нравится: жду, когда он постучит в дверь, никогда не звонит, всегда стучит – без предупреждения, не сговорившись заранее, а вдруг я не одна? Хотя глупость. Айдар – Наблюдатель, он знает, что я одна. Правда, для этого не нужно быть Наблюдателем: я всегда одна.
Что бы случилось с моей жизнью, если бы я не уехала из Москвы со Слонимским? Гадай, не гадай. Не случилось же, значит, и не случилось бы. Теперь ко мне ходит Айдар, нелюбимый и ненужный. Говорить с ним не о чем. Мы и не говорим.
Если что, Айдар не защитит. От Слонимского никто не защитит. Интересно, каким он был в 30-х, когда строили Центр? Комиссар в кожаной куртке? Нет, комиссары – это раньше. Скакали по полям войны на той единственной Гражданской. Затем склонились в пыльных шлемах и превратились в Слонимских.
Стала бы я со Слонимским, если бы он постучал в мою дверь? Конечно, стала бы. Любая здесь станет. Иногда, одна в постели, я представляю себя со Слонимским. Чаще я представляю себя со Слонимским, лежа в постели с Айдаром.
После того, что произошло с девочками Воронцовыми, Слонимский ничего не сказал. Еще страшнее. Молча прочел описание эксперимента, выслушал мои пояснения Розенцвейгу и ничего не сказал. Значит, пока считает меня нужной. Интересно, сколько я продержусь.
Девочки Воронцовы – моя вина. Моя ошибка. Где я ошиблась? При расчетах установки все выглядело абсолютно правильно: я активизировала у них тот же участок мозга, что работает у Послединых при телепатическом общении. Тот же. А результат другой.
Розенцвейг считает, что эксперимент все же удался, хотя бы частично: девочки общаются телепатически. Без слов. Сидят целый день на качелях и качаются – взад-вперед, взад-вперед. Молча. Перестали разговаривать. Медицинский осмотр не установил никаких показаний к немоте и глухоте, но близняшки Воронцовы не реагируют на звуки и не разговаривают. Выходят с утра во двор – и на качели. Зачем им этот ритм? Эта амплитуда раскачивания? Сколько можно молча, не участвуя в мире, качаться взад-вперед? Что я с ними сделала?
Мы поняли, что они общаются телепатически, когда их разделили: оставили Зою на качелях, а Нону забрали в Центр. Розенцвейг наложил электроды, ударил Нону током, она закричала, а во дворе Зоя соскочила с качелей и упала на землю. Забилась в судороге. Стало быть, эксперимент все-таки удался.
Мои девочки Воронцовы перестали расти. Уже четвертый год остаются такими же. Этот параметр я не задавала, получилось само. Нам кажется, что мы понимаем, как работают организмы Послединых, но на самом деле мы ничего не понимаем. Ничего не смыслим в богах.
Зачем мы работаем над бессмертием? Разве бессмертие – панацея? Последины бессмертны, но это не помогло им против Слонимского. Они общаются без слов, они, если верить Розенцвейгу, не только знают будущее, но и могут его создавать, а пришел Слонимский и запер их в 66. Они – боги, но боги против слонимских оказались бессильны.
Последины. Отец, мать и сын. Троица. Кто из них дух святой? Выясним. МЕРЦАНИЕ поможет. Главное, задать правильные параметры. Не ошибиться. А я ошиблась – с близняшками Воронцовыми.
Розенцвейг не ошибся со своей девочкой-калмычкой: выросла и установила себе оптимальный возраст. Будет такой вечно. Помогает ему во всем. Он ее удочерил, теперь она – молодая Мастер Розенцвейг. Возродилась из больной, умирающей, никчемной и стала вечной и прекрасной, как ангел. Потому, думаю, Розенцвейг и поменял ей имя на Ангелина.
Аня Найман
Там планки отошли, и ветер, скучая между нечасто поставленных вдоль воды домов, рвался в узкие щели сколоченных из тесаных досок сеней, заполняя темную пустоту пристройки сырым холодом. Изба была рублена из круглых сосновых бревен “в потай” – окнами на́ воду. Окна не открывались, и между кривыми рамами лежал бурый мох – от зимнего холода. Аня Найман помнила, что мох меняли каждое лето – раз в год: снимали внутреннюю раму, мыли внешнее стекло с обеих сторон, клали свежий мох, ставили раму на место и заново конопатили. Она помогала бабушке мыть окна, когда отец привозил ее на время каникул в деревню.
Осмотрев дом снаружи, Аня позвала соседских мужиков расколотить доски на окнах и низкой, словно стыдящейся себя, двери и стала жить.
Соседка, бабушкина тетка – тетка, а моложе бабушки, – была жива, хоть ей это и не нравилось: пенсии почти никакой, телевизор давно не работает, и смотреть на мир дальше казалось неинтересно.
Когда Аня Найман постучалась к ней, взойдя на высокое, чтобы не занесло снегом в зиму, крыльцо, тетя Доня спросила:
– Романа дочка? Чего приехала-то? Ты ж, говорили, в Москву замуж пошла. Твой, что ли, бросил или помёр?
– Помёр, – решила Аня.
Она теперь так и думала о Марке: помёр. С ним помёрла и вся прежняя жизнь.
– Избу, что ли, на продажу ставишь? – поинтересовалась тетя Доня. – Здесь покупать некому. Разве кто из Езерска.
– Сама буду жить.
– Живи тогда, – согласилась тетя Доня. – Может, изгородь мне починишь, а то совсем легла.
Аня знала, что с деревенскими просьб принимать нельзя: житье их горькое, нужды много, исполнишь одну просьбу, будет нельзя отказать в остальных. Нужно сразу себя обозначить.
– Мне свое чинить надо, дом-то нежилой.
– И то, – кивнула тетя Доня. – Сколько лет пустой стоит…
Она подтянула концы нечистого платка потуже и принялась смотреть в темный угол, показывая, что разговор закончился. Аня, вспомнив деревенский этикет, посидела немного молча, затем встала и пошла на свой двор: дел много, но сперва нужно переложить чадящую на всю избу печь – кирпич, верно, завалился – и перекрыть крышу до холодов. Она радовалась, что приехала в осень: зимой в таком доме не проживешь.
Аня Найман радовалась, что приехала.
Деревенские знали ее по девичьей фамилии, и Аня, съездив на стареньком автобусе в Езерск, нашла в паспортном столе женщину, взявшуюся за пятьсот евро выдать новый паспорт по свидетельству о рождении с ее прежней фамилией: Аня рассказала о муже-уголовнике, который вышел из лагеря и держит у себя ее документы – не отпускает уйти и грозится убить. А она полюбила другого. Женщина слушала, участливо кивала и дважды пересчитала деньги.
Еще за тысячу рублей женщина принесла в тот же вечер заполненную на Анину девичью фамилию трудовую книжку: последняя запись утверждала, что Аня три года проработала в том же паспортном столе. Аня Найман поняла, что переплатила.
Она знала, что денег – жить в деревне – ей хватит до конца жизни, но тратила осторожно, торгуясь за каждый рубль: деревенские не могли знать о ее богатстве, а то оберут. Или того хуже. История для местных была та же, что и для тети Дони: муж умер, был военный, ей за него платят пенсию. В городе на нее не проживешь, а в деревне можно. Если не тратить попусту. Местные кивали и старались урвать побольше.
Детей бог не дал.
Окна, пока не ударили морозы, Аня Найман расконопатила и перемыла сама, протерев старой ветошью насухо. Она решила заказать плотнику Федору Федоровичу новые рамы на следующее лето, но первую зиму придется жить со старыми. Федор Федорович был по причине желудочной болезни большей частью трезвый, и Аня Найман на него полагалась, но задаток платить отказалась до начала работ: она понемногу вживалась в деревенское житье и хотела себя в нем поставить, а то отношение так и останется – как к городской.
Прежнее Аня вспоминала мало. Прежнее – жизнь жены главного российского олигарха, прежнее – со своими самолетами и слугами, прежнее – окруженное охранниками и наполненное множеством ненужных людей – казалось сном, привидевшимся на берегу сонной, ленивой, чуть колышущейся воды, на которую Аня теперь глядела через мутное стекло своей нынешней жизни. Когда вспоминала прежнее, то отчего-то именно Марка, а не дочек, про которых не думала вовсе. Ей казалось, что никаких дочек у нее не было, только изредка – отчего-то утром, встав и затопив печь, – Аню подчас пронизывала острая, как рыбья кость, боль о почти прошедшей, об отданной этим чужим ей девочкам и мужу жизни. Словно спала и очнулась. И теперь станет жить только для себя.
Она не винила Марка за украденное у нее время: он с ней расплатился. Он ее любил, любил с первой минуты, как увидел – первокурсницу Московского вечернего металлургического: ей не хватило баллов поступить на дневной в Политех.
Марк Найман – самый знаменитый выпускник института – каждый год приезжал произнести речь перед вновь поступившими студентами. Речь Марка была каждый год одна и та же: вы все хотели поступить куда-то еще и стать кем-то еще; я тоже хотел, но поступил сюда, и неплохо получилось. Студенты смеялись, аплодировали, Марк улыбался, кивал и быстро уезжал. А в том сентябре Марк Найман увидел ее и остался. И она осталась с ним – пока не проснулась.
Так и случилось: Аня Найман проснулась холодным весенним утром в старой избе, поставленной то ли прадедом, то ли кем еще, и села в бабушкиной кровати. Бабушка в этой кровати умерла, а Аня Найман хотела жить. Она почувствовала, что зима окончилась, с ней окончился и зимний сон ее жизни. За окном еще не таяло, но таяло у нее внутри, словно в ней звенела капу́ль. Аня – гусеница, медленно, мучительно медленно выползающая из надоевшего, навязанного ей кокона, – прислушалась к ритму звеневшей в ней оттепели и услышала: время жить заново. Аня Найман расправила выросшие у нее прозрачные крылья и взлетела.
Она вспомнила, как, проходя по берегу рядом с маленькой покосившейся от северного ветра пристанью, встретила того же военного, с которым делила автобусное путешествие из родного города в деревню. Военный остановился и подождал, пока она с ним поравняется. Аня поравнялась и тоже остановилась.
Посмотрела ему в глаза.
Он смутился, не знал, что сказать. Аня не хотела ему помогать: не знает, и не знает. Значит, не стоит ее внимания.
– Я вас раньше видел. – Он отвел взгляд, затем посмотрел на нее. Решился: – Мы с вами в автобусе ехали.
Аня кивнула. Ехали. И приехали.
У него было славное некрасивое лицо: серые глаза и чуть скошенный влево нос. Он был немного ниже Ани и стеснялся от этого еще больше.
– У вас форма странная, – сказала Аня. – Как у летчиков, но другая. Вы летчик?
Военный засмеялся. Когда смеялся, он был еще некрасивее. Ане это понравилось.
– Здесь летать некуда. Сразу видно, что вы приезжая. Издалека к нам? Надолго?
– Насовсем, – сказала Аня. – Кто же вы, если не летчик? Где работаете?
– А здесь все в одном месте работают, – сказал военный. – Вы, кстати, работу не ищете? А то у нас как раз место освободилось: инспектор в декрет пошла.
Он кивнул на гранитный остров в середине большой воды. Аня знала, что раньше там был монастырь, а потом что-то страшное. Бабушка рассказывала.
– Это где расстреливают, что ли? – спросила Аня.
Мужчина сразу стал Ане интересен: вдруг он сам и расстреливает? Словно мурашки внутри.
– Уж давно не расстреливают… – Военный вздохнул, словно жалел о хороших, навсегда ушедших временах. – Теперь содержим пожизненно. Хотя и не стоило бы.
Он улыбнулся:
– Давайте знакомиться: начальник ИК-1.
Он назвался.
Аня тоже назвалась. Своим настоящим именем.
Марк в ее жизни все переиначил. Поменял. Даже имя ей дал другое: как вас зовут, спросил Марк в узком актовом зале института. Анастасия. Я вас буду звать Аня: ведь так вас никто не зовет.
Это был не вопрос: утверждение. Теперь все утверждения Марка Наймана о ее жизни закончились. Теперь Анастасия Кольцова носила свое имя и утверждала свою жизнь сама.
На следующей неделе, взяв купленные в Езерске паспорт и трудовую книжку, она пошла по деревянным мосткам туда, где одни люди держали других взаперти пожизненно. Это было правильное место для нее – бабочки, выпорхнувшей из себя самой и взмывшей в небо.
Шоу
В этом месте был переход: здесь закончилось, там началось. Оттого Каверин и боялся переступать порог при каждой встрече. Переступал и надеялся, что все это многолетнее неявье окажется наваждением, мо́роком, привидевшимся ему дурным сном: открыл глаза, и ясный день. Он переступил порог.
Слонимский, как обычно, улыбался – открыто, радостно, искренне, и потому Каверину было еще страшнее. Он подождал, пока Слонимский сдернет улыбку с красивого черноглазого лица, будто оторвет пластырь, и кивнет на отдельно стоящий у столика из матового стекла стул: садиться без приглашения Семен Каверин остерегался. Он помнил, что случилось с Костей Муратовым, ослушавшимся Слонимского много-много лет назад – по глупой мелочи. Слонимский улыбнулся, и к вечеру Муратова не стало. Даже тела не нашли. Так и закопали пустой гроб. Потому лучше поостеречься, перестраховаться, проявить робость. Пусть разрешит сесть на стул, тогда и сядем – на краешек.
Он, впрочем, знал, что робость не спасет: если Слонимский решит по своей причине, что Каверин больше не нужен либо опасен, нет Каверина, и все. Минуты не пройдет.
– Семен Михайлович, Семен Михайлович, что же вы, дорогой, нам не звоните, не пишете, не шлете денежных переводов, – затараторил Слонимский. – Совсем нас забыли, забыли. А мы вас помним. Скучаем. Слезы льем. Ты ведь льешь по Семену Михайловичу слезы? – повернулся он к Ангелине.
– Денно и нощно, – согласилась Ангелина, не отрывая от Каверина миндалевидных янтарных глаз.
Каверин на нее не смотрел: он боялся Ангелину еще больше, чем Слонимского. Были основания.
– Чай? Кофе? – спросил Слонимский. – Алкоголь?
Каверин покачал головой: соглашаться нельзя. С этими нельзя ни есть, ни пить, он давно выучил. Такой этикет.
– Не хотите? А я вот выпью чаю, – потер руки Слонимский. – С бергамотом. С бергамотом отчего-то приятнее, хотя что, по сути, такого в бергамоте? Одно название. Мы ничего, по сути, о бергамоте и не знаем, а вот чай с ним любим. Вот ты, друг мой, – повернулся он к Ангелине, – ты, душа моя, что ты знаешь о бергамоте?
– Гибрид померанца и цитрона. – Ангелина продолжала смотреть на Каверина, словно читая его внутри. – Ветки с длинными острыми колючками. До десяти сантиметров.
– До десяти сантиметров?! – ахнул Слонимский. – Скажите, пожалуйста! Ой, как опасно! Опасный чай с бергамотом, а мы его пьем. Вот вы, Семен Михайлович, знали про колючки? – И не дожидаясь: – Не знали. А она знает! – восхитился Слонимский. – Все знает. Все-все.
Каверин молчал. Он понимал, что это вступление не от болтливости: Слонимский ничего не говорил зря. И зря ничего не делал.
– Все знает, – повторил Слонимский. Пауза – подумать. – И про вас все знает.
Вот оно.
В просторной светлой комнате, входить куда Каверин каждый раз так боялся все эти годы, повисло молчание: прозрачное, звонкое, словно дорогой хрупкий фарфор, который легко бьется на тысячи мелких кусочков. Потом не склеишь.
Лучше начать самому.
– Я, Иннокентий Романович, давно хотел с вами связаться, рассказать об одном интересном деле…
– Что же вам, душа моя, помешало? – Слонимский заулыбался – широко, обаятельно, и от его улыбки Каверина пробрала холодная дрожь ужаса, будто ледяные пауки заползали по всему телу. – Что же вас, Семен Михайлович, остановило? Заняты были чересчур? Семейные неурядицы? Можем ли мы вам чем-то помочь? Как, кстати, прелестная супруга?
“Только не жену, не жену”. Каверин помнил, что они сделали с братом Вени Пирогова. Хотя помнить об этом не хотелось.
– Я, Иннокентий Романович, думал убедиться, собрать полную информацию… – Каверин говорил больше для Ангелины, такое от нее зависело. Но на Ангелину не глядел. – Чтобы зря не тревожить.
Слонимский поднялся из кресла и пошел к большому круглому старой работы столу, на котором ждал серебряный поднос с чайником нежного голубого цвета и двумя такими же чашками: Каверину изначально никто чая наливать и не собирался.
– Потревожьте нас, – попросила Ангелина. – Расскажите нам интересное. Мы с Иннокентием Романовичем крайне любознательны.
Обычно Ангелина говорила мало. А тут спросила. Значит, он пока нужен. Хорошо.
– Дело такое. Мой друг Марк Найман и другие олигархи затеяли выяснить, отчего их не любят… – Он остановился, ожидая, что его прервут, но нет, его внимательно слушали. Слонимский вернулся с двумя чашками пахнущего острыми душистыми длинными – до десяти сантиметров – колючками чая, поставил одну перед Ангелиной и сел в кресло с другой чашкой в руках. Пить не стал. Смотрел на Каверина. Можно продолжать. – Я вам раньше про КВОРУМ рассказывал, – напомнил Семен Михайлович. – Идея их – жить вечно. Стать богами.
– Киборгами, – поправила Ангелина. – Ваши олигархи хотят стать киборгами. Боги не желают жить вечно, они вечно живут.
Каверин кивнул. Он почувствовал – по тому, как Слонимский молчал, как не пил чай, как глядел мимо, что происходящее было для них важным. Что его по-настоящему слушали, и сам он был сейчас важен. Но бояться все равно нужно. Может, еще и больше.
– Киборгами, – согласился Каверин. – Не богами, конечно. Но хотят стать бессмертными, вечно молодыми, здоровыми, подключить себя к интернету, добавки всякие биологические. В общем, стать новой расой. Высшей.
Он посмотрел в окно, зная, что за этим окном никогда не видно настоящее. Окно это – декорация, они же под землей. Не понятно, для чего им окно. С ними все не понятно.
– Так отчего же их не любят? – напомнил Слонимский. – И не любят ли? Казалось бы, благодарный российский народ должен носить олигархов на руках, петь им хвалу…
– Расскажите про Арзуманяна, – перебила Ангелина. – Как он во все это вовлечен.
“Знают, все знают, – еще раз убедился Каверин. – Почему им интересно про Арзуманяна какого-то, а не про олигархов? Олигархи-то важнее”. Он знал, что все равно никогда не поймет логики сидящих перед ним людей. Не людей. Нелюдей.
– Вы и сами все знаете, – польстил Каверин. – Идея – сделать реалити-шоу с олигархами. Вроде как они меняются на одну неделю с простыми работягами и оказываются, скажем, в обычном спальном районе с обычными семьями, решают обычные…
– Это Арзуманяна идея? – перебил Слонимский. – Арзуманяна?
“Откуда они вообще про Арзуманяна знают? Я сам о нем только-только узнал”.
– Арзуманяна, – подтвердил Каверин. Помолчал. Добавил: – Я об Арзуманяне и хотел вам рассказать, но сначала собрать информацию. Интересный человек.
Это был пробный камень: в том ли направлении пойдет разговор и какое будет задание.
Молчание. Пустота. Словно его и не слышали. Думают о своем.
– А что? – Слонимский улыбнулся, но не страшно, а как-то по-другому. По-человечески. – Реалити-шоу. Забавно. Забавно ведь?
“Разрешение спрашивает у Ангелины: ее решение в этот раз”, – понял Каверин. Лучше помолчать, выждать.
– Алан сценарий уже написал? – спросила Ангелина. Она подняла чашку на красивом блюдце к пухлым, будто очерченным лиловым губам, подышала дымящимся чаем, поставила на стеклянный столик. – Вы сценарий получили?
– Получил. И хотел узнать, интересно ли вам будет прочесть, – соврал Каверин. – Хотел вам прислать, но потом решил сначала…
– Достаточно. – Ангелина выпрямилась в кресле. Легко встала – высокая, тонкая, гибкая, опасная – натянутая тетива. – Сегодня же, сейчас же пришлете сценарий. Теперь идите.
Каверин поднялся – отпустили. Нужен. Кивнул. Напомнил себе: в этот раз отпустили.
– Реалити-шо-о-оу, – протянул Слонимский. Он вроде забыл о Каверине. – А что: забавно. Старику бы понравилось. Можем организовать.
Он посмотрел на Ангелину. Она кивнула – можем. Улыбнулась.
– И вам, Семен Михайлович, найдется роль, небольшая, ролишка даже, но найдется, – разговорился Слонимский. – Небольшая, но, знаете ли, важная.
Вот оно. Пиздец.
– Я, Иннокентий Романович, не хочу, чтобы с ними что-то случилось… – Сам не понял, как сказал. Похолодел внутри. Нужно продолжать, раз начал. – Особенно с Марком. Мы же с ним с юности друзья.
Слонимский посмотрел на Каверина как-то по-новому. С интересом, что ли. Затем на Ангелину.
– Наоборот, дражайший Семен Михайлович, наоборот. Будут ваши олигархи жить вечно. Как и хотят. И как живет ваша дочь. О чем вы, надеюсь, друг мой, не забываете.
Каверин не забывал. Все годы помнил. Верно служил.
Время попросить.
– Я бы хотел дочку увидеть… – Голос чуть охрип. – Как обычно.
– Не как обычно, – поправила Ангелина. – Обычно – раз в год. В этом году вы ее уже видели.
Знал, что откажут.
– А что? – потер руки Слонимский. – Почему нет, душа моя? Будем внимательны к просьбам близких нам людей. Ведь Семен Михайлович нам человек близкий. – Слонимский встал, посмотрел Каверину в глаза – словно углем по зрачкам полоснуло: – Почему нет, в конце концов? Привезете олигархов ваших, заодно дочку увидите. Мы же, в конце концов, люди.
Каверин кивнул.
Инспектор
Снег еще лежал кое-где вдоль берега: ошметками, грязными кучками, рваными белыми заплатками на темной земле, но лед давно потаял, и стылая вода – натянутое свинцовое стекло Кежа-озера – заполнила собой мониторы спецчасти рябыми, зернистыми, черно-белыми изображениями с камер у входа в ИК-1.
Старший инспектор Кольцова смотрела на растянувшуюся вдоль шестиметровой стены бывшего монастыря Обитель Смирения цепь бойцов спецназа МВД. Они высадились на остров затемно, теперь же – в девятом часу утра – белесый свет северного майского утра залил мир марлевой матовостью, которую хотелось стряхнуть, сорвать, соскрести, как пленку с детской переводной картинки, чтобы увидеть то цветное и настоящее, что за ней прячется.
Спецназ решал тактическую задачу по захвату Единички: Кольцова вчера ночью заперла территорию тюрьмы из командного поста оперчасти, оставив на вышках бесполезную вооруженную охрану, которая не могла войти в здание колонии из пустого тюремного двора. Тюрьму было не взять. Если, конечно, не бомбить с воздуха, но Довгалев заверил ее, что на это руководство ФСИН не решится: бомбовый удар мог закончиться уничтожением взятых заключенными заложников, включая районного прокурора и начколонии. За такое не наградят.
Единственная остававшаяся спецназу тактика – переговоры и осада, попытка уморить мятежную колонию голодом и тоской напряженности. Но зэка, осужденные на пожизненное заключение и проведшие годы, а часто и десятилетия, в маленьких тесных клетках-камерах, умели ждать. Ожиданием их не возьмешь.
Тюрьма была абсолютно автономна – с четырьмя армейскими генераторами и запасом горючего, со своей, поступающей из озера, водой и с провизией на месяц вперед. Дольше месяца Довгалев держаться не планировал: поживем свободно в тюрьме, а там или сдадимся – хуже не будет, или “создадим оперативную ситуацию для выхода из окружения”. Он так и писал Кольцовой: “оперативная ситуация для выхода из окружения”. Ее завораживал этот профессиональный военный жаргон, и вечерами, одна в натопленной до жара избе, она перечитывала его письма, замирая от предчувствия придуманного ею бунта, предчувствия побега из плена, который она решилась ему подарить. Анастасия Кольцова – Аня Найман из плена вырвалась, и другим наступила пора. Не век же сидеть взаперти, лучше смерть.
Захват тюрьмы прошел гладко, как Довгалев и спланировал, – во время первомайского концерта.
Кольцова вошла на Первый пост, сменив дежурившую младшего инспектора Турищеву, отправившуюся слушать арестантские песни, и выключила камеры слежения, которые дублировались на постах охраны. Тюрьма ослепла.
Обычно Первый и Контрольно-пропускной посты разделены, но в ИК-1 – из-за размера колонии – Первый и КПП были одно и то же. Здесь находились глаза тюрьмы: сюда все видеокамеры подавали изображения, сюда приходили сведения со всех датчиков и сюда приходила вся информация о “сработках”: где и какая калитка открылась. Тусклые немые мониторы Первого поста транслировали жизнь тюрьмы с видеокамер, покрывавших периметр, не оставляя мертвых зон.
Теперь же тюрьму видела только она – на Первом посту спецчасти. За кулисами перед выходом на сцену шестеро участников группы “Монастырь” открыли футляры музыкальных инструментов и достали пронесенные Кольцовой в тюрьму короткоствольные АК-74М и пистолеты “Грач” – по комплекту на каждого. С газовыми баллончиками и резиновыми дубинками, положенными охране для использования внутри тюрьмы, сопротивляться вооруженным зэка бесполезно. Охрана быстро сдалась, и – по приказу возглавившего бунт Довгалева – была разведена и заперта по камерам.
Отца Игнатия – из уважения к вере – оставили сидеть в зале, приковав к батарее наручниками. “Хозяина”, “кума” – начальника по режиму, и приехавшего на концерт районного прокурора Серова заперли вместе как самых ценных заложников, когда придет время торговаться.
Кольцова следила за происходящим из мониторной: рябоватое движение одних людей, конвоировавших других, словно ничего не поменялось. Только поменялось – кто кого теперь вел по коридорам с заломленными за спины руками.
Довгалев выбрал, чьи камеры открыть и кого из зэка выпустить, а кого оставить запертыми: Кольцова последние три месяца пересылала ему в письмах информацию из дел заключенных. Первым он освободил чеченского боевика Хубиева – тот был лишен права посещения концерта за нарушение режима – и объяснил ему ситуацию, поручив развод скованной наручниками охраны по камерам.
Оружие Хубиеву Довгалев сразу не дал.
– Валид, – сказал Довгалев, – все заложники должны остаться целы. Они наш обменный резерв. Ясно?
Хубиев молчал: то ли не был согласен, то ли не хотел разговаривать. Он Довгалева знал давно, хоть никогда и не видел: воевали друг против друга в обе чеченские.
– Валид, – сказал Довгалев, – я тебя не услышал.
– Никто не будет с нами меняться. – Хубиев пожевал губы. – На что им меняться? Отпустить не отпустят.
Довгалев подождал. Пусть выскажется. Он свое решение уже принял. Давно.
– Мы периметр с шестью автоматами не удержим, – пояснил Хубиев.
Он знал про войну, за столько лет в горах выучил. Но не знал про доступ Кольцовой в караульную часть, где хранилось оружие. Не знал он и про Кольцову: ее участие в бунте Довгалев хранил в тайне.
Довгалев не собирался посвящать Хубиева в свой тактический план обороны. И выхода из оцепления на новый стратегический рубеж.
– Братва… – Коваленко, бандит из Сызрани, весь в прыщах от больной печени. – Я по ходу не догоняю: хуйли нам их по “хатам” держать – харчить же придется. Или так бросим, без харчей? А вода? Думать надо.
– Думаю здесь я, – отрезал Довгалев. – Остальные выполняют приказы старшего по званию.
– Братва, – Коваленко разулыбался беззубым ртом, – я по ходу приказы не выполняю. Я на приказы хуй кладу. У нас же по ходу воровская вольница. Здесь тебе, сапог, не армия, а зона! Приказы здесь не катят. Братва…
Довгалев выстрелил Коваленко в живот и сразу в голову – контрольный. Хубиев вздрогнул, посмотрел на съехавшего по стене, усевшегося на цементный пол Коваленко – словно устал. Все молчали.
– Валид, – сказал Довгалев, не убирая пока пистолет, – я тебя не услышал.
Старший лейтенант Михаил Колобов хотел спать: подняли в ночь по тревоге, ознакомили с экстренной ситуацией в ИК-1, зачитали приказ и послали усмирять бунт. Он промерз на катере, который мотало от сильного бокового ветра и от собственного быстрого нервного хода, и Колобов, сидя на корме, плевал в темную, тяжелую, летящую навстречу катеру воду, потому что в горле стояла сухость от сна. Он хотел курить, но не стал: обещал Варе, что больше не будет, и свои обещания старший лейтенант спецназа МВД Колобов выполнял. Курить хотелось.
К утру, еще затемно, ветер стих, будто сдул себя сам, уйдя за набухающие весной синие от озерного тумана деревья. Батальон закрепился на позиции перед мостками, тянущимися на соседний остров Поклонный, и капитан Куршин – командующий операцией, приказал Колобову обойти колонию с фланга: отрезать мятежникам путь в лес через заднюю стену.
Колобов не понимал смысла приказа: зачем зэка побегут в лес? Это ж остров – часть суши, окруженная водой, и нужны плавсредства добраться до большой земли, а единственный сухопутный путь эвакуации – мост – контролируется спецназом. Внутри тюрьмы у мятежников тактическое преимущество по удержанию объекта и контроль над переговорным процессом – заложники. Ну чего им бежать неведомо куда, ослабляя свою стратегическую позицию? Старший лейтенант Колобов не понимал смысла приказа, но приказы не обсуждаются – приказы выполняются.
Взяв под командование четвертый взвод, Колобов повел бойцов в мокрый лес. Он решил укрепиться в пятидесяти метрах от стены, сохранив глубину сектора обстрела сквозь редкие стволы деревьев. У него был приказ открыть огонь на поражение по ситуации, и эту ситуацию старший лейтенант Колобов не хотел упустить.
В лесу пахло преющей сыростью: в неглубоком, еще заполненном снегом распадке, рос тальник.
Бойцы растянулись по краю оврага, обозначив огневой рубеж. Они не таились: не было приказа таиться. Колобов разрешил курить, и с тоской, с першением в горле старался не смотреть на курящих. Дым – едкий от дешевого курева – плыл, как назло, в его сторону, и Колобов принялся думать о Варе. Как любит ее, как благодарен ей за ласку, за заботу о его невнятной, неуютной походной жизни, как ревнует ее к мужу, от которого Варя обещает уйти, а все никак не уйдет. Но мысли эти съедал заполнивший морозный воздух табачный дым, в котором растворялись и Варя, и любовь, и ревность.
Тут Колобов увидел медведя.
Медведь стоял за оврагом, сливаясь с лесом облезшей за́ зиму бурой шкурой, и поначалу Колобов решил, что смотрит на упавшее дерево, которое раньше не заметил. Дерево шевельнулось и стало тощим медведем. Медведь переминался с лапы на лапу, будто подтанцовывая под слышимый лишь ему ритм леса, и глядел Колобову в глаза.
Колобов оценил оперативную ситуацию: медведь не представлял тактической опасности, но создавал помеху при выполнении приказа по оцеплению объекта. Он хотел доложить Куршину о медведе по рации, но решил, что не стоит. Нужно просто спугнуть.
– Хайретдинов, – негромко сказал Колобов сидящему перед ним старшине третьего взвода, – резко не оглядывайся.
– Есть не оглядываться, товарищ старший лейтенант, – отрапортовал Хайретдинов и оглянулся. – Медведь, товарищ старший лейтенант.
– Бойцов не пугай, – приказал Колобов.
– Есть не пу…
– Отставить.
Хайретдинов кивнул. Он смотрел на медведя. Другие бойцы тоже обернулись и повскакали с мест, подняв автоматы на взвод. Колобов надеялся, что одно это прогонит медведя, но тот не двигался, как не двигался вокруг них притихший лес. Только мерзлые ветки чуть потрескивали, будто оттаивали у печи. Остров Смирный замер, и легкое сырое молчание наполнило мир.
Взошло бледное солнце и тут же спряталось за облака, словно не хотело ни видеть, ни согревать эту холодную северную землю. Было так тихо, что Колобов слышал свою тоску. Он шагнул в сторону оврага и махнул рукой.
– Пошел! – громко сказал Колобов. – Давай! Пошел!
Медведь чуть подался вперед и глухо зарычал. Колобов поднял с земли тяжелую ветку и кинул в медведя. Ветка неслышно упала в овраг, утонув в заполнившей его прелой сгнившей листве. Медведь посмотрел, куда упала ветка, затем на Колобова, мотнул тяжелой круглой головой и вдруг прыгнул вниз, словно пес за брошенной в воду палкой. Будто и не было.
Бойцы смотрели на Колобова, ожидая приказа. А что здесь прикажешь?
– Отставить, – приказал Колобов, хоть и сам не знал, что отставить.
Он подошел к краю оврага и увидел быстро, прыжками бегущего по дну медведя. Затем медведь выбрался на их сторону неглубокого провала в земле и двинулся меж деревьев в направлении командного пункта основной позиции спецназа у мостков.
Колобов взялся за рацию.
Хотелось курить.
План бунта сложился у Довгалева в деталях за почти год переписки со старшим инспектором спецчасти Анастасией Кольцовой. План бунта сложился, пока он недвижно сидел в камере на плохо покрашенном, прикрученном к полу табурете, просматривая – в тысячный раз – присланную ею схему тюрьмы, видную лишь ему, сразу уничтоженную, но запомненную навечно.
План бунта сложился, пока Довгалев шил брезентовые рукавицы и черные зэковские бушлаты в тюремной мастерской, зарабатывая положительную характеристику от “кума”.
План бунта сложился, пока Довгалев, записавшись в музыкальную группу “Монастырь”, играл на бас-гитаре, вспоминая выученные в давней юности и забытые за войной аккорды.
План бунта не отличался от множества спланированных им военных операций, и майор Гвардейской особой десантно-штурмовой бригады специального назначения Игорь Владимирович Довгалев радовался хорошо знакомому процессу решения тактических задач: захват объекта, оборона и удержание, прорыв оцепления и выход на новый стратегический рубеж. Он оценивал позицию и линию возможной атаки со стороны спецназа, глубину отступления и закрепления на новых позициях внутри тюрьмы, огневой контроль над хоздвором, и эти почти позабытые за тринадцать лет заключения заботы наполняли Довгалева радостью знакомого уклада – война. Никакой другой жизни со времен пришедшейся на его молодость Первой чеченской Довгалев не знал.
Его тревожил личный состав: заключенные. С одной стороны, у них была мотивация – нечего терять. С другой – Довгалев внимательно знакомился с краткими характеристиками каждого, выписанными неровным почерком Кольцовой из личных дел, и понимал, что только семьдесят восемь из них прошли срочную службу, и то давно, а единственный, кто по-настоящему умел воевать, был его старый враг Валид Хубиев.
Хубиев – чеченский полевой командир, на него, и только на него, Довгалев мог рассчитывать в условиях ведения боевой операции. Но рассчитывать на Хубиева он не хотел: опасно. И не собирался знакомить его со своим планом.
Еще больше, чем Хубиев, его тревожила Кольцова: зачем, для чего затеяла безумное, безнадежное дело? И зачем нужен ей он? Довгалев смотрел на Анастасию Кольцову, сидящую перед ним у мониторов, и понимал, что вряд ли ею движет женская страсть: Кольцова – красавица, с тяжелой русой косой вокруг головы, с яркими васильковыми глазами, еще молодая – тридцати с небольшим, гордая, с уверенным взглядом, смотрела на него, не выдавая себя ничем. Довгалев плохо понимал женщин, но был уверен, что распознал бы любовь. Да и как можно любить кого не знаешь? И что в нем любить? Пожилой нищий офицер – без ничего в мире, только и есть, что пожизненный срок за спиной. Видный жених. За таким любая пойдет.
Он видел Кольцову впервые, раньше только почерк. И впервые слышал чуть хриплый вибрирующий звук ее голоса, отзывавшийся у него внутри странной ответной вибрацией, будто его настроили на ее волну. Довгалев мотнул головой, скинув плен воображения. Нельзя. Война.
– Я караульную часть, где оружие хранится, заперла, как вы просили. – Кольцова смотрела ровно, не отводя синих глаз. – Слежение поддерживается только на обозначенных вами мониторах.
– Хорошо, – одобрил Довгалев. – Продолжайте поддерживать слежение, с заключенными не контактировать, мониторную никому не открывать, только мне – по предварительному сигналу. – Довгалев не выдержал, первый отвел взгляд. Он хотел сказать что-то еще, но не мог придумать что. Помолчал. – Пропуск от караульной. – Довгалев протянул широкую жесткую ладонь, исполосованную линиями любви и жизни. Кольцовой на этих линиях не предполагалось.
Она положила в его ладонь пластиковую карточку пропуска.
“Какой, на хуй, медведь? – дивился капитан Куршин. – Откуда? Зачем медведь?”
Он приказал бойцам не стрелять, когда медведь, как и предупредил по рации Колобов, вышел на его позицию. Медведь встал перед воротами колонии, словно пришел навестить содержавшихся там зэка. Или на работу.
Старшина Романчук, стоявший рядом, посмотрел на Куршина, проверяя, знает ли тот, что делать. Куршин не знал.
– Экология совсем охуела, – сказал Куршин, чтобы что-то сказать. – Медведей развели!
Романчук не ответил. Приказа не было, рапортовать не велели – чего отвечать. Романчук знал, что может завалить медведя двумя очередями, но вызываться не стал. К чему? Прикажут – завалим.
Куршин оценил позицию: медведь стоял перед воротами в ИК-1, блокируя путь к захвату объекта, если дойдет до взятия тюрьмы штурмом.
Куршин установил связь с часовыми на вышках, и те согласились в случае необходимости спуститься во двор и открыть ворота вручную. Он не спешил двигать бойцов к стенам здания тюрьмы: хотел сохранить глубину маневра.
Часовые сообщили, что зэка во двор не выходят, значит, и спецназу там делать нечего. Куршин собирался вначале инициировать контакт с мятежниками, выслушать требования, понять положение и местонахождение заложников, но телефонные звонки в кабинет начколонии и режимную часть остались без ответа. Он обозначил для себя 13.00 как время продвижения на новый тактический рубеж – внутрь хоздвора. Изменить это ничего особенно не изменит. Взять тюрьму штурмом он не спешил, ожидая распоряжений начальства. Кроме того, Куршин решил, что первыми во двор спустятся не его бойцы, а часовые с вышек: если зэка их атакуют, он во двор не полезет. Главное же, за часовых Куршин не отвечает – не его личный состав.
Куршину нравился составленный им тактический план. Но теперь в этот план вмешался исхудавший за зиму медведь с прилипшими к бурой, словно выщипанной местами шкуре, иголками с елей, сквозь которые он вышел на командную позицию спецназа. Эти прилипшие к шкуре иголки отчего-то тревожили, томили Куршина, словно в них пряталось нечто, пропущенное им то ли в оперативной ситуации, то ли в само́й его жизни. Он не мог понять, отчего иголки так важны, но знал, что важны. Не понял и мотнул головой, отгоняя от себя неизвестное. С известным бы разобраться.
Довгалев повернулся, но выйти не успел. Старший инспектор спецчасти Кольцова как-то слишком громко вдохнула.
И вдруг – по-детски – ойкнула:
– Медведь!
Она показывала на мониторы, отражающие изображение камер у входа в колонию. Довгалев посмотрел и никакого медведя не увидел: Кежа-озеро, цепь бойцов спецназа, молодой капитан – старший по званию, все это рябило черными точками на мониторах. Но какой медведь?
Довгалев посмотрел на Кольцову.
– Вот, Игорь Владимирович. – Она указала на монитор в левом углу. – У ворот.
Медведь стоял у ворот, словно просился войти. Довгалев моргнул. Он сидел взаперти внутри выкрашенных в скучное бледно-голубое стен так долго, что забыл про мир за стенами тюрьмы. Там рос лес и жили медведи. Север же.
У Довгалева запищала рация.
Он включил ее на прием:
– Первый.
– Первый, Семененко это! Я медведя вижу с крыши! У входа, блять!
“Мудак, – разозлился Довгалев. – Запеленгуют же. Сразу обнаружил и расположение своего поста, и себя идентифицировал. Объяснял ведь: только позывными, и меняя частоту после каждой связи”.
Семененко служил в армии, затем в тамбовской бригаде исполнителем. Стало быть, должен знать дисциплину. Потому Довгалев положил его на крышу – держать на прицеле молодого капитана: если спецназ пойдет на штурм, без командира атака остановится. И вообще крыша – преимущественная позиция для наблюдения за неприятелем и отражения атаки.
– Гагарин, это Первый. – Соблюдая позывные, Довгалев сдвинул кнопку рации на передачу. – Приказываю поддерживать установленный порядок ведения радиосвязи. Медведя вижу. Отбой.
Он понимал, что разговор с Семененко слышат другие посты, установленные им внутри тюрьмы и контролирующие хоздвор: двое с флангов в мастерских и кухне, один у окна режимной части. И не ошибся.
– Командир, может, пустим медведя? Раз в тюрьму просится. – Голос в рации. Кто это? С какого поста? Сказано же: соблюдать установленный режим…
– Наш браток, из тайги пожаловал. – Сиплый хрип. Лукин, на втором этаже в режимной части. – Мишаня в законе, хозяин тайги.
– Братва, ебать мой хуй… Миша точняк на “смотрящего” метит!
Смех в рации. Со всех постов. Весело им. Сохранить контроль над ситуацией. И свой авторитет командующего.
С таким личным составом дисциплину не поддержишь. Не выстроишь линию обороны. Довгалев еще раз мысленно похвалил себя за правильно принятое решение при составлении плана захвата тюрьмы: им нужен бунт, а ему будущее. Дороги разошлись.
Довгалев отвел взгляд от монитора, на котором перед воротами топтался медведь. И наткнулся на васильковые глаза Кольцовой. Она ожидала от него решения. Какой он человек. Не ошиблась ли в нем.
Сперва – контроль над ситуацией. Напомнить, кто решает.
– Всем постам – Первый. Медведя пустим, обменяем на одного из заложников. Медведи удачу приносят. Радиосвязь – по необходимости. Отбой.
Про обмен Довгалев сказал для слушающего их капитана спецназа: они же наверняка частоту мониторят. Теперь ход за ними. Довгалев не мог заставить себя думать о бойцах в форме как о врагах. Хотя – в ситуации боевых действий – уничтожил бы всех до одного. Ситуации такой он пока не видел.
Довгалев жалел молодого капитана: его чины послали на серьезную операцию – подавить бунт самых опасных, самых отвязных в России заключенных, захвативших контроль над колонией-крепостью, – послали, потому что не верили в успешный исход. А самим подставляться не хотелось. Провалит, понесет большие потери, капитан за это и ответит. Если вдруг получится подавить бунт без большой крови среди заложников, победу отберут и припишут руководство операцией себе. Довгалев на это в армии насмотрелся за годы службы. Оттого и никогда не жалел о своем решении наказать чинов после предательства командованием его бойцов под Цантороем. Предатели только такого и заслуживают. Хотя солдат не вернешь.
Куршин опять прослушал разговор заключенных: его и запеленговали, и записали. Ясно, что командует человек с военным опытом. Он еще раз посмотрел на список содержащихся в ИК-1 заключенных, но и так было понятно – Довгалев. Против Довгалева без указаний начальства Куршин воевать не собирался: хорошо не закончится.
Он кивнул связисту, державшему перед ним большую квадратную коробку полевого армейского телефона ТА-88:
– Со штабом полка соедини. – Подумал: – Прямо с Никишиным.
Кирилл
Жить сквозь века не так интересно, как может думаться. Люди повторяют те же ошибки, родная земля меняется неохотно, упорствуя в нежелании стать более пригодной для человеческой жизни, и лишь бабочки порхают каждый раз по-другому: в крошечной, еле видимой амплитуде колебания их прозрачных крылышек слышна новая музыка. Бабочек я и слушал.
Слова матери были как те бабочки: трепыхание перед глазами, мелькание сказанного ею – молчит, а все слышно. Я привык, что она говорит с нами не вслух, и – не сразу, позже отца – тоже научился. Говорить мыслями просто: подумал и представил бабочку, несущую твои мысли на слюдяных крылышках.
Звук – вибрация. И мысль вибрирует, нужно лишь найти правильную волну, что понесет ее тем, кому хочешь. И весь разговор.
Заклинания, которым учила нас мать – Большая Таисия, тоже вибрация. Мы читаем их про себя. Турташевы не могли, им надо было вслух, чтобы исполнилось. Нам не надо.
Слова не важны. Важна вибрация крыльев маленьких разноцветных бабочек. Мир слышит эту вибрацию и на нее настраивается, согласуя свой ход с колебанием твоих мыслей, словно оркестр по заданной первой скрипкой ноте. Не все это могут. Но все должны мочь.
Мы вернулись в Саров после революции: мать хотела быть рядом с Тайным Проходом. Она и отец знали что-то, чего не знал я, и потому решили, что нужно держаться Прохода. Только куда они теперь могли пройти? Потому, должно быть, и не прошли, а остались на Последнем Дворе, где нас нашел Слонимский.
Монастырь разорили в 17-м и ликвидировали в 27-м. Мы слушали цветение деревьев у монастырских построек и радовались, что Саровская Пустынь окончена и перестанет теперь забирать у Прохода силу.
Мать ошиблась, когда велела старому татарскому князю Кугушу отдать землю под монастырь: думала, монахи Проход не услышат, и чудеса в нашей земле можно будет на них свалить. Думала за монастырем спрятаться. Оно до поры так и получалось, пока послушник Прохор Мошнин не стал Серафимом Саровским и не услышал биение крыльев бабочек, слышное до того нам одним. Он Проход услышал – издали, потому и пришел в монастырь. Силу забирать. Мать его сразу разглядела, но и он ее увидел: кто была.
Время покидать. Только покинуть не пришлось.
В 31-м организованную в монастыре детскую трудовую коммуну-фабрику НКТ-4 закрыли и в поселке основали исправительную колонию. Позже колонию и все имущество монастыря передали Нижегородскому управлению НКВД. А в 36-м управлять ею прислали молодого чекиста Иннокентия Слонимского.
Не уберегло. Не сберегло. И не помогло.
Как он догадался? Как услышал ветер в Проходе, что дул лишь для нас? Как понял, что мы слышим тот ветер? Как узнал, отчего люди вокруг Прохода, вокруг Священного Урочища Кереметь живут по-иному?
Понял. Послушал местные легенды и понял. Догадался, кто живет на Последнем Дворе.
Вышло, что время оставаться. Навсегда.
Живем на той же земле, где и жили. Только под ней.
Я решился сказать родителям о своем плане не сразу. Скрывал, замешивал мысли о нем в другие мысли, заглушал музыкой иных размышлений, таился. Но от матери что ни таи, выйдет наружу. Она видит в людях внутреннее – мысли, страхи, желания. Сколько мог, я прятал Лизу от матери и отца, пока не увидел в ней жизнь: клубочек, пульсирующий внутри, изумрудный огонек, мерцающий – пока слабо, мерно, но готовый разгореться, набрать силу, вспыхнуть и зажечь мир вокруг. То ли осветить, то ли спалить.
Я как мать: людей внутри вижу.
Мой отец доктор Последин людей слышал: кто чем хворает и как исправить. Слышал он и предметы – те говорили с ним, еще не придя на свет, еще таясь в железной руде, в растущем в лесу дереве, в недвижной глыбе камня, а он уже слышал их внутри неоформленного сырья природы, из которого создается мир людей. Я жил одиннадцатый год не помню, в какой уже раз – мне нравилось быть одиннадцати лет, – когда отец – высокий, великий – рассказал мне о будущем столе, прячущемся в стоявшей среди дальнего леса сосне.
Мы гуляли меж больших деревьев, тянувшихся к небу пирамидами все более ширящихся ветвей, и отец, остановившись у одного из них, прислушался к текущим внутри ствола сокам и сказал:
– Стол. Из этого дерева, Кирюша, случится стол. С одной тумбой.
Это “с одной тумбой” мне отчего-то больше всего запомнилось. Словно это и нужно было запомнить, а все остальное забыть. Может, и нужно было.
Только я забывать не умею. У меня другой дар.
Мы сели в гостиной, куда я молча позвал родителей. Летнее время – открытые окна. По двору плыло горестное скерцо Шестой симфонии Малера. Ля минор, разорванный ритм, конфликт уютного старого мира с громоздким жестоким новым. Играли у Розенцвейгов. Старый Доктор любил Малера.
Нашему старому миру тоже пришла пора окончиться после того, что я решился сказать. Мне не нужен был совет, я не искал поддержки. Решение принято и зависит от меня одного. Остановить меня нельзя: мир надо мною не властен.
Наоборот.
Дневник Веры Мезенцевой
28 сентября 1980 г.
Ночью – уже давно спала – постучался Айдар. Так поздно – рано? – он еще не приходил. Пустила.
Все в доме, конечно, знают о нашей связи. Интересно, что они думают? Чем окончится? Когда он меня бросит? Из-за кого? Самой интересно.
Айдар не лег со мною в постель, не взял меня на диване, как часто делал: ему нравится на диване, а мне там неудобно. Ему нравится быть порывистым, властным, а я люблю медленно и плавно. Но молчу. Делаю вид, что нравится.
Он подошел к окну и долго – без слов – смотрел в плывущую темноту. С неба глядели чужие звезды: этого неба я не знала.
– Сегодняшняя смена повесила Южный Крест, – пояснил Айдар. Как он знает, о чем я думаю? Понятно как: Наблюдатель. – Алиса любит Южное полушарие. Полинезия. Пальмы. Острова. Теплые моря.
Алиса. Красивая безумно. Неправдоподобно. В инвалидном кресле. А раньше не была. Ходила. Порхала. На длинных красивых ногах. Не то что у меня. Я не спрашиваю, что случилось: лучше не знать. Здесь, в 66, лучше не знать, чего тебе не говорят. А что говорят – лучше забыть.
– Кому такое небо не понравится. Такое Южное полушарие. – Осторожно, лишнего не сказать.
Айдар повернулся. Долго смотрел. Я в ночной рубашке – выгляжу не очень. Рубашка без рукавов, жарко же. А руки уже не те, чтобы показывать. И вся я уже не та, чтобы на меня смотреть. Хорошо, что в комнате темно, только свет чужих звезд. И желтизна луны.
– Вера, – сказал Айдар – голос твердый, камень: – Никакого Южного полушария нет. И Северного нет. Запомни это: ничего нет, кроме здесь.
Раньше он так не говорил. Так страшно.
Затем прошел мимо меня и, не попрощавшись, вышел. Дверь прикрыл аккуратно. Он никогда не хлопал.
Я не спала до утра.
На следующий день – совсем рано – в Центр пришел Кирилл Последин. Прямо к Установке. Кто его пустил? Кто мог его не пустить? Он же Последин.
Красивый мальчик, глаз не оторвать. Совершенство. Смотришь на него и хочется плакать, что такого в твоей жизни никогда не было. Не будет. Из тех мужчин, которых видишь и понимаешь, что даже если он идиот или негодяй, хочешь с ним – хотя бы раз. Хоть один раз. Чтобы знать: такой у тебя был.
Розенцвейг как-то проговорился, что из всех Послединых Кирилл самый сильный. Что он может нечто, чего не может даже Таисия. Меня к Послединым допускают мало: с ними работают Старый Доктор и Ангелина. Последины живут обособленно – в Квартале 1; там кроме них остались только Розенцвейги и Слонимский. Была еще семья Т, но делись куда-то. Лучше не знать.
Отчего Слонимский не женится? Что за глупость мне лезет в голову: почему мужчины не женятся. Почему Аристарх из-за меня не развелся. Почему ко мне ходит Айдар, а не Слонимский. Я живу в страшном, колдовском месте, а думаю о ерунде: кто с кем. Почему я одна. Айдар не считается: он как мотылек – опылил и улетел. А цветок остался один и завял.
Почему ко мне не ходит Слонимский?
– Вас зовут Вера Леонидовна Мезенцева, – сказал Кирилл. – Вы отвечаете за эксперименты по удлинению срока жизни путем реверсирования фаз развития организма. Как у медуз.
Откуда он знает? Я кивнула. Нужно было не соглашаться, промолчать. Слонимский меня предупреждал не обсуждать суть экспериментов ни с кем, кроме Розенцвейгов. Но я же не обсуждала, а просто кивнула. Или это тоже считается?
– Я хочу вашей помощи. – Смотрит в глаза, сразу хочется его поцеловать. Ужас, о чем думаю. Я же для него старуха. Хотя кто знает, сколько ему лет. Это он, должно быть, древний старик. Сколько он уже жил? Что видел? Как долго был юношей?
– Кирилл, если нужна информация, вам нужно поговорить с директором Центра доктором Розенцвейгом…
Кирилл засмеялся. Как-то просто, по-детски. Словно ему не семнадцать, как мы знаем по генетическим маркерам, а еще меньше. Затем смеяться перестал.
– Вера Леонидовна, мне не нужен Розенцвейг: мне нужен доступ к Установке. И чтобы Старый Доктор об этом не знал. Особенно же чтобы об этом не знал Слонимский.
Ой. Ой-ой-ой. Вера, не будь дурой, дальше не слушай, глаза опусти и выйди, будто и не слышала ничего.
Стою на месте.
Молчу.
Жду.
Кирилл Последин, могущественнейший из Послединых, из Последних, Оставшихся на Земле, как любит говорить Розенцвейг – с большой буквы, – стоит передо мной. Божественно красивый мальчик с янтарными глазами. Убила бы за эти глаза. За длинные, чуть загнутые ресницы. За пушистую волну темно-русых волос. За улыбку с ямочками. На голову выше меня. Но смотрит не вниз, а вровень, словно мы одного роста.
Не дождалась.
– Кирилл, к использованию Установки допущен только персонал, непосредственно задействованный в экспериментах. Вы же знаете. Если…
Замолчала. Сказать-то нечего. Что я могу ему сказать?
Теперь ждет Кирилл. Стоим рядом с Установкой: молчим. Смотрим друг на друга. Он на меня смотрит, словно все во мне видит. Или не “словно”?
Я читала про Послединых, что мне дозволяли читать в основном про родителей: что может Таисия, что может ее муж. Про Кирилла читать не давали.
Первая не выдержала:
– Кирилл, чего вы хотите? Возможно, мы постараемся включить это в расписание проводимых экспериментов. После согласования с доктором Розенцвейгом и Слонимским, конечно…
Даже не улыбнулся. Посмотрел куда-то в сторону, увидел что-то, снова мне в глаза:
– Вера Леонидовна, послезавтра я приведу в Центр девушку. Из города.
Я не сразу поняла. Сначала подумала, что из другого Квартала, что оговорился. Хотела так подумать. Сознание отказывалось верить, что Кирилл может выходить за Периметр и, главное, кого-то проводить через Периметр в 66. Слонимский объяснил – однажды и навсегда, – что Периметр непроницаем, что никто, кроме него и Ангелины, не может ни войти, ни выйти без разрешения. Объяснил, что ждет тех, кто попытается. Тоже один раз. Он все объясняет один раз, но так, что сразу понимаешь.
Я помню, как три года назад – совсем еще маленькая – девочка из Квартала 4… Лучше забыть.
Молчу. Боюсь думать. Вдруг мысли услышат.
– Не бойтесь… – Взял мои руки в свои. Длинные пальцы оплели мои пальцы, внутри словно залили теплую воду: страх ушел, хочется заснуть. – Никто не узнает. А если узнают, скажу, что заставил вас.
Хорошо. Я согласна. Лягу спать прямо здесь – на пол. Сейчас. Легкое спокойствие. Словно дома: маленькая, мама уложила в кроватку и гладит по голове.
Кивнула.
– Я приведу девушку из города. Она беременна. Моим ребенком. Вы поместите ее в Установку и зададите нужные параметры.
– Нужные кому?
– Наш будущий ребенок бессмертен. А его нужно сделать смертным. Уничтожить отрезок генома, позволяющий регенерацию при ежегодном умирании.
Сразу очнулась, словно встала из теплой ванны, а вокруг холодно. Голова прояснилась. Нельзя. Ни за что нельзя соглашаться.
– Нельзя! Это же невероятный шанс, Кирилл! Рождение бессмертного человека! Мы над этим столько лет работаем. Мы должны…
– Тш-ш… тш-ш. – Закрыл мне рот ладонью – теплой, сухой. Мягкой. Я не удержалась, поцеловала его ладонь. Не жалею. – Если Лиза родит бессмертного, еще одного Последина, Слонимский его найдет и запрет здесь. Сделает из него материал для экспериментов. Понимаете? Нельзя.
Понимаю. Соглашаться тоже нельзя.
– Кирилл, поймите… Бессмертие – величайший дар…
– Бессмертие – величайшее проклятие, – весело сказал Кирилл. – Когда вас запирают под землей. Превращают в лабораторных крыс. Бессмертие есть, а жизни нет.
Соглашаться нельзя. Немедленно доложить Слонимскому. Розенцвейгу. Обоим.
– Я не могу пойти на это ни как ученый, ни как человек. Вы даже не представляете риски: я должна буду поместить вашу девушку в Установку и ввести параметры обратного развития генома. Последствия неизвестны.
Смотрит, ждет.
Не соглашаться.
– Поймите, пока все Испытуемые при реверсировании аллелей в диплоидных клетках умирали.
Молчу про близняшек Воронцовых: они-то выжили. Только навсегда замолчали.
– Люди вообще умирают, – улыбнулся Кирилл. – Кто когда.
Пошел к выходу, словно я согласилась. Словно сказала “да”.
Перед тем как выйти, повернулся:
– Послезавтра.
Инспектор
Довгалев не представлял будущего. Не думал о нем. Он планировал решение конкретных задач и тем делал будущее настоящим: оно становилось понятным и выполнимым, осуществляемым, а не загадочным и неясным. Будущее Довгалева не таилось в тумане предположительности: его – тяжелое, опасное, но управляемое, словно гранатомет спецназа ГМ-94, – можно было взять в руки и использовать для уничтожения тактического противника. Другого применения будущему майор не знал.
Он еще раз оценил оперативную ситуацию, еще раз мысленно проверил все варианты и еще раз убедился в правильности выбранного им. Появление у ворот медведя внесло временную сумятицу в задуманное, выверенное в сухой ломкой тишине камеры 117 и становящееся все более стройным виґдением за долгие ночные часы на тюремной “шконке”, заполненные составлением детального плана бунта и выхода из него на “новый стратегический рубеж”. Война, беспрестанная война его жизни приучила Довгалева к неожиданностям, незапланированностям, поскольку из них война и состояла. Незапланированность событий должна стать частью плана, и тактическая разработка должна найти место нежданному. Даже такому нежданному, как медведь.
Зэка – его войско, его личный состав – хотели впустить медведя в тюрьму. Довгалев не понимал психологической нужды в этом, кроме подтверждения бессмысленности их жизней, но и не старался понять. Он не оценивал события с точки зрения скрытого в них смысла; он оценивал события с точки зрения либо оперативной опасности, либо оперативного преимущества. Так было легче жить, то есть воевать.
Обойдя посты огневого рубежа обороны, Довгалев собрал “авторитетов” в актовом зале. “Авторитетами” были бандиты, которых он воспринимал как бойцов неких структур и оттого людей, понимающих необходимость иерархии и дисциплины. Маньяков, серийных убийц и прочих несистемных людей Довгалев оставил запертыми в камерах, решив расстрелять их при первой же возможности – не из моральных соображений, а по причине бесполезности и недисциплинированности.
Он поделился этими планами с Хубиевым, которому и собирался поручить эту задачу, но тот неожиданно возразил:
– Ну их на хуй, боеприпасы тратить. Сами без воды и харчей сдохнут. Друг друга сожрут.
Довгалев обдумал. Покачал головой.
– Орать будут. Визжать. Плохо для морали личного состава.
Хубиев усмехнулся. Ничего не сказал.
Довгалев понял его мысль: для морали этого личного состава ничто не может быть плохо. Или хорошо. Морали этого личного состава все по хую.
Чеченец знал, что бывают вещи похуже расстрела. “Потому мы их не могли победить, – думал Довгалев. – Только и смогли, что купить одних чеченцев и поручить им усмирить других”. Он сделал мысленную заметку о Хубиеве.
Довгалев стоял перед сценой: личный состав должен и так понимать, кто командир, не нужно лезть выше них – на эстраду: это показное, для тех, кто в себе не уверен.
“Авторитеты” расселись, курили табак из разграбленного тюремного ларька. Ожидали.
– Арестанты… – Майор не мог произнести “братва”: незачем врать, когда можно обойтись без вранья – они ему не братва. – Решаем вместе. Меняем “кума” на медведя. И что с медведем потом делать? Придется запереть, зверь же.
– В хоздворе будем держать, – предложил Тимошин, лидер пермской бригады. Довгалеву нравился Тимошин: тот не старался “качать”, а слушал, что ему говорят. Он понимал, что Тимошин, помимо Хубиева, его единственный соперник за лидерство. – Впустим в хоздвор, пусть там хоронится. И если менты пойдут на штурм, им сначала через мишу нужно будет пройти. Вроде как цепной пес, охраняет нас.
– Чем кормить будем? – Королев, “исполнитель” для “измайловских”; на нем шестнадцать только доказанных. Бывший контрактник, служил в Чечне. Довгалев хотел сделать его личным телохранителем: хороший материал. – От себя харч оторвем?
– “Козлов” скормим! – закричал кто-то. – У нас по “хатам” падали всякой до хуя. Выведем во двор, и пусть мишаня подхарчится.
Смех. Гладиаторские бои. Всем смешно.
Довгалев подождал, пока братва отсмеется. Он понимал: им этот смех – как сто грамм перед боем. Как наркота. Он порадовался, что “больничка” была в отдельном крыле тюрьмы, проход в которое Кольцова по его приказу заперла, а то бы зэка ворвались и наглотались “колес”. Довгалев, собственно, решил отрезать санчасть, потому что там содержали трех чеченских террористов-туберкулезников, и он не мог допустить создания Хубиевым хоть маленького, но своего отряда из верных ему, и только ему, бойцов. Единственный, кроме Хубиева, джихадист Хасанбеков был дагестанец, и Довгалев знал, что чеченец и дагестанец никогда не договорятся. Он потому и поставил их в наряд вместе, чтоб друг друга стерегли. Подстерегали.
Надежды выжить у этих людей быть не должно, она их толкнет на компромисс со спецназом. И компромисс этот закончится одним: они его сдадут в обмен за возвращение в камеры. Пока никто из администрации не пострадал, пока не пролилась кровь спецназовцев, у зэка будет надежда, что все обойдется: погуляем по тюрьме, похаваем харчей с кухни вволю, доберемся до наркоты “на кресте”, а там обменяем нетронутых заложников на свое уже однажды полученное пожизненное заключение и пойдем досиживать. Два пожизненных не дадут. А и дадут, особой разницы нет. Пожизненных могут давать сколько хотят, жизнь-то одна.
Наступала вторая фаза операции: повязать зэка кровью, закрыть дорогу назад. Чтоб им осталось только воевать. Как и предлагал с самого начала Хубиев. Он эту школу в горах прошел. И окончил с отличием.
Дальше второй фазы Хубиев не видел. А у Довгалева была и третья – самая важная, ради которой все и замышлялось. Довгалев решал тактические задачи, подчиняя их стратегии, а Хубиев дальше тактики не мыслил и мыслить не умел. Или не хотел. Ведь стратегия всегда построена на многовариантности достижения цели, на понимании, что картина мира неполная, до конца неясная, и модель поведения может и будет меняться в зависимости от обстоятельств. Стратегия заранее подразумевает предательство заявленной тактики, жертву тактических задач ради достижения решающего преимущества – обман, компромисс, а Хубиев на компромиссы не шел. Потому Довгалев был майор Российской армии, а Хубиев – полевой командир чеченского партизанского отряда.
Медведь этот кстати. У Довгалева теперь есть предлог начать переговоры со спецназом: братва сама уполномочила.
Хорошо получилось. Тактически верно. И в стратегию встраивается.
– Арестанты… – Довгалев подождал, выдержал паузу – собрать внимание. Он говорил осторожно, подыскивая слова, понятные сидящим перед ним людям, избегая привычных ему военных терминов: – План мой – такой…
Кольцова не слышала слов, произносимых людьми на мониторах с видеокамер слежения: будто смотрела немое кино без титров и должна была придумать диалоги сама, написать мысли и желания говоривших, их требования и вопросы, и тем определить этих людей. Сделать теми, кем они ей представлялись. Она пыталась услышать сквозь тишину мониторов, что спрашивает Довгалева рассудительный, тихий, мало приметный Тимошин, вспоминая информацию из его личного дела – прекрасный организатор, выстроивший дисциплинированную бандитскую бригаду с четкой вертикалью управления, проявивший уникальную даже для 90-х жестокость во время войн за сферы влияния над пермским рынком, хороший семьянин, щедро жертвовавший на церковь; чего хочет от Довгалева красивый, похожий на изможденного романтизмом и абсентом французского поэта Хубиев – выпускник Грозненского пединститута по странной для мужчины специальности “Дошкольная дефектология”, легендарный полевой командир, плененный в бессознательном от контузии состоянии во время боя; что за слова произносят все эти убийцы и бандиты, добродушно смеющиеся, рассевшись на неудобных стульях в зале клуба ИК-1 – такие обычные, такие нестрашные. Особенно за бронированной дверью мониторной спецчасти.
Новая жизнь открывалась для Анастасии Кольцовой. В этой жизни она придумывала роли для других – бессловесных, существующих лишь как рябые, побитые в зернистую точку изображения с дешевых видеокамер слежения. Придумывала им роли в задуманном ею будущем, сперва пригрезившемся намеком, пролетевшей яркой птицею, а потом все явнее, отчетливее возникшем среди полусна навсегда канувшего, словно неслучившегося с нею прошлого. В том прошлом ее роль написали другие, и она послушно исполняла эту роль много-много лет, каждое утро выходя на подмостки все тянувшегося и тянувшегося представления под названием “Чудесная и необыкновенная жизнь Ани Найман (по мотивам сказки Шарля Перро «Золушка»)”. Затем она сняла давившую золотую туфельку, и представление кончилось.
Анастасия Кольцова не знала, для чего – неожиданно для себя самой – осенним холодным утром вышла из жизни Ани Найман и села на рейсовый автобус в другую жизнь, но знала, что пора. Теперь она знала, для чего: менять и создавать заново жизни других. Жизни бессловесных других, сделав их настоящими, полнокровными, определенными ее замыслом персонажами из расплывчатых рябивших пикселей на тусклых экранах спецчасти.
В дверь постучали. Три-два-три. Кольцова взглянула на монитор – убедиться, что пришедший один, – и нажала кнопку на пульте. Пневматическая дверь всхлипнула и отворилась.
Дневник Веры Мезенцевой
30 сентября 1980 г.
Что означает “решим вопрос”? Что Слонимский имел в виду? Как они решат вопрос с этой девочкой? Как можно его решить?
Пока меня заперли в моей же квартире; что будет потом? Не думать: это будет потом. Сейчас нужно записать, что случилось. А что потом, то потом.
Мысли путаются. Сейчас, потом… Сотрясение мозга? Айдар ударил меня по голове – сверху, ладонью, словно пришлепнул надоевшую ему муху. Словно я ему надоела своим жужжанием, своим назойливым кружением, и он меня прихлопнул. Я – от удара – села на пол и слушала звон в голове. Будто эхо – гудит, гудит, ровно так. Мерно.
Меня никогда не били по голове. Меня вообще не били. Однажды, когда я пришла домой пьяная в восьмом классе, мама дала мне пощечину. Обозвала шлюхой. Если бы. У меня до первого курса ничего и не было.
При чем тут это? Зачем лезет в голову всякая ерунда? Нужно сосредоточиться и записать главное – что случилось. Что я сама видела. Как умерли бессмертные Последины. Как Кирилл привел эту девочку.
Первая Процедура была назначена на одиннадцать, и ранним утром около Установки никого не было. Я одна. Зачем я пришла? Ведь не хотела, ведь решила не приходить, собралась идти в лабораторию проследить мутации генов. Мы с Розенцвейгом уже перешли от синтезирования наборов ферментов in vitro к синтезированию in vivo. От пробирки – к живому организму.
Элементарно, Ватсон. Но что не элементарно, так это контроль над такими изменениями. Мы пока не можем ими управлять. А должны.
Человек – царь природы. А мы с Розенцвейгом – его боги. Хотим выращивать принципиально новых царей. Потому и должны управлять мутациями. Иначе какие мы боги?
А вдруг бог тоже не умеет управлять нашими мутациями? Не контролирует придуманные им для нас изменения? Вдруг он тоже экспериментирует – запускает новый вектор и смотрит, что произойдет? Опробывает на нас разные мутагены? И когда не получается, поступает с нами, как и нужно поступать с неудавшимся лабораторным материалом, как поступаем мы с нашими милыми белыми лабораторными крысками: берем большие острые ножницы и отрезаем им головы. Чик, и готово. Бросаем в ящик для израсходованного биоматериала и достаем из клетки следующую – с шелковистой шкуркой, тоненько пищащую, теплую – и все заново. In vivo.
Сама не поняла, как пришла к Установке: собиралась в лабораторию. Пришла, для чего-то просмотрела параметры Процедуры реверсирования, словно готовилась, хотя до одиннадцати никого из назначенных Испытуемых быть не должно. До одиннадцати никого из назначенных Испытуемых и не было. Пришли неназначенные.
Девочка – высокая, темноволосая, желтое мини-платье в синий цветочек, белые короткие носочки на длинных смуглых ногах (почему я заметила эти белые носочки? ведь не важно) – девочка вошла первой. Я не поняла, кто она. Думала, прислали новую лаборантку, нужно будет обучать. За ней – еще выше, тонколицый, с янтарными глазами – Кирилл. Тогда я и поняла, почему пришла к Установке. Значит, заранее все решила, только себе не сказала.
– Доброе утро, Вера Леонидовна.
Ага, как же: доброе.
– Это Лиза. Я ей все объяснил. Она согласна.
Смотрю на Лизу. Кивает – согласна. Идиотка. И я такая же.
– Здравствуйте. Лиза, что Кирилл вам объяснил? На что вы согласны?
Молчит. Смотрит на него. Понятно: на него посмотришь и будешь согласна на что угодно.
– Лиза, что Кирилл вам объяснил?
Вдруг улыбнулась. Сейчас заплачет. И я с ней.
– Здравствуйте, Вера Леонидовна. Спасибо, что согласились нам помочь.
Когда это я соглашалась? Не важно.
– Лиза, что Кирилл…
– У Кирилла наследственное заболевание. Очень опасное. Связанное с кровью. Может передаться ребенку. Нужно сделать ряд процедур, чтобы предотвратить.
Кирилл глядит мне в глаза: расскажу или нет? Молчу. Как рассказать ей, что она беременна от бога, который живет вечно, но не хочет, чтобы его ребенок стал богом?
– Вера Леонидовна, вы не думайте, я только что поступила в Первый мед. Я все понимаю.
Она все понимает. Завидую.
Последняя попытка:
– Лиза, а Кирилл вам рассказал, какое у него наследственное заболевание?
Кирилл молчит. Смотрю ему в глаза, не могу оторваться. Словно мед – тягучий, густой. Встряхиваю головой – скинуть наплывающее на меня ощущение счастья от его взгляда. Гипноз какой-то. Наваждение.
Бедная Лиза.
– Да, конечно. У него наследственная дефицитная анемия. Очень опасно для ребенка.
Очень. Очень-очень.
– Вера Леонидовна, – говорит Кирилл, – вы должны нам помочь. Ребенок должен родиться нормальным.
Он прав: бессмертие – ненормально. Это мутация. Которую мне предстоит реверсировать.
Нам с Розенцвейгом пока не удавалась успешная Процедура реверсирования на людях: у наших Испытуемых мы стимулировали выделение белка RxR, образовывавшего в комплексе с другим рецептором “гормон метаморфоза”. На этом процессе и основано бессмертие Послединых: умерли и проснулись вечно живыми. Не умерли, конечно, а впали в близкое анабиозу состояние, во время которого организм реверсирует свое развитие, обновляется, причем они каким-то образом научились задавать повторение нужной им фазы. По годам. Или останавливать старение навсегда. Мы же с Розенцвейгом этого делать не умели. Поэтому мы – ученые, а Последины – боги.
Ангелина – единственная, с кем получилось. Проблема в том, что мы так и не знаем, почему получилось. Повторить не удалось. Все Испытуемые после Ангелины – с теми же параметрами Процедуры – умирали. Выжили только мои близняшки Воронцовы. И теперь качаются целыми днями во дворе.
Взад-вперед, взад-вперед.
Неожиданно я поняла, что включила Установку. Протянула Лизе зеленый процедурный халат с завязочками сзади, кивнула на занавеску, там можно переодеться. Она то ли не поняла, то ли не захотела: взяла платье за подол – руками накрест – и стянула через голову. Голое смуглое тело – белый лифчик. Белые трусики. Чуть округлившийся живот.
– Белье снимать?
Киваю. Снимает. Одни носочки остались. Статуэтка из орехового дерева. Я такой никогда не была. Хоть и была ничего, если верить Аристарху. Хотя ему верить нельзя.
Дура-дура…
Лиза легла на поддон Установки, я ввела ей внутривенное и ушла за экран. Включила градиентные катушки – создать переменное магнитное поле. Просмотрела еще раз параметры: вес, рост. Все, как мне говорил Кирилл. Внутри ясность: вводим то, делаем это. Следим за процессом реверсирования гормона. Реверсируем божественность.
Плод – зародыш – пульсирует на мониторе, зеленоватая тень, не больше катушки для ниток. Голова хорошо видна, уже округлилась, пальцы на руках и ногах начинают удлиняться, перепонки почти исчезли. Все внутренние органы на месте. Здоровый будущий бог. Из которого я сейчас сделаю человека.
От вечности – к смертности. Для разнообразия.
Я нажала кнопку. Старт.
Инспектор
Медведь жался к воротам: он хотел обратно в лес, но спецназовцы, удерживая дистанцию, окружили его полукольцом. Они шумели и пахли чужим – резким, едким, людским, чему не было места в тихих прогалинах и редком ельнике, где жил медведь. Он хотел есть, а потом зарыться в жухлые гнилые листья и спать. Перед воротами – на выделенном ему полукруге затоптанной мертвой земли – не было ни еды, ни листьев. Медведь следил за бессмысленными передвижениями людей вокруг и ждал, что съедят его самого.
Капитан Куршин смотрел на тощего, с висящими клочками шерсти медведя и пытался разгадать, зачем он нужен бунтовщикам. Когда Довгалев – два часа назад через громкоговорители, установленные на территории хоздвора, – предложил начать переговоры, Куршин был уверен, что разговор пойдет об условиях сдачи.
У Куршина были жесткие инструкции от командования по условиям, и он собирался их выполнять. Он продиктовал Довгалеву номер своего телефона, и тот позвонил – сразу, не выжидая, не томя, не выдерживая паузы. Но вместо условий и требований Довгалев предложил обменять “хозяина” на медведя перед воротами.
– Капитан, – сказал Довгалев, – соглашайтесь. Вам от этого медведя одни хлопоты, а за спасение ценного начальника может звездочка на погоны слететь.
“Как же, слетит, – думал Куршин. – На хуй он кому нужен, «хозяин» ихний. Такую тюрьму до бунта довел”.
Вслух он этого говорить не стал.
Вслух Куршин предложил бунтовщикам сдаться в обмен на гарантии неприкосновенности: заложников немедленно освободить, всем заключенным вернуться в камеры, их требования будут рассмотрены в законном порядке.
– Капитан, у нас не требование, а предложение. Меняем медведя на “хозяина”. Требований у нас нет.
– Требований нет? – не понял Куршин. – Тогда о чем бунт?
– Сидеть устали, захотелось ноги размять.
Куршин ждал, что Довгалев рассмеется своим же словам. Не дождался.
Его – посылая на операцию и потом по связи – десять раз предупредили, какой Довгалев опасный противник: десантный боевой командир. Приказ был ясен: в бой не вступать – без крайней необходимости. Начать и затянуть переговоры по освобождению заложников, взять бунтовщиков измором.
И Куршин, и начальство понимали тактическое преимущество оборонительной позиции заключенных и не собирались посылать бойцов под огонь. А что зэка вооружены, стало ясно в первый же день: они дали с крыши тюрьмы несколько автоматных очередей в высокое пустое северное небо, натянутое над серым зданием бывшего монастыря – как предупреждение. Зэка – неведомым образом – захватили помещение “караулки”, где хранилось оружие охраны.
Худший кошмар тюремщиков: бунт вооруженных заключенных-“пожизненников”, которым нечего терять. И усмирять этот бунт послали его.
Прибыв на Смирный, Куршин и Колобов посчитали боеспособность противника: они знали, сколько для охраны колонии полагалось единиц оружия караула – автоматов АК-74 м – и пистолетов “Грач” для офицерского состава. Немного. Но для обороны запертой наглухо тюрьмы достаточно.
– С медведем договорились – меняем. – Куршин не видел в этом подвоха, а медведь ему и вправду был ни к чему. Освобождение начальника колонии давало доступ к информации о бунтовщиках. И – потенциально – одним трупом заложника меньше. – Переходим к процедуре обмена.
– Капитан, у нас имеется условие по обмену: вы снимаете караул с вышек. После обмена наряд может снова занять свои посты.
Куршин понимал, что посты охраны с вышек контролировали периметр и территорию хоздвора, и Довгалев хотел исключить возможность обстрела сверху: у часовых было огневое преимущество. Караульные сообщили, что видеокамеры отключены, но оставалось визуальное наблюдение. По правилам караульный находился на одном посту всего час, затем начкар принимал у него пост, и караульный отправлялся на следующий – по периметру. Это было необходимо, чтобы картинка с поста не становилась привычной, чтобы не терялась острота слежения.
– Сдается пост номер четыре, под охраной состоит участок запретной зоны, слева до разгранзнака с постом номер пять, справа до разгранзнака с постом номер три… – рапортовал часовой, сдавая пост сменщику, приведенному начальником караула: – Пост сдал.
Начкар принимал пост номер четыре и вел охранника на следующий. И так до конца смены – с перерывами по двадцать минут на отдых в караулке, где можно выпить чаю и поиграть в нарды. Ни телефоны, ни книги, ни другие вещи, могущие отвлечь часовых от несения службы, на постах не дозволялись.
Но сейчас караульные, находившиеся на вышках уже больше суток, утомились и от них было мало пользы: по уставу дневной караул несет службу до шести вечера и, сдав наряд новой смене, отправляется домой – отоспаться и подготовиться к завтрашнему ночному дежурству. День-ночь, ночь-день – ритм работы охраны колонии, после – два выходных. Нести караул бессменно было невозможно, и Куршин знал, что, если ситуация не изменится, ему все равно придется снять караул с вышек.
Обмен давал возможность сменить часовых.
– Согласен, заодно поменяем часовых, – сказал Куршин. – Нельзя охрану столько держать на постах. Вы же военный человек, Игорь Владимирович, сами понимаете.
Прямо по психологической разработке: создать ощущение общности. Я такой же. Я не враг. Я свой. Мне можно верить.
Довгалев ответил сразу, словно ждал:
– Смена должна произойти не раньше, чем через час после обмена. Во время обмена на острове не должно быть никаких сотрудников администрации, кроме заложников.
– Почему? – не понял Куршин. – Какая разница?
– Капитан, мы с вами не обсуждаем мотивы. Это мое условие смены караула. Или пусть наряд продолжает нести службу. А начальник колонии сидеть в камере со всеми остальными заложниками. Мы не спешим.
Куршин понял подтекст: все заложники живы – пока. Штурм тюрьмы невозможен, потому что Довгалеву есть кого расстреливать, если штурм начнется. Или если Куршин не согласится на его условие.
Куршин смотрел в наливающееся скорым дождем небо: с севера шла гроза. Он завидовал ветру, который, пролетев над этой скудной землей, умчится в другие края, где нет ни Единички с ее восставшими заключенными, ни опасного и непонятного Довгалева, ни самой службы. Где люди живут, а не принимают решения, от которых зависят жизни других.
Куршин обдумал условие: оно не давало бунтовщикам никакого преимущества. После так после. И хорошо. Лишние люди только создадут суматоху.
Главными задачами Куршина было установить местонахождение заложников и контакт с бунтовщиками. Контакт был установлен, а точное местонахождение захваченных сотрудников колонии станет ясным после освобождения “хозяина”. Операция постепенно выстраивалась, и Куршин впервые с прибытия испытал облегчение: может, и обойдется.
– Согласен, – сказал Куршин. – Сменим часовых на вышках через час после обмена. Но за мою сговорчивость вы должны мне двух заложников – “хозяина” и “кума”.
– “Кума” не могу. Мы его на что-нибудь еще обменяем. Но кого-нибудь другого из администрации в придачу к начальнику выпустим.
Куршин связался с Колобовым, и тот доложил оперативную обстановку со своего поста на другой стороне тюрьмы: тихо. Колобов замолчал, и это молчание повисло в рации, словно он хотел, чтобы Куршин послушал тишину. Куршин послушал и дал отбой. Время готовиться к обмену.
Он приказал окружить медведя, чтобы тот не ушел обратно в лес.
Закрыл глаза. Там – в темноте под веками – шевелился серый покой.
Обмен назначили на восемь вечера, еще засветло. На севере весной солнце поздно заходит.
Ровно в назначенный час ворота ИК-1 щелкнули и чуть отошли. Медведь, задремавший было с голода, от щелчка очнулся и как-то по-собачьи повернулся на четырех лапах, словно догоняя куцый огрызок хвоста. Строй спецназовцев – с оружием наизготовку – сделал шаг в его сторону, и медведь зарычал. Бойцы остановились, ожидая приказа от Куршина: что делать дальше. Куршин не знал. Куршин никогда раньше не загонял медведей в тюрьмы.
Он посмотрел на пустые теперь вышки охраны, затем дальше – на небо, с которого лился несильный пока дождь, но и оттуда не пришло ответа. Куршин взглянул на старшину Баскакова – сорокалетнего контрактника, успевшего послужить в Чечне в последние годы Второй войны. Баскаков, единственный в роте, убивал людей, и оттого ему верили: знает, что делать.
– Пошуметь надо, товарищ капитан. – Баскаков кивнул на выстроившихся бойцов. – Пошумим, он от шума в ворота и скакнет.
Куршин кивнул. Баскаков понял: исполнять.
Он сделал шаг перед строем, но вполоборота к медведю, не поворачиваясь к нему спиной – кто знает, что тому померещится? – и скомандовал:
– Взвод, слушай мою команду! Начинать шуметь – орать, галдеть, бить по металлу. Пугаем медведя. Задача – загнать за ворота ИК. Исполнять!
Взвод собрался исполнять, но в это время открылась дверь тюрьмы, и во двор вступил мужчина в синей форме офицера ФСИН – начальник колонии. Криво сдвинутая фуражка сползла на лоб, мешая смотреть, но офицер не мог ее поправить: руки были то ли скованы, то ли взяты сзади в замок по приказу стоявшего за ним с пистолетом невысокого худого небритого чеченца в черной зэковской робе с белыми полосками на рукавах и штанинах. А и мог бы, все равно ничего не увидел бы: у него были завязаны глаза.
Чеченец стоял к спецназу лицом, но Куршин знал, что на спине у того нарисован белый круг с двумя большими буквами ПЗ – Пожизненное Заключение – и номер. Куршин знал его номер – 31 – и знал его имя: Валид Хубиев. Валид подставил дождю узкое лицо, затем посмотрел в сторону ворот.
– Капитан! – звонко, высоким, почти женским голосом крикнул через двор Хубиев. – Начинаем обмен!
Это был не вопрос.
– Где второй заложник? Договаривались на двух.
Хубиев кивнул кому-то за своей спиной, и во двор вступила высокая женщина в синей форме. Она была без головного убора и без повязки на глазах, но тоже держала руки за спиной. За ней стоял небольшого роста зэк с автоматом наперевес.
“Турищева? Кольцова?” – пытался вспомнить лица инспекторш спецчасти Куршин. Он видел их фотографии, но смотрел невнимательно – ни одна, ни другая не представляли особой ценности, и не помнил, кто из них кто, да и плохо было видно сквозь дождь. Зато сразу узнал заключенного с автоматом: Семененко. Бывший снайпер на Второй чеченской.
– Заключенный Хубиев! – Куршин говорил в рупор, хотя и так было слышно, но говорить в рупор казалось правильнее: – Выведите заложников на середину двора по левой стене! Встаньте там и ожидайте моих дальнейших команд!
Хубиев кивнул, положил левую руку на плечо начальника колонии и чуть его толкнул. Они двинулись вперед. За ними – в трех шагах сзади – шли женщина и Семененко.
– Взвод! Сомкнуть правый фланг, гоним медведя влево! Исполнять! – скомандовал Куршин.
Он не услышал, как по спецназу ударили автоматы с двух ближних к воротам вышек: его убили первым – прицельным огнем. Капитан Куршин упал, где стоял, и остался лежать, радуясь, что больше не нужно принимать решений.
Дневник Веры Мезенцевой
Никогда никому не рассказывала про щенков. Сама не помнила. Забыла. Постаралась забыть?
Сейчас вспомнила.
Шестой класс, зима началась, и сразу холода. Дома никого не было: родители не вернулись с работы, и я, сделав уроки, забралась в дальний угол синего в ярких цветах дивана с куском бородинского и сахарницей: с ними лучше читалось.
Что я читала? “Черная стрела” Стивенсона. О любви. Никто никого не может узнать, если переодеться в другое платье. Переоделся, и другой человек. Хорошие герои выживают и женятся. Все как в жизни.
Тогда – в шестом классе – в темной комнате под светом торшера я не знала, что это не обо мне. Читала в третий раз. Два раза прочла летом, на даче, других книг не было. Читала, зная наперед, что случится, и представляя себя в замке Мот.
Мне не хотелось быть Джоанной, главной героиней, которой достается Дик Шелтон; мне нравилась другая – Алисия: кокетливая, уверенная в себе, смелая с мужчинами. Прямо как я в шестом классе.
Я не сразу услышала звонок. Зачиталась.
Пошла открывать дверь, наша кошка Проша – за мной. Проша, потому что, когда мы ее принесли с Птичьего рынка, думали, что кот, назвали Прохор. Когда поняли, что не кот, было поздно отдавать. Да и некому.
В тамбуре стоял Щерицин. Щерицин никогда не ходил к нам домой. Он был второгодник и хулиган. Он вообще никогда со мной не разговаривал в школе. Все в классе знали, что он и другие плохие ходят курить за глухую стену школьной столовой – на футбольное поле. Щерицин был невысокий, широкоплечий, и от него пахло чем-то кислым. Он часто сбегал с последних уроков.
Я не знала, что сказать. Мы стояли и молчали.
В тамбуре было темно, и я не сразу заметила у Щерицина в руке черное эмалированное ведро. Он был без шапки, а на улице мороз. Я не понимала, зачем он пришел.
– Мезенцева… – Щерицин смотрел куда-то влево от меня. – Ты одна?
Я кивнула.
Он, не спросив разрешения, прошел в переднюю и, не наклоняясь, зацепляя носком за каблук, снял старые войлочные ботинки на молнии. На одном ботинке молния была сломана. Почему я это помню? Да еще сейчас? Хотя какая разница, что я помню сейчас.
– Вот… – Щерицин качнул ведром.
Только тут я увидела, что в белом изнутри ведре копошится живое. Лампочка под потолком нашей передней светила тускло, и мама все время просила отца вкрутить поярче, но он говорил, что нельзя: напряжения не хватит. Напряжения хватало только на тусклые лампочки.
Теперь мне все кажется важным. Даже тусклая лампочка в передней. А ведь никогда не думала об этом. Не вспоминала.
– Вот, – повторил Щерицин. – Больше негде.
В ведре, сопя, переваливаясь друг через друга от тесноты дна, толкались щенки. Они были круглые и теплые, хоть их принесли с холода. Иногда щенки пищали.
Я посмотрела на Щерицина. Он продолжал смотреть слева от меня. Затем взглянул вниз – на Прошу.
– Отец сказал, я бы сам не стал. – Щерицин вдруг скривился, словно собрался заплакать. – Но отец, блять, ни в какую. Пьяный, сука, мать побил. А мать-то тут при чем?
Я никогда не слышала, чтобы кто-то бил матерей. Вообще женщин. Мат я, конечно, слышала: мальчики в классе ругались. И Надя Онищенко – высокая, красивая, со словно подведенными синей тушью глазами – тоже ругалась. Надя гуляла с мальчиками из восьмого класса. Про нее в школе говорили плохие вещи. Ей завидовали все девочки: мы все хотели, чтобы про нас говорили плохие вещи.
– Что… – начала я и остановилась, не знала, что спросить.
– Мезенцева… – Щерицин, наконец, посмотрел мне в глаза, как-то прищурился. – Больше пойти не к кому. Они же все, блять, ссутся, а ты сможешь. Ты такая. А я один никак. Да и негде.
– Что никак?
– Найда ощенилась, а отец пришел с завода и сказал утопить. Меня побил, мать тоже – бельевой веревкой. А мать-то здесь при чем?
– Как утопить?
– Пойдем, – сказал Щерицин. – Где у вас ванная?
Ванная была тесной, как все в новостройках, и мне пришлось встать рядом, почти прижавшись к его грязной куртке с воротником из фальшивого меха. Ванная была тесной, и потому света здесь хватало, чтобы разглядеть щенков: двое совсем черных, с белыми кончиками лап, а один, самый крупный, какого-то непонятного цвета с расплывшимся пятном на шее. Он залез на своих братьев и пищал, подняв вверх пока слепые глаза.
Щерицин опустил ведро в ванну. Посмотрел на меня.
– Оно чистое, я на землю не ставил, – сказал Щерицин.
Мы молчали. Внутри меня пусто-пусто. Я никогда не стояла так близко к мальчику, вплотную. Было странное чувство, словно меня щекотали по животу, только внутри.
– Мезенцева, – сказал Щерицин, – я не могу. Давай ты, включай.
– Что включай? – не поняла я.
– Воду включай, блять! – вдруг закричал Щерицин. – Включай! Включай!
Он повернулся к зеркалу. Затем утер грязным рукавом куртки глаза.
Я смотрела на щенков. Они притихли от крика. Словно стали еще меньше. Затем посмотрела вбок, в зеркало: Щерицин трясся от плача. Он бормотал что-то про себя мокрыми губами.
Я включила воду – холодную. Синий кран.
Когда Щерицин ушел, унеся ведро с плавающими в нем щенками, я смотрела из окна, как он забрался за помойные баки в дальнем конце двора и выплеснул щенков на снег. Было плохо видно, седьмой этаж.
Он никогда со мной не разговаривал – до конца восьмого класса, пока не ушел из школы. Интересно, как он знал, что я смогу.
Только сейчас поняла, что забыла поставить число. Может, не ставить? Сколько я пробыла запертой в этой квартире? День? Два? Больше? Не помню.
Иногда засыпаю, одетая, в большой комнате, на диване, где Айдару нравилось меня брать. Поворачивал лицом к стенке, сам сзади, стоя. Оба смотрели в стенку. Ничего интересного.
Второе октября. Или уже третье?
Я не услышала, как в Процедурную ворвались Слонимский и Айдар, с ними еще двое, я их раньше не видела. Очень высокие, в форме охраны. Я смотрела на экран Установки, наблюдая, как введенные Лизе препараты проникают в плод сквозь плаценту. Как зародыш, которому суждено стать богом, превращается в человека.
О чем я думала? О процедуре дальнейшего наблюдения по реверсированию: Лизу нужно было оставить в 66, чтобы продолжить контроль над процессом. Но это не моя проблема, пусть Кирилл решает. И тут в зал, где стоит Установка, влетел Слонимский. Он обычно ходит медленно, не торопится, оттого что у него впереди много времени, почти вечность, а тут – дверь нараспашку, ворвался. За ним Айдар, еще люди. Высокие. Я их раньше не видела.
Все молчали. Слонимский остановился посреди просторного зала Установки, огляделся, словно видел в первый раз. Или зашел по ошибке. Оглянулся на Айдара. Тот отступил и пропустил в зал Розенцвейга.
Все молчали. Тишина. Только Установка гудела. Глухо, мерно. Успокаивающе. Хотелось заснуть. Или мне сейчас хочется заснуть? Все спуталось. Наверное, у меня все-таки сотрясение мозга: Айдар же по голове сверху – ладонью. Шея болит.
Розенцвейг подошел к пульту, посмотрел на показания датчиков, прикрепленных к Лизе. Обернулся к Слонимскому, кивнул: да. Сел за пульт рядом со мной.
– Вера Леонидовна. – Розенцвейг проверил график Процедуры на контрольном мониторе. – Сколько длится реверсирование?
Я ответила.
– Доктор, – сказал Слонимский. – Людвиг Францевич.
– Необратимо. – Розенцвейг высветил на мониторе кривые синие и желтые линии ввода гормонов: – Процесс можно остановить, но не обратить.
– Остановите! – приказал Слонимский. – Постараемся сохранить хоть какие-то послединские свойства в ребенке.
Розенцвейг перекрыл подачу препаратов. Желтые и синие линии на мониторе замигали и медленно, словно нехотя, погасли.
Кирилл молчал, затем сел на стул и тоже как-то погас, будто линии на мониторе. На него никто не обращал внимания. Я только потом поняла, что он тогда начал делать.
– Людвиг Францевич… – Слонимский подошел ближе. – Неужели ничего больше нельзя сделать?
– Сохранить механизм передачи наследственности?
– Сохранить свойства.
Пауза.
– А что потом с… – Розенцвейг кивнул на спящую в Установке Лизу.
– Решим вопрос, – заверил Слонимский. – С девочкой решим вопрос. Ребенка обязаны сохранить. Для этого момента мы все это и делали. Все эти годы.
Розенцвейг помолчал, проверил показания датчиков. Как работает сердце ребенка. Пульсацию нейронов в мозгу.
Обернулся ко мне:
– Вера Леонидовна… – Лицо у Старого Доктора было другое. Добрее, что ли. – Какую дозу вы ей дали? Сколько еще продлится седативный эффект?
Я ответила.
Розенцвейг смотрел на экран, думал.
Затем Слонимскому:
– Можно попробовать старую методику насыщения тиреоидным гормоном, как с Турташевыми. Нужен донор.
Турташевы? Какие Турташевы? Никогда не слышала. Семья Т?
– Донор имеется, – сказал Слонимский.
Я не помню, как меня привязали к поддону Установки рядом с Лизой: голова кружилась. Айдар ударил ладонью сверху – чтобы не дергалась. Хотела убежать, а куда? Мы же в 66.
Кирилл продолжал сидеть на стуле, закрыв глаза. Словно заснул.
Было холодно лежать в Установке. В вену вставили катетер, другой конец в трубку, подсоединенную к Лизе. Вставил Айдар. Оказалось, умеет. Словно был процедурный лаборант. Может, и был.
– А что… – Розенцвейг кивнул на меня.
– Сами знаете что, – сказал Слонимский. – Куда и всех. После Процедуры.
– Людвиг Францевич… – взмолилась я. – Пожалуйста…
Я тоже знаю, куда всех после Процедуры.
Розенцвейг перезапустил Установку. В обратном режиме. И в этот момент в зал вошли Последины – родители. Оба в длинных пальто. Почему? Тепло же. Мысли путаются.
В пальто, будто собрались куда-то.
Это Кирилл их позвал. Они могут без слов. Как мои близняшки Воронцовы.
Таисия – высокая, строгая, огромные глаза; я ее так близко никогда не видела. С ними только Розенцвейги и Слонимский общаются. Общались.
Ее муж – еще выше, худой, старый. Зачем она за него пошла? Глупости одни в голове. Они же боги. Между собою и женятся. Предназначены друг другу.
А вот Аристарх на мне не женился. Не было предназначено.
Таисия ничего не сказала, но сразу стало ясно – она с Кириллом разговаривает. Он глаза открыл, смотрит на нее. Доктор Последин вдруг головой покачал, показал на Лизу. Кирилл кивнул: да.
Что да?
– Иннокентий… – Таисия; голос тихий, сильный. – Вы нарушили наш договор. И сейчас его нарушим мы.
Она повернулась к мужу. Кирилл встал, подошел к родителям. Стоят лицами внутрь круга, только спины видны.
– Подождите! – Слонимский закричал, будто от боли. У него губы от страха затряслись. – Нельзя, мы для этого все эти годы!.. Это же…
– Невесомый звон цветка, – начала Таисия нараспев, звонко. – Вечный вечер…
– В темном небе облака, – баритоном – глубоким, красивым – доктор Последин.
– Путь наш светел! – выкрикнул Кирилл.
Плохо помню, что потом. Помню лишь, что Кирилл умер первым.
Проснулась в своей квартире, запертая.
Интересно все-таки, какое уже число?
Что это – за дверью? Ключ в замке?
Идут.
Конец Дневника Веры Мезенцевой
Священное Урочище Кереметь
Поляна была обозначена на карте: Священное Урочище Кереметь. Но не на карте Широкова: на этой карте и поляна, и неглубокий, заполненный водой овраг были помечены загадочной цифрой 66 – сказочным городом, в котором творились чудеса. И в который Мама искала путь – уже неделю.
Кереметь. Место чудотворений. Место жертвоприношений. Без них – какое чудо?
После ухода Голодача с армией она долго сидела в своей палатке, ни о чем не думая, не злясь на него, не горюя; просто сидела и ждала, пока услышит, где нужно искать. Пока зов внутренним – нутряным – рокотом обозначится, поднимется к горлу, наполняясь томящим звуком, и поведет ее к правильному месту. Это случалось – почти каждый день, только места оказывались неправильные. Мама знала: места правильные, это она делала что-то неправильно; нужно было нечто, прячущееся от нее, чтобы найти, заслужить вход в 66. Там, в чудесном, скрытом от мира месте, ее ждала судьба. Для чего она и жила все эти годы, будто жила и не жила, а смотрела сон о самой себе.
Было не страшно. Зябко как-то.
Маму беспокоил старший сержант Угорь. Он все неохотнее исполнял ее приказы: рыть здесь, осмотреть край поляны там, нет, не этот, а другой – дальний, еще дальше, еще один, и вообще показывал, что она, хоть и оставлена Голодачом командовать им и тихим восторженным молоденьким нацболом Петей Гладких, но командир она не настоящий. Словно они играют в Маму-командира. Последние дни Угорь – низкорослый, жилистый, с покрытым шероховатой сыпью от грязи и дурной еды толстым лицом, с длинными по-обезьяньи руками – давал понять, что игра подходит к концу.
– Павел… – Мама всегда обращалась к старшим бойцам по имени-отчеству, а к тем, что помоложе, по полному имени и на “вы”: – Я просила вас сверить карту с местностью на соседней вырубке. Что, если мы ищем в неправильной части леса?
Угорь не отвечал. Он сидел на перевернутом ящике, оставшемся от ушедшей армии, и курил едкую папиросу. “Где он их берет? – дивилась Мама. – Курит не переставая, а папиросы не кончаются”. Мир был полон загадок.
Угорь смотрел мимо нее вдаль, где начиналась неровная полоса осин и берез, росших вперемежку, обозначая край открытого пространства. Отсюда тянулся темный, плохо хоженый лес с подлеском из рябины, ежевики и черемухи. Мама порвала там платье, а платье у нее было одно: паковалась наспех, думая, что 66 стоит и ждет ее с распахнутыми воротами. А 66 – мираж, иллюзия, небыль – таился, не давая себя найти, словно невидим. Нужно было сорвать пелену или с него, или со своих глаз.
– Я не в игрушки играть записывался, – плюнув на брошенный рядом бычок, сказал Угорь. – Я – старший сержант Новоросской Освободительной армии, а не в игрушки тут… Херней заниматься.
Новоросской. Мама вспомнила спор с Голодачом и другими полевыми командирами в Донецке, когда она предложила название “Новоросская” вместо “Новороссийская”. И доказала, отстояла, убедив сопящих, крепко сколоченных мужчин в мятых оливковых формах, что армия должна зваться именно Новоросской, потому что Новороссийская будет восприниматься как нечто, связанное с российским Новороссийском. Или – того хуже – с Россией: как бы новая российская армия. А российской армией с Россией не повоюешь.
Мама поставила на крошечную Новороссию, потому что здесь, в южной степи, горел имперский огонь. В России огонь не горел. Мама верила в огонь. Она была равнодушна к само́й сути, к идее, но верила, что даже маленький огонь может сжечь большой лес.
Мама – донбасская Жанна д’Арк, редко появлявшаяся на людях, но часто на плакатах, мать-жена-сестра, стала легендой и, как любая легенда, зажила отдельно от себя настоящей, окруженная сложенными про нее мифами. То она была женой Семена Голодача, то становилась его сестрой, то командовала армией и была непобедима, потому что ее вел русский бог, но правду, что для легенды и необходимо, не знал никто. Сама Мама, впрочем, помнила, кем была и откуда пришла. Оставалось выяснить, зачем.
Все три года в Донбассе – вплоть до 27-го – Мама искала, прислушивалась к голосу, живущему в ней, ожидая новую струну, новый зов, пока однажды, зимним утром, проснувшись в холодной комнате, не поняла, что наступила новая жизнь. Она, накинув на плечи теплый платок, пошла к замерзшему окну и оттерла краем со спутавшимися кистями заледеневшее стекло: по улице шла колонна солдат. Они шли за маленьким кругленьким немолодым командиром в камуфляжном полушубке с серым воротником из фальшивой цигейки, шли сонные от морозного утра, от похмелья, шли, сбивая шаг, шли неизвестно куда, неясно зачем. Вдоль улицы, будто небольшие костры, горели окна проснувшихся квартир. А еще дальше за промерзшим сонным городом разгоралось желтое зимнее солнце, словно большой пожар.
“Пора уйти, – сказало что-то внутри Мамы. – Пора выстроиться в колонну и уйти за огнем”.
Она вернулась к неубранной постели и позвонила Голодачу.
Так началась война.
Следующие три года Новоросская Освободительная армия воевала за этот огонь. И Мама – то ли жена, то ли сестра Семена Голодача – настраивалась на живущий внутри нее голос, гул, рокот зовущей вдаль судьбы, следуя за ним и транслируя его вовне. Она почувствовала, когда наступило время не противопоставлять себя России, а стать Новой Россией из Новороссии, и пришла ночью к Голодачу, разбудила и долго объясняла новую миссию.
Тогда, после взятия Брянска, она прошла через пост не посмевшей остановить ее охраны в его спальню, и стонущая под ним красивая, с разметавшимися по подушке крашеными платиновыми волосами девушка увидела ее первой и перестала стонать. Мама помнила испуг в ее серых глазах: та подумала, что Мама – жена, подруга, и сейчас начнется страшное, кричащее, оскорбительное, и, главное, не заплатят. Девушка затихла и перестала выгибаться под Голодачом, неритмично вдавливающим ее в глубину скрипящей кровати.
Мама сняла брошенную на кресло командирскую форму и уселась ждать.
Голодач – по замеревшему под ним женскому телу, по опустившемуся с потолка молчанию – почувствовал новое присутствие в комнате. Он оглянулся, и они с Мамой недолго смотрели друг другу в глаза. Затем Голодач вышел из девушки, вытянув себя, словно из дыры, куда зачем-то провалился, и сел в кровати.
– Иди, – сказал Голодач натягивающей на себя сбившееся одеяло девушке, пытающейся прикрыть голую грудь. – Иди… там адъютант мой… Синицын. Даст, что нужно.
В тот день война с Россией превратилась в войну за Россию.
Мама стояла перед сидящим на ящике в поле в шести километрах от города Сарова старшим сержантом Новоросской Освободительной армии по имени Павел и по кличке Угорь и думала, знает ли он, понимает ли, что она определила его судьбу. Что она вела его эти годы к плохо понимаемой ею самой цели, да и не нужно было ее понимать: нужно было почувствовать, услышать, а он – Угорь! Угорь! – смеет ее не слушать. Кретин.
– Встать! – скомандовала Мама. – Встать, старший сержант!
Она – краем глаза – увидела, как вытянулся, подтянулся в струнку стоявший сбоку Петя Гладких. Как положил руки на висевший на груди Калашников, словно готовясь исполнять приказ на боевое задание. Угорь же смотрел на нее снизу вверх, не исподлобья, а как-то вровень, удивленно, будто раньше что-то в ней не разглядел. Ничего, сейчас разглядит.
– Встать! – Мама пыталась вспомнить, что еще нужно сказать: что-нибудь военное, командное. – Встать! Смирно!
Угорь медленно поднялся и встал перед Мамой, опустив длинные руки с красными широкими кистями по бокам. Мама не знала, правильно ли он стоит по стойке “смирно”, но главное – он послушал ее команду.
– Товарищ старший сержант, приступить к исполнению приказа. По исполнении доложить. Исполняйте.
Угорь улыбнулся – широко, радостно. По-детски.
– Есть исполнять! – отрапортовал Угорь и без замаха, снизу, по полу-дуге ударил ее сжатым жестким кулаком по щеке. – Есть исполнять!
Мама потеряла мир вокруг – ненадолго, на секунду, на две, и очнулась, почувствовав холод и твердость земли под собой. Она не сразу поняла, что повторяет Угорь, рвущий на ней платье, и не сразу поняла, зачем. “Холодно ведь”, – подумала Мама.
Она попыталась его оттолкнуть, уперевшись в грудь, но сила мужских мышц, сдавивших ее, вышибла, выдавила из нее дыхание, и затем – ожог пощечины, и еще одна, и еще одна – с обеих сторон.
– Есть исполнять, есть исполнять, – повторял Угорь, разводя ей ноги и поместив себя между ними. – Есть, блять, исполнять.
– Паша, Паша, ты что?.. – слышала Мама упрашивающее бормотание Пети Гладких. – Паш, перестань, это же Мама, Паш…
Угорь копался у себя в ширинке, словно что-то там потерял и не мог найти, и Мама – впервые – увидела близко его глаза: светлые, будто в них затерялась прозрачная вода. Она видела крупные поры кожи его лица и не пыталась больше бороться: ей было странно, что это происходит с ней. Она помнила, как Голодач расстрелял троих бойцов за изнасилование женщины в Иловайске, и не могла понять, как Угорь не боится.
– Паша! Паша! – уже кричал Петя Гладких. – Перестань, Паш! Это ж Мама!
– Обождь, тебе тоже достанется, – пообещал ему Угорь. – Сперва я как старший по званию. Ты, блять, следующий. Сухая, сука, как ее Голодач только ебет.
Он взглянул Маме в глаза, засмеялся:
– Есть исполнять.
Плюнул ей в лицо.
Она чувствовала его палец внутри, проникающий дальше, глубже, что-то раскачивающий в ней, чего и не было, и затем боль от входящего в нее чужого жесткого тела. Угорь хрипел, сипел, брызгался слюной, елозя по ней, и Мама глядела в небо над ними – плоское, одномерное, с белой пеной ползущих вдаль облаков.
Затем Угорь замер и шумно выдохнул ей в лицо дурно пахнущее кислым папиросным угаром “а-а-а”. Он прижался к Маме, будто хотел заснуть, но вскоре оторвался и вышел из нее. Встал. Взял свой красный мокрый распухший член в кулак и выдоил из него последние белые катышки спермы на притихшую на холодной земле Маму. Натянул спустившиеся до колен армейские брюки. Застегнулся.
– Паша, что же ты… – бормотал Петя Гладких.
Угорь вытянулся в струнку, отдал честь:
– Разрешите доложить: приказ исполнен, потерь среди личного состава нет. Готов приступить к новым заданиям командования. Старший сержант Остоженков.
Угорь засмеялся, пошарил в кармане бушлата и достал пачку папирос. Мама смотрела, как он пытается хоронить в кулаке еле горящую спичку, и чувствовала холод: снизу – от промерзшей за ночь земли, сверху – от студеного воздуха на голом теле.
– Ты что, Паш, – молил Петя Гладких. – Тебя же теперь под трибунал… Это ж Мама…
– Да на хуй она нужна кому, твоя Мама? Думаешь, Голодач ее бы так бросил с нами? Значит, по хую она ему.
“Неужели правда?” – думала Мама.
Она боялась встать, боялась, что Угорь начнет ее снова бить. Но много страшнее была мысль: неужели Голодач ее оставил? После всего, через что они прошли вместе.
Он был ей ни любимый, ни даже любовник, и ничего, что присудила им молва, между ними не было. Он был ей больше: идея, надежда, вера, что жизнь можно повернуть. Что жизнь – не судьба.
– Ты ее будешь? – спросил Угорь. Петя молчал, лишь губы у него тряслись. – Ну и хуй с тобой.
Он докурил папиросу до бумажного фильтра и бросил дымящийся окурок на лежавшую у его ног Маму. Засмеялся.
– Я бээрдэшку беру, – объявил Угорь, кивнув на спрятанную в ближнем лесе БРДМ – бронированную разведмашину пехоты. – Хошь, Петро, со мной: погуляем по деревняґм, хабару наберем, а потом – кто куда. Я отвоевался. Пиздец.
Петя Гладких ничего не сказал, лишь помотал головой. Она и так у него немного тряслась.
Мама лежала тихо. Надеялась, что Угорь про нее забудет.
– Как хошь, – пожал плечами Угорь. – Нам с бээрдэшкой хуй кто что сделает – мы меж фронтами здесь. Голодач оставил полный боекомплект. Сами не используем, так братанам загоним.
Он посмотрел на Маму, улыбнулся.
– Я б тебя взял – ебать, да там молодых до жопы. И сухая ты, весь хуй об тебя ободрал.
Он небольно пнул ее носком ботинка в бок и, насвистывая, пошел к палатке – забрать вещи.
Мама молчала: глядела на Петю Гладких. Петя старался на нее не смотреть, только крепче сжимал автомат. Мама видела его ставшие белыми от напряжения кисти. Она вспомнила такие же белые кисти, сжимавшие другой автомат. Человек тот был мертв.
Бой шел неровно – хаотичными очередями, то расплываясь по флангам, то концентрируясь на одном участке. Спецназовцы оказались внутри подковы, окруженной вышками, с которых восставшие вели прицельный огонь.
Как Довгалев и рассчитывал, разъединенный спецназ потерял в огневом преимуществе: группа Колобова, занявшая рубеж с другой стороны колонии, не успела подойти на подкрепление Куршину, и, главное, бойцы спецназа перед воротами располагались на открытом пространстве, и спрятаться от автоматного огня сверху им было негде. Разве что нырнуть в студеное озеро и замерзнуть в холодной воде.
Когда началась стрельба, Кольцова, как учил ее Довгалев, распласталась вдоль стены, прижавшись к ней, слившись с твердым камнем, словно в него вросла. Она старалась держаться за спиной у Семененко, который, припав на колено, выпустил очередь не по спецназовцам, а по противоположной стене – перед заревевшим от страха медведем. Медведь повернулся, зарычал, словно криком, и бросился обратно в раскрытые ворота, где потерявшие командира спецназовцы пытались перегруппироваться, отстреливаясь от огня сверху. Спецназовцы отвлеклись на медведя и попятились к воде еще больше.
Как только медведь побежал к воротам, Хубиев и Семененко двинулись параллельно с ним вдоль своей стены, не стреляя по спецназу и не привлекая к своему продвижению внимания. Они, по замыслу Довгалева, должны были приблизиться к позиции противника как можно ближе, не обнаруживая себя. За ними, хоронясь за их спинами, двинулись заложники: Кольцова и начальник колонии уже без повязки на глазах.
У ворот группа разделилась. Хубиев спрятался за раскрытой створой, Семененко же бросился через широкий двор к другой створе. Укрепившись, Семененко повел по отошедшим к воде бойцам стрельбу – короткими очередями, оттягивая огонь на себя. Хубиев подождал, пока спецназовцы, отвлеченные Семененко, ввяжутся с ним в перестрелку, обернулся на стоявших за его спиной заложников: пора.
Начальник колонии сбросил на землю незастегнутые наручники и молча протянул раскрытую правую ладонь Хубиеву. Тот усмехнулся и, вынув из-за ремня пистолет “Грач”, вложил в ладонь. Начальник кивнул и выстрелил Хубиеву в лоб. И сразу еще раз – в неуспевшее упасть тело: контрольный.
Хубиев лежал на земле, удивленно глядя на Кольцову мертвыми темными глазами. Довгалев нагнулся и, не торопясь, уважительно, осторожно, словно не хотел будить, забрал у него автомат, разогнув пальцы мертвых белых ладоней. Затем встал на колено и, аккуратно прицелившись, двумя очередями перерезал припавшего на одно колено к ним спиной Семененко. Тот согнулся и упал лицом в землю. Кольцова не видела его глаз и так и не узнала, удивился ли он.
– Старшина! – закричал Довгалев. – Старшина! Сюда – во двор! Я прикрою огнем!
И дал короткую очередь по вышкам из-за створы ворот.
Старшина спецназа Баскаков оценил ситуацию: на берегу он оставался в открытой позиции, без прикрытия, и терял бойцов, а внутри тюрьмы был шанс на равный бой. Кроме того, за это время группа Колобова, которому он сообщил по рации, что происходит, подойдет и отвлечет огонь с вышек на себя.
– За мной! Пошел, пошел! Пошел! – скомандовал Баскаков.
Спецназовцы под трассирующими очередями из довгалевского автомата, перепрыгивая через прошитый пулями труп медведя, бросились в раскрытые настежь двери бывшего монастыря острова Смирный. Довгалев подождал, пока они забегут в тюрьму, нагнулся и обмазал левый рукав форменного кителя о рану на разнесенном пулями лбу Хубиева. Рукав стал бурым от крови. Взглянул на стоявшую за его спиной Кольцову.
– Оставлять нельзя было, – объяснил он: – Валид моих бойцов за пять лет войны столько положил, что ихними телами можно площадь мостить. Я бы его и мертвого из могилы выкопал и расстрелял.
Кольцова смотрела на белые кисти Хубиева: словно руки замерзли от холода. Ей хотелось его потрогать. Она до этого не видела мертвых, кроме отца в гробу. Перед тюрьмой появилась вторая группа спецназовцев и сразу попала под обстрел с вышек.
– Лейтенант! – закричал Довгалев. – Сюда! К нам! За ворота!
Колобов проскочил за ворота и присел на корточки рядом. Осмотрелся вокруг.
– Гляди, старлей… – Довгалев говорил медленно, морщась словно от боли, хороня руку в крови. – Я как старший по званию принимаю на себя командование операцией. Оставь мне двух бойцов – видишь, задело, мне в госпиталь нужно, и я с ними прикрою вас на входе. Твоя задача снять снайперов с вышек: огонь на поражение, они не сдадутся.
– Есть на поражение, – ответил Колобов.
Он думал о лежавшем за воротами Куршине, мимо которого пробежал во двор. У Куршина был открыт рот и оттуда вывалился неестественно розовый язык. Колобов не мог понять, почему, зачем этот язык: человека-то уже нет. Значит, и языка быть не должно. А был.
Он попытался сосредоточиться на том, что говорил ему присевший перед ним на корточки худой высокий мужчина в форме начальника колонии.
– Со двора к тропе караула подняться нельзя, там простреливается. Оставишь по два бойца с каждой стороны – оттянуть огонь, а сам возглавишь группу по подавлению огневой мощи противника на вышках. Поднимешься изнутри – выход на настил вдоль вышек рядом с караулкой из тюрьмы. Задание ясно?
– Ясно, товарищ подполковник.
– Исполняй.
– Есть исполнять.
Есть исполнять, думала Мама. Вот и Угорь – исполнил. Она посмотрела вслед уехавшей бронемашине, затем на стоявшего рядом Петю Гладких. Есть исполнять.
– Мама… – Петя старался на нее не глядеть. – Мама, вы… как?
Он старался на нее не глядеть. Смотрел мимо.
Мама сидела на земле, чувствуя под собой ее холод. Мысли, ленивые, посторонние, текли сами по себе, отдельно от происходившего, от происходящего, от происшедшего, и от нее самой.
Она молча поднялась, оправила подол. Посмотрела Пете в глаза. Он моргнул.
– Петр, вы должны показать мне, как пользоваться оружием. Я должна быть готовой себя защитить. Сама.
Она протянула ему раскрытую грязную ладонь.
Через час Колобов подавил огневые точки на вышках и пошел на соединение с группой Баскакова внутри тюрьмы. Заложники оказались расстреляны в камерах, все, кроме отца Игнатия, того застрелили в зале клуба. Все участники бунта были уничтожены, сдался один раненый Тимошин. Он хрипел и сплевывал кровь, пуля застряла в груди. Уцелели только запертые по камерам маньяки.
Начальник колонии и поддерживавшая его Кольцова сели в катер, взяв одного спецназовца: раненого нужно было доставить в больницу в Езерск. Мотор завелся, заурчал, и, рассекая холодную стальную воду, катер, задирая нос, словно хотел не плыть, а лететь, понесся к далекому берегу – на север от острова Смирный.
Кольцова оглянулась на тюрьму.
– Игорь Владимирович, – сказала она, придвинувшись к Довгалеву. – Нужно в Горшино за деньгами заехать. Они у меня дома в сумке.
Довгалев повернулся к ней, долго смотрел в темно-синие глаза, будто хотел изменить их цвет. Их свет. Вздохнул.
– Анастасия Романовна, запомните, навсегда: я – Голодач Семен Иванович. Подполковник МВД. Начальник ИК-1. Теперь вроде бы бывший.
Он вынул из внутреннего кармана кителя красное удостоверение с российским гербом, перечеркнутым мечом и секирой. Словно Россию закрыли, и вход воспрещен. Или запрещен выход: пойди разбери. Под гербом тянулись золотые буквы: ФСИН РОССИИ.
Довгалев открыл удостоверение и еще раз взглянул на свою аккуратно переклеенную Кольцовой взятую из личного дела фотографию. На уголке фотографии стоял ободок штампа – чуть темнее, чем остальная печать, но такой же плохо разборчивый.
– Ладно… – Довгалев убрал удостоверение. – Куда мы с вами едем, сойдет. Там разбираться особо некому, они людям рады. В Донбассе каждая боевая единица важна.
– А почему все-таки в Донбасс? – спросила старший инспектор спецчасти Кольцова.
– Куда ж еще? – удивился Довгалев. – Нам с вами теперь больше некуда: только туда. Там – правильная Россия. А здесь…
И он плюнул в воду, уносившуюся по обе стороны катера назад – в прошлое.
– Мама… – Петя Гладких частил, радуясь, что Мама не говорит о том, что случилось. – Смотрите, Мама, вы снимаете с предохранителя, и все. Очень просто.
Он осторожно снял с предохранителя пистолет Макарова в Маминой холодной ладони.
– Готово, – сказал Петя. Улыбнулся: – Сейчас пистолет в режиме автоматической стрельбы.
– Спасибо, Петр. – Мама кивнула и выпустила полную обойму ему в живот.
Она продолжала нажимать тугой спусковой крючок после того, как расстреляла все двенадцать патронов из коробчатого магазина, слушая глухой щелчок пустого оружия.
Петя Гладких лежал у ее ног, осыпанный гильзами, глядя в небо. Мама обошла его слева и заглянула в глаза: ей хотелось запомнить их пустоту.
Она сняла с мертвого автомат, передернула, как учил Довгалев, затворную раму и, сама не зная для чего, дала очередь в небо. Посмотрела, подождала.
“Одна, – думала Мама. – Снова одна. Одна в поле воин”. Она засмеялась – тихо, словно колокольчик вдали. Марк Найман любил ее смех. Давно это было.
В овражке, залитом водой у края поляны посреди негустого липового леса, плавали гниющие листья и кусочки корней. Мама еще раз – уже в который – оглядела Священное Урочище Кереметь. Они за эти дни осмотрели каждый сантиметр и ничего не нашли. Больше осматривать было не с кем, она осталась одна: ее снова обманула жизнь, поманив за собой, как когда-то поманила за собой судьба Ани Найман.
66 не открыл свои тайны: его не было.
Аня Найман решила умереть. Оставалось понять, как умереть. Как Маме? Как Насте Кольцовой? Небесный свет, пробираясь сквозь голые ветви деревьев, лился на поляну ровной матовой марлей, будто убаюкивал бесшумной колыбельной.
Аня Найман спустилась в овражек, постояла, привыкая к холоду воды. Затем присела на корточки, замочив разорванный подол платья, и разом легла на спину.
Она смотрела на ажурные обрывки белесого неба и мерзла. Мокла. Ей было неудобно от давившего на грудь автомата. Закрыла глаза, нажала курок и дала очередь по стенкам оврага. Звякнул металл.
Аня Найман села в стылой воде. Огляделась, пытаясь понять, откуда пришел звук. Затем встала – мокрая, грязная, перевела затвор на одиночную стрельбу и начала методично стрелять по дуге. Пока снова не зазвенел металл.
Когда Аня оттащила наросшие ветки кустарника с крышки железного – в человеческий рост – люка, врытого в стенку оврага, ей уже не было холодно. Она смотрела на тусклую грязную дверь с длинной ручкой затвора, и перед ней, как право на вход в чудо, стояли пустые глаза бойца Новоросской Освободительной армии Пети Гладких.
Лиза
Было тепло: дом – новой планировки – хорошо отапливался. Лиза не помнила, как ей досталась эта светлая трехкомнатная квартира и почему она здесь жила, но ее это не тревожило: время шло и затягивало своей пеленой прежнее, что закатилось в памяти, став дальним, ненужным. Деньги у нее были: дядя Кеша привозил каждый месяц. Больше, чем могла потратить. Намного.
В институте быстро оформили академический отпуск, и пожилая сухая женщина в учебной части долго глядела на нее сочувствующими мелкими глазами, словно хотела помочь, да нечем.
После подписания всех бумаг женщина дошла с Лизой до двери в узкий, выстеленный зеленым линолеумом, коридор учебной части мединститута и, придержав за локоть, сказала:
– Ждем тебя на следующий год. Желаю легких родов.
Лиза кивнула. Она не знала, что нужно отвечать в таких случаях. Ей было нехорошо от долгого сидения, пока оформляли документы, и хотелось в туалет. Ей все время хотелось в туалет. Или есть.
– Да-а-а, – протянула, качая головой, женщина и неожиданно погладила Лизу по предплечью: – Зачем только нужен нам Афганистан этот?!
Повернулась и быстро пошла обратно – к своему столу. Лиза так и не поняла про Афганистан: война там началась недавно и ее в любом случае не касалась. “О чем она? Нужно у дяди Кеши спросить, – решила Лиза. – Он же с учебной частью про академ договаривался”.
Лиза спустилась по лестнице и забыла и что нужно спросить, и у кого нужно спросить, как забывала теперь быстро и многое. Ее жизнь протекала в настоящем, где главными стали беременность и приближавшиеся роды. Остальное пролетало мимо, теряясь, отдаляясь, подергиваясь дымкой и становясь никогда не случившимся. Как казалась далекой совсем недавняя гибель матери: сбил пьяный шофер прямо у выхода с работы. Хорошо, дядя Кеша появился, всем, всем ей помог. Она его раньше не знала, не помнила. А вот родня.
Лиза, старательно застегнувшись, вышла на промерзшую Трубецкую и остановилась – надеть красные вязаные варежки. У нее были новые кожаные перчатки – вишневые, импортные – дома, в передней перед зеркалом, но она любила эти варежки. Она не помнила, откуда они у нее, и, глядя на них, ей виделось чье-то лицо. Женщина, родная, добрая, но кто эта женщина, Лиза не могла вспомнить.
Она покачала головой в белой меховой круглой шапке – подарок дяди Кеши – и оглянулась на светло-желтое здание института, откуда вышла. “Что я там делала? – удивилась Лиза. – Зачем?” Удивление растаяло в холодном воздухе, превратившись в дымок, колебание ни о чем, и Лиза обернулась, не зная, что делать дальше. Куда идти.
– Лиза! Лиза!
Дядя Кеша. Спаситель. Всегда рядом, когда нужен. Спасибо.
– Академотпуск оформили? – Дядя Кеша – черноволосый, черноглазый, совсем нестарый.
Лиза иногда – все реже – пыталась вспомнить, чей он дядя, но не могла. Каждый раз наплывало что-то вязкое, плотное и мешало об этом думать. Да и незачем.
– Ну и хорошо, – не дождавшись ответа, дядя Кеша взял ее под руку. – Осторожно, скользко, улицы совсем не чистят. А нам пора к врачу – на осмотр. – И повел ее к ожидавшей их черной “Волге”.
Лизу осматривали дважды в неделю: вторник и пятница. Дядя Кеша сам возил ее на осмотры, где старый высокий врач с острым лицом и сложным именем, которое Лиза каждый раз забывала, сажал ее в жесткое гинекологическое кресло и одобрительно копался, удивляясь тому, как у Лизы хорошо внутри. Ему помогала толстая медсестра, и Лиза радовалась, какие у той мягкие руки.
Затем врач делал Лизе укол, и она мгновенно засыпала. Не засыпала, а проваливалась в легкий пух, откуда не хотелось выбираться, а лежать и лежать, закрыв глаза. Ее не тревожили, пусть девочка поспит.
Дядя Кеша ждал за ширмой, пока врач долго рассказывал о том, насколько раскрылась шейка матки и сколько времени осталось до родов. Он рассказывал дяде Кеше. Лиза пыталась слушать, но после сна плохо понимала, о чем речь. Ей было неинтересно. Она не всегда помнила, зачем они здесь.
Однажды она пожаловалась старому доктору, что внутри у нее словно плывет туман, заполняя собой ее мысли, мешая их в крошево обрывков памяти.
– Не волнуйтесь, Лиза, – успокоил ее доктор. – Это пройдет. После родов начнете принимать таблетки, и вернется ясность. И учиться сможете снова, и работать. А что не помните, так какие-то вещи лучше и забыть.
Дядя Кеша одобрительно кивал, слушая доктора, затем попросил Лизу посидеть в коридоре, где она смотрела на грязные окна и московский воздух, томящийся в шумном городе, но не могущий его покинуть. Воздух был заперт, вместе с людьми. Лизе казалось, что когда-то она дышала другим воздухом, но не могла вспомнить, где это было. И каков тот воздух на вкус.
Март закончился ветром – холодным, сырым. Лиза проснулась ночью и слушала, как за окном бормочет весна. Ей давило живот, будто крутило от плохой еды, и болела поясница. Лиза села в кровати. Включила свет. И поняла, что постель под ней мокрая.
На тумбочке – прямо на лакированном дереве – был наклеен листок с номером телефона. Лиза не помнила, чей этот номер и кто его наклеил, но знала, что сейчас нужно звонить.
Она набрала номер на черном аппарате, слушая, как белый диск возвращается на место с легким шелестом, и ей сразу ответили:
– Лиза! – узнала она голос дяди Кеши. – Началось? Машина через десять минут. Я сам поднимусь – у меня ключ.
Лиза ничего не сказала, повесила трубку и с трудом встала – собраться.
Родился мальчик. Все прошло, как и должно пройти при первых родах у здоровой восемнадцатилетней девушки – с трудом. Но без осложнений.
Через неделю ее привезли домой, где Лизу ждали детская кроватка, коляска и комод, забитый одеждой для маленького. И цветы, цветы – в каждой комнате.
Толстая медсестра долго хлопотала в детской – устраивая, переставляя, переделывая. Лиза сидела на диване в гостиной, дядя Кеша стоял, то и дело спрашивая, как она себя чувствует. Лиза чувствовала себя хорошо. Она хотела спать.
– Завтра поедем и к гинекологу, и к педиатру, – говорил дядя Кеша. – Пусть посмотрят и тебя, и ребенка.
Лиза кивнула. Она хотела спать.
Затем пришла другая медсестра – молодая, с короткой стрижкой: остаться с Лизой на ночь.
Лиза вышла проводить дядю Кешу и толстую медсестру в переднюю. Здесь было темно и прохладно – словно в передней уже стоял вечер.
– Вот, Лиза, ты и мама, – сказала толстая медсестра, улыбаясь.
Лиза кивнула. Она смотрела на лежавшие у высокого зеркала красные вязаные варежки – совсем детские.
– Мама, – повторила Лиза. Она смотрела на варежки: – Мама. Откуда у меня эти варежки? Кто мне их дал?
Ей не ответили, потом дядя Кеша улыбнулся:
– Отдыхай, Лиза, отдыхай, тебе же ночью кормить.
Утром, когда ее забирала машина, чтобы ехать к врачу, Лиза надела элегантные кожаные перчатки вишневого цвета, лежавшие перед зеркалом в передней. Ничего больше там не было.
Дни шли, и наступил важный день. В приемной ЗАГСа ее ожидал дядя Кеша – черноволосый, черноглазый. Лиза помнила его лицо, но иногда забывала имя: после каждого укола имя терялось, проваливалось в узкие щелки, становилось неразличимым, да и ненужным, как и все, что случилось с ней до Москвы. Иногда она видела чьи-то янтарные глаза – над собой. Кто это был, Лиза не помнила. И не пыталась вспомнить, а то голова разболится.
Лиза подала женщине в черном костюме и белой блузке выписку о рождении сына из больницы, которую ей вложил в руки черноглазый и черноволосый. Та заулыбалась, поздравила Лизу с ребенком и достала амбарную книгу с красиво выведенными буквами на обложке.
– Как хотите назвать сыночка?
Лиза об этом не думала. Нужно имя? Она посмотрела на дядю Кешу: вдруг он знает?
Тот покачал головой:
– Это ты сама. Должна сама. Твой же сын.
– А как? – спросила Лиза. – Как назвать?
– Подумай о ком-нибудь, кто тебе нравится, – предложил черноглазый мужчина. – Кто тебе дорог.
Он внимательно смотрел на Лизу, ожидая, что вспомнит ли она, кто ей дорог.
Лиза пыталась вспомнить. Из глубины заполнившего ее тумана выплыло мужское лицо: красивое, мужественное, с глубокими мягкими глазами. В них хотелось соскользнуть и опуститься на дно. Стать русалкой, живущей в этих глазах.
Конечно.
– Але́н, – вспомнила Лиза имя. – Але́н Делон. Назовем в честь Але́на Делона.
Регистраторша кивнула и обмакнула перьевую ручку в большую фиолетовую чернильницу.
Последний Последин
неФинальный сезон
1
Осень, осень. Недолгое время. Поэты в России (а может, и где еще?) любят осень. За переходность меж сезонами, за то же, за что они любят сумерки и рассвет: прежнее не ушло, грядущее не наступило. Все зыбко, неясно, неявно. Ушло ли, что было? Наступит ли, что идет на смену? Это состояние и есть место, где живет поэзия. Я осень не люблю.
Что это значит? Что я не поэт. Так и есть: я – сценарист реалити-шоу. Сценарная форма не терпит неопределенности: зрительный ряд не позволяет. Зрительный ряд требует детальности и конкретики: слева кто говорит, справа что говорит, в скобках – что в это время видит зритель. Сценарий – это зима. Или лето. Природа определилась со зрительным рядом и живет в состоянии определенности. Природа живет в скобках: что видит зритель. И будет так жить долго.
Осень долго не живет. По крайней мере, в России. Она живет меж настоящими сезонами. И поэзия не живет в словах: живет меж ними.
Я смотрел на календарь на стене в кабинете Мориса и думал, что уже октябрь, а все еще тепло. Лето не хотело уходить, уступать место. Лето упрямилось, как и Морис, который не мог расстаться с календарями на стенах, с помеченными разными карандашами датами, с вписанными в маленькие квадратики событиями, что нужно обязательно помнить, не пропустить, не забыть. Словно повесил на стену календарь и определил наступающее на тебя неясное будущее: такого-то числа случится то-то. Календарь – машина времени.
– Аль, ты меня не слушаешь.
Не слушаю. Но признаваться нельзя.
– Алан, мы должны решить. Принять решение. Будем или нет.
Или нет. Или будем. Про что он?
– Я вчера еще раз говорил с Кавериным: они категорически – ка-те-го-ри-чес-ки (по слогам для меня, чтобы я лучше понял) – отказываются от настоящего реалити-шоу. Не могут рисковать непредвиденными вариантами. Хотят полностью контролировать ситуацию. Мы должны дать ответ, станем ли мы участвовать в их театре или нет. И, если станем, поехать осмотреть их павильон.
Смотрю на висящий за спиной Мориса тот же старый вопрос: ЭТО ВАШ ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ОТВЕТ? Не знаю, что сказать. Со мной часто бывает. Жизнь что-то спрашивает, требует решения, а я не слышу вопроса. Не понимаю, что должен сделать выбор. И не делаю.
Наши олигархи хотят контролируемую реальность. Мы тоже, но контролируемую нами. И вся разница. Правда, наш контроль – на уровне заданной ситуации с допущением разных вариантов ее развития, а их контроль – контроль над ситуацией с предопределенностью вариантов. Вернее, варианта, одного-единственного – их устраивающего. Поэтому у нас реалити-шоу, а у них реальное шоу. С их реальностью.
– Морис, – говорю я, – реальность заменяет реалити.
Морис смотрит на меня. Морщит большой открытый лоб, залезающий на лысеющую макушку в обрамлении полуседых-получерных завитков. Тянется к пачке коричневых сигарилл, достает одну – тонкую, короткую, красивую. Вертит в пальцах, мнет, не закуривает: пытается уменьшить потребление никотина. Он мне так и сказал два месяца назад: хочу уменьшить потребление никотина. Не хочу “бросить курить”, а именно “уменьшить потребление никотина”. Где люди берут такие слова? Из медицинских брошюр? Из советов жен, прочитавших эти брошюры? Не знаю: у меня нет ни брошюр, ни жены. То есть жена имеется, но бывшая. И она никогда мне не советовала ничего уменьшить.
Морис смотрит на меня.
– Алан, – медленно, как с ребенком: – реалити – это и есть реальность. Данная нам в ощущениях. Когда мы делаем шоу, то заранее определяем ощущения, которые хотим вызвать предложенной реальностью. А жизнь херачит наобум, потому что ей не важно, уйдет зритель на другой канал или нет. Потому что у жизни нет других каналов. Зрителю некуда уходить. Потому что жизни не нужно продавать рекламу. А нам нужно.
Это наш окончательный ответ.
Сам не знаю, зачем я купил машину. В Москве с машиной одни проблемы. Во дворе не запаркуешь: только для жильцов, а моя хозяйка Инесса Евгеньевна (стулья итальянские черные лакированные с кремовыми кожаными сиденьями — 6) не подала в свое время заявку на парковочное место. Потому мне пришлось договариваться с Аслаханом – милым словоохотливым распорядителем нашего двора. Сто́ит дорого, даже для меня, а что поделаешь: вокруг Смоленской не запаркуешься.
– Меньше не могу, – сочувственно объяснял Аслахан, качая рыжей головой. – От себя отрываю. Самому парковаться негде. Все людям раздал.
В центре двора – беседка. Там она меня и ждала.
После той ночи мне часто казалось, что девушка-наваждение мне приснилась, привиделась. Она и была как сон – ускользающий, без имени, речной туман поутру. Солнце вышло, жизнь началась, туман испарился, не вынес жарких желтых лучей, и сна больше нет. Лишь в памяти живут обрывки неявья – скольжение губ, ласка пальцев, слияние тел. Соитие, но не как в словаре – половой акт, а как соитие рек, ручьев, соединение в одно. Приснилась, слилась со мною и затем растаяла при свете дня.
Девушка-наваждение уже полгода жила в моем сне. А теперь сидела в свежепокрашенной в приятный желтый беседке посреди заставленного машинами двора и ждала меня. Наяву. Хотя еще не стемнело. Ночь не вступила в свои права, и реальность дня – весомая, грузная, четко обозначенная реальность – обступала нас со всех сторон. Нам не было места в этой реальности, потому я молча взял ее за руку и повел к себе, пока она снова не исчезла.
Мы поднялись на лифте, не разговаривая, не отрывая глаз друг от друга: мне казалось, что пока я на нее смотрю, она останется со мною. Вошли в мою – не моюґ квартиру. Я не стал включать свет.
– Даша, – сказала девушка. – Даша.
Я кивнул. Она стояла не двигаясь – в короткой бежевой кожаной куртке поверх вязаного мини-платья с широким воротом, открывающим длинную шею. Я взял ее руку и поцеловал ладонь. Даша закрыла глаза. Я поднял ее и понес в спальню. В окна за нами подсматривали неожиданно спустившиеся сумерки, словно знали, что наступило наше время – меж светом и тьмой.
Позже, когда ночь зажгла и затем погасила окна соседних домов, мы начали разговаривать. Я принес бутылку Chateau La Combe и бокалы; неловко открыл и пролил на красивое белье, купленное в магазине “Бельпостель”.
– Алан, дай мне. Ты ничего не умеешь.
Ой.
Даша сидела, скрестив ноги – нагая. Ее тело блестело, словно намазанное маслом. Я сел напротив, облокотился на спинку кровати. Мы чокнулись.
– Нас преследует алкоголь, – вздохнула Даша. – Первый раз пили и сейчас пьем. Только и делаем, что пьем. И в тот раз, и в этот.
– Не только.
– Это – тоже алкоголь. Еще хуже – наркотик. Я после тебя на стенку лезла, как ломки у наркоманов.
– Справилась?
– Нет, как видишь. Потому и пришла. Прибежала.
Я потянулся ее поцеловать.
– Нет, – строго сказала Даша. – Не трогай меня, а то мы никогда не допьем эту бутылку. И не смотри на меня. Это еще хуже.
Я закрыл глаза: не смотреть так не смотреть.
Я почувствовал, как она забрала у меня бокал – звук стекла, поставленного на тумбочку. Затем ее влажные, пахнущие вином губы у меня на шее, целует, целует, жаркий шепот: не открывай глаза, не открывай глаза. Кончик языка вдоль моих губ, и ушла, пропала, губы заскользили по груди, животу, иногда задерживаясь, иногда лишь прикасаясь, пробегая по мне, словно шорох. Ее тонкие длинные пальцы мучили, томили и, наконец, уступили место губам.
Я не открывал глаза. Я послушный.
Мы все-таки допили вино. К утру.
Когда почти рассвело, посерело, и свет – тайком от цепляющейся за жизнь ночи – начал прокрадываться в глухие от сна дворы, Даша закуталась в мягкий теплый плед с кисточками и пошла осматривать квартиру. До этого она видела только спальню. И то во тьме.
– Алан, – сказала Даша, – у тебя совсем неуютно. И отвратительная мебель. Какая-то средиземноморско-новорусская безвкусица. Как ты мог это купить?
Я рассказал про Инессу Евгеньевну. Еще одна женщина в моей жизни.
– И у тебя нет никакой еды… – Даша закрыла холодильник. – Что ты ешь?
– Ты голодная?
– Ужасно. Я вообще много ем.
Я предложил заказать еду.
– Нет, я скоро должна идти. Мне сегодня еще ехать за город. Съемки скоро. Нужно закончить интерьеры.
Я кивнул. Обнял ее.
– Уйди, – сказала Даша. – Сейчас же.
Прижалась ко мне, обняла.
– Как ты будешь работать? Мы же совсем не спали.
– По дороге высплюсь; я всегда по дороге туда сплю.
– Ты во сколько вернешься? – спросил я. – Я тоже должен ехать в одно место сегодня, но, думаю, к семи буду дома. Если ты сможешь.
– Нет… – Даша прижалась еще крепче и обвила голую ногу вокруг моей. – Не смогу. Я там останусь – много работы. Может быть, на следующей неделе. Я позвоню.
Я боялся, что она исчезнет, как раньше. Как темнота в окнах уже почти исчезла и сменилась белым холодным светом раннего московского осеннего утра.
– Даша…
– Не говори ничего, – попросила Даша. – Пожалуйста. Не говори.
Когда она ушла, я долго лежал в кровати, не думая, не вспоминая, словно в теплой ванне, когда растворяешься, когда не ясно, где ты, где вода. Свет залил мою спальню без штор и звал, требовал, уговаривал начать день. Я послушался, встал и пошел принимать душ. День затевался долгий – Каверин обещал прислать машину к десяти: я ехал смотреть оборудованный им павильон.
2
– Вопрос не в том, верить или не верить. Здесь верить нечему. Здесь факты налицо.
Слонимский поднялся со стула, потянулся. Устал сидеть. Он теперь часто уставал от неподвижности – много больше, чем от движения. Розенцвейг предсказывал, что так и будет – со временем. Клетки начнут требовать все более интенсивного насыщения кислородом, необходимого для борьбы со старением, с распадом. И Слонимский будет вынужден все время находиться в движении: крыса в колесе.
Движение – жизнь. Для него – в буквальном смысле.
Кто такой Розенцвейг? Откуда я это знаю? Не пойму.
Люди должны себя поддерживать. Боги могут оставаться недвижными.
Ангелина лежала на широком кожаном светло-кремовом диване, положив ноги на спинку. Короткая черная юбка-колокол соскользнула вниз к узким бедрам, и Ангелина, запрокинув голову, глядела на мечущегося по комнате Слонимского. Черная блузка с рукавами-раструбами, отороченными широкими кружевными манжетами, голые до локтей руки, ладони под головой.
Слонимский на мгновение остановился, наклонился и поцеловал ее в губы. Она обвила его шею, задержала поцелуй.
Слонимский выпрямился, посмотрел на меня:
– Не ревнуй, Арзумчик. Это у нас давно. Задолго до тебя. – Он погладил Ангелину по щеке, она прижалась губами к его ладони. – И во время тебя. Это между нами… так… А тебя она любит.
Я посмотрел на свою бывшую жену. Она кивнула, подтверждая: люблю.
– Я почему тебе рассказываю, Аланский… Мы хотим, чтобы ты понял. Что происходит. Почему ты. Почему здесь. Зачем все.
– А вы не боитесь, что это выйдет наружу? Что вы здесь творите с людьми? Что узнают?
Слонимский посмотрел на меня сострадательно: так взрослые смотрят на не очень понятливых детей. Покачал головой.
– Алан, любимый… – Моя жена протянула ко мне тонкие голые руки, будто звала или просила, чтобы я ее позвал: – Кто узнает? Кому надо, и так знают. И всегда знали. Нам некого бояться. Это нас все боятся. И правильно делают.
Черная юбка, черная блузка. Черные продолговатые глаза, длинные черные ресницы. Сегодня – черный день. Посмотрим.
– Пойми, Алан, ничего здесь не было. Мы в конце 40-х и потом снова в 60-е раскопки проводили – ни-че-го. А сказания, мифы здешние все, все – про Старое Городище. Про Тайный Проход. Про Священное Урочище Кереметь. И здесь же – на пустом месте, посреди леса – поставили Саровский монастырь: князь Кугушев землю эту под монастырь даровал. Причем даровал, как в грамоте написано, не просто землю, а Старое Городище. Которое здесь никогда не стояло.
Слонимский остановился напротив меня. Посмотрел в глаза:
– Когда монастырь упразднили, мы их архив забрали, и я там в записях нашел, как Серафим Саровский болел, лежал при смерти, оттого что Большая Таисия на него навела порчу. Потому что он Тайный Проход молитвой закрыл. И меня как обухом: не та ли это Таисия, о которой эрзя поют свои песни – их вечная, вечноживущая богиня? Мы местных взяли, потрясли, и они на дознании – ну, пришлось, пришлось, – показали: та. Та самая. И сейчас живет – на Последнем Дворе. С мужем-доктором и сыном Кириллом. Я в ту же неделю в Москву к Берии – его только после Ежова наркомом назначили – и доложил догадки. Лаврентий Павлович – плохой, плохой был человек, правда плохой, но чуткий: все понял. Сразу. Получил от него постановление на арест и поместил Послединых у себя в колонии. А через год мне Розенцвейга привезли – он в Дальлаге под Экибастузом до этого содержался, их как раз расформировали.
Я не верил: Розенцвейг, который пришел в мои мысли ниоткуда, был, жил – реальный человек. И Последины были, а ведь это я их придумал. И написал о них первую страницу. Одну. Никаких Послединых быть не могло нигде, кроме как в моей голове. И на компьютерном диске.
– Кеша, – сказал я, – Ангелина. Это ерунда: ваши Последины жили на экране моего монитора, а не на Последнем Дворе. Вы прочли мою первую страницу и сочинили эту глупую, невозможную историю. Только зачем?
Ангелина одним движением сбросила длинные ноги со спинки и села на диване. Не стала поправлять подол юбки, уселась, подтянув коленки к подбородку. Губы сердечком.
Черные глаза – две пули; давно меня застрелили.
– Ты прав, – вздохнула Ангелина. – Глупость, конечно. Какое Старое Городище? Какой Тайный Проход? Куда? Какие Последины, живущие здесь с древних времен? Невозможно. Только я с ними выросла. С ними и своим отцом – доктором Розенцвейгом. Старым Доктором. И сама уже сколько живу.
Я молчал. Ждал.
– Ты думаешь, почему именно здесь в 46-м ядерный центр построили? Потому что место такое. Здесь из Прохода сила идет. Берия решил соединить оба проекта. Оба потенциальных оружия. – Слонимский сел на подлокотник кресла и тут же вскочил, будто ожегся. – Он-то знал, чем мы здесь занимаемся. После Хиросимы и Нагасаки наши испугались, поняли, для кого американцы японцев бомбили, кому это сигнал. Так здесь и возник секретный объект Арзамас-16 – из филиала Лаборатории № 2: выполнить постановление правительства о создании ядерного оружия. Но мало – даже из начальства мало кто знал, что под Арзамасом-16 лежит еще более секретное место – 66.
– На самом верху знали, – добавила Ангелина. – Ну, на самом-самом.
– На самом-самом знали, – согласился Слонимский. – Потому Ландау здесь, у нас, в 66, и разработал МЕРЦАНИЕ. А МЕРЦАНИЕ, Алан дорогой, МЕРЦАНИЕ – это похлеще атомной бомбы. В разы.
– Пострашнее, – согласилась Ангелина. – Поокончательнее. Без Послединых, конечно, ничего у Ландау не вышло бы.
Она взглянула на Слонимского. Тот кивнул.
Рассвело, и солнце медленно просыпалось, наливаясь оранжевым, становясь похожим на большой, раскаленный, испещренный черными точками будущей гнили, апельсин. Окна стояли раскрытые, распахнутые настежь, и был слышен утренний шепот высоких лип, заполнивших листвой ближнее небо.
– Ничего этого нет, – сказала Ангелина, проследив мой взгляд. – Алан, мы тебе врать не хотим: ничего, что ты видишь, нет. Ни деревьев, ни солнца, ни неба.
Я закрыл глаза. Снова открыл. Оранжевое солнце светило на бледно-голубом небе. Липы шелестели ветвями, полными зеленых листьев.
Взглянул на свою жену.
– Это правда, Алан, – вздохнул Слонимский, словно не хотел признаваться, а нужно: – мы решили тебе не врать. Мы глубоко под землей. Все, что ты видишь вокруг, что кажется тебе нормальной жизнью – небо, солнце, зелень, – иллюзия. Для того, чтобы жизнь казалась нормальной.
– А ее у тебя больше нет, любимый. – Ангелина подошла ко мне, присела на корточки, обняла мои ноги. – Ты останешься здесь, с нами. Ты можешь думать, что мы ведем себя жестоко, но это для тебя же: чтобы ты быстрее понял – прежняя жизнь кончилась. Ты к ней никогда не вернешься. Чтобы не было надежды. Без надежды легче.
– Зачем? – Я и вправду не мог понять.
– Чтобы ты дописал свои романы. Закончил.
– Для чего? – Я не понимал, почему им это так важно. – При чем тут мои романы? Вы и так уже оттуда – из моих первых страниц – понатаскали свои мифы: я же МЕРЦАНИЕ и придумал. Войну с Новороссией. Всю эту историю с 66. Только не дописал.
– Ты ничего не придумал, Арзумский, – покачал головой Слонимский. – Ты вспомнил, что случится. Что произойдет.
Хотелось пить. Слонимский заметил, что у меня кончилась вода, и подлил из графина с узким горлышком. Я видел этот графин, уже видел, но не мог понять где.
– А если откажусь? Не стану дописывать?
Ангелина засмеялась – мелодично, словно музыка в лифте небоскреба.
Она всегда так смеялась.
Потянулась, взяла мое лицо в теплые ладони и поцеловала меня в губы.
– Начнем заново. – Слонимскому тоже было весело. – У нас много времени. А теперь и у тебя. Останешься жить – если не вечно, то долго. Ты этот разговор все равно не будешь помнить, так что начнем заново. Как уже начинали. Мы же не первый раз с тобою об этом говорим.
Неправда: первый. Первый?
– Алан, родной… – Ангелина, антрациты глаз – страшно. Но страшно не так, чтобы убежать, а от того, что хочется остаться и видеть эти глаза. Страшно, потому что не убежать. – Алан, тебе здесь будет не так уж плохо: мы же здесь живем. Мы с Кешей, правда, часто выходим в другой – ваш – мир, а ты не будешь. И вся разница.
Я допил воду. Хотел встать, но отчего-то не было сил. Словно долго-долго не спал.
– Если послушаешь, – продолжала Ангелина, – сможешь жить здесь неплохо. Хочешь, девочка эта, Даша, будет приходить? Она же тебе нравится.
Они знают про Дашу? Откуда они про все знают?
– Я тоже могу к тебе приходить, – предложила Ангелина. – Вместе с Дашей. Ты раньше так любил – втроем, помнишь? Ты же знаешь, я не ревнива.
Я знал.
– Чего вы хотите? – спросил я. – Чего?
Слонимский сел на диван, на самый край, подавшись вперед, будто готов в любой момент вскочить и побежать по комнате.
Ангелина встала, выпрямилась и села рядом с ним. Затем легла и свернулась клубочком, как котенок.
– Папа ушел, – сказала Ангелина. – В туннель.
Я молчал. Я ничего не знал про туннель. А и знал бы, что я мог сделать?
– Старый Доктор ушел в туннель. – Слонимский поднялся, но остался стоять на месте, не побежал по комнате вслед за чем-то, что невозможно поймать. – Туннель уже был. Он всегда был.
– Папа ушел туда с другими людьми. – Ангелина села, спустила ноги на пол и, не глядя, отыскала узкими ступнями черные туфли на высоком тонком каблуке. Надела. – Никто не знает, что там случилось. Ушли и пропали. Исчезли.
– Понимаешь, Алан? – Слонимский встал, подошел близко, взял высокий стул, развернул его и сел ко мне лицом, опершись локтями на спинку. – Зашли в туннель, закрыли проход и пропали. Зашли и не вышли. Словно их и не было.
– Ну и что? – не понял я. – Так пойдите и посмотрите.
Они переглянулись.
Ангелина потянулась – заломленные руки с вывернутыми ладонями наверх.
– Алан, любимый, туда нельзя заходить. Никому. Никогда. И не нужно. Мы и так видим, что там. Мы сквозь землю шурфы прокопали и камеры спустили. Камеры все показывают.
– Камеры ничего не показывают, – сказал Слонимский. – Ничего. Там ничего нет. Никого. Пустой черный экран. Зашли и пропали. Потому камеры эти мы давно отключили: нечего смотреть.
– Почему он ушел? – спросил я. – Что он хотел там найти?
Пауза. Словно молча совещаются, отвечать мне или нет.
– Он думал, что туннель выведет его к месту, откуда появились Последины. Вернее, куда ушли другие, как они. Раньше таких было много. Но они ушли, а Последины остались. А теперь никого нет: ни Послединых, ни Старого Доктора.
Слонимский замолчал. Я тоже молчал – не понимал, что я могу сделать: никого так никого.
– Нас не устраивают пустые экраны, – медленно сказал Слонимский. – Сам знаешь, ты же пишешь шоу: нужен зрительный ряд. Нам нужно знать, что происходит в этом туннеле. Куда оттуда можно выйти. Можно ли. И кому.
Мы молчали.
Я начал понимать, зачем им нужен. Но не мог в это поверить. Безумие.
– Кеша, – начал я, – не можете же вы серьезно думать…
– Ты должен написать, что произойдет, – прервал меня Слонимский. – Шоу должно продолжаться. – Он посмотрел наверх и пообещал: – Шоу будет продолжаться.
СЦЕНА 1
СТЕНА. НАТУРА. ДЕНЬ
Черный микроавтобус “Мерседес” с джипом охраны останавливаются перед высокой – метров в шесть – гладкой, матово-серой металлической стеной. Неожиданно часть стены отъезжает в сторону, оказываясь воротами, которых не было видно. Микроавтобус и джип въезжают на территорию ПАВИЛЬОНА.
СЦЕНА 2
ТЕРРИТОРИЯ. НАТУРА. ДЕНЬ
Микроавтобус останавливается у БУДКИ ОХРАНЫ. Его встречают КАВЕРИН и АНГЕЛИНА. За ними одноэтажное длинное здание.
Из джипа высыпает охрана. Один из охранников открывает двери микроавтобуса.
СЦЕНА 3
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
На мониторе КАВЕРИН, НАЙМАН, ПОКРОВСКИЙ, ГНАТЮК, СТРОКОВ и КЛЯЙНБЕРГ идут по невозможно белому коридору. За ними идет АНГЕЛИНА.
ГОЛОС КЛЯЙНБЕРГА
Ты тоже в машине заснул? Я всю дорогу проспал.
ЛОГГЕР 1 впечатывает тег: 2/13:10/ИНТ/ПРЗД.
СЦЕНА 4
КОМНАТА БЕЗ ОКОН. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
КАВЕРИН
Друзья дорогие, вам нужно сдать телефоны, бумажники, вообще все личные вещи.
ПОКРОВСКИЙ
Для чего?
КАВЕРИН
Для полного погружения.
СЦЕНА 5
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ЛОГГЕР 1 следит за идущими через двор к двухэтажному зданию олигархами. На мониторе перед ЛОГГЕРОМ 2 качели с ДЕВОЧКАМИ-БЛИЗНЕЦАМИ. Они молча качаются, глядя перед собой.
ТЗ КАВЕРИНА: Монитор, на котором олигархи проходят мимо качелей.
КАВЕРИН
Я так и не понимаю, зачем они вам.
(поворачивается к СЛОНИМСКОМУ)
СЛОНИМСКИЙ
Вам не нужно понимать зачем.
Пауза.
СЛОНИМСКИЙ
Кстати, о другой вашей просьбе.
(смотрит на часы)
Через три минуты как раз время.
КАВЕРИН кивает и выходит из АППАРАТНОЙ в СТЕКЛЯННЫЙ КОРИДОР. СЛОНИМСКИЙ поворачивается, подходит к сидящей у мониторов АНГЕЛИНЕ. Кладет руки ей на плечи. Гладит.
АНГЕЛИНА
(не оборачиваясь)
Ожидаешь, что я буду мурлыкать?
СЛОНИМСКИЙ
Скорее, царапаться.
АНГЕЛИНА
(переключает изображения на мониторах)
Просил сказать зачем?
СЛОНИМСКИЙ
Ему себя оправдать нужно: а вдруг он их сюда заманил для важной цели?
(вздыхает)
Скучные люди.
Пауза.
АНГЕЛИНА
Кеша, а правда – зачем?
СЛОНИМСКИЙ
Только ты не начинай. Сама знаешь: если Алан написал шоу с олигархами, значит, в нем должны быть олигархи. Значит, они должны быть здесь, в Павильоне. Точка.
Пауза.
АНГЕЛИНА
Значит, должны.
СЛОНИМСКИЙ
Только ты не начинай.
СЦЕНА 6
ИНТЕРЬЕР. СТЕКЛЯННЫЙ КОРИДОР. ДЕНЬ
КАВЕРИН стоит у стеклянной стены.
ТЗ КАВЕРИНА: асфальтированная дорожка от БУДКИ ОХРАНЫ к дальним зданиям – ШКОЛЕ, МАГАЗИНУ, ЗАВОДУ. Дорожка пуста.
СЦЕНА 7
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
На мониторе перед ЛОГГЕРОМ 3 пустая дорожка от БУДКИ ОХРАНЫ к дальним зданиям. В конце дорожки появляется девушка. Идет к БУДКЕ ОХРАНЫ, приближается.
ЛОГГЕР 3
Ангелина, у меня Даша на 8-м. Я тегую?
АНГЕЛИНА
Ни к чему. Это не пойдет в общую сборку.
СЦЕНА 8
СТЕКЛЯННЫЙ КОРИДОР. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
КАВЕРИН у стеклянной стены, смотрит на ДАШУ, подошедшую к БУДКЕ ОХРАНЫ. Сглатывает. Прижимается к стеклу лбом.
СЦЕНА 9
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
КАВЕРИН у стеклянной стены на мониторе перед ЛОГГЕРОМ 1. Она увеличивает изображение.
КРУПНЫЙ ПЛАН: прижавшееся к стеклу лицо КАВЕРИНА.
ЛОГГЕР 1
Жаль, хороший кадр. Очень человеческий.
ЛОГГЕР 2
Они же люди.
СЦЕНА 10
БУДКА ОХРАНЫ. НАТУРА. ДЕНЬ
ДАША заглядывает в БУДКУ ОХРАНЫ: никого. Стучит. Ждет.
ДАША
(пожимает плечами)
Странно. Пусто. Зачем тогда звали? Сказали подойти…
Поворачивается, идет прочь.
СЦЕНА 11
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ДАША, уходящая по дорожке к зданиям на мониторе.
Щелчок: на мониторе лицо КАВЕРИНА, смотрящего ей вслед.
ЛОГГЕР 2
Драма, драма…
ЛОГГЕР 5
Ты бы тоже так, если бы дочку видел раз в год.
ЛОГГЕР 1
Тем более умершую.
АНГЕЛИНА
(встает, тянет перед собой сцепленные в замок руки, выгибает спину, затем прогибается назад, сведя лопатки)
Мальчики-девочки, работаем-работаем.
Пауза. Стучат пальцы по клавиатурам.
ЛОГГЕР 3
А уже известно, чем закончится? Последний эпизод?
АНГЕЛИНА
На сегодня или вообще?
СЦЕНА 12
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ЛОГГЕРЫ работают, АЛАН и КАВЕРИН посреди АППАРАТНОЙ.
АЛАН
Зачем мне погружаться? Пусть участники погружаются.
КАВЕРИН
Мы все здесь участники.
(смеется)
Вы, Алан, друг дорогой, пока пройдитесь, посмотрите объект.
(показывает на дверь в стеклянной стене АППАРАТНОЙ, ведущую в коридор с еще одной стеклянной стеной, за которой видна территория)
АЛАН смотрит, как логгеры ставят теги на кадры, помечая их для последующей сборки. Подходит к ЛОГГЕРУ 1.
АЛАН
Мне через эту дверь?
Показывает на дверь, ведущую в коридор между двумя стеклянными стенами.
ЛОГГЕР 1
Вам через эту.
АЛАН выходит в коридор и поворачивает направо.
СЦЕНА 13
ДВОР. НАТУРА. ДЕНЬ
НАЙМАН, СТРОКОВ, ГНАТЮК, КЛЯЙНБЕРГ, ПОКРОВСКИЙ. Приглушенные голоса, слов не слышно.
СТРОКОВ
Идут. Сюда идут.
Из-за угла ближнего здания появляется патруль в черной форме: двое ПАТРУЛЬНЫХ и – чуть впереди – начальник.
НАЙМАН
Сейчас найдут Семена и поедем домой.
ПАТРУЛЬ подходит. Начальник – ВОРОНИН.
ПОКРОВСКИЙ
Ты?! Это он меня послал! Я тебя, сука, с работы выгоню, в землю забью!..
ВОРОНИН
Спокойнее, спокойнее. Нервы, нервы.
СЦЕНА 14
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Стеклянная комната: дверь, стены. У стены кровать, напротив рабочий стол и офисное кресло. На пластиковом “под стекло” столе маленький ноутбук. У другой стены шкаф для одежды с матовыми стеклянными дверьми.
АЛАН идет к двери. Толкает ее: дверь заперта.
СЦЕНА 15
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
В беседке сидят КЛЯЙНБЕРГ, ГНАТЮК, ПОКРОВСКИЙ. В центре беседки стоит НАЙМАН. СТРОКОВ рядом со входом, смотрит на небо.
НАЙМАН
Понятно, что долго это не продлится: нас начнут искать, обнаружат этот объект. Меня не это волнует. Меня волнует кто и зачем.
КЛЯЙНБЕРГ
Рейдерство отпадает: все делается проще и дешевле.
НАЙМАН
Мы не больше, чем в полутора, ну двух часах езды от Москвы.
СТРОКОВ
Мы не… за Москвой. Мы далеко.
СЦЕНА 16
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
На мониторе перед ЛОГГЕРОМ 6 олигархи во дворе. Черно-белое изображение.
НАЙМАН
(на мониторе)
Где мы?
ЛОГГЕР 6
Ангелина, как мне тег на 12-м маркировать?
АНГЕЛИНА
ОСЗН. Осознание.
СЦЕНА 17
СТЕНА. НАТУРА. ДЕНЬ
Черный микроавтобус “Мерседес” с джипом охраны останавливаются перед высокой стеной. Часть стены отъезжает в сторону, оказываясь воротами, которых не было видно.
СЦЕНА 18
КОМНАТА ОТДЫХА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
На большом мониторе, висящем на стене в КОМНАТЕ ОТДЫХА, микроавтобус и джип въезжают на территорию ПАВИЛЬОНА.
Стоящий перед монитором СЛОНИМСКИЙ смотрит на приезд олигархов. На мониторе охрана высыпает из джипа, окружает микроавтобус, открывает двери.
СЛОНИМСКИЙ берет с журнального столика маленький дартс и бросает его в дартборд на стене.
Летящий дартс.
СЦЕНА 19
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН и КАВЕРИН посреди АППАРАТНОЙ.
КАВЕРИН
Мы все здесь участники.
(смеется)
Вы, Алан, друг дорогой, пройдитесь, посмотрите объект.
АЛАН подходит к ЛОГГЕРУ 1.
АЛАН
Мне через эту дверь?
Показывает на дверь, ведущую в коридор между двумя стеклянными стенами.
ЛОГГЕР 1
Вам через эту.
АЛАН выходит в коридор, останавливается и поворачивает направо.
СЦЕНА 20
ДВОР. НАТУРА. ДЕНЬ
НАЙМАН, СТРОКОВ, ГНАТЮК, КЛЯЙНБЕРГ, ПОКРОВСКИЙ.
СТРОКОВ
Идут. Сюда идут.
Из-за угла ближнего здания появляется патруль.
НАЙМАН
Сейчас найдут Семена и поедем домой.
ПАТРУЛЬ подходит. Начальник – ВОРОНИН.
СЦЕНА 21
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
На мониторе перед ЛОГГЕРОМ 5 ПОКРОВСКИЙ кричит на ВОРОНИНА.
ПОКРОВСКИЙ
Я тебя, сука, с работы выгоню!.. В землю забью!..
ВОРОНИН
Спокойнее, спокойнее.
ЛОГГЕР 4
(проходя мимо)
Что, Валентина Николаевна, встреча на Эльбе?
ЛОГГЕР 5
Как всегда, Айдарчик: на Западном фронте без перемен.
ЛОГГЕР 4 проводит ладонью ей по шее, выходит из АППАРАТНОЙ. ЛОГГЕР 5 оглядывается на него.
КЛЯЙНБЕРГ
(на мониторе)
Представьтесь, пожалуйста.
ВОРОНИН
Охотно.
ЛОГГЕР 5
Карина, возьми мой седьмой, я на секунду выйду.
ЛОГГЕР 1 кивает, переключает изображение.
ЛОГГЕР 5 выходит вслед за ЛОГГЕРОМ 4. ЛОГГЕР 1 смотрит ей вслед, понимающе переглядывается с ЛОГГЕРОМ 3.
ЛОГГЕР 3
Ой, Валя-Валентина…
АНГЕЛИНА
Мальчики-девочки…
ЛОГГЕР 1
(смотрит на выхватившего пистолет ВОРОНИНА на мониторе, слов не слышно)
Пиф-паф.
СЦЕНА 22
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Стеклянная комната. АЛАН поворачивается: перед ним стеклянная стена, через которую видно другую, точно такую же пустую комнату.
АЛАН
Теннесси Уильямс. В семи картинах.
Идет к двери.
СЦЕНА 23
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
В беседке КЛЯЙНБЕРГ, ГНАТЮК, ПОКРОВСКИЙ, НАЙМАН. СТРОКОВ рядом со входом, смотрит на небо.
НАЙМАН
Меня не это волнует. Меня волнует кто и зачем.
СЦЕНА 24
КОМНАТА БЕЗ ОКОН. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
За длинным столом сидят ОХРАННИК 1 и ОХРАННИК 2. ВОРОНИН стоит рядом. Смотрят на большой монитор, висящий на стене.
На мониторе НАЙМАН – КРУПНЫЙ ПЛАН.
НАЙМАН
…волнует кто и зачем.
ОХРАННИК 1
Как обычно, волнует не то, что должно волновать.
ВОРОНИН
Точно так.
ОХРАННИК 2
Тебя не спрашивали.
ВОРОНИН
Точно так. Извиняюсь.
СЦЕНА 25
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
СТРОКОВ
Мы не… за Москвой. Мы далеко.
СЦЕНА 26
СТЕНА. НАТУРА. ДЕНЬ
Черный микроавтобус “Мерседес” с джипом охраны останавливаются перед высокой стеной.
СЦЕНА 27
КОМНАТА ОТДЫХА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Стоящий перед монитором СЛОНИМСКИЙ смотрит на приезд олигархов.
Летящий дартс.
СЦЕНА 28
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН показывает на дверь, ведущую в коридор между двумя стеклянными стенами.
ЛОГГЕР 1
Вам через эту.
АЛАН выходит в коридор, секунду медлит и поворачивает направо.
СЦЕНА 29
ДВОР. НАТУРА. ДЕНЬ
Патруль подходит к олигархам.
ПОКРОВСКИЙ
Я тебя, сука…
ВОРОНИН
Спокойнее, спокойнее.
СЦЕНА 30
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ЛОГГЕР 4 выходит из АППАРАТНОЙ. ЛОГГЕР 5 оглядывается на него.
КЛЯЙНБЕРГ
(на мониторе)
Представьтесь, пожалуйста.
ВОРОНИН
Охотно. Я – капитан…
ЛОГГЕР 5
Карина, возьми мой седьмой, мне выйти нужно.
СЦЕНА 31
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
СТРОКОВ
Мы… не за Москвой.
СЦЕНА 32
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
ЛОГГЕР 6 тегует изображение на мониторе: ОСЗН. Нажимает ввод.
На мониторе пустой двор.
СЦЕНА 33
КОМНАТА АЛАНА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН толкает дверь: она заперта.
СЦЕНА 34
СТЕНА. НАТУРА. ДЕНЬ
К стене подъезжает черный микроавтобус. Часть стены начинает отодвигаться.
СЦЕНА 35
КОМНАТА ОТДЫХА. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
Стена отодвигается на большом мониторе.
Рука СЛОНИМСКОГО берет с журнального столика дартс.
СЦЕНА 36
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
ЛОГГЕР 1
Вам через эту.
АЛАН выходит в стеклянный коридор.
СЦЕНА 37
КОМНАТА БЕЗ ОКОН. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
ОХРАННИКИ 1 и 2 смотрят на висящий на стене монитор. За их спинами стоит навытяжку ВОРОНИН 2.
НАЙМАН
(на мониторе)
Сейчас все равно не разберемся. Завтра поймем, что происходит. Пойдемте спать.
Поворачивается к дому. За ним остальные.
ОХРАННИК 2
Пора, мой друг, пора…
ГНАТЮК
(на мониторе)
Идет кто-то.
Все оглядываются.
КЛЯЙНБЕРГ
(на мониторе)
Это не патруль.
ОХРАННИК 1
Это откуда?
(смотрит на ВОРОНИНА 2)
ВОРОНИН 2
Не могу знать.
СЦЕНА 38
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
ЛОГГЕР 10
Ангелина, у меня на одиннадцатом – неизвестно откуда взявшийся пассажир. Вернее, пассажирка. В списке УЧАСТНИКОВ нет, проверила.
АНГЕЛИНА
Эта еще откуда? Сказали же вчера: всех, кроме УЧАСТНИКОВ, удалить с объекта до запуска.
СЦЕНА 39
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
НАЙМАН, ПОКРОВСКИЙ, ГНАТЮК, КЛЯЙНБЕРГ, СТРОКОВ смотрят на подошедшую к ним ДАШУ.
ДАША
Добрый вечер.
Пауза.
НАЙМАН
Вы кто?
ДАША
Я сценограф.
СЦЕНА 40
АППАРАТНАЯ. ИНТЕРЬЕР. НОЧЬ
На мониторе ДАША.
ДАША
Я сценограф.
АНГЕЛИНА
Ну, мальчики-девочки, сейчас огребем. По полной.
(нажимает кнопку на интеркоме)
СЦЕНА 41
ДВОР. НАТУРА. НОЧЬ
НАЙМАН
Валя прав: как может не быть другого входа-выхода? Должен быть хотя бы еще один.
ДАША
Один есть.
3
В этой части парка казалось светлее, хотя деревьев росло не меньше и росли они так же густо, как и за тихим овальным прудом, вдоль которого бежала гравиевая дорожка с зелеными скамейками. Дорожка неожиданно вбегала в черные кустарники – голые, мокрые, без обещающих, предвещающих будущее весеннее цветение пухлых почек. Кустарники переходили в припрудную рощу, становившуюся синеватым лесом, сливавшимся вдали с пустым равнодушным небом. Дорожка заканчивалась в черных кустарниках: то ли идти дальше незачем, то ли гравия не хватило.
Ветер над прудом дул с юга, словно там – у входа в парк – работал ветродуй и гнал, гнал ветер в их сторону. Ветер доносил по воде смех и визг с детской площадки, разрушая иллюзию заколдованного леса вокруг. В сказках не бывает детских площадок. Разве что в самых страшных сказках.
– Я должна была стать его матерью. – Ангелина поправила желтую шелковую, завязанную на манер монашеского платка косынку. Она подтянула подол длинной желтой вязаной юбки, подставляя вытянутые ноги холодному заспанному солнцу. – А стала женой.
Даша кивнула.
– Жалеешь?
– Жалею? – Ангелина рассмеялась – рассыпали маленькие колокольчики: уронили, а они продолжают звенеть, перекликаться. – Вышло как вышло. Но по замыслу это я должна была стать его матерью. Родить нового бога. Девочка эта… Лиза… вмешалась. Мы пропустили, упустили их роман с Кириллом.
Даша кивнула. Рядом – у илистого берега – плеснула рыба и ушла вглубь, распустив по воде круги. Даша казалась себе такой рыбой, лишь изредка всплывавшей наверх глотнуть влажного воздуха. Она помнила, что глотки эти позволяются редко. И была за них благодарна.
– Хорошо с ним, правда? – Ангелина, словно крыльями, вспорхнула широкими рукавами желтой шелковой блузки, разведя руки и скрестив их под высокой грудью. – С ним хорошо.
– С ним хорошо, – согласилась Даша. Она не улыбнулась: нужно держаться на глубине, не время всплывать со дна. – Только после плохо.
– О, да, – вздохнула Ангелина. – После плохо. Еще как.
Ветер стих, утонул в гладком пруду. Стало слышно, как живет вода. Солнце принялось наливаться легким ясным жаром, словно послушалось просьбы Ангелины о загаре. Даша не удивилась бы, если так и было: она много всего видела за эти годы. Много больше, чем хотела помнить.
– Слонимский знать не должен. Не может. – Ангелина подтянула подол юбки еще выше. – Ты и я. Еще одна есть, кто нам поможет. Но о ней нельзя знать. Даже тебе.
– Значит, я не единственная, кто помнит? Не единственная?
Ангелина повернулась, посмотрела Даше в глаза. “Как она цвет глаз каждый раз меняет? – Даша, начиная тонуть в желтых зрачках. – Не утону, я же рыба. Рыбы не тонут”.
– Никто не единственный. Только он единственный. Что он пишет – сбывается. Все. Всегда. – Ангелина теперь смотрела прямо на солнце, не мигая. – Мы со Слонимским его всю жизнь вели, через жизнь, до этого самого момента. Мы про Алана поняли, когда Кеша устроил его писать реалити-шоу. Все, что он писал, становилось правдой. Алан не родился бессмертным, как остальные Последины, но богом стал. Только не знает, что он бог. – Ангелина улыбнулась: – Может, и к лучшему. Может, для всех было бы лучше, если бы боги не знали, что они боги.
– Ты за него вышла, чтобы быть рядом? Контролировать? Или полюбила?
Ангелина взглянула на Дашу, прищурилась, словно вспоминала, где ее видела. Откуда знала.
– Даша, девочка, у нас поворотный момент, у всего человечества поворотный момент, а ты про любовь. Что ты…
– Для меня любовь – поворотный момент, – сказала Даша.
Она решила всплыть и заглотнуть воздуха. Она понимала, что там – на гладкой поверхности – ее ждет рыбацкая сеть. Наплевать.
– Даша, любовь – не поворотный момент. Любовь – это от ворот поворот. Не забывай.
“Для меня – поворотный”, – подумала Даша.
Она промолчала и согласно кивнула. Нырнула на дно.
– Все случилось, все шло, как он написал – война, Последины, 66. Тюрьма эта страшная на севере, бунт. Мы все. Я, ты. А про главное – про туннель, про Тайный Проход он ничего не написал. Куда люди проходят. Где выходят. Кем после становятся.
– Не написал? – Тише, тише, чтобы даже пузырьков на поверхности не было видно. Еще тише. Рыбка на дне.
– Не-а, – засмеялась Ангелина и сразу стала маленькой девочкой, еще младше Даши. – Не-а. Он первые страницы писал, и они дальше сами развивались. Сами писались. В жизни. Жизнью. А тут в жизни случилось, а у него ничего не написано. Значит, он больше не бог. Он больше не наш бог.
“Так отпустите, – подумала Даша. – Отпустите, если не бог. Если не ваш”.
Она промолчала.
– Его никто не отпустит, – сказала Ангелина. – Слонимский верит, что Алан еще напишет, что нужно. Что нам нужно. Слонимский верит, что, если бога запереть в клетке, он сделает, что мы от него хотим. Научит, как стать таким, как он сам.
Даша молчала.
– Кеша – романтик. – Ангелина вздохнула: – Верит во всевозможное. Всемогу́щее. Всемо́гущее. Может, он и прав. Может, только так от бога и можно чего-то добиться – если посадить его под арест. – Она дернула край косынки, и шелк одним движением опал с ее обритой наголо головы. – Солнышко, – улыбнулась Ангелина. – Настоящее. Греет.
– А ты веришь?
– Я верю, что мы сами растим богов. Помогаем им стать богами. Но только, если они этого хотят. Как наши олигархи.
– Богами рождаются.
– Ага. – Ангелина потянулась – кошка под солнышком. – Кому повезет. А кому повезет еще больше – богами становятся.
Ангелина погладила себя по голым ногам – до колен, словно стряхивала пыль с гладкой туго натянутой теплой кожи. Затем так же наверх. Посмотрела на Дашу.
– Они же хотят стать богами – Покровский, Найман, Строков. Все они. А нам нужны новые боги. Если старых больше нет.
– Зачем? Зачем нам боги? Можно и без них.
– Можно, – согласилась Ангелина. – Только тогда идти некуда. Некуда стремиться. Тогда мир заканчивается нами, людьми. Тогда мы – последняя ступень. А мы, Даша милая, мы явно не удались. И надеяться тогда останется только на самих себя. А на самих себя – какая надежда.
Даша так не думала: она надеялась только на себя. Говорить не стала.
– Почему ты думаешь, что они смогут открыть дверь в Проход? Другие же не смогли? Никто, кроме твоего отца.
– Если не откроют, значит, недостойны. Не готовы. Ты должна показать дверь, а открыть ее они должны сами.
Слева от их скамейки проскочило в траве и сразу пропало какое-то маленькое серое животное. “Бурундучок? – Даша не могла разглядеть, сколько ни всматривалась в притихшую, замершую траву. – Крыса? Скорее, крыса”, – решила Даша. Она надеялась, что это был бурундук.
– Я переведу тебя на ОБЪЕКТ 2. Ты останешься там и покажешь им дверь. Проход в Проход.
– Что с ними случится? Когда войдут в туннель?
Теплый ветер. Будто хочет убаюкать. Заснуть и видеть сны.
– Мой отец исчез. И все, кто ушел с ним, исчезли. Зашли и не вышли. Их больше нет. По крайней мере, нет в Тайном Проходе.
Даша ждала. Сама скажет.
– У нас не получилось с Последиными. И с Аланом не получилось. Но у кого-то должно получиться.
– Понятно. – Даша засмеялась: – В третий раз закинул он невод, – пришел невод с одною рыбкой, с непростою рыбкой, – золотою…
Ангелина повернулась к ней.
– Кто-то должен закинуть невод, – сказала Ангелина.
Ага. Вот оно.
– Почему я?
– Ты и я, мы с тобою все делим: смертельную болезнь, чудесное исцеление, бесконечную молодость, одних и тех же мужчин, тайну наших жизней, их счастье-несчастье. Отдельность от остальных. Мне просить некого. Ты у меня одна. Такая, как я.
– А ты… Ты сама…
– Нельзя. – Ангелина не отводила взгляда: – Мне нельзя. Ты же знаешь: я – Наблюдатель. Наблюдателям нельзя действовать. Только наблюдать. А тебе можно. Ты свободна. Ты не брала на себя никаких обязательств. Не выбирала.
Даша знала: это правда. Но верить нельзя: поймут, что тебе нужен воздух.
– А что будет, когда Слонимский узнает? Он же узнает? Что тогда со мною?
– Раньше убил бы. – Ангелина не отводила взгляда, не пряталась. Не врала. – Теперь не убьет.
– Не убьет?
– Не убьет. Хуже будет: оставит в Павильоне. Навсегда.
Даша закрыла глаза. Поняла, что не спрячешься в заполнившей ее тьме. Открыла и посмотрела на гладь воды. Было слышно, как лягушки кричат о важных вещах у другого берега.
– На третий этаж?
– На третий. – Ангелина расстегнула две верхние круглые желтые пуговки на блузке и спустила ее с плеч, подставив их солнцу: – Я тебе врать не буду – на третий.
Где-то совсем рядом плеснула всплывшая со дна рыба.
– Хорошо, – согласилась Даша. – Расскажи. Как я должна помочь открыть Проход. Расскажи про Сценарий 17.
СЦЕНА 42
КАФЕ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
АЛАН и СЛОНИМСКИЙ сидят за столом. Перед АЛАНОМ дымится кружка с кофе, но он не пьет.
АЛАН
Я написал только первые страницы.
СЛОНИМСКИЙ
Ты написал все свои тексты. До конца. Сам.
АЛАН
Не помню. Когда же я их написал?
СЛОНИМСКИЙ
У тебя было много времени.
АЛАН
О чем ты?
СЛОНИМСКИЙ
Я вот о чем.
4
Есть не хотелось. Словно еда стала больше не нужна. Аня Найман не помнила, когда ела последний раз и ела ли. Бо́льшую часть времени она спала, и ей снились легкие сны – плывущие по ясному небу хлопья одуванчиков. Кто-то дул на круглые белые шарики, и они летели, разлетались, плыли по́ небу мохнатыми тонкими волосиками, заполняя ее сны. Аня просыпалась в сыром овраге Священного Урочища Кереметь и долго смотрела в сизое, тяжелое, всегда предгрозовое небо: там было пусто. Там не было одуванчиков.
Меньшую часть времени Аня Найман сидела и смотрела на железную дверь. Она не пыталась ее открыть. Аня ждала, когда внутри нее что-то проснется и скажет: открой. Тогда Аня опустит длинную ручку, поменяв ее положение с горизонтального на вертикальное, и дверь распахнется, впустив в единственную уготованную ей судьбу. Пока же внутри нее плыла заполненная одуванчиками пустота.
Строков знал, что тюнер сработает. Он всегда знал, когда его идеи работали. Но не всегда понимал, почему они работали: идеи не являлись плодом знаний или долгих размышлений. Они просто являлись. Возникали сами собой. И работали.
– Макс, – сказал Покровский.
Все смотрели на Строкова. Он закрутил клемму, соединив тюнер с пультом для телевизора, подтянул туже, чем требовалось, и сунул отвертку в карман. Строков старался ни на кого не смотреть. И не смотреть на железную дверь в раскрытом шкафу, который Даша построила на этой кухне.
– Мы не знаем, что там – за дверью… – Кляйнберг – всегда сомнение, вечный поиск отступления. – Что, если там хуже? Еще хуже, чем здесь?
– Херня, хуже не бывает. – Покровский нетерпеливо мотнул головой. – Выйдем на волю, куда-нибудь выйдем, выберемся, а там разберемся. Потом вернемся и накажем всех этих… Кавериных. Ворониных. Всю эту мразь.
За большим окном начало сереть, и день, день – с его желтоватым светом, со звуками жизни, с ожиданием нового – принялся сворачиваться, словно сдался без боя и готовился уступить свое место тьме.
Даша следила, как солнце медленно двинулось по небу вниз, чтобы улечься спать – до следующего утра. До следующей смены. Она заставила себя вспомнить, что и солнце, и небо ненастоящие. Настоящими были только люди под ними. Те, что выбрали быть настоящими.
Другого момента не будет. Она же свободна. Значит, обязана и других сделать свободными. Позволить им принять свое решение.
– Люди, которые туда зашли… раньше… не вернулись. Не вышли нигде… в другом месте. И в туннеле их нет. Их нигде больше нет.
Ангелина сказала, показать дверь и помочь им уйти. Только не сказала, что они должны знать, куда эта дверь ведет. А они должны. Иначе какой это выбор.
– Откуда вы это знаете? – спросил Найман. – Вы же эту дверь случайно нашли.
Даша промолчала. Она чувствовала на себе взгляды людей в кухне. Что ответить? Не правду же.
– Я спросила рабочих про эту дверь. Они и сказали. Рассказали. Может, легенды местные. А может, и правда: зашли и не вышли.
Пусть сами решат. Она им дала выбор. Как нам боги: свобода воли. Хотя боги не всегда дают выбор.
– Хуже не будет, – махнул рукой, словно отгонял осу или несчастье, Покровский. – Выберемся. Хоть куда, лишь бы отсюда.
– Валентин прав. – Найман шагнул вперед и встал рядом со Строковым. – Хуже не будет. Может, там – за дверью – нас ничто и не ждет. Может, она никуда и не ведет. Но тогда мы будем знать, что эта дверь в никуда. И станем искать другие двери.
– Голосуем? – спросил Строков. Он держал пульт от телевизора с присоединенным к нему тюнером. – Или я нажимаю кнопку?
– Я за, Марк Наумович, за. Антон боится. – Покровский посмотрел на Гнатюка. – Коля?
Гнатюк молчал. Он знал, что там, за дверью, ожидая его, летали белые птицы, когда-то давно – в детстве – кружившие над мысом Алчак в бухте Капсель. Он не понял тогда, что они кричали ему, и прожил жизнь по-своему. Сейчас узнает. Но узнает, и жизнь пойдет по-другому. А по-другому было страшно.
– Я останусь с Антоном, – сказал Гнатюк. – Как-нибудь… здесь. Обживемся. Как-никак.
“Ангелина, Ангелина, – думала Даша. – Вот и твои боги. Желают остаться людьми. Придется тебе рассчитывать на себя”.
– Хуй с вами! – разозлился Покровский. – Значит, втроем: Марк Наумович, Макс и я.
– Подождите, Валентин. – Найман повернулся к Даше: – Вы с нами? С нами же?
Даша зажмурилась. Она представила, как уходит в туннель – навсегда. Свобода, свобода.
Даша нащупала в кармане куртки маленький аппарат с дисплеем. Нельзя.
– Мне нельзя, – покачала головой Даша. – Я – сценограф. У меня скоро новый сезон.
Кухню заполнила глухая тишина, будто заложило уши после взрыва.
– Значит, втроем, – повторил Покровский. Он обернулся к Строкову: – Макс.
Строков кивнул и направил пульт телевизора на металлическую дверь.
Дождь – тихий, теплый, почти летний, какого не должно, не может быть поздней российской осенью – пропитал, прониза́л воздух Священного Урочища Кереметь непрерывно льющейся водой, будто решил залить твердь, чтобы она стала одним с небом. Будто только вода могла соединить землю и небо. Будто только вода могла сделать так, чтобы не было больше ни неба, ни земли.
Аня Найман не чувствовала текущей по лицу теплой воды. Она смотрела на дверь. Внутри нее плыла ровная пустота, пустота, в которой не могут летать даже белые пушинки одуванчиков. В этой пустоте не было места ни для чего, кроме самой пустоты.
Она не услышала тревожный, тонкий, манящий звук: она его узнала. Словно он всегда дрожал внутри нее, но сливался с общей наполнявшей ее дрожью, и вот – зазвучал отдельно.
Аня встала и пошла к овальной серой двери. Она не стала прислушиваться: она знала, что с другой стороны, с другой стороны притаившейся за дверью жизни, открывают еще одну дверь.
Она взялась за длинную ручку. Опустила вниз. Дверь всхлипнула и легко отворилась, пропуская Аню Найман в распахнувшуюся черную дыру.
Аня достала из кармана широкого длинного платья фонарик. Она не помнила, откуда он у нее.
Пора.
Темнота. Их ждала темнота.
Кляйнберг протянул зажженную свечу Найману. Тот взял свечу и шагнул к черному прямоугольнику, за которым плыла, клубилась тьма.
– Пошли. – Покровский встал рядом. – Здесь нечего ждать. – Оглянулся на остальных: – Ну?!
Никто не двинулся. Все молчали.
– Мы за вами вернемся. – Найман поднял свечу и шагнул в туннель, освещая темноту перед собой.
И в ответ – далеко-далеко – загорелся тусклый желтый кружок света: Аня Найман вступила навстречу своей судьбе.
СЦЕНА 43
КАФЕ. ИНТЕРЬЕР. ДЕНЬ
СЛОНИМСКИЙ и АЛАН сидят за столиком. Не смотрят друг на друга. Молчат.
АЛАН
(начинает тихо напевать – для себя)
СЛОНИМСКИЙ
О чем ты?
АЛАН не отвечает.
Рекламная пауза.