«THE DEAD IN THEIR VAULTED ARCHES» by Alan Bradley
Издание публикуется с разрешения The Bukowski Agency Ltd и The Van Lear Agency LLC.
Copyright © 2014 by Alan Bradley.
© Измайлова Е., перевод, 2014
© ООО «Издательство АСТ»
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Пролог
– Обнаружили вашу мать.
Прошла почти неделя с тех пор, как отец сделал это заявление, и его слова до сих пор звенели у меня в ушах.
Харриет! Харриет нашлась! Кто мог в это поверить?
Харриет, пропавшая во время экспедиции в горах, когда мне едва исполнился год; Харриет, которую я не помню.
Как я отреагировала?
Оцепенение. Впала в полнейшее тупое безмолвное оцепенение.
Ни счастья, ни облегчения, ни даже благодарности к тем, кто нашел ее спустя десять лет после исчезновения в Гималаях.
Нет, я ощущала лишь ледяное оцепенение: позорное чувство, заставившее меня отчаянно мечтать об одиночестве.
1
Начиналось все прекрасным английским утром. В такой потрясающий апрельский день, когда появляется солнце, внезапно кажется, будто лето в самом разгаре.
Солнечный свет пронзил пухлые белые облачка, и по зеленым полям игриво запрыгали тени, охотясь одна за другой на покатых холмиках. Где-то в лесах по ту сторону железной дороги пел соловей.
– Пейзаж напоминает цветную иллюстрацию из Вордсворта, – сказала моя сестрица Даффи, обращаясь преимущественно к самой себе. – Чересчур живописно.
Офелия, моя старшая сестра, изображала собою бледную молчаливую тень, предавшуюся размышлениям.
В назначенное время, то бишь в десять часов утра, мы все собрались не то вместе, не то порознь на маленькой платформе полустанка Букшоу. По-моему, впервые в жизни я видела Даффи без книги в руках.
Отец, находившийся немного в стороне от нас, то и дело нервно посматривал на наручные часы, а потом переводил взгляд на рельсы, щурясь и высматривая вдалеке дым.
Прямо за ним стоял Доггер. Как странно видеть их двоих на железнодорожной платформе посреди сельской глуши – джентльмена и слугу, вместе переживших ужасные времена и одетых в свои лучшие воскресные одежды.
Хотя когда-то полустанок Букшоу использовался для доставки в большой дом товаров и гостей и хотя рельсы сохранились, обветшавшее кирпичное здание вокзала уже целую вечность было заколочено.
Правда, за последние несколько дней его торопливо подготовили к возвращению Харриет: вокзал подмели, вычистили, заменили разбитые окна, на маленькой клумбе посадили много цветов.
Отцу предложили отправиться в Лондон и вернуться в Букшоу вместе с ней, но он захотел встретить поезд на полустанке. В конце концов, как он объяснил викарию, именно здесь и так он впервые ее встретил много лет назад, когда они были молоды.
Пока мы ждали, я обратила внимание, что отцовские сапоги отполированы до блеска, из чего заключила, что сейчас Доггеру намного лучше. Бывали времена, когда Доггер кричал и всхлипывал по ночам, забивался в угол своей крошечной спальни, одолеваемый видениями далеких тюрем, мучимый призраками прошлого. Все остальное время он настолько разумен, насколько может быть разумен человек, и я поблагодарила небо, что сегодняшнее утро – один из таких периодов.
Сейчас мы нуждались в нем как никогда.
Там и сям на платформе, в отдалении от нас, стояли тесные маленькие группки деревенских жителей; они тихо переговаривались, оберегая наше уединение. Группа побольше собралась вокруг миссис Мюллет, нашей поварихи, и ее мужа Альфа, словно их должности автоматически делали их членами нашей семьи.
Когда пробило десять часов, все внезапно умолкли, словно по сигналу, и в окрестностях воцарилась сверхъ-естественная тишина. Как будто землю накрыли огромным стеклянным колпаком, и весь мир затаил дыхание. Даже соловьи в лесах внезапно прекратили свои песни.
Воздух на платформе наэлектризовался, и наше общее дыхание создавало ветерок.
И наконец, спустя бесконечно долгие минуты тишины, вдалеке мы увидели дым поезда.
Он приближался и приближался, везя Харриет – мою мать – домой.
Воздух будто исчез из моих легких, когда сверкающий поезд въехал на станцию и со скрежетом остановился у платформы.
Состав не был длинным: паровоз да с полдюжины вагонов, торжественно окутанный дымом после остановки. Наступило временное затишье.
Потом из последнего вагона вышел проводник и трижды резко свистнул в свисток. Двери открылись, и на платформу высыпали мужчины в форме: усатые военные с впечатляющим разнообразием медалей.
Они быстро образовали две колонны и замерли.
Высокий загорелый человек, которого я приняла за их начальника и чья грудь вся была покрыта орденами и лентами, промаршировал к моему отцу и вскинул руку в салюте так резко, что она завибрировала, словно камертон.
Хотя отец, по-видимому, пришел в замешательство, он кивнул в ответ.
Из остальных вагонов высыпала толпа мужчин в черных костюмах и котелках, в руках они держали трости и сложенные зонтики. Среди них была кучка женщин в строгих костюмах, шляпках и перчатках; некоторые даже были облачены в форму. Одна из них, спортивная, но непривлекательная женщина в цветах Королевских военно-воздушных сил, производила впечатление такой мегеры и имела на рукаве столько полосок, что вполне могла оказаться вице-маршалом авиации. Я подумала, что этот маленький полустанок в Букшоу-холл никогда за всю свою длинную историю не принимал такое разнообразие человеческих типов.
К моему удивлению, одна из одетых в форму женщин оказалась сестрой отца, тетушкой Фелисити. Она обняла Фели, обняла Даффи, обняла меня и потом, не говоря ни слова, заняла позицию позади отца.
По приказу две колонны ловко промаршировали к голове поезда, и большая дверь грузового вагона отъехала в сторону.
При ярком солнечном свете было очень трудно что-то различить в сумрачных глубинах вагона. Я разглядела только что-то вроде дюжины белых перчаток, танцующих в темноте.
И потом аккуратно, почти нежно выплыл деревянный ящик, который приняли на плечи две колонны ждущих мужчин; секунду они стояли неподвижно, будто оловянные солдатики, уставившись прямо на солнце.
Я не могла отвести взгляд от этой штуки.
Это был гроб; явившись на свет из сумрака грузового вагона, он ярко сверкал под безжалостным солнцем.
Это Харриет. Харриет…
Моя мать.
2
О чем я подумала? Что я почувствовала?
Я так и не поняла.
Вероятно, печаль от того, что наши надежды окончательно рухнули? Облегчение, что Харриет наконец вернулась домой?
Ей следовало бы лежать в гробу скучного черного цвета. С ледяными серебряными ручками и потупившими взгляд херувимами.
Но нет. Он сделан из роскошного дуба и отполирован до такого сверкающего блеска, что мне резало глаза. Я поймала себя на том, что не могу смотреть на него.
Довольно странно, но в этот момент мне вспомнилась сцена из концовки романа миссис Несбит «Дети железной дороги», когда на вокзале Бобби бросается в объятия несправедливо приговоренного к заключению отца.
Но для нас не будет трогательного финала, ни для меня, ни для отца, Фели или Даффи – ни для кого. Нет никакой счастливой развязки.
Я бросила взгляд на отца, как будто он мог подать мне знак, но он тоже застыл в своем персональном леднике за пределами скорби и проявления чувств.
Гроб был накрыт «Юнион Джеком».
Альф Мюллет резко вскинул руку в салюте и стоял так очень долго.
Даффи ткнула меня локтем в бок и сделала еле заметное движение подбородком.
В южном конце платформы в стороне от остальных стоял довольно полный пожилой джентльмен в темном костюме. Я сразу же узнала его.
Когда носильщики медленно двинулись в сторону от поезда, сгибаясь под печальной ношей, он уважительно снял черную шляпу.
Это был Уинстон Черчилль.
Что в этом мире могло привести бывшего премьер-министра в Бишоп-Лейси?
Он стоял в одиночестве, наблюдая в леденящем молчании, как мою мать несут к открытым дверям катафалка, возникшего словно ниоткуда.
Черчилль наблюдал, как гроб, сопровождаемый офицером с обнаженной саблей, аккуратно пронесли мимо отца, Фели, Даффи и меня, и затем встал плечом к плечу с отцом.
– Она была Англией, – проворчал он.
Словно пробудившись ото сна, отец поднял глаза и сосредоточил взгляд на лице Черчилля.
После очень долгой паузы он сказал:
– Она была бо́льшим, премьер-министр.
Черчилль кивнул и сдавил отцовский локоть.
– Мы не можем себе позволить терять де Люса, Хэвиленд, – тихо произнес он.
Что он имел в виду?
Краткий миг они стояли бок о бок в лучах солнца, двое мужчин, выглядевших так, будто они потерпели поражение, двое братьев по чему-то далеко выходившему за пределы моего понимания, чему-то, что я даже не могла вообразить.
Потом, обменявшись рукопожатиями с отцом, Фели, Даффи и даже тетушкой Фелисити, мистер Черчилль подошел к тому месту, где стояла я – чуть в стороне от остальных.
– А вы, юная леди, тоже пристрастились к сэндвичам с фазаном?
Эти слова! Именно эти слова!
Я слышала их раньше! Нет, не слышала – видела.
У меня внезапно волосы встали дыбом.
Голубые глаза Черчилля пронзительно смотрели на меня, как будто заглядывали в самую душу.
Что он имел в виду? На что, во имя всех святых, он намекает? Что, по его мнению, я должна ответить?
Боюсь, я покраснела. Это все, на что я была способна.
Внимательно вглядываясь в мое лицо, мистер Черчилль взял меня за руку и слегка сжал своими удивительно длинными пальцами.
– Да, – наконец пробормотал он себе под нос, – да, я уверен, что ты тоже.
И с этими словами он отвернулся и медленно зашагал по платформе, торжественно кивая головой направо и налево и приветствуя жителей по пути к ожидающей его машине.
Хотя он уже целую вечность не занимал эту должность, его пухлое тельце, бульдожье лицо и пристальный взгляд больших голубых глаз продолжали источать осязаемую ауру величия.
Даффи придвинулась к моему уху.
– Что он тебе сказал? – прошептала она.
– Что соболезнует, – соврала я. Не знаю почему, но я знала, что следует поступить именно так. – Только то, что он соболезнует.
Даффи бросила на меня косой злобный взгляд.
Как это возможно, подумала я, что сейчас, когда наша мать лежит мертвая прямо перед нами, мы, две сестры, на грани того, чтоб вцепиться друг другу в глотки из-за пустякового повода? Абсурд, но так обстоят дела. Могу предполагать только, что такова жизнь.
И смерть.
Что я знала наверняка, так это то, что мне надо домой – запереться в тишине своей комнаты.
Отец был занят, обмениваясь рукопожатиями с людьми, желавшими выразить ему свои соболезнования. В воздухе повисло змеиное шипение повторявшихся «ссс»:
– Соболезную, полковник де Люс… мои соболезнования… соболезнования, – ему повторяли это снова и снова, каждый по очереди. Чудо, что отец не сошел с ума на этом самом месте.
Неужели никто не может придумать что-то пооригинальнее?
Однажды Даффи сказала мне, что в английском языке примерно полмиллиона слов. Имея такое разнообразие в своем распоряжении, можно предполагать, что хотя бы один человек может найти более оригинальные слова, чем глупое «мои соболезнования».
Вот о чем я раздумывала, когда от толпы отделился высокий человек в слишком толстом и тяжелом для такого чудесного дня пальто и приблизился ко мне.
– Мисс де Люс? – поинтересовался он удивительно приятным голосом.
Я не привыкла, чтобы ко мне обращались «мисс де Люс». Так обычно обращались к Даффи, или Фели, или к тетушке Фелисити.
– Я Флавия де Люс, – ответила я. – А вы кто?
Доггер научил меня давать такой ответ автоматически, когда со мной заговаривают незнакомцы. Я глянула вбок и увидела, что Доггер с внимательным видом стоит рядом с отцом.
– Я друг, – продолжил незнакомец. – Просто друг семьи. Мне надо поговорить с тобой.
– Извините, – сказала я, делая шаг назад. – Я…
– Пожалуйста. Это жизненно важно.
Жизненно? Человек, использующий слово «жизненно» в повседневной речи, вряд ли может быть негодяем.
– Что ж… – Я заколебалась.
– Скажи отцу, что Егерь в смертельной опасности. Он поймет. Я должен с ним поговорить. Скажи ему, что Гнездо в…
Внезапно глаза мужчины расширились от удивления – или это был ужас? – когда он бросил взгляд за мое плечо. Что – или кого? – он увидел?
– Пойдем, Флавия. Ты заставляешь всех ждать.
Фели. Моя сестра одарила незнакомца сдержанной вежливой улыбкой, кладя руку мне на плечо и сильно сжимая без особой на то необходимости.
– Погоди, – сказала я, ныряя в сторону и выскальзывая из ее хватки. – Я буду через минуту.
Доггер уже открыл дверь старого «роллс-ройса» «Фантом II» Харриет, который он припарковал максимально близко к платформе. Отец был на полпути к машине, он шел, тревожно шаркая и понурив голову.
Только в этот момент я осознала, какой же это ошеломляющий удар для него – все происходящее.
Он утратил Харриет не один раз, а дважды.
– Флавия!
Опять Фели, в ее голубых глазах светилось холодное нетерпение.
– Почему, – зашипела она, – ты всегда ведешь себя как…
Резкий гудок поезда заглушил ее слова, но я с легкостью прочитала по ее губам гадости, которые она мне говорила.
Состав медленно тронулся с места. Во время короткой встречи с похоронной службой нам сказали, что, когда мы покинем полустанок, поезд отгонят в неиспользуемый отстойник где-то к северу от Ист-Финчинга, а потом развернут и отправят обратно в Лондон. Потому что отправлять похоронный поезд задом наперед – это нарушение похоронного этикета, а также «ужасное невезение», по словам мистера Сауэрби из «Сауэрби и сыновей».
Фели схватила меня и поволокла – в буквальном смысле слова – к ждущему «роллс-ройсу».
Я попыталась вырваться, но напрасно. Ее пальцы глубоко вонзились мне в плечо, и, волочась за ней, я спотыкалась и хватала воздух ртом.
Внезапно кто-то из отставших дико закричал. Сначала я решила было, что причина – жестокое обращение Фели со мной, но потом увидела, что люди бросились к краю платформы.
Проводник отчаянно свистел в свисток, кто-то кричал, и поезд резко и со скрежетом остановился, испуская клубы пара из-под колес. Я вырвалась из хватки Фели и протолкалась обратно к вагонам, протиснувшись мимо предполагаемого вице-маршала авиации, которая, казалось, приросла к месту.
Ошеломленные жители деревни стояли, прижимая руки ко ртам.
– Кто-то столкнул его, – произнес женский голос откуда-то сзади.
У моих ног, как будто стремясь дотянуться до туфель, торчала человеческая ладонь, она с ужасающей неподвижностью высовывалась из-под колес последнего вагона. Я встала на колени, чтобы присмотреться. Свежеиспачканные пальцы были широко растопырены, словно умоляя о помощи. На запястье, которое было почти непристойно оголено, были заметны крошечные золотистые волоски, и их ласково шевелил поток воздуха из-под поезда.
Мои ноздри наполнились запахом горячего масляного пара и кое-чем еще: острым медным запахом, который, раз унюхав, невозможно забыть. Я сразу же узнала его.
Запах крови.
Почти до самого мертвого локтя съехал рукав пальто – слишком длинного и слишком толстого для такого приятного дня.
3
«Роллс-ройс» медленно ехал следом за катафалком.
Хотя полустанок Букшоу находится примерно в миле от дома, я уже знала, что это печальное путешествие будет длиться целую вечность.
Аналитическая часть моего мозга стремилась сделать выводы из того, что я только что наблюдала на железнодорожной платформе: насильственной смерти незнакомца под колесами поезда.
Но более дикая, примитивная, первобытная сила не позволяла мне этого, подбрасывая оправдания, каждое из которых казалось довольно разумным.
Эти драгоценные часы принадлежат Харриет, твердила она. Ты не должна обкрадывать ее. Ты обязана посвятить это время памяти матери.
Харриет… Думай только о Харриет, Флавия. Это ее право.
Я позволила себе расслабиться на уютной коже сиденья и мысленно погрузилась в тот день на прошлой неделе в моей лаборатории…
Их утонувшие лица совсем не напоминали белые рыбьи брюшки, как можно было бы ожидать. Едва скрытые поверхностью воды, в кроваво-красном свете они на самом деле скорее напоминали цветом сгнившую розу.
Она до сих пор улыбается, несмотря на то, что случилось. У него поразительно мальчишеское выражение лица.
Под ними извиваются и глубоко погружаются в жидкость переплетенные, словно водоросли, черные ленты.
Я касаюсь поверхности – указательным пальцем пишу на воде их инициалы:
ХДЛ
Этот мужчина и эта женщина так тесно связаны, что эти три буквы подходят каждому из них: Харриет де Люс и Хэвиленду де Люсу.
Мои мать и отец.
Удивительно, что я наткнулась на эти изображения.
Чердак в Букшоу – это обширный надземный потусторонний мир, где хранятся ненужные вещи, мусор, отходы – печальные пыльные останки всех тех людей, которые веками жили и дышали в этом доме.
Например, на покрытом плесенью молитвенном стуле, на который когда-то водружалась преисполненная благочестия и напудренная Джорджина де Люс, дабы слушать робкие признания своих напуганных детей, лежали обломки импровизированного планера, на котором ее злосчастный внук Леопольд бросился с парапета в восточном крыле – и через несколько секунд разбился о твердую, как сталь, заледеневшую поверхность Висто, тем самым положив конец этой ветви семьи. Если внимательно присмотреться, на ветхих обтянутых льном крыльях планера можно заметить пятна окислившейся крови Леопольда.
В углу составлены один на другой, словно позвонки, фарфоровые ночные горшки, от которых до сих пор исходит едва заметная, но безошибочно угадываемая вонь, наполняя спертый воздух.
Столы, стулья и каминные полки заставлены позолоченными часами, покрытыми глазурью греческими вазами поразительного оранжевого и черного цветов и ненужными черными подставками под зонтики, и чучело газельей головы смотрит печальными глазами.
Именно на это сумрачное кладбище ненужной ерунды я инстинктивно убежала после шокирующего отцовского объявления на прошлой неделе.
Я унеслась на чердак и там, чтобы избавиться от мыслей, забилась в угол, твердя дурацкие детские стихи, которые мы время от времени вспоминаем в периоды сильного стресса, когда не знаем, что еще делать:
Черт возьми, я не собираюсь плакать! Совершенно точно нет!
Вместо аспидов и воров отвлекусь-ка я, повторяя яды:
Я было собралась переходить к В – винилхлориду, когда краем глаза заметила какое-то движение: будто что-то пробежало и тут же исчезло за украшенным гербом сервантом.
Мышь? Крыса?
Не стоило удивляться. Чердаки Букшоу, как я уже говорила, – это заброшенная свалка, где крыса будет чувствовать себя точно так же дома, как и я.
Медленно поднявшись на ноги, осторожно заглянула за сервант, но что бы это ни было, оно исчезло.
Я открыла одну из дверей этого чудовища и увидела их: два аккуратных черных чемоданчика, задвинутых в дальний угол шкафа, как будто кто-то не хотел, чтобы их нашли.
Я извлекла чемоданчики из мрака на скудный свет чердака.
Шагреневая кожа, сверкающие никелированные замки, у каждого чемоданчика свой ключ, который, к счастью, был привязан к ручкам обрывком обычной суровой нитки.
Я открыла первый чемоданчик и откинула крышку.
Металлическая поверхность и щупальца механического осьминога, сложенные в подходящие по размеру плюшевые отделения, сразу же дали мне понять, что передо мной кинопроектор.
Мистер Митчелл, владелец фотостудии в Букшоу, обладал похожим устройством, с помощью которого он иногда показывал в приходском зале Святого Танкреда одни и те же старые фильмы.
Его аппарат по размерам, конечно же, превосходил этот и был оборудован репродуктором.
Однажды во время особенно ужасного повторного просмотра фильма «Осы и их гнезда» я коротала время, сочиняя загадки, и одна из них показалась мне весьма остроумной:
«Почему палата общин похожа на кинопроектор? Потому что у них обоих есть спикер[3]!»
Я никак не могла дождаться завтрака, чтобы поделиться ею со всеми.
Но тогда были другие, более счастливые времена.
Я повозилась с замком и открыла второй чемоданчик.
Здесь хранился аналогичный аппарат меньших размеров, с рукояткой на боку и несколькими линзами, установленными во вращающемся выступе спереди.
Камера.
Я подняла эту штуку поближе к лицу и уставилась в видоискатель, медленно двигая камерой справа налево, как будто снимала кино.
– Букшоу, – вещала я, изображая из себя журналиста, – родовое поместье семьи де Люсов с незапамятных времен… дом разделенный… расколотый дом.
Внезапно я опустила камеру – и довольно быстро. Мне не понравилась моя выходка.
И тогда я впервые обратила внимание на измерительную шкалу на теле устройства. Игла индикатора показывала в диапазоне от нуля до пятидесяти футов, и она стояла почти, но не совсем, в конце шкалы.
В камере до сих пор сохранилась пленка – спустя все эти годы.
И если я хоть каплю в этом разбираюсь, примерно сорок пять футов пленки отснято.
Отснято, но не проявлено!
Мое сердце внезапно прыгнуло прямо в горло, пытаясь убежать.
Я чуть не подавилась.
Если моя догадка верна, эта пленка, эта камера вполне могут хранить скрытые изображения моей покойной матери, Харриет.
Через час, совершив необходимые приготовления, я находилась в химической лаборатории в покинутом восточном крыле Букшоу. Лаборатория была сооружена и оборудована на исходе викторианской эпохи отцом дяди Харриет Тарквином де Люсом для его сына, чье впечатляющее изгнание из Оксфорда даже сейчас, спустя полвека, обсуждается под этой дремлющей крышей лишь шепотом.
Это здесь, в этой солнечной комнате на втором этаже дядюшка Тар жил, работал и, в конце концов, умер, а его исследования декомпозиции пентоксида водорода первого порядка в итоге привели (по крайней мере, были такие намеки) к разрушениям шестилетней давности в Японии – в Хиросиме и Нагасаки.
Я набрела на это королевство покинутого роскошного стекла несколько лет назад, исследуя Букшоу в какой-то дождливый день, и сразу же объявила его своим. Изучая его записные книжки и повторяя опыты, описанные в шикарной библиотеке моего покойного дяди, я сумела вырасти в более чем компетентного химика.
Однако моей специальностью был не пентоксид водорода, а более традиционная штука – яды.
Я вытащила камеру из-под свитера, куда спрятала ее на всякий случай, если по дороге с чердака меня застигнет кто-то из моих сестриц. Фели в январе исполнилось восемнадцать, и короткое время она будет старше меня на семь лет. Даффи, с которой мы родились в один день, скоро стукнет четырнадцать, а мне уже почти двенадцать.
Хотя мы и сестры, нельзя сказать, что мы близкие подруги, поэтому до сих пор изобретаем различные способы помучить друг друга.
В маленькой темной комнате в дальнем конце лаборатории я взяла с полки коричневый флакончик. «Метол» – было написано на нем безошибочно узнаваемым паучьим почерком дядюшки Тара.
Метол, разумеется, – это просто красивое название старого доброго монометил-п-аминофенола сульфата.
Я пролистала испачканные пятнами страницы справочника по фотографии и обнаружила, что действия для проявления пленки довольно просты.
Для начала нужен проявитель.
Я застонала, вытаскивая затычку из бутылочки и вытряхивая небольшое количество в мензурку. Двадцать лет, проведенные на полке, сыграли свою роль. Метол окислился и превратился в дурнопахнущий коричневый осадок оттенка кофе вчерашнего помола.
Медленно мой стон превратился в улыбку.
– У нас есть кофе? – спросила я, входя на кухню с притворно скучающим видом.
– Кофе? – переспросила миссис Мюллет. – Зачем вам кофе? Кофе нехорош для маленьких девочек. От него урчит в животе и всякое такое.
– Я подумала, что если кто-то нанесет нам визит, неплохо бы предложить чашечку.
Можно подумать, я попросила шампанского.
– И кого же вы ждете, мисс?
– Дитера, – соврала я.
Дитер Шранц – бывший военнопленный-немец с фермы «Голубятня», который с недавнего времени помолвлен с Фели.
– Не утруждайтесь, – сказала я миссис Мюллет. – Если он придет, ему придется удовольствоваться чаем. У нас есть печенье?
– В кладовой, – ответила она. – Такая симпатичная баночка с Виндзорским замком на крышке.
Я одарила ее идиотской улыбкой и направилась в кладовую. В задней части высокой полки, точно как я помнила, хранилась баночка молотого кофе «Максвелл Хаус». Несмотря на нормирование продуктов[4], его принес в качестве подарка с американской базы в Литкоте Карл Пендрака, еще один ухажер Фели, который, несмотря на веру отца, что Карл происходит от короля Артура, был выбит из седла в недавних матримониальных скачках.
Вознеся безмолвную благодарственную молитву за старомодную мешковатую одежду, я сунула банку с кофе сбоку под свитер, с другой стороны пристроила большой проволочный венчик, зажала в зубах парочку печений «Эмпайр» и скрылась.
– Благодарю, миссис Мюллет, – промямлила я с набитым ртом, держась к ней спиной.
Вернувшись в лабораторию, я высыпала кофе из банки в бумажный фильтр в виде конуса, поместила его в стеклянную воронку, зажгла бунзеновскую горелку и подождала, пока в чайнике закипит дистиллированная вода.
Химически говоря, насколько я помню, проявка пленки – это просто вопрос разложения содержащихся в ней кристаллов галогенида серебра путем раскисления в базовый элемент – серебро. Если метол мог это сделать, прикинула я, то и кофеин сгодится. А еще, если уж на то пошло, и экстракт ванили, хотя я знала, что если покушусь на ванильный экстракт миссис Мюллет, она кишки из меня вынет. Припрятанный кофе намного безопаснее.
Когда вода покипела две минуты, я отмерила три чашки и вылила их на кофе. Пахло настолько прилично, что это почти можно было пить.
Я помешала коричневую жидкость, чтобы избавиться от пузырьков и пены, и когда она достаточно остыла, вмешала семь чайных ложек карбоната натрия – старой доброй соды.
Поначалу приятный, аромат кофе теперь изменился: вонь усиливалась с каждой секундой. Честно говоря, теперь он пах, как могла бы пахнуть кофейня в трущобах ада, пораженная молнией. Я с радостью покинула комнату, хоть и всего на пару минут.
Сделав дело, я собрала свое оборудование и заперлась в темной комнате.
Я включила неактиничное освещение[5]. Лампочка вспыхнула красным и тут же погасла со щелчком.
О нет! Чертова лампа перегорела.
Я открыла дверь и отправилась на поиски новой.
Временами мы ворчим из-за того, что отец в целях экономии электроэнергии приказал Доггеру заменить большую часть лампочек в Букшоу на десятиваттные. Единственной, кто, по-видимому, не возражал, была Фели, которой хватает тусклого света, чтобы писать в дневнике и изучать свою прыщавую рожу в зеркале.
«Экономия электроэнергии помогает выиграть войну, – сказала она, хотя война закончилась шесть лет назад. – И кроме того, так намного романтичнее».
Так что у меня не было сложностей в поиске лампочки.
Не успели бы вы сосчитать до восьмидесяти семи – я это знаю наверняка, потому что считала про себя, – как я вернулась в лабораторию с лампочкой из прикроватного светильника Фели и бутылочкой лака для ногтей под названием «Пылающее пламя», которым она недавно обзавелась, чтобы уродовать свои руки.
Как по мне, если бы природа хотела, чтобы у нас были ярко-красные ногти, она бы сделала так, чтобы мы рождались с кровью наружу.
Я покрасила лампочку лаком и дула на нее изо всех сил, пока она не высохла, потом покрыла еще одним слоем краски, проверяя, чтобы вся поверхность стекла была закрашена.
С учетом сложнейшей работы, которую мне предстоит проделать, я не могу допустить ни малейшего лучика белого света.
Я снова заперлась в темной комнате. Включила лампу и была вознаграждена слабым красным светом.
Идеально!
Я слегка повернула ручку камеры и нажала кнопку. Когда находившаяся внутри пленка пришла в движение, послышалось тихое шуршание. Через десять секунд конец ленты полностью намотался на катушку.
Я открыла защелку, подняла крышку и вытащила пленку.
Теперь предстояла самая сложная часть дела.
Я медленно и аккуратно перемотала пленку с катушки на кухонный венчик, скрепив оба конца скрепкой.
К этому времени я уже до середины наполнила подкладное судно кофейным проявителем и теперь погрузила туда венчик, медленно… очень медленно… поворачивая его вокруг оси, словно цыпленка на вертеле.
Термометр в кофейной ванне показывал шестьдесят восемь градусов по Фаренгейту[6].
Двенадцать минут, рекомендованные руководством по фотографии, тянулись целую вечность. В ожидании поглядывая одним глазом на часы, я вспомнила, что в ранние дни фотографии пленку проявляли галловой кислотой – C7H6O5, которую получали в небольших количествах из чернильных орешков-галлов – наростов на ветках красильного дуба, которые возникают из-за поражения орехотворкой, откладывающей яйца.
Странно, но те же самые чернильные орешки, растворенные в воде, использовались как противоядие при отравлении стрихнином.
Как приятно думать, что без орехотворки мы не имели бы ни фотографии, ни удобного способа спасти чьего-нибудь богатого дядюшку от рук убийцы.
Однако сохранила ли найденная мной пленка скрытые изображения? Интересно, не так ли, но одно и то же слово «скрытый» используется для описания непроявленных форм и фигур на фотопленке и для невидимых отпечатков пальцев.
Эта пленка вообще что-нибудь покажет? Или я увижу только влажный серый разочаровывающий туман – результат многих иссушающих лет и ледяных зим на чердаке?
Я завороженно смотрела, как под кончиками моих пальцев начали формироваться сотни негативов, проступающих в реальность словно из ниоткуда – будто по волшебству.
Каждый отдельный кадр фильма был слишком мал, чтобы угадать, что на нем изображено. Только когда пленка будет полностью проявлена, она покажет свои секреты – если они там есть.
Двенадцать минут уже прошли, но изображения все еще проявились не до конца. Кофейный проявитель действовал явно медленнее, чем метол. Я продолжала крутить венчиком, ожидая, чтобы картинки приобрели нормальный темный цвет негативов.
Прошло еще двенадцать минут, и я приуныла.
Когда дело касается химии, нетерпение не является моим достоинством. Полчаса – слишком много для любого вида деятельности, даже приятного.
К тому моменту, когда изображения приобрели удовлетворительный вид, я уже была готова кричать.
Но дело еще не было окончено. Отнюдь. Это только первый шаг.
Теперь надо было первый раз промыть – пять минут под проточной водой.
Ожидание было настоящей пыткой, я едва сдерживалась, чтобы не поставить наполовину проявленную пленку в проектор – и плевать на последствия.
А теперь отбеливание: я уже растворила четверть чайной ложки перманганата калия в кварте воды и добавила раствор серной кислоты в небольшом количестве воды.
Еще пять минут ожидания, пока я медленно вращаю пленку в жидкости.
Еще одна промывка, и я медленно считаю до шестидесяти, чтобы выдержать минуту.
Теперь промывающий раствор: пять чайных ложек метабисульфита калия в кварте воды.
На этом этапе можно без опасений включить нормальный свет.
Полупрозрачный галогенид серебра – элемент пленки, который должен в итоге стать черным, – приобрел кремово-желтый оттенок, как будто изображения были нарисованы на прозрачном стекле омерзительной горчицей миссис Мюллет.
В отраженном свете эти изображения казались негативом, но когда я вынесла их на белый свет, они внезапно обрели вид позитива.
Я уже могла различить что-то вроде отдаленного вида Букшоу: желтый старый дом будто проступал из сна.
Теперь обращение.
Я отодвинула венчик на расстояние вытянутой руки и начала медленно вращать, считая до шестидесяти, на этот раз используя разновидность метода, который я узнала, когда изучала искусственное дыхание в организации девочек-скаутов, перед тем как меня исключили (совершенно несправедливо).
– Раз цианид, два цианид, три цианид, – и так далее.
Минута пронеслась с удивительной скоростью.
Потом я сняла пленку с венчика, перевернула ее и аналогичным образом проявила другую сторону.
Теперь снова время для кофе: того, что руководство именует второй проявкой. Желтые предметы в каждом квадратике теперь станут черными.
Еще шесть минут маканий, замачиваний, переворачивания венчика, чтобы убедиться, что все части пленки одинаково подверглись воздействию вонючей жидкости.
Четвертая промывка, пусть она и заняла всего лишь шестьдесят секунд, показалась вечностью. Мои руки начали неметь от постоянного верчения венчика, и ладони пахли, будто… ладно, промолчу.
В фиксаже нужды не было: отбеливающий и промывающий растворы уже удалили незасвеченное серебро при первой проявке, и если какое-то количество галогенида серебра и осталось, оно восстановилось до металлического серебра при второй проявке и теперь образовало черные части изображения.
Легче легкого.
Я оставила пленку на несколько минут на подносе с водой, куда я добавила квасцы в целях затвердения, чтобы пленка не подвергалась царапинам.
Мое сердце пропустило удар.
Изображения оказались душераздирающе простыми: квадратик за квадратиком показывали, как Харриет и отец сидят на одеяле для пикника перед Причудой на острове посреди декоративного озера в Букшоу.
Я выключила лампу и погрузила пленку в воду, оставив только безопасный красный свет – не по необходимости, но потому что мне казалось, это проявление уважения.
Как я уже сказала, я написала их инициалы на воде:
ХДЛ
Харриет и Хэвиленд де Люс. Я была не в состоянии, во всяком случае сейчас, смотреть на их лица в любом другом свете, за исключением кровавого.
Это все равно что подглядывать за ними.
Наконец я с почтением, почти неохотно извлекла пленку из воды и вытерла ее насухо губкой. Я отнесла ее в лабораторию и развесила сушиться огромными фестонами от периодической таблицы на западной стене до фотографии Уинстона Черчилля с автографом на восточной.
В спальне, ожидая, пока пленка высохнет, я выкопала из кучи под кроватью нужный диск: Рахманинов, «Восемнадцатая вариация рапсодии Паганини» – прекраснейшее музыкальное произведение, которое, по моему мнению, может сопровождать великую историю любви.
Я завела граммофон и поставила иголку в бороздку. Когда зазвучала мелодия, я уселась, подобрав колени, на подоконник, выходивший на Висто – заросшую травой лужайку, где Харриет когда-то сажала свой биплан «де Хэвиленд Джипси Мот».
Я представляла, будто слышу шум ее двигателя, когда она поднимается над завитками тумана, над каминами Букшоу, над декоративным озером с Причудой и исчезает в будущем, откуда больше не вернется.
С тех пор как Харриет исчезла, погибла, как нам сказали, во время несчастного случая в горах Тибета, прошло больше десяти лет: длинных трудных лет, почти половину из которых отец провел в японском лагере военнопленных. Наконец он вернулся домой – только для того, чтобы обнаружить, что он без жены, без денег и в серьезной опасности лишиться Букшоу.
Поместье принадлежало Харриет, унаследовавшей его от дядюшки Тара, но поскольку она умерла, не оставив завещания, «Силы тьмы» (как отец однажды нарек седых мужчин из департамента, ведающего налогами ее величества) преследовали его, будто он не герой, вернувшийся с войны, а беглец из Бродмура[7].
А теперь Букшоу рушился. Десять лет небрежения, печали и нехватки средств взяли свое. Фамильное серебро отослано в Лондон для продажи на аукционе, бюджеты урезаются и пояса затягиваются. Но тщетно, и на Пасху наш дом в итоге выставили на продажу.
Отец всегда предупреждал, что нас могут выставить из Букшоу.
А теперь, лишь несколько дней назад, получив загадочный телефонный звонок, он собрал нас троих – Фели, Даффи и меня – в гостиной.
Он медленно обвел каждую из нас взглядом, перед тем как обрушить на нас новости.
– Обнаружили, – сказал он наконец, – вашу мать.
И более того: она возвращается домой.
4
Я осознала, что с того самого момента, как отец сделал свое шокирующее объявление, я отстранялась от реальности: засовывала факты в какой-то вещевой мешок в отдаленном углу своего сознания и затягивала веревку – очень похоже на то, как если попытаться поймать тигра мешком.
Стыдно признаться, но я понимала, что цепляюсь за прошлое, пытаясь вернуть к жизни мой старый мир, в котором Харриет просто исчезла, в котором я хотя бы понимала, где я и кто я.
Хваталась за любую возможность избегать перемен, как тонущий человек хватается за струйку выпускаемых им пузырей.
Не то чтобы я не хотела, чтобы Харриет вернулась домой: разумеется, хотела.
Но что это привнесет в мою жизнь?
То, что я нашла этот фильм, было даром божьим. Может быть, он окажется новым окном в прошлое: окном, которое поможет мне более ясно видеть будущее.
Мной овладела одна из тех беспокойных дум, которые стали изводить меня в последнее время: новая, недодуманная и до сих пор не внушающая особого доверия. Это все равно что думать мозгами другого человека. Дело явно связано с тем, что мне скоро двенадцать, и я не уверена, что мне это нравится.
Я затемнила спальню, закрыв окна одеялами и прикрепив их к рамам канцелярскими кнопками. Ветхие и потертые занавески Букшоу недостаточно плотны, чтобы перекрыть солнечный свет.
В лаборатории я сильно щелкнула по пленке ногтем. Приятный резкий звук дал мне понять, что пленка полностью высохла на солнце. Я снова намотала ее на катушку и унесла в спальню.
Я вставила пленку в проектор, установленный на туалетном столике, и направила его на камин. Стены моей спальни покрыты отвратительными викторианскими обоями – красные пятна на желтушно-голубом фоне, – и на их фоне нет ни единой однотонной поверхности, на которой можно было бы показывать проявленную кинопленку.
К счастью, мистер Митчелл, эксперт в делах такого рода, однажды сказал мне во время вечера кино в приходском зале, что на самом деле белый экран необязателен.
«Все думают, что он нужен, – поведал он, – но только потому, что они никогда не видели черного».
Он продолжил объяснять, что проектор привносит те оттенки, которых нет на экране: что на самом деле, когда мы смотрим в кино последнюю комедию «Илинг»[8], те части экрана, которые кажутся нашему глазу черными, на самом деле белые.
«Да, белые, но неосвещенные», – уточнил он.
Что ж, в этом есть здравое зерно, и мне показалось логичным, что обширная плоская кирпичная стена в задней части камина, почерневшая от копоти, станет прекрасным экраном.
И я оказалась права!
Я включила проектор и покрутила линзу, чтобы сфокусировать ее, и из роскошных бархатистых черных оттенков на стенке камина явилось изображение.
Вот вид на Букшоу со стороны ворот Малфорда, и картинка движется вдоль аллеи каштанов в сторону дома. Следующий кадр: «роллс-ройс» «Фантом II», принадлежащий Харриет, стоит на гравиевой дорожке у парадного входа.
Потом возник кадр с Харриет в кабине «Веселого призрака». Я узнала несколько статуй на заднем плане, сейчас, спустя десять с лишним лет, они лежат в руинах посреди неухоженных изгородей на Висто. Харриет улыбается в камеру и, держась двумя руками за боковые стенки кабины, поднимается и ставит ногу на длинное крыло биплана.
Харриет! Моя мать. Двигающаяся и дышащая – как будто она до сих пор жива! И она еще более прекрасна, чем я могла себе представить. Казалось, она светится изнутри и озаряет своей улыбкой мир и все в пределах досягаемости.
Короткие взъерошенные волосы, стрижка боб – она напомнила мне одну из тех знаменитых женщин-авиаторов в старых новостных лентах, но без ощущения злого рока, нависавшего над многими из них.
Она помахала, и камера отодвинулась, чтобы сфокусироваться на двух маленьких девочках, изо всех сил махавших в ответ и поднимавших ладони, видимо, прикрывая глаза от солнца.
Фели и Даффи – в возрасте примерно семи и двух лет.
Когда Харриет осторожно спустилась с крыла, я в первый раз увидела ее выступающий живот. Хотя он был частично скрыт ее летной амуницией, довольно легко было заметить, что она беременна.
Эта выпуклость под ее брюками – это я!
Как удивительно – одновременно присутствовать при этой сцене и не присутствовать, будто ассистент на шоу фокусника.
Что я почувствовала? Замешательство? Гордость? Счастье?
Ничего подобного. Лишь осознание горького факта, что Фели и Даффи разделили тот далекий солнечный день вместе с Харриет, а я нет.
Теперь крупный кадр, как приближается отец, видимо, он вышел из дома. Он бросает застенчивый взгляд и чем-то поигрывает в кармане жилета, а потом улыбается в камеру. Эту сцену, по-видимому, снимала Харриет.
Быстрая перемена места действия: теперь на заднем плане Фели и Даффи барахтаются, словно уточки, у берега декоративного озера, а отец и Харриет, которых снимает кто-то еще, устраивают пикник на ковре перед Причудой. Это сцена, которую я рассматривала в лаборатории.
Они улыбаются друг другу. Он отворачивается, чтобы что-то достать из плетеной ивовой корзины, и в этот самый момент она становится смертельно серьезной, поворачивается к камере и произносит пару слов, артикулируя их с преувеличенной старательностью, как будто дает кому-то инструкции сквозь оконное стекло.
Я оказалась застигнута врасплох. Что сказала Харриет?
Вообще я первоклассный чтец по губам. Я обучилась этому искусству самостоятельно, сидя за завтраками и обедами и затыкая уши пальцами, а потом используя ту же технику в кино. Я сиживала на единственной в Бишоп-Лейси автобусной остановке, заткнув уши ватой («Доктор Дарби говорит, что у меня ужасная инфекция, миссис Белфилд») и расшифровывая разговоры ранних пташек, отправлявшихся за покупками на рынок в Мальден-Фенвике.
Если только я не ошибаюсь, Харриет произносит: «Сэндвичи с фазаном».
Сэндвичи с фазаном?
Я остановила проектор, нажала кнопку перемотки и снова посмотрела эту сцену. Причуда и ковер. Харриет и отец.
Она снова произносит эти слова.
«Сэндвичи с фазаном».
Она выговаривает слова так четко, что я почти слышу звук ее голоса.
Но к кому она обращается? Она и отец явно перед камерой, а кто же за ней?
Что за невидимый третий участник присутствовал на этом давнем пикнике?
Мои возможности узнать ограничены. Фели и Даффи – Даффи уж точно – были слишком малы, чтобы помнить.
И вряд ли я могу спросить у отца, не рассказав, что нашла и проявила забытую пленку.
Я предоставлена сама себе.
Как обычно.
– Фели, – сказала я, остановив ее посреди второй части Патетической сонаты Бетховена, Andante cantabile.
Когда Фели играет, любое вмешательство приводит ее в бешенство, что автоматически дает мне преимущество, пока я сохраняю абсолютное спокойствие и сдержанность.
– Что? – рявкнула она, вскакивая на ноги и захлопывая крышку рояля. Раздался приятный звук: что-то вроде гармоничного мычания, довольно долго отдававшегося эхом в струнах рояля, – будто Эолова арфа, на чьих струнах, по словам Даффи, играл ветер.
– Ничего, – ответила я, делая такое выражение лица, будто меня обидели, но я смирилась. – Просто я подумала, что ты можешь захотеть чашечку чаю.
– Ладно, – продолжила Фели. – К чему ты клонишь?
Она знала меня так, как волшебное зеркало знает злую королеву.
– Ни к чему не клоню, – сказала я. – Просто пытаюсь быть милой.
Я вывела ее из равновесия. Видно по ее глазам.
– Ну, хорошо, – неожиданно сказала она, воспользовавшись возможностью. – Я не откажусь от чашечки чаю.
Ха! Она думает, что победила, но игра только началась.
– Ее величество желает чашку чаю, – сказала я миссис Мюллет. – Если бы вы были так любезны приготовить его, то я бы отнесла сама.
– Конечно, – ответила миссис Мюллет. – Я в два счета сделаю.
Миссис М. всегда говорит «в два счета», когда она раздражена, но не хочет этого показывать.
Фели уже опять вернулась к сонате Бетховена. Я молча поставила чайник на стол и села прямо, вся внимание, сдвинув колени и скромно сложив руки – копируя жену викария Синтию Ричардсон.
Я даже несколько чопорно поджала губы.
Когда Фели закончила, некоторое время я сохраняла почтительное молчание, считая до одиннадцати, – отчасти потому, что это мой возраст, а отчасти потому, что одиннадцать секунд кажутся мне идеальным соотношением между восхищением и нахальством.
– Фели, мне в голову пришла мысль… – начала я.
– Как оригинально, – перебила она меня. – Надеюсь, ты ничего не сломала.
Я пропустила ее слова мимо ушей.
– Ты когда-нибудь думала о том, чтобы играть для кино? Вроде «Краткой встречи» или Варшавский концерт в «Опасном лунном свете»?
– Возможно, – ответила она с некоторой мечтательностью, забыв свой недавний сарказм. – Возможно, однажды меня пригласят.
Единственным профессиональным выступлением Фели во время фильма были бестелесные руки в так и не законченном фильме Филлис Уиверн, несколько сцен из которого были сняты в Букшоу, перед тем как звезда, так сказать, плохо кончила.
Я знала, как разочарована тогда была Фели.
– Некоторым людям везет настолько, что их снимают в кино еще детьми. Они говорят, что так у них вырабатывается намного больше уверенности в себе. Эйлин Джойс[9] говорила об этом на «Би-би-си».
Низкая ложь. Эйлин Джойс не говорила ничего подобного, но я знала, что поскольку она музыкальный идол Фели, одно лишь упоминание ее имени придаст правдоподобие моей выдумке.
– Очень жаль, что тебя не снимали на пленку, когда ты была ребенком, – добавила я. – Может, это помогло бы тебе.
Задумавшаяся Фели смотрела из окна гостиной на декоративное озеро.
Вспоминала ли она тот далекий день, когда ей было семь лет? Я не могла пустить ситуацию на самотек.
– Странно, не так ли, – поднажала я, – что у Харриет не было камеры? Мне казалось, что у человека вроде нее должна быть…
– О, у нее ведь была! – воскликнула Фели. – Еще до твоего рождения. Но когда появилась ты, она ее отложила – по очевидным причинам.
Обычно я бы сказала какую-нибудь грубость, но необходимость, как кто-то заметил, – мать сдержанности.
– По очевидным причинам? – переспросила я, готовая снести любое пренебрежение, лишь бы этот разговор продолжался.
– Не хотела сломать ее.
Я рассмеялась слишком громко, ненавидя себя.
– Готова поспорить, она извела на тебя километры пленки, – заметила я.
– Километры, – подтвердила Фели. – Километры, и километры, и километры.
– Где же она тогда? Никогда ее не видела.
Фели пожала плечами.
– Кто знает? Почему ты вдруг заинтересовалась?
– Из любопытства, – ответила я. – Хотя я тебе верю. Это так похоже на Харриет – истратить всю пленку на других. Интересно, кто-нибудь когда-нибудь снимал ее саму?
Вряд ли я могла подойти к вопросу более прямо.
– Не помню, – ответила Фели и снова отдалась Бетховену.
Я стояла за ее спиной, заглядывая через плечо в ноты, – вторжение в личное пространство, которое, как я отлично знала, заставляет ее чувствовать себя неловко.
Однако она продолжала игнорировать меня и играть дальше.
– Что такое Tempo rubato? – спросила я, тыкая в карандашную надпись на полях.
– Украденное время[10], – ответила она, не сбиваясь ни на миг.
Украденное время!
Ее слова поразили меня в самое сердце, словно молотком.
Чем я занимаюсь, проявляя пленку, отснятую до моего рождения? Краду время из прошлого других и пытаюсь присвоить его?
По каким-то идиотским причинам мои глаза внезапно наполнились теплой водицей, которая вот-вот грозила пролиться.
Я постояла еще немного за спиной у сестры, купаясь в звуках Патетической сонаты.
Некоторое время спустя я протянула руку и положила ей ладонь на плечо.
Мы обе притворились, что ничего не происходит.
Но обе знали, в чем дело.
Харриет возвращается домой.
5
Теперь, уютно свернувшись на сиденье «роллс-ройса», я вынырнула из воспоминаний. Мы еще не достигли Букшоу. В окна машины было видно, что по обе стороны узкой дороги стоят зрители, выстроившись на поросшей травой обочине и наблюдая за тем, как Харриет возвращается домой. «Так много милых знакомых лиц, – подумала я, – застывших при виде смерти одной из них».
Большинство из них будут помнить эту сцену до конца своей жизни.
Тулли Стокер, его дочь Мэри и Нед Кроппер, помощник трактирщика в «Тринадцати селезнях», сидели на ступеньках перехода и соскочили на землю, когда мы приблизились, и подошли поближе.
Нед согнул шею, пытаясь рассмотреть Фели на заднем сиденье «роллс-ройса», рядом со мной, и тишина окутала нас всех – отца, Даффи, тетушку Фелисити.
Я сидела за Доггером, который вел машину, и ясно видела лицо Фели в зеркале заднего вида. Она смотрела четко вперед.
Никто не говорил.
Сейчас мы проезжали мимо обеих мисс Паддок, Лавинии и Аурелии, владелиц чайной Святого Николая в Бишоп-Лейси. Они обе были облачены в древний бомбазин, который когда-то был черным, а теперь приобрел коричневатый оттенок; обе сжимали в руках одинаковые викторианские вечерние сумочки[11], выглядевшие неуместными на сельской дороге. Я не могла удержаться от мысли, что же в них лежит. Мисс Аурелия подбадривающе нам помахала, но сестра тут же схватила ее за руку и грубо опустила ее вниз.
Дитер стоял чуть в стороне, чуть ли не в канаве, рядом со своим нанимателем, Гордоном Ингльби с фермы «Голубятня». Хотя отец пригласил Дитера присоединиться к нам по этому печальному поводу, он вежливо отказался. Поскольку он бывший немецкий военнопленный, его присутствие может быть воспринято неодобрительно, сказал он, хотя и очень хочет быть рядом с Фели, ему кажется, лучше держаться на почтительном расстоянии – по крайней мере, сейчас.
На эту тему в Букшоу был спор, обильно сопровождавшийся хлопаньем дверями, разговорами на повышенных тонах, красными лицами, а что касается некоей персоны, имя которой мы не будем называть, – были слезы, пинок мусорной корзины, с последующим лежанием на кровати лицом вниз.
Теперь, когда мы медленно проезжали мимо, Фели не одарила Дитера даже взглядом сквозь окно.
Впереди на узкой дороге под солнцем нервирующе посверкивал катафалк Харриет, казалось, он выпадает из этого мира в другой и снова возвращается в этот, и его блестящая краска отражала пробегающие поля, деревья над головой, изгороди и небо.
Небо.
Харриет.
Небеса – это место, где теперь Харриет, по крайней мере, так говорит наш викарий Денвин Ричардсон.
«Думаю, не ошибусь, если скажу тебе, Флавия, что она попивает чай со своими предками в тот самый момент, когда мы с тобой разговариваем», – сказал он мне.
Я знала, что он очень старается утешить меня, но часть меня знала слишком хорошо и по собственному опыту, что предки Харриет – и мои, если подумать, – гниют в обветшалых гробах в крипте Святого Танкреда, и маловероятно, чтобы они попивали чай или что-нибудь еще – разве что просачивающуюся воду из прогнившей церковной канализации.
Он такой милый, викарий, но ужасно наивный, и иногда я думаю, что кое-какие аспекты жизни и смерти ему совершенно неведомы.
Химия объясняет нам все о разложении, и я с ужасом осознала, что получила больше знаний у алтаря бунзеновской горелки, чем у всех церковных алтарей вместе взятых.
За исключением души, разумеется. Единственный сосуд, в котором можно изучать душу, – это живое человеческое тело, поэтому ее так же сложно изучать, как и мексиканские прыгающие бобы.
Невозможно изучать душу у трупа, решила я после нескольких близких знакомств с мертвыми телами.
Что возвращает меня к мысли о человеке под поездом. Кем он был? Что делал на платформе полустанка Букшоу? Он приехал из Лондона на похоронном поезде Харриет с остальными высокопоставленными гостями?
Что он имел в виду, говоря, что Гнездо в опасности? И кто, черт возьми, Егерь?
Я не осмелилась спросить. Сейчас не время и не место.
Каменное молчание в «роллс-ройсе» дало мне понять, что каждый погружен в свои мысли.
Для горюющих на дороге я просто бледное лицо, промелькнувшее за стеклом. Жаль, я не могу улыбнуться им всем, но я знаю, что не должна, поскольку улыбающаяся физиономия испортит воспоминания о печальном событии.
Мы все – плакальщики, захваченные моментом: он не наш, чтобы мы могли его менять. Мы должны предаться печали, как положено скорбящей семье, а остальные должны изливать на нас сочувствие.
Это я все и так знала. Почему-то это знание было у меня в крови.
Возможно, именно это имела в виду тетушка Фелисити, говоря со мной в тот день на острове посреди декоративного озера: что теперь я должна нести факел – нести славное имя де Люсов. «Куда бы это тебя ни привело», – добавила она.
Ее слова до сих пор звучали у меня в голове: «Неприятности не должны заставлять тебя отклониться. Я хочу, чтобы ты это помнила. Хотя для остальных это может быть не очевидно, но твой долг станет для тебя таким же ясным, словно белая линия, нарисованная посреди дороги. Ты должна следовать ему, Флавия».
«Даже если это приведет к убийству?» – спросила я.
«Даже если это приведет к убийству».
Неужели эта немного чудаковатая женщина, застывшая в молчании рядом со мной в «роллс-ройсе», на самом деле произнесла эти слова?
Я знала, что сейчас больше чем когда-либо мне надо поговорить с ней наедине.
Но сначала надо пережить прибытие в Букшоу. Я опасалась его больше всего на свете.
Нам вкратце объяснили предстоящие события.
В десять часов утра гроб Харриет прибудет на полустанок Букшоу, что уже произошло. Катафалк доставит его к парадному входу в Букшоу, потом его внесут внутрь и поместят на табуретки в будуаре Харриет, на втором этаже в южном конце западного крыла.
Сначала этот выбор места для возлежания казался довольно странным. Огромный вестибюль с темными деревянными панелями, черно-белой плиткой на полу и двумя возносящимися вверх лестницами мог предоставить куда более величественные декорации, чем будуар Харриет, сохраняемый отцом в память о ней.
За исключением зеркала на трюмо и псише[12] в углу комнаты, которые вчера были занавешены черным покровом, вся обстановка в будуаре – от гребней и щеток Фаберже, принадлежащих Харриет (на одной из них до сих пор сохранились несколько ее волосинок), и бутылочек для духов марки «Лалик» до ее до смешного практичных тапочек у огромной кровати под балдахином, словно из сказки «Принцесса на горошине», было точно таким, как в тот последний день, когда она уехала.
Только потом я поняла, что отец не просто хотел, чтобы Харриет вернулась в свое личное святилище. Ведь эта комната, где ей надлежит покоиться, отдельной дверью соединена с его спальней.
Доггер уже поворачивал к воротам Малфорда, и восседающие на них каменные грифоны, покрытые мхом, безразлично наблюдали за процессией. Проезжая мимо, я на секунду подумала, что капли зеленой воды, сочившиеся из уголков их испачканных глаз, – это на самом деле слезы.
Из уважения табличка «Продается» была убрана из виду до конца похорон.
Мы ехали по длинной аллее под покровом каштановых деревьев.
«Прибытие в Букшоу в 10–30» – говорилось в расписании, которое отец повесил на двери гостиной; так и получилось.
Как только мы вышли из «роллс-ройса», часы на башне Святого Танкреда в миле к северу от нас через поля пробили половину одиннадцатого.
Доггер поочередно открыл для нас двери машины, и мы, преисполненные почтения, выстроились в двойную линию по обе стороны парадного входа. Там мы и стояли, глядя куда угодно, только не прямо, пока шесть носильщиков в черных костюмах – все незнакомцы – переставляли гроб Харриет из катафалка на хромированную каталку и вкатывали в дом.
Я никогда не видела отца таким изможденным. Легкий ветерок шевелил его волосы надо лбом, отчего они поднимались вверх, словно у испуганного до смерти человека. Я хотела подбежать к нему и пригладить их пальцами, но, разумеется, ничего такого не сделала. Я двинулась следом за гробом, считая, что так и надо: самая младшая в семье, буду кем-то вроде девочки с цветами – первой в процессии.
Но отец остановил меня, положив руку мне на плечо. Хотя его печальные голубые глаза посмотрели прямо в мои, он не произнес ни слова.
Но я поняла. Как будто он дал мне пухлое руководство по мероприятию. Откуда-то я знала, что мы должны немного задержаться у входа. Отец не хотел, чтобы мы видели, как гроб Харриет несут по лестнице.
Вот такие вещи поражают меня больше всего: неожиданные пугающие проникновения в мир взрослых, и иногда я не уверена, что действительно хочу все это знать.
Так мы и стояли, словно каменные шахматные фигурки: отец, король, которому поставили мат, изящный, но смертельно раненный; тетушка Фелисити, дряхлый ферзь в черной шляпке набекрень, что-то беззвучно бормочущая себе под нос; Фели и Даффи, две ладьи, две далекие башни в дальних углах шахматной доски.
И я, Флавия де Люс.
Пешка.
Что ж, не совсем – хотя сейчас я себя чувствовала именно так.
С тех пор как тело Харриет было обнаружено в гималайском леднике, наши жизни в Букшоу словно оказались под контролем некой незримой силы. Нам по каждому поводу говорили когда, где и что, но никогда почему.
Каким-то образом где-то вдали от нас совершались приготовления, составлялись планы, и казалось, они просачиваются к нам, будто только что растаявшие директивы неведомого ледяного бога.
«Сделайте это, сделайте то, будьте там, будьте тут», – командовали нам, и мы подчинялись.
Вроде бы слепо.
Вот о чем я думала, когда мой острый слух уловил лязгающие звуки, доносящиеся со стороны ворот. Я повернулась аккурат вовремя, чтобы увидеть, как из каштановой аллеи выезжает совершенно необыкновенный автомобиль и останавливается на гравии перед входом в дом.
Эта штука была мятного цвета и угловатая, словно клетка лифта из уэльской угольной шахты. С открытой холщовой крышей, которую можно было поднять в случае дождя, и лебедкой на капоте. Я ее опознала: это «лендровер», мы видели похожую модель недавно в кино о сафари.
За рулем восседала женщина средних лет в черном платье с короткими рукавами. Она поставила машину на тормоз и сбросила с головы шарф марки «Либерти» так, будто это был пусковой шнур от подвесного мотора, рассыпав волосы по плечам.
Она выступила из «лендровера» с таким видом, будто весь мир принадлежит ей, и осмотрела окрестности не то с изумлением, не то с полнейшим презрением.
– Ундина, выходи, – позвала она, простирая руку, будто Господь Бог Адаму на потолке Сикстинской капеллы. В глубинах «лендровера» послышался беспокойный шорох, и наружу высунулась голова совершенно удивительного ребенка.
Она ничем не напоминала женщину, которую я приняла за ее мать. Одутловатое лицо-блин, голубые глаза, очки в черной оправе из тех, что выдает Национальная служба здравоохранения Великобритании, и лишенный возраста вид пришибленного птенца, выпавшего из гнезда.
Где-то в глубине у меня шевельнулся первобытный страх.
Они пересекли засыпанный хрустящим под ногами гравием двор и остановились перед отцом.
– Лена? – произнес отец.
– Прости, мы опоздали, – сказала женщина. – Эти корнуольские дороги… ну, сам знаешь, что это за корнуольские дороги… О небеса! Неужели это малышка Флавия?
Я ничего не ответила. Если должно воспоследовать «да», она не услышит его от меня.
– Она ужасно похожа на мать, не так ли? – спросила предполагаемая Лена, продолжая разговаривать с отцом и не глядя на меня, будто меня тут нет.
– А вы кто? – поинтересовалась я, как спрашивала у незнакомца на вокзале. Может, грубо, но в таком случае, как сегодняшний, позволительна некоторая уязвимость.
– Твои кузины, дорогая, Лена и Ундина из корнуольских де Люсов. Наверняка ты о нас слышала?
– Боюсь, что нет, – ответила я.
Все это время Даффи и Фели стояли, открыв рты. Тетушка Фелисити уже резко повернулась и скрылась в черной утробе распахнутой двери.
– Может, войдем? – предложила Лена, и это не был вопрос. – Давай, Ундина, тут прохладно. Мы можем сильно простудиться.
И правда было прохладно, но не в том смысле, какой она вложила в эти слова. Как может быть прохладно в такой не по сезону солнечный день?
Проходя мимо нас в дом, Ундина высунула язык.
В вестибюле отец тихо переговорил с Доггером, и тот сразу же занялся выгрузкой багажа новоприбывших из «лендровера» и доставкой его в комнаты наверху.
Дав поручение, отец побрел вверх по лестнице, едва переставляя ноги, будто его туфли наполнены свинцом.
Боннннннг!
Неожиданно вестибюль наполнился оглушающим грохотом. Отец замер, я резко обернулась. Это Ундина вытащила подаренную отцу ротанговую трость из стойки для зонтиков и ударила в китайский обеденный гонг.
Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг!
Ее мать, казалось, ничего не заметила. Кузина Лена – если эта женщина и правда она, – закинув голову, оценивающе осматривала панели и картины с таким видом, будто она блудная дочь, тепло принятая дома, и снимала перчатки с видом почти непристойным, мысленно прикидывая стоимость произведений искусства.
Теперь этот ребенок носился вверх и вниз по лестнице – той, на которой отец замер с неверящим видом, – и стучал тростью по перилам, будто это забор.
Дррррррр! Дррррррр! Дррррррр!
Фели и Даффи в первый раз на моей памяти утратили дар речи.
Первой опомнилась Фели. Она отплыла в сторону гостиной. Даффи открыла рот, потом закрыла и быстро ушла в сторону библиотеки.
– Флавия, дорогуша, – сказала Лена, – почему бы тебе не показать Ундине дом? Она так любит картины и всякое такое, верно, Ундина?
Кажется, меня затошнило.
– Да, Ибу, – ответила Ундина, размахивая тростью в воздухе, словно прорубалась сквозь джунгли.
Я держалась в стороне.
– Возможно, мисс Ундина захочет посмотреть на акул, – предложил Доггер. Он неожиданно и тихо появился на верху лестницы.
В Букшоу нет никаких акул, я в этом вполне уверена, но часть меня отчаянно надеялась, что Доггер припас парочку. Может, он втайне разводит их в декоративном озере.
6
Огромная черная акула выплыла на поверхность, на секунду неподвижно замерла, щелкнув массивными челюстями в воздухе, и затем, изгибаясь, упала обратно в неспокойные воды.
Ундина завопила:
– Еще! Еще! Еще! Еще!
– Хорошо, но это в последний раз, – сказал Доггер, манипулируя ладонями перед настольной лампой, которую он завесил тряпкой, и на стене снова возникла черная акула, злобно щелкнула зубами в воздухе и снова упала в волны качающихся пальцев.
Доггер вернул на место рукава, застегнул манжеты и выключил лампу.
Он снял одеяла, которыми закрыл кухонные окна, и мы заморгали от внезапного света.
Когда Доггер ушел, Ундина спросила:
– Он всегда показывает акул?
– Нет. Я видела, как он делает слонов и крокодилов. Его крокодил очень страшный, вообще-то.
– Ха! – сказала Ундина. – Я не боюсь крокодилов.
Я не смогла удержаться.
– Готова поспорить, ты отродясь ни одного не видела, – заметила я. – Во всяком случае, в жизни.
– Видела!
Да что она понимает в блефе, она же выступает против мастера. Я ей покажу приемчик-другой.
– И где конкретно? – поинтересовалась я. Скорее всего, она даже не знает значение слова «конкретно».
– В мангровом болоте в Сембаванге. Это был морской крокодил – самая большая рептилия в мире.
– В Сембаванге? – должно быть, я выглядела деревенской дурочкой.
– Сингапур, – сказала она. – Ты никогда не бывала в Сингапуре?
Поскольку я и правда не бывала, то подумала, что надо бы поскорее сменить тему.
– Почему ты зовешь свою маму Ибу? – спросила я.
– Это малайский, – ответила она. – Значит «мама» по-малайски.
– Сингапур малайский?
– Нет! Малайский – это язык, ты, глупая гусыня. Сингапур – это географическое место.
Дискуссия шла совсем не в том направлении, как я надеялась. Время для другой диверсии.
– Ундина, – сказала я. – Какое странное имя.
Возможно, «странное» прозвучало немного грубовато, но она, в конце концов, нанесла первый удар, обозвав меня глупой гусыней.
– Не такое уж странное, как могло бы быть, – ответила она. – Папа хотел назвать меня Сепией, но мама восторжествовала.
Она именно так и выразилась – «восторжествовала».
Что за прелюбопытное маленькое существо!
В один миг она ребенок, криками требующий, чтобы его развлекали дальше, а в другой – говорит, словно скучная старая вешалка из Клуба путешественников.
Без возраста. Да, вот эти слова характеризует Ундину: без возраста.
Тем не менее я все еще не до конца уверена, стоит ли верить ей насчет сингапурского морского крокодила. Попозже я наведу справки.
– Сочувствую из-за твоей матери, – неожиданно сказала она на фоне молчания. – Ибу часто о ней говорила.
– По-малайски? – спросила я, желая прервать этот разговор.
– По-малайски и по-английски, – ответила она. – В Сингапуре мы говорили на обоих языках равноценно.
Равноценно? О, не заставляйте меня плеваться ядом!
– Я причинила тебе большое расстройство? – спросила она.
– Расстройство?
– Ибу сказала, что мне нельзя упоминать твою мать в Букшоу. Она сказала, что это причинит большое расстройство.
– Ибу часто вспоминает мою мать, говоришь?
Я продолжала вести себя несколько несносно, но Ундина, кажется, не обращала на это внимания.
– Да, довольно часто, – продолжила она. – Она очень ее любила.
Должна признаться, я была тронута.
– Она плакала, – рассказывала Ундина, – когда тело твоей мамы вынесли из поезда.
Внезапно шарики в моем мозгу завертелись.
– Из поезда? – недоверчиво переспросила я. – Вы не были на платформе?
– Нет, были, – возразила Ундина. – Ибу сказала, что это меньшее, что мы можем сделать. Мы опоздали. Мы припарковались в стороне, но все видели.
– Я что-то устала, Ундина, – сказала я. – Иди наверх. Я пойду прилягу.
Я вытянулась на кровати, не в состоянии ни бодрствовать, ни спать, и причиной этому была вина.
Как я могла так спокойно сидеть на кухне, наблюдая за безмятежным шоу теней, когда все это время моя мать мертвая лежит наверху?
Мертвая и потерянная: десять лет пролежавшая замороженной в леднике, пока какой-то идиот-альпинист, позируя для фотоснимка, не упал в расщелину, где партия спасателей и нашла его – а заодно и ее – заледеневшие останки.
Что я чувствовала? Ужасную вину!
Почему я не рыдаю, не кричу и не рву волосы? Почему не брожу по зубчатой стене Букшоу, завывая вместе с ветром?
Даже кузина Лена оказалась в состоянии поплакать на полустанке. Почему же я стояла там, словно обломок сгнившей древесины, больше думая о гибели незнакомца, чем о смерти собственной матери?
Почему я должна была дожидаться упреков от голоса из болот моего разума?
Как получилось, что мое горе покинуло меня?
Вероятно, Фели и Даффи все время были правы: может, я и правда подменыш. Может, Харриет действительно подобрала меня в приюте – что означает, что я такая же ей родня, как обезьяна луне.
Никогда в жизни я так отчаянно не хотела быть де Люс и никогда я до такой степени не чувствовала себя чужой. Моя семья и я, казалось, стоим на противоположных концах вселенной. Я загадка для них, а они для меня, и все же, несмотря на это, мы нужны друг другу.
Я перекатилась лицом вверх и уставилась в потолок. Огромные пузыри обоев, отслоившихся под воздействием сырости и висевших над моей головой, словно заплесневевшие аэростаты, внушали мне такое чувство, будто сам дом нападает на меня.
Я закрыла голову подушкой. Бесполезно.
Через несколько часов в Букшоу начнут приходить жители деревни для церемонии прощания с Харриет. Доггеру поручено провожать их маленькими порциями по западной лестнице в ее будуар, где они будут стоять, рассматривая свои маленькие отражения в жутком блеске этого отвратительного гроба, содержимое которого ужаснее, чем можно себе представить.
Я выпрыгнула из постели и, захватив проектор, понесла его в темную комнату лаборатории.
Я снова вставила пленку в машину и нажала пуск. Картинка была меньше, но ярче, чем в камине моей спальни, и, как ни странно, я смогла различить больше деталей.
Вот Харриет, снова выбирающаяся из кабины «Голубого призрака» вместе с моей персоной, невидимой, но присутствующей под ее развевающейся одеждой. Фели и Даффи машут и прикрывают глаза руками.
От солнца, как я сначала предположила?
Или Харриет в реальной жизни была слишком сияющей, чтобы на нее можно было смотреть?
Какова бы ни была причина, проявив эту забытую пленку, я благодаря волшебству химии воскресила свою мать.
В глубине меня что-то проснулось, шелохнулось – и снова уснуло.
Теперь отец идет навстречу камере, не осознавая, что оказался в ловушке другого мира – мира прошлого.
Даффи и Фели барахтаются у берега декоративного озера, не понимая, что их снимают. Камера отворачивается, перемещаясь на одеяло, где отец и Харриет устроили пикник.
Но погодите!
Что это за тень на траве? Раньше я ее не замечала.
Я остановила проектор и перемотала пленку.
Да! Я права – на траве действительно есть темное пятно: тень оператора камеры, кто бы он ни был.
Я пустила пленку дальше: когда отец отворачивается, чтобы достать что-то из корзины, Харриет поворачивается к камере и снова произносит эти слова.
Вместе с ней я произнесла эти слова вслух, пытаясь двигать губами, как она, ощущая ее слова у себя во рту:
– Сэндвичи с фазаном, – говорит она на дергающейся картинке.
– Сэндвичи с фазаном, – говорю я.
Я снова перемотала пленку обратно, чтобы рассмотреть мимолетную тень на траве. Кому Харриет сказала эти загадочные слова?
Я снова пересмотрела запись, думая, есть ли способ заставить изображение замереть.
– Сэндвичи… – заговорила Харриет, и послышался ужасающий стук и скрежет.
Проектор заело!
Изображение на стене застыло на полуслове. Прямо у меня перед носом лицо Харриет начало коричневеть, темнеть, сморщиваться и пузыриться…
Пленка загорелась! Откуда-то из внутренностей проектора поднялся столбик темного вонючего дыма.
Если пленка состоит из нитрата целлюлозы, а я знаю, что некоторые пленки его содержат, то у меня проблемы.
Даже если она не взорвется, – а это вполне вероятно, – комната быстро наполнится ядовитой смесью водорода, моноокиси углерода, диоксида углерода, метана и разнообразных неприятных разновидностей оксидов азота, не говоря уже о цианиде.
Эта маленькая темная комната вмиг превратится в идеальный склеп. А через несколько минут и от Букшоу может остаться только пепел.
Я сорвала с крючка передник и набросила его на проектор.
Нитрат целлюлозы не нуждается в кислороде, чтобы гореть, он сам его содержит.
Ничто – даже огнетушители и вода – не потушат пламя нитрата целлюлозы.
Обычно, когда дело касается химикалий, я неплохо соображаю, но должна признаться, что в этом случае я запаниковала.
Я выскочила из темной комнаты, захлопнула за собой дверь и прижалась к ней спиной. Вместе со мной вырвался клуб дыма.
Я так и стояла – словно существо, только что выбравшееся из колодца, – когда послышался голос из-за дыма:
– Опасность?
Это Доггер.
Я смогла только кивнуть.
– Прошу прощения за вторжение, – сказал он, размахивая руками в воздухе и открывая окно, – но полковник де Люс хочет, чтобы через четверть часа семья собралась в гостиной.
– Благодарю, Доггер. Непременно буду.
Доггер не уходил. Его ноздри раздулись, и он слегка приподнял подбородок.
– Ацетат? – поинтересовался он, даже не потрудившись принюхаться.
– Полагаю, да, – ответила она. – Если бы это был нитрат целлюлозы, мы бы изрядно вляпались.
– И правда, – согласился Доггер. – Я могу помочь?
Я помолчала долю секунды, перед тем как выпалить:
– Можно ли склеить пленку?
– Можно, – ответил Доггер. – Профессионалы называют это монтажом. Надо лишь несколько капель ацетона.
Я мысленно представила себе химическую реакцию.
– Разумеется! – сказала я. – Химическое связывание целлулоида.
– Именно, – подтвердил Доггер.
– Мне следовало самой сообразить, – признала я. – Где ты этому научился?
Лицо Доггера затуманилось, и несколько неудобных секунд мне казалось, что я нахожусь в обществе совершенно другого человека.
Полного незнакомца.
– Я… не знаю, – наконец медленно ответил он. – Эти фрагменты иногда неожиданно оказываются на кончиках моих пальцев… или на языке… как будто…
– Да?
– Как будто…
Я затаила дыхание.
– Почти как будто это воспоминания.
И с этими словами незнакомец исчез. Внезапно вернулся Доггер.
– Я могу помочь? – снова спросил он, будто ничего не произошло.
Вот ведь загвоздка! Как бы я ни желала помощи Доггера, какая-то мрачная и древняя часть меня упорно цеплялась за желание сохранить эту катушку пленки в тайне.
Все так чертовски запутанно! С одной стороны, часть меня хотела, чтобы меня погладили по голове и сказали: «Ты хорошая девочка, Флавия!», но одновременно другая часть хотела утаить этот новый и неожиданный взгляд на Харриет, сохранить пленку только для себя, как собака закапывает свеженайденную суповую косточку.
Но потом я подумала, что Доггер никогда не видел Харриет лично, он появился в Букшоу только после войны. Странно, но Харриет была для него лишь тенью, оставленной покойной женой его нанимателя, – примерно как и для меня, с неприятной болью осознала я.
Только, разумеется, она еще моя мать.
В общем, все сводится к одному: насколько я доверяю Доггеру?
Могу я поделиться с ним своим секретом?
Через минуту мы были в темной комнате. Доггер включил вытяжку (а я и не знала, что она существует) и внимательно изучал липкие остатки во внутренностях проектора. Пламя и дым исчезли, унеся с собой страх взрыва.
– Особого ущерба нет, я думаю, – сказал он. – Сгорели несколько кадров. У вас есть ножницы?
– Нет. – Я недавно угробила прекрасную пару ножниц, когда разрезала ими кусочек цинка во время провалившегося эксперимента – пыталась снять отпечатки пальцев с водосточной трубы с помощью изобретенного мной процесса выедания металла кислотой.
– Еще что-нибудь острое? – спросил Доггер.
Немного устыдившись, я достала из ящика складной нож марки «Тьер-Исар»: я позаимствовала его какое-то время назад, и он оказался таким удобным, что я подумывала попросить еще один такой же на Рождество.
– Ага, – сказал Доггер, – так вот куда он подевался.
– Я храню его в чехле, – указала я. – На всякий случай.
– Очень разумно, – сказал Доггер. Он не стал говорить, что надо вернуть нож отцу, как сделали бы многие. Вот что я еще люблю в Доггере: он не ябеда.
– Сначала мы отрежем поврежденную секцию, – объяснил Доггер, – потом зачистим оба конца пленки.
– Ты говоришь так, будто уже это делал, – небрежно заметила я, не сводя с него глаз.
– Делал, мисс Флавия. Показывать кинофильмы инструктирующего плана ордам незаинтересованных людей когда-то было не самой несущественной составляющей моих обязанностей.
– То есть? – уточнила я.
Память Доггера – это всегда загадка. Временами он видит свое прошлое будто в темноте сквозь стекло, а временами – будто сквозь идеально чистое окно.
Я часто думала о том, как это, должно быть, сводит его с ума: все равно что смотреть в телескоп на луну ветреной ночью сквозь облака.
– То есть, – продолжил Доггер, – мы быстренько восстановим эту пленку. Ага! Вот так – более чем удовлетворительно.
Он развернул склеенную пленку передо мной и хорошенько дернул ее в месте склейки. Она выглядела как новенькая.
– Ты волшебник, Доггер, – сказала я, и он не стал мне возражать.
– Попробуем прокрутить ее еще раз? – предложил он.
– Почему бы и нет? – согласилась я. Мои страхи развеялись, как дым.
Вычистив сгоревшие кусочки из проектора – я предложила снова воспользоваться ножом отца, но Доггер не пожелал и слышать об этом, – мы снова установили пленку, выключили свет и наблюдали вблизи, как дергающиеся черно-белые картинки возвращают Харриет к жизни.
Вот она снова, опять выбирается из кабины «Голубого призрака». Отец застенчиво идет в сторону камеры.
– Эй! – внезапно произнесла я. – Это кто?
– Ваш отец, – сказал Доггер. – Просто он моложе.
– Нет, за ним. В окне.
– Я никого не заметил, – ответил Доггер. – Давайте перемотаем.
Он перемотал пленку к началу. Похоже, он явно лучше знает, как обращаться с проектором, чем я.
– Вот тут, посмотри, – не отставала я. – В окне.
Изображение промелькнуло очень быстро. Неудивительно, что он не заметил.
Когда отец приблизился к камере, в окне второго этажа что-то мелькнуло – и исчезло.
– Мужчина в рубашке без пиджака. Галстук и булавка. В руке бумаги.
– У вас более острый глаз, чем у меня, мисс Флавия, – сказал он. – Слишком быстро для меня. Давайте посмотрим еще раз.
Бесконечно терпеливыми пальцами он снова перемотал пленку.
– Да, – подтвердил он, – теперь я его вижу. Довольно отчетливо: рубашка, галстук, булавка, в руке бумаги, волосы разделены пробором посередине.
– Точно, – подтвердила я. – Давай еще раз глянем.
Доггер улыбнулся и снова воспроизвел этот эпизод.
Я видела то, что я видела? Или воображение играет со мной шутки?
Но меня интересовал не так мужчина на пленке, как его местонахождение.
– Как странно, – заметила я, вздрогнув. – Кто бы он ни был, он в этой самой комнате.
И это действительно было так, мистер Галстук-с-булавкой – теперь, когда глаз приспособился, его легко было заметить, – перебирал бумаги в окне моей химической лаборатории: комнаты, заброшенной и запертой в 1928 году, после того как экономка нашла холодного дядюшку Тара за письменным столом, невидяще уставившегося в микроскоп.
Судя по возрасту Фели и Даффи и по тому факту, что я еще не явилась на свет, пленку сняли в 1939 году, незадолго до моего рождения и за год до исчезновения Харриет.
Десять с лишним лет спустя после смерти дядюшки Тара.
В этой комнате никого не должно было быть.
Так кто же этот мужчина в окне?
Отец знал, что он там? А Харриет? Они должны были знать.
– Что ты об этом думаешь, Доггер?
Что я очень в себе люблю, так это способность оставаться открытой к предложениям.
– Я бы сказал, это американец. Судя по рубашке, военный. Военнослужащий сержантского состава. Вероятно, капрал. Высокий – шесть футов и три или четыре дюйма.
Я, наверное, открыла рот от изумления.
– Элементарно, как сказал бы Шерлок Холмс, – объяснил Доггер. – Только американский сержант заправил бы галстук в рубашку таким образом – между второй и третьей пуговицами, а его рост легко определить по сравнению с фрамугой, которая, по моим прикидкам, находится в шести футах от пола.
Он указал на то самое окно, которое было видно на пленке.
– Остается вопрос, – продолжил он, – что американский военнослужащий делал в Букшоу в 1939 году.
– В точности мои мысли, – сказала я.
– Нам пора идти, – неожиданно промолвил Доггер. – Нас уже ждут.
Я совершенно забыла об отце и Харриет.
7
Я с извиняющимся видом проникла в гостиную. Не стоило и утруждаться. Никто не обратил на меня ни капли внимания.
Отец, как обычно, стоял у окна, погруженный в свои мысли. На вокзале он был одет в темно-темно-синий костюм с черной лентой на рукаве, будто отчаянно цеплялся за идею, что даже незаметнейший оттенок цвета может вернуть Харриет домой живой. Но теперь он сдался и облачился в черное. Его белое лицо над траурным одеянием выглядело ужасно.
Фели и Даффи тоже нарядились в черные платья, которые я никогда прежде не видела. Я вздрогнула при мысли о древних гардеробах, которые пришлось переворошить, чтобы найти что-то пристойное, что-то подходящее.
Почему отец не одел меня в черное? Почему позволил появиться в Букшоу в белом сарафане, который, если подумать об этом, выделяется, словно фейерверк в ночном небе?
Непристойность на похоронах, – подумала я, но тут же прогнала эту мысль прочь.
Проблема с тяжелой утратой, как я решила, заключается в том, чтобы научиться надевать и снимать разнообразные маски, которые человек должен демонстрировать: глубокая и неутолимая печаль вкупе с опущенными руками и потупленными глазами для тех, кто не принадлежит к де Люсам; отстраненная холодность для семьи, которая, по правде говоря, не особенно отличается от нашей повседневной жизни. Только когда ты наедине с собой в своей комнате, можно корчить рожи в зеркало, оттягивая кончики глаз вниз средним и безымянным пальцами, высовывать язык и жутко косить глазами, просто чтобы убедиться, что ты еще жив.
Не могу поверить, что я это написала, но именно так себя и чувствую.
Можно с тем же успехом признать правду: смерть – это скука. Для живых она еще тяжелее, чем для усопших, которым, по крайней мере, не приходится беспокоиться о том, когда сесть и когда встать, или когда позволить себе слабую улыбку и когда бросить трагический взгляд в сторону.
Я вспомнила о слабой улыбке, потому что именно ею одарила меня Лена де Люс, подняв глаза от газеты, которую она листала слишком быстро, чтобы поверить, что она ее читает.
Она сделала последнюю затяжку сигаретой и безжалостно раздавила ее в пепельнице, перед тем как зажечь еще одну с помощью длинной каминной спички.
В углу Ундина лениво отдирала полоски обоев.
– Ундина, милочка, – произнесла ее мать. – Прекрати и сбегай наверх за моими сигаретами. Ты найдешь их в каком-нибудь чемодане.
Отец, видимо, наконец осознал, что мы все в сборе, но даже теперь он не повернулся от окна, обращаясь к нам монотонным голосом.
– Церемония прощания начнется в четырнадцать часов, – сказал он. – Я составил расписание дежурств. Каждый из нас отстоит шестичасовую вахту по старшинству, что означает, что начну я, а закончит Флавия. Скамейки для коленопреклонения уже расставлены, и мисс Мюллет позаботилась о свечах.
Мне показалось, что он сглотнул.
– С настоящего момента и до завтрашних похорон ваша мать не должна оставаться одна – ни на секунду. Я ясно выражаюсь?
– Да, отец, – ответила Даффи.
Воцарилось одно из тех де-люсовских молчаний, когда слышно, как древние камни Букшоу роняют пыль.
– Вопросы есть?
– Нет, отец, – в унисон ответили мы, и я с удивлением обнаружила, что была первой в этом хоре.
Фели и Даффи восприняли его слова как сигнал к уходу и покинули гостиную настолько быстро, насколько позволяли правила приличия. Лена неторопливо отчалила следом за ними.
Мы стояли и не шевелились. Отец и я. Я едва осмеливалась дышать. Что мне следовало сделать, что говорило мне сердце – это подбежать и прижаться к нему.
Но, разумеется, я этого не сделала. По крайней мере, мне хватает деликатности избавить его от неловкости.
Спустя некоторое время, видимо, из-за моего молчания он решил, что я уже ушла.
Когда он отвернулся от окна, я увидела, что его глаза полны слез.
Естественно, я не могла дать ему понять, что вижу его слезы. Притворяясь, что ничего не замечаю, я вышла из гостиной, сложив руки, будто участвую в процессии.
Мне надо побыть в одиночестве.
Неожиданно, первый раз в жизни я почувствовала себя узником из готических романов Даффи, которые обнаруживали себя со связанными руками и ногами в темнице на дне старого колодца, а вода поднималась.
Единственное, что мне оставалось, – это вернуться в лабораторию и сделать что-нибудь конструктивное со стрихнином. Во «Всемирных новостях» недавно была статья об отравленном улье, и я рассчитывала приобщить к научным знаниям – не говоря уже об искусстве криминального расследования – кое-какие мои идеи по части возможностей отравления за завтраком.
Я поднялась по ступенькам, выуживая ключ из кармана на ходу. Работая со смертельными ядами, лучше держать дверь на запоре.
Я повернула ручку и вошла внутрь. На полу под солнечными лучами распростерлась Эсмеральда, моя курица породы орпингтон, вытянув шею, ноги и одно крыло, будто призывая на помощь. Полосы в пыли ясно демонстрировали, что она недавно тут металась туда-сюда.
– Эсмеральда!
Я бросилась к ней.
Она не мигая смотрела на меня своими ничего не выражающими глазами.
– Эсмеральда!
Глаз моргнул.
Эсмеральда мечтательно встала на ноги и хорошенько встряхнулась.
Я схватила ее на руки, уткнулась лицом в мягкую грудку и расплакалась.
– Ты дурочка! – сказала я ей сквозь перья. – Ты глупая гусыня! Ты меня до полусмерти напугала!
Эсмеральда клюнула меня в рот, как она иногда делает, когда я кладу между губами просяные зернышки, чтобы ее угостить.
– Как ты умудрилась сюда попасть? – спросила я, хотя и так уже знала ответ.
Должно быть, Доггер принес ее в мою лабораторию, как он делает, когда она начинает мешать ему в оранжерее. А теперь, при мысли о Доггере, я вспомнила, как он однажды мне рассказал, что некоторые цыплята любят купаться в пыли и при этом ведут себя, как загипнотизированные. А пол определенно был пыльным.
Правда заключалась в том, что мне самой хотелось броситься на половицы и хорошенько изваляться в пыли. Я устала от этого постоянного спектакля, связанного со смертью Харриет: глубокое молчание, все время лучшая одежда, постоянный контроль за словами, необходимость вести себя прилично; эти круглосуточные напоминания о возвращении в прах.
Вероятно, сейчас подходящее время подумать о хорошенькой уборке.
Но не совсем. Мой неожиданный приступ рыданий поразил меня.
– Что мне делать, Эсмеральда? – спросила я.
Эсмеральда уставилась на меня желтым глазом, теплым и расслабленным, как луч солнца, и одновременно старым и холодным, как горы.
И в этот самый миг я поняла.
Харриет.
Харриет в доме, и мне надо идти к ней.
Она кое-что мне расскажет.
8
Я безмолвно выскользнула из лаборатории, заперла дверь на замок и направилась в сторону редко используемого северного холла, который располагался параллельно фасаду дома. Хотя Доггер разместил Лену и Ундину в одной из этих изобилующих пещерами усыпальниц, маловероятно, что я наткнусь на них.
Отец сказал нам, что будет первым бдеть над Харриет. Но насколько я знаю, он до сих пор в гостиной, захваченный своим горем. Времени совсем мало, но если я потороплюсь…
В южном конце западного крыла я приложила ухо к дверям будуара Харриет. Я ничего не слышала, кроме дыхания дома.
Подергав дверь, обнаружила, что она не заперта.
Вошла внутрь.
Комната была завешена черным бархатом. Он был повсюду: на стенах, на окнах; даже кровать и туалетный столик Харриет были покрыты этой мрачной тканью.
В центре комнаты на задрапированных подмостках – катафалке, как их назвал отец, – располагался гроб Харриет. «Юнион Джек» заменили черным покровом с гербом де Люсов: зловещий черный и яркое серебро, две щуки стоят на хвостах друг напротив друга. Плюмаж, ущербная луна и девиз «Dare Lucem».
Ущербная луна – это затмение, а щуки по-латыни будут lucies, серебряная и черная, – каламбур с именем де Люсов.
И девиз, еще один каламбур с нашим фамильным именем: Dare Lucem – давать свет.
Именно то, чем я и собираюсь заняться.
По углам катафалка высокие свечи в железных подсвечниках распространяли таинственный неверный свет, и казалось, что во мраке пляшут демоны.
Едва заметный туман висел вокруг пламени свечей, и в жуткой тишине я уловила в воздухе слабый запах.
Я не смогла совладать с дрожью.
Харриет там – внутри этой коробки!
Харриет, мать, которую я никогда не знала, мать, которую я никогда не видела.
Я сделала три шага вперед, протянула руку и коснулась блестящего дерева.
Какое оно странно и неожиданно холодное! Удивительно влажное!
Конечно же! И как я раньше не подумала.
Чтобы сохранить тело Харриет во время долгого пути домой, его наверняка запаковали в большой кусок двуокиси углерода, или сухого льда, как его называют. Это вещество впервые описал в 1834 году французский ученый Чарльз Трилорье, после того как открыл его почти случайно. Смешивая кристаллизованный CO2 с эфиром, он смог достичь невероятно низкой температуры в минус сто градусов по Цельсию.
Так что внутри этой деревянной оболочки должен быть запечатанный металлический контейнер – вероятно, из цинка.
Неудивительно, что носильщики на вокзале двигались так медленно под своей ношей. Металлический контейнер, заполненный сухим льдам, плюс дубовый гроб, плюс Харриет – изрядная тяжесть даже для самых сильных мужчин.
Я принюхалась к дубу.
Да, никаких сомнений. Двуокись углерода. Ее выдает слабый, едкий, приятно кислый запах.
Как сложно будет, – подумала я…
Внезапно до меня донеслись звуки шагов в вестибюле. Сапоги отца! Я в этом уверена!
Я бросилась под катафалк и скрылась из вида, едва осмеливаясь дышать.
Дверь открылась, отец вошел в комнату и снова закрыл дверь.
Повисло долгое молчание.
А потом раздался самый душераздирающий звук, который я когда-либо слышала, когда из моего отца начали медленно вырываться тяжелые всхлипывания, словно плавучие льдины откалывались от айсберга.
Я заткнула уши пальцами. Есть некоторые звуки, которые не должны слышать дети, пусть я даже уже не ребенок, и самый главный звук – плач родителя.
Это была агония.
Я скорчилась под катафалком, над моей головой во льду лежала моя мать, а в нескольких футах в стороне содрогался от слез отец.
Оставалось только ждать.
Спустя очень долгое время приглушенные звуки стихли, и я перестала затыкать уши. Отец продолжал плакать, но теперь очень тихо.
Он конвульсивно втянул воздух.
– Харриет, – наконец хрипло прошептал он. – Харриет, сердце мое, прости меня. Это все из-за меня.
Это все из-за меня?
Что бы это значило? Отец явно вне себя от горя.
Но не успела я обдумать эти слова, как услышала, что он выходит из комнаты.
Скоро два часа, и в Букшоу начнут приходить жители деревни, чтобы проститься с останками Харриет. Отец не захочет, чтобы его видели с мокрыми глазами, так что он, по всей видимости, пошел в свою спальню, чтобы привести себя в порядок. Я знала, что, когда придут первые плакальщики, они увидят только каменное лицо холодного, как рыба, полковника, в чьей шкуре он живет.
Жесткая верхняя губа и все такое.
Временами мне хотелось его убить.
Я подождала, считая до двадцати трех, потом подкралась к двери, прислушалась и, как привидение, на цыпочках выскользнула в коридор.
Через несколько секунд я чинно спускалась по лестнице в вестибюль.
Мисс Хорошие Манеры-1951.
Когда я добралась до последней ступеньки, в дверь позвонили.
Секунду я хотела проигнорировать звонок. В конце концов, это обязанность Доггера приветствовать посетителей, а не моя.
Что за подлые мыслишки, Флавия, – сказал в моей голове незваный голос. – Доггер достаточно нахлебался в жизни и без того, чтобы открывать дверь каждому чужаку.
Мои ноги сами понесли меня ко входу. Я утерла рот тыльной стороной ладони на случай незамеченного варенья или слюны, поправила одежду, пригладила косички и распахнула дверь.
Если я доживу до ста лет, я и тогда не забуду зрелище, представшее перед моими глазами.
На пороге стояли мисс Паддок, Лавиния и Аурелия, и последняя держала в руках букет серебристо-белых цветов.
– Мы пришли, милочка, – просто сказала мисс Лавиния, прижимая дамскую сумочку на завязках в груди. Мисс Аурелия радостно кивнула и махнула свободной рукой куда-то позади себя.
Я посмотрела в ту сторону и с трудом поверила своим глазам: позади мисс Аурелии змеилась длинная колонна скорбящих, она спускалась по ступенькам, пересекала гравиевый двор, извивалась через всю лужайку до подъездной дороги и углублялась в каштановую аллею и дальше – до ворот Малфорда и за них.
Богатые, бедные, друзья и незнакомцы, мужчины, женщины и дети, все устремили взгляды на двери Букшоу и все до единого были одеты в черное.
Если не считать кинофильмы, я никогда не видела такую огромную толпу людей, собравшихся в одном месте.
– Мы пришли, милочка, – напомнила мисс Аурелия, тыкая мне в плечо острым пальцем. Мисс Лавиния покрутила свою сумочку, и я сразу же поняла, что она явилась подготовленной: принесла ноты, подходящие к случаю, в надежде, что их с сестрой призовут исполнить приличествующую моменту погребальную песнь.
Должна признать, я была повергнута в тревогу. Впервые в жизни я не знала, что делать.
Как мне вести себя со всеми этими людьми? Должна ли я приветствовать их по очереди? Впускать их по одному или по двое со старомодной учтивостью в дом и сопровождать вверх по лестнице в место прощания?
Что я должна им сказать?
Не стоило и беспокоиться. Внезапно мой локоть стиснули железной хваткой, и голос прошипел в ухо:
– Исчезни.
Фели.
Несмотря на темные круги под глазами, которые, как я заметила, были искусно подчеркнуты тенями, она являла собой образ охваченной горем красоты. Она просто излучала печаль.
– О, мисс Лавиния, – произнесла она слабым, измученным голосом. – Мисс Аурелия. Как ужасно мило с вашей стороны было прийти сюда.
Она протянула бледную руку и по очереди коснулась их рук.
Чуть повернув голову в мою сторону, она одарила меня таким взглядом!
Фели обладала удивительным свойством корчить одной половиной лица жуткие ведьминские рожи, при этом сохраняя вторую половину милой и скромной, как у девы из поэм Теннисона. Наверное, это единственное, в чем я ей завидовала.
– Мы принесли цветы, милочка, – сказала мисс Аурелия, отдавая букет Фели. – Это бессмертник. Ксерантемум. Говорят, эти цветы символизируют воскрешение и жизнь. Они из нашей оранжереи.
Фели приняла цветы, втиснулась между двумя сестрами, будто нуждаясь в поддержке с обеих сторон, и пошла с ними в вестибюль, оставив меня в одиночестве на крыльце лицом к лицу с тем, что Даффи обозвала бы сводящей с ума толпой.
Я сделала глубокий вдох, преисполненная решимости сделать все, что в моих силах, когда голос произнес над моим ухом:
– Я обо всем позабочусь, мисс Флавия.
Доггер. Как всегда, в самый нужный момент.
С благодарной, но печальной улыбкой – поскольку мы все еще были на публике – я повернулась и радостно поплыла в дом. В вестибюле я взяла руки в ноги и взлетела вверх по восточной лестнице, словно ракета.
«Воскрешение и жизнь», – сказала мисс Аурелия.
Вот снова оно! Из апостольского символа веры: «…воскрешение тела и жизнь вечная».
Я сразу же вспомнила свою собственную мысль: «Я вернула мать к жизни с помощью волшебства химии».
С тех пор как я проявила кинопленку, на которой были изображения Харриет, эти слова звенят в моей голове, словно рождественские колокола. С ними гармонирует, однако, кое-что еще: внутренняя дрожь, указывающая, что на более позднее время отложено нечто неизвестное.
Теперь это неизвестное выстрелило у меня в мозгу с полной ясностью.
Я верну свою мать к жизни! И на этот раз это будет не просто глупый сон, но настоящее научное достижение.
Предстоит так много сделать – и у меня так мало времени.
9
Отец объявил, что мы, ближайшие родственники, будем по очереди бдеть над Харриет. Он решил, что сам будет нести первую шестичасовую вахту – с двух до восьми. Фели, следующая по старшинству, будет дежурить с восьми до двух часов ночи, затем Даффи с двух до восьми утра, а потом буду бдеть я – до двух часов дня. Тетушку Фелисити сначала списали было по причине возраста.
– Чепуха, Хэвиленд! – заявила она. – Я так же в состоянии это сделать, как и ты. Более того, если ты уж заговорил на эту тему, ты не можешь лишить меня моего дежурства!
Так что расписание бдений было пересмотрено. Каждый из нас должен нести вахту четыре целых восемь десятых часа, что, как заметила Даффи, составляет ровно четыре часа сорок восемь минут на человека.
Тетушка Фелисити отстоит с двух часов дня до шести часов сорока восьми минут вечера; отец – с шести сорока восьми до одиннадцати тридцати шести минут; Фели с одиннадцати тридцати шести до четырех часов двадцати четырех минут; Даффи с четырех часов двадцати четырех минут до девяти двенадцати; а я с этого времени до двух часов дня – времени похорон.
Решение, типичное для де Люсов: бесспорно логичное и одновременно безумное, словно мартовский заяц.
Только одна проблема: чтобы выполнить работу, которую я намеревалась сделать, мне надо нести вахту с ночи до раннего утра.
Короче говоря, мне надо обменяться дежурствами с Фели.
Фели, однако, купалась в сочувствии обеих мисс Паддок, и я не хотела лишать ее этого удовольствия. Поговорю с ней позже.
Тем временем мне нужно подготовиться к тому, что может оказаться величайшим химическим экспериментом в моей жизни. Нельзя терять ни секунды.
Наверху в лаборатории я пролистала свою записную книжку. Помню, что куда-то записывала подробности.
И да, вот оно: «Хильда Сильфверлинг, рассказ-фэнтези» Лидии Марии Чайльд. Однажды Даффи развлекала нас, читая его за завтраком: историю о бедной несчастной женщине в Швеции, которой чуть не отрубили голову, несправедливо обвинив в убийстве ребенка.
Я навсегда запомнила ученого химика из Стокгольма из того рассказа, «чьи мысли были все о газе и чьи часы были отмечены только комбинациями и взрывами».
Честно говоря, это была единственная заинтересовавшая меня часть рассказа. Этот ученый, имя которого так и не назвали, так что я не смогла поискать его в «Ученых жизнях», открыл процесс создания искусственного холода, благодаря которому он мог приостанавливать жизнь в живых существах. Что еще более важно, он открыл способ вернуть объект, в данном случае Хильду Сильфверлинг, к жизни.
– Разве это возможно? – спросила я тогда.
– Это вымысел, – ответила Даффи.
– Я знаю. Но разве он не мог основываться на правде?
– Все писатели хотят, чтобы ты поверила, будто их истории основаны на правде, но слово «вымысел» происходит от слова «вымышлять», что значит изобретать. Тебе в особенности нужно об этом помнить.
Я прикусила язык в надежде на продолжение, и она говорила дальше:
– Например, Джек Лондон, – сказала она. Моя сестрица любит выпендриваться.
– А что с ним?
– Ну, он писал примерно на ту же тему. «Тысяча смертей», так назывался его рассказ. О человеке, отец которого, сумасшедший ученый, все время убивал его самыми разыми способами, которые только можно вообразить, а потом оживлял.
– Все равно что доктор Франкенштейн! – воскликнула я.
– Точно. Только этот дурак позволил, чтобы его отравили, убили электрическим током, утопили и задушили. Помимо прочих способов.
Вот это чтение мне по вкусу!
– Где я могу найти экземплярчик?
– О, где-то в библиотеке, – фыркнула Даффи, нетерпеливо отмахиваясь от меня.
Мне потребовалось некоторое время, но в конце концов я почти случайно нашла его в потрепанном дешевом сборнике.
Какое разочарование! Вместо того чтобы подробно описать многочисленные смерти и воскрешения главного героя, автор заставил его туманно разглагольствовать о магнитных полях, поляризованном свете, несветящихся полях, электролизе, молекулярном притяжении и гипотетической силе, именуемой аспергией и, по его утверждению, обратной гравитации.
Что за нагромождение чепухи!
Я бы могла выступить с лучшей теорией воскрешения из мертвых, даже если б мне связали руки за спиной и бросили в озеро в мешке из-под картошки.
На самом деле я так и сделала, хотя не могу приписать весь успех исключительно себе.
Я проводила время с Доггером в оранжерее, пытаясь изобрести способ расспросить его о том, как они с отцом сидели в японском лагере для военнопленных, но сделать это как бы между прочим.
– Доггер, – спросила я, когда меня внезапно обуял приступ вдохновения, – ты что-нибудь знаешь о джиу-джитсу?
Он извлек растение из горшка и бережно чистил его корни садовым совком.
– Может быть, – наконец ответил он, – немного.
Я попыталась дышать через уши, чтобы не нарушить его хрупкий мыслительный процесс.
– Давным-давно, перед тем как я…
– Да?
– Будучи студентом, – продолжил Доггер, перебирая корни пальцами так, будто распутывает гордиев узел, – будучи студентом, я имел возможность познакомиться с школой джиу-джитсу Кано. В те дни она была популярна.
– Да? – Я не знала, что еще сказать.
– Меня очень интересовало искусство куатсу – та часть предмета, которая связана со смертельными ударами и, что намного более важно, с излечением и возвращением к жизни тех, кто пострадал от таких ударов.
Должно быть, мои глаза расширились.
– Возвращение к жизни?
– Именно, – подтвердил Доггер.
– Ты водишь меня за нос!
– Вовсе нет, – ответил Доггер, осторожно встряхивая растение, чтобы избавиться от остатков старой почвы. – Методы преподавателя Кано в те времена, насколько я помню, в некоторых случаях использовались службой скорой помощи – при утоплении.
– Утонувших людей оживляли? Мертвых?
– Полагаю, да, – сказал Доггер. – Конечно, я сам никогда с этим не сталкивался, но меня научили резкому удару, который возвращает человека к жизни.
– Покажи мне! – попросила я.
Доггер встал и повернулся ко мне спиной.
– Ткните меня пальцем в позвоночник.
Я одарила его неуверенным тычком.
– Выше, – сказал он. – Еще чуть-чуть выше. Вот здесь. Второй поясничный позвонок.
– Можно я попробую? – с жадностью попросила я. – Готовься!
– Нет, – возразил Доггер, поворачиваясь ко мне лицом. – Во-первых, я не мертвый, а во-вторых, смертельные удары наносят только в случаях чрезвычайной необходимости. На практике достаточно заявить о них.
– Бум! – сказала я, нанося сильный удар костяшками пальцев, но в самый последний-распоследний момент останавливаясь. – Считай, что он нанесен.
– Благодарю, – произнес Доггер. – Очень мило с вашей стороны.
– Фью! – воскликнула я. – Только представь: воскрешение мертвых ударом в спину. В Библии об этом ни слова, но, возможно, Иисус был не в курсе.
– Возможно, – улыбнулся Доггер.
– Это кажется безумием, не так ли? Совершеннейшим безумием, когда начинаешь об этом думать.
– Возможно, – повторил Доггер, – а может, и нет. Довольно широко известно, что в примитивных обществах, а может, в не меньшей степени и в нашем, целители часто являются невротиками или больными психозом.
– То есть?
– Они страдают от различных нервных расстройств и могут даже сойти с ума.
– Ты в это веришь?
В оранжерее было так тихо, что мне казалось, я слышу, как растут растения.
– Иногда мне приходится, мисс Флавия, – наконец произнес Доггер. – У меня нет выбора.
Эти два случая вдохновили меня на мысль попытаться оживить Харриет. Хотя сама эта мысль для кого-то может показаться отталкивающей, меня она все равно волновала. Даже приводила в приподнятое настроение!
Во-первых, я не боюсь трупов – вообще никаких. За прошлый год мне довелось увидеть с полдюжины мертвых людей, и надо признать, что все они показались мне, так или иначе, куда более занятными, чем их живые двойники.
Потом отец. Он будет безумно счастлив, если его любимая вернется к нему! За всю свою жизнь я не могу припомнить, чтобы отец улыбался – имею в виду, по-настоящему улыбался, демонстрируя зубы.
Если Харриет вернется домой живая, мы все будем счастливы, отец станет совершенно другим человеком. Он будет смеяться, шутить, обнимать нас, ерошить наши волосы, играть с нами и да, может, даже целовать нас.
Это будет все равно что земной рай: Шлараффенланд, как его изображает на своих картинах любимый Фели Питер Брейгель; страна молока и меда, где нет ограничений, унылых холодных комнат и упадка.
Букшоу опять будет как новенький, и все мы будем жить счастливо до конца дней своих.
Все, что мне нужно, – это проработать кое-какие химические детали.
10
Повернув ключ и войдя в лабораторию, я обнаружила, что Эсмеральда с презрительным видом восседает на ближайшей стойке для мензурок, а Ундина варит яйцо на бунзеновской горелке.
– Что ты здесь делаешь? – требовательно спросила я. – Как ты посмела? Как ты сюда попала?
Эта комната становится такой же людной, как вокзал Паддингтон.
– По крышам, – жизнерадостно ответила она, – а потом внизу по маленькой лестнице. – Она показала, что имела в виду.
– Гадство! – Боюсь, я сказала это вслух. И взяла на заметку установить засов.
– Мне нужно с тобой поговорить, – заявила она, не успела я сказать что-нибудь похуже.
– Поговорить со мной? С чего бы вдруг?
– Ибу сказала, что я не должна ложиться спать, если я на кого-то зла.
– И что, какая разница? К тому же еще рано ложиться спать.
– Рано, – согласилась Ундина. – Но Ибу отправила меня вздремнуть, и это все равно что лечь спать, не так ли?
– Вероятно, – пробурчала я. – Но какое отношение это имеет ко мне?
– Ты меня раздражаешь. – Она надула губы и подбоченилась. – Мне надо кое-что выяснить, и, наверное, я не смогу уснуть, пока мы не поговорим по душам.
– Поговорим по душам?
– Проведем совет. Военный совет.
– И что, – поинтересовалась я, сочась сарказмом, – я сделала, дабы заслужить твое неудовольствие?
– Ты обращаешься со мной как с ребенком.
– Ты и есть ребенок.
– Разумеется, но вряд ли это может быть поводом, чтобы вести себя со мной таким образом, понимаешь, что я имею в виду?
– Думаю, да, – допустила я.
Даффи так понравится говорить с этим любопытным придирчивым созданием!
– Что же именно я сделала? – я почти боялась спрашивать.
– Ты меня недооцениваешь, – объяснила она.
Я чуть не поперхнулась.
– Недооцениваю тебя?
– Да, ты ни во что меня не ставишь.
– Прошу прощения? – Я рассмеялась. – Ты хоть знаешь, что это означает?
– Ни во что меня не ставишь. Это значит, ты мне не веришь. Ты не поверила насчет морского крокодила и опять не поверила, когда я сказала тебе, что мы с Ибу были этим утром на вокзале.
– Нет!
– Прекрати, Флавия, просто признай это.
– Ладно, – сказала я, – может быть, чуть-чуть…
– Видишь? – позлорадствовала Ундина. – Я тебе говорила! Я так и знала!
Внезапно мне в голову пришла умная мысль. Даффи не раз обвиняла меня в кое-каких низких хитростях, и она была права.
– Когда ты приехала на вокзал? До или после прихода поезда?
– До, но совсем чуть-чуть. Ибу сказала: «Вот и он», когда парковалась у края платформы.
– У какого края?
– У дальнего. Я не очень хорошо разбираюсь в направлениях, но это в дальнем конце от Букшоу.
– Южный край, – сказала я. – Та сторона, откуда прибыл поезд.
Ундина кивнула.
– Возле тележки для багажа.
Теперь я поняла, что она говорит правду. Хотя на платформе Букшоу уже много лет не было никаких багажных тележек, кто-то умудрился откуда-то выкопать одну по случаю печального возвращения Харриет. Часть моего сознания отметила, что тележка доверху загружена чемоданами незнакомцев, доставивших ее тело домой, кем бы они ни были.
– Давай поиграем в игру, – предложила я.
– О, – сказала Ундина, – да, давай. Обожаю игры.
– Ты умеешь играть в игру Кима?
– Разумеется, – фыркнула она. – В Сембаванге Ибу, бывало, читала мне «Кима» перед сном. Она говорила, это хорошая сказка, пусть даже Киплинг был чертовым тори и шовинистом до мозга костей. Он бывал в Сембаванге, знаешь ли.
– Шовинистом? – Она застала меня врасплох. Наверное, даже Даффи не знает, что это значит.
– Да, это как в песне.
И она запела удивительно милым и невинным голоском:
– Святой Георг и Англия! – внезапно выкрикнула она.
– Так заканчивается песня, – объяснила она. – Это все, что я помню.
Признаю, меня выбили из колеи. Я должна вернуть контроль над этим разговором.
– Игра Кима, – напомнила я.
– Игра Кима! – воскликнула она, радостно хлопая в ладоши. – На поднос кладут двенадцать разных предметов и накрывают их шелковым платком. Мы попросим Доггера это сделать! Потом он срывает платок, и у нас есть шестьдесят секунд, чтобы запомнить предметы. Поднос снова накрывается платком, и каждая из нас записывает все, что смогла запомнить. Кто запомнит больше, тот победил. Это буду я.
Ей не надо было объяснять мне все это. В организации девочек-скаутов дождливыми вечерами нас заставляли играть в эту проклятую игру на внимание – до того самого дня, когда я ухитрилась пронести жабу и приличного размера гадюку и подсунуть их под шелк.
Как я уже упоминала, эта организация не славится своим чувством юмора, и меня снова заставили сидеть в углу в самодельном, но крайне неаккуратном «терновом венце», что кому-то могло бы показаться забавным, но не мне.
– Точно, – сказала я Ундине. – Но для пущего интереса давай на этот раз сыграем по-другому.
Ундина снова счастливо захлопала в ладоши.
– Давай представим, что железнодорожная платформа – это поднос и все люди на ней – это предметы, которые мы должны запомнить.
– Это нечестно! – возразила Ундина. – Я не знаю никого из тех людей, кроме тебя и твоей семьи… И, конечно, мистера Черчилля. Ибу указала мне на тебя.
– Ты же хорошо нас всех рассмотрела, верно?
Мой мозг, словно «даймлер», работал на всех двенадцати цилиндрах.
– Прекрасно! – сказала она. – Как в пантомиме.
Что-то в глубине меня шелохнулось. Казалось неправильным, что прибытие тела моей матери в Букшоу кто-то – особенно эта маленькая зануда – рассматривал как дешевый спектакль в мюзик-холле.
– Что ж, хорошо, – сказала я, держа себя в руках. – Я начну. Там была тетушка Фелисити. Один.
– И мужчины в форме, которые вынесли твою мать из поезда. Шесть – я выигрываю!
Безумие, подумала я, но игра должна продолжаться.
– Отец, Фели, Даффи и я, – продолжила я. – И, конечно, Доггер. – Шесть.
– Нечестно! Я уже всех вас сосчитала! Одиннадцать в мою пользу!
– Миссис Мюллет, – добавила я. – И ее муж Альф.
– Викарий! – завопила Ундина. – Я узнала его по воротничку. Двенадцать!
Я сосчитала на пальцах:
– Женщина с тетушкой Фелисити… офицер, который отдал честь отцу… Машинист паровоза на площадке, – добавила я, охваченная внезапным вдохновением, – проводник и двое караульных в вагоне. Это девять, плюс Шейла и Флосси Фостер и Кларенс Мунди, таксист.
Хотя мне казалось, что я заметила Шейлу и Флосси на краю платформы, я назвала Кларенса наугад. Ундина все равно не разберется.
– Итого двенадцать, – сообщила я. – Я закончила. Последний шанс.
Ундина начала грызть костяшки пальцев и нахмурила брови.
– Тот мужчина в длинном пальто! – сказала она, и ее лицо засияло.
Мое сердце замерло.
– Какой мужчина в длинном пальто? – выдавила я, и мой голос дрогнул. – Ты его выдумала.
– Тот самый, кто разговаривал с Ибу! – закричала она. – Я победила!
Ее круглое сияющее личико покраснело от возбуждения и успеха.
Я даже слегка улыбнулась.
Я наблюдала, как радостная улыбка Ундины внезапно застыла – и исчезла. Она смотрела за мое плечо с таким видом, – как незнакомец на вокзале, – словно увидела привидение.
Когда я повернулась, у меня волоски на шее поднялись и странно наэлектризовались.
В дверях стояла Лена, и я клянусь, ее глаза сверкали, словно раскаленные угли, в темноте коридора. Сколько она там простояла и что слышала, я не могла догадаться.
– Иди в свою комнату, Ундина, – сказала она, и ее голос прозвучал так, будто ледяной ветер терся о замерзшую траву.
Без слов Ундина проскользнула мимо меня и скрылась.
– Тебе не следует ее поощрять, – произнесла Лена, когда девочка ушла. Она говорила тем же странным голосом, как будто кукла чревовещателя, управляемая коброй. – Она слишком возбудима. Слишком доверять своему воображению пагубно для здоровья.
Она улыбнулась мне и закурила сигарету. Выпустила дым к потолку, выдвинув нижнюю губу.
– Понимаешь?
– Пагубно для здоровья, – повторила я.
– Именн-н-но! – сказала Лена и выпустила очередную порцию дыма.
Я быстренько прикинула риск и выпалила:
– Кто он? Тот мужчина в длинном пальто, имею в виду.
Лена живописно поднесла сигарету к губам.
– Не понимаю, о чем ты говоришь.
– О мужчине на вокзале. Ундина сказала, вы с ним говорили.
Лена подошла к окну, положила ладони на подоконник и целую вечность стояла, глядя на Висто.
Вспоминала ли она счастливые дни? Те дни, когда Харриет на «Голубом призраке» взлетала и садилась на эти поросшие травой просторы?
– Насколько хорошо вы знали мою мать? – спросила я. Она даже не ответила на мой первый вопрос, а я уже задаю второй. Я почти – но не совсем – пришла в ужас от собственной дерзости.
– Не так хорошо, как хотелось бы, – ответила она. – Мы, де Люсы, народ особый, ты знаешь.
Я улыбнулась ей, как будто понимала, о чем она говорит.
– Кузина Эксельсиор – так мы прозвали ее в Корнуолле. Харриет летала дальше, выше и быстрее, чем имело право любое человеческое существо. Полагаю, в некоторых кругах это не одобряли.
– В ваших?
Я не могла поверить, что это произносит мой рот!
– Нет, не в моих. – Лена отвернулась от окна. – Я очень ее любила.
Очень любила? Именно эти слова употребила Ундина, говоря о чувствах ее матери к Харриет.
– На самом деле, – продолжила Лена, – мы были дружны, твоя мать и я, по крайней мере, когда мы встречались за пределами семейного круга.
Я сидела совершенно неподвижно, надеясь, что вакуум, создаваемый моим молчанием, привлечет больше слов о моей матери. Близко наблюдая за приемами допроса, которые использует инспектор Хьюитт, я узнала, что молчание – это знак вопроса, который нельзя проигнорировать.
– Я собираюсь кое в чем тебе признаться, – наконец сказала Лена.
Аллилуйя! Моя ловушка сработала!
– Но ты должна пообещать, что мои слова не выйдут за пределы этой комнаты.
– Обещаю, – отозвалась я, действительно в тот момент так думая.
– Ундина – очень необычный ребенок, – произнесла она.
Я глубокомысленно кивнула.
– Ее жизнь не была легкой. Она потеряла отца в трагических обстоятельствах, когда была еще совсем ребенком – почти как ты.
На секунду я восприняла эти слова как оскорбление, но потом поняла, что она имеет в виду: что мы с Ундиной обе потеряли одного родителя еще в колыбели.
Я снова кивнула, на этот раз печально.
– Ундина – довольно нервозный человек, боюсь. С ней надо обращаться по-особому.
Лена умолкла и уставилась на меня, как будто давала время на то, чтобы некий жизненно важный смысл проник в мой мозг.
Хотя я сразу же поняла, к чему она клонит, я решила отреагировать на ее незавуалированный намек выражением лица деревенской дурочки. Однако я удержалась и не стала высовывать кончик языка из уголка рта.
Я выяснила, что одна из примет поистине великого ума – это способность изображать глупость в случае необходимости.
Она меня проигнорировала и медленно обвела взглядом комнату, как будто никогда раньше ее не видела – как будто медленно пробуждалась ото сна.
– Здесь была лаборатория твоего дядюшки Тара, верно?
Я кивнула.
Воцарилась еще одно неловкое молчание, она снова подошла к окну – у меня мурашки пробежали по коже, когда я вспомнила, что именно у этого окна стоял незнакомец на кинопленке.
Какая прекрасная штука – окна, если задуматься: кварц, поташ, сода и известь, соединенные в тонкие твердые листы, через которые можно видеть.
Сейчас я поняла – в этот самый момент, – что Лена даже смотрит сквозь ту самую створку окна, сквозь которую много лет назад смотрел незнакомец и сквозь которую камера смотрела на незнакомца.
Окно, я осознала, может оставаться неизменным, если смотреть на него с точки зрения изменчивости времени. Чудо химии под самым носом!
Оконное стекло технически – это жидкость. Медленно текущая жидкость, но тем не менее. Под действием силы тяжести ей потребуются сотни – или даже тысячи! – лет, чтобы продвинуться на четверть дюйма, для чего воде нужна тысячная доля секунды.
Мой друг Адам Сауэрби, археопалеонтолог, недавно заметил, что простое цветочное семечко – это настоящая машина времени. Я взяла себе на заметку просветить его: в следующий раз, когда я его увижу, буду настаивать, чтобы в своей несколько поспешной теории он учел простое, заурядное оконное стекло.
– Я решила прибегнуть к твоей помощи, Флавия, – сказала Лена с неожиданной решимостью, отворачиваясь от окна и нарушая мои размышления.
Ее лицо наполовину было в тени, наполовину на свету, словно те черно-белые венецианские карнавальные маски, которые иногда видишь в иллюстрированных газетах и журналах.
Я чопорно поджала губы и одарила ее легким послушным кивком.
– Ундина, видишь ли, – начала она, выбирая слова так аккуратно, как бриллианты, – Ундина, видишь ли… О боже мой!
Что-то пролетело снаружи за окном, закрыв солнечный свет и на миг погрузив комнату в полумрак.
– Боже мой, – повторила Лена, поднеся руку к груди, – что, во имя…
Я уже была у окна, отталкивая ее, чтобы прижаться носом к стеклу.
– Это «Голубой призрак»! – закричала я. – Самолет Харриет! Он вернулся домой!
Так оно и было. Я наблюдала, как биплан «де Хэвиленд Джипси Мот» легко, словно перышко, сел на поросшую кустарником равнину Висто и замер посреди наперстянки и обломков старых статуй, там и сям торчавших среди растений.
Его двигатель прибавил оборотов, биплан повернулся и качнулся, его рулевые поверхности дерзко качались и хлопали, будто говоря: «Эй! Разве не здорово?»
Не стоит и говорить, что я пулей вылетела из комнаты, сбежала по восточной лестнице и выскочила во двор, где длинная череда гостей, пришедших попрощаться с Харриет, с молчаливым изумлением наблюдала, как я несусь мимо них – бегу по заросшим травой остаткам теннисного корта и дальше по зеленым просторам Висто.
Я оказалась у «Голубого призрака» еще до того, как его пропеллер остановился и высокий мужчина – очень высокий – начал выбираться из кабины.
Он был слишком огромен для такого хрупкого и маленького вместилища, но все поднимался и поднимался, пока наконец не появилась ступня, аккуратно переступила обтекатель и встала на крыло.
Он поднял защитные очки, прикрывавшие его глаза, потом отстегнул летный шлем и снял его, обнажив самую золотую копну волос на этой планете с тех пор, как во время Троянской войны Аполлон летал здесь на своем персональном облаке.
Неожиданно и всего на миг мое сердце, кажется, наполнилось воздухом, и потом так же неожиданно сдулось, и это ощущение исчезло.
Я повозила носком туфли в пыли. Что со мной происходит?
– Мисс де Люс, я полагаю? – поинтересовался он, протягивая руку. – Я Тристрам Таллис.
Его голос был резким и при этом мягким: откровенным, честным.
Я не осмелилась прикоснуться к нему. Даже простой акт рукопожатия с богом может превратить тебя в терновник, и я это точно знала.
– Да, – выдавила я. – Я Флавия. Как вы узнали?
– Твоя мать, – ласково сказал он. – Ты ее точная копия.
Внезапно и без малейшего предупреждения из моих глаз по щекам полились реки горячей воды. Много дней я намеренно пыталась постоянно чем-то занимать свой мозг, разными мелочами, тем и сем, чтобы не оставалось ни минутки подумать о том, что моя мать мертва.
А теперь в единый миг одно слово из уст незнакомца лишило меня контроля и превратило во влажный кисель.
К счастью, мистер Таллис оказался в достаточной мере джентльменом, чтобы сделать вид, будто ничего не заметил.
– Я говорю, жаль, что так вышло с Оксфордом, не так ли?
– С Оксфордом? – Он застал меня совершенно врасплох.
– С университетским соревнованием по гребле. В пасхальные выходные. В Хенли. Оксфорд потонул. Ты разве не слышала?
Разумеется, я слышала, как любой другой человек в Англии – и в целом мире, если уж на то пошло. К этому моменту новость, наверное, показали во всех кинотеатрах от Лондона до Бомбея.
Но дело было несколько дней назад. Только англичанин особого сорта может до сих пор прокручивать это событие в голове.
Или он шутит?
Я внимательно всмотрелась в его лицо, но оно ничего не выражало.
Я не смогла сдержать улыбку.
– На самом деле, я слышала, – сказала я. – Чертов Кембридж.
Должна признаться, я действовала наудачу. Понятия не имела, к каким из наших двух великих университетов он принадлежит, разве что его легчайший акцент… Но поскольку он произнес: «Бедный Оксфорд», я решила думать, что он не шутил.
Его согласная улыбка сказала мне, что я сделала правильный вывод.
– О дааа! – сказал он, чуточку перегибая палку.
Кризис миновал. Мы довольно изящно миновали деликатный момент, мы оба, и сделали это самым цивилизованным образом – сменили тему.
Отец бы мной гордился, я это знаю.
Я нежно прикоснулась к туго натянутой ткани «Голубого призрака», в теплом солнечном свете издававшей чуть заметный приятный запах нитроцеллюлозного лака. Какое совершенство в своем роде, подумала я: оболочка биплана окрашена взрывоопасным пироксилином в его жидкой форме.
Я исподтишка понюхала свои пальцы и в этот момент добавила в свою копилку памяти запах, которые отныне и навечно, до конца времен, всегда будет напоминать мне о Харриет.
Я бросила взгляд вверх – почему-то виноватый – на окна лаборатории, чтобы увидеть, наблюдает ли за нами Лена, но древнее стекло, словно затуманившиеся глаза какого-нибудь деревенского старика, лишь отражало небо.
11
– Красавец, не правда ли?
Тристрам Таллис стряхнул воображаемую пылинку с крыла «Голубого призрака».
– Я купил его у твоей матери прямо перед войной. Тогда мы славно проводили время!
И внезапно он покраснел, как маринованная свекла.
– В смысле, я с «Голубым призраком». Не с твоей матерью.
Я непонимающе уставилась на него.
– Однако чистосердечно сознаюсь: много лет назад я его переименовал. Теперь это «Вихрь».
Мне показалось это святотатством, но я оставила эту мысль при себе.
– Наверное, вы провели много приятных часов, летая на нем.
– Не так много, как хотелось бы. «Вихрь»…
Он увидел выражение боли на моем лице.
– Ладно, пусть «Голубой призрак», если тебе так больше нравится, много лет стоял в ангаре.
– Так значит, вы немного летали.
– Я бы так не сказал, – спокойно возразил он. – Нет, отнюдь. Но мое время прошло.
– Вы служили в Королевских военно-воздушных силах! – осенило меня.
– Биггин Хилл[14], – скромно кивнул он. – В основном, «спитфайры».
Ну надо же! Я общаюсь с одним из тех молодых людей, которых мистер Черчилль именовал «немногими»: одним из тех юных воинов, которые поднимались высоко в небо над прекрасной зеленой землей Англии, чтобы противостоять немецким люфтваффе.
Я видела их фотографии в старых выпусках «Пикчер Пост», захламивших библиотеку Букшоу, словно кучи опавших осенних листьев: эти пилоты-мальчишки в спасательных жилетах и сапогах из овечьей кожи раскинулись на холщовых шезлонгах посреди травы, ожидая, когда резкий голос из громкоговорителя «Танной» призовет их к действию.
Не могу дождаться возможности познакомить Тристрама Таллиса с Дитером! И Фели!
– Когда я услышал о твоей матери, – сказал он, – я понял, что должен привезти «Голубого призрака» в Букшоу. Я… я… имею в виду… проклятье! Я не очень хорош по этой части.
Но я прекрасно его поняла.
– Моя мать была бы благодарна, – сказала ему я. – И она бы хотела, чтобы я сказала вам спасибо.
– Послушай, все это дьявольски неудобно, – продолжил он. – Я не знаю, что подумает твоя семья, когда я вломлюсь таким образом и в такое время… – Он неопределенно махнул рукой в сторону длинной очереди жителей деревни, медленно и печально переставлявших ноги по направлению к дому. – Черт бы все это побрал! Имею в виду, приземлиться на лужайке в Букшоу, будто на чертовом летном поле в Кройдоне. Имею в виду…
– Не думайте об этом, мистер Таллис, – перебила его я, отчаянно пытаясь скрыть от него, что сама испытываю ужасные затруднения. Когда дело касается социальных условностей, я совершенно теряюсь.
«Как бы повела себя Фели?» – подумала я. И попыталась на секунду поставить себя на место сестры.
– Возможно, вы хотите зайти в дом и освежиться, – сказала я, легко касаясь его запястья и одаряя его сверкающей улыбкой. – Полагаю, от полетов ужасно хочется чаю.
Самые подходящие слова. На его лице расплылась широкая мальчишеская улыбка, и секунду спустя он уже шел впереди, широкими шагами направляясь к двери в кухню.
– Такое впечатление, будто вы уже тут были, – заметила я, стараясь поспевать за ним.
Я хотела пошутить, но почти сразу же осознала, что я сказала. В потайной комнате в моем разуме на железную решетку подкинули угля, и вспыхнул огонь.
Высокая фигура в окне лаборатории. «Шесть футов и три дюйма, может быть, четыре», – сказал Доггер.
Тристрам Таллис остановился так резко, что я чуть не влетела в него.
Он повернулся. Слишком медленно?
Пронзил меня взглядом скрытых капюшоном глаз.
– Разумеется, я тут был, – ответил он. – В тот день, когда твоя мать передала мне «Голубого призрака».
«Вы тогда были одеты в униформу американского сержанта? – хотела я спросить, но промолчала. – Это вы копались в бумагах в окне лаборатории дядюшки Тара»?
– Ах да, конечно, – сказала я. – Совсем забыла. Как глупо с моей стороны.
Тень миновала, и через миг мы шли рядом вдоль красной кирпичной стены кухонного огорода с видом старых приятелей.
Я подумала, но только на миг, о том, чтобы взять его за руку, но сразу же отказалась от этой идеи.
Это излишне.
– Надеюсь, вы не против воспользоваться кухонной дверью, – сказала я, подумав о длинной череде скорбящих у парадного входа в дом.
– Не впервой. – Он ухмыльнулся, галантно придерживая дверь передо мной.
– Мистер Тристрам! – закричала миссис Мюллет, увидев его лицо. – Или теперь вас надо величать майор авиации?
Она подбежала к нам, протягивая испачканную мылом руку и отдергивая ее, не успел он пожать ее, и упала в нечто вроде забавного реверанса, опустившись на одно колено.
Тристрам галантно поднял ее на ноги.
– Чайник на плите, миссис М.? Я зашел на чашечку этого вашего волшебного чаю.
– Идите прямиком в гостиную, – сказала она, внезапно приняв чопорный вид. – Если вы будете так добры показать дорогу мистеру Тристраму, я принесу чай прямо туда.
– Я бы предпочел остаться с вами на контрольно-диспетчерском пункте, – заметил он. – Прямо как в старые добрые времена.
Миссис Мюллет сильно покраснела и заметалась по кухне, бросаясь в кладовую и сжимая руки каждый раз, когда смотрела на него.
– Я прибыл в печальное время, – сказал он, вытаскивая стул из-под кухонного стола и устраиваясь на нем.
– Это верно. Садитесь. Я угощу вас кусочком хлеба, который испекла к похоронам. Я делала его по особому рецепту, для мисс Харриет, к ее похоронам, имею в виду, благослови господи ее душу.
Она утерла глаза передником.
Тем временем мой разум описывал круги вокруг разговора. «Майор авиации», – сказала миссис Мюллет. И разве сам Тристрам не сказал, что летал с эскадроном истребителей Биггин Хилла во время битвы за Британию?
Как, черт побери, в таком случае он мог быть в Букшоу перед войной, одетый в форму американского сержанта?
Да, разумеется, я видела нелепый фильм «Янки в королевских ВВС» во время одного из приходских киносеансов, в котором Тайрон Пауэр и Бетти Грейбл неслись над прудом, чтобы спасти нас от участи худшей, чем смерть.
Но Тристрам Таллис не янки. Я в этом уверена.
– Оставлю вас поболтать вдвоем, – сказала я, изображая тактичную улыбку. – Мне надо кое-что сделать.
Я взлетела вверх по восточной лестнице, перепрыгивая по две ступеньки за раз.
Сначала самое главное. Одной мысли о том, что Лена находится в одиночестве в моей лаборатории, было достаточно, чтобы у меня случились судороги. Надо было вежливо выдворить ее, перед тем как полететь сломя голову на Висто, но у меня не было времени на размышления.
Однако не стоило беспокоиться. Дверь лаборатории была закрыта, и в помещении никого не было, кроме Эсмеральды, задумчиво восседавшей на полке для мензурок, где я ее и оставила.
Я проверила многочисленные ловушки, которые всегда оставляю для неосторожных нарушителей: волоски на шкафах, смятые клочки бумаги, там и сям рассованные по ящикам (исходя из предположения, что ни один воришка не сможет удержаться и не расправить их) и, за каждой из внутренних дверей, наперсток, до краев наполненных раствором слаборастворимого ферроцианида железа, или желтой кровяной соли, который, если его пролить, не отмоют и семь горничных с семью швабрами за полгода.
Однако моя спальня тоже оказалась нетронута, и я неохотно прибавила Лене пару очков за честность.
Теперь, наконец, подготовив сцену, я могла приступить к следующему и самому сложному акту: взяться за Фели.
Я не забыла свой план по воскрешению Харриет. О нет, отнюдь! Я задвинула эту идею подальше, просто чтобы не вопить от радости.
Одной мысли о том, как будет ликовать отец, было достаточно для восторга.
Когда я пересекала вестибюль, из гостиной в западном крыле донеслись звуки «Адажио кантабиле» из «Патетической сонаты» Бетховена. Каждая нота на миг повисала в воздухе, будто ледяная, хрустальная капля воды, капающая с тающей сосульки. Однажды в присутствии Фели я назвала эту сонату «Патетической старушкой», и сестрица чуть не прибила меня метрономом.
Именно эта часть Бетховена, по моему мнению, – самое печальное музыкальное произведение, написанное с начала времен, и я знала, что Фели играет ее, потому что она опустошена. Она предназначалась только для ушей Харриет – или ее души, или того, что осталось от нее в этом доме.
Просто слушая ее из вестибюля, я ощутила, что у меня глаза на мокром месте.
– Фели, – сказала я у дверей в гостиную, – это прекрасно.
Фели проигнорировала меня и продолжила играть, уставив взор куда-то в иную вселенную.
– Это «Патетическая соната», да? – спросила я, изо всех сил пытаясь произнести название с французским прононсом, будто я родилась на левом берегу Сены и меня крестили в Нотр-Дам.
Иногда мне удаются такие вещи.
Фели захлопнула крышку, и рояль застонал всеми ранеными струнами, и его эхо удивительно долго еще звучало в комнате.
– Ты просто не можешь удержаться, верно? – крикнула она, замахав руками в воздухе, как будто продолжала играть. – Ты каждый раз это делаешь!
– Что? – Обычно я не возражаю, если меня прищучили, когда я виновата, но ненавижу безосновательные упреки.
– Ты прекрасно знаешь, – рявкнула Фели. – И не надо мне тут строить дурочку. Закрой свой рот.
Я понятия не имела, о чем она.
– Ты просто не в духе, – заявила я. – Мы договорились, что я могу говорить тебе, когда ты раздражаешься, и что ты не откусишь мне за это голову. Ну так вот, ты не в духе.
– Я в духе! – завопила она.
– Если ты не раздражена, – сказала я, – тогда твои мозги, по всей видимости, пожрали глисты.
Глисты были одним из моих последних увлечений. Я сразу же осознала их криминальные возможности, когда Даффи однажды принесла их к завтраку. В смысле, ее не стошнило ими, конечно же, но она упомянула, что читала о них в каком-то романе, где их разводил сумасшедший ученый, движимый низкими побуждениями, – напомнивший мне меня.
Я сразу же ухватилась за эту возможность: колония глистов, выращенных в стеклянной емкости в лаборатории, где у них есть возможность ползать по почве, пропитанной цианистым калием. Губителен ли цианистый калий для глистов? Выживут ли они и смогут распространять смертельный яд в мозгах своих жертв с помощью усиков, которые, как сказала Даффи, именуются setae и которые у них вместо ног?
Фели набирала пар для взрыва, когда я остановила ее на полпути.
– На самом деле я пришла извиниться, – заявила я.
– За что?
– За невнимательность. Я знаю, как тебе трудно сейчас. Я беспокоюсь о тебе, Фели, правда.
– О, офонареть! – сказала она.
В определенных обстоятельствах Фели на удивление хорошо выбирает слова.
– Что ж, я правда беспокоюсь. Я знаю, ты недосыпаешь. Посмотри на себя в зеркало.
Если есть на свете одна вещь, которую не нужно говорить Фели, так это «посмотри в зеркало». Зеркала в Букшоу – все до единого – чешутся и шелушатся от того, что Фели постоянно изучает свое отражение: глаза, волосы, язык, кожу…
Каждая по́ра ее физиономии каталогизирована с такой же тщательностью, с какой астроном фиксирует кратеры на Луне.
Да! Сработало! Фели исподтишка изогнула шею и попыталась бросить взгляд украдкой в зеркало над камином. Она попалась в мою хитроумную ловушку.
– Ты бледна, – продолжала я. – Ты так выглядишь с тех пор… – я удержала в себе конец предложения и немножко пожевала нижнюю губу. – Ты всегда так много отдаешь другим, Фели. Ты никогда не думаешь о себе.
Я видела, что полностью завладела ее вниманием.
– Например, мисс Лавиния и мисс Аурелия. – Я продолжала и продолжала. – Я бы могла проводить их наверх, чтобы они отдали дань уважения. Тебе не стоило заниматься этим самой, у тебя много дел. Тебе следовало бы отдохнуть, в конце концов!
Я удивила не только Фели, но и саму себя.
– Ты правда так думаешь? – спросила она, с отсутствующим видом подплывая к каминному зеркалу.
– Да. Я правда так думаю. И также думаю, что тебе стоит уступить мне свое ночное бдение над Харриет и немного поспать. Ты же не хочешь на похоронах выглядеть изможденной, не так ли?
Эта игра на тщеславии Фели была не очень честной, но все средства хороши в любви, на войне и для манипулирования упрямой сестрицей.
Заметив, что она захвачена врасплох, я решила умолкнуть и посмотреть, что будет дальше. Как я уже говорила, по опыту знаю, что когда надо стимулировать застрявший разговор продолжительное молчание имеет тот же пробивной эффект, что и вантуз для засорившегося слива.
И это сработало. Я так и знала.
Спустя некоторое время Фели отплыла к шкафу и достала оттуда ноты.
– Посмотри, что я нашла в Чайковском, – сказала она, протягивая мне листки.
Я знала, что Фели никогда не играет Чайковского, если может этого избежать.
«Слишком много секвенций», – как-то сказала она Флосси Фостер, и та понимающе кивнула.
Фели протянула мне довольно потрепанные ноты.
Я взяла их и прочитала название:
– «Горести и радости», оперетта Ноэля Кауарда в трех актах.
Фели перелистнула несколько хрупких страниц.
– Посмотри, вот концовка.
Та-ра-ра Бум-де-ей! – прочитала я.
– Харриет любила ее. Думаю, это ее любимая мелодия. Она часто пела ее мне и Даффи, когда мы были маленькими.
Она никогда не пела ее мне, хотела было сказать я, но, разумеется, промолчала. Я была младенцем, когда Харриет пропала в Тибете.
– Это старая мелодия из мюзик-холла, – говорила Фели, устанавливая ноты на пюпитре рояля.
Она положила руки на клавиатуру и начала играть, тихо, как будто не хотела, чтобы ее услышали скорбящие.
– Та-ра-ра Бум-де-ей! – пела она. – Та-ра-ра Бум-де-ей! Ты ее знаешь?
На самом деле я знала, но притворилась, что нет. Я отрицательно покачала головой. Нас заставляли петь ее в организации девочек-скаутов, до того как меня исключили.
Не самая умная песня из тех, что я слышала.
– Иногда я думаю, – пробормотала Фели, – насколько хорошо мы на самом деле знали Харриет, правда ли она такая, как мы о ней думаем.
– Я не знаю, – кисло ответила я.
Фели повторила первые несколько тактов – нежно, почти мечтательно, в минорном ключе, потом сложила ноты и убрала их.
– Насчет дежурства, – заговорила я.
Но не успела я сказать больше ни слова, как Фели снова переместилась к зеркалу.
– Договорились, – сказала она, придвигаясь, чтобы получше разглядеть свою сварливую рожу.
Невероятно, но факт.
С одиннадцати часов тридцати шести минут вечера до четырех часов двадцати четырех минут утра – четыре часа и сорок восемь минут, если быть точной, Харриет будет в моем полном распоряжении.
12
Сквозь распахнутую дверь и дальше по вестибюлю текла бесконечная череда людей, бездумно пересекающих черную линию, которую в прошлом веке враждующие братья Энтони и Уильям де Люс начертили от входа до чуланчика дворецкого, разделяя дом на две разные половины: линию, которую нельзя было пересекать.
Каждый пытался поймать мой взгляд; каждый хотел прикоснуться ко мне, пожать руку или плечо и сказать, как им жаль, что Харриет умерла.
Там были женщина с квадратной челюстью, ее семеро детей с такой же квадратной челюстью. Не припоминаю, чтобы я прежде их видела.
В дальней части вестибюля стоял худощавый джентльмен, чем-то напоминавший ручку метлы. Он тоже был мне незнаком.
– Дорогая Флавия, – пропыхтел Банни Спирлинг, сгребая мою руку. Он один из старейших друзей отца и в этом качестве требовал до некоторой степени особого подхода.
Я одарила его угрюмой улыбкой, но это далось мне с трудом.
Хотя это звучит ужасно, но скорбь – забавная штука. С одной стороны, ты нем, но с другой – что-то внутри отчаянно пытается проковырять путь обратно к нормальному состоянию: сделать веселое лицо, выскочить, словно черт из табакерки, и сказать: «Улыбайся, черт тебя дери, улыбайся!»
Юное сердце не может долго быть угрюмым, и я уже чувствовала, что мышцы моего лица устали скорбеть.
– Нарциссы такие красивые. – Я услышала, как говорю Банни, и увидела, как слезы катятся из его глаз, когда он думает о том, какая я храбрая.
Банни не осознавал, что носок его отполированной туфли стоит ровно на черной линии, линии, разделяющей дом – и нашу семью – на две части.
Когда задумаешься об этом, все сводится к линиям, не так ли? Черная линия в вестибюле, белая, по которой я должна идти, как сказала тетушка Фелисити: «Хотя это может быть не очевидным для других, твой долг станет для тебя таким же ясным, как белая линия, нарисованная посреди дороги. Ты должна следовать ему, Флавия».
Это одно и то же – белая линия и черная линия. Почему я раньше это не понимала?
«Даже если он ведет тебя к убийству».
Меня охватила леденящая дрожь, когда мне в голову закралась жуткая мысль.
Харриет убили?
– Правильно, что правительство организовало специальный поезд, чтобы доставить ее домой, – говорил Банни, поглаживая свой объемистый живот, словно футбольный мяч. – Чертовски правильно, она этого заслуживает.
Но я едва слышала его слова. Мой разум носился кругами, словно мотоцикл по Стене Смерти.
Харриет… незнакомец под колесами поезда… есть ли связь между этими смертями? И если да, их убийца все еще на свободе? Может ли он быть тут, в Букшоу?
– Вы должны извинить меня, мистер Спирлинг, – сказала я. – Чувствую себя…
Мне не надо было договаривать.
– Проводи девочку в ее комнату, Мод, – скомандовал Банни.
Рядом с ним, словно из воздуха, материализовалась маленькая женщина. Она все время была тут, поняла я, но она настолько крошечная, неподвижная, тихая и прозрачная, что я ее не замечала.
Мне доводилось видеть миссис Спирлинг в деревне, конечно же, и в церкви, но всегда в тени ее мужа, Банни, на фоне которого она была почти незаметна.
– Пойдем, Флавия, – сказала она голосом, слишком низким для такого хрупкого создания, и, взяв мою руку в клещи, повела меня к лестнице.
Довольно комично, что мной руководит создание ниже меня ростом.
На середине лестничного пролета она остановилась, повернулась ко мне и сказала:
– Я хочу, чтобы ты кое-что знала: я чувствую, что должна сказать тебе это. Твоя мать была удивительно сильной женщиной. Непохожей на других людей.
Мы продолжили путь наверх. На лестничном пролете она произнесла:
– Должно быть, тебе сейчас так трудно.
Когда мы миновали второй пролет, она добавила:
– Харриет всегда говорила, что вернется, – неважно, что произойдет, она вернется, и нам не стоит беспокоиться. Разумеется, надежда всегда есть, – сказала она, отпустив мою руку, – но теперь…
Наверху лестницы она взяла меня за руку.
– Мы начали думать, что она бессмертна.
Я видела, что она с величайшим трудом контролирует выражение своего лица.
– Мне тоже нравится так думать, – ответила я, внезапно и неожиданно ощущая себя мудрее, как будто вернулась из путешествия, полного открытий.
– Не думаю, что ты высыпалась на прошлой неделе, не так ли? – спросила она.
Я с глупым видом покачала головой.
– Думаю, что нет. Тебе надо лечь в кровать. Заходи.
Мы подошли к моей спальне.
– Я велю Банни, чтобы он сказал твоему отцу, что тебя не следует беспокоить. Я бы попросила Доггера принести тебе горячего молока, оно поможет тебе уснуть, но он так занят с кучей гостей… Я сама тебе принесу.
– Не стоит, мисс Спирлинг. Я так устала, я…
Я вытянула руку, пытаясь сконцентрироваться.
– Несколько часов сна творят чудеса, – сказала я ей, открывая дверь лишь настолько, чтобы проскользнуть в дверь и оглянуться на нее. – Благодарю вас, мисс Спирлинг, – добавила я со слабой улыбкой. – Вы спасли мне жизнь.
Я закрыла дверь.
И сосчитала до тридцати пяти.
Я упала на колени и приложилась глазом к замочной скважине.
Она ушла.
Я достала из ящика стола лист бумаги и написала карандашом: «Нездорова. Пожалуйста, не беспокойте меня. Спасибо, Флавия».
Я попыталась изобразить своим почерком, что у меня нет сил оторвать карандаш от бумаги.
Убедившись, что горизонт чист, я вышла в коридор и приклеила записку на дверь жвачкой, похищенной из бельевого ящика Фели.
Я заперла дверь и убрала ключ в карман.
Через несколько секунд я уже заперлась в лаборатории, собираясь начать приготовления к самому важному химическому эксперименту моей жизни.
Почти двадцать лет после смерти Тарквина де Люса его дневники оставались нетронутыми: ряды сдержанных солдат, затянутых в черное. Больше всего на свете я любила перелистывать их страницы, выбирая томик наугад, смакуя каждое чудесное химическое озарение, словно сладкое пирожное.
Нет необходимости упоминать, что слово «яд» всегда привлекает мой взгляд, как это произошло и с краткой сноской, в которой дядюшка Тар упомянул труд Такаки Канехиро, японского флотского хирурга. Работы Канехиро привели к открытию – Эйкмана, Хопкинса и других, – что длительная диета на белом рисе вырабатывает в теле нервный яд, антидот к которому, как ни странно, содержится в той самой шелухе, которую удаляют при обработке риса.
Это теория, которую я выдвинула, будучи обреченной на пожизненную диету из рисовых пудингов миссис Мюллет, о которых лучше не упоминать.
Этот антидот, сначала названный «аневрин» из-за того, какое влияние оказывало его отсутствие на нервы, оказался тиамином, который потом нарекли витамином В1.
Казимир Функ выдвинул предположение о существовании витаминов – удивительных органических соединений, необходимых всем живым организмам, но не синтезируемых самими организмами.
Один из многочисленных корреспондентов дядюшки Тара, кембриджский студент по имени Альберт Сент-Дьерди, писал ему и просил совета касательно своего последнего открытия того, что он тогда именовал аневрином.
Снова аневрин! Витамин В1!
Дядюшка Тар предположил, что аневрин Сент-Дьерди может играть значительную роль в образовании энергии, с помощью которой все зависимые от кислорода организмы превращают ацетат, получаемый ими в процессе еды из жиров, белков и углеводов, в диоксид углерода.
Короче говоря, в образовании жизни!
Он также намекнул, что инъецируемая форма витамина, под названием гидрохлорид кокарбоксилазы, жизненно важна для возвращения к жизни умерших лабораторных крыс, подвергшихся заморозке.
Я никогда не забуду, как меня с головы до пят словно пронзило электричеством, когда я читала эти слова.
Возвращение к жизни! В точности как обещано апостольским символом веры.
И тем не менее гидрохлорид кокарбоксилазы – только часть истории.
Дело еще в аденозинтрифосфате, или АТФ, открытом в 1929 году в Гарвардском медицинском колледже: слишком поздно для дядюшки Тара, который неожиданно умер от сердечного приступа годом ранее, но не слишком поздно для меня.
Сначала я прочитала об этом веществе в «Химических выдержках и взаимодействиях» – журнале, на который дядюшка Тар, к счастью, оформил пожизненную подписку и который почти двадцать пять лет спустя все еще доставлялся почтальоном в Букшоу каждый месяц с завидной регулярностью.
Введение АТФ в кровеносное русло, как считалось, должно оказывать такое же оживляющее воздействие на позвоночник мертвых, как гидрохлорид кокарбоксилазы на сердце и поджелудочную железу.
Именно так я собираюсь вернуть Харриет в мир живых: сделать мощную инъекцию АТФ в сочетании с аналогичной дозой гидрохлорида кокарбоксилазы.
Когда эти два химических вещества начнут действовать в ее оттаивающем теле, я применю удар учителя Кано, который надо нанести костяшками пальцев во второй поясничный позвонок.
Блестящая идея, и поскольку она научна, она просто не может оказаться неудачной.
13
Проблема заключалась в следующем: где добыть ингредиенты?
Витамин В1, само собой, можно получить из дрожжей, но это длительный процесс, который сопровождается дурным запахом и который вряд ли можно провести незаметно под носом семьи, гостей и посетителей, не вызвав неудобные вопросы.
Аденозинтрифосфат – дело другое. Хотя его открыли больше двадцати лет назад, его успешно смог синтезировать только совсем недавно некий Александр Тодд в Кембридже, и это компонент чрезвычайно редкий.
Я никак не могла придумать, где же все это добыть. Разумно предположить, что если у кого-то в обозримых пределах от Бишоп-Лейси есть образец, то это доктор, ветеринар или аптекарь.
Полагаю, я могла бы позвонить доктору Дарби или Крюикшенкам, деревенским фармацевтам, но в Букшоу телефон, как инструмент, посредством которого больше десяти лет назад отец узнал об исчезновении Харриет, находится под строгим запретом.
Теперь, когда новость о ее гибели достигла его слуха с помощью той же самой мрачной слуховой трубки, он внушал ему еще больше ужаса, а вместе с ним и всем нам.
Ничего не остается, кроме как поехать в Бишоп-Лейси на велосипеде и лично все выяснить. На самом деле, решила я, так даже лучше. Люди могут прервать телефонный разговор под самым слабым предлогом. При личной беседе им будет куда сложнее избавиться от Флавии де Люс.
– «Глэдис», – прошептала я у входа в оранжерею, – это я, Флавия. Ты не спишь?
«Глэдис» – это мой спортивный велосипед марки БСА. Изначально он принадлежал Харриет, назвавшей его «Ласточкой» – думаю, из-за того, как она взлетала и падала, несясь по замечательно крутым холмам, – но я переименовала его в «Глэдис» из-за жизнерадостного характера.
«Глэдис», естественно, не спала. Конечно. Как у детективного агентства Пинкертона, ее девиз – «Мы никогда не спим».
– Краткая встреча, – сказала я ей. – Мы должны выскользнуть через черный ход. У парадного слишком много людей.
Больше всего на свете «Глэдис» вдохновляет возможность выскальзывать через черный ход. Мы совершали этот маневр вместе столько раз, и я думаю, что она должна испытывать определенную шаловливую радость от того, что ей снова представилась такая возможность.
Она тихонько скрипнула от удовольствия, и я не нашла в себе мужества упрекнуть ее.
Я ехала на «Глэдис» к югу, потом к западу, прилагая большие усилия, чтобы не оказаться в поле видимости из отцовского кабинета и гостиной. Некоторое время приходилось перемещаться краткими перебежками от дерева к дереву, а затем оглядываться, убеждаясь, что меня никто не преследует.
Через некоторое время опасность миновала, и я повела «Глэдис», ласково придерживая ее за кожаное седло, по бугристым полям к проселочной тропке, ведущей на север к главной дороге.
Теперь, радостно давя ногами на педали, я вместе с ней с шуршанием неслась по дороге, распугивая птичек в изгородях и заставляя старого бобра смешно ковылять в поисках укрытия.
На перекрестке мы остановились. Время принимать решение. К западу отсюда располагается Хинли, где есть больница. Какова вероятность, что в тамошней больничной аптеке есть запас необходимого мне аденозинтрифосфата? Окажется ли на дежурстве Флосси Фостер, сестра подружки Фели? Смогу ли я уговорить ее организовать рейд на аптеку?
Маловероятно. Шансов очень мало.
Но к востоку находится Бишоп-Лейси, где есть и хирургический кабинет доктора Дарби, и аптека Крюикшенков.
Не колеблясь, я повернула голову «Глэдис» к востоку, и мы помчались навстречу тому, что нас ожидало.
Колокольчик на двери громко звякнул, когда я вошла в аптеку.
Вход в помещение довольно ярко освещался солнечным светом, лившимся сквозь большие красные и синие аптекарские сосуды, но дальше, в глубине лавки, свет в муках умирал. Задняя часть комнаты находилась во власти теней, и там располагался маленький прилавок, у окошка которого мисс Клэй что-то шептала на ухо аптекарю Ланселоту Крюикшенку, будто исповедуясь.
Я притворилась, что не слышу их, хотя чрезвычайно острый слух, унаследованный от Харриет, позволил мне разобрать, что их разговор касался пилюль из ревеня и серы.
Я побродила по аптеке, как завороженная разглядывая ошеломляющую коллекцию разноцветных баночек, коробочек и бутылочек, выстроившихся на полках: порошки, пилюли, настойки, лосьоны, эликсиры, бальзамы, соли, сиропы, пастилки, мази и лекарственные кашки – средства на любой случай.
– Я скоро к вам подойду, – крикнул мне мистер Крюикшенк и вернулся к жужжанию с несчастной мисс Клэй.
Пока они разговаривали, я осознала, что есть и третий голос – более тихий, словно шелковая лента, время от времени вплетающийся в их беседу.
Хотя не видела говорившую, я поняла, что это может быть только Аннабелла Крюикшенк, сестра Ланселота: опытный химик, однако ее редко можно было видеть в деревне. Безмолвный партнер, так сказать. Безмолвный и практически невидимый.
Как однажды сказала мне Даффи в светлый момент, она «порох за троном», что показалось мне превосходной шуткой, и хотя я ее не поняла, я слишком долго и громко смеялась.
Ведомая исключительно чистейшим любопытством, я подошла ближе к задней части аптеки, надеясь подслушать какую-нибудь сплетню, которую я смогу в нужный момент вставить в разговор с моими взрослыми сестрицами.
Чем ближе к прилавку я подходила, тем тише становилась беседа, пока – довольно резко – она не прекратилась со звуком «Ш-ш-ш» и шепотом «Харриет».
Сначала меня тронуло то, что они говорили о моей матери, но потом я поняла, что говорили они обо мне.
– Простите, мистер Крюикшенк, я тороплюсь. Можно ли получить у вас немного тиамина?
Повисло молчание, а потом его голос отозвался из теней:
– Для каких целей?
– Боюсь, наша птица, – я имела в виду Эсмеральду, но подумала, что лучше намекнуть, что нужно много вещества, – боюсь, нашей птице может потребоваться добавка витамина В1 в корм.
– Ах да? – произнес мистер Крюикшенк. Я уже поняла, что он мне не поможет.
– Да, – сказала я, хлопая руками и изображая больные крылья. – Классические симптомы: конвульсии, тремор, невидящий взгляд в небо и так далее. Классика.
В разговоре о породе бафф орпингтон, чьим прекрасным представителем была Эсмеральда, Доггер описал мне так называемый синдром мечтателя, при котором недостаток тиамина может заставлять мышцы шеи у птиц сжиматься и искривляться, отчего бедные птицы могут смотреть только вверх и часто падают на спины.
– Я думала купить бутылочку с таблетками B1, – продолжала трещать я. – Измельчить и добавлять к корму. В умеренных количествах, разумеется.
Мистер Крюикшенк ничего не сказал.
– Мне казалось, это хорошая идея, – запинаясь, добавила я.
– Средства в этой аптеке предназначены только для людей, – отрезал он. – Они не одобрены для птицы. Я не могу принять на себя ответственность за непредвиденные последствия…
– Я вовсе не ожидаю от вас этого, мистер Крюикшенк, – перебила его я.
Всегда произношу имя человека, если прошу у него что-то. Благодаря этому ситуация выглядит намного более – что ж, намного более просительной.
– Нет, – ответил мистер Крюикшенк.
– Прошу прощения? – переспросила я, не веря своим ушам. Я не привыкла проигрывать в первом же раунде дуэли.
– Нет, – повторил он. – Никакого тиамина.
– Но…
– А теперь прошу прощения, – продолжил он, кивая в сторону мисс Клэй, онемевшей от нашего диалога, – я полагаю, у вас есть более важные дела, чем…
Он не произнес слово «цыплята».
Вот и все сочувствие. Дела пошли совсем не так, как я ожидала.
Как часто случается, когда заклинивает мозги, я стояла и тупо смотрела на половицы, пока не возобновился низкий шум их разговора.
Тогда я тяжело побрела к выходу.
На улице, щурясь от неожиданно яркого солнца, я взялась за руль «Глэдис» и повернула к дому. Без тиамина ничего не получится.
Я прошла лишь несколько ярдов, когда у моего локтя послышался голос:
– Тс-с-с! Флавия!
Я чуть из кожи не выпрыгнула.
Я резко повернулась и оказалась лицом к лицу с высохшей маленькой женщиной, чья кожа была испещрена белыми и коричневыми пятнами, словно шкура индейского пони из вестерна. Она неожиданно появилась из узкого прохода, идущего вдоль аптеки.
Аннабелла Крюикшенк! Это может быть только она.
– Вот, – сказала она, щурясь в лучах солнца, хватая мою ладонь пятнистыми пальцами и сжимая ее вокруг коричневой бутылочки. – Возьми.
– О, но я не могу, – возразила я. – То есть спасибо, но настаиваю на том, чтобы заплатить.
– Нет, я делаю это не ради тебя, – сказала она, пронзительно вглядываясь в мои глаза, словно пытаясь проникнуть в душу. – Я делаю это ради твоей матери. Скажем, это в уплату старого долга.
И потом она исчезла так же неожиданно, как и появилась.
14
Я стояла на Хай-стрит, понимая, что нахожусь в полнейшем одиночестве. Жители деревни в большинстве своем ушли в Букшоу оплакивать Харриет и превратили Бишоп-Лейси в призрачный город.
Я спрятала бутылочку в багажник «Глэдис», тронулась с места и поехала на восток. Хирургический кабинет доктора Дарби находится прямо за Коровьим переулком.
Его потрепанного «морриса» с бульдожьей мордой нигде не было видно.
Я подняла дверной молоточек – змею, обвившуюся вокруг жезла, но не смогла заставить себя постучать. Жена доктора Дарби была инвалидом, и говорили, что она никогда не покидает свою спальню на втором этаже.
Я стояла там с медной змеей в руке, когда из открытого окна над моей головой послышался голос.
– Кто там? Это ты, Флавия?
– Да, миссис Дарби. Как вы узнали, что это я?
– Доктор установил для меня зеркало. Шкивы и всякое такое. Очень разумно. Он соображает по этой части.
Я подняла голову и заметила блеск стеклянной поверхности, покачивавшейся из стороны в сторону перед тем как замереть.
– Доктор Дарби дома?
– Нет, боюсь, нет, милочка. Ты опять порезалась?
Она имела в виду происшествие с разбитым стеклом, которое мне еще предстоит загладить в некоторых кругах.
– Я в порядке, миссис Дарби. Просто хотела задать доктору вопрос.
– Я могу тебе чем-то помочь, милочка? Я всегда рада предложить свои услуги, если кому-то надо поделиться личными проблемами.
Как нелепо, подумала я. У меня нет личных проблем – по крайней мере, таких, которые я хотела бы обсудить с женщиной на втором этаже, следившей за мной с помощью механического зеркала.
– Нет, ничего такого, спасибо. Повидаюсь с ним в другой раз.
– Он в больнице в Хинли, – поставила она меня в известность. – Весьма печальный случай. Он позвонил не более получаса назад, чтобы сказать, что опоздает на обед, но в любом случае будет здесь.
– Благодарю, миссис Дарби. Вы так любезны. Надеюсь, скоро вы почувствуете себя лучше. В следующий раз принесу вам цветы. Сейчас в Букшоу расцвела сирень.
– Милочка, – крикнула она вниз. – Милочка!
Когда я уезжала, я сообразила, что миссис Дарби ни слова не сказала о Харриет. Ни единого слова. Как странно! Может, она не в курсе. Может, мне надо было ей сказать?
На Хай-стрит не было ни единой души, когда я ехала по ней, склонив голову и погрузившись в размышления.
Так много вопросов – и так мало ответов.
Я не забыла мужчину под колесами поезда – как я могла? Но у меня просто не было времени о нем подумать. Мой разум превратился в водоворот, яростно крутившийся вокруг тихой сердцевины – Харриет.
Я уже почти подъехала к Святому Танкреду, когда меня оглушил внезапный шум: жуткое карканье клаксона и ужасный скрип тормозов.
Я подняла глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как надвигающийся на меня «моррис» съезжает с дороги, пролетает на волосок от моего локтя и со зловещим грохотом тормозит в стену церковного кладбища.
Из его радиатора повалил дым.
Я застыла на месте, одновременно не в состоянии пошевелиться и дрожа.
Доктор Дарби, который в этот момент больше чем когда-либо напоминал Джона Булла, выскочил из машины с удивительной ловкостью для человека его возраста и комплекции и подбежал ко мне.
– Черт подери! – сказал он. – Ты в порядке?
Я с довольно глупым видом осмотрелась, как будто пыталась найти ответ на колокольне или на верхушках деревьев, и затем медленно кивнула.
Он залез в карман жилета и, выудив оттуда мятный леденец, бросил его себе в рот.
Он не кричал на меня. Даже не повысил голос.
– Гм. Совсем рядом, – заметил он, предлагая мне покрытую ворсинками конфету, которую я приняла дрожащими пальцами. Я с трудом нашла свой рот.
Когда я вырасту, – подумала я, – хочу быть похожей на него.
– Давай посидим на воротах, – предложил он. – Нам обоим надо перевести дух.
Через секунду я уже беззаботно болтала ногами в воздухе, а через минуту-другую ко мне присоединился и доктор Дарби.
– Как ты? – поинтересовался он.
Я несколько раз моргнула. Солнце слепило глаза.
– Я в порядке, – ответила я и добавила: – Спасибо.
– Что у тебя новенького происходило за последнее время? Интересные эксперименты?
Я чуть не обняла его. Он не собирался копаться у меня в душе.
Возможность, посланная богами. Я не смогла устоять.
– Я подумывала провести кое-какую работу с аденозинтрифосфатом, – выпалила я, – но не знаю, где его раздобыть.
Воцарилась молчание.
– Боже мой, – наконец произнес доктор Дарби. – АТФ?
Я кивнула.
– Надеюсь, ты не планируешь вколоть его в какое-нибудь несчастное, ничего не подозревающее создание?
Это был философский вопрос того рода, который мог бы поставить в тупик Платона – и даже Даффи.
Была ли Харриет несчастной? Ничего не подозревающей?
В том смысле, который вкладывал в эти слова доктор Дарби, нет, я уверена.
Была ли она созданием?
Что ж, это зависит от того, к какому определению прибегнуть. Не так давно я искала это слово в «Оксфордском словаре английского языка», пытаясь выяснить, грешно ли это – убить муху во имя Науки.
В церкви мы пели:
«Что и требовалось доказать» не особенно помогло. С одной стороны, говорилось, что «создание» означает все, что создано, одушевленное и неодушевленное, в то время как другое определение утверждало, что оно относится к живому существу или животному, в противоположность человеку.
Нравственный выбор оставался на усмотрение конкретного человека.
– Нет, – ответила я.
– Не то чтобы это было мое дело, – улыбнулся доктор Дарби.
Несколько минут мы молча сидели по соседству с могилами на церковном кладбище, постукивая об стену каблуками.
– Хорошо сидеть летним днем на стене в обществе молодой женщины, – произнес доктор.
По моей ухмылке он мог понять, что я полностью с ним согласна. Он мне льстил, но я не возражала.
– Компенсирует менее счастливые случаи.
Я позволила молчанию затянуться, и он, наконец, добавил:
– Сегодня мы потеряли девочку… твою ровесницу. В больнице. Ее звали Маргарита, и она не заслуживала смерти.
– Соболезную, – сказала я.
– Временами мы все, доктора, чувствуем, что наших хваленых умений недостаточно. Смерть нас побеждает.
– Должно быть, вам грустно, – заметила я.
– Да. Чертовски грустно. Она болела тем, что мы называем идиопатической невропатией. Знаешь, что это такое?
– Это значит, что вы не знаете причину, – ответила я.
– Мы работаем над этим, – утомленно кивнув, сказал доктор Дарби, – но еще только начало пути. То есть начало для всех нас, но конец для бедной Маргариты.
– Она была красивой? – спросила я. Мне показалось это ужасно важным.
Доктор Дарби кивнул.
Я представила себе умирающую Маргариту с золотыми волосами, разметавшимися по подушке, бледным и влажным лицом, закрытыми глазами, окаймленными черными кругами, и разумом, уже ушедшим в другой мир. Представила ее горюющих родителей.
– И вы ничего не могли сделать?
– Мы собирались использовать АТФ в качестве последней попытки, но… очень странно, что ты заговорила о нем.
– АТФ? Аденозинтрифосфат?
– Он у меня в чемоданчике. – Он указал на еще дымящийся «моррис». – Один мой старый школьный друг сумел добыть несколько пробных доз. Теперь в них нет особой нужды, боюсь.
Действительно ли доктор Дарби говорил мне то, что он говорил? Я едва осмеливалась дышать.
– Если хочешь, он твой, – сказал он, соскальзывая по стене и подходя к автомобилю. – Мне надо сказать Берту Арчеру, чтобы он занялся старушкой Бесси.
– Мне очень жаль, что так вышло с вашей машиной, – сказала я. – Мне следовало смотреть, куда…
Доктор Дарби поднял руку ладонью ко мне.
– Поэт Купер, – произнес он, – который знал, о чем говорил, однажды написал: «Пути Господни неисповедимы». Мы, простые смертные, никогда не должны подвергать сомнению то, что нам кажется иногда слепыми деяниями Судьбы.
Он извлек черный медицинский чемоданчик из «морриса», покопался в его квадратной пасти и извлек два закрытых стеклянных флакончика.
– Вот почему я верю в тебя, Флавия, – сказал он и протянул их мне, не говоря больше ни слова.
Полагаю, мне следовало быть преисполненной теплом и благодарностью, но нет. Я сидела на солнце, но меня обдало холодом.
С какой смехотворной легкостью, если подумать, мне удалось добыть тиамин и АТФ у Аннабеллы Крюикшенк и доктора Дарби. Почти как если бы их действиями управляла некая высшая сила.
Что, если это дух моей покойной матери, где бы он ни был, проникает сквозь покровы из иного мира, чтобы обеспечить свое воскрешение?
Что, если мы все – лишь марионетки в мертвых руках Харриет?
15
Мои лодыжки отрастили перья на манер Меркурия, бога с крыльями на ногах, когда мы с «Глэдис» неслись домой – окольным путем, разумеется: на запад к Хинли, потом на юг по той же самой дорожке, по которой мы приехали, до западной части Букшоу.
Я проталкивала «Глэдис» через дыру в изгороди, готовясь совершить финальный рывок через поля, когда из-за заросшего травой разъезда появился знакомый синий «воксхолл» и на угрожающе медленной скорости покатил ко мне.
Конечно же, это был инспектор Хьюитт.
– Я подумал, мы можем поймать тебя на этом пути, – произнес он, опуская стекло. Сидящий рядом с ним за рулем детектив-сержант Вулмер слегка кивнул и медленно повернул лицо, одарив меня бесстрастным взглядом полицейского.
– Я надеюсь, вам не пришлось ждать слишком долго, инспектор, – небрежно ответила я, но его это не позабавило.
Дверь открылась, и он вышел на дорожку.
– Давай прогуляемся, – сказал он.
Мы прошли в молчании ярдов пятьдесят, перед тем как инспектор остановился и повернулся ко мне.
– Так жаль твою мать, Флавия. Даже не могу представить себе, что ты чувствуешь.
По крайней мере у этого человека хватило здравого смысла это признать.
– Благодарю, – искренне ответила я.
– Если мы с Антигоной можем что-то сделать, обращайся.
– Я бы хотела, чтобы вы оба пришли на похороны, – внезапно сказала я без размышлений. Понятия не имею, что мною двигало. – Это завтра.
Антигона, жена инспектора, была для меня солнцем. Я обожаю эту женщину. Одна мысль о том, что она разделит со мной похороны Харриет, немного утишала мой страх.
– Мы в любом случае планировали прийти, – ответил инспектор. – Но спасибо за приглашение.
Формальности были соблюдены, правильные слова произнесены. Настало время перейти к настоящей цели его появления.
– Полагаю, вы хотите задать мне вопрос о том мужчине, которого убили на вокзале.
– Убили? – повторил инспектор. Он чуть – но все же нет – не подавился этим словом.
– Кто-то сказал, что его толкнули. Не знаю, кто.
– Толкнули? Вот как говорили?
– На самом деле сказали «столкнули». Кто-то его столкнул. Я не видела говорившего и не узнала голос. Удивлена, что никто вам об этом не сказал.
– Что ж, ладно. Нам надо допросить еще много свидетелей. Уверен, что один или несколько из них смогут подкрепить твое заявление.
Если бы я отвечала за полицейское расследование, я бы в первую очередь искала человека, сказавшего: «Кто-то его столкнул», а не тех, кто мог просто услышать эти слова, – подумала я.
Но я ничего не сказала. Не хотела раздражать инспектора.
– Говорят, ты первая оказалась рядом с жертвой.
– Я была не первой, – возразила я. – Там были люди до меня.
Инспектор Хьюитт извлек записную книжку из кармана и сделал запись своей ручкой «Биро».
– Начни с того момента, когда поезд неожиданно затормозил.
Однако нет нужды пересказывать ему слова, произнесенные незнакомцем: нет нужды говорить ему, что Егерь – кто бы он ни был – в серьезной опасности.
– Поезд затормозил, – начала я. – Кто-то закричал. Я подумала, что могу помочь. Подбежала к краю платформы, но было уже поздно. Мужчина был мертв.
– Как ты это поняла? – поинтересовался инспектор, уставив на меня внимательный взгляд.
– Ни с чем не спутаешь эту полную неподвижность, – ответила я. – Ее нельзя подделать. Шевелились только волоски на его предплечье.
– Ясно, – сказал инспектор Хьюитт и сделал еще одну заметку.
– Они были золотистые, – добавила я.
– Благодарю тебя, Флавия, – сказал он. – Ты очень полезна.
Обычно подобный комплимент из уст инспектора Хьюитта заставлял мою голову кружиться от радости, но не в этот раз.
Был ли он «ироничен», как это называет Даффи? Она однажды сказала мне, что это слово означает завуалированный сарказм: клинок, прикрытый шелком.
«Улыбающийся человек с ножом!» – прошипела она жутким голосом.
Я печально улыбнулась инспектору Хьюитту, что показалось мне соответствующим ситуации, а затем повернулась и пошла назад по тропинке. Я подняла «Глэдис», и мы двинулись домой через поля.
Когда я была уже достаточно далеко, под предлогом того, что мне надо поправить косички, я бросила быстрый взгляд назад.
Инспектор Хьюитт стоял на том же самом месте, где я его покинула.
Ундина встретила меня у кухонной двери.
– Тебя везде искали, – объявила она. – Они в ярости, могу тебе сказать. Ибу хочет видеть тебя немедленно.
В привычных обстоятельствах я бы ответила на такой приказ словами, от которых волосы матери Ундины встали бы дыбом навечно, но я сдержалась.
В доме достаточно давящая атмосфера и без моей помощи.
Так что, как идеальная маленькая леди, я повернулась и грациозно двинулась по ступенькам.
Сама не могу в это поверить.
Доггер расквартировал корнуольских де Люсов в спальне над северным фасадом, в пахнущей плесенью комнате с кремово-зелеными обоями, из-за которых она выглядела как пещера, в которой дозревает сыр рокфор.
Я постучала и вошла до того, как Лена мне разрешила.
– Где ты была? – требовательно спросила она.
– Снаружи, – ответила я, не собираясь облегчать ей дело.
– Тебя все искали, – продолжила она. – Твой отец потерял сознание у гроба твоей матери. Это было ужасно. Ужасно!
– Что? – Я не могла поверить своим ушам. – Его вахта только вечером.
– Бедняга практически не отлучался от нее с тех пор, как сегодня утром ее принесли домой. Тетушка Фелисити была рядом с ним. Ее бдение заканчивается в шесть сорок восемь, и они хотят, чтобы ты сменила ее – вместо отца.
– Благодарю, кузина Лена, – сказала я. – Так и сделаю.
Я вышла из комнаты и тихо прикрыла дверь, оставляя ее на волю рокфора.
Оставшись одна в вестибюле, я прислонилась к стене и сделала глубокий вдох.
Я не беспокоилась об отце: Доггер наверняка уложил его в кровать, и даже не сомневалась, что в его ведомстве все под контролем.
Лена ни слова не сказала о вызове доктора, так что я была вполне уверена, что дело просто в истощении, обычной усталости.
Отец почти не отдыхал с тех пор, как пришла новость о смерти Харриет, и теперь, когда ее привезли домой в Букшоу, он спал еще меньше.
Что меня беспокоило, так это то, что до моего дежурства остается лишь пара часов и у меня мало времени на подготовку. Добрая судьба увеличила время, которое я смогу провести с Харриет, в три раза: вместо четырех часов сорока восьми минут у меня теперь есть больше четырнадцати часов, хотя в три приема, – отцовская вахта, Фели и моя (с перерывом на бдение Даффи, конечно), – чтобы вернуть Харриет к жизни.
Будет только один шанс – один-единственный, – чтобы убедить семью в том, что я чего-то стою. Если я потерплю неудачу, то навеки останусь отверженной.
Нельзя терять ни секунды.
Отныне все зависит от Флавии де Люс.
16
Оставшись в одиночестве в своей лаборатории за крепко запертой дверью, я приступила к последним приготовлениям.
Эсмеральда без всякого любопытства взглянула на меня со своего насеста.
Первый шаг – разложить необходимые инструменты: отвертку, ножницы для резки металла, оцинкованное ведерко для угля и фонарик.
Первый инструмент предназначался для того, чтобы открыть гроб Харриет; второй – разрезать металлическую обшивку; третий и четвертый – извлечь остатки сухого льда, в котором, по моим предположениям, хранилось ее тело; и пятый – добавить света месту действия, освещаемому лишь неверным мерцанием свечей.
Потом потребуются иглы для подкожных инъекций – два прочных и несколько подозрительных образчика из поистине впечатляющей коллекции лабораторных инструментов дядюшки Тара.
Я достала из кармана носовой платок и развернула его: там лежали два флакончика с аденозинтрифосфатом, великодушно подаренные мне доктором Дарби, и бутылочка тиамина, переданная мне Аннабеллой Крюикшенк в знак открытого неповиновения ее брату Ланселоту.
Если Ундина или Лена и заметили что-то выпирающее под моим свитером, то ничего не сказали.
Затем, готовясь к делу, я освежила в памяти соответствующие страницы из дневника дядюшки Тара, касающиеся воскрешения мертвых.
Воскрешения Харриет де Люс.
Я подтащила высокий стул и начала перечитывать строчки, написанные паучьим почерком.
Даже самому невнимательному читателю было очевидно, что дядюшка Тар экспериментировал на кроликах. Страница за страницей были заполнены нарисованными от руки таблицами и графиками, фиксирующими время, дозы и результаты его попыток по воскрешению двадцати четырех кроликов, которые именовались Альфа, Бета, Гамма, Дельта и так далее вплоть до Омеги.
Все они, за исключением Ипсилона, у которого, как подозревал дядюшка Тар, было слабое сердце, успешно вышли из состояния клинической смерти и дожили до следующего дня, чтобы подвергнуться новым экспериментам.
Я читала, и мои глаза слипались, и этому еще больше способствовал микроскопический почерк дядюшки. Раз-другой я клюнула носом, начала читать сначала, несколько раз глубоко зевнула и…
Я проснулась совершенно дезориентированная. Моя щека лежала на лабораторной скамье в лужице слюны.
Я вяло покачала головой и покрутила шеей, пытаясь стряхнуть тупую боль, которая всегда приходит, когда спишь днем.
Открыла дверь и торопливо вошла в спальню проверить, который час.
Шесть часов сорок четыре минуты!
Я проспала остаток дня, и у меня остается лишь четыре минуты, чтобы дойти до будуара Харриет и занять свой пост. Мне придется вернуться за своими инструментами и ингредиентами позже.
Со скоростью артиста-трансформатора из мюзик-холла я стащила мятую одежду и натянула мой лучший черный сарафан и чистую белую блузку. Длинные черные колготки и пара ненавистных черных пристойных туфель завершили мой наряд.
Пригладив волосы пальцами вместо расчески, я расправила косички.
Слишком поздно толком приводить себя в порядок, так что я просто протерла сонные глаза, слюной смыла полосу грязи с подбородка и поспешила в западное крыло.
– Ты опоздала на две с половиной минуты, – заявила тетушка Фелисити, бросив взгляд на наручные часы.
– Меня задержала толпа снаружи, – сказала я, и в моих словах была крупица правды. Толпа безмолвных плакальщиков простиралась через весь коридор второго этажа, вниз по лестнице, по вестибюлю наружу во двор и, насколько я знала, дальше всю дорогу до деревни.
Я попросила женщину во главе очереди – незнакомую, поспешу сказать, – подождать чуть-чуть подольше, перед тем как входить: надо решить срочный семейный вопрос, перед тем как возобновить посещения публики. Она напряженно посмотрела на меня обиженными голубиными глазами. Честно говоря, она сильно меня беспокоила.
Мне хотелось закричать ей в лицо: «Опермент». Это короче, чем произносить «желтая мышьяковая обманка» – непрофессиональный термин для As2S3, или трисульфида мышьяка.
Не успела тетушка Фелисити что-то сказать, как я сменила тему.
– Я беспокоюсь за отца, – заговорила я. – Что с ним случилось? Я не думала, что он должен был дежурить до настоящего времени.
– Он не мог держаться в стороне, – ответила тетушка Фелисити. – Поднялся по лестнице вместе с ней и оставался рядом, пока не обессилел. Очень хорошо, что я оказалась рядом и позвала на помощь.
– Доггера? – спросила я.
– Доггера, – подтвердила она. И у меня не было вопросов, пока она не добавила: – Кого еще я могла позвать?
– Ну, доктора Дарби. Мне следовало догадаться…
– Фи! – чуть не плюнула тетушка Фелисити. – Доггер обладает более высокой квалификацией, чем половина медиков в королевстве.
– Доггер?
– О, не надо делать такой удивленный вид, девочка. И закрой рот, это не сработает. Я думала, ты давно уже обо всем догадалась.
– Ну, я всегда знала, что он обладает обширными познаниями в области медицины, но казалось…
– Чепуха! Ты знаешь много стряпчих, трактирщиков, жокеев или епископов, которые могут правильно сложить сломанную бедренную кость или вырезать воспаленные миндалины?
– Ни одного, – признала я.
– Именно, – подтвердила тетушка Фелисити. – И так было всегда, верно? Совершенно очевидно.
Она так наслаждалась моим неведением, что я на миг подумала, что она сейчас закукарекает от радости.
Но неожиданно все встало на свои места. Сколько раз в прошлом Доггер точно описывал мне клиническую картину различных медицинских состояний? Я даже не могу сосчитать. Почему, подумала я, мы так часто не замечаем то, что у нас под самым носом?
Ну я и балда. Хотя я всегда гордилась своей способностью сложить два и два, в результате-то я получала три. Унизительно!
– Он был вместе с отцом в лагере военнопленных, верно? В тюрьме «Чанги» в Сингапуре?
Этот эпизод семейной истории я вытащила из миссис Мюллет и ее мужа Альфа по крупицам, слишком маленьким, чтобы они привлекали внимание по отдельности.
– Доггер не раз спасал жизнь твоему отцу, – с неожиданной мягкостью произнесла она. – И поплатился за это.
Мерцающий свет свечей искажал лицо тетушки Фелисити шевелящимися тенями, и казалось, будто эту историю рассказывает незнакомка.
– Японцы приговорили твоего отца к смерти. За какое преступление? За отказ назвать людей под его командованием, которые участвовали в планировании побега. Я не стану рассказывать тебе, Флавия, что они с ним делали, это неприлично.
Она помолчала, давая мне возможность переварить ее слова.
– Несмотря на примитивные условия и имея в распоряжении немногим большее, чем столовые приборы, Доггер каким-то образом сумел помочь твоему отцу не истечь кровью.
Мое горло вмиг пересохло и окаменело. Я не могла сглотнуть.
– За это вмешательство Доггера отправили работать на Дорогу смерти.
Дорога смерти! Железная дорога протяженностью в двести с лишним миль, построенная военнопленными через недоступные холмы и джунгли из Таиланда в Бирму. Я с ужасом смотрела на жуткие фотографии в старых журналах: рабочие-скелеты с изможденными лицами, грубые могилы вдоль обочины. Сто тысяч погибших. И хуже, намного хуже, читать об этом было слишком тошно.
– Что касается Доггера, – продолжила тетушка Фелисити, – это было только начало. Его отправили работать на Перевал адского огня – печально известный отрезок дороги, где его и других заключенных заставляли продалбливать скалу примитивными орудиями и голыми руками.
– Какой ужас, – произнесла я и тут же осознала, как банальны мои слова.
– Разразилась эпидемия холеры, как часто бывает в таких ужасающих условиях. Потом дизентерия, за ней голод, а потом… Несмотря на то, что он сам был в ужасном физическом состоянии, Доггер пытался уменьшить потери.
Она внезапно замолчала.
– Я думаю, что на этом лучше опустить занавес над сценой, Флавия. Некоторые вещи слишком ужасны, чтобы описывать их простыми словами.
Мой разум понимал, что она имеет в виду, хотя я не могла это осознать.
– Твой отец и Доггер снова встретились только в конце войны, случайно оказавшись в госпитале Британского Красного Креста. Они не узнали друг друга, пока их не представил капеллан. Потом падре сказал, что при виде их воссоединения даже Господь заплакал…
– Пожалуйста, тетушка Фелисити, – попросила я. – Больше ничего не хочу слышать.
– Ты разумное дитя, – заметила она. – Я не хочу больше ничего тебе рассказывать.
Мы еще несколько минут постояли в молчании. Потом, не сказав ни слова, тетушка Фелисити развернулась и покинула комнату, оставив меня наедине с Харриет.
17
Я прислушалась к тихому гулу голосов по ту сторону двери.
Сделав глубокий вдох и повернув ручку, я торжественно выступила в коридор.
– Леди и джентльмены, – объявила я. – Друзья… соседи…
Я отчаянно пыталась вспомнить, как это формулировал отец.
– Я знаю, что вы терпеливо и очень долго ждали, и не могу выразить, как наша семья это ценит. Но, к сожалению, мы должны закрыть дом до конца дня. Вы представляете, как много вещей нужно сделать перед похоронами моей матери, и я…
Призыв к их воображению пришелся очень кстати, но все равно послышался гул разочарования.
– Все в порядке, голубушка, – сказала женщина с голубиными глазами, и я чуть не зашлась в приступе истерического смеха из-за шутки, понятной только мне. – Мы все знаем, через что тебе пришлось пройти, так что не надо повторять дважды, когда нам надо очистить помещение.
– Вы очень добры, – сказала я. – Спасибо за понимание. Мы продолжим утром в четверть девятого.
К этому времени дежурство Даффи подойдет к концу, и к добру или нет, я закончу большую часть своей работы.
Если, как я надеюсь, ночью свершится история, рано утром скорбящие обнаружат, что склеп, так сказать, опустел.
День обещает быть интересным.
Женщина с голубиными глазами уже собралась было уходить, но обернулась и обратилась ко мне почти с отчаянием:
– Мисс Харриет однажды присматривала за мной и моей сестрой. Нашу маму неожиданно увезли с приступом аппендицита, и мисс Харриет, благослови ее Господи, приготовила нам сладкие сэндвичи.
Я грустно улыбнулась ей: грустно, потому что возненавидела ее, нет, не возненавидела, – позавидовала ей из-за этого внезапного воспоминания о Харриет, которая никогда не делала мне сладких сэндвичей – и никаких других, если уж на то пошло, насколько я могу вспомнить.
Мое объявление передавалось из уст в уста по очереди; люди начали неохотно разворачиваться, и через несколько минут коридор опустел.
Когда несколько последних человек ушли по западной лестнице, я тихо проскользнула сквозь обитую сукном дверь, открывавшуюся в северо-западный угол дома, и кружным путем пробралась в восточное крыло. Опять-таки, если не считать Лены и Ундины, тут мало шансов кого-то встретить.
Через несколько минут я уже возвращалась из лаборатории, мысленно перечисляя список инструментов, которые я аккуратно приготовила: ножницы для резки металла, фонарик, перчатки, отвертку и ведерко, не говоря уже об АТФ и тиамине, которые лежали у меня в кармане, предусмотрительно завернутые в носовые платки. В ведерке стоял медный будильник, отсутствие которого могло бы поставить под угрозу всю операцию.
Вернувшись в будуар Харриет, я благодарно прислонилась к двери и испустила вздох облегчения. Меня никто не застукал.
Замок приятно щелкнул, когда я повернула ключ и затем убрала его в карман.
Вот так, – подумала я, бросая взгляд на часы. – Пора показать, из чего ты сделана, Флавия.
Семь часов двадцать две минуты.
Пора снять черную пелену, покрывающую гроб Харриет.
Но перед тем как приняться за работу, я заменила и снова зажгла все свечи в изголовье и изножье катафалка, которые уже начали угасать.
Мне потребуется весь свет и все тепло, которое они смогут предоставить.
Dare Lucem.
Шурупы в гробу были простой частью задачи. Поскольку они были новыми и не успели покрыться плесенью и заржаветь на каком-нибудь старом сыром кладбище, вытащить их до нелепости легко. Удивительно быстро я их ослабила.
Теперь наступил момент истины.
– Святой Танкред, помоги мне, – прошептала я. – Харриет, прости меня.
С этими словами я подняла крышку гроба.
Все было так, как я ожидала: под деревянной крышкой находился внутренний цинковый гроб. Цинк, хоть он немного тяжелее свинца, так же легко разрезать специальными ножницами, как и масло.
А под цинком должна быть моя мать. Как она выглядит?
Я начала мысленно готовиться к этому. Заставила думать себя как ученого.
Если ее тело изуродовано, я не стану продолжать. Нет смысла.
Но если же она чудом сохранилась в леднике, я сразу же приступлю к попыткам вернуть ей жизнь.
Я проковыряла маленькую дырочку в цинке кончиком отвертки и воткнула в нее лезвие ножниц для резки металла.
Щелк!
Это труднее, чем я предполагала.
Щелк!
Большой и указательный пальцы уже начинали болеть.
Легкий порыв воздуха – или это мое воображение? – вырвался из гроба. Я сморщила нос от специфического запаха земли, льда и чего-то еще.
Это легчайший запах духов Харриет, «Миратрикс»?
Наверное, мне лишь хочется, чтобы это было так.
Щелк!
Мои пальцы заболели, но я продолжала резать.
После того, что показалось вечностью, я вырезала треугольник со сторонами по футу каждая. Если мои расчеты верны, я тружусь прямо над лицом Харриет.
Осторожно, – подумала я. – Не порань ее.
В этот самый момент я осознала, что забыла паяльник. Если мне понадобится запечатать внутренний гроб, надо будет заварить разрезы, которые я сделала в цинке.
Для этого мне потребуется не только паяльник и изрядное количество мягкого припоя, но и достаточный объем флюса. Первые две вещи найти несложно: дядюшка Тар прекрасно укомплектовал свою лабораторию разными инструментами, чтобы ему никогда не понадобилось приглашать слишком любопытных мастеровых для ремонта водопровода. Флюс, однако, – совсем другое дело. Я планировала приготовить его самостоятельно, «убив» водный раствор серной кислоты кусочками цинка.
Чтобы это сделать, придется еще раз сбегать в лабораторию и снова отложить процесс.
Щелк!
И вот еще что: хотя я не боюсь трупов, этот случай совсем другой. Что, если зрелище моей замороженной матери повергнет меня в совершенно непредвиденный шок?
Есть только один способ это узнать.
Я воткнула отвертку в верхнюю часть разреза и пальцами отогнула цинк.
Меня охватил приступ слабости. Я чуть не потеряла сознание.
Там, в нескольких дюймах от моих жадных глаз, покоясь в щупальцах клубящегося газа, показалось лицо моей матери, давно утраченной Харриет.
Если не считать легкого почернения на кончике носа, она выглядела в точности так же, как на всех ее фотографиях, которые мне довелось видеть.
К счастью, ее глаза были закрыты.
Она легко улыбалась – это первое, что я заметила, и ее кожа была бледной, как у сказочной ледяной принцессы.
Это все равно что оказаться лицом к лицу с более взрослой версией себя в ледяном зеркале.
Меня сотрясла дрожь.
– Мама, – прошептала я, – это Флавия.
Она, конечно, не ответила, но мне все равно было необходимо поговорить с ней.
Что-то скользнуло рядом с ее шеей: кусочек отвержденной двуокиси углерода. Я была права. Перед долгой дорогой домой ее упаковали в сухой лед.
Из гроба поднимались пары, они извивались в огне мерцающих свечей, а затем медленно опускались на пол и образовывали слой тумана, охвативший мои лодыжки.
Я коснулась ее лица указательным пальцем. Холодная.
Как легко это говорить и как сложно сделать.
Я осознала, что во мне шевелятся чувства, будто змеи в яме.
Какая-то часть меня, которую я не могла контролировать, заставила меня наклониться и поцеловать ее в губы.
Твердые и сухие, словно пергамент.
– Давай же, Флавия, – говорила я себе. – У тебя мало времени.
Мне надо изначально знать, сохранилось ли хоть какое-то тепло, хоть какое-то движение сердца. Конечно, ничего такого быть не должно, но надо убедиться. Каждый эксперимент должен начинаться с определенных основ.
Харриет была все еще одета в альпинистский костюм, в котором ее обнаружили, – куртку из габардина цвета загара, которая уже начинала разлагаться или по крайней мере смягчаться от тепла свечей.
Я расстегнула жесткую пуговицу на ее груди и просунула руку внутрь, нащупывая ее сердце.
Как обычно, меня охватил иррациональный страх, который мне всегда внушают трупы: ощущение, что мертвец вот-вот вскочит, закричит «Бу!» и вцепится в твою руку ледяной хваткой.
Конечно же, ничего такого не случилось.
Что действительно случилось, так это то, что пальцами я нащупала среди того, что ощущалось как слои шерсти, шелка и хлопка, нечто более твердое, чем ткань.
Я как можно осторожнее просунула руку дальше. Что бы ни было спрятано в одежде Харриет, оно было немного влажным от сухого льда и хрупким.
Я ухватила это большим и указательным пальцами и медленно извлекла на свет: большой бумажник из промасленной ткани. Твердый, как замороженная рыба.
С величайшей осторожностью я его открыла, но все равно от него отвалились несколько чешуек, упав на грудь Харриет.
Внутри обнаружился листок сероватой, пахнущей плесенью бумаги, покрытый пятнами от воды и сложенный в четыре раза.
Когда я его разворачивала и читала написанные карандашом слова, мои руки дрожали:
Это последняя воля и завещание Харриет де Люс.
Сим я передаю и завещаю…
Бум!
У меня сердце в пятки упало.
В дверь с грохотом заколотили: Бум! Бум! Бум! Бум!
Первой моей мыслью было то, что этот шум разбудит отца, спальня которого находится рядом с будуаром Харриет. Или, быть может, Доггер дал отцу что-нибудь снотворное?
– Кто там? – спросила я дрожащим голосом в неожиданной тишине.
– Это Лена, – донесся шипящий ответ, заглушаемый толстыми панелями. – Открой дверь и впусти меня.
Я была так поражена, что не могла ответить. Вот я стою над открытым гробом практически нос к носу с телом моей матери, сжимая в трясущейся руке ее завещание…
Просто кошмар.
– Флавия!
– Да? – это все, что я смогла выдавить.
– Немедленно открой дверь.
Иногда сильный шок как будто замедляет время, и именно так было и сейчас. Как будто со стороны я наблюдала, как прячу завещание в кошелек, бросаю его в ведерко, отгибаю назад кусок цинка и возвращаю на место деревянную крышку гроба, которую перед этим поставила у стены, драпирую гроб черной тканью, прячу ведерко под низ, прикрывая его тяжелым бархатным покровом, поворачиваю ключ и открываю дверь – все одним замедленным движением.
– Чем ты занимаешься? – спросила Лена. – Почему ты заперла дверь?
Как будто не слыша, я упала на колени на резную скамеечку для молитвы, которую поставили для тех, кто захочет помолиться за упокой души Харриет. Надеюсь, у меня получилось сделать вид, что я только этим тут и занималась.
– Что ты делаешь? – повторила Лена.
– Молюсь за свою мать, – сказала я после продолжительной паузы.
Я перекрестилась и поднялась на ноги.
– В чем дело, Лена? – спросила я. – Что случилось?
Один из способов сразу же выиграть пару очков в разговоре – это, как я уже как-то говорила, использовать имя взрослого.
– Ты меня напугала, – добавила я.
Еще один способ одержать верх – это обвинить собеседника, пусть даже завуалированно, перед тем как он успеет хоть слово сказать.
– Мне показалось, что я почувствовала запах дыма, – сказала она. – Отсюда.
– Свечи, – сразу же ответила я. – Они ужасно горячие, и их так много. С учетом всех этих драпировок, – я обвела комнату рукой, – и закрытых окон…
– Наверное. – Она несколько скептически согласилась, окидывая комнату внимательным взглядом.
С того места у двери, где мы стояли, казалось, что все в порядке, ничего не изменилось.
Именно в этот момент мой сверхчувствительный слух уловил в комнате новый звук.
Кап.
Кап.
Агонизирующе медленный, но такой же очевидный для моих ушей, как пушечные выстрелы.
Наверняка Лена его тоже услышит.
– Значит, все в порядке? – спросила она.
Я печально кивнула.
– Очень хорошо, – сказала она, но не пошевелилась, чтобы уйти.
Вместо этого она медленно обвела взглядом комнату, как будто убеждая себя, что никакие посторонние уши нас не подслушивают, хотя за объемными черными бархатными портьерами могла спрятаться целая армия.
– Ты помнишь, я тебе говорила, что хочу признаться тебе кое в чем, Флавия. Что мне нужна твоя помощь. Нас прервали, когда тот ужасный человек прилетел на биплане.
– Тристрам Таллис, – сказала я.
– Да.
Кап!
Кап!
Я сразу же поняла, откуда идет звук. Тает сухой лед, и капли воды падают на дубовый пол будуара Харриет.
– Я говорила тебе, не так ли, что с Ундиной надо обращаться очень по-особенному.
– Да, – сказала я.
– Очень специфически.
Свечи, ближе всего стоявшие к ее лицу, оплывали под специфическое шипение его голоса. На полу плясало отражение – легчайшая вспышка света под катафалком.
Вода! Гроб Харриет протекает!
Мне надо выставить отсюда Лену как можно скорее.
– Ты нравишься Ундине, – продолжала она. – Она думает, ты сообразительная. Так она и сказала: сообразительная. Ты была к ней очень добра.
Я снисходительно улыбнулась.
– Нам надо поговорить. Не здесь, но где-то, где мы сможем пообщаться откровенно и не бояться, что нас прервут. Ты знаешь Джека О’Лантерна?
Я знала. Это черепообразный выступ скалы на востоке от Букшоу, выходивший на Изгороди – зловещего вида рощу в излучине реки Ифон, окаймлявшую восточную границу наших владений. Мы с «Глэдис» частенько ездили туда, последний раз – чтобы посоветоваться со старым школьным директором отца, доктором Айзеком Киссингом – обитателем Рукс Энд, частного дома для престарелых.
– Да, – подтвердила я. – Я слышала о нем.
– Это в конце Пукерс-лейн, – сказала она. – Ты знаешь, где это?
Я кивнула.
– Отлично. Пойдем туда завтра в половине третьего дня. Устроим славный пикничок.
– После похорон? – спросила я.
– После похорон. Я попрошу миссис Мюллет собрать нам корзинку, и мы прекрасно проведем время.
– Хорошо, – согласилась я, мечтая избавиться от этой женщины. Наверное, в этот момент я бы согласилась на что угодно.
Я открыла дверь, чтобы ускорить ее уход.
– Доггер! – воскликнула я. – Извини! Я и не знала, что ты тут.
Мы чуть не столкнулись в дверном проеме.
– Все в порядке, мисс Флавия, – сказал он. – Вы меня не ушибли. Миссис Мюллет просила меня передать вам, что принесет немного холодного мяса. Она почему-то думает, что вы сегодня не ели.
Как мило. Именно то, что мне надо: хороший кусок свинины, чтобы поддержать меня в моих продолжительных ночных трудах!
– Пожалуйста, скажи ей спасибо, Доггер, но днем я перекусила в деревне. Больше не могу есть.
Наверное, первый раз в жизни я лгала Доггеру, и думаю, он понял.
– Очень хорошо, – сказал он, поворачиваясь.
– Если ты не хочешь, я съем, – произнесла Лена.
Я чуть не забыла, что она тут.
Доггер кивнул, но ничего не сказал. Он наблюдал, как она идет мимо него к лестнице в сторону кухни.
Бедняжка миссис Мюллет, – подумала я. Обычно в это время дня она уже дома, у своего очага вместе с Альфом. Она, должно быть, задержалась, чтобы приготовить мясо для похорон и всякое такое. – Потом надо будет отвести ее в сторонку, – подумала я, – и поблагодарить.
Если подумать, есть так много поводов для благодарности, несмотря на все наши невзгоды.
Например, Доггер. В первый раз я оказалась с ним наедине, после того как тетушка Фелисити поведала мне его историю.
Как я смогу когда-нибудь отблагодарить его? Как я смогу отплатить ему за то, что он вынес?
Что можно сказать человеку, который, спасая моего отца, был вынужден испытать адские мучения?
Мне хотелось обнять его, но, разумеется, я не могла. Это просто невозможно.
Мы постояли рядом несколько секунд. Первой заговорила я.
– Благослови тебя бог, Доггер.
– Благослови вас бог, мисс Флавия, – ответил он.
– Извини, Доггер, – добавила я. – На самом деле я ничего не ела. Но я не голодна. Честно.
– Понимаю, – сказал он с довольно печальной улыбкой. – Я оставлю вас в ваших трудах.
Только после его ухода я задумалась, что он имел в виду.
18
Вечер подходит к концу, а мне еще многое надо сделать. Я повернула ключ в замке, сняла покров с гроба Харриет и приготовилась поднять деревянную крышку, когда в дверь снова постучали.
Боюсь, из моих уст вырвалось слово, не совсем приличествующее в подобных обстоятельствах.
Что ж, подумала я, по крайней мере, я не слишком далеко зашла в своем эксперименте. Лучше пусть прервут в начале, чем потом.
Я снова накрыла гроб тканью, повернула ключ и открыла дверь.
Там стоял отец.
Он выглядел ужасно – бледен, как сама Смерть, стоящая в дверном проеме.
Я думала, он выпил успокоительное и сейчас в постели. Что могло оказаться настолько важным, чтобы он поднялся? Или он так и не ложился?
За его спиной в коридоре стояли двое мужчин, которых я видела на вокзале. На их головах не было цилиндров, и зонтики они тоже не держали, но я сразу же их узнала.
– Это моя дочь Флавия, – заговорил отец, но не успел он закончить, как один из новопришедших проскользнул мимо нас в будуар. Тот, что выше, остался снаружи в коридоре. Я заметила, что у него с собой черный чемодан, похожий на тот, что носит доктор Дарби, но значительно больше размером.
Я с ужасом поняла, что уже видела его лицо, и не только на вокзале. В иллюстрированной газете была фотография, как он, одетый в тренч, прибывает к старому каменному моргу во времена чемоданных убийств в Суиндоне.
А теперь он в Букшоу: сэр Перегрин Дарвин, легендарный судебно-медицинский эксперт министерства внутренних дел – знаменитая грива седых волос и все такое прочее. Не верю своим глазам. Что, черт возьми, могло привести его сюда из Лондона?
– Моя дочь Флавия, – снова начал отец. – Флавия дежурила…
– Благодарю, полковник де Люс, – сказал сэр Перегрин. – Если нам потребуется дальнейшая помощь, мы за вами пошлем.
Пошлют за ним? Пошлют за отцом в его собственном доме? Что о себе возомнили эти люди?
Отец взял меня за руку так нежно, что я едва это почувствовала, и вывел в коридор. За медэкспертом в будуар вошел его коллега, и дверь, обитая зеленой байкой, захлопнулась за ними. Ключ повернулся с решительным клацаньем.
Мы с отцом остались в коридоре вдвоем.
Думаю, он заметил, что я начинаю злиться, но не успела я вымолвить хоть слово, как он наклонился, приблизил губы к моему уху и прошептал:
– Министерство внутренних дел.
Как будто эти три слова все объясняют.
– Но почему?
Отец поднес палец к губам, побуждая меня замолчать, потом согнул его и поманил меня за собой.
Он открыл дверь своей спальни и жестом пригласил меня войти.
В этом году я впервые оказалась в комнате отца, но она была точно такой, какой я ее помнила: как будто здесь, словно в Британском музее, веками ни к чему не прикасались, только смотрели.
Темная тяжелая готическая кровать, туалетный столик эпохи королевы Анны – даже каталог марок Стэнли Гиббонса на столе, казалось, застыл во времени.
Отец указал мне на стул, и когда я села, прошел к окну.
Я ждала, пока он начнет говорить.
– Мы должны делать то, что они нам говорят, – произнес он.
– Но почему? – я не могла удержаться.
И, тем не менее, где-то глубоко внутри я слишком хорошо знала ответ. Сэра Перегрина могли прислать сюда только по одной причине.
– Теперь здесь распоряжается министерство внутренних дел, – сказал отец. – Они привезли тело твоей матери из Тибета, организовали специальный поезд, чтобы доставить ее в Букшоу, и завтра они похоронят ее в Святом Танкреде.
Он не добавил: «после аутопсии», но все было и так понятно.
Его голос чуть надломился, но он взял себя в руки и продолжил. Мне почти казалось, что я вижу в его руке указку, когда он вкратце обрисовал мне то, что для него, без сомнения, было военной кампанией. Трагической, конечно, но тем не менее военной кампанией.
Его лицо было белым, как окно, когда он говорил:
– В четырнадцать часов гроб твоей матери, снова покрытый «Юнион Джеком», вынесут в вестибюль, где он простоит десять минут, чтобы все домочадцы могли отдать дань уважения.
Домочадцы? Он что, имеет в виду Доггера и миссис Мюллет? Если не считать разнообразных гувернанток, или РГ, как мы их именовали и о которых лучше не упоминать, здесь не было прислуги в точном значении этого слова с тех пор, как я была ребенком.
– В четырнадцать пятнадцать катафалк с первыми возложенными на него цветами покинет Букшоу и прибудет в крипту Святого Танкреда в четырнадцать двадцать две. Семья…
Видя, что он на грани слез – или это я на грани слез? – я тихо прошла по ковру и встала рядом с ним у окна.
– Все хорошо, отец. Я понимаю.
Хотя на самом деле нет.
В этот миг я больше всего на свете хотела сказать ему о том, что случайно обнаружила завещание Харриет. Представление, будто Харриет умерла без завещания, было причиной нашего бедственного положения всю мою жизнь.
Несколько раз добрая Судьба подсовывала способ решения финансовых проблем нам под нос, но только для того, чтобы тут же безжалостно лишить нас его.
Например, та история с первым изданием кварто «Ромео и Джульетты» Шекспира, обнаруженным в нашей библиотеке, но отец упрямо отказался расстаться с ним, хотя некий известный персонаж лондонской сцены – ну ладно, скажу, это был Десмонд Дункан – продолжал изобретать новые коварные способы, чтобы наложить руки на драгоценный томик.
Потом – дело с Сердцем Люцифера, бесценным бриллиантом, некогда украшавшим посох Святого Танкреда и обнаруженным всего лишь неделю назад в церкви, когда вскрыли склеп.
Камень ненадолго исчез, путешествуя по моему пищеварительному каналу, но наконец вышел на свет, так сказать, и недавно был передан епископу для дальнейшего изучения церковными властями, которые после консультации с герольдмейстером Ордена Подвязки, Сомерсет-хаус и государственным архивом должны будут вынести решение, действительно ли Танкред де Люси, живший пятьсот лет назад, является нашим предком и, следовательно, принадлежит ли нам камень.
«Расслабьтесь», – посоветовал тогда отцу викарий.
Обнародование завещания Харриет станет решающим. Но даже в таких обстоятельствах какое-то странное побуждение заставляло меня молчать.
Почему я просто не сказала и не покончила с этим?
Ответ на этот простой вопрос очень сложен, и я не уверена, что сама его понимаю, хотя причины мои звучат примерно так: во-первых, я не имею право прерывать траур отца. Мне кажется, что хорошей новости не место посреди трагедии, когда ее невозможно оценить в полной мере, когда атмосфера, в которой ее объявляют, угнетает ее и разбавляет, тем самым лишая целительной власти.
«Катарсис не может произойти, пока не наступил горький конец», – поучала нас Даффи, читая вслух Аристотеля.
Также надо принять во внимание менее достойный восхищения факт – я хочу приберечь информацию о существовании завещания для себя как можно дольше. Неким странным образом мне нужно насладиться обладанием информацией, которая не известна никому, кроме меня.
Я не очень этим горжусь, но это так. В секретах есть странная сила, которую никогда нельзя получить, если болтать обо всем подряд.
С этими мыслями я взяла отца за руку, и мы стояли вдвоем в умиротворяющей тишине, казалось, целую вечность.
Пока мы с отцом стояли у окна, я впала в то, что Даффи именует «грезы», а все остальные – задумчивость.
В моем мозгу кружились образы: Харриет на кинопленке, беззвучно произносящая слова «сэндвич с фазаном»; те же самые слова из уст мистера Черчилля; жуткий блеск гроба Харриет, перед тем как его милосердно накрыли «Юнион Джеком»; высокий мужчина в окне лаборатории; мужчина (тот же самый или нет?) или по крайней мере его рука, нелепо торчащая в дыму из-под колес поезда; его последние слова – его послание отцу: «Егерь в опасности».
Сделала ли я то, что он просил? Нет, не сделала. Мое единственное извинение – не было подходящего времени. Чего же я жду?
Если я не могу поделиться с ним хорошей новостью, то по крайней мере могу поделиться плохой.
Смысла в этом особого нет, но все же.
– Отец, – выпалила я, – тот мужчина на вокзале, тот, который упал под поезд, он просил, чтобы я тебе сказала, что Егерь в опасности. Он говорил еще что-то про Гнездо, но боюсь, я не запомнила.
Отца словно током ударило. Мышцы его лица исказились, как будто его подключили к химическим батареям в каком-нибудь дьявольском лабораторном эксперименте.
Его глаза медленно и судорожно описали круг, перед тем как сфокусироваться на моем лице.
– Мужчина? Вокзал? Поезд?
Неужели он так погрузился в скорбь, удивилась я, что не заметил происшествие на вокзале?
Или это было убийство? Кто-то же сказал, что незнакомца столкнули?
– Тот мужчина, – заговорил отец, и его лицо стало еще серее, чем до того, если это возможно, – как он выглядел?
– Высокий, – ответила я, – очень высокий. В толстом пальто.
– Благодарю, Флавия, – сказал отец, собираясь и взбадриваясь, словно старый боевой конь, услышавший клич на битву. – А теперь, если позволишь, я освобождаю тебя от дежурства. Иди в постель. Нам всем предстоит завтра много сделать.
Меня отпустили.
Нет смысла спрашивать у отца, что он имеет в виду. Мне придется выяснить самостоятельно.
И я точно знала, с чего начать.
Дверь в библиотеку была закрыта, как я и подозревала.
Я трижды длинно поскреблась о панель огрызками ногтей, потом сделала паузу, еще три раза коротко и потом снова три раза длинно: сигнал для краткого перемирия, оговоренный нами с Даффи в более счастливые времена.
Пусть даже сейчас мы не были в состоянии войны, лучше действовать осторожно. Если что-то в целом мире раздражает Даффи, так это тот, кого она именует «извозчик».
Извозчик – это человек, который неожиданно вламывается в комнату, не потрудившись постучать; нарушитель приватности; бесчувственный чурбан; бессмысленный болван.
И должна признать, что временами ко мне относились все эти слова, иногда случайно, иногда нет.
– Входи, – сказала Даффи, когда я уже была готова сдаться.
Я с преувеличенной осторожностью открыла дверь и вошла в библиотеку. Сначала я ее не увидела. Она не сидела поперек в своем любимом кресле, и у камина ее тоже не было.
«Холодный дом» вернулся на книжную полку, а «Утраченный рай» лежал обложкой кверху на столе.
Когда я наконец засекла свою сестру, она стояла у окна, всматриваясь в темноту.
Я подождала, чтобы она заговорила первая, но она молчала.
– Отец отправил меня в кровать, – начала я. – Освободил меня от дежурства. Теперь здесь распоряжаются какие-то люди из министерства внутренних дел.
– Они повсюду, – заметила Даффи. – Миссис Мюллет сказала, что они сняли в «Тринадцати селезнях» все до последнего чулана.
– Это лучше, чем спать в Букшоу, – заметила я в шутку.
Даффи фыркнула.
– Мы и так трещим по швам от незваных гостей.
Странные слова, и на миг я была на грани того, чтобы спросить, включает ли она в их число Харриет, но я сдержалась.
– Лена ла-ди-да де Люс и эта ее надоеда, плюс твой драгоценный мистер Таллис…
– Он не мой, – возразила я. – Я его почти не знаю.
– А еще твой драгоценный Адам Сауэрби…
Адам Сауэрби! Не верю своим ушам! Я познакомилась с Адамом, который оказался палеоархеологом и детективом, во время недавнего расследования убийства, когда мне удалось направить полицию в нужном направлении. Даже когда я нашла разгадку и Адам так или иначе объявил нас партнерами в расследовании, он отказался признаться, на кого работает.
– Что у Адама Сауэрби с этим общего? – спросила я.
– Он здесь, – ответила Даффи. – Приехал на машине из Лондона. Прибыл пару часов назад. Доггер разместил его в одной из комнат в северо-западных территориях с остальными.
Северо-западные территории – это шутливое прозвище, которое мы дали многочисленным обширным неиспользуемым спальням, остатки мебели в которых закрыты пыльными простынями в ожидании отдаленного маловероятного дня, когда Букшоу будет восстановлен к вящей славе – в отличие от покинутого и разрушающегося восточного крыла, в котором я живу и работаю.
– В гостинице нет номеров и так далее, – продолжила Даффи. – Он и отец – старые друзья, помнишь? Так что я полагаю, это дает ему право вести себя как извозчику.
Ее горечь поразила меня.
– Вероятно, сейчас отец нуждается в старых друзьях, – заметила я.
– Отец нуждается в том, чтобы его хорошенько встряхнули! – воскликнула она, и когда резко отвернулась от окна, я заметила в ее глазах слезы.
Внезапно я почувствовала себя уставшей, как будто брела босиком через пустыню Сахару. Ужасно длинный день.
Мой запекшийся мозг пришел в шок, услышав, как мой рот произносит слова, которые, как я думала, никогда не скажу:
– Нос выше, Дафф. Мы все преодолеем. Обещаю.
19
Я спала очень беспокойно, вертясь и переворачиваясь, как будто лежала на дымящихся углях.
Когда я начинала засыпать, мой мозг переполняли обрывки воспоминаний: Доггер, стоящий на холме, с развевающимися седыми волосами и фартуком садовника, хлопавшим на сильном ветру; Фели и Даффи, еще маленькие, смотрят кукольный спектакль Панча и Джуди, где у всех кукол, за исключением Висельника, пустые бесформенные лица; Харриет, плавающая на айсберге, отчаянно бьет руками, пытаясь спастись от арктического прилива.
Я внезапно проснулась и обнаружила, что сижу совершенно прямо, давясь придушенным криком. Во рту словно кошки нагадили, пока я спала.
В панике я осмотрелась, на миг не в состоянии вспомнить, где нахожусь.
Был тот час раннего утра, когда весь мир начинает выплывать из сна, но еще не совсем пробуждается. Я приложила руки ковшиками к ушам и прислушалась изо всех сил. В доме царила полнейшая тишина.
Когда я опустила ноги из теплой постели на холодный паркет, мой мозг внезапно заработал на полную мощность.
Завещание! Завещание Харриет!
Я засунула его в ведерко для угля и забыла.
Мне надо достать его, и нельзя терять ни секунды!
Я мигом оделась и украдкой двинулась в западное крыло. Скоро встанет Доггер, страдающий проблемами со сном. Не то чтобы я хотела что-то скрыть от него – вовсе нет.
Чего я действительно хочу, так это защитить его от обвинений. В жизни бывают моменты, когда несмотря на ни что приходится проглотить гордость и действовать самостоятельно, и это тот самый случай.
Я оставила фонарик в будуаре Харриет, и мне придется полагаться на неверный свет луны, падающий сквозь окно в конце коридора. По моим прикидкам, солнце встанет только через три четверти часа.
Беззвучно я кралась по коридору, с каждым шагом вознося хвалу тому, кто придумал ковры. Подошвы моих голых ступней чувствовали песок и грязь, принесенную вчерашним парадом скорбящих, и я взяла себе на заметку перед завтраком достать пылесос и хорошенько почистить ковер. Это самое меньше, что я могу сделать.
У входа в будуар Харриет я приложила ухо у двери и прислушалась.
Ни звука.
Я положила руку на дверную ручку и – ничего.
Она не подалась.
Дверь была заперта, и ключ находился внутри.
На краткий безумный миг я подумала о том, чтобы взять стремянку и взобраться по наружной стене, но вспомнила, что все окна в будуаре заперты и занавешены.
Единственный другой путь в будуар лежал через спальню отца. Мне придется проскользнуть в нее без стука, на цыпочках пробраться к двери в комнату Харриет и войти, а потом так же уйти без звука.
В полной тишине я вернулась по своим следам к комнате отца. У входа я вдохнула как можно больше воздуха.
Я повернула ручку, и дверь открылась.
Я вошла и начала долгий путь через всю комнату.
Когда мои глаза привыкли к темноте, я заметила, что подушки отца не тронуты – его нет в кровати.
Я замерла и медленно обвела взглядом комнату.
Его нигде не было видно.
Он пошел в кабинет?
В конце концов, сейчас утро в день похорон Харриет. Может, он не спал и пошел вниз утешиться со своей коллекцией почтовых марок, которая, как мне казалось, была единственным, что у него осталось.
Его жена умерла, его дом и владения потеряны.
Никто из нас не настолько глуп, чтобы думать, что анонимный покупатель, сделавший единственное унизительное предложение о покупке поместья, не начнет ломиться в двери сразу после похорон.
Мы окажемся бездомными.
Впервые в своей длинной истории Букшоу не будет в руках де Люса. Думать об этом просто невыносимо.
Я уже приблизилась к двери в будуар Харриет. Положила руку на зеленое сукно и тихо толкнула.
Дверь распахнулась беззвучно.
Внутри у изголовья гроба мерцала единственная свеча.
Отец стоял на коленях на молитвенной скамье, спрятав лицо в ладони.
Осмелюсь ли я?
Ступая с такой осторожностью, будто иду по разбитому стеклу, я двинулась по комнате.
Как обычно в опасных обстоятельствах, я начала считать шаги:
Один… два… три… четыре…
Я остановилась. Если отец опустит руки и откроет глаза, то сразу меня увидит. В неверном свете свечи моя тень танцевала на бархатных портьерах, черное на черном.
Пять… шесть…
Я протянула руку, коснувшись покрова, и села на корточки.
Мои колени тревожно хрустнули.
Пальцы отца опустились, и он открыл глаза. Он смотрел вправо от того места, где я скорчилась. Прислушался, повернул голову к двери, потом, видимо, решил, что это фитиль. Или скрипнуло дерево.
Он издал душераздирающий вздох и снова опустил лицо в сложенные ладони.
Он что-то зашептал, но я не могла разобрать слова.
Молился ли он богу?
Я не стала ждать, чтобы выяснить это. Его шепот замаскирует слабый шум, который я могу издать.
Я засунула руку под покров и медленно-медленно повела ей из стороны в сторону, нащупывая ведерко для угля.
Легкий стук ногтями сказал мне, что я его нашла.
Я передвигала пальцы, будто лапы паука, вверх по стенке ведерка, через край и внутрь в глубину.
Я подавила вздох облегчения, нащупав бумажник из промасленной ткани.
Он все еще там! Люди из министерства внутренних дел, видимо, были так заняты своим делом, что не захотели – или не додумались – обыскать комнату.
Медленно – очень медленно – я подняла бумажник, прилагая усилия, чтобы не издать ни малейшего скрежета. Вытащила его из-под бархатного покрова и, прикрывая его своим телом, начала медленно, словно краб, красться к выходу.
Но погодите! Будильник!
Я не могу оставить его в ведерке! Одно ведерко ничем не отличается от другого, но будильник меня выдаст.
Крадучись, я двинулась назад и снова начала осторожно копаться в ведерке. Если я трону что-нибудь не то и будильник сработает, мне конец.
Все равно что разряжать не взорвавшуюся бомбу. Придется полагаться исключительно на осязание.
Медленно… осторожно… аккуратно я подняла часы из их жестяной могилы.
Тишина была такой мучительной, что мне хотелось закричать.
Но через несколько секунд я уже снова была на пути к выходу.
Если отец меня сейчас обнаружит, я сделаю вид, что пришла составить ему компанию. Вряд ли он сможет возразить.
Но он не пошевелил ни единой мышцей. Когда на пороге я оглянулась, он все еще стоял на коленях с прямой, словно палка, спиной, склоненной головой и лицом, спрятанным в ладонях.
Это зрелище я никогда не забуду.
Я бережно прикрыла дверь, быстро миновала его спальню и выскользнула в коридор.
Через несколько секунд я вернулась в свою комнату.
Часы показывали четыре часа восемнадцать минут.
Мне потребовалось всего шестнадцать минут.
Шестнадцать минут? Такое впечатление, что прошли шестнадцать часов.
Где-то слили воду в унитазе, и древние трубы забулькали и лязгнули, словно цепи в далекой темнице. Букшоу пробуждался.
Ровно через десять часов я с семьей приеду в крипту Святого Танкреда на похороны матери.
Невероятно.
Сколько я помню, я жила в мире, где исчезнувшая мать была просто экзотическим фактом жизни. Но все должно измениться.
С этого дня я буду девочкой – а однажды, предположительно, и женщиной, – чья мать, как и у всех остальных, лишившихся родителей, лежит на церковном кладбище.
Ничего романтического.
Я буду просто еще одним заурядным человеком.
Ничего не попишешь.
20
Спальни в Букшоу, как я уже говорила, напоминают огромные сырые ангары для цеппелинов, особенно в восточном крыле, где отклеивающиеся обои, покрытые пятнами из-за влаги, пузырями выпирают на стенах, будто наполненные ветром паруса. В некоторых комнатах потолки оклеены обоями, которые свисают заплесневелыми сырыми мешками, напоминающими грозовые тучи, только зеленого цвета.
Никто никогда сюда не приходил, и только я один или два раза совала нос в зарастающую плесенью спальню в северо-восточном углу дома, которая, по каким-то давно забытым причинам, именовалась «Ангелами».
В ней не было ничего ангельского: ей намного больше подошло бы название «Грибы». Я точно знала, что части комнаты светятся в темноте из-за разнообразных биолюминесцентных грибов, радостно пожиравших гниющую деревянную обшивку.
Горящая свеча, которую я захватила с собой из лаборатории, мигала и трещала в продуваемом сквозняком коридоре.
Ржавая дверная ручка жутко скрипнула, и дверь, медленно открываясь внутрь, застонала.
Зловоние этого места ударило мне в нос, словно боксерской перчаткой. Надо действовать быстро.
Я потянулась к креслу времен Людовика какого-то, но оно рухнуло от прикосновения моей руки, точно как и викторианский шезлонг, который рассыпался пылью и личинками древоточца, когда я случайно его задела. Ничего не остается, кроме как вернуться в лабораторию за чем-то достаточно прочным, чтобы на него можно было встать.
Эсмеральда нетерпеливо переступала с ноги на ногу, когда я бросила в чашку Петри пригоршню корма, и она набросилась на него с яростью оголодавшего тиранозавра рекса, одного из ее далеких предков.
– Манеры, – напомнила я ей, хватая лабораторный стул, и оставила ее завтракать.
Вернувшись в комнату «Ангелы», я поставила стул подле камина прямо перед выступающей под углом частью стены, за которой был спрятан камин. Это место было более влажным, чем хотелось бы, но это единственный участок обоев в верхней части в пределах моей досягаемости. Однако промасленная ткань бумажника будет достаточной защитой на то короткое время, на которое я планирую его там оставить.
Не буду притворяться, что мне не хотелось прочитать завещание Харриет, но инстинктивно я знала, что это будет неправильно: непростительное вторжение в частную жизнь Харриет и отца, которое никогда, никогда нельзя будет оправдать. Кроме того, еще не время.
Когда я просунула бумажник в старый разрыв в обоях, он стал выглядеть просто еще одним выступом в комнате, в безопасности от министерства внутренних дел, от полиции и даже от моей собственной семьи.
Спускаясь со стула, я обратила внимание, что его ножки оставили следы в пыли – не говоря уже о моих собственных отпечатках.
Даже люди инспектора Хьюитта, детективы-сержанты Грейвс и Вулмер с первого взгляда в состоянии определить, что некто в туфлях размером с те, что носит Флавия, стоял на стуле на четырех ножках в этом самом месте и, вероятно, легко догадается, докуда я могла дотянуться.
У меня не было времени раздобыть свежую пыль, чтобы скрыть следы, поэтому оставался только один выход: наделать еще больше следов.
Так что я прошлась по комнате, повсюду оставляя отпечатки четырехногого стула и стараясь оставить как можно больше собственных следов.
Когда я закончила, «Ангелы» напоминали бальный зал, где исполняли танец подметальщиков.
Я была горда собой.
Пройдя половину пути по коридору со стулом в руках, я услышала голос:
– Что ты делаешь, Флавия?
Ундина. Она притаилась в маленьком закоулке, где когда-то собирали подносы с чаем к завтраку, и я ее не видела, пока она меня не обнаружила.
– Ты давно здесь? – спросила я. – Твоя мать знает, что ты шатаешься тут посреди ночи?
– Сейчас не середина ночи, – поправила меня она. – Уже утро, и Ибу давно встала. Кроме того, есть два вопроса, и Ибу всегда говорит: «Не отвечай вопросом на вопрос, если не хочешь выглядеть болваном».
Я бы с радостью удушила Ибу и ее дочь первой попавшейся под руку парой щипцов для орехов, но я контролировала себя.
– Ибу говорит, что сегодня день похорон твоей матери и что мы не должны говорить об этом, потому что это может причинить тебе глубокое расстройство.
– Ибу очень заботлива, – улыбнулась я, – можешь ей это передать.
Преисполненная надежды, я представила, как Ундина передает мои слова Лене и получает в ответ изрядную взбучку.
– Что ты делаешь со стулом? – спросила Ундина.
– Поливаю цветы, – ответила я, почти не думая. Иногда я бываю искусной вруньей – а иногда нет.
– Ха! – произнесла Ундина, уперев руки в боки.
– Давай беги, – сказала я ей, удивляясь, с каким удовольствием я это делаю. – У меня дела.
Что было чистой правдой. Я шла в библиотеку, чтобы выяснить значение слова, сказанного незнакомцем, но меня отвлекла Даффи неожиданным приездом Адама Сауэрби.
«Они с отцом старые друзья», – напомнила мне Даффи. Это правда, но зачем вдруг Адам сюда приехал? И почему сейчас? Он прибыл в качестве друга семьи отдать дань уважения Харриет или в качестве детектива?
Мне надо кое-что выяснить.
Но сначала – вернуться в библиотеку.
Как я и надеялась, сейчас библиотека была погружена во мрак. Даффи, должно быть, пошла спать вскоре после того, как я оставила ее, потому что «Утраченный рай» все еще лежал открытым обложкой вверх в том же положении, как я видела его прошлый раз, – верный признак того, в каком состоянии находится разум моей сестры.
Если бы я оставила книжку в подобном виде, она бы швырнула ее мне в лицо, сопроводив гневной лекцией о том, что она всегда именует «уважением к печатному слову».
Я точно знала, кто такой егерь, поскольку он когда-то был в Букшоу, правда, задолго до моего рождения, конечно же. Недавно Даффи зачитывала нам избранные абзацы из «Любовника леди Чаттерли», книги очень интересной, если вы увлекаетесь сельскими домами, но слишком полной сентиментальной чепухи.
Я включила маленькую настольную лампу и направилась прямо к Окфордскому словарю английского языка, «Святая святых», как его именует Даффи: двенадцать томов плюс приложение. Буква «Г» находилась в четвертом томе. Я достала его, раскрыла на коленях и провела пальцем по странице.
Гнусь…
Ага! Так вот откуда Даффи выудила это словечко!
«Флавия, ты безмозглая гнусь», – любила говаривать она.
Даффи – единственный человек из всех, кого я знаю, кто роется в Оксфордском словаре английского языка в поисках оскорблений, как другие копаются в поисках бриллиантов.
Ага, вот оно:
Гнездо – различного рода помещение или место, где животные выводят детенышей. Волчье гнездо, змеиное, соловьиное; гнездо осиное, шмелиное, фазанье…
Моя кровь внезапно заледенела.
Фазаны! Фазанье гнездо!
«Сэндвичи с фазаном», – слова Харриет на кинопленке.
«А вы, юная леди, тоже пристрастились к сэндвичам с фазаном?» – слова мистера Черчилля на полустанке Букшоу.
Но что это значит?
В моем мозгу заметались слова и нечеткие образы.
Я внезапно осознала, что должна выбраться из этого вечно мрачного дома, пойти туда, где я могу обдумать свои новые идеи – собственные, а не избитые мысли других людей.
Соберу-ка я завтрак.
Куда я отправлюсь? Не знаю.
Может быть, в голубятню на ферме «Голубятня». Грязная башня, тихая, если не считать голубиного воркования, представлялась заманчивым убежищем. Даже пара часов вдали даст мне возможность подумать, не беспокоясь об извозчиках.
Я вернусь, и останется еще полно времени, чтобы переодеться к похоронам.
21
Миссис Мюллет дернулась, когда я открыла дверь на кухню. По ее глазам я поняла, что она плакала.
– Миссис Мюллет, что вы тут делаете?
Ее голова наполовину поднялась от рук, лежащих на кухонном столе. Она выглядела так, будто не понимает, где находится.
– Нет, не вставайте. Я поставлю чайник и приготовлю вам чашечку хорошего чаю, – сказала я.
Пять секунд – и я уже хлопочу над расстроенной женщиной. Очень-очень странно.
Я похлопала ее по плечу, и как ни удивительно, она мне это позволила.
– Вы были здесь всю ночь?
Миссис Мюллет кивнула и так плотно сжала губы, что они побелели.
– Это чересчур для вас, – сказала я ей. – Вы слишком много работали. Даффи сказала, Адам Сауэрби приехал вчера вечером. Я постучусь к нему и попрошу отвезти вас домой.
– Он уже уехал, дорогуша. Несколько часов назад.
Адам уже уехал? Бессмысленно. Почему, он же только что прибыл?
Я замешкалась у раковины, возясь с чайником и пустив холодную воду, чтобы дать возможность миссис Мюллет утереть глаза и поправить волосы.
– Вы перетрудились, миссис Мюллет, – сказала я. – Должно быть, вы совсем замучились. Почему бы вам не подняться в мою комнату и не вздремнуть? Вас там никто не потревожит.
– Перетрудилась? – Внезапно ее голос стал холодным, как сталь. – Тут вы ошибаетесь, мисс Флавия. Я недостаточно потрудилась. В этом-то и проблема.
Я поставила чайник на плиту и подождала, пока она успокоится, но нет.
– Есть работа, которую надо сделать, и ее должна сделать я.
– Но…
– Никаких но, мисс. Не каждый день мисс Харриет возвращается домой, и не каждый день я ее встречаю. Никто не отнимет ее у меня. Даже вы, мисс Флавия.
Я подошла к ней и обняла сзади, положив щеку ей на затылок.
Я не произнесла ни слова, поскольку в этом не было нужды.
Снаружи из кухонного окна виднелась одна из больших планет – Юпитер, думаю, – и она высоко стояла над розовой лентой восточного горизонта.
Было новолуние, и над головой на чернильном сине-черном своде небес сверкали звезды.
Я стирала росу с холодного сиденья «Глэдис», когда что-то хрустнуло рядом с оранжереей.
– Доггер? – тихо окликнула я.
Ответа не последовало.
– Адам? Ладно. Я знаю, что вы там. Выходите, пока я не позвонила в полицию.
Из теней кто-то выступил.
Это оказался Тристрам Таллис.
– Извини, – сказал он. – Не хотел тебя пугать. Я не хотел никого будить в доме.
– Вы меня не напугали, – ответила я. – Просто решила, это грабитель. Вам повезло, что я вас не пристрелила.
Некоторое преувеличение, даже для меня, и я думаю, он это понял. Хотя в Букшоу и правда был оружейный музей, или несгораемая комната, как его именовал отец, большая часть огнестрельного оружия, выставленного под стеклом, не стреляла с тех пор, как круглоголовые и роялисты жали на курки во времена старины Олли Кромвеля.
– Хорошо, что ты не стала, – ответил Таллис. – Было бы больно, подстрели ты меня.
Он что, насмехается надо мной?
Я решила спустить ему это с рук и выяснить, чем он занимается.
– Вы рано встали, – я попыталась добавить обвиняющую нотку в свой голос.
– Не спалось. Подумал, пойду-ка проверю, как там мой «Вихрь». Прошу прощения, «Голубой призрак». Масло и всякое такое.
На миг это объяснение показалось мне малоправдоподобным, но потом я вспомнила, что так же отношусь к «Глэдис».
– Поскольку, быть может, это наш последний день вместе, я подумал, что лучше начать пораньше.
Наш последний день вместе? Он имеет в виду меня? Или «Голубого призрака»?
– Да, верно, – продолжил он, заметив выражение удивления на моем лице. – Я продаю его. Деньги нужны. Как поется в старой песне, утром ухожу в долгий путь до Типперари. Мне предложили место в Южной Африке, где надо будет перекладывать бумажки.
– Это вовсе не Типперари, – заметила я, хотя точно не знала, где находится Типперари, но судя по названию, где-то в Ирландии.
– Нет, не совсем. – Он ухмыльнулся. – Я об этом не подумал. Как считаешь, мне надо отправить им телеграмму и сообщить, что я передумал?
Точно, он надо мной подшучивает.
– Нет, – ответила я. – Вам нужно ехать. Но оставьте «Голубого призрака» в Букшоу, и тогда я научусь летать на нем, когда вырасту.
– Я бы хотел. Но старушка – видишь? Ты заставила меня называть ее старушкой! – нуждается в ангаре. И ласковых руках хорошего механика.
– Доггер мог бы за ней присматривать, – предложила я.
В конце концов, Доггер может все.
Он печально покачал головой.
– Я продал ее, – сказал он.
Мое сердце упало.
«Голубой призрак» продан? Не знаю почему, но это казалось мне неправильным. Но ведь ее уже продавали.
– Послушай, – сказал Тристрам Таллис. – Как ты насчет того, чтобы сделать кружок?
Сначала я его не поняла – не сообразила, что он предлагает.
– Кружок?
– Кружок.
Неужели это правда? Это действительно со мной происходит? Однажды я спросила отца, как Букшоу выглядит с воздуха. «Спроси тетушку Фелисити, – ответил он. – Она летала».
Я, конечно, никогда не летала. Теперь возможность подвернулась прямо мне под нос.
– Очень мило с вашей стороны, мистер Таллис, но вряд ли я могу принять ваше приглашение без разрешения.
Я представила, что сказал бы отец, если бы я вторглась к нему.
Какое разочарование: отказаться от единственного шанса подняться в воздух на «Голубом призраке» Харриет.
Я приуныла, и тут из тени выступил еще один человек.
Доггер.
Он протянул мне красный шерстяной свитер, который неделю назад я забыла в оранжерее.
– Наденьте это, мисс Флавия, – сказал он без намека на улыбку. – По утрам воздух бывает поразительно холодным.
И я, глупо улыбаясь от уха до уха, влажным утром на заре понеслась по Висто навстречу «Голубому призраку».
Тристрам Таллис усадил меня в переднее сиденье, пристегнул и оставил там, чтобы провести инспекцию биплана, трогая там, подкручивая сям, рассматривая то одно, то другое.
Я воспользовалась возможностью быстро осмотреть кабину, в которой сижу. Думаю, я ожидала чего-то совершенно чудесного от машины, способной летать среди богов, но эта кабина выглядела до ужаса простой для такого путешествия: из пола торчит простой рычаг и на деревянной панели расположена пара круговых шкал и измерительных приборов.
И все. Эта штука явно слишком хрупкая, чтобы на ней можно было летать.
Я начинала думать, что совершила ошибку. Вероятно, мне следует отказаться. Но было уже слишком поздно.
После того как пропеллер несколько раз нерешительно дернулся, Тристрам вернулся в кабину, включил зажигание и попытался еще раз. Из двигателя послышался тревожный металлический скрежет, вырвался дым, и с ревом лопасти пропеллера слились в нечеткий круг.
Крылья тревожно дрогнули, когда Тристрам забирался в кабину.
– Все на местах? – прокричал он, пристегиваясь на заднем сиденье, и я, цепляясь за края кабины, выдавила мрачную улыбку.
Рев превратился в торнадо, и мы начали двигаться, сначала медленно, потом скорость стала нарастать, и мы понеслись по бездорожью.
Мы неслись все быстрее и быстрее, и я подумала было, что «Голубой призрак» развалится на части.
А затем – внезапная плавность.
Мы летим!
Я ожидала, что мы поднимемся в небо, но вместо этого земля под нами упала вниз, словно ковер, выдернутый из-под ног каким-то невидимым шутником.
Я успела лишь мельком увидеть крыши Букшоу, перед тем как под нами пронеслось декоративное озеро.
Когда мы поднялись из теней и внезапно оказались на свету, солнце на горизонте выглядело огромным алым огненным шаром.
Захватывающе!
Если бы Фели и Даффи, услышав шум нашего взлета, бросились к окнам, сейчас я была бы для них не более чем мушиным пятнышком в отдалении.
Как всегда, – подумала я.
Но под нашими крыльями медленно проплывал сказочный игрушечный мир: холмы, поля, леса и долины, лощины, пруды и рощи. Далеко внизу на пастбищах размером с носовой платок бродили овцы.
Мне захотелось написать гимн. Разве даже Иоганн Себастьян Бах не сочинил что-то про овец?
Далеко на востоке ослепительный луч восходящего солнца отразился от реки, и на несколько секунд, пока мы поворачивали, Ифон казался сверкающей рубиновой змеей, ползущей к далекому морю.
Как, должно быть, Харриет это любила, – подумала я: эту свободу, ощущение, что ты покинул свое тело и остался лишь разум. Если только ты не птица, от тела здесь мало толку: бегать и прыгать, как на земле, нельзя, только наблюдать.
Странно, но быть авиатором – все равно что быть усопшей душой: можно смотреть на Землю, на самом деле на ней не присутствуя, все видеть и не быть увиденным.
Легко понять, почему Господь, назвав сушу землей и собрание вод морями, увидел, что это хорошо.
Могу себе представить, как старик поднимает горизонт, словно крышку дымящегося котла, и заглядывает туда красным глазом, восхищаясь Своим творением и наблюдая, что там происходит.
И правда хорошо!
Тристрам замахал рукой, указывая вниз. «Голубой призрак» круто наклонился, и я обнаружила, что вижу под накренившимся крылом странно знакомое собрание домов.
Хай-стрит Бишоп-Лейси!
Вот «Тринадцать селезней», где разместились все эти официальные персоны с вокзала: громилы из министерства внутренних дел, которые предположительно заняли все комнаты и даже чуланы, если верить Даффи, и теперь видели свои жуткие сны о власти.
А внизу в Коровьем переулке располагались Бесплатная библиотека Бишоп-Лейси и Ивовый дом Тильды Маунтджой, в свете раннего утра еще более безвкусно оранжевый, чем обычно.
Мы уже описали половину огромного круга по часовой стрелке и теперь снова поворачивали на восток. Впереди я видела Изгороди – своеобразный изгиб реки на краю нашего поместья, и мне стало интересно, что бы подумали Хромцы, представители своеобразного культа, некогда крестившие своих детей в этом самом месте, если бы увидели, как наш летательный аппарат внезапно появился в небе.
Немного к востоку вдоль реки в сторону Гуджер-хилл пролегала Канава. Мы с «Глэдис» столько раз съезжали с этого холма и бездыханными падали у подножья.
А вот Джек О’Лантерн – похожий на череп выступ скалы, нависающий над Изгородями. Я пообещала Лене встретиться там с ней на пикнике после похорон.
Почти прямо на востоке, в самом конце Пукер-лейн находился Рукс-Энд, и я улыбнулась при мысли о докторе Киссинге. Старый джентльмен уже наверняка проснулся и курит свою первую сигарету за день.
Вероятно, мы могли бы устроить для него небольшое шоу: пролететь на бреющем полете, как сказали бы пилоты в Литкоте. Было бы неплохо дать понять старому школьному директору отца, что кто-то о нем думает. Я улыбнулась при мысли о том, как он будет часами гадать, кто же это.
Флавия де Люс – последний человек, о котором он подумает!
Я отчаянно помахала руками, чтобы привлечь внимание Тристрама, и показала в сторону Рукс-Энд.
Должно быть, он уже такое делал, потому что рычаг передо мной внезапно дернулся вперед и в сторону, и мы с шумом на ужасной скорости понеслись к земле, крылья свистели и ветер завывал, словно банши.
Мне хотелось завопить: «Ярууу!», но я сдержалась. Не хочу, чтобы Тристрам думал, что я трусиха.
В тот самый миг, когда я уж подумала, что мы станем постоянной деталью пейзажа, мы вышли из петли и я увидела, как наша крылатая тень проносится по каменному лицу Джека О’Лантерна. Мы перехитрили смерть.
Теперь мы лениво плыли над верхушками деревьев парка в Рукс-Энд. Когда показался дом, я заметила, что во дворе припаркованы несколько машин. Их было сложно не увидеть.
Одной из них был яблочно-зеленый «роллс-ройс», задняя часть крыши которого была так спилена, чтобы получилась импровизированная оранжерея. Вероятно, второго такого нет во всем мире.
Это «Нэнси», старый «роллс-ройс» Адама Сауэрби.
А рядом стоял угловатый мятно-зеленый «лендровер».
Лена де Люс!
Что, черт подери, она тут делает?
Почему она и Адам встретились в Рукс-Энд в такой немыслимо ранний час утра? Что эти двое могут хотеть от доктора Киссинга? Наверняка они приехали к нему.
Что еще могло привести их в этот уединенный и, честно говоря, неприветливый дом для престарелых аристократов?
Мои мысли были прерваны внезапной тишиной. Тристрам заглушил мотор «Голубого призрака», и мы начали плавное скольжение. Букшоу был прямо по курсу.
Мы разобьемся! Я уверена, ведь земля все ближе и ближе.
Но мы пролетели над воротами Малфорда, скользнули над верхушками каштановых деревьев в аллее и приземлились на Висто так же нежно, как муха-однодневка на розовый лепесток.
– Ну как? – спросил Тристрам. Мы уже остановились, и он выбирался из задней части кабины. – Что ты думаешь?
– Очень познавательно, – ответила я.
22
– Доггер, – спросила я, – что могло побудить Адама Сауэрби и Лену де Люс поехать в Рукс-Энд еще до рассвета?
– Не могу сказать, мисс Флавия.
– Не можешь или не скажешь?
Мои беседы с Доггером зачастую бывают такими: аккуратная игра двух гроссмейстеров.
– Не могу. Не знаю.
– А что ты знаешь?
Доггер изобразил тень улыбки, и я поняла, что ему нравится эта игра так же, как и мне.
– Я знаю, что каждый из них уехал на своей машине этим утром примерно в двенадцать минут шестого.
– Что-нибудь еще?
– И что старшая мисс де Люс – ваша тетя Фелисити – сопровождала их.
– Что?
Неслыханно, чтобы тетушка Фелисити, которая больше всего на свете любила забаррикадироваться в своей спальне, вооружившись тостером, чаем и последним триллером, носилась по окрестностям еще затемно.
Просто неслыханно.
– Куда они направились?
– Судя по всему, в Рукс-Энд, – ответил Доггер. – Предположение, подкрепленное, по крайней мере частично, вашей собственной воздушной разведкой.
Его безмятежное, совершенно невозмутимое лицо подсказывало мне, что это не все.
– И? – требовательно спросила я. – Что еще?
– Их сопровождал полковник де Люс.
Мой мир пошатнулся, будто я все еще находилась в воздухе во время крутого поворота «Голубого призрака».
Неслыханно, чтобы тетушка Фелисити отправилась за пределы Букшоу, но факт, что отец…
Нет! Я просто отказываюсь в это поверить!
– Ты уверен? – переспросила я.
Может быть, Доггер просто шутит, хотя это маловероятно.
– Вполне, – ответил он.
– Он сказал, куда отправляется?
– Нет. А я не спрашивал.
Было ли послание в словах Доггера? Он предупреждает меня не лезть не в свое дело?
Верность Доггера, и мне иногда приходится напоминать себе об этом, в первую очередь принадлежит отцу, и я никогда, ни за что не должна пользоваться этой преданностью.
– Благодарю, Доггер, – сказала я. – Ты очень полезен.
– Не за что, мисс Флавия, – ответил он с этим своим выражением лица. – Я всегда рад услужить.
Оставшись в одиночестве в своей лаборатории, я отчаянно попыталась занять свой разум на время, оставшееся до похорон, и вспомнила об эксперименте, который я обдумывала в тот момент, когда пришла новость об обнаружении тела Харриет в Гималаях.
Факт природы – то, что при наличии достаточного количества яд можно выделить даже из самых безвредных органических соединений. Тапиока и ревень, например, таят в себе изысканную смерть, если использовать для готовки неправильные части растений, и даже старая добрая подружка вода, Н2О, может отравить, если выпить ее слишком много за слишком короткий промежуток времени.
Я сделала пару заметок, но мое сердце к ним не лежало. Я отложила карандаш.
Хотя я презираю саму мысль об этом, но, видимо, настало время переодеться для похорон. Миссис Мюллет достала и вычистила пропахшую нафталином школьную форму, которую Харриет приходилось носить в женской академии «Бодикот» в Торонто, в Канаде: черно-белое уродство, которое нужно носить вместе с черными колготками и белой блузкой. Облачившись в этот наряд, я стала похожа на нелепых, но забавных созданий из мультфильмов Рональда Сирля о школе Сан-Триниан. Как отец и Доггер, мистер Сирль был японским военнопленным в Сингапуре, и в Букшоу некоторые восхищаются его работами.
Я умыла лицо, почистила зубы, привела в порядок огрызки ногтей, глубоко вздохнула и приступила к задаче, которую искренне ненавижу: плетению косичек.
Я попробовала все, что только приходило мне в голову, чтобы сделать это интересным занятием. Даже притворялась, что я пират, привязанный к грот-мачте во время жуткого урагана и переплетающий концы единственной веревки, которая может спасти последнюю живую душу.
Справа налево… над… под… Слева направо…
«Ха-ха-ха, ребята. Проще пареной репы. Налейте-ка рому!»
Но напрасно. Превращать копну мышиных волос в романтическую оснастку – это уж чересчур.
Самое ужасное в косичках – необходимость плести их спереди назад. Это все равно что играть в «Во мраке за зеркалом» в гильдии девочек-скаутов, когда ты должен написать свое полное имя карандашом на клочке бумаги, глядя при этом в зеркало.
Это игра, во время которой мне всегда хотелось, чтобы у меня было простое имя вроде Ава Одо или другое симметричное.
Проигравших и неловких игроков всегда освистывали, и именно в этих случаях мои мысли обращались к теме ядов.
На концах косичек я завязала голубые ленточки аккуратными бантиками. Желтый – слишком жизнерадостный для этого случая, красный – слишком яркий, а оранжевый вообще не рассматривается.
Я уставилась на себя в зеркале. Кто эта девочка с лицом своей матери? Такое ощущение, будто я надела маску Харриет на карнавал и не замечала ее до теперешнего момента.
И, по правде говоря, это меня пугает.
Завтрак в Букшоу всегда был унылым мероприятием, и это утро не стало исключением. Тристрам и Адам сидели в изножье стола, как будто стараясь держать приличествующую дистанцию от скорбящей семьи.
Отец, весь в черном, восседал во главе, положив ладони на столешницу. Он еще не съел ни крошки и вряд ли притронется хоть к чему-нибудь.
Рядом с ним Фели являла собой бледное привидение, с отсутствующим видом поклевывая ломтик поджаренного хлеба. Ей нужны были силы, ведь Фели предстоит играть на органе во время похорон Харриет.
Все – от семьи до викария и его жены – пытались отговорить ее, но тщетно. Фели настолько заледенела в своей упрямой решимости, как бывает только у музыкантов, в которых душа едва держится.
Даффи, облаченная в какой-то комичный старомодный викторианский траурный наряд, поедала копченую рыбу. Ее кислый взгляд заставил меня проглотить слова, вертевшиеся у меня на языке.
Когда она так выглядит, даже отец десять раз подумает, перед тем как что-то сказать.
Тетушка Фелисити сидела в середине стола, довольно далеко от обеих групп, и что-то бессмысленно бормотала себе под нос – словно пчелы, жужжащие вдалеке.
Адам изобразил едва заметный кивок в мой адрес, перед тем как продолжить разговор с Тристрамом, который на меня даже не взглянул. Как будто наш утренний полет был просто сном – а может, так оно и есть. Может, ничего такого не было.
Путешественник во времени, материализовавшийся за нашим столом из какого-то далекого будущего, предположил бы, что единственным существом из плоти и крови среди нас является миссис Мюллет, а все мы – призраки.
Миссис М., честно говоря, выглядела ужасно. Ее лицо раскраснелось, глаза были полны слез, а волосы торчали, словно солома.
Она положила мне на тарелку копченую селедку и пару сосисок. Ее губы сжимались еще крепче, чем раньше, словно их сдавила струбцина.
Она не вымолвила ни слова, и в этот момент я осознала, как глубоко ее отчаяние.
Я было потянулась к ее руке, но она уже отошла от меня.
Завтрак прошел в безмолвии, если не считать нескольких тихих слов, которыми обменялись двое гостей в дальнем конце стола.
Я извинилась и вышла из комнаты. Пойду в лабораторию и попытаюсь записать кое-какие мысли, которые крутятся у меня в голове.
Я была на полпути через вестибюль, когда зазвонили в дверь. Доггер возник из ниоткуда, как умеет только он, и распахнул тяжелую дверь.
У входа стояли двое рассыльных в униформе с руками, полными цветов. За их спинами во дворе на гравии располагался фургон, задняя часть которого была открыта и переполнена букетами, венками и композициями из гвоздик, васильков, белых лилий и незабудок, укутанных в соцветия дикой моркови. Там были гладиолусы, маки и розы; календула, хризантемы и ирисы.
Такое впечатление, будто ограбили райские сады и мародер принес к нашему порогу столько цветов, что они могли бы завалить весь вестибюль.
Несмотря на ранний час, уже образовалась новая очередь из скорбящих, которая извивалась вокруг фургона и образовывала неровный полукруг во дворе.
Когда мужчины, поплевав на ладони, начали заносить цветы в дом, Доггер извлек маленький блокнот из кармана жилета и начал аккуратно записывать имена приславших, которые он зачитывал с визиток, прикрепленных к каждому букету.
Такое впечатление, что Харриет знал весь мир и этот весь мир скорбит и шлет знаки внимания.
– Соболезную по поводу твоей матери, – произнес голос у меня над ухом. – Ужасно не повезло. Мне следовало бы надеяться на лучшее.
Я резко обернулась, уже зная, что это Адам Сауэрби, или, если перечислить его многочисленные звания, как с гордостью напечатано на его визитной карточке, которая до сих пор лежала между страниц одной из моих предыдущих записных книжек:
Адам Традескант Сауэрби, магистр искусств, член Королевского садоводческого общества и пр.
Археоботаник
Древние семена. Ростки. Исследования
1066 Лондон, Ройял, Лондон Е1ТХ, Тауэр бридж
Конечно, на самом деле он лишь притворяется. Работая под прикрытием археоботаника, добывая и проращивая семена растений и цветов, считающихся давно исчезнувшими, на самом деле он – следователь, то есть, говоря открыто, – частный детектив.
Узнав о моих недавних успехах, он попытался сделать меня своим напарником по расследованиям, но я быстро поняла, что он больше берет, чем дает. Что еще хуже, он откровенно отказался признаться, на кого работает.
Поскольку Адам – старый друг отца, я ничего не могла сделать, чтобы заставить его держаться подальше от меня, но нигде не было сказано, что я должна быть дружелюбной с ним.
– Должно быть, это ужасный шок, – продолжил он говорить, хотя я его не слушала.
Я кивнула и двинулась к лестнице.
– И еще этот бедолага на вокзале.
Я остановилась на полпути. Откуда Адам узнал об этом? Он там был?
Мне казалось, что он приехал только прошлым вечером. Или Адам уже пообщался с полицией?
Вряд ли можно поверить, что инспектор Хьюитт поделится тайнами с частным детективом – да еще частным детективом из Лондона!
Конечно, к настоящему моменту обстоятельства гибели незнакомца наверняка уже стали предметом обсуждений в деревне. Может быть, именно поэтому некоторые из пришедших так странно на меня смотрят. Адам вполне мог остановиться на заправке Бетта Арчера или в «Тринадцати селезнях» и получить информацию там. Или услышал зловещие подробности от кого-то из Букшоу?
В этом-то и дело, животрепещущий вопрос – от кого он узнал?
Кто еще в этом доме видел, что произошло на вокзале? Если инспектор Хьюитт из сочувствия к семье отложил допрос домочадцев, то кто еще был свидетелем убийства?
Кто еще молчит об этом?
– Ладно, – сказала я, неохотно поворачиваясь. – Расскажите мне, что вы знаете.
Есть люди, которые с легкостью умеют уклоняться от прямых вопросов, и Адам, насколько я знаю, один из них.
– Теренс Альфристон Тардимен, холостяк, проживал по адресу: Лондон, В8, Ноттинг Хилл гейт, Кэмден Гарденс 3А, тридцать восемь лет.
Меня изумила откровенность Адама.
– Откуда вы знаете?
– Никакой магии, – ответил он. – Я за ним следил пять дней. В этот раз.
– Что вы имеете в виду под «в этот раз»? Вы уже следили за ним?
Адам кивнул.
– Да, снова и снова, и снова, и снова. Это продолжается годами.
Я понятия не имела, о чем он, но сделала вид, что мне все ясно.
– Кто он? – спросила я. – Имею в виду, не только имя.
– Именно это я и пытаюсь выяснить, – ответил Адам. – Как однажды так к месту выразился мистер Черчилль, Тардимен – это загадка, спрятанная в секрет, окутанный тайной. А теперь, когда он умер, это еще более справедливо.
– Мистер Черчилль был на вокзале, – я поймала себя на том, что произношу это вслух. – Он со мной разговаривал.
Ох, какой промах! Я проболталась, не подумав.
– Уинни часто любит оказываться в центре событий, – сказал Адам. – Все равно что камео Альфреда Хичкока в его собственных фильмах, только более рискованное. Что он сказал? – как бы между прочим добавил он.
Я определенно не собиралась говорить ему о том, что мистер Черчилль спросил меня: «А вы, юная леди, тоже пристрастились к сэндвичам с фазаном?».
Когда в деле замешаны инспектор Хьюитт и его люди из полицейского участка в Хинли, а также Адам Традескант Сауэрби (исследования), я чую, что надо попридержать кое-какую информацию.
Меня беспокоила моя болтливость. Зачем я ляпнула, что мистер Черчилль заговорил со мной. Надо быть более осторожной.
Я пыталась придумать способ, как свернуть этот опасный разговор, когда кто-то положил широкую ладонь на мое плечо.
Это оказался викарий Денвин Ричардсон, рядом с которым стояла его жена Синтия.
– Дражайшая Флавия, – сказал он, – мы искали тебя повсюду. Я, конечно, говорил с твоим отцом и извинился, что мы не смогли вчера сопровождать процессию с вокзала в Букшоу, но бедняжке миссис Дэйнти так неожиданно стало плохо, и возникла такая суматоха, не говоря уже о том, что телефон в нашем доме выбрал именно этот момент, чтобы… ну, в общем, нам ужасно, ужасно жаль, что так получилось, и…
Синтия проскользнула мимо него и так сильно обхватила меня трясущимися руками, что я испугалась, что у меня вот-вот треснут кости.
У нас бывали стычки, у меня и Синтии, и я совсем недавно узнала о трагической гибели их дочери Ханны семь лет назад на Рождество.
Ханна родилась в один год со мной, и ей исполнилось четыре, когда она попала под колеса поезда на вокзале Доддингсли. Ее похоронили в могиле без плиты на кладбище Святого Танкреда, и жители деревни составили заговор молчания, чтобы уберечь Ричардсонов от горя и чувства вины. В то далекое Рождество малышка убежала от отца, и он винил себя за это.
Трепещущие объятия Синтии вызвали у меня ледяную дрожь, когда я сообразила, каким жестоким напоминанием, должно быть, стала для них гибель Теренса Тардимена: у них прямо под носом повторился тот жуткий кошмар на железнодорожной платформе.
На моих глазах выступили слезы, и не успела я совладать с собой, как они потекли по шее Синтии. Но вместо того чтобы оттолкнуть меня, она обняла меня еще крепче.
Внезапно мне стало так жалко эту бедную женщину, это несчастное создание, в адрес которого я много лет напрасно излучала столько ненависти. Если подумать, что у нее за жизнь? Все ее дни и ночи посвящены посещению больных, доставке цветов в церковь, проведению заседаний то одного комитета, то другого, подготовке приходского зала к мероприятиям, приготовлению еды для мужа три раза в день, печатанию и тиражированию объявлений и плакатов на гектографе или аппарате Банда, не говоря уже об контроле за расписанием мужа, починкой его одежды, накрахмаливанием его стихарей, управлением церковной библиотекой и выслушиванием горестей всех и каждого в Бишоп-Лейси.
Быть женой человека в священническом облачении – не фунт изюму.
Кажется, она не хочет меня отпускать. Это продолжалось, пока я не сообразила сказать:
– Ой, извините! Кажется, я делаю вам больно!
Мы обе рассмеялись и выпустили друг друга из мертвой хватки.
Тем временем Адам отошел в сторону и критическим взглядом изучал погребальные венки. Я умирала от любопытства, но не осмеливалась спросить, о чем он думает.
Доггер уже начал впускать тех, кто стоял в начале очереди, и длинное шествие вверх по лестнице к будуару Харриет возобновилось. Оно будет продолжаться чуть за полдень, пока не начнутся приготовления к отбытию.
Мне остается только молиться и надеяться, что эти официозные создания из министерства внутренних дел додумались остановить протечку.
Я извинилась, оставила Ричардсонов и отправилась в восточное крыло. В коридоре второго этажа я сразу поняла, что я не одна.
В воздухе чувствовалась вибрация, не звук и не запах, скорее ощущение чьего-то присутствия.
Я открыла дверь своей спальни и вошла, но там никого не было. Затем лаборатория. Если не считать Эсмеральды, там тоже никого.
На цыпочках я начала красться по коридору, стараясь не наступить на скрипучую половицу перед поворотом. Я положила руку на ручку «Ангелов» – и резко распахнула дверь.
Ундина стояла на стуле из лаборатории, держа в руке бумажник. Она выудила его из тайника в отклеившихся обоях.
– Ты мне солгала, – заявила она, широко распахнув глаза от негодования. – Ты сказала, что поливаешь цветы.
Надо отдать должное этой девчонке. Она не только обнаружила спрятанный бумажник, но и сформулировала на удивление хороший ответ, когда я застукала ее на горячем. Я бы и сама повела себя именно так. Может быть, в один прекрасный день я скажу ей об этом – но не сейчас.
Я энергично промаршировала по комнате и выхватила у нее из рук бумажник.
– Ты, маленькая дрянь! – сказала я. – Вот как ты отплатила за доброту?
– Ты ко мне подкралась! – надула губы Ундина. – Ибу сказала, что ты подлая.
– Ибу сказала, да? Что же еще она сказала?
– Она сказала присматривать за тобой.
Присматривать за мной! Это была последняя капля.
– Скажи мне вот что, Ундина, – произнесла я. – Ты знаешь, как будет «брысь» по-малайски?
– Берамбус.
– Отлично! Берамбус!
– Ты меня прогоняешь? – уточнила она.
– Ты очень сообразительный ребенок, – ответила я, подталкивая ее к дверям. – Теперь вали отсюда и не возвращайся.
– Грубиянка! – сказала Ундина, умудрившись оставить за собой последнее слово, но я откуда-то знала, что так и будет. – Ибу была права.
Я ответила ей так, как она того заслуживала: жутко скосила глаза и высунула язык.
– Ну разве ты не красавица! – хихикнула она и была такова.
Красавица? Первый раз меня так назвали, пусть даже в качестве оскорбления.
Я уставилась на свое отражение в грязном, покрытом пятнами зеркале, висевшем в полумраке коридора.
Если бы я была картиной, – подумала я, – она бы звалась «Девочка в черном», и написал бы ее кто-то вроде американца Уистлера.
Лишь белое лицо на мрачном фоне смотрело на меня из зеркала, и единственным пятном цвета были мои глаза.
Я почувствовала себя такой старой, такой печальной, такой частью этого Дома, такой де Люс.
Это лицо, разумеется, было лицом Харриет. Отец недавно сказал мне, что я не просто похожа на Харриет, а воплощение Харриет.
У меня даже нет своего лица.
Именно в этот миг, когда я смотрела на себя в зеркало, внутри меня что-то щелкнуло – как будто Вселенная и я вместе с ней перевели стрелки еще на одно деление, словно старые деревянные дедушкины часы.
Я не могу объяснить это точнее. В одно мгновение я была просто старой доброй Флавией де Люс, а в следующее – щелк – я старая добрая Флавия де Люс, но уже другая. Ни за что на свете не смогла бы объяснить, в чем заключается эта разница – только сказать, что что-то изменилось.
И в эту секунду я поняла, что должна сделать.
С тяжелым сердцем – это будет нелегко; на самом деле мне предстоит самый трудный момент в моей жизни, – я направилась в западное крыло. Длинная очередь соболезнующих все еще медленно шаркала по вестибюлю и вверх по лестнице. Большинство из них отвели глаза, когда я, извиняясь, проталкивалась сквозь толпу к кабинету отца.
Нет места полуправде, оправданиям, никаких уловок. Никаких просьб о сочувствии, притворного невежества, заметания неприятных фактов под ковер.
Так захватывающе просто. Правда.
Я не постучала. Открыла дверь и вошла.
Силуэт отца виднелся у окна, и каким же старым он показался мне: очень-очень старым.
Разумеется, он слышал, как я вошла, но не повернулся. Он вполне мог быть статуей, вырезанной из черного дерева и смотрящей на лужайку.
Я подошла к нему и, не говоря ни слова, протянула завещание Харриет.
Он молча принял его.
Секунду мы смотрели друг на друга. Мне кажется, первый раз в жизни я смотрела в глаза своему отцу.
А потом я сделала то, что должна была сделать.
Развернулась и вышла из кабинета.
Разумеется, я хотела рассказать отцу, как в мои руки попало завещание Харриет. Я хотела поведать ему все – весь свой план: воскресить Харриет и представить ее, возвращенную к жизни, горюющему мужу и горюющему отцу.
Какая это была бы сцена!
Но мой благой план, хоть и не по моей вине, потерпел неудачу из-за вторжения этих убийц из министерства внутренних дел.
Из-за них Харриет останется мертвой.
Благодаря этому документу отец поймет, что я сделала. Мне не надо говорить ни слова.
Конечно, у меня нет права читать завещание моей матери, и я рада, что удержалась. Я осознала это, глядя на свое отражение в зеркале. Это ее завещание, и не мне его читать.
Я вынула его из потрепанного бумажника и вложила в руки отца.
К лучшему или худшему, я сделала то, что сделала, и пути назад нет.
Думаю, я поступила правильно, и мне придется с этим жить.
23
До похорон Харриет оставалось лишь несколько часов. Нельзя терять ни секунды.
Я гуляла по Висто с таким видом, будто хочу просто бесцельно побродить.
В дальнем конце этой старой, заросшей растительностью лужайки Тристрам Таллис в синем комбинезоне, почти невидимый в облаке дыма, возился с двигателем «Голубого призрака». Он помахал в воздухе гаечным ключом.
– Если ты явилась за еще одним кружком, боюсь, тебе не повезло, – сказал он, когда я приблизилась к нему.
– «Она отворила кладезь бездны, – объявил громкий выразительный и довольно знакомый голос, – и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи».
С другой стороны аэроплана выскочил Адам Сауэрби. Я и не заметила, что он там.
– «…и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя».
Когда автор Откровения, кто бы он ни был, писал эти строки, он, без сомнения, думал о непослушных авиационных карбюраторах.
Адам вечно фонтанирует стихами и цитатами; они сочатся из него, как варенье из булочки.
– Пощади ребенка, – сказал Тристрам, словно меня тут нет.
Вся эта сцена производила впечатление сонной нереальности: мы втроем стоим на запущенной лужайке в дыму от чихающего двигателя аэроплана, и Адам несет стихотворную чепуху, от которой даже автор Книги Откровения, кто бы он ни был, упал бы на землю от смеха.
Только Тристрам казался относительно настоящим, хотя в своем мешковатом комбинезоне и с гаечным ключом в руках он напомнил мне придворного шута.
Кто же он такой? Помимо факта, что когда-то он приехал в Букшоу, чтобы купить «Голубого призрака», его заявления, что он сражался в Битве за Англию, и того, что миссис Мюллет души в нем не чает, я абсолютно ничего не знаю об этом человеке.
Он действительно тот, за кого себя выдает? Мой опыт говорит мне, что незнакомцы не всегда говорят о себе правду. Иногда они так легко сбрасывают с себя свою личность, словно это промокший плащ.
Я просто умирала от любопытства, желая спросить Адама о его раннем утреннем визите в Рукс-Энд, но рискнуть и затронуть эту тему в присутствии Тристрама может оказаться большой ошибкой.
Адам, словно читая мои мысли, хитро подмигнул мне за спиной пилота. Я сделала вид, что не замечаю.
Тристрам полез в кабину, и пропеллер с треском остановился.
– Вышла из строя свеча зажигания, – объявил он. – Ничего общего с карбюратором. Вот тебе и Откровение, Сауэрби.
Адам пожал плечами.
– Боюсь, Откровение Иоанна Богослова довольно скудно на тему искрящих свечей зажигания, если не считать его «громы и молнии» и «семь светильников» перед троном, предсказавшие роторный самолетный двигатель, хотя это не очень подходит, верно? У этой старушки четыре цилиндра, а не семь, и кроме того…
Я на него так посмотрела! Глупость во взрослом человеке, пусть даже легкомысленная, отвратительна.
Здесь что-то кроется. Я уверена. Почему в утро похорон двое гостей дома возятся с аэропланом на отдаленной лужайке и цитируют Откровение? В этом нет никакого смысла.
Был ли Тристрам Таллис тем высоким человеком, которого я мельком увидела в окне лаборатории на кинопленке? Или это был тот мужчина, которого столкнули под поезд?
А может быть, им не был никто из них, и я не могла спросить об этом. Один уже мертв, а второй – что ж, если он действительно тот самый, вряд ли выболтает правду простой девочке, пусть даже ей почти двенадцать лет.
И Адам Сауэрби. Все сводится к одному: что он делает в Бишоп-Лейси и на кого работает? Он просто частный детектив? Или друг семьи?
Пока я не узнаю ответы на эти вопросы, я не смогу доверять ни одному из них.
Как обычно, я сама по себе.
– Простите, – сказала я, – у меня много дел.
Я шла на юг в сторону декоративного озера до тех пор, пока меня не скрыла кирпичная стена огорода. Потом я медленно двигалась к востоку, огибая озеро, пока меня не скрыли деревья Изгородей. Потом через мостик к Канаве, и вскоре я уже взбиралась на Гуджер-хилл.
Если бы не крутые склоны Гуджер-хилла и Джека О’Лантерна, я бы взяла с собой «Глэдис». Я подумала о том, что она сидит одна дома, удивляясь, почему я о ней забыла. Хотя больше всего на свете «Глэдис» любит сломя голову нестись вниз по холмам, она терпеть не может, когда я качу ее вверх. Нас обеих это выводит из себя.
Вздохнув, я побрела к своей цели.
Расположенный посреди акров запущенной травы и старых буков Рукс-Энд – это чудовищное разрушающееся сырое здание, снаружи состоящее из бесчисленных фронтонов, а внутри – из бесконечных затхлых коридоров.
Грибная ферма для людей, – подумала я.
Я не впервые навещаю это место. Несколько раз в прошлом я считала необходимым проконсультироваться с доктором Киссингом и должна признать, что с нетерпением жду новой встречи с пожилым джентльменом.
Под моими ногами хрустел гравий, когда я шла по пустому двору к входной двери. Маловероятно, чтобы кто-то сейчас сидел за столом, подумала я и оказалась права.
Тот же самый серебряный колокольчик стоял рядом с той же самой заляпанной табличкой со словами: «Звоните, пжлст».
Я не потрудилась.
Откуда-то издалека доносился шум голосов и звон посуды. Воздух пах кислым – запах кислой капусты в разных вариациях, которую готовят ведрами.
Я знала, что найду доктора Киссинга там же, где всегда: в дальнем конце узкой застекленной террасы.
Когда я шла я по пустым помещениям, под моими ногами отвратительно шипел и хлопал пузырящийся линолеум.
Из-за высокой плетеной спинки знакомого инвалидного кресла к высокому темному потолку, извиваясь, поднималась серебристая струйка сигаретного дыма.
– Привет, Флавия, – сказал он, не оборачиваясь. И отложил шуршащий «Таймс».
Я быстро появилась в поле зрения доктора и вежливо клюнула его в обе щеки. Его кожа напоминала сухие хрустящие пергаментные свитки, обнаруженные в пещере на побережье Мертвого моря.
– Ты пришла из-за матери, – добавил он.
Я продолжала хранить молчание.
– Так и знал, что ты придешь, – произнес он.
Доктор Киссинг не из тех, кто ходит вокруг да около.
И я тоже.
– Мой отец приезжал сюда сегодня утром, – заговорила я. – Еще затемно.
Доктор Киссинг холодно взирал на меня из клубов дыма. В своем мышино-сером халате и бархатной курительной шапочке с кисточкой он вполне мог быть одним из тех невероятно древних восточных идолов, невозмутимо восседающих в испарениях благовоний, которых я видела на суперобложках триллеров в книжном магазине Фойла.
Если я хочу играть в эту игру, то вполне могу продемонстрировать свои козыри.
– Вместе с тетушкой Фелисити и Адамом Сауэрби, – добавила я.
– Да, они приезжали, – наконец дружелюбно ответил он.
– Я видела их автомобили во дворе.
– Неужели?
– Из «Голубого призрака». Самолета Харриет. Его владелец пригласил меня прокатиться.
Доктор Киссинг понимающе кивнул, затушив сигарету и потянувшись за следующей.
– Вы нас слышали?
– Звук двигателя «Джипси Мот», грохочущего, словно швейная машинка, в небесах над этой царской обителью, – одна из немногих неизменных опор в нашем меняющемся мире. Это происходило, полагаю, с без пяти минут шесть примерно до четверти седьмого.
Хоть что-нибудь может ускользнуть от этого престарелого кладезя информации?
– Прими мои глубокие соболезнования по поводу твоей матери, – сказал он с внезапной серьезностью и после секундной задумчивости продолжил: – Ты должна быть сегодня особенно храброй.
Он взглянул на меня старыми выцветшими глазами, и я поняла, что вот он, момент: мой единственный шанс сделать то, что я собираюсь, сказать то, за чем я пришла.
Доктор Киссинг велел мне быть храброй, и я буду храброй.
Я сделала глубокий вдох.
– Это вы Егерь, верно?
Со сводящей с ума медлительностью он затушил сигарету в переполненной пепельнице, хотя она была едва использованной, и тщательно выбрал следующую из плоского портсигара – не потому что нервничал, но потому что он контролировал ситуацию, контролировал полностью.
– Возьми вон тот стул, – сказал он, показывая на жуткий предмет мебели в углу.
Я передвинула эту штуку, издававшую нервирующие скрежещущие звуки, пока я ее волокла, и поставила между доктором Киссингом и окном.
С примерным видом села и ждала.
– Я расскажу тебе историю, – начал он. – Давай представим, что когда-то, много лет назад, где-то в Англии был древний ветхий дом священника, где собрались в полнейшей секретности величайшие мозги, которые только можно было найти во всей стране.
Я ухмыльнулась, представив, как ряды и ряды мозгов, каждый в своем стеклянном сосуде, аккуратно выстроились на полке в каком-то темном чулане.
– Это сказка? – уточнила я. – Или правдивая история?
– Закон о секретности даже спустя столько лет до сих пор имеет удивительно длинную и сильную руку. Так что это сказка.
– Моя сестра Даффи говорит, что так или иначе, но все сказки и мифы основаны на правде.
– Твоя сестра демонстрирует отличительные признаки леди и ученого, – заметил он. – Предрекаю, что она будет благоденствовать. Теперь же… Эти Мозги – Мозги с большой буквы, как я буду их называть, ибо они заслуживают не меньшего, – занимались расшифровкой кодов далекого императора.
– Император был злым? – поинтересовалась я.
– Конечно, как и все императоры в волшебных сказках. Злой император, видишь ли, очень опасен для демократии.
Я не поняла, но сделала вид, что понимаю.
– Давай предположим, что в течение многих лет наши широко раскинувшиеся следящие станции собирали и записывали все зашифрованные радиопередачи со всех кораблей императора во всех океанах и со всех самолетов в воздухе, но успехи были незначительными, удалось взломать всего пару кодов, а их было много.
– Вы говорите о Японии, не так ли? – Мы слушали удивительно похожий рассказ на «Би-Би-Си» во время одного из наших обязательных радиовечеров, к которым нас принудил отец. Кроме того, все знают, что из всех наших врагов, с которыми мы воевали за последнее время, император был только в Японии.
Доктор Киссинг проигнорировал мои слова и продолжил:
– Проблема заключалась вот в чем: как только мы взламывали код, император менял его.
– Откуда император знал, что код взломан?
– Ах, Флавия! Я счастлив, что возложенные на тебя надежды не оказались напрасными.
– Кто-то ему сообщал. Шпион!
Я возгордилась собой.
– Шпион, – эхом повторил доктор Киссинг. – Короткое неприятное слово с длинными и еще более неприятными последствиями.
Он выпустил маленький клуб дыма, за которым последовала длинная серо-синяя воронка, иллюстрируя свои слова.
– И что, если, – спросил он, – что, если этот шпион был одним из наших, одним из самых высокопоставленных среди нас, тем, к кому прислушивался король?
– Предательство! – сказала я, наверное, слишком громко.
– И правда, предательство. Но что мы будем с ним делать?
– Остановить его?
– Как?
Доктор Киссинг атаковал меня, словно кот мышь. Ответ на его вопрос казался очевидным, но я поймала себя на том, что не хочу облекать его в слова.
– Ну?
– Ну, убить его, наверное.
– Убить его. – Доктор Киссинг бесстрастно повторил мои слова. – Именно. Но «убить», как ты уже видела, как и «шпион» и «остановить» – просто слова, но у них есть чрезвычайно тревожные последствия.
– Ну хорошо, поймать его.
– Точно. Давай представим, что этот предатель из нашей сказки прочно укоренился в одном из далеких филиалов нашего министерства иностранных дел. Давай еще представим, что у него безупречные рекомендации. Что дальше?
Я долго и усердно думала, перед тем как ответить.
– Доставить его домой для правосудия, – наконец предложила я.
Отец рассказывал нам о правосудии во время лекций по средам, посвященным различным сторонам британского правительства, и я решила, что у меня неплохое знание предмета.
Я не была уверена, что мне так уж нравится мой вариант, но не могла придумать ничего лучше. Честно говоря, я начала немного уставать от вымышленной истории доктора Киссинга. Нет, не уставать, мне становилось неловко.
– Как она заканчивается, эта сказка?
Доктору Киссингу потребовалась целая вечность, чтобы ответить. Он снял очки, извлек безупречный белый носовой платок из кармана халата, с фанатичной тщательностью протер стекла, снова нацепил их и с выводящей из себя обстоятельностью выбрал еще одну сигарету из портсигара.
– Это… зависит от тебя, Флавия, – наконец произнес он.
Между нами повисло молчание, сначала оно было довольно уютным, но слишком быстро стало почти невыносимым.
Я встала и подошла к окну. Не могу поверить – я в точности как отец!
Надо хорошенько обдумать всю эту сказочную историю. Проводя химические эксперименты, я привыкла работать с гипотезами, но эта была за пределами моих возможностей. Слишком много переменных; слишком много допущений; слишком много значений, скрытых за завесой тайны.
Снаружи за окном посреди зеленого великолепия стояли буки. Сумасшедших женщин, которые танцевали среди них во время моего предыдущего визита, нигде не было видно.
Удобных поводов, чтобы отвлечься, нет. Мне надо встретить реальность лицом к лицу.
– Вы не ответили на мой вопрос, доктор Киссинг. Вы Егерь, верно?
– Нет, – ответил он неожиданно и печально и, может быть, даже несколько неохотно. – Нет-нет, я – нет.
– Тогда кто же?
Как бы я ни любила старого джентльмена, его уклончивость начала меня нервировать.
Почти не осознавая, что делает, доктор Киссинг поднес к губам сначала правый указательный палец, а потом левый.
Когда наконец он снова заговорил, его голос внезапно прозвучал старым, утомленным, и в первый раз за все время нашего знакомства я начала опасаться за его жизнь.
– Ты должна выяснить это сама, Флавия, – произнес он, и его голос был слабым и далеким, будто эхо от дуновения ветра. – Это ты тоже должна выяснить сама.
24
У восточного края декоративного озера меня встретил Дитер. Он был одет в черный костюм, производивший впечатление позаимствованного, потому что был ему немножко тесен.
– Вас все искали, – проинформировал он.
– Извините. Я нуждалась в продолжительной прогулке. Все – это кто?
– Ваш отец, тетушка Фелисити, Офелия и Дафна. – Дитер всегда настаивал на том, чтобы называть моих сестриц полными именами. – И миссис Мюллет.
Должна признать, что это и правда все, хотя втайне мне было приятно, что Доггер не интересовался моим местонахождением.
– Откуда вы знали, в какой стороне меня искать?
– Мистер Таллис и мистер Сауэрби сказали, что вы ушли в сторону Изгородей.
– Мистер Таллис и мистер Сауэрби – парочка чертовых деревенских сплетников!
Дитер рассмеялся. В обществе Дитера я могу быть самой собой, не опасаясь, что меня начнут поправлять, наказывать или донесут на меня.
– Что вы думаете о «Голубом призраке»? Тристрам катал меня сегодня утром. Вы не ревнуете?
Пилот люфтваффе, во время войны Дитер был сбит неподалеку от Бишоп-Лейси и, оказавшись в плену, вынужден работать на ферме Ингльби. Когда война закончилась, он решил остаться в Англии и теперь, шесть лет спустя, был помолвлен с моей сестрицей Фели. Если подумать, мир – очень странная и забавная штука.
– Прекрасный самолет, – признал он. – Но нет, я не ревную. Я свое отлетал.
– Как Фели, справляется? – Я редко о ней вспоминала в последнее время.
– Не ест, не спит. Думает только о музыке для похорон вашей матери.
– Бедолага вы, – пошутила я.
– Вы бы поговорили с ней, мисс Флавия. Это была бы такая любезность с вашей стороны.
Я? Поговорить с Фели? Что за нелепая мысль!
– Она вас уважает. Она вечно говорит о «моей замечательной сестренке».
– Ха! – В состоянии ошеломления я не слишком красноречива.
Уважает меня? Не могу поверить. Фели скорее сожрет лягушек под взбитыми сливками, чем прислушается хоть к чему-то, что я скажу.
Однако я не хотела потерять удобную возможность.
– Посмотрим, что можно сделать, – добавила я. – Мне казалось, что вы захотите сами ее утешить.
– Она нуждается не в утешении, – сказал Дитер, – а в женском плече. Вы понимаете, что я имею в виду?
Что ж, женское плечо – это женское плечо. Что тут непонятного.
Я кивнула.
– Но это будет нелегко, – не смогла сдержаться я.
– Да, – согласился Дитер. – Думаю, она ощущает утрату матери острее, чем…
– Чем мы с Даффи? – перебила я.
Дитер не стал отрицать.
– Она больше помнит, чем вы с Дафной, – ответил он. – Ей есть, по чему скорбеть.
Дитер попал точно в цель. Это один из поводов, почему я терпеть не могу свою сестрицу – хотя если остановиться и поразмыслить, то ревную я, не она.
– Бедняжка Фели, – произнесла я и умолкла.
– Ей будет лучше, когда мы поженимся, – продолжил Дитер. – Тогда она сможет уехать из Букшоу. Там так много призраков.
Призраков? Я никогда не размышляла об этом в таком ключе. Любой действительно уважающий себя призрак скорее умрет, чем поселится в Букшоу.
И я призадумалась. Когда мертвецы умирают, они возвращаются к жизни? Именно об этом воскрешение – о смерти мертвых?
Хотя я потерпела неудачу в своей попытке воскресить Харриет и вернуть ее в лоно семьи, меня вряд ли можно винить за это. Мой эксперимент прервали люди из министерства внутренних дел, и я знаю, что второго шанса у меня не будет. Харриет похоронят, и на этом все закончится.
Как печально, что мы так и не узнаем друг друга.
Это не просто печально, это, черт побери, ужасно.
Мы ненадолго остановились у угла стены из красного кирпича, окружавшей огород.
– Выше нос, – сказала я и, произнося эти слова, осознала, что примерно то же самое сказала Даффи. – Как поживают ваши учительские планы?
Больше всего в жизни, за исключением разве что руки моей сестрицы, Дитер хочет преподавать в Англии английскую литературу. Он с детства является преданным поклонником сестер Бронте и рвется поделиться своим энтузиазмом в классной комнате.
Он сразу же просиял.
– Вы умеете хранить тайны? – спросил он.
Я чуть не рассмеялась ему прямо в лицо. Из миллиардов людей, когда-либо топтавших лицо планеты Земля, никто – ни единый! – не умел так хорошо держать рот на замке, как Флавия де Люс.
Я перекрестила сердце и губы и сделала двумя пальцами знак победы.
– Клянусь на крови, – сказала я. Это клятва, известная немногим.
– Ваш отец замолвил за меня словечко в Грейминстере. Я должен начать преподавать там осенью.
Я обняла его. Не смогла удержаться. Я знала, что во время Пасхи Дитер уезжал на какое-то загадочное собеседование, но ничего больше не слышала.
– Яруууу! – прокричала я. – Замечательно! Поздравляю, Дитер!
– Но держи это при себе. Мы не хотим объявлять об этом до похорон.
Я сразу же обратила внимание на словечко «мы».
Я снова обняла его.
– Эй, мистер! Не бойтесь. Ваш секрет в безопасности.
Дитер одарил меня широкой улыбкой и предложил руку.
– Пойдемте? – предложил он. – Я объявлю всем, что вы нашлись.
Несмотря на чудесную погоду, внутри дома ощущалась зябкость, которую я не могла легко объяснить. Как будто мир вступил в новый ледниковый период: перемена, которая застала всех врасплох, погрузив в некую разновидность летаргии.
В вестибюле последние гости, пришедшие попрощаться с Харриет, потрясенно смотрели друг на друга, как будто внезапно потеряли способность узнавать своих соседей.
Царила неловкая тишина, прерываемая только шарканьем туфель по черно-белому мрамору и сдавленными всхлипываниями женщины, которую я никогда раньше не видела.
Я думаю, мы все осознали, что приближается время похорон Харриет.
День предстоит ужасный.
Я обнаружила Фели в гостиной, она сидела за роялем с белым лицом и краснющими глазами. Ее пальцы двигались по клавишам, но инструмент не издавал ни звука. Такое ощущение, будто у нее нет сил извлечь музыку из инструмента. Я постояла секунду-другую, пытаясь угадать по движению ее пальцев, что за беззвучную мелодию она играет.
Меньшее, что я могла сделать, – это начать разговор на культурной ноте.
– Мне так жаль, Фели, – произнесла я. – Понимаю, как тебе тяжело.
Ее голова медленно повернулась, и опухшие глаза неуверенно сосредоточили взгляд на мне.
– Правда? – спросила она. И после очень долгой паузы добавила: – Я рада.
Было совсем непохоже, что она радуется.
Обычно, хотя я никогда ей этого не говорю, моя сестра Фели поразительно красива. Ее волосы отливают золотистым блеском, голубые глаза ярко сверкают. Цвет лица – по крайней мере с тех пор как утихла вулканическая активность, – превращается в то, что киножурналы именуют «английским персиком со сливками».
Но сейчас, когда Фели сгорбилась за клавиатурой, я мельком уловила, как она будет выглядеть в старости, и картина оказалась неприятная. Даже пугающая.
Что еще хуже, меня охватила ошеломляющая волна жалости.
Я так хотела рассказать ей, что пыталась вернуть Харриет к жизни, чтобы мы все – она, отец, Даффи и я, а также Доггер и миссис Мюллет, – конечно же, жили вместе долго и счастливо.
На самом деле эта история была сродни сказке доктора Киссинга: полуправда, полувымысел. Но какая часть истории к чему относится?
Я больше не знала.
– Могу что-нибудь сделать? – спросила я, сражаясь с подводными течениями своего уставшего разума.
Я осознала, как мало пала и как сильно на меня это повлияло.
– Да, – ответила Фели, – есть. Сегодня днем не делай ничего такого, что может поставить нас в неловкое положение.
Как будто я бродяга у кухонной двери.
Думаю, больше всего меня ранило это «нас». Еще одно слово с длинными тенями: три простые буквы, «н», «а» и «с», превратившие меня из сестры в чужака.
– Тетушка Фелисити еще не говорила с тобой? – внезапно ее голос стал холодным, как лед.
– Говорила? На какую тему?
Фели повернулась обратно к клавиатуре, и ее руки извлекли из инструмента серию самых грубых, скрежущих, мучительных аккордов, которые только можно представить.
Я закрыла уши руками и выбежала из комнаты.
Пронеслась по коридору и вестибюлю – к черту зевак-плакальщиков! – и взлетела по лестнице в восточное крыло.
Распахнула дверь в свою лабораторию, вбежала внутрь и захлопнула дверь, прижавшись к ней спиной.
Высокий мужчина повернулся ко мне, и в его руке я увидела пробирку, которую он внимательно изучал.
Это был сэр Перегрин Дарвин.
25
– Думаю, это цианид, – сказал он с совершенно нелюбезным видом.
Я кивнула. Вряд ли я могу отрицать это – особенно перед лицом человека, чья профессия – определять цианид.
– Эта лаборатория принадлежала моему внучатому дедушке Тарквину де Люсу. Может, вы о нем слышали?
Я рисковала, я знаю, но это было лучшее, что я смогла сейчас придумать. Возможно, сэр Перегрин, подумала я, был в Оксфорде вместе с дядюшкой Таром – хотя нет, он недостаточно стар. Но он наверняка должен был слышать о трудах дядюшки Тара, может, он даже боготворил его в детстве.
В среде химиков кровь играет роль – по крайней мере, я на это надеялась.
Но бесполезно. Сэр Перегрин не клюнул на наживку. Он поставил цианид на место с осторожностью, от которой я пришла в восхищение.
Этот человек знает, что делает.
– Гроб вашей матери был вскрыт с помощью пары десятидюймовых ножниц для резки металла, – обвиняюще произнес он.
Я попыталась изобразить неверие.
– Да, вы оставили свое оружие на месте происшествия. Мы отправили их в Лондон для анализа и только что получили сообщение, что ваши отпечатки – и только ваши – на них повсюду. Объяснитесь.
Что ж! У них хранятся мои отпечатки пальцев? Должна признать, я польщена. Видимо, им прислали их из полицейского участка в Хинли.
Тем не менее надо отдать этому человеку должное. Он наверняка не станет тянуть волынку. Если он смог в течение нескольких часов организовать доставку улики из Букшоу в Лондон, анализ и получение информации, он явно расторопный человек. Инспектор Хьюитт позеленел бы от зависти. Скорее бы рассказать ему.
– Ну?
Он ждал, и выражение его лица можно было описать только как «ухмылка».
– Если вы не осознаете этого, мисс де Люс, помеха подготовки к похоронам – это не…
– Я не мешала! – перебила я, и кровь прилила к моему лицу. – Я ее не трогала.
– Тогда могу поинтересоваться, что вы делали?
– Это же моя мать. Я никогда не видела ее лица. Мне хотелось посмотреть на нее до похорон.
Я попыталась сыграть с ним в гляделки, но моя нижняя губа задрожала.
Сэр Перегрин не отвел взгляд.
Он медленно двинулся в мою сторону, словно становясь выше с каждым шагом, и в конце навис надо мной, как хищная птица.
Я поймала себя на том, что отпрянула от него и съежилась.
– Перегрин! – голос разрезал воздух, словно брошенный кинжал.
Я резко обернулась.
– Тетушка Фелисити!
– Фелисити! – сказал сэр Перегрин.
– Что ты делаешь с ребенком?
Я приободрилась, пусть даже она совершила непростительный грех.
– Ну, Перегрин? Объяснись!
– Я просто делаю то, что от меня требует правительство Его Величества.
– Вздор. Ты пытался вогнать девочку в замешательство. Тебе должно быть стыдно!
– Фелисити…
Сэр Перегрин имел такой вид, будто перед ним явились фурии собственной персоной, мстительные богини подземного мира в черных одеяниях, с налитыми кровью глазами и развевающимися волосами, создания, работа которых – карать злодеев.
– Пойдем, Флавия, – сказала тетушка Фелисити, чуть не выдернув мою руку из сустава, когда схватила меня за локоть и повлекла из комнаты. – Нам надо поговорить.
Мы миновали половину лестницы, когда она наконец отпустила меня.
– Быстро, – произнесла она, вталкивая меня на кухню, открывая дверь и заставляя меня выйти из дома.
– Куда мы идем?
– Увидишь, – ответила она.
Ненавижу, когда люди так говорят.
Миновав половину Висто, я с трудом держалась с ней вровень. Я поняла, что для пожилой леди тетушка Фелисити на удивление в хорошей форме.
«Голубой призрак» все еще стоял там, где я видела его в последний раз, но Тристрама Таллиса нигде не было видно. И Адама Сауэрби тоже.
– Залезай, – скомандовала тетушка Фелисити.
Я забралась на крыло и уселась на переднее сиденье. Недолго думая, тетушка Фелисити зашла за нос аэроплана и несколько раз с удивительной силой толкнула пропеллер.
– Заводи! – прокричала она.
Я видела в кино, как это делается, но никогда не имела возможности попробовать сама.
Тетушка Фелисити еще раз хорошенько дернула пропеллер, и, точно как утром, он превратился в ревущий круг.
Что бы Тристрам ни делал с неработающей свечой зажигания, он, должно быть, решил проблему. Двигатель работал с гладким равномерным шумом, как будто подпрыгивая от радостного нетерпения.
Тетушка Фелисити забралась в задний отсек, и педали и рычаг передо мной начали двигаться словно сами по себе.
Воздушный дроссель сбросил заслонку, и мы тронулись с места.
Висто превратилось в размытое пятно. Букшоу медленно вращался в отдалении, как будто это он находится на вертушке, а мы стоим на месте.
А потом земля упала вниз, и второй раз в своей жизни я полетела.
«Голубого призрака» бросило в сторону и дернуло, когда рычаг передо мной двинулся в своем гнезде.
Тетушка Фелисити пыталась привлечь мое внимание.
Я повернула голову и сумела лишь мельком ее увидеть. Она тыкала костлявым пальцем в летный шлем, который, должно быть, выкопала в недрах кабины, и явно давала мне понять, чтобы я сделала то же самое.
Я полезла под сиденье и, как и следовало ожидать, там нашелся такой же шлем.
Теперь рычаг снова задергался, обернувшись, я увидела, что тетушка Фелисити машет концом резинового шланга. Она приложила его к уху, потом ко рту и снова к уху.
Сначала я подумала было, что она хочет меня развлечь: что она копирует обложку какого-нибудь журнала, специализирующегося на сенсациях, вроде «Захватывающих историй», где пилот на высоте в пять тысяч футов борется с боа-констриктором, которого спрятал в кабине гнусный злодей, пока до меня не дошло, что рядом со мной есть такая же штука и тетушка Фелисити хочет, чтобы я ею воспользовалась, для того чтобы слушать и говорить.
Я кивнула и поднесла желтую трубку к слуховому отверстию шлема.
Рычаг снова задергался, словно в припадке эпилепсии. Тетушка Фелисити указывала на свое ухо, и я сразу же поняла, чего она хочет. Сбоку в моем шлеме есть гнездо, куда нужно вставить трубку. Я воткнула ее, повернула, и внезапно в моих ушах послышался голос тетушки Фелисити.
– Ты меня слышишь? – спросила она.
Я подняла вверх большие пальцы – этот жест казался мне очень уместным в данных обстоятельствах.
– Хорошо, – произнесла она. – Теперь слушай. У нас совсем мало времени, а то, что я тебе скажу, – чрезвычайно важно. Поняла?
Я еще три раза показала ей большие пальцы для пущего эффекта, и она повернула «Голубого призрака» на запад.
Под крыльями самолета в лучах солнца распростерся Букшоу – сонный мираж из зеленых полей, сказочное королевство в миниатюре. С этой точки обзора не было видно черной линии, проведенной в вестибюле и разделяющей поместье на два лагеря, и не ощущался холод, с недавних пор охвативший дом.
Или этот холод всегда присутствовал, но я только недавно научилась его замечать?
– Осмотрись хорошенько, Флавия, – говорил металлический голос тетушки Фелисити. – Может, ты никогда больше это не увидишь.
Мы зависли в воздухе вдвоем примерно в миле от той особенной части Англии, которая принадлежала нам. Завтра после похорон она, скорее всего, достанется кому-то другому.
Даже если завещание Харриет решит юридические сложности отца, у нас все равно нет денег. Букшоу стал тягостной ношей, которую мы больше не можем нести.
Словно Атлас, которого заставили держать на плечах небесный свод и стеречь золотые яблоки вместе со своими дочерьми Гесперидами, отец вряд ли сможет найти в себе силы снова взвалить на себя такую ношу.
В мифах тот, кто охотно брал на свои плечи тяжесть земли, был обречен держать ее вечно: безысходное проклятье.
– Все это принадлежало твоей матери, – рассказывала тетушка Фелисити в слуховую трубу, ей приходилось кричать, чтобы перекрыть рев двигателя, и ее голос прорывался ко мне пулеметными очередями. – Она так любила эти места. Ничто не могло быть для нее более ценным… чем дом и семья… Харриет уехала, только потому что у нее не было выбора. Это был… вопрос жизни и смерти. Не твоей или моей… но Англии… Понимаешь?
Я кивнула и посмотрела на Англию, проносившуюся под нашими крыльями.
– Твой отец уже попал в плен к японцам… Но мать еще не знала об этом… когда вызвалась отправиться на задание… которое она одна могла успешно выполнить. Она была… в отчаянии от того, что ей пришлось предоставить троих детей заботам чужих людей.
Слова тетушки Фелисити внезапно вызвали почти забытые воспоминания о том, как меня кормят и одевают незнакомцы – череда несостоявшихся нянь и гувернанток, никто из которых, как я впоследствии узнала, не был Мэри Поппинс.
– Но твоя мать знала о своем долге, – продолжила тетушка Фелисити. – Она была де Люс… и на кону стояло существование Англии.
К юго-западу позади и под нами в легком тумане исчезал полустанок Букшоу, и я припомнила слова, сказанные моему отцу мистером Черчиллем:
«Она была Англией», – произнес он.
«Она была большим, премьер-министр», – ответил отец.
Только сейчас я начала понимать, насколько большим.
Харриет вызвалась исполнить задание, о котором доктор Киссинг рассказал мне в виде сказки: вернуть домой предателя, который продал себя и Англию японскому императору.
– Под прикрытием дипломатической неприкосновенности она прибыла в Сингапур, – продолжила тетушка Фелисити, прервав мои размышления, – где, без ее ведома… твоего отца прикрепили к «Дальневосточному объединенному бюро». Но не успела она об этом узнать… как он попал в плен к японцам – на Рождество! – и оказался с горсткой своих людей в тюрьме «Чанги».
Голос тетушки Фелисити странно звучал в моих ушах, превращенный слуховой трубкой в жужжание насекомого. Но ее слова были достаточно ясными. Отец попал в тюрьму, и, вероятно, то же могло случиться и с Харриет.
– В этот критический момент… японцы продолжали вести двойную игру. С одной стороны, они посадили в тюрьму твоего отца… с другой – пытались демонстрировать… что они хозяева мира. Они даже устроили твоей матери экскурсию по тюрьме… «Чанги»… показать британских офицеров, которых они держали в плену. Она должна была рассказать об этом в Лондоне… чтобы военное министерство тут же капитулировало. Так они думали. Глупцы!
Мой разум вертелся, словно пропеллер. Как так получилось, что имела место быть целая глава семейной истории, о которой я ничего не подозревала? Невозможно. Вероятно, доктор Киссинг прав: может, это и правда сказка.
– Именно там… в том жутком лагере для военнопленных в «Чанги»… твои родители внезапно оказались лицом к лицу. Твоей матери показывали пленных… твоего отца подразнили зрелищем посетителя из Англии. Никто из них не знал, что другой в Сингапуре… но никто и глазом не моргнул.
О боже, должно быть, как рвались их сердца, – подумала я. – Как это убийственно – не показать ни единым знаком, что узнаешь другого; притвориться, что они никогда не были влюблены, женаты, не имели троих дочерей, оставленных в Англии на попечение чужих людей, младшая из которых была еще младенцем.
Я повернулась на сиденье, чтобы взглянуть на тетушку Фелисити. В защитных очках ее глаза казались огромными, словно у совы, и она кивнула мне, словно говоря: «Да, это все правда, каждое слово».
Мои глаза защипало от слез. Я больше ничего не хочу слышать. Я закрыла уши руками, но не смогла заглушить слова тетушки Фелисити, просачивающиеся по слуховой трубе.
– Флавия, послушай. Это не все… ты должна выслушать меня!
Я не могла проигнорировать командные нотки, внезапно прозвучавшие в ее голосе.
– Предатель, с которым должна была разобраться твоя мать, исчез. Политическая ситуация стала слишком опасной, чтобы оставаться в Сингапуре. Она собиралась домой… через Индию и Тибет. Но… за ней следили. Кто-то ее предал.
Мой мозг оцепенел. Черные мысли забушевали, словно волны в темном море.
Харриет убили? Я думала об этом и раньше, но отбросила эту мысль как абсолютно невероятную. Но разве не это подозревает министерство внутренних дел? Поэтому сэр Перегрин Дарвин так неожиданно появился у наших дверей? Убийца еще на свободе?
Мне хотелось свернуться в позу зародыша и умереть.
Голос тетушки Фелисити нарушил мою агонию.
– Ты без сомнения слышала о МИ-5 и МИ-6?
Я умудрилась кивнуть.
– Что ж, тогда должна знать, что есть МИ с номерами вплоть до 19 и больше. Есть отдел с такими большими номерами, что даже премьер-министр о них не знает.
Теперь в трубе стало тихо. О чем она говорит?
На земле ты словно жук на ковре, каждую крошку принимающий за замок. Но отсюда у тебя совсем другой взгляд на вещи. Можешь видеть намного дальше.
Вероятно, намного дальше, чем хотел бы.
Я слабо махнула рукой, давая знак тетушке Фелисити, что я слушаю и понимаю ее слова.
Увидев мою руку, она продолжила:
– Нам, де Люсам, доверена… вот уже триста с лишним лет… величайшая тайна королевства. Некоторые из нас на стороне добра… другие нет.
О чем говорит эта женщина? Она сошла с ума? Неужели я наедине в воздухе с человеком, которого следовало бы запереть в «Колни Хэтч»[15]?
И еще, она же управляет «Голубым призраком», не так ли?
Я снова вспомнила, как спросила отца, как выглядит Букшоу с воздуха, и он ответил: «Спроси тетушку Фелисити. Она летала».
Я предположила тогда, что она летала с кем-то еще и была пассажиром. Но слова отца надо было воспринимать буквально.
– Ты слышишь, что я говорю, Флавия?
Тетушка Фелисити опустила дроссельную заслонку, и грохот «Голубого призрака» превратился в шепот. Теперь слышалось только завывание ветра, на фоне которого сквозь слуховую трубу с треском донесся ее голос, еще более настойчивый.
– Нам нужно садиться. Времени больше нет. Но перед тем как мы начнем снижение, ты должна понять: с этого дня от тебя будут ожидать многого. Многое тебе уже дано. Во многом твое обучение уже началось.
На меня медленно снизошло понимание.
Моя лаборатория… почти волшебство, почему у меня никогда не кончались мензурки и свет…
Кто-то этим занимался.
– Ты не должна говорить об этом ни с кем, кроме меня, и только когда мы не дома и совершенно одни.
Прошлое лето и тот день на острове посреди декоративного озера!
«– Тебя не должно отталкивать неприятное, – тогда сказала мне тетушка Фелисити. – Я хочу тебе об этом напомнить. Хотя другим это может быть не очевидно, но твой долг станет для тебя столь же ясным, как будто посреди дороги перед тобой нарисована белая линия. Ты должна следовать за ней, Флавия.
– Даже если это приведет к убийству? – спросила я.
– Даже если это приведет к убийству».
Весь смысл ее слов обрушился на меня теперь, словно приливная волна. Сестра моего отца руководила моей жизнью много лет – может быть, всегда.
С огромным усилием я вцепилась в борта кабины и повернулась на сиденье, чтобы посмотреть тетушке Фелисити прямо в глаза – или, по крайней мере, в очки.
Теперь нас несли только порывы ветра, и было такое впечатление, что мы несемся верхом на урагане.
Медленно, но очень взвешенно я подняла правую руку и показала ей большой палец в жесте, который заставил бы гордиться Уинстона Черчилля.
И тетушка Фелисити ответила мне тем же.
Секундой позже она включила двигатель на полную мощность, и мы начали снижаться к земле.
Когда мы проскользнули над Бишоп-Лейси, по теням я определила, что уже хорошо за полдень, и увидела, что по обе стороны дороги около Святого Танкреда припаркованы машины.
Не успели колеса нашего самолета коcнуться чертополоха на Висто, как в отдалении показался Тристрам Таллис.
Тетушка Фелисити выключила зажигание, и мы обе выбрались на крыло. Я уже сняла шлем и подождала, пока она снимет свой.
На один краткий миг мы оказались снаружи и наедине.
– Сэндвичи с фазаном, – выпалила я, рискуя всем.
Тетушкино лицо было бесстрастным, словно высеченным из холодного мрамора. Каменный сфинкс, магией перенесенный из Египта.
Тристрам Таллис был уже на полпути к самолету. Через несколько секунд он будет рядом.
– Это вы Егерь, верно? – спросила я.
Тетушка Фелисити уставилась на меня, ее лицо застыло, словно маска. Я в жизни не была такой смелой. Я слишком многое себе позволила и слишком далеко зашла?
И тут рот моей престарелой тетушки едва приоткрылся, и из него выскользнуло лишь одно короткое слово:
– Да.
26
Мы с тетушкой Фелисити не произнесли ни слова, подойдя к дому со стороны огорода. Стороннему наблюдателю могло показаться, что мы просто случайные знакомые, возвращающиеся после дневной прогулки по лужайкам Букшоу.
Происходящее начало обретать смысл; части пазла становились на свои места. У тетушки Фелисити, насколько я знаю, довольно специфический и непонятный круг знакомых. Насколько я смогла выяснить, во время войны она была большой шишкой на Би-би-си, но она всегда отказывалась говорить на эту тему.
Мог ли департамент МИ – с номером настолько большим, что даже премьер-министр не знает о его существовании, – иметь штаб-квартиру на радио? Вполне.
Под «премьер-министром» она явно имела в виду теперешнего премьер-министра. Уинстон Черчилль, бывший премьер-министр, как все знают, до сих пор хранит кое-какие секреты даже от Господа Бога.
И Тристрам Таллис вовсе не удивился нашему неожиданному отбытию на «Голубом призраке». Должно быть, они с тетушкой предварительно договорились на эту тему, поскольку, когда мы приземлились, он лишь мило полюбопытствовал, хорошо ли себя вела «старушка», как он называл свой самолет.
Когда тетушка Фелисити молча ушла в свою комнату, я медленно прогулялась по узкой тропинке к парадному входу в дом.
Вестибюль опустел. Последние визитеры ушли, и это место погрузилось в полнейшее молчание. Повисла драматическая пауза перед тем, как поднимется занавес и появится совершенно другой неведомый мир.
В воздухе висел тяжелый запах цветов. Каким словом Даффи однажды это описала? Надоедливый. Да, точно: надоедливый.
У меня возникло ощущение, что меня сейчас стошнит через носовые пазухи, аденоиды и нос – одновременно.
Кажется, у меня начинается простуда.
Несмотря на хорошую погоду, в моей лаборатории тоже было необыкновенно холодно. Неужели я и правда простудилась во время одного из полетов на «Голубом призраке»? Я надела старый коричневый банный халат, который держала на крючке на двери как раз на такой случай, и закуталась в него так плотно, как будто собиралась на Северный полюс.
Должно быть, готовясь к эксперименту, я напоминаю средневекового монаха или алхимика, суетящегося над мензурками.
Из нижнего ящика стола дядюшки Тара я достала бумажник из промасленной ткани, в котором хранилось завещание Харриет, положила его на стул и зажгла бунзеновскую горелку.
Должна признать, я не совсем уверена, что надеюсь что-то обнаружить, но большинство предметов, если проанализировать их визуально и химически, в конце концов выдадут все свои секреты, какими бы случайными они ни казались на первый взгляд.
Я начала с наружной поверхности. Бумажник был сделан из какой-то желтоватой ткани – вероятно, хлопка или льна, покрытого несколькими слоями льняного масла и белой глины.
Если не считать нескольких разноцветных пятнышек, которые я оставлю на потом, этот бумажник не представлял собой ничего особенного. Я поднесла его к носу и принюхалась: неприятный запах плесени, как будто бумажник не так давно достали из подземного мира, что, как я полагаю, было правдой.
Я бережно раскрыла его и заглянула внутрь, повернула вверх ногами и постучала по нему. Из него высыпалась какая-то грязь.
Нитки? Пыль? Земля? Трудно определить. Я осторожно смахнула грязь на бумагу, чтобы потом подробно изучить под микроскопом.
Теперь проба на вкус. Я высунула язык и, легко прикоснувшись его кончиком к бумажнику, аккуратно втянула воздух в ожидании того, что эфирные масла, если они сохранились после всех этих лет, согреются от тепла моего тела и попадут на вкусовые и обонятельные рецепторы.
Льняное масло, определенно, – как я и предполагала.
Для более подробного анализа материала я отрежу кусочек ткани и подвергну ее паровой дистилляции, которая выявит менее очевидные ингредиенты, которые могли использоваться при изготовлении бумажника или воздействию которых он подвергался впоследствии.
Жидкости тела, например пот, были очень вероятны, и я не была уверена, что так уж хочу их обнаружить. С другой стороны, этот бумажник пролежал десять лет на холоде и вполне может оказаться кладезем химических тайн.
Но сначала я проведу самый простой и наименее разрушительный тест: слегка нагрею его над бунзеновской горелкой и буду внимательно наблюдать, что происходит. Летучие масла нагреваются и воспламеняются при различных температурах в зависимости от своей химической структуры, и первые изменения, даже самые легкие, зачастую можно заметить.
Пустив немного кислорода, я включила горелку на самый маленький огонь и приблизила один край бумажника на расстояние в несколько дюймов. Не хочу, чтобы он загорелся.
Постоянно двигая бумажник взад-вперед, я постепенно поднесла его ближе к огню.
Минуту или две ничего заметного не происходило.
Я увеличила приток кислорода и наблюдала, как огонь из оранжевого становится синим.
Я снова начала водить бумажником туда-сюда… туда-сюда…
Опять ничего.
Я была уже готова бросить это занятие, как мой взгляд за что-то зацепился. Такое впечатление, что на бумажнике кое-где начали появляться темные пятна.
Я задержала дыхание. Неужели это…
Да!
На ткани начал проступать узор: сначала отдельные штрихи – тончайшие черные полоски, похожие на прожилки в мраморе.
Но по мере того, как я наблюдала, они начали расплываться. Тепло заставляло эти пятна, чем бы они ни были, увеличиваться и впитываться в ткань бумажника.
Нельзя терять ни секунды! Мне нужно обвести эти знаки до того, как они совсем расплывутся.
Я выключила горелку, вытащила карандаш из ящика и сделала быстрые наброски на теплой поверхности, пытаясь тщательно обрисовать каждую полосу, перед тем как она исчезнет.
Какой-то отдаленный уголок моего сознания узнал эти очертания еще до того, как на меня снизошло понимание.
Смотри, Флавия! Смотри! Думай!
Это рукописные буквы.
Буквы. Слово.
Невидимые чернила! Черное слово, которое вернулось к жизни благодаря теплу – благодаря огню горелки, точно как невидимые образы на кинопленке становятся заметными благодаря химикатам проявителя.
Слово воскресло. Слово, скорее всего, написанное Харриет, оказавшейся в ловушке ледяной расщелины и знающей, что ей не выбраться отсюда живой.
Почему она оставила надпись невидимыми чернилами? Почему она не написала это на бумаге карандашом, как она поступила с завещанием?
Ответ казался очевидным: она хотела, чтобы завещание увидели все, кто его найдет – найдет ее, – но два слова, нацарапанные на промасленной ткани, должны оставаться незаметными для людей, и только тот, кто ищет, сможет их прочитать.
Но как, черт возьми, женщина, оказавшаяся в ледяной западне, смогла оставить запись невидимыми чернилами? Это легко сделать в сельской усадьбе, если под рукой имеются кое-какие химические вещества. Но среди гималайских льдов?
Любая кислота может оставить невидимый след. Нужно только выбирать такую, чтобы она не оказалась слишком сильной и не прожгла бумагу.
Но невидимые чернила? Они повсюду: лимонный сок, уксус, молоко, в крайнем случае можно использовать даже слюну.
Слюну?
Ну конечно же!
Как и все великие простые решения, ответ был у меня под носом.
Моча! Как это умно с ее стороны!
Моча человека очень богата химическими элементами: мочевиной, сульфатами калия и натрия, фосфатом натрия, хлористым натрием и аммиаком, молочной и мочевой кислотами и многими другими. Лучших невидимых чернил и не придумаешь, даже если их будет готовить химик в аптеке «Бутс»!
Кроме того, это вещество в свободном доступе и бесплатно.
В обычных обстоятельствах я бы начала свой анализ с изучения бумажника в ультрафиолетовом свете, но колба в ультрафиолетовой лампе недавно сгорела, и у меня не было возможности ее заменить. В ультрафиолетовых лучах моча сразу бы засветилась, и я бы сэкономила силы на возне с горелкой.
Я уставилась на волнистые линии, пытаясь разобраться в их изгибах. Это факт, что любой незнакомый узор требует у мозга некоторого времени, чтобы распознать его. Сначала это полная белиберда, а в следующий миг…
И тут я увидела.
ЛЕНС ПАЛАС, – вот что там написано.
ЛЕНС ПАЛАС? Что бы это значило? Какая-то бессмыслица.
Если я правильно помню, во Франции есть место под названием Ланс. Наш сосед Максимилиан Брок, концертирующий пианист на пенсии, рассказывал мне, что однажды местные шахтеры забросали его кусками угля, когда он, не подумав, начал свое выступление с патриотического произведения Перси Грейнджера, вместо того чтобы сыграть Дебюсси, указанного в программе.
Но при чем тут палас? Имеется в виду ковер? Или это тоже географическое название? Я не имею ни малейшего понятия. Если Макс будет на похоронах, можно его спросить.
Или я неправильно прочитала слово? При нагреве буквы расплылись так быстро, что изначально они вполне могли означать Линц – а это город в Австрии. Я в этом вполне уверена, потому что однажды Фели упомянула, что Моцарт написал там в состоянии сильного умственного напряжения одну из самых лучших своих симфоний – всего за четыре дня по заказу какого-то старого графа[16].
Но какая связь между Линцем или Лансом и Харриет? Какое послание может содержаться в этих словах?
Должно быть, что-то очень важное, поскольку Харриет, упавшая в ледяную расщелину и знающая, что надежды на спасение нет, написала свои последние слова мочой на бумажнике из промасленной ткани, в который она положила свое завещание.
Обработанная поверхность должна была сохранить ее послание в неприкосновенности, по крайней мере, до той поры, когда в будущем исследователь – я вздрогнула при мысли, что им оказалась я, – нагреет бумажник и обнаружит эти слова.
Но ЛЕНС ПАЛАС?
Бессмыслица.
Может, это отсылка к какому-нибудь фильму? Если да, то к какому?
Непохоже, чтобы Харриет оставила такой туманный ключ, и хотя он загадочен, кто-то где-то должен его расшифровать.
Послание должно стоить таких усилий.
Если бы у вас осталась лишь пара слов перед смертью, что бы вы сказали или написали?
Одно точно: ничего легкомысленного.
Может, это анаграмма – простая перестановка букв: Л-Е-Н-С-П-А-Л-А-С.
Я попробовала попереставлять буквы, чтобы получить другие слова, но у меня ничего не получилось. Слов было множество, но они не имели смысла.
На миг я подумала, что может, это простой шифр с заменой, одна из тех салонных игр, когда А равно Б, Б равно В, в которые нас заставляла играть гувернантка мисс Герди дождливыми днями до того, как начались Неприятности.
Очевидным решением, конечно же, будет показать бумажник тетушке Фелисити – Егерю собственной персоной. Она точно знает, что с ним делать.
Но что-то меня удерживало. Я отдала завещание Харриет отцу – потому что это было правильно. Но послание моей матери – это совсем другое дело.
Почему?
Сложно объяснить. С одной стороны, завещание – это личное. Оно предназначено для того, чтобы донести желания Харриет, какими бы они ни были, до ее семьи. Но невидимое послание на бумажнике предназначалось кому-то совершенно другому.
По крайней мере, так мне кажется.
И потом, разумеется, остается неоспоримый факт, что я хотела приберечь что-то и для себя. Я легко могла отдать бумажник инспектору Хьюитту и позволить ему насладиться славой, расшифровав код, если он сможет это сделать.
Но разве это не то же самое, что отдать то немногое, что осталось от моей матери?
Честно говоря, я не хочу делить последние два слова Харриет ни с кем: ни с отцом, ни с тетушкой Фелисити, ни с полицией. У меня какое-то странное ощущение, что эти слова, возникшие из ниоткуда в тепле бунзеновской горелки, предназначаются мне и только мне.
Звучит глупо, но так я чувствую.
Я никому не скажу.
Выключив газ под бунзеновской горелкой, я наблюдала, как пламя угасло, оставляя комнату еще более холодной и печальной, чем когда-либо.
Я подтянула халат вокруг шеи, уселась на стул, зацепившись пятками за перекладину, и задумалась над рассказом тетушки Фелисити.
Харриет возвращалась домой через Индию и Тибет. Кто-то ее предал. За ней следили.
На леднике она упала.
Или ее столкнули?
Неприятное сходство с происшествием на платформе Букшоу, когда мужчину столкнули под поезд. Интересно, это совпадение?
Или за ним что-то кроется?
Стала ли Харриет жертвой убийства?
В дверь вежливо постучали. Я знала, кто это, еще до того как сказала:
– Войдите.
В комнату медленно вошел Доггер.
– Пришло время, мисс Флавия, – тихо произнес он.
Я сделала глубокий вдох.
Вот он.
Тот момент, которого я боялась всю свою жизнь.
27
Отец – не самый чувствительный человек. На самом деле иногда я сомневаюсь, есть ли у него вообще чувства. Может быть, его сердце хранится в ледяной пещере, в замороженном уголке сознания.
Но сейчас, усевшись на откидное сиденье «роллс-ройса» Харриет, по лицу отца я поняла, как он страдает.
Чем сильнее боль, которую он испытывает внутри, тем меньше он показывает снаружи.
Почему я не поняла это много лет назад?
Его лицо – словно фотографический негатив его души: белое – это черное, и черное – это белое, в точности как на той пленке, которую я проявила. Он приучен быть совершенно бесстрастным, и как же он в этом преуспел!
Невидящим взглядом он смотрел в окно на проносящиеся мимо изгороди с таким видом, будто он просто какой-то городской житель, направляющийся в центр Лондона провести еще один нудный день за полированным столом в каком-нибудь мерзком офисе. Сидя между Фели и Даффи, он не замечал, что я за ним наблюдаю.
Какой же он седой и бледный.
Еще час, – подумала я, – и этот мужчина увидит, как его возлюбленную опускают в землю.
В этот самый момент Харриет ехала где-то впереди нас в катафалке, в гробу, снова покрытом британским флагом.
Ее ненадолго внесут в церковь, скажут несколько слов – и все.
Я не раз была на похоронах, чтобы знать, что слов утешения, сказанных викарием, никогда не бывает достаточно, что живое воображение скорбящих сведет их эффект на нет. Все благоразумные слова Джона, Джоба и Тимоти не смогут вернуть Харриет де Люс, и мне остается только надеяться, что наш господь Иисус Христос больше преуспеет в деле воскрешения моей матери, чем я.
Знаю, что это звучит озлобленно, но так я сейчас думаю.
Даффи сжимала «Книгу общих молитв», из которой там и сям торчали клочки бумаги. Викарий попросил ее сказать несколько слов о нашей матери, и хотя сначала она запротестовала, в конце концов решилась и нехотя согласилась. По пятнам, оставленным ее карандашом, я видела, что она много раз стирала написанное в попытке сравняться с высокими стандартами Диккенса или Шекспира.
Мне было жаль ее.
Фели держала на коленях ноты для органа. Она, во всяком случае, сможет отвлечься, соображая, на какую клавишу и педаль надо нажать, и ей не придется, как всем нам, просто смотреть на гроб. Вот в чем прелесть работы органиста, полагаю: дело в первую очередь.
Адам и Тристрам следовали за нами с Леной и Ундиной в «рендж ровере». Адам предложил сесть за руль, и Лена согласилась. Старый «роллс» Адама со срезанной крышей, заставленный цветочными горшками, не соответствовал моменту, поэтому его оставили в Букшоу.
Миссис Мюллет с мужем Альфом ехали в кэбе Кларенса Мунди. Миссис М. скрыла лицо под черной вуалью, перед тем как сесть в машину, и сказала, что не поднимет ее, пока «мисс Харриет не похоронят должным образом».
– Бишоп-Лейси никогда не видел слез Маргарет Мюллет, – яростно прошептала она мне на ухо, – и не увидит.
Альф, увешанный всеми своими медалями, положил руку ей на руку и сказал:
– Тихо, тихо, девочка моя, – и только тогда я поняла, что под черной вуалью его жена содрогается от слез.
Церковное кладбище и подъездная дорога просто кишели людьми, так что Доггеру пришлось замедлить «роллс-ройс» до черепашьей скорости. Мы словно рыбы в аквариуме, за которыми наблюдают сквозь стекло.
Над головой торжественно проплывали пухлые белые облака, отбрасывая печальные тени на окружающий пейзаж.
Это ужасно. Просто ужасно, и звон огромного колокола делает все еще хуже.
Все глаза устремились на нас, когда мы вышли из «роллс-ройса», и по толпе волной пронесся шепот, но я не смогла разобрать, что говорили.
– Это дама Агата Дундерн, – прошептала Даффи, скашивая глаза в том направлении, куда я должна была посмотреть.
– Вице-маршал авиации? – спросила я уголком рта.
– Вроде того, – ответила Даффи. – Она десантировалась на парашюте в Арнем[17].
– Боже мой! – сказала я, хотя с легкостью могла бы представить, как она это делает. Эта женщина – пушечное ядро с нашивками на рукавах.
Мы обе подпрыгнули, когда нас обеих ущипнули за локти.
– Пожалуйста, заткнитесь, – тихо произнесла Фели. – Это похороны, а не ярмарка.
Она бросила на нас зверский взгляд и двинулась ближе ко входу, изо всех сил сжимая ноты в кулаке. Никто не попытался остановить ее.
Викарий встретил нас у входа на кладбище, и мы стояли в неловком молчании, пока шесть носильщиков, все мужчины и все незнакомцы, за исключением Дитера, аккуратно вынимали гроб Харриет из катафалка. На широком плече Дитера теперь покоилась голова Фели. Скоро в Бишоп-Лейси начнут чесать языки, я уверена.
– Отец настоял, – прошептала Даффи.
Я попыталась улыбнуться Дитеру, но не смогла поймать его взгляд.
Теперь викарий сопровождал нас к церкви. Он облачился в пурпурную епитрахиль поверх черной сутаны и в ослепительно белый стихарь.
На пороге стоял мистер Гаскинс, служивший одновременно могильщиком и пономарем, он жестами показывал, чтобы мы следовали за ним.
Церковные скамейки были уже заполнены людьми, многие стояли в задней части церкви и в боковых проходах, и внезапно все умолкли, когда орган заиграл навязчивую мелодию. Я сразу же узнала «Элегию» Дж. Толбен-Болла, которую Фели разучивала все эти дни, думая, что никто не в курсе.
Слева сидел Джослин Ридли-Смит со своим новым санитаром, которого я не узнала. Бедный Джослин, он думал, что я – это Харриет, и я задумалась, интересно, на чьи похороны, по его мнению, он пришел. Я ободряюще улыбнулась ему, и он, не вставая, улыбнулся мне в ответ и изобразил любезный поклон.
Дальше находилась Синтия Ричардсон. Они с Харриет были большими друзьями, и я с изумлением поняла, что на этих похоронах ей, быть может, еще тяжелее, чем мне.
В конце скамьи стояло инвалидное кресло, в котором сидел доктор Киссинг. Хотя я смогла поймать его взгляд, он не подал ни малейшего знака, что узнал меня. Я поняла, что он не хочет афишировать наше знакомство, по крайней мере, на публике. Он просто старый школьный директор отца, и не более.
Наша маленькая процессия двигалась по центральному проходу следом за носильщиками, и когда гроб Харриет с военной аккуратностью поставили на деревянные козлы за алтарными вратами, мистер Гаскинс жестами показал нам, чтобы мы заняли свои личные места в трансепте.
Доггер, Дитер и Мюллеты уже сидели прямо за нами. Их присутствие успокаивало меня. Дитер явно передумал, или кто-то заставил его передумать насчет того, чтобы держаться в стороне.
Наклонившись вперед, я могла видеть почти весь зал. Большинство обитателей Бишоп-Лейси уже столпились внутри и деловито листали «Книгу общих молитв» в поисках похоронной службы.
Мое сердце пропустило удар. У прохода сидели инспектор Хьюитт и его жена Антигона. Он что-то тихо говорил, наклонясь к ней, а она серьезно кивала.
Я хотела было помахать им, но сдержалась, потому что кое-кому это придется не по вкусу.
Антигона Хьюитт один раз пригласила меня на чай, а я тогда все испортила. Я выжидала, когда мне подвернется возможность попросить у нее прощения, но пока что безрезультатно.
Последний раз я видела ее неделю с лишним назад, когда она подвезла нас домой после пасхальной службы. Она пообещала свозить меня – только она и я! – за покупками в Хинли. «Девичник» – так она это назвала.
Но потом пришла трагическая весть о Харриет, и теперь маловероятно, что такой легкомысленный выход может состояться в обозримом будущем.
Лена и Ундина боком проползли на свои места рядом со мной. Лена была одета в черный костюм, а Ундина – в красное бархатное платье, и в ее волосах был черный бант.
– Я и не подозревала, что будет такой аншлаг, – пробормотала Лена в никуда. – Дайте протолкнуться.
Где-то в запутанных лабиринтах моего сознания что-то промелькнуло. Но это было лишь мимолетное видение в вихре образов.
Ундина поднесла к лицу экземпляр «Псалмов древних и современных», как будто плохо видела, и, прикрывшись книгой, показала мне язык и жутко скосила глаза.
Я произнесла в ее адрес неприличное слово одними губами, и уверена, она поняла, поскольку широко распахнула глаза, преувеличенно шумно втянула воздух и уронила челюсть, будто от изумления.
Она что-то прошептала на ухо Лене, но мне было наплевать.
Орган разразился ликующим песнопением, и от этой великолепной музыки у меня мурашки по спине побежали.
Все глаза устремились на гроб моей матери, и каждый из нас от удивления открыл рот, когда внезапный луч света пробился сквозь витражное стекло и озарил «Юнион Джек».
Мы с Даффи изумленно переглянулись. Можно было подумать, что похороны Харриет были отрепетированы на небесах.
Теперь вперед вышел викарий. Он помолчал минуту, дожидаясь, когда Фели доиграет элегию, и произнес те слова, которых я опасалась:
– «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек»[18].
Это правда! Это происходит на самом деле!
Часть меня верила, что пока эти слова не произнесены над ее телом, есть еще надежда, пусть совсем слабая, на то, что Харриет еще жива. Но теперь, и это было трудно осознать, заверения викария, что Харриет будет жить вечно и никогда не умрет, стали теми самыми словами, которые сделали ее смерть официальной: смерть стала реальностью прямо на наших глазах.
Я содрогнулась.
На скамье рядом со мной Лена, делая вид, что утирает слезу, извлекла серебряное карманное зеркальце и тайком изучала свое лицо.
Викарий тем временем продолжал:
– «А я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию, и я во плоти моей узрю Бога»[19].
И пока он говорил, мне в голову пришла блестящая идея!
Почему бы не замуровывать мертвецов в стеклянные блоки и не хоронить их в склепах под прозрачным полом? Тогда покойные легко могли бы видеть Бога, а он – их, не говоря уже о том, что потомки во время тихой воскресной прогулки могли бы следить, как их предки обращаются в прах.
Идеальное решение, и я задумалась, почему никто до сих пор не придумал ничего такого. Надо упомянуть об этом викарию в более подходящий момент.
– «Я сказал: буду я наблюдать за путями моими, чтобы не согрешать мне языком моим; буду обуздывать уста мои, доколе нечестивый предо мною».
Он уже перешел к Тридцать девятому псалму, а мы только начали.
Я знаю, что Тридцать девятый – отнюдь не самый длинный из псалмов, но следом за ним будет Девяностый: «Господи! Ты нам прибежище в род и род» и так далее. А потом начнется поучение: часть одного из довольно длинных посланий святого Павла к коринфянам, то, которое заканчивается словами: «Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?»
Я перестала слушать викария.
С другой стороны зала, в противоположном трансепте от витражей исходило чудесное сияние. Я с удовольствием восстановила в памяти список химических веществ, которые сотни лет назад использовались при их производстве: двуокись магния – для пурпурных оттенков, железо или золото для красных, соли трехвалентного железа – для коричневой кожи и хлорид серебра – для желтого цвета.
На одной из секций витража мускулистый мужчина, одетый в львиные шкуры и напоминающий церковного силача, спал, положив голову на колени женщины в красном платье, отрезавшей ему волосы чем-то вроде острых ножниц. Сзади, из-за портьер в углу комнаты, выглядывали человек шесть, наблюдая за процессом.
Когда я была младше, я верила – потому что так мне сказала Даффи, – что это женщина по имени Бренда, она помощник цирюльника, а мужчины, прячущиеся за портьерой, – это экзаменаторы, которые либо дадут ей лицензию цирюльника, либо нет.
Конечно же, это Самсон и Далила, а наблюдатели – правители филистимлян из города Газы, заплатившие ей, чтобы она его предала.
Под этой сценой был изображен желтый свиток с красивыми черными буквами:
Самсон – Далила
На следующей секции витража Самсон опрокидывал две колонны, между которыми его приковали, а зрители с комично удивленными выражениями лиц падали вверх тормашками с крыши, словно кегли.
Звуки органа вернули меня из Газы. Мы должны встать, чтобы спеть гимн. Я вернулась к реальности очень вовремя, чтобы присоединиться к первой строке:
Это тот самый великий старый гимн из «Путешествия Пилигрима в Небесную Страну», написанный Джоном Баньяном, когда он сидел в тюрьме. Вместо смягченной версии, которую обычно исполняют последние пятьдесят лет, Фели выбрала оригинальные слова, с которыми в книге Пилигрим обращается к Уповающему. Она сказала мне, что мелодия называется «Монашеские врата», и это замечательная вещь! Я не могла дождаться последней строфы.
Дама Агата Дундерн, обратив к свету свой суровый лик, вкладывала в эти строки всю душу, как будто она сама написала эту мощную военную песнь, и всего лишь несколько мгновений назад под ее руководством силы зла были повержены.
Даффи тоже пела со всей душой, и какой же у нее красивый голос! Почему я никогда раньше не замечала? Как я могла этого не видеть?
Я внезапно поняла, что когда гимн исполняется большой группой людей, чувства очень обостряются. Я отложила это наблюдение на потом, чтобы хорошенько его обдумать; полезный приемчик для того, кто практикуется в искусстве расследования. Наверное, именно поэтому инспектор Хьюитт так часто ходит в церковь.
Я бросила короткий взгляд в его сторону и увидела, как Антигона, видимо, думая, что никто ничего не замечает, сжала его руку.
Сейчас орган и паства готовятся к исполнению последней строфы – моей любимой:
О, как же я обожаю чертенка и злого искусителя! Они – успех этого особенного гимна, и если бы было по-моему, я бы обязательно включила таких интересных созданий во многие гимны.
Когда мы сели, викарий едва заметно кивнул Даффи. Она взяла свою стопку бумаг и поспешила на кафедру, где шуршала ими, пока я не начала думать, что вот-вот сойду с ума.
Из ниоткуда она выудила очки и нацепила их на нос, отчего приобрела вид горюющей совы.
– Я почти не помню свою мать, – наконец заговорила она, ее голос подрагивал и казался неожиданно тихим для простора церкви. – Мне не было и трех лет, когда она уехала, поэтому у меня остались только воспоминания о светлой тени, мелькнувшей на краю моего маленького мирка. Я не помню, как она выглядела, не помню звука ее голоса, но я точно помню, какое чувство она вызывала во мне – чувство, что меня любят. Пока она не уехала.
Когда она уехала, я больше не чувствовала, что меня любят, и начала верить, что, должно быть, мы с сестрами натворили что-то ужасное, из-за чего она нас покинула, хотя я никак не могла сообразить или предположить, что бы это могло быть. Видите ли, нам никогда не говорили, почему она уехала. Даже сейчас, сейчас, когда она к нам вернулась, мы не знаем причин. Надеюсь, вы не против, что я говорю так откровенно, но викарий сказал мне, что я должна говорить то, что чувствую, и быть честной.
Неужели это правда? Неужели Фели и Даффи не имеют ни малейшего представления о занятиях Харриет? Возможно ли, чтобы тетушка Фелисити, которая была и, по всей видимости, остается Егерем, намеревалась вечно скрывать от них истину?
Я глянула на отца, и от его вида – он просто стоял, чисто выбритый, неподвижный, прямой, – мне хотелось разрыдаться.
Даффи замолчала и по очереди обвела присутствующих взглядом. Повисло мертвое молчание, сменившееся нервным шорохом ног.
– То, чему мы стали свидетелями вчера и сегодня, – продолжила она, – позволяет сделать вывод, что тело моей матери было возвращено нам для похорон благодарным правительством, и за это я приношу ему благодарность.
Церковь снова затихла, так что можно было почти расслышать дыхание святых на витражах.
– Но этого недостаточно, – говорила Даффи, и ее голос стал громче, в нем прозвучали обвиняющие нотки. – Недостаточно для моего отца и для моих сестер Офелии и Флавии. И абсолютно недостаточно для меня.
Где-то рядом со мной всхлипнула миссис Мюллет.
Даффи продолжила:
– Мне остается только надеяться, что однажды нам скажут правду. Мы, ограбленные, заслуживаем не меньшего. Ограбленные – это слово точно описывает то, что произошло с остатками нашей семьи. У нас отняли жену и мать, нас лишили гордости, а скоро мы потеряем и наш дом. Посему я прошу вас молиться за нас. Как вы молитесь за упокой души нашей матери, Харриет де Люс, помолитесь за тех из нас, кто остался жив и понес тяжелую утрату. А теперь споем любимый гимн нашей матери.
Я хотела зааплодировать, но не решилась. Мне хотелось закричать: «Браво!»
Глубокая и зловещая тишина охватила церковь. Множество людей смотрели на крышу, на свои туфли, на окна, на мемориальные мраморные доски на стенах и на свои ногти. Никто не знал, куда девать глаза.
«Играй, Фели!» – мысленно взмолилась я. Но Фели держала паузу, пока несколько человек не начали покашливать, чтобы разрядить напряжение.
И тут заиграла музыка. Из глоток органных труб вырвались шесть невероятных нот!
Да-да-да-ДА-да-да.
Их нельзя было не узнать.
Люди переглядывались, узнав мелодию, сначала удивленно и с недоверием, а потом все шире и шире улыбаясь такой дерзости.
Даффи запела своим прекрасным громким голосом:
– Та-ра-ра-БУМ-де-эй, та-ра-ра-БУМ-де-эй…
А потом мелодию подхватил кто-то еще, невероятно, но кажется, это была Синтия, жена викария. Потом присоединились другие, сначала неуверенно, но потом с каждым тактом все тверже и тверже:
– Та-ра-ра-БУМ-де-эй, та-ра-ра-БУМ-де-эй…
Все громче и громче, пока почти все в церкви не запели:
– Та-ра-ра-БУМ-де-эй, та-ра-ра-БУМ-де-эй…
Откуда-то из-за купели эхом донесся гулкий бас мистера Гастингса, могильщика.
Викарий тоже пел, инспектор Хьюитт и Антигона пели, дама Агата Дундерн пела – даже я пела:
– Та-ра-ра-БУМ-де-эй, та-ра-ра-БУМ-де-эй…
Фели завершила произведение торжественным тушем, и затем орган умолк, как будто ошеломленный смелостью произошедшего.
Когда под балками и перекрытиями древней крыши стихла музыка, Даффи сложила свои бумаги и безмятежно вернулась на свое место в трансепте рядом с отцом.
Глаза отца были закрыты. По лицу текли слезы. Я положила руку на его ладонь, лежащую на подлокотнике, но, кажется, он не заметил.
Люди все еще улыбались своим соседям, покачивали головами, перешептывались, и повсюду, за исключением скамьи де Люс, в воздухе повисло умиротворение.
Я обернулась и посмотрела на Доггера, но его лицо было, как говорят в триллерах по радио, непроницаемым.
Даффи и Фели вместе это замыслили, – подумала я. За закрытыми дверями они спланировали это действо ноту за нотой. Жаль, что они не приобщили меня к своему плану. Я бы посоветовала им этого не делать.
Теперь вперед вышел викарий.
– «Но Христос воскрес из мертвых, – заговорил он, не моргнув и глазом, – первенец из умерших».
Как будто ничего и не было; как будто только что в его церкви не случилось нечто волшебное – может, и правда чудо; как будто «Та-ра-ра-БУМ-де-эй» не были последними словами, произнесенными им и всеми остальными.
– «Ибо, как смерть через человека, так через человека и воскресение мертвых. Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут…[21] – и так далее, все эти красивые слова о славе солнца, луны и звезд, пока, как я и знала, он не подошел к неизбежному пассажу: – Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?»
Вот и все. Нас оторвали от прекрасного пения и снова окунули в горе. Я сражалась со своими чувствами, уставившись на витражное стекло, как будто оттуда могла явиться помощь, как будто из разноцветных химических веществ на стекле могла родиться надежда.
Желтый свиток, скорее всего, был нарисован с помощью серы и кальция, черные буквы покрыты краской, которую составляли в средние века с помощью тщательно охраняемой формулы, содержащей точно отмеренные количества измельченного в пудру железа или окиси меди, связывающего вещества и мочи стеклодува.
Я снова прочитала эти слова.
Самсон – Далила
Сначала показалось, будто художник сделал ошибку. Буквы читались: Сашсон – Дапипа. М выглядело как ш, л – как п. Только когда глаз и мозг приспособились к затейливым изгибам готических букв, можно было увидеть, что на самом деле Сашсон – Дапипа – это Самсон – Далила.
Легко, когда начинаешь понимать.
Как и многое другое.
В этот самый момент, в этот тончайший отрезок времени меня осенило.
В моем мозгу возникли слова ЛЕНС ПАЛАС – эти жизненно важные слова, которые Харриет написала собственной мочой.
Конечно же! Как же все это ясно, когда начинаешь понимать!
С – это А. П – это Д, и клянусь всеми святыми, первая А – это Е и вторая – Ю!
Когда я начинала размораживать промасленный бумажник Харриет, буквы на старой ткани сразу же начали расползаться, с каждой секундой становясь все более непонятными и фантастическими.
Ее послание не было зашифровано и не содержало непонятные слова: «ЛЕНС ПАЛАС». Она написала имя женщины, которая сидела сейчас рядом со мной, полируя ногти под прикрытием юбки.
Лена де Люс.
Это Лена следила за Харриет от Сингапура до Индии и от Индии до их последней стычки в Тибете. Кто еще это мог быть? По каким другим причинам Харриет могла написать имя Лены невидимыми чернилами на наружной части своего бумажника, в котором хранилась ее последняя воля?
Моя кровь похолодела – и затем вскипела.
Я сижу рядом с убийцей!
Это создание, которое сидит и прихорашивается рядом со мной, словно кошка, слопавшая канарейку, убило мою мать! Свою собственную плоть и кровь!
Возьми себя в руки, Флавия. Ты не должна дать ей понять, что ты все знаешь.
В этот конкретный момент, – подумала я, – на всей этой огромной планете, которая вращается во Вселенной по предназначенному ей пути посреди других планет, ты одна-единственная из двух с половиной миллиардов ее обитателей – если, конечно, не считать Лену, – кто знает правду.
Что прокричала мне тетушка Фелисити в резиновую слуховую трубку во время нашего полета на «Голубом призраке»?
«Нам, де Люсам, доверена… вот уже триста с лишним лет… величайшая тайна королевства. Некоторые из нас на стороне добра… другие нет».
Ясно как день: Лена из тех, кто нет.
Почему я не прислушалась к своим инстинктам в тот первый раз, когда увидела эту женщину? Как я могла позволить ей спать – ей и ее противной дочери – под крышами Букшоу? От одной этой мысли меня затошнило.
Вопрос заключается вот в чем: зачем Лена приехала в Бишоп-Лейси?
Ужасное понимание пришибло меня, словно камни дома, обрушенного Самсоном.
Тот мужчина на вокзале – мужчина под колесами поезда, мужчина в длинном пальто, «тот, что разговаривал с Ибу», как сказала мне Ундина.
Он пытался предупредить меня – или хотя бы отца.
«Егерь в опасности. Гнездо под…»
Под угрозой – вот что он наверняка собирался сказать.
Но Лена была тогда на платформе!
Мужчина в длинном пальто говорил с ней. Ундина выболтала мне это, когда мы играли в игру Кима.
А потом, как будто этого недостаточно, было еще то слово: «Столкнули».
«Кто-то столкнул его», – сказала какая-то женщина на платформе.
«Дайте протолкнуться», – велела Лена меньше часа назад, пробираясь на скамью рядом со мной. В звуках ее голоса было что-то знакомое, но мне не хватило времени обдумать, что именно.
На вокзале это она прокричала эти слова, чтобы отвлечь от себя внимание.
Конечно же! Как дьявольски умно с ее стороны – и как хладнокровно.
Точно так же она спланировала, как заманить меня на Джека О’Лантерна.
«После похорон», – сказала она.
Через час!
Но сейчас я понимала точно: если Лена выяснит, что я ее разоблачила, мне крышка.
Следующие похороны в Святом Танкреде будут моими.
28
То, что произошло дальше, было настолько мимолетным, – будто мир превратился в мешанину красок или жидкостей в вертящейся центрифуге.
Я осознала, что каков бы ни был результат, я не смогу рассказать все инспектору Хьюитту. По правде говоря, я с нетерпением ожидала момента, когда смогу терпеливо развязать перед ним узел улик и сложить их к его благодарным ногам.
И, конечно же, Антигона. Я заподозрила, что Антигона Хьюитт беременна. Она излучала такое же загадочное сияние, которое я наблюдала прошлой осенью у Ниаллы Гилфойл, странствующей актрисы театра кукол: теплое свечение, намного большее, чем просто здоровый блеск. Я знала, что Хьюитты уже потеряли не одного младенца, так что я только молюсь, чтобы на этот раз у них все получилось.
Святой Танкред, пожалуйста, присмотри за ней, – взмолилась я.
Нет, не могу я ничем поделиться с инспектором Хьюиттом. Тетушка Фелисити ясно дала понять, что я не должна ни с кем обсуждать Гнездо и его деятельность, кроме нее. Это большой секрет. Так сказал Егерь.
Нет, я ничего не могла рассказать инспектору Хьюитту о незнакомце на вокзале, Теренсе Альфристоне Тардимене, холостяке, проживавшем по адресу: Лондон, В8, Ноттинг Хилл гейт, Кэмден Гарденс 3А, тридцать восемь лет – по словам Адама.
Мне придется остаться просто очевидцем, важным, если уж на то пошло, но все равно просто свидетелем.
Я не прочь признать, что это горькая пилюля. Мне придется слиться с обоями, так сказать, и позволить инспектору сорвать все лавры.
Остается только надеяться, что он и его помощники хорошо сделали свое домашнее задание и уже близки к тому, чтобы самостоятельно обнаружить, кто столкнул Теренса Тардимена под поезд. Наверняка к настоящему моменту они уже выяснили, кто на полустанке Букшоу крикнул: «Его столкнули!»
Если же они оказались в тупике, возможно, мне придется послать им анонимное письмо, которое я составлю из букв, вырезанных из разных газетных заголовков и наклеенных на лист вощеной бумаги из лавки мясника, и отправлю из почтового ящика на Флит-стрит, чтобы избежать подозрений.
Мне стоило бы снова сломать свои брекеты, чтобы опять совершить путешествие в Лондон и бросить письмо в почтовый ящик там, и оно бы того стоило. Возможно, инспектор Хьюитт все равно что-то заподозрит в глубине души, поймет, кто отправитель. Он опознает блестящие следы моего разума. Но даже в этом случае он никогда не сможет это доказать или открыто признать, что именно Флавия де Люс нашла разгадку.
Мы будем мило улыбаться друг другу, угощаясь лепешками, инспектор и я, и предлагать друг другу к чаю сливки и сахар, и оба будем знать восхитительную правду, но молчать.
Голос викария вернул меня в настоящее, произнеся:
– «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями: как цветок, он выходит и опадает; убегает, как тень, и не останавливается»[22].
С учетом обстоятельств было оговорено, хотя это и необычно, что погребение в могилу состоится в церкви и будет частью похоронной церемонии.
Харриет будет покоиться вместе с остальными членами семьи в семейном склепе в крипте под церковью. Ее гроб поместят туда позже в соответствующее время, когда, как сказал нам викарий, «скорбящие рассосутся».
Церемония уже приближалась к концу.
– Господи, ты знаешь, – говорил викарий, – тайны наших сердец.
Я глянула на Лену. Не смогла удержаться.
Она внезапно повернула ко мне голову, встретила мой взгляд, и я обнаружила, что, как ни пытаюсь, не могу отвести взгляд.
Говорят, в некоторых ситуациях ядовитые змеи могут пугать маленьких животных взглядом: факт, в котором я сомневалась и по сей день, хотя миссис Мюллет предупреждала меня, что у Герти Мамфилд дурной глаз и что ей ни за что нельзя смотреть в глаза.
Как бы там ни было, я просто была не в состоянии оторвать взгляд от глаз Лены. Что-то неведомое скользило от нее ко мне – и как ни удивительно, от меня к ней: безмолвный разговор, для расшифровки которого я была слишком неопытна.
Она знает, что я знаю. Никаких сомнений. Она высосала правду из моих глаз, и я никак не смогла этому помешать.
Только величайшим усилием я смогла опустить веки, хотя это было все равно что пытаться опустить оконный переплет с засохшей краской.
Я отвернулась и опустила взгляд в пол, перед тем как осмелиться снова открыть глаза.
К моему ужасу, викарий уже приступил к той части поминальной службы, когда нам надо будет выйти вперед, всем по очереди – отцу, Фели, Даффи, мне – и бросить горстку земли с церковного кладбища на гроб Харриет.
– «…ты, достойнейший Судия вечный, – говорил он, – избави нас от страданий в последний наш час, от мук смертных и не дай отпасть от тебя».
Он кивнул отцу, тот встал и двинулся вперед неверной походкой, словно автомат, который не включали лет сто.
Мы с Даффи пошли следом.
– «Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху в надежде на воскресение к вечной жизни…»
Какие жестокие слова! Не хочу их слышать!
Я прижала руки к ушам и сделала шаг назад. Зацепилась ногой за нижнюю ступеньку алтаря, и мне пришлось ухватиться за угол гроба Харриет, чтобы не упасть.
Восстановив равновесие, я увидела, что инспектор Хьюитт торопливо приближается к нам по центральному проходу.
Неужели он настолько беспокоится за меня?
Вероятно, нет, потому что детектив-сержант Вулмер, прущий, словно тяжелый грузовик, уже миновал половину одного бокового прохода, а детектив-сержант Грейвз блокирует другой.
Что происходит? Их попросили принять участие в погребении?
Или они – я отчаянно понадеялась на это – выяснили личность убийцы на платформе?
Позади меня раздался грохот.
Лена выскочила из скамьи и побежала вверх по алтарным ступенькам. На миг она напомнила мне испуганную лошадь, в стойло которой ударила молния. Ее ноздри раздувались, и когда она повернула голову, я увидела белки ее глаз.
Она влетела в пространство за алтарем, не осознавая, что выхода там нет. Все это время инспектор Хьюитт приближался к передним рядам медленными размеренными шагами.
Сержант Грейвз, который был меньше, легче и моложе, почти достиг передних скамеек бокового прохода. Он подошел так близко, что я могла бы протянуть руку и прикоснуться к нему. Инспектор Хьюитт предостерегающе поднял руку, и сержант остановился.
В дальнем боковом проходе сержант Вулмер еще не дошел до первого ряда.
Лена положила руку на главный алтарь, как будто собираясь забраться на него, но быстро поняла, что он слишком высокий. Резко повернувшись, она увидела, что инспектор Хьюитт и сержант Грейвз снова двинулись в ее сторону, загоняя ее в невидимые сети.
Она рванула ткань в районе талии и – шокирующе, нахально – выступила из своей узкой черной юбки. Она должна была избавиться от помехи, ей надо бежать. Шелковая комбинация непристойно заблестела в лучах солнца.
Если не принимать во внимание торопливое постукивание по мрамору одной пары туфель и размеренное шарканье трех пар полицейских сапог, все происходило в полной тишине. В этом было что-то нереальное: сцена из немого кино в первые дни экспериментов со звуком.
В последний момент, когда Лена вот-вот должна была угодить в мощные объятия сержанта Вулмера, она неожиданно дернулась влево и влетела в часовню – в ту самую маленькую часовню, где Самсон положил голову на колени своей любимой и где он разрушал здание со своими мучителями.
Серьезная ошибка с ее стороны, и Лена поняла это почти сразу.
Она оказалась загнанной в угол.
Она замерла, повернулась вокруг своей оси в поисках пути к спасению, и хотя это все заняло доли секунды, мой мозг мысленно ее сфотографировал. На самом деле, закрыв глаза, я все еще вижу ее в тот момент: длинные рыжие волосы, выбившиеся из прически, широко раскрытые глаза, кончик языка облизывает губы. Ее грудь высоко вздымалась, она бросила взгляд назад через плечо, и в изумленном молчании было слышно ее прерывистое дыхание.
Я бы хотела, чтобы ее лицо исказилось ненавистью, но нет. Скорее, у нее было выражение лица женщины, которая на полпути к машине вспомнила, что забыла кошелек на кухонном столе.
Так они стояли, казалось, вечность, не шевелясь, Лена и полиция, словно актеры в утомительной живой картине.
И потом кто-то в церкви – неужели это была я? – тихо вскрикнул.
Чары разрушились.
Лена снова задвигалась – молния в черном жакете. В несколько прыжков она пересекла часовню. Вскочила на малый алтарь и, собравшись с силами, бросилась прямо на витраж.
Самсон и Далила осыпались дождем старинного стекла. Ядовито-желтые и кобальтово-синие осколки взлетели в воздух, на миг будто зависли в полете и морской волной обрушились на мрамор.
Море стекла.
Лена застряла в окне.
Лучше бы она вылетела наружу.
Средневековые мастера, работавшие к западу от Букшоу в лесу Овенхаус, смешивали песок с пеплом разновидности тростника под названием солерос, чтобы сделать стекло, которое сохранится до тех пор, когда труба возвестит конец света: до того дня, когда распахнутся двери на небеса и посреди стеклянного моря покажется радужный трон с семью пылающими светильниками.
Для этого они облекли свои изделия в тонкую паутину – сетку из тончайших свинцовых нитей.
Именно в эту сетку влетела Лена, наполовину застряв в ней.
Должно быть, насаженная на тысячу разноцветных стеклянных иголок, она дернулась и повредила артерию.
Сначала закапали капли крови, потом они превратились в струйки и ручейки, текущие по осколкам стекла и сливающиеся в жуткую красную реку, хлынувшую на холодный мраморный пол.
Все это случилось за считанные мгновения.
В церкви началось светопреставление. Кто-то кричал, а доктор Дарби торопливо пробирался к алтарю из задней части храма.
Словно во сне, меня повлекло мимо кафедры и аналоя в маленькую часовню. Инспектор Хьюитт попытался удержать меня, но я его оттолкнула, может быть, несколько грубовато, и решительно шла вперед, пока не оказалась прямо перед засыпанным стеклом алтарем, устремив взгляд на осколки.
Лена больше не двигалась.
Она висела, наколотая на стеклянные иголки, в полнейшей неподвижности, и только несколько рыжих прядей на затылке слегка шевелились от легкого ветерка, дувшего из окна.
И потом…
Мне не хочется говорить об этом, но я должна.
Открылся один глаз, медленно повращался, как будто не осознавая, где он, и наконец остановился на мне.
Он расширился.
Этот голубой, неизмеримо глубокий глаз. Уставился на меня.
И, наконец, погас.
Этот голубой глаз де Люс.
Так похожий на мои глаза.
29
Иногда я размышляю, о чем же думала Лена, умирая.
Интересно, успела ли она заподозрить, видя, как я стою и смотрю на нее, что Харриет восстала из мертвых и явилась отомстить.
Отчасти я надеюсь, что да, а отчасти – что нет. Я очень стараюсь быть хорошим человеком, но не всегда получается.
Например, я обнаружила, что мне очень сложно простить Харриет за то, что она мертва. Пусть даже это не ее вина и пусть она умерла за свою страну, я чувствую себя обездоленной, как никогда не чувствовала, пока ее тело не нашли. Даффи права: мы заслуживаем лучшего.
Нелепо, но это так. Лучшее, что я могу сделать, – это позволить себе какое-то время ненавидеть ее. Ну, может, не ненавидеть, но излить на нее ужасающее негодование, как выразилась бы Ундина.
И конечно же Лена. Я заслуживала большего со стороны их обеих.
Путь домой в Букшоу совершился в абсолютном молчании. Мы не задержались на церковном дворе, чтобы выслушать слова утешения, как обычно делают. Из-за происшествия с Леной викарий и Синтия быстро усадили нас в «роллс-ройс», тайком пожав руки под прикрытием стихаря и украдкой похлопав по плечу.
Поскольку большая часть прихожан искали позицию, откуда будет лучше видно, как снимают Лену, – кто-то даже вышел во двор, хотя окно и его пленницу торопливо завесили брезентом, – незаметно уехать было легко.
Когда Доггер отъезжал от ворот кладбища, мы проехали в нескольких футах от инспектора Хьюитта с блокнотом наготове, допрашивавшего Макса Брока. Ходят слухи, что, покинув сцену, Макс начал пописывать «подлинные» истории для скандальных журнальчиков, и я готова поспорить, что он почерпнул множество полезных подробностей со своей церковной скамьи в первом ряду.
Инспектор не посмотрел на меня даже мельком.
Решили, что Ундина вернется в Букшоу вместе с Адамом и Тристрамом в «лендровере» ее матери. Тетушка Фелисити было возразила, но отец настоял. В первый раз за день он заговорил.
– Оставь девочку в покое, Фелисити, – сказал он.
Я не знала, что Ундина успела рассмотреть, и поскольку Доггер мигом увлек ее в ризницу еще в самом начале, мне не подвернулась возможность это выяснить.
Мы приехали в безмолвный дом. Отец дал миссис Мюллет выходной до конца дня, и ее не пришлось уговаривать.
– Я оставила достаточно мяса в холодильнике, – прошептала она Доггеру. – Пудинги и остальное в кладовке. Проконтролируй, чтобы они поели.
Доггер вежливо кивнул.
Адам и Тристрам припарковались у парадной двери через несколько секунд после нас. Все трое с Ундиной они были увлечены серьезной беседой, кажется, о стрекозах.
– В Сингапуре намного больше разных видов, чем в Англии, – вещала она. – Намного больше сотни, но, разумеется, я отношу к ним и равнокрылых стрекоз.
Она уже знает, что случилось с ее матерью? Наверняка должна знать, наверняка тетушка Фелисити сказала ей.
Маленькой девочке будет трудно расти без ее драгоценной Ибу. Кто знает? Может, со временем она сможет оценить по достоинству парочку советов.
В вестибюле наша компания разделилась, все разошлись по своим комнатам. Первым ушел отец, медленно поднимаясь по ступенькам. Я хотела пойти за ним, утешить его, но, честно говоря, не знала, как это сделать.
Может быть, со временем я найду противоядие от горя. Но сейчас я могу только молча жалеть его.
Поскольку меня совершенно не интересовали равнокрылые стрекозы и я не была голодна, я отправилась прямиком в лабораторию, чтобы покормить Эсмеральду, которая, похоже, совсем по мне не скучала. Она набросилась на еду, не обращая на меня ни малейшего внимания.
Кажется, прошла вечность с тех пор, как я была наедине с собой.
Впервые за всю мою жизнь я не знала, что делать. Не хотела читать, не хотела слушать музыку, да и химия тоже не могла мне помочь.
Я достала спичку из коробка и лениво зажгла огонь под бунзеновской горелкой. Опираясь локтями на скамью, я уставилась в переменчивое пламя – желтое, оранжевое, пурпурное, синее, чувствуя себя далеким наблюдателем из-за края Вселенной, следящим за рождением галактик.
Есть только я и больше ничего. Остальное не существует.
Свет и тепло: вот в чем дело.
Секрет звезд.
Но когда начинаешь задумываться об этом, понимаешь, что свет – это энергия, и тепло тоже.
Так что, если задуматься, энергия – это великая штука, начало и конец всего, исток всех вещей.
Пламя мигнуло, как будто поддразнивая меня. Я секунду погрела ладони и выключила газ.
Пуф! Конец Творения!
Уничтожено без малого двенадцатилетней девочкой с косичками.
Вот и все.
Не особенное утешение, но другого мне неоткуда взять.
Я не слышала, как дверь открылась и как Доггер вошел в комнату. Могу только предположить, что он не хотел потревожить меня.
– О! Доггер! А я тут сижу и размышляю.
– Удивительно прекрасно времяпрепровождение, мисс Флавия, – заметил Доггер. – Я часто занимаюсь тем же самым.
В этот момент я могла бы спросить Доггера, о чем он размышляет, вспоминает ли хоть иногда о том, как спас жизнь отцу и как его заставили работать на Перевале адского огня, строить Дорогу смерти.
Не то чтобы я не осмеливалась, скорее я не хотела, чтобы эти тени омрачили его бдительную душу. Бог ведает, они достаточно омрачают его сны.
До сегодняшнего дня я никогда не задумывалась о том, какую мучительную боль может вызвать в нем один вид железнодорожных путей.
Великое благо, что в самые тяжелые для нашей семьи времена Доггер ни разу не страдал от ночных кошмаров. Он – скала. В будущем я постараюсь, чтобы наши беседы были занимательными и не затрагивали железную дорогу.
– Доггер, – спросила я, – сколько времени требуется, чтобы человек истек кровью?
Доггер взялся за подбородок указательным и большим пальцами.
– В среднем человеческое тело содержит около галлона крови. У женщин ее немного меньше, чем у мужчин.
Я кивнула. Звучит разумно.
– А сколько, например, надо времени, чтобы женщина истекла кровью до смерти?
– Полное обескровливание, – ответил Доггер, – может произойти меньше чем за минуту. Разумеется, это зависит от размера и здоровья субъекта и от того, какие сосуды были перерезаны. Вы думаете о мисс Лене?
Я не могла это скрывать.
– Да, – сказала я.
– Могу уверить вас, что она умерла очень быстро.
– Она страдала?
– Сначала да, – ответил Доггер. – Но вскоре наступило бессознательное состояние и затем смерть.
– Спасибо, Доггер, – поблагодарила я. – Мне надо было знать.
– Понимаю, – сказал Доггер. – Я так и подумал.
– Как отец? – поинтересовалась я. Мне внезапно пришло в голову, что отец размышлял о том же, о чем и Доггер.
– Справляется, – ответил Доггер.
– И все?
– Да. Он хочет видеть вас в девятнадцать ноль-ноль.
– Всех?
– Нет, мисс Флавия. Только вас.
Меня охватил ужас.
Отец дождался конца похорон, чтобы наказать меня за то, что я вскрыла гроб Харриет. Я по глупости ожидала, что обретение ее давно утраченного завещания каким-то образом сделает его счастливым, но он не дал ни малейшего знака, что его тревоги облегчились.
На самом деле теперь, когда я об этом подумала, он выглядел еще более встревоженным, более молчаливым, чем когда-либо ранее, и это меня испугало.
Как мы будем жить дальше? Харриет мертва и похоронена, и у отца не осталось ни капли надежды. Кажется, он сдался.
– Что мы будем делать, Доггер?
Это вопрос показался мне разумным. После всего, что ему довелось пережить, Доггер разбирается в безнадежных ситуациях.
– Ждать завтрашнего дня, – сказал он.
– Но что, если завтра будет еще хуже, чем сегодня?
– Тогда мы подождем послезавтрашнего дня.
– И так далее? – уточнила я.
– И так далее.
Хорошо иметь ответ, даже если не понимаешь его. Должно быть, у меня был скептический вид.
Было еще рано; до девятнадцати часов далеко. С тем же успехом можно ждать еще девятнадцать тысяч лет.
Что мне делать до этого времени?
Ответ пришел ко мне мгновенно, как часто бывает, когда ты в растерянности.
В обычной ситуации я бы сидела и ждала, грызла ногти, считала часы и нервничала. Но не сегодня, нет.
На этот раз я возьму контроль над ситуацией, до того как контроль возьмут надо мной. Я не стану ждать до семи часов. Зачем? Мне надоело быть пешкой.
Кроме того, надо многое обсудить. Поскольку половина наказания заключается в его ожидании, только тем, что я явлюсь раньше, я уже уменьшу свой приговор вдвое. Мне не особенно хочется исповедоваться в своих грехах перед отцом, но чему быть, того не миновать. Лучше разделаться с этим поскорее.
Я спустилась по лестнице, и пусть ощущение в моем сердце не было чем-то вроде счастья, оно было близко к нему.
Я легонько постучала в дверь отцовского кабинета. Ответа не было.
Приложила ухо к двери, но гулкость пустой комнаты подсказала мне, что его там нет. Маловероятно, чтобы он пошел наверх; в конце концов, разве Доггер только что не разговаривал с ним?
Быстрая прогулка по западному крылу дала знать, что его нет в гостиной, где Фели сидит за роялем, молча уставившись в ноты; нет в библиотеке, где Даффи сидит на полу, скрестив ноги, и листает огромную Библию.
– Закрой за собой дверь, – сказала она, не поднимая глаз.
Я только что снова прошла мимо отцовского кабинета, когда услышала звук, от которого я оцепенела.
Я часто слышала этот звук в еженедельных выпусках радиопередач о Филипе Оделле, частном детективе, и сразу же его узнала: это взвели курок пистолета. Его принесли из оружейного музея.
Моя кровь заледенела.
Каким бы безрассудством это ни могло показаться – сейчас я с трудом верю, что я это сделала, – но я распахнула дверь и вошла.
Отец стоял перед открытым стеклянным ящиком, и в его руках лежало оружие чрезвычайно зловещего вида.
Я часто заглядывала в этот ящик и помнила, что табличка гласила: табельный револьвер марки «Раст Гассер», модель 1898 года, сделан в Вене для Австро-Венгерской армии. Хотя эта штука заряжается всего лишь восемью восьмимиллиметровыми патронами, по ее виду сразу понятно, что этого достаточно.
«Злобный» – вот каким словом Даффи описала бы этот револьвер.
Мой мозг вскипел. Что я могу сказать?
– Вы хотели меня видеть? – спросила я. Это единственное, что пришло мне в голову.
Отец удивленно взглянул на меня – почти виновато и да, словно во сне.
– О, Флавия… да… я… но только позже. Наверняка еще нет семи часов?
– Нет, сэр, – ответила я. – Нет еще. Но я решила явиться пораньше, чтобы не заставлять вас ждать.
Отец не обратил внимания на мою извращенную логику. Явно в моих словах не было смысла, но отец, кажется, ничего не заметил. Медленно, словно револьвер сделан из хрусталя, он вернул его в ящик и провел ладонью по лбу.
– Барсуки, – произнес он. – Я думал отпугнуть этих маленьких паршивцев. Они совершенно разорили западную лужайку.
Мое сердце сжалось. Даже я могла бы придумать предлог получше. О чем только он думает? Что проносится в его голове?
– Очень мило с твоей стороны, – начал он, имея в виду мой ранний приход, но не успел он продолжить, как я его перебила:
– Я хотела сказать, что мне очень стыдно из-за завещания. Я не думала, что причиню вред. Я не хотела проявить неуважение.
Нет нужды рассказывать ему про мой провалившийся план воскрешения Харриет. Чем меньше сказано об этом, тем лучше.
Да, отцу ни к чему знать об этом.
– Сэр Перегрин счел своим долгом проинформировать меня, что гроб твоей матери был поврежден.
Черт бы побрал этого человека! У министерства внутренних дел ни стыда, ни совести! И сердца тоже нет!
– Да, сэр, – признала я, собираясь с силами.
Я ждала, когда падет удар. Какое наказание ни планирует отец, это явно будет конец Флавии де Люс.
Вот и все, – подумала я. – Меня отправят либо в «Уормвуд Скрабс»[23], либо в приют для девочек-правонарушителей на Собачьем острове.
Я наблюдала, как он поднимает руку и чешет переносицу большим и указательными пальцами.
Когда он заговорил, в его голосе прозвучал не гнев, а бесконечная печаль.
– Я собираюсь отослать тебя, – произнес он.
30
Отослать меня? Немыслимо!
Не могу даже описать, что творилось в моей голове.
Это был даже не шок.
В этот миг я поняла, как себя чувствует корова на скотобойне, когда тот, кто должен был ее покормить, валит ее с ног ударом между глаз.
Только из-за того, что я вскрыла гроб матери?
Я неверяще уставилась на отца. Этого просто не может быть. Это сон, ночной кошмар.
– Зная тебя, – добавил он, – я бы очень удивился, если бы ты этого не сделала.
Удивился, если бы не сделала?
О чем он говорит?
В какую кроличью нору я угодила? Кто этот незнакомец, одетый в костюм моего отца, и почему он несет такую чушь?
Может, я умерла, только еще не поняла этого, и угодила в Ад, где меня будет вечно карать это невразумительное пугало, принявшее образ моего отца?
Удивился, если бы не сделала?
– Это так похоже на тебя, Флавия. Должен сказать, я ожидал, что ты выкинешь что-то в этом роде.
– Я, сэр? – Глаза распахнуты, челюсть отвисла.
Отец покачал головой.
– Я несколько раз говорил тебе, как ты похожа на мать, и более всего именно сейчас – в этот самый момент.
– Простите, – сказала я.
– Простить? За что?
В моей душе забурлила старая тоска, и глаза наполнились слезами.
– Не знаю.
– Так бывает, – мягко произнес отец. – Люди часто не знают.
– Да, – согласилась я.
Звучит абсурдно, но мы с отцом вступили в разговор. Такое бывало лишь несколько раз за всю мою жизнь, и каждый раз у меня кружилась голова, как будто я иду по веревке, натянутой между двумя деревьями в саду.
– Я хотела вернуть ее к жизни, – выпалила я.
Я не хотела, но все равно проболталась.
Отец снял очки и тщательно протер их носовым платком.
– В этом нет необходимости, – наконец ласково произнес он. – Твоя мать действительно вернулась ко мне – в тебе.
Теперь мы оба были на грани слез, сдерживаемые только тоненькой ниточкой знания, что мы оба де Люсы. Я хотела прикоснуться к нему, но знала свое место.
Любовь на расстоянии вытянутой руки – таким должен быть наш семейный девиз, а не вымученная игра слов Dare Lucem.
– А теперь, – заговорил отец, – мы должны продолжать.
Он произнес эти слова с такой решимостью, будто он Уинстон Черчилль собственной персоной. Могу представить его настойчивый голос, льющийся из радио в гостиной: «Мы должны продолжать».
Мой мозг воскресил звуки ликующей толпы на Трафальгар-сквер. Я чуть ли не видела развевающиеся флаги.
– Я пренебрегал твоим образованием, – сказал отец. – Ты кое-что смыслишь в химии, но химии недостаточно.
Кое-что смыслю? Мои уши подводят меня?
Химии недостаточно? Химия – это все!
Энергия! Вселенная! И я – Флавия Сабина де Люс.
Химия – единственная настоящая вещь. Все остальное – лишь пена на бульоне.
Отец потушил наш едва начавшийся разговор ледяной водой, не успел он по-настоящему разгореться.
Кое-что смыслю, да уж!
Но он не закончил.
– Может, потому что твои сестры старше, у них было несправедливое преимущество. Пришло время заняться твоим просвещением.
Я оцепенела. Почувствовала, как у меня немеет лицо.
– Я обсуждал этот вопрос с тетей Фелисити, и мы пришли к полному согласию.
– Да, сэр?
Я – узник за решеткой, хватающийся за прутья так, что костяшки пальцев побелели, и ждущий, когда судья покроет свою голову черным платком и провозгласит смертный приговор.
«Да смилостивится Господь наш вашей душой».
– Канадская школа твоей матери, Женская академия мисс Бодикот, согласилась зачислить тебя с осеннего семестра.
Повисло тошнотворное молчание, и потом мой живот сделал то, что он делает, когда одетый в форму лифтер в магазине «Армия и флот» хитро тебе улыбается и переводит рычаг в положение «вниз».
– Но отец, а расходы?
Хорошо, признаю: я барахтаюсь в поисках отговорок.
– Поскольку твоя мать завещала Букшоу тебе, полагаю, будет верно сказать, что расходы больше не будут проблемой. Разумеется, предстоит решить еще много вопросов, но как только все будет должным образом…
Что?
– Конечно, тетя Фелисити и я будем выступать твоими опекунами, пока…
Прошу прощения? Букшоу мой? Что за жестокая шутка?
Я заткнула уши пальцами. Не хочу это слышать.
Отец бережно отвел мои руки, и его ладони оказались на удивление теплыми. Наверное, впервые он по собственной воле дотронулся до меня, и мне захотелось снова заткнуть уши пальцами, чтобы он опять это сделал.
– Букшоу? – выдавила я. – Мой? А Фели и Даффи знают?
Жестокая мысль, но она первой пришла мне в голову и я высказала ее, не успев сдержаться.
– Нет, – ответил отец. – И я предлагаю тебе не говорить им об этом, по крайней мере какое-то время.
– Но почему?
В глубине души я уже хвасталась своим королевством на манер Генриха VIII:
Тебя я изгоняю, гордячка, и тебя, о книжный червь,
На отдаленный остров каяться в своем нахальстве
И ждать, когда я смилуюсь…
Ответ отца прозвучал нескоро, как будто он выуживал слова из прошлого, одно за другим.
– Давай я попробую объяснить тебе это следующим образом, – наконец произнес он. – Почему ты никогда не добавляешь воду в серную кислоту?
– Из-за экзотермической реакции! – воскликнула я. – Концентрированную кислоту всегда надо добавлять в воду, а не наоборот. Иначе она сыграет злую шутку с твоей комнатой!
От одной мысли об этом я задрожала от волнения!
– Именно, – сказал отец.
Разумеется, я сразу поняла, к чему он клонит. О, какой мудрый человек мой отец!
Но тут в мои мысли вторглось настоящее. Я осознала его слова.
Мне придется уехать из Букшоу.
Мне захотелось броситься на пол, лупить по нему руками и ногами и кричать, но, конечно, я не могла.
Это просто несправедливо.
– Я сделал для тебя все что мог, Флавия, – продолжил отец. – Несмотря на яростные возражения остальных, я прилагал чертовски большие усилия, чтобы оставить тебя в покое, а это кажется мне самым драгоценным даром, которым можно наградить ребенка.
На меня нахлынуло понимание.
Я всегда считала себя такой умной и даже не подозревала, что все это время отец был моим соратником.
– Конечно, мы будем по тебе скучать, – добавил он и умолк, потому что к этому моменту мы оба задыхались, словно рыбки гуппи.
Бедный мой милый отец. И, если уж на то пошло, бедная милая Флавия.
Как же мы похожи!
Если подумать.
Наутро после похорон под солнечными лучами на декоративном озере мы с тетушкой Фелисити орудовали веслами в древней плоскодонке, которую Доггер выкопал где-то на чердаке оранжереи.
– Не надо так сильно нажимать, – заметила тетушка Фелисити, устраивая поудобнее свой старый зонтик. – Доггер предупредил, что эта штука держится на честном слове.
Я ухмыльнулась. Если даже дно лодки провалится, мы просто окажемся по колено в нагретой солнцем воде.
– Жизнь такая штука, – продолжала тетушка Фелисити. – Нажмешь слишком сильно, и вот она пошла ко дну. Однако если не грести, никуда не попадешь. Бесит, не так ли?
Я не могла поверить своим глазам и ушам: я плыву по озеру, созданному в XVIII веке, в обществе Егеря собственной персоной, но при этом шпиону, прячущемуся за разрушенной статуей на Висто, мы покажемся не более чем милой картинкой одного из этих французов-импрессионистов – Моне или Дега.
На озере и под плачущими ивами играли лучи солнца.
Мы – словно изображение на кинопленке.
После завтрака я отвела тетушку в лабораторию и показала ей проявленную мной пленку.
Она молча просмотрела ее, и когда проектор показал последний кадр, вытащила катушку и спрятала в карман.
«Сэндвичи с фазаном».
Ее губы произнесли эти слова, но не прозвучало ни единого звука.
– Эту фразу специально составили с учетом того, чтобы ее можно было артикулировать в абсолютном молчании. Для постороннего наблюдателя она совершенно безобидна, но для посвященного это четкое предупреждение об опасности.
– Но кого предупреждала Харриет?
– Меня, – ответила тетушка Фелисити. – Это я снимала кино. Я прекрасно видела твою мать в объективе и сразу же поняла, что она меня предупреждает.
Я хотела было спросить: «Против чего?», но вовремя поправилась:
– Против кого?
– Против покойной Лены, – сказала тетушка Фелисити. – Она неожиданно приехала в Букшоу, как имела обыкновение делать, и незаметно от нас пробиралась к Причуде, видимо, желая застать нас врасплох. Твоя мать, да благослови Господь ее душу за это, уже начала подозревать о склонностях Лены.
На миг я задумалась, но потом кивнула, давая знак, что поняла.
Но почему Харриет просто не крикнула: «Эй! А вот и Лена!» или что-то в этом духе? Почему она решила предупредить с помощью специального шифра только тетушку Фелисити?
Я припомнила слова Лены: «Мы были очень общительны, твоя мать и я, по крайней мере когда мы встречались за пределами семейного круга».
За пределами семейного круга, сказала она. Возможно, в кругу семьи они были в ссоре. Мне легко понять такую ситуацию.
Семьи – это поистине тихий омут, и мне еще только предстоит выяснить, какие щуки плавают в глубине моего собственного омута.
А сейчас, когда я неспешно плавала по озеру в компании тетушки Фелисити, а вокруг меня был реальный мир, эти черно-белые образы из другого времени, снятые на этом самом месте, казались такими же далекими, как полузабытый сон.
– Кто тот мужчина в окне? – спросила я.
Часть загадки, которую я не смогла решить, и это меня мучило.
– Тристрам Таллис, – ответила тетушка Фелисити.
– Я предполагала. Но почему он одет в американскую форму?
– Очень проницательное наблюдение, – заметила тетушка Фелисити, – с учетом того, что он попал в кадр лишь на долю секунды.
– Ну, на самом деле это определил Доггер, – призналась я.
– Ты показывала пленку Доггеру? – она набросилась на мои слова, словно леопард на добычу.
– Да, – сказала я. – Не знала, что это важно, имею в виду, не знала, что все это значит.
Я до сих пор не знаю, но надеюсь выяснить.
– Не надо было?
Тетушка Фелисити не ответила на мой вопрос.
– Очень важно, – заговорила она, – всегда знать, кому и что известно. Помни Киплинга.
– Киплинг был чертовым тори и шовинистом до мозга костей, – процитировала я, надеясь выглядеть очень умной.
– Ха! – сказала тетушка Фелисити и сплюнула за борт, чем поразила меня до глубины души. – Ты набралась этой чепухи от Лены или от Ундины.
Пришлось признаться, что так и есть.
– Киплинг не был тори, и шовинистом он тоже не был. Он был шпионом на службе королевы Виктории, и чертовски хорошим. Он чуть ли не открыто признавался в этом, но никто не понимал. Думали, что он просто сочиняет сказки для детей. Идеальное прикрытие, согласись.
Она выпрямилась, и на секунду у меня возникло нереальное чувство, что я в присутствии королевы.
Ее голос поднялся октавой выше, и она по-королевски процитировала:
– Будучи членом Гнезда, ты всегда должна будешь помнить эти слова.
– А Лена была членом Гнезда? – спросила я.
– Лена была врагом! – прошипела тетушка Фелисити. – Из темных де Люсов. Черные, как мы называли их в моей юности. Нам рассказывали о них жуткие истории, и мы даже сами сочиняли какие-то из них.
– Она убила мою мать, верно?
Ответа на этот вопрос я очень боялась, но мне надо знать.
– Есть все причины, чтобы думать, что да, – ответила тетушка Фелисити, – но мы никогда не будем в этом уверены. Она умерла и правду унесла с собой в могилу. В том последнем путешествии в Тибет участвовал еще один человек, но к несчастью…
– Теренс Альфристон Тардимен, холостяк, проживал по адресу Лондон, В8, Ноттинг Хилл гейт, Кэмден Гарденс 3А, тридцать восемь лет, – отбарабанила я, и мои слова спотыкались друг о друга, торопясь выбраться на свет. – Человек под поездом!
Глаза тетушки Фелисити сузились, как будто она смотрела на меня сквозь табачный дым, и я сразу же вспомнила о докторе Киссинге.
– Сауэрби следовало бы держать язык за зубами, – заметила она. – Я призову его к ответу.
– Пожалуйста, не будьте слишком суровы с Адамом, – попросила я. – Со времен той истории с Сердцем Люцифера он в большей или меньшей степени мой напарник.
– Я это знаю, – сказала тетушка Фелисити, – но он все равно должен получить по заслугам. Болтливые рты не должны подвергать Гнездо опасности. Можно поплатиться жизнями, и одной из них может оказаться твоя. Ты понимаешь, Флавия?
– Да, тетушка Фелисити. Адам следил за Тардименом пять дней, и это не в первый раз.
Я позволила воцариться привычному молчанию, надеясь распахнуть шлюзы тетушки Фелисити, но это не сработало. Она еще хитрее, чем я.
– Тардимен тоже принадлежал Гнезду? – спросила я. – Он был одним из нас?
Как я горда, что смогла это предположить!
– Есть некоторые вопросы, которые тебе не следует мне задавать, – сказала тетушка Фелисити. – По крайней мере, до тех пор, пока они касаются живых.
– Но Тардимен умер, – возразила я.
– Да, – задумчиво согласилась она и спустя некоторое время добавила: – Он мог быть двойным агентом.
– Он приехал в Бишоп-Лейси, чтоб предупредить нас о смертельной опасности и о том, что Гнездо в опасности. Лена, вероятно, догадалась, что он может явиться. И подумала, что это ее последняя возможность заставить его замолчать. Как только он умрет, больше никто на свете не будет знать правду о Харриет, только сама Лена.
– Очень вероятно, – сказала тетушка Фелисити.
– Но почему только сейчас? – спросила я. – Почему ей потребовалось десять лет, чтобы его найти?
– Потому что все это время он жил под фальшивым именем.
– Тардимен! – воскликнула я. – Тардимен – это ненастоящее имя! Кем он был, тетушка Фелисити?
– Я уже сказала тебе, Флавия, что есть вопросы, которые ты не должна задавать мне, если дело касается живых. Должна тебе также сказать, что есть вопросы, которые нельзя задавать, если дело касается мертвых.
– Простите, – сказала я, осознавая, что, возможно, никогда не узнаю имя человека, которого видела под поездом на полустанке Букшоу. И вероятно, никогда не узнаю, почему Тристрам Таллис приехал в Букшоу в американской военной форме. Может, это как-то связано с японскими морскими кодами и тем, что в то время Америка еще не вступила в войну.
Что случилось с предателем, за которым послали Харриет? Нашла ли она его, перед тем как ее предали?
Может, она его убила?
Может, Харриет была киллером?
Моя кровь заволновалась. Поистине тихий омут!
Я взяла на заметку как можно скорее нанести визит в Бесплатную библиотеку Бишоп-Лейси. Неплохо бы покопаться в архивах газет за 1939 год. Я всегда могу сказать мисс Пикери, что Даффи вдохновила меня заняться вязанием и упомянула о фотографии не слишком сложного свитера, которую видела в каком-то из старых выпусков газет, а название и дату она забыла.
Сочиняя ложь, очень важно придумать правильное количество подробностей: слишком много или слишком мало – и тебя выведут на чистую воду.
Остается еще миссис Мюллет. Она ведь спросила у Тристрама, не следует ли ей теперь обращаться к нему: «Майор авиации». Разве в военно-воздушных силах Соединенных Штатов были майоры авиации? Не припоминаю. Может, она обмолвилась.
А потом мне в голову пришла мысль: а что, если миссис Мюллет тоже член Гнезда?
Наверняка во всей Вселенной нет никого, более посвященного в сплетни, в деревне, которая находится так близко к военному аэродрому в Литкоте.
От возбуждения я чуть не выронила весло.
Что если миссис Мюллет – тайный агент? Очень логично, не так ли?
И ее муж Альф, предположительно великий специалист по всяким военным штучкам.
Конечно, этот вопрос из тех, которые, по словам тетушки Фелисити, нельзя задавать, если он касается живых людей, а может, из тех, которые нельзя задавать о мертвых.
Например, Харриет.
Есть так много вещей, которые мне придется выяснить самостоятельно.
– Могу я задать вам один вопрос? – спросила я у тетушки Фелисити.
– Можешь, – ответила она. – Но ты не должна думать, что я обязана отвечать.
– Что насчет отца?
– А что с ним?
– Он тоже член Гнезда?
Теренс Тардимен определенно считал его таковым, поскольку тогда на вокзале он велел мне предупредить именно отца, однако на кинопленке Харриет произнесла слова «сэндвичи с фазаном» только в адрес тетушки Фелисити. Но разве отец не сопровождал их всех в утренней поездке к доктору Киссингу?
И сам доктор Киссинг, какую роль он играет во всей этой истории?
Думаю, именно тогда я осознала по одному-единственному взгляду, брошенному на меня тетушкой Фелисити, насколько глубоки воды этого омута: глубоки, мрачны и неизмеримы. Мне придется научиться самой находить ответы на свои вопросы. Видимо, в этом и заключался урок.
– Похоже, собирается ливень, – сказала тетушка Фелисити, протягивая руку за пределы зонтика.
Я не заметила, как на западе небо начало темнеть.
– Эта школа, – заговорила я. Наверняка мне можно задать вопрос о себе самой! Отец сказал, что уже обсуждал это с тетушкой Фелисити.
– Женская академия мисс Бодикот.
– Я ее возненавижу. Не поеду.
– Лучше бы тебе передумать, – сказала тетушка Фелисити. – По двум причинам: первая – ты изменишь свое мнение, когда проведешь там некоторое время, а вторая – у тебя нет выбора.
Я выдвинула нижнюю губу. Не собираюсь спорить с этой женщиной.
– Ты кое-что не знаешь о своей матери, Флавия. Она, как и ты, не хотела, чтобы ее отправляли в Канаду. Но, как и у тебя, у нее не было выбора. Впоследствии она всегда говорила, что школа сделала ее человеком.
– Мне наплевать!
Ладно, допускаю, что «мне наплевать» – это не самый лучший аргумент, который стоит использовать в споре, проигрывая, но у меня больше ничего не оставалось. Наверняка тетушка Фелисити сжалится над бедняжкой, которой еще не исполнилось и двенадцати.
– Не дерзи, – сказала она. – В традициях семьи де Люсов наделять некоторыми привилегиями, а вместе с ними и обязанностями, самую младшую дочь, как некогда поступали в Древней Греции и Италии. Не говори мне, что никогда не замечала, как тебя недолюбливают сестры.
Откровенные слова откровенной женщины. Неужели она все время знала, как я страдаю?
– Они знают о Гнезде? – выдохнула я.
– Нет, не знают, но они всегда подозревали, что каким-то неведомым образом они исключены из тайны, которая доступна тебе, и поверь мне, сейчас они будут чувствовать это еще более остро, когда услышат, что Букшоу остался тебе в наследство.
– Отец им еще не сказал? – спросила я. – Я думала, он…
– Они скоро узнают об этом, когда солиситоры огласят завещание. Вряд ли ты захочешь быть рядом в этот момент, – добавила она, и мне показалось, что в ее глазах промелькнула искорка.
Она видит, что я колеблюсь? Никогда я об этом не узнаю. Тетушка Фелисити – чертовски умная старая акула.
– Кроме того, – продолжила она, – мне сказали, что Женская академия мисс Бодикот славится первоклассной химической лабораторией. Ходят слухи, что они вот-вот установят электронный микроскоп. Академия чрезвычайно хорошо оборудована.
Я задергалась, словно рыба в сетях.
– Все последние новшества, – продолжала тетушка Фелисити. – Спектрофотометры и тому подобное…
Спектрофотометры! С тех пор как я прочитала о водородном спектрофотометре в «Химических выдержках и взаимодействиях», я умираю от желания наложить руки на этого красавчика. Зная, что у каждого химического элемента есть свой уникальный отпечаток, можно разгадать тайны Вселенной – от цианистого калия до звезд.
И хотя я очень старалась не показать виду, уголок моего рта начал изгибаться в улыбке по собственной воле.
– И учительница химии, – как бы между прочим заметила тетушка Фелисити, – некая миссис Баннерман, несколько лет назад ее обвинили в отравлении упрямого мужа, но потом оправдали. Может, ты о ней слышала?
Разумеется, я слышала о Милдред Баннерман. Все слышали. Суд над ней во всех чудесных деталях описывался во «Всемирных новостях». Милдред разделалась со своим мужем, нанеся яд на лезвие ножа, которым он обычно разрезал рождественскую индейку. Вообще-то это старый фокус, его знали еще древние персы, но видимо, современный суд присяжных оказался не в курсе.
Ужасно хочу с ней познакомиться.
Эпилог
Итак, мне придется покинуть Букшоу.
Какая жалость, что я больше не буду под рукой у инспектора Хьюитта, чтобы направлять его на верный путь. Остается только надеяться, что в Бишоп-Лейси больше не будет убийств, а если будут, то не такие загадочные, как за последний год.
Конечно, это правда, что я оказалась не особенно успешна, идентифицируя Лену де Люс в качестве убийцы Теренса Тардимена. Но разве инспектор Хьюитт, может быть, по чистому капризу судьбы, не сумел своими методами быстро вычислить ее даже без моей помощи? Мне пришло в голову, что надо отправить ему поздравительную открытку, но потом я передумала. Он может воспринять это как оскорбление.
Фели и Даффи лишатся объекта мучений, хотя Фели скоро уедет, и Даффи сможет погрузиться в «Холодный дом» навечно и во веки веков, аминь, или, по крайней мере, до тех пор, пока ее чтение не прервется Апокалипсисом.
Сегодня я предприняла последнюю попытку уговорить, чтобы меня не посылали к мисс Бодикот для «обработки», как выразился отец.
– А как же вы? – взмолилась я. – Когда Фели уедет, у вас останется только Даффи.
– У меня останется Дафна, – сказал он. – И еще Ундина. Я уже предпринял необходимые шаги, чтобы она могла остаться в Букшоу. После всего, что было, это единственное, что можно сделать.
Конечно, он прав. Даффи души не будет чаять в этой малышке, я в этом уверена; они одного поля ягоды, и Ундину завалят книгами и булочками. Могу представить себе, как эта парочка бросается друг в друга непонятными словами типа ad nauseam[25] и вроде того.
А меня тем временем, как я уже говорила, сошлют в колонии.
Чемоданы упакованы, и Доггер ждет у дверей.
Но перед тем как я уеду, я должна запомнить, что все это – дело рук тетушки Фелисити, Егеря.
Она уже преподала мне один урок: никогда нельзя недооценивать старую женщину – и старую кровь.