Охраняется законодательством РФ о защите интеллектуальных прав. Воспроизведение всей книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения издателя. Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке.
© В. М. Фалин, 2016
© ЗАО «Издательство Центрполиграф», 2016
© Художественное оформление, 2016
Пролог
К познанию через сомнение
«Война Черчилля» – объемистый труд под этим заголовком издал в 1987 году Дэвид Ирвинг.
Нет, пожар запалил не Черчилль, утверждает Эрнст Топич. «Война Сталина: 1937–1945» – так назвал он свою книгу, выпущенную в 1990 году. Германия и Япония были, на взгляд Топича, всего лишь «инструментами» Сталина в его стратегии противоборства с более опасными «империалистами, прежде всего англосаксонскими».
Достоверность гипотез как Ирвинга, так и Топича подвергает сомнению Дирк Бавендамм. Это была «война Рузвельта», заявляет он и даже датирует момент ее развязывания американцами: 1937 год[1].
Впрочем, в почти неодолимой чащобе публикаций на темы Второй мировой войны вариантов не занимать. Вот Дэвид Л. Хогган. Он упрямо и многословно – на 931 странице – отстаивает версию, что в крушении мира повинны в первую очередь британский лорд Галифакс и министр иностранных дел Польши полковник Ю. Бек[2]. Не без соучастников, понятно.
Если так дальше пойдет, то, глядишь, на долю «величайшего революционера двадцатого столетия»[3] почти ничего не достанется. Холокост, может быть, и пара других «шалостей».
Муссолини. Дуче покидает чистилище отмытым едва ли не добела. Недавно всплывшие его дневники (британские эксперты не склонны выдавать их за очередное творение фальсификатора Кияу) запечатлели душевные терзания автора при принятии роковых решений. А сыщутся невзначай оригиналы адресованных ему писем У. Черчилля и некоторых других западных политиков, что не забывали привечать своим вниманием Муссолини в предвоенное время и после начала войны, – и публике откроется: итальянский диктатор терзался не один[4].
Букет японских милитаристов тоже заметно слинял на фоне «разоблачений» последних десятилетий. В новейших писаниях они чаще походят на политических простаков, которых коварные недруги завлекли в ловушку и затем распяли.
В общем, чем дальше в лес… Но как бы ни был сомнителен исторический жанр, присягающий идеологическим догмам и расхожей моде, некую положительную функцию он все-таки выполняет. Вольно или невольно подтверждается древняя пропись – «односторонность есть пагуба мысли». Любая односторонность, в том числе прилаживающая победителям ангельские крылья. Уводя в сторону от истины, отгораживая общественность от нее наращиваемым вширь и ввысь частоколом, последняя также поит и кормит исторический экстремизм.
Политиков различного склада наличие подобного частокола устраивало и устраивает. Здесь, наверное, объяснение тому, что ключевые и незаменимые документы, в том числе трофейные, и поныне остаются для исследователей недоступными. «Кто контролирует прошлое, тот программирует будущее» – это, похоже, не профессорский афоризм, но твердая идейная установка. Насколько она диссонирует с императивами третьего тысячелетия, его новыми вызовами и испытаниями, – другой вопрос, консенсуса по которому нет и не предвидится.
По этой и многим иным причинам возвращение к проблематике Второй мировой войны не просто оправданно. Оно необходимо и закономерно. С учетом масштабов совершавшихся в 30-40-х годах событий и глубины их воздействия – прямого и опосредованного – на структуру современного мирового сообщества. Принимая во внимание, что к той эпохе восходят многие из концепций и доктрин, по сию пору играющих совсем не второстепенную роль. Имея в виду, что при огромном количестве публикаций и исследований генезис величайшей из человеческих трагедий, ее развертывание и развязка остаются непроясненными, а где-то намеренно закованными в скобки.
Даже, казалось бы, солидные монографии, вобравшие обширный документальный материал, порождают подчас больше вопросов, чем дают убедительных ответов. Почему столь внешне нелогичными были поступки государств и их экспонентов во многих критических ситуациях? Отчего в самых что ни на есть очевидных обстоятельствах политиков влекли кружные и скользкие тропы? Как получалось, что здравый смысл пасовал почти всякий раз, когда идеология и реальность приходили в столкновение?[5]
С изъянами прослежены и вскрыты причинные взаимосвязи различных явлений и процессов в тогдашнем мировом развитии. Национализм и гипертрофированный эгоизм повсюду алкали свою корысть, смешивая друзей и врагов. Но только ли характерами и спецификой режимов обусловливались, к примеру, фарисейство и фабианство, обрекшие на погибель несметное число жизней?
При квалификации имевшего место быть важный симптом – мотивы поступков или бездействия. Именно тут особенно охотно хватаются за спасительные соломинки, когда в свете вскрытых фактов от ответственности за, скажем, саботаж коллективных усилий по возведению барьера на пути агрессий или за выбор оптимальных способов борьбы с ними, когда худшее становилось явью, невозможно увернуться. Ведь невольные заблуждения и несчастливые совпадения легче извиняются, чем завзятое вероломство и верхоглядство. А в какие непроницаемые закоулки прячут свидетельства двурушничества и подсидок, что, как доказывает опыт, обездвиживают и выхолащивают союзничество!
Короче, объективная истина обнаружила себя пока лишь избирательно и подцензурно. И не похоже, чтобы пробелы в исторической летописи скоро восполнились. Британское правительство объявило о намерении держать под спудом важнейшие предвоенные и военные документы по меньшей мере до 2017 года. Не говорит ли это само за себя? Спрашивается, чего таиться, если бы в материалах и документах, широким кругам неведомых, не содержалось ничего приметного?
С вашингтонскими секретами еще сложнее. Ф. Рузвельт держался обычая беседовать с глазу на глаз, распоряжения отдавать устно, не оставлять пометок на телеграммах и записках, которые докладывались ему министрами, генералами, послами и личными советниками. Как и И. Сталин, он не поощрял записей на проводившихся под его началом совещаниях. Вроде бы и обнародовать особенно нечего. Кроме…
Кроме документов Ф. Рузвельта, не вошедших в трехтомник У. Кимбелла «Полная переписка премьер-министра и президента»[6]. Берем том 1. Он охватывает период с октября 1933 по ноябрь 1942 года. Листаем страницы за июнь, июль, август 1941 года[7]. Ни слова о совершенном нападении нацистской Германии на Советский Союз.
Первое упоминание об этом встречается в послании Черчилля Рузвельту от 1 сентября 1941 года в контексте планов Лондона на Ближнем Востоке.
Кимбелл пересказывает мнение, будто советско-германская война была предметом устных переговоров глав двух правительств по трансатлантическому телефонному кабелю (с. 211). Весьма сомнительно, чтобы издатель сборника сам верил воспроизводимой им легенде.
Если копнуть на полный заступ, обнажатся небезынтересные пласты, освещающие «миссию мира» американского дипломата Самнера Уэллеса (весна 1940 года), вашингтонские прикидки на случай поражения Советского Союза в 1941 и 1942 годах, дискуссии политических и военных руководителей США и Англии касательно модальностей дальнейшего ведения войны в 1943 году. Пока тут на поверхность поднялись крохи[8].
Далее, правительство США завладело после оккупации Германии обширными документальными фондами нацистского рейха. Ценные материалы были изъяты, в частности, из вчерне сооруженной последней ставки Гитлера[9] и тайников, оборудованных нацистами на территории Чехословакии, Австрии и самого Третьего рейха. Американские службы интересовала не столько документация по планированию и осуществлению конкретных операций. Особо ценились данные о каналах нацистского проникновения в страны Старого и Нового Света, о поставленной на консервацию финансово-экономической базе в ожидании наследниками фюрера следующего часа x. Микрофильмы и картотеки, полученные Вашингтоном от генерала Гелена и его сотрудников, а также от Хёттля, – лишь капля в той «специальной» информации, которой предстояло сыграть не последнюю роль в «холодной войне».
Среди трофеев были, например, данные высотной авиаразведки территории СССР, проводившейся в канун нацистской агрессии специально оборудованными самолетами люфтваффе[10]. К 1945 году материалы не утратили практического значения.
Администрация США, насколько можно судить, не проявила чрезмерного усердия, чтобы документы из специальных нацистских фондов попали в распоряжение Нюрнбергского трибунала при разборе дел главных нацистских военных преступников. Не сыскались, среди прочего, «зеленая папка» Гиммлера, текст преступного приказа об уничтожении вермахтом в случае пленения советских военных и «гражданских» комиссаров (разослан по штабам вплоть до дивизий в 340 экземплярах), другие документы генштаба, служб безопасности, личного архива Гитлера. Еще бы – они могли обременить назревавшее привлечение нацистского генералитета на службу «демократиям»[11].
Что до Японии, американцы оказались, по сути, безраздельными хозяевами ее государственных бумаг. Как Вашингтон этой привилегией распорядился, иллюстрирует пример «отряда 731» генерала Исии, занимавшегося разработкой бактериологического оружия и методики его применения в экспериментах на людях, а также в диверсионных операциях против Китая и потенциального противника – СССР. Помимо этого, отряд опробовал пригодность при ведении военных действий инсектицидов и медикаментов различного профиля.
Исия и американские официальные лица вошли в сделку: Соединенным Штатам передавались восемь тысяч слайдов, запечатлевших опыты над животными и людьми, и другие материалы «отряда 731», а Пентагон и госдепартамент в свою очередь обязались позаботиться о том, чтобы ни один сотрудник отряда не предстал перед судом за участие в подготовке (и ведении) бактериологической войны. Соответственно правительству СССР отказали в передаче ему материалов об «отряде 731» с ссылкой на то, что «для обвинений в преступных действиях японской армии в отношении китайского народа (с использованием бактериологического оружия) нет оснований достаточных, чтобы квалифицировать их как военные преступления».
Между тем власти США владели точными сведениями о времени и обстоятельствах применения бактериологического оружия не только против Китая, но и Советского Союза. Летом 1942 года в ходе операции под кодовым названием «Летние маневры» в реку Дэрбул при ее впадении в Аргунь было внесено 12 килограммов бактерий сапа. Подобные диверсии совершались японцами вдоль маньчжурско-советской границы многократно[12].
Пустым и недостойным занятием было бы прихорашивать советскую, а также нынешнюю российскую практику обращения с архивными материалами – собственными и трофейными. Хотя Советский Союз не декларировал вслед за США, что за свою внешнюю политику не извиняется, но и без громких слов он старался и невинность соблюсти, и капитал приобрести. А это предполагало сокрытие и препарирование правды, усечение всего негабаритного и обоюдоострого, создание тенденциозных композиций. Как и в других странах, документы перед публикацией часто подвергались в СССР «стилистической правке» и купюрам.
Странное дело – среди прочего обрекались на безмолвие документы, способные без долгих слов и доказательно найти – на пользу самому СССР – искомую истину. Но… При Сталине попало под запрет все, что хотя бы отдаленно походило на комплименты в адрес его соперников и жертв или давало повод усомниться в безгрешности и сверхпрозорливости вождя. После Сталина запрет лег на трехмерное освещение уже его собственной деятельности. Изгнали Хрущева, и на четверть века он оказался персоной нон грата. Тот же удел постиг постхум Брежнева.
Имелись препоны и иного свойства. М. М. Литвинову не нравился Г. В. Чичерин, первый советский министр иностранных дел. Литвинов не был в чести у В. М. Молотова и еще меньше вызывал симпатий у А. А. Громыко[13].
Последний не благоволил, кроме того, И. Майскому, причем настолько, что его, ветерана дипломатии, не удостоили в 1967 году приглашения на торжества, где отмечался юбилей советской дипломатической службы. Майскому годами отказывали в доступе к собственным дневниковым записям и другим материалам, изъятым у него при аресте в 1952 году и переданным «на хранение» в МИД.
Рестриктивная практика, донельзя сузившая даже высшему звену МИД СССР возможность обращения к архивам, вредила повседневной деятельности министерства, ибо вне поля зрения оставались первичная информация и прецеденты, столь важные в обычном международном праве. В этом смысле историко-дипломатическое управление МИД с годами стало напоминать Общий отдел ЦК КПСС, сидевший на горах информации, как собака на сене, послушная воле исключительно Генерального секретаря.
Трофейные архивы оценивались в СССР, если совсем сжато, под углом зрения выгод или невыгод раскрытия того, что конкретно оказалось в советских руках, степени проработки материалов архивариусами, возможностей использования соответствующих документов в специальной работе, рассекречивания считавшегося тайным в самом Советском Союзе. Приведем примеры. При фотокопировании оригиналов дневников Геббельса (всего 13 блокнотов) скрупулезно опускалось все, что наводило на мысль: секретные протоколы к советско-германским договорам 1939 года существовали. В одном из хранилищ, помимо документов, освещавших деятельность гестапо и контрразведывательных институтов рейха, содержались материалы, конфискованные нацистами у бывшего рейхсканцлера Й. Вирта и других лиц, которых гитлеровский режим полагал своими оппонентами. Никто не мог внятно объяснить, почему эту часть архива не возвратили бывшим владельцам или хотя бы не отдали в распоряжение ученых.
Особую разновидность советских фондов составляли «трофейные трофеи» – материалы, захваченные нацистами в Париже и некоторых других столицах. Весьма содержательными оказались документы французской разведки. В них прослеживалась, в частности, активность Германии, Англии и Франции по периферии России от Прибалтики до Кавказа с 1917 по 1939 год. Попытки рассекретить хотя бы сведения политического характера не встретили понимания в 1954–1955 годах у В. М. Молотова, а в 80-х годах – у М. С. Горбачева, А. Н. Яковлева и В. А. Медведева.
Целиной, в свое время едва тронутой и с годами в значительной мере утраченной для правосудия и науки, являлись документы штабов армий, корпусов и дивизий вермахта, карательных войск и нацистских комендатур всех видов, рассеянных по временно оккупированной советской территории. Даже для беглого ознакомления с преимущественно рукописными записями не было, особенно на местах, средств, штатов и элементарных условий.
С изложенными и неназванными оговорками можно, таким образом, рассчитывать на открытие в историческом океане неизведанных островов и целых архипелагов. Это вдохновляет. Скверно, однако, когда мощение путей к познанию на одних направлениях сопровождается подкопом под правду на других, нетерпимостью к мнению, которое не приемлет идейной монокультуры.
Если насилование истории не прекратится, Вторая мировой война из символа империалистического, расистского в полном смысле слова вырождения, из злодейства, которому нет и не может быть оправдания, превратится всего лишь в «ситуацию», вышедшую по вине некоих персоналий из-под контроля. В одну из тех, что случались несчетное число раз в прошлом и без драматизма должны восприниматься в будущем как непротивоестественное выражение будто бы внутренних потребностей развития систем и государств.
Вдумаемся всерьез. Не отзвуки ли это откровений сенатора Р. Тафта и других видных деятелей Запада, ратовавших в 1941–1942 годах за умиротворение Германии? Нацизм выступал, в их представлении, как другая форма правления, а не чуждая демократиям система. До определенного момента, так считалось, конкурировали различно выражавшиеся, но генетически не исключавшие один другого интересы, присягавшие силе и возводившие в норму гегемонизм более могущественного. Сложно, понятно, ставить под сомнение конструктивный опыт былого советско-американского сотрудничества, не размежевываясь с собственным прошлым, с политикой США военной поры.
Чего ждать от будущего? Перенятия эстафеты обиженного маккартизма в политологии и историографии? Атаки на деятельность Ф. Рузвельта реакция повела уже в 1945 году, когда она пускалась во все тяжкие, чтобы сбить высокий престиж Советского Союза, убедить общественность Запада в невозможности и недопустимости продолжения сотрудничества с Москвой. Такие авторы, как Ч. Беард, Г. Барнес, Дж. Бернхэм, У. Чемберлин, Ч. Тэнсилл, не приписывали Рузвельту вину за развязывание войны. Покойного президента осуждали за «некомпетентность», «распродажу американских интересов», «измену американскому образу жизни», ибо в войне его занесло не на ту сторону. Даже трумэновское «сдерживание» являлось в глазах реакционеров боязливо-оборонительной стратегией, несоразмерной «советскому вызову» и, что еще важнее, тогдашнему американскому потенциалу, позволявшему, как полагали, стереть «коммунистическую опасность» с лица Земли.
Что впереди – утихомиривание страстей и адаптация к качественно новой обстановке, сложившейся в мире в преддверии ХХI века? Ведь дело сделано. Так или иначе, Советский Союз канул в Лету. Является ли его крушение запоздалой местью Гитлера, победа над которым далась закритичным перенапряжением наших сил? Или это конечный итог холодной войны, результат в корне порочной стратегии в ней, выбранной Москвой и загодя обрекавшей страну на поражение? На вопросы подобного порядка сейчас, наверное, не сыщется категорических ответов. Связь времен, однако, не дано отменить: ее закономерности есть величина объективно заданная. От политиков, правда, в известной степени зависит, как, где и когда она себя проявит.
Пока ясно одно: черта под прошлым не подведена. И в нынешних, изменившихся условиях будет продолжаться с переменным итогом борьба между максималистами, выводящими свое право и свою мораль единственно из силы, и фракциями, не склонными обозревать новый мир сквозь старые очки.
На уровне современных знаний едва ли мыслимо проставить точки над «i» по большинству из рассматриваемых ниже вопросов. Если не впадать в амбициозность, придется, видимо, удовольствоваться в основном обозначением темы. Где-то, отталкиваясь от выверенных данных, можно вступить в диспут с устоявшимися или, вернее, стандартными мнениями, предложить альтернативное прочтение вроде бы давно известного. Опять-таки не оригинальности ради.
Взглянем на задачу проще: любой прогресс открывается ересью. Она не совсем уж недостойный проступок, если не объявлять греховодной мысль Альберта Эйнштейна: каждая новая эпоха вооружает нас новыми глазами.
Глава 1
Версаль – политический пустоцвет
Версальский мирный договор, под которым 28 июня 1919 года Германию понудили поставить свою подпись, победители тут же восславили как рубеж, разграничивавший нескончаемое насилие и вечный мир. Верили архитекторы Версаля в совершенство и несокрушимость того, что сотворили?
Допустим, текст гигантского юридического построения свелся бы к первым 26 статьям. В таком случае у нас поныне имелся бы повод сказать: попытка заново организовать всемирное сообщество, оснастив его международной конституцией, парламентом и правительством в виде Лиги Наций, не удалась, но она все-таки была предпринята в убеждении – будущим конфликтам путь преградит не победа, а согласие, не разделение наций и континентов на отверженных и элитарных, но их единение на принципах равноправия.
Победители искали, однако, компромиссы не с вчерашними противниками, а между собой. Немецкий историк А. Хилльгрубер справедливо замечает, что мировой порядок 1919–1920 годов возводился на сбалансировании интересов Англии, Франции и США[14]. Проигравшие войну обрекались неопределенно долго нести ярмо париев.
Пойди развитие по версальской схеме, немцам пришлось бы выплачивать репарации – 132 миллиарда золотых марок! – до 1938 года[15]. Советской России, которую числили тоже по разряду потерпевших поражение, уготовили нечто худшее. В наказание за разрыв с Антантой и своевольный выход из войны с Германией в ноябре 1917 – марте 1918 года ее вообще вытолкнули за борт, поставили вне закона. России, являвшейся на протяжении веков субъектом права и одним из столпов европейского и мирового порядка, назначили стать объектом, поделенным бывшими союзными и противными державами на «сферы действия» (У. Черчилль).
Не велика была беда остаться вне Лиги Наций, тем более что США – инициатор создания «универсального союза»[16], – отказавшись ратифицировать Версальский договор, исключили сами себя из его состава еще до того, как представители 45 европейских и внеевропейских государств сошлись 20 января 1920 года на первую сессию. Не станем, однако, спешить с заключениями.
Изоляционизм, лишивший Лигу отцовского благословения, не означал схода Соединенных Штатов с мировой арены. В 1919–1920 годах он не удержал Вашингтон от вмешательства в дела Советской России на стороне противников Ленина. Это была идеологически обусловленная и политически выверенная вооруженная интервенция, если не агрессия. Примем к сведению, что, в отличие от других интервентов, США до 1923 года официально держались принципа «целостности территории русского народа»[17] и на этом основании не признавали самостоятельности Литвы, Латвии и Эстонии как образований, отторгнутых от России кайзеровской Германией. Вместе с тем Вашингтон, насколько известно, не возражал, в изъятие из перемирия 1918 года и общего версальского урегулирования 1919-го, против «временного» оставления германских войск в Прибалтийских государствах, тогда как со всех остальных оккупированных территорий немецкий военный персонал подлежал немедленному удалению. Лигу Наций этот реликт Первой мировой войны тоже не лишил сна.
Больше того, до начала 30-х годов англичане и некоторые их попутчики смотрели на Лигу не столько как на организацию по поддержанию мира, сколько как на инструмент для координации действий враждебного Советскому Союзу свойства. С этих позиций Лондон предпринимал попытки оживить интерес США к Лиге Наций, впрочем безуспешно.
В целом о Версале как системе «стабилизации европейского мира» можно говорить лишь условно или с отрицательным подтекстом. Почему? Договор 1919 года педантично прочертил новые границы на западе и в центре Европы, не забыв про гарантии, казавшиеся, по крайней мере на словах, внушительными. Польско-германскую границу тоже обозначили, хотя и не слишком чеканным слогом. Но ведь этим территориальное многообразие в Европе не исчерпывалось.
У той же Польши, помимо западной и южной, имелись северо-восточные и восточные границы. Запамятовали или проигнорировали необходимость их фиксирования, которая громко давала знать о себе? А может быть, заранее связывали кое-какие расчеты с тем, что Пилсудский еще до простановки подписей под Версальским договором провокационно заявлял: рекомендации Верховного совета союзных держав от 8 декабря 1918 года насчет этнографического принципа при территориальном переустройстве (линия Керзона) и установления, вырисовывавшиеся на мирной конференции 1919 года, ему не указ. Ввиду неуемного экстремизма польского предводителя и его попыток противопоставить свое соглашение с немцами от 10 ноября 1918 года[18] перемирию между западными державами и Германией Пилсудского в Версаль не пустили как «нежелательное лицо», но и только.
O прекраснодушии или альтруизме применительно к Англии и Франции, к Ллойд Джорджу и Клемансо можно вещать не иначе как с изрядной долей сарказма. Асимметрии в международной безопасности являлись неотрывной составной политической философии демократов и демократий.
Стрельба на Западе кончилась – стало быть, долгожданный мир уже не журавль в небе, а реальность. Не важно, что на Востоке война, меняя личину, продолжалась. Это где-то там далеко, в тридевятом царстве, и не стоит того, чтобы сбиваться на минор в салонах Парижа, Лондона или Рима.
Не смущало, что правители возрождавшейся Польши не колеблясь хватались за оружие: в ноябре 1918 года Рыдз-Смиглы взял Львов, в декабре того же года, рассчитывая поставить мирную конференцию перед совершившимся фактом, польские национал-демократы созвали конгресс своих сторонников из Силезии, Западной Пруссии, Познани и устроили настоящую баталию с местной немецкой милицией. 19 апреля 1919 года настал черед Вильнюса: он был отторгнут от Литвы. К 17 июля 1919 года, уже после подписания Версальского договора, польские войска изгнали украинские национальные вооруженные силы из всей Восточной Галиции, входившей прежде в Австро-Венгрию.
«Гаранты» нового порядка в Европе должны были как-то реагировать? Реагировали. Командующий союзническими оккупационными войсками французской генерал Ле Ронд занял сторону польских «добровольцев», вторгшихся в Верхнюю Силезию и атаковавших размещенные там итальянские воинские части.
При ведущей роли французского генералитета и с помощью отряженных Парижем офицеров была подготовлена и осуществлена наиболее крупная из военных акций Пилсудского – поход на Киев, который предполагалось, если повезет, развить в поход на Москву. Перед нападением официальная Варшава отвергла советское предложение от 28 января 1920 года установить «линию соблюдения мира», которая на многих участках могла бы пройти восточнее линии Керзона.
13 марта Пилсудский в категорических выражениях довел до сведения западных союзных держав, что не примет иной границы с Россией, кроме границы 1772 года. Почему не 1612 года? Это будущий диктатор оставил за горизонтом видимости. Повышение ставок не исключалось. Французское добро было у Пилсудского в кармане, но сначала предстояло попотеть в сражениях.
26 апреля 1920 года польские войска вторглись в пределы Белоруссии и Украины. «Восточная программа» Пилсудского обрела статус польской национальной догмы, а после взятия Киева он был увенчан старым лавровым венком Батория и короля Владислава IV.
Наваждение сгинуло столь же споро, как и нахлынуло. Контрнаступление Красной Армии перенесло в конце июля – начале августа войну к стенам Варшавы. Правительство Скульского пало. Его преемник Грабский, обращаясь к западным державам, взмолил о помощи. Помощь пришла не только в форме «советов» генерала Вейгана, но и в виде массированных поставок военных материалов[19]. И от Сталина, не выполнившего распоряжение главнокомандования о передаче соединений Южного фронта в подчинение Тухачевскому, который из-за измотанности личного состава долгими переходами и отрывом от тылов попал в крайне уязвимое положение.
С подачи французов неожиданно представившийся шанс был использован. «Чудо на Висле» стало путеводной звездой Пилсудского. Оно же отозвалось семнадцать лет спустя гибелью М. Тухачевского и заодно других советских военачальников: Сталин не прощал обид.
Ожидание, что польско-советский конфликт явится прологом нового вала интервенции Англии, Франции и других западных стран (японцы еще удерживали обширные районы советского Дальнего Востока), побудило Москву искать замирение с Варшавой любой ценой: возникло фактически второе издание Брест-Литовского мира. Чем раздел Украины и Белоруссии лучше разделов Польши? Этого не доказал никто. И пока таких доказательств нет, безнравственно выдавать захваченные агрессором в 1920 году Западную Украину и Западную Белоруссию за «Восточную Польшу», как это практикуется поныне.
Версальская конструкция, следовательно, изначально несла в себе вопиющие перекосы. Соединенные Штаты придумали свой выход из положения: 25 августа 1921 года подписали отдельный мирный договор с Германией. Если судить по балансу прав и обязанностей, он выглядел как рефрен Версаля (с опущением всего относящегося к Лиге Наций и международному сотрудничеству). Логика американской позиции была примерно такой: интересы США не забыты, в остальном же поживем – посмотрим.
А что надлежало делать Советской России? Мирного договора с Германией, Австрией и их союзниками она не заключала (не по своей вине) и заключить не могла. Неустроенным и туманным оставался статус отношений Советской России с США, Англией, Францией и Японией. Признание Деникина, Колчака и прочих претендентов на Первопрестольную в качестве выразителей российской государственности, поддержание с ними полномасштабных политических, военных, экономических связей, прямая интервенция превращали западные державы в соучастников жесточайшего противоборства, обошедшегося нашей нации в 16 миллионов жизней. Вынужденный вывод с советской территории войск интервентов совершался как сугубо односторонний акт. Он не сопровождался урегулированием порожденных вторжением осложнений или взятием каких-либо обязательств перед советской стороной на будущее.
Лютая враждебность демократов к Стране Советов принимала иное по упаковке состояние. На вооруженные вылазки отряжались наемники, и, коль скоро давали себя знать любители острых ощущений типа Пилсудского или Скоропадского, их привечали, снабжали на бранное дело всем необходимым и никогда не одергивали.
«Непризнание» Советского Союза, которого из крупных держав дольше всех держались США, – совсем не формальность. Это – претензия полагать себя вольноопределяющимся по отношению к любым международно-правовым нормам и обычаям, в которых, между прочим, не отказывают даже противнику на войне.
Заключение Рапалльского договора между Советской Россией и Германией 16 апреля 1922 года не было, конечно, низвержением Версаля. Тем не менее советско-германское взаимопонимание показало, что у версальской модели разделения систем и государств на чистые и нечистые есть позитивная альтернатива. Рапалльский договор вопреки неулегшимся инсинуациям не был нацелен против какой-либо нации, не ставил под вопрос существовавшие границы ни на Западе, ни на Востоке, он признавал за каждым народом право определять строй своей жизни без вмешательства извне.
Если быть точным, в Рапалло состоялась гражданская панихида по мечте о перманентной мировой революции и были предприняты первые практические шаги в овладении искусством мирного сосуществования[20]. Хранителей версальского миража взбудоражило провозглашение равенства партнеров нормой международных свершений, ибо лейтмотив неравенства пронизывал большинство из 440 статей Версальского мирного договора – одного из наиболее пространных, но отнюдь не самых безупречных произведений политиков, идеологов и правоведов из теперь уже далекого 1919 года.
Можно было бы заняться выявлением взаимозависимостей между Рапалло и, скажем, крутым решением Франции и Бельгии (нейтральной страны) оккупировать Рур в январе 1923 года. Целесообразней, экономии места ради, дать слово профессору Карлу Буркхардту, последнему из верховных комиссаров Лиги Наций в Данциге и позднее президенту Международного Красного Креста. Он не принадлежал к безоговорочным поклонникам послеверсальской политической карты Европы. На вкус Буркхардта, неудачным был территориальный передел между Германией и Польшей. Польские претензии, полагал швейцарец, следовало щедрее удовлетворять за счет Украины и Белоруссии, которым он отказывал, как и Чехословакии, в праве на национальную целостность. Буркхардт сожалел, что Россию не постигла в 1918–1919 годах судьба Оттоманской империи. Вместо этого ликвидировали, писал он в 1959 году, Австро-Венгрию, «историческим назначением» которой являлось отражение угроз с Востока и, в сотрудничестве с сербами, «недопущение проникновения (России) к теплым морям»[21].
Натура цельная, аккумулировавшая настроения консервативного европейского истеблишмента в период между двумя мировыми войнами, Буркхардт пронес через всю жизнь неприязнь не к Советскому Союзу, а именно к России и россиянам, сетуя при каждом случае на верхоглядство Англии, Франции и США, которые предали забвению итоги – не всякому придет такое на ум – Крымской войны 1853–1856 годов. В 1925 году он отправил Гуго фон Хофманнсталю письмо, которое через тридцать лет счел достойным включения в сборник собственной корреспонденции.
Англия с доминионами и США высматривают для себя опасности в беспомощной Германии, между тем «подлинная опасность вызревает за германским фасадом, между Балтикой и Тихим океаном, на пространстве, еще неведомом человечеству. Федерация на базе повсюду внедряемого мировоззрения, поставленная на службу националистическому империализму, – это кристаллизация, которой невозможно противиться. Что в сравнении представляет собой германский реваншизм, так мало привлекательный в остальном мире, германский экспансионизм?.. Россия в качестве центра спасительного учения собирает силы, подобно арабскому миру, некогда воспламененному Магометом… Германия и Япония есть естественные противники русской экспансии. Однако Запад, английская империя и Соединенные Штаты, которым в долгосрочном плане эта экспансия угрожает больше всех, тщатся ослабить Германию и Японию»[22].
Непосредственного влияния на политику европейских держав Буркхардт еще не оказывал. Тем симптоматичней, что по сути аналогичный подход стал крестным отцом договора в Локарно (октябрь 1925 года, участники – Германия, Англия, Франция, Италия и Бельгия), фиксировавшего незыблемость франко-германской и бельгийско-германской границ, как они были установлены в Версале, а также сохранение режима демилитаризации в Рейнской области. Германия и Бельгия – соответственно Германия и Франция – взаимно обязывались «ни в коем случае не прибегать друг против друга к агрессии, нападению или к войне». Гарантами договоренностей выступали Англия и Италия. Наградой Германии за Локарно было ее принятие в сентябре 1926 года в Лигу Наций.
Вроде бы возникла причина для очередного ликования. Что плохого, если ранее навязанные обязательства подтверждались добровольно, а несколько поблекшие гарантии (США выпали из обоймы) прописывались каллиграфически четко заново? Можно было бы, похоже, идентифицироваться со словами британского министра иностранных дел сэра Остина Чемберлена (не путать с Невилем, будущим премьером), певшего хвалу Локарно как «водоразделу между годами войны и годами мира»[23]. Если бы…
Если бы договор не повторял и не усугублял родовой порок Версаля: дозволенное избранным не распространяется на изгоев. Яснее против прежнего оттенялось, что границы на востоке оставлялись без правового прикрытия, отдаленно сопоставимого с подстраховкой и перестраховкой на западе. Некоторые из восточных границ – к примеру, польско-литовская или советско-румынская – вообще были юридически не оформленными и международно не признанными. Простор для любых выводов и вызовов в зависимости от степени испорченности[24].
Советское правительство потребовало сатисфакции в виде «восточного Локарно», но встретило афронт. Москве пришлось искать эрзацы посредством двухсторонних соглашений (например, Берлинского договора о дружбе и нейтралитете с Германией от 24 апреля 1926 года) и региональных урегулирований со своими соседями.
Тенденциозные историки охотно обкатывают тезис: Берлинский договор, освеживший букву и дух Рапалло, документировал антипольский прицел германского ревизионизма. При этом, как правило, опускается тот факт, что первые штабные разработки рейхсвера, в которых в качестве ближайших целей определялись устранение особого статуса Рейнской зоны, ликвидация «польского коридора», возвращение в состав рейха Верхней Силезии, аншлюс Австрии, датируются декабрем 1925 года. И двух месяцев не истекло с момента лобызаний в Локарно. Воистину в Берлине не теряли времени даром. Благословения из Москвы там никто не ждал.
Если даже руководящие деятели Великобритании, глядя потерянному вслед, засомневались в том, что Версаль справился с задачей открыть мирную главу в развитии Европы, то простится историку смелость высказать гипотезу, возводящую в сан подлинного замирителя после Первой мировой войны пакт Бриана-Келлога.
Импульс к размышлениям о неделимости мира и необходимости всеохватывающей системы обязательств по его ненарушению дал французский министр иностранных дел Аристид Бриан. Он пригласил США – в развитие Локарно и первых признаков сближения позиций государств при обсуждении проблемы разоружения – заключить франко-американский договор об отказе навечно от войны во взаимных отношениях и тем подать пример для подражания остальным членам международного сообщества. К приятному удивлению Парижа, американцы высказались за с условием, что задуманное французами двухстороннее мероприятие сразу превратится в мультинациональное.
27 августа 1928 года представители 15 государств скрепили своими подписями документ, провозглашавший отказ от войны «как инструмента национальной политики» и обязывавший его участников стремиться «все споры и конфликты, которые могут возникнуть между ними (партнерами по договору), независимо от их истока или истоков, решать и регулировать не иначе, как мирными средствами»[25].
А. Бриан замыслил перебросить мосты через рвы, раздробившие Европу. Он выступал за учреждение конференции, прообраза Общеевропейского совещания по безопасности и сотрудничеству, как постоянно действующего политического института, наделенного определенными исполнительными полномочиями.
Кто воспрепятствовал, чтобы эта часть французского проекта реализовалась? Хулители пакта как «декларативного», «беззубого», «вводящего в заблуждение» увиливают от ответа на сей вопрос. Они предпочитают фиксировать внимание на оговорках, которыми сопровождалась ратификация пакта в США, Англии, Японии и других странах (обязательства по договору не умаляют права его участников «оборонять свою территорию в случае агрессии и вторжения»), как если бы сходные и гораздо более весомые оговорки не следуют тенью почти за каждым договором, что заключается по нынешнюю пору, особенно по проблематике безопасности.
Оппоненты из тех, кто слышит, как трава растет, усматривают в отвержении и осуждении войны происки Москвы. Чем иначе объяснить, что «Литвинов всячески форсировал ратификацию пакта»? И не только торопил его введение в силу, но и подкреплял фланкирующими акциями. С позиций Буркхардта, это не лезло вообще ни в какие ворота. Еще бы, Советский Союз добился подписания правительствами Польши, Румынии и Прибалтийских государств так называемого протокола Литвинова, который исключал войну как метод решения международных споров[26].
Вместо отлучения от европейских и мировых свершений бастарду – Советскому Союзу – дозволяли показывать флаг. Чуть позже незаконнорожденный осмелеет до того, что присвоит себе ведущую роль при определении понятия агрессии. 4 июля 1933 года между Румынией, СССР, Чехословакией, Турцией и Югославией (днем позже – и между Советским Союзом и Латвией) был подписан договор, раскрывавший смысл этого понятия. Принятое в договорах обозначение агрессии получило в честь советского министра иностранных дел название «определение Литвинова»[27]. Английские представители в это время твердили: Великобритания – империалистическая держава, и в качестве таковой она не может не быть агрессивной.
Нравилось это кому-то или нет, на 1933 год к пакту Бриана-Келлога присоединилось не менее шестидесяти пяти стран. Но летописная история цивилизации не знает ни одного правового акта (объявление войны не в счет), который бы сам по себе и мгновенно материализовался. Даже безоговорочные капитуляции не являются исключением. В целом сотворение человеческого мира зарекомендовало себя как чрезвычайно трудоемкое и малоблагодарное занятие. В отличие от библейского мира, отвлекшего Всевышнего от прочих забот на шесть дней и омраченного – по крупному счету – лишь грехопадением Адама с Евой да Всемирным потопом.
Непременной предпосылкой успеха конструктивного мероприятия являются взаимодополняющие действия партнеров, адекватные поставленной цели. Эффективность пакта Бриана-Келлога зависела не от совершенства легших на бумагу формулировок. Готовность и желание каждого из примкнувших к нему государств не искать для себя изъятий из новых, в чем-то стеснительных правил, не возвышать свое частное над общим целым, сделать отречение от насилия законом прежде всего собственного поведения были залогом плодотворности всего предприятия. Единственно они, и ничто другое.
Когда же в 1931 году Япония вторглась в Северо-Восточный Китай и за пять месяцев оккупировала территорию 580 тысяч квадратных километров, то была не «рядовая» военная экспедиция, коих в наш беспокойный век пруд пруди в Старом и в Новом Свете. Это была первая широкомасштабная проба стратегии молниеносных войн, очевидная и преднамеренная агрессия, как констатировала после семнадцатимесячного неспешного разбирательства специальная комиссия Лиги Наций, агрессия, сошедшая агрессору с рук[28]. Это был конец начала. Не пацифистов, штурмовавших на рубеже XIX–XX веков небо. Не лихой «большевистской» атаки на волчью мораль, прославлявшую силу и насилие[29]. Скончался вполне респектабельный и благопристойный эксперимент, ставивший задачей облагородить действительность, снивелировать ее контрасты.
Пакту Бриана-Келлога была суждена до обидного краткая биография. Он не стал предвестником лучшего будущего. Вовсе не потому, что его инициаторы ошиблись в выборе ориентиров. Недостало иного – воли участников превратить убеждение, если таковое присутствовало, в действие, с которым вынуждены были бы считаться агрессоры, любые противники добрососедского существования наций. Но когда в товарищах согласья нет, как заметил баснописец, если доброй воли дефицит или же она изводит себя в краснобайстве, если первое же проявление циничного правового нигилизма не карают, а пытаются от него откупиться чужими интересами, то латание прорех и пробоин терявшей остойчивость версальской системы ничем путным обернуться не могло. Разрыв обязательств делает партнеров по договору противниками, низвержение принципа освобождает место для его антипода.
Так и подмывает вбить гвоздь по шляпку: лучше никакого урегулирования, когда исчерпывающие гарантии недостижимы, – хотя подобный приговор заведомо неуместен и способен лишь ввести в заблуждение. Ни одно государство не отменяет своих внутренних законоположений – гражданских или уголовных, – сталкиваясь с их постоянным нарушением. Напротив, оно заботится о том, чтобы повысить эффективность юридических норм. Если без перехлестов, это только справедливо.
Декларация Великой французской революции 1789 года констатировала: «У естественных прав каждого человека нет иных границ, кроме тех, которые обеспечивают другим членам общества возможность пользоваться теми же правами. Эти границы определяет только закон». Перенесите сие познание на естественные же права каждой нации, примите за аксиому, что границы этих прав может определять лишь добровольно заключенный между равными договор, и будут подсечены корни большинства конфликтов. К сожалению, подобного не удалось сделать ни в ХVIII веке, ни после Первой, ни после Второй мировых войн. Политика на свой лад переиначивает философское отрицание отрицания. Здесь сила оплодотворяет силу, разнуздывает ее, вместо того чтобы стреножить и умерять.
Агрессией против члена Лиги Наций Китая другая страна – участник Лиги Япония застолбила не просто и не только собственную заявку на вседозволенность и произвол. Она провела межу между периодом, который с большими натяжками, но все же можно было счесть если не за мирный, то за послевоенный, – его апогеем и являлся пакт Бриана-Келлога, – и смутным временем вползания человечества в самый кровопролитный и разрушительный в его истории вооруженный конфликт.
Развязывание Второй мировой войны не было единовременным и одноразовым актом. Занавес поднялся не в 4.45 утра 1 сентября 1939 года[30]. Цепь событий, первым и, видимо, роковым звеном в которых стало вторжение Японии в Китай в 1931 году, а общим знаменателем – безнаказанность правоотступников, гнала развитие по наклонной чем дальше, тем с более крутой траекторией падения.
Агрессоры бросали вызов не одним прицельно избранным своим жертвам, но всему международному сообществу, цивилизации как таковой. Постфактум приходится с горечью записать: ни одно государство не в состоянии похвалиться, что оно оказалось тогда на высоте. Каждое из них несет свою долю ответственности за катастрофу, которую должно и можно было предотвратить.
Глава 2
Становление фронтов нового мирового пожара
Чем сложнее действительность, тем больше спрос на схемы. И чем незамысловатей схема, тем легче вселять веру в нее. Правительства и политики жируют на этой ниве. Первой жертвой их соперничества неизменно становится правда, особенно если она не поддается оскоплению или, хуже того, глаза колет. В век сплошной идеологизации правда лишена привилегии ходить в беспартийных.
Трудно отказать любому государству в праве вести свою национальную хронику событий. Несовпадения в углах зрения и акцентах не должны никого оскорблять и провоцировать на риторику. Пока удобства, потребные для самовыражения и самооправдания, не делают лабиринт, из которого давно пора выбираться, еще запутанней и безысходней.
Господствующая схема деления новейшей истории на главы гласит: Вторая мировая война открылась агрессией нацистской Германии против Польши. Эта схема – производное от гегемонистских замашек, от навязчивой мечты об «идеальном мире», вращающемся вокруг Альбиона. Как если бы речь не шла и не идет о глобальных явлениях, для которых неприемлем даже региональный подход, делающий не то что одну страну, а всю Европу пупом Земли. Эта схема рвет общую логику и ткань происходившего, прилагает разную шкалу мер и весов к различным жертвам одного зла – агрессии, подыгрывает идее: до какого-то момента, опять-таки определявшегося Лондоном, обхаживание агрессоров не было безнравственным занятием.
Обратимся к фактам. Они – упрямая штука. Фактам тесно и неуютно на угодных правителям орбитах. Факты понуждают исследователей не довольствоваться отрывным календарем, маркируя ход событий. Вопрос, когда, где, почему война непрошено ворвалась в чужие дома, совсем не академический. Ответ на него могут дать опять-таки факты, все факты, и ничего кроме фактов.
Где, когда и кем был упущен момент истины? В 1931 году, когда Квантунская армия, вторгшаяся в Китай, установила контроль над территорией, равной площади Франции? Или в 1933 году, после того как агрессор прихватил еще китайскую провинцию Жэхэ? Может быть, в 1935 году, с вторжением японских войск в Чахар и Хэбэй?
Государства, претендовавшие на почетное звание «миролюбивые», подверглись в 1935 году еще одной пробе: они приглашались определиться по отношению к нападению Италии на Абиссинию, в ходе которого фашистские войска под командованием маршала Бадольо применяли боевые отравляющие вещества против фактически беззащитного населения. Сколько «цивилизаторы» уничтожили людей, то неведомо. В войнах подобного типа подсчитываются подавленные «очаги сопротивления». Если для этого надо извести четверть или треть населения – не велика беда.
Лига Наций высказалась за санкции против агрессора. Англию и Францию удалось подвигнуть лишь на символические жесты. От нефтяного эмбарго, которое могло бы произвести впечатление на Рим, они категорически отказались. Мотив? Противодействие фашистской экспансии чревато опасностью «возникновения коммунистического правительства» в Италии и «коренным изменением расстановки сил в Европе»[31].
Не до конца ясно, разделяли ли в Вашингтоне британские страхи, да и не очень интересно. Существеннее другое. США получили разведывательные сведения о подготовке Италии к захвату Абиссинии в августе 1934 года.
Переполоха в Вашингтоне они не вызвали. Как-никак итальянцы и англичане сговаривались с 1919 года о расчленении Абиссинии, а в 1925 году Б. Муссолини и О. Чемберлен пришли к секретному соглашению, как сие без шума обделать. Сделка сорвалась из-за досадных публикаций во французской прессе. В январе 1935 года, заручившись поддержкой Лаваля, итальянцы попытались восстановить взаимопонимание с Лондоном. Британские консерваторы пошли навстречу фашистам. И опять журналисты вставили палки в колеса.
Государственный секретарь США К. Хэлл, зная, куда клонится маятник, направил 18 декабря 1934 года указание американскому поверенному в делах в Аддис-Абебе воздерживаться от каких-либо действий, способных поощрить правительство Абиссинии обратиться к Соединенным Штатам с просьбой о посредничестве. Хэлл принял, очевидно, к сведению информацию – совет Буллита, посла США в Москве: «Как только (Буллит ссылался на мнение итальянского собеседника) Абиссиния осознает, что никто на свете не окажет ей помощи, она быстро потеряет свое преувеличенное представление о независимости и согласится с обоснованными требованиями Италии, в результате чего не придется применять силу»[32].
По поступлении известия: итальянские войска вторглись в независимую страну, портившую колониальный лик Африки, и, таким образом, правительство Муссолини порвало с пактом Бриана-Келлога, – президент США настоял на немедленном опубликовании прокламации о нейтралитете (согласно резолюции сената и палаты представителей конгресса от 31 августа 1935 года). Ф. Рузвельт не захотел дожидаться итогов обсуждения в Лиге Наций возникшей ситуации: нейтралитет загодя освобождал Вашингтон от моральной и политической потребности присоединяться к любым возможным антиитальянским санкциям и демаршам, коль скоро таковые прорисовались бы, или иным способом выражать сочувствие жертве агрессии.
Нейтралитет США ни в коей степени не сдерживал Германию, Италию или Японию. Там, где они напрямую не задевали американские интересы, калькулировали агрессоры, Вашингтон не будет правовернее папы римского.
Если японцам и итальянцам авантюры сходят с рук, то с какой стати немцам пребывать в нерешительности? Первоначальное введение частей вермахта в Рейнскую область приурочивалось нацистами к 1937 году. Контакты с Лондоном на высшем уровне[33], инертность Франции и США подсказали: не упускайте случай. 7 марта 1936 года «германские войска» вошли в запретную зону. И всего-то этих войск набралось около тридцати тысяч человек, из них Рейн пересекли, чтобы продефилировать в Аахене, Трире и Саарбрюккене, три батальона. На сорок восемь часов нацистским правителям достало волнений: неужто пронесет? «Европа наблюдала. Никто не действовал», – читаем мы в монументальном труде «Германский рейх и Вторая мировая война»[34].
А причин поразмыслить и сделать выводы было в избытке. Забрало поднято. Гитлер отбросил версальские поделки (хотя произнес это вслух лишь в октябре 1939 года). Был объявлен недействительным Локарнский договор 1925 года. Его гарантов – Англию и Италию – не удостоили даже презрительным взглядом. Рим погряз в Абиссинии и по уши завязался на поддержку Франко, готовившего мятеж в Испании. Бездействие Муссолини извиняло бездействие англичан, если допустить почти невероятное: Лондон в ином случае выполнил бы свои обязательства.
Аргументация разрыва Берлина с Локарно тоже не могла не настораживать: заключив союзный договор с СССР, Франция совершила враждебный шаг по отношению к Германии. В переводе на недипломатический язык это означало: попытки закрепить статус-кво на Востоке будут отзываться расшатыванием статус-кво на Западе.
16 июля 1936 года мятежные генералы поднялись против законного правительства Испанской республики. На стороне мятежников – Муссолини и Гитлер[35]. В критические для Франко дни конца июля 1936 года нацисты предоставили в его распоряжение для переброски из Марокко в Испанию двадцать транспортных самолетов «Юнкерс-52» с истребителями сопровождения. Возник первый воздушный мост в истории вооруженных конфликтов.
Располагая исчерпывающей информацией о далеко идущих планах Германии, Италии и их протеже Франко, демократы облачились в тогу отпетых ортодоксов. Англия и Франция ударили… «невмешательством» по проискам противников европейского мира. Республика отдавалась на растерзание двум самым экстремистским режимам континента. На испанском театре выковывалась ось Берлин-Рим и хоронилась коллективная безопасность. А чтобы Испания не затерялась за голенищем у немецких нацистов и итальянских фашистов или, еще хуже, чтобы ее не занесло влево, британское правительство тайно поддерживало… каудильо.
Недалеко от официального Лондона примостилась администрация Рузвельта. 7 января 1937 года Вашингтон со ссылкой на билль о нейтралитете отказался помогать правительству Испании. США вплотную подошли к признанию мятежников стороной в конфликте, которая может претендовать на определенные права, если не на равный с законным правительством страны статус. Полвека спустя президент Р. Рейган лягнул Ф. Рузвельта за «половинчатость» и осудил тех американцев, которые в составе интернациональных бригад приняли на испанской земле первый открытый бой с фашизмом.
В апреле 1939 года Гитлер впервые привел сводные данные о жертвах, коих к тому времени стоило свержение в Испании республики, – погибло более 775 тысяч человек[36]. Есть оценки и помрачнее – свыше 1 миллиона. Как бы то ни было, насилие, захлестнувшее Пиренейский полуостров, как в капле воды отразило будущую общеевропейскую трагедию. О каком «невмешательстве» можно было вести речь, когда человечество уже погружалось в войну во всей ее жестокой очевидности?
Так, между прочим, невзначай, из-за политической неуклюжести или лености и рухнуло версальское сооружение, хотя его архитекторы вроде бы предусмотрели контрфорсы и прочие хитрости почти на все мыслимые и немыслимые ситуации. Не вдруг и не враз. Вернемся на несколько лет назад.
Гитлер занял кресло рейхсканцлера 30 января 1933 года благодаря благоволению президента Гинденбурга, мощных финансово-промышленных групп (не только немецких) и голосам консервативно-национал-социалистского альянса в рейхстаге. Состав первого кабинета (всего-то три министра – представителя НСДАП), внешнеполитическая и военная программы излучали вовне преемственность: в главном все как прежде, только лучше.
В своей «Второй книге», то есть в 1928 году, Гитлер выделил значение, особенно на начальном этапе, правильной внешнеполитической тактики: нужен камуфляж, облегчающий «воссоздание германской армии. Только после этого жизненные потребности нашего народа получат своего практического выразителя»[37].
В 1933–1939 годах Германия израсходовала на перевооружение больше ресурсов, чем Англия, Франция и США, вместе взятые. А в 1933 году Берлин выдал не меньше этих трех держав авансов, что не замутит воды, что в служении миру он видит первейшую свою заботу и что в мыслях не держит ревизии границ в ущерб чужим народам.
В циркулярной ноте статс-секретаря МИД Германии Б. фон Бюлова (30 января 1933 года) отмечалось, что также на будущее Германия «не поставит свою позицию в отношении заграницы в зависимость от максималистских заявок того или иного правительства»[38]. Внешняя политика поднималась над идеологиями, что, по мнению авторов, могло настроить Москву отстраненней воспринимать оголтелый нацистский антикоммунизм на фоне инсинуаций новых германских правителей в адрес Франции, шедшей за главного врага[39].
У руководства СССР, помимо циркуляра Бюлова, имелось в избытке материалов для раздумий, не оставлявших места самообману. В мае – июне 1933 года советская сторона повела дело к прекращению военно-технического сотрудничества между Красной армией и рейхсвером[40]. Целесообразность сохранения этих связей, завязанных сторонами в начале 20-х годов, ставилась под вопрос еще в 1928–1929 годах. Полпред в Германии Н. Н. Крестинский, подчеркивавший важность данной сферы для общего тонуса межгосударственных отношений, и советские военные, упиравшие на свои специфические интересы, каждый раз добивались пролонгации того, что на тот период было достигнуто.
На встрече с генералом А. фон Бокельбергом 8 мая 1933 года К. Ворошилов, А. Егоров и М. Тухачевский констатировали, что отношения между вооруженными силами как государственными институтами не могут быть отделены от «большой политики правительств». Германская внешняя политика была охарактеризована ими как «двуличная»[41].
Англия, Франция и Италия восприняли прорыв Гитлера к власти по-своему. Надежд на спасение Версаля нацификация Германии, конечно, не прибавила, но она открыла перспективу устранения призрака Рапалло. Под этим кисло-сладким соусом Б. Муссолини преподнес британскому премьер-министру Р. Макдональду и его министру иностранных дел Дж. Саймону 18 марта 1933 года «пакт четырех». В соответствии с ним на континенте должна была быть установлена директория Англии, Франции, Германии и Италии. Остальным, включая СССР, отводилась роль статистов или объектов политики. США оставлялись вне европейских дел. Одновременно намечалось совершить частичное территориальное переустройство, утолив аппетиты Берлина, главным образом за счет поляков.
Спонтанная реакция англичан на проект от 18 марта малоизвестна. В общем за, детали теряются в тумане. В научной литературе и закрытых служебных бумагах, однако, присутствует точка зрения, что мысль о «квартете» была навеяна Б. Муссолини именно Р. Макдональдом, хотя свои заслуги премьер не счел нужным оттенять.
Французы идею приняли, но так округлили углы, что формально из текста пакта трудно было вычислить, против кого он замыслен. Лондон и Рим французские поправки приняли. Гитлера эта редакция тоже устраивала. И не потому только, что давала «спокойствие и воздух»[42], желанные на крутом вираже. Существенней было, что западные державы принимали его правила игры, что на третий месяц пребывания на вершине власти он получал то, в чем демократы полтора десятилетия отказывали веймарским правительствам.
В данном контексте возникает обширный каталог вопросов. Были ли Стиннес, Крупп, Шредер и другие политически активные представители германской промышленной и финансовой олигархии лишь казначеями и толкачами при передаче канцлерского кресла предводителю нацистского движения? Или вернее иная интерпретация: они отождествляли себя с программными целями этого движения, ставили на «сильную руку, готовую сокрушить всех и вся во имя „Германия превыше всего“»? Покров над этой сокровенной тайной был едва приподнят в 1945 году, чтобы вскоре задернуться плотнее и дольше, чем до скончания века.
Другой слывущий за крамольный вопрос: было ли выдвижение Гитлера в канцлеры сугубо внутригерманской интригой или ей, выразимся предельно мягко, сочувствовали демократы в ряде столиц по обе стороны Атлантического океана? Не секрет, что Стиннес и прочие авторитеты немецкой элиты с 20-х годов систематически обрабатывали своих партнеров на Западе, рекомендуя им нацистов в качестве приемлемой или даже оптимальной альтернативы «марксистам» любого толка. Архивы, что держат под запором в США, могли бы кое-что высветить конкретно и предметно. Пока же отметим: «пакт четырех» не экспромт. Он как идея долго вызревал в недрах демократической дипломатии и взошел в известной нам форме на антикоммунистических дрожжах.
Итак, 15 июля 1933 года «пакт согласия и сотрудничества» – первый международный акт с участием нацистской Германии – состоялся[43]. Нет, это не оговорка. Сути не меняло то, что Национальное собрание Франции не ратифицировало пакт, вернее – ввиду протестов общественности правительство воздержалось вносить документ на одобрение парламента, и юридически он не обрел силу. И без ратификации Гитлер был введен в круг руководителей великих держав. С тех пор ему ни в чем не перечили, его просили лишь не перегибать палку, по принципу – всему свое время. Стартовала «политика умиротворения». Состоялась проба пера, которым через пять лет будет выведено пресловутое понятие «Мюнхен».
«Пакт четырех» в этом смысле не эпизод, а знак качества, символизировавший переход Европы в другое состояние. Военным его не назовешь. Но мирным оно тоже уже не было. Вступала в активную фазу стратегия, призванная, как комментировал заметный в ту годину лорд Ллойд, «отвлечь от нас (англичан) Японию и Германию и держать СССР под постоянной угрозой». И не просто под угрозой. «Мы, – заявлял лорд, – предоставим Японии свободу действий против СССР. Пусть она расширит корейско-маньчжурскую границу вплоть до Ледовитого океана и присоединит к себе дальневосточную часть Сибири… Мы откроем Германии дорогу на Восток и тем обеспечим столь необходимую ей возможность экспансии»[44].
А как отзывались европейские новации в Вашингтоне? О безразличии говорить едва ли уместно. При усердном изыске можно обнаружить отсветы треволнений. Но доказать, что администрация Ф. Рузвельта распознала, куда поползла стрелка политического барометра со сменой вех в Берлине, не удастся даже самым горячим почитателям президента. Как и властью предержащей в Лондоне и Париже, американской политической верхушкой руководила не истина, а идеологически зауженное представление о ней. Планы окружения и ликвидации Советского государства не вызывали протеста, несмотря на состоявшееся в 1933 году дипломатическое признание Соединенными Штатами СССР и многообещающий обмен нотами при установлении официальных отношений[45].
Активизация агрессивных сил побудила Советский Союз выступить 29 мая 1934 года с инициативой в пользу превращения Конференции по сокращению и ограничению вооружений в постоянную конференцию мира, наделенную полномочиями оказывать государствам, над которыми нависла угроза, «своевременную, посильную помощь, будь то моральную, экономическую, финансовую или иную»[46].
Франция и ряд малых стран заинтересовались этой идей. Англия была против. Госсекретарь США К. Хэлл в беседе с поверенным в делах СССР в Вашингтоне Б. Сквирским заявил, что он «не может связывать себя определенной позицией за или против проекта». Якобы по причине сдержанного отношения американцев к участию в любой международной организации[47]. Ларчик имел менее замысловатый замок: сближение с Советским Союзом по крупному международному вопросу неизбежно приняло бы антибританский оттенок, ибо за большинством международных интриг стоял тогда официальный или неофициальный Лондон.
«Хоть святых выноси» – гласит русская идиома, характеризующая накал страстей. В 30-х годах святых в Европе надо было искать днем с огнем. Парижу в любом случае делать заявку на последовательность и твердость позиции было бы не с руки.
Заявление Ж. Поль-Бонкура советскому полпреду в Париже В. Довгалевскому: «Мы с Вами приступаем к великой важности делу, мы с Вами начали сегодня делать историю»[48], – звучало красиво без скидок на стремление оставить автограф на летописной ленте. Однако оно не передавало того факта, что параллельно Франция творила историю иного свойства с Берлином. Особенно после убийства Л. Барту.
Ставя 2 мая 1935 года подпись под франко-советским договором о взаимной помощи, преемник Барту П. Лаваль думал в последний черед о придании ему должного веса и эффективности. Для него договор с Москвой являлся разменной фигурой в шахматной партии с Германией[49].
В начале 1935 года Лондон развил очередную комбинацию в расчете на договоренность с Берлином. Англичане нащупали слабую струну Гитлера, сыграли на его желании не просто казаться, но и быть. Они были готовы, легализуя германский экспансионизм (под видом признания «естественного» и объяснимого ревизионизма), снять или снизить планку ограничений на перевооружение рейха. Ставили на то, что «потребность в экспансии толкнет Германию на Восток, поскольку это будет единственной открытой для нее областью, и, пока в России существует большевистский режим, эта экспансия не может ограничиваться лишь формами мирного проникновения»[50].
Гитлер не слишком рисковал, объявляя 13 марта 1935 года: германские ВВС существуют – и вводя три дня спустя всеобщую воинскую повинность. На заседании британского правительства, состоявшемся 8 апреля, после визита министра иностранных дел Саймона и лорда – хранителя печати Идена 25–26 марта в Берлин, нацистские акции были приняты к сведению, а про себя консерваторы условились: Англия не станет брать обязательств «не допускать нигде нарушения мира»[51]. Если и когда англичане сойдут с позиции невмешательства, то исключительно ради собственных интересов, а не из жалости к жертве агрессии. Альбион и альтруизм скверно сочетались.
Дальше – больше. 18 июня 1935 года состоялось подписание англо-германского морского соглашения. Заявку на то, что ВМС Германии должны равняться не менее 35 процентам британских, фон Нойрат обосновывал потребностью господствовать на Балтийском море[52]. Балтийский бассейн пошел с молотка как сфера германского влияния. Не было совпадением, что, конкретизируя географические координаты «жизненного пространства», на которое он вознамерился накинуть саван, Гитлер в последующие годы не упускал случая называть «Балтику».
35 процентов от состава британского флота – на большее производственных мощностей германских верфей в то время и недоставало – рассматривались сторонами сделки как промежуточное решение. В будущем не исключался – при наличии обоюдного согласия – паритет.
Излишний вопрос: имелся ли у Гитлера повод не унывать после фиаско с «пактом четырех»? Разлад между Лондоном и Парижем, отделение Вашингтона от европейских дел, смыкание агрессивных режимов, соединявшее разбросанные по планете очаги конфликтов в глобальный кризис, параллельный поиск главными капиталистическими государствами антисоветского вектора – какой более благоприятной среды могли желать нацистские правители в качестве отправного пункта своей программы захватов и завоеваний?
Не случайно, скорее закономерно подписание 25 ноября 1936 года Германией и Японией «антикоминтерновского пакта» (с непременными для договорной практики тех лет секретными приложениями)[53], дополненного неделей позже итало-японским договором. Почти логично, что на 1937 год пришлись перевод Гитлером экспансионистской программы, изложенной в «Майн кампф», на рельсы государственной политики и переход Японии к полномасштабной войне против Китая.
Еще в 1927 году премьер-министр и министр внутренних дел Японии генерал Танака Гиити разработал программу экспансии и борьбы за мировое господство («меморандум Танаки»): «Для того чтобы завоевать Китай, мы должны сначала завоевать Маньчжурию и Монголию. Для того чтобы завоевать мир, мы должны сначала завоевать Китай. Если мы сумеем завоевать Китай, все остальные азиатские страны и страны Южных морей будут нас бояться и капитулируют перед нами… Имея в своем распоряжении все ресурсы Китая, мы перейдем к завоеванию Индии, Архипелага, Малой Азии, Центральной Азии и даже Европы. Но захват в свои руки контроля над Маньчжурией и Монголией является первым шагом…» «В программу нашего национального роста, – говорилось в меморандуме, – входит, по-видимому, необходимость вновь скрестить наши мечи с Россией на полях Монголии в целях овладения богатствами Северной Маньчжурии».
Нет прямых сведений о том, когда содержание «меморандума Танаки» стало достоянием Лондона, Вашингтона и Нанкина. Советское руководство располагало его текстом с 1928 года[54]. Добытые затем материалы о переговорах между японцами и их ставленником Чжан Сюэляном об образовании на территории Маньчжурии и Внутренней Монголии буферного государства под протекторатом Японии с обязательством маньчжурского правительства проводить агрессивную политику против СССР и МНР («Северная Монголия»), как и документальные сведения о параллельных и совместных действиях японцев и англичан по отрыву от Китая Синьцзяна с превращением его в плацдарм для борьбы с Советским Союзом, требовали не просто повышения элементарной бдительности, но принципиальной квалификации всех действий Токио в 30-40-х годах.
Удостоверившись в намерениях США, Англии и Франции не сходить с позиций созерцания, а где-то и потворства и заручившись обещаниями Германии и Италии оказать «активную военную помощь на случай, если в дальневосточном конфликте СССР окажется на стороне Китая»[55], Япония вторглась в Северный и чуть позже в Центральный Китай. Для пущего порядка японские милитаристы инспирировали «инцидент» с китайским военным персоналом у моста Лугоуцяо близ Пекина.
В осаде Шанхая участвовало 10 дивизий (около 300 тысяч офицеров и солдат) под командованием генерала Матсуи. За семь недель китайцы потеряли из числа военных 140 тысяч человек, расправа над гражданским населением описана следующим образом: из района площадью 4,5 квадратного километра не ушел никто, и еще месяцы город выглядел как после землетрясения[56].
После этого настал черед Нанкина. Гоминьдановские части практически не оказали сопротивления. Завоеватели, однако, отметили «победу» убийством около 200 тысяч человек – каждого второго жителя тогдашней китайской столицы.
На овладение всем Китаем японцы отводили 150 дней, примеряясь к графику разбирательства подобных дел в Лиге Наций и в коридорах власти Вашингтона, Лондона и Парижа. Токийские оракулы ошиблись дважды.
Правительство Китая обратилось в Совет Лиги Наций с просьбой о применении к Японии санкций. СССР поддержал эту просьбу. Англичане и французы добились того, чтобы «японо-китайский конфликт» был изъят из компетенции Лиги и передан на рассмотрение специальной конференции стран, «заинтересованных в положении на Дальнем Востоке». США и Советский Союз приняли статус «заинтересованных» и направили в Брюссель своих представителей.
Конференция заседала с 3 по 24 ноября 1937 года. Из докладов, в частности, военного атташе в Китае полковника Стилуэлла, правительство США знало о злодеяниях японских агрессоров. По словам заместителя госсекретаря С. Уэллеса, однако, США не чувствовали себя в состоянии провести различие между агрессором и жертвой агрессии и «на каком-либо основании сочувствовать жертве»[57]. Распространив де-факто эмбарго на поставки военных материалов в Испанию, Соединенные Штаты уклонились от применения положений закона о нейтралитете к Японии. Глава американской делегации Н. Дэвис предложил искать урегулирование на «приемлемой для обеих сторон основе». Не правда ли, снова призрак Мюнхена?
Возникший тупик вынудил прервать работу конференции «для дальнейшего изучения мирных методов урегулирования конфликта»[58]. Пауза и с ней японо-китайская война затянулись до сентября 1945 года.
Японская агрессия обошлась Китаю в 25–30 миллионов человеческих жизней[59]. Эти жертвы не принимаются в зачет при определении совокупной цифры потерь во Второй мировой войне. Так же, как не засчитывают погибших в Абиссинии. Про Испанию и говорить излишне.
По какому праву и по какой морали? Чтобы не навести пятен на незаходящее солнце западных демократий, не пошатнуть версию, что до 1 сентября 1939 года на Земле царил мир? Совершались «экспедиции», имели место «инциденты», «случаи». В китайском «случае» и в «абиссинской экспедиции» Гаагская и Женевская конвенции не соблюдались. Агрессоры не брали пленных. «Элементы» (так японцы окрестили сдававшихся солдат) тут же уничтожались.
«Никаких правил» значило «никаких запретов». Факт использования отравляющих веществ против Абиссинии выше приводился. В бойне, учиненной 3 апреля 1935 года у озера Ашанги, фашисты задействовали 140 самолетов, несших химические бомбы. В Китае агрессоры применяли ОВ свыше 530 раз. Число операций, где японцы «экспериментировали» на китайцах с бактериологическим оружием, известно только Токио и Вашингтону, но не раскрыто ими до настоящего времени.
Но ведь войны не было – стало быть, во Второй мировой войне не дошло до применения ни химического, ни бактериологического оружия. В заботе о беспробудной дреме совести опускаются еще кое-какие «мелочи»: выкуривание газами советских защитников катакомб в Одессе и Керчи, ликвидация до 1500 советских военнопленных в Освенциме, на которых химики из «И.Г.Фарбениндустри» и нацистские палачи «уточняли» убойные дозы «Циклона», душегубки, изуверски сплавившие убийство и транспортировку десятков (или сотен?) тысяч жертв.
3 ноября 1937 года открылась Брюссельская конференция, обсуждавшая «положение на Дальнем Востоке». 5 ноября Гитлер созвал совещание с участием военного министра Бломберга, главнокомандующих родами войск фон Фрича, Редера и Геринга и министра иностранных дел фон Нойрата. Если в памятной записке к четырехлетнему плану (август 1936 года) фюрер требовал: Германия должна быть готова вести войну с любым противником к 1940 году (Гитлер настраивался на возможность образования всемирного альянса против СССР[60]), – то на сей раз он по-крупному озадачил своих сообщников: «проблема германского пространства» подлежит решению к 1943–1945 годам. Не позже.
С кого начать? С Чехословакии и Австрии, и не останавливаться перед применением оружия. Когда? Выбор момента глава режима оставлял за собой – в зависимости от итало-французского вооруженного столкновения, в которое могла втянуться Англия. Попытки вычитать из «протокола Хосбаха»[61] (адъютант вермахта при Гитлере, присутствовал на совещании 5 ноября 1937 года), что крайний срок (1943–1945 годы) распространялся только на операции против Чехословакии и Австрии или относился в первую очередь к ним, поскольку Советский Союз, Балтика и Польша Гитлером не упоминались[62], не выдерживают критики.
«Проблему германского жизненного пространства» в толковании нацистов даже при изрядной дозе фантазии нельзя свести к перевариванию Австрии и Чехословакии. Подобное прочтение опровергается и последовавшими затем действиями фюрера. 21 декабря 1937 года был обновлен план операции «Грюн»[63] (предшествовавший вариант составлен 24 июня 1937 года). Принципиально новым элементом в подходе Гитлера являлась готовность к насилию и в том случае, «если та или иная великая держава выступит против нас»[64].
Предполагал ли Гитлер, что в стан его открытых противников перекочует Англия? Сомнительно, хотя пилюля, которую решили подсунуть Лондону, была трудноперевариваемой.
Статс-секретарь МИД Германии Э. фон Вайцзеккер изготовил 10 ноября 1937 года записку о политике в отношении Англии. В ней значилось: «Мы хотим от Англии колоний и свободы действий на Востоке. Англия желает от нас военного покоя, а именно: на Западе… английская потребность в спокойствии велика. Стоит установить, сколько Англия захочет заплатить за свое спокойствие»[65]. Гитлер набирался советов и мнений к назначенному на 19 ноября 1937 года приему заместителя британского премьера лорда Галифакса.
Правильнее всего было бы воспроизвести рядком немецкую и британскую записи редкостного коктейля из воркования и клекотания. Увы, тема диктует свои пределы. Поэтому только самое существенное.
В советских публикациях недавнего прошлого консервативный Лондон уж слишком бесхитростно пристегивался к национал-социалистской колеснице. Между тем англичане вели собственную сложную игру. Им (как Сталину в 1939 году) надо было оттянуть конфликт в Европе, используя паузу для пополнения своих арсеналов. Занятие небезопасное, но не без шансов на благополучный исход, считал Невил Чемберлен. «Я верю, – писал британский премьер, – что двойной политический курс – перевооружения и установления лучших отношений с Германией и Италией – проведет нас в целости через полосу угроз»[66].
Гитлер, заявил Галифакс (при встрече с фюрером в ноябре 1937 года), «совершил великое дело не только в Германии, уничтожив коммунизм в собственной стране, он закрыл ему путь в Западную Европу», поэтому Германия по праву может считаться «оплотом Запада против большевизма». На этой базе возможно «взаимопонимание» между двумя державами. От него не следовало бы отлучать Францию и Италию. Им надо было бы показать, что «германо-английское партнерство ни в коей степени не имеет антиитальянского и антифранцузского крена». «Хозяевами дома», решающими европейские дела (и заодно вопросы колоний), должны были бы выступать эти четыре державы. И только они.
Гитлер обусловил «взаимопонимание», в частности, аннулированием Францией и Чехословакией договоров о взаимной помощи с СССР, как осложняющих европейскую ситуацию и подстегивающих гонку вооружений. И словно малиновый звон в ухо Галифаксу: «Лишь одна страна – Советская Россия – может выиграть от всеобщего конфликта».
Нет-нет, никакого конфликта! Перефразируя слова Чемберлена[67], Галифакс заявил, что Лондон «смотрит в глаза (потребности) адаптации на новые обстоятельства, исправления прежних ошибок и на ставшие необходимыми изменения существующих реалий». «Мир, – по словам лорда, – не статичен, и никакие модальности перемен в существующих реалиях нельзя исключать». Единственная оговорка, которую делает правительство Чемберлена ради самосохранения: «Изменения должны были бы быть следствием разумных урегулирований».
Галифакс нарушил британскую традицию. Он не оставил собеседнику расшифровывать ребусы и продолжал: в европейском порядке, вероятно, «рано или поздно» произойдут перемены, которых желает Германия, конкретно – «в вопросах, касающихся Данцига и Австрии и Чехословакии». Англия имеет только одну заботу – «эти перемены должны состояться посредством мирной эволюции»[68].
Диалог Гитлер-Галифакс добавил нацистам уверенности, что с Англией Чемберлена удастся стакнуться. Берлину оставалось выстроить приоритеты – не идти ва-банк, поставив на кон собственную голову, пока довольствоваться тем, что само просилось в руки, проклиная про себя англичан за их старомодную замедленную приспособляемость к темпам современной жизни. Гитлер не обманывал себя и знал, что его стратегия молниеносных действий, построенная на предельном напряжении сил, не допускала серьезного сбоя, ибо любое поражение было бы началом конца. Но без замаха – все или ничего – нацизм не был бы нацизмом.
Китай, Абиссиния, Рейнская область, Испания, перевод европейских часов на военное время – взаимозависимость этих событий, происходивших последовательно и параллельно на различных континентах, обычно не акцентируется. Между тем налицо четкий ритм явлений, своеобразная периодическая система в действиях агрессоров, совпадения в замыслах, что касается методики шантажа, изоляции намеченных объектов экспансии и их захвата поодиночке. И еще – Япония, Германия, Италия успешно паразитировали вместе и порознь на хроническом недуге демократий – затмевавшем их рассудок антисоветизме.
Британский премьер Стэнли Болдуин в 1936 году отмечал, что в случае вооруженного конфликта Англия «могла бы разгромить Германию с помощью России, но это, по-видимому, будет иметь своим результатом лишь большевизацию Германии»[69]. На заседании кабинета 23 мая 1937 года Болдуин сетовал: «Мы имеем в Европе двух сумасшедших, коих ничто не сдерживает. Мы должны настраиваться на худшее»[70]. На худшее, ибо в рассматривавшихся вариантах не выкраивалось ниши, не уничижавшей достоинства СССР. Было бы «несчастьем, если бы Чехословакия спаслась благодаря советской помощи», – заявил Н. Чемберлен в апреле 1938 года[71]. Малую страну не захотели спасать, вняв также советам фон Бека и других фрондеров, занимавших заметные посты в Германии, которые считали операцию «Грюн» авантюрой и с риском для жизни раскрывали демократам глаза на слабости рейха. «Кто поручится, – возразил глава английского правительства, – что Германия не станет после этого большевистской?»[72]
На Темзе менялись премьеры, но не набор стереотипов, призванных сообщить достоверность «политике умиротворения», опускавшейся временами до подобострастия перед агрессорами. Поставить на место Муссолини – стало быть, подыграть в Италии «левым», защитить республиканскую Испанию – сродни потакательству «марксистскому заговору». Если фон Бек свалит Гитлера, то на свободу выйдут политические заключенные, а три четверти из них – коммунисты. Лучше дать поработать времени и нацистским заплечных дел мастерам.
Так ли в действительности страшились коммунизма, который к этому времени Сталин скомпрометировал больше, чем кто-либо еще? Советский диктатор превратил марксистскую теорию в бездушную схоластику, а партию – в безликую массу при некоем рыцарском ордене. Беззакония и репрессии Сталина унесли в СССР из жизни втрое или даже впятеро больше коммунистов, чем их уничтожили нацисты. Видели это на Западе?
В обильном литературном наследии У. Черчилля затерялась его книга под названием «Шаг за шагом» (1936–1939 годы), изданная в 1940 году в Амстердаме[73]. Это – сборник эссе, которые будущий премьер публиковал, начиная с 13 марта 1936 года, каждую вторую неделю. Комментарий от 4 сентября 1936 года касался московских показательных процессов.
Расправа над «отцами русской коммунистической революции», «архитекторами выведенной из логики утопии», «пионерами прогресса налево»[74] – повод темпераментному ненавистнику Советов для площадных ругательств, вместо некролога в адрес жертв Сталина. Это заслуживает упоминания постольку, поскольку позволяет выбрать верный размер при оценке в дальнейшем радиообращения Черчилля вечером 22 июня 1941 года и особенно его олимпийского спокойствия, чтобы избежать слова «безразличие», к страданиям населения СССР от нацистского нашествия.
Здесь же примечательней иное. «Как влияет этот забой на Россию – фактор силы в европейском балансе? – спрашивал Черчилль. – Данность в том, что Россия решительным образом отошла от коммунизма. Состоялся сдвиг вправо. План мировой революции, вдохновлявший троцкистов, разваливается, если не разрушен полностью. Национализм и некоронованный империализм России проявляют себя несовершенным образом, но все же как нечто более надежное. Вполне возможно, что Россия в старых одеждах личного деспотизма дает больше точек соприкосновения, чем евангелисты III Интернационала. В любом случае ее будет легче понять. Действительно, речь идет в меньшей степени о манифестации мировой пропаганды, чем об инстинкте самосохранения общества, которое боится острого германского меча, и имеет для этого все основания»[75].
Обратимся к запеву комментария: «Едва ли проходит неделя без того, чтобы не быть отмеченной мрачным, непоправимым событием, свидетельствующим о скатывании Европы в пропасть или о колоссальном давлении под поверхностным слоем». Ужасы Испании. Внутренний раздрай во Франции. «Гитлер объявляет количественное и качественное удвоение германской армии. Муссолини похваляется тем, что 8 000 000 итальянцев поставлены им под ружье… Повсюду в быстром темпе наращивается производство военной техники, а наука прячет свою бесчестную голову в нечистотах изобретений, служащих убийству. Единственно Великобритания, безоружная и беззаботная, предается иллюзиям безопасности». И с этой черчиллевской колокольни перечитаем его же вывод: заняв позицию антикоммунизма, Сталин сам создал предпосылки для сотрудничества с Россией.
Это не ремарка публициста, зарабатывавшего литературным трудом средства на пропитание. С 1936 года Черчилль чаще и громче, чем любой другой британский буржуазный деятель, выступал за военное сотрудничество в СССР как антитезу политике «умиротворения» и реальный шанс поставить заслон агрессорам, а затем поразить их.
Экземпляр сборника статей У. Черчилля, оказавшийся в распоряжении автора, уникален. И вот почему. В 1945 году у Г. Геринга, взятого американцами под стражу, появился досуг для чтения неслужебных бумаг. С карандашом в руках он основательно прошелся по страницам «Шаг за шагом». «Я прочитал книгу с большим интересом, – начертал бывший номер два нацистского рейха, – и извлек из нее пользу для моей защиты. Герман Геринг. 1945. Нюрнберг». Наибольшее число восклицательных и вопросительных знаков, подчеркиваний и прочих пометок выпало на комментарий «Враг слева».
В эссе У. Черчилля «Франция после Мюнхена» (4 октября 1938 года) Геринг выделял его заключительный абзац: «Преступно отчаиваться. Мы должны учиться находить в неудаче источники будущей силы. Наше руководство должно позаимствовать по меньшей мере долю духа того германского ефрейтора, который, когда все вокруг него превратилось в развалины, когда Германия, казалось, навечно погрузилась в хаос, не убоялся выступить против победивших государств и уже нанес им решительное поражение. Момент повелевает не отчаяние, но мужество и волю к восстановлению, и этот дух должен возобладать в нас»[76].
В конце книги под заголовком «Верные места» Геринг вывел: «С. 323 – пример немецкого ефрейтора». То ли решился подражать ему в упрямстве и после двенадцати гнуть свое, то ли вслед за «ефрейтором» увильнуть под занавес от ответа за содеянное, покончив дела земные самоубийством? Это не откроется никому.
Принцип неделимости международной безопасности, если в 1936–1937 годах он вообще котировался в западных столицах, плохо корреспондировал с деляческой схемой: во что обойдется реализация неудобного принципа, не дешевле ли беспринципность? И пока не унималась дрожь в коленках перед наглостью и силой соперника, в заначке держали чужие интересы, коими можно приторговывать для подстраховки собственных. Логика оппортунизма загоняла демократов в порочный круг двойных и тройных мер и весов, низводящих международное право в фикцию. Мир терял реальные временные, пространственные и веками наработанные моральные параметры. Идеологические шоры не дозволяли видеть дальше собственного носа.
Соверши Германия чудо, сумей она, реализуя гегемонистские концепции, обтечь Францию и умастить Англию, до общеевропейской войны могло бы и не дойти. Нападение на Советский Союз не в счет: нацисты выводили его за рамки обычного международного права. Это – конфликт не между государствами, а столкновение двух несовместимых идеологий. Устрой Гитлер подобный финт до агрессии против Польши, он пожал бы в среде демократов дружные аплодисменты.
Абстрактно-теоретическое допущение? Не скажите. Дитя предвоенных политических алхимиков, возмужав в переделках 1939–1945 годов, осело в документах администрации Трумэна под названием «война по идеологическим мотивам». Мирное сосуществование различных систем отрицалось как модус вивенди и для Западного, и для Восточного полушария. Необходимость считаться с кем-то другим представлялась излишней, когда под лавкой такой аргумент, как атомная монополия.
Непоправимым просчетом Токио было нападение на Пёрл-Харбор. Как признавался Ф. Рузвельт в беседе со Сталиным в Тегеране, не будь Пёрл-Харбора и объявления Гитлером войны Соединенным Штатам, американцы вполне могли бы остаться при своем «нейтральном» статусе.
До 1937 года включительно демократии приглашались состыковывать декларации и дела на примерах, как минимум, Китая, Абиссинии, Испании. Их уклонение от следования долгу не отменяло факта и реальности войны, а уверенность агрессоров, что возмездия не будет, лишь раззадоривала Японию, Италию, Германию, содействовала разрастанию зла. Репертуар театра абсурда, вход в который оплачивается жизнью миллионов, был производным от нежелания его постановщиков откликнуться на беду, постигшую ближнего или дальнего соседа. Сколько же держав, и насколько великих, должны признать войну войной, чтобы она в этом качестве была зарегистрирована в анналах истории? Иными словами: по каким критериям и кем расставляются мировые события по ранжиру?
С политиков спрос – как с козла молока. Людовик XIV изрек: «Франция – это я». Государственные мужи и дщери поныне исповедуют то же самое, правда, по большей части тайком или оснащаясь методом доказательства от противного: где нет меня, не может случаться ничего существенного.
Целесообразней поэтому обратиться к мнению ученых. Они, понятно, тоже только люди, и не каждый напрашивается в послушники правды. Некогда великолепно было сказано: пусть погибает Рим, но торжествует закон! От подобных высот наука и право удалены сегодня не меньше, чем от гибели Второго или Третьего Рима, пожалуй, даже больше.
Так что же творилось в земном доме до 1 сентября 1939 года? Наряду с вооруженными «экспедициями» против Китая, Абиссинии, Испании, были еще аншлюс Австрии, раздел и поглощение Чехословакии, присоединение к Германии Клайпеды (Мемеля), агрессия Италии против Албании, нападение Японии на Монголию, вылившееся в баталии на Халхин-Голе. Это – «локальные конфликты», поучают нас, ибо «мировые державы» держались от них поодаль. Позвольте, по крайней мере три, если не четыре тогдашние мировые державы уже вели войну. Сколько нужно было еще прибавить, чтобы количество перешло в качество? Чего недоставало Китаю, чтобы удостоиться державного статуса? С ним число воюющих составило бы пять. Консенсус среди историков, политологов, юристов отсутствует. Большинство склонно полагать, что «просто» войны стилизовал в «мировые» прежде всего вердикт Англии.
O вкусах не спорят. К гуманности взывать тоже бесполезно. Радетели прав человека издавна ведут двойную бухгалтерию при подсчете чужих и своих жертв. Миллионы погибших до 1939 года китайцев – это статистическая величина, как если бы их унесла эпидемия гонконгского гриппа. Примем допущение, что мировые войны пеклись на Темзе, как у чиновника Поприщина, рожденного фантазией гениального Н. Гоголя, луну делали в Гамбурге. Все равно неувязка получается. Англия объявила войну Германии 3 сентября. Если логика, прилагаемая к Китаю и другим, верна, то 1–2 сентября в Европе велась одна из банальных местных войн.
Серьезные исследователи не закрывают глаза на шаткость платформы, опирающейся на такую переменчивую величину, как эгоистический интерес. Наука есть дань фактам, а не капризам или моде, – всем фактам, в том числе самым несимпатичным. Иначе быть не может, поскольку история складывается из реалий, а не мнений, пусть самых сверхавторитетных.
А. Хилльгрубер толкует о нападении на Польшу как о «первой фазе европейской войны»[77]. Гитлер задумывал эту агрессию как «региональную войну» и, стремясь предотвратить вступление в нее Англии, заключил договор о ненападении со Сталиным. Следующая фаза «европейской войны» сопряжена, по Хилльгруберу, с поворотом стратегии Гитлера на Восток и подготовкой к вторжению в СССР. На период с 22 июня до 11 декабря 1941 года приходятся акции «всемирно-политического» масштаба – нападение Германии на Советский Союз и объявление ею войны Соединенным Штатам. Слияние европейской войны с восточноазиатским конфликтом в «мировую войну» (в лексическом смысле) произошло в результате внезапного японского удара по главной базе тихоокеанского флота США[78].
Видимость логики присутствует, но логики в чем-то искусственной. Почему германо-итало-японских союзных связей не хватало для сведения воедино географически разрозненных театров войны и потребовалось обязательно установление союзных отношений Соединенных Штатов с Англией, СССР и Китаем? Имело вовлечение Вашингтона в войну обратную силу для японо-китайского «конфликта» или последний превратился в войну только 7 декабря 1941 года?
Профессор Э. Еккель в общем разделяет методу А. Хилльгрубера: включение США против их желания в войну превратило ее из европейской в мировую. Он интерпретирует декабрь 1941 года как «перелом в войне» не в смысле капризов фортуны, а в силу «скопления всемирно-исторических событий, сконцентрировавшихся в несколько дней и позволяющих рассматривать их в сравнении и в глобальной взаимосвязи»[79]. Последняя фраза вроде бы намекает на комплексный, а не избирательный подход. Только от этого не делается понятней, что прежде мешало политикам, а ныне препятствует ученым осознать «глобальную взаимосвязь» явлений до смены Соединенными Штатами вывески «заинтересованная» на «воюющую» державу. Не был ли бы убедительней анализ под углом зрения не состава участников войны, а целей, которые преследовали государства-агрессоры, и не они одни?
Для ученых, в отличие от политиков, жертвы – не цифирь, и цель не может оправдывать средства. Наука обязана до последнего вздоха отстаивать принцип равноправия народов и высшую ценность человеческой жизни, без которых международное право и свобода человека – звук пустой.
Кто же все-таки прав: Генри Стимсон, министр иностранных дел в администрации Гувера (1929–1932 годы) и военный министр при Рузвельте и Трумэне, который четко отслеживает «путь во Вторую мировую войну… от железнодорожных рельсов под Мукденом до бомбардировок Хиросимы и Нагасаки»?[80] Или Черчилль, квалифицировавший (пока не освоился с ролью премьера и не приступил к сотворению своей Второй мировой войны) интервенцию держав оси в Испанию и мюнхенский сговор о расчленении Чехословакии как акты войны? Или историографы, не просто продолжающие – с оговорками либо без оных – традицию «евро-» и «германоцентризма», но без зазрения рвущие связь времен и причин, когда и если без насилия над правдой их версии рассыпаются в прах? В самую пору припомнить завет античных греков: даже боги не в силах сделать небывшим то, что было.
12 марта 1938 года Германия насильственно[81] присоединила Австрию. Двумя днями раньше Г. Вильсон, эхо премьера Н. Чемберлена и его главный советник, довел до сведения Берлина, что Лондон будет «продолжать курс на соглашение с Германией и Италией». При этом, заметил англичанин, интересами СССР можно пренебречь: «В один прекрасный день господствующая там система должна исчезнуть»[82].
Привязка слов Вильсона к Австрии и Чехословакии была вне сомнений. «Исследовательский центр» Геринга расшифровал депешу МИД Франции своему посланнику в Вене: «Великобритания не готова призвать г-на Шушнига к сопротивлению». Вскоре центр перехватил донесения, из коих следовало, что французская «акция (в поддержку независимости Австрии) сорвалась только из-за того, что Англия выступила против» (так называемые «коричневые сообщения» 1183709 и 83722).
В Берлине, право, зря тратились на хлопотное и дорогое дешифрование. Чтобы постичь подноготную чванливых на публике тори, там вполне могли бы обойтись всем доступными протоколами британского парламента. Выступая в палате общин 24 марта 1938 года, Чемберлен высказал «суровое порицание» тем, кто разглагольствует о применении силы и таким образом чинит помехи деятельности дипломатии. Британское правительство не может заранее принять никакого обязательства в отношении района, где жизненные интересы Англии «не затрагиваются в такой степени, как это имеет место в отношении Франции и Бельгии».
Что-то должно было перепасть от британских щедрот Муссолини, дабы он невзначай не смазал «умиротворение». 16 апреля 1938 года Чемберлен и дуче подписали договор о дружбе и сотрудничестве, скрепленный английским признанием захвата итальянцами Абиссинии. Тут же и Франко получил из рук Чемберлена статус воюющей стороны. Путь к довершению распятия Испанской республики был расчищен.
Япония прощупывала слабые места обороны и характера СССР на Дальнем Востоке. Серию провокаций увенчал удар японского вооруженного отряда по советским погранзаставам у озера Хасан. Заранее подтянутые к месту событий регулярные части Красной армии отбросили «нарушителей» и сдержали приведенную было в готовность Квантунскую армию. А если бы инцидент не был столь скоротечным и Советский Союз проявил нерешительность? Безвестное озеро могло бы стать колыбелью необозримых осложнений.
Отдавали ли руководители Англии, Франции и США себе отчет в том, в какой огонь они подливают масло, что заигрывание с агрессорами совсем не салонное развлечение? Знали и понимали[83]. Но не зря сказано, что надежда умирает последней.
Германия была неудобным партнером. Неудобства эти, однако, могла с лихвой искупить ее «непримиримая вражда» к Советскому Союзу, только бы удалось ее подобающим способом канализировать.
В ноябре 1937 года Англия и Франция сговорились «уступить» Гитлеру Чехословакию, если аннексия Судетов совершится по-тихому. Установку – Англия не должна быть вовлечена в войну из-за Чехословакии – Чемберлен обосновывал без витийств: «Достаточно посмотреть на карту, и станет ясно – ничто из того, что в состоянии сделать Франция или мы, не может уберечь Чехословакию от нашествия немцев, если они на него решатся». «Поэтому, – продолжал Чемберлен 20 марта 1938 года, – мы не могли бы помочь Чехословакии. Она (помощь) стала бы на деле лишь поводом для начала войны с Германией. Об этом можно было бы подумать лишь тогда, когда имелась бы перспектива быстро поставить ее на колени. Я не вижу, однако, никакого шанса для этого. Поэтому я отказался от мысли дать какие-либо гарантии Чехословакии или также французам в контексте их обязательств по отношению к этой стране»[84].
Английский премьер обнажил именно эту свою позицию в палате общин 24 марта. Тем самым Чемберлен ответил на мартовское (1938 года) предложение советского правительства созвать конференцию СССР, Англии, Франции, США и ЧСР, чтобы противопоставить «большой союз» нацистским планам завоевания мира[85]. Тогда же Советский Союз подтвердил готовность выполнить свои обязательства перед Чехословакией, если аналогично поступит Франция. Чехословакия поддержала идею конференции. Франция, поставленная Лондоном перед дилеммой – СССР или Англия, выбрала последнюю, примкнула к курсу: Москва должна была быть изолирована.
Президент Рузвельт лавировал, сталкиваясь с изоляционистами у себя дома и нежеланием Чемберлена допустить «любое вмешательство Соединенных Штатов в европейские дела»[86]. Собравшись с духом, Вашингтон предложил созвать конференцию для «очищения» мировых проблем и выработки «правил» мирного международного сотрудничества.
Английское «нет» остудило порыв президента США. В конце концов, в Европе, по американским понятиям, не происходило ничего экстраординарного, ничего, что США не практиковали бы сами в Центральной и Латинской Америке, что в сознании вашингтонских верхов без осадка укладывалось в нормы классической демократии. Шел традиционный для империалистической эпохи передел сфер влияния, при котором малым и средним странам отводилось определенное место в свите того или иного сюзерена. Малых можно было перебрасывать из одной сферы в другую. В своем кругу – это в порядке вещей.
Летом 1938 года выразителями вовне американской позиции становились зачастую послы США в Лондоне, Париже и Берлине. В своей угодливости Гитлеру и стремлении вплести в будущий мюнхенский сговор антисоветскую прядь, в грубом давлении на Чехословакию они подчас оставляли в тени даже англичан. 26 сентября слово снова берет президент. В телеграммах Чемберлену, Даладье и Гитлеру он солидаризовался с демаршами Лондона и Парижа, имевшими смыслом заставить президента ЧСР Эдуарда Бенеша капитулировать, и призывал Берлин продлить переговоры. Особого обхождения удостоился Муссолини: Вашингтон просил его употребить все влияние, чтобы Англия, Франция и Германия не расчехлили орудий и закончили дело мировой.
Подражая великим, Польша спешила не сгинуть на политической обочине. Министр иностранных дел Ю. Бек обещал поддержать германские претензии на Австрию при том условии, что нацисты не станут возражать против польских планов в отношении Литвы. Взаимопонимание оформили заявлениями Бек – Герингу (январь 1938 года) и Геринг – польскому послу в Берлине Липcкому (март 1938 года). В предвидении контрдействий с советской стороны правители рейха предложили условиться о «польско-германском военном сотрудничестве против России»[87]. 17 марта Липскому было дано указание информировать Геринга о готовности правительства Польши учитывать интересы рейха в контексте «возможной акции против Литвы».
Предполагалось, что польские и германские войска войдут в соответствующие районы Литвы одновременно[88].
Антилитовскую затею сорвало советское предостережение. В отместку Варшава попыталась сколотить враждебный Советскому Союзу блок государств (западные соседи СССР плюс Югославия и Греция). Имелось в виду таким способом затруднить оказание советской помощи Чехословакии и Франции в случае их конфликта с Германией[89]. С румынами проговаривались варианты территориального раздела европейской части Советского Союза[90].
Варшавский экстремизм по отношению к ЧСР выводил из себя даже англичан. На их призывы к сдержанности поляки 22 сентября 1938 года высокомерно заявили Галифаксу, что Бек не видит причин обсуждать с Лондоном какие-либо мероприятия, которые он считает подходящими для обеспечения «справедливых польских интересов»[91].
Лукашевич, посол Польши в Париже, предрекал в беседе с послом США 25 сентября 1938 года, что кризис выльется в конфликт мировоззрений между нацизмом и большевизмом и с Бенешем как агентом Москвы. Польша введет войска, помимо района Тешина, также в Словакию, образуя общий фронт с дружественной Венгрией. Польский дипломат не исключал, что за этими действиями последует «русская атака» на Польшу, но поляки ее не страшатся. В течение трех месяцев Германия и Польша, хорохорился Лукашевич, обратят Россию в «дикое бегство»[92].
Лукашевич приподнял пелену, что окутывала (или должна была окутывать) тайну[93]: Варшава и Берлин обговаривали детали синхронных военных действий против Чехословакии и согласовывали линии разграничения сфер интересов. Поляки допускали, что при военном сценарии развития событий они могут взять на себя функцию забойщика.
Примем на минуту, что прогноз Лукашевича сбылся бы и Чехословакия стала объектом не косвенной, а открытой агрессии. Начальник генерального штаба германских сухопутных сил Л. Бек оппонировал тогда Гитлеру не потому, что был против «очищения дела Чехии» (слова генерала). К отдельной, ограниченной военной операции вермахт готов, но в европейской и, особенно, в мировой войне Германия, по оценке Бека, не имела шансов. На что рассчитывали польские политики и военные, пристегивая себя к рейху? На подарок судьбы? Или на то, что расползание войны на восток заставит Англию и Францию подстроиться под «победителей», коими они видели себя в союзе с Германией?
Гитлер постфактум находил, что Мюнхен испортил ему обедню – не позволил показать новый вермахт в деле. Возможно, суждения Варшавы в чем-то разнились, и не просто не нюансах. Но то, что Польша сама себе рыла яму, едва ли у кого вызывало сомнения. Она способствовала тому, что идея коллективной безопасности окончательно увяла. Обязательства Франции перед поляками не могли иметь большей практической ценности, чем перед чехословаками. Исчезновение Чехословакии с политической карты Европы делало стратегическое положение Польши в противостоянии Германии безнадежным. Смыкаясь с претензиями Гитлера к чехам и выдвигая под сурдинку собственные, польские правители напрашивались на предъявление аналогичных требований к самой Варшаве. И форма этих требований вряд ли могла быть иной, чем, к примеру, ультиматум Ю. Бека Праге от 30 сентября 1938 года, в заносчивости перехлестывавший мюнхенский диктат.
О самом мюнхенском сговоре выполнен ряд капитальных исследований. Поэтому выделим лишь несколько моментов, существенных для анализа позиций сторон и их концепций на будущее.
Первое. США, Англия и Франция заведомо знали об изготовке нацистов к захвату Чехословакии. Они располагали запасом времени, чтобы определить оптимальный способ противоборства, имея не в последнюю очередь в виду, что с поглощением ЧСР Гитлер связывал успех или неуспех всей программы строительства «тысячелетнего рейха».
Чехословакия выполняла роль соединительного звена западной и восточной систем безопасности – несовершенных, но все-таки реально существовавших. Единственная из малых и средних стран региона, ЧСР располагала крупным оборонным потенциалом и развитой военной промышленностью. Стратегическое положение страны даже превосходило по значению ее военные возможности. Преодоление этого барьера – в сочетании с аншлюсом Австрии – облегчало германское проникновение в Восточную, Южную и Юго-Восточную Европу, выход к Черному и Средиземному морям.
Второе. Мюнхен – не сработанная в спешке, а тщательно спланированная сделка. Заклание Чехословакии было не вынужденным, а осознанным выбором, навеянным идеологическими и прагматическими мотивами. Известный британский дипломат, парламентарий и публицист Г. Никольсон сделал 11 сентября 1938 года следующую запись о беседе с членом правительства О. Стенли: «Оливер согласен, что конфликт в действительности порожден вовсе не чехословацкой проблемой… „Видите ли, победим мы или потерпим поражение (в войне) – это будет конец всего того, что мы отстаиваем“. Не было сомнений, что „мы“ для него – класс буржуазии»[94].
Лучше, если удастся обойтись без войны. Но если не получится миром, да будет это война против СССР. Здесь «стержень политики умиротворения» во всех ее вариациях – от Китая и Абиссинии до Австрии и Чехословакии. В деталях Англия, Франция и США расходились. В главном торжествовали социальные инстинкты[95].
Западные «умиротворители», справедливо констатирует Б. Человски, руководствовались «не принципами демократии и права, а антисоветизмом». Англии претило участие «полуазиатской» России в европейских делах, и она была «исполнена решимости не допустить его»[96].
Третье. Демократии располагали набором возможностей для отпора нацизму. В союзе с СССР и даже без него. Но никак не против Советского Союза. Любой из вариантов предполагал верность долгу и твердость. В наличии не оказалось ни того ни другого. Желание снискать нацистскую «покладистость» было у Лондона столь велико, что он пускался в фальсификации чужой позиции, когда говорил от имени также Франции. В беседе с Гитлером 27 сентября 1938 года Г. Вильсон, чтобы «не раздражать фюрера», заменил слова «наступательные действия» в предостережении Франции на «активные враждебные действия». Даже смягченная редакция побудила Гитлера внимательней прислушаться к своим генералам и не манкировать, что входило в его первоначальные намерения, предложение Муссолини о «встрече четырех»[97].
Убедив себя, что скорый триумф в случае войны с Германией нереален, а война на измор слишком обременительна и социально опасна для Британской империи, Чемберлен все поставил на одну карту – на «компромисс» с Гитлером, даже если он по сути будет сдачей своих позиций. 1 сентября 1938 года Г. Вильсон известил поверенного в делах Германии Т. Кордта, что при достижении взаимопонимания между Англией и Германией мнениями Франции и ЧСР можно будет пренебречь. Урегулирование чехословацкого кризиса, посулил Вильсон, откроет Германии простор для экономической экспансии в Юго-Восточную Европу[98]. В письме от 13 сентября 1938 года королю Георгу VI Чемберлен акцентировал намерение превратить Германию и Англию в «два столпа мира в Европе и оплоты против коммунизма»[99].
В качестве «бастиона» против Советского Союза Третий рейх имел в глазах лидеров Запада преимущества перед Веймарской республикой. «Британцы, – читаем мы в одной из обстоятельных работ об антигитлеровском Сопротивлении в Германии, – втянулись в войну не против нацистского режима, а против его внешней политики. Они хотели мира не ради замены режима»[100].
Четвертое. Советский Союз не просто провозглашал решимость выполнить обязательства перед ЧСР, но и провел некоторые подготовительные мероприятия для этого. Согласно докладу К. Ворошилова на совместном заседании политбюро ЦК ВКП(б) и СНК СССР 28 сентября 1938 года, советская сторона собиралась поднять 30 сентября в помощь Чехословакии 246 бомбардировщиков и 302 истребителя И-16. 29 сентября нарком отдал приказ о приведении в двухдневную боевую готовность авиационных, танковых и пехотных соединений западных военных округов. В вооруженные силы было дополнительно призвано 330 тысяч резервистов[101].
Сложнее с ответом на вопрос, до какого момента Сталин не исключал взаимодействия СССР и ЧСР в отсутствие решения Франции прийти чехословакам на помощь. В заключительной фазе кризиса советскому представителю в Праге Александровскому давалась строгая директива «прекратить навязываться в защитники». Но это случилось в самом конце сентября.
На протяжении весны и лета Москва не уставала разъяснять, убеждать, предупреждать Англию, Францию и США: Европа на пороге катастрофы. Выше упоминалось советское предложение о проведении международной конференции для выработки неотложных мер по борьбе с агрессией.
Англия моментально ответила отказом. Франция – под давлением Лондона – не отважилась произнести «да». Вашингтон оставил призыв СССР без ответа, чтобы, как заметит К. Хэлл в своих мемуарах, не разочаровывать советскую сторону формальным «нет»[102].
Уклоняясь от сотрудничества с Советским Союзом, американцы настраивали против него также ЧСР. В те самые дни, когда в августе 1938 года в Праге находился лорд Ренсимон, туда же прибыл посол США в Германии Хью Вильсон. Посол втолковывал пражским собеседникам, что Чехословакия может рассчитывать на «нормализацию» отношений с Германией, лишь отрекшись от договора о взаимной помощи с СССР[103].
Когда Муссолини не без благословения Вашингтона предложил созвать конференцию четверки, администрация Рузвельта нажала на все педали, чтобы, в частности, французы не вздумали тянуть и «спасительная возможность» не была упущена. Нет материалов, которые говорили бы о том, что Вашингтон одергивал польских руководителей, античехословацкой воинственностью досаждавших «умиротворителям». И как бы президент Рузвельт в душе ни относился к ликвидации Чехословакии, он принял мюнхенское соглашение безропотно.
Пятое. Демократии не заблуждались на тот счет, что мюнхенское решение не финал, а трамплин к расширению германской экспансии. Нацистский рейх был введен в круг «избранных» с их особым статусом в вопросах права и морали. Германию уже не увещевали, не умоляли не злоупотреблять оружием. Бряцать можно, но не стрелять. В любом случае не стрелять в своих.
Мюнхенская встреча завершилась подписанием еще одного документа: англо-германской декларации о ненападении, мире и консультациях. Французам пообещали то же самое, хотя и не сразу. Франко-германская декларация состоялась 6 декабря 1938 года и, по мнению Риббентропа, «устранила последние остатки опасности франко-русского сотрудничества». Ж. Бонне, соавтором декларации, владела другая идефикс. Информируя французских послов об итогах переговоров с главой нацистского дипломатического ведомства, он писал: «Германская политика отныне ориентируется на борьбу с большевизмом. Германия проявляет свою волю к экспансии на Восток»[104]. Еще бы: при подготовке декларации Париж обещал Берлину «не интересоваться восточными и юго-восточными делами»[105].
И Лондону, и Парижу, и многим в Вашингтоне привиделось, что игра стоила свеч, зажженных за упокой Абиссинии, Испанской Республики, Австрии, теперь Чехословакии. Бывший президент США Г. Гувер открыто заявлял, что, если не мешать германской экспансии, «естественно ориентированной на Восток», Западной Европе нечего опасаться Третьего рейха[106]. Оставалось, чтобы так же думали в Берлине.
Поначалу все как будто сходилось. Сразу после Мюнхена нацистское руководство занялось прощупыванием, насколько Варшава созрела для превращения сотрудничества, наладившегося во время аншлюса Австрии и ликвидации ЧСР, в военный союз против СССР. Возражений касательно движения на Восток от поляков не последовало. Они могли бы поддержать подобный разворот развития при условии, что вермахт обрушится на «большевиков» в обход территории Польши, например через Румынию[107]. Диалог МИД Польши с румынским правительством свидетельствовал о том, что почва для немецкого обращения к румынам имелась.
Встреча Риббентропа 24 октября 1938 года с польским послом Липским и его же беседы с Беком в Варшаве 6 и 26 января 1939 года прояснили одно. «Мы знаем, – доверил германский посол в Польше Г. Мольтке своему собеседнику, – что в случае германо-советского конфликта Польша будет стоять на нашей стороне»[108]. Это немало, но приступать к конкретному планированию операции на основании лишь «общего впечатления» затруднительно. Напомним: сосредоточение максимума сил на самых уязвимых для объекта агрессии исходных рубежах являлось непременной составной концепции блицкригов.
Шаблонное сочетание кнута и пряника дало нацистам богатый навар в Сааре и Рейнской области, Австрии и Чехословакии. Однако примененная к Польше – государству с иной историей и неповторимым политическим менталитетом – эта тактика забуксовала. Флирт Берлина с Варшавой и вовсе подостыл после оккупации (15 марта 1939 года) вермахтом того, что оставалось от Чехословакии.
Отвлечемся на время от Европы и, чтобы понять образ мыслей и суть поступков администрации США, поставим вопрос так: были ли руководители этой великой державы столь же отстраненно спокойны и терпеливы, когда в визир германских и японских агрессоров попадали американские интересы или то, что под этим подразумевается?
9 октября 1938 года Ф. Рузвельт обратил внимание министра внутренних дел Г. Икеса на возможность того, что Англия и Франция, утоляя колониальные претензии Третьего рейха, уступят ему часть своих владений в Западном полушарии, к примеру Тринидад и Мартинику. «Президент решил, – занес Икес в свой дневник, – если такое случится, к островам будет направлен американский флот, чтобы занять их»[109].
Еще в январе 1938 года Рузвельт потребовал и получил от конгресса один миллиард долларов на создание «флота двух океанов». Сразу после Мюнхена он добился выделения дополнительно 349 миллионов долларов для оснащения массовой армии. На секретном совещании с представителями родов вооруженных сил глава администрации выдвинул задачу создания ВВС в составе 20 тысяч самолетов (при ежегодном производстве 24 тысяч машин) с целью обороны Нового Света от Северного до Южного полюса.
Через дипломатические и другие каналы Вашингтон энергично противодействовал нацистскому проникновению в Латинскую Америку и участвовал в отпоре попыткам профашистских путчей, в частности в мае 1938 года в Бразилии, в сентябре того же года в Чили. Позднее слухи о подготовке про берлинского переворота в Уругвае и возможности с началом войны Германии против Англии и Франции высадки нацистских десантов в Бразилии вызвали разработку планов экстренного захвата французских, английских и голландских колоний в Вест-Индии и военного прикрытия Бразилии силами 100 тысяч военнослужащих. Профилактические меры принимались в отношении Аргентины, Чили, Боливии, Эквадора, Колумбии, Коста-Рики, Никарагуа, Гватемалы и Мексики. Среди прочего готовилось занятие войсками США поселений европейцев в Латинской Америке. Действовала принципиальная установка, сформулированная Рузвельтом в апреле 1939 года: США применят силу для защиты неприкосновенности Западного полушария[110].
Эти скупые данные иллюстрируют, как двойственность в восприятии своего и чужого выливалась в раздвоение политики, в создание двух безопасностей, двух видений войны. Изобретение разных эталонов, прилагаемых к явлениям одного порядка, падает, таким образом, не на период после Второй мировой войны. Это – давний недуг, с комфортом обустроенное прибежище прагматизма. Прагматизма, воплощающего поверье, что без обязательств и без догмата живется проще и вольнее.
Захват Германией остатков Чехословакии был стоически принят Лондоном[111] и Парижем. Вашингтон также ничем не обнаружил своей озабоченности, если она имелась. Помощник госсекретаря США А. Берле заметил, что очередной акт нацистской агрессии «не очень обеспокоил» Рузвельта, – президент, как и многие англичане, возможно, надеялся, что германская экспансия на Восток облегчит положение Англии и Франции[112].
22 марта Германия оккупировала Клайпеду (Мемель), снова презрев англо-французские гарантии. 23 марта Румыния была вынуждена принять статус экономического вассала Германии и отдать в распоряжение последней всю нефть и сельскохозяйственную продукцию. И это проглотили, лишь поморщились.
Кто следующий? Данные, поступавшие в Москву, не оставляли сомнений в том, что приглашение англичан нацистскому рейху разряжать свою экономическую и военную энергию на востоке и юго-востоке Европы не было платоническим жестом, платой за одоленный страх. Франция потворствовала Лондону в этом занятии, США – сочувствовали. У. Буллит отмечал, что после Мюнхена англичане и французы желали, чтобы «дело дошло до войны между германским рейхом и Россией», к концу которой демократии смогли бы «атаковать Германию и добиться ее капитуляции»[113].
В публикациях на тему Мюнхена редко присутствует такой сюжет, как принесение Чехословакии «во имя мира» на жертвенный алтарь сказалось на темпах и объемах гонки вооружений в Европе. Провожая 30 сентября 1938 года министра иностранных дел Италии Чиано, Геринг просил передать дуче: завтра в Германии начнется гонка вооружений, какой мир еще не знал.
На заседании «имперского совета обороны» 18 ноября Геринг от имени Гитлера поставил задачу утроения производства военной техники и материалов, подчинения этой программе всех остальных планов и работ. Другие страны – Италия, Англия, Франция, Советский Союз – не остались в долгу.
Германия загоняла себя в порочный круг, объявила сама себе экономический блицкриг. Разорительные последствия милитаризации народного хозяйства, всех пор жизни могли быть сглажены только военной добычей, причем достаточно весомой и захваченной без отлагательств. Война становилась не только главным средством экспансии, но и бегством от банкротства.
В 1937 году Гитлер прикидывал, что к основным военным операциям, которые выведут Германию на искомое «жизненное пространство», он приступит «не позднее 1943–1945 годов». Затем контрольную дату перенесли на 1942 год[114]. Японцы находили наиболее удобным временным рубежом для развертывания операций по подчинению Индонезии, Филиппин и прочих территорий Южной Азии и Океании 1946 год: США обязались к этому сроку покинуть свои филиппинские базы.
Наряду с экономическими мотивами в пользу форсирования развязки говорили, по мнению нацистских правителей, растерянность и податливость западных держав, целиком утративших инициативу. Последние не были психологически и материально подготовлены к пробе сил с Третьим рейхом. Время превращалось в видениях Гитлера в важнейший, может быть, даже решающий фактор – либо немедленно, либо никогда. Действовать, пока риск еще кажется обозримым, а цель достижимой при нанесении внезапных концентрированных ударов по разрозненным, поникшим духом противникам. Назавтра чаша весов может качнуться в пользу соперника.
Не представляются бесспорными утверждения, будто Гитлер осенью 1938 года бесповоротно созрел для крутого виража: Германия подчинит себе Францию прежде, чем он, фюрер, отдастся призванию своей жизни – изничтожению России. Можно пространно, долго дискутировать, когда был поставлен крест на Польше как потенциальном союзнике в войне против СССР, а затем на расчетах снять «польскую проблему» посредством второго Мюнхена.
В июне 1939 года Геринг не случайно бросил в разговоре с британским послом Гендерсоном фразу: если бы Лондон подождал «хотя бы десять дней» с выдачей гарантий Польше, ситуация была бы совсем иной. Гитлер говорил о том же самом Чиано 12 августа 1939 года[115]. Схожее услышал Саймон, член британского правительства, от Гесса после не совсем благополучного приземления «заместителя фюрера» в Шотландии. По версии Гесса, поляки склонялись к принятию немецких условий и по Данцигу, и по коридору, но под влиянием Англии изменили свою позицию. Непосредственно перед войной Варшава опять собиралась уступить, но все рухнуло с заключением 25 августа англо-польского договора о взаимной помощи[116].
Оценки Гитлера, Геринга и Гесса подтверждаются французскими источниками. Накануне визита Ю. Бека в Лондон (апрель 1939 года) МИД Франции довел до сведения британской стороны «абсолютно достоверную» информацию о намерении польского министра провернуть следующую комбинацию: Варшава предъявит англичанам завышенные требования и после ожидавшегося их отклонения заявит: «У Польши были две альтернативы: склоняться к Великобритании или Германии, и теперь ясно, что она должна объединиться с Германией». Бек, судя по французской информации, мог принять как выход из положения «превращение [Польши] в вассала (возможно, главного вассала) нового Наполеона»[117].
Рассекреченные документы из английских архивов раскрывают лишь верхний слой контактов между британским и нацистским руководством в 1939 году. Часть материалов, попавших к англичанам после поражения Германии, постигла та же судьба, что и, к примеру, немецкие записи трех бесед Гитлера с лордом Бивербруком: они были уничтожены. Однако и ставших доступными документов достаточно, чтобы охарактеризовать потуги спустя годы и десятилетия придать стратегии и тактике обоих актеров, Гитлера и Чемберлена, некую по-своему понимавшуюся, но все-таки принципиальность, как желание переиначить историю, а не просто выдать желаемое за действительное.
Мюнхенский сговор, в котором воплотилась линия Чемберлена – искать «решение, приемлемое для всех, кроме России»[118], – ставил Советский Союз в исключительно сложное положение. Если консерваторы намеревались поступать так, как заявляли: «чтобы жила Британия, большевизм должен умереть»[119], – то Москве впору было вспомнить древнюю мудрость: своя рубашка ближе к телу. Все попытки найти взаимопонимание, условиться если не о совместных, то хотя бы о параллельных или одновременных акциях, стопорящих агрессию, ничего ощутимо полезного не принесли. Английские консерваторы держали СССР за разменную монету в сложных комбинациях, разыгрывавшихся Лондоном. Партнерских отношений с Советским Союзом страшились как черт ладана.
В политико-правовом смысле Советский Союз был отброшен в конце 1938 года к дорапалльскому положению. На случай нападения он мог рассчитывать лишь на себя. Франко-советский договор о взаимной помощи Париж положил на лед. Союзный договор с Чехословакией скончался вместе с этим государством. Отношения с Германией были полностью расстроены. Сталин исходил из того, что нацистский режим аннулировал договоренности Веймарской республики с СССР. Сплошной правовой туман окутывал советско-японские отношения, а при плохой видимости случается всякое.
Короче, в 1939 году судьба отвела Советскому Союзу играть черными, допытываться и гадать, когда грянет гром, какие театры в войне будут главными для Германии и Японии, кто из других держав и какую позицию займет после того, как умолкнут дипломаты и заговорит оружие.
Сталин был творцом или причиной большинства несчастий советского народа. Массовыми репрессиями и драконовскими мерами внутри страны он оттолкнул друзей республики Советов и наплодил массу новых противников. Диктаторская сущность сталинского режима дополнительно осложняла нахождение развязок противоречий, очищение международных отношений от идеологического балласта. Всякие попытки пригладить оценку преступных и ущербных деяний Сталина оскорбительны для его жертв и неуместны.
Но это не отменяет необходимости учитывать при анализе эволюции и кризисов 30-40-х годов другую сторону той же медали: защищая себя, свой трон, свою систему, Сталин умел демонстрировать редкостную изощренность, искусство виртуозной игры сразу на многих инструментах, целеустремленность, выдержку и хладнокровие. В этом ему помогала высочайшая степень информированности о планах и замыслах противников и потенциальных партнеров, которая обеспечивалась квалифицированной и успешной работой политической и военной разведок.
Некоторое время после Мюнхена звезды сходились как будто на том, что следующим на очереди в нацистском графике агрессий записан Советский Союз. В октябре 1938 года, однако, ведомство Риббентропа предалось изучению вариантов разыгрывания «русской карты» в германских внешнеполитических интересах. Самого министра в тот момент больше занимали плюсы разрыва отношений с СССР как приманки для вовлечения Японии в военный союз с Германией и навязывания Москве войны сразу на два фронта.
До сего времени не прояснено, кто лично инициировал поиск мысли в другом направлении – вместо разрыва, по возможности нормализация отношений с Советским Союзом: деятельный Шуленбург, германский посол в СССР, так называемая «русская фракция» в самом МИДе или кто-то со стороны, – тут чаще фигурирует имя Геринга. Без вспомоществления свыше не обошлось по меньшей мере при улаживании разногласий между МИДом и экономическими инстанциями рейха при выработке экономической оферты Москве. Промышленные фирмы, сверх головы загруженные выполнением задания фюрера по утроению производства вооружений, противились новым заказам.
Как бы то ни было, 22 декабря 1938 года в торгпредство СССР в Берлине поступило предложение – заключить правительственное соглашение, по которому советской стороне предоставлялся бы кредит в 200 миллионов марок для закупок немецкой промышленной продукции в обмен на обязательство Советского Союза погасить кредит в течение двух лет поставками сырьевых товаров.
11 января 1939 года постпред (посол) А. Мерекалов известил МИД Германии, что СССР готов вступить в соответствующие переговоры и приглашает немецких уполномоченных прибыть с этой целью в Москву. На следующий день Гитлер – во время новогоднего приема дипломатического корпуса – проявил повышенное «расположение» к советскому послу и тем подбросил пищу для спекуляций о его «серьезных» намерениях привести германо-советские отношения в порядок.
Публичный жест фюрера и кредитный зондаж пока предназначались больше Лондону, Парижу и Варшаве. Они должны были оживить «кошмары Рапалло» и сделать три столицы восприимчивей к лавинообразно нараставшим притязаниям нацистов. Именно так и истолковали британские эксперты сей эпизод, о чем свидетельствует специальное досье в архиве МИД Великобритании.
Пару недель слабо мерцавший огонек поддерживался в немецкой лампаде. Была запрошена советская виза для советника МИД Германии К. Шнурре. Он даже сел в поезд, направлявшийся в Москву, и был снят из него в пути следования, чтобы «не дразнить» поляков: Риббентроп занимался как раз их уламыванием и, если верить Гитлеру, Герингу, Гессу и Мольтке, не совсем безрезультатно. Дальше – затишье и повод сделать промежуточное замечание: инициатива «оживления» отношений с СССР принадлежала немецкой стороне и имела тогда сугубо прикладное назначение. Она должна была облегчить продвижение на совсем других направлениях и во враждебных Советскому Союзу целях.
Кочующее из книг в книги утверждение, будто советско-германский диалог открылся отчетным докладом Сталина на XVIII партийном съезде 10 марта 1939 года, вернее, двумя его тезисами, определявшими задачи в международных делах: «проводить и впредь политику мира и укрепления деловых связей со всеми странами» и «соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну провокаторам войны, привыкшим загребать жар чужими руками»[120], – легенда. Ни в германском посольстве в Москве, ни в берлинском МИДе эти слова не привлекли особого внимания, хотя адресовались, конечно, также руководству рейха[121].
Осталась без комментариев принципиальная констатация: «Война, так незаметно подкравшаяся к народам, втянула в свою орбиту свыше пятисот миллионов населения, распространив сферу действия на громадную территорию от Тяньцзина, Шанхая и Кантона через Абиссинию до Гибралтара; новая империалистическая война стала фактом». «Характерной чертой новой империалистической войны» являлось, на взгляд докладчика, то, что «она не стала еще всеобщей, мировой войной». Сталин вступал в противоречие со Сталиным, так как встык к этому утверждению шло другое: «На наших глазах происходит открытый передел мира и сфер влияния». Одновременно в докладе отмечалось, что «неагрессивные демократические государства, взятые вместе, бесспорно сильнее фашистских государств и в экономическом, и в военном отношении»[122].
Если искусственно не вырывать из контекста отдельные куски, то несложно установить, какой адрес был для СССР в тот момент предпочтительней. Может быть, поэтому или алогизмы бытия так повелели, но первыми откликнулись на намек из Москвы англичане.
18 марта 1939 года Галифакс в беседе с Майским и в тот же день британский посол Сидс на приеме у Литвинова поставили советскую сторону в известность о давлении Германии на Румынию и поинтересовались возможной позицией СССР в случае нацистского нападения на это государство[123]. Стартовали затяжные англо-советские, чуть позднее – англо-франко-советские контакты и переговоры.
Как и когда возникла легенда о нежелании СССР «таскать каштаны из огня» для Лондона и Парижа? Кому принадлежит авторство? Молотову. После подписания договора о ненападении между СССР и Германией нарком иностранных дел воспел панегирик «мудрости» и «дальновидениию» Сталина, будто бы зажегшим свет Берлину и Москве. В упоении свершившимся отказали осторожность и так необходимое не только на автостраде, но и в политике чувство дистанции. Дипломатия разродилась уродливым мутантом, но очень хотелось сделать его красавцем и сразу усыновить. Царедворец Молотов тут же произвел в посаженые отцы Сталина. До этого словоблудия на приеме в Кремле должно было истечь еще шесть долгих месяцев[124].
Германские правители повторно вытащили из колоды «русскую карту» лишь после того, как варшавская сирена переметнулась к британским приманкам. По получении от французов «абсолютно достоверной» информации о домашней заготовке Ю. Бека англичане подпалили поляку мосты: кабинет Чемберлена проявил несвойственную ему прыть и 30 марта 1939 года – еще до приезда варшавского эмиссара в Лондон – опубликовал одностороннее заявление о готовности оказать поддержку Польше, если она подвергнется нападению[125]. Неделю спустя заявление превратилось в польско-британский договор о взаимной помощи «на случай любой угрозы, прямой или косвенной, независимости одной из сторон». Сходные заверения Лондон дал затем Румынии и Греции[126].
Мотив прилива решимости Лондона – «не защита отдельных стран, которые могли оказаться под германской угрозой, а стремление предотвратить установление германского господства над континентом, в результате которого Германия стала бы настолько мощной, что могла бы угрожать нашей (британской) безопасности»[127]. Постоянный заместитель министра иностранных дел А. Кадоган признавал тридцатью годами позднее: «Конечно, в случае германской агрессии наша гарантия не могла обеспечить Польше защиту. Но он (Чемберлен) поставил себе дорожный знак. Он связал себя обязательствами, и в случае германского нападения на Польшу не могло быть больше мучительных сомнений и колебаний». Гарантии были, по выражению А. Кадогана, «ужасной игрой»[128]. И потому, что давали полякам ложную надежду, и потому, что Англия отдавала Варшаве решать, быть ли миру или войне, какой войне и когда. Поляки никаких обязательств перед Англией, по меньшей мере 30 марта, не брали.
Последнее, по-видимому, не казалось слишком важным. Декларация о поддержке Польши не была тождественной готовности воевать в поле за нее. На первом англо-французском штабном совещании в апреле 1939 года демократы условились держаться на начальной стадии войны с Германией (и Италией) «стратегии обороны». Из «наступательных» мер брались на заметку лишь такие, которые «вызывали бы дезорганизацию экономики противника, препятствуя дальнейшему ведению им войны» (блокада и т. п.)[129]. Ход мысли, родственный американскому, но при формальном объявлении войны.
Британские военные доказывали политическим руководителям, что «без немедленной и эффективной помощи со стороны России поляки смогут противостоять германскому наступлению ограниченное время… Заключение договора с Россией представляется нам лучшим средством предотвращения войны… Напротив, при срыве переговоров с русскими возможно сближение между Россией и Германией»[130]. В чемберленовской табели ценностей идеологическая чистота велась выше военных предосторожностей и выгод[131].
На смену дорожных знаков в британском политическом курсе Гитлер ответствовал приказом готовить вторжение в Польшу. 3 апреля В. Кейтель, согласно распоряжению фюрера, поставил перед командующими вооруженными силами задачу – заняться реализацией плана «Вайс» так, чтобы можно было приступить к операции в «любое время, начиная с 1 сентября 1939 года»[132]. Десять дней спустя Гитлер утвердил окончательный вариант плана, в котором, между прочим, записано:
«Политическое руководство считает своей задачей по возможности изолировать Польшу в данном случае, то есть ограничить войну боевыми действиями с Польшей.
Усиление внутреннего кризиса во Франции и вытекающая отсюда сдержанность Англии в недалеком будущем могли бы привести к созданию такого положения.
Вмешательство России, если бы она была на него способна, по всей вероятности, не помогло бы Польше, так как это означало бы ее уничтожение большевизмом.
Позиция лимитрофов будет определяться исключительно военными требованиями Германии.
Немецкая сторона не может рассчитывать на Венгрию как на безоговорочного союзника. Позиция Италии определяется осью Берлин-Рим»[133].
Несостоятельность четырех из пяти посылок, взятых за исходные, соперничает с самоуверенностью и самолюбованием. При прослеживании генезиса августовского (1939 года) расклада сил, однако, знаменательнее иное – 11 апреля Гитлер числил СССР среди своих противников.
Тем не менее именно в середине апреля германские дипломаты получили инструкцию: при первом подходящем случае основательно заняться тем, что фюрер называл «инсценировкой в германо-русских отношениях нового рапалльского этапа»[134], а статс-секретарь МИД Германии Э. фон Вайцзеккер – «ухаживанием за русскими»[135]. Примем еще раз к сведению, что Англия и Франция уже имели с Германией свои договоренности о ненападении.
5 апреля 1939 года М. Литвинов поручил послу А. Мерекалову посетить МИД Германии и потребовать, чтобы «представители германского командования в Чехословакии прекратили действия, препятствующие выполнению фирмой „Шкода“ советских заказов, выданных ей в апреле-июне 1938 года и частично уже оплаченных»[136]. Это указание конкретизировало представление М. Литвинова послу Ф. Шуленбургу от 18 марта 1939 года, которым в ответ на ноты посольства Германии от 16 и 17 марта фиксировалось непризнание Советским Союзом (в отличие от Англии, Франции и США) легальности актов, объявлявших чехословацкое государство несуществующим. Оккупация Чехии германскими войсками и последующие действия германского правительства обозначались Москвой как «произвольные, насильственные, агрессивные», как нарушающие политическую устойчивость в Средней Европе и увеличивающие тревогу среди народов[137].
А. Мерекалов был принят Э. Вайцзеккером только 17 апреля. Не из-за «малозначительности повода», который вел к нему посла (как трактуют тенденциозные историки), но по причине сложных процедур согласования с Гитлером линии поведения и необходимости, в числе прочего, вынести принципиальное решение: вступить в полемику с советской квалификацией аннексии Чехии или, намекнув на понимание утилитарных озабоченностей СССР, ввести в оборот набор идей, интересовавших Берлин. Высшее руководство санкционировало второй вариант.
Советская и немецкая записи беседы 17 апреля разнятся, и не в деталях. Советский посол не уловил и плохо отразил в телеграмме в Москву концептуальные особенности речений статс-секретаря. А. Мерекалова больше занимала информационная сторона дела[138]. Между тем центральный элемент позиции Э. Вайцзеккера состоял в установлении взаимозависимости экономического обмена и тонуса политических отношений. Статс-секретарь дал понять, что Советскому Союзу не удастся выстроить равно нормальные отношения с двумя державами – Германией и Англией кряду, тем более с учетом «ответственности» Лондона за напряженность в Европе.
5 мая К. Шнурре известил поверенного в делах Г. Астахова, что правительство Германии «положительно» решает вопрос о советских контрактах с фирмой «Шкода» на изготовление зенитных орудий и приборов управления огнем. Через двенадцать дней Шнурре сообщил Астахову, что немецкая сторона «положительно изучит возможность» оставления в силе на территории «протекторатов Богемии и Моравии» положений советско-чехословацкого торгового договора 1935 года.
20 мая В. Молотов, ставший к этому моменту наркомом иностранных дел, имел беседу с послом Ф. Шуленбургом по просьбе последнего. Посол сообщил о желании Берлина командировать в Москву К. Шнурре для «экономических переговоров». История с предыдущим командированием советника, однако, не забылась. Приписав немцам желание использовать «экономические переговоры» в каких-то играх, Молотов резко заявил, что для этих занятий Германии «следовало бы поискать в качестве партнера другую страну». По опыту ведения дел с Германией, отметил он, без создания политической базы нельзя разрешить экономических вопросов. На просьбу посла уточнить, что понимать под политической базой, нарком ответил, что «об этом надо подумать и нам, и германскому правительству»[139].
Ввиду нарочито холодной реакции на немецкий зондаж Шуленбургу было предписано проявлять «полную сдержанность», пока русские сами не подадут сигнал. Москва безмолвствовала. Следующий шаг опять исходил от Берлина.
30 мая Э. Вайцзеккер пригласил к себе Г. Астахова. МИД Германии, заявил статс-секретарь, вступил в контакт с советской стороной по распоряжению фюрера и действует под его наблюдением. Заметив, что политику и экономику разделить нельзя, Вайцзеккер затем, согласно немецкой записи, заявил: «России предоставляется в немецкой политической лавке весьма разнообразный выбор – от нормализации отношений до непримиримой вражды». В своем личном дневнике он отразил суть беседы в словах: «Германия вносит инициативные предложения и наталкивается на недоверие русских»[140].
В тот же день Шуленбург был извещен о выработанной новой тактической схеме розыгрыша «русской карты» – за исходную точку контактов выдавать советское ходатайство о предоставлении торгпредству в Праге статуса филиала торгпредства СССР в Берлине. Поскольку это ходатайство тянуло за собой ряд принципиальных моментов, в его рассмотрение включился имперский министр иностранных дел, который представил доклад фюреру: нормализация отношений возможна, но при наличии взаимной заинтересованности.
В мае-июне 1939 года на роль адвоката немецких попыток вызвать потепление в отношениях с СССР вышел министр иностранных дел Италии Г. Чиано. Первый его заход носил общий характер: граф подсыпал сомнений в искренности Лондона. «Англия будет тянуть с (англо-франко-советскими) переговорами, – внушал Чиано поверенному в делах СССР Л. Гельфанду, – и может настать момент, когда будет уже поздно и вы сами не захотите торопиться со вступлением в коалицию»[141]. 26 июня, реагируя на намек Л. Гельфанда, что за японскими провокациями на монгольской границе могут стоять Германия и Италия, Чиано с некоторой горячностью заметил: «Мы советуем японцам наступать только на английские и французские позиции. Более того, мы заявили в Берлине, что целиком поддерживаем план Шуленбурга». Граф пояснил, что Шуленбург агитирует свое правительство встать на путь решительного улучшения отношений с СССР и для этого рекомендует: 1) оказать содействие урегулированию японо-советских отношений и ликвидации пограничных конфликтов; 2) обсудить возможность предложить Москве заключить пакт о ненападении или, быть может, вместе гарантировать независимость Прибалтийских стран; 3) заключить широкое торговое соглашение[142].
Чиано почерпнул свои сведения не от Риббентропа или Гитлера, а в основном из донесений итальянского посла в СССР А. Россо. Ф. Шуленбург посвятил последнего в содержание своей беседы с В. Молотовым от 28 июня, что после доклада в Рим послужило поводом для заявления Россо при посещении В. Потемкина (4 июля): Италия считает «серьезным и искренним стремление германского правительства улучшить отношения с СССР». В свою очередь «итальянское правительство признает такое улучшение советско-германских отношений весьма желательным»[143].
28 июня Шуленбург нанес визит В. Молотову, чтобы «поделиться впечатлениями» от поездки в Берлин. Посол ссылался на такие «доказательства» доброй воли, как сдержанность немецкой прессы касательно СССР, заключение рейхом договоров о ненападении с Прибалтийскими государствами, готовность вступить в экономические переговоры с Советским Союзом. На отсутствие у Германии «злых побуждений» указывал, по Шуленбургу, тот факт, что она не аннулировала Берлинский договор о нейтралитете (заключен с СССР в 1926 году). Однако Москва, сетовал посол, не проявляет взаимности. Согласно советской записи, Шуленбург, кроме того, сказал, что «германское правительство желает не только нормализации, но и улучшения отношений с СССР» и что это заявление, которое он делает по поручению Риббентропа, «одобрено Гитлером»[144].
«План Шуленбурга» в передаче Чиано выглядел полнокровнее и в части дальневосточных событий привлекательнее, чем «путевые заметки» немецкого посла, изложенные наркому иностранных дел. Позднее итальянский информационный презент еще всплывет в ходе притирки советской и германской позиций. Пока же, как Шуленбург телеграфировал в Берлин, «бросалось в глаза недоверие» его советского собеседника, хотя в целом, по ощущению посла, Молотов держался «менее жестко», чем 20 мая.
На следующий день после беседы в НКИД Ф. Шуленбург получил указание: «сказано достаточно», впредь до поступления новых инструкций от политических бесед воздерживаться. Возникла пауза продолжительностью почти в месяц.
Паузы в политике – понятие условное. Берлин отнюдь не бездействовал ни в июле, ни раньше, ни позже. Он вел интенсивные переговоры с японцами и итальянцами о военном союзе, с англичанами о сбалансировании региональных и глобальных интересов, с поляками. Риббентроп сделал Варшаве «компромиссное» предложение: образовать германо-польский альянс для «совместного подавления Советской России» и отторжения Украины, которая подлежала полюбовному разделу между партнерами. Польские правители жались: Чемберлен и Галифакс, подбивая их к «мирному решению» проблемы Данцига и коридора, советовали вместе с тем не бросаться в объятия рейха[145].
Клубок запутаннейший: Лондон занят обменом мнениями с японцами и немцами, французами и поляками, греками и турками, американцами и русскими; Берлин перетягивает канат с англичанами, играет в кошки-мышки с поляками, ищет способы теснее привязать к себе японцев, не подчиняя, однако, свои планы стратегии Токио; Вашингтон в позе сфинкса; Москва выясняет отношения с англичанами и французами, переполнена недоверием к немецким посулам, одной ногой в войне с Японией. Как все разрешится? Это откроется в последний момент.
Именно на май-август 1939 года пришелся пик событий на реке Халхин-Гол. В кровопролитных сражениях, там развернувшихся, участвовали с обеих сторон десятки тысяч солдат при поддержке крупных сил авиации и танков[146]. Общие потери в живой силе сравнимы или превышают число убитых и раненых при завоевании нацистами Франции в 1940 году. Не случайно, что события на Халхин-Голе скрупулезно калькулировались в кратко- и среднесрочных планах агрессивных держав и их умиротворителей.
Посол Германии в Токио Э. Отт телеграфировал Э. Вайцзеккеру 7 июня 1939 года: «Вечером 5 июня послу Осиме (японский посол в Берлине) телеграфом направлена инструкция. В соответствии с ней Япония должна быть готовой к тому, чтобы автоматически вступить в любую войну, начатую Германией, при том условии, что Россия будет противником Германии»[147]. Аналогичного обязательства японцы на основе взаимности ожидали от Берлина.
Сообщение Отта подтвердил и дополнил рядом подробностей Рихард Зорге в донесении Генеральному штабу РККА 24 июня: последние японские предложения по военному пакту с Германией и Италией содержат следующие пункты:
1. В случае войны между Германией и СССР Япония автоматически включается в войну против СССР.
2. В случае войны Италии и Германии с Англией, Францией и СССР Япония также автоматически присоединяется к Германии и Италии.
3. В том случае, если Германия и Италия начнут войну только против Франции и Англии (Советский Союз не будет втянут в войну), Япония по-прежнему будет считать себя союзником Германии и Италии, но военные действия против Англии и Франции начнет в зависимости от общей обстановки. Если, однако, интересы тройственного союза потребуют этого, то Япония присоединится к войне немедленно.
«Согласно первому пункту, все японские силы будут брошены против СССР». Во втором и третьем случае Япония не выступит дальше Сингапура[148].
Доступные материалы показывают, что Берлин в это время весьма смущала формула автоматизма. Во-первых, подписание пакта, содержавшего такую формулу, могло немедленно превратить Германию в военного противника СССР, ибо от Токио зависело, как ранжировать события на Халхин-Голе: продолжать выдавать их за «инцидент», вызванный «неясностью» прохождения границы, или за «разведку боем», либо поднять ставки и союзническую помощь СССР Монголии превратить в казус белли. Во-вторых, Гитлер не был настолько высокого мнения о военном потенциале Японии, чтобы свою экспансионистскую программу (и без того авантюрную) обременять дополнительным риском – необходимостью взаимодействовать с вооруженными силами, которые в серьезных переделках себя не очень зарекомендовали.
Так или иначе, летом 1939 года японская концепция военного сотрудничества не устраивала нацистов, и они настроились на иной, чем привиделся Токио, план действий. В какой-то степени Япония даже обременяла этот план. Фюрер не хуже Шуленбурга[149] знал, что на испытательный стенд вынесено японо-германское согласие, но решил – в обход «антикоминтерновского пакта» – поставить японских «друзей» перед совершившимися фактами и, сверх того, вынудить их, адаптируясь на берлинскую стратегию, на время умерить агрессивность по отношению к СССР.
Перекрещивания дат в политике случаются, порой досадные и даже роковые. Но «соглашение Арита-Крейги» – под этим названием в международную летопись занесено совместное заявление правительств Великобритании и Японии от 24 июля 1939 года – не причислишь к хронологическим курьезам.
В разгар сражений на Халхин-Голе с более чем неясным прогнозом и в момент англо-франко-советских переговоров, имевших официальным назначением создание заслона агрессорам в Европе, Лондон фактически освящал захватническую политику Японии. Британское правительство, гласило заявление «соглашение Арита-Крейги», «полностью признает нынешнее положение в Китае, где происходят военные действия в широком масштабе, и считает, что до тех пор, пока такое положение продолжает существовать, вооруженные силы Японии в Китае имеют специальные нужды в целях обеспечения их собственной безопасности и поддержания общественного порядка в районах, находящихся под их контролем, и что они должны будут подавлять или устранять любые такие действия или причины, мешающие им или выгодные их противникам. Правительство его величества не имеет намерений поощрять любые действия или меры, препятствующие достижению японскими вооруженными силами упомянутых выше целей». Оно «разъяснит британским властям и британским подданным в Китае, что им следует воздерживаться от таких действий и мер»[150].
Странное заявление не по форме единой. Лондон брал всецело сторону Японии в ее агрессии против Китая. Или Крейги высказал какие-то оговорки, и Арита, идя на встречные подвижки, дал некие заверения? В тексте об этом ни слова. Может быть, существовало секретное приложение? Те, кому повезет, узнают об этом после 2017–2020 годов[151]. В том виде, в каком заявление известно, оно обладает лишь двумя признаками «совместности» – заголовком и подписями.
O «специальных нуждах» японских вооруженных сил в Китае, способах их «обеспечения» и «устранения причин», препятствующих названным силам в достижении своих целей, будет написано еще много книг. Здесь же надобно отметить следующее. «Полное признание нынешнего (на 1939 год) положения в Китае» было равноценно признанию также японского прочтения линий прохождения китайских внешних границ. Заявление могло пониматься так, что британская сторона перенимала японскую версию «инцидента» на Халхин-Голе, по которой не Квантунская армия вторглась в Монголию, а монгольский персонал при поддержке советских вооруженных сил незаконно отхватил часть территории Китая.
Отсутствие официальной реакции Лондона на вторжение в МНР, начавшееся нападением 11 мая 1939 года регулярных японских войск на монгольские погранзаставы в районе озера Буир-Нур (и двусмысленная позиция государственного департамента США)[152], наводило на грустные размышления. Тори приглашали Токио круче заворачивать на север. Чтобы сделать в глазах Гитлера более привлекательным вариант «дранг нах дер Советский Союз»?[153]
Июльскую паузу заполняли встречи и контакты доверенных представителей английского и германского руководства. Порядочный шум после проникновения соответствующих данных в прессу вызвали переговоры нацистского чиновника по особым поручениям К. Вольтата с советником премьер-министра Г. Вильсоном и министром внешней торговли Англии Р. Хадсоном.
Вольтату вручили документ, содержавший программу широкого сотрудничества по политическим, военным и экономическим «пунктам», одобренную, по словам Вильсона, премьером. Чемберлен предложил Вольтату даже личную встречу, от которой немецкий эмиссар уклонился ввиду отсутствия у него полномочий.
В политической области англичане предлагали совместный отказ от агрессии, как таковой, и взаимное невмешательство в дела соответственно Британского Содружества и «Великой Германии». В военной сфере Лондон интересовало установление определенных рамок при гонке вооружений на море, суше и в воздухе.
Экономическое сотрудничество могло бы включать образование обширной интернациональной колониальной зоны в Африке, открытие для Германии источников сырья, рынков сбыта промышленной продукции, урегулирование проблем международной задолженности, финансовое содействие «санированию» Германией Восточной и Юго-Восточной Европы. Хадсон обещал – при достижении согласия между Англией и Германией – предоставление последней «международного займа» до одного миллиарда фунтов стерлингов.
Конечная цель виделась в «широчайшей англо-германской договоренности по всем важным вопросам». Вильсон заявил Вольтату, что заключение задуманного Лондоном пакта о ненападении позволило бы Англии освободиться от обязательств по отношению к Польше и Румынии.
Вильсон заверил Вольтата в готовности Англии рассмотреть любые другие вопросы по желанию Германии. Определение способов обсуждения изложенной им программы Вильсон оставлял на усмотрение германского руководства, не упустив вместе с тем подчеркнуть значение режима секретности (о переговорах не должны знать лица, «враждебно относящиеся к установлению взаимопонимания») и фактора времени с учетом предстоявших осенью (14 ноября) английских парламентских выборов. Согласие Гитлера на переговоры, заметил Вильсон, будет рассматриваться как «признак восстановления доверия»[154].
С применением чуть другой лексики, но набором тех же понятий развивались контакты в мае-августе при участии шведа Вернер-Грена (владельца концернов «Электролюкс» и «Бофорс»)[155], Б. Далеруса, К. Буркхардта и других. И той и другой стороне было ясно: основа для обширной сделки налицо. Итальянцы не пересаливали, заявляя: «Никогда и никакая война не была более излишней, чем эта»[156]. Если абстрагироваться от иррациональных движущих пружин, которые могут быть могущественнее всей мудрости мирской и даже инстинктов.
Не нужно растрового микроскопа, чтобы распознать меру двоедушия официального Лондона. Не только при ведении дел с СССР, но и с французами, поляками, американцами. До соглашений, фиксирующих составные «совместной англо-германской политики», не дошло. Не из-за вялости консерваторов, группировавшихся вокруг Чемберлена. Гитлер счел, что железо разогрето недостаточно, чтобы заняться его ковкой. По меньшей мере в третий раз кряду он упустил случай сорвать банк: Галифакс в ноябре 1937 года вел дело к «генеральному урегулированию», Чемберлен в сентябре 1938 года напрашивался на «исторический союз» британского и германского рейхов, предложения Вильсона, санкционированные премьер-министром, имели летом 1939 года поддержку большинства консервативной фракции в парламенте.
Гитлер искал повода для войны – «компактной», как карманный линкор «Дойчланд», и скорой, приводящей в трепет любого противника. Войны, кончающей дома с сомнениями в «провидческом» даре и «несгибаемой» воле главы режима. 22 августа, обращаясь к военным, которых он созвал в Оберзальцберге, фюрер заявил: «Я боюсь только, что в последний момент какая-нибудь свинья предложит мне посреднический план». Это – не риторика, хотя неверно смешивать Гитлера-артиста и Гитлера – расчетливого прагматика. Где-то в конце первой декады августа – в канун англо-франко-советских военных переговоров в Москве, а затем за неделю до перехода вермахтом польской границы, после демарша Муссолини, – он заколебался.
Состав английской, отчасти и французской делегаций, способ их передвижения к месту военных переговоров с СССР на грузопассажирском морском тихоходе, специфика инструкций, данных адмиралу Драксу, выдаются чаще всего за показатели неуклюжести, порожденной неприязнью и неуважением к советскому партнеру, или за просчеты в определении приоритетов. Из поля зрения ускользают другие, решающие, взаимосвязи.
Восстановим хронологию. 18–21 июля Г. Вильсон, Р. Хадсон и видный деятель консервативной партии Дж. Болл плели кружева с К. Вольтатом. Англичане рассчитывали на скорый и положительный ответ на свои предложения. 23 июля Галифакс известил Майского, что его правительство принимает советскую идею вступить в военные переговоры, не дожидаясь окончания переговоров политических. Британская делегация будет готова отправиться в Москву «через 7-10 дней»[157]. Десять дней пролетели, от немцев никакой реакции, кроме служебного указания Вайцзеккера послу в Лондоне Г. Дирксену сообщить свое мнение «о переговорах с Вольтатом»[158].
Посол счел уместным, прежде всего, успокоить МИД Германии: в английских военных кругах отмечается «поразительный скепсис» в отношении предстоящих переговоров с представителями советских вооруженных сил. Англичан интересует главным образом возможность получить представление о действительной боевой мощи советских ВС. Этим объясняется состав британской делегации, в которой «все три господина являются фронтовыми офицерами», имеющими наметанный глаз для «суждений о боеспособности какой-либо части», но не подготовленными к ведению «переговоров специально по оперативным мероприятиям»[159].
В тот же день Дирксен направил Вайцзеккеру письмо – лестный аттестат британской программе. Отвечая на конкретный вопрос статс-секретаря, понимают ли англичане, что им придется отказаться от переговоров, особенно с Москвой, имеющих целью окружение рейха, посол докладывал, что это «ясно здешним руководящим лицам» – как в консервативной, так и в лейбористской партии[160].
Есть основания полагать, что через Тео Кордта англичане были поставлены в известность о запросе Вайцзеккера и сочли его за обнадеживающий знак. Новый тайм-аут – использование самого медленного из технически возможных способов приезда на московские переговоры с промежуточной остановкой в Ленинграде для осмотра музеев – являлся своеобразной форой британской дипломатии Берлину. И чтобы немцы не заблудились в догадках, Г. Вильсон пригласил Г. Дирксена 3 августа продолжить разговор, начатый с Вольтатом[161].
Сохранить в тайне встречи К. Вольтата с Р. Хадсоном, Г. Вильсоном и Дж. Боллом не удалось. Р. Ванситтарт, главный дипломатический советник при министре иностранных дел Англии, позаботился о том, чтобы сведения об обещанном Германии миллиардном кредите попали (23 июля) в газету «Дейли телеграф». Старания Геринга, Канариса, Вайцзеккера нейтрализовать влияние на фюрера Риббентропа от данного прокола не выиграли. Из британской программы, полученной через К. Вольтата, Гитлер почерпнул то, во что он хотел верить: в случае германо-польского конфликта Англия останется нейтральной[162], большой войны не будет. Но в порядке перестраховки несколько необычный ход он все же предпринял.
Гитлер пригласил 11 августа верховного комиссара Лиги Наций в Данциге К. Буркхардта и обратился к нему с просьбой о «доброй услуге» – помочь разъяснить Западу смысл происходящего в польско-германском противостоянии. «Все, что я предпринимаю, – подчеркнул он, – направлено против России; если Запад столь глуп и слеп, чтобы понять это, я буду вынужден сговориться с русскими, чтобы разбить Запад, и затем, после его поражения, собрав все мои силы, повернуться против Советского Союза. Мне нужна Украина, чтобы нас никто, как в прошлую войну, не морил голодом»[163].
Буркхардт принял на себя эту «миротворческую» миссию. Несчастливые обстоятельства, сопутствовавшие организации визита комиссара на Оберзальцберг (выделенный ему личный самолет фюрера, закрытие данцигского аэродрома для других стартов и посадок и прочее), привели к раскрытию журналистами секрета и девальвации всей затеи.
Для чего понадобился Гитлеру Буркхардт? Почему не был задействован канал Вольтат-Вильсон или Дирксен-Вильсон, которые без растраты времени двинули бы проект вперед? Гитлеру было также известно, что Галифакс и Геринг поддерживали довольно оживленную личную связь. Им бы и взять быка за рога. Гитлер не всегда верил самому себе, не то что стопроцентно доверять своим приспешникам.
Сигнал Западу, похоже, не случайно приурочивался к дате начала тройственных военных переговоров в Москве. Не завязывайтесь излишне на Советы, и буря минует Запад. Отдайте Германии Польшу, и голова большевистского спрута будет преподнесена вам на жертвенном блюде.
«Отдайте Польшу» – не обязательно означало полный вооруженный разгром соседней страны. Гитлер отказывал Польше в праве на существование как активной или пассивной помехе для реализации цели жизни фюрера – завоевания и расчленения России. В качестве германского сателлита, обслуживающего планы восточной экспансии рейха, Польша могла бы в какой-то форме сохраниться.
К огорчению Буркхардта, ему не довелось стать primus inter – первым среди «умиротворителей», если допускать, что ему предназначалась более важная функция, чем доведение до нужных адресатов в нужный момент нужного сигнала. Нацистский правитель предпочел бы, чтобы его сигнал гулял по коридорам власти без огласки. Досадная огласка, однако, случилась.
12-13 августа Гитлер выжидал, не аукнется ли афера Буркхардта чем-либо примечательным. 14 августа запас терпения кончился. Фюрер поставил Геринга, фельдмаршала Браухича и адмирала Рёдера в известность о том, что он принял решение самое позднее через две недели атаковать Польшу.
Информация, поступавшая к советскому руководству, позволяла отделять сущность в поведении главных капиталистических стран от видимости, быть в курсе многих строго законспирированных обходных маневров и заговоров. Сотрудник внешнеполитической разведки Д. А. Быстролетов подобрал ключи к шифрам МИД Англии, Германии и Италии. Его коллега сделал читабельными для советской стороны шифртелеграммы МИД Японии. С помощью технических средств и через сеть агентов добывались данные из непосредственного окружения Чемберлена, Гитлера и прочих сильных тогдашнего мира, сведения о деятельности генеральных штабов, разведывательных и контрразведывательных служб.
Пример. Совещание у фюрера с высшим командным составом вермахта в декабре 1936 года. Нападению на Советский Союз должен предшествовать разгром Польши. Через короткое время сообщение об этом легло на стол Сталина. О решении 3 апреля 1939 года ввести в действие план «Вайс» доложено в Кремль десять дней спустя.
Утверждать, что Сталин знал все или почти все, было бы никому не нужным перебором. Еще меньше оснований говорить, что диктатор опирался на все доступные ему факты при вынесении своих решений. Зачастую поступки Сталина оказывались противоположными его же суждениям, которыми в минуты хорошего настроения он делился в узком кругу. Очевидно, этим отличаются все политические деятели, наделенные чрезмерной и бесконтрольной властью.
Итак, после того как Риббентроп, по собственному выражению, «запустил (28 июня) Сталину блоху в ухо», в советcко-германских контактах наступило затишье. Оно было прервано 24 июля приглашением Г. Астахова в МИД Германии формально в связи с приостановкой советских платежей по чехословацкому кредиту в «Банке живостенска».
Точность требует упомянуть, что за два дня до этого в Москве (без согласования с немцами) было опубликовано сообщение Наркомата внешней торговли относительно «возобновления переговоров о торговле и кредите между германской и советской сторонами»[164]. Переговоры еще были впереди, но Лондону давалось понять, что англичане не имеют монополии на расположение СССР и что на британские попытки соблазнить Германию экономически могут сыскаться контраргументы. Одновременно Берлин ставился в известность, что советское руководство снимает (или смягчает) предварительные условия (сначала создание политической базы, потом экономическое сотрудничество), вызывавшие недовольство Гитлера[165], и предлагает считать: торгово-кредитным переговорам дан ход.
К. Шнурре не счел нужным возражать против советской редакции сообщения для печати («пусть будет так, как получилось»), но просил на дальнейшее воздержаться от заявлений без их взаимного обговаривания.
Г. Астахов приглашался в МИД Германии для ознакомления с точкой зрения Риббентропа на возможные этапы нормализации отношений между двумя странами. По словам Шнурре, министр представлял себе этот процесс так: успешные торгово-кредитные переговоры – первый этап, нормализация по линии прессы, культурных связей и т. п. – второй этап, третий этап – политическое сближение. Неоднократные попытки германской стороны вступить в диалог на тему сию не находят отклика, сетовал Шнурре. В. Молотов уклоняется от конкретного обмена мнениями с Шуленбургом. Советское представительство в Берлине не отвечает на вопросы Вайцзеккера (от 30 мая), которыми «заинтересовался сам фюрер» (в действительности – заданные по указанию последнего). Если советская сторона, закончил Шнурре, еще не готова вывести обмен мнениями на уровень руководителей, то «кое-что могли бы сделать и сдвинуть вопрос с мертвой точки „люди и менее высокопоставленные“»[166].
Исполняя поручение Риббентропа, К. Шнурре пригласил Г. Астахова продолжить беседу в неофициальной обстановке. Встреча 26 июля, в которой участвовал также заместитель торгпреда Е. Бабарин, различно воспроизведена в немецкой[167] и советской записях[168]. Возьмем за базовый немецкий вариант.
Советник МИДа еще раз обосновал практичность трехэтапной схемы приведения отношений между Германией и СССР в норму. Политические отношения могли бы «продолжить то, что имелось (Берлинский договор 1926 года)», или быть реорганизованы «со взаимным учетом жизненно важных политических интересов». Однако предпосылка всему, подчеркивал Шнурре, – пересмотр советской стороной однозначно антигерманской позиции.
Г. Астахов заметил, что самое подходящее определение для политической ситуации, в которой находился СССР, – окружение. «Антикоминтерновский пакт» и политика Японии, мюнхенское соглашение, которое предоставило Германии свободу рук в Восточной Европе, включение Германией Прибалтийских государств и Финляндии, а также Румынии в сферу своих интересов расцениваются в Москве как усиление угрозы. В свете названных фактов Советский Союз не видит положительных перемен в политике Германии.
Поскольку другой реакции на новые немецкие соображения не последовало, 2 августа Г. Астахова пригласил к себе Риббентроп, чтобы заявить ему: налицо возможность переустроить отношения между двумя странами исходя из принципа невмешательства во внутренние дела друг друга и воздержания от политики, затрагивающей жизненные интересы сторон. Министр настойчиво проводил мысль, что между Балтикой и Черным морем нет проблем, которые нельзя было бы решить. «На Балтике, по словам Риббентропа, достаточно места для обеих стран, и русские интересы здесь не обязательно должны сталкиваться с немецкими. Что до Польши, то Германия наблюдает за событиями внимательно и хладнокровно, но в случае провокации расплата последует в течение недели». Министр намекнул на желательность взаимопонимания с Москвой в предвидении любого оборота. Министр заметил, что имеет «свою точку зрения на состояние советско-японских отношений» и не исключает здесь долговременного модус вивенди.
В информации об этой беседе, посланной Шуленбургу, опущены слова Риббентропа о контактах Германии с Англией и Францией. Глава гитлеровского дипломатического ведомства давал понять, что немцы в курсе советско-англо-французских переговоров и что от Берлина в известной степени зависит, куда в конце концов повернут британское и французское правительства[169].
3 августа Г. Астахова снова вызвали в МИД Германии. К. Шнурре имел задание министра «уточнить и дополнить» разговор, состоявшийся накануне. Содержание высказываний советника было доложено так:
(1) считает ли советская сторона желательным обмен мнениями по вопросу улучшения отношений и если да, то (2) может ли она конкретно назвать вопросы, которых желательно коснуться; германская сторона готова сделать это, (3) обмен мнениями желательно вести в Берлине, так как им «непосредственно интересуются Риббентроп и Гитлер»; просьба уточнить, кого советская сторона уполномочит на такой обмен мнениями, (4) поскольку «Риббентроп собирается через два-три дня выехать в свою летнюю резиденцию близ Берхтесгадена», он хотел бы до отъезда иметь ответ «хотя бы на первый пункт»[170].
O степени нетерпения, охватившего Берлин, свидетельствует предписание Ф. Шуленбургу немедленно запроситься на прием к В. Молотову и сдублировать разговор Риббентропа с Астаховым. Беседа в НКИД состоялась 3 августа и продолжалась полтора часа. Нарком, как докладывал Шуленбург, держался свободней, но не показал желания как-либо двинуться навстречу по сути дела. Он повторял, что по-прежнему отсутствуют «доказательства» доброй воли на немецкой стороне. Реагируя на призыв посла не ворошить прошлое, а подумать о нехоженых путях, В. Молотов увязал готовность сделать это по получении удовлетворяющих разъяснений по трем пунктам: «антикоминтерновский пакт», поддержка Германией агрессивных действий Японии, попытки исключить СССР из международных отношений[171].
4 августа Шуленбург телеграфировал в МИД Германии: СССР «преисполнен решимости договориться с Англией и Францией». В сообщении для Вайцзеккера от 14 августа посол уточнил, что главное для Советского Союза в данный момент – воздействие на Японию.
От большинства историографов лета 1939 года ускользал до последнего времени один немаловажный факт: разговоры на темы общего улучшения отношений между СССР и Германией велись Г. Астаховым на основе официальных публикаций о советской внешней политике и отрывочных информаций, поступавших в постпредство из Москвы. Инструкций перед встречами с Вайцзеккером, Шнурре или Риббентропом он не получал.
28 июля 1939 года В. Молотов телеграфировал Г. Астахову: «Ограничившись выслушиванием заявлений Шнурре и обещанием, что передадите их в Москву, Вы поступили правильно»[172]. На советском дипломатическом языке это означало запрещение и на будущее активно участвовать в диалоге, если из Москвы не поступит других указаний.
Пока установлено три случая пусть не слишком внятной, но все же ориентировки Москвой своего представительства по центральной на то время политической проблеме. 4 августа Астахов получил от Молотова телеграмму по поводу обращения Риббентропа: «По первому пункту мы считаем желательным продолжение обмена мнениями об улучшении отношений, о чем было мною заявлено Шуленбургу 3 августа; что касается других пунктов, то многое будет зависеть от исхода ведущихся в Берлине торгово-кредитных переговоров»[173]. Астахову не поручалось доводить это до сведения Г. Шнурре. Проведя, как сообщал поверенный в делах, «в духе… указаний от 4 августа» беседу со Шнурре[174], он вышел, строго судя, за пределы данных ему полномочий.
Между прочим, из уст К. Шнурре 4 августа впервые прозвучало понятие «секретный протокол» к кредитному соглашению, в котором фиксировалось бы «обоюдное стремление» улучшать германо-советские политические отношения. В. Молотов среагировал (это второй случай) предостерегающей инструкцией: «Считаем неподходящим при подписании торгового соглашения предложение о секретном протоколе». Мотив – «неудобно» создавать впечатление, что «договор, имеющий чисто кредитно-торговый характер… заключен в целях улучшения политических отношений. Это нелогично, и, кроме того, это означало бы неуместное и непонятное забегание вперед»[175].
Наконец, откликаясь на аналитическую записку Г. Астахова, в которой дипломат излагал свои предположения насчет интересующих немцев «объектов» возможных политических разговоров и привлекал внимание к опасности вероломства Берлина, В. Молотов отстучал еще одну лапидарную телеграмму: «Перечень объектов, указанный в Вашем письме от 8 августа, нас интересует. Разговоры о них требуют подготовки и некоторых переходных ступеней от торгово-кредитного соглашения к другим вопросам. Вести переговоры по этим вопросам предпочитаем в Москве»[176].
Г. Астахов истолковал сообщение как добро на проведение новых бесед. По своей инициативе он избрал себе в качестве партнера для разговора Г. Шнурре и время, 12 августа, чтобы известить немецкую сторону: советское правительство согласно на переговоры и местом их проведения избирает Москву[177].
Активность Г. Астахова, которую при предвзятом подходе было легко выдать за «нарушение служебной дисциплины», возможно, и явилась затем поводом для его ареста. Г. Астахова не выручили ни краткость записей бесед, ни делавшиеся им примечания, что в части улучшения отношений немецкие собеседники излагали соображения в форме «монолога» или что обмен мнениями носил «неофициальный характер». Следы этого незаурядного дипломата теряются где-то в бериевских лагерях.
Германской стороне, однако, и в голову не приходило, что на таком остром направлении, как противоборство двух диктатур, официальные лица в состоянии контактировать с кем-либо без предварительной санкции Центра. Правила, введенные в рейхе, механически переносились на советские государственные институты. За словами Г. Астахова (или его уклонением от ответов) собеседникам виделась режиссура Москвы, тогда как впору было задуматься: почему А. Мерекалова сняли с дистанции, едва начался марафон? Ведь в представительстве он один благодаря верительным грамотам имел полномочия без ссылок на поручения вещать за свою страну[178].
Сходному самообману предалось в 1940–1941 годах советское правительство. Оно принимало действия Шуленбурга, а также чиновников МИД Германии за осциллограф намерений и интересов Гитлера. Нужных коррективов не было внесено даже тогда, когда Сталин получил из независимых друг от друга и надежных источников информацию, что фюрер утвердил концепцию операции «Барбаросса». Подробней об этом ниже.
На основании доступных исследователям данных можно без оговорок констатировать, что весной и летом 1939 года СССР впустую тратил время и силы в попытках договориться с демократиями о создании общего фронта против агрессивных держав. При наличии минимума доброй воли прийти к согласию было можно, и сравнительно быстро. Но Англия, читаем мы в дневнике Г. Икеса, «лелеяла надежду, что ей удастся столкнуть Россию и Германию между собой, а самой выйти из воды сухой»[179]. Британское руководство нуждалось в поддержании видимости деловых переговоров, чтобы предотвратить сближение СССР и Германии[180].
Объявив 30 марта 1939 года о предоставлении гарантий Польше (в апреле они были оформлены как двухстороннее заявление), правительство Чемберлена до середины августа, несмотря на настояния Варшавы, под различными предлогами уклонялось от превращения деклараций в договорный союз. Если даже по отношению к полякам Англия избегала «перебрать» в обязательствах, то что следовало ожидать Советскому Союзу? Ответ на этот вопрос можно почерпнуть из некогда совершенно секретных протоколов заседаний британского кабинета той поры.
16 мая 1939 года кабинет рассматривал меморандум начальников штабов трех родов войск Англии. В нем, в частности, говорилось, что соглашение о взаимной помощи с Францией и СССР «будет представлять собой солидный фронт внушительной силы против агрессии». Незаключение такого соглашения было бы «дипломатическим поражением, влекущим серьезные военные последствия». Если бы, отвергая союз с Россией, Англия толкнула ее на договоренность с Германией, «то мы совершили бы огромную ошибку жизненной важности»[181].
На том же заседании лорд Галифакс, министр иностранных дел, определил свой подход так: политические аргументы против пакта с СССР перевешивают военные соображения в пользу такого пакта[182]. Позиция премьера Чемберлена была еще категоричней: он «скорее подаст в отставку, чем подпишет союз с Советами»[183].
Консерваторы сошлись на том, что прагматизм требует какое-то время продолжать поддерживать переговоры с Советским Союзом[184]. Лондон согласился в этом контексте на переход от обмена нотами к тройственному диалогу за круглым столом. Что касается Англии и Франции, однако, – на уровне послов. Приглашение, направленное советской стороной Галифаксу, принять личное участие в переговорах было отклонено с ремаркой Чемберлена: визит в Москву британского министра «был бы унизительным»[185].
Посол Англии У. Сидс и посланный ему в помощь из Форин офис У. Стрэнг получили задание тянуть время, избегая вместе с тем создавать впечатление, что Лондон настроен против соглашения. 4 июля кабинет, подводя промежуточные итоги, обсуждал за и против прекращения переговоров. Пришли к выводу, что дискуссии в Москве целесообразней не прерывать, но к соглашению дела не вести. «Наша главная цель в переговорах с СССР, – заявил Галифакс, – предотвратить установление Россией каких-либо связей с Германией»[186]. Возможность подобного поворота событий не исключалась. Военный министр Л. Хор-Белиша заметил в кругу своих коллег, что, «хотя это в настоящее время кажется невероятным, элементарная логика подсказывает возможность соглашения» Германии с СССР[187].
На Галифакса аргумент Хор-Белиша впечатления не произвел. На заседании кабинета 10 июля, где рассматривалась возможность, не оканчивая политических переговоров, открыть (опять-таки ради переливания из пустого в порожнее) «технические» военные переговоры, он повторил: «Начавшись, военные переговоры не будут иметь большого успеха. Переговоры будут затягиваться, и в конечном счете каждая из сторон добьется от другой обязательств общего характера. Таким образом, мы выиграем время и извлечем максимум из ситуации, которой не можем сейчас избежать»[188].
Канцлер казначейства Дж. Саймон держался еще циничней: «Нам важно обеспечить свободу рук, чтобы можно было заявить России, что мы не обязаны вступать в войну, так как мы не согласны с ее интерпретацией фактов»[189].
Если не удастся переиграть французов и перехитрить русских и придется ставить подпись под каким-то соглашением, то его текст должен быть максимально расплывчатым. На Темзе заранее для себя решили: выполнять союзнические обязательства, коль скоро понятий «союз» или «взаимная помощь» не удастся избежать, Лондон не станет. Это хуже двурушничества. Речь шла о попытке, держась на приличном расстоянии в сторонке, подставить партнера под удар. Из слов Саймона напрашивается вывод, что при наличии британской модели союзничества с СССР Лондон мог бы в случае германской агрессии против Польши даже воздержаться от объявления войны рейху. Было бы вполне достаточно, чтобы на начальном этапе повоевал один Советский Союз.
Поставим после изложенного вопрос: как должна была повести себя Москва, будучи в курсе замыслов Чемберлена и его министров? Что могла сделать советская сторона, дополнительно зная, с какими инструкциями после долгого хождения по морям прибыл на военные переговоры в Москву адмирал Дракc?
Напутствуя 2 августа адмирала, Галифакс поручил ему «тянуть с переговорами возможно дольше». «Дольше» расшифровывалось до конца сентября – начала октября[190], когда осенняя распутица (а не державы-противницы) спутает планы Гитлера. В порядке перестраховки – вдруг неопытного в политических хитросплетениях Дракса завлекут в рассмотрение сомнительных, на взгляд Лондона, тем – его направили на переговоры без всяких полномочий. Как если бы адмирал собрался на пикник, а не для координации действий на случай войны. Выданное ему на руки предписание гласило: «Британское правительство не желает принимать на себя какие-либо конкретные обязательства, которые могли бы связать нас при тех или иных обстоятельствах. Поэтому следует стремиться свести военное соглашение к самым общим формулировкам»[191].
Советская сторона располагала сведениями, что французское правительство придерживалось более конструктивной позиции. Видимо, с учетом также этого обстоятельства в Москве было решено – выложить козыри на стол и тем заблокировать пустозвонство[192].
Война стояла на пороге. 7 августа к советскому руководству поступила информация: «Развертывание немецких войск против Польши и концентрация необходимых средств будут закончены между 15 и 20 августа. Начиная с 25 августа следует считаться с началом военной акции против Польши»[193]. К англичанам аналогичный сигнал попал день или два спустя. Тем самым предупреждения, полученные Лондоном ранее от адмирала Канариса (через советника германского посольства в Лондоне Т. Кордта) и от итальянцев, обрели зловеще конкретный вид. Время для ворожбы и дипломатических хороводов истекло.
«Первые же 24 часа моего пребывания в Москве свидетельствовали, – писал Дракc, – что Советы стремятся к достижению соглашения с нами»[194]. Когда на заседании 15 августа Б. Шапошников сообщил, что СССР готов выставить против агрессора в Европе 136 дивизий, 5 тысяч тяжелых орудий, 9-10 тысяч танков и 5–5,5 тысячи самолетов[195], Драке доложил своему правительству, что в случае войны Советский Союз «не собирается придерживаться оборонительной тактики, которую нам предписывалось (ему) предлагать». Напротив, он «выражает желание принимать участие в наступательных операциях»[196].
Глава французской делегации генерал Ж. Думенк сообщал в Париж, что советские представители изложили план «весьма эффективной помощи, которую они полны решимости оказать нам»[197]. В записке МИД Франции на имя Э. Даладье отмечалось, в частности:
«Как сообщает наш посол в Москве, то, что предлагает русское правительство для осуществления обязательств политического договора, по мнению генерала Думенка, соответствует нашей безопасности и безопасности Польши… СССР предлагает нам, по мнению г-на Наджиара, вполне определенную помощь на Востоке, не предъявляя дополнительных требований на Западе, но при условии, что Польша своей отрицательной позицией не сделает невозможным создание на Востоке фронта сопротивления с участием русских сил… Предоставляя Польше гарантии, мы должны были поставить условием этих гарантий советскую поддержку, которую мы считаем необходимой»[198].
Почему же за день до этих обнадеживающих – для непосвященных – оценок адмирал Дракc в кругу своих коллег заявил: «Я думаю, наша миссия закончилась»?[199] К. Ворошилов поставил 14 августа перед партнерами «кардинальный вопрос»: смогут ли советские войска в случае нападения Германии на Польшу пройти через заранее означенные ограниченные районы (Виленский коридор на севере и Галиция на юге), чтобы «непосредственно соприкоснуться с противником»? Без положительного ответа на этот вопрос военная конвенция теряла смысл.
Правительства Англии и Франции не удосужились войти в контакт с Польшей на сей предмет до открытия московских переговоров и ни шатко ни валко прорабатывали эту тему до 17 августа, когда по предложению Дракса было условлено отложить следующую встречу трех делегаций до 21 августа. 19 августа, после трехчасового безрезультатного диспута французского генерала Ф. Мюсса и английского военного атташе с начальником генерального штаба Польши генералом Стахевичем и «компромисса», обговоренного с Ю. Беком (французы и англичане могут маневрировать в Москве так, как если бы перед поляками вообще не ставилось никакого вопроса)[200], не могло быть двух мнений: жребий брошен.
21 августа состоялось последнее пленарное заседание трех делегаций. Ввиду неясности по «кардинальному вопросу» – если быть точным, из-за полной ясности, что поляки категорически против любой договоренности, втягивающей их в сотрудничество с СССР[201], – дальнейшие переговоры становились беспредметными. К. Ворошилов предложил тайм-аут до момента, когда делегациям найдется сказать друг другу что-либо положительно новое.
Превратимся на мгновение в сверхоптимистов и примем модель: Варшава вернулась на землю и отложила до лучших времен мечты о походе на Берлин в ответ на нацистские угрозы. Как выглядело бы в реальности взаимодействие трех держав?
Советские военные предлагали выставить против агрессора, применительно к развитию ситуации, 70-100 процентов от уровня сил, вводимых в операции Англией и Францией. А если бы англичане и французы практически ничего не вводили? Вопрос. Директивы для советской делегации, одобренные еще 4 августа, исходили из того, что начиная с пятнадцатого-шестнадцатого дня мобилизации вооруженные силы договаривающихся держав должны были быть готовы к действию против главного противника. Как быть, если бы Лондон и Париж бежали от соприкосновения с противником месяц, другой, третий?[202] В свете последовавших событий вопрос куда как законный.
Крайне сомнительно, чтобы делегации Англии и Франции в любом варианте пошли на фиксирование контингентов по родам войск, а также районов и сроков введения их в действие. Допустим, они не сумели бы уклониться от подобных записей. Как, однако, они смогли бы выполнить взятые обязательства, когда к этому не готовились? Переговоры в Москве – это можно утверждать определенно – не сопровождались параллельной проработкой в штабах Англии и Франции оперативных планов, учитывавших поднимавшиеся делегациями военно-тактические и стратегические аспекты взаимодействия. В штабах исходили из того, что никаких договоренностей с СССР не будет.
«Странная война», что велась на Западе с 3 сентября 1939 года по 15 мая 1940 года, родилась не спонтанно. Она была частью заготовленной впрок стратегии на изматывание Германии и СССР. В прикидках западных военных заранее исключалась возможность «восточного» издания «странной войны» в случае германо-советского вооруженного столкновения.
Догадывались ли в Лондоне и Париже, что для Гитлера критическим моментом в его пасьянсах лета 1939 года было не заключение с СССР пакта о ненападении, а срыв договоренности трех держав о военном союзе?[203] Если Англия и Франция не договорятся с Советским Союзом, заявлял Гитлер, «я смогу разбить Польшу без опасности конфликта с Западом»[204]. Фюрер ринулся в польский поход без готовых планов операций на Западном фронте[205]. Неисправимо предвзятые или слепо наивные могут сопрягать это упущение с «инсценировкой Рапалло». Войны, в которых противоборствуют многомиллионные армии, требуют для подготовки несколько больше времени, чем куцый уик-энд.
19 августа Риббентроп передал итальянскому послу в Берлине Аттолико ответ фюрера на поступившее днем ранее послание дуче, которым германский союзник ставился в известность: Италия вести европейскую войну не в состоянии. Демарш Муссолини был предпринят не без воздействия Канариса и Вайцзеккера, питавших некоторую надежду, что «нет» Италии плану удара по Польше и тем самым фактическое обесценение оси может осадить Гитлера и снивелировать угрозу войны или хотя бы оттянуть ее развязывание.
В ответе Гитлера спрессовано его кредо:
(1) решение напасть на Польшу принято, и оно пересмотру не подлежит;
(2) польский конфликт останется локальным событием, поскольку Англия и Франция не рискнут напасть на ось;
(3) если эти державы тем не менее окажут военную поддержку Польше, то для оси вряд ли предоставится лучшая возможность, чтобы свести с ними счеты;
(4) война, даже если она разрастется, будет ввиду превосходства оси скоротечной[206].
Германо-советский обмен мнениями обрел с 15 августа осязаемые контуры. Но это пока диалог, а не переговоры. Окончательный выбор в Москве еще не сделан. Налицо неопровержимые доказательства того, что Англия и Франция не созрели для отношений, в которых учитывались бы интересы обеих сторон. Следовательно, реальный шанс на упреждение или сдерживание агрессии упущен.
Возникло уравнение со многими неизвестными: примут западные державы вызов нацистского рейха как фатальную неизбежность, считая, что они подготовлены к вооруженной схватке лучше, чем год назад, или они приведут в движении все рычаги, чтобы свершился «второй Мюнхен» опять без СССР и всецело против него?
Что выгоднее, положиться на судьбу? В считаные недели вермахт подомнет Польшу. Не займется ли фюрер походя решением так занимавшей его «балтийской проблемы»? Не использует ли он факт отказа Москвы от сделанного ей Берлином предложения заключить договор о ненападении как предлог для крупной провокации против СССР?
Или практичней, поступившись принципами и приняв за неизбежное огромные моральные потери, размежевать германские и советские интересы, как это принято в мире насилия, чтобы обеспечить себе паузу и преимущества государства, остающегося формально нейтральным?
Сталин знал или вычислял, что его нацистский пандан не закрыл на ключ дверь, через которую Германия и Англия могли бы прийти к взаимопониманию. 3 августа[207] Г. Вильсон предложил послу Дирксену новую встречу. Советник Чемберлена подтвердил, что, несмотря на досадные разглашения, все сказанное Вольтату сохраняет силу. Английская сторона ждет ответа на свои предложения и была бы глубоко разочарована, если бы Германия не продолжила того, чему положено начало. Создавшиеся из-за «нескромности Хадсона» трудности с повторным приездом Вольтата в Англию преодолимы: делегаты могли бы встретиться в Швейцарии или каком-либо другом месте.
Из слов Вильсона, докладывал Дирксен, вытекало, «что возникшие за последние месяцы связи с другими государствами являются лишь резервным средством для подлинного примирения с Германией и что эти связи отпадут, как только будет действительно достигнута единственно важная и достойная усилий цель – соглашение с Германией». «Соглашение должно быть заключено между Германией и Англией; в случае, если бы было сочтено желательным, можно было бы, конечно, – сказал Вильсон, – привлечь Италию и Францию»[208].
Не покладая рук трудился на англо-германское согласие британский посол в Берлине Н. Гендерсон. Ему ассистировали швейцарские, шведские, американские представители[209].
Об афере Буркхардта уже говорилось. Гитлер, согласно стенограмме швейцарца, был 11 августа готов на немедленную встречу с британским деятелем «формата Галифакса». Приемлемого для себя собеседника он видел в маршале Айронсайде: наслышан о маршале хорошего, к тому же говорит по-немецки (стало быть, можно обойтись без услуг переводчика). Фюрер просил Буркхардта известить об этом Лондон[210].
Распутье, на которое нацистский предводитель к 20 августа загнал Германию, сводилось к стратегической дилемме – либо форсировать начатый весной «русский гамбит», либо придать второе дыхание «Мюнхену». Геринг, называвшийся среди кандидатов в партнеры Сталину и Молотову по переговорам, отвел этот вариант и предложил командировать в Москву Риббентропа, который лучше владел темой как один из сочинителей «инсценировки Рапалло». Себя Геринг оставлял в резерве, если надо будет сговариваться с англичанами. На Москву примеривали еще министра без портфеля X. Франка, сподвижника Гитлера по партии, но его кандидатура тут же отпала[211].
21 августа на старте в Темпельхофе стояли «Локхид-12А» британских спецслужб, который должен был доставить Геринга на тайную встречу с Чемберленом и Галифаксом в Чеккерсе, и личный «юнкерc» фюрера, выделенный Риббентропу для полета в советскую столицу. Кто первым ляжет на крыло, какой курс – на Москву или Лондон – будет взят? От этого решения зависело, каким маршрутом пойдут дальше Европа и с нею весь мир.
Глава 3
«Завтра была война»
Так назывался фильм по повести Бориса Васильева, правдиво и образно воспроизведший средствами искусства мысли и чувства простых советских людей перед потрясшей страну до основания нацистской агрессией. «Завтра была война» – эти три слова, наверное, точно передают состояние Европы в любой день после 20 августа 1939 года[212].
Вермахт занял исходные позиции, чтобы раздавить Польшу, прежде чем кто-нибудь поспеет ей на подмогу. То, что должно было бы сплотить потенциальных участников антинацистской коалиции, – нависшая над ними совместная угроза – на деле усугубило их разъединение. СССР, Англия, Франция и Польша передали потомкам опыт того, как общее сникает перед частным, жизненно важное перед, по крупному счету, ординарным. Различия в реальной уязвимости можно было смягчить, образовав союз равноправных наций, принявших равновеликие и адекватные вызовам агрессора обязательства. Но эти различия превращались в вещь в себе при назойливых попытках выменять райский сад на яблоко, да еще с червоточиной, понудить советского партнера стать прихвостнем чужих интересов.
И в XXI веке, наверное, не улягутся диспуты о том, двинул бы Гитлер войска против Польши или поостерегся рокового шага в случае возникновения англо-франко-советского альянса. Заявлениям фюрера противостоят слова отдельных дипломатов, военных, политиков, главным образом из недовольных срывом нового, расширенного издания Мюнхена или полагавших, что Гитлер изрядно переплатил Сталину за обещание не мешать разделаться с Польшей. Можно также заставить Гитлера давать показания против Гитлера, особенно если задаться целью сделать советского диктатора ядром коловращения.
Отрицать, что выпадение Советского Союза как вероятного противника Германии облегчило Гитлеру его предприятие против Польши, равнозначно тому, чтобы биться головой о стену. Облегчило и упростило. Утверждать, однако, что без договора о ненападении с СССР и секретного протокола к нему фюрер перевоплотился бы в агнца, еще большее насилие над фактами.
Как Лондон, так и Берлин в течение восьми месяцев 1939 года занимались, по сути, одним и тем же. Ни нацисты, ни консерваторы не помышляли заполучить Москву в союзники. Не допустить, чтобы СССР встал на сторону соперника, сделать его в надвигавшихся событиях наблюдателем – интересовало именно это, особенно в дебюте и миттельшпиле. Как не допустить? Наряду с совпадениями, тут проступают и разночтения.
Оба, Гитлер и Чемберлен, ставили на выигрыш часов, дней, недель. Назначая в апреле операцию против Польши «не позднее 1 сентября», Гитлер пускался вперегонки с погодой и подставлялся. Непредсказуемость, считал британский премьер, поубавит нацистскому руководителю спеси и выбьет из графика план «Вайс». Неопределенность – вот что должны были излучать из Москвы вовне тройственные переговоры. Оттянуть развязку кризиса до октября – и осенняя слякоть не хуже линии Мажино сдержит вермахт, а Лондону подарит новый шанс уладить «недоразумения» с Германией без пресса времени и по-семейному.
Гитлера британская тактика устраивала, но по иным, естественно, мотивам. Берем сверхоптимальный вариант – три державы договорились между собой и урезонили Варшаву. Гитлер, однако, остался бы при решении, сообщенном 19 августа Муссолини, атаковать Польшу, невзирая на ход и исход московских переговоров. Затягивание тройственных переговоров, игнорируя час х, было тождественно срыву координированных контрмер со стороны Англии, Франции, СССР в начальные, решающие дни войны.
Как встретили бы агрессию Англии, Франции и с ними СССР? Во всеоружии планов, отводивших на бумаге 15–16 дней для мобилизации, прежде чем их армии вступят в соприкосновение с главным противником. Не кажется ли вам, уважаемый читатель, что представители во всяком случае двух держав впали в склероз – напрочь забыли не только про 1 сентября как тайм-лимит, но даже в каком веке собирались воевать. Очень рискованно утверждать, будто нацисты не имели представления о том, как вьется военно-стратегическая мысль в штабах Англии и Франции, или что англичане, французы и советские военные, в свою очередь, ничего не ведали об особенностях оперативного планирования в вермахте.
Но если первые умело сыграли на архаичности военных поверий и школ, господствовавших у демократов и в Польше, то вторые еще долго не могли взять в толк, как Польша с миллионной армией потерпела военное поражение за 17–18 дней. В ночь с 16 на 17 сентября ее правительство покинуло территорию страны. Локальные очаги сопротивления не меняли общей картины.
Пойдем дальше. Заключение демократиями военного союза с СССР не отменило бы «странного» течения войны на Западе[213]. Есть причины полагать, что необычный ход этой войны скорее усугубился бы. В любом случае Англия и Франция не сгорели бы от желания войти в соприкосновение с «главным противником», и Третий рейх отвечал бы им взаимностью.
Логика развития поставила бы Советский Союз в совершенно другое положение. Главные силы главного противника, отмобилизованные и захваченные эйфорией легко доставшейся победы, выкатились бы на границу куда менее благоприятную для обороны СССР, чем та, с которой Пилсудский отправлялся в поход на Киев и Москву в 1921 году. И это не все. План «Вайс» предусматривал, что одновременно или вслед за Польшей вермахт возьмет под контроль Литву и Латвию «до границ старой Курляндии». 23 мая Гитлер подтвердил эту установку на «решение балтийской проблемы» при встрече с командованием германских вооруженных сил.
Если упоенный успехом польского похода фюрер собрался было в сентябре 1939 года двинуться против Франции (во всяком случае, заговорил об этом), то вряд ли отказал бы себе в удовольствии покарать Сталина за отказ подыграть «инсценировке Рапалло» и предпочтение, отданное его соперникам. Гитлер не стал бы выжидать, когда Москва созреет до военного соприкосновения с вермахтом. Назвавшись союзником Англии, Франции и Польши, Советский Союз должен был бы принять на себя все невзгоды как собственной, так и чужой неподготовленности к военной конфронтации с Третьим рейхом.
Стоит повторить, что, ввязавшись в диалог с Берлином, Советский Союз с определенного момента поставил себя в положение, чем-то напоминавшее польское: нет предложениям нормализовать отношения с Германией и обменяться обязательствами о ненападении было бы чем-то сродни акту враждебности и приглашению нацистов к нападению. Или союз с Англией и Францией, или притирка интересов с Германией. Типичнейший цугцванг. Так называемая золотая середина – гордое одиночество – не спасала СССР ни от каких опасностей.
Допустим, Гитлер, вняв чьему-либо совету или голосу инстинкта, не полез бы с ходу на рожон и сделал бы привал вблизи советской границы. Кто, однако, будучи в твердой памяти и здравом рассудке, поручился бы, что Япония не удесятерила бы усилий, чтобы перевести с бумаги на местность идею одновременного удара по Советскому Союзу с востока и запада? И не только в отместку за «унижение» на Халхин-Голе. У лондонских «умиротворителей» на этот случай тоже были припасены свои планы, скажем так, не облегчавшие СССР жизнь.
Даже с подписанием германо-советского пакта о ненападении глава «умиротворения» для тори не закрывалась. Вчитайтесь в заявление Н. Чемберлена на заседании кабинета 26 августа 1939 года: «Если Великобритания оставит г-на Гитлера в покое в его сфере (Восточная Европа), то он оставит в покое нас»[214]. Как и в ноябре 1937 года, когда лорд Галифакс тестировал Гитлера, все упиралось в цену, не в принципы.
В августе 1939 года пугало, тактический прием, резерв на крайний случай, как угодно, – германо-советское сближение обрело самоценность. Гитлер и Сталин просчитали каждый для себя, как использовать неожиданно возникшую заинтересованность одного в другом к своей пользе.
Заключение, что Англия и Франция не станут воевать за Польшу, фюрер выводил из состояния их вооруженных сил. За исключением ВМС, они имели мало общего с серьезными «предупреждениями» и «предостережениями» правительств двух держав. Боеспособность Красной армии оценивалась в Берлине еще ниже, хотя события на Халхин-Голе породили некоторые вопросы. От них профилактики ради лучше избавиться.
Сталина преследовали иные кошмары. В 1937–1938 годах по его приказу были уничтожены трое из пяти маршалов – М. Тухачевский[215], А. Егоров, В. Блюхер, 11 заместителей наркома обороны, 75 из 80 членов Высшего военного совета СССР, 14 из 16 командующих армиями. Среди убитых или репрессированных – все 8 адмиралов, 60 из 67 комкоров, 136 из 199 дивизионных и 221 из 397 бригадных командиров, около 35 тысяч офицеров рангом ниже. Это не идет в сравнение с числом генералов и старших офицеров, погибших в сражениях 1941–1945 годов. Ничего подобного не мерещилось, надо думать, пентагоновским плановикам, разрабатывавшим в недавнем прошлом операции по «обезглавливанию противника»[216].
«Победы» у озера Хасан и на Халхин-Голе были восславлены советской пропагандой примерно так же, как некоторыми политиками и публицистами сейчас возводятся в категорию «переломных событий» Второй мировой войны отдельные союзнические операции, в частности, в Северной Африке, в которых было задействовано по паре дивизий с обеих сторон. Сталин нуждался в самогипнозе, чтобы сгинули «мальчики кровавые в глазах» и чтобы в «сказку, сделанную былью», поверил внешний мир: с отсеченной головой Вооруженные силы Советского Союза грозны, как никогда.
Если, однако, взять труд ознакомиться с совершенно секретной запиской наркомата обороны СССР, в которой анализировались действия регулярных частей у того же озера Хасан, в глаза бросится полнейшая неразбериха в армии, отсутствие у офицеров элементарных навыков вождения подразделений больше роты или батальона[217]. Это неудивительно, ибо полками и дивизиями командовали вчерашние старшие лейтенанты и капитаны, сплошь и рядом без среднего школьного образования. Даже наиболее талантливых из них, сколько ни поливай, невозможно было вырастить с сегодня на завтра в Ганнибалов или Суворовых. Время ставило свои непреложные пределы.
Когда приступ безумия 1937–1938 годов чуть отпустил, основной заботой Сталина было, выставляя напоказ твердость и решительность в малом, остерегаться крупных испытаний. Этому не противоречат впечатляющие, судя по официальным данным, приготовления к вмешательству на стороне Чехословакии в кризис августа-сентября 1938 года и концепции, излагавшиеся К. Ворошиловым и Б. Шапошниковым на военных переговорах с англичанами и французами в августе 1939 года. Что проку в груде самолетов, танков, артсистем, длинном перечне номеров дивизий, когда личный состав с грехом пополам выучен рукопашному бою, и не больше того?
Сталин знал это лучше кого бы то ни было. Поэтому он искал встречи с агрессором не в поле, а за игорным столом, который в политике тем отличается от обыкновенной рулетки, что из неудачника трясут не деньги, а нечто иное. Остановить сползание к пропасти. Коль это невозможно, то прислониться к сильному. В любом варианте не оказаться между молотом и наковальней, другими словами, в войне на два фронта.
Готовился ли Советский Союз помогать Польше в одиночку, убедившись, что Варшава реальной помощи от Англии и Франции не получит? Был ли грубый и резкий отказ поляков от сотрудничества причиной или поводом для смены московских вех? По-видимому, это все-таки два разных вопроса. Вне союза, обязывающего партнеров к практическим действиям в случае агрессии против одного из них или государства, которому даны совместные гарантии союзников, риск оказаться в вооруженном конфликте с Германией и, скорее всего, одновременно в конфликте с Японией был для Сталина неприемлем. «Соглашение Арита-Крейги» было в контексте озабоченностей Сталина наихудшим аккомпанементом к последнему раунду тройственных переговоров.
Свою роль при наведении мостов от Шпрее к Москве сыграло отточенное умение нацистов играть на слабых струнах контрагентов. На Сталина, несомненно, произвела впечатление «широта» подхода Гитлера. Он не «мелочился», и, действительно, в несколько часов диктаторы обделали то, на что «традиционалистам» недостает десятилетий. Правителю восточного склада припомнить бы в недобрый час древнюю восточную мудрость: слишком хорошо – уже нехорошо. Забыл и обрек себя на нечто, вместо того чтобы посвятить себя чему-то. Из страны – синонима антифашизма Советский Союз скатился почти до заложника нацистской политики экспансии. Он изменил «утопии», ввязавшись в интриги с кликой – воплощением всех мыслимых извращений.
Сталин мог бы, наверное, возразить: не забывался он[218]. Чтобы вбить клин между Германией и Японией, он выпил бы на брудершафт с самим чертом. В начале августа 1939 года Москва, по-видимому, не исключала – как альтернативу полудоговоренностям с англичанами и французами – соглашение общего плана с Берлином[219]. Сталина устроило бы, за неимением лучшего, взаимопонимание, которое сообщало бы известную свободу маневра в условиях, когда ход и смысл событий в Европе ему не подчинялись.
Не очутиться бы один на один с агрессором, а то и с двумя агрессорами кряду, отнести как можно дальше час свидания с истиной – было тогда у главы советского режима профилирующей заботой. Если бы сыскались демократические правительства, готовые ради самих себя не пренебрегать интересами СССР, Сталин, наверное, этот шанс не упустил бы. Но воевать за других он не был готов и не мог. Поэтому не будет чрезмерным сгущением красок констатация: на московских военных переговорах слова служили сокрытию подлинных намерений. Ими замещался дефицит дел. Они были призваны произвести впечатление вовне или, если прицельно, на четвертого участника диалога, незримо присутствовавшего в зале, – на Германию.
В проигрыше оказались в конце концов все, хотя подведение итогов растянулось на годы. В несчетный раз подтвердилось: честь роняют, как правило, на собственную голову.
Как повернулось бы международное развитие, не согласись Сталин – в ответ на письмо Гитлера – с приездом в Москву Риббентропа?[220] Фюрер не позже 22 августа был извещен о приглашении Геринга на встречу с Чемберленом и Галифаксом, организацией которой, чтобы избежать огласки, занимался шеф британской разведки лично. Гитлер не отвергал идею, как таковую. Момент смущал. Англичане ввели 23 августа в игру козырную карту – предложили созвать «конференцию четырех на высшем уровне». На ней в отсутствие СССР и Польши можно было бы все уладить. Предложение, направленное по неофициальному каналу, подкреплялось посланием Чемберлена. Премьер умолял Гитлера «не совершать непоправимого».
Днем 23 августа Г. Геринг провел заседание кабинета министров. «Война с Польшей – дело решенное», – услышали собравшиеся. Но угроза мирового конфликта неактуальна и риск оправдан, поскольку поляки будут единственным противником. Операцию, уточнил Геринг, предполагается начать через три дня.
Заметим про себя: переговоры имперского министра иностранных дел в Москве еще не начинались. Самолет с Риббентропом на борту не без приключений добрался до столичного аэродрома: в районе Великих Лук он был обстрелян средствами ПВО. Повезло, не сбили, но, право, предзнаменование необнадеживавшее. Таким образом, если не перенапрягать формулу Гегеля «история есть пророчество, обращенное вспять», придется признать, что решение воевать и установление первоначальной даты нанесения удара по Польше (26 августа) принимались не после, а до встречи Риббентропа со Сталиным и Молотовым, и, естественно, до подписания договора о ненападении[221]. Неточности при воспроизведении последовательности событий здесь не вкрадываются, а намеренно вносятся и способом мультиплицирования обретают видимость фактов.
Позднее Риббентроп уверял, что, отправляясь в Москву, он не знал о решении Гитлера напасть на Польшу. Министр будто бы думал, что фюрер блефует в расчете выжать из Лондона и Варшавы максимум. Договоренности в Москве не были программой действий, а имели назначением поднять давление в котле до критических отметок. По его версии, в политическом планировании нацистская Германия превзошла все высоты. К несчастью, на пике все пошло насмарку из-за вдруг нахлынувшего головокружения.
«Мы неохотно верим тому, что выходит за пределы нашего горизонта», – саркастически заметил блистательный Ларошфуко. Горизонта видения, понимания, интереса. А если перенестись в ситуацию 30-40-х годов, воздерживаясь мерить мысли и поступки актеров той поры сегодняшними мерками, не придавая обратную силу нормам и принципам, утвердившимся после и в результате Второй мировой войны? Может быть, откроются непознанные грани случившегося, не делающие иррациональное рациональным, но в какой-то степени объясняющие его.
Упор Гитлера после Мюнхена на насилие корреспондирует со спецификой его видения ситуации и перспектив, а также представлениями о том, что психологический настрой, доведенный до исступления, есть половина успеха. Если не фальшивить (из желания не мытьем, так катаньем закрепить за 1 сентября 1939 года репутацию рубежа между миром и войной), надо будет признать, что аншлюс Австрии, отторжение от Чехословакии Судет и, конечно, ликвидация остатков этой республики были военными операциями с использованием политической завесы. В марте и сентябре 1938 года политики выполняли функцию не повивальных бабок при рождении новой жизни, а насильников, рассекающих жизненный нерв или отнимающих саму жизнь у намеченной к захвату жертвы.
Гитлер как-то заявил, что не в его намерениях вести войны ради войн. Цель для него превыше всего. Способы и средства для ее достижения имеют подчиненное значение. Приоритет должен отдаваться тем из них, которые обещают скорый успех и накопление предпосылок для следующего, более масштабного успеха. Ничто не свидетельствует о том, что фюрер отклонился от этой генеральной установки в августе 1939 года. Навар, собранный Риббентропом в Москве[222], укрепил веру Гитлера в свой «провидческий» дар.
24-25 августа он прикидывал, что должно случиться уже после Польши, судьба которой с отпадением СССР от когорты открытых противников была предрешена. Дальнейший маршрут зависел от того, удастся или нет уломать англичан. В ответ на призыв британского премьера «не совершать непоправимого» Гитлер через посла Гендерсона предложил Англии войти в альянс с Германией на условиях:
а) возвращение Данцига и польского коридора в состав рейха;
б) германские гарантии новых польских границ;
в) достижение соглашения о бывших германских колониях;
г) отказ от изменения германских границ на Западе;
д) ограничение вооружений.
В свою очередь Германия обязалась бы защищать Британскую империю от любых посягательств.
Это был своеобразный сплав из предложений, делавшихся Берлином в октябре 1938 – январе 1939 года полякам, и соображений самих британцев, передававшихся через Г. Вильсона Гитлеру в июле-августе 1939 года. Изюминкой было чаще всего опускаемое примечание Гитлера: ничего страшного не произойдет, объяви Англии из соображений престижа «показную войну». Стоит загодя обговорить ключевые элементы будущего примирения, гроза послужит лишь очищению атмосферы.
По окончании беседы с Гендерсоном фюрер связался с Муссолини. Разговором он остался доволен и в 15.02 отдал приказ ввести план «Вайс» в действие. Нападение на Польшу должно было произойти на рассвете 26 августа. А затем все пошло через пень-колоду.
Итальянское посольство уведомило, что Италия к войне не готова. Затем французский посол, с подачи Аттолико, сделал в 17.30 представление и предупредил, что его страна выполнит обязательства перед Польшей. Около 18.00 Би-би-си передала сообщение о вступлении англо-польского союзного договора в силу.
Где заключался просчет? Замаячил конфликт с Англией и Францией, в котором польская проблема отодвигалась на второй-третий план. Италия выпадала из обоймы до того, как настоящее дело началось. Кто она – союзник или обуза? Гитлер еще не знал, что известие – Италия в войне против Польши не участвует – Рим передал в Лондон и Париж раньше, чем союзнику. Отношения с Японией в расстройстве.
Пока же В. Кейтель получил приказ немедля остановить выход сил вторжения на означенные по плану «Вайс» рубежи. Гальдер занес в дневник: «Гитлер в растерянности. Слабая надежда, что путем переговоров с Англией можно пробить требования, отклоняемые поляками».
Чемберлен больше не хозяин даже в парламентской фракции тори. Общественность повернулась против «умиротворения». Выручить могло лишь одно: антивоенные настроения оставались еще сильнее. Если бы Берлин согласился отступить от края на шаг-другой, их, возможно, удалось бы капитализировать.
Кое-какой политический жирок у Гитлера имелся. С подписанием советско-германского договора о ненападении Лондон и Париж разом потеряли интерес к контактам с СССР. Без внимания остались официальные (в частности, заявление В. Молотова П. Наджиару: «Договор о ненападении с Германией не является несовместимым с союзом о взаимной помощи между Великобританией, Францией и Советским Союзом»)[223] и официозные сигналы из Москвы, рекомендовавшие не рубить швартовы.
В глазах демократий тройственные переговоры отыграли свою партию. Чемберлену и Даладье было любопытней узнать, что думают в Берлине хотя бы о той же совместимости или несовместимости договора, подписанного Молотовым и Риббентропом, с восстановлением взаимопонимания, достигнутого годом ранее в Мюнхене. Если до 20 августа любой разговор с британскими представителями о «великой дружбе» немецкая сторона завершала требованием прекращения обхаживания Москвы, то после 23 августа сходное предварительное условие предъявлялось уже Гитлеру. Длинный конец рычага перешел в его распоряжение.
Германо-советский договор был для нацистов маневром в стратегии наведения «нового порядка»[224]. Фюрер вошел в противоречие с его буквой буквально в день подписания документа. Статьи III и IV предусматривали консультации и взаимное информирование по «вопросам, затрагивающим их общие интересы», и неучастие «в какой-нибудь группировке держав, которая прямо или косвенно направлена против другой стороны»[225]. Никакой деловой информации о «последней попытке» руководства рейха склонить Англию к союзу с Германией Москва, конечно, не получала[226]. Сугубо закрытые разведывательные данные, добытые, нетрудно догадаться, без помощи немецких властей, не в счет[227].
Англичане и французы не принимали Советский Союз в качестве составного элемента стабильного мира. Попутчик, партнер на базе преходящего совпадения актуальных интересов – это еще куда ни шло. Летом 1939 года Москва виделась больше как тормозной башмак, который погасит часть энергии нацистской военной машины, если Лондону и Парижу не удастся сговориться с Гитлером без СССР и против СССР.
С берлинского угла, британцы и французы действовали нелогично. Они без сопротивления уступили Испанию – район не менее важный, чем Польша, пожертвовали Австрией и Чехословакией, позволили Италии установить контроль над входом и выходом из Красного моря и тем самым над Суэцким каналом. В шаблоны блицкригового мышления плохо укладывалось, что в политике чаще всего заносит не на виражах, а на прямой, когда до финиша рукой подать.
25-26 августа Гитлер завибрировал. Хочешь не хочешь, надо искать общий знаменатель если не на сегодня, то на будущее с Чемберленом, Галифаксом, не пренебрегая контактами Геринга. Видано ли, фюрер принимает и лично инструктирует Б. Далеруса. Через него 26 августа в Лондон отправляется предложение о полнокровном союзе: англичане помогут Германии вернуть Данциг и коридор, Третий рейх, в свою очередь, не поддержит ни одну страну – «ни Италию, ни Японию или Россию» – в случае начала ими враждебных действий против Британской империи.
Приостановимся, чтобы раскрыть скобки: Г. Вильсон от имени премьера Чемберлена манил Гитлера возможностью аннулирования гарантий, выданных Англией Польше и ряду других стран Восточной Европы, рейхсканцлер ставит на кон все, что он наобещал Риму и Токио, и еще тепленький пакт с Москвой.
После полуночи 28 августа Далерус доставил в Берлин ответ англичан. Они ограничились выражением заинтересованности в нахождении «решения», без уточнения его формы или содержания, и не преминули помянуть про гарантии, выданные Польше. В других случаях Гитлер распалился бы, а тут он – сама покладистость: все британские соображения приемлемы, остается только выяснить, чему Лондон отдает предпочтение – политическому договору или союзу? Он, фюрер, за союз.
В 22.30 того же дня Гендерсон привез официальный ответ своего правительства на предложения, изложенные Гитлером послу 25 августа. Чемберлен подчеркивал, что целиком разделяет желание рейхсканцлера «сделать дружбу основой отношений между Германией и Британской империей» и готов принять его предложения «с некоторыми дополнениями в качестве темы для обсуждения». Но… Переговоры могут состояться «быстро» и «с искренним желанием достичь соглашения», если разногласия между Германией и Польшей будут улажены мирным путем[228]. Уловив нервозность нацистского диктатора, англичане решили попетлять.
Это импонировало Гитлеру меньше всего. Как политик и идеолог он пребывал в постоянном антагонизме со временем. Сейчас или никогда, все или ничего, быть первым или не быть вообще – подобной риторикой он приводил в экстаз толпу и самого себя. 28 августа фюрер слушал Гендерсона вполуха. Он хотел бы избежать ссоры с Англией – вполне возможно, действительно хотел. Если британцы вообще способны дружить, они могли бы найти друзей в немцах. Помехой согласию стала Польша? Германия устранит ее. По-иному, может быть, чем видится в Лондоне, зато быстрее и радикальнее. За несколько часов до приема британского посла Гитлер самоопределился: вторжение в Польшу 1 сентября.
Как ни парадоксально, представления о времени разошлись дальше представлений сторон о базе возможной договоренности, если в отсутствие безупречных доказательств не принимать за аксиому посылку: консерваторы решили остановить Гитлера его же оружием – войной. Для ясности заметим, что демократии имели достаточные основания сомневаться в способности Третьего рейха вынести тяготы большой и долгой войны.
Очевидно, не слишком радужные мысли и чувства владели Сталиным и Молотовым, когда им докладывались переводы телеграмм, что поступали в британское и некоторые другие посольства в Москве, или депеши советского посла из Лондона. «… Со вчерашнего дня (25 августа 1939 года), – сообщал И. Майский, – в воздухе определенно ощущаются мюнхенские настроения. Британское правительство, Рузвельт, Папа Римский, бельгийский король и другие пытаются нащупать какую-либо почву для „компромисса“ в польском вопросе. Британский посол в Берлине Гендерсон прилетел сегодня в Лондон на самолете и передал кабинету какое-то сообщение от Гитлера, содержание которого хранится в тайне. Только что закончилось заседание британского правительства, обсуждавшего сообщение, но ни к какому решению кабинет пока не пришел. Завтра утром состоится новое заседание правительства»[229].
До 31 августа ни один из вариантов не являлся для консерваторов заранее исключенным. На заседании правительства 2 августа Галифакс держался мнения, что аншлюс нацистами Данцига «не следует рассматривать в качестве казус белли»[230]. В дискуссии на упомянутом И. Майским заседании правительства 26 августа посол Гендерсон проводил мысль: «Реальная ценность нашей гарантии Польше в том, чтобы дать Польше возможность прийти к урегулированию с Германией»[231]. 27 августа Чемберлен сообщил коллегам по кабинету, что дал понять Далерусу: поляки могут согласиться на передачу Германии Данцига[232], хотя никаких консультаций на сей счет с поляками не проводилось.
Через того же Далеруса Галифакс переслал Герингу послание (26 августа), в котором, между прочим, отмечалось: «Мы будем стремиться сохранить тот самый дух, который проявил фюрер, а именно: желание найти удовлетворительное решение вопросов, вызывающих в настоящее время беспокойство»[233]. 27 августа Галифакс подтвердил в разговоре по телефону с Чиано: «Мы, конечно, не откажемся вести переговоры с Германией»[234]. Вручая 28 августа рейхсканцлеру послание Чемберлена, Гендерсон заявил: «Премьер-министр может довести до конца свою политику соглашения, если, но только если г-н Гитлер будет готов к сотрудничеству»[235]. Даже 30 августа, когда поступили данные, что Германия сосредоточила 46 дивизий для удара по Польше, Галифакс отстаивал на заседании правительства тезис, что «эта концентрация войск не является действенным аргументом против дальнейших переговоров с германским правительством»[236].
В телеграмме И. Майского называются некоторые из посредников, пытавшихся предотвратить коллапс англо-германских контактов. Президент Ф. Рузвельт, несомненно, заслуживает здесь отдельной строки.
Поверенный в делах Германии в Вашингтоне Томсен, состоявший в тесных связях с американским разведывательным сообществом, докладывал 31 июля 1939 года в Берлин, что «американцы отказались от надежды на создание трехстороннего альянса Россия-Англия-Франция»[237]. Не этим ли объясняется отстраненность американской администрации в канун и после начала военных переговоров трех держав в Москве? Рузвельт откликнулся на них «устным посланием» советским руководителям. Оно было направлено через государственный департамент 4 августа и достигло Москвы через одиннадцать дней. Это и понятно: от Вашингтона до советской столицы даже дальше, чем от Лондона.
Смысл послания[238] был незатейлив: совета давать не хотим, но нельзя не считаться с тем, что в случае войны в Европе и на Дальнем Востоке и возможной победы стран оси положение СССР и США безусловно и немедленно изменилось бы. Причем в силу географической близости Советского Союза к Германии его положение изменилось бы быстрее, чем положение Соединенных Штатов. По этой причине президент «чувствует», что «удовлетворительное соглашение против агрессии между любыми другими державами Европы оказало бы стабилизирующее действие в интересах всеобщего мира».
Неизвестно, насколько щедро Рузвельт делился своими «чувствами» с англичанами и французами, склонял ли он демократии к договоренности с СССР в «интересах всеобщего мира», причем не декларативной, а влекущей конкретные действия во имя ясно означенной цели. Молотов подтвердил в беседе со Штайнгартом, что Советский Союз именно так понимает задачу переговоров, но их успех зависит также от позиций Англии и Франции. Если бы глава американской администрации снесся с Парижем, то составил бы более полное представление об истоках трудностей и, возможно, методах их преодоления.
После вступления Германии и СССР в переговоры и подписания между ними договора о ненападении Φ. Рузвельт занялся рассылкой посланий – королю Италии (23 августа), Гитлеру (24 и 26 августа), президенту Польши (25 августа). По букве и духу они перекликались с американскими обращениями, что предшествовали мюнхенскому сговору. Прилив энергии увенчался призывом (1 сентября) к германскому руководству вести войну упорядоченным способом, щадя мирное население[239].
Непросто реконструировать ход переговоров Риббентропа со Сталиным и Молотовым 23 августа[240]. Лучше это получилось пока у Ингеборг Фляйшхауэр[241]. Но в общем перед учеными едва початый край неудобных, поныне колючих вопросов, ждущих основательного разбора. Им противопоказано «экономное мышление» с его тягой к смене знака плюс на минус или наоборот. В свете тектонических сдвигов, происшедших в мировых делах, сие и не нужно. Кого мы обманем подстановкой новой полуправды взамен прежней, кому причиним вред, накликая репродукцию ошибок? Прежде метили в идеологического противника. Теперь издержки не с кем будет делить.
В 1988 году при встрече в Варшаве с рядом видных польских профессоров автор сформулировал вопрос так: давалась ли Советскому Союзу в августе 1939 года альтернатива тому или иному согласию с Германией? Ответ коллег был однозначен: «нет». Самое позднее после бесед французского генерала Мюсса со Стахевичем, воспроизведенных с пикантными деталями в телеграммах в Париж, всякие надежды достичь соглашения на московских военных переговорах отпали.
Если так, то уместен и следующий вопрос: имелась ли альтернатива договору о ненападении? Возможно. Скажем, пролонгация Берлинского договора 1926 года. Но и отказ от насилия во взаимных отношениях сам по себе не являлся предосудительным, в том числе в обстановке, чреватой взрывом. Чистота позиции, претендовавшей тогда на эпитет «миролюбивая», выиграла бы, найди в тексте договора, подписанного 23 августа, отражение норма, освобождающая стороны от принятых обязательств в случае совершения одной из них агрессии против третьего государства. Однако имелось вдоволь прецедентов, где такая оговорка не употреблялась, и это не порождало кривотолков[242]. Ни в ту пору, ни позже.
Не самым безупречным (не только с точки зрения формальной логики) был примененный порядок: обязательства стороны вступают в силу немедленно с простановкой под договором подписей. Вместе с тем предусматривалась его ратификация по всей форме. Примеры подобного рода тоже попадаются, но неловкость устраняется чаще посредством либо устной договоренности, либо обмена нотами, которые делают излишней соответствующую пропись в тексте основного документа. Но может быть, названный алогизм вводился намеренно?
Секретные приложения (протоколы, дополнительные статьи и т. п.) к соглашениям и договорам разного профиля прочно удерживались в договорной практике государств, несмотря на шок, вызванный разглашением сокровенных державных тайн большевиками и эсерами после 1917 года. Ряд примеров назывался выше. Его легко расширить, добавив разные цвета и оттенки. Предполагалось, что и англо-франко-советское соглашение о взаимной помощи будет снабжено дополнительным, не подлежащим оглашению протоколом[243].
Следовательно, при двусмысленности, если не предосудительности в принципе тайных договоров решающей была и остается не форма, а содержание. Для нашего конкретного случая, кроме того, не являлось ни извинительным, ни смягчающим обстоятельством то, что Англия, Франция, Польша, Румыния не показывали образцов щепетильности в обращении с чужими правами и интересами или что обычное международное право 20-30-х годов в делах подобной категории не отличалось ярким красноречием.
В постановлении съезда народных депутатов СССР (декабрь 1989 года) констатировалось, что приложенный к советско-германскому договору о ненападении «секретный дополнительный протокол» как по методу его составления, так и по содержанию являлся «отходом от ленинских принципов советской внешней политики». Проведенное в нем разграничение «сфер интересов» СССР и Германии находилось с юридической точки зрения в противоречии с суверенитетом и независимостью ряда третьих стран. По совокупности признаков[244] съезд признал протокол от 23 августа 1939 года и другие секретные договоренности с Германией юридически несостоятельными и недействительными с момента их подписания.
Боязнь попасть впросак, навлечь большее из зол именно на себя не отпускала советскую сторону ни в августе, ни в сентябре. Колебания выливались в непоследовательность, непоследовательность – в противоречия. Риббентроп предложил «обогатить» договор о ненападении понятием «дружба», раз уж полюбовно поделили «сферы интересов». Сталину и Молотову эта идея пришлась не по вкусу. Не дружба, не союз[245], не спица в одном колесе и не вторая ось в телеге, а нейтралитет – внимательный и заинтересованный, пока советские интересы уважаются. На последнем делался акцент.
Речь В. Молотова на сессии Верховного Совета СССР в связи с внесением 31 августа 1939 года законопроекта о ратификации договора с Германией заставила нацистское руководство поморщиться. «Решение о заключении договора о ненападении между СССР и Германией, – говорил Председатель СНК, – было принято после того, как военные переговоры с Францией и Англией зашли в тупик. Поскольку эти переговоры показали, что на заключение пакта о взаимопомощи нет основания рассчитывать, мы не могли не поставить перед собой вопроса о других возможностях обеспечить мир и устранить угрозу войны между Германией и СССР». Смысл договора от 23 августа В. Молотов подавал так: «СССР не обязан втягиваться в войну ни на стороне Англии против Германии, ни на стороне Германии против Англии». Политической основой отношений с Германией по-прежнему является договор 1926 года о нейтралитете[246].
Редко случается, чтобы достоинства одного партнера откровенно выводились из недостатков другого, а целесообразность введения в силу конкретного юридического акта обосновывалась безрезультатностью попыток прийти к оптимальному решению с кем-то еще. Неловкость, бестактность – не подвернулись более удачные выражения? Или завуалированный намек Лондону и Парижу: исправляйтесь, а там посмотрим? Но «завтра была война».
С одной стороны, можно было облегченно вздохнуть и лишний раз себя похвалить, что СССР не нырнул в омут без дна. Но даже в среднесрочной перспективе ничего утешительного новый военно-политический ландшафт не сулил. Обретенная свобода маневрирования развеялась прежде, чем удалось вкусить от ее плодов. Скоротечность развития смяла начально составленную диспозицию – не торопить события в «сфере советских интересов»[247]. Ударились в крайность – занялись форсированным обустройством, по выражению Черчилля, «восточного фронта», подбирая все, что плохо лежало, забирая все, что можно было переместить из прежних укрепрайонов.
Весьма непростым для Москвы был процесс взятия под контроль Западной Украины и Западной Белоруссии. МИД Германии напомнил 3 сентября, что советская сторона может выдвигаться в те области театра войны, которые по протоколу значатся за СССР.
В советской вооруженной поддержке Берлин нуждался как рыбка в зонтике. Гораздо важней для него было упредить болтанку в позиции СССР в момент, когда у Польши объявились пусть номинальные, если брать эффект, но все же союзники[248]. 5 сентября из Москвы последовал уклончивый ответ: «В подходящий момент возникнет необходимость в конкретных действиях», однако «такой момент еще не настал».
8 сентября Риббентроп снова подступился к этой теме, отмечая, что война перешла в завершающую фазу. Молотов передал 10 сентября через Шуленбурга, что советские войска, если и когда они выступят, будут задействованы с политической, а не с военной мотивировкой[249]. Риббентроп поручил послу высказать возражения против намеченного «антигерманского по духу обоснования акции» и предложить опубликовать совместное сообщение. Москва на совместное выступление не согласилась. 14 сентября Молотов дал понять Шуленбургу, что прежде, чем что-либо предпринимать, советское руководство хотело бы дождаться падения Варшавы.
Между тем Верховное военное командование Третьего рейха занялось прикидкой моделей «окончательного решения» польской проблемы, в том числе при сохранении Советским Союзом позиции выжидания. На совещании у В. Кейтеля 12 сентября рассматривался вариант а) передачи Литве района Вильно[250] и б) объявления Галиции и польской Украины независимыми образованиями.
Под этот вариант Канарис должен был устроить восстание в районах с преимущественно украинским населением, провоцируя восставших на уничтожение поляков и евреев. Здесь намечалось сотворить то, о чем Гейдрих докладывал нацистской верхушке 27 сентября: «В занятых нами областях польская элита выкорчевана до трех процентов». Приказ о восстании с использованием банд Мельника был отозван после вступления частей Красной армии в Западную Украину[251].
17 сентября четыре армейские группы Белорусского и три группы Украинского фронтов перешли западную государственную границу. В обоснование этой акции выдвигались утверждения: польское правительство не проявляет признаков жизни, Польское государство перестало существовать, тем самым прекратили свое действие договоры, заключенные между СССР и Польшей, Польша превратилась в поле для всяких случайностей и неожиданностей, могущих создать угрозу для СССР. Поэтому, будучи доселе нейтральным, советское правительство не может далее безучастно взирать на факты. СССР счел себя обязанным прийти на помощь украинским и белорусским братьям, чтобы обеспечить им условия для мирной жизни.
Что верно в фактологическом смысле, что притянуто за уши, что должно быть отвергнуто безоговорочно?
Польское государство не переставало существовать – юридически в любом случае. Следовательно, шатким оказывался довод о прекращении как бы автоматически действия всех советско-польских договоров. Без этой подпорки провисало, однако, центральное звено насчет правомерности отказа СССР от «нейтральности» перед лицом развертывавшейся драмы.
Как обстояло с правительством и превращением Польши в неуправляемое пространство? 6 сентября польское правительство перебралось в Люблин, оттуда 9 сентября в Кременец, 13 сентября – в Залещики, что у самой румынской границы, в ночь с 16 на 17 сентября оно ушло за рубеж, за исключением пары высокопоставленных чиновников. «Народ и армия, которая в то время еще вела последние ожесточенные бои (в разрозненных очагах сопротивления), – писал К. Типпельскирх, – были брошены на произвол судьбы». Варшава держалась до 28 сентября, крепость Модлин – до 30 сентября, защитники порта Хель сложили оружие только 2 октября[252].
Вакуум власти и контроля возник. Кому, как и когда его заполнять? Несмотря на все оговорки, на стихийные и «подсказанные» проявления симпатий к советским воинам, вступившим в западные области Украины и Белоруссии, большая часть мировой общественности относилась к СССР как к сообщнику нацистской агрессии, а для правой прессы, клерикальных кругов, эмигрантских групп он стал излюбленной мишенью.
Британскому и французскому правительствам предстояло решить, продолжать ли дальше присматриваться, куда прибьют Москву поверхностные и глубинные течения, или инструментализовать широкое возмущение общественности и объявить войну Советскому Союзу – как минимум, прервать с ним дипломатические отношения.
Секретный дополнительный протокол к англо-польскому пакту о взаимопомощи от 25 августа 1939 года[253] ограничивал британские гарантии Польше только случаем германской агрессии, поэтому некоторый простор у Лондона сохранялся. Итог изучения проблемы экспертами и обмена мнениями между Лондоном и Парижем сводился к следующему: объявление войны СССР не спасет Польшу, но может еще крепче привязать Москву к Берлину и сказаться на эффективности блокады Германии. Не исключалось, кроме того, что вооруженная конфронтация с СССР негативно отразится на английских и французских интересах на Ближнем Востоке.
Англичане ограничились заявлением 19 сентября о том, что не считают советские действия правомерными, и подтверждением ранее принятых обязательств перед Польшей. Французы потребовали от советской стороны «дополнительных разъяснений». Демократии позаботились о том, чтобы также польское правительство в эмиграции не перешло в своей воинственности по отношению к СССР определенную грань.
«Уточнение»[254] демаркационной линии между сферами германских и советских интересов, которая теперь совпадала с линией Керзона, способствовало тому, что факт участия советских войск в изменения политической карты Восточной Европы скоро померк. Правительство Чемберлена и затем правительство Черчилля тщательно избегали давать авансы, что Англия будет выступать за восстановление польской восточной границы по состоянию на сентябрь 1939 года.
Долгой, неоднозначной, для не посвященных во внутренние американские перипетии часто непредсказуемой была адаптация на развязывание большой европейской войны Соединенных Штатов. Симпатии президента на стороне демократий и Польши как жертвы насилия. Диктатуры и в нацистском, и в сталинском исполнении – с разной степенью интенсивности – осуждались. Но мировоззренческие привязанности и набор моральных заповедей, которые Ф. Рузвельт носил, как вериги, не заслоняли и не подменяли факты.
Глава администрации не скоро преодолеет недоверие и неприязнь к британским и, вероятно, французским «умиротворителям», сведшим на нет все попытки – его, Рузвельта, личные усилия тоже – перекрыть агрессорам кислород. Вопреки страхам, нагонявшимся послами, экспертами, советниками, которые предрекали становление германо-советского военного альянса антизападной нацеленности и их совместную гегемонию в Восточном полушарии[255], президент не склонялся ставить крест на Советском Союзе. Он разделял точку зрения, что прежде остального линия Лондона, к которой приспосабливался Париж, вынудила СССР искать взаимопонимания с Германией. Демократии не оставили ему другой возможности оградить свою безопасность от актуальных угроз. Но рано или поздно, полагал Рузвельт, Москва и Берлин не смогут ужиться, несовместимость интересов разведет их на противоположные полюса.
Соответственной была реакция администрации США на инициативы Буллита, Штайнгарта, других послов, агитировавших за репрессалии в отношении СССР. Показательно, что те же дипломаты, видные политические деятели, «общественные комитеты» клерикального и шовинистического профиля воздерживались в сентябре 1939 года муссировать тему разрыва дипотношений с Германией.
В критическую для будущего отношений США-СССР неделю 17–24 сентября Ф. Рузвельт и К. Хэлл определились: переход советскими войсками восточной границы Польши, установленной Рижским договором 1922 года, не следует квалифицировать как акт войны. По соображениям долговременного порядка на СССР не распространялись требования эмбарго, предусмотренные законом о нейтралитете в части продаж оружия и военных материалов. С 5 сентября запреты и ограничения применялись строго (на бумаге) к Германии и формально (подвешены заказы) к Англии и Франции.
Из доступных документов нельзя вычитать, влияла ли на акцентировку в суждениях Вашингтона, Лондона и Парижа после 23 августа одна юридическая тонкость. Обмен ратификационными грамотами, после чего обязательства сторон по договору о ненападении из урегулирований де-факто превратились в нормы де-юре, был совершен лишь 24 сентября[256]. Москва оттягивала момент цементирования позиций. Если бы не поджимало стремление скорректировать августовский секретный протокол и сдвинуть демаркационную линию на восток – к, по сути, международно признанной этнической границе расселения поляков, украинцев и белорусов, а также не намерение Сталина добиться изъятия Литвы из сферы германских интересов, ради чего и учинялся договор о границе и дружбе 28 сентября 1939 года, амортизирующая дистанция между датой ратификации (31 августа) и датой вступления документа в силу могла бы быть еще протяженней.
Когда-нибудь потомки займутся систематизацией характерных особенностей XX столетия, и, возможно, они прозовут его веком необъявленных войн. Только после 1945 года их насчитается сотни две с половиной. В своей ожесточенности и продолжительности, по огневой мощи и количеству человеческих жертв некоторые необъявленные заткнули за пояс иные классические. «Странную войну» (сентябрь 1939 – май 1940 года – безусловно.
К начальной фазе войны Англии и Франции против Третьего рейха вполне приложим знаменитый афоризм Клаузевица: война есть продолжение политики другими средствами. С существенным в данном случае уточнением: не политики вообще, а прежней политики, расстилавшей красный ковер перед японскими, итальянскими, германскими экспансионистами. Парижу и Лондону поймать бы улыбку фортуны и, не теряя ни часа, который и в год не наверстать, лишить бы Гитлера привилегии самому выбирать противников и время нанесения по ним ударов, открыть второй фронт. Ведь против Франции Германия выставила лишь заслоны[257].
Исследователям, что зациклились на подмене понятий, с необыкновенной легкостью превращая советско-германский военный фронт 1941–1945 годов в «периферийный», а германо-советское взаимное обхаживание августа 1939 года в «кузницу Вулкана», отдать бы частицу энергии на разгадку реального феномена – нежелания демократий навязывать Германии борьбу на два фронта[258].
Нельзя думать, что правительства Англии и Франции решили в 1939 году показать: сестрой платонической любви зовется платоническая вражда. Лондон имел свою концепцию второго фронта. Она переживет захват нацистами Западной, Центральной, Юго-Восточной и Северной Европы. Ее не подкосят ни смена премьеров, ни появление новых союзников и новых противников. Ибо нетленным оставался завет: у Великобритании нет ни вечных друзей, ни вечных врагов, константны только интересы Великобритании.
Сентябрь 1939 года в изобилии снабжал Москву подтверждениями худших подозрений, которые возникали в период тройственных переговоров. То, что соскребли с гарантий Англии и Франции поляки, подкарауливало Советский Союз, заключи он военный союз с демократиями. С другой стороны, демонстративное нежелание создать реальный второй фронт отдавало слегка завуалированным приглашением Германии к замирению.
Избежим упрощений и не станем утверждать, что рука протягивалась прямиком Гитлеру. На Темзе и Потомаке теплились надежды на оживление генеральской фронды фюреру, раз не кто иной, как Герман Геринг, засуетился и рискнул в узком кругу поднять голос против символа режима. Себя Геринг видел главой будущего имперского правительства, а Гитлера отодвинутым на представительский пост, лишенным серьезных властных функций. Сигналом к действию должно было быть достижение взаимопонимания с демократиями по центральным элементам будущего мира и согласие США и Англии признать и принять Геринга в качестве партнера. По некоторым данным, американцы чуть больше англичан внимали нашептываниям Геринга, достигавшим адресатов через Б. Далеруса, М. Валленберга, М. цу Гогенлоэ-Лангенбурга, Й. Хертслета, В. Дэвиса.
На чем споткнулись будущий рейхсмаршал и его доброхоты на другой стороне? Вроде бы Геринг развивал не худшие, а касательно Чехословакии в чем-то более привлекательные модели, чем Герделер, Шахт, фон Бек и большинство прочих «официальных» оппозиционеров[259]. За Герингом стояли сильные финансовые и промышленные группы, что в случае перенятия им власти могло бы облегчить новый старт.
Исторический томограф не добрался до тайников, о содержании которых можно судить по косвенным признакам, и в частности по обвинениям в адрес Ф. Рузвельта, меньше – Н. Чемберлена и Э. Даладье. Обвинений не в том, что они развязали войну, как можно подумать. Нет, их главное грехопадение в другом: они развязали не ту войну, что требовалась, а затем, вместо того чтобы покаяться и исправиться, усугубили свою вину, вступив в коалицию с СССР.
Обратимся к откровениям Гамильтона Фиша[260]. Четверть века он являлся членом конгресса США, а с 1933 по 1942 год был ведущим представителем от республиканцев в его комитете по иностранным делам. Фиш свидетель и участник многих важнейших свершений 30-40-х годов.
Г. Фиш глубоко сожалеет, что Англия выдала 31 марта 1939 года гарантии Польше и тем отошла от курса, проводившегося в предшествовавшие пять лет. «Только давление британских сторонников войны и (выделено Г. Фишем. – В. Ф.) Рузвельта вынудило его (Чемберлена) занять неуступчивую позицию по отношению к Гитлеру». И вслед констатация: «График британского маневра проявил себя как стратегическая ошибка худшего сорта и вел прямиком в войну. Чемберлен, как и Кеннеди (посол США в Лондоне), был антикоммунистом и надеялся, что Гитлер нападет на Советский Союз. Тем самым отпал бы англо-русский альянс»[261].
Если бы Гитлеру пошли навстречу в вопросе о Данциге, рассуждает Г. Фиш, «не состоялся бы этот (германо-польский) конфликт, Гитлер вернулся бы к своей первой страсти и одолевавшей его мании маршировать на Восток (выделено Г. Фишем. – В. Ф.), а не на Запад». «Рузвельту давалась возможность стать великим миротворцем. Вместо этого он избрал роль сеющего несчастья поджигателя войны. Он мог бы предотвратить развязывание Второй мировой войны и канализировать гитлеровский вермахт против Сталина и его коммунистических орд»[262].
Угол зрения более чем приметный: агрессия Германии против Польши ведет к большой европейской и мировой войне. Провоцирование же Гитлера на удар по Советскому Союзу – «миротворчество». На худой конец – «инцидент». 27 миллионов 650 тысяч погибших в войне против нацизма советских людей для Фиша, видимо, маловато. СССР не ослаб в потребной степени. Сколько его устроило бы, конгрессмен не конкретизировал даже в 1976 году, сочиняя свою книгу. Чем больше, тем лучше, прочитаем мы ниже, когда настанет момент обратиться к этой теме основательней.
Фиш помянул про навязчивую идею фюрера искать «жизненное призвание», а не одно «жизненное пространство» для рейха на Востоке[263]. Но как классифицировать текущий с его пера яд против Советского Союза? Яд собственного приготовления или заимствованный у единомышленников. При любом ослеплении антикоммунизмом недопустимо смешивать, ставить на одну доску страну и ее правителей.
Мало того, сетует Фиш, что сразу, без разброса энергии нацизма по пустякам не столкнули лбами Германию и СССР. Еще пренебрегли (в книге Фиша воспроизводятся слова посла Кеннеди) «полдюжиной возможностей», чтобы заключить «выгодный мир, который вернул бы свободу Франции, Бельгии, Голландии и Норвегии и спас жизни миллионам в Западной Европе, зажегши зеленый свет нацистскому диктатору Гитлеру для схватки с коммунистическим диктатором Сталиным»[264]. «Кровь людская не водица» назвал свой роман И. Стельмах. Брал бы уроки у Фиша, поостерегся бы таких обобщений.
Призыв Гитлера, с которым он обратился 6 октября 1939 года к Англии и Франции, – заключить мир, естественно, с учетом свежих реальностей, вытекавших из поражения Польши, – рассматривается традиционно через призму отданного им три дня спустя фон Браухичу и Гальдеру распоряжения готовить план удара по Франции. Вернее, фюрер дал формальный ход своим соображениям о «быстрой наступательной операции» на Западе, которые впервые высказал в присутствии группы генералов 12 сентября и двумя неделями позднее повторил главнокомандующим родами войск. При этом не одного удобства ради опускается, что Гитлер редко отказывал себе в удовольствии поиграть одновременно на нескольких шахматных досках.
Когда Геринг, перестраховываясь, счел необходимым ввести фюрера в курс возобновившихся при посредстве Далеруса контактов с англичанами, он отнесся к этому одобрительно. 26 сентября Гитлер лично инструктировал шведа, что сообщить в Лондон[265]. При выходе Геринга на американского нефтепромышленника Дэвиса нацистский предводитель утвердил предназначавшиеся для сведения Ф. Рузвельта немецкие условия мира. Следовательно, слова от 6 октября должны были пасть на заранее унавоженную почву.
Повышало ли вовлечение фюрера привлекательность зондажей Геринга? Или вносило диссонанс в лейтмотив: достаточно нейтрализовать Гитлера, совершить наверху пару-другую перестановок, и в Германию снова можно будет верить? Конечно, так и подмывает отрубить – «нет». Не станем, однако, отнимать хлеб у будущих историков.
Употребленное только что выражение – унавозить почву – в чем-то не совсем точно, если не принижать значение того, как тяжко далось Н. Чемберлену объявление войны Германии. Палата общин заставила правительство пойти на акт, противоречивший всему настрою премьера, его ощущению ситуации.
2 сентября 1939 года Г. Вильсон по поручению своего патрона известил немецкое посольство в Лондоне открытым текстом: Германия может получить желаемое, если прекратит военные действия. «Британское правительство готово (в этом случае), – подчеркивал советник Чемберлена, – все забыть и начать переговоры»[266].
O надеждах удержать конфликт в определенных рамках говорило намерение Лондона согласовать правила войны, особенно на море и с воздуха[267]. Директива Гитлера по ведению военных действий (№ 2 от 3 сентября 1939 года) перекликалась с этим британским подходом. Она предусматривала, в частности, что «переброска значительных сил с востока на запад» может производиться только с личного разрешения фюрера. Воспрещалась неограниченная подводная война. Нападения с воздуха на английские ВМС в гаванях и в море, а также военные транспорты допускались лишь в «особых обстоятельствах». Принятие решений о налетах на британскую метрополию и бомбардировке торговых судов Гитлер резервировал за собой. Аналогичный режим вводился в отношения Франции. Здесь допускались исключительно ответные меры, причем не вызывающие противника на активность[268].
Акцент на экономические механизмы и методы, подходившие скорее для профилактики недуга, чем для его лечения, выдавал почерк Чемберлена, для которого антигерманская война должна была быть короткой и не жестокой. Последнее очень важно, ибо задача формирования – в будущем – новой Европы с Англией и Германией в качестве ее несущих столпов не отменялась. Эта линия по недоразумению лишь прервалась. Не убивать друг друга, а убеждать, что ссора не к добру[269].
В конце 1939 года, напишет В. Шелленберг, Гитлер выражал сожаление по поводу того, что «приходится вести борьбу не на жизнь, а на смерть внутри одной расы, а Восток только и ждет, когда Европа истечет кровью. Поэтому я не хочу и не должен уничтожать Англию… Пусть она останется морской и колониальной державой, но на континенте мы должны слиться и образовать одно целое. Тогда мы овладеем Европой, и Восток больше не будет представлять опасности. Это – моя цель»[270].
7 ноября 1939 года королева Нидерландов и король Бельгии предложили себя в качестве посредников для заключения мира между Германией и демократиями. Через пять дней Англия и Франция ответили отказом, а 14 ноября отклонил это посредничество Гитлер. Для чего же он искал тогда добрые услуги Вашингтона? Что означали разглагольствования Геринга при встрече с Дж. Муни из «Дженерал моторc» (19 октября 1939 года): «Если мы достигнем сегодня взаимопонимания с британцами, завтра мы выбросим русских и японцев за борт»? Ведь это парафраз слов Гитлера, сказанных Гендерсону 26 августа.
До неправдоподобности простецким выглядит объяснение: немцы пудрили мозги, подбрасывая западным адресатам то, что хотели от них слышать. Еще менее состоятельным было бы предположение, будто Гитлер «по снисходительности» терпел в своем ближайшем окружении людей, якшавшихся с иностранными правительствами, разведками, банковскими и не поймешь какими прочими кругами, догадываясь, что ему сообщают не всю правду и не только правду. Если Геринг знал, что А. Розенберг вошел в 1939 году в контакт с британскими спецслужбами (через барона Уильяма де Роппа в Швейцарии), то почему обязательно Гитлер должен был быть в неведении? Плутовство Геринга, причем не в одних финансовых делах, не было секретом и в сочетании с амбициозностью его характера приглашало многих на нацистском Олимпе к раздумьям. Всех, кроме фюрера?
Слова управляют людьми. Гитлер отточил этот инструмент, как никто. Но помимо риторики в различных регистрах были еще Дюнкерк, пересадка с «Морского льва» на «Барбароссу». Упомянем хотя бы это. В конце октября 1939 года Гитлер отмерил германо-советскому договору до скончания восемь месяцев, и Лондон, как и Вашингтон, зарегистрировал желание фюрера вновь «заняться Востоком и создать ясные условия, которые сейчас из-за требований момента пришли в беспорядок и расстройство»[271].
Или что-то значительное остается нам неизвестным? Или при анализе упускается какое-то связующее звено, без которого фрагменты плохо складываются в цельную картину?
Пока завершим другую тему. Что дало безопасности СССР и как сказалось на развитии стратегической ситуации в мире заключение советcко-германского пакта о ненападении?
Первое. 1939-й не стал годом вооруженного столкновения между СССР и Германией при сохранении за Англией, Францией и США роли крупье, от которого зависело, как тасовать, когда и чем закончить раунд. Их отношение к сторонам в конфликте было дифференцированным. Лучше всего, если бы схватка изнурила обоих противников, но Россию обязательно до такой степени, чтобы можно было с большими видами на успех, чем в 1918–1921 годах, заняться ее «реорганизацией». Для подготовки к отражению надвигавшихся на СССР смертельных угроз ничто не могло заменить время. Москва его выиграла.
Второе. По оценке ряда немецких генералов, политиков, экспертов, добившись заключением договора от 23 августа преходящих тактических выгод, Германия понесла невосполнимые стратегические потери. Генерал-полковник фон Бек писал 20 ноября 1939 года, что успех рейха в войне против Польши обесценен выдвижением СССР на запад. Советский Союз, отмечал он, не идет на поводу у Германии, а преследует собственную выгоду[272]. Фельдмаршал Вицлебен находил «сближение с Россией» ошибочным в принципе[273].
В декабре 1939 года Верховному командованию вермахта (ОКВ) был представлен меморандум Лидиха, в котором фигурировало понятие «предательство». «Вполне можно было договориться с Англией и спасти Европу от врага номер один – Советской России, но Гитлер делает нечто противоположное. Россия между тем чудовищно расширяется», – подчеркивал автор. По его понятиям, Германия и после «польского похода» могла бы получить от Англии «справедливый и великодушный мир», подтверждающий новые границы, насколько они совпадали с границами немецкого расселения, а также признание континентальной гегемонии рейха. Условие – Германия должна была употребить свою силу для поддержки оказавшейся под угрозой Финляндии и тем самым попавшей под угрозу Европы и вместе с Англией обратиться против большевистской опасности[274].
Г. Риттер, исследователь деятельности верхушечной оппозиции в Германии, констатировал, что больше, чем начало войны с Польшей, К. Герделеру и его единомышленникам досаждало «продвижение большевизма по всему фронту вплотную к нашим (германским) границам. Это воспринималось как угроза всей европейской культуре, изведение под корень прибалтийского германизма и как национальный позор»[275].
Против чего восставали фон Бек, Вицлебен, Герделер и им подобные? Отверженный претендовал на равенство. Договор 23 августа легализовал право СССР отстаивать свои «естественные» интересы, в том числе в области обороны, так же, как этим занимались другие.
Превентивные меры США в Западном полушарии выше упомянуты. А что держали на уме и под рукой англичане?
Морской министр (в последнем кабинете Чемберлена) У. Черчилль, известный демократ из демократов, рекомендовал в сентябре 1939 года, игнорируя нейтральный статус Скандинавских стран, вовлечь их в военные операции Великобритании. В записке от 16 декабря Черчилль предлагал превентивно оккупировать Норвегию и Швецию, чтобы «встретить немецких захватчиков на скандинавской земле», и, в частности, высадиться в Нарвике и Бергене, независимо от «любых ответных мер Германии». «… Какие бы формальные нарушения международного права мы ни допустили, – говорилось в записке министра членам правительства, – они, коль скоро это не сопровождается бесчеловечными актами, не лишат нас симпатий нейтральных стран. Подобные действия не окажут также сколько-нибудь неблагоприятного влияния на Соединенные Штаты, эту величайшую нейтральную державу. Мы имеем основание считать, что США подойдут к данному вопросу с максимальным желанием помочь нам. А они весьма изобретательны».
«Высшим судьей является наша совесть, – убеждал Черчилль. – Мы боремся за то, чтобы восстановить господство закона и оградить свободу малых стран. Действуя во имя устава Лиги Наций и как фактические мандатарии Лиги и всех тех идеалов, на которых она зиждется, мы имеем право – более того, долг повелевает нам – временно отбросить условные положения законов, укрепить и восстановить которые мы стремимся. Малые страны не должны связывать нам руки, когда мы боремся за их права и свободы. Нельзя допустить, чтобы в час грозной опасности буква закона встала на пути тех, кто призван его защищать и осуществлять»[276].
Права – не манна небесная. Они, как титулы и ранги, жалуются, покупаются, захватываются. Поскольку демократии отказывали СССР на переговорах в равных правах и одинаковой безопасности, он принялся утверждать их, пренебрегая (по Черчиллю) «буквой закона», явочным порядком.
Действия советской стороны, особенно в Прибалтике, выносившие передний край обороны на максимально возможное расстояние от жизненно важных центров страны, вобрали в 1939–1940 годах все пороки тогдашнего великодержавного мышления и практики. Просчет Москвы состоял в недоучете древнего табу: что позволено Юпитеру, то запрещено…
Третье. «Инсценировка Рапалло» протекала под гул боев на Халхин-Голе. Первое аутентичное известие о сдвигах в советско-германских отношениях японцы получили только вечером 21 августа (телефонный разговор Риббентропа с послом Осимой). Для руководства Японии, завязавшегося на военную солидарность рейха, это было потрясением. Оно деформировало всю «антикоминтерновскую» конструкцию. Вера Токио в стратегического союзника была подорвана неизлечимо. Правительство Хиранумы ушло в отставку. Новый кабинет занялся выработкой военно-политической платформы, в которой широкомасштабная агрессия против Советского Союза сдвигалась на неопределенное время.
Одним из последствий 23 августа – неожиданным и крайне неприятным для Берлина – стало заключение 13 апреля 1941 года японо-советского договора о нейтралитете. Гитлер и Риббентроп тщились отговорить министра иностранных дел Мацуоку от этого шага. В информации для Берлина Мацуока (один из самых больших почитателей нацизма и яростный приверженец единения с ним) утверждал, что договор «не ущемляет тройственного пакта» и имеет для Японии большое значение, ибо должен произвести «впечатление на Чан Кайши и облегчить японцам переговоры с ним». Кроме того, «договор укрепит позиции Японии по отношению к США и Англии». Токио расплачивался с немцами их же фальшивыми купюрами[277].
Четвертое. Советский Союз показал всем, что не намерен быть «объектом» в чужих комбинациях и в состоянии отстаивать свои интересы. Демократы были предупреждены, что от «способствования» германской экспансии на восток им ничего путного ждать не приходится, что СССР не станет сам себя линчевать и воспротивится, если подобной процедурой займутся другие.
Но недаром повторение слывет матерью учения, ибо преподать урок и усвоить его – отнюдь не одно и то же.
Глава 4
Тяжкий путь познания
Социальная зашоренность и имперские амбиции мешали и мешают превратить политику в науку, в ту точную дисциплину, что не терпит разных критериев в приложении к действиям одного порядка любых государств и их руководителей. Предыстория Второй мировой войны, летопись слияния разрозненных конфликтов в глобальный пожар – сертификат того, что упущенные возможности есть почти всегда добавленные осложнения и приобретенные новые опасности. И вместе с тем назидание: несказанно проще зло предотвращать, чем исправлять его.
Сосредоточься нацисты в делах не только внутренних, но еще больше внешних на искоренении «красной крамолы», у них не возникло бы непримиримых противоречий и трений с демократиями. В качестве щита и меча против «большевизма» гитлеровцы могли рассчитывать на понимание и щедрую отзывчивость по обе стороны Атлантики.
Порой до незаметности тонкой была грань, отделявшая фюрера с единоверцами от многих их критиков из национал-консервативной оппозиции. И те и другие выступали за ревизию Версаля, за «великую германскую империю» как общий дом для «всех немцев», за место под африканским, латиноамериканским, ближневосточным солнцем. О европейском и говорить нечего. Только первый отстаивал программу экспансии, не знавшей пределов, а публика, слывшая за респектабельную, рекомендовала не задирать конкурентов, не покушаться без особой нужды на основной капитал США, Англии и Франции.
Готовность Англии, Франции и США сговориться с «благоразумными» и «солидными» деятелями в Германии вытекала – и это принципиально важно – из признания притязаний немецкого империализма как некоего имманентно присущего ему права. Западные державы ставили от силы пару условий: экспансия – «да», но в районы, которые по разным причинам не были жестко сочленены со сферами влияния демократий, и желательно экспансия без крайних форм принуждения. До нападения на Польшу эти неписаные правила хорошо, худо ли – соблюдались. После польского похода нацистам давалась возможность «исправиться», продолжив без промедления агрессию на Восток. На взгляд оппонентов Гитлера, он упустил редкостный шанс. Сие куда существенней, чем полководческие ошибки, которые фюрер делал или которые ему приписывают.
Почему нельзя об этом не говорить? Прежде всего, из-за точности, если не отменяется задача установить, когда и на чем внешнеполитические пути нацистской Германии и демократий разошлись. Не формально, а по существу. Это полезно знать, если есть желание выяснить, что из опрокинутого ходом развития сохранилось как реликт в подтексте политики западных держав, в подсознании ее ведущих персонажей после того, как антигитлеровская коалиция стала фактом и из имперских немцев начали выколачивать высокомерие, это нелишне высветить, чтобы понять, как атавизмы отражались не в формулировках союзнических решений, но в практике их реализации. Политические, идейные, социальные театры разнились от театров военных. Здесь тоже были свои вторые, третьи и т. д. фронты и множество боев за линиями, прочерченными на картах и в сознании.
Нельзя пренебречь, разумеется, неравномерностью развития и разнокалиберностью позиций США и их партнеров из числа демократий, различиями в положении, неодинаковыми традициями и несхожими перспективами. Великобритания боролась за удержание империи. Ей было не до пополнения копилки, хотя У. Черчилль, может быть, не без удовольствия подобрал бы кое-какие жемчужины, выпавшие из французской, бельгийской или голландской корон. Для США Вторая мировая война – пора становления великодержавных доктрин не как мечты, но как практической политики, пора выхода из «крепости Америка» на вселенский простор. Германской геополитике с определенного момента противостоял американский глобализм как концепция или тенденция. Если Германия к тому времени уже прониклась убеждением, что безопасность на континенте обеспечивается отсутствием или подрывом позиций потенциальных противников, то в Вашингтоне начали по меньшей мере предвкушать удобства быть самыми могущественными. Настолько могущественными, чтобы американские позиции под страхом возмездия стали неприкосновенными, а американские притязания – неоспоримыми[278].
Когда глобализм вырастает в принцип, неизбежны перестановки приоритетов, смена взгляда на друзей, союзников и партнеров. Подобное обращение совершается не вдруг, выражается не обязательно в одном документе, одним деятелем и в одно время. Почти всегда это процесс затяжной, тем более что приходится вникать и в противоречивый чужой опыт.
Ф. Рузвельт всегда или почти всегда знал, чего он будет держаться непременно. Вместе с тем президент вечно колебался в определении маршрута к искомому. Важнейшее в суждениях главы администрации – война не против фашизма или японского милитаризма, не из симпатий к англичанам и французам или сочувствия к русским, а за конкретный мир, который он к августу 1941 года определил для себя как мир «четырех свобод». Несущие фермы такого мира не враз сложились в целое. В 1939 – начале 1940 года Рузвельт допускал построение международного сообщества, расчлененного на ряд обособленных центров власти. В нем нацистская Германия и милитаристская Япония заполучили бы просторные сферы владычества. В отношении Советского Союза возникали, однако, сплошные загадки: какое отводить ему место и отводить ли вообще?
Соединенные Штаты могли позволить себе неспешные размышления и приготовления. Ощущения у них органично перерастали в представления, представления обкатывались в лабиринтах ведомств и в межведомственных спорах, прежде чем становились позициями или акциями. В отличие от других государств США не ставились перед беспощадной контрастностью – победить или погибнуть, одолеть врага сегодня или сегодня же сгинуть под его улюлюканье. Короче, если для СССР, как и большинства стран, попавших под прицел агрессоров, шла борьба за выживание, то для американцев, – пока другие конфликтовали, – на первом плане стояло упрочение имевшихся международных позиций и приобретение новых.
Прослеживается несколько этапов формирования американской стратегии, накопления потенциала и формулирования различных концепций его использования, несколько периодов раскачивания политического маятника, разрастания амбиций и манеры их презентации.
В послании конгрессу 3 января 1940 года Рузвельт открыто говорил о том, что Соединенные Штаты смогут выйти на роль лидера в момент установления мира[279]. Это, согласитесь, уже следующая ступенька в сравнении с выступлением президента в Кингстоне (Канада) в 1939 году, где он называл США «важнейшим фактором всеобщего мира независимо от нашего (американского) желания»[280]. С какого-то момента акцент приходился не столько на безопасность США, сколько на их особую функцию и назначение в сообществе народов. И в голосе Вашингтона отчетливей зазвучали металлические нотки.
Анализ стратегии и тактики Соединенных Штатов по отношению к Англии под этим углом весьма поучителен также для распознания подхода Вашингтона к СССР, Китаю, Франции, к коренным проблемам Второй мировой войны в целом. Помочь ближним? Почему бы нет, если с пользой для американского интереса. Еще в Первую мировую войну за эгоцентризм, слегка припорошенный лексикой из Ветхого Завета, к США прилипло прозвище «дядя Шейлок». Однако пока и насколько допускала ситуация, Вашингтон отдавал предпочтение категории собственных удобств и отведения от себя рисков.
С завидным спокойствием за океаном калькулировали дебет-кредит от эвентуального поражения Англии. В мае 1940 года Рузвельт вел с Маккензи Кингом, премьером Канады, тайные от Черчилля переговоры на предмет спешного перебазирования британского флота в страны Содружества, пока Англия «еще» не капитулировала перед Третьим рейхом. Даже в этот чрезвычайный момент в Белом доме всерьез не дебатировался вопрос: не включиться ли США в борьбу для упреждения нежелательного поворота в войне. Позже без всякого налета трагичности воспринималась перспектива поражения СССР, в чем в 1941 году из приметных американцев не сомневался почти никто и что в 1942 году предполагали многие. Одной неопытностью, политической и стратегической наивностью такое не объяснить. Даже эмигрантский нигилизм, засевший в каждом втором истинном американце, не скажет всего.
Заметим пока следующее: в конце 1940 года интенсивность американской помощи Англии соответствовала кратко- и среднесрочным прогнозам правительственных служб США, а количество выделявшихся ей (за полную стоимость) военных материалов отмерялось из расчета на выигрыш восьми месяцев, потребных для упрочения обороны Западного полушария. Общий расклад выглядел так: Англия продержится около полугода, и после ее поражения истечет не меньше двух месяцев, прежде чем нацистская Германия сможет приступить к операциям в Новом Свете.
В меморандуме генерала Дж. Маршалла от 17 января 1941 года говорилось об «обеспечении безопасности Североамериканского континента и, вероятно, всего Западного полушария независимо от того, будут они (США) в союзе с Англией или нет». Комиссия планирования объединенного штаба употребляла совсем недипломатичный язык: «Англичане никогда не упускают из виду свои послевоенные интересы – коммерческие и военные. Мы также должны в конечном счете заботиться о своих собственных интересах». Политический резон ставился впереди военного, но в «частичном расхождении военного планирования с национальной политикой» первое постепенно обгоняло вторую[281].
Где-то с начала 1941 года станет укореняться мнение, что «безопасность Северной Атлантики и Британских островов является общим базисом американо-английской стратегии». Условно общей основой псевдоединой стратегии. «Что касается других районов, – читаем мы в документе штабного комитета США от 12 февраля 1941 года, – там англичане должны сами по возможности защищать свои интересы, как Соединенные Штаты защищают свои интересы за морями»[282].
Если США вели себя так по отношению к Англии, то трижды политической и вдобавок идеологической была мотивация решений, выносившихся в Вашингтоне накануне и после нападения Германии на СССР. И вдруг небезынтересный нюанс: в конце 1940 – начале 1941 года американцы не вняли увещеваниям Лондона, звавшим к экономической блокаде Советского Союза.
Президент рассудительнее, чем премьер, отнесся к предвестникам разрастания войны на Восток. Он вернее истолковал заключение 27 сентября 1940 года Германией, Японией и Италией тройственного пакта, совместив в стратегической проекции этот пакт и попавшие в разведывательную сеть Вашингтона данные о приготовлениях нацистов к вторжению в СССР[283]. Окончательных выводов Рузвельт не делал, но считал нелишним позаботиться о том, чтобы не возникало непреодолимых препятствий для таких выводов на будущее.
В начале 1941 года С. Вуд, торговый атташе посольства США в Берлине, добыл гитлеровскую директиву № 21 (план «Барбаросса»)[284]. Американский историк Р. Доусон полагает, что эта директива стала «корректирующим элементом» в подходе американцев к Советскому Союзу[285]. Можно пойти дальше и сказать: завладение тайной плана «Барбаросса» явилось корректирующим элементом всей американской политики и, по-видимому, способствовало принятию важнейшего закона о ленд-лизе, установлению рабочих связей между штабами вооруженных сил США и Англии, введению в Соединенных Штатах (май 1941 года) «неограниченного чрезвычайного положения».
Сути не отменяет то, что ряд шагов администрации, особенно после подписания советско-японского договора о нейтралитете, сопровождался недружественными СССР выпадами или мерами, объективно наносившими урон взаимоотношениям между двумя странами. Больше всех усердствовал здесь госдепартамент, который президент не без причин клеймил как прибежище американских «умиротворителей»[286]. На отдельных этапах возникало как бы два непараллельных курса, не замыкавшихся только на советские дела, – госдепартамента и Белого дома, К. Хэлла и Ф. Рузвельта.
Цели Рузвельта после превращения Соединенных Штатов в воюющую державу не исчерпывались нанесением поражения Германии или Японии. Они не сводились, с другой стороны, к обеспечению общей победы держав антигитлеровской коалиции. США боролись за свой прообраз мира и с некоторого времени захотели, чтобы именно вашингтонская модель стала общей для остальных, чтобы именно на нее потрудился в особенности СССР. Конечному замыслу подчинялись планы наращивания американского военного производства и строительства вооруженных сил, графики их включения, если потребуется, в операции на театрах войны.
Вплоть до объявления Берлином[287] войны Соединенным Штатам глава администрации не терял надежды, что немцы предпочтут опосредованное участие США в конфликте прямому противоборству с агрессорами, надежды, что Вашингтону удастся так долго, как он найдет нужным, воздействовать на ход и исход борьбы, держась на отдалении. Спектр выбора у американцев в таком случае был бы завидным, возможности для ускорения или замедления отдельных процессов и их регулирования – недосягаемые для сражающихся соперников.
Оказавшись против своей воли втянутыми в войну, американские генералы и адмиралы загорелись было жаждой подвигов. Им не терпелось реабилитировать себя за унизительное фиаско в Пёрл-Харборе. Технически и организационно это было проще тогда сделать в Европе. Но «большая стратегия» подчинилась еще большей политике[288].
Несложно вычислить, сколь оторванными от жизни были военно-политические воззрения США до 1 сентября 1939 года (нападения Германии на Польшу), до 10 мая 1940 года (начала наступления вермахта на Францию) и до 22 июня 1941 года. Официально Вашингтон держался нейтралитета. Благожелательного по отношению к Англии, Франции и Польше, внимательного к Германии, Италии и Японии, заостренно критического к Советскому Союзу. Лично президент Рузвельт заземлил свое восприятие советского вскоре после нападения Германии на СССР. Если с началом войны в Европе глава администрации (5 сентября 1939 года) подписал прокламацию, подтверждавшую нейтралитет, вслед за чем были заморожены английские и французские заказы в США, то в советском случае он специально 26 июня 1941 года позаботился о том, чтобы ранее подвешенные советские контракты и фонды были разблокированы и СССР был предоставлен благоприятный режим для закупок необходимых, в том числе военных материалов[289].
Зимой 1939/40 года, однако, дела обстояли по-иному. Вашингтон интересовало главным образом недопущение разрастания войны на Запад. Совпадение усилий и до некоторой степени настроя США и Англии в тот период видно невооруженным взглядом. По обе стороны Атлантики интенсивно ломали головы, как убедить правителей рейха не зариться на позиции, которые не могут быть сданы без тяжелой борьбы, и завязать их на «освоение Востока». Рейху предлагались льготные условия полюбовной сделки, и поэтому в Лондоне и Вашингтоне плохо представляли, как она может быть отвергнута. Ошибка заключалась в том, что американскую деловитость и надменный британский рационализм прилаживали к авантюризму, к не знавшему доселе равных иррациональному фанатизму.
До конца 1939 года Лондон и до мая 1940 года Вашингтон убеждали сами себя, что Гитлер не произнес последнего слова. И это вопреки сведениям, которые текли рекой через Канал и океан. Помимо «военной» (Бек, Канарис, Остер и другие), на американцев и англичан выходили представители «гражданской оппозиции» (К. Герделер, Я. Шахт, братья Кордт, Хассель, Тротт, Донани), действовавшие напрямую или через Ватикан, Швецию, Швейцарию, Испанию, Португалию, Турцию. Герделер контактировал в США с К. Хэллом, Г. Стимсоном, Г. Моргентау, Г. Гувером, крупными промышленниками. Рузвельт, по некоторым данным, поддерживал контакт со старшим сыном кронпринца Вильгельмом, которого прочили на случай антигитлеровского переворота в регенты.
Текст и подтекст практически всех демаршей немецких диссидентов довольно одноцветен: Европе и Америке ни к чему растрачивать ресурсы в семейных склоках, им надобно сплотиться в борьбе против коммунизма и России. Замирению должно предшествовать окончательное устранение скверны Версаля. Уступки, которые, возможно, потребуются со стороны Англии и Франции, с лихвой окупятся вкладом Германии в борьбу с «большевизмом». Держа шаг с нацистскими военными успехами, «оппозиционеры-патриоты» взвинчивали свои претензии.
Американцев и англичан не могли не настораживать созвучия программ противников нацизма с установками Гитлера. Различие сводилось больше к методологии – фюрер брал без спроса и без меры, его оппоненты хотели бы получить по-хорошему все, что когда-то было или могло стать немецким.
У осторожного Рузвельта, вероятно, не умещалось в сознании, как крупное государство способно ринуться во все тяжкие, ставя цели, несоразмерные его потенциям. Гитлеровская заявка на европейскую и тем паче на мировую гегемонию казалась блефом, понадобившимся Берлину, чтобы заполучить приличный кус. Присматриваясь к Герделеру и его кругу[290], глава администрации обязан был спрашивать себя: по чьим нотам поют оппозиционеры, стремившиеся превратить свержение фюрера в капитал, которого достало бы на оплату экспансионистской политики германского империализма без нацистов. Голова Гитлера не тянула на ту цену, кою за нее требовали.
В ходе поездки по Соединенным Штатам (1938 год) К. Герделер заключал, что Вашингтон не хочет серьезной ссоры с Германией. Не укрылось от Герделера и то, что американцы предпочитали иметь дело не с неведомыми величинами, а с облеченными властью правителями.
Возвратившись домой, бывший обер-бургомистр Лейпцига передал в имперскую канцелярию доклад, в котором напирал на преимущества «мирной экспансии». Вместе с англосаксами, но не против них немцы получат практически все, подчеркивал он. Сотрудник канцелярии Виземан отказался двигать доклад по инстанции, заявив: «Война – дело решенное, именно война с целью создания Германской империи; последняя должна включать, кроме Великой Германии, Польшу, Украину, Прибалтийские государства, Голландию, фламандское ядро Бельгии, Люксембург, Бургундию, Эльзас, Лотарингию и Швейцарию»[291].
Допустим, Испании и Австрии было мало, чтобы понять – «Майн кампф» не свод бредовых идей, а установка на действие. Предположим, чехословацкая драма не отозвалась в холодных, расчетливых англосаксонских сердцах. Факты, однако, показывают, что Польша также не вывела демократии из душевного равновесия.
Верно, что попытки подредактировать закон о нейтралитете Рузвельт предпринял за девять месяцев до начала большой войны в Европе: закон в первоначальном издании работал против Англии и Франции, соотношение сил смещалось в пользу Германии. В послании конгрессу 4 января 1939 года президент предложил подправить текст таким образом, чтобы его положения не распространялись на демократические страны[292]. Рузвельта не поддержали. Лишь после объявления Англией и Францией войны Германии президент смог договориться с сенаторами и конгрессменами о более эффективном «обеспечении нейтралитета» и 4 ноября 1939 года подписал закон, вводивший правило «плати наличными и сам вези». Оружие тоже.
Но вот что симптоматично: новый закон не вызвал лавины английских и французских военных заказов. Сохранилась ситуация, своеобразие которой еще 17 ноября 1939 года подметила «Нью-Йорк таймc»: «Замедленные темпы иностранных заказов на машинное оборудование составляют одну из особенностей этой войны, в известной мере подкрепляющих версию о близком мире»[293]. Не вызывает сомнений, что больше, чем оружия, консервативный Лондон жаждал в тот момент от США услуг (но именно услуг, а не дирижерства) для наведения мостов между конфликтующими сторонами, пребывавшими в состоянии войны лишь про форма.
Через деловые круги, прессу, деятелей, известных изоляционистскими настроениями, дипломатические каналы, а также с помощью немецких оппозиционеров велась прицельная обработка президента и его окружения. Официальный Вашингтон подвигали на инициативу, призванную, как не без сарказма отмечали немецкие дипломаты в США, сохранить Германию «в качестве подручного западных держав в их борьбе против России»[294]. Рузвельт медлил: с одной стороны, подмывало желание локализовать войну, с другой – замирение предполагало признание сдвигов в композиции сил, которые излишне укрепляли германский империализм. Против посредничества выступал К. Хэлл. Госсекретарь не верил в его полезность и, кроме того, опасался, что мирные зондажи снизят и без того невысокий боевой дух западных держав, их волю к сопротивлению[295].
Президент резко переложил руль с началом советско-финской войны. Отказ правительства Р. Рюти вопреки рекомендациям, в частности фельдмаршала К. Маннергейма, принять к рассмотрению сначала просьбу, затем предложения, под конец требования советской стороны о передаче в аренду, продаже либо обмене пограничных участков в непосредственной близости от Ленинграда[296]