Саймон остался, где был, — темная, скрытая листвой фигурка. Он жмурился, но и тогда свиная голова все равно стояла перед ним. Прикрытые глаза заволок безмерный цинизм взрослой жизни. Они убеждали Саймона, что все омерзительно.
Уильям Голдинг. «Повелитель мух»
«Мы проморгали»
«Умелый наездник»
Низкие люди в желтых плащах
1960: У них была палка, заостренная с обоих концов
I. Мальчик и его мать. День рождения Бобби. Новый жилец. О времени и незнакомых людях
Отец Бобби Гарфилда был одним из тех ребят, которые начинают терять волосы на третьем десятке, а к сорока пяти годам сияют лысиной во всю голову. Этой крайности Рэндолл избежал, умерев от инфаркта в тридцать шесть. Он был агентом по продаже недвижимости и испустил дух на полу чьей-то чужой кухни. Потенциальный покупатель пытался в гостиной вызвать «скорую» по невключенному телефону, когда папа Бобби скончался. Бобби тогда было три года. Он смутно помнил мужчину, который щекотал его, а потом чмокал в щеки и в лоб. Он не сомневался, что это был его папа. «ОСТАВИЛ В ПЕЧАЛИ» — гласила могильная плита Рэндолла Гарфилда, но его мама вовсе не казалась печальной, а что до самого Бобби — какая может быть печаль, если ты его совсем не помнишь?
Через восемь лет после смерти отца Бобби без памяти влюбился в двадцатишестидюймовый «швинн» в витрине «Харвич вестерн авто». Он по-всякому намекал матери на «швинн» и в конце концов даже показал ей его, когда они шли домой из кино (крутили «Тьму на верхней лестничной площадке»; Бобби ничего не понял, но ему все равно понравилось — особенно то место, когда Дороти Макгайр хлопнулась в кресло и выставила напоказ свои длинные ноги). Поравнявшись с магазином, Бобби небрежно высказал мнение, что велик в окне, конечно, будет замечательным подарком ко дню рождения какому-нибудь счастливчику одиннадцати лет.
— И не мечтай, — сказала она. — На велосипед к твоему рождению у меня денег нет. Твой отец, знаешь ли, не оставил нас купаться в деньгах.
Хотя Рэндолл упокоился в могиле тогда, когда президентом был еще Трумэн, а теперь и Эйзенхауэр завершил свой восьмилетний круиз, «твой отец не оставил нас купаться в деньгах», чаще всего отвечала его мать, когда Бобби намекал на что-нибудь, что могло обойтись больше чем в один доллар. Обычно эта фраза сопровождалась взглядом, полным упрека, будто ее муж сбежал, а не умер.
На день рождения он велика не получит, угрюмо размышлял Бобби, пока они шли домой, и удовольствие от непонятного путаного фильма, который они видели, совсем угасло. Он не стал спорить с матерью, не стал упрашивать ее — это только вызвало бы контратаку, а когда Лиз Гарфилд контратаковала, она пленных не брала, — но он думал и думал о недоступном велике… и недоступном отце. Порой он почти ненавидел отца. Иногда от ненависти его удерживало только ощущение — ни на чем не основанное, но очень сильное, — что именно этого хочет от него мать. Когда они дошли до парка и пошли вдоль него — еще два квартала, и они свернут влево на Броуд-стрит, где они жили, — он подавил обычные опасения и задал вопрос о Рэндолле Гарфилде.
— Мам, он что-нибудь оставил? Хоть что-нибудь?
Недели полторы назад он прочел детективную книжку с Нэнси Дру, в которой наследство бедного мальчика было спрятано за старыми часами в заброшенном доме. Бобби всерьез не думал, что его отец где-то запрятал золотые монеты или редкие марки, но если было хоть что-то, они могли бы продать это в Бриджпорте. Например, в лавке закладчика. Бобби не слишком ясно представлял себе, что и как закладывают, но он знал, как узнать такую лавку — над дверью висят три золотых шара. И, конечно, закладчики там будут рады им помочь. Правда, это только детская сказочка, но у Кэрол Гербер, дальше по улице, целый набор кукол, которые ее отец, военный моряк, присылает ей из-за моря. Так если отцы дарят что-то, а они дарят, так почему бы им и не оставлять что-то? Это же ясно!
Когда Бобби задал свой вопрос, они проходили под фонарем (цепочка их тянется вдоль ограды парка), Бобби увидел, как задвигались губы его матери: они всегда так двигались, если он набирался смелости и спрашивал про своего покойного отца. Глядя на них, он вспоминал ее кошелечек: потянешь за шнурок — и отверстие сузится, почти спрячется в складках.
— Я скажу тебе, что он оставил, — пообещала она, когда они пошли вверх по Броуд-стрит, взбиравшейся на холм. Бобби пожалел, что спросил, но, конечно, было уже поздно. Если ее завести, так не остановишь — в этом все дело.
— Он оставил страховой полис, который уже год, как был аннулирован. А я ничего даже не знала, пока он не умер, и все, включая гробовщика, потребовали своей доли того, чего у меня не было. Еще он оставил пачку неоплаченных счетов, с которыми я теперь уже почти разделалась — люди входили в мое положение, а мистер Бидермен особенно, что так, то так.
Все это вместе было старой песней и таким же занудным, как и злобным, но вот тут Бобби услышал что-то новенькое.
— Твой отец, — сказала она, когда они подходили к дому на полпути вверх по Броуд-стрит-Хилл, где была их квартира, — на любой неполный стрет клевал.
— Мам, а что такое неполный стрет?
— Не важно. Но одно я тебе скажу, Бобби-бой: смотри, если я узнаю, что ты в карты на деньги играешь! Я этим на всю жизнь по горло сыта.
Бобби хотелось расспросить поподробнее, но благоразумие одержало верх, новый вопрос почти наверное вызвал бы водопад новых слов. Тут он подумал, что кино, которое было про несчастных мужей и жен, могло ее расстроить по причинам, которые ему, всего лишь мальчишке, были непонятны. А про неполный стрет он спросит в понедельник в школе у Джона Салливана, своего лучшего друга. Бобби казалось, что это покер, но уверен он не был.
— В Бриджпорте есть такие места, где мужчины теряют деньги, — сказала она, когда они совсем подошли к дому, где жили. — Туда ходят дураки-мужчины. Дураки-мужчины напакостят, а всем женщинам в мире приходится потом убирать за ними. Ну, что же…
Бобби знал, что последует дальше: это было любимое присловие его матери.
— Жизнь несправедлива, — сказала Лиз Гарфилд, доставая ключ и готовясь отпереть дверь дома номер 149 по Броуд-стрит в городке Харвиче, штат Коннектикут. Был апрель 1960 года, вечер дышал весенними ароматами, а рядом с ней стоял худенький мальчик с рисковыми рыжими волосами своего покойного отца. Она никогда не прикасалась к его волосам, а в редких случаях, когда ей хотелось его приласкать, она обычно прикасалась к его плечу или щеке.
— Жизнь несправедлива, — повторила она, открыла дверь, и они вошли.
Правда, что с его матерью обходились не как с принцессой, и, бесспорно, нехорошо, что ее муж испустил дух на линолеуме пола в пустом доме в возрасте тридцати шести лет, но порой Бобби думал, что могло быть и хуже. Например, не один ребенок, а двое детей. Или трое. Черт! Даже четверо.
Или, предположим, ей бы пришлось выполнять по-настоящему тяжелую работу, чтобы прокормить их двоих? Мать Салла работала в пекарне «Тип-Топ» на другом конце города, и в дни, когда она должна была включать печи, Салл-Джон и двое его старших братьев почти ее не видели. Кроме того, Бобби видел, как из ворот компании «Несравненная туфелька» после трехчасового гудка (сам он уходил из дома в половине третьего) толпой валили женщины, все словно бы слишком тощие или слишком толстые, женщины с землистыми лицами и пальцами, окрашенными в жуткий цвет запекшейся крови, женщины с опущенными глазами, несущие свою рабочую обувь и комбинезоны в пластиковых пакетах «Любая бакалея». А прошлой осенью он видел, как мужчины и женщины собирали яблоки за городом, когда ездил на церковную ярмарку с миссис Гербер, и Кэрол, и маленьким Йеном (которого Кэрол называла не иначе как Йен-Соплюшка). Он спросил у миссис Гербер, что это за люди, а она сказала, что это сезонники, ну, вроде перелетных птиц — они все время перебираются с места на место, собирая урожай чего бы то ни было, когда он созревает.
А она была секретаршей мистера Дональда Бидермена в компании по продаже недвижимости «Родной город» — той самой, в которой работал отец Бобби, когда с ним случился инфаркт. Бобби решил, что работу эту она получила потому, что Дональду Бидермену нравился Рэндолл, и он жалел ее — оставшуюся вдовой с сыном, который только-только вышел из пеленок, — но она хорошо со всем справлялась и работала очень много. Очень часто задерживалась допоздна. Раза два Бобби видел мать и мистера Бидермена вместе — особенно ему запомнился пикник, который устроила компания; но был еще и тот раз, когда Бобби в игре на переменке выбили зуб и мистер Бидермен свозил их к зубному врачу в Бриджпорте, — и они смотрели друг на друга как-то так, по-особенному. Иногда мистер Бидермен звонил ей по вечерам, и в этих разговорах она называла его Доном. Но «Дон» был совсем старый, и Бобби редко о нем думал.
Бобби толком не знал, чем занимается его мама днем (и по вечерам) у себя в агентстве, но он на что хочешь поспорил бы, что это вам не туфли изготовлять и не печи включать в пекарне «Тип-Топ» в половине пятого утра. Бобби на что хотите поспорил бы, что эти работы ее работе и в подметки не годятся. А еще, если уж говорить о его матери, так спрашивать ее о чем-то, значило наверняка нарваться на неприятности. Если, например, спросить, почему ей по карману три платья от «Сирса» — и одно из них шелковое, а не по карману три месяца вносить по одиннадцать долларов пятьдесят центов за «швинн» в витрине «Вестерн авто» — велик был красно-серебряный и от одного взгляда на него у Бобби начинало щемить под ложечкой. Задай такой вот вопрос и сразу нарвешься.
Бобби его не задавал. Он просто решил сам заработать на велик. Накопит он, сколько нужно, не раньше осени, а то и зимы. Так что, может, к тому времени этот велик исчезнет с витрины «Вестерн авто», но он будет добиваться своего. Надо натирать мозоли и не покладать рук. Жизнь нелегка, и жизнь несправедлива.
Когда одиннадцатый день рождения Бобби прикатил в последний вторник апреля, мама подарила ему плоский пакетик из серебряной бумаги. Внутри оказалась оранжевая библиотечная карточка. ВЗРОСЛАЯ библиотечная карточка! Прощайте, Нэнси Дру, Мальчишки Харди и Дон Уинслоу, военный моряк. Привет всем прочим! Рассказам, полным таинственной мутной страсти, вроде как «Тьма на верхней лестничной площадке». Не говоря уж об окровавленных кинжалах в комнатах наверху башен. (Тайн и комнат наверху башен хватало и в книжках о Нэнси Дрю и братьях Харди, но вот крови в них было всего ничего, а уж страсти так и вовсе никогда.)
— Не забывай только, что миссис Келтон на выдаче моя подруга, — сказала мама своим обычным сухим предупреждающим тоном, но она была рада его радости, заметила ее. — Если попробуешь взять «Пейтон-Плейс» или «Кингз Роу», я об этом узнаю.
Бобби улыбнулся. Он и так это знал.
— А если будет дежурить другая, мисс Придира, и спросит, почему у тебя оранжевая карточка, скажи ей, чтобы посмотрела на обороте. Я вписала разрешение над моей подписью.
— Спасибо, мам, это здорово.
Она улыбнулась, наклонила голову и быстро скользнула сухими губами по его щеке. Раз — и все.
— Я рада, что тебе понравилось. Если вернусь не поздно, пойдем в «Колонию», попробуем жареных мидий и мороженое. А пирога тебе придется подождать до субботы, раньше у меня не будет времени его испечь. А теперь надевай куртку и пошевеливайся, сынуля. В школу опоздаешь.
Они спустились по лестнице и вместе вышли из двери. У тротуара стояло такси. Мужчина в поплиновой куртке наклонился к заднему окошку, расплачиваясь с водителем. Позади него стояли чемоданы и бумажные пакеты — которые с ручками.
— Наверное, это тот, который снял комнату на третьем этаже, — сказала Лиз, и ее губы собрались складками, будто кто-то потянул шнурок. Она стояла на верхней ступеньке крыльца, оглядывая узкую задницу мужчины (она выпятилась на них, когда он нагнулся к водителю). — Мне не нравятся люди, которые перевозят свои вещи в бумажных пакетах. Для меня от вещей в бумажных пакетах пахнет трущобами.
— Так у него ж и чемоданы есть, — сказал Бобби, но, собственно, его мать могла бы и не намекать, что три чемоданчика нового жильца многого не стоили. Не из комплекта, и у всех такой вид, будто их кто-то в скверном настроении наподдал сюда из Калифорнии.
Бобби и его мама пошли по бетонной дорожке. Такси отъехало. Мужчина в поплиновой куртке обернулся. Для Бобби все люди распадались на три категории: ребята, взрослые и старичье. Старичье — это были взрослые с седыми волосами. Новый жилец был из них. Лицо худое, усталое. Не морщинистое (только вокруг поблекших голубых глаз), но все в глубоких складках. Седые волосы были тоненькими, как у младенца, с большими залысинами надо лбом в желто-коричневых пятнах. Он был высокий и сутулился, совсем как Борис Карлофф в ужастиках, которые по пятницам в 11.30 вечера показывали по WPIX. Под поплиновой курткой был дешевый рабочий костюм, вроде бы великоватый для него. А на ногах — стоптанные ботинки из цветной кожи.
— Привет, соседи, — сказал он и улыбнулся, словно бы с трудом. — Зовусь я Теодор Бротиген. Думаю пожить тут.
Он протянул руку матери Бобби, а она чуть к ней прикоснулась.
— Я — Элизабет Гарфилд. А это мой сын Роберт. Вы извините нас, мистер Бреттиген…
— Бротиген, мэм, но буду счастлив, если вы и ваш сынок станете называть меня Тед.
— Да-да, но Роберт опаздывает в школу, а я опаздываю на работу. Приятно было познакомиться, мистер Бреттиген. Поторопись, Бобби. Tempus fugit[1].
Она зашагала вниз по улице к центру, а Бобби направился вверх по улице (и заметно медленнее) к Харвичской средней школе на Эшер-авеню. Пройдя по этому пути три-четыре шага, он остановился и посмотрел назад. Он чувствовал, что его мама была груба с мистером Бротигеном, что она задавалась. А в маленьком кружке его друзей не было хуже порока. Кэрол не терпела задавак и Салл-Джон тоже. Мистер Бротиген уже, наверное, прошел половину бетонной дорожки, но если нет, то Бобби захотелось ему улыбнуться: пусть знает, что по крайней мере один член семьи Гарфилдов не задается.
Его мама тоже остановилась и тоже оглянулась. Не потому, что ей захотелось еще раз взглянуть на мистера Бротигена, это Бобби и в голову не пришло. Нет. Оглянулась она на своего сына. Она ведь знала, что он обернется, еще до того, как он решил это сделать. И в эту секунду какая-то тень легла на его обычно солнечную натуру. Она иногда говорила, что скорее в июле снег пойдет, чем Бобби удастся ее провести, и он полагал, что так оно и есть. Да и вообще, сколько вам должно быть лет, прежде чем вы сумеете провести свою мать? Двадцать? Тридцать? Или, может, вам придется подождать, пока она не состарится и у нее немножко помутится в голове?
Мистер Бротиген даже еще не свернул на дорожку. Он стоял у края тротуара — в каждой руке он держал по чемоданчику, третий зажимал под мышкой (три бумажных пакета он уже перенес на траву у дома номер 149 по Броуд-стрит) и сутулился под их тяжестью даже сильнее, чем раньше. Он стоял прямо между ними, будто столб какой-то.
Взгляд Лиз Гарфилд метнулся мимо него на сына. «Иди! — скомандовали ее глаза, — не говори ни слова. Он незнакомый человек, неизвестно откуда, вообще ниоткуда, и половина его вещей в бумажных пакетах. Не говори ни слова, Бобби, просто иди дальше, и все».
А вот и нет! Может, потому, что на день рождения он получил библиотечную карточку, а не велик.
— Рад был познакомиться, мистер Бротиген, — сказал Бобби. — Надеюсь, вам тут понравится. Всего хорошего.
— Удачного дня в школе, сынок, — сказал мистер Бротиген. — Узнай побольше. Твоя мама права — tempus fugit.
Бобби посмотрел на мать в надежде, что его маленький бунт прощен благодаря этой равно маленькой лести, но ее губы остались сжатыми. Не сказав больше ни слова, она повернулась и пошла вниз по склону. Бобби зашагал своей дорогой, радуясь, что поговорил с незнакомым мистером Бротигеном, пусть даже потом мама разочтется с ним за это.
Приближаясь к дому Кэрол Гербер, он достал оранжевую библиотечную карточку и посмотрел на нее. Конечно, не двадцатишестидюймовый «швинн», но все равно очень даже хорошо. Целый мир книг, чтобы его исследовать, ну а если он и стоил всего два-три доллара, так что? Есть же поговорка: дорог не подарок…
Ну… так, во всяком случае, говорит его мама.
Он посмотрел на обратную сторону карточки. Там ее властным почерком было написано: «Всем, кого это может касаться: это библиотечная карточка моего сына. Он имеет мое разрешение брать три книги в неделю из взрослого отдела Харвичской публичной библиотеки». И подпись: «Элизабет Пенроуз Гарфилд».
Под ее фамилией, будто постскриптум, она добавила: «Пени за просрочку Роберт будет платить сам».
— С днем рождения! — закричала Кэрол Гербер, выскакивая из-за дерева, где ждала в засаде. Она обхватила его руками за шею и изо всех сил чмокнула в щеку. Бобби покраснел и оглянулся — не видит ли кто? Черт, дружить с девчонкой нелегко и без поцелуев врасплох! Но все обошлось. По Эшер-авеню на вершине холма в сторону школы двигались обычные вереницы школьников, но здесь на склоне они были одни.
Бобби старательно вытер щеку.
— Брось! Тебе же понравилось, — сказала Кэрол со смехом.
— А вот и нет, — сказал Бобби. И соврал.
— Так что тебе подарили на день рождения?
— Библиотечную карточку, — ответил Бобби и показал ей карточку. — ВЗРОСЛУЮ.
— Здорово! — он увидел в ее глазах… сочувствие? Наверное, нет. А если и да, так что?
— Вот, бери, — и она протянула ему конверт с золотой каемкой и его именем печатными буквами посередине. И еще она наклеила на конверт сердечки и плюшевых медвежат.
Бобби с некоторой опаской распечатал конверт, напоминая себе, что открытку можно засунуть поглубже в задний карман брюк, если она уж чересчур сю-сю.
Вовсе нет. Может, немножечко чуть-чуть детская (мальчишка верхом в широкополой шляпе на голове, а на обороте надпись, будто деревянными буквами: «С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ, КОВБОЙ!»), но не сю-сю. Вот «С любовью от Кэрол», конечно, не без сю-сю, ну так чего и ждать от девчонки?
— Спасибо.
— Я знаю, открытка для малышей, но другие были еще хуже, — деловито сказала Кэрол.
Чуть дальше вверх по холму их ждал Салл-Джон, вовсю упражняясь со своим бо-ло — под правую руку, под левую руку, за спину. А вот между ногами больше ни-ни. Как-то попробовал на школьном дворе и врезал себе по яйцам. Салл завизжал. Бобби и еще несколько ребят ржали до слез. Кэрол и три ее подружки прибежали спросить, что случилось, а ребята все сказали «да ничего» — Салл-Джон сказал то же самое, хотя совсем побелел и чуть не плакал. «Все мальчишки дураки», — сказала Кэрол тогда, но Бобби не верил, что она и вправду так думает. Не то не выскочила бы из-за дерева и не поцеловала бы его! А поцелуй был хороший. По-настоящему клевый. Собственно, получше маминого.
— И вовсе не для малышей, — сказал он.
— Да, но почти, — сказала она. — Я хотела купить тебе взрослую открытку, но они такое сю-сю.
— Я знаю, — сказал Бобби.
— Когда ты станешь взрослым, Бобби, то будешь сю-сю?
— Нет уж, — сказал он. — А ты?
— Ну, нет. Я буду, как Рионда, мамина подруга.
— Так Рионда же толстая, — с сомнением сказал Бобби.
— Угу, но она что надо. Вот и я буду что надо, только не толстой.
— К нам переехал новый жилец. В комнату на третьем этаже. Мама говорит, там настоящее пекло.
— Да? А какой он? — она хихикнула. — Утютюшечка?
— Он старик, — сказал Бобби и на секунду замолчал, прикидывая. — Но у него интересное лицо. Маме он сразу не понравился, потому что привез свои вещи в бумажных пакетах.
К ним подошел Салл-Джон.
— С днем рождения, сукин сын, — сказал он и хлопнул Бобби по спине. «Сукин сын» было на данном этапе любимым выражением Салл-Джона, а Кэрол — «что надо». Бобби на данном этапе обходился без любимого выражения, хотя и думал, что «сверхдерьмово» звучит очень неплохо.
— Если будешь ругаться, я с тобой не пойду, — сказала Кэрол.
— Ладно, — покладисто сказал Салл-Джон.
Кэрол была кудрявой блондиночкой, похожей на близняшек Боббси, только подросшей; Джон Салливан был высокий, черноволосый, зеленоглазый. Вроде Джо Харди. Бобби Гарфилд шагал между ними, забыв про недавнюю грусть. День его рождения, он с друзьями, и жизнь прекрасна. Он спрятал открытку Кэрол в задний карман, а новую библиотечную карточку сунул поглубже в нагрудный карман — оттуда ее никто не украдет, и она не выскользнет.
Кэрол пошла вприпрыжку, Салл-Джон сказал, чтобы она перестала.
— Почему? — спросила Кэрол. — Мне нравится прыгать.
— Мне нравится говорить «сукин сын», но я же не говорю, раз ты меня попросила, — ответил Салл-Джон назидательно.
Кэрол посмотрела на Бобби.
— Прыгать, если не через скакалку, это больше для малышей, Кэрол, — виновато сказал Бобби, а потом пожал плечами, — но прыгай, если тебе хочется, мы не против, верно, Эс-Джей?
— Угу, — ответил Салл-Джон и принялся тренироваться с бо-ло. Назад — вперед, вверх — вниз, хлоп-хлоп-хлоп.
Кэрол не стала прыгать. Она шла между ними и воображала, будто она подружка Бобби Гарфилда, будто у Бобби есть водительские права и «бьюик», и они едут в Бриджпорт на фестиваль рок-н-ролла. Она считала Бобби совсем что надо. А сам он этого не знает, и это уж совсем что надо.
Бобби вернулся домой из школы в три часа. Он вернулся бы раньше, но сбор бутылок, которые можно сдать, входил в его кампанию ЗА ВЕЛИК КО ДНЮ БЛАГОДАРЕНИЯ, и он свернул в кусты за Эшер, авеню поискать их. Нашел три «Рейнгольда» и «Нихай». Немного, но восемь центов, это восемь центов. «Цент доллар бережет» — было еще одно присловие его мамы.
Бобби вымыл руки (парочка бутылок облипла всякой гадостью), достал из холодильника поесть, перечел парочку старых комиксов с Суперменом, опять достал поесть из холодильника, а потом начал смотреть «Американскую эстраду». Позвонил Кэрол сказать ей, что в программе Бобби Дейрин — она ведь думала, что Бобби Дейрин самое что надо, особенно когда поет «Королеву вечеринки» и прищелкивает пальцами, — но она уже знала. Она смотрела телик с дурами-подругами — три-четыре их без передышки хихикали на заднем плане. Бобби вспомнились птички в зоомагазине. На экране в эту минуту Дик Кларк показывал, сколько прыщей способен изничтожить ВСЕГО ОДИН тампон «Стри-Декс».
Мама позвонила в четыре. Мистеру Бидермену она будет нужна до самого вечера. Ей очень жаль, но праздничный ужин в «Колонии» отменяется. В холодильнике есть вчерашнее тушеное мясо — он может поужинать им, а она обязательно вернется в восемь уложить его баиньки. И ради всего святого, Бобби, не забудь выключить газ, когда подогреешь мясо.
Бобби разочарованно вернулся к телевизору, но он, собственно, ничего другого и не ждал. На «Американской эстраде» Дик теперь представлял жюри по оценке пластинок. Бобби подумал, что типчику в середке никакого запаса тампонов «Стри-Декс» не хватит.
Он сунул руку в нагрудный карман и вытащил новую оранжевую библиотечную карточку. На душе у него опять полегчало. Не для чего ему сидеть перед теликом со стопкой старых комиксов, если ему не хочется. Можно пойти в библиотеку и предъявить свою новую карточку — свою новую ВЗРОСЛУЮ карточку. На выдаче будет мисс Придира, только по-настоящему она — мисс Харрингтон, и Бобби считал ее очень красивой. Она душилась. Он всегда чувствовал, как от ее кожи и волос чуть веет чем-то благоуханным, будто приятное воспоминание. И хотя Салл-Джон сейчас берет урок игры на тромбоне, на обратном пути можно будет зайти к нему побросать мяч.
«Кроме того, — подумал он, — можно смотаться к Спайсеру и сдать бутылки, мне же надо заработать за лето на велосипед».
И сразу жизнь переполнилась смыслом.
Мама Салла пригласила Бобби остаться на ужин, но он ответил, нет, спасибо, мне лучше пойти домой. Он, конечно, предпочел бы жаркое миссис Салливан и хрустящую картошку из духовки тому, что ожидало его дома, но он знал, что едва вернувшись с работы, мать тут же заглянет в холодильник проверить, не стоит ли там еще тапперуэр с остатками тушеного мяса. И если увидит его, то спросит Бобби, что же он ел на ужин. Вопрос она задаст спокойно, даже небрежно. Если он скажет, что поел у Салл-Джона, она кивнет и спросит, что они ели, и был ли десерт, и еще: поблагодарил ли он миссис Салливан; она даже сядет рядом с ним на диван, и они разделят стаканчик мороженого, пока будут смотреть по телику «Шугарфут». И все будет отлично… да только не будет. Рано или поздно, а поплатиться придется. Может, через день, или через два, или даже через неделю, но придется. Бобби знал это твердо, почти не зная, что знает. Без сомнения ей необходимо было задержаться на работе, однако есть в одиночку вчерашнее тушеное мясо в день рождения было помимо всего еще и карой за то, что он самовольно заговорил с новым жильцом. Если он попытается увернуться от этого наказания, оно только умножится, точно деньги на счету в банке.
От Салл-Джона Бобби вернулся в четверть седьмого, и уже темнело. У него были две нечитаные книжки: про Перри Мейсона, «Дело о бархатных коготках», и научно-фантастический роман Клиффорда Саймака под названием «Кольцо вокруг Солнца». Обе выглядели сверхдерьмово, а мисс Харрингтон ничуть к нему не придиралась. Наоборот, сказала, что книги эти для более старшего возраста и он молодец, что их читает.
По дороге домой от Эс-Джея Бобби сочинил историю, в которой он и мисс Харрингтон плыли на прогулочном теплоходе, а он утонул. Спаслись только они двое, потому что нашли спасательный круг с надписью «т/х ЛУЗИТАНИК»[2]. Волны вынесли их на островок с пальмами, джунглями и вулканом, и пока они лежали на пляже, мисс Харрингтон вся дрожала и говорила, что ей холодно, очень холодно, так не мог бы он, пожалуйста, обнять ее покрепче и согреть, и он, конечно, мог и сделал так — «с удовольствием, мисс Харрингтон», и тут из джунглей вышли туземцы, вроде бы дружелюбные, но они оказались каннибалами, которые жили на склонах вулкана и убивали свои жертвы на поляне, окруженной черепами, так что дело было плохо, но когда его и мисс Харрингтон потащили к кипящему котлу, вулкан заворчал и…
— Привет, Роберт.
Бобби поднял глаза, растерявшись даже больше, чем когда Кэрол выскочила из-за дерева, чтобы отпечатать у него на щеке поцелуй с днем рождения. Его окликнул новый жилец. Он сидел на верхней ступеньке крыльца и курил сигарету. Свои старые стоптанные ботинки он сменил на старые стоптанные шлепанцы и снял поплиновую куртку — вечер был теплый. Просто, как у себя дома, подумал Бобби.
— Ой, мистер Бротиген. Привет.
— Я не хотел тебя напугать.
— Так вы и не…
— А по-моему, да. Ты ведь был в тысячах миль отсюда. И, пожалуйста, называй меня Тед.
— Ладно. — Но Бобби не знал, получится ли у него. Называть взрослого (а к тому же старого взрослого) по имени шло вразрез не только с поучениями его матери, но и его собственными склонностями.
— Уроки прошли хорошо? Научился чему-нибудь новому?
— Угу, отлично. — Бобби переступил с ноги на ногу, перекинул библиотечные книги из руки в руку.
— Ты не посидишь со мной минутку?
— Конечно, только долго я не могу. Надо еще кое-что сделать, понимаете?
Главным образом — поужинать: вчерашнее тушеное мясо теперь казалось ему уже очень заманчивым.
— Понимаю. Сделать кое-что, а tempus fugit.
Когда Бобби сел возле мистера Бротигена… Теда… на широкой ступеньке, вдыхая аромат его «честерфилдки», ему пришло в голову, что он еще никогда не видел, чтобы человек выглядел таким усталым. Не от переезда же, верно? Насколько можно измучиться, когда вся твоя поклажа уместилась в трех чемоданчиках и трех бумажных пакетах с ручками? Может, попозже приедут грузчики с вещами в фургоне? Но Бобби решил, что вряд ли. Это ведь просто комната — большая, но все-таки одна-единственная комната с кухней с одного бока и всем остальным — с другого. Они с Салл-Джоном поднялись туда и поглядели, после того как старенькая мисс Сидли после инсульта переехала жить к дочери.
— Tempus fugit значит, что время бежит, — сказал Бобби. — Мама часто это говорит. И еще она говорит, что время и приливы никого не ждут и что время залечивает все раны.
— У твоей матери много присловий, верно?
— Угу, — сказал Бобби, и внезапно воспоминание обо всех этих присловиях навалилось на него, как усталость. — Много присловий.
— Бен Джонсон назвал время старым лысым обманщиком, — сказал Тед Бротиген, глубоко затянулся и выпустил две струйки дыма через нос. А Борис Пастернак сказал, что мы пленники времени, заложники вечности.
Бобби завороженно посмотрел на него, временно забыв о своем пустом желудке. Образ времени как старого лысого обманщика ему страшно понравился — это было абсолютно и безусловно так, хотя он не мог бы сказать, почему… и ведь эта неспособность сказать почему вроде бы добавляла клевости? Будто что-то внутри яйца или тень за матовым стеклом.
— А кто такой Бен Джонсон?
— Англичанин и уже давно покойник, — сказал мистер Бротиген. — Эгоист и жадный на деньги по общему отзыву, а к тому же склонный к метеоризму. Но…
— А что это такое, метеоризм?
Тед высунул язык между губами и издал коротенькое, но очень реалистическое пуканье. Бобби прижал ладонь ко рту и захихикал в сложенные лодочкой пальцы.
— Дети считают пуканье смешным, — сказал Тед Бротиген, кивая. — Да-да. А вот для человека моего возраста это просто часть все возрастающей странности жизни. Бен Джонсон, кстати, сказал, попукивая, много мудрых вещей. Не так много, как доктор Джонсон — то есть Сэмюэл Джонсон, — но все-таки порядочно.
— А Борис…
— Пастернак. Русский, — сказал мистер Бротиген пренебрежительно. — Пустышка, по-моему. Можно я посмотрю твои книги?
Бобби протянул их. Мистер Бротиген («Тед, — напомнил он себе, — его надо называть Тедом») вернул ему Перри Мейсона, едва взглянув на обложку. Роман Клиффорда Саймака он подержал подольше — сначала прищурился на обложку сквозь завитки сигаретного дыма, застилавшего ему глаза, затем пролистал. И пролистывая, он кивал.
— Этот я читал, — сказал он. — У меня было много времени для чтения перед тем, как я переехал сюда.
— Да? — Бобби загорелся. — Хороший?
— Один из лучших, — ответил мистер Бротиген… Тед. Он покосился на Бобби — один глаз открыл, а второй все еще сощуривался из-за дыма. От этого он выглядел одновременно и мудрым, и таинственным, будто типчик в фильме, которому пальца в рот не клади. — Но ты уверен, что осилишь? Тебе ведь не больше двенадцати.
— Мне одиннадцать, — сказал Бобби. Так здорово, что Тед дал ему двенадцать лет. — Сегодня одиннадцать. Я осилю. Может, пойму не все, но если он хороший, то мне понравится.
— Твой день рождения! — сказал Тед, словно это произвело на него большое впечатление. Он в последний раз затянулся и бросил сигарету. Она упала на бетонную дорожку и рассыпалась искрами. — Поздравляю с днем рождения, Роберт, желаю всякого счастья!
— Спасибо. Только «Бобби» мне нравится больше.
— Ну, так Бобби. Пойдете куда-нибудь отпраздновать?
— Не-а. Мама придет с работы поздно.
— Не хочешь подняться в мою каморку? Много я предложить не могу, но банку открыть сумею. И как будто у меня есть печенье…
— Спасибо, но мама мне кое-чего оставила. На ужин.
— Понимаю. — И чудо из чудес: казалось, он и правда понял. Тед отдал Бобби «Кольцо вокруг Солнца». — В этой книге, — сказал он, — мистер Саймак постулирует идею, что существуют миры, такие же, как наш. Не другие планеты, а другие Земли, параллельные Земли, окружающие Солнце своего рода кольцом. Замечательная мысль.
— Угу, — сказал Бобби. Он знал о параллельных мирах из других книг. И еще из комиксов.
Тед Бротиген теперь смотрел на него задумчиво, будто что-то взвешивая.
— Чего? — спросил Бобби, вдруг почувствовав себя неловко. «Что-то зеленое увидел?» — сказала бы его мать.
Ему было показалось, что Тед не ответит — он как будто следовал какому-то сложному, всепоглощающему ходу мысли. Потом он дернул головой и выпрямил спину.
— Да ничего, — сказал он. — Мне пришла одна мысль. Может, ты хотел бы подработать? Не то, чтобы у меня много денег, но…
— Ага! Черт! Ага! — И чуть было не добавил: «Я на велик коплю», но удержался. «Лишнего не болтай!» — еще одно из маминых присловий. — Я все сделаю, что вам надо!
Тед Бротиген словно бы почти испугался и почти засмеялся. Будто открылась дверь, и стало видно другое лицо, и Бобби увидел, что да, этот старый человек был когда-то молодым человеком. И, может быть, с перчиком.
— Таких вещей, — сказал он, — не следует говорить незнакомым. И хотя мы перешли на «Бобби» и «Теда» — хорошее начало, — мы все-таки еще не знакомы.
— А кто-нибудь из этих Джонсонов что-нибудь говорил про незнакомых?
— Насколько я помню, нет, но вот кое-что на эту тему из Библии: «Ибо я странник у тебя и пришелец. Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться прежде, нежели отойду…» — На мгновение Тед умолк. Смех исчез с его лица, и оно снова стало старым. Потом его голос окреп, и он докончил: «Прежде, нежели отойду, и не будет меня». Псалом. Не помню, который.
— Ну, — сказал Бобби, — я убивать и грабить не стану, не беспокойтесь, но мне очень надо немножко подзаработать.
— Дай мне подумать, — сказал Тед. — Дай мне немножко подумать.
— Да, конечно. Но если надо какую-нибудь работу сделать или еще там чего, то я всегда готов. Я вам прямо говорю.
— Работа? Может быть. Хотя я употребил бы другое слово. — Тед обхватил костлявые колени еще более костлявыми руками и посмотрел через газон на Броуд-стрит. Уже почти совсем стемнело. Наступила та часть вечера, которую Бобби особенно любил. Проезжающие машины зажгли подфарники и фонари сзади, а где-то на Эшер-авеню миссис Сигсби звала своих близняшек, чтобы они шли домой ужинать. В это время суток — и еще на заре, когда он стоял в ванной и мочился в унитаз, а солнечные лучи падали через окошечко на его слипающиеся глаза — Бобби ощущал себя сном в чьей-то голове.
— А где вы жили, пока не переехали сюда, мистер… Тед?
— В месте, которое не было таким приятным, — ответил он. — Далеко не таким. А вы давно тут живете, Бобби?
— Как себя помню. С тех пор, как папа умер. Мне тогда три было.
— И ты знаешь всех на улице? Во всяком случае, в этом квартале?
— Да, пожалуй, что всех. Ага!
— И сумеешь узнать странников. Пришельцев. Чьих лиц прежде не видел?
Бобби улыбнулся и кивнул.
— Угу. Думается, сумею.
Он выжидающе замолчал — дело становилось все интереснее, но, видимо, на этом все и кончилось. Тед встал, медленно, осторожно. Бобби услышал, как у него в спине пощелкивают косточки: он прижал к ней ладони, потянулся и поморщился.
— Пошли, — сказал он. — Зябко становится. Я войду с тобой. Твой ключ или мой?
— Лучше начните ваш притирать, — улыбнулся Бобби. — Ведь верно?
Тед — становилось все легче называть его Тедом — вытащил из кармана кольцо с ключами. Всего с двумя — от большой входной двери и от его комнаты. Оба были блестящие, новые, цвета сусального золота. Собственные его ключи потускнели, исцарапались. Сколько лет Теду? Он решил, что самое меньшее — шестьдесят. Шестидесятилетний человек всего с двумя ключами в кармане. Что-то тут не так.
Тед открыл дверь, и они вошли в большой темный вестибюль с подставкой для зонтиков и старой картиной, на которой Льюис и Кларк[3] озирали американский Запад. Бобби повернул к двери Гарфилдов, а Тед направился к лестнице и остановился там, положив руку на перила.
— В книге Саймака, — сказал он, — замечательный сюжет, но вот написана она не так, чтобы очень. Неплохо, конечно, но, поверь мне, есть лучше.
Бобби выжидающе молчал.
— И есть книги, написанные замечательно, но сюжеты у них не очень. Иногда читай ради сюжета, Бобби. Не бери примера с книжных снобов, которые так не читают. А иногда читай ради слов, ради стиля. Не бери примера с любителей верняка, которые так не читают. Но когда найдешь книгу и с хорошим сюжетом и хорошим стилем, держись этой книги.
— А таких много, как по-вашему? — спросил Бобби.
— Больше, чем думают снобы и верняки. Гораздо больше. Может быть, я подарю тебе такую. Как запоздалый подарок на день рождения.
— Да вы не беспокойтесь.
— Не стану. Но, может быть, я все-таки подарю. А теперь — счастливого дня рождения.
— Спасибо. Он был замечательный.
Тут Бобби вошел в квартиру, подогрел тушеное мясо (не забыв выключить газ, когда жидкость запузырилась, и не забыл положить сковородку в раковину отмокать) и поужинал в одиночку, читая «Кольцо вокруг Солнца» с телевизором за компанию. Он почти не слышал, как Чет Хантли и Дэвид Бринкли проборматывают вечерние новости. Тед правильно сказал про эту книжку — очень клевая. И слова ему тоже показались в самый раз, но ведь он пока не очень в этом разбирается.
«Вот бы написать такую книжку, — подумал он, когда наконец закрыл роман и плюхнулся на диван смотреть «Шугарфут», — только вот, сумею ли?»
Может быть. Да, может. Кто-то ведь пишет книжки так же, как кто-то чинит трубы, когда они замерзают, или меняет лампочки в парке, когда они перегорают.
Примерно через час, когда Бобби снова принялся читать «Кольцо вокруг Солнца», вошла его мать. У нее чуть стерлась помада в уголке рта, и комбинация немножко выглядывала из-под юбки. Бобби хотел было сказать ей про это, но тут же вспомнил, как она не любит, чтобы ей говорили, что «на юге снег идет». Да и зачем? Ее рабочий день кончился и, как она иногда говорила, тут же нет никого, кроме нас, птичек.
Она проверила холодильник, не стоит ли там вчерашнее тушеное мясо, проверила плиту, погашена ли горелка, проверила раковину, отмокают ли там в мыльной воде сковородка и тапперуэровский пластиковый контейнер. Потом поцеловала его в висок — мазнула губами на ходу — и ушла к себе в спальню снять рабочий костюм и колготки. Она казалась рассеянной, занятой своими мыслями. И не спросила, хорошо ли он провел свой день рождения.
Попозже он показал ей открытку Кэрол. Она поглядела, не видя, сказала «очень мило» и вернула ему открытку. Потом сказала, чтобы он шел мыться, чистить зубы и спать. Бобби послушался, не упомянув про свой интересный разговор с Тедом. В таком своем настроении она рассердилась бы. Лучше всего было оставить ее в покое, не мешать думать о своем, сколько ей надо, дать ей время возвратиться к нему. И все-таки, кончив чистить зубы и забравшись в постель, он почувствовал, что на него снова наваливается тоскливое настроение. Иногда он изнывал без нее, словно от голода, а она даже и не знала.
Бобби свесился с кровати и закрыл дверь, оборвав звуки какого-то старого фильма. И погасил свет. И вот тогда, когда он уже задремывал, она вошла, села на край кровати и сказала, что жалеет, что была неразговорчивой, но работы было очень много и она устала. Она провела пальцем по его лбу, а потом поцеловала в это место — он даже задрожал. Сел на постели и изо всех сил ее обнял. Она было напряглась от его прикосновения. Но потом расслабилась и даже сама его обняла на секунду. Он подумал, что сейчас, пожалуй, самое время рассказать ей про Теда. Во всяком случае, немножко.
— Когда я пришел из библиотеки домой, то поговорил с мистером Бротигеном, — сказал он.
— С кем?
— С новым жильцом на третьем этаже. Он попросил, чтобы я называл его Тедом.
— Ну нет, и думать не смей! Ты же его в первый раз видел.
— Он сказал, что взрослая библиотечная карточка — самый замечательный подарок мальчику.
Тед ничего подобного не говорил, но Бобби прожил со своей матерью достаточно долго, чтобы знать, что сработает, а что нет.
Она немножко расслабилась.
— А он сказал, откуда приехал?
— Не из такого приятного места, как тут. Вроде бы он так сказал.
— Ну, нам это ни о чем не говорит, верно? — Бобби все еще обнимал ее. И мог бы обнимать еще хоть час, вдыхая запах ее шампуня «Уайт рейн» и лака для волос «Аква-Нет», и приятный аромат табака в ее дыхании, но она высвободилась из его рук и опрокинула его на подушку. — Что же, если он станет твоим другом… твоим ВЗРОСЛЫМ другом, мне следует с ним познакомиться.
— Ну…
— Может быть, он мне понравится больше без бумажных пакетов на газоне. — Для Лиз Гарфилд это было прямо-таки извинением, и Бобби обрадовался. День все-таки закончился очень хорошо. — Спокойной ночи, новорожденный.
— Спокойной ночи, мам.
Она вышла и закрыла дверь. Позднее ночью — много позднее — ему показалось, что он слышит, как она плачет, но, может, ему приснилось.
II. Двойное отношение к Теду. Книги вроде насосов. Даже не думай об этом. Салл выигрывает приз. Бобби получает работу. Признаки низких людей
В последующие недели, пока погода все больше теплела навстречу лету, Тед обычно покуривал на крыльце, когда Лиз возвращалась с работы. Иногда он был один, а иногда с ним рядом сидел Бобби, и они разговаривали о книгах. Иногда Кэрол и Салл-Джон тоже были там — они трое перекидывались мячом на газоне, а Тед курил и смотрел на них. Иногда приходили другие ребята — Денни Риверс с бальсовым планером, тронутый Фрэнсис Аттерсон на самокате, отталкиваясь непомерно большой ногой, Анджела Эвери и Ивонна Лавинг — спросить Кэрол, не пойдет ли она к Ивонне поиграть в куклы или в игру «Медицинская сестра», — но чаще это были только Эс-Джей и Кэрол, самые-самые друзья Бобби. Все ребята называли мистера Бротигена Тедом, но когда Бобби объяснил, почему будет лучше, если они станут называть Теда мистером Бротигеном в присутствии его мамы, Тед сразу согласился.
А его мама словно не могла выговорить «Бротиген». У нее всегда получалось Бреттиген. Но, может быть, и не нарочно. Теперь Бобби не переставал бояться того, как его мама будет относиться к Теду. Он боялся, что она будет относиться к Теду, как к миссис Эверс, его учительнице во втором классе. Мама невзлюбила миссис Эверс с первого взгляда, СТРАШНО невзлюбила — и совсем без причины, насколько мог судить Бобби, и не нашла для нее ни одного доброго слова за весь учебный год — миссис Эверс одевается, как неряха, миссис Эверс красит волосы, миссис Эверс злоупотребляет макияжем, и пусть Бобби сразу скажет, если миссис Эверс ХОТЬ ПАЛЬЦЕМ до него дотронется, потому что сразу видно, что она из тех женщин, которые не скупятся на тычки и щипки. И все это воспоследовало после родительского собрания, на котором миссис Эверс сказала Лиз, что Бобби хорошо успевает по всем предметам. В том году было еще четыре родительских собрания, и мать Бобби нашла предлог не побывать ни на одном из них.
Мнение Лиз о людях затвердевало мгновенно. Когда она подписывала НИКУДА НЕ ГОДИТСЯ под мысленным вашим портретом, она писала это чернилами. Если бы миссис Эверс вытащила шестерых ребят из загоревшегося школьного автобуса, Лиз Гарфилд вполне могла фыркнуть и сказать, что они, наверное, задолжали пучеглазой старой корове за молоко.
Тед старался, как мог, понравиться ей, не подлизываясь (а люди подлизывались к его маме, Бобби знал это — черт, он ведь сам к ней подлизывался), и это сработало… отчасти. Как-то раз Тед и мама Бобби разговаривали почти десять минут о том, как скверно, что «Доджеры» переехали на другой край страны и даже «прощайте» не сказали. Но и то, что оба болели за «Доджеров», не выбило между ними настоящей искры. Друзьями они никогда не станут. Не то чтобы мама невзлюбила Теда Бротигена, как миссис Эверс, но все-таки что-то было не так. Бобби думал, что знает, в чем дело — он видел это у нее в глазах в то утро, когда они встретились с новым жильцом. Лиз ему не доверяла.
И Кэрол Гербер тоже, как оказалось.
— Иногда мне кажется, он от чего-то прячется, — сказала она однажды вечером, когда они втроем поднимались на холм в сторону Эшер-авеню.
Они перебрасывались мячом около часа, болтая с Тедом, а теперь направлялись к «Придорожному счастью» Муна за мороженым. У Эс-Джея было тридцать центов, и он угощал. Еще с ним был его бо-ло: теперь он его вытащил из заднего кармана и закрутил — вверх, вниз, поперек — хлоп, хлоп, хлоп.
— Прячется? Ты что — шутишь? — Бобби ошеломила такая возможность. Но ведь Кэрол разбиралась в людях, даже его мать это заметила. «Эта девчонка совсем не красавица, но все подмечает», — сказала она как-то вечером.
— Руки вверх, мистер Гэрриджл! — завопил Салл-Джон. Сунул свой бо-ло под мышку, пригнулся и открыл огонь из невидимого автомата, искривив рот вправо, чтобы сопровождать это действие соответствующим звуком «кх-кх-кх» из глубины гортани. — Живым ты меня не возьмешь, легавый! Уложи их, Магси! Рико никому пощады не дает! Ох! Ах! Они меня прикончили! — Эс-Джей ухватился за грудь, завертелся и хлопнулся мертвым на газон миссис Конлан.
Эта дама, сварливая старая в рифму с «бука» семидесяти пяти лет или около того, завизжала:
— Мальчик! Эй, ма-а-а-льчик! Убирайся! Ты мне цветы переломаешь!
В десяти футах от места, где упал Салл-Джон, не было ни единой клумбы, но он тут же вскочил на ноги.
— Извините, миссис Конлан!
Она махнула на него рукой, молча отметая его извинение, и сверлила взглядом детей, пока они проходили мимо.
— Ты ведь не всерьез, верно? — спросил Бобби у Кэрол. — Про Теда.
— Нет, — сказала она, — пожалуй что, нет. Но… ты когда-нибудь замечал, как он все время улицу оглядывает?
— Ага. Будто ждет кого-то, верно?
— Или высматривает кого-то, — сказала Кэрол.
Салл-Джон опять закрутил бо-ло, и вскоре красный резиновый мячик снова замелькал туда-сюда, сливаясь в одну неясную полоску. Салл опустил его только, когда они проходили «Эшеровский Ампир», где шли два фильма с Брижит Бардо — ТОЛЬКО ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ. ПРЕДЪЯВЛЯТЬ ВОДИТЕЛЬСКИЕ ПРАВА ИЛИ МЕТРИКУ, НИКАКИХ ИСКЛЮЧЕНИЙ. Один фильм был новый, второй — навязшей в зубах подменой «И Бог создал женщину», которая вновь и вновь появлялась в «Ампире», будто сыпь. На афишах Брижит была одета только в полотенце и улыбку.
— Мама говорит, что она дрянь, уличный мусор, — сказала Кэрол.
— Если она — мусор, так я бы пошел в мусорщики, — сказал Эс-Джей и зашевелил бровями, будто Граучо Маркс.
— А ты тоже думаешь, что она мусор? — спросил Бобби у Кэрол.
— Я даже не совсем понимаю, что это значит.
Когда они выходили из-под полотняного навеса, из своей стеклянной будки у входа кассирша, миссис Годлоу (ребята называли ее миссис Годзилла), подозрительно следила за ними, Кэрол оглянулась на Брижит Бардо в полотенце. Понять выражение ее лица было трудно. Может, любопытство? Бобби не мог решить.
— Но ведь она хорошенькая, верно?
— Угу.
— И надо быть храброй, чтобы позволить людям смотреть на себя, когда на тебе ничего нет, кроме полотенца. То есть я так считаю.
Салл-Джон потерял всякий интерес к la femme Brigitte[4], чуть только она осталась позади.
— Бобби, а откуда Тед приехал?
— Не знаю. Он никогда про это не говорит.
Салл-Джон кивнул, словно другого ответа и не ждал. Он снова начал упражняться с бо-ло. Вверх и вниз, и поперек — хлоп-хлоп-хлоп.
В мае Бобби начал все чаще думать о летних каникулах. Ведь на свете и правда не было ничего лучше «Большого Кана», как их называл Салл-Джон. Он будет много часов проводить с друзьями и на Броуд-стрит, и в Стерлинг-Хаусе по ту сторону парка — летом в Стерлинг-Хаусе было чем заняться, включая бейсбол и еженедельные поездки на Патагонский пляж в Уэст-Хейвине, — и все равно у него будет оставаться еще много времени для себя. Ну, конечно, время читать, но больше всего на этот раз он хотел подыскать работу часа на два в день. В банке с надписью «Велофонд» у него лежало чуть больше семи монет, а семь монет все-таки начало, хотя и не то чтобы прекрасное начало. При такой скорости Никсон успеет два года побыть президентом, прежде чем он поедет в школу на велике.
В один из этих почти-почти каникулярных дней Тед вручил ему книгу в бумажной обложке.
— Помнишь, я тебе говорил, что есть книги, в которых сюжет хороший и стиль тоже? — спросил он. — Вот одна такой породы. Запоздалый подарок ко дню рождения от нового друга. То есть я надеюсь, что я твой друг.
— Так и есть. Большое спасибо! — Несмотря на восторженную ноту в голосе, Бобби взял книгу с некоторым сомнением. Он привык к карманным книжкам с яркими кричащими обложками и сексуальными зазывными строчками — «Она свалилась в сточную канаву… и провалилась еще ниже!» А эта была не такая. Обложка была почти вся белая. В одном углу был виден набросок — еле-еле различимый: мальчики, стоящие кольцом. Называлась книжка «Повелитель мух». Над заголовком не было никакой зазывной строчки. Даже вроде «История, которой вам никогда не забыть». В общем и целом выглядела она неприветливо, отпугивающе, словно сообщала, что история под обложкой будет тяжелой. Против тяжелых книг Бобби ничего не имел, при условии, что они входили в список внеклассного чтения. Однако для чтения ради удовольствия, считал он, истории должны быть легкими — автор должен делать все, только не заставлять ваши глаза метаться туда-сюда. Не то какое удовольствие ее читать?
Он хотел было перевернуть книгу, прочесть то, что написано на задней обложке. Тед ласково положил ладонь на руку Бобби, помешав ему.
— Не надо, — сказал он. — Как личное мне одолжение — не надо.
Бобби непонимающе поглядел на него.
— Книга должна быть, как неисследованные земли. Приступай к ней без карты. Исследуй ее и составь собственную карту.
— А если она мне не понравится?
Тед пожал плечами.
— Тогда не дочитывай ее. Книга — как насос. Он ничего не выдаст, если прежде ты не зарядишь его. Заряжаешь насос собственной водой, качаешь ручку, тратя собственную силу. И поступаешь так, ожидая, что получишь больше, чем отдал… со временем. Понимаешь?
Бобби кивнул.
— Долго ты будешь заряжать насос и качать, если из него ничего не польется?
— Наверное, недолго.
— В этой книге на круг двести страниц. Прочти первые десять процентов — то есть двадцать страниц, я ведь уже знаю, что с математикой у тебя похуже, чем с чтением, — и если она тебе не понравится, если она не будет давать больше, чем забирать, отложи ее.
— Вот если бы и в школе так! — сказал Бобби. Он вспомнил про стихотворение Ралфа Уолдо Эмерсона, которое они должны были выучить наизусть. Оно начиналось: «Где над потоком изогнулся деревянный ветхий мост». Эс-Джей называл поэта Ральф Балда Эмерсуп.
— Школа — другое дело. — Они сидели за кухонным столом Теда, глядя на задний двор, где все цвело. Баузер, пес миссис О'Хара, оглашал мягкий весенний воздух нескончаемым «руф-руф-руф». Тед курил «честерфилдку». — И, кстати, о школе: эту книгу туда с собой не бери. В ней есть вещи, которые твоя учительница наверняка сочтет не подходящим для тебя чтением. И начнется фантасмагория.
— Чего-чего?
— Скандал. А если у тебя будут неприятности в школе, они будут у тебя и дома. А твоя мать… — рука с сигаретой начертила в воздухе маленький зигзаг, и Бобби сразу его понял: «Твоя мать мне не доверяет».
Бобби вспомнил, как Кэрол сказала, что Тед, может быть, прячется от кого-то, и вспомнил, как его мать сказала, что Кэрол все подмечает.
— А что в ней такого, что у меня могут быть неприятности? — он посмотрел на «Повелителя мух».
— Ничего, из-за чего стоит беситься, — сухо сказал Тед, раздавил сигарету в жестяной пепельнице, пошел к маленькому холодильничку и достал две бутылки шипучки. Там не было ни пива, ни вин — только рутбир, шипучка из корнеплодов и стеклянная бутылка сливок. — Ну, разговоры о том, чтобы загнать копье в задницу дикой свиньи, — вот самое плохое. Тем не менее есть взрослые, которые видят только деревья, а лес — никогда. Прочти первые двадцать страниц, Бобби, и ты не остановишься, обещаю тебе.
Тед поставил бутылки на стол, сдернул крышечки открывалкой, взял свою бутылку и чокнулся с бутылкой Бобби.
— За твоих друзей на острове.
— Каком острове?
Тед Бротиген улыбнулся и выстрелил из смятой пачки последнюю сигарету.
— Скоро узнаешь, — сказал он.
И Бобби узнал, и ему не понадобилось двадцати страниц, чтобы узнать, что «Повелитель мух» — клевая книга, может, самая лучшая из всех, которые он читал. На десятой странице он был заворожен, к двадцатой был полностью покорен. Он жил на острове с Ральфом, Джеком, Хрюшей и малышней. Он до дрожи боялся Зверя, который оказался разлагающимся трупом летчика, запутавшегося в своем парашюте; он следил сначала с огорчением, а потом с ужасом, как безобидные школьники превращались в свирепых дикарей и под конец устроили охоту на того из них, кто сумел сохранить остатки человечности.
Книгу он дочитал в субботу, за неделю до окончания учебного года. Когда наступил полдень, а Бобби все еще оставался у себя в комнате, вместо того чтобы играть с друзьями, смотреть утренние субботние мультики и даже слушать «Веселые мелодии» с десяти до одиннадцати, мама заглянула к нему и велела, чтобы он перестал утыкаться носом в эту книгу, поскорее встал и пошел бы в парк или куда-нибудь еще.
— Где Салл? — спросила она.
— На Долхаус-сквер. Там концерт школьного оркестра. — Бобби смотрел на свою маму в дверях, на привычные вещи вокруг ошеломленным недоумевающим взглядом. Мир книги стал настолько живым, что этот — настоящий — выглядел теперь поддельным и тусклым.
— А твоя девочка? Позови ее с собой в парк.
— Кэрол — не моя девочка, мам.
— Ну, все равно. Господи, Бобби, я же не намекала, что вы с ней собираетесь бежать и пожениться.
— Она и еще девочки ночевали вчера у Анджи. Кэрол говорит, что они, когда ночуют друг у дружки, всю ночь не спят и кудахчут. Наверное, еще спят или завтракают, когда скоро пора обедать.
— Тогда пойди в парк один. Я из-за тебя изнервничалась. Когда телевизор в субботнее утро молчит, мне чудится, будто ты умер.
Она вошла в комнату и забрала книгу из его рук. Бобби словно в трансе смотрел, как она листает страницы, наугад читая абзац-другой. Что, если она наткнется на то место, где мальчики говорят о том, чтобы воткнуть копье в задницу свиньи? (Только они англичане, и вместо «задница» говорили «зад», что для Бобби звучало еще похабнее). Что она подумает? Он не знал. Всю свою жизнь они жили вместе, почти всегда только вдвоем, и он все-таки не мог предсказать, как она отнесется к тому или этому.
— Это та, которую тебе Бреттиген подарил?
— Угу.
— Как на день рождения?
— Угу.
— О чем она?
— Мальчики попали на необитаемый остров. Их теплоход потопили. По-моему, действие происходит вроде бы после Третьей мировой войны или еще когда-то. Тип, который ее написал, нигде прямо не указывает.
— Значит, это научная фантастика?
— Угу, — сказал Бобби. У него немножко помутилось в голове. Он подумал, что «Повелитель мух» настолько не похож на «Кольцо вокруг Солнца», насколько это вообще возможно, но его мама ненавидела научную фантастику, и если что-то могло помешать ей и дальше угрожающе перелистывать книгу, то именно это.
Она отдала ему книгу и подошла к окну.
— Бобби?
Она не оглянулась на него — во всяком случае, сразу. На ней была старая рубашка и субботние брюки. Яркое полуденное солнце просвечивало рубашку насквозь. Ему были видны ее бока, и он вдруг заметил, до чего она худая. Будто забывает есть или еще почему-то.
— Что, мам?
— Мистер Бреттиген дарил тебе еще что-нибудь?
— Он БРОТИГЕН, мам.
Она нахмурилась на свое отражение в стекле… хотя, наверное, нахмурилась она на его отражение.
— Не поправляй меня, Бобби-бой. Так дарил?
Бобби взвесил. Несколько банок с соком, иногда бутерброд с тунцом или плюшка из пекарни, где работала мама Салла, но это же не подарки?
— Да нет, и с чего бы?
— Не знаю. Но ведь я не знаю, почему человек, с которым ты не успел познакомиться толком, вдруг дарит тебе что-то на день рождения. — Она вздохнула, скрестила руки под своими маленькими торчащими грудями и продолжала глядеть в окно Бобби. — Он сказал мне, что прежде работал в государственном учреждении в Хартфорде, а теперь ушел на покой. Он и тебе это говорил?
— Да, вроде бы. — Правду сказать, Тед никогда о своей прежней жизни ничего не говорил, а Бобби и в голову не пришло его расспрашивать.
— В каком государственном учреждении? Здравоохранение и социальные службы? Транспорт? Ревизорский отдел?
Бобби помотал головой. Ревизорский — это еще что?
— Наверное, что-то по просвещению, — сказала она задумчиво. — Он разговаривает, будто бывший учитель. Верно?
— Угу.
— А чем он интересуется?
— Не знаю.
Ну, конечно, чтение — два из трех бумажных пакетов, так оскорбивших его мать, были набиты книжками в бумажных обложках и почти все не выглядели легонькими.
Тот факт, что Бобби не знал ничего о том, как новый жилец проводит свой досуг, ее, казалось, почему-то успокоил. Она пожала плечами, а когда заговорила, то словно бы не с Бобби, а сама с собой.
— Ерунда. Это всего лишь книга. Да к тому же в мягкой обложке.
— Он сказал, что у него, может, найдется для меня работа. Но пока еще ничего не предложил.
Она молниеносно обернулась.
— Какую бы работу он тебе ни предложил, какое бы поручение ни дал, сначала расскажешь мне. Понял?
— Ну, понял. — Ее настойчивость удивила его и немножко встревожила.
— Обещай!
— Обещаю.
— По-настоящему обещай, Бобби.
Он покорно перекрестил грудь над сердцем и сказал:
— Обещаю моей матери именем Божьим.
Обычно все этим исчерпывалось, но на этот раз ей словно бы было мало.
— А он когда-нибудь… он когда-нибудь… — Тут она умолкла с непривычно растерянным видом. У ребят бывал такой вид, когда миссис Брэмуэлл вызывала их к доске подчеркивать существительные и глаголы, а они не могли.
— Что он когда-нибудь, мам?
— Не важно! — сердито отрезала она. — Убирайся отсюда, Бобби. Отправляйся в парк или в Стерлинг-Хаус, мне надоело смотреть на тебя.
«Так чего же ты пришла? — подумал он, но, конечно, вслух не сказал. — Я же не надоедал тебе, мам. Я тебе не надоедал».
Бобби засунул «Повелителя мух» в задний карман и пошел к двери. Там он обернулся. Она по-прежнему стояла у окна, но теперь опять смотрела на него. В такие секунды он никогда не видел любви в ее глазах. В лучшем случае что-то вроде озабоченного интереса, а порой (но далеко не всегда) почти ласковость.
— Мам, а? — Он было хотел попросить пятьдесят центов. На них он купил бы стакан газировки и пару сосисок в закусочной «Колония». Ему нравились тамошние сосиски в горячих булочках с чипсами и ломтиками маринованного огурца по краям.
Ее губы собрались как на шнурке, и он понял, что сегодня сосисок ему не есть.
— Не проси, Бобби. Даже и не мечтай («Даже и не мечтай» — одно из ее постоянных присловий). Я на этой неделе получила тонну счетов, не меньше, так что убери из глаз долларовые знаки.
Не получала она тонны счетов, вот в чем было дело. На этой неделе не получала. Бобби видел и счет за электричество, и чек за квартплату в конверте с надписью «мр. Монтелеоне» еще в прошлую среду. И она не могла сослаться на то, что ему скоро понадобится новая одежда — ведь учебный год кончается, а не начинается, а за последнее время он денег не просил — только пять долларов — квартальный взнос в Стерлинг-Хаус, а она и из-за них озлилась, хотя знает, что они покрывают и бассейн, и бейсбол Волков и Львов плюс страховка. Будь это не его мама, он бы подумал, что она жмотничает. Но сказать ей он ничего не мог — заговоришь о деньгах, и она сразу упрется, а на любое возражение, когда речь идет о деньгах, хоть о самых пустяках, она начинает истерически кричать. И становится очень страшной.
— Все в порядке, мам, — улыбнулся Бобби.
Она улыбнулась в ответ, а потом кивнула на банку с «Велофондом».
— А почему бы тебе не занять оттуда чуточку? Побалуй себя. Я тебя не выдам, а ты потом вернешь.
Он удержал улыбку на губах, но с трудом. Как легко она это сказала, даже не подумав, в какую ярость пришла бы, если бы Бобби попробовал занять чуточку из денег за электричество или за телефон, или из тех, которые она откладывает на покупку своих «рабочих костюмов», — для того, чтобы закусить в «Колонии» парой сосисок и, может быть, куском пирога «а ля мод»[5]. Если бы весело сказать, что не выдаст ее, а она потом вернет. Да уж, конечно! И получить затрещину.
К тому времени, когда он вошел в парк, обида Бобби почти прошла и словечко «жмотничать» исчезло из его мыслей. День был чудесный, а у него с собой потрясная книга — разве можно таить обиды и злиться, когда тебе так подфартило? Он нашел скамейку в укромном уголке и открыл «Повелителя мух». Книжку надо дочитать сегодня, надо узнать, как все кончится.
Последние сорок страниц заняли час, и на протяжении этого часа он не замечал ничего вокруг. Когда он наконец закрыл книжку, то увидел, что колени у него усыпаны чем-то вроде белых цветочков. Полно их было и у него в волосах — он даже не заметил, что сидел в метели яблоневых лепестков.
Он смахнул лепестки, глядя на площадку для игр: ребята там балансировали и качались, и били по мячу, привязанному к столбу. Хохотали, гонялись друг за другом, валились на траву. Неужели вот такие ребята способны расхаживать нагишом и молиться разлагающейся свиной голове? До чего соблазнительно было отбросить все это, как выдумки взрослого, который не любит детей (Бобби знал, что таких очень много), но тут он посмотрел на песочницу и увидел, что сидящий в ней малыш рыдает так, будто у него сердце разрывается, а рядом сидит мальчишка постарше и беззаботно играет с самосвальчиком, который вырвал у своего приятеля.
А конец книги — счастливый или нет? Какой бы психованной такая мысль ни показалась ему месяц назад, Бобби не мог решить. Сколько книг он ни прочел за свою жизнь, он всегда знал, хороший у нее конец или плохой, счастливый или грустный. Тед наверняка знает. Он спросит у Теда.
Бобби все еще сидел на скамейке под яблонями, когда через четверть часа в парк влетел Салл и сразу его увидел.
— Вот ты где, старый сукин сын! — воскликнул Салл. — Я зашел к тебе, и твоя мама сказала, что ты либо тут, либо в Стерлинг-Хаусе. Так ты наконец дочитал эту книжку?
— Угу.
— Хорошая?
— Угу.
Эс-Джей мотнул головой.
— Мне еще ни разу не попадалась стоящая книжка, но поверю тебе на слово.
— Как концерт?
Салл пожал плечами.
— Мы дудели, пока все не разошлись, так что прошло вроде бы неплохо — во всяком случае, для нас. И угадай, кто выиграл неделю в лагере «Виннивинья»?
Лагерь «Винни» для мальчиков и девочек, принадлежащий Ассоциации молодых христиан, находился на озере Джордж в лесах к северу от Мэнсфилда. Каждый год ХОК — Харвичский общественный комитет устраивал жеребьевку, и выигравший отправлялся туда на неделю.
Бобби стало завидно.
— Быть не может!
Салл-Джон ухмыльнулся.
— Угу, приятель! Семьдесят фамилий в шляпе, то есть, может, и больше, а старый лысый сукин сын мистер Кафлин вытаскивает Джона Л. Салливана Младшего, Броуд-стрит, девяносто три. Мама чуть не обмочилась.
— Когда поедешь?
— Через две недели после начала каникул. Мама попробует взять на тогда же свой недельный отпуск, чтобы съездить повидать бабку с дедом в Висконсине. На Большом Сером Псе.
«Большим Каном» были летние каникулы, «Большим Шоу» был Эд Салливан по телику в воскресенье вечером, а «Большим Серым Псом» был, естественно, междугородний автобус «Грейхаунд» — серая гончая. Вокзал был чуть дальше по улице за «Эшеровским Ампиром» и закусочной «Колония».
— А ты бы не хотел поехать с ней в Висконсин? — спросил Бобби, испытывая нехорошее желание чуточку испортить радость друга, которому так повезло.
— Не плохо бы, да только пострелять из лука в лагере интереснее. — Он обнял Бобби за плечи. — Жаль только, что ты со мной не поедешь, сукин ты читальщик.
Теперь Бобби ощутил себя подлюгой. Он покосился на «Повелителя мух» и понял, что очень скоро перечитает его. Может, в начале августа, если все успеет надоесть (к августу так обычно и случалось, как ни трудно было поверить этому в мае). Потом он посмотрел на Салл-Джона, улыбнулся и обнял Эс-Джея за плечи.
— Везучий ты, мышонок!
— Зовите меня просто Микки, — согласился Салл-Джон.
Они немного посидели на скамейке, обнявшись, в вихрях яблоневых лепестков, глядя, как играют малыши. Потом Салл сказал, что идет на дневной сеанс в «Ампире» и надо поторопиться, не то он опоздает к началу.
— Почему бы и тебе не пойти, Бобборино? «Черный скорпион» — куда ни обернешься, монстров не оберешься.
— Не могу. Я на мели, — сказал Бобби. Что было правдой (если, конечно, не считать семи долларов в «Велофонде»), но вообще сегодня ему в кино не хотелось, хотя он слышал, как в школе один парень говорил, что «Черный скорпион» — это класс: убивая людей, скорпионы протыкали их жалами насквозь и, кроме того, стерли Мехико в порошок.
А хотелось Бобби вернуться домой и обсудить с Тедом «Повелителя мух».
— На мели, — грустно повторил Салл. — Печально, Джек. Я бы заплатил за тебя, да только у меня всего-навсего тридцать семь центов.
— Не парься. Э-эй, а где твой бо-ло?
Салл погрустнел еще больше.
— Резинка лопнула. Вознесся в Бо-ло Рай, надо полагать.
Бобби засмеялся. Бо-ло Рай — клевая идея!
— Купишь новый?
— Навряд ли. Я целюсь на набор для фокусника в «Вулворте». Шестьдесят фокусов, если верить коробке. Знаешь, Бобби, а я бы стал фокусником, когда вырасту. Разъезжать с цирком, ходить в черном фраке и цилиндре. Я бы вытаскивал из цилиндра кроликов и дерьмо.
— Ну, кролики тебе насрут полный цилиндр, — сказал Бобби.
Салл ухмыльнулся.
— Уж я буду клевый сукин сын! Эх здорово! Чем ни займусь. — Он встал. — Точно не пойдешь? Проскользнешь мимо Годзиллы, и все.
В «Ампир» на субботние сеансы приходили сотни ребят. Программа обычно состояла из художественного фильма, восьми-девяти мультфильмов, рекламы будущих фильмов и еще — киноновостей. Миссис Годлоу с ума сходила, пытаясь выстроить их в очередь и заставить заткнуться, не понимая, что днем в субботу даже дисциплинированных ребят невозможно принудить вести себя так, будто они в школе. Кроме того, ее терзала маниакальная уверенность, что десятки подростков старше двенадцати лет пытаются купить билеты для детей младшего возраста, и миссис Г., конечно, начала бы требовать метрики на дневных сеансах, как на двух фильмах с Брижит Бардо, если бы ей позволили. Не имея на то власти, она ограничивалась рявканьем «ВКАКОМГОДУРОДИЛСЯ?» на всякого, кто был выше пяти с половиной футов. Пока продолжалась эта заварушка, было очень просто проскользнуть мимо нее, а днем в субботу контролер в дверях не стоял. Однако сегодня гигантские скорпионы Бобби не влекли. Последнюю неделю он провел с монстрами пореалистичнее, причем многие из них, наверное, выглядели совсем как он.
— Не-а, — сказал Бобби, — поболтаюсь пока тут.
— Ладно. — Салл-Джон выковырял несколько лепестков из своих черных волос, потом с торжественной серьезностью посмотрел на Бобби. — Назови меня клевым сукиным сыном, Большой Боб.
— Салл, ты клевый сукин сын!
— Ага! — Салл-Джон взвился в воздух, молотя по нему кулаками. — Ага! Клевый сукин сын сегодня! Большой-пребольшой клевый сукин сын-фокусник завтра! Ого-го-го!
Бобби привалился к спинке скамейки и хохотал, вытянув ноги, поджав пальцы на них. Эс-Джей, когда давал себе волю, мог со смеху уморить.
Салл пошел было к воротам, потом обернулся.
— Знаешь что, приятель? Когда я входил в парк, то видел пару жутких типчиков.
— А что в них было жуткого?
Салл-Джон с недоумением помотал головой.
— Не знаю, — сказал он. — Правда, не знаю, — и зашагал к воротам, напевая «На вечеринке». Одну из своих любимых. Бобби она тоже нравилась. «Денни и Мальчики» еще какие клевые!
Бобби открыл подаренную Тедом книжку (она теперь выглядела сильно замусоленной) и перечел две последние страницы, те, где наконец появляются взрослые. Снова задумался — счастливый или печальный? И Салл-Джон выскочил у него из головы. Позднее ему пришло в голову, что многое могло бы сложиться по-другому, упомяни Эс-Джей, что жуткие типчики, которых он видел, были в желтых плащах.
— Уильям Голдинг написал интересную вещь про эту книгу и, по-моему, о том, почему тебе так важно узнать про конец… еще шипучки, Бобби?
Бобби мотнул головой и сказал «нет, спасибо». Ему не так уж нравилась шипучка из корнеплодов, и чаще он пил ее из вежливости, когда бывал с Тедом. Они опять сидели за кухонным столом Теда, пес миссис О'Хара все еще лаял — насколько мог судить Бобби, Баузер никогда не умолкал, — а Тед все еще курил свои «честерфилдки». Бобби, когда пришел из парка, заглянул к матери, увидел, что она спит у себя на кровати, и бросился на третий этаж спросить Теда про конец «Повелителя мух».
Тед подошел к холодильнику… и остался стоять там, положив руку на дверцу, глядя в пространство. Позднее Бобби предстояло сообразить, что это был первый раз, когда он ясно увидел, что с Тедом что-то не так, вернее, очень неладно и становится еще неладнее.
— Их сначала замечаешь обратной стороной глаз, — сказал он, будто продолжая разговор. Он говорил четко, Бобби разбирал каждое слово.
— Что замечаешь?
— Их сначала замечаешь обратной стороной глаз. — Все еще глядя в пространство, одной рукой сжимая ручку холодильника. И Бобби стало страшно. Будто в воздухе что-то было, что-то вроде цветочной пыльцы — у него защекотало в носу, зачесались тыльные стороны ладоней.
Потом Тед открыл холодильничек и нагнулся.
— Точно не хочешь? — спросил он. — А то холодненькая, в самый раз.
— Не… нет, не нужно.
Тед вернулся к столу, и Бобби понял, что Тед либо хочет сделать вид, будто ничего не случилось, либо ничего не помнит. И еще он понял, что с Тедом сейчас все в порядке. Для Бобби этого было достаточно. Взрослых не поймешь. Иногда лучше просто не замечать того, что они вытворяют.
— Скажите, что он сказал про конец, мистер Голдинг?
— Насколько помню, что-то вроде: «Мальчиков спасла команда линейного крейсера, но кто спасет команду?» — Тед налил себе стакан шипучки, подождал, чтобы пена осела, и подлил в стакан еще. — Теперь понимаешь?
Бобби прикинул так и эдак, словно решал ребус. Черт, это и был ребус.
— Нет, — сказал он наконец. — Все равно не понимаю. Их не от чего было спасать — я про моряков в шлюпке, — потому что они ведь не были на острове. И еще… — Он подумал о малышах в песочнице: один ревет во весь голос, а другой знай себе играет с отнятым самосвальчиком. — Моряки на крейсере ведь взрослые. А взрослые в спасении не нуждаются.
— Нет?
— Нет.
— Никогда?
Бобби вдруг вспомнил свою мать: какой она бывает из-за денег. Потом вспомнил, как проснулся ночью и вроде бы услышал, как она плачет. Он ничего не ответил.
— Ты поразмысли, — сказал Тед, сильно затянулся и выпустил клуб дыма. — Хорошие книги для того и пишутся, чтобы над ними потом размышляли.
— Ладно.
— «Повелитель мух» ведь не очень похож на «Мальчишек Харди», верно?
Бобби на мгновение увидел очень ясно, как Фрэнк и Джо Харди бегут по джунглям с самодельными копьями, распевая, что убьют дикую свинью и воткнут копья ей в задницу. Он засмеялся, и когда Тед присоединился к его смеху, он понял, что навсегда покончил с Мальчишками Харди, Томом Свифтом, Риком Брентом и Бомбой — мальчиком из джунглей. «Повелитель мух» уничтожил их, и Бобби лишний раз обрадовался, что у него есть взрослая библиотечная карточка.
— Да уж! — ответил он.
— А хорошие книги не выдают все свои секреты сразу. Запомнишь?
— Да.
— Потрясающе! А теперь скажи мне, хочешь зарабатывать у меня по доллару в неделю?
Перемена темы была настолько внезапной, что на секунду Бобби запутался, но потом расплылся до ушей и сказал:
— Ух, черт! Само собой!
В мозгу у него бешено закружились цифры: Бобби все-таки преуспел в математике настолько, чтобы сосчитать, что доллар в неделю означает по меньшей мере пятнадцать баксов к сентябрю. А добавить их к тому, что уже накоплено, да плюс даже средний урожай бутылок по кустам, да подстричь пару-другую газонов по улице… ух ты! В День Труда[6] он уже сможет прокатиться на «швинне»!
— А что мне нужно будет делать?
— Тут нам требуется соблюдать осторожность. Большую осторожность. — Тед замолк и о чем-то задумался — так долго, что Бобби испугался, как бы он снова не понес чушь об обратной стороне глаз. Но когда Тед поглядел на него, та странная пустота у него в глазах не появилась. Они были ясными, хотя и немножко виноватыми. — Я бы никогда не попросил моего друга — а особенно юного друга — лгать родителям, но тут я попрошу тебя заняться со мной небольшим отводом глаз. Ты знаешь, что это такое?
— Само собой. — Бобби подумал о Салле и его новом плане путешествовать с цирком, носить черный фрак и вытаскивать кроликов из шляпы. — Ну, как делают фокусники, чтобы дурачить зрителей.
— Если это выразить так, звучит ведь не особенно хорошо, верно?
Бобби покачал головой. Да, если убрать блестки и цветное освещение, звучало это совсем-совсем нехорошо.
Тед отхлебнул шипучки и вытер пену с верхней губы.
— Твоя мама, Бобби. Она не то чтобы очень меня недолюбливает — сказать так было бы, по-моему, несправедливо… но я думаю, что она ПОЧТИ меня недолюбливает. Согласен?
— Вроде бы. Когда я ей сказал, что у вас может быть для меня работа, она чуть на стенку не полезла. Сказала, что я должен рассказать ей, что вы хотите, чтобы я делал, а тогда она скажет, можно мне или нет.
Тед Бротиген кивнул.
— По-моему, это все потому, что вы часть вещей привезли в бумажных пакетах. Я знаю, получается глупость какая-то, но другой причины вроде бы нету. — Он думал, что Тед засмеется, но тот только снова кивнул.
— Может, все только к этому и сводится. В любом случае, Бобби, я не хотел бы, чтобы ты ослушался мамы.
Очень даже хорошо, но Бобби Гарфилд не совсем ему поверил: если так, так зачем было говорить про отвод глаз?
— Скажи маме, что у меня глаза очень быстро устают. Это правда. — Словно в доказательство, Тед поднял правую руку и помассировал уголки глаз большим и указательным пальцами. — Скажи ей, что мне хотелось бы, чтобы ты каждый день читал мне статьи из газет, а за это я буду платить тебе доллар в неделю — монету, как выражается твой приятель Салл.
Бобби кивнул… но бакс в неделю за то, чтобы читать про то, как Кеннеди проходит первичные выборы, и победит ли Флойд Паттерсон в июне или нет? Да еще, может, «Блонди» и «Дик Трейси» в придачу. Его мама или, может, мистер Бидермен в агентстве по продаже недвижимости и поверили бы, но только не Бобби.
Тед все еще протирал глаза, и его кисть нависала над узким носом, будто паук.
— А что еще? — спросил Бобби. Голос у него прозвучал странно, плоско, точно голос его мамы, когда он обещал прибрать свою комнату, а она заглядывала туда вечером и видела, что он еще не принимался за уборку. — А настоящая работа какая?
— Я хочу, чтобы ты кое-кого выглядывал, только и всего.
— А кого?
— Низких людей в желтых плащах. — Пальцы Теда все еще терли уголки его глаз. Бобби ждал, когда он перестанет, от этих движущихся пальцев ему становилось не по себе. Тед ощущает что-то по ту сторону глаз и оттого трет их и поглаживает? Что-то, что завладело его вниманием, нарушило обычно разумный и упорядоченный ход его мыслей.
— Лилипутов?
Но почему в желтых плащах? Однако ничего другого ему в голову не пришло.
Тед засмеялся — солнечным, настоящим смехом, и от этого смеха Бобби стало ясно, до чего ему было не по себе.
— Низких мужчин, — сказал Тед. — Слово «низкий» я употребил в диккенсовском смысле, подразумевая субъектов, которые выглядят дураками… и к тому же опасными. Люди того пошиба, что, так сказать, играют в кости в темных закоулках и пускают вкруговую бутылку спиртного в бумажном пакете. Того пошиба, что прислоняются к фонарным столбам и свистят вслед женщинам, идущим по тротуару на той стороне, и утирают шеи носовыми платками. Которые никогда не бывают чистыми. Люди, которые считают шляпы с перышком на тулье высшим шиком. Люди, которые выглядят так, словно знают все верные ответы на все глупые вопросы, поставленные жизнью. Я говорю не слишком внятно, а? Что-нибудь из этого доходит до тебя? Вызывает отклик?
Угу, вызывает. Похоже на то, как назвать время старым лысым обманщиком. Будто слово или фраза именно такие, какими должны быть, хотя ты и не можешь объяснить, почему. Ему вспомнилось, как мистер Бидермен всегда выглядит небритым, даже когда еще чувствуешь сладкий запах лосьона после бритья, высыхающего на его щеках; как почему-то твердо знаешь, что мистер Бидермен ковыряет в носу, когда остается в машине один, или сует пальцы в приемнички возврата монет во всех телефонах-автоматах, мимо которых проходит и сам того не замечает.
— Я понял, — сказал он.
— Отлично. Я и за тысячу тысяч жизней не попросил бы тебя заговорить с такими людьми или даже подойти к ним поближе. Но я прошу тебя нести дозор, раз в день обходить квартал — Броуд-стрит, Коммонвелф-стрит, Колония-стрит, Эшер-авеню, а потом вернуться сюда в дом сто сорок девять. Просто поглядывать, что и как.
Все это начинало укладываться у Бобби в голове. В день его рождения — который также был днем переезда Теда в дом номер сто сорок девять — Тед спросил его, сумеет ли он распознать странников, пришельцев — тех, чьи лица ему не знакомы, если они тут появятся. И меньше чем через три недели Кэрол Гербер сказала, что иногда ей кажется, будто Тед от чего-то прячется.
— А сколько этих типчиков? — спросил он.
— Трое, пятеро, теперь, может быть, и больше. — Тэд пожал плечами. — Ты их узнаешь по длинным желтым плащам и смуглой коже… хотя эта темная кожа всего лишь маскировка.
— Что… вроде как «Ман-Тан» или что-то такое?
— Пожалуй, да. А если они приедут на машинах, ты их узнаешь по этим машинам.
— А какие они? Какие модели? — Бобби почувствовал себя Даррено Макгейвином в «Майке Хаммере» и посоветовал себе не увлекаться. Это же не сериал. И все-таки очень увлекательно.
Тед покачал головой.
— Понятия не имею. Но ты все равно их распознаешь, потому что машины у них будут такие же, как их желтые плащи и остроносые туфли, и ароматизированный жир, которым они напомаживают волосы — броские и вульгарные.
— Низкие, — сказал Бобби.
— Низкие, — повторил Тед и энергично кивнул. Отхлебнул шипучки, оглянулся на лай неумолчного Баузера… и несколько секунд сохранял эту позу, будто у игрушки сломалась пружинка или у машины кончился бензин. — Они меня чуют, — сказал он, — а я чую их. Что за мир!
— Что им нужно?
Тед обернулся к нему, словно застигнутый врасплох. Словно он забыл, что Бобби у него в кухне. Потом улыбнулся и положил ладонь на руку Бобби. Ладонь была большая, теплая и надежная — мужская ладонь. От этого прикосновения уже не слишком глубокие сомнения Бобби рассеялись.
— То, что у меня есть, — сказал Тед. — И остановимся на этом.
— А они не полицейские? Не секретные агенты? Или…
— Ты хочешь спросить, не вхожу ли я в «Десятку важнейших преступников», разыскиваемых ФБР? Или я коммунистический шпион, как в «Я вел тройную жизнь»? Злодей?
— Я знаю, что вы не злодей, — сказал Бобби, но краска, разлившаяся по его щекам, намекала на обратное. Хотя, что бы он ни думал, это мало что меняло. Злодей ведь может нравиться, его даже можно любить. Даже у Гитлера была мать, как любит повторять его собственная мама.
— Я не злодей. Не ограбил ни одного банка, не украл ни одной военной тайны. Я слишком большую часть своей жизни тратил на чтение книг и старался не платить штрафы — существуй библиотечная полиция, боюсь, она охотилась бы за мной. Но я не злодей вроде тех, которых ты видишь по телевизору.
— А вот типчики в желтых плащах, так да.
— До мозга костей, — кивнул Тед. — И, как я уже говорил, — опасные.
— Вы их видели?
— Много раз, но не здесь, и девяносто девять шансов против одного, что ты их не увидишь. Все, чего я прошу: поглядывай, не появятся ли они. Это ты можешь сделать?
— Да.
— Бобби? Что-то не так?
— Да нет. — И все же секунду что-то такое было — не нечто определенное, а лишь мелькнувшее ощущение нащупывания.
— Ты уверен?
— Угу.
— Ну, хорошо. Ну а теперь вопрос: можешь ты с чистой совестью — или хотя бы со спокойной совестью не сказать об этой части своих обязанностей матери?
— Да, — ответил Бобби без запинки, хотя и понимал, что это означает большое изменение в его жизни… и очень рискованное. Он боялся своей мамы — очень боялся, и страх этот лишь отчасти был связан с тем, как сильно она могла рассердиться и как долго заставлять его расплачиваться. Главное же заключалось в горьком ощущении, что любят его самую чуточку, и хотя бы такую любовь надо оберегать. Но ему нравился Тед… и было так приятно чувствовать на своей руке ладонь Теда — ее теплую шероховатость, прикосновение пальцев, почти узловатых в суставах. И ведь это не значит врать, а только сказать не все.
— Ты по-настоящему уверен?
«Если хочешь научиться врать, Бобби-бой, так начать умалчивать — самое неплохое начало», — зашептал внутренний голос. Бобби не стал его слушать.
— Да, — сказал он. — По-настоящему уверен. Тед… а эти типчики опасны только вам или всем? — Думал он о своей маме, но и о себе тоже.
— Мне они могут быть очень опасны. Очень. Для других людей… подавляющего большинства других людей, вероятно, нет. Хочешь узнать одну странность? Люди, в большинстве, их попросту не видят. Разве что они окажутся совсем уж близко. Прямо-таки кажется, что они умеют затемнять человеческое сознание. Ну, как Тень в старом радиосериале.
— Значит, они… ну… — Он полагал, что тут подходит слово «сверхъестественные», но не был уверен, что сумеет его выговорить.
— Нет-нет, вовсе нет! — Тед отмахнулся от вопроса прежде, чем вопрос был толком задан. (Вечером, когда Бобби не засыпал дольше обычного, он подумал, что Тед словно бы боялся произнести это слово вслух.) — Есть много людей, самых обыкновенных, которых мы не видим. Официантку, которая возвращается домой, опустив голову, держа бумажный пакет со своими ресторанными туфлями. Стариков, вышедших днем в парк прогуляться. Девочек-подростков с бигуди в волосах и в наушниках, настроивших свои транзисторы на «Отсчет времени» Питера Триппа. Но дети их видят. Дети видят всех. А ты, Бобби, ты все еще ребенок.
— Да вроде таких типчиков трудно не заметить.
— Ты думаешь о куртках. Туфлях. Аляповатых автомобилях. Но именно это заставляет некоторых людей — вернее очень многих людей — отворачиваться. Ставит маленькие шлагбаумы между глазами и мозгом. В любом случае я не позволю тебе рисковать. Если увидишь людей в желтых плащах, НЕ ПРИБЛИЖАЙСЯ К НИМ. Не разговаривай с ними, даже если они заговорят с тобой. Не представляю, что так случится. Думаю, они тебя попросту не увидят — точно так же, как большинство людей не видит их. Но есть много такого, чего я о них не знаю. А теперь скажи, о чем я сейчас говорил. Повтори. Это важно.
— Не подходить к ним и не разговаривать с ними.
— Даже если они заговорят с тобой. (Это было сказано нетерпеливо.)
— Даже, если они заговорят со мной. Ну да. Но что мне тогда делать?
— Сразу вернуться сюда и сообщить мне, что они поблизости и где именно ты их видел. Иди, не торопясь, пока не убедишься, что им тебя не видно, а тогда беги. Беги как ветер. Беги, будто за тобой весь ад гонится.
— И что вы тогда сделаете? — спросил Бобби, но, конечно, он и сам знал. Пусть он не так все подмечает, как Кэрол, но он ведь и не круглый дурак. — Вы уедете, верно?
Тед Бротиген пожал плечами и допил шипучку, избегая глаз Бобби.
— Решу, когда придет время. Если оно придет. Если мне повезет, то чувство, возникшее у меня в последние дни — мое ощущение этих людей, — исчезнет.
— А так уже бывало?
— О да! Ну а теперь почему бы нам не поговорить о более приятных вещах?
Следующие полчаса они обсуждали бейсбол, потом музыку (Бобби изумился, выяснив, что Тед не только знал произведения Элвиса Пресли, но некоторые ему даже нравились), а потом надежды и страхи Бобби, связанные с переходом в следующий класс в сентябре. Все это было интересно, но за каждой темой Бобби ощущал незримое присутствие низких людей. Низкие люди таились тут, в комнате Теда на третьем этаже, точно зыбкие тени, которые невозможно четко разглядеть.
Но когда Бобби собрался уходить, Тед снова к ним вернулся.
— Смотри внимательнее по сторонам, — сказал он. — Не увидишь ли признаков, что мои… мои старые друзья где-то здесь.
— Каких признаков?
— Гуляя по городу, высматривай объявления о пропавших собаках и кошках на стенах, в витринах, на столбах фонарей. «Пропала серая кошечка с черными ушками, белой грудкой и кривым хвостиком. Позвоните ИРокез семь-семьдесят шесть-шестьдесят один». «Пропала маленькая дворняжка, помесь с биглем, откликается на кличку Трикси, любит детей, наши хотят, чтобы она вернулась домой. Позвоните ИРокез семь-ноль девять-восемьдесят четыре. Или принесите. Дом семьдесят семь по Пибоди-стрит» Вот в таком духе.
— О чем вы говорите? Черт! Они что — убивают чужих собак и кошек? По-вашему…
— По-моему, большинство этих животных вообще не существует, — сказал Тед. Голос у него был усталый и грустный. — Даже когда приклеена маленькая нечеткая фотография, я считаю, что это чистая фикция. По-моему, такие объявления — это форма передачи сведений, хотя не знаю, почему бы людям, которые их развешивают, просто не пойти в «Колонию» и не обменяться ими за жарким с картофельным пюре. А куда твоя мама ходит за покупками, Бобби?
— В «Любую бакалею». Она совсем рядом с агентством мистера Бидермена.
— А ты с ней туда ходишь?
— Иногда. — Когда он был маленьким, то встречал ее там каждую пятницу. Читал телевизионную программу у стойки с журналами, пока она не приходила. Он любил конец пятницы, потому что с него начинались выходные, потому что мама позволяла ему толкать тележку, а он играл, что это гоночный автомобиль, и потому что он ее любил. Но Теду он ничего этого не сказал. Черт! Ему же было всего восемь!
— Поглядывай на доску объявлений, которые в каждом супермаркете перед кассами, — сказал Тед. — На ней ты увидишь несколько напечатанных от руки карточек с объявлениями вроде: «ВЛАДЕЛЕЦ ПРОДАЕТ АВТОМОБИЛЬ». Высматривай объявления такого рода, которые прикноплены к доске вверх ногами. Есть в городе еще супермаркеты?
— Около железнодорожного моста. Мама туда не ходит. Говорит, что мясник на нее пялится.
— А ты сможешь проверять объявления и там?
— Ага.
— Пока все хорошо, очень хорошо. А теперь… Ты знаешь квадраты для «классиков», которые дети всегда рисуют на тротуарах?
Бобби кивнул.
— Высматривай такие, рядом с которыми нарисованы звезды или луна, или же они вместе. Обычно разноцветными мелками. Высматривай хвосты воздушных змеев на проводах. Не змеев, только хвосты. И…
Тед умолк и, хмурясь, задумался. Когда он достал «честерфилдку» из пачки на столе и закурил, Бобби подумал вполне логично: «А ведь он псих. Совсем чокнутый».
Да, конечно, какие могут быть сомнения? Он только надеялся, что при этом Тед все-таки осторожен. Если его мама услышит, как Тед несет такое, она не позволит Бобби и близко к нему подойти. И наверняка пошлет за белыми халатами… или попросит старину Дона Бидермена сделать это за нее.
— Знаешь часы на площади, Бобби?
— Само собой.
— Они могут отбивать не тот час или будут бить в промежутках. И еще, ищи в газетах заметки о мелком вандализме в церквах. Мои друзья не любят церкви, но никогда не позволяют себе лишнего. Они стараются пригибаться пониже — прошу прощения за каламбур. Есть и другие признаки их присутствия. Но я не хочу тебя перегружать. Лично я считаю, что наиболее верный из них — объявления.
— «Если увидите Рыжульку, пожалуйста, верните ее домой».
— Вот имен…
— Бобби? — Это был голос его матери, а затем вверх по ступенькам зашуршали ее субботние тапочки. — Бобби, ты наверху?
III. Власть матери. Бобби приступает к работе. «Он тебя трогает?». Последний школьный день
Бобби и Тед виновато переглянулись. Оба выпрямились, как будто не просто вели чокнутый разговор, а и занимались чем-то чокнутым.
«Она заметит, что мы что-то затеяли, — в отчаянии подумал Бобби. — Это же у меня на лице написано».
— Нет, — успокоил его Тед. — Совсем нет. Ее власть над тобой в том, что ты этому веришь. Такова власть матери.
Бобби ошеломленно уставился на него. «Вы читали мои мысли? Вот сейчас?»
Но его мама уже почти поднялась на площадку третьего этажа, и у Теда не было времени на ответ, даже если бы он захотел ответить. Но в его лице ничто не показывало, что он ответил бы, будь на это время. И Бобби тут же засомневался, а слышал ли он то, что вроде бы услышал?
Тут в открытой двери появилась его мать, переводя взгляд с сына на Теда и снова на сына — оценивающий взгляд.
— Так вот ты все-таки где, — сказала она. — Господи, Бобби, ты что — не слышал, как я тебя звала?
— Так, мам, ты же вошла прежде, чем я рот успел открыть.
Она хмыкнула. Ее губы сложились в ничего не значащую улыбочку — обычную ее машинально-вежливую улыбочку. Ее взгляд продолжал метаться между ними, высматривая что-то неуместное, что-то ей не нравящееся, что-то плохое.
— Я не слышала, как ты пришел с улицы.
— Ты спала у себя в кровати.
— Как вы сегодня, миссис Гарфилд? — спросил Тед.
— Как огурчик.
А ее взгляд все переходил и переходил с одного на другого. Бобби понятия не имел, чего она доискивается, но виноватое выражение, наверное, исчезло с его лица. Если бы она увидела, он бы знал, знал бы, что она знает.
— Не хотите шипучки? — спросил Тед. У меня есть рутбир. Не лучший напиток, но, во всяком случае, холодный.
— С удовольствием, — сказала Лиз. — Спасибо. — Она прошла от двери к столу и села рядом с Бобби. Глядя, как Тед идет к холодильничку и достает бутылку, она рассеянно погладила Бобби по колену. — Наверху тут пока еще не жарко, но через месяц будет, гарантирую. Вам понадобится вентилятор.
— Это мысль! — Тед налил рутбир в чистый стакан, потом, стоя у холодильника, поднял стакан к свету и подождал, чтобы пена улеглась. Бобби он показался ученым с рекламного ролика, одним из типчиков, помешанных на качествах продукта «Икс» и продукта «Игрек» и на том, что таблетки «ролэйдс» поглощают желудочную кислоту в количестве, в пятьдесят семь раз превышающем их собственный вес — поразительно, но чистейшая правда.
— Не дополна. Спасибо, этого достаточно, — сказала она с легким нетерпением. Тед принес ей стакан, и она приветственно его приподняла. — Ну, вот! — отхлебнула и сморщилась, будто это было чистое виски, а не рутбир. Поверх стакана она следила за тем, как Тед сел, сбросил пепел с сигареты и сунул окурок назад в уголок рта.
— Вас теперь водой не разольешь, — заметила она. — Посиживаете на кухне, попиваете рутбир — уютненько, если хотите знать мое мнение! И о чем же вы беседовали сегодня?
— О книге, которую мне подарил мистер Бротиген, — сказал Бобби. Его голос прозвучал естественно и спокойно, голос, который ничего не скрывает. — «Повелитель мух». Я не разобрался, счастливый конец или грустный. Ну, и решил спросить у него.
— О? И что же он сказал?
— Что конец и такой, и такой. А потом посоветовал мне поразмыслить.
Лиз засмеялась, но не очень весело.
— Я читаю триллеры, мистер Бреттиген, а размышления приберегаю для жизни. Ну да конечно, я не на пенсии.
— Да, — сказал Тед. — Вы в самом расцвете жизни, это сразу видно.
Она бросила на него взгляд, хорошо знакомый Бобби: «Лесть тебе не поможет».
— И еще я предложил Бобби небольшую работу, — сказал Тед. — Он согласен… с вашего разрешения, конечно.
При упоминании о работе, кожа у нее на лбу собралась складками, но разгладилась при упоминании о ее разрешении. Она протянула руку и чуть прикоснулась к рыжим волосам Бобби — жест такой необычный, что глаза у Бобби чуть округлились. А ее глаза так и остались прикованными к лицу Теда. И Бобби понял, что она не только не доверяет этому человеку, но никогда-никогда доверять не будет.
— И какая это работа?
— Он хочет, чтобы я…
— Ш-ш-ш, — сказала она, а ее глаза над краем стакана все так же впивались в Теда.
— Мне бы хотелось, чтобы он читал мне газеты, скажем, во второй половине дня, — сказал Тед, а потом объяснил, что глаза у него уже не те, что были раньше, и как ему с каждым днем все труднее разбирать мелкую печать. Но он любит следить за новостями — такие интересные времена, не правда ли, миссис Гарфилд? Ну и за колонками тоже — Стюарта Аслора, Уолтера Уинчелла и прочих. Уинчелл, конечно, сплетник, но очень интересный сплетник, вы не находите, миссис Гарфилд?
Бобби слушал, все больше напрягаясь, хотя и видел по лицу и позе своей матери — даже по тому, как она прихлебывала свой рутбир, — что она верит словам Теда. С этим-то все было в порядке, но что, если Тед снова обалдеет? Обалдеет и начнет бормотать про низких людей в желтых плащах или о хвостах воздушных змеев на проводах — только без змеев, — все время глядя в никуда?
Но ничего подобного не случилось. Тед напоследок сказал, что ему хотелось бы узнать, как дела у «Доджеров» — а особенно у Мори Уиллса, пусть они и перебрались в Лос-Анджелес. Сказал он с видом человека, решившего сказать правду, хотя и немножко ее стыдясь. Бобби решил, что это отличный ход.
— Ну, пожалуй, это будет неплохо, — сказала его мать (словно бы с неохотой, подумал Бобби). — Работа ведь не бей лежачего. Хотелось бы, чтобы и моя работа была такой!
— Готов поспорить, что свою работу, миссис Гарфилд, вы делаете блестяще.
Она снова метнула в него свой сухой взгляд «Лестью меня не проймешь».
— За решение кроссвордов вам придется ему приплачивать, — сказала она, вставая, и, хотя Бобби не понял ее слов, он был поражен жесткостью, которую почувствовал в них — как осколок стекла в мармеладе. Словно ей хотелось высмеять слабеющее зрение Теда, а заодно и его ум, словно ей хотелось уязвить его за доброту к ее сыну. Бобби все еще было стыдно, что он обманул ее, и страшно, что она об этом узнает, но теперь он был рад… почти злобно рад. Так ей и надо!
— Он хорошо решает кроссворды, мой Бобби.
Тед улыбнулся.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Отправляйся вниз, Боб. Пора дать мистеру Бреттигену отдых.
— Но…
— Мне бы хотелось снова прилечь, Бобби. У меня немножко болит голова. Я рада, что тебе понравился «Повелитель мух». Работать можешь начать завтра, если хочешь, со статей в воскресном номере. Предупреждаю, это, наверное, будет испытание огнем.
— Ладно.
Лиз вышла на маленькую площадку перед дверью Теда. Бобби шел за ней. Тут она обернулась и посмотрела на Теда через голову Бобби.
— А почему бы не на крыльце? — спросила она. — Свежий воздух будет полезен вам обоим. Лучше, чем сидеть в этой душной комнатушке. Да и я смогу послушать, если буду в гостиной.
Бобби показалось, что они обмениваются мыслями. Ну, не с помощью телепатии, конечно… хотя по-своему это была телепатия. Непонятная, какой пользуются взрослые.
— Чудесная идея, — сказал Тед. — На крыльце будет прекрасно. Всего хорошего, Бобби. Всего хорошего, миссис Гарфилд.
Бобби чуть было не ляпнул «покедова, Тед», но в последний миг заменил это прощание на «пока, мистер Бротиген». Он направился к лестнице, растерянно улыбаясь, как, обливаясь холодным потом, улыбается человек, чудом не ставший жертвой несчастного случая. Его мама задержалась на верхней ступеньке.
— Вы давно на пенсии, мистер Бреттиген? Или вам неприятно, что я спрашиваю?
До этого Бобби почти решил, что фамилию Теда она искажает не нарочно, но теперь он сразу переменил мнение. Нет, нарочно. Нарочно!
— Три года. — Он раздавил окурок о дно переполненной жестянки и тут же закурил новую сигарету.
— Значит, вам… шестьдесят восемь?
— Точнее, шестьдесят шесть. — Голос у него по-прежнему был мягким и откровенным, но Бобби показалось, что эти вопросы ему не особенно нравятся. — Меня отправили на полную пенсию на два года раньше. По медицинским соображениям.
«Мам, только не спрашивай, что с ним, — мысленно простонал Бобби. — Не смей!»
Она не спросила, а вместо того осведомилась, чем он занимался в Хардфорде.
— Бухгалтерией. Работал в Управлении контролера денежного обращения.
— А мы с Бобби думали, что вы занимались педагогической деятельностью. Бухгалтерия! Звучит очень ответственно.
Тед улыбнулся. Бобби почудилось, что было во всем этом что-то ужасное.
— За двадцать лет я износил три калькулятора. Если это ответственное дело, миссис Гарфилд, то да — я занимался очень ответственным делом. Одер трусит на негнущихся ногах, машинистка ставит пластинку на граммофон с автоматическим звукоснимателем.
— Я не понимаю.
— Я просто имею в виду, что много лет было потрачено на работу, которая никогда много не значила.
— Она бы много значила, если бы вам надо было кормить, одевать, обувать и растить ребенка. — Она посмотрела на него, слегка вздернув подбородок, словно говоря, что если Тед хочет обсуждать эту тему, то она готова.
Тед, с облегчением заметил Бобби, не хотел выходить на ковер или даже подойти к нему.
— Полагаю, вы правы, миссис Гарфилд. Абсолютно.
Она секунду-другую выставляла на него подбородок, вопрошая, уверен ли он, давая ему время передумать. Но Тед молчал, и она улыбнулась. Это была ее победоносная улыбка. Бобби любил маму, но внезапно ощутил, что, кроме того, устал от нее. Устал понимать выражения ее лица, устал от ее присловий, от чугунного склада ее ума.
— Благодарю вас за рутбир, мистер Бреттиген. Было очень вкусно. — И она повела своего сына вниз. На площадке она отпустила его руку и дальше шла впереди.
Бобби думал, что за ужином они будут говорить о его новой работе, но ошибся. Мама была словно где-то далеко, ее глаза смотрели поверх него. Ему пришлось два раза попросить у нее еще кусок мясного рулета, а когда позже вечером зазвонил телефон, она вскочила с дивана, на котором они смотрели телик. Прыгнула к телефону, точно Рики Нельсон, когда телефон звонит в программе «Оззи и Харриет». Она послушала, сказала что-то, потом вернулась к дивану и села.
— Кто звонил? — спросил Бобби.
— Не туда попали, — сказала Лиз.
На этом году своей жизни Бобби Гарфилд все еще ожидал сна с детской радостью: на спине, раскинув пятки по углам кровати, засунув ладони в прохладу под подушкой, выставив локти. Ночью, после того как Тед рассказал о низких мужчинах в длинных желтых плащах («И не забудь про их машины, — подумал он, — их большие машины, ярко размалеванные»), Бобби лежал в этой позе, наполовину выбравшись из-под одеяла. Лунный свет падал на его узкую детскую грудь, разделенную начетверо тенью оконной рамы.
Если бы он думал об этом (но он не думал), то не сомневался бы, что низкие мужчины Теда станут реальнее, едва он останется один в темноте, которую нарушают только тиканье его «Биг-Бена» с механическим заводом и голос диктора, сообщающего последние известия с телевизионного экрана. Прежде так бывало с ним всегда: конечно, легко смеяться, когда «Франкенштейна» показывают в «Театре ужасов», хлопаться в притворный обморок с воплем «Ах, Франки!», когда появляется монстр — особенно если Салл-Джон оставался ночевать. Но в темноте, после того как Эс-Джей начинал храпеть (или, хуже того, если Бобби был один), создание доктора Франкенштейна казалось куда более… нет, не реальным, то есть не по-настоящему, не совсем… но все-таки ВОЗМОЖНЫМ.
Однако ощущения возможности низкие мужчины Теда не пробудили. Скорее наоборот, мысль, будто какие ни на есть люди станут посылать сообщения с помощью объявлений о пропавших собаках и кошках, показалась ему в темноте совсем сумасшедшей. Но не опасно сумасшедшей. В любом случае Бобби не верил, что Тед мог быть по-настоящему, насквозь сумасшедшим — просто слишком уж умничал себе же во вред, особенно потому, что ему почти нечем было занять время. Тед немножко… ну… черт! Немножко — что? У Бобби не было для этого слов. Приди ему в голову слово «эксцентричен», он ухватился бы за него с радостью и облегчением.
«Но… он словно бы прочел мои мысли. Это как?»
А, он просто ошибся! Не расслышал толком. Или, может, Тед и правда прочел его мысли — прочел с помощью совсем неинтересной взрослой телепатии, снимая виноватость с его лица, будто переводную картинку со стекла. Вот ведь и его мама всегда умела их читать… во всяком случае, до этого дня.
— Но…
Никаких «но». Тед отличный человек и много знает про книги, но он не чтец мыслей. Не больше, чем Салл-Джон фокусник или когда-нибудь им станет.
— Все это для отвода глаз, — пробормотал Бобби вслух, вытащил руки из-под подушки, скрестил их в запястьях, помотал кистями. По лунному пятну у него на груди пролетела голубка.
Бобби улыбнулся, закрыл глаза и уснул.
На следующее утро он сидел на крыльце и читал вслух из харвичской воскресной «Джорнел». Тед, примостившись рядом на диване-качалке, тихо слушал и курил «честерфилдки». Слева позади него хлопала занавеска в открытом окне гостиной Гарфилдов. Бобби рисовал в уме, как его мама сидит в кресле поближе к свету, поставив рядом рабочую корзинку, слушает и перешивает юбки (юбки опять носят длиннее, сказала она ему недели две назад; укоротишь в этом году, а следующей весной — пожалуйте распускать швы и снова обметывать подол, и все потому, что кучка гомиков в Нью-Йорке и Лондоне так постановила, и зачем она затрудняется, сама не знает). Бобби понятия не имел, действительно ли она сидит там или нет — открытое окно и хлопающая занавеска сами по себе ни о чем не говорили, однако он все равно рисовал себе эту картину. Когда он станет постарше, ему вдруг станет ясно, что он всегда воображал ее где-то рядом — за дверями, в том ряду на трибуне, где тени были такими густыми, что рассмотреть, кто там сидит, было трудно, в темноте на верхней площадке — в его воображении она всегда была там.
Читать спортивные заметки было интересно (Мори Уиллс давал жару), статьи — не так, а персональные колонки совсем занудно — длинные, скучные, полные выражений вроде «фискальная ответственность» и «экономические индикаторы рецессионного характера». И все-таки Бобби был готов их читать. В конце-то концов он выполняет свою работу, зарабатывает наличные, а любая работа по большей части занудна — хотя бы часть времени. «Приходится работать за твои хлопья к завтраку», — иногда говорила мама, когда мистер Бидермен задерживал ее допоздна. Бобби гордился, что способен произнести без запинки фразы вроде «экономические индикаторы рецессионного характера». К тому же другую работу — тайную работу — он получил из-за чокнутой уверенности Теда, что за ним охотятся какие-то люди, и Бобби было бы не по себе брать деньги только за нее: он бы чувствовал, будто надувает Теда, хотя Тед сам все придумал.
Но все равно, чокнутая или нет, а это была его работа, и он начал выполнять ее по воскресеньям днем. Бобби обходил квартал, когда его мама ложилась вздремнуть, высматривая низких людей в желтых плащах или их признаки. Он видел много интересного: на Колония-стрит женщина из-за чего-то скандалила с мужем — они стояли нос к носу, будто Красавчик Джордж и Сноп Колхаун перед началом схватки; малыш бил по пистонам закоптившимся камнем; на углу Коммонвелф и Броуд перед «Любой бакалеей» Спайсера мальчишка с девчонкой впились друг другу в губы; и еще фургончик с заманчивой надписью «НЯМ-НЯМ ВАМ И ВАМ». Но он не видел ни желтых плащей, ни объявлений на столбах о пропавших кошках и собаках, и ни единого хвоста от воздушного змея не свисало ни с единого провода.
Он зашел к Спайсеру купить жвачку за цент и зыркнул глазом по доске объявлений, добрую половину которой занимали фото кандидаток на мисс Рейнголд этого года. Он увидел две карточки о продаже машин, но обе были прикноплены нормально. Еще одна с «ПРОДАЮ МОЙ БАССЕЙН ПРИ ДОМЕ, В ХОРОШЕМ СОСТОЯНИИ, В САМЫЙ РАЗ ДЛЯ ВАШИХ РЕБЯТИШЕК» была прикноплена криво, но Бобби решил, что криво не в счет.
На Эшер-авеню он увидел тот еще «бьюик», припаркованный у пожарного крана, но цвет был бутылочно-зеленый, и Бобби не счел его броским и аляповатым, несмотря на иллюминаторчики по сторонам капота и решетку радиатора, смахивавшую на насмешливо ощеренный рот хромовой зубатки.
В понедельник он продолжал высматривать низких людей по дороге в школу и из школы. Он ничего не увидел… но Кэрол Гербер, которая шла с ним и с Эс-Джеем, увидела, как он поглядывает по сторонам. Его мать была права: Кэрол все замечала.
— Коммунистические агенты охотятся за планами? — спросила она.
— А?
— Ты все время смотришь то вправо, то влево и оглядываешься.
Бобби взвесил, не рассказать ли им, для чего его нанял Тед, потом решил, что не стоит. Стоило бы, если бы он верил, что действительно можно что-то увидеть — три пары глаз надежней одной, а уж зоркие гляделки Кэрол тем более, — но он не верил. Кэрол и Салл-Джон знали, что он нанялся читать Теду каждый день, и тут ничего такого не было. Вот и хватит. Если рассказать им о низких мужчинах, получится, что он смеется над Тедом, а это уже предательство.
— Коммунистические агенты? — спросил Салл, оглядываясь, и опять испустил «кхе-кхе-кхе» (любимый свой звук). Потом зашатался, выронил невидимый автомат и ухватился за грудь. — Они меня уложили! Навылет! Бегите без меня! Передайте мой привет Розе!
— Передам толстой заднице моей тетки, — сказала Кэрол и ткнула его локтем.
— Гляжу, нет ли где ребят из Габа, только и всего, — сказал Бобби.
Звучало правдоподобно. Ребята из школы Сент-Габриеля всегда цеплялись к ребятам их школы по дороге туда — проносились мимо на своих великах, вопили, что ребята у них слюнтяи, а девочки «дают»… а это, Бобби был почти уверен, значило целоваться с языком и позволять ребятам трогать их за сиськи.
— Да нет, для этих шибздиков еще рано, — сказал Салл-Джон. — Сейчас они еще дома, надевают свои крестики и зачесывают лохмы назад на манер Бобби Райдела.
— Не ругайся, — сказала Кэрол и снова ткнула его локтем.
Салл-Джон оскорбился.
— Кто ругается? Я не ругался.
— Ругался.
— Нет же, Кэрол.
— Да.
— Нет, сэр!
— Да, сэр! Ты сказал шибздики.
— Это не ругательство. Шибздики — это такие хомячки! — Эс-Джей посмотрел на Бобби в поисках помощи, но Бобби смотрел на «кадиллак», который медленно ехал по Эшер-авеню. Он был большой и вроде бы немножко броский. Так ведь «кадиллаки» же все броские! А у этого солидный светло-коричневый цвет, и он не показался ему низким. Да и за рулем сидела женщина.
— Ах так? Покажи мне картинку шибздика в энциклопедии, и, может, я тебе поверю.
— Надо бы дать тебе в глаз, — ласково сказал Салл. — Показать тебе, кто главный. Мой — Тарзан, твой — Джейн.
— Мой — Кэрол, твой — балбес. Держи. — Кэрол сунула в руки Эс-Джею три книги — «Арифметику», «Приключения в правописании» и «Домик в прерии». — Понесешь мои книги, потому что выругался.
Салл-Джон оскорбился еще больше.
— А почему я должен таскать твои дурацкие книги, хоть бы я и выругался? И чего не было, того не было.
— А это тебе эпитет, — сказала Кэрол.
— Чего-чего?
— Наказание за нехороший поступок. Если ты выругаешься или соврешь, на тебя накладывают эпитет. Мне сказал мальчик из Габа. Его зовут Уилли.
— Держись от них подальше, — сказал Бобби. — Они все подлюги.
В этом он убедился на опыте.
Сразу, как кончились Рождественские каникулы, трое габцев погнались за ним по Броуд-стрит, грозя его отколошматить, потому что он «не так на них посмотрел». И отколошматили бы, Бобби не сомневался, но только тот, который был впереди, поскользнулся и упал на колени, а остальные двое споткнулись об него, так что у Бобби как раз хватило времени проскочить в большую входную дверь № 149 и запереть ее за собой. Габцы еще некоторое время покрутились там, а потом ушли, обещав Бобби «поговорить с ним попозже».
— Они не все хулиганы, некоторые вполне ничего, — сказала Кэрол, посмотрела на Салл-Джона, который нес ее книги, и спрятала улыбку в ладошке. Эс-Джея можно заставить сделать что угодно: надо только говорить быстро и уверенно. Было бы приятней заставить Бобби нести ее книги. Только ничего не вышло бы, если бы он сам не вызвался. Может, он так и сделает. Она была оптимисткой. А пока было приятно идти между ними в утреннем солнечном свете. Она покосилась на Бобби, но он смотрел на «классики», начерченные на тротуаре. Он такой милый, и сам этого не знает. Пожалуй, это-то и было самым милым.
Последняя неделя занятий, как всегда, ползла еле-еле, просто свихнуться можно. В эти первые дни июня Бобби казалось, что в библиотеке клейстером воняет так, что и червяка наизнанку вывернет, а география тянулась десять тысяч лет. Да кому какое дело до запасов олова в Парагвае?
На переменке Кэрол говорила, как в июле проведет неделю на ферме у тети Коры и дяди Рея в Пенсильвании. Эс-Джей без конца распространялся про неделю в лагере, которую выиграл: как он будет стрелять из лука и кататься на каноэ каждый-каждый день. Бобби, в свою очередь, рассказал им про великого Мори Уиллса, который вот-вот поставит в бейсболе рекорд, который продержится до самой их смерти.
Его мама все больше уходила в свои мысли, подскакивала всякий раз, когда звонил телефон, а потом бежала схватить трубку, засиживалась до конца вечерних новостей (а иногда, казалось Бобби, и до конца фильма для полуночников) и ничего не ела, только ковыряла в тарелке. Иногда она вела долгие напряженные разговоры по телефону, повернувшись спиной и понизив голос (как будто Бобби стал бы подслушивать ее разговоры!). А иногда подходила к телефону, начинала набирать номер, потом бросала трубку на рычаг и возвращалась на диван.
Как-то раз Бобби спросил ее, может, она забыла номер, который набирала. «Похоже, я много чего забыла, — пробормотала она, а потом добавила: — Держи свой нос при себе, Бобби-бой».
Он бы мог заметить побольше и встревожиться еще сильнее — она совсем исхудала и опять принялась курить после двухлетнего перерыва, — если бы его время и мысли не были заняты всяким другим. Лучше всего была взрослая библиотечная карточка, которая каждый раз, когда он ею пользовался, казалась ему все более замечательным подарком, просто вдохновенным подарком. Бобби чувствовал, что во взрослом отделе одних только научно-фантастических романов, которые он хотел бы прочесть, был целый миллиард. Взять хоть Айзека Азимова. Под именем Пола Френча мистер Азимов писал научно-фантастические романы для ребят про космолетчика Лаки Старра, очень даже хорошие. Но под собственной фамилией он писал другие романы еще лучше. По меньшей мере три из них были про роботов. Бобби любил роботов, и по его мнению Робби, робот в «Запретной планете», был, может, самым замечательным из киногероев всех времен, ну, просто супердерьмовый. А роботы мистера Азимова уступали ему совсем мало. Бобби думал, что наступающее лето будет проводить с ними. (Салл называл этого великого писателя Айзек-Шибздик, ну да конечно, Салл в книгах почти не бум-бум.)
По дороге в школу и из школы он высматривал людей в желтых плащах или их признаки и делал то же самое по дороге в библиотеку после школы. Школа и библиотека были в разных направлениях, и Бобби чувствовал, что осматривает заметную часть Харвича. Конечно, он не думал, что действительно может повстречать низких людей. После ужина в долго не гаснущем вечернем свете он читал Теду газету — либо на крыльце, либо у Теда на кухне. Тед последовал совету Лиз Гарфилд и обзавелся вентилятором, а маме Бобби словно бы больше не требовалось, чтобы Бобби читал мистеру «Бреттигену» обязательно на крыльце. Отчасти потому, что ее мысли все больше были поглощены собственными взрослыми делами, чувствовал Бобби, но, может, она, кроме того, научилась немножко доверять Теду. Не то чтобы «доверять» значило бы, что он начал ей нравиться. Но такое доверие далось нелегко.
Как-то вечером они на диване смотрели «Уайэтта Эрпа», и мать обернулась к Бобби почти злобно и спросила:
— Он к тебе прикасается?
Бобби понял, о чем она спрашивает, но не понял, почему она вся напряглась.
— Да, конечно, — сказал он. — Иногда похлопывает по спине, а один раз, когда я читал ему газету и три раза подряд переврал длиннющее слово, он меня щелкнул по лбу, но он меня не треплет, ничего такого. По-моему, у него сил не хватит. А что?
— Не важно, — сказала она. — Он, пожалуй, ничего. Витает, конечно, в облаках, но вроде бы не… — Она умолкла, глядя, как дым ее сигареты завивается в воздухе гостиной. Он поднимался от тлеющего кончика светло-серой ленточкой и рассеивался, и Бобби вспомнилось, как персонажи в «Кольце вокруг Солнца» мистера Саймака следовали с вертящимся волчком в другие миры.
Наконец она снова обернулась к нему и сказала:
— Если он дотронется до тебя так, что тебе будет неприятно, ты мне сразу скажешь. Понял? Сразу!
— Ясно, мам.
В лице у нее было что-то такое, отчего ему припомнилось, как он один раз спросил у нее, откуда женщина знает, что у нее будет ребенок. «Она каждый месяц кровит, — сказала его мама. — Если крови нет, она понимает, что эта кровь идет в ребенка». Бобби хотелось спросить, откуда течет кровь, когда ребенка нет (он помнил тот раз, когда у мамы пошла кровь носом, но это был единственный случай, когда он видел, как она кровит). Однако выражение ее лица заставило его оставить эту тему. И теперь на ее лице было то самое выражение.
Правду сказать, Тед прикасался к нему и по-другому: легонько проводил большой ладонью по ежику Бобби, будто приглаживая его щетину. Иногда, если Бобби неправильно произносил слово, он легонько ущемлял его нос между костяшками пальцев и говорил нараспев: «Ну-ка скажи правильно!» А если они заговаривали разом, он зацеплял мизинцем мизинец Бобби и говорил: «Ничего не значит! Счастья и удачи!» Вскоре Бобби уже повторял это вместе с ним. Их мизинцы оставались сцепленными, а голоса звучали буднично — как говорят люди, когда просят передать соль или здороваются.
Только один раз Бобби стало не по себе, когда Тед к нему прикоснулся. Он как раз дочел последнюю статью, которую Тед хотел послушать, — какой-то журналист вякал, что нет на Кубе никаких бед, которые не могло бы исправить старое доброе американское предпринимательство. Небо начинало меркнуть. За домом на Колония-стрит Баузер, пес миссис О'Хары, продолжал лаять — руф-руф-руф. Тоскливый звук и словно бы во сне, будто вспоминаешь, а не слышишь сейчас.
— Ну, — сказал Бобби, складывая газету и вставая, — пожалуй, я прошвырнусь по кварталу, погляжу, не увижу ли чего-нибудь.
Говорить об этом прямо он не хотел, но ему было важно дать понять Теду, что он по-прежнему высматривает низких людей в желтых плащах.
Тед тоже встал и подошел к нему. Бобби расстроился, заметив страх на лице Теда. Ему не хотелось, чтобы Тед слишком уж верил в низких людей, не хотелось, чтобы Тед чокнулся еще больше.
— Вернись до того, как стемнеет, Бобби. Я себе никогда не прощу, если с тобой что-нибудь случится.
— Я поостерегусь. И вернусь за год до того, как стемнеет.
Тед опустился на одно колено (он был слишком стар, чтобы низко нагибаться, решил Бобби), взял Бобби за плечи и притянул к себе так, что они чуть не стукнулись лбами. Бобби чувствовал запах сигарет в дыхании Теда и мази на его коже — он растирал суставы «Мустеролем», потому что они болели. «Теперь они и в теплую погоду болят», — объяснил он.
Стоять так близко к Теду было не страшно и все равно как-то жутко. Можно было увидеть, что Тед, пусть пока еще не до конца старый, скоро совсем состарится. И еще он, наверное, болен. Глаза у него какие-то водянистые. Уголки рта дергаются. Плохо, что он совсем один здесь, на третьем этаже, подумал Бобби. Будь у него жена или, там, дети, он бы не чокнулся на низких людях. Конечно, будь у него жена, Бобби, возможно, никогда бы не пришлось прочесть «Повелителя мух». Конечно, так думать эгоистично, но он ничего не мог с этим поделать.
— Никаких их признаков, Бобби?
Бобби покачал головой.
— И ты ничего не чувствуешь? Вот тут? — Он снял левую руку с плеча Бобби и постучал себя по виску, где, чуть пульсируя, угнездились две голубые жилки. Бобби покачал головой. — Или тут? — Тед прикоснулся к животу. Бобби в третий раз помотал головой.
— Ну и хорошо, — сказал Тед и улыбнулся. Он скользнул левой рукой на шею Бобби, а потом и правой. Он очень серьезно поглядел Бобби в глаза, а Бобби очень серьезно поглядел в глаза ему.
— Ты бы сказал мне, если бы увидел? Ты ведь не станешь… ну, щадить меня?
— Нет, — сказал Бобби. Ему нравились руки Теда на его шее — и не нравились. Именно туда мог положить руки типчик в фильме, перед тем как поцеловать девушку. — Нет! Я бы сказал. Это же моя работа!
Тед кивнул. Он разжал руки и медленно их опустил, встал, опираясь на стол, и поморщился, когда одно колено громко щелкнуло.
— Да, ты бы мне сказал. Ты отличный паренек. Ну, иди погуляй. Но с тротуара не сходи, Бобби, и вернись до темноты. В наши дни нужна осторожность.
— Я поостерегусь. — Он пошел к лестнице.
— А если увидишь их…
— Убегу.
— Ага. — В угасающем свете лицо Теда выглядело угрюмым. — Беги так, словно за тобой весь ад гонится!
Значит, прикосновения были, и, может быть, опасения его матери по-своему оправданны — может, прикосновений было много и некоторые — не такие, как следует. То есть, может, вообще-то она имела в виду что-нибудь другое… И все-таки не такие. Все-таки опасные.
В среду перед тем, как учеников распустили на каникулы, Бобби увидел, что с чьей-то антенны на Колония-стрит свисает длинный красный лоскут. Наверняка он сказать не мог, но лоскут был удивительно похож на хвост змея. Ноги Бобби остановились сами, и тут же его сердце заколотилось так, будто он бежал домой наперегонки с Салл-Джоном.
«Даже если и хвост, так все равно совпадение, — сказал он себе. — Дурацкое совпадение. Ты же знаешь, что так, верно?»
Может быть. Может быть и так. И он почти убедил себя в этом к пятнице — последнему дню занятий. Домой он шел один: Салл-Джон вызвался помочь убрать учебники на склад, а Кэрол пошла к Тейни Либел на день рождения. Он уже собрался перейти Эшер-авеню и пойти вниз по Броуд-стрит, как вдруг увидел начерченные на тротуаре лиловым мелком «классики». Вот такие:
— О Господи, нет, — прошептал Бобби. — Шутка какая-то.
Он упал на одно колено, будто кавалерийский разведчик в вестерне, не замечая ребят, возвращающихся из школы домой — кто пешком, кто на великах, двое-трое на роликах, кривозубый Фрэнсис Аттерсон на своем ржавом красном самокате, хохоча в небо при каждом толчке. И они его тоже не замечали — начались каникулы, и большинство ошалело от бесчисленных возможностей.
— Нет и нет, и нет. Не может быть! Шутка какая-то! — Он протянул руку к звезде и полумесяцу — нарисованным желтым, а не лиловым мелком — и почти коснулся линии, но отдернул руку. Кусок красной ленты на телевизионной антенне, конечно, мог ничего не означать. Но если добавить вот это, тоже совпадение? Бобби не знал. Ему ведь было всего одиннадцать, и не знал он сотильоны всяких вещей. Но он боялся… боялся, что…
Бобби поднялся на ноги и огляделся, почти ожидая увидеть вереницу длинных, режущих глаза своей яркостью машин, медленно движущихся по Эшер-авеню, словно следуя за катафалком на кладбище, и фары их горят среди бела дня. Почти ожидая увидеть, что под навесом «Эшеровского Ампира» или перед «Таверной саки» толпятся люди в желтых плащах, покуривают «кэмел» и следят за ним.
Никаких машин. Никаких желтых плащей. Только ребята идут домой из школы. Среди них показались первые габцы, очень заметные в зеленых форменных брюках и рубашках.
Бобби повернулся и прошел назад три квартала по Эшер-авеню, слишком встревоженный лиловым чертежом на тротуаре, чтобы думать о свирепых габцах. На столбах не было ничего, кроме афиш, приглашающих на «Вечер бинго» в клубе прихода Сент-Габриэля, и еще одной на углу Эшер и Такомы, которая оповещала о выступлении группы рок-н-ролла в Хартфорде с Клайдом Макфаттером и Дуэйном Эди, «Человеком с Бренчащей Гитарой».
К тому времени, когда Бобби поравнялся с «Эшер-авеню ньюс», то есть почти дошел назад до школы, он начал надеяться, что напрасно спаниковал. И все-таки зашел туда поглядеть на их доску объявлений, а потом прошел по всей Броуд-стрит до «Любой бакалеи» Спайсера, где купил еще жвачку и проверил доску объявлений и там. Опять ничего подозрительного. Правда, карточки о продаже бассейна уже не было, так что? Наверняка хозяин его уже продал. А то для чего ему было карточку прикнопливать?
Бобби вышел и остановился на углу, жуя жвачку и решая, что делать дальше.
Взросление — процесс накопительный, движущийся неровными толчками с повторениями и наложениями. Бобби Гарфилд принял первое в жизни взрослое решение в тот день, когда кончил шестой класс, придя к выводу, что было бы ошибкой рассказать Теду про то, что он видел… во всяком случае — пока.
Его уверенность, что низких людей не существует, была подорвана. Но Бобби еще не был готов сдаться. Пока все ограничивается только вот такими доказательствами. Если он расскажет Теду о том, что видел, Тед разволнуется. Может, настолько, что побросает свои вещи в чемоданчики (и в бумажные пакеты с ручками, которые хранятся сложенные за холодильничком) и уедет. Если б за ним, правда, гнались злодеи, такое бегство имело бы смысл, но Бобби не хотел терять своего единственного взрослого друга из-за ложной тревоги. А потому он решил выждать и посмотреть, что еще случится — если случится.
В эту ночь Бобби познакомился с еще одним аспектом взрослости: он лежал без сна очень долго после того, как его будильник «Биг-Бен» сообщил, что время — два часа ночи. Он смотрел в потолок и не мог решить, правильно ли поступил.
IV. Тед смотрит в никуда. Бобби отправляется на пляж. Маккуон. Стукнуло
На следующий день после конца занятий мама Кэрол Гербер набила детьми свой «форд эстейт» и увезла их в Сейвин-Рок, в парк с аттракционами на морском берегу в двадцати милях от Харвича. Анита Гербер отправилась с детьми туда в третий раз за три года, а поездка эта уже успела стать старинной традицией для Бобби, Эс-Джея, Кэрол, ее младшего брата и подружек Кэрол — Ивонны, Анджи и Тейны. Ни Салл-Джон, ни Бобби никуда бы не отправились с тремя девчонками по отдельности, но раз они вместе, то полный порядок. Да и противостоять чарам Сейвин-Рока было бы невозможно. Вода в океане оставалась еще слишком холодной, и можно было только побродить у берега, но весь пляж был в их распоряжении, и все аттракционы уже работали, в том числе и с шарами. В прошлом году Салл-Джон разбил три пирамиды деревянных бутылок всего тремя шарами и выиграл для своей матери большого розового мишку, который все еще занимал почетное место на салливановском телике. А теперь Эс-Джей намеревался выиграть для него подружку.
Для Бобби просто вырваться ненадолго из Харвича уже было удовольствием. После звезды и месяца, нарисованных возле «классиков», он больше ничего подозрительного не замечал, но Тед страшно его напугал, когда Бобби читал ему воскресную газету. И почти сразу потом — безобразный спор с матерью.
С Тедом это произошло, пока Бобби читал полемическую статью, презрительно отвергавшую возможность того, что Мики Мантл когда-нибудь побьет рекорд Малыша Рута. У него на это не хватит ни силенок, ни настойчивости, утверждал автор. «Важнее всего то, что у него не тот характер, — читал Бобби. — Так называемый Мик предпочитает шляться по ночным клубам, чем…»
Тед снова куда-то провалился. Бобби понял это, каким-то образом почувствовал даже прежде, чем поднял глаза от газеты. Тед смотрел пустым взглядом в окно, обращенное к Колония-стрит и хриплому монотонному лаю пса миссис О'Хары. Второй раз за утро. Но первый провал длился несколько секунд (Тед нагнулся к открытому холодильничку, глаза его расширились в матовом свете, он замер… но тут же дернулся, слегка встряхнулся и протянул руку за апельсиновым соком). На этот раз он полностью провалился в никуда. Бобби зашелестел газетой — не очнется ли он? Без толку.
— Тед, ты… вы в по… — начал Бобби и с ужасом понял, что со зрачками Теда творится что-то неладное. Они то расширялись, то сжимались. Будто Тед молниеносно нырял в какую-то черноту и тут же выныривал… и при этом он просто сидел, освещенный солнцем.
— Тед?
В пепельнице дотлевала сигарета. Теперь от нее остался только малюсенький окурок и пепел. Глядя на нее, Бобби сообразил, что Тед провалился в самом начале статьи о Мантле. И что, что с его глазами? Зрачки расширяются и сжимаются, расширяются и сжимаются…
«У него припадок эпилепсии или чего-то вроде. Господи! Они ведь иногда проглатывают свои языки?»
Язык Теда как будто оставался там, где ему полагалось быть, но его глаза… его ГЛАЗА…
— Тед! Тед, очнись!
Бобби оказался рядом с Тедом, даже не заметив, как обежал стол. Он схватил Теда за плечи и встряхнул его. Будто доску, вырезанную в форме человеческой фигуры. Под бумажным пуловером плечи Теда были жесткими, тощими, не поддающимися.
— Очнись! ОЧНИСЬ ЖЕ!
— Они теперь прочесывают запад. — Тед продолжал смотреть в окно глазами, зрачки которых расширялись и сжимались, расширялись и сжимались…
— Это хорошо. Но они могут повернуть назад. Они…
Бобби стоял, держа плечи Теда, — перепуганный, потрясенный. Зрачки Теда расширялись и сжимались, будто вы видели бьющееся сердце.
— Тед, что с тобой?
— Я должен застыть без движения. Я должен быть зайцем в кустах. Они могут пройти мимо. Если на то воля Божья, будет вода, и они могут пройти мимо. Все сущее служит…
— Чему служит? — Бобби почти шептал. — Чему служит, Тед?
— Все сущее служит Лучу, — сказал Тед, и внезапно его ладони легли на руки Бобби. Они были очень холодными, эти ладони, и на миг Бобби обуял кошмарный, парализующий ужас. Будто его схватил труп, способный двигать только руками и зрачками своих мертвых глаз.
И тут Тед посмотрел на него — глаза у него были испуганными, но снова почти нормальными. И вовсе не мертвыми.
— Бобби?
Бобби высвободил руку и обнял Теда за шею. Он прижал его к себе и вдруг почувствовал, что у него в голове звонит колокол — всего мгновение, но очень четко. Бобби даже уловил, как изменился звук колокола — точно гудок поезда, когда поезд едет очень быстро. Будто у него в голове что-то мчалось с большой быстротой. Он услышал стук копыт по какой-то твердой поверхности. Дерево? Нет, металл. Он ощутил в носу запах пыли — сухой и грохочущий. И тут же глаза у него зачесались, словно изнутри.
— Ш-ш-ш. — Дыхание Теда в его ухе было таким же сухим, как запах этой пыли, и в чем-то по-особому близким. Ладони Теда подпирали его лопатки, не позволяли шевельнуться. — Ни слова. Ни мысли. Кроме как… о бейсболе! Да, о бейсболе, если хочешь.
Бобби подумал о Мори Уиллсе: он отмеряет шаги — три… четыре… потом сгибается в поясе, руки у него свободно свисают, пятки чуть приподняты над землей — он готов метнуться в любую сторону в зависимости от того, как поступит подающий… и вот Уиллс бросается вперед, взорвавшись скоростью, взметнув пыль, и…
Прошло. Все прошло. Ни звонящего колокола в голове, ни стука копыт, ни запаха пыли. И за глазами не чешется. Да и чесалось ли? Или ему почудилось, потому что его пугали глаза Теда?
— Бобби, — сказал Тед и снова прямо ему в ухо. Губы Теда задевали его кожу, и он вздрогнул. И вдруг: — Боже Великий, что я делаю?
Он оттолкнул Бобби, легонько, но бесповоротно. Лицо у него было растерянное, слишком бледное, но глаза стали нормальными, зрачки не меняли ширины. В эту секунду ничто другое Бобби не заботило. Хотя он чувствовал себя странно — одурение в голове, будто он только что очнулся от тяжелой дремоты. И в то же время мир выглядел поразительно ярким, а каждая линия, каждый абрис — неимоверно четкими.
— Уф, — сказал Бобби и неуверенно засмеялся. — Что случилось?
— Ничего, что касалось бы тебя. — Тед потянулся за сигаретой и словно бы удивился, увидев самый хвостик в выемке, куда он ее положил. Костяшкой пальца он смел его на дно пепельницы. — Я опять отключился?
— Да уж! Я перепугался. Подумал, что у вас припадок — эпилепсии или чего-то еще. Глаза у вас…
— Это не эпилепсия, — сказал Тед. — И не опасно. Но если снова случится, лучше не трогай меня.
— Почему?
Тед закурил новую сигарету.
— А потому. Обещаешь?
— Ладно. А что такое Луч?
Тед впился в него глазами.
— Я говорил про Луч?
— Вы сказали: «Все сущее служит Лучу». Вроде бы так.
— Возможно, когда-нибудь я расскажу тебе, но не сегодня. Сегодня ты ведь едешь на пляж, верно?
Бобби даже подпрыгнул. Он взглянул на часы Теда и увидел, что уже почти девять.
— Угу, — сказал он. — Пожалуй, мне пора собираться. Газету я дочитаю вам, когда вернусь.
— Да, хорошо. Отличная мысль. А мне надо написать несколько писем.
«Нет, не надо. Ты хочешь избавиться от меня, чтобы я не задавал еще вопросы, на которые ты не хочешь отвечать».
Но если Тед этого добивался, то и ладно. Как часто говорила Лиз Гарфилд, у Бобби было свое на уме. И все же, когда он дошел до двери комнаты Теда, мысль о красном лоскуте на телеантенне и месяце со звездой рядом с «классиками» заставила его неохотно обернуться.
— Тед, вот что…
— Низкие люди, да, я знаю. — Тед улыбнулся. — Пока не беспокойся из-за них, Бобби. Пока все хорошо. Они не движутся в эту сторону, даже не смотрят в этом направлении.
— Они прочесывают запад, — сказал Бобби.
Тед поглядел на него сквозь завитки вздымающегося дыма спокойными голубыми глазами.
— Да, — сказал он. — И если повезет, они останутся на западе. Сиэтл меня вполне устроит. Повеселись на пляже, Бобби.
— Но я видел…
— Может быть, ты видел только тени. В любом случае сейчас не время для разговоров. Просто запомни, что я сказал: если я опять вот так провалюсь, просто посиди и подожди, пока не пройдет. Если я протяну к тебе руку, отойди. Если я встану, вели мне сесть. В этом состоянии я сделаю все, что ты скажешь. Это действует, словно гипноз.
— Почему вы…
— Хватит вопросов, Бобби. Прошу тебя.
— Но с вами все в порядке? Правда?
— Лучше не бывает. А теперь иди. И повеселись хорошенько.
Бобби побежал вниз, снова поражаясь тому, каким четким все выглядит: ослепительный луч, косо падающий из окна на площадку второго этажа, жучок, ползущий по краю горлышка пустой бутылки из-под молока перед дверью Проскисов, приятное жужжание у него в ушах, будто голос этого дня — первой субботы летних каникул.
Вернувшись домой, Бобби вытащил свои игрушечные легковушки и фургоны из тайников под кроватью и у задней стенки своего шкафа. Парочка — «форд» и голубой металлический самосвал, который мистер Бидермен прислал ему с мамой через несколько дней после дня его рождения — были ничего себе, но не шли ни в какое сравнение с бензовозом Салла или желтым бульдозером. Бульдозер особенно годился для игр в песке. Бобби предвкушал по меньшей мере час дорожного строительства, пока рядом разбивались бы волны, а его кожа все больше розовела бы в ярком солнечном свете у моря. Он вдруг подумал, что не вытаскивал свои машины с прошлой зимы, с той счастливой субботы, когда после метели они с Эс-Джеем полдня прокладывали сеть дорог по свежему снегу в парке. Теперь он вырос — ему одиннадцать! — стал слишком большим для таких игр. В этой мысли было что-то грустное, но ему сейчас не из-за чего грустить, если он сам не захочет. Пусть его дни возни с игрушечными машинами быстро приближаются к своему концу, но сегодня конец еще не наступил. Нет, только не сегодня.
Мать сделала ему бутерброды, но не дала денег, когда он попросил, — даже пяти центов на отдельную раздевалку, которые тянулись рядами между главной аллеей и океаном. И Бобби даже еще не сообразил, что происходит, а между ними началось то, чего он больше всего боялся, — ссора из-за денег.
— Пятидесяти центов с головой хватит, — сказал Бобби. Он услышал в своем голосе просительное нытье, ему стало противно, но он ничего не мог поделать. — Только полкамешка. Ну-у, мам, а? Будь человеком.
Она закурила сигарету, так сильно чиркнув спичкой, что раздался треск, и посмотрела на него сквозь дым, сощурив глаза.
— Ты теперь сам зарабатываешь, Боб. Люди платят по три цента за газету, а тебе платят за то, что ты их читаешь. Доллар в неделю! Господи! Да когда я была девочкой…
— Мам, эти деньги на велик! Ты же знаешь!
Она смотрелась в зеркало, хмурясь, расправляя плечики своей блузки — мистер Бидермен попросил ее поработать несколько часов, хотя была суббота. Теперь она обернулась к нему, не выпуская сигареты изо рта, и нахмурилась на него.
— Ты все еще клянчишь, чтобы я купила тебе этот велосипед, так? ВСЕ ЕЩЕ. Я же сказала тебе, что он мне не по карману, а ты все еще клянчишь.
— Нет! Ничего я не клянчу! — Глаза Бобби раскрылись шире от гнева и обиды. — Всего только паршивые полкамешка для…
— Полбакса сюда, двадцать центов туда — а сумма-то общая, знаешь ли. Ты хочешь, чтобы я оплатила твой велосипед, давая тебе деньги на все остальное. Так, чтобы тебе не пришлось отказываться ни от чего, о чем ты возмечтаешь.
— Это несправедливо!
Он знал, что она скажет, прежде чем она это сказала, и даже успел подумать, что сам нарвался на это присловие.
— Жизнь несправедлива, Бобби-бой. — И повернулась к зеркалу, чтобы в последний раз поправить призрачную бретельку под правым плечиком блузки.
— Пять центов на раздевалку, — попросил Бобби. — Не могла бы ты хоть…
— Да, вероятно, могу вообразить, — сказала она, отчеканивая каждое слово. Обычно, перед тем как идти на работу, она румянилась, но в это утро не вся краска на ее лице была из косметички, и Бобби, как ни был он рассержен, понимал, что ему лучше держать ухо востро. Если он выйдет из себя, как это умеет она, то просидит тут в душной пустой квартире весь день — чтобы не смел шагу ступить, даже в вестибюль.
Мать схватила сумочку со стола, раздавила сигарету так, что фильтр лопнул, потом обернулась и посмотрела на него.
— Скажи я тебе: «А на этой неделе мы вовсе не будем есть, потому что я увидела такую пару туфель, что не могла их не купить!» — что бы ты подумал?
«Я бы подумал, что ты врунья, — подумал Бобби. — И я бы сказал, мам, раз ты на такой мели, как насчет каталога «Сирса» на верхней полке твоего шкафа? Того, в котором к рекламе белья посередке приклеены скотчем долларовые бумажки и пятидолларовые бумажки — и даже десяти, а то и двадцати? А как насчет голубого кувшинчика в посудном шкафчике на кухне, того, который задвинут в самый дальний угол позади треснутого соусника? Голубого кувшинчика, в который ты складываешь четвертаки, куда ты их складывала с тех пор, как умер мой отец? А когда кувшинчик наполняется, ты высыпаешь монеты, идешь с ними в банк и обмениваешь на бумажки, а бумажки отправляются в каталог, верно? Приклеиваются к странице нижнего белья в книжке, чего твоя душа пожелает».
Но он ничего этого не сказал, только потупил на кеды глаза, которые жгло.
— Мне приходится выбирать, — сказала она. — И если ты такой большой, что уже можешь работать, сыночек мой, то и ты должен выбирать. Ты думаешь, мне нравится говорить тебе это?
«Не то чтобы, — думал Бобби, глядя на свои кеды и закусывая губу, которая норовила оттопыриться и начать всхлипывать по-ребячьи. — Не то чтобы, но не думаю, что тебе так уж неприятно».
— Будь мы Толстосумы, я бы дала тебе пять долларов протранжирить на пляже. Черт! И десять дала бы. Тебе не пришлось бы позаимствовать из своей «велосипедной» банки, если бы тебе захотелось повертеть свою миленькую девочку в Мертвой Петле…
«Она не моя девочка! — закричал Бобби на мать внутри себя. — ОНА НЕ МОЯ МИЛЕНЬКАЯ ДЕВОЧКА!»
— …или покатать ее по «русским горкам». Но, конечно, будь мы Толстосумы, тебе не пришлось бы копить на велосипед, верно? — Ее голос становился все пронзительнее, пронзительнее. Что бы ни грызло ее последние месяцы, теперь грозило вырваться наружу, брызжа пеной, будто шипучка, разъедая, будто кислота. — Не знаю, заметил ли ты это, но твой отец не то чтобы нас очень обеспечил, и я делаю, что могу. Я кормлю тебя, одеваю, я заплатила за тебя в Стерлинг-Хаус, чтобы ты мог играть в бейсбол, пока я копаюсь среди бумаг в душной конторе. Тебя пригласили поехать на пляж вместе с другими детьми, и я очень счастлива за тебя, но как ты профинансируешь этот свой день отдыха — твое дело. Если хочешь кататься на аттракционах, возьми деньги из своей банки и прокатай их. Если не хочешь, так просто играй на пляже или оставайся дома. Мне все равно. Я просто хочу, чтобы ты перестал клянчить. Не выношу, когда ты клянчишь и хнычешь. Совсем как… — Она умолкла, вздохнула, открыла сумочку, вынула сигареты. — Не выношу, когда ты клянчишь и хнычешь, — повторила она.
«Совсем как твой отец», — вот чего она не договорила.
— Так в чем дело, розан белый? — спросила она. — Ты все сказал?
Бобби молчал, ему жгло щеки, жгло глаза, он смотрел на свои кеды и напрягал всю силу воли, чтобы не разнюниться. В эту минуту стоило ему всхлипнуть совсем чуть-чуть — и почти наверное ему пришлось бы до ночи сидеть взаперти: она по-настоящему взбесилась и только ждала, к чему бы прицепиться. Но если бы надо было удерживать только всхлипы! Ему хотелось заорать на нее, что лучше он будет похож на отца, чем на нее, старую сквалыжницу и жмотиху, которая на жалкий пятицентовик не расщедрится. Ну и что, если покойный не такой уж замечательный Рэндолл Гарфилд их не обеспечил? Почему она всегда говорит так, будто это его вина? Кто вышел за него замуж?
— Ты уверен, Бобби-бой? Больше ты не намерен нахально огрызаться? — В ее голосе зазвучала самая опасная нота, своего рода хрупкая веселость. Если не знать ее, можно было бы подумать, что она в добром настроении.
Бобби уставился на свои кеды и больше ничего не сказал. Запер все всхлипы, все гневные слова у себя в горле и ничего не сказал. Между ними колыхалось молчание. Он чувствовал запах ее сигареты — и всех вчерашних сигарет, и тех, которые были выкурены в другие вечера, когда она не столько смотрела на экран телевизора, сколько сквозь него, ожидая, чтобы зазвонил телефон.
— Ладно, думается, мы все выяснили, — сказала она, дав ему секунд пятнадцать на то, чтобы открыть рот и вякнуть что-нибудь такое. — Приятно провести день, Бобби. — Она вышла, не поцеловав его.
Бобби подошел к открытому окну (по его лицу теперь текли слезы, но он их словно не замечал), отдернул занавеску и смотрел, как она, стуча каблучками, идет к Коммонвелф-стрит. Он сделал пару глубоких влажных вздохов и пошел на кухню. Поглядел в угол на шкафчик, где за соусником прятался голубой кувшинчик. Можно было бы взять пару монет — точного счета она не вела и не заметила бы пропажи трех-четырех четвертаков, но он не захотел. Тратить их было бы неприятно. Он не очень понимал, откуда он это знает, но знал твердо. Знал даже в девять лет, когда обнаружил спрятанный в шкафчике кувшинчик с мелочью. Поэтому, испытывая скорее сожаление, чем праведную гордость, он пошел к себе в комнату и вместо этого посмотрел на «велобанку».
Ему пришло в голову, что она была права — он может взять чуточку из скопленных денег, чтобы потратить в Сейвин-Роке. Возможно, из-за этого ему потребуется лишний месяц, чтобы собрать нужную сумму, но, во всяком случае, тратить эти деньги будет приятно. И еще кое-что. Если он не возьмет денег из банки, а будет только копить и экономить, значит, он такой же, как она.
Это решило дело. Бобби выудил из банки пять десятицентовиков, положил их в карман, а сверху накрыл бумажным носовым платком, чтобы они не выкатились, если он побежит, а потом кончил собирать вещи для пляжа. Вскоре он уже насвистывал, и Тед спустился посмотреть, чего это он.
— Отчаливаете, капитан Гарфилд?
Бобби кивнул.
— Сейвин-Рок — клевое местечко. Аттракционы, понимаете? И вообще.
— Понимаю. Повеселись, Бобби, но только смотри, не свались откуда-нибудь.
Бобби пошел к двери, потом оглянулся на Теда, который стоял в шлепанцах на нижней ступеньке лестницы.
— А почему бы вам не посидеть на крыльце? — спросил Бобби. — В доме жарища будет страшная, спросим?
— Может быть. — Тед улыбнулся. — Но, думается, я посижу у себя.
— Вы ничего себя чувствуете?
— Отлично, Бобби. Лучше некуда.
Переходя на герберовскую сторону Броуд-стрит, Бобби вдруг понял, что жалеет Теда, который прячется в своей душной комнатушке без всякой причины. Ведь без причины же, верно? Это ясно. Даже если и существуют низкие люди, разъезжающие где-то («На западе, — подумал он, — они прочесывают запад»), так на кой им старый пенсионер вроде Теда?
Вначале ссора с матерью его немножко угнетала (Рионда Хьюсон, толстая красивая подруга миссис Гербер, обвинила его в том, что он «нос на квинту повесил» — что бы это там ни означало — а потом принялась щекотать ему бока и под мышками, пока Бобби не засмеялся из чистой самозащиты), но на пляже он почувствовал себя лучше — снова самим собой.
Хотя сезон еще только начинался, Сейвин-Рок уже мчался вперед на всех парах — карусель вертелась, Бешеная Мышь ревела, малышня визжала, из динамиков перед павильоном жестяно вырывался рок-н-ролл, из киосков вопили зазывалы. Салл-Джон не выиграл мишку, которого хотел, выбив только две из оставшихся трех деревянных бутылок (Рионда заявила, что в некоторых ко дну присобачены грузила, чтобы они опрокидывались только, если шар попадал в самый центр), но тип, распоряжавшийся там, все равно вручил ему очень даже клевый приз — смешного муравьеда из желтого плюша. Эс-Джей тут же подарил его маме Кэрол. Анита засмеялась, потискала его и сказала, что он самый лучший мальчик на свете, и будь он на пятнадцать лет постарше, она бы тут же вышла за него замуж и стала двоемужницей. Салл-Джон покраснел так, что стал совсем лиловым.
Бобби попробовал набрасывать кольца и промазал все три раза. В тире ему повезло больше: он разбил две тарелочки и получил маленького плюшевого медвежонка. Он отдал его Йену-Соплюшке, который против обыкновения вел себя хорошо — не ревел, не мочил штанишки и не пытался дать Саллу или Бобби по яйцам. Йен прижал медвежонка к животу и посмотрел на Бобби так, будто Бобби был Богом.
— Чудесный мишка, и Йен в него просто влюбился, — сказала Анита. — Но разве ты не хочешь подарить его своей маме?
— Не-а, она игрушки не любит. Я бы выиграл для нее духи.
Он и Салл-Джон стали подначивать друг друга прокатиться на Бешеной Мыши и в конце концов решились оба, и, когда их вагонетка слетала с очередного спуска, оба упоенно завывали в твердой и одновременной уверенности, что будут жить вечно и вот сейчас умрут. Потом они покатались в Чайных Чашках, покружились в Мертвых Петлях, а когда у Бобби остались последние пятнадцать центов, он оказался в кабинке Колеса Обозрения вместе с Кэрол. Их кабинка остановилась в самой верхней точке, чуть покачиваясь, и ему стало немножко нехорошо в животе. Слева от него Атлантика накатывалась на берег рядами белогривых волн. Пляж был таким же белым, океан немыслимо синим. По его поверхности шелком расстилался солнечный свет. Прямо под ними тянулась главная аллея. Из динамиков ввысь возносился голос Фрэдди Кэннона: «Она из Таласси, у нее мировые шасси».
— Все там внизу такое маленькое, — сказала Кэрол. Каким-то тоже маленьким голосом, необычным для нее.
— Не бойся, это самый безопасный аттракцион. На нем малышню крутили бы, не будь он таким высоким.
Во многих отношениях Кэрол была самой старшей из них троих — твердой, уверенной в себе, — ну, как в тот день, когда она заставила Эс-Джея нести ее книги за то, что он ругался, — но теперь лицо у нее стало совсем как у младенца: круглым, чуть бледноватым, с парой голубых испуганных глаз, занимающих чуть не половину его. Сам не зная как, Бобби наклонился, прижал рот к ее рту и поцеловал ее. Когда он выпрямился, глаза у нее стали еще больше.
— Самый безопасный аттракцион, — сказал он и ухмыльнулся.
— Еще раз! — Это же был ее первый настоящий поцелуй! Она его получила в Сейвин-Рок в первую субботу летних каникул и даже не успела ничего сообразить. Вот что она думала, вот почему хотела, чтобы он еще раз…
— Да ну… — сказал Бобби. Хотя… здесь, на верхотуре, кто мог увидеть их и обозвать его девчоночником?
— На слабо?
— А ты не скажешь?
— Нет, ей-богу! Ну, давай же! Скорее, пока мы не спустились.
И он поцеловал ее еще раз. Губы у нее были гладенькие и крепко сжатые, горячие от солнца. Тут колесо снова завертелось, и он оторвался от них. На секунду Кэрол положила голову ему на грудь.
— Спасибо, Бобби, — сказала она. — До чего хорошо было. Лучше не бывает.
— Я тоже так подумал.
Они немножко отодвинулись друг от друга, а когда их кабинка остановилась и татуированный служитель отодвинул защелку, Бобби вылез и, не оглядываясь, побежал туда, где стоял Эс-Джей. И все-таки он уже знал, что самым лучшим в этот день будет то, как он поцеловал Кэрол на самом верху Колеса Обозрения. Это был и его первый настоящий поцелуй, и Бобби навсегда запомнил ощущение ее губ, прижатых к его губам, — сухих и гладеньких, нагретых солнцем. Это был поцелуй, по которому будут взвешены все остальные поцелуи в его жизни — и найдены очень легкими.
Около трех часов миссис Гербер сказала, чтобы они начали собираться — пора домой. Кэрол символически запротестовала — «Да ну, мам!» — и начала подбирать валяющиеся игрушки и другие вещи. Подружки помогали ей, и даже Йен немножко помог (отказываясь выпустить из рук облепленного песком медвежонка, даже когда поднимал и носил). Бобби полуожидал, что Кэрол будет липнуть к нему до конца дня, и не сомневался, что она расскажет подругам про поцелуй на Колесе Обозрения (он ведь сразу поймет, когда увидит, как они собрались в кружок, хихикают в ладошки и бросают на него ехидные многозначительные взгляды), но не произошло ни того, ни другого. Хотя несколько раз он ловил ее на том, что она смотрит на него, и несколько раз ловил себя на том, что исподтишка поглядывает на нее. Ему все время вспоминалось, какими были ее глаза там, наверху. Какими большими и испуганными. А он взял и поцеловал ее. Здорово!
Бобби и Салл взяли большую часть пляжных сумок.
— Молодцы мулы! Но-о-о! — со смехом закричала Рионда, когда они поднимались по ступенькам с пляжа на набережную. Под слоем кольдкрема, которым были намазаны ее лицо и плечи, она была красная, как вареный рак, и со стонами жаловалась Аните Гербер, что ночью глаз не сомкнет: если не солнечный ожог, так пляжные деликатесы не дадут ей уснуть.
— Так кто же тебя заставлял съесть четыре немецкие сосиски и два пончика? — сказала миссис Гербер с раздражением в голосе, какого Бобби прежде у нее не замечал. Она устала, решил он. Да и сам он немножко обалдел от солнца. Спина горела, в носки набился песок. Пляжные сумки, которыми он обвесился, болтались и стукались друг о друга.
— Но еда тут такая вкууууусная, — грустно возразила Рионда. Бобби засмеялся. Он ничего не мог с собой поделать.
Они медленно шли по главной аллее к незаасфальтированной стоянке машин, не обращая больше никакого внимания на аттракционы. Зазывалы бросали на них взгляд-другой, а потом смотрели мимо в поисках свежей крови. Тратить время на компании, нагруженные сумками и бредущие к автостоянке, не имело никакого смысла.
В самом конце аллеи слева стоял тощий человек в широких голубых бермудских шортах, перепоясанной рубашке и котелке. Котелок был старый, порыжелый, но лихо заломлен. А за ленту был засунут пластмассовый подсолнух. Он был очень смешным, и девочкам наконец выпал случай прикрыть рты ладошками и захихикать.
Он посмотрел на них с видом человека, которого еще и не так обхихикивали, и улыбнулся в ответ. От этого Кэрол и ее подруги захихикали еще сильнее. Человек в котелке, все еще улыбаясь, развел руками над импровизированным столиком, за которым стоял лист фибергласа на двух ярко-оранжевых козлах. На фибергласе лежали три карты, красными рубашками вверх. Он перевернул их быстрым изящным движением. Пальцы у него были длинные и абсолютно белые, заметил Бобби. Ни загара, ни красноты.
В середине лежала дама червей. Человек в котелке поднял ее, показал им, ловко крутя ее в пальцах.
— Найдите даму в красном, cherchez la femme rouge — вот что вам надо сделать, только это и ничего больше, — сказал он, — легче легкого, проще простого, легче, чем котенку связать попонку. — Он поманил Ивонну Лавинг. — Ну-ка, куколка, подойди, покажи им, как это делается.
Ивонна, все еще хихикая и краснея до корней черных волос, попятилась к Рионде и пробормотала, что у нее не осталось денег на игры — она все истратила.
— Нет проблем, — сказал человек в котелке. — Это просто показ, куколка, я хочу, чтобы твоя мамочка и ее подруга увидели, как все просто.
— Тут моей мамочки нет, — сказала Ивонна, однако шагнула вперед.
— Нам правда надо ехать, Ивви, не то мы обязательно попадем в затор, — сказала миссис Гербер.
— Нет, погоди минуточку, это ведь забавно, — сказала Рионда. — Рулетка из трех карт. Выглядит просто, как он и говорит, но если не поостережешься, начнешь отыгрываться и отправишься домой без гроша.
Человек в котелке посмотрел на нее с упреком, сменившимся на ухмылку до ушей. Ухмылка низкого человека, внезапно подумал Бобби. Не из тех, кого боится Тед, но все равно низкого.
— Мне совершенно ясно, — сказал человек в котелке, — что в прошлом вы оказались жертвой мошенника. Хотя как у кого-то могло хватить жестокости обмануть такую классную красавицу, я просто вообразить не могу.
Классная красавица — семь на восемь или около того, двести фунтов или около того, плечи и лицо намазаны толстым слоем «Пондса» — радостно засмеялась.
— Хватит трепа, покажи девочке, как это делается. И ты что — всерьез меня уверяешь, что это законно?
Человек за столиком откинул голову и тоже засмеялся.
— В конце главной аллеи все законно, пока тебя не сцапали и не вышвырнули вон… как вам, думается мне, хорошо известно. Ну-ка, куколка, как тебя зовут?
— Ивонна, — сказала она голосом, который Бобби едва расслышал. Салл-Джон рядом с ним с интересом следил за происходящим. — Иногда меня называют Ивви.
— Вот и хорошо, Ивви. Погляди сюда, красотулечка. Что ты видишь? Назови их, я же знаю, ты это можешь, такая умница, как ты. А называя, показывай. И трогай, не бойся. Тут никакого обмана нет.
— Вот эта с края — валет, а с того края — король, а вот эта — дама. Она в середке.
— Правильно, куколка. В картах, как и в жизни, женщина часто оказывается между двумя мужчинами. В этом ее сила, как ты сама убедишься лет через пять-шесть. — Голос его постепенно стал тихим и почти гипнотически напевным. — А теперь смотри внимательно и ни на секунду не отводи глаз от карт. — Он перевернул их рубашками вверх. — Ну-ка, куколка, где дама?
Ивонна Лавинг указала на красный прямоугольник в середине.
— Она верно угадала? — спросил человек в котелке у маленькой компании, сгрудившейся у стола.
— Пока да, — сказала Рионда и рассмеялась так бурно, что ее ничем не придерживаемый живот заколыхался под легким платьем.
Улыбнувшись в ответ на ее смех, низкий человек в котелке приподнял уголок средней карты и показал красную даму.
— Верно на сто процентов, лапочка, пока все отлично. А теперь следи! Следи внимательно! Это состязание между твоими глазами и моей рукой! Так за чем останется победа? Вот в чем вопрос на этот день!
Он начал торопливо передвигать карты по крышке самодельного стола, приговаривая нараспев:
— Вверх и вниз, понеслись, туда-сюда, смотри, куда, все по мерке для проверки, а теперь они опять выстроились рядком бок-о-бок, так скажи мне, куколка, где прячется дама?
Пока Ивонна рассматривала три карты, которые действительно вернулись в прежнее положение, Салл нагнулся к уху Бобби и сказал:
— Вообще-то можно и не смотреть, как он их мешает. У дамы уголок надломлен. Вон, видишь?
Бобби кивнул и подумал «умница», когда Ивонна робко показала на карту слева — с надломленным уголком. Человек в котелке перевернул ее, открыв даму червей.
— Отличная работа! — сказал он. — У тебя острый взгляд, куколка. Очень острый.
— Спасибо, — сказала Ивонна, краснея, и вид у нее был почти таким же счастливым, как у Кэрол, когда ее поцеловал Бобби.
— Поставь ты на кон десять центов перед этой перетасовкой, я бы заплатил тебе сейчас двадцать центов выигрыша, — сказал человек в котелке. — Спросите почему? А потому что нынче суббота, а я называю субботу вдвойнеботой. А как вы, дамочки? Не хотите рискнуть десятью центами в состязании между вашими молодыми глазками и моими усталыми старыми руками? Сможете сказать вашим муженькам — вот уж везунчики, подцепили таких женушек! — что мистер Херб Маккуон, карточный маг, оплатил вашу стоянку в Сейвин-Роке. А почему бы и не четвертачок? Укажете даму червей, и я дам вам пятьдесят центов.
— Полкамушка, ага! — сказал Салл-Джон. — У меня есть четвертачок, мистер! Ставлю!
— Джонни, это азартная игра, — с сомнением сказала мать Кэрол. — Не знаю, могу ли я позволить…
— Да ладно, — сказала Рионда. — Пусть малыш получит полезный урок. К тому же этот тип может и даст ему выиграть, чтобы втянуть нас всех.
Она даже не попыталась говорить тише, но человек в котелке — мистер Маккуон — только взглянул на нее и улыбнулся. Потом занялся Эс-Джеем.
— Покажи свой четвертак, малыш. Давай, давай, деньги на бочку!
Салл-Джон протянул ему монету. Маккуон на секунду подставил ее косому солнечному лучу и прищурился.
— Угу! На мой взгляд не фальшивая, — сказал он и положил монету слева от карточного ряда. Поглядел налево и направо — может, высматривая полицейских, — потом подмигнул саркастически улыбающейся Рионде, а потом опять занялся Салл-Джоном. — Как тебя кличут, друг?
— Джон Салливан.
Маккуон выпучил глаза и сдвинул котелок на другое ухо, так что пластмассовый подсолнух комично затрясся и закивал.
— Знаменитое имечко! Понимаешь, о ком я?
— Само собой. Может, и я стану боксером, — сказал Эс-Джей, встал в стойку и сделал хук правой, потом левой над столом мистера Маккуона. — Раз-два!
— И раз, и два, — согласился Маккуон. — А как у вас с глазами, мистер Салливан?
— Не жалуюсь.
— Ну, так раскройте их пошире, состязание начинается. Сей момент! Ваши глаза против моих рук! Вверх-вниз, понеслись! Куда же она скрылась, скажите на милость? — Карты, которые на этот раз менялись местами гораздо быстрее, опять легли рядом.
Салл поднял было руку, но тут же отдернул ее и нахмурился. Теперь ДВЕ карты были помечены надломленными уголками. Салл поднял глаза на мистера Маккуона, скрестившего руки на грязноватой рубашке. Мистер Маккуон улыбался.
— Не торопись, сынок, — сказал он. — Утро крутилось колесом, а сейчас дело к вечеру, торопиться нечего.
«Люди, которые считают шляпы с перышком на тулье высшим шиком», вспомнились Бобби слова Теда. «Люди того пошиба, что играют в кости в темных закоулках и пускают вкруговую бутылку спиртного в бумажном пакете». У мистера Маккуона на шляпе вместо перышка был смешной пластмассовый цветок, и бутылки со спиртным видно нигде не было… она пряталась у него в кармане. Маленькая. Бобби в этом не сомневался. И к концу дня, когда желающих попытать счастье почти не останется и абсолютная скоординированность глаз и рук станет для него не такой уж важной, Маккуон начнет к ней прикладываться все чаще и чаще.
Салли указал на карту справа. «Нет, Эс-Джей!» — подумал Бобби, и, когда Маккуон ее перевернул, они увидели короля пик. Маккуон перевернул левую карту и показал им валета. Дама опять была в середине.
— Сожалею, сынок, чуть-чуть не уследил, так тут стыдиться нечего. Хочешь еще попробовать, когда ты разогрелся?
— Э… ну… это была последняя. — Лицо Салл-Джона исполнилось уныния.
— Тем лучше для тебя, малыш, — сказала Рионда. — Он бы забрал у тебя все, оставил бы стоять в одних шортиках. — Тут девочки захихикали вовсю, а Эс-Джей покраснел. Рионда не обратила внимания ни на них, ни на него. — Когда я жила в Массачусетсе, — сказала она, — то подрабатывала на пляже Ревира. Я вам покажу, ребятки, как это делается. Хочешь пойти на бакс, приятель? Или для тебя это уж слишком сладко?
— В вашем присутствии все сладко, — сентиментально вздохнул Маккуон и выхватил у нее доллар, едва она достала бумажку из сумочки. Он поднял доллар к свету, исследовал его холодным взглядом, потом положил слева от карт. — Похоже, настоящий, — сказал он. — Ну, давайте поиграем, радость моя. Как вас зовут?
— Пэддентейн, — сказала Рионда. — Спросишь еще раз, услышишь то же.
— Ри, не кажется ли тебе… — начала Анита Гербер.
— Я же сказала тебе, что знаю все эти штучки. Мешай их, приятель.
— Сей момент, — согласился Маккуон, и его руки привели три красные карты в стремительное движение (вверх и вниз, понеслись, туда — сюда, смотри, куда), а затем снова уложили в один ряд. Тут Бобби с изумлением обнаружил, что уголки надломлены у всех трех.
Улыбочка Рионды исчезла. Она перевела взгляд с короткого ряда карт на Маккуона, снова посмотрела на карты, а потом на свой доллар, который слева от них чуть трепыхался от поднявшегося легкого бриза. В заключение она снова посмотрела на Маккуона.
— Наколол меня, дружочек? — сказала она. — Разве не так?
— Нет, — сказал Маккуон, — я с вами состязался. Ну так… что скажете?
— Думается скажу, что это был хороший доллар, никаких хлопот не доставлял и мне жаль с ним расставаться, — ответила Рионда, указывая на среднюю карту.
Маккуон перевернул ее, показал короля и отправил доллар Рионды себе в карман. На этот раз дама лежала слева. Маккуон, разбогатев на доллар с четвертью, улыбнулся компании из Харвича. Пластмассовый цветок, заткнутый за ленту его шляпы, кивал и кивал в пахнущем солью воздухе.
— Кто следующий? — спросил он. — Кто хочет посостязаться глазами с моей рукой?
— Мне кажется, мы уже просостязались, — сказала миссис Гербер. Она улыбнулась человеку за столом узкой улыбкой, потом положила ладонь на плечо дочери, другую на плечо засыпающего сына, поворачивая их к стоянке.
— Миссис Гербер? — вопросительно сказал Бобби. На секунду он задумался над тем, что сказала бы его мать, когда-то бывшая замужем за человеком, который всегда клевал на неполный стрет, если бы увидела, как ее сын стоит у самодельного стола мистера Маккуона, а его рыжие рисковые волосы Рэнди Гарфилда горят на солнце. Эта мысль заставила его чуть улыбнуться. Теперь Бобби знал, что такое неполный стрет и флэши, и масть. Он навел справки.
— Можно мне попробовать?
— Ах, Бобби, я действительно думаю, что с нас довольно, ведь так?
Бобби засунул руку под бумажный носовой платок и достал свои последние три пятицентовика.
— Это все, что у меня есть, — сказал он, сперва показав их миссис Гербер, а потом мистеру Маккуону. — Этого хватит?
— Сынок, — сказал мистер Маккуон, — я играл в эту игру по одному центу и получал удовольствие.
Миссис Гербер посмотрела на Рионду.
— Ах, черт! — сказала Рионда и ущипнула Бобби за щеку. — Это ведь цена одной стрижки! Пусть просадит их, и мы поедем домой.
— Хорошо, Бобби, — сказала миссис Гербер и вздохнула. — Раз тебе так сильно хочется.
— Положи монетки вот сюда, Боб, где они будут видны нам всем, — сказал Маккуон. — Они, по-моему, без подделки, да-да. Ты готов?
— Кажется.
— Ну, так начинаем. Два мальчика и девочка играют в прятки. Мальчики не стоят ничего. Найди девочку и удвой свои деньги.
Бледные ловкие пальцы перевернули карты. Маккуон приговаривал, карты сливались в единое пятно. Бобби смотрел, как они скользят по столу, но даже не пытался следить за дамой. Этого не требовалось.
— Теперь они тормозят, теперь вернулись назад. — Три красных прямоугольничка вновь лежали бок о бок. — Скажи-ка, Бобби, где она прячется?
— Тут, — ответил Бобби, указав на левую карту.
Салл испустил стон.
— Средняя карта, олух. На этот раз я ее точно проследил.
Маккуон даже не взглянул на Салла. Он смотрел на Бобби. Бобби смотрел на него. Секунду спустя Маккуон протянул руку и перевернул карту, на которую указал Бобби. Дама червей.
— Какого черта? — вскрикнул Салл.
Кэрол захлопала в ладоши и запрыгала. Рионда Хьюсон взвизгнула и похлопала его по спине.
— Ты его проучил, Бобби! Молодчина!
Маккуон улыбнулся Бобби странной задумчивой улыбкой, затем сунул руку в карман и извлек горсть мелочи.
— Неплохо, сынок. Мой первый проигрыш за день. То есть когда я не позволил себя побить. — Он взял четвертак и пятицентовик и положил их рядом с пятицентовиками Бобби. — Дашь им ходу? — Он заметил, что Бобби его не понял. — Хочешь сыграть еще раз?
— Можно? — спросил Бобби у Аниты Гербер.
— Разве ты не хочешь кончить, пока ты в выигрыше? — спросила она, но глаза у нее блестели, и она как будто совсем забыла про заторы на шоссе.
— Я и кончу, когда буду в выигрыше, — заверил он ее.
Маккуон засмеялся.
— А малый-то хвастунишка. Еще пять лет ему ждать, чтобы усы пробились, а уже бахвалится. Ну ладно, Бобби-Бахвал, что скажешь? Сыграем?
— А как же! — сказал Бобби. Если бы в хвастовстве его обвинили Кэрол с Салл-Джоном, он бы возмутился — все его герои, начиная от Джона Уэйна и до Лаки Старра из «Космического патруля», все были очень скромными — из тех, кто говорит «плевое дело», спасая планету или фургон с переселенцами. Но он не считал нужным оправдываться перед мистером Маккуоном, который был низким человеком в голубых шортах, а может и карточным шулером. Бобби меньше всего думал хвастать. И не думал, что эта игра похожа на неполные стреты его отца. Неполные стреты были только надеждой на авось — «покер для дураков», если верить Чарли Йермену, школьному сторожу, который был просто счастлив рассказать Бобби про покер все, чего не знали Салл-Джон и Денни Риверс, — а тут никаких догадок не требовалось.
Мистер Маккуон еще некоторое время смотрел на него — невозмутимость Бобби, казалось, его тревожила. Затем он поднял руку, поправил котелок, потянулся и пошевелил пальцами, совсем как Кролик Багз, когда он садился за рояль в Карнеги-Холле в «Веселых мелодиях».
— Держи ухо востро, хвастунишка. На этот раз я тебе выдам все меню, от супа до орехов.
Карты слились в розовый туман. Бобби услышал, как у него за спиной Салл-Джон пробормотал «ух ты!». Подружка Кэрол, Тейна, сказала «слишком быстро!» смешным тоном чопорного негодования. Бобби опять следил за движением карт, но потому лишь, что от него этого ждали. Мистер Маккуон на этот раз молчал, что было большим облегчением.
Карты легли на свои места. Мистер Маккуон смотрел на Бобби, подняв брови. На его губах играла легкая улыбка, но он тяжело дышал, а его верхнюю губу усыпали бисеринки пота.
Бобби сразу же указал на правую карту.
— Вот она.
— Откуда ты знаешь? — спросил мистер Маккуон, и его улыбка угасла. — Откуда, черт побери, ты знаешь?
— Знаю, и все, — сказал Бобби.
Вместо того чтобы перевернуть карту, Маккуон чуть повернул голову и оглядел аллею. Улыбка сменилась раздраженным выражением — уголки губ поехали вниз, между глазами залегла складка. Даже пластмассовый цветок на его шляпе выглядел недовольным: его кивки теперь казались сварливыми, а не бодрыми.
— Эту тасовку никто не бьет, — сказал он. — Никто ни разу не побил эту тасовку.
Рионда протянула руку через плечо Бобби и перевернула карту, на которую он указал. Дама червей. Тут уж захлопали и все девочки, и Эс-Джей. От их хлопков складка между глазами мистера Маккуона стала глубже.
— По моим подсчетам ты должен старине Бобби-Бахвалу девяносто центов. Будешь платить?
— А если нет? — спросил мистер Маккуон, хмурясь теперь на Рионду. — Что вы сделаете? Побежите за полицейским?
— Может, нам следует просто уйти? — сказала Анита Гербер нервно.
— За полицейским? Ну, нет, — сказала Рионда, пропустив слова Аниты мимо ушей. Она не отрывала глаз от Маккуона. — Паршивые девяносто центов из твоего кармана, и ты скроил рожу, как малыш, наложивший в штаны. Да уж!
Но только Бобби знал, что дело было не в деньгах. Иногда мистер Маккуон проигрывал и куда больше. Иногда из-за промашки, иногда выходил в аут. Злился он из-за Тасовки. Мистеру Маккуону пришлось не по душе, что мальчишка побил его Тасовку.
— А сделаю я вот что, — продолжала Рионда, — расскажу на аллее всем, кто будет слушать, что ты жила. Маккуон Девяносто Центов — вот как я тебя обзову. Думаешь, от играющих у тебя после этого отбоя не будет?
— Я бы показал тебе отбой, — пробурчал Маккуон, но сунул руку в карман и снова выгреб горсть мелочи — на этот раз побольше, — и отсчитал Бобби его выигрыш. — Вот, — сказал он. — Девяносто центов. Пойди купи себе мартини.
— Я же правда наугад ткнул, — сказал Бобби, зажав монеты в кулаке и опустив их в карман, который они оттянули, будто гиря. Утренний спор с матерью теперь казался совсем дурацким. Денег, когда он вернется домой, у него будет больше, чем когда он уходил, и это ничего не значило. Ровным счетом ничего. — Я хорошо отгадываю.
Мистер Маккуон смягчился. Он вообще на них не набросился бы. Пусть он и низкий человек, но не из тех, кто набрасывается на других людей. Он ни за что не унизил бы эти умные руки с длинными ловкими пальцами, сжав их в кулаки, — но Бобби не хотелось оставлять его огорчаться, он хотел, как выразился бы сам мистер Маккуон, выйти в аут.
— Угу, — сказал Маккуон. — Отгадываешь ты хорошо. Хочешь попробовать в третий раз, Бобби? Как следует разбогатеть?
— Нет, нам правда пора, — торопливо сказала миссис Гербер.
— А если я попробую еще раз, так проиграю, — сказал Бобби. — Спасибо, мистер Маккуон. Очень интересная была игра.
— Угу, угу. Чеши отсюда, малыш. — Мистер Маккуон теперь смотрел вперед, а не назад. Выглядывал новые жертвы.
Пока они ехали домой, Кэрол и ее подруги поглядывали на него с благоговением, а Салл-Джон — с недоуменным уважением. Бобби из-за этого стало не по себе. Потом вдруг Рионда повернулась и уставилась на него.
— Ты не просто наугад тыкал, — сказала она.
Бобби посмотрел на нее настороженно и промолчал.
— Тебя стукнуло.
— Как это?
— Мой отец не был слишком азартным. Но иногда он предчувствовал номера. Говорил, что его вдруг стукнуло. И вот тогда делал ставку. И один раз выиграл пятьдесят долларов. Купил нам припасов на месяц. Так и с тобой было, а?
— Наверное, — сказал Бобби. — Может, меня и стукнуло.
Когда он вернулся, его мама сидела, поджав ноги, на качелях у входной двери. Она переоделась в субботние брючки и мрачно смотрела на улицу. Чуть-чуть помахала маме Кэрол, когда та тронула машину, проследила, как они свернули к своему дому и как Бобби шагает по дорожке. Он знал, о чем думает его мама: муж миссис Гербер служит во флоте, но все-таки у нее есть муж, сверх того Анита Гербер водит «универсал». А Лиз разъезжает на своих двоих или на автобусе, если путь неблизкий, или на такси, если ей надо добраться до Бриджпорта.
Но Бобби решил, что на него она больше не сердится, и это было здорово.
— Приятно провел время в Сейвине, Бобби?
— На большой палец, — сказал он и подумал: «В чем дело, мама? Тебе же все равно, как я провел время на пляже. Что ты задумала?» Но этого он не знал.
— Вот и хорошо. Послушай, малыш… Извини, что мы утром повздорили. Я НЕНАВИЖУ работать по субботам. — Последние слова у нее вырвались, будто плевок.
— Да ладно, мам.
Она притронулась к его щеке и покачала головой.
— Эта твоя светлая кожа! Ты не способен загореть, Бобби-бой. Загар не про тебя. Пошли, я смажу ожог детским кремом.
Он вошел следом за ней в дом, снял рубашку и встал перед ней у дивана. И она намазала душистым детским кремом его спину и руки до плеч, и шею — даже щеки. Ощущение было приятное, и он снова подумал о том, как любит ее, как ему нравится, когда она вот так его гладит. А потом прикинул, что бы она сказала, если бы узнала, что он поцеловал Кэрол на Колесе Обозрения. Улыбнулась бы? Да нет, пожалуй. А если бы узнала про мистера Маккуона и карты…
— Твоего верхнего приятеля я не видела, — сказала она. — Знаю, что он у себя, потому что слышу, как орет его радио — «Янки» играют. Но почему он не вышел на крыльцо, где попрохладнее?
— Не захотел, наверное, — сказал Бобби. — Мам, а ты хорошо себя чувствуешь?
Она растерянно посмотрела на него.
— Просто отлично, Бобби. — Она улыбнулась, и Бобби улыбнулся в ответ. На это потребовалось усилие: он не был уверен, что его мать чувствует себя отлично. Наоборот, он был почти уверен в обратном.
Его снова только что стукнуло.
Вечером в постели Бобби лежал на спине, раскинув пятки по углам матраса, и смотрел в потолок широко открытыми глазами. Окно у него тоже было открыто, и под дыханием ветерка занавеска колебалась туда-сюда, туда-сюда, а из чьего-то еще открытого окна вырывались голоса «Плэттеров»: «В золотом угасании дня, в синей тьме ты встречаешь меня». А где-то дальше жужжал самолет и сигналила машина.
Отец Рионды говорил, что его стукнуло: и один раз он выиграл в лотерею пятьдесят долларов. Бобби согласился: «стукнуло, конечно, меня стукнуло», но лотерейного номера он не отгадал бы даже для спасения своей жизни. Дело было в том…
«Дело было в том, что мистер Маккуон каждый раз знал, где дама, а потому и я знал».
Едва Бобби сообразил это, как все встало на свои места. Лежит на поверхности, но ему было так весело и… ну… ведь если ты что-то знаешь, то просто знаешь и конец, верно? Ты можешь задуматься, если тебя стукнет, — ну, почувствуешь что-то ни с того ни с сего, но если знаешь что-то, то знаешь, и все тут.
Только откуда ему было знать, что его мать подклеивает купюры в каталоге между страницами, рекламирующими белье? Откуда ему было знать, что каталог вообще лежит там? Она ему ничего про каталог не говорила. И никогда ничего не говорила про голубой кувшинчик, куда она складывала монетки, хотя, конечно, он много лет знает про кувшинчик, он же не слепой, хотя иногда ему и кажется, будто он давно ослеп. Но каталог? Монеты высыпаются, обмениваются на бумажки, а бумажки подклеиваются в каталог? Знать всего этого он никак не мог, но, лежа в постели, он к тому времени, когда «Земной ангел» сменил «Время сумерек», уже знал, что каталог лежит там. Он знал, потому что знала она и вдруг подумала о каталоге. И в кабинке Колеса Обозрения он знал, что Кэрол хочет, чтобы он поцеловал ее еще раз, потому что это же был первый ее настоящий поцелуй с мальчиком, а она толком ничего не разобрала. Но просто знать еще не значит знать будущее.
— Нет, это просто чтение мыслей, — прошептал он, и его начала бить дрожь, будто солнечные ожоги обратились в лед.
«Поберегись, Бобби-бой! Не побережешься, так свихнешься, вот как Тед с его низкими людьми».
Вдали над городской площадью куранты начали вызванивать десять часов. Бобби повернул голову и взглянул на будильник на письменном столе. «Биг-Бен» объявил, что пока еще девять часов пятьдесят две минуты.
«Ну ладно, значит, городские часы чуть спешат или мои чуть отстают. Делов-то, Макнил. Давай спи.
Он не думал, что сумеет уснуть, — во всяком случае, вот так сразу, но позади был тот еще день: ссора с матерью, деньги, выигранные у пляжного мошенника, поцелуи на самом верху Колеса Обозрения… и он начал проваливаться в приятный сон.
«Может, она моя девочка, — подумал Бобби. — Может, она все-таки моя девочка».
Под последний преждевременный замирающий вдали удар городских курантов Бобби уснул.
V. Бобби читает газету. Каштановый с белым нагрудничком. Великая перемена для Лиз. Лагерь Броуд-стрит. Тревожная неделя. Отъезд в Провиденс
В понедельник, когда мама ушла на работу, Бобби поднялся наверх к Теду почитать ему газету (хотя с его глазами ничего такого не было и он мог бы читать и сам, Тед говорил, что ему нравится слушать голос Бобби, а если тебе читают, когда ты бреешься, это и вообще роскошь). Тед стоял в своей крохотной ванной перед открытой дверью и соскребал пену с лица, пока Бобби проверял его на разные заголовки на разных страницах.
«БОИ ВО ВЬЕТНАМЕ УСИЛИВАЮТСЯ»?
— До завтрака? Спасибо, нет.
— «УГОН ТЕЛЕЖЕК. АРЕСТ МЕСТНОГО ЖИТЕЛЯ»?
— Первый абзац, Бобби.
— «Когда вчера ближе к вечеру полиция явилась в его дом в Понд-Лейне, Джон Т. Андерсон из Харвича подробно рассказал им о своем увлечении — он коллекционирует тележки для супермаркетов. «Он очень интересно говорил на эту тему, — сказал полицейский Кэрби Моллой из харвичской полиции, — но мы не были окончательно убеждены, что все его тележки приобретены честным путем». Оказалось, что Моллой попал в точку. Из пятидесяти с лишним тележек на заднем дворе мистера Андерсона по меньшей мере двадцать были украдены из харвичских «Любой бакалеи» и супермаркета. Обнаружено было даже несколько тележек из супермаркета в Стансбери».
— Достаточно, — сказал Тед, ополаскивая бритву в горячей воде и поднося к намыленной шее. — Тяжеловесные провинциальные прохаживания по поводу мелкого маниакального воровства.
— Я не понимаю.
— Судя по всему, мистер Андерсон страдает неврозом — иными словами, душевным расстройством. По-твоему, душевные расстройства смешны?
— Да нет. Людей, у которых винтиков не хватает, мне жалко.
— Рад слышать. Я знавал людей, у которых винтиков вовсе не было. Очень много таких людей, если на то пошло. Они часто кажутся жалкими, иногда вызывают благоговение, иногда внушают ужас, но они не смешны. «УГОН ТЕЛЕЖЕК!» — надо же. А что еще там есть?
— «ВОСХОДЯЩАЯ КИНОЗВЕЗДА ПОГИБЛА В АВТОКАТАСТРОФЕ В ЕВРОПЕ».
— Фу! Не надо.
— «ЯНКИ» ПРИОБРЕЛИ ИГРОКА У «СЕНАТОРОВ»?
— Что бы там «Янки» ни делали с «Сенаторами», меня не интересует.
— «АЛЬБИНИ ПРИМЕРИВАЕТ РОЛЬ ПОБЕЖДЕННОГО»?
— Да, эту, пожалуйста, прочти.
Тед внимательно слушал, тщательно брея горло. Самого Бобби статья не слишком увлекла — она же все-таки была не про Флойда Паттерсона или Ингемара Йоханссона (Салл прозвал шведского боксера Инге-Детка), но тем не менее читал он старательно. Бой из двенадцати раундов между Томми «Ураганом» Хейвудом и Эдди Альбини должен был состояться вечером в следующую среду в Мэдисон-Сквер-Гарден. Оба противника отлично показали себя в прошлом, но важным, если не решающим, фактором считался возраст — двадцатитрехлетний Хейвуд против тридцатишестилетнего Эдди Альбини, и признанный фаворит. Победителю открывалась возможность осенью встретиться с чемпионом в тяжелом весе, оспаривая его титул, — примерно тогда, когда Ричард Никсон станет президентом (мать Бобби не сомневалась в его победе: даже не важно, что Кеннеди — католик, просто он слишком молод и по горячности способен наломать много дров).
В статье Альбини сказал, что понимает, почему на нем ставят крест — он уже не так молод, и кое-кто думает, он выходит в тираж, потому что проиграл нокаутом Сахарному Мальчику Мастерсу. И, конечно, он знает, что руки у Хейвуда длиннее и он для своих лет слывет нелегким противником. Но он вовсю тренируется, сказал Альбини, скачет через веревочку, а в спарринг-партнеры подобрал парня, у которого движения и удары похожи на хейвудские. В статье полно было слов вроде «несгибаемый» и «полный решимости», а про Альбини было сказано, что он «полон задора». Бобби сообразил, что, по мнению автора, от Альбини мокрого места не останется и он его жалеет. «Ураган» Хейвуд интервью не дал, но его менеджер, типчик по имени И. Клайндинст (Тед объяснил Бобби, как правильно произносить эту фамилию), сказал, что это скорее всего будет последний бой Альбини. «В свое время он был на коне, но его время прошло, — сказал Клайндинст. — Если Эдди продержится шесть раундов, я отправлю моего мальчика спать без ужина».
— Ирвинг Клайндинст ка-май, — сказал Тед.
— Чего-чего?
— Дурак. — Тед смотрел в окно, в ту сторону, откуда доносился лай пса миссис О'Хары. Не совсем невидящими глазами, как иногда случалось, но как-то отдалившись.
— Вы его знаете? — спросил Бобби.
— Нет-нет, — сказал Тед. Вопрос словно бы сначала его немножко напугал, а потом позабавил. — Я знаю о нем.
— По-моему, этому типу Альбини туго придется.
— Заранее ничего сказать нельзя. Потому-то это и интересно.
— Вы о чем?
— Ни о чем. Переходи к комиксам, Бобби. Флэш Гордон, вот что мне требуется. И непременно скажи мне, как одета Дейл Арден.
— Почему?
— Потому что она, по-моему, настоящий пупсик, — сказал Тед, и Бобби прыснул со смеху. Ничего не мог с собой поделать. Тед иногда такое говорил!
На следующий день, возвращаясь из Стерлинг-Хауса, где он заполнял все анкеты на летний бейсбол, Бобби наткнулся в Коммонвелф-парке на прикрепленное к дереву аккуратно напечатанное объявление:
ПОЖАЛУЙСТА, ПОМОГИТЕ НАМ НАЙТИ ФИЛА!
ФИЛ — наш ВЕЛЬШ-КОРГИ!
ФИЛУ 7 ЛЕТ!
ФИЛ — КОРИЧНЕВЫЙ с БЕЛЫМ НАГРУДНИЧКОМ!
ГЛАЗА у него ЯСНЫЕ и ОЧЕНЬ УМНЫЕ!
КОНЧИКИ УШЕЙ — ЧЕРНЫЕ!
Принесет вам мячик, если вы скажете:
«ДАВАЙ, ФИЛ!»
ПОЗВОНИТЕ ХОуситоник 5–8337!
(или)
ПРИНЕСИТЕ дом 745 Хайгейт-авеню!
СЕМЬЯ САГАМОР!
Фотографии Фила не было.
Бобби довольно долго простоял у объявления. Часть его рвалась побежать домой и рассказать Теду — и не только об этом, но и о полумесяце со звездой, нарисованных рядом с «классиками». А другая часть твердила, что в парке полно всяких объявлений — вон на соседнем вязе прилеплена афишка концерта на площади, — и он будет последний псих, если расстроит Теда по такому поводу. Эти две мысли боролись друг с другом, пока не превратились в две трущиеся деревяшки, так что его мозг мог вот-вот загореться.
«Не буду об этом думать», — сказал он себе, отступая от объявления. И когда голос из глубины его сознания — угрожающе ВЗРОСЛЫЙ голос — напомнил, что ему ПЛАТЯТ за то, чтобы он думал обо всем таком, чтобы он РАССКАЗЫВАЛ обо всем таком, Бобби сказал голосу, чтобы он заткнулся. И голос заткнулся.
Подходя к дому, он увидел, что его мать снова сидит на качелях, на этот раз штопая рукав халата. Она подняла глаза — они опухли, веки покраснели. В одной руке она сжимала бумажную салфеточку.
— Мам?..
«Что не так?» — мысленно докончил он, но договорить вслух было бы неразумно. Напросился бы на неприятности. Нет, его не стукнуло, как тогда в Сейвин-Роке, но он ведь хорошо ее знал, как она смотрела на него, когда была расстроена, то, как сжималась в кулак рука с салфеточкой. Она глубоко вздохнула и выпрямилась, готовая дать бой, если ей станут перечить.
— Что? — спросила она его. — У тебя что-то на уме, кроме твоих волосьев?
— Нет, — сказал он, и собственный голос показался ему неловким и странно робким. — Я был в Стерлинг-Хаусе. Списки бейсбольных команд вывешены. Я в это лето опять Волк.
Она кивнула и немного расслабилась.
— Думаю, на будущий год ты выбьешься во Львы. — Она сняла рабочую корзинку с качелей, поставила ее на пол и похлопала ладонью по освобожденному месту. — Посиди рядышком со мною, Бобби. Мне надо тебе кое-что сказать.
Бобби сел с самыми дурными предчувствиями — как-никак она плакала, и голос у нее был очень серьезный, — но все оказалось ерундой, во всяком случае, насколько он мог судить.
— Мистер Бидермен… Дон… пригласил меня поехать с ним и мистером Кушманом, и мистером Дином на семинар в Провиденсе. Для меня это замечательный шанс.
— А что такое семинар?
— Ну, вроде конференции — люди собираются вместе, чтобы узнать побольше о чем-нибудь и обсудить, что и как. Этот о «Недвижимости в шестидесятых годах». Я очень удивилась, когда Дон меня пригласил. Я, конечно, знала, что Билл Кушман и Кертис Дин поедут — они же агенты. Но чтобы Дон пригласил меня… — Она вдруг замолчала, повернулась к Бобби и улыбнулась. Он решил, что улыбка настоящая, но она не сочеталась с ее красными веками. — Я уж не знаю, сколько времени мечтаю стать агентом, и теперь вдруг ни с того ни с сего… Для меня это замечательный шанс, Бобби. Для нас обоих.
Бобби знал, что его мать хотела продавать недвижимость. У нее были книги про это, и почти каждый вечер она понемножку их читала и часто подчеркивала строчки. Но если это такой замечательный шанс, почему она плакала?
— Клево! — сказал он. — В самую точку! Ты там, конечно, очень многому научишься. А когда это?
— На следующей неделе. Мы вчетвером уезжаем рано утром во вторник, а вернемся в четверг поздно вечером. Все заседания будут в отеле «Уоррик», и там же Дон заказал нам номера. Я уже двенадцать лет в отелях не останавливалась, а то и больше. Мне даже немножко не по себе.
А если не по себе, то плачут? Может, и так, подумал Бобби, если ты взрослый… и уж тем более взрослая.
— Я хочу, чтобы ты узнал у Эс-Джея, можно ли тебе будет переночевать у них во вторник и в среду. Я знаю, миссис Салливан…
Бобби помотал головой.
— Ничего не получится.
— Это почему же? — Лиз бросила на него яростный взгляд. — Миссис Салливан всегда тебя прежде приглашала. Или ты что-нибудь такое натворил?
— Да нет, мам. Просто Эс-Джей выиграл неделю в лагере «Винни». От этих «инни» губы у него раздвинулись, будто в улыбке, но он постарался ее согнать. Мама все еще смотрела на него с яростью… а может, с паникой? С паникой или чем-то еще?
— Что еще за лагерь «Винни»? О чем ты говоришь?
Бобби объяснил, как Эс-Джей выиграл бесплатную неделю в лагере «Виннивинния», а миссис Салливан поедет навестить родителей в Висконсине — планы, которые теперь сбудутся: Большой Серый Пес и все остальное.
— Вот черт! Всегдашнее мое везение. — Она почти никогда не ругалась, говорила, что чертыхание и то, что она называла «грязными словечками», это язык некультурных людей. А теперь она сжала кулак, стукнула по ручке качелей. — Черт! Черт! Черт!
Минуту-другую она сидела, раздумывая. Бобби тоже думал. На улице он дружил еще только с Кэрол, но сомневался, что его мама позвонит Аните Гербер, чтобы спросить, нельзя ли ему будет переночевать у них. Кэрол ведь девочка, и почему-то это было важно, когда речь шла о том, чтобы переночевать у нее дома. Кто-нибудь, с кем дружит его мама? Но ведь у нее нет настоящих… кроме Дона Бидермена (и, может, тех двоих, которые тоже едут на семинар в Провиденс). Много знакомых, чтобы здороваться, когда они возвращаются из супермаркета или идут в пятницу на вечерний киносеанс, но никого, кому она могла бы позвонить и попросить приютить на две ночи ее одиннадцатилетнего сына. И никаких родственников… то есть насколько было известно Бобби.
Будто люди, которые идут по сближающимся дорогам, Бобби и его мать, постепенно сошлись в одной точке: Бобби опередил ее на пару секунд.
— А Тед? — спросил он и чуть было не зажал себе рот рукой — она даже уже приподнялась немножко.
Его мать смотрела, как его рука легла назад на колено, с той же ядовитой полуулыбкой, которая появлялась у нее на губах, когда она сыпала присловьями вроде: «До того, как умереть, успеешь глотнуть грязи» и «Два человека смотрели сквозь прутья тюремной решетки: один видел грязь, а другой — звезды», и, конечно, ее любимое: «Жизнь несправедлива».
— Думаешь, я не знаю, что ты называешь его Тедом, когда вы вдвоем? — спросила она. — Не иначе ты вообразил, что я глотаю дурящие таблетки, Бобби-бой. — Она откинулась на спинку и поглядела в сторону улицы. Мимо медленно проплывал «крайслер нью-йоркер» — смешной, с бамперами, будто юбочки, и весь сверкающий хромом. Бобби вгляделся. За рулем сидел седой старик в голубом пиджаке. Бобби подумал, что он, наверное, в норме. Старый, но не низкий.
— Может, что-то и выйдет, — наконец сказала Лиз. Она сказала это задумчиво, больше себе, чем сыну. — Пойдем поговорим с Бротигеном и поглядим.
Поднимаясь следом за ней на третий этаж, Бобби прикидывал, как давно она научилась правильно произносить фамилию Теда. Неделю назад? Месяц?
«Умела с самого начала, дубина, — подумал он. — С самого начала».
Бобби думал, что Тед останется в своей комнате на третьем этаже, а он у себя на первом. Будут держать двери открытыми и в случае чего звать друг друга.
— Не думаю, что Килголленсы или Протски обрадуются, когда ты в три часа ночи завопишь мистеру Бротигену, что тебе померещился кошмар, — сказала Лиз ехидно. Килголленсы и Протски жили в квартирках на втором этаже. Лиз и Бобби не поддерживали никаких отношений ни с теми, ни с другими.
— Не будет у меня никаких кошмаров, — сказал Бобби, глубоко оскорбленный, что с ним говорят, будто с маленьким. — То есть чтобы орать.
— Помалкивай, — сказала его мама ехидно. Они сидели за кухонным столом Теда, и оба взрослых курили, а перед Бобби стоял стакан с шипучкой.
— Не очень удачная мысль, — сказал ему Тед. — Ты отличный паренек, Бобби, ответственный, рассудительный, но одиннадцатилетний мальчик, по-моему, все-таки еще слишком мал, чтобы жить самостоятельно.
Бобби легче было услышать, что он еще слишком мал, от своего друга, чем от матери. Ну, и он должен был согласиться, что было бы жутко проснуться посреди ночи и пойти в ванную, помня, что он в квартире совсем один. Конечно, он выдержал бы, это он знал точно, но жутко было бы.
— А как насчет дивана? — спросил он. — Его ведь можно разложить в кровать, верно? — Они диван никогда не раскладывали, но Бобби твердо помнил, что она как-то раз сказала ему, что диван можно разложить в кровать. Он не ошибся, и это решило проблему. Наверное, она не хотела, чтобы Бобби спал в ее кровати (а «Бреттиген» — и подавно), и она действительно не хотела, чтобы Бобби спал здесь в душной комнатушке на третьем этаже — в этом он был уверен. Он решил, что она так лихорадочно искала выхода из затруднения, что проглядела самый простой.
И было решено, что на следующей неделе Тед во вторник и в среду переночует на разложенном диване в гостиной Гарфилдов. Бобби про себя ликовал: у него будет целых два самостоятельных дня — даже три, если присчитать четверг, а ночью, когда может стать жутко, рядом будет Тед. Не приходящая нянька, а взрослый друг. Конечно, не совсем неделя в лагере «Винни», как у Салл-Джона, но все-таки похоже. «Лагерь Брод-стрит», — подумал Бобби и чуть не засмеялся вслух.
— Мы весело проведем время, — сказал Тед. — Я состряпаю свое коронное блюдо: фасоль с сосисками. — Он наклонился и взъерошил ежик Бобби.
— Ну, если фасоль с сосисками, так, может, лучше захватить к нам вниз и это? — сказала его мама и пальцами с сигаретой указала на вентилятор Теда.
Тед с Бобби засмеялись. Лиз Гарфилд улыбнулась своей ядовитой полуулыбкой, докурила сигарету и погасила ее в пепельнице Теда. И тут Бобби снова заметил припухлость ее век.
Когда Бобби с мамой спускался по лестнице, он вспомнил объявление в парке — пропавший вельш-корги, который принесет вам МЯЧИК, если вы скажете: «ДАВАЙ, ФИЛ!» Он должен рассказать Теду про это объявление. Он должен рассказать Теду про все. Но если он расскажет и Тед уедет из сто сорок девятого, кто останется с ним на будущую неделю? Что будет с «Лагерем Брод-стрит», с двумя приятелями, ужинающими знаменитой фасолью с сосисками Теда (может быть, даже перед теликом, чего мама обычно не позволяла), а потом ложащимися спать так поздно, как им захочется?
Бобби дал себе обещание: он все расскажет Теду в следующую пятницу, когда его мама вернется со своего семинара или конференции, или что там еще.
Это решение удивительно очистило совесть Бобби, и когда он два дня спустя увидел перевернутую карточку «ПРОДАЕТСЯ» на доске объявлений в «Любой бакалее» — про стиральную машину с сушкой, — он позабыл про эту карточку почти сразу же.
Тем не менее неделя эта была тревожной для Бобби Гарфилда, очень тревожной. Он увидел еще два объявления о пропаже четвероногих друзей — одно в центре города, а другое на Эшер-авеню в полумиле за «Эшеровским Ампиром». (Квартала, в котором он жил, было теперь уже мало, и в своих ежедневных обходах он забирался все дальше и дальше.) А у Теда все чаще начали случаться эти жуткие провалы в никуда и длились они дольше. Иногда он что-то говорил — и не всегда по-английски. А когда он говорил по-английски, то иногда какую-то бессмыслицу. По большей части Бобби считал Теда чуть ли не самым разумным, понимающим, совсем своим из всех, кого он знал. Но когда он проваливался, было жутко. Ну, хотя бы его мама не знала. Вряд ли она, думал Бобби, сочла бы таким уж клевым оставить его на попечение человека, который иногда отключается и начинает нести чепуху по-английски или бормотать на неизвестном языке.
После одного из таких провалов, когда Тед почти полторы минуты неподвижно смотрел в никуда и никак не отзывался на все более и более испуганные вопросы Бобби, тому пришло в голову, что, может, Тед сейчас не у себя в голове, а в каком-то другом мире — что он покинул Землю, вот как герои «Кольца вокруг Солнца», когда они открыли, что могут по спирали на детском волчке отправляться, куда только захотят.
Тед, когда провалился, зажимал в пальцах «честерфилдку». Колбаска пепла все удлинялась, а потом упала на стол. Когда тлеющий кончик почти добрался до узловатых суставов Теда, Бобби осторожно выдернул сигарету и уже держал ее над переполненной пепельницей, как вдруг Тед очнулся.
— Куришь? — спросил он, нахмурясь. — Черт, Бобби, тебе еще рановато курить.
— Да я просто хотел погасить за вас. Я подумал… — Бобби пожал плечами, внезапно застеснявшись.
Тед посмотрел на указательный и средний пальцы своей правой руки, помеченные несмываемым желтым никотиновым пятном, и засмеялся — коротким, лающим, совсем невеселым смехом.
— Подумал, что я обожгусь, а?
Бобби кивнул.
— О чем вы думаете, когда вот так отключаетесь? Куда вы исчезаете?
— Трудно объяснить, — ответил Тед, а потом попросил Бобби почитать ему его гороскоп.
Мысли о провалах Теда очень мешали жить. А умалчивать про то, за что Тед платил ему, мешало еще больше. В результате Бобби — обычно подававший очень хорошо — четыре раза промазал, когда Волки играли в Стерлинг-Хаусе. И четыре раза проиграл в «морской бой» Саллу у него в пятницу, когда шел дождь.
— Чего это с тобой? — спросил Салл. — Ты в третий раз называешь квадраты, которые уже называл. И я просто орал тебе в ухо, прежде чем ты отвечал. Что случилось?
— Ничего, — сказал он. «Все» — вот, что он чувствовал.
Кэрол тоже раза два спрашивала Бобби на этой неделе, не заболел ли он, а миссис Гербер спросила, «хорошо ли он ест», а Ивонна Лавинг поинтересовалась, все ли у него дома и хихикала, пока чуть не лопнула.
И только его мама не замечала странностей в поведении Бобби. Лиз Гарфилд была поглощена предстоящей поездкой в Провиденс. По вечерам разговаривала по телефону с мистером Бидерменом или с одним из двух других, кто туда ехал (один был Билл Кушман, а как звали второго, Бобби позабыл); раскладывала одежду на кровати так, что покрывала совсем видно не было, потом мотала головой и сердито убирала все в шкаф; договаривалась по телефону, когда сделать прическу, а затем снова звонила туда и спрашивала, нельзя ли еще и маникюр. Бобби толком не знал, что такое маникюр. Ему пришлось спросить у Теда.
Приготовления эти ее вроде бы увлекали, но в ней крылась и какая-то угрюмость. Она была, как десантник перед штурмом береговых вражеских укреплений или парашютист, готовящийся к прыжку за линией фронта. Один вечерний телефонный разговор перешел в спор шепотом — Бобби думал, что говорила она с мистером Бидерменом, но уверен не был. В субботу Бобби вошел к ней в спальню и увидел, что она рассматривает два новых платья — «выходные платья», — одно с узенькими бретельками, а другое и вовсе без бретелек, только верх, как у купальника. Коробки из-под них валялись на полу, из них пеной выбивалась папиросная бумага. Его мама стояла над платьями и глядела на них с выражением, какого Бобби еще никогда у нее не видел: огромные глаза, сдвинутые брови, напряженные белые щеки, на которых горели алые пятна румян. Одну руку она прижимала ко рту, и он расслышал костяное пощелкивание — она грызла ногти. В пепельнице на бюро дымилась сигарета, видимо, забытая. Ее огромные глаза метались от платья к платью.
— Мам? — спросил Бобби, и она подпрыгнула — по-настоящему подпрыгнула. Затем молниеносно обернулась к нему, и ее губы сложились в гримасу.
— Ох, черт! — почти зарычала она. — Ты что — НЕ ПОСТУЧАЛ?!
— Извини, — сказал он и начал пятиться к двери. Его мать никогда прежде не говорила, чтобы он стучал. — Мам, тебе плохо?
— Очень даже хорошо! — она увидела сигарету, схватила ее и отчаянно запыхтела. Бобби казалось, что вот-вот дым пойдет у нее из ушей, а не только из носа и рта. — Хотя мне было бы лучше, если бы нашлось платье для приема, в котором я не выглядела бы Коровой Эльзи. Когда-то я носила шестой размер, тебе это известно? До того, как вышла за твоего отца, мой размер был шестой. А теперь погляди на меня! Корова Эльзи! Моби-чертов-Дик!
— Мам, ты вовсе не толстая. Наоборот, последнее время…
— Убирайся, Бобби. Пожалуйста, не приставай к маме. У меня болит голова.
Ночью он опять слышал, как она плачет. А утром увидел, как она аккуратно укладывает в чемодан одно платье — то, с бретельками. А второе отправилось в магазинную коробку — на крышке красивыми оранжевыми буквами было написано: «ПЛАТЬЯ ОТ ЛЮСИ, БРИДЖПОРТ».
Вечером в понедельник Лиз пригласила Теда Бротигена поужинать с ними. Бобби любил мясные рулеты своей матери и обычно просил добавки. Но на этот раз с трудом справлялся с одним ломтем. Он до смерти боялся, что Тед провалится, а его мать из-за этого устроит истерику.
Но боялся он зря. Тед интересно рассказывал о своем детстве в Нью-Джерси, в ответ на вопрос его мамы рассказал и о своей работе в Хартфорде. Бобби показалось, что про бухгалтерию он говорит не так охотно, как о катании на санках со снежных горок, но его мама вроде бы ничего не заметила. И вот Тед добавки попросил.
Когда со стола было убрано, Лиз дала Теду список телефонных номеров — в том числе доктора Гордона, администрации Стерлинг-Хауса и отеля «Уоррик».
— Если что-то будет не так, позвоните мне. Договорились?
Тед кивнул.
— Обязательно.
— Бобби? Все нормально? — Она на секунду положила ладонь ему на лоб, как делала, когда он жаловался, что его лихорадит.
— И еще как! Мы здорово проведем время. Правда, мистер Бротиген?
— Да называй его Тедом! — почти прикрикнула Лиз. — Раз он будет ночевать у нас в гостиной, так и мне лучше называть его Тедом. Можно?
— Ну конечно. И пусть будет «Тед» с этой самой минуты.
Он улыбнулся, и Бобби подумал, какая это хорошая улыбка — дружеская, искренняя. Он не понимал, как можно устоять против нее. Но его мать устояла. Даже теперь, когда она отвечала Теду, ее рука с бумажной салфеточкой сжималась и разжималась в знакомом тревожном движении неудовольствия. И Бобби вспомнилось одно из самых любимых ее присловий: «Я ему (или ей) настолько доверяю, насколько поднимаю рояль одной рукой».
— И с этой минуты я — Лиз. — Она протянула руку через стол, и они обменялись рукопожатием, будто только-только познакомились… но вот Бобби знал, что его мама уже составила твердое мнение о Теде Бротигене. Если бы ее не загнали в угол, она бы не доверила ему Бобби. Даже и через миллион лет.
Она открыла сумочку и вынула белый конверт без надписи.
— Тут десять долларов, — сказала она, протягивая конверт Теду. — Думается, вам, мальчикам, захочется разок перекусить вечером не дома — Бобби любит «Колонию», если вы не против, — а может, вам захочется сходить в кино. Ну, не знаю, что там еще, но кое-что в загашнике иметь не помешает, верно?
— Всегда лучше предусмотреть, чем потом жалеть, — согласился Тед, аккуратно засовывая конверт в передний карман своих домашних брюк, — но не думаю, что мы сумеем потратить десять долларов за три дня, а, Бобби?
— Да нет. Ничего даже придумать не могу.
— Кто деньги не мотает, тот нужды не знает, — сказала Лиз. Это тоже было ее любимое присловье вместе с «у дураков деньги не держатся». Она вытащила сигарету из пачки на столе у дивана и закурила не совсем твердой рукой. — С вами, мальчики, все будет в порядке. Наверное, время проведете получше, чем я.
Поглядев на ее обгрызенные чуть не до мяса ногти, Бобби подумал: «Это уж точно».
Его мама и остальные отправлялись в Провиденс на машине мистера Бидермена, и утром в семь часов Лиз и Бобби Гарфилды стояли на крыльце и ждали. В воздухе была разлита та ранняя тихая дымка, которая возвещает наступление жарких летних дней. С Эшер-авеню доносились гудки и погромыхивание густого потока машин, устремляющихся к месту работы, но здесь, на Броуд-стрит, лишь изредка проезжала легковушка или пикап. Бобби слышал «хишша-хишша» обрызгивателей на газонах, а с другого конца квартала неумолчный «руф-руф-руф» Баузера. Лай Баузера казался Бобби Гарфилду совсем одинаковым, что в июне, что в январе. Баузер был неизменным, как Бог.
— Тебе вовсе не обязательно стоять тут со мной, — сказала Лиз. На ней был плащ, и она курила сигарету. Накрасилась чуть сильнее обычного, но Бобби все равно вроде бы разглядел синеву у нее под глазами — значит, она провела еще одну беспокойную ночь.
— Так мне же хочется.
— Надеюсь, что все обойдется, что я оставляю тебя на него.
— Ну, чего ты беспокоишься, мам? Тед отличный человек.
Она хмыкнула.
У подножия холма блеснул хром — с Коммонвелф свернул и начал подниматься по склону «меркьюри» мистера Бидермена (не то чтобы вульгарный, но все равно грузная машина).
— Вот и он, вот и он, — сказала его мама, вроде бы нервно и радостно. Она нагнулась. — Чмокни меня в щечку, Бобби. Я тебя не хочу целовать, чтобы не размазать помаду.
Бобби положил пальцы ей на локоть и чуть поцеловал в щеку. Почувствовал запах ее волос, ее духов, ее пудры. Больше он никогда уже не будет целовать ее вот с такой, ничем не омраченной, любовью.
Она улыбнулась ему смутной улыбочкой, не глядя на него, глядя на грузную машину мистера Бидермена, которая изящно свернула с середины мостовой и остановилась у их дома. Лиз нагнулась за своими двумя чемоданами (что-то много — два чемодана на два дня, решил Бобби), но он уже ухватил их за ручки.
— Они тяжелые, Бобби, — сказала она. — Ты споткнешься на ступеньках.
— Нет, — сказал он. — Не споткнусь.
Она рассеянно взглянула на него, потом помахала мистеру Бидермену и пошла к машине, постукивая высокими каблуками. Бобби шел следом, стараясь не морщиться от веса чемоданов… да что она в них наложила? Одежду или кирпичи?
Он дотащил их до края тротуара, ни разу не остановившись передохнуть. И то хорошо. Мистер Бидермен уже вылез из машины, небрежно поцеловал его мать в щеку и вытряхнул из связки ключ багажника.
— Как делишки, приятель? Как дела-делишки? — мистер Бидермен всегда называл его «приятель». — Волоки их к заднему колесу, а я вдвину их на место. Женщины всегда тащат с собой все хозяйство, верно? Ну, да знаешь старую поговорку — жить с ними нельзя, и пристрелить их тоже нельзя, если ты не в Монтане. — Он оскалил зубы в усмешке, которая напомнила Бобби, как ухмылялся Джек в «Повелителе мух». — Взять у тебя один?
— Справлюсь, — ответил Бобби и угрюмо потрусил следом за мистером Бидерменом. Плечи у него ныли, шея нагрелась и начала потеть.
Мистер Бидермен открыл багажник, забрал чемоданы у Бобби и поставил рядом с остальным багажом. Позади них его мама смотрела в заднее стекло и разговаривала с двумя другими мужчинами, которые ехали с ними. Она засмеялась чему-то, что сказал один из них. Бобби этот смех показался таким же естественным, как деревянная нога.
Мистер Бидермен закрыл багажник и посмотрел на Бобби сверху вниз. Он был узкий, с широким лицом. Щеки у него всегда были красными. В бороздках, оставленных в его волосах зубьями расчески, виднелась розоватая кожа. Он носил очки с маленькими круглыми стеклами в золотой оправе. Бобби его улыбка казалась такой же неестественной, как смех его мамы.
— Будешь играть в бейсбол летом, приятель? — Дон Бидермен чуть подогнул колени и взмахнул воображаемой битой. Бобби подумал, что вид у него очень глупый.
— Да, сэр. Я Волк в Стерлинг-Хаусе. Надеялся стать Львом, но…
— Отлично. Отлично. — Мистер Бидермен очень заметно поглядел на свои часы — в лучах утреннего солнца широкий золотой браслет слепил глаза, — а потом похлопал Бобби по щеке. Бобби пришлось стиснуть зубы, чтобы не отдернуть голову. — Ну, пора сдвинуть этот фургонище с места! Держи хвост пистолетом, приятель! И спасибо, что одолжил нам свою мамочку.
Он повернулся и повел Лиз к передней дверце. Положил ладонь ей на спину и повел. Это понравилось Бобби даже меньше, чем смотреть, как этот тип чмокал ее в щечку. Он поглядел на раскормленных мужчин в строгих костюмах на заднем сиденье — второго фамилия Дин, вспомнил он — как раз вовремя, чтобы заметить, как они тычут друг друга локтями. Оба ухмылялись.
«Что-то тут не так», — подумал Бобби, и когда мистер Бидермен распахнул дверцу перед его матерью, а она поблагодарила и скользнула внутрь, чуточку подобрав платье, чтобы не мялось, ему захотелось попросить ее никуда не ездить: до Род-Айленда слишком далеко. Даже до Бриджпорта далеко. Ей лучше остаться дома.
Но только он ничего не сказал, а просто стоял на тротуаре, пока мистер Бидермен захлопывал дверцу и обходил машину к дверце водителя. Он открыл ее, постоял и опять по-дурацки изобразил бейсбольную подачу. Только на этот раз он еще по-идиотски покрутил задницей. «Ну и нимрод же!» — подумал Бобби.
— Смотри, не делай ничего такого, чего я делать не стал бы, приятель, — сказал мистер Бидермен.
— А если все-таки сделаешь, назови его в мою честь, — крикнул Кушман с заднего сиденья. Бобби не совсем понял, что такое он сказал. Но, наверное, что-то смешное, потому что Дин захохотал, а мистер Бидермен подмигнул ему в этой своей манере «между нами, друзьями, говоря».
Его мать наклонилась к нему из окна.
— Будь умницей, Бобби, — сказала она. — Я вернусь вечером в четверг около восьми… не позже десяти. Тебя точно это устраивает?
«Нет, не устраивает! Не уезжай с ними, мам, не уезжай с мистером Бидерменом и этими двумя ржущими идиотами у тебя за спиной. Этими нимродами. Пожалуйста!»
— Ну конечно, устраивает. Он же молодец. Верно, приятель?
— Бобби? — сказала она, не глядя на мистера Бидермена. — Ты справишься?
— Угу, — сказал он. — Я же молодец.
Мистер Бидермен взвыл от свирепого смеха («Свинью — бей! Глотку — режь!» — подумал Бобби) и включил скорость.
— Провиденс или хана! — вскричал он, и «меркьюри» отъехал от тротуара, развернулся к противоположному и покатил к Эшер-авеню. Бобби стоял на краю тротуара и махал вслед «мерку», а тот проехал мимо дома Кэрол, мимо дома Салл-Джона. У Бобби будто кость засела в сердце. Если это было какое-то предчувствие — если его стукнуло, — то на будущее он обошелся бы без этого.
На его плечо опустилась ладонь. Он повернул голову и увидел Теда, который стоял около в халате, шлепанцах и курил сигарету. Волосы, которые пока не возобновили знакомства со щеткой, торчали вокруг ушей смешными белыми вихрами.
— Так это был босс? — сказал он. — Мистер… Бидермейер, так?
— БидерМЕН.
— Он тебе нравится, Бобби?
С негромкой горькой четкостью Бобби ответил:
— Он мне настолько нравится, насколько я одной рукой рояль поднимаю.
VI. Грязный старикан. Коронное блюдо Теда. Скверный сон. «Деревня проклятых». Там внизу
Примерно через час после прощания с матерью Бобби вышел на поле Б позади Стерлинг-Хауса. Настоящие игры начинались только во второй половине дня, а пока — ничего, кроме разминок или тренировок с битой, но даже тренировка с битой была лучше, чем совсем ничего. На поле А, к северу, малышня играла во что-то, отдаленно напоминающее бейсбол; на поле В, к югу, старшеклассники играли как почти заправские игроки.
Когда куранты на площади отзвонили полдень и ребята отправились на поиски фургона с горячими сосисками, Билл Прэтт спросил:
— Кто этот старый хрыч, вон там?
Он указывал на скамью в тени, и, хотя Тед был в длинном плаще, старой фетровой шляпе и темных очках, Бобби сразу его узнал. И Эс-Джей, наверное, узнал бы, если бы не был сейчас в лагере «Винни». Бобби чуть было не помахал ему, но удержался — Тед ведь закамуфлировался. И все-таки он пришел посмотреть, как играет его друг с первого этажа. Пусть даже игра была просто тренировкой, но все равно Бобби почувствовал, как в горле у него поднимается дурацкий большой комок. За два года, с тех пор как он начал играть в бейсбол, его мама приходила посмотреть, как он играет, всего раз — в прошлом августе, когда его команда участвовала в чемпионате Трех Городов, — но и тогда она ушла прежде, чем Бобби послал мяч, который оказался победным. «Кто-то же должен работать тут, Бобби-бой, — ответила бы она, — твой отец, знаешь ли, не оставил нас купаться в деньгах».
Конечно, это была правда — она должна была работать, а Тед был на пенсии. Однако Теду надо было прятаться от низких людей в желтых плащах — а это была круглосуточная работа. И то, что они не существуют, ничего не меняет. Ведь Тед-то в них верит… и все-таки пришел посмотреть, как он играет.
— Наверное, какой-нибудь грязный старикан думает присмотреть малыша и дать пососать, — сказал Гарри Шоу. Гарри был маленький и крутой — мальчик, который шагает по жизни, выставив подбородок вперед на милю. Оттого, что он был с Биллом и Гарри, Бобби вдруг затосковал по Салл-Джону, который уехал в лагерь «Винни» на автобусе утром в понедельник (в пять часов, это надо же!). Эс-Джей был покладистым и добрым. Иногда Бобби думал, что это в Салле самое лучшее — что он добрый.
С поля В донесся звук удара битой по мячу — полновесного удара, на какой никто из ребят на поле Б еще не был способен. За ним последовал такой звериный рев одобрения, что Билл, Бобби и Гарри тревожно посмотрели в ту сторону.
— Ребята из Сент-Габа, — сказал Билл. — Они думают, что поле В ихнее.
— Слабаки поганые, — сказал Гарри. — Они все слабаки. Я их всех сделаю!
— А если с пятнадцатью или с двадцатью? — спросил Билл, и Гарри заткнулся. Впереди, точно зеркало на солнце, засверкал сосисочный фургон. Бобби нащупал в кармане доллар. Тед достал его из конверта, который оставила мать, а потом положил конверт за тостер и сказал Бобби, чтобы он брал столько, сколько ему понадобится и когда понадобится. Бобби был просто на седьмом небе от такого доверия.
— Худа без добра не бывает, — сказал Билл. — Может, сентгабцы вздуют этого грязного старикана.
Когда они дошли до фургона, Бобби купил только одну сосиску вместо двух, как собирался. Ему расхотелось есть. Когда они вернулись на поле Б, куда как раз явились тренеры с мячами и битами в тележке, на скамейке, где сидел Тед, уже никого не было.
— Ну-ка, ну-ка! — закричал тренер Террел, хлопая в ладоши. — Кто тут хочет поиграть в бейсбол?
Вечером Тед приготовил свое коронное блюдо в духовке Гарфилдов. Это означало опять сосиски, однако летом 1960 года Бобби Гарфилд мог бы позавтракать, пообедать и поужинать сосисками и еще одну съесть перед сном.
Он читал Теду газету, пока Тед стряпал им обед. Тед захотел послушать только пару абзацев о приближающемся матч-реванше Паттерсона с Йоханссоном, но зато статью о бое Альбини — Хейвуда в «Гарден» в Нью-Йорке на следующий вечер выслушал всю целиком до последнего словечка. Бобби это показалось довольно глупым, но он был так счастлив, что ничего не сказал, а жаловаться не стал бы и подавно.
Он не помнил ни одного вечера, который провел бы без матери, и ему ее не хватало, но все-таки он чувствовал облегчение, что она ненадолго уехала. В квартире уже недели, а то и месяцы ощущалось какое-то странное напряжение. Точно гудение электричества, такое постоянное, что к нему привыкаешь и не замечаешь его, а потом оно вдруг обрывается, и ты понимаешь, как прочно оно вошло в твою жизнь. Эта мысль привела ему на память еще одно присловье его матери.
— О чем ты задумался? — спросил Тед, когда Бобби подошел взять тарелки.
— О том, что перемена — лучший отдых, — ответил Бобби. — Так иногда мама говорит. Вот бы ей сейчас было так же хорошо, как мне.
— И я на это надеюсь, — сказал Тед, нагнулся, открыл духовку и проверил, как там их обед. — И я надеюсь.
Коронное блюдо Теда было потрясенц с консервированной фасолью именно того сорта, который нравился Бобби, и сосиски со специями — не из супермаркета, а из мясной лавки, чуть не доходя городской площади (Бобби решил, что Тед купил их, пока был в своем «камуфляже»). И все это под хреном, от которого во рту пощипывало, а потом лицо словно начинало гореть. Тед съел две порции, а Бобби — три, запивая их стаканами виноградного «Кулэйда».
Во время обеда Тед один раз провалился и сначала сказал, что чувствует «их» обратной стороной глаз, а потом перешел не то на иностранный язык, не то на полную чушь, но длилось это недолго и ничуть не отбило аппетита у Бобби. Провалы были свойством Теда, только и всего — ну, как его шаркающая походка и никотиновое пятно между указательным и средним пальцами правой руки.
Убирали они со стола вместе. Тед спрятал остатки фасоли в холодильник и вымыл посуду, а Бобби вытирал и убирал ее, потому что знал, где чему место.
— Хочешь поехать со мной завтра в Бриджпорт? — спросил Тед, пока они работали. — Сможем пойти в кино на утренний сеанс, а потом мне надо будет заняться одним делом.
— Еще как! — сказал Бобби. — А что вы хотите посмотреть?
— Готов выслушать любое предложение, но я подумывал о «Деревне проклятых». Английский фильм, снят по очень хорошему научно-фантастическому роману Джона Уиндхэма. Подойдет?
Бобби даже захлебнулся от волнения и не мог вымолвить ни слова. Он видел рекламу «Деревни проклятых» в газете — жутковатые ребята со светящимися глазами, — но никак не думал, что ему удастся увидеть фильм. В «Харвиче» на площади или в «Эшеровском Ампире» на утренних сеансах такого ни за что не покажут. Крутят ленты с лупоглазыми жуками-чудовищами, вестерны или военные фильмы про Оди Мэрфи. И хотя мама обычно брала его с собой, когда ходила на вечерние сеансы, но научной фантастики она не любила (Лиз нравились меланхоличные любовные истории, вроде «Тьмы на верхней лестничной площадке»). Да и кинотеатры в Бриджпорте были совсем другие, чем старый-престарый «Харвич» или чересчур деловой «Ампир» с простым, ничем не украшенным фойе. Кинотеатры в Бриджпорте были, словно волшебные замки — огромные экранища (между сеансами их закрывали мили и мили бархатных занавесов, потолки, на которых мигали лампочки в галактическом изобилии, сияющие электрические бра… и ДВА балкона.
— Бобби?
— Само собой! — ответил он наконец и подумал, что ночью, наверное, спать не будет. — Мне очень хочется. Но разве вы не боитесь… ну, вы знаете…
— Мы поедем не на автобусе, а на такси. И я закажу по телефону другое такси, когда мы решим вернуться домой. Все будет отлично. И я думаю, что они удаляются. Я уже не ощущаю их так четко.
Однако при этих словах Тед отвел глаза, и Бобби показалось, что он похож на человека, который рассказывает себе историю, а сам не верит ей.
Если он проваливается чаще и за этим что-то кроется, подумал Бобби, так у него есть все причины быть похожим на такого человека.
«Прекрати! Низкие люди не существуют, они настоящие не более, чем Флэш Гордон и Дейл Арден. Ну а то, что он поручил тебе высматривать, это же… ну… пустяки… Запомни, Бобби-бой: самые обыкновенные пустяки!»
Покончив с уборкой, они сели смотреть «Мустанга» с Тайем Хардиным. Не лучший из так называемых вестернов для взрослых (самые лучшие — «Шайенн» и «Бродяга»), но и неплохой. На середине Бобби довольно громко пукнул (коронное блюдо Теда начало действовать). Он покосился исподтишка на Теда — не задрал ли он носа и не гримасничает ли? Ничего подобного, глаз от экрана не отводит.
Когда пошла реклама (какая-то актриса расхваливала холодильник), Тед спросил, не выпьет ли Бобби стакан шипучки. Бобби сказал, что выпьет.
— А я, пожалуй, выпью «алка-сельтерс» от изжоги. Я видел бутылочки в ванной, Бобби. Возможно, я чуточку переел.
Когда Тед встал, он продолжительно и звучно пукнул, будто где-то заиграл тромбон. Бобби прижал ладони ко рту и захихикал. Тед виновато ему улыбнулся и вышел. От смеха Бобби опять запукал — очень звучная получилась очередь, а когда Тед вернулся со стаканом брызжущей «алка-сельтерс» в одной руке и пенящимся стаканом рутбира в другой, Бобби хохотал уже так, что по щекам у него потекли слезы и повисли на краю подбородка, точно дождевые капли.
— Должно помочь, — сказал Тед, а когда он нагнулся, чтобы отдать Бобби шипучку, из-за его спины донеслось громкое гоготание. — У меня из задницы гусь вылетел, — сообщил он серьезно, и Бобби так заржал, что не усидел в кресле, а сполз с него и скорчился на полу, будто человек без костей.
— Я сейчас вернусь, — сказал ему Тед. — Нам нужно еще кое-что.
Дверь из квартиры в вестибюль он оставил открытой, и Бобби слышал, как он поднимается по лестнице. К тому моменту, когда Тед достиг третьего этажа, Бобби сумел забраться назад в кресло. Наверное, еще никогда в жизни он так сильно не смеялся. Он отпил рутбира и снова пукнул.
— Гусь только что вылетел… вылетел из… — Но докончить ему не удалось. Он прижался к спинке кресла и взвыл, мотая головой из стороны в сторону.
Скрип ступенек предупредил, что Тед возвращается. Он вошел в квартиру, зажимая под мышкой вентилятор со шнуром, аккуратно обмотанным у основания.
— Твоя мама была права насчет него, — сказал он, а когда нагнулся вставить вилку в штепсель, из его задницы вылетел еще один гусь.
— Так ведь она же обычно всегда права, — сказал Бобби, и это рассмешило их обоих. Они сидели в гостиной, а вентилятор поворачивался из стороны в сторону, перегоняя с места на место все более благоуханный воздух. Бобби подумал, что у него голова треснет, если он не перестанет смеяться.
Когда «Мустанг» кончился (к этому времени Бобби утратил всякое понятие о том, что происходило на экране), он помог Теду разложить диван. Кровать, которая пряталась внутри, не выглядела такой уж удобной, но Лиз застелила ее запасными простынями и одеялом, и Тед сказал, что все прекрасно. Бобби почистил зубы, потом выглянул из двери своей комнаты. Тед сидел на краю диван-кровати и смотрел последние известия.
Тед оглянулся на него, и Бобби почудилось, что Тед сейчас же встанет, пройдет через комнату, потискает его или даже поцелует. Но он только по-смешному отсалютовал ему.
— Сладких снов, Бобби.
— Спасибо.
Бобби закрыл дверь спальни, влез под одеяло и раскинул пятки по углам матраса. Глядя в темноту, он вдруг вспомнил то утро, когда Тед взял его за плечи, а потом переплел узловатые старые пальцы у него на лопатках. Их лица тогда совсем сблизились — почти как у него с Кэрол на Колесе Обозрения перед тем, как они поцеловались. День, когда он заспорил с мамой, день, когда узнал про деньги в каталоге. И день, когда он выиграл девяносто центов у мистера Маккуона. «Пойди купи себе мартини», — сказал тогда мистер Маккуон.
Может, дело в Теде? Может, его стукнуло, потому что Тед прикоснулся к нему?
— Угу, — прошептал Бобби в темноте. — Угу, так, наверное, и было.
А что, если он еще раз коснется его вот так?
Бобби все еще обмозговывал эту мысль, когда его настиг сон.
Ему снились люди, которые гонялись за его мамой по джунглям, — Джек и Хрюша, малышня и Дон Бидермен, Кушман и Дин. На его маме было ее новое платье — «платья от Люси», черное, с тонкими бретельками, только ветки и колючки его порвали. Ее чулки висели клочьями. Казалось, будто с ее ног свисают полоски мертвой кожи. Глаза у нее были двумя дырами, мерцающими ужасом. Мальчики, гонящиеся за ней, были голые, на Бидермене и двух других были их костюмы. Лица всех были размалеваны чередующимися белыми и красными полосами, все размахивали копьями и вопили: «Свинью — бей! Глотку — режь! Выпусти — кровь! Свинью — прикончи!»
Он проснулся в серости рассвета, весь дрожа, и встал, чтобы сходить в ванную. А когда вернулся, уже толком не помнил, что ему приснилось. Он проспал еще два часа и проснулся навстречу аппетитному запаху яичницы с грудинкой. В его комнату струились косые солнечные лучи, а Тед стряпал завтрак.
«Деревня проклятых» оказалась последним и самым лучшим фильмом детства Бобби Гарфилда. Она была первым и самым лучшим фильмом того, что пришло после детства: темного периода, когда он часто был скверным и все время — сбитым с толку, был Бобби Гарфилдом, которого, как ему чудилось, он по-настоящему не знал. У полицейского, который арестовал его в первый раз, волосы были белокурые, и, когда полицейский выводил его из «семейного магазина», куда Бобби залез (тогда он и его мать жили в пригороде, к северу от Бостона), Бобби вспомнились эти белокурые ребята в «Деревне проклятых». Будто кто-то из них вырос и стал полицейским.
Фильм шел в «Критерионе», полном воплощении тех волшебных дворцов, о которых Бобби думал накануне вечером. Лента была черно-белой, но очень контрастной — не то что расплывчатые фигуры на экране «Зенита» у него дома, — а изображение было гигантским. И звуки тоже — особенно жутковатая музыка, которая играла, когда мидуичские ребята по-настоящему пустили в ход свою силу.
Бобби был заворожен. Еще не прошло и пяти минут, а он уже понял, что это — настоящее, как настоящим был «Повелитель мух». Люди выглядели самыми настоящими, и от этого все придуманное становилось еще страшнее. Он решил, что Салл-Джон заскучал бы, если не считать конца. Эс-Джею нравилось смотреть, как гигантские скорпионы крушат Мехико или Родан топчет Токио, но этим его удовольствие от всех этих «заварушек про зверушек», как он их называл, и исчерпывалось. Но Салла тут не было, и в первый раз после его отъезда Бобби был этому рад.
Они успели на сеанс в час дня, и зал был почти пустым. Тед (в фетровой шляпе и с темными очками в нагрудном кармане) купил большой пакет с воздушной кукурузой, коробочку леденцов, «коку» для Бобби и рутбир (само собой!) для себя. Теперь он совал Бобби то кукурузу, то леденец, и Бобби брал их, но он почти не сознавал, что вообще жует, и уж тем более что именно жует.
Фильм начался с того, что все жители английской деревушки Мидуич вдруг уснули. Человек, который в этот момент ехал на тракторе, погиб, и еще женщина, которая упала лицом в зажженную газовую горелку. Об этом сообщили военным, и они отправили разведывательный самолет выяснить, что произошло. Едва самолет вошел в воздушное пространство Мидуича, как пилот заснул, и самолет разбился. Солдат, обвязанный веревкой, вошел в деревню шагов на десять — двенадцать и провалился в беспробудный сон. Когда его потащили назад, он проснулся, чуть только пересек «границу сна», нарисованную поперек шоссе.
Потом жители Мидуича проснулись — все до единого, и, казалось, ничего не изменилось… пока через несколько недель все тамошние женщины не обнаружили, что беременны. Старухи, молодые женщины, даже девочки в возрасте Кэрол Гербер — все были беременны, и дети, которых они родили, и оказались теми жутковатыми ребятами на афише, теми, с белокурыми волосами и горящими глазами.
Хотя в фильме про это не говорилось, Бобби решил, что Дети Проклятых возникли из-за какого-то космического явления, вроде стручковых людей во «Вторжении похитителей трупов». Ну, как бы то ни было, росли они быстрее нормальных ребят, были сверхумными, умели заставлять людей делать то, что хотелось им… и они были безжалостны. Когда один отец попробовал проучить своего проклятого сыночка, все ребята собрались вместе и направили свои мысли на досадившего им взрослого (глаза у них горели, а музыка была такой давящей и странной, что руки у Бобби пошли гусиной кожей, пока он пил свою «коку»), и он выстрелил себе в голову из дробовика, и убил себя (на экране этого не показали, и Бобби обрадовался).
Героем был Джордж Сандерс. Его жена родила одного из белокурых детей. Эс-Джей фыркнул бы на Джорджа, обозвал бы его «сукин сын с приветом» или «золотой старикан», но Бобби он понравился куда больше надоевших героев вроде Рэндольфа Скотта, Ричарда Карлсона или навязшего в зубах Оди Мэрфи. Джордж был настоящим сорвиголовой, только на сдвинутый английский лад. Говоря словами Денни Риверса, старина Джордж «умел сбить форс». Носил особые такие галстуки, а волосы зачесывал так, чтобы они лежали плотно. Вид у него был не такой, будто он мог единолично расправиться с шайкой бандитов в салуне, но в Мидуиче Дети Проклятых соглашались иметь дело только с ним. Они даже назначили его своим учителем. Бобби и вообразить не мог, чтобы Рэндольф Скотт или Оди Мэрфи смогли бы хоть чему-нибудь научить компанию сверхумных ребят из космоса.
А в конце Джордж Сандерс оказался еще и тем единственным, кто с ними покончил. Он открыл, что может помешать Детям читать свои мысли — ненадолго, правда, но все-таки! — если вообразит у себя в голове кирпичную стену и укроет за ней все свои тайные мысли. И когда все решили, что от Детей надо избавиться (их можно было научить математике, но не тому, почему не годится заставлять кого-нибудь в наказание свернуть на машине с дороги под обрыв), Сандерс положил в свой портфель бомбу замедленного действия и взял ее с собой в класс. Это было единственное место, где Дети (Бобби смутно понимал, что по сути они просто сверхъестественное подобие Джека Меридью и его охотников в «Повелителе мух») собирались все вместе.
А они почувствовали, что Сандерс от них что-то прячет, и в заключительном душераздирающем эпизоде фильма было видно, как вываливаются кирпичи из стены, которую Сандерс построил у себя в голове, — вываливаются все быстрее и быстрее, потому что Дети Проклятых во всю мочь заглядывают в него, ища, что он такое прячет. Наконец они докопались до образа бомбы в портфеле — восемь — десять палочек динамита, скрепленных проволокой с будильником. Было видно, как их жуткие золотистые глаза расширяются, пока до них доходило, но времени сделать что-нибудь у них уже не было. Бомба взорвалась. Бобби был потрясен, когда герой погиб — Рэндольф Скотт никогда не погибал на субботних дневных сеансах в «Ампире». И Оди Мэрфи — тоже. И Ричард Карлсон — но он понял, что Джордж Сандерс пожертвовал собственной жизнью Ради Общего Блага. И решил, что заодно понял и еще кое-что — провалы Теда.
Пока Тед и Бобби проводили время в Мидуиче, день на юге Коннектикута успел стать жарким и слепящим глаза. После хороших фильмов мир вообще Бобби никогда не нравился. Некоторое время мир этот казался чьей-то нехорошей шуточкой — полным-полно людей с тусклыми глазами, мелочными планами и всякими изъянами на лицах. Ему иногда казалось, что, имей мир хороший сюжет, он был бы куда более приятным местом.
— Бротиген и Гарфилд прошествовали на улицу! — объявил Тед, когда они вышли из-под навеса (с него свисало полотнище с надписью «ЗАХОДИТЕ, ВНУТРИ ПРОХЛАДНО»). — Ну, как тебе? Понравилось?
— На все сто, — сказал Бобби. — Круче не бывает. Спасибо, что взяли меня. Лучше фильма я еще не видел. Вот, когда он пришел с динамитом? Вы подумали, что он сумеет их обставить? Или нет?
— Ну… я же читал роман, не забывай. А ты его почитал бы, как по-твоему?
— Да! — Бобби охватило внезапное желание тут же вернуться в Харвич, пробежать все расстояние по Коннектикут-Пай и Эшер-авеню под палящим солнцем, чтобы тут же взять «Кукушки Мидуича» на свою взрослую карточку. — А он другую фантастику писал?
— Джон Уиндхэм? О да, и много. И, конечно, напишет еще немало. У писателей, которые пишут научную фантастику и детективные романы, есть одно великое преимущество перед другими: они редко дают пройти пяти годам от книги до книги. Это прерогатива серьезных авторов, которые пьют виски и пускаются во все тяжкие, особенно с женщинами.
— А другие такие же клевые, как этот?
— «День триффид» не хуже. А «Кракен пробуждается» даже лучше.
— А что такое кракен?
Они стояли на углу и ждали, когда загорится зеленый свет. Тед выпучил глаза, состроил гримасу и наклонился к Бобби, держась за колени.
— Это чу-удо-о-о-вище, — сказал он, отлично подражая Борису Карлоффу.
Они пошли дальше и говорили о фильме, а потом о том, может ли и вправду быть жизнь в космосе, а потом об особых клевых галстуках, которые Джордж Сандерс носил в фильме (Тед сказал ему, что такие галстуки называются аскотскими). Когда Бобби вновь стал способен сознавать окружающее, он увидел, что они идут по улицам Бриджпорта, которых он никогда прежде не видел — когда он приезжал сюда с мамой, они оставались в центре, где все большие магазины. А тут небольшие лавчонки жались одна к другой. Ни одна не торговала тем, что продается в больших магазинах, — одеждой, всякими домашними приборами, обувью и игрушками. Бобби видел вывески слесарей, услуги по кассированию чеков, букинистов. «ПИСТОЛЕТЫ РОДА» — гласила одна вывеска, «ЖИРНЫЕ КЛЕЦКИ ВО И Ко» — сулила другая, «ФОТО-ФИНИШ» — призывала третья. За «ЖИРНЫМИ КЛЕЦКАМИ» была лавочка «ОСОБЫХ СУВЕНИРОВ». В этой улице чудилось какое-то тревожное сходство с главной аллеей Сейвин-Рока — такое, что Бобби почти померещился на углу мистер Маккуон над столиком на козлах с картами красными, как вареные раки, рубашками вверх.
Бобби попытался заглянуть в витрину «ОСОБЫХ СУВЕНИРОВ», когда они проходили мимо, но она была закрыта широкой бамбуковой шторой. Он даже понятия не имел, что бывают магазины, которые закрывают свои витрины шторами в торговые часы.
— Кому в Бриджпорте могут понадобиться особые сувениры, как по-вашему?
— Думаю, они никаких сувениров не продают, — сказал Тед. — А торгуют сексуальными приспособлениями, в большинстве запрещенными для продажи.
Бобби был бы рад задать про это кучу вопросов — миллиард, а то и больше, но почувствовал, что умнее будет промолчать. Перед лавкой закладчика со свисающими над дверью тремя золотыми шарами он остановился посмотреть на десяток опасных бритв, разложенных на бархате. Лезвия были наполовину открыты, а бритвы расположены кольцом, что создавало странный, а для Бобби — завораживающий эффект. Глядя на них, казалось, что ты глядишь на изделия, отштампованные каким-то смертоносным станком. Ручки у них были куда красивее, чем у бритвы Теда. Одна — словно из слоновой кости, другая — будто из рубина с золотыми прожилками, а третья — будто из хрусталя.
— Если бы вы купили такую, так шикарно брились бы, верно? — сказал Бобби.
Он думал, Тед улыбнется, но Тед не улыбнулся.
— Когда люди покупают такие бритвы, Бобби, они ими не бреются.
— То есть как?
Но Тед ничего ему не объяснил, зато купил для него в греческой кулинарной лавке сандвич под названием «джиро»: свернутая домашняя лепешка, из которой сочился сомнительный белый соус — Бобби он показался очень похожим на гной из прыщиков. Он вынудил себя откусить кусок — Тед сказал, что они очень вкусные. И оказалось, что ничего вкуснее он не едал: такой же мясистый, как гамбургер из сосисок в закусочной «Колония», но с удивительным привкусом, какого ни у гамбургеров, ни у сосисок никогда не бывает. И до чего здорово было есть на тротуаре, шагая рядом с другом, посматривая по сторонам и зная, что на него тоже смотрят.
— А как называется этот район? — спросил Бобби. — У него есть название?
— Теперь — кто его знает! — Тед пожал плечами. — Когда-то его называли Греческим. Потом наехали итальянцы и пуэрториканцы, а теперь вот — негры. Есть писатель, Дэвид Гудис — из тех, кого преподаватели колледжей не читают, гений книжек в бумажных обложках на прилавках аптек. Так он назвал его «Там, внизу». Он говорит, что в каждом городе есть такой вот район или квартал, где можно купить секс, или марихуану, или попугая, который сыплет отборным матом, и где мужчины сидят на крылечках и болтают — вон как те, напротив; где женщины словно бы всегда орут, чтобы их чада немедленно шли домой, если не хотят попробовать ремня, где бутылки с вином всегда носят в бумажных пакетах. — Тед указал на сточную канаву, где горлышко пустой бутылки действительно высовывалось из коричневого пакета. — «Там, внизу», — говорит Дэвид Гудис, — это место, где нет необходимости в фамилиях и где можно купить все, если есть деньги.
«Там, внизу», — подумал Бобби, поглядывая на трех смуглых подростков в гангстерских плащах, не спускавших с них глаз, пока они проходили мимо, — это страна опасных бритв и особых сувениров».
Никогда еще «Критерион» и универмаг Мунси не казались такими далекими. А Броуд-стрит? И она, и весь Харвич словно остались в другой галактике.
Наконец, они подошли к заведению, которое называлось «Угловая Луза» — бильярд, игральные автоматы, бочковое пиво. И тут тоже свисало полотнище с «ЗАХОДИТЕ, ВНУТРИ ПРОХЛАДНО». Когда Бобби и Тед прошли под ним, из двери вышел парень в полосатой майке с рисунком и в шоколадной плетеной шляпе, как у Фрэнка Синатры. В одной руке он нес узкий длинный футляр. «Там его кий, — подумал Бобби с ужасом и изумлением. — Он носит кий в футляре, будто гитару».
— Кто круче, старик? — спросил он Бобби и ухмыльнулся. Бобби ухмыльнулся в ответ. Парень с футляром изобразил пальцем пистолет и прицелился в Бобби. Бобби тоже сделал из пальца пистолет и тоже прицелился. Парень кивнул, будто говоря: «Ладно, порядок. Ты крутой, я крутой, мы оба крутые», — и пошел через улицу, прищелкивая пальцами свободной руки и подпрыгивая в такт музыке, звучащей у него в голове.
Тед посмотрел сначала в один конец улицы, потом в другой. Чуть дальше от них трое негритят баловались под струей полуразвинченного пожарного насоса. А в том направлении, откуда они пришли, двое парней — один белый, а другой, возможно, пуэрториканец — снимали колпаки с колес старенького «форда», работая со стремительной сосредоточенностью хирургов у операционного стола. Тед посмотрел на них, вздохнул, потом посмотрел на Бобби.
— «Луза» не место для ребят, даже среди бела дня, но на улице я тебя одного не оставлю. Пошли! — Он взял Бобби за руку и провел внутрь.
VII. В «Лузе». Его последняя рубашка. Перед «Уильямом пенном». Французская киска
Первым Бобби поразил запах пива. Такой густой, будто тут его пили еще с тех дней, когда пирамиды существовали только на планах. Затем — звуки телевизора, включенного не на «Эстраду», а на какую-то из мыльных опер второй половины дня («Ах, Джон, ах, Марша!» — называла их мама) и щелканье бильярдных шаров. Только когда он воспринял все это, внесли свою лепту его глаза — им ведь пришлось приспосабливаться. Зал был полутемный и длинный, обнаружил Бобби. Справа от них была арка, а за ней комната, которая выглядела словно бесконечной. Почти все бильярдные столы были накрыты чехлами, но некоторые находились в центре слепящих островков света, по которым неторопливо прохаживались мужчины, иногда наклонялись и делали удар. Другие мужчины, почти невидимые, сидели в высоких креслах вдоль стены и наблюдали за игроками. Одному чистили ботинки. Он выглядел на тысячу долларов.
Прямо впереди была большая комната, заставленная игорными автоматами, миллиарды красных и оранжевых лампочек дробно отбрасывали цвет боли в животе с табло, которое сообщало: «ЕСЛИ ВЫ ДВАЖДЫ НАКЛОНИТЕ ОДИН И ТОТ ЖЕ АВТОМАТ, ВАС ПОПРОСЯТ ВЫЙТИ ВОН». Парень, тоже в плетеной шляпе — видимо, модный головной убор у мотороллерщиков, пребывающих «там, внизу», — наклонялся к «Космическому патрулю», отчаянно нажимая кнопки. С его нижней губы свисала сигарета, струйка дыма вилась вверх мимо его лица и завитушек его зачесанных назад волос. На нем была вывернутая наизнанку куртка, стянутая на поясе.
Слева от входа был бар. Именно оттуда исходили звуки телевизора и запах пива. Там сидели трое мужчин, каждый в окружении пустых табуретов, горбясь над пивными бокалами. Они совсем не походили на блаженствующих любителей пива в рекламах. Бобби они показались самыми одинокими людьми в мире. Он не понимал, почему они не подсаживаются поближе друг к другу, чтобы поболтать о том, о сем.
Они с Тедом остановились у письменного стола. Из двери позади него, колыхаясь, вышел толстяк, и на мгновение Бобби услышал негромкие звуки радио. У толстяка во рту торчала сигара, и на нем была рубашка вся в пальмах. Он прищелкивал пальцами, как крутой парень с кием в футляре, и тихонько напевал что-то вроде «Чу-чу-чоу; чу-чу-ка-чоу-чоу, чу-чу-чоу-чоу!» Бобби узнал мотив — «Текила» «Чемпов».
— Ты кто, приятель? — спросил толстяк у Теда. — А ему тут и вовсе не место. Читать, что ли, не умеешь? — И толстым большим пальцем с грязным ногтем он ткнул в табличку на письменном столе: «Нет 21 — чтоб духа твоего здесь не было!»
— Вы меня не знаете, но, по-моему, вы знаете Джимми Джирарди, — сказал Тед вежливо. — Он посоветовал мне обратиться к вам… то есть если вы Лен Файлс.
— Я Лен, — сказал толстяк. И сразу весь как-то потеплел. Он протянул руку — очень белую и пухлую, точно перчатки, которые в мультиках носят и Микки, и Дональд, и Гуфи. — Знаете Джимми Джи, а? Чертов Джимми Джи! А вон там его дедуле ботинки чистят. Он свои ботиночки последнее время часто начищает. — Лен Файлс подмигнул Теду. Тед улыбнулся и потряс его руку.
— Ваш малец? — спросил Лен Файлс, перегибаясь через стол, чтобы получше рассмотреть Бобби. Бобби уловил запах мятных леденцов и сигар в его дыхании, запах его вспотевшего тела. Воротничок его рубашки был весь в перхоти.
— Мой друг, — сказал Тед, и Бобби почувствовал, что вот-вот лопнет от счастья. — Мне не хотелось оставлять его на улице.
— Конечно, если нет желания потом его выкупать, — согласился Лен Файлс. — Ты мне кого-то напоминаешь, малый. Кого бы это?
Бобби помотал головой, слегка испуганный, что может быть похож на кого-нибудь из знакомых Лена Файлса.
Толстяк словно бы внимания не обратил на то, как Бобби помотал головой. Он выпрямился и посмотрел на Теда.
— Мне не разрешается пускать сюда малолеток, мистер…
— Тед Бротиген. — Он протянул руку. Лен Файлс пожал ее.
— Вы ж понимаете, Тед. Если у человека дело вроде моего, полиция ведет слежку.
— Ну конечно. Но он постоит прямо тут, верно, Бобби?
— Само собой, — сказал Бобби.
— И наше дело займет немного времени. Но дельце недурное, мистер Файлс…
— Лен.
Лен, а как же, подумал Бобби. Просто Лен. Потому что тут — «там, внизу».
— Как я сказал, Лен, я задумал хорошее дело. Думаю, вы согласитесь.
— Раз вы знаете Джимми Джи, значит, знаете, что я на мелочишку не размениваюсь, — сказал Лен. — Центы я оставляю черномазым. Так о чем мы говорим? Паттерсон — Йоханссон?
— Альбини — Хейвуд. Завтра вечером в «Гарденс»?
Глаза у Лена выпучились. Потом его жирные небритые щеки расползлись в улыбке.
— Ого-го-го! Это надо обмозговать.
— Бесспорно.
Лен Файлс вышел из-за стола, взял Теда под локоть и повел его к бильярдному залу. Но тут же остановился и обернулся.
— Так ты Бобби, когда сидишь дома, задрав ноги?
— Да, сэр («Да, сэр. Бобби Гарфилд», — сказал бы он в любом другом месте… но тут — «там, внизу» — хватит и просто «Бобби», — решил он).
— Так вот, Бобби, я знаю, автоматы, может, тебе по вкусу, и, может, у тебя в кармане завалялась монета-другая, но поступи, как не поступил Адам, — не поддайся искушению. Сумеешь?
— Да, сэр.
— Я недолго, — сказал Тед и позволил Лену Файлсу увести его за арку в бильярдный зал. Они прошли мимо мужчин в высоких креслах, и Тед остановился поговорить с тем, кому чистили ботинки. Рядом с дедом Джимми Джи Тед Бротиген выглядел совсем молодым. Старик прищурился на него, и Тед что-то сказал, и оба засмеялись. У деда Джимми Джи смех был громкий, звучный для такого старика. Тед протянул обе руки, ласково погладил его землистые щеки. И дед Джимми Джи засмеялся еще раз. Потом Тед позволил Лену увести себя в занавешенный альков мимо других людей в других креслах.
Бобби стоял у письменного стола как прикованный, но Лен не сказал, что ему нельзя смотреть по сторонам, и он смотрел — во все стороны. Стены были увешаны пивными рекламами и календарями, на которых были девушки почти без всякой одежды. Одна перелезала через изгородь в деревне. Другая выбиралась из «паккарда» так что юбка задралась и были видны ее подвязки. Позади стола были видны еще надписи по большей части с «не» (ЕСЛИ ТЕБЕ НЕ НРАВИТСЯ НАШ ГОРОД, ЗАГЛЯНИ В РАСПИСАНИЕ, НЕ ПОРУЧАЙ МАЛЬЧИКУ МУЖСКУЮ РАБОТУ, БЕСПЛАТНЫХ ОБЕДОВ НЕ БЫВАЕТ, ЧЕКИ НЕ ПРИНИМАЮТСЯ, В КРЕДИТ НЕ ОБСЛУЖИВАЕМ, ПОЛОТЕНЦАМИ ДЛЯ СЛЕЗ АДМИНИСТРАЦИЯ НЕ ОБЕСПЕЧИВАЕТ) и большая красная кнопка с пометкой «ВЫЗОВ ПОЛИЦИИ». С потолка на запыленной проволоке свисали целлофановые пакеты с надписями «ЖЕНЬ-ШЕНЬ, ВОСТОЧНЫЙ КОРЕНЬ ЛЮБВИ» и «ИСПАНСКИЙ ЛУКУМ». Бобби подумал, что это, возможно, витамины. Но почему в таком месте продают витамины?
Парень в комнате с игорными автоматами хлопнул по боку «Космический патруль», попятился, показал автомату фигу. Потом неторопливо прошел в сторону выхода, поправляя шляпу. Бобби вытянул палец пистолетом и прицелился в него. Парень удивился, потом ухмыльнулся и прицелился в ответ на пути к двери. На ходу он развязывал рукава куртки.
— Клубные куртки тут носить запрещено, — сказал он, заметив любопытство в широко раскрытых глазах Бобби. — Нельзя даже хреновые цвета показывать. Правила тут такие.
— А!
Парень улыбнулся и поднял руку. На обратной стороне ладони синими чернилами были нарисованы вилы дьявола.
— Но у меня есть знак, братишка. Видишь?
— Ух ты! Татуировка! — Бобби даже побледнел от зависти. Парень заметил, и его улыбка расплылась в ухмылку, полную белых зубов.
— Дьяволы, мать твою. Самый лучший клуб. Дьяволы правят улицами. А остальные все — дырки.
— Улицы «там, внизу».
— Там внизу, где же, хрен, еще? Живи, братишечка. Ты мне нравишься. Вид у тебя понтовый. Только ежик тебе на фига. — Дверь открылась, ударило жарким воздухом, уличным шумом, и парень исчез.
Бобби заинтересовала плетеная корзиночка на столе. Он наклонил ее, чтобы заглянуть внутрь. В ней было полно колец для ключей с пластиковыми брелоками — красными, голубыми, зелеными. Бобби взял одно в руки и прочел золотые буковки: «УГЛОВАЯ ЛУЗА», БИЛЬЯРД, ИГРОВЫЕ АВТОМАТЫ. КЕНМОР 8–2127.
— Бери, бери, малыш.
Бобби так вздрогнул, что чуть не опрокинул корзинку с кольцами на пол. Из той же двери, что прежде Лен Файлз, вышла женщина, и она была даже потолще него — почти как цирковая толстуха, — но ступала она с легкостью балерины. Бобби поднял глаза, а она уже стояла перед ним, а вернее, возвышалась над ним. Она могла быть только сестрой Лена.
— Извините, — пробормотал Бобби, положив кольцо назад в корзинку и подталкивая ее кончиками пальцев подальше от края. Возможно, он дотолкал бы ее до противоположного края и она свалилась бы, но толстуха поддержала ее ладонью. Она улыбалась и вроде бы совсем не сердилась, и Бобби почувствовал невероятное облегчение.
— Да нет, я серьезно: обязательно возьми! — Она достала кольцо с голубым брелоком. — Дешевые штучки, зато бесплатные. Мы раздаем их для рекламы. Как спички, понимаешь? Хотя вот спички я мальчишке дарить не стала бы. Ты ведь не куришь?
— Нет, мэм.
— Хорошее начало. И спиртного лучше не пробуй. Ну-ка, бери, не отворачивайся от дармовщинки, малыш. Не так-то ее много в мире.
Бобби взял кольцо с зеленым брелоком.
— Спасибо, мэм. Очень классный. — Он положил кольцо в карман, твердо зная, что от него нужно будет избавиться — если его мать найдет такую штуковину, она не обрадуется. А задаст двадцать вопросов, как сказал бы Салл. А может, и тридцать.
— Как тебя зовут?
— Бобби.
Он выждал: не спросит ли она, как его фамилия, и про себя жутко обрадовался, когда она не спросила.
— А я Аланна. — Она протянула руку всю в кольцах. Они мерцали, как лампочки автоматов. — Ты тут с отцом?
— С моим ДРУГОМ. — Бобби подчеркнул последнее слово. — По-моему, он делает ставку на боксерский матч Хейвуда с Альбини.
Аланна словно бы встревожилась и готова была засмеяться. Она наклонилась, прижимая палец к красным губам. Потом шикнула на Бобби, обдав его крепким спиртным запахом.
— Не произноси тут слова «ставка», — предостерегла она. — Это бильярдная. Никогда не забывай этого и будешь всегда цел и невредим.
— Ладно.
— А ты красивый чертененок, Бобби. И похож… — Она запнулась. — Может, я знаю твоего отца? Возможно по-твоему?
Бобби покачал головой, но неуверенно — он ведь и Лену кого-то напомнил.
— Папа умер. Давным-давно. — Он всегда добавлял «давным-давно», чтобы люди не рассиропливались.
— А как его звали? — Но прежде чем Бобби успел ответить, Аланна Файлс сказала сама — ее накрашенные губы произнесли будто волшебное заклинание:
— Может, Рэнди? Рэнди Гаррет, Рэнди Грир, ну, что-то похожее?
На миг Бобби до того обалдел, что не мог произнести ни слова. Из него словно весь дух вышибло.
— Рэндолл Гарфилд. Но откуда…
Она обрадованно засмеялась. Грудь у нее всколыхнулась.
— Да по твоим волосам больше всего. Ну и веснушки… а еще этот трамплинчик… — Она наклонилась, и Бобби увидел верхнюю половину гладких белых грудей. Они показались ему большими, точно бочки. Она легонько провела пальцем по его носу.
— Он приходил сюда играть на бильярде?
— Не-а. Говорил, что с кием у него не задается. Просто выпьет пива, а иногда… — Она быстро задвигала рукой, будто сдавала карты. Бобби вспомнился Маккуон.
— Угу, — сказал Бобби. — Он на любой неполный стрет клевал, как мне говорили.
— Ну, этого я не знаю. Но он был хороший человек. Приходил сюда по понедельникам вечером, когда тут всегда ну просто как в могиле, и через полчаса с ним все начинали смеяться. Он играл песню Джо Стэффорда — не помню названия, — заставлял Лена включать проигрыватель. Настоящий миляга, малыш, потому-то я его и помню; миляга с рыжими волосами — большая редкость. Пьяных он не угощал, был у него такой пунктик, а так — последнюю рубашку был готов для тебя снять. Только попроси — и пожалуйста.
— Но он вроде бы много денег проигрывал, — сказал Бобби. Ему не верилось, что он ведет этот разговор, что встретил кого-то, кто был знаком с его отцом. Ну да, наверное, многие открытия так и происходят — благодаря случайности. Просто живешь себе, занимаешься своим делом, и вдруг прошлое так тебя и захлестывает.
— Рэнди? — Она вроде бы удивилась. — Не-а. Заглядывал выпить — раза три в неделю, ну, понимаешь, если оказывался поблизости. Он не то недвижимостью занимался, не то страхованием, не то продавал что-то или…
— Недвижимостью, — сказал Бобби. — Он занимался недвижимостью.
— …и тут рядом была фирма, куда он приезжал. Промышленное строительство, если не вру. Так недвижимостью? Ты уверен, что не медикаментами?
— Нет, недвижимостью.
— Странно, как работает память, — сказала она. — Что-то будто вчера было, но чаще время проходит и зеленое оборачивается голубым. Ну да, все эти фирмы — черные костюмы, белые воротнички — отсюда попропадали.
Она печально покачала головой.
Бобби не интересовало, как отрущобился этот район.
— Но когда он все-таки играл, то проигрывал. Пытался дополнить неполный стрет и всякое такое.
— Это тебе мать нарассказала?
Бобби промолчал.
Аланна пожала плечами. Спереди это у нее получалось очень интересно.
— Ну, это ваше с ней дело… да и, может, твой отец наличность где-то еще спускал. Я только знаю, что здесь он раза два в месяц сидел со своими знакомыми, играл, может, до полуночи, а потом отправлялся домой. Просаживай он много или выигрывай, я бы, наверное, помнила. А я не помню. И значит, он почти каждый вечер сколько проигрывал, столько и выигрывал. А это, кстати, показывает, что в покер он хорошо играл. Получше всех этих. — Она показала глазами в ту сторону, куда ее брат увел Теда.
Бобби смотрел на нее, совсем сбитый с толку. «Твой отец не оставил нас купаться в деньгах», — любила повторять его мама. Аннулированная страховка, пачка неоплаченных счетов. «А я даже ничего не знала», — сказала она еще весной, и теперь Бобби казалось, что это подходит и к нему: «А я даже ничего не знал».
— Он был настоящий красавец, твой отец, — сказала Аланна. — Нос, как у Боба Хоупа, и вообще. Думается, можешь на это рассчитывать. Ты вроде бы в него пошел. А девочка у тебя есть?
— Да, мэм.
Так неоплаченные счета — выдумка? А что если? Если страховая премия была получена и где-то спрятана, может, на счете в банке вместо страниц каталога? Пугающая мысль: Бобби не мог себе представить, зачем бы его матери понадобилось внушать ему, будто его отец был
(низкий человек, низкий человек с рыжими волосами)
скверный человек, раз он таким не был, и все-таки… все-таки ему чудилось, что это — правда. Она умела злиться, вот что отличало его мать. Умела так злиться! И тогда она могла сказать что угодно. И, значит, возможно, что его отец — мать никогда не называла его «Рэнди» — раздал слишком много последних рубашек прямо со своей спины и разозлил Лиз Гарфилд до безумия. Лиз Гарфилд рубашек не раздавала — ни со своей спины, ни с чьей-нибудь чужой. В этом мире свои рубашки надо беречь, потому что жизнь несправедлива.
— А как ее зовут?
— Лиз. — Он был ошеломлен, совсем как когда вышел из темного кинотеатра на яркий солнечный свет.
— Как Лиз Тейлор. — Аланна одобрительно улыбнулась. — Красивое имя для подружки.
Бобби засмеялся в легком смущении.
— Нет, это моя мама Лиз. А мою девочку зовут Кэрол.
— Она хорошенькая?
— Лучше не бывает, — сказал он, ухмыляясь и помахивая одной рукой. И был очень доволен, когда Аланна так и покатилась со смеху. Она перегнулась через стол (верхняя часть ее руки от локтя до плеча колыхалась, будто была из теста) и ущипнула его за щеку. Было немножко больно, но все равно приятно.
— Ловкий малыш! Сказать тебе что-то?
— Конечно. А что?
— Если человек любит иногда поиграть в карты, это еще не делает его бандитом. Ты понимаешь?
Бобби кивнул — сначала нерешительно, потом с уверенностью.
— Твоя мать тебе мать. И я ни про чью мать не скажу дурного слова, потому что любила мою, но не все матери одобряют карты, или бильярд, или… места вроде этого. Такая у них точка зрения. Вот и все. Усек?
— Ага, — сказал Бобби. Ну да. Он усек. Его охватило странное чувство, будто он и плакал, и смеялся сразу. «Мой папа бывал здесь», — подумал он. Пока это было куда-куда важнее любой лжи его матери. «Мой папа бывал здесь, может, стоял на этом самом месте, где сейчас стою я». — Я рад, что похож на него, — выпалил он вслух.
Аланна с улыбкой кивнула.
— Вот ты зашел сюда с улицы. Случайно. Сколько было на это шансов?
— Не знаю. Но спасибо, что рассказали мне про него. Огромное спасибо.
— Он бы всю ночь играл ту песню Джо Стэффорда, если бы ему позволили, — сказала Аланна. — Ну, смотри, никуда отсюда не уходи.
— Само собой, мэм.
— Само собой, Аланна.
Бобби расплылся до ушей.
— Аланна.
Она послала ему воздушный поцелуй, как порой делала его мать, и засмеялась, когда Бобби сделал вид, будто поймал его. Потом она ушла назад в дверь позади стола. Бобби увидел за дверью комнату вроде гостиной. На одной стене висел большой крест.
Он сунул руку в карман, продел палец в кольцо (оно будет, решил он, особым сувениром, напоминающим, что он побывал «тут, внизу») и вообразил, как катит вниз по Броуд-стрит на мотороллере из «Вестерн авто». Едет в парк. Шоколадная плетеная шляпа сдвинута на затылок. Волосы у него длинные, прическа — жопка селезня. Никаких больше ежиков, Джек! Куртка у него завязана рукавами вокруг пояса, и на ней его цвета, а на обороте ладони синяя татуировка, наколотая глубоко-глубоко, навсегда. А у поля Б его ждет Кэрол. Смотрит. Как он мчится к ней, и думает: «Классный ты парень», когда он описывает маленький кружок, брызжа щебнем к ее белым туфлям (но не на них!). Да, классный. Крутой на мотороллере и ловкач из ловкачей.
Тут вернулись Лен Файлс и Тед. Лица у обоих были веселые. Лен, собственно, смахивал на кота, сожравшего канарейку (одно из присловий его матери). Тед остановился, чтобы опять — но коротко — обменяться парой слов со стариком, который закивал и заулыбался. Когда Тед и Лен подошли ближе, Тед повернул к телефонной будке между дверьми. Лен ухватил его за локоть и повел к письменному столу.
Когда Тед прошел за него, Лен взъерошил Бобби волосы.
— Я знаю, на кого ты похож, — сказал он. — Вспомнил, пока был там. Твой отец…
— Гарфилд. Рэнди Гарфилд. — Бобби посмотрел на Лена, очень похожего на сестру, и подумал, как странно и как замечательно иметь такую вот связь со своими кровными родственниками. До того тесную, что даже совсем незнакомые люди узнают тебя в толпе. — Он вам нравился, мистер Файлс?
— Кто? Рэнди? Еще как! Замечательный был парень. — Однако Лен Файлс говорил как-то неопределенно. Он в отличие от своей сестры как будто не сохранил особой памяти об отце Бобби. Лен наверняка позабыл про песню Джо Стэффорда и про то, как Рэнди Гарфилд последнюю рубашку был рад снять для других. А вот пьяных не угощал. Не угощал — и все тут.
— Твой приятель тоже неплох, — продолжал Лен с заметно большим энтузиазмом. — Я люблю людей высокого класса, и они меня любят. Но с таким размахом, как у него, встречаются не часто. — Он обернулся к Теду, который близоруко копался в телефонной книге. — Попробуйте «Такси Серкл», Кэнмор шесть семь четыре два ноля.
— Спасибо, — сказал Тед.
— На здоровье! — Лен прошел в дверь позади стола, чуть не толкнув Теда. Бобби опять увидел комнату с большим крестом. Когда дверь закрылась, Тед оглянулся на Бобби и сказал:
— Поставь пятьсот баксов на победителя в матче, и тебе не придется пользоваться платным телефоном, как всякой шушере. Здорово, а?
Бобби показалось, что он сейчас задохнется.
— Вы поставили ПЯТЬСОТ ДОЛЛАРОВ на «Урагана» Хейвуда?
Тед вытряс из пачки «честерфилдку», сунул в рот и закурил в центре усмешки.
— Господи, конечно, нет, — сказал он. — На Альбини.
Вызвав такси, Тед повел Бобби в бар и заказал им обоим рутбир. «Он не знает, что я эту шипучку вовсе не люблю», — подумал Бобби. Это был словно еще один кусочек головоломки — головоломки «Тед». Лен обслужил их там и ни словом не заикнулся о том, что Бобби нельзя сидеть в баре: он хороший паренек, но от него так и разит годами, которых ему недостает до двадцати одного. Бесплатный телефонный звонок явно не исчерпывал всего, что полагалось за ставку в пятьсот долларов на боксера. Но даже возбуждение из-за такой ставки не надолго отвлекло Бобби от ноющей уверенности, которая намного умалила радость от того, что его отец, оказывается, вовсе не был таким уж плохим. Ставка была сделана, чтобы пополнить запас наличных. Тед собрался уехать.
Такси было модели «чекер», с широким задним сиденьем. Водитель до того был увлечен игрой «Янки», передававшейся по радио, что иногда вступал в спор с комментатором.
— Файлс и его сестра были знакомы с твоим отцом, верно? — Но это не было вопросом.
— Ага. Но Аланна больше. Она его считала по-настоящему хорошим человеком… — Бобби помолчал. — Но моя мама думает по-другому.
— Наверное, твоя мама видела ту его сторону, о которой Аланна Файлс понятия не имела, — ответил Тед. — И не одну. Люди в этом похожи на брильянты, Бобби, у них есть много сторон.
— Но мама говорила… — Все было очень запутано. Она ведь ничего прямо не говорила, а только вроде бы намекала. Он не знал, как сказать Теду, что у его матери тоже много сторон, и некоторые из них мешают поверить в то, о чем она никогда не говорила прямо и в открытую. Но, если на то пошло, так ли он хочет узнать? Ведь его отец давно умер, как ни крути. А мама жива, и ему приходится жить с ней… и он должен ее любить. Больше ему ведь любить некого, даже Теда. Потому что…
— Когда вы уезжаете? — тихо спросил Бобби.
— После того, как вернется твоя мама. — Тед вздохнул и поглядел в окно, потом на свои руки, сложенные на колене ноги, закинутой за другую ногу. Он не смотрел на Бобби. Пока еще не смотрел. — Вероятно, в пятницу утром. Свои деньги я смогу получить только завтра вечером. Я поставил на Альбини четыре к одному. Значит, выигрыш две тысячи. Мой дружок Ленни ведь должен позвонить в Нью-Йорк.
Они проехали по мосту через канал, и «там, внизу» превратилось в «там, позади». Теперь они ехали по улицам, на которых Бобби бывал с матерью. На прохожих были пиджаки и галстуки. На мужчинах. А на женщинах колготки, а не носки. Ни одна не была похожа на Аланну Файлс, и Бобби решил, что если какая-нибудь из них шикнет, спиртным от нее разить не будет. То есть в четыре часа дня.
— Я знаю, почему вы не стали ставить на матч Паттерсона с Йоханссоном, — сказал Бобби. — Потому что не знаете, кто победит.
— Я думаю, что на этот раз победит Паттерсон, — сказал Тед, — потому что он готовился именно против Йоханссона. Может, я и рискну поставить парочку баксов на Флойда Паттерсона, но пять сотен? Пятьсот долларов ставят либо те, кто знает точно, либо чокнутые.
— Матч Альбини — Хейвуда куплен, да?
Тед кивнул.
— Я это понял, когда ты прочел про Клайндинста. Сразу сообразил, что победителем будет Альбини.
— Вы уже ставили на боксерские матчи, в которых менеджером был мистер Клайндинст?
Тед ничего не ответил и только посмотрел в окно. По радио кто-то отпасовал Уити Форду. Форд отпасовал Лосю Скоурону. Наконец Тед сказал:
— Победителем все-таки мог быть Хейвуд. Маловероятно, но тем не менее… Потом… ты видел там старика? В кресле чистильщика сапог?
— Конечно. Вы еще погладили его по щекам.
— Это Артур Джирарди. Файлс позволяет ему торчать там, потому что прежде у него были связи. Это то, что думает Файлс — были. А теперь он просто старик, который заходит почистить ботинки в десять, а потом забывает и возвращается в три снова их почистить. Файлс думает, он просто старик, который, как говорится, ни бе, ни ме. Джирарди позволяет ему думать то, что ему хочется. Если Файлс заявит, что луна сделана из зеленого сыра, Джирарди не станет возражать. Старик Джи ходит туда посидеть в холодке. А связи у него все еще есть.
— С Джимми Джи.
— С разными людьми.
— Мистер Файлс не знал, что матч куплен?
— Нет, то есть точно не знал. А я думал, что он в курсе.
— Но старик Джи знал. И он знал, кто из них ляжет.
— Да. Вот тут мне повезло. «Ураган» Хейвуд проиграет нокаутом в восьмом раунде. А в будущем году, когда ставить на него будет выгоднее, «Ураган» возьмет свое.
— А вы сделали бы ставку, если бы мистера Джирарди там не было?
— Нет. — Тед сказал это сразу же.
— Тогда откуда бы вы взяли деньги? Когда уедете?
Тед вроде бы помрачнел от этих слов, «когда уедете». Он было приподнял руку, словно собираясь обнять Бобби за плечи, потом опустил ее.
— Всегда найдется кто-то, кто знает что-то, — сказал он.
Они теперь ехали по Эшер-авеню, еще в Бриджпорте, но всего в миле или около того от городской границы Харвича. Зная, что произойдет, Бобби протянул руку к большой, в никотиновых пятнах руке Теда.
Тед повернул колено к дверце, забрав с собой и свои руки.
— Лучше не надо, — сказал он.
Бобби не нужно было спрашивать, почему. Плакатики «ОСТОРОЖНО, ОКРАШЕНО» вывешивают потому, что если дотронуться до чего-то свежеокрашенного, тебе к коже прилипнет краска. Ее можно смыть или потом она сама сотрется, но какое-то время будет оставаться на твоей коже.
— Куда вы уедете?
— Не знаю.
— Мне так худо! — сказал Бобби. Он почувствовал, что слезы щиплют уголки его глаз. — Если с вами что-то случится — виноват буду я. Я же видел все это, ну, то, что вы просили меня выглядывать, и ничего вам не сказал. Я не хотел, чтобы вы уехали. Ну, я и сказал себе, что вы чокнутый, не во всем, а только выдумали, что за вами гонятся низкие люди — и я ничего вам не сказал. Вы дали мне работу, а я ее не выполнил.
Рука Теда вновь приподнялась. Он опустил ее и ограничился тем, что похлопал Бобби по колену. На стадионе Тони Кубек только что принес своей команде два очка. Трибуны сходили с ума.
— Но я знал, — мягко сказал Тед.
Бобби выпучил глаза.
— Что? О чем вы?
— Я чувствовал их приближение. Вот почему мои трансы повторялись так часто. Но я лгал себе — вот как ты. И по тем же причинам. Ты думаешь, мне хочется уехать от тебя, Бобби? Теперь, когда твоя мама совсем запуталась и так несчастна? Говоря совсем честно, это меня заботит не из-за нее — мы же с ней не ладим, не поладили с той секунды, как в первый раз посмотрели друг на друга, но она твоя мать и…
— А что с ней такое? — спросил Бобби. Он не забыл понизить голос, но ухватил Теда за плечо и подергал. — Скажите мне! Вы знаете, я же знаю! Это мистер Бидермен? Что-то из-за мистера Бидермена?
Тед смотрел в окно, лоб у него покрылся складками, губы плотно сжались. Наконец он вздохнул, вытащил пачку сигарет и закурил.
— Бобби, — сказал он, — мистер Бидермен плохой человек. Твоя мама это знает, но еще она знает, что иногда нам приходится ладить с плохими людьми. Ладить, чтобы наладить свою жизнь, думает она. И в последний год она должна была делать вещи, которыми совсем не гордится, но ей приходится вести себя осторожно. В некоторых отношениях почти так же осторожно, как мне, и нравится она мне или не нравится, но за это я ею восхищаюсь.
— Но что она делала? Что он заставлял ее делать? — Что-то холодное шевельнулось в груди Бобби. — Зачем мистер Бидермен увез ее в Провиденс?
— На конференцию по недвижимости.
— И это все? Это ВСЕ?
— Не знаю. И она не знала. А может быть, она заслонила то, что знает, то, чего боится, — заслонила тем, на что надеется. Не могу сказать. Иногда могу — иногда я знаю прямо и точно. Едва я тебя увидел, как уже знал, что ты мечтаешь о велосипеде, что тебе очень важно иметь велосипед, и ты хочешь за это лето заработать на него, если сумеешь. И я восхищался твоей решимостью.
— Вы нарочно до меня дотрагивались?
— Ну, да, да! Во всяком случае, в первый раз. Я сделал это, чтобы немного тебя узнать. Но друзья не шпионят, истинная дружба означает и умение не вторгаться во внутреннюю жизнь друга. К тому же мои прикосновения передают… ну, открывают что-то вроде окна. По-моему, ты это знаешь. Когда я второй раз к тебе прикоснулся… по-настоящему… обнял — ну, ты знаешь, о чем я… это было ошибкой, но не такой уж страшной. Некоторое время ты знал больше, чем следовало, но это стерлось, верно? Но если бы я продолжал… прикасался бы, прикасался бы, как делают люди, близкие между собой… настал бы момент, с которого начались бы перемены. И уже не стирались бы. — Он поднял повыше почти докуренную сигарету и с отвращением поглядел на нее. — Вроде как выкуришь одну такую лишнюю, и будешь курить до конца жизни.
— А с мамой пока все хорошо? — спросил Бобби, зная, что этого Тед ему сказать не может. Дар Теда — или как это там называется — на такие расстояния не действовал.
— Не знаю. Я…
Тед вдруг напрягся. Он смотрел из окна на что-то впереди. Раздавил сигарету в пепельнице, вделанной в дверцу, с такой силой, что на его руку посыпались искры. Но он, казалось, ничего не почувствовал.
— Черт, — сказал он. — О черт, мы попались, Бобби!
Бобби перегнулся через его колени, чтобы посмотреть в окно, но и пока он смотрел, где-то в глубине сознания он думал о том, что сказал Тед. «…прикасался бы, прикасался бы, как делают люди, близкие между собой». А впереди показался перекресток трех магистралей: Эшер-авеню, Бриджпорт-авеню и Коннектикут-Пайк сходились, образуя площадь Пуритан-сквер. Трамвайные провода поблескивали в предвечернем солнце, нетерпеливо сигналили фургоны, выжидая своего шанса прорваться сквозь затор. Вспотевший полицейский со свистком во рту регулировал движением руками в белых перчатках. Слева был знаменитый ресторан «Гриль Уильяма Пенна», бифштексы которого слыли лучшими в Коннектикуте. (Мистер Бидермен пригласил туда всех своих сотрудников, когда агентство продало загородный дом Уэверли, и мама Бобби вернулась домой с десятком спичечных книжечек «Гриль Уильяма Пенна».) Главная его достопримечательность, как-то сказала Бобби его мама, заключалась в том, что бар находится внутри городской границы Харвича, а собственно ресторан — в Бриджпорте.
Перед рестораном у самого угла Пуритан-сквер был припаркован «Де Сото» такого лилового цвета, какого Бобби еще никогда не видел — и даже вообразить не мог. Цвет был настолько ярким, что резал глаза. У него даже голова заболела.
«Машины у них будут такие же, как их желтые плащи, и остроносые туфли, и ароматизированный жир, которым они напомаживают волосы, — броскими и вульгарными».
Лиловая машина была вся в хромовых полосках и завитушках. Декоративные решетки на бамперах. Украшение на капоте было огромным. Голова вождя Де Сото сверкала в туманном свете, как поддельный брильянт. Шины были пухлые и очень белые, а колпаки — в ярких кругах, будто волчки. Сзади торчала радиоантенна. С ее кончика свисал полосатый хвост енота.
— Низкие люди! — прошептал Бобби. Тут не было сомнений. Да, «Де Сото» — машина, каких он ни разу в жизни не видел, какая-то внеземная, будто астероид. Когда они приблизились к запруженному машинами перекрестку, Бобби увидел, что обивка внутри зелено-голубая с металлическим отблеском, будто туловище стрекозы — цвет, который прямо-таки визжал от соседства с лиловостью кузова. Баранка была в белом меховом футляре. Кошки-мышки, это они!
— Отвлеки свои мысли, — сказал Тед, ухватил Бобби за плечи (впереди надрывался стадион, и таксист словно совсем позабыл о пассажирах на заднем сиденье, спасибо и на этом), сильно его встряхнул и отпустил. — Отвлеки свои мысли от них, понял?
Да, он понял. Джордж Сандерс построил кирпичную стену, чтобы укрывать свои мысли от Детей. Один раз прежде Бобби использовал Морри Уиллса, но он не думал, что бейсбол поможет на этот раз. Но что поможет?
Бобби увидел навес «Эшеровского Ампира», торчащий над тротуаром в трех-четырех кварталах за Пуритан-сквер, и внезапно услышал звуки бо-ло Эс-Джея: хлоп-хлоп-хлоп. «Если она — мусор, — сказал Эс-Джей тогда, так я бы пошел в мусорщики».
И сознание Бобби заполнила афиша, на которую они смотрели в тот день: Брижит Бардо («французская секс-киска», называли ее газеты), одетая только в полотенце и улыбку. Она была чуть-чуть похожа на женщину, вылезающую из машины на одном из календарей в «Угловой Лузе», ту, у которой почти вся юбка задралась на колени и были видны подвязки. Только Брижит Бардо была красивее. А кроме того — настоящей. Конечно, слишком старой для Бобби Гарфилда и его ровесников.
(«Я так молод, а ты так стара, — пел Пол Анка в тысячах транзисторов, — твердят мне с вечера и до утра».)
но все равно очень красивой, а и кошке можно смотреть на королеву — его мама всегда говорила и это: кошке можно смотреть на королеву. Бобби видел ее все яснее и яснее, откинувшись на спинку, и в его глазах появился тот смутный далекий взгляд, какой появлялся в глазах Теда во время его провалов. Бобби увидел ее мокрые после душа, но пушистые пепельные волосы, изгиб ее грудей, скрытых полотенцем, длинные ноги, их накрашенные ногти упираются в слова: «ТОЛЬКО ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ, ПРЕДЪЯВЛЯТЬ ВОДИТЕЛЬСКИЕ ПРАВА ИЛИ МЕТРИКУ». Он ощущал запах ее мыла — воздушный, цветочный. Он ощущал (Nuit à Paris[7]) запах ее духов и он слышал звук ее радио в соседней комнате. Фредди Кэннон, летний идол Сейвин-Рока.
Он сознавал — смутно, далеко-далеко, в другом мире, дальше и выше по спиралям вращающегося волчка, — что их такси остановилось возле «Гриля Уильяма Пенна» почти вплотную к лиловому синяку — к «Де Сото». Бобби словно бы услышал в своей голове, как машина кричит: «Пристрели меня! Я слишком лиловая! Пристрели меня! Я слишком лиловая!» А дальше, совсем близко, он ощутил ИХ. Они сидели в ресторане, перекусывали бифштексами. Оба заказали одинаково — с кровью. Перед уходом они могут прикнопить в вестибюле рядом с телефонами объявление о пропавшем четвероногом друге или карточку печатными буквами: «ВЛАДЕЛЕЦ ПРОДАЕТ МАШИНУ» — конечно, вверх ногами. Они там — низкие люди в желтых плащах и белых башмаках — запивают мартини куски почти сырой говядины, и если они обратят свои сознания в его сторону…
Из душа плыли волны пара. Б.Б. встала на кончики пальцев с накрашенными ногтями и распахнула полотенце, на мгновение превратив его в два крыла, прежде чем бросить на пол. И Бобби увидел, что это вовсе не Брижит Бардо, а Кэрол Гербер. «Надо быть храброй, чтобы позволить людям смотреть на тебя, когда на тебе ничего нет, кроме полотенца», — сказала она. А сейчас он ее видел такой, какой она будет лет через восемь — десять.
Бобби смотрел на нее, не в силах отвести взгляд, не в силах противостоять любви, завороженный запахом ее мыла, ее духов, звуком ее радио (Фредди Кэннон уступил место «Плэттерам» — «тени ночи спускаются с неба»), ее маленьким накрашенным ногтям на ногах. Сердце у него вертелось, как волчок, полоски на нем поднимались и исчезали в других мирах. Других мирах, кроме этого.
Такси поползло вперед. Лиловый ужас с четырьмя дверцами, припаркованный у ресторана (припаркованный в зоне «только для грузовых машин», да только плевать ОНИ на это хотели), начал отодвигаться назад. Такси дернулось и снова остановилось, и таксист мягко выругался; по Пуритан-сквер прогромыхал трамвай. Низкий «Де Сото» остался теперь позади них, но отблески его хрома скользили внутри такси танцующими обрывками света. И внезапно Бобби почувствовал отчаянный зуд с обратной стороны глазных яблок. Потом поле его зрения заслонили извивающиеся черные нити. Ему удалось снова зацепиться за Кэрол, но теперь он, казалось, смотрел на нее сквозь волнистое стекло.
Они нас чувствуют… или что-то такое. Господи, дай нам уехать отсюда. Пожалуйста, дай…
Таксист увидел просвет между машинами и юркнул туда. Секунду спустя они уже быстро катили дальше по Эшер-авеню. Зуд в глубине глаз Бобби ослабел, черные нити исчезли с его внутреннего поля зрения, и он увидел, что голая девушка вовсе не Кэрол (во всяком случае, теперь) и даже не Брижит Бардо, а всего лишь девушка с календаря в «Угловой Лузе», раздетая донага воображением Бобби. Музыка ее радио исчезла. Запах мыла и духов исчез. Жизнь в ней угасла. Она была просто… ну, просто…
— Она просто картина, нарисованная на стене, — сказал Бобби. Он сел прямо.
— Ты чего сказал, малыш? — спросил таксист и выключил радио. Игра кончилась. Мел Аллен рекламировал сигареты.
— Да ничего, — ответил Бобби.
— Задремал вроде, а? Медленная езда, жаркий день… А твой приятель вроде бы в отключке.
— Нет, — сказал Тед, выпрямляясь. — Доктор тут как тут. — Он потянулся, в спине у него что-то щелкнуло, и он поморщился. — Но я, правда, вздремнул немножко. — Он оглянулся на заднее стекло, однако «Гриль Уильяма Пенна» уже скрылся из виду. — Полагаю, выиграли «Янки»?
— Разделали чертовых индейцев под орех, — сказал таксист и засмеялся. — Не понимаю, как это вы сумели заснуть, когда играли «Янки»!
Они свернули на Броуд-стрит, и две минуты спустя такси остановилось перед № 149. Бобби посмотрел на дом, словно ожидая увидеть, что он выкрашен в другой цвет или стал выше на этаж. У него было ощущение, что он отсутствовал десять лет. Да так вроде бы и было — он же видел Кэрол Гербер совсем взрослой?
«Я женюсь на ней», — решил Бобби, вылезая из такси. На Колония-стрит пес миссис О'Хары все лаял и лаял, словно ставя крест на этой и на всех человеческих надеждах: руф-руф, руф-руф-руф.
Тед нагнулся к водительскому окошку, держа в руке бумажник. Он вытащил две бумажки по доллару, подумал и добавил третью.
— Сдачу оставьте себе.
— Вы джентльмен что надо, — сказал таксист.
— Он — во! — поправил Бобби и ухмыльнулся, когда такси отъехало.
— Пойдем в дом, — сказал Тед, — мне опасно оставаться на улице.
Они поднялись на крыльцо, и Бобби открыл дверь в вестибюль своим ключом. Он все время думал о жутком зуде позади его глаз и о черных нитях. Нити были особенно страшными, будто он должен был вот-вот ослепнуть.
— Они нас видели, Тед? Или ощутили? Или как?
— Ты знаешь, что да… но не думаю, что они определили, как близко мы были от них. — Когда они вошли в квартиру Гарфилдов, Тед снял темные очки и положил их в карман рубашки. — Ты, значит, хорошо замаскировался. Фу-у! Ну и жарища тут!
— А почему вы думаете, что они не знали, как близко мы были от них?
Тед, уже начавший открывать окно, пристально поглядел на Бобби через плечо.
— Если бы они знали, эта лиловая машина подъехала бы сюда тогда же, когда и мы.
— Это была не машина, — сказал Бобби, начиная открывать другое окно. Толку от этого оказалось мало. Воздух, который влился в окна, вяло всколыхнув занавески, был почти таким же жарким, как воздух, весь день запертый внутри квартиры. — Не знаю, что это было, но оно только с виду выглядело, как машина. А то, как я почувствовал ИХ… — Бобби вздрогнул, несмотря на жару.
Тед достал свой вентилятор, прошел к окну у полки с безделушками Лиз и поставил его на подоконник.
— Они маскируются, как могут, но мы все равно их ощущаем. Даже люди, которые понятия о них не имеют, часто ощущают их. Капельки того, что скрыто под камуфляжем, просачиваются наружу, а то, что под ним, — невообразимо уродливо. Надеюсь, тебе не придется узнать, насколько невообразимо.
И Бобби надеялся.
— Откуда они, Тед?
— Из темного места.
Тед встал на колени, вставил вилку вентилятора в штепсель и включил его. Воздух, который он погнал в комнату, был чуть прохладнее, но не таким прохладным, как в «Угловой Лузе» и «Критерионе».
— А оно в другом мире, как в «Кольцах вокруг Солнца»? Ведь так?
Тед все еще стоял на коленях рядом со штепселем. Он словно молился. Бобби он показался совсем измученным — почти до смерти. Как же он скроется от низких людей? Да он и до «Любой бакалеи» не дойдет, не споткнувшись.
— Да, — сказал он наконец. — Они из другого мира. Из иного «где» и иного «когда». Вот все, что я могу тебе сказать. Знать больше тебе опасно.
Но Бобби не мог не задать еще один вопрос:
— А они из одного из этих, ну, других миров?
Тед поглядел на него очень серьезно.
— Вот я из Тинека?
Бобби уставился на него, потом засмеялся. Тед, еще не вставший с колен, засмеялся вместе с ним.
— О чем ты думал в такси, Бобби? — спросил Тед, когда они наконец отсмеялись. — Куда ты делся, когда возникла опасность? — Он помолчал. — Что ты увидел?
Бобби подумал о Кэрол в двадцать лет с ногтями на ногах, покрытыми розовым лаком, о Кэрол, голой, с полотенцем у ног, среди колышущихся облаков пара. ТОЛЬКО ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ, ПРЕДЪЯВЛЯТЬ ВОДИТЕЛЬСКИЕ ПРАВА, НИКАКИХ ИСКЛЮЧЕНИЙ.
— Я не могу сказать, — ответил он наконец. — Потому что… ну…
— Потому что есть что-то только для себя. Я понимаю. — Тед поднялся на ноги. Бобби было хотел ему помочь, но Тед махнул ему «не надо». — Может быть, ты хочешь пойти поиграть, — сказал он. — Попозже — скажем, около шести — я надену мои темные очки, мы пройдемся по кварталу и перекусим в «Колонии».
— Но только не фасолью!
Уголки рта Теда дрогнули в блеклой улыбке.
— Никакой фасоли, фасоль verboten[8]. В десять я позвоню моему другу Лену и узнаю, как кончился матч, э?
— Низкие люди… они теперь будут искать и меня?
— Если бы я так думал, я не выпустил бы тебя из дома, — ответил Тед с некоторым удивлением. — Тебе ничего не грозит, и я позабочусь, чтобы так было и дальше. А теперь иди. Поиграй, а мне надо кое-чем заняться. Только к шести вернись, а то я буду беспокоиться.
— Ладно.
Бобби пошел к себе и бросил четыре монеты, которые захватил с собой в Бриджпорт, назад в банку «Велофонда». Он оглядел комнату, видя все по-другому: ковбойское покрывало на кровати, фото его матери на одной стене и фото с автографом Клейтона Мура в маске (полученное за талоны из коробок с кукурузными хлопьями) — на другой, роликовые коньки в углу (один с лопнувшим ремешком), стол у стены. Комната теперь выглядела маленькой — не тем местом, куда возвращаются, а тем местом, откуда уходят. Он понял, что вырастает до своей оранжевой библиотечной карточки, и какой-то горький голос внутри него восстал против этого. Закричал: нет, нет, нет!
VIII. Бобби исповедуется. Гербер-Беби[9] и Малтекс-Беби. Рионда. Тед звонит по телефону. Охотничьи крики
В Коммонвелф-парке малышня перебрасывалась мячиками. Поле Б пустовало; на поле В несколько подростков в оранжевых майках Сент-Габа гоняли мяч. Кэрол Гербер сидела на скамейке со скакалкой на коленях и смотрела на них. Она увидела Бобби и заулыбалась. Потом улыбка исчезла.
— Бобби, что с тобой случилось?
Бобби как-то не осознавал, что с ним что-то случилось, пока Кэрол этого не сказала, однако встревоженное выражение на ее лице заставило его разом вспомнить все и потерять власть над собой. Что случилось? Реальность низких людей, и испуг от того, что они чуть не попались на обратном пути из Бриджпорта, и тревога за мать, но главнее всего был Тед. Он прекрасно знал, почему Тед выставил его из дома и чем занимается Тед сейчас: складывает вещи в свои чемоданчики и бумажные пакеты. Его друг уезжает.
И Бобби заплакал. Он не хотел распускать нюни перед девочкой. И тем более этой девочкой, но он ничего не мог с собой поделать.
Кэрол на секунду была ошеломлена — испугана. Потом она вскочила со скамейки, подбежала к нему и обняла.
— Все хорошо, — сказала она. — Все хорошо, Бобби, не плачь, все хорошо.
Почти ослепнув от слез и расплакавшись еще пуще — будто в голове у него бушевала летняя гроза, — Бобби покорно пошел с ней к густой купе деревьев, которые могли заслонить их от бейсбольных полей и главных дорожек. Кэрол села на траву, все еще обнимая его одной рукой, а другой поглаживая потные колючки его ежика. Некоторое время она ничего не говорила, а Бобби не сумел бы произнести ни слова; он мог только рыдать, пока у него не заболело горло, а глазные яблоки не задергались в глазницах.
Наконец интервалы между всхлипываниями удлинились. Он выпрямился и утер лицо рукавом, ужаснувшись тому, что почувствовал, и устыдившись: это ведь были не только слезы, а еще — сопли и слюни. Он, наверное, всю ее измазал.
Но Кэрол как будто и внимания не обратила. Она погладила его мокрое лицо. Бобби вывернулся из-под ее пальцев, еще раз всхлипнул и уставился вниз на траву. Его зрение, омытое слезами, казалось почти сверхъестественно ясным. Он видел каждый одуванчик, каждую травинку.
— Все хорошо, — сказала Кэрол, но Бобби от стыда все еще не мог посмотреть на нее.
Некоторое время они сидели молча, а потом Кэрол сказала:
— Бобби, я буду твоей девочкой, если хочешь.
— Так ты уже моя девочка, — сказал Бобби.
— Тогда объясни мне, что случилось?
И Бобби услышал, как он рассказывает ей все, начиная со дня, когда Тед поселился в доме, а его мать сразу Теда невзлюбила. Он рассказал ей про первый провал Теда, о низких людях, о знаках низких людей. Когда он дошел до знаков, Кэрол подергала его за рукав.
— Что? — спросил он. — Ты мне не веришь? — Горло у него все еще хранило тот душащий переизбыток чувств, который остался после рыданий, но ему становилось легче. Если она ему не поверит, он на нее не разозлится. Даже ни чуточки не обидится. Просто было несказанным облегчением рассказать обо всем об этом. — Да я понимаю. Знаю, какой чушью это кажется.
— Я видела такие смешные классики по всему городу, — сказала она. — И Ивонна, и Анджи. Мы про них говорили. Рядом с ними нарисованы звездочки и маленькие луны. А иногда еще и кометы.
Он уставился на нее.
— Разыгрываешь?
— Да нет же. Девочки ведь всегда смотрят на классики. Не знаю, почему. И закрой рот, пока муха не влетела.
Он закрыл рот.
Кэрол удовлетворенно кивнула, потом взяла его руку в свои и переплела их пальцы. Бобби поразился, как точно все пальцы прилегли друг к другу.
— Ну, а теперь расскажи мне остальное.
И он рассказал, завершив этим ошеломляющим днем: кино, «Угловая Луза», и как Аланна узнала в нем его отца, как они чуть было не попались на обратном пути. Он пытался объяснить, почему лиловый «Де Сото» словно бы не был настоящей машиной, а только казался. Но в конце концов сказал только, что «Де Сото» каким-то образом ощущался, будто что-то живое — как злое подобие страуса, на котором иногда ездил доктор Дулитл в серии фонокнижек о животных, какими все они увлекались во втором классе. Утаил Бобби только то, где он спрятал свои мысли, когда такси проезжало мимо «Гриля Уильяма Пенна», и у него глаза начали чесаться сзади.
Он поборолся с собой, а потом выпалил худшее, точно коду: он боится, что поездка его мамы в Провиденс с мистером Бидерменом и теми двумя была ошибкой. Скверной ошибкой.
— Ты думаешь, мистер Бидермен за ней ухаживает? — спросила Кэрол. Они пошли назад к скамье, где она оставила скакалку. Бобби подобрал ее и отдал Кэрол. Они пошли к выходу из парка в сторону Броуд-стрит.
— Ну-у… может быть, — угрюмо сказал Бобби. — Или во всяком случае… — Тут была часть того, чего он боялся, хотя для этого не было ни названия, ни образа — будто что-то зловещее, укрытое брезентом. — Во всяком случае, она думает, что так и есть.
— Он попросит ее выйти за него замуж? Тогда он станет твоим отчимом.
— Черт! — Бобби ни разу не подумал о мистере Бидермене как об отчиме и отчаянно пожалел, что Кэрол заговорила об этом. От одной только мысли его взяла жуть.
— Если она его любит, тебе лучше попривыкнуть к этому. — Кэрол говорила, будто взрослая, опытная женщина, и Бобби стало еще хуже. Наверное, она в это лето слишком часто смотрела сериалы «Ах, Джон, ах, Марша!» со своей мамой. И, как ни странно, в чем-то ему было бы все равно, если бы его мама полюбила мистера Бидермена. Это было бы мерзко, потому что мистер Бидермен — мразь, но зато понятно. Манера его матери считать каждый цент, ее жлобство имели какое-то отношение к этому, как и то, что заставило ее вновь закурить, а иногда и плакать по ночам. Разница между Рэндоллом Гарфилдом, его матери ненадежным мужем, который оставил после себя неоплаченные счета, и Рэнди Гарфилдом Аланны, который любил, чтобы проигрыватель включали погромче… даже эта разница могла быть частью того же. (А были ли неоплаченные счета? А был ли аннулированный страховой полис? Зачем бы его матери лгать про все это?) С Кэрол ни о чем таком он говорить не мог. И не от скрытности. Просто он не знал, как говорить о таком.
Они пошли вверх по склону. Бобби взял одну ручку скакалки, и они волокли ее по тротуару между собой. Внезапно Бобби остановился и ткнул пальцем.
— Посмотри!
Впереди с одного из пересекавших улицу электропроводов свисал длинный желтый хвост воздушного змея. Он изгибался, напоминая вопросительный знак.
— Угу. Я вижу, — сказала Кэрол тихим голоском. Они пошли дальше. — Ему надо уехать сегодня же, Бобби.
— Он не может. Бой сегодня вечером. Если победит Альбини, Тед должен получить выигрыш в бильярдной завтра вечером. По-моему, деньги ему очень нужны.
— Конечно, — сказала Кэрол. — Стоит посмотреть, как он одет, и сразу ясно, что он на мели. Наверное, он поставил свои последние деньги.
«Как он одет… это только девчонки замечают», — подумал Бобби и открыл рот, чтобы сказать ей это. Но тут кто-то позади них сказал:
— Погляди-ка! Да это же Гербер-Беби и Малтекс-Беби. Как делишки, бебюськи?
Они оглянулись. К ним медленно съезжали с холма на велосипедах трое ребят в оранжевых рубашках Сент-Габриэля. В корзинках на рулях лежали всякие бейсбольные принадлежности. Один, прыщавый балда, у которого с шеи свисал на цепочке серебряный крест, засунул бейсбольную биту в самодельный футляр на спине. «Выпендривается под Робин Гуда», — подумал Бобби, но все равно перепугался. Это же были большие парни, старшеклассники, ученики приходской школы, и если они решили отправить его в больницу, то он отправится в больницу. «Низкие парни в оранжевых рубашках», — подумалось ему.
— Привет, Уилли, — сказала Кэрол одному из них. Но не балде с битой за спиной. Она говорила спокойно, даже весело, но под небрежностью ее тона Бобби ощутил страх, трепещущий, как птичьи крылышки. — Я смотрела, как вы играли. Ты здорово ловил.
У того, кому она это сказала, было уродливое недолепленное лицо под густыми, зачесанными назад каштаново-рыжими волосами и над торсом взрослого мужчины. Велосипед «хаффи» выглядел под ним нелепо маленьким. Бобби подумал, что он похож на тролля из волшебной сказки.
— Тебе-то что, Гербер-Беби? — спросил он.
Все трое сентгабцев поравнялись с ними. Затем двое — с болтающимся крестом и тот, которого Кэрол назвала Уилли — продвинулись чуть дальше, опустив ноги до земли и ведя велосипеды. С возрастающим отчаянием Бобби понял, что они с Кэрол окружены. Он ощущал смешанный запах пота и «виталиса», исходивший от ребят в оранжевых рубашках.
— Ты кто такой, Малтекс-Беби? — спросил третий сентгабец у Бобби. Он наклонился над рулем своего велосипеда. — Никак Гарфилд? А? Билли Донахью тебя все еще разыскивает с того случая прошлой зимой. Хочет зубы тебе повышибать. Может, мне сейчас выбить парочку прямо тут, проложить ему дорожку?
У Бобби в животе словно что-то зашевелилось, будто змеи в корзинке. «Я не заплачу. Что бы ни было, я не заплачу, пусть хоть в больницу попаду. И я попытаюсь защитить ее».
Защитить ее от таких верзил? Смешно.
— Почему ты сейчас такой грубый, Уилли? — спросила Кэрол. Она обращалась только к парню с каштаново-рыжими волосами. — Ты же не такой, когда ты один. Так почему сейчас?
Уилли покраснел. Благодаря темной рыжине его волос, гораздо более темной, чем у Бобби, могло показаться, что он запылал огнем от шеи и до макушки. Он не хотел, сообразил Бобби, чтобы его дружки узнали, что без них он ведет себя по-человечески.
— Заткнись, Гербер-Беби! — рявкнул он. — Лучше заткнись и поцелуй своего прилипалу, пока у него еще все зубы целы.
На третьем парне был мотоциклетный пояс с пряжкой на боку и старые бутсы, все в пыли бейсбольного поля. Он стоял позади Кэрол. Теперь он подошел поближе, все еще ведя свой велосипед, и обеими руками ухватил ее за волосы. И дернул.
— Ой! — почти взвизгнула Кэрол. И словно бы не только от боли, но и от удивления. И вырвалась таким рывком, что чуть не упала. Бобби подхватил ее, и Уилли — который, если верить Кэрол, без своих дружков был нормальным парнем — захохотал.
— Зачем вы это? — закричал Бобби на парня с мотопоясом, и едва слова вырвались у него изо рта, ему показалось, что он слышал их уже тысячу раз прежде. Будто какой-то обряд: формулы, которые положено произносить, прежде чем начнутся подлинные тычки и толчки и заработают кулаки. Он снова вспомнил «Повелителя мух» — Ральф убегает от Джека и остальных. На острове Голдинга были хотя бы джунгли. А им с Кэрол бежать некуда.
«Он скажет: «Потому что мне так нравится». Это следующие слова».
Но прежде чем парень с поясом, застегнутым на боку, успел их сказать, за него положенные слова произнес Робин Гуд с битой в самодельном футляре на спине.
— А потому, что ему так нравится. И как ты ему помешаешь Малтекс-Беби?
Внезапно он змеиным движением протянул руку и шлепнул Бобби по лицу. Уилли снова захохотал.
— Давайте вздуем этого недоноска, — сказал парень с мото-поясом. — Меня от его морды воротит.
Они сдвинулись, шины их велосипедов торжественно зашуршали. Потом Уилли уронил свой велосипед набок, будто сдохшего пони, и шагнул к Бобби. Бобби выставил перед собой кулаки в жалком подражании стойке Флойда Паттерсона.
— Эй, ребятишки, что у вас там? — спросил кто-то за спиной у них.
Уилли отвел назад один кулак. Все еще держа его наготове, он оглянулся. И Робин Гуд оглянулся, и парень с мотопоясом. У тротуара стоял старый голубой «студебеккер» с поржавелыми крыльями и Христом, примагниченным над приборной доской. Перед ним, очень грудастая и необъемная в бедрах, стояла Рионда, приятельница Аниты Гербер. Летняя одежда не была ей лучшим другом (это даже Бобби заметил), но в тот момент она казалась богиней в бриджах.
— Рионда! — закричала Кэрол, не плача, но почти. Она протолкнулась между Уилли и парнем с мотопоясом. Ни тот, ни другой не попытались ее схватить. Все трое сентгабцев уставились на Рионду. Бобби поймал себя на том, что смотрит на сжатый кулак Уилли. Иногда Бобби просыпался утром, а у него там было тверже камня и торчало вверх, будто лунная ракета или еще что. Пока он шел в ванную помочиться, там обмякало и съеживалось. Рука Уилли со сжатым кулаком на ее конце обмякла точно так же, кулак развертывался назад в пальцы. От такого сравнения Бобби потянуло на улыбку. Но он справился с собой. Если они увидят, что он улыбается, сейчас они сделать ничего не смогут. Однако потом… в какой-нибудь другой день…
Рионда обняла Кэрол и прижала девочку к своей объемистой груди. Оглядела ребят в оранжевых рубашках и — улыбнулась! Заулыбалась, не стараясь спрятать улыбку.
— Уилли Ширмен, верно?
Только что взведенная рука Уилли повисла вдоль бока. Что-то бормоча, он нагнулся поднять свой велик.
— Ричи О'Мира?
Парень в мотопоясе посмотрел на пыльные носки своих бутс и тоже пробурчал что-то. Щеки у него пылали.
— Во всяком случае, кто-то из младших О'Мира — теперь вас так много, что я всех не упомню. — Взгляд ее перешел на Робин Гуда. — А ты кто, верзила? Кто-то из Дедхемов? Похож-похож на Дедхемов!
Робин Гуд уставился на свои руки. У него на пальце было школьное кольцо, и теперь он начал его крутить.
Рионда все еще обнимала Кэрол за плечи. Кэрол одной рукой обнимала Рионду за талию, насколько хватало руки. Она не смотрела на парней, когда Рионда вместе с ней сошла с мостовой на полоску травы перед тротуаром. Она все еще смотрела на Робин Гуда.
— Отвечай, когда я с тобой говорю, сынок. Если я захочу, найти твою мать будет нетрудно. Спрошу отца Фитцжеральда — и дело с концом.
— Ну, я Гарри Дулин, — сказал наконец парень, еще быстрее крутя свое кольцо.
— Значит, я не так уж и промахнулась, верно? — ласково спросила Рионда, сделала еще два-три шага вперед и оказалась на тротуаре. Кэрол, испугавшись, попробовала ее удержать, но Рионда все равно надвигалась на парней. — Дедхемы и Дулины женились-переженились. Еще в графстве Корк, тра-ля-ля.
И никакой не Робин Гуд, а парень по имени Гарри Дулин с дурацким самодельным футляром для биты за спиной. Не Марлон Брандо в «Дикаре», а парень по имени Ричи О'Мира, который раньше чем через пять лет никак не обзаведется «харлеем» к своему мотопоясу… если вообще когда-нибудь им обзаведется. И Уилли Ширмен, трусящий по-хорошему поговорить с девочкой, если рядом его дружки. И для того чтобы они съежились до своих подлинных размеров, оказалось достаточно одной толстухи в бриджах и длинной блузке без рукавов, которая примчалась спасать не на белом боевом скакуне, но в «студебеккере» 1954 года. Эта мысль должна была бы утешить Бобби, но не утешила. Он вдруг вспомнил, что сказал Уильям Голдинг: мальчиков на острове спасла команда линейного крейсера… но кто спасет команду?
Глупо, конечно, уж кто-кто, а Рионда в этот момент никак и ни в каком спасении словно бы не нуждалась. Но слова эти все равно порадовали Бобби. А что, если взрослых вообще нет? Вдруг самое понятие «взрослые» — обман? Что, если их деньги — это только игральные фишки, их деловые сделки — не больше чем выменивание бейсбольных карточек, их войны — игры с игрушечным оружием в парке? Что, если внутри своих костюмов и выходных платьев они все еще сопливые малыши? Черт! Этого же не может быть, правда? Это было бы так страшно, что даже подумать и то жутко.
Рионда все еще смотрела на сентгабцев с жесткой и довольно опасной улыбкой.
— Вы, трое здоровенных парней, ведь не стали бы цепляться к тем, кто вас меньше и слабее, верно? Да еще к девочке вроде ваших младших сестренок?
Они теперь молчали, даже не буркали себе под нос. Только переминались с ноги на ногу.
— Я в этом уверена: это ведь была бы подлость и трусость, верно?
Вновь она дала им возможность ответить — и порядочно времени послушать собственное их молчание.
— Уилли? Ричи? Гарри? Вы же к ним не цеплялись, верно?
— Да нет, конечно, — сказал Гарри, и Бобби подумал, что если он начнет вертеть это кольцо чуть побыстрее, палец у него загорится.
— Если бы я поверила в такое, — сказала Рионда, все еще улыбаясь своей опасной улыбкой, — я бы пошла поговорить с отцом Фитцжеральдом, верно? Ну, а падре, возможно, решил бы, что ему следует поговорить с вашими отцами, ну, а ваши отцы, возможно, решили бы согреть вам задницы… и за дело, мальчики, верно? За то, что цеплялись к тем, кто меньше и слабее.
Трое парней, снова перекинувшие ноги через свои нелепо маленькие велосипеды, продолжали хранить молчание.
— Они к тебе цеплялись, Бобби? — спросила Рионда.
— Нет, — сразу же ответил Бобби.
Рионда подсунула палец под подбородок Кэрол и повернула ее лицо к себе.
— А к тебе они цеплялись, деточка?
— Нет, Рионда.
Рионда улыбнулась ей сверху вниз, и Кэрол, хотя у нее в глазах стояли слезы, улыбнулась в ответ.
— Ну, мальчики, вроде вам опасаться нечего, — сказала Рионда. — Они говорят, что вы не делали ничего такого, что могло бы доставить вам лишние неприятные минутки в исповедальне. Думаю, вам следует вынести им благодарность.
Сентгабцы: бур-бур-бур.
— «Пожалуйста, кончи на этом! — безмолвно умолял Бобби. — Не заставляй их и правда благодарить нас. Не доводи их!»
Быть может, Рионда услышала его мысли (Бобби теперь верил, что такое возможно).
— Ну, — сказала она, — пожалуй, обойдемся без благодарностей. Отправляйтесь по домам, мальчики. И Гарри, когда увидишь Мойру Дедхем, скажи ей, что Рионда велела передать: она все еще ездит в Бриджпорт в «Бинго» каждую неделю, так если ее нужно будет подвезти…
— Ладно, обязательно, — сказал Гарри, сел в седло и поехал вверх по склону, все еще вперяя взгляд в тротуар. Если бы ему навстречу шли прохожие, он наткнулся бы на них. Двое его дружков последовали за ним, нажимая на педали, чтобы нагнать его.
Рионда провожала их взглядом, и ее улыбка медленно исчезала.
— Ирландцы-голодранцы, — сказала она наконец. — От них ничего хорошего не жди. Ну, да черт с ними. Кэрол, ты правда ничего?
Кэрол сказала, что да, правда.
— Бобби?
— Все в порядке. — Ему требовалась вся сила воли, чтобы не начать дрожать перед ней, будто клюквенное желе, но если Кэрол держится, так он и подавно должен.
— Лезь в машину, — сказала Рионда Кэрол, — я тебя подвезу. А ты давай на своих двоих, Бобби. Бегом через улицу и в дом. Эти ребята к завтрему позабудут и про тебя, и про мою Кэрол-детку, но сегодня вечером вам обоим стоит посидеть дома.
— Ладно, — сказал Бобби, зная, что про них не забудут ни завтра, ни к концу недели, ни к концу лета. Ему с Кэрол придется долгое время опасаться Гарри и его дружков. — Пока, Кэрол.
Бобби перебежал Броуд-стрит. На другой стороне остановился и следил, как старая машина Рионды подъехала к дому, где жила Кэрол. Когда Кэрол выпрыгнула, она поглядела вниз со склона и помахала. Бобби помахал в ответ, а потом поднялся по ступенькам крыльца дома № 149 и вошел внутрь.
Тед сидел в гостиной, курил сигарету и читал журнал «Лайф» с Анитой Экберг на обложке. Бобби не сомневался, что три чемоданчика Теда и бумажные пакеты уже упакованы, но их нигде не было видно. Наверное, оставил наверху в своей комнате. Бобби обрадовался. Ему не хотелось смотреть на них. Довольно и того, что он знает про них.
— Что поделывал? — спросил Тед.
— Да так, — сказал Бобби. — Я, пожалуй, полежу в кровати и почитаю до ужина.
Он ушел в свою комнату. На полу возле кровати стопкой лежали книги из взрослого отдела харвичской публичной библиотеки — «Космические инженеры» Клиффорда Д. Саймака, «Тайна римской шляпы» Эллера Куина и «Наследники» Уильяма Голдинга. Бобби выбрал «Наследников» и улегся ногами на подушке. На обложке были пещерные люди, но они были нарисованы почти абстрактно — на обложках книжек для детей таких пещерных людей не увидишь. Клево, когда у тебя карточка во взрослый отдел… но почему-то уже не так клево, как казалось вначале.
В девять часов начался «Гавайский глаз», и при обычных обстоятельствах Бобби был бы заворожен (его мать считала, что программы вроде «Гавайского глаза» или «Неприкасаемых» слишком полны насилия, и, как правило, не разрешала ему включать их), но в этот вечер он все время переставал следить за происходящим на экране. Менее чем в шестидесяти милях отсюда Эдди Альбини и «Ураган» Хейвуд вот-вот сойдутся на ринге. Красотка Голубых Лезвий «Жиллетт», одетая в голубой купальник и голубые туфли на высоком каблуке, будет обходить ринг перед началом каждого раунда и поднимать табличку с голубым номером на ней. 1…2…3…4…
К половине десятого Бобби не сумел бы распознать на экране даже частного детектива, а уж тем более угадать, кто убил великосветскую блондинку. «Ураган» Хейвуд проиграет нокаутом, в восьмом раунде», — сказал ему Тед. Это знал старик Джи. Но что, если что-нибудь не задастся? Бобби не хотел, чтобы Тед уезжал, но уж если иначе нельзя, ему была нестерпима мысль, что он уедет с пустым бумажником. Ну да, конечно, такого случиться не может… а если? Бобби видел телефильм, в котором боксер должен был лечь, но вдруг передумал. Что, если так будет и сегодня? Разыграть нокаут — это обман… (Да неужто, Шерлок? С какой улики вы начали?), но если «Ураган» Хейвуд на обман не пойдет, Теду придется плохо: «по уши в луже, если не хуже», — сказал бы Салл-Джон.
Половина десятого, если верить часам на стене. Если Бобби не запутался в арифметических действиях, начался решающий восьмой раунд.
— Нравятся тебе «Наследники»?
Бобби так глубоко ушел в свои мысли, что даже вздрогнул. На экране телика Кинэн Уинн стоял перед бульдозером и говорил, что готов милю прошагать ради пачки «Кэмела».
— Потруднее «Повелителя мух», — сказал он. — Вроде бы есть две маленькие семьи пещерных людей, которые бродят туда-сюда. И одна семья посообразительнее. Но другая семья, дураки, они герои. Я чуть не бросил, но тут стало поинтереснее. Думаю, я дочитаю.
— Семья, с которой ты знакомишься первой, с маленькой девочкой, это неандертальцы. Вторая семья — только на самом деле это племя (Голдинг и его племена!) — это кроманьонцы. Кроманьонцы и есть наследники. То, что происходит между этими группами, вполне соответствует определению трагедии: события ведут к несчастливому исходу, которого нельзя избежать.
Тед продолжал говорить о пьесах Шекспира, и стихотворениях По, и романах типчика по имени Теодор Драйзер. В другое время Бобби было бы интересно, но в этот вечер его мысли все время уносились в Мэдисон-Сквер-Гарден. Он видел ринг, освещенный так же яростно, как те немногие бильярдные столы в «Угловой Лузе», на которых шла игра. Он слышал, как вопят зрители, когда Хейвуд перешел в атаку, обрабатывая растерявшегося Эдди Альбини свингами слева и справа. Хейвуд не собирался сдать бой — точно так же, как боксер в телефильме, он намеревался отделать своего противника на все сто. Бобби ощущал запах пота, слышал тяжелые хлопы и хлапы перчаток по корпусу. Глаза Эдди Альбини выпучились двумя нолями… колени подогнулись… зрители вопили, повскакав на ноги…
— …идея рока как силы, избежать которой невозможно, видимо, возникла у греков. Драматург по имени Еврипид…
— Позвоните, — сказал Бобби, и, хотя он в жизни не закурил сигареты (к 1964 году он будет выкуривать за неделю больше блока), голос у него прозвучал так же хрипло, как у Теда поздно вечером после целого дня «честерфильдок».
— Извини, Бобби?
— Позвоните мистеру Файлсу, узнайте, как там бой?.. — Бобби посмотрел на стенные часы. Девять сорок девять. — Если было всего восемь раундов, то, значит, бой уже кончился.
— Согласен, что он кончился, но если я позвоню Файлсу так рано, он может заподозрить, что мне было что-то известно, — сказал Тед. — А по радио я ведь ничего узнать не мог — этот бой, как известно нам обоим, по радио не передают. Лучше выждать. Безопаснее. Пусть верит, будто я полагаюсь на предчувствия. Я позвоню в десять, будто считаю, что бой кончился не нокаутом, а по очкам. А пока, Бобби, не тревожься. Говорю же тебе, это просто прогулка по подмосткам.
Бобби бросил смотреть «Гавайский глаз», а просто сидел на диване и слушал, как вякают актеры. Мужчина орал на толстого гавайского полицейского. Женщина в белом купальнике вбежала в прибой. Машина гналась за машиной под барабанный бой на звуковой дорожке. Стрелки часов на стене еле ползли, спотыкаясь, к десяти и двенадцати, будто брали последние несколько сот футов вершины Эвереста. Убийца великосветской блондинки был сам убит, пока бежал по полю ананасов, и «Гавайский глаз» наконец кончился.
Бобби не стал ждать показа кадров из телефильмов будущей недели. Он выключил телик и сказал:
— Позвоните, а? Ну, пожалуйста!
— Одну минутку, — сказал Тед, — по-моему, я выпил рутбира сверх моего предела. Мои цистерны словно бы ужались с возрастом.
Он прошаркал в ванную. Наступила нескончаемая тишина, а затем раздался плеск струи, разбивающейся в унитазе.
— А-а-а! — сказал Тед с большим удовлетворением.
Бобби уже не мог усидеть на месте. Он вскочил и начал бродить по комнате. Он не сомневался, что именно сейчас Томми «Ураган» Хейвуд окружен фоторепортерами в своем углу на ринге «Гарден», не без синяков, но сияя улыбкой в белых вспышках. Рядом с ним Девушка Голубых Лезвий «Жиллетт» — она обнимает его за плечи, он ее за талию, а Эдди Альбини никнет забытый в своем углу; его затуманенные глаза совсем заплыли, и он еще не пришел в себя после встряски, которую получил.
К тому времени, когда Тед вернулся, Бобби впал в полное отчаяние. Он твердо знал, что Альбини проиграл бой, а его друг потерял пятьсот долларов. Останется ли Тед, если окажется совсем без денег? Может быть… Но если да, а низкие люди явятся…
Сжимая и разжимая кулаки, Бобби смотрел, как Тед взял трубку и начал набирать номер.
— Успокойся, Бобби, — сказал ему Тед. — Все в полном порядке.
Но Бобби не мог успокоиться. В животе у него будто свивались клубки проволок. Тед прижимал трубку к уху и ничего не говорил целую вечность.
— Ну, почему они не отвечают? — в ярости почти крикнул Бобби.
— Было всего два гудка, Бобби. Почему бы тебе… Алло, говорит Тед Бротиген. Тед Бротиген. Да, мэм, сегодня днем. — Как ни невероятно, но Тед подмигнул Бобби. Ну как он может оставаться таким невозмутимым? Да будь он на месте Теда, так трубки бы у уха удержать не смог бы. А уж подмигивать! — Да, мэм, он здесь. — Тед обернулся к Бобби и сказал, не прикрыв трубку ладонью. — Аланна спрашивает, как там твоя девочка?
Бобби попытался заговорить, но только хрипел.
— Бобби говорит, что чудесно, — сказал Тед Аланне. — Хороша, как летний день. Можно мне поговорить с Леном? Да, я подожду. Но, пожалуйста, скажите мне про бой. — Наступила пауза, которой, казалось, не будет конца. На лице Теда не было никакого выражения. На этот раз он прикрыл трубку ладонью. — Она говорит, в первых пяти раундах Альбини получил порядочную трепку, в шестом и седьмом держался хорошо, а потом выдал хук правой неизвестно откуда и уложил Хейвуда на канаты в восьмом. Похоронный марш по «Урагану». Вот сюрприз, верно?
— Да, — сказал Бобби. Губы у него как закаменели. Все было правдой. Все. В пятницу к этому часу Тед уже уедет. С двумя тысячами камешков в кармане можно долго бегать от низких людей, с двумя тысячами камешков в кармане можно проехать на Большом Сером Псе от океана до сверкающего океана.
Бобби пошел в ванную и выдавил «ипану» на зубную щетку. Его ужас, рожденный убеждением, что Тед поставил не на того боксера, исчез, но печаль из-за близкой потери осталась и росла. Ему бы и в голову не пришло, что что-то, еще даже не случившееся, может причинять такую боль. «Через неделю я не смогу вспомнить, что в нем было такого. Через год я о нем позабуду».
Правда? Черт, неужели это правда?
«Нет, — подумал Бобби. — Не выйдет! Я не позволю».
В комнате Тед разговаривал с Леном Файлсом. Вроде бы по-дружески, так, как Тед ожидал… и, да, вот Тед говорит, что поставил на предчувствие, очень сильное, такое, что нельзя не сделать ставки, если себя уважаешь. Конечно, полдесятого завтра вечером будет в самый раз для расчета при условии, что мать его друга вернется к восьми. А если она подзадержится, так Лен его увидит между десятью и одиннадцатью. Это удобно? Тед опять засмеялся. Значит, толстому Файлсу это было удобней удобного.
Бобби поставил зубную щетку в стакан на полке под зеркалом, потом сунул руку в карман штанов. Там среди привычного хлама было что-то, чего его пальцы не узнали. Он вытащил кольцо для ключей с зеленым брелоком — свой особый сувенир из Бриджпорта, той его части, о которой его мать ничего не знала. Части «там, внизу». «“УГЛОВАЯ ЛУЗА”: БИЛЬЯРД, ИГРОВЫЕ АВТОМАТЫ. КЕНМОР 8–2127».
Ему, конечно, давно надо было спрятать кольцо (или вообще от него избавиться), и тут ему пришла в голову мысль. В этот вечер ничто не могло развеять уныние Бобби Гарфилда, но эта мысль все-таки принесла с собой радость. Он отдаст кольцо с брелоком Кэрол Гербер, предупредив, чтобы она ни в коем случае не проговорилась его маме, откуда оно у нее. Он знал, что у Кэрол есть минимум два ключа, которые можно повесить на кольцо, — ключ от квартиры и ключик от дневника, который Рионда подарила ей на день рождения. (Кэрол была на три месяца старше Бобби, но она никогда из-за этого не задавалась.) Подарить ей кольцо для ключей — это же почти как попросить ее быть его девочкой. Нет, он не рассиропится и не поставит себя в дурацкое положение, прямо попросив. Кэрол и так поймет. Потому-то она такая клевая девчонка.
Бобби положил кольцо на полку возле стакана с зубной щеткой, потом пошел к себе в спальню надеть пижаму. Когда он вышел, Тед сидел на диване и курил. Тед посмотрел на него.
— Бобби, с тобой все в порядке?
— Угу! По-моему, у меня все должно быть в порядке, правда?
— Наверное. Наверное, у нас обоих все должно быть в порядке.
— А я когда-нибудь еще увижу вас? — спросил Бобби, мысленно умоляя, чтобы Тед не заговорил, как Одинокий Рейнджер, не начал нести всякую чушь вроде «мы еще встретимся, друг»… потому что это не чушь — чушь слишком ласковое слово. Дерьмо — вот что это. Тед, он верил, никогда ему не врал, и он не хотел, чтобы Тед начал врать, когда конец совсем близко.
— Не знаю. — Тед рассматривал тлеющий кончик своей сигареты, а когда он посмотрел на Бобби, Бобби увидел, что его глаза полны слез. — Не думаю.
Эти слезы сломали Бобби. Он бросился через комнату обнять Теда, ему необходимо было его обнять. Он остановился, когда Тед вскинул руки и скрестил их на груди своей балахонистой рубашки старика. На его лице словно бы мешались удивление и ужас.
Бобби застыл на месте, все еще протягивая руки, чтобы обнять его. Потом медленно их опустил. Не обнимать, не прикасаться. Такое правило. Но подлое правило. Неправильное правило.
— А писать вы будете?
— Буду посылать тебе открытки, — ответил Тед, подумав. — Но не прямо тебе. Это может быть опасным для нас обоих. Так что мне делать? Есть идеи?
— Посылайте их Кэрол, — ответил Бобби, ни на секунду не задумавшись.
— Когда ты ей рассказал про низких людей, Бобби? — В голосе Теда не было упрека. Да и с какой бы стати? Он же уезжает, верно? Пусть бы даже типчик, который написал про вора тележек из универсамов, теперь напечатал бы в газете: «СУМАСШЕДШИЙ СТАРИК УБЕГАЕТ ОТ ИНОПЛАНЕТЯН-АГРЕССОРОВ». Люди будут читать это друг другу за утренним кофе и кашей, будут смеяться. Как Тед назвал это в тот день? «Тяжеловесный юмор маленьких городков», вроде бы так? Но если это до того уж смешно, почему так больно? Почему так нестерпимо больно?
— Сегодня, — сказал он тонким голоском. — Увидел ее в парке, и все… ну, как-то само собой… проговорилось.
— Бывает, — сказал Тед очень серьезно. — Я хорошо это знаю. Иногда плотину прорывает. И, может, это к лучшему. Ты предупредишь ее, что, возможно, мне понадобится связаться с тобой через нее?
— Угу.
Тед задумчиво постучал пальцами по губам. Потом кивнул.
— Сверху я напишу «Дорогая К.», а не Кэрол, и подпишусь «Друг». Так вы с ней поймете, что открытка от меня. Идет?
— Угу! — сказал Бобби. — Клево. — Не было это клево, ничего клевого тут вообще не было, но пусть уж так.
Внезапно он поднял руку, поцеловал пальцы и подул на них. Тед на диване улыбнулся, поймал поцелуй и прижал его к складкам щеки.
— А теперь ложись-ка, Бобби! День выдался долгий, и сейчас очень поздно.
Бобби отправился спать.
Сперва он было подумал, что это тот же сон, как в тот раз: Бидермен, Кушман и Дин гоняются за его мамой по джунглям острова Голдинга. Затем Бобби понял, что деревья и лианы нарисованы на обоях, а под бегущими ногами его матери — коричневый ковер. Не джунгли, а коридор отеля. Так его сознанию рисовался отель «Уоррик».
Мистер Бидермен и два других нимрода гнались и гнались за ней. А еще ребята из Сент-Габа — Уилли, и Ричи, и Гарри Дулин. И у всех на лицах полоски белой и красной краски. И на всех ярко-желтые камзолы с ярко-красным глазом на них.
…Если не считать камзолов, они были голые. Их мужское тряслось и подпрыгивало в гнездах мохнатых волос в паху. Все, кроме Гарри Дулина, размахивали пиками, а он — своей бейсбольной битой. Она с обоих концов была заострена.
— Убей суку! — взвыл Кушман.
— Пей ее кровь! — заорал Дон Бидермен и метнул пику вслед Лиз Гарфилд в ту секунду, когда она скрылась за углом. Пика, вибрируя, вонзилась в джунгли на стене.
— Воткни в ее грязную дырку! — закричал Уилли — Уилли, который без своих дружков умел быть нормальным. Красный глаз на его груди словно вспучился. Как и его член пониже.
«Беги, мам!» — пытался закричать Бобби, но не мог произнести ни слова. У него не было рта, не было тела. Он был там — и не был. Он следовал за матерью, будто ее тень. Слышал ее судорожные вздохи, видел ее трясущиеся от ужаса губы, ее разорванные чулки. Нарядное платье тоже висело на ней лохмотьями. Одна грудь была вся в кровоточащих царапинах. Один глаз совсем заплыл. У нее был такой вид, будто она выстояла несколько раундов против Эдди Альбини или «Урагана» Хейвуда… А может, и обоих сразу.
— Распорю тебя сверху донизу! — вопил Ричи.
— Съем живьем! — поддержал Кэртис Дин (во всю глотку). — Выпью кровь, выпущу кишки.
Его мама оглянулась на них, и ее ступни (туфли она где-то потеряла) начали наступать друг на друга. «Не надо, мам! — мысленно простонал Бобби. — Господи, не надо!»
Будто услышав его, Лиз повернулась и попыталась бежать еще быстрее. Она миновала объявление на стене:
ПОЖАЛУЙСТА, ПОМОГИТЕ НАМ НАЙТИ НАШУ ЛЮБИМУЮ СВИНКУ!
ЛИЗ наш ТАЛИСМАН!
ЛИЗ — 34 ГОДА!
ОНА СВИНЬЯ СО СКВЕРНЫМ НРАВОМ,
но МЫ ЕЕ ЛЮБИМ!
сделает все, что захотите,
если вы скажете «ОБЕЩАЮ»
(или)
«ЭТО ПАХНЕТ ХОРОШИМИ ДЕНЬГАМИ»
ПОЗВОНИТЕ ХОуситоник 5–8337.
(или)
ДОСТАВЬТЕ В «ГРИЛЬ УИЛЬЯМА ПЕННА»!
Спросить НИЗКИХ ЛЮДЕЙ В ЖЕЛТЫХ ПЛАЩАХ!
Девиз: «МЫ ЕДИМ ИХ С КРОВЬЮ!»
Его мама тоже прочла объявление, и на этот раз, когда ее щиколотки ударились друг о друга, она упала.
«Мам! Вставай!» — закричал Бобби, но она не встала, может быть, не сумела. И поползла по коричневому ковру, оглядываясь через плечо. Волосы падали ей на щеки и лоб слипшимися колтунами. Сзади из ее платья был вырван длинный клок, и Бобби увидел ее голую попку… трико она где-то потеряла. Хуже того: ее ноги сзади были облиты кровью. Что они с ней сделали? Господи, Господи, что они сделали с его матерью?
Дон Бидермен выскочил из-за угла впереди нее — нашел более короткий коридор и перехватил ее. Другие выбежали следом за ним. Теперь у мистера Бидермена торчало прямо вверх, как у Бобби иногда по утрам, перед тем, как он вылезал из-под одеяла и шел в ванную. Только у мистера Бидермена он был огромный и выглядел вроде кракена, триффида, чудища, и Бобби подумал, что знает, почему ноги его матери в крови. Он не хотел это знать, но думал, что, наверное, знает.
«Не трогай ее! — пытался он закричать мистеру Бидермену. — Не трогай ее, или вам мало?»
Красный глаз на желтом камзоле мистера Бидермена внезапно раскрылся шире… и сполз вбок. Бобби был невидим, его тело находилось на мир дальше по спирали на волчке, чем этот… но красный глаз его увидел. Красный глаз видел ВСЕ.
— Свинью — бей, пей ее кровь, — сказал мистер Бидермен хриплым, совсем неузнаваемым голосом и зашагал вперед.
— Свинью — бей, пей ее кровь, — подхватили Билл Кушман и Кэртис Дин.
— Убей свинью, выпусти ей кишки, ешь ее мясо, — распевали Уилли и Ричи, шагая в ногу позади нимродов. Как и у мужчин, их причиндалы превратились в пики.
— Ешь ее, пей ее, выпотроши ее, оттрахай ее, — присоединился Гарри.
«Встань, мам! Беги! Не давайся им!»
Она попыталась. Но она еще тщилась подняться с колен на ноги, когда Бидермен прыгнул на нее. Остальные — следом. Сомкнулись над ней, и когда их руки принялись срывать лохмотья с ее тела, Бобби подумал: «Я хочу выбраться отсюда, я хочу сойти с волчка в мой собственный мир! Пусть остановится и завертится в другую сторону, чтобы я мог слезть в мою комнату в моем собственном мире»…
Да только это был не волчок, как понял Бобби, когда образы сна начали дробиться и темнеть. Да, не волчок, а башня — веретено, на котором двигалось и сплеталось все сущее. Потом оно исчезло, и на короткое время наступило спасительное ничто. Когда он открыл глаза, его комнату наполнял солнечный свет — летний солнечный свет утра вторника последнего июня президентства Эйзенхауэра.
IX. Омерзительный четверг
Одно про Теда Бротигена можно было сказать твердо: он умел готовить. Завтрак, который он поставил перед Бобби — омлетик, жареный хлеб, хрустящая грудинка, — был куда вкуснее всего, что его мать готовила на завтрак (ее специальностью были огромные оладьи без всякого вкуса — пара их, тонущая в «Сиропе тетушки Джемимы»), и не хуже всего, что можно было взять в закусочной «Колония» или в «Харвиче». Беда была лишь в том, что Бобби совсем не хотелось есть. Он не помнил подробностей своего сна, но знал, что это был кошмар и что он наверняка плакал — когда он проснулся, подушка у него была мокрой. Но не только сон был причиной, почему он в это утро чувствовал себя опустошенным и подавленным. Сны, как-никак, это не настоящее. А вот Тед уедет по-настоящему. И навсегда.
— Вы уедете прямо из «Угловой Лузы?» — спросил Бобби, когда Тед сел напротив него со своей тарелкой яичницы с беконом. — Ведь так?
— Да. Так будет безопаснее. — Он начал есть, но медленно и словно бы безо всякого удовольствия. Значит, и у него на душе скверно. Бобби был рад. — Твоей матери я скажу, что мой брат в Иллинойсе заболел. Ничего больше ей знать не надо.
— Вы поедете на Большом Сером Псе?
Тед чуть улыбнулся.
— Пожалуй, на поезде. Я ведь ужасно богатый, не забывай.
— На каком поезде?
— Тебе лучше не знать подробностей, Бобби. Чего не знаешь, того не скажешь. И заставить тебя сказать тоже не смогут.
Бобби обдумал это, потом спросил:
— Про открытки не забудете?
Тед подцепил кусочек грудинки, потом положил его на тарелку.
— Открытки, много-много открыток, обещаю. А теперь перестанем про это говорить, хорошо?
— Так о чем нам говорить?
Тед задумался, потом улыбнулся. Улыбка у него была ласковой и искренней. Когда он улыбался, Бобби догадывался, как он выглядел в двадцать лет, в расцвете сил.
— О книгах, конечно, — сказал Тед, — будем говорить о книгах.
День обещал быть изнурительно жарким — это стало ясно уже в девять часов. Бобби помог с посудой — вытирал и убирал на место, а потом они сели в гостиной, где вентилятор Теда, как мог, гонял уже истомленный воздух, и они говорили о книгах… вернее, о книгах говорил Тед. И теперь, когда встреча Альбини с Хейвудом осталась позади, Бобби слушал его с жадностью. Он понимал не все, что говорил Тед, но, во всяком случае, понял, что книги создают свой собственный мир, и Харвичская публичная библиотека вовсе не этот мир, а всего лишь вход в него.
Тед говорил про Уильяма Голдинга и про то, что он назвал «деутопической фантастикой», перешел к «Машине времени» Герберта Уэллса, указал на возможную связь морлоков и элоев с Джеком и Ральфом на острове Голдинга. Он говорил о том, что назвал «единственным оправданием литературы», — исследовании проблем невинности и знания, добра и зла. Под конец этой импровизированной лекции он упомянул роман под названием «Изгоняющий бесов», в котором рассматривались обе эти проблемы («в популярном аспекте»), и внезапно умолк. Потом тряхнул головой, словно проясняя мысли.
— Что не так? — Бобби отхлебнул шипучки. Рутбир ему по-прежнему не очень нравился, но ничего другого в холодильнике не было. И шипучка была все-таки холодной.
— О чем я думаю? — Тед провел рукой по лбу, будто у него вдруг разболелась голова. — Он же еще не написан.
— Это как же?
— Никак. Я заговорился. Почему бы тебе не пойти погулять, поразмяться? А я, пожалуй, прилягу. Ночью мне не очень спалось.
— Ладно. — Бобби решил, что свежий воздух — пусть даже жаркий свежий воздух — может пойти ему на пользу. И хотя слушать Теда было очень интересно, у него мало-помалу возникло ощущение, будто стены комнаты сдвигаются все теснее и теснее. Все потому, что он знает, что Тед уезжает, решил Бобби. Вот и грустный стишок: знает, что он уезжает.
На секунду, когда он пошел к себе в комнату за бейсбольной перчаткой, ему вспомнилось кольцо для ключей из «Угловой Лузы» — он собирался подарить его Кэрол, чтобы она знала, что она — его девочка. Потом он вспомнил Гарри Дулина, Ричи О'Мира и Уилли Ширмена. Они же где-то там. Если изловят его совсем одного, наверняка исколошматят. В первый раз за два-три дня Бобби пожалел, что рядом нет Салла. Салл был еще совсем зеленый, как и он, но крутой. Дулин с дружками могут его вздуть, но Салл-Джон заставит их заплатить за эту честь. Эс-Джей, однако, был в своем лагере, а от если бы да кабы толку нет.
Бобби даже не подумал остаться дома — не может же он все лето прятаться от таких, как Уилли Ширмен! Нет, он хвоста не подожмет, однако, спускаясь с крыльца, он напомнил себе, что должен соблюдать осторожность и следить, не появятся ли они. Только бы увидеть их вовремя, и никаких проблем!
Занятый мыслями о сентгабцах, Бобби вышел из № 149, позабыв о кольце с брелоком, своем особом сувенире, который остался там, на полке в ванной рядом с зубной щеткой в стакане — там, где он оставил его накануне.
Он словно бы исходил вдоль и поперек весь Харвич — по Броуд-стрит в Коммонвелф-парк (на поле В — ни единого сентгабца. Там тренировалась команда Американского легиона, отгоняя мух под жарким солнцем), из парка на городскую площадь, с городской площади на вокзал. Когда он стоял там в маленьком газетном киоске под пешеходным мостом через пути и разглядывал романы в бумажных обложках (мистер Бертон, киоскер, позволял стоять и смотреть, если не трогать «товар», как он выражался), вдруг загремел городской гудок, и оба вздрогнули.
— Матерь Божья, что это? — сердито спросил мистер Бертон. Он опрокинул на пол коробку со жвачкой и теперь нагнулся подбирать. — Сейчас же всего четверть двенадцатого!
— И правда рано, — согласился Бобби, а потом вышел из киоска. Ему расхотелось разглядывать книги. Он направился к Ривер-авеню и по дороге заглянул в пекарню «Тип-Топ» купить половинку вчерашнего батона (два цента) и спросить Джорджи Салливана, как там Эс-Джей.
— Отлично, — сказал старший брат Эс-Джея. — Мы получили от него открытку во вторник про то, что он стосковался по всем нам и хочет домой. Вторую мы получили в среду о том, что он учится нырять. А сегодня утром пришла открытка о том, что он еще никогда так замечательно не проводил время. И хочет остаться там навсегда. — Он засмеялся — здоровый ирландский парень двадцати лет с могучими ирландскими плечами и руками. — Он-то, может, и остался бы, только мать без него совсем извелась бы. Уток кормить нацелился?
— Ага. Как всегда.
— Не давай им щипать себя за пальцы. Эти чертовы речные утки полны всякой заразы. Они…
На городской площади часы муниципалитета начали отбивать двенадцать, хотя еще и половины двенадцатого не было.
— Да что сегодня такое? — спросил Джорджи. — То гудок прогудел раньше времени, а теперь чертовы городские часы убежали вперед.
— Может, от жары, — предположил Бобби.
— Ну-у-у… — Он с сомнением посмотрел на Бобби. — Объяснение не хуже других.
«Угу, — подумал Бобби, выходя на улицу. — И куда безопаснее некоторых других».
Бобби пошел к Ривер-авеню, покусывая на ходу хлеб. К тому времени, когда он нашел свободную скамейку на берегу реки Хусатоник, значительная часть половинки батона уже успела исчезнуть у него в животе. Из камышей вперевалку появились утки, и Бобби принялся крошить для них остатки батона, по обыкновению посмеиваясь над тем, как жадно они кидались за брошенными кусками, и над тем, как они запрокидывали головы, чтобы проглотить схваченный кусок.
Через некоторое время у него начали слипаться глаза. Он посмотрел на реку, на узоры отраженного света, скользящие по ее поверхности, и ему захотелось спать еще больше. Ночью он спал, но его сон не принес с собой отдыха. Теперь он задремал, зажимая в кулаке хлебные крошки. Утки покончили с тем, что было рассыпано в траве и придвинулись ближе к нему, тихо задумчиво покрякивая. В двенадцать двадцать куранты на городской площади пробили два часа. Прохожие покачивали головами и спрашивали друг у друга, куда идет мир. Бобби все глубже уходил в дремоту, и когда на него упала тень, он не увидел ее и не почувствовал.
— Э-эй, малыш!
Голос был негромкий и напряженный. Бобби выпрямился, судорожно вздохнув. Кулаки у него разжались и рассыпали оставшиеся крошки. Снова у него в животе заклубились змеи. Это не был Уилли Шермен, или Ричи О'Мира, или Гарри Дулин — он знал это даже во сне. Но он почти пожалел, что это не кто-то из них. Или даже пусть все трое. Кулачная расправа это еще не худшее, что может случиться. Да, не худшее. Черт, и как это он умудрился заснуть?
— Малыш.
Утки наступали Бобби на ноги, дрались из-за неожиданно обильного угощения. Их крылья задевали его лодыжки и икры, но ощущение это было далеким-далеким. Он видел на траве перед собой тень мужской головы. Мужчина стоял позади него.
— Малыш!
Медленно со скрипом Бобби обернулся. На мужчине будет желтый плащ, а на нем будет глаз — сверлящий красный глаз.
Но на стоявшем позади мужчине был бежевый летний костюм, пиджак топорщился над брюшком, которое начинало наливаться в брюхо, и Бобби сразу понял, что это не один из них. Глаза не зазудели сзади, поле зрения не исчертили черные нити… но самое главное было, что это не тварь, прикидывающаяся человеком, а настоящий человек.
— Что? — спросил Бобби вялым голосом. Он все еще не мог поверить, что он вот так задремал, вот так провалился в сон. — Чего вам нужно?
— Я дам тебе два бакса, если ты позволишь мне пососать, — сказал мужчина в бежевом костюме. Он сунул руку в карман и вытащил бумажник. — Встанем вон за тем деревом, и нас никто не увидит. И тебе понравится.
— Нет, — сказал Бобби и встал. Он не совсем понял, о чем говорил человек в бежевом костюме, однако и того, что он понял, было достаточно. Утки прыснули во все стороны, но крошки были слишком большим соблазном, и они вернулись, поклевывая и вертясь возле кроссовок Бобби. — Мне пора домой. Мама…
Мужчина шагнул ближе, все еще держа перед собой бумажник. Словно он решил отдать его Бобби целиком, а не какие-то там паршивые два доллара.
— Тебе не надо будет меня. Только я тебя. Что скажешь? Ладно — три доллара.
— Да нет, правда. Я…
— Тебе понравится. Всем мальчикам нравится. — Он потянулся к Бобби, и внезапно Бобби вспомнил, как Тед взял его за плечи, как Тед положил ладони ему на лопатки, как Тед притянул его к себе так близко, что они почти могли поцеловаться. Теперь было совсем не так… И все-таки так. Почему-то так.
Без всякой мысли Бобби нагнулся и схватил утку. Он поднял ее — возмущенно крякающий вихрь клюва и крыльев, перепончатых лап — еле успел заметить черную бусину одного глаза — и швырнул ее в мужчину в бежевом костюме. Мужчина завопил и вскинул ладони, чтобы заслонить лицо, выронив бумажник.
Бобби убежал.
Он шел через площадь, направляясь домой, когда увидел на столбе перед маленькой кондитерской объявление. Подошел к нему и прочел в безмолвном ужасе. Он не помнил своего сна, но в нем было что-то вроде такого. В этом он был уверен.
ВЫ НЕ ВИДЕЛИ БРОТИГЕНА!
Он просто СТАРЫЙ ДВОРНЯГА, но МЫ ЛЮБИМ ЕГО!
У БРОТИГЕНА БЕЛЫЙ МЕХ И ГОЛУБЫЕ ГЛАЗА!
ОЧЕНЬ ЛАСКОВЫЙ
БУДЕТ ЕСТЬ ОБРЕЗКИ ИЗ ВАШИХ РУК!
МЫ уплатим ОЧЕНЬ БОЛЬШУЮ НАГРАДУ
($$$$)
ЕСЛИ ВЫ ВИДЕЛИ БРОТИГЕНА!
ПОЗВОНИТЕ ХОуситоник 5–8337!
(ИЛИ)
ДОСТАВЬТЕ БРОТИГЕНА в № 745 Хайгет авеню!
Дом СЕМЬИ САГАМОР!
«Нехороший день, — подумал Бобби, глядя, как его рука тянется к объявлению, срывая его со столба. Чуть дальше со шпиля навеса кинотеатра «Харвич» свисал голубой хвост воздушного змея. — Очень нехороший день. Не надо было мне уходить из дома. И вообще, надо было остаться в кровати».
ХОуситоник 5–8337 — точно, как в объявлении о Филе, вельш-корги… вот только, если в Харвиче была телефонная станция ХОуситоник, то Бобби никогда про нее не слышал. Некоторые номера были станции Харвич. Другие — станции Коммонвелф. Но ХОуситоник? Нет. Ни здесь, ни в Бриджпорте.
Он смял объявление и выбросил его на углу в урну «СОХРАНИМ НАШ ГОРОД ЧИСТЫМ И ЗЕЛЕНЫМ». Однако на другой стороне он нашел точно такое же. А еще дальше — третье на угловом почтовом ящике. Он сорвал и их. Низкие люди либо были совсем близко, либо пришли в отчаяние. Или же и то, и другое вместе. Теду вообще нельзя сегодня выходить — надо поскорее сказать ему. И пусть готовится бежать. Придется сказать ему и это.
Бобби направился напрямик через парк — он и сам почти бежал, торопясь поскорее добраться домой, и почти не услышал слабого срывающегося зова, который донесся откуда-то слева от него:
— Бобби…
Он свернул с дорожки и нырнул под деревья. То, что он там увидел, заставило его уронить на землю бейсбольную перчатку. Она была модели Алвина Дарка, эта перчатка, и потом он ее не нашел. Кто-то, решил он, проходил мимо и увел ее, ну и что? В дальнейшем ходе дня эта паршивая перчатка меньше всего его заботила.
Кэрол сидела под тем же вязом, под которым утешала его. Она подтянула колени к груди. Лицо у нее было пепельно-серым. Черные круги шока опоясали ее глаза, придав ей сходство с енотом. Из одной ноздри сочилась ниточка крови. Левая рука лежала поперек живота, туго натягивая ее блузку на две маленькие выпуклости, которые через год-другой превратятся в груди. Локоть этой руки она поддерживала правой ладонью.
На ней были шортики и широкая блузка с длинными рукавами — такая, какие надевают через голову. Позднее Бобби возложит большую часть вины за то, что произошло, на эту ее дурацкую блузку. Наверное, она надела ее, опасаясь солнечных ожогов — зачем еще нужны длинные рукава в такой убийственно жаркий день? Сама она ее выбрала или миссис Гербер ее заставила? Но так ли уж это важно? «Да, — подумает Бобби, когда найдется время подумать. — Да, важно! Черт дери, очень важно!»
Но пока блузка и ее длинные рукава значения не имели. В этот первый миг он видел только плечо Кэрол: казалось, что их не одно, а два.
— Бобби, — сказала она, глядя на него блестящими мутными глазами. — Они меня покалечили.
Естественно, она была в шоке. Да и он сам уже был в шоке и действовал инстинктивно. Попытался поднять ее на ноги, и она закричала от боли — Господи, какой это был крик!
— Я сбегаю за помощью, — сказал он, опуская ее на землю. — А ты жди тут и не шевелись.
Она мотнула головой — осторожно. Чтобы не потревожить руку. Ее голубые глаза казались совсем черными от боли и ужаса.
— Нет, Бобби, нет, не бросай меня тут! Что, если они вернутся? Что, если они вернутся и покалечат меня еще больше? — Часть того, что произошло в этот жаркий четверг, он забыл, забыл, как от удара взрывной волны, но эти минуты навсегда остались четкими: Кэрол смотрит на него и говорит: «Что, если они вернутся и покалечат меня еще больше?»
— Но… Кэрол…
— Я смогу идти. Если ты мне поможешь, я смогу идти.
Бобби осторожно обнял ее за пояс, надеясь, что она не закричит. Это так было страшно!
Кэрол медленно поднялась на ноги, опираясь спиной о ствол дерева. Пока она вставала, левая ее рука чуть шевельнулась. Нелепое двойное плечо вздулось и дернулось. Она застонала, но, слава Богу, не закричала.
— Может, не надо? — сказал Бобби.
— Нет. Я хочу выбраться отсюда. Помоги мне. Господи, как больно!
Когда она совсем выпрямилась, ей как будто стало чуть легче. Они вышли из деревьев с медленной торжественностью, будто пара, идущая к алтарю. За тенью деревьев день еще больше обдавал жаром и был слепяще ярок. Бобби огляделся, но никого не увидел. Где-то в глубине парка десяток малышей (наверное, Воробушки или Малиновки из Стерлинг-Хауса) хором пели песню, но вокруг бейсбольных полей не было ни души — ни ребятни, ни мамаш, катящих коляски с младенцами, и никаких признаков Реймера, здешнего участкового, который в хорошем настроении мог угостить мороженым или арахисом в пакетике. Все от жары попрятались по домам.
По-прежнему медленно — рука Бобби обнимает Кэрол за пояс — они прошли по дорожке, которая выводила на угол Коммонвелф и Броуд. Холм, по которому взбиралась Броуд-стрит, был таким же безлюдным, как парк; нагретый воздух колыхался над мостовой, будто над мусоросжигателем. Ни единого пешехода, ни единой движущейся машины.
Они вышли на тротуар, и Бобби как раз собрался спросить, сумеет ли она перейти через улицу, но тут Кэрол сказала высоким шепотным голоском:
— Ой, Бобби, я сейчас потеряю сознание.
Он испуганно посмотрел на нее и увидел, что глаза у нее закатились, стали поблескивающе белыми. Она закачалась, как почти спиленное дерево. Бобби бессознательно нагнулся и, когда колени у нее подогнулись, обхватил ее вокруг бедер и спины. Он был справа от нее, а потому не причинил новой боли ее левой руке. К тому же даже без сознания Кэрол продолжала держать правой рукой левый локоть, помогая левой руке не двигаться.
Кэрол Гербер была с Бобби одного роста, если не чуточку выше. Казалось бы, ему не хватило бы сил пронести ее по Броуд-стрит, даже шатаясь. Однако у людей в шоке силы берутся неизвестно откуда. Бобби нес ее — и ни разу не пошатнулся… Он бежал под палящим июньским солнцем. Никто не остановил его, никто не спросил, что случилось с бесчувственной девочкой, никто не предложил помочь. Он слышал машины на Эшер-авеню, но этот уголок мира обрел жуткое сходство с Мидуичем, где все заснули одновременно.
Ему в голову не пришло отнести Кэрол к ее матери. Квартира Герберов была выше по холму, но не это было причиной. Бобби мог думать только о Теде. Тед будет знать, что делать.
Когда он начал подниматься на свое крыльцо, его сверхъестественная сила пошла на убыль. Он пошатнулся, и нелепое двойное плечо Кэрол задело перила. Она напряглась у него в руках, закричала. Ее полузакрытые глаза открылись.
— Мы уже почти тут, — заверил он ее прерывающимся шепотом, совсем не похожим на его обычный голос. — Почти тут. Прости, что я тебя стукнул. Мы почти…
Дверь открылась, и вышел Тед. На нем были серые брюки от костюма и майка. Выглядел он удивленно, сочувственно, но не испуганно.
Бобби кое-как поднялся на последнюю ступеньку, и тут его повело назад. На жуткий миг он подумал, что свалится, может, разобьет голову о цемент. Но тут Тед схватил его и удержал.
— Дай ее мне, — сказал он.
— Только зайдите к ней с другого бока, — просипел Бобби. Руки у него дрожали, как струны гитары, а плечи горели огнем. — С этого нельзя.
Тед обошел их и встал рядом с Бобби. Кэрол смотрела на них снизу вверх, ее пепельные волосы перекинулись через запястье Бобби.
— Они меня покалечили, — прошептала она Теду. — Уилли… Я просила его остановить их, но он не захотел.
— Не говори пока, — сказал Тед. — Все будет хорошо.
Он взял ее у Бобби со всей осторожностью, и тем не менее они чуть-чуть пошевелили ее левую руку. Двойное плечо под белой блузкой дернулось. Кэрол застонала, а потом заплакала. Из ее правой ноздри снова поползла кровь — ярко-алая капля на фоне побелевшей кожи. На мгновение Бобби припомнился его сон. Глаз. Красный глаз.
— Придержи дверь, Бобби.
Бобби открыл дверь пошире. Тед пронес Кэрол через вестибюль в квартиру Гарфилдов. В ту же самую секунду Лиз Гарфилд начала спускаться по железной лестнице на Главную улицу к стоянке такси. Она двигалась с медлительной осторожностью хронически больной, держа в обеих руках по чемодану. Мистер Бертон, владелец газетного киоска, как раз вышел покурить. Он смотрел, как Лиз спустилась с лестницы, откинула вуалетку и осторожно провела по лицу носовым платочком. При каждом прикосновении она чуть вздрагивала. Она была сильно накрашена, но никакой макияж помочь не мог. Только привлекал внимание к тому, что с ней произошло. От вуалетки толку было больше, хотя она и прикрывала только верхнюю часть лица, и теперь Лиз снова ее опустила. Она подошла к первому из стоящих такси, и водитель вылез помочь ей с чемоданами.
Бертон подумал, кто мог так ее отделать? И от души пожелал, чтобы виновнику в эту самую минуту дюжие полицейские массировали голову дубинками. Тот, кто способен так обойтись с женщиной, ничего лучшего не заслуживает. Человек, способный так обойтись с женщиной, не должен разгуливать на свободе… Так считал Бертон.
Бобби подумал, что Тед положит Кэрол на диван, но нет. В гостиной было одно кресло с прямой спинкой, и он сел в него, держа ее на коленях — вот как Санта Клаус в универмаге Гранта сажал к себе на колени малышей, которые подбегали к нему, пока он восседал на своем троне.
— Где еще у тебя болит, не считая плеча?
— Они били меня по животу. И по боку.
— Какому боку?
— Правому.
Тед осторожно задрал ее блузку с этого бока. Бобби со свистом выпустил воздух через нижнюю губу, когда увидел синяк, пересекавший ее ребра по диагонали. Он сразу узнал очертания бейсбольной биты. И понял, чьей биты — Гарри Дулина, прыщавого балды, который видел себя Робин Гудом в той чахлой пустыне, которая сходила за его воображение. Он, и Ричи О'Мира, и Уилли Ширмен поймали ее в парке, и Гарри бил ее битой, а Ричи и Уилли держали ее. Все трое ржали и называли ее Гербер-Беби. Может, все началось как шутка, а потом вышло из-под контроля? Ведь почти то же самое случилось в «Повелителе мух»? Все чуточку вышло из-под контроля?
Тед прикоснулся к боку Кэрол снизу. Его узловатые пальцы растопырились и медленно заскользили вверх. При этом он наклонял голову, словно не столько прикасался, сколько слушал. Может, так оно и было. Когда он добрался до синяка, Кэрол ойкнула.
— Больно? — спросил Тед.
— Немножко. Не так, как плечо. Они ведь сломали мне руку?
— Нет, не думаю, — сказал Тед.
— Я слышала, как оно хрупнуло. И они слышали. Потому и убежали.
— Ну конечно, ты слышала. Безусловно.
По ее щекам катились слезы, лицо все еще было пепельно-серым, но Кэрол как будто чуть-чуть успокоилась. Тед задрал ее блузку до подмышки и оглядел синяк. «Он не хуже меня знает, чем ее ударили», — подумал Бобби.
— Сколько их было, Кэрол?
«Трое», — подумал Бобби.
— Т-трое.
— Трое мальчишек?
Она кивнула.
— Трое мальчишек против одной маленькой девочки. Значит, они тебя боялись. Они, наверное, думали, что ты львица. Ты львица, Кэрол?
— Если бы! — сказала Кэрол и попыталась улыбнуться. — Если бы я могла рыкнуть и прогнать их! Они меня п-покалечили.
— Я знаю. Знаю. — Его ладонь скользнула вниз к синяку и закрыла сизый отпечаток биты на ее ребрах. — Вдохни.
Синяк вспучился под ладонью Теда. Сквозь его желтые от никотина пальцы Бобби видел полоски лилового пятна.
— Так больно?
Она мотнула головой.
— А дышать?
— Тоже нет.
— И когда твои ребра прижимаются к моей руке, тоже не больно?
— Нет. Только саднит. А больно… — она взглянула на свое жуткое двугорбое плечо и тут же отвела глаза.
— Я знаю. Бедненькая Кэрол. Бедняжка. Мы до этого еще дойдем. Где они тебя еще били? Ты сказала по животу?
— Да.
Тед задрал ее блузку спереди. Еще синяк. Но выглядел он побледнее и не таким жутким. Тед осторожно прикоснулся к нему кончиками пальцев — сначала над пупком, потом под ним. Она сказала, что не чувствует там такой же боли, как в плече, что живот у нее только саднит, как ребра.
— По спине они тебя не били?
— Н-нет.
— По голове? По шее?
— Н-нет. Только по боку и по животу, а потом по плечу, а оно хрупнуло, а они услышали и убежали. А я думала, что Уилли Ширмен — хороший.
Она горестно взглянула на Теда.
— Поверни головку, Кэрол… отлично… теперь в другую сторону. Поворачивать не больно?
— Нет.
— И ты уверена, что они ни разу не ударили тебя по голове?
— Нет. То есть да, уверена.
— Ты счастливица.
Бобби не мог понять, какого черта Тед назвал Кэрол счастливицей. Ее левая рука, казалось ему, была не просто сломана, а наполовину вырвана из плеча. Ему внезапно вспомнилась жареная воскресная курица и как щелкает дужка, когда ее вытаскиваешь. Что-то закрутилось у него в желудке. На секунду ему показалось, что сейчас его вывернет — и завтрак, и черствый хлеб, которым он поделился с утками.
«Нет! — сказал он себе. — Сейчас не смей! Теду и без тебя хватает проблем».
— Бобби? — Голос Теда был ясным и четким. Словно проблем у него было меньше, чем их решений. И каким же это явилось облегчением! — С тобой все в порядке?
— Угу. — И ведь он сказал правду: желудок у него усмирился.
— Отлично. Ты поступил правильно, что привел ее сюда. Ты способен еще поступать правильно?
— Угу.
— Мне нужны ножницы. Ты не найдешь их?
Бобби пошел в спальню матери, выдвинул верхний ящик комода и достал ее плетеную рабочую корзинку. Внутри лежали ножницы средних размеров. Он побежал назад и показал их Теду.
— Такие годятся?
— Отлично, — сказал Тед и добавил, обращаясь к Кэрол: — Я разрежу твою блузку, Кэрол. Мне очень жаль, но я должен сейчас же осмотреть твое плечо, а я не хочу сделать тебе снова больно.
— Ничего, — сказала она и снова попыталась улыбнуться. Бобби даже страшно стало от ее храбрости. Да если бы у него плечо стало таким двугорбым, он наверняка блеял бы, будто овца, напоровшаяся на колючую проволоку.
— Домой ты сможешь вернуться в рубашке Бобби. Верно, Бобби?
— Само собой. Пара-другая вошек мне тьфу.
— Обхо-хочешься, — сказала Кэрол.
Тед осторожно разрезал блузку на спине, а потом спереди, а потом снял обе половинки, будто скорлупу с вареного яйца. С левым боком он был особенно осторожен, но Кэрол хрипло вскрикнула, когда пальцы Теда задели ее плечо. Бобби подскочил, и сердце у него, совсем было успокоившееся, снова заколотилось.
— Извини, — пробормотал Тед. — Ого. Поглядите-ка!
Плечо Кэрол выглядело уродливо, но не так ужасно, как боялся Бобби — наверное, так почти всегда бывает, когда поглядишь прямо на то, чего боялся. Второе плечо было выше нормального, и кожа на нем была до того натянута, что Бобби не понял, как она вообще не лопнула. И цвет у него был какой-то странно сиреневый.
— Очень плохо? — спросила Кэрол. Она глядела в другую сторону — на стену. Ее лицо выглядело изнуренным, изголодавшимся, как у детей-беженцев. Бобби подумал, что после первого беглого взгляда она ни разу не посмотрела на это плечо. — Я буду в гипсе все лето?
— Не думаю, что тебе вообще понадобится гипс.
Кэрол поглядела на Теда с недоумением.
— Оно не сломано, деточка, а только вывихнуто. Кто-то ударил тебя по плечу…
— Гарри Дулин…
— …так сильно, что выбил головку верхней кости твоей левой руки из ее ямки. Я думаю, что сумею вернуть ее на место. А ты выдержишь минуту-другую очень сильной боли, зная, что потом все, наверное, будет хорошо?
— Да, — сказала она, не задумываясь. — Вправьте его, мистер Бротиген. Пожалуйста.
Бобби поглядел на него с сомнением.
— А вы правда сумеете?
— Да. Дай-ка мне твой пояс.
— Что-о?
— Твой пояс. Дай его мне.
Бобби вытащил пояс — совсем еще новый, подаренный ему на Рождество — из петель и протянул Теду, который взял его, не отводя глаз от Кэрол.
— Как твоя фамилия, деточка?
— Гербер. Они называли меня Гербер-Беби. Но я же не беби.
— Ну конечно. И вот сейчас ты это докажешь. — Он встал, усадил ее в кресло, а потом опустился рядом на колени, словно типчик в старом фильме, предлагающий свою руку и сердце. Он дважды сложил пояс Бобби пополам и начал совать Кэрол в здоровую руку, пока она наконец не отпустила локоть, а тогда сомкнул ее пальцы на изгибах. — Отлично. А теперь сунь его в рот.
— Сунуть пояс Бобби в рот?
Тед ни на секунду не отводил от нее взгляда, а теперь начал поглаживать ей целую руку от локтя до запястья. Его пальцы скользили вниз от локтя… замирали… и возвращались вверх к локтю… потом снова двигались к запястью. «Будто он ее гипнотизирует», — подумал Бобби. И — да, Тед ее гипнотизировал. Зрачки у него опять жутко расширялись и сжимались… расширялись и сжимались. В одном ритме с движениями его пальцев. Кэрол, приоткрыв губы, уставилась на его лицо.
— Тед… ваши глаза…
— Да-да, — сказал он нетерпеливо, словно не интересуясь тем, что проделывают его глаза. — Боль поднимается вверх, Кэрол, тебе это известно?
— Нет…
Ее глаза устремлены на его. Его пальцы на ее руке спускаются и поднимаются… спускаются и поднимаются. А зрачки — будто медленное биение сердца. Бобби увидел, как Кэрол села в кресле поудобнее. Она все еще держала пояс, а когда Тед прервал поглаживание, чтобы прикоснуться к тыльной стороне ее ладони, Кэрол послушно поднесла пояс к лицу.
— Да-да, — сказал он, — боль поднимается от своего источника к мозгу. Когда я вправлю твое плечо, боли будет много, но ты перехватишь значительную ее часть у себя во рту и не пустишь в мозг. Закусишь ее в зубах и удержишь на поясе Бобби, так что только ее частички доберутся до твоей головы, где бывает больнее всего. Ты меня понимаешь, Кэрол?
— Да… — Ее голос стал каким-то далеким. Она выглядела совсем маленькой в кресле с высокой прямой спинкой, одетая только в шортики и кроссовки. Зрачки Теда, заметил Бобби, перестали расширяться.
— Сунь пояс себе в рот.
Она вложила пояс между губами.
— Кусай его, когда будет больно.
— Когда больно.
— Перехватывай боль.
— Буду перехватывать.
Тед в последний раз провел массивным указательным пальцем от ее локтя до запястья, потом посмотрел на Бобби.
— Пожелай мне удачи.
— Удачи! — горячо сказал Бобби.
Откуда-то издали, дремотно, Кэрол Гербер сказала:
— Бобби швырнул в него уткой.
— Правда? — спросил Тед. Очень-очень мягко он сомкнул пальцы левой руки на левом запястье Кэрол.
— Бобби думал, что этот человек — низкий человек.
Тед посмотрел на Бобби.
— Не в этом смысле низкий, — сказал Бобби. — Просто… Да ну, неважно.
— Тем не менее, — сказал Тед, — они очень близко. Городской гудок… куранты…
— Я их слышал, — угрюмо сказал Бобби.
— Я не буду ждать, пока твоя мать вернется вечером, — не смею. День проведу в кино, или в парке, или еще где-то. На крайний случай в Бриджпорте есть ночлежки. Кэрол, ты готова?
— Готова.
— Когда начнется боль, что ты сделаешь?
— Поймаю ее. Зажму зубами в пояс Бобби.
— Умница, девочка. Десять секунд, и ты почувствуешь себя куда лучше.
Тед глубоко вздохнул, потом протянул правую руку так, что ладонь нависла прямо над сиреневым бугром в плече Кэрол.
— Сейчас начнется боль, деточка. Будь храброй.
Не десять секунд и даже не пять. Бобби показалось, что все произошло в одно мгновение. Край правой ладони Теда нажал на шишку, выпиравшую из плеча Кэрол. Одновременно он резко дернул ее левую руку за запястье. На щеках Кэрол выступили желваки — она впилась зубами в пояс Бобби. Бобби услышал щелчок, вроде того, который иногда слышал у себя в шее, когда она затекала, а он ее поворачивал. Бугор в плече Кэрол исчез.
— Есть! — воскликнул Тед. — С виду все в порядке! Кэрол?
Она открыла рот, из него выпал пояс Бобби и лег поперек ее коленей. Бобби увидел цепочку крошечных точек, вдавленных в кожу: она почти прокусила пояс насквозь.
— Совсем не больно! — сказала она с удивлением. Провела ладонью к тому месту, где сиреневатость становилась густо-лиловой, коснулась его и вздрогнула.
— Будет побаливать неделю или около того, — предупредил ее Тед. — И по меньшей мере полмесяца не поднимай этой рукой ничего тяжелого и ничего ею не бросай. А не то головка может снова выскочить из ямки.
— Я поберегусь. — Теперь Кэрол не боялась смотреть на свое плечо и продолжала осторожно прикасаться к синяку кончиками пальцев.
— Сколько боли ты поймала? — спросил у нее Тед, и, хотя лицо Теда сохраняло серьезное выражение, Бобби почудилась в его голосе легкая улыбка.
— Почти всю, — сказала она. — Больно почти совсем не было.
Однако, не успев договорить, она привалилась к спинке кресла. Глаза у нее были открыты, но смотрели в никуда. Кэрол второй раз потеряла сознание.
Тед велел Бобби намочить полотенце и принести ему.
— В холодной воде, — добавил он. — Выжми, но не очень сильно.
Бобби вбежал в ванную, схватил личное полотенце с полки над ванной и намочил его в холодной воде. Нижняя половина окна там была из матового стекла, но если бы он поглядел через верхнее прозрачное стекло, то увидел бы, как к дому подъехало такси с его матерью. Но Бобби не поглядел, он старательно выполнял поручение. Не вспомнил он и о кольце с зеленым брелоком, хотя оно лежало на полке прямо перед его глазами.
Когда Бобби вернулся в гостиную, Тед опять сидел в кресле с высокой спинкой, держа Кэрол на коленях. Бобби заметил, какими загорелыми уже были ее руки по сравнению с остальной кожей, которая была чисто и ровно белой (кроме лиловых синяков). «У нее на руках словно надеты нейлоновые чулки», — подумал он, и ему стало немножко смешно. Глаза у нее начали проясняться и следили за движениями Бобби, когда он пошел к ней. Но все равно Кэрол выглядела не очень чтобы — волосы спутаны, лицо все в поту, а между ноздрями и в уголке рта подсыхали ниточки крови.
Тед взял полотенце и начал вытирать ей щеки и лоб. Бобби встал на колени у ручки кресла. Кэрол чуть-чуть выпрямилась, благодарно подставляя лицо прохладной влажности. Тед стер кровь у нее под носом, потом положил полотенце на угловой столик. Он откинул слипшиеся волосы Кэрол с ее лба. Когда пара прядей снова упала ей на лоб, он занес руку, чтобы снова их откинуть.
Но прежде входная дверь громко хлопнула. По вестибюлю простучали шаги. Ладонь на мокром лбу Кэрол замерла. Глаза Бобби встретились с глазами Теда, и они обменялись одной мыслью: мощная телепатия, состоявшая из единого слова: «ОНИ».
— НЕТ, — сказала Кэрол, — НЕ они, Бобби. Это твоя ма…
Дверь в квартиру открылась, и в ней возникла Лиз. С ключами в одной руке и шляпкой (той, что с вуалеткой) в другой. Позади нее по ту сторону вестибюля дверь в жаркий мир снаружи была открыта. Бок о бок на крыльце, на коврике с «Добро пожаловать» стояли два ее чемодана, там, куда их донес таксист.
— Бобби, сколько раз я тебе повторяла, чтобы ты запирал эту чертову…
Тут она умолкла. Потом годы и годы Бобби вновь и вновь проигрывал этот момент, видел все больше и больше того, что увидела его мать, когда вернулась из своей катастрофической поездки в Провиденс: ее сын на коленях у кресла, в котором старик, который ей никогда не нравился и не внушал доверия, сидит с девочкой на коленях. У девочки ошеломленный вид. Ее волосы слиплись от пота. Блузка с нее сорвана — лоскутья валяются на полу — и, хотя ее собственные глаза сильно заплыли, Лиз, конечно заметила синяки Кэрол — один на плече, один на ребрах, один на животе.
И Кэрол, и Бобби, и Тед Бротиген увидели Лиз с той же поразительной вневременной четкостью: два подбитых глаза (собственно говоря, правый глаз был лишь злым блеском в посиневшей припухлости), вздувшаяся, лопнувшая в двух местах нижняя губа, все еще в присохшей крови, будто в мерзкой засохшей помаде, сдвинутый на сторону нос, крюком нависший надо ртом, будто нос ведьмы из комикса.
Тишина, мгновение осознающей тишины в середине жаркого летнего дня. Где-то раздался выхлоп. Где-то закричал мальчик: «Да ну же, ребята!» А сзади, с Колония-стрит, доносился звук, который для Бобби особенно сильно ассоциировался с его детством вообще и этим четвергом в частности: Баузер миссис О'Хары лаял, все дальше вторгаясь в двадцатый век, «руф-руф-руф».
«Джек ее сцапал, — подумал Бобби. — Джек Меридью и его дружки нимроды».
— Ох ты! Что случилось? — спросил он ее, нарушив тишину. Он не хотел узнать, он должен был узнать. Он подбежал к ней, уже почти плача от страха — но и от горя: ее лицо, ее замученное лицо! Она была совсем не похожа на его маму. Она была похожа на старуху, которой место не на тенистой Броуд-стрит, а «там, внизу», где люди пьют вино из бутылок в бумажных пакетах и не имеют фамилий. — Что он сделал? Что этот подонок сделал с тобой?
Она не обратила на него никакого внимания, словно даже не услышала. Однако схватила его и так вцепилась в его плечи, что ее пальцы больно вонзились в его кожу. Подержала его и отстранила, не взглянув.
— Отпусти ее, грязный старикашка, — сказала она тихим ржавым голосом. — Сейчас же отпусти!
— Миссис Гарфилд, пожалуйста, поймите, — сказал Тед, снимая Кэрол с колен, — даже и теперь он бережно не прикасался к ее поврежденному плечу. Он встал, расправив брючины, аккуратный машинальный жест, в котором был весь Тед. — Видите ли, ее избили. Бобби нашел ее…
— Извращенец! — взвизгнула Лиз. Справа от нее был столик с вазой. Она ухватила вазу и швырнула в него. Тед наклонился, но недостаточно; ваза низом задела его макушку, подпрыгнула, будто камешек, пущенный скакать по поверхности воды, ударилась об стену и разлетелась черепками.
Кэрол вскрикнула.
— Мам! Нет! — завопил Бобби. — Он ничего плохого не делал. Он ничего плохого не делал!
Лиз словно не услышала.
— Как ты смел ее лапать? Ты и моего сына лапал? Так? Так? Тебе не важно, на какой они лад, лишь бы они были детьми!!!
Тед шагнул к ней. Пустые петли его подтяжек болтались вдоль его ног. Бобби увидел розочки крови в редких волосах на его макушке, где ваза оставила свой след.
— Миссис Гарфилд, уверяю вас…
— Уверяй вот это, грязный извращенец!!! — На столике, кроме вазы, не было ничего, а потому она ухватила столик и швырнула. Столик ударил Теда в грудь, заставил его попятиться. Он бы упал на пол, если бы не кресло с высокой спинкой. Тед рухнул в него, глядя на нее широко открытыми непонимающими глазами. Губы у него тряслись.
— Он тебе помогал? — спросила Лиз. Лицо у нее стало смертельно бледным. Синяки выделялись на нем, как родимые пятна. — Ты научил моего сына помогать тебе?!!
— Мам, он ничего плохого ей не делал! — завопил Бобби и обхватил ее поперек живота. — Он ничего плохого ей не делал, он…
Она схватила его, как вазу, как столик, и позже он подумал, что в ней было столько же силы, как в нем, когда он нес Кэрол из парка вверх по склону. Она швырнула его через комнату. Бобби ударился об стену. Голова его откинулась, затылок стукнулся о настенные часы, они упали на пол и остановились навсегда. Перед глазами поплыли черные точки, заставив его коротко и невнятно подумать
(готовятся к захвату, раз на объявлениях теперь его фамилия)
о низких людях. Потом соскользнул на пол, попытался устоять на ногах, но колени подогнулись.
Лиз посмотрела на него, словно бы без особого интереса, потом перевела взгляд на Теда, который сидел в кресле с высокой спинкой, а столик лежал у него на коленях, и ножки почти втыкались ему в лицо. Теперь кровь капала и из одной щеки, а волосы из седых стали ржаво-красными. Он попытался заговорить, но из его груди вырвался сухой корежащий кашель старого курильщика.
— Грязный старикашка! Грязный, грязный старикашка! Да за два цента я бы сдернула с тебя штаны и с корнем вырвала бы твою грязную штуковину!
Она обернулась и еще раз посмотрела на своего скорчившегося сына, и выражение, которое Бобби уловил в том ее глазу, который вообще был виден, — презрение, обвинение — заставило его заплакать еще сильнее. Она не сказала: «И ты тоже!», но он прочел это у не в глазу. Потом она опять накинулась на Теда.
— Знаешь что? Ты сейчас отправишься в тюрьму! — она ткнула в него пальцем, и даже сквозь слезы Бобби увидел, что с него исчез ноготь, который был на месте, когда она уехала в «мерсе» мистера Бидермена, — остался только кровавый рубец. Голос у нее был придушенный, но словно бы начинал звучать громче, когда переваливал через ее распухшую нижнюю губу. — Сейчас я вызову полицию. Если ты хоть что-то соображаешь, так сиди смирно, пока я буду звонить. Просто прикуси язык и сиди смирно. — Голос ее все поднимался, поднимался… Пальцы, исцарапанные, распухшие в суставах, с изуродованными ногтями, сжались в кулаки, которыми она погрозила ему. — Если попробуешь сбежать, я тебя догоню и располосую самым длинным моим кухонным ножом. Вот увидишь! Прямо на улице, чтоб все видели, и начну с той штуковины, которая доставляет вам… вам, мальчикам… столько беспокойства. Так что сиди смирно, Бреттиген. Если хочешь дожить до тюрьмы, не шелохнись!
Телефон был на угловом столике у дивана. Она пошла к нему. Тед продолжал сидеть со столиком на коленях, а из его щеки текла кровь. Бобби скорчился рядом с упавшими часами, теми, которые его мать выиграла за рекламные вкладыши. В окно на ветерке от вентилятора Теда врывался неумолчный вопль Баузера: «Руф-руф-руф».
— Вы не знаете, что тут произошло, миссис Гарфилд. То, что произошло с вами, — ужасно, и я вам глубоко сочувствую… Но это случилось с вами, а не с Кэрол.
— Заткнись! — Она не слушала, даже не смотрела в его сторону.
Кэрол подбежала к Лиз, протянула к ней руки и вдруг замерла. Глаза на ее бледном лице стали совсем огромными, рот раскрылся.
— Они сорвали с вас платье? — Это был полушепот-полустон. Лиз перестала набирать номер и медленно обернулась к ней. — Зачем они сорвали с вас платье?
Лиз словно бы взвесила, как ответить. Очень тщательно.
— Заткнись, — сказала она наконец. — Заткнись и все, ладно?
— Почему они гнались за вами? Кто бил? — голос Кэрол прерывался. — КТО бил?
— Заткнись!!! — Лиз уронила трубку и заткнула уши. Бобби смотрел на нее с возрастающим ужасом.
Кэрол обернулась к нему. По ее щекам снова катились слезы. В ее глазах было понимание — да, понимание. Того рода, решил Бобби, которое пришло к нему, когда мистер Маккуон старался его обжулить.
— Они погнались за ней, — сказала Кэрол. — Она попыталась уйти, а они погнались за ней и заставили вернуться.
Бобби уже знал. Они гнались за ней по коридору отеля. Он видел это. Не помнил где, но видел!
— Пусть они перестанут! Пусть я перестану это видеть! — закричала Кэрол. — Она отбивается, но вырваться не может! Она отбивается, но не может вырваться!
Тед сбросил столик на пол и с трудом поднялся на ноги. Его глаза горели.
— Обними ее, Кэрол! Обними изо всех сил! И тогда это кончится!
Кэрол обхватила здоровой рукой мать Бобби. Лиз, шатаясь, попятилась и чуть не упала — ее туфля зацепилась за ножку дивана. Она устояла, но трубка скатилась на пол возле кроссовки на вытянутой ноге Бобби. Из нее доносилось сердитое жужжание.
На мгновение все застыло в этом положении, будто они играли в «статуи» и водящий закричал: «Замри!» Первой сделала движение Кэрол, отдернув руку от Лиз Гарфилд и отступив. Слипшиеся пряди волос падали ей на глаза. Тед подошел к ней и хотел положить руку ей на плечо.
— Не прикасайся к ней! — сказала Лиз, но машинально, бессильно. Что бы ни вспыхнуло в ней при виде девочки на коленях у Теда Бротигена, теперь поугасло, во всяком случае, пока. Вид у нее был совсем измученный.
Тем не менее Тед опустил руку.
— Вы правы, — сказал он.
Лиз сделала глубокий вдох, задержала воздух, потом выдохнула. Она посмотрела на Бобби, отвела глаза. Кэрол рассказала маме Бобби о том, как большие ребята схватили ее в парке и как сначала все было вроде как одна из их шуток. А потом Гарри начал бить ее по-настоящему, а другие двое держали. Щелчок у нее в плече напугал их, и они убежали. Она рассказала Лиз, как Бобби нашел ее через пять минут — а может, через десять: боль была такая сильная, что она не знает, сколько минут прошло — и принес ее сюда. И как Тед вправил ей плечо, но сначала дал ей пояс Бобби ловить боль. Она нагнулась, подобрала пояс с пола и показала Лиз проколы, оставленные ее зубами. Показала с гордостью и смущением.
— Всю я не поймала. Но очень много.
Лиз бегло взглянула на пояс и обернулась к Теду.
— А зачем вы разорвали ее блузку, шеф?
— Он не разрывал! — крикнул Бобби, внезапно обозлившись на нее. — Он разрезал ее, чтобы осмотреть плечо и вправить его, и не сделать ей больно лишний раз. Так я же принес ему ножницы сам! Почему ты такая глупая, мам, почему не понимаешь…
Лиз размахнулась, не оборачиваясь, захватив Бобби врасплох. Тыльная сторона ее ладони впечаталась в его лицо сбоку — указательный палец даже ткнул его в глаз, и голову ему пронзила острая боль. Его слезы разом высохли, словно в качавшем их насосе произошло короткое замыкание.
— Не смей называть меня глупой, Бобби-бой, — сказала она.
Кэрол со страхом смотрела на крючконосую ведьму, которая вернулась на такси в одежде миссис Гарфилд. Миссис Гарфилд, которая убегала и дралась, когда уже не могла больше бежать. И в конце концов они сделали с ней то, что хотели.
— Не надо бить Бобби, — сказала Кэрол. — Он не такой, как они.
— Он что — твой мальчик? — Лиз засмеялась. — Верно? Ну, ты молодчина! Но я открою тебе один секрет, детка, — он точно такой же, как его папочка и все они остальные. Пойдем в ванную. Я тебя умою и подберу, что тебе надеть. Черт, ну и вид!
Кэрол еще секунду смотрела на нее, потом повернулась и пошла в ванную. Ее голая спина выглядела узенькой и беззащитной. И белой. Такой белой по контрасту с загорелыми руками!
— Кэрол! — окликнул ее Тед. — Теперь лучше?
Бобби решил, что спросил он ее не о плече. На этот раз.
— Да, — ответила она, не оборачиваясь. — Но я все еще слышу ее где-то далеко. Она кричит.
— Кто кричит? — спросила Лиз. Кэрол ей не ответила. Она вошла в ванную и закрыла за собой дверь. Лиз секунд пять смотрела на дверь, словно выжидая, не выскочит ли из нее Кэрол, а потом обернулась к Теду. — Кто кричит?
Тед только настороженно посмотрел на нее, будто ожидая нового нападения в любой момент.
Лиз начала улыбаться. Бобби знал эту улыбку, ее «я вот-вот выйду из себя» улыбку. Неужели ей еще осталось из чего выйти? Из-за подбитых глаз, сломанного носа и разбитой губы эта улыбка сделала ее лицо совсем жутким — лицо не его матери, а какой-то чокнутой.
— Вы ну прямо добрый самаритянин, а? И сколько раз вы ее пощупали, пока вправляли ей плечо? Подержаться, конечно, особо не за что, но, спорю, вы ничего не пропустили, верно? Удобного случая не упустите, так? Давайте-давайте, признавайтесь мамочке!
Бобби смотрел на нее с возрастающим отчаянием. Кэрол же рассказала ей все — всю правду, но это ничего не изменило. Ничего! Черт!
— В этой комнате есть опасный взрослый, — сказал Тед. — Но это не я.
Она посмотрела на него, сначала не понимая, потом не веря своим ушам, потом с яростью.
— Да как ты смеешь! Как ты смеешь!
— Он же ничего не сделал! — закричал Бобби. — Ты что, не слышала, что говорила Кэрол? Ты что…
— Заткни пасть, — сказала она, не глядя на него. Глядела она только на Теда. — Полиция, по-моему, очень тобой заинтересуется. Дон позвонил в Хартфорд в пятницу, прежде чем… ну, прежде. Я его попросила. У него там друзья. Ты никогда не занимался бухгалтерией в штате Коннектикут, не служил в управлении контролера, ни где еще. В тюрьме сидел, верно?
— В определенном смысле пожалуй, — сказал Тед. Он, казалось, немного успокоился, хотя по его щеке все еще сползала кровь. Он достал сигареты из кармана рубашки, посмотрел на них и снова положил в карман. — Но не в такой, о какой вы думаете.
«И не в этом мире», — подумал Бобби.
— За что бы? — спросила она. — За ублажение маленьких девочек по первому разряду?
— У меня есть нечто ценное, — сказал Тед, поднял руку и постучал пальцем по виску. На подушечке пальца отпечаталась кровь. — И есть другие, как я. И есть люди, чья работа — ловить нас, удерживать и использовать для… ну, использовать нас, ограничимся этим. Я и еще двое спаслись. Один был пойман, один убит. Только я остаюсь на свободе. То есть если… — он посмотрел по сторонам, — это можно назвать свободой.
— Ты чокнутый. Чокнутый старик Бреттиген. Свихнутый дальше некуда. Я звоню в полицию, и пусть они решают, отправить тебя в тюрьму, откуда ты смылся. Или в сумасшедший дом. — Она нагнулась за телефонной трубкой.
— Нет, мам! — сказал Бобби и протянул к ней руку. — Не…
— Бобби! Нет! — резко сказал Тед.
Бобби попятился, посмотрел сначала на маму, которая уже поставила телефонный аппарат как следует, потом на Теда.
— Не в этом ее состоянии, — сказал Тед. — В этом ее состоянии она может только кусаться.
Лиз Гарфилд одарила Теда сияющей, почти невыразимой улыбкой — «Ничего не выйдет, сукин ты сын» — и сняла трубку с рычага.
— Что происходит? — крикнула Кэрол из ванной. — Можно мне выйти?
— Пока еще нет, деточка, — ответил Тед. — Чуть попозже.
Лиз проверила телефон, осталась довольна и начала набирать номер.
— Мы узнаем, кто ты такой, — сказала она странным уверенным тоном. — Наверняка это будет интересно. И что ты натворил. Это может быть даже еще интереснее.
— Если вы вызовете полицию, они заодно узнают, кто вы такая и что натворили вы, — сказал Тед.
Она перестала набирать номер и посмотрела на него. Это был хитрый косой взгляд — Бобби увидел его впервые.
— О чем ты говоришь, а?
— О глупой женщине, которая могла бы сделать выбор лучше. О глупой женщине, которая достаточно нагляделась на своего начальника, чтобы быть осмотрительнее, которая достаточно часто слышала его разговоры с приятелями, чтобы быть осмотрительнее, чтобы знать, что их «семинары» практически исчерпываются пьянками и сексуальным разгулом. Да плюс немножко марихуаны. О глупой женщине, которая позволила своей алчности взять верх над здравым смыслом…
— Да что ты знаешь о том, как жить одной? — воскликнула она. — Мне надо растить сына! — Она поглядела на Бобби так, словно в первый раз за порядочный срок вспомнила про сына, которого должна была растить.
— Сколько ему следует, по-вашему, услышать?
— Ничего ты не знаешь! Откуда бы?
— Я знаю ВСЕ. Вопрос в том, сколько, по-вашему, следует услышать Бобби? А сколько вашим соседям? Если явится полиция и заберет меня, она узнает все, что знаю я, обещаю вам. — Он помолчал. Зрачки его не расширились, но глаза как будто стали больше. — Я знаю ВСЕ. Поверьте мне на слово, если не хотите убедиться на деле.
— Зачем вам надо причинить мне такой вред?
— Если у меня будет выбор, я не стану этого делать. Вам уже причинили много вреда — и вы сами, а не только другие. Позвольте мне уехать, больше я ни о чем не прошу. Я все равно собрался уехать. Так не мешайте мне. Я ведь только хотел помочь.
— О да! — сказала она и засмеялась. — Помочь! Когда она сидела на тебе практически нагишом. Помочь!
— Я бы и вам помог, если бы я…
— Еще бы! И я знаю как! — Она снова засмеялась.
Бобби открыл было рот, но увидел в глазах Теда предостережение. За дверью ванной вода теперь стекала в раковину. Лиз опустила голову, прикидывая. Потом подняла ее.
— Ну ладно, — сказала она. — Вот что я сделаю. Я помогу подружке Бобби привести себя в порядок. Дам от боли аспирин. Подберу ей что-нибудь надеть, чтобы она могла дойти до дома. И задам ей несколько вопросов. Если ответы будут нормальными, ты можешь убираться. Чище в доме будет.
— Мам…
Лиз подняла руку, будто регулировщик на перекрестке, приказывая ему замолчать. Она ела глазами Теда, а он смотрел на нее.
— Я проведу ее до дома, подожду, чтобы она вошла в дверь. Что она решит рассказать матери — их дело. А от меня требуется присмотреть, чтобы она благополучно вернулась домой. После этого я пойду в парк и немножко посижу в тенечке. У меня была тяжелая ночь, вчерашняя ночь. — Она втянула воздух и испустила шелестящий горестный вздох. — Очень тяжелая. Так, значит, я пойду в парк посидеть в тенечке и подумать, что мне делать дальше. Как мне уберечь его и себя от жизни в ночлежках. Если я, миленький, когда вернусь из парка, застану тебя тут, то вызову полицию… и лучше не проверяй мои слова на деле. Говори, что хочешь. Никто и слушать не станет, если я скажу, что вернулась домой на несколько часов раньше, чем ты ждал, и застала тебя, когда ты засовывал лапу в шортики одиннадцатилетней девочки.
Бобби уставился на мать в безмолвном потрясении. Она не увидела этого взгляда, она все еще смотрела на Теда, ни на миг не отводя от него заплывшие глаза.
— Если же я вернусь, а тут и духа твоего не будет, то мне не придется никуда звонить или что-нибудь говорить. Tout fini[10].
«Я поеду с тобой, — думал Бобби на Теда. — Я не боюсь низких людей. Лучше пусть тысяча низких людей в желтых плащах ищет меня — да хоть миллион, — чем и дальше жить с ней. Я ее ненавижу!»
— Ну? — спросила Лиз.
— Договорились. Я уйду через час. А вероятно, и раньше.
— Нет! — закричал Бобби. Когда он проснулся утром, то смирился с отъездом Теда — ему было грустно, но он смирился. А теперь снова вернулась вся боль. И даже сильнее, чем раньше. — Нет!
— Помолчи, — сказала его мать, все еще не глядя на него.
— Это единственный выход, Бобби. Ты же знаешь. — Тед посмотрел на Лиз снизу вверх. — Позаботьтесь о Кэрол. Я поговорю с Бобби.
— Вы не в том положении, чтобы распоряжаться, — сказала Лиз, но пошла в ванную, и Бобби заметил, что она прихрамывает. У одной ее туфли был отломан каблук, но он решил, что хромает она не только из-за этого. Она постучала в дверь ванной и, не дожидаясь ответа, проскользнула туда.
Бобби кинулся через комнату, но когда он вскинул руки, чтобы обнять Теда, старик их перехватил, коротко пожал, потом прижал их к груди Бобби и только тогда отпустил.
— Возьмите меня с собой, — исступленно потребовал Бобби. — Я помогу вам высматривать их. Две пары глаз лучше, чем одна. Возьмите меня с собой!
— Этого нельзя, но ты можешь дойти со мной до кухни, Бобби. Ведь не только Кэрол нужно привести себя в порядок.
Тед встал с кресла и пошатнулся. Бобби протянул руку, чтобы поддержать его, однако Тед снова отвел ее, ласково, но решительно. Бобби стало больно. Меньше, чем когда мама не помогла ему встать (даже не посмотрела на него!) после того, как швырнула об стену. Но все равно очень больно.
Он прошел с Тедом на кухню, не прикасаясь к нему, но держась очень близко, чтобы поддержать его, если он упадет. Но Тед не упал. Он посмотрел на свое мутное отражение в стекле окна над мойкой, вздохнул и открыл кран. Намочил посудное полотенце и начал стирать кровь со щеки, иногда поглядывая на свое отражение — как продвигается дело.
— Твоя мать нуждается в тебе теперь, как никогда раньше, — сказал он. — Ей необходим кто-то, кому она может доверять.
— Мне она не доверяет. По-моему, я ей вообще не нравлюсь.
Губы Теда сжались, и Бобби понял, что наткнулся на правду, которую Тед видел в сознании его матери. Бобби знал, что не нравится ей, он знал это, так почему к горлу опять подступили слезы?
Тед потянулся к нему, словно бы спохватился, и опять заработал полотенцем.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Предположим, ты ей не нравишься. Но если это и правда, то не потому, что ты сделал что-то не так. А просто потому, что ты — это ты.
— Мальчишка, — сказал Бобби с горечью. — Поганый мальчишка!
— И сын своего отца, не забывай этого. Но, Бобби… нравишься ты ей или нет, она тебя любит. Я понимаю, что это смахивает на поздравительную открытку, но это правда. Она любит тебя и нуждается в тебе. Ты — то, что у нее есть. Сейчас она очень пострадала…
— Сама виновата, что пострадала! — не выдержал он. — Она ведь знала, что что-то не так! Вы же сами сказали. Знала за недели, за МЕСЯЦЫ! Но не ушла с этой работы! Знала и все равно поехала с ними в Провиденс! Все равно поехала с ними!
— Укротитель львов тоже знает, но все равно входит в клетку. Потому, что ему за это платят.
— У нее есть деньги! — выкрикнул Бобби.
— Видимо, их недостаточно.
— Ей их никогда не будет достаточно, — сказал Бобби и, едва договорив, понял, что так оно и есть.
— Она тебя любит.
— А мне все равно. Я ее не люблю.
— Нет, любишь. И будешь любить. Так надо. Это ка.
— Ка? Какое еще ка?
— Судьба. — Тед почти совсем очистил волосы от крови. Он завернул кран и еще раз поглядел на свое призрачное отражение в окне. За окном лежало лето — более юное, чем когда-либо вновь станет Тед Бротиген. Более юное, чем когда-либо вновь станет Бобби, если на то пошло. — Ка — это судьба. Ты меня любишь, Бобби?
— Вы же знаете, что да, — ответил Бобби, вновь начиная плакать. Последнее время он вроде бы только и делал, что плакал. У него даже глаза ныли. — Очень-очень.
— Тогда попытайся быть другом для своей матери. Ради меня, если не ради себя самого. Останься с ней. Помоги ей залечить эту ее боль. А я время от времени буду присылать тебе открытки.
Они возвращались в гостиную. Бобби стало чуть полегче, но ему хотелось, чтобы Тед обнял его за плечи. Он хотел этого больше всего на свете.
Дверь ванной открылась. Первой вышла Кэрол, глядя вниз на свои ноги с непривычной стеснительностью. Ее волосы были смочены, зачесаны назад и стянуты резинкой в «конский хвост». На ней была старая блузка его матери, такая большая, что доставала ей почти до коленок, будто платье. Ее красных шортиков не было видно вовсе.
— Выйди на крыльцо и подожди, — сказала Лиз.
— Хорошо.
— Ты ведь без меня домой не пойдешь, правда?
— Да, — сказала Кэрол, и ее опущенное лицо приняло испуганное выражение.
— Очень хорошо. Встань рядом с моими чемоданами.
Кэрол пошла было в вестибюль, потом повернулась.
— Спасибо, Тед, что вы вылечили мне руку. Надеюсь, что у вас не будет из-за этого неприятностей. Я не хотела…
— Иди на чертово крыльцо! — рявкнула Лиз.
— …чтобы у кого-нибудь были из-за меня неприятности, — докончила Кэрол тоненьким голоском, почти шепотом мышки из мультфильма. Потом она вышла в вестибюль. Она совсем утопала в блузке Лиз — в какой-нибудь другой день на нее было бы смешно смотреть. Лиз повернулась к Бобби, и когда он посмотрел на нее вблизи, у него упало сердце. Ее ярость снова пылала. Лицо между синяками и шею залила багровая краска.
«Ох, черт, что еще?» — подумал он. Она подняла руку с зеленым брелоком на кольце для ключей, и он понял.
— Я… ну… — Но он не находил, что сказать, — ни уклониться, ни прямо солгать, ни даже признаться. Внезапно Бобби охватила жуткая усталость. Ему хотелось только одного: прокрасться к себе в спальню, спрятаться под одеялом и заснуть.
— Я ему подарил, — мягко сказал Тед. — Вчера.
— Ты возил моего сына в Бриджпорт? К букмекеру? В покерный притон?
«На брелоке ничего про букмекера нет, — подумал Бобби. — И про покер тоже ничего… потому что это запрещено законом. Она знает, чем там занимаются, потому что мой отец бывал там. А как отец, так и сын. Есть такая поговорка: как отец, так и сын».
— Я возил его в кино, — сказал Тед. — На «Деревню проклятых» в «Критерионе». А пока он смотрел картину, я сходил в «Угловую Лузу» по одному делу.
— По какому делу?
— Я сделал ставку на исход боксерского матча.
На миг сердце Бобби упало еще ниже, и он подумал: «Что с тобой? Почему ты не соврал? Если бы ты знал, как она относится ко всякому такому…»
Но Тед же знал! Конечно, знал.
— Ставка на бокс. — Она кивнула. — Так-так. Ты оставил моего сына одного в бриджпортском кино, чтобы пойти поставить на бокс. — Она захохотала. — Что ж, наверное, я должна тебе сказать «спасибо», а? Ты принес ему такой милый сувенирчик. Если он захочет как-нибудь поставить на бокс сам или продуть свои деньги в покер, как его отец, он будет знать, куда отправиться.
— Я оставил его на два часа в кинотеатре, — сказал Тед. — Вы оставили его со мной. Он словно бы без вреда перенес и то, и другое.
У Лиз на мгновение стал такой вид, будто ей дали пощечину, и даже показалось, что она вот-вот заплачет. Потом ее лицо разгладилось, утратило всякое выражение. Она зажала кольцо с зеленым брелоком в кулаке и сунула его в карман платья. Бобби знал, что больше никогда его не увидит, но ему было все равно. Не хотел он больше видеть этот чертов брелок.
— Бобби, иди к себе в комнату, — сказала она.
— Нет.
— БОББИ, ИДИ К СЕБЕ В КОМНАТУ!
— Нет! Не пойду!
Стоя в солнечном свете на коврике с «Добро пожаловать» рядом с чемоданами Лиз Гарфилд, утопая в старой блузке Лиз Гарфилд, Кэрол заплакала.
— Иди к себе в комнату, Бобби, — негромко сказал Тед. — Я очень рад, что познакомился с тобой и узнал тебя.
— Узнал? — сказала мама Бобби сердитым, намекающим голосом, но Бобби не понял, а Тед не обратил на нее никакого внимания.
— Иди к себе в комнату, — повторил он.
— А с вами все будет хорошо? Вы знаете, о чем я.
— Да. — Тед улыбнулся, поцеловал пальцы и послал Бобби поцелуй. Бобби поймал его и крепко зажал в кулаке. — Со мной все будет прекрасно.
Бобби медленно пошел к двери своей спальни, опустив голову, упершись взглядом в носки своих кроссовок. Он уже почти дошел до нее, как вдруг подумал: «Я не могу! Я не могу вот так позволить ему уйти».
Он подбежал к Теду, обнял его и принялся целовать его лицо — лоб, щеки, губы, тонкие шелковистые веки.
— Тед, я люблю тебя.
Тед сдался и крепко его обнял. Бобби ощущал еле заметный запах его лосьона для бритья и более крепкий аромат сигарет «Честерфилд». Эти запахи еще долго будут жить в его памяти, как и прикосновение широких ладоней Теда, поглаживающих ему спину, подпирающих его затылок.
— Бобби, я тоже тебя люблю, — сказал он.
— Бога ради! — почти взвизгнула Лиз. Бобби повернулся к ней и увидел, как Дон Бидермен заталкивает ее в угол. Где-то включенный на всю мощь проигрыватель изрыгал «Прыжок в час дня» в исполнении оркестра Бенни Гудмена. Мистер Бидермен заносил ладонь, словно для удара. Мистер Бидермен спрашивал ее, не хочет ли она еще, и раз ей нравится, так она получит еще, раз ей так нравится. Бобби почти на вкус ощущал, с каким ужасом она поняла.
— Так ты же не знала. Правда? — сказал он. — То есть не все, не все о том, чего они хотели. Они думали, ты понимаешь, а ты не понимала.
— Немедленно отправляйся к себе в комнату, не то я звоню в полицию и прошу, чтобы они прислали патрульную машину, — сказала его мать. — Я не шучу, Бобби-бой.
— Я знаю, что не шутишь, — сказал Бобби. Он ушел к себе в комнату и закрыл за собой дверь. Сначала он думал, что с ним все в порядке, а потом подумал, что его вытошнит или он потеряет сознание. Или и то, и другое вместе. Он пошел к кровати на подгибающихся дрожащих ногах. Он собирался просто посидеть на ней, но тут же лег наискосок, будто все мышцы вывалились из его живота и спины. Он попытался приподнять ноги, но они не шевельнулись, будто мышцы вывалились из них тоже. Ему вдруг почудилось, как Салл-Джон влезает по лестнице на вышку бассейна, разбегается и ныряет. Если бы он сейчас был с Эс-Джеем! Да где угодно, лишь бы не здесь.
Когда Бобби проснулся, в его комнате стоял сумрак, а когда он поглядел на пол, то еле различил тень дерева за окном. Он проспал — или пролежал без сознания три часа, а может, и четыре. Он был весь мокрый от пота, а ноги затекли: он так и не вскинул их на кровать.
Теперь он попытался это сделать и чуть не закричал, такая по ним прошла судорога. Он соскользнул на пол, и его будто иголками закололо по самый пах. Он сидел, подтянув колени к ушам. Спина ныла, ноги сводили судороги, в голове клубился туман. Случилось что-то ужасное — но сначала он не мог вспомнить, что именно. Он сидел, привалившись к кровати, смотрел на Клейтона Мура в маске Одинокого Рейнджера и понемножку вспоминал. Вывихнутое плечо Кэрол, его мать, избитая, почти сумасшедшая, в бешенстве трясет у него перед глазами кольцо с зеленым брелоком. А Тед…
Тед, конечно, уже ушел, и, наверное, это к лучшему, но как больно думать об этом!
Он поднялся на ноги и два раза обошел комнату. Во второй раз остановился у окна и посмотрел наружу, обеими руками растирая шею, которая совсем затекла и была мокрой от пота. Чуть дальше по улице близняшки Сигсби, Дайна и Дайена, прыгали через скакалки, но других ребят видно не было: разошлись по домам ужинать, а то и спать. Мимо проскочила машина с включенными подфарниками. Было даже позднее, чем он сначала подумал: тени ночи спускались с неба на город.
Он еще раз обошел комнату, разминая ноги, ощущая себя заключенным в камере. На двери не было замка — как и на двери спальни его мамы, но все равно он чувствовал себя в тюрьме. Он боялся выйти. Она не позвала его ужинать, и хотя ему хотелось есть — немножко, но хотелось, — он боялся выйти из комнаты. Боялся, какой найдет ее… а то и вовсе не найдет. Что, если она решила, что с нее хватит Бобби-боя, сына своего отца? Но даже будь она здесь — и совсем нормальная… а вообще-то бывает кто-нибудь или что-нибудь нормальным? У людей за лицами иногда сплошная жуть. Это он теперь знал твердо.
Он подошел к закрытой двери и остановился. На полу лежал листок бумаги. Он нагнулся и подобрал его. Было все еще достаточно светло, и он прочел без всякого труда:
Дорогой Бобби!
К тому времени, когда ты прочтешь это, меня уже здесь не будет… но я беру тебя с собой в моих мыслях. Пожалуйста, люби свою маму и помни, что она любит тебя. Днем сегодня она была напугана, избита, и ей было очень стыдно, а когда мы видим людей в таком состоянии, мы видим их в наихудшем свете. Я тебе кое-что оставил в моей комнате. И не забуду своего обещания.
Со всей моей любовью,
Тед.
Открытки, вот, что он обещал. Посылать мне открытки.
Бобби стало легче. Он сложил записку, которую Тед подсунул ему под дверь, перед тем как уйти, и вышел в гостиную.
Она была пуста, но приведена в порядок. Комната выглядела бы совсем даже хорошо, если не знать, что прежде на стене над теликом висели часы. Теперь остались только крючки — там, где они висели: торчат и ничего не держат.
Бобби осознал, что слышит. Как храпит у себя в спальне его мать. Храпела она всегда, но это был какой-то тяжелый храп — так в кино храпят старики или пьяницы. «Это потому, что они повредили ей нос», — подумал Бобби и на секунду вспомнил
(Как дела, приятель? Как дела-делишки?)
о мистере Бидермене и о том, как два нимрода на заднем сидении пихали друг друга локтями и ухмылялись. «Свинью — бей! Глотку — режь!» — подумал Бобби. Он не хотел этого думать, но подумал.
Он прошел на цыпочках через комнату, бесшумно, будто Джек в замке людоеда, открыл дверь в вестибюль и вышел. По лестнице весь первый марш он поднимался на цыпочках (держась возле самых перил — в одной из книжек про Мальчишек Харди он прочел, что так ступеньки скрипят меньше), а второй марш проскочил единым духом.
Дверь Теда была открыта, комната за ней выглядела почти пустой. То немногое, что он повесил на стены — картина с человеком, удящим рыбу на закате, картина, на которой Мария Магдалина мыла ноги Иисусу, календарь, — исчезло. Пепельница на столе была пуста, но рядом с ней лежал один из бумажных пакетов Теда с ручками. Внутри были четыре книги в мягких обложках: «Скотский хутор», «Ночь охотника», «Остров сокровищ» и «О мышах и людях». На сумке дрожащим, но легко читаемым почерком Теда было написано: «Начни со Стейнбека. «Парни вроде нас», — говорит Джордж, рассказывая Ленни историю, которую Ленни готов слушать снова и снова. Кто эти парни вроде нас? Кто они были для Стейнбека? Кто они для тебя? Задай себе этот вопрос».
Бобби забрал книжки, а сумку оставил — боялся, что его мама, если увидит сумку Теда, снова станет как сумасшедшая. Он заглянул в холодильничек, но там не было ничего, кроме баночки французской горчицы и коробки соды для теста. Он закрыл холодильничек и поглядел по сторонам. Будто здесь никто никогда не жил. Вот только…
Он вернулся к пепельнице, поднес ее к носу и сделал глубокий вдох. Запах «честерфилдок» был очень силен и полностью вернул Теда назад: Тед сидит за этим самым столом и разговаривает о «Повелителе мух», Тед стоит перед зеркалом в ванной, бреется этой своей жуткой бритвой и слушает через открытую дверь, как Бобби читает ему проблемные статьи, которые сам он, Бобби, не понимает.
Тед, оставивший последний заключительный вопрос на бумажной сумке: Парни вроде нас. Кто эти парни вроде нас?
Бобби снова вдохнул, втягивая малюсенькие снежинки пепла, борясь с желанием чихнуть, удерживая запах в себе, запечатлевая его у себя в памяти, как только мог, крепко зажмурив глаза, а в окно доносился нескончаемый, неизымаемый лай Баузера, теперь призывая мрак, точно сон: руф-руф-руф, руф-руф-руф.
Он поставил пепельницу на стол. Потребность чихнуть исчезла. «Буду курить «честерфилдки», — решил он. — Буду курить их всю жизнь».
Он спустился по лестнице, держа книжки перед собой и вновь почти прижимаясь к перилам, когда спускался со второго этажа в вестибюль. Он проскользнул в квартиру, на цыпочках прошел через гостиную (его мать все еще храпела и даже громче, чем раньше) к себе. Книжки он засунул под кровать — как мог дальше. Если мама их найдет, он скажет, что их ему дал мистер Бертон. Это было вранье, но скажи он правду, она их отберет. Кроме того, вранье теперь не казалось чем-то таким уж скверным. Вранье могло стать необходимостью. А со временем — так и удовольствием.
Что дальше? Урчание в животе решило дело. Два бутерброда с арахисовым маслом — вот, что дальше.
Он направился к кухне мимо полуоткрытой двери в спальню его матери, даже не подумав об этом, но затем остановился. Она ворочалась на постели. Ее храп стал прерывистым, она разговаривала во сне. Тихие стонущие слова, которые Бобби не удавалось разобрать, но тут он понял, что разбирать ему их и не надо. Он все равно ее слышал. И что-то видел. Ее мысли? Ее сон? Но чем бы это ни было, оно было жутким.
Он сумел сделать еще три шага в направлении кухни и тут поймал проблеск чего-то настолько ужасного, что дыхание замерзло у него в горле, точно лед: ВЫ НЕ ВИДЕЛИ БРОТИГЕНА! Он просто СТАРЫЙ ДВОРНЯГА, НО МЫ ЛЮБИМ ЕГО!
— Нет, — прошептал он. — Не надо, мам, не надо!
Он не хотел входить к ней, но его ноги повернули туда сами. И он пошел с ними, будто заложник. Он наблюдал со стороны, как вытянулась вперед его рука, как растопырились пальцы и толкнули дверь, чтобы она совсем открылась.
Ее кровать была застелена. Она лежала поверх покрывала в платье, согнув одну ногу так, что колено почти касалось груди. Он видел верх ее чулка и подвязку и потому вспомнил даму на календаре в «Угловой Лузе» — ту, которая вылезала из машины, а юбка у нее задралась почти выше ног… но только у дамы, вылезавшей из «паккарда», над верхом чулок не чернели синяки.
Лицо Лиз между синяками было красным, волосы слиплись от пота, щеки перемазались в смеси слез и соплей с косметикой. Когда Бобби вошел в дверь, под его ногой скрипнула половица. Лиз закричала, и он встал как вкопанный, не сомневаясь, что ее глаза сейчас же откроются.
Но она не проснулась, а перекатилась от него к стене. Здесь, у нее в спальне, хаотический поток мыслей и образов, извергавшийся из нее, не стал яснее, а только более резким и душным, точно запах пота, исходящий от больного. И сквозь все пробивались звуки — Бенни Гудмен играл «Прыжок в час дня», а еще запах крови, стекающей вниз по ее горлу.
«Вы не видели Бротигена, — думал Бобби. — Он старый дворняга, но мы любим его. Вы не видели…»
Прежде чем лечь, она опустила шторы, и теперь в спальне было очень темно. Он сделал еще шаг и снова остановился — у столика с зеркалом, перед которым она иногда сидела, накладывая макияж. Там лежала ее сумочка. Бобби подумал о том, как Тед его обнял — чего Бобби так хотел, в чем он так нуждался. Тед поглаживал его спину, подпирал ладонями его затылок. «Мои прикосновения передают… что-то вроде окна», — сказал ему Тед, когда они возвращались на такси из Бриджпорта. И теперь, стоя возле гримерного столика своей матери и стиснув кулаки, Бобби попробовал заглянуть через это окно в ее сознание.
Он увидел обрывки того, как она возвращалась домой на поезде, одиноко скорчившись в уголке, заглядывая в десять тысяч задних дворов между Провиденсом и Харвичем, чтобы как можно меньше людей могли рассмотреть ее лицо; он увидел, как она обнаружила ярко-зеленый брелок на кольце для ключей на полке возле стакана с зубной щеткой, когда Кэрол надевала ее старую блузку; увидел, как она вела Кэрол к ней домой, задавая ей один за другим вопросы, вопросы, вопросы, будто выстреливала их, как пули из автомата. Кэрол, слишком потрясенная и измученная, чтобы притворяться, ответила на них все. Бобби увидел, как его мать шла — хромая — в Коммонвелф-парк, услышал, как она думает: «Если бы хоть какую-то пользу извлечь из этого кошмара, если бы хоть какую-то пользу, хоть что-нибудь…»
Он увидел, как она села на скамью в тени, потом встала и пошла в сторону «Любой бакалеи», чтобы купить порошки от головной боли и бутылку «Нихай» запить их, а потом вернуться домой. И вот тогда, когда она совсем уже выходила из парка, Бобби увидел, как она заметила что-то прикнопленное к дереву. Эти «что-то» были прикноплены по всему городу; она, наверное, прошла мимо двух-трех по дороге в парк, но не заметила, потому что была занята своими мыслями.
Вновь Бобби ощутил себя пассажиром в собственном теле, просто пассажиром. Он смотрел, как его рука протянулась, увидел, как два пальца (те самые, на которых через немногие годы появятся желтые пятна заядлого курильщика) задвигались, будто лезвия ножниц, и ухватили то, что торчало из ее сумочки. Бобби вытащил лист, развернул его и прочел первые две строки в слабом свете, падавшем в дверь спальни.
ВЫ НЕ ВИДЕЛИ БРОТИГЕНА!
Он просто СТАРЫЙ ДВОРНЯГА, но МЫ ЛЮБИМ ЕГО!
Его глаза скользнули вниз к строчкам, которые вне всякого сомнения приковали взгляд его матери и вытеснили из ее головы все остальные мысли.
Мы уплатим ОЧЕНЬ БОЛЬШУЮ НАГРАДУ
($$$$)
Вот та какая-то польза, которой она желала, на которую надеялась, о которой молилась. Вот она ОЧЕНЬ БОЛЬШАЯ НАГРАДА.
И она поколебалась хоть секунду? Пришла ли ей в голову мысль: «Погодите, мой сын любит этого старого пердуна!»?
Нет и нет.
Колебаться нельзя ни секунды. Потому что в жизни полно Донов Бидерменов. И жизнь несправедлива.
Бобби вышел из спальни на цыпочках, все еще сжимая в руках объявление, удаляясь от нее широкими мягкими шагами. Замер, когда у него под ногой скрипнула половица, потом зашагал дальше. У него за спиной бормотания его мамы снова перешли в басистый храп. Бобби выбрался в гостиную и закрыл за собой ее дверь, крепко держа ручку, пока дверь не закрылась совсем плотно, потому что не хотел, чтобы щелкнул язычок замка. Потом бросился к телефону, только теперь, на расстоянии от нее, осознав, что его сердце отчаянно колотится, а во рту такой вкус, будто он сосал старые монеты. Голод исчез.
Он взял трубку, быстро оглянулся, проверяя, что дверь в спальню его мамы по-прежнему закрыта, а потом набрал номер, не заглядывая в объявление. Номер был выжжен в его памяти: ХОуситоник 5–8337.
Когда он кончил набирать, в трубке воцарилась тишина. Неудивительно, потому что в Харвиче не было станции ХОуситоник. А если его пробрал холод (всюду, кроме яиц и подошв, которые почему-то были очень горячими), так только потому, что он боялся за Теда. Только и всего. Просто…
Когда Бобби уже хотел положить трубку, в ней щелкнуло, будто упал камешек. А потом голос сказал:
— Ну?
«Это Бидермен! — в ужасе подумал Бобби. — Черт, это Бидермен!»
— Ну? — снова сказал голос. Нет, не Бидермена. Слишком низкий для Бидермена. Но это был голос нимрода, и никаких сомнений. Температура его кожи продолжала устремляться к абсолютному нулю, и Бобби уже твердо знал, что у человека на том конце провода висит в гардеробе желтый плащ.
Внезапно его глаза стали горячими и зазудели сзади. «Это семья Сагамор?» — вот что он собирался спросить, а если бы ответивший на звонок сказал бы «да», он собирался умолять их не трогать Теда. Сказать им, что он, Бобби Гарфилд, сделает для них что-нибудь, если они просто не тронут Теда, — сделает все, что они скажут. Но теперь, когда у него появилась такая возможность, он не мог ничего выговорить. До этой секунды он все еще не вполне верил в низких людей. А теперь на том конце провода было нечто такое… нечто, не имевшее ничего общего с жизнью, какой ее знал Бобби Гарфилд.
— Бобби? — сказал голос, и в голосе прозвучало сладкое смакование, чувственное узнавание. — Бобби, — снова сказал голос уже без вопросительного знака. Поле зрения Бобби начали пересекать пятнышки, в их гостиной внезапно повалил черный снег.
— Пожалуйста… — прошептал Бобби. Он собрал всю свою силу воли и заставил себя договорить. — Пожалуйста, отпустите его.
— Не выйдет, — сообщил ему голос из пустоты. — Он принадлежит Владыке. Держись подальше, Бобби. Не вмешивайся. Тед — наш пес. Если не хочешь стать нашим псом, держись подальше.
Щелк.
Бобби прижимал трубку к уху еще несколько секунд: ему требовалось задрожать, но он был таким холодным, что не мог. Однако зуд сзади глаз начал утихать, а черные нити, пересекавшие поле его зрения, начали сливаться с сумраком вокруг. Наконец он оторвал трубку от головы, хотел опустить и замер: на трубке, там, откуда доносился голос, появились алые пятнышки. Словно голос твари на другом конце провода заставил трубку кровоточить.
Тихонько и часто всхлипывая, Бобби наконец положил трубку на рычаг и пошел к себе в комнату. «Не вмешивайся, — сказал ему человек по номеру семьи Сагамор. — Тед — наш пес». Но Тед же не пес. Он человек и друг Бобби.
«Она могла сказать им, где он будет сегодня вечером, — подумал Бобби. — По-моему, Кэрол знала. А если она знала и если сказала маме…»
Бобби схватил банку с «Велофондом». Он выгреб из нее все деньги и пошел к входной двери. Он взвесил, не оставить ли записку матери, и решил, что нет. Она же могла снова позвонить ХОуситоник 5–8337 и сказать нимроду с низким голосом, что затеял Бобби-бой. Это была одна причина, чтобы не оставлять записки. А другая заключалась в том, что он уедет с Тедом, если успеет его вовремя предупредить. Теперь Теду придется взять его с собой. А если низкие люди убьют его или похитят? Ну, ведь это почти то же самое, что убежать из дома, верно?
Бобби в последний раз оглядел квартиру, и, пока он слушал храп матери, у него вдруг защипало в сердце и в голове. Тед был прав: вопреки всему, он продолжал ее любить. Если есть ка, так любовь к ней — часть его ка.
Тем не менее он надеялся, что никогда больше ее не увидит.
— Бывай, мам, — прошептал Бобби. Минуту спустя он уже бежал по Броуд-стрит в сгущающийся сумрак, одной рукой зажимая комок денег в кармане, чтобы ни одна монета не выпала.
Х. Снова «там, внизу». Угловые ребята. Низкие люди в желтых плащах. Расплата
Он вызвал такси по телефону-автомату Спайсера, а в ожидании сорвал объявление о пропавшей собаке Бротигене с доски для объявлений снаружи. Заодно он убрал и перевернутую карточку, рекламирующую «рэмблер» пятьдесят седьмого года, продаваемый владельцем. Он смял их, выбросил в мусорный бачок у дверей, даже не оглянулся через плечо проверить, заметил ли его маневр старик Спайсер: о его злобности среди ребят западной части Харвича ходили легенды.
Близняшки Сигсби тоже были тут — положили скакалки, чтобы поиграть в «классики». Бобби подошел к ним и увидел рисунки…
…намалеванные рядом с «классиками». Он встал на колени, и Дайна Сигсби, которая как раз собиралась бросить свою битку на седьмой квадрат, опустила руку и уставилась на него. Дайена прижала перепачканные пальцы к губам и захихикала. Не обращая на них внимания, Бобби обеими ладонями затирал рисунки в меловые пятна. Закончив, он встал и отряхнул ладони. Фонарь над крохотной — на три машины — автостоянкой Спайсера вспыхнул, и у Бобби с девочками внезапно выросли тени, куда длиннее их самих.
— Чего это ты, дурачина Бобби Гарфилд? — спросила Дайна. — Они же были такие хорошенькие.
— Эти знаки приносят беду, — сказал Бобби. — А вы почему не дома?
Но он и сам знал: объяснение вспыхивало у них в мыслях, как реклама пива в витрине Спайсера.
— Мамочка и папочка скандалят, — сказала Дайена. — Она говорит, что у него есть девочка, — она засмеялась, и ее сестра тоже, но глаза у них были испуганные. Бобби вспомнились малыши в «Повелителе мух».
— Идите-ка домой, пока совсем не стемнело, — сказал он.
— Мама велела, чтобы мы пошли гулять, — сообщила ему Дайна.
— Значит, она дура, а ваш отец дурак. Идите-идите!
Девочки переглянулись, и Бобби понял, что напугал их еще больше. Но ему было все равно. Он смотрел, как они схватили свои прыгалки и побежали вверх по склону. Пять минут спустя «чекер», который он вызвал, въехал на маленькую стоянку. Лучи фар веером развернулись по гравию.
— Хм, — сказал таксист. — Везти ребенка в Бриджпорт вечером? Не знаю, не знаю… даже если у тебя есть деньги оплатить проезд.
— Все в порядке, — сказал Бобби, забираясь на заднее сиденье. Если таксист попробует выкинуть его, ему придется достать из багажника лом. — Меня дедушка встретит. (Но не в «Угловой Лузе», уже решил Бобби: он не собирался подъезжать туда в такси. Кто-то ведь может его высматривать). — У «Жирных клецок Во и Компании» на Наррагансетт-авеню.
«Угловая Луза» тоже была на Наррагансетт. Названия улицы он не запомнил, но без труда нашел адрес в телефонной книге после того, как вызвал такси.
Таксист уже начал выезжать со стоянки задним ходом, но теперь он остановил машину.
Хулигансетт-стрит? Черт! Мальцам там делать нечего. Даже среди бела дня.
— Меня дедушка встретит, — повторил Бобби. — Он велел дать вам полкамешка сверх. Пятьдесят центов, понимаете?
На мгновение таксист заколебался. Бобби старался придумать, как его все-таки убедить, но ему ничего не приходило в голову. Затем таксист вздохнул, опустил флажок «свободен», и такси покатило вперед. Когда они проезжали мимо его дома, Бобби повернулся посмотреть, нет ли света в их квартире. Но окна были темными. Пока еще. Он откинулся на спинку в ожидании, когда Харвич останется позади них.
Таксиста звали Рой ДеЛойс, так значилось на его счетчике. За все время поездки он не сказал ни слова. Ему было грустно, потому что пришлось отвезти Пита к ветеринару, чтобы усыпить. Питу было четырнадцать лет. Для колли это глубокая старость. Он был единственным настоящим другом Роя ДеЛойса. «Валяй, старик, ешь, я угощаю», — говорил Рой ДеЛойс, когда кормил Пита. Он говорил это каждый вечер. Рой ДеЛойс развелся с женой. Иногда он отправлялся в стриптизный клуб в Хардфорде. Бобби видел призрачные образы танцовщиц: почти все они были одеты только в перья и длинные белые перчатки. Образ Пита был куда четче. Рой ДеЛойс, возвращаясь от ветеринара, чувствовал себя нормально, но когда увидел в чуланчике пустую миску Пита, не выдержал и заплакал.
Они миновали «Гриль Уильяма Пенна». Яркий свет лился из всех окон, по обеим сторонам улицы на три квартала стояли машины, но Бобби не увидел ни очумелых «Де Сото», ни других машин, в которых чувствовались только чуть замаскированные живые твари. Его глаза не зудели сзади, не было и черных нитей.
«Чекер» проехал по мосту через канал, и они очутились «там, внизу». Громкая, вроде бы испанская, музыка вырывалась из многоквартирных домов в зигзагах железных молний пожарных лестниц. На углах там и сям стояли кучки молодых людей с глянцевыми, зачесанными назад волосами, на соседних пересмеивались девушки. Когда «чекер» остановился на красный свет, к нему неторопливой походкой направился мужчина с коричневой кожей. Его бедра плавно колыхались в габардиновых брюках ниже резинки пронзительно-белых трусов, и предложил протереть ветровое стекло такси грязной тряпкой, которую сжимал в руке. Рой ДеЛойс мотнул головой и рванул вперед, едва зажегся зеленый свет.
— Чертовы мексикашки, — сказал он. — Запретить бы им въезд в страну. Что у нас, своих черномазых мало?
Наррагансетт-стрит ночью выглядела совсем другой — немножко пострашнее, а немножко и посказочней. Слесари… обслуживание кассовых аппаратов… два бара, выплескивающих смех и музыку проигрывателей и парней с пивными бутылками в руках… «ПИСТОЛЕТЫ РОДА»… и да, сразу же за «ПИСТОЛЕТАМИ РОДА» рядом с магазинчиком, продающим «ОСОБЫЕ СУВЕНИРЫ», — «ЖИРНЫЕ КЛЕЦКИ ВО И КОМПАНИИ». До «Угловой Лузы» меньше четырех кварталов — и всего только восемь вечера. У Бобби оставалась уйма времени.
Когда ДеЛойс затормозил у тротуара, на счетчике стояло восемьдесят центов. Добавить еще пятьдесят центов, и «Велофонду» будет нанесен большой ущерб. Но Бобби это не трогало. Никогда он не станет думать только о деньгах, как она. Если ему удастся предупредить Теда прежде, чем низкие люди его сцапают, он будет рад ходить пешком всю жизнь.
— Не нравится мне высаживать тебя тут, — сказал Рой ДеЛойс. — Где твой дедушка?
— Сейчас придет, — ответил Бобби старательно бодрым тоном, который ему почти удался. Просто поразительно, на что ты оказываешься способен, когда тебя припрут к стенке.
Он достал деньги. Рой ДеЛойс было заколебался, подумал, не отвезти ли его назад, но «если малыш врет про деда, зачем бы он поехал сюда? — подумал Рой ДеЛойс, — по девочкам ему ходить рановато».
«Со мной все в порядке, — отсигналил ему Бобби… да-да, он решил, что сумеет это — ну хотя бы немножко. — Поезжайте, не волнуйтесь, со мной все в порядке».
И Рой ДеЛойс наконец взял смятый доллар и три десятицентовика.
— Это слишком много, — сказал он.
— Дедушка велит мне никогда не жлобничать, как некоторые, — сказал Бобби, вылезая. — Может, вам завести новую собаку? Щенка, понимаете?
Рою ДеЛойсу было, пожалуй, все пятьдесят, но от удивления он словно бы помолодел.
— Откуда ты…
Бобби услышал, как он решил, что неважно — откуда. Рой ДеЛойс отпустил сцепление и уехал, оставив Бобби перед «ЖИРНЫМИ КЛЕЦКАМИ ВО И КОМПАНИИ».
Он стоял там, пока задние фонари такси не скрылись из виду, а потом медленно пошел в направлении «Угловой Лузы», немного задержавшись, чтобы заглянуть в пыльную витрину «ОСОБЫХ СУВЕНИРОВ». Бамбуковая штора была поднята, но единственным выставленным там особым сувениром была керамическая пепельница в форме унитаза с ложбинкой для сигареты на сиденье и надписью «КЛАДИ ВЗАД» на бачке. Бобби она показалась очень даже остроумной, но в остальном витрина его разочаровала: он надеялся увидеть что-нибудь сексуальное. Тем более что солнце уже зашло.
Он пошел дальше мимо «БРИДЖПОРТСКОЙ ПЕЧАТНИ», и «ПОЧИНКИ ОБУВИ ПРИ ВАС», и «ТЕХ ЕЩЕ КАРТОЧЕК НА ВСЕ СЛУЧАИ». Впереди еще бар, еще угол с молодыми людьми и песня «Кадиллаков». Бобби перешел на другую сторону улицы мелкой рысцой, опустив голову, засунув руки в карманы.
Напротив бара был закрывшийся ресторан с рваной маркизой над замазанными мелом стеклами. Бобби скользнул в ее тень и потрусил дальше, совсем съежившись, когда кто-то заорал и бутылка разбилась об асфальт. На следующем углу он снова перебежал Хулигансетт-стрит по диагонали на сторону «Угловой Лузы».
Он старался настроить свои мысли так, чтобы уловить присутствие Теда, но ничего не получилось. Бобби не удивился. На месте Теда он бы укрылся, например, в бриджпортской публичной библиотеке, где оставайся сколько захочешь, и никто внимания не обратит. Может, когда библиотека закроется, он бы где-нибудь перекусил, чтобы еще скоротать время. А потом вызвал бы такси и приехал бы за своими деньгами. Бобби не думал, что он уже где-то близко, но все равно прислушивался, так сосредоточенно прислушивался, что наткнулся на кого-то, даже не заметив его.
— Эй, cabron[11], — сказал этот тип, — смеясь по-нехорошему. В плечи Бобби вцепились руки и остановили его. — Куда прешь, putino[12]?
Бобби поднял глаза и увидел четырех парней — с уличного угла, как назвала бы их его мама, — стоящих перед дверью с вывеской «BODEGA»[13]. Наверное, пуэрториканцы, подумал он, и все в брюках с острой складкой. Из-под отворотов брюк торчали острые носки черных сапог. На всех голубые шелковые куртки со словом «DIABLOS»[14] на спине — буква I изображала дьявольские вилы. Что-то в этих вилах показалось Бобби знакомым, но времени вспоминать не было. У него упало сердце: он наткнулся на членов какой-то шайки.
— Извините, — сказал он надтреснутым голосом. — Честное слово, я… извините…
Он вырвался и попытался прошмыгнуть мимо, но его сразу же ухватил второй парень.
— Куда это ты, tio? — спросил этот. — Куда ты, tio mio?
Бобби опять вырвался, но четвертый сцапал его в одну секунду. Ухватил его и второй — на этот раз покрепче. Словно его снова окружили Гарри и его дружки, но только еще хуже.
— Деньги у тебя есть, tio? — спросил третий. — Тут за проход платят, знаешь ли.
Они все захохотали и сгрудились вокруг него. Бобби ощущал запах их душистых бритвенных лосьонов, их помады для волос, своего собственного страха. Голосов их мыслей он не слышал, да и зачем? Они, наверное, изобьют его и отнимут все деньги. То есть если ему повезет… но ведь ему может и не повезти.
— Мальчишечка, — почти пропел четвертый, протянул руку, защемил торчащие волосы Бобби и дернул так, что у Бобби на глаза навернулись слезы. — Маленький muchacho, как у тебя с деньгами? Сколько добрых старых dinero? Есть сколько нисколько, и мы дадим тебе пройти. Нету, и мы расшибем тебе яйца.
— Не лезь к нему, Хуан.
Они оглянулись — и Бобби тоже: к ним подходил пятый парень, тоже в куртке «Диаблос», тоже в брюках с острой складкой, но в кроссовках вместо сапог, и Бобби сразу его узнал. Тот парень, который играл в «Космический патруль» в «Угловой Лузе», когда Тед делал свою ставку. Понятно, почему вилы показались ему знакомыми — они же были вытатуированы у него на руке. Куртка была вывернута наизнанку и завязана на поясе («Клубные куртки тут носить запрещено», — сказал он Бобби), но на нем все равно был знак «Диаблос».
Бобби попытался заглянуть в мысли этого пятого, и увидел только смутные пятна. Его способность снова угасла, как было в тот день, когда миссис Гербер возила их в Сейвин-Рок: вскоре после того, как они отошли от стола Маккуона в конце главной аллеи, она угасла. На этот раз его стукнуло на подольше, но теперь дело явно шло к концу.
— Эй, Ди, — сказал парень, оттаскавший Бобби за волосы, — мы только немножко потрясем мальца. Пусть заплатит за проход через зону «Диаблос».
— Не его, — сказал Ди. — Я его знаю. — Он мой compadre[15].
— По-моему, он малолетний гомик из центра, — сказал тот, который обозвал Бобби cabron и putino. — Я немножечко научу его уважению.
— Ему твои уроки не требуются, — сказал Ди. — А хочешь, я тебя кое-чему научу, Мозо?
Мозо, хмурясь, отступил и достал сигарету из кармана. Парень рядом щелкнул зажигалкой и дал ему прикурить, а Ди отвел Бобби в сторону.
— Что ты тут делаешь, amigo[16]? — спросил он, ухватив Бобби за плечо татуированной рукой. — Чтобы ходить тут в одиночку, надо быть дураком, а уж вечером и одному, так и вовсе loco[17].
— Так по-другому нельзя, — сказал Бобби. — Мне надо найти того, с кем я был вчера. Его зовут Тед. Он старый, худой и очень высокий. Ходит вроде бы горбясь, как Борис Карлофф — ну, знаешь, тот в страшных фильмах?
— Бориса Карлоффа я знаю, а вот никакого хренового Теда не знаю, — сказал Ди. — Я его не видел. А тебе надо отсюда выбираться, и поскорее.
— Мне надо в «Угловую Лузу», — сказал Бобби.
— Я прямо оттуда, — сказал Ди. — И никого вроде Бориса Карлоффа там не видел.
— Так еще рано. Думаю, он заедет туда между девятью и половиной десятого. И я должен быть там раньше него, потому что за ним гонятся одни. В желтых плащах и белых ботинках… ездят на больших шикарных машинах… одна из них лиловый «Де Сото» и…
Ди ухватил его и прижал к двери закладчика так больно, что Бобби подумал, что он все-таки заодно со своими дружками. Внутри лавки старик в очках, сдвинутых на лысый череп, досадливо оглянулся, потом продолжил читать газету.
— Jefes[18] в желтых плащах, — шепнул Ди. — Этих я видел. Другие ребята их тоже видели. От таких лучше держаться подальше, chico[19]. Что-то в них такое. Ненормальное. Рядом с ними крутые парни, которые околачиваются возле «Салуна Маллори», сойдут за ангелочков.
Что-то в выражении Ди напомнило Бобби Салл-Джона — как Эс-Джей сказал, что видел пару жутких типчиков у входа в Коммонвелф-парк. А когда Бобби спросил, что в них было жуткого, Салл сказал, что точно не знает. Зато теперь Бобби знал: Салл увидел низких людей. Они уже тогда вынюхивали совсем рядом.
— Когда вы их видели? — спросил Бобби. — Сегодня?
— Дай передохнуть, малыш, — сказал Ди. — Я же всего два часа как протер глаза и почти их все провел в ванной: приводил себя в порядок, чтобы выйти на улицу. Я видел, как они выходили из «Угловой Лузы» — двое их было — позавчера, если не вру. И там теперь что-то странное деется. — Он задумался, потом позвал: — Эй, Хуан, волоки сюда свою задницу.
Любитель таскать за волосья подрысил к ним. Ди сказал ему что-то по-испански. Хуан ответил, Ди добавил еще что-то и кивнул на Бобби. Хуан наклонился к Бобби, прижав руки к складкам брюк на коленях.
— Ты видел этих людей?
Бобби кивнул.
— Одни в большом лиловом «Де Сото»? Одни в «крайслере»? А еще одни в «олдсмобиле» девяносто восьмого?
Бобби видел только «Де Сото», но все равно кивнул.
— Машины эти не настоящие, — сказал Хуан и покосился на Ди, не смеется ли он? Но Ди не смеялся и только кивнул, чтобы Хуан продолжал. — Они что-то другое.
— По-моему, они живые, — сказал Бобби.
Глаза у Хуана вспыхнули.
— Ну да! Вроде живые! А эти люди…
— А какие они с виду? Я их не видел, только машины.
Хуан попытался ответить, но не сумел — во всяком случае по-английски, и перешел на испанский. Ди переводил, но как-то рассеянно — он все больше втягивался в разговор с Хуаном, а про Бобби словно забыл. Другие ребята с угла — на проверку они были всего только мальчишками — подошли к ним и добавили свои наблюдения. Бобби не понимал, что они говорят, но решил, что они боятся — все они. Они были достаточно крутыми — иначе «тут, внизу» и дня не протянуть, — но все равно низкие люди их напугали. Бобби уловил последний четкий образ: широко шагающая высокая фигура в плаще коричневого цвета почти до лодыжки — такие плащи он видел в фильмах, таких как «Перестрелка на ранчо О.К.» и «Великолепная семерка».
— Выходят вчетвером из парикмахерской, где в задней комнате на лошадей ставят, — сказал тот, которого, видимо, звали Филио. — Вот что они делают, эти типчики: заходят и задают вопросы. А большую свою машину оставляют у тротуара и мотора не выключают. Вроде бы только чокнутый оставит тут машину с работающим мотором, только вот кто угонит такую чертову штуку?
Никто, мог бы ответить Бобби. Попробуешь, а баранка превратится в удава и задушит тебя, а не то сиденье станет зыбучим песком, и ты в него провалишься.
— Вышли гурьбой, — продолжал Филио, — и все в таких длиннющих желтых плащах, хотя жарища такая, что на хреновой мостовой яичницу поджарить можно. И все в симпатичных белых ботиночках с острыми носами — вы же знаете, как я всегда замечаю, что у людей на ногах. У меня прямо встает на шикарные ботинки… только, по-моему… по-моему… — Он помолчал, собрался с мыслями и сказал Ди что-то по-испански.
Бобби спросил, что он такое сказал.
— Говорит, что ихние ботинки не касались земли, — ответил Хуан. Глаза у него раскрылись во всю ширину. В них не было насмешки, не было недоверия. — Он говорит, что они пошли к этому своему большому «крайслеру», а их хреновые ботинки чуточку не доставали до земли. — Хуан раздвинул два пальца, поднес их ко рту, сплюнул между ними и перекрестился.
Тут все замолчали, а потом Ди опять наклонился к Бобби — очень серьезно.
— Это те, кто разыскивает твоего друга?
— Ага, — сказал Бобби. — Мне надо его предупредить.
Ему в голову пришла сумасшедшая мысль, что Ди предложит пойти вместе с ним в «Угловую Лузу», и остальные диаболос пойдут с ними — пойдут, щелкая в такт пальцами, как парни в «Вестсайдской истории». Теперь ведь они его друзья — члены уличной шайки, но с добрыми сердцами.
Конечно, ничего даже похожего не произошло. А просто Мозо отошел к тому месту, где Бобби налетел на него. Остальные пошли за ним. Хуан задержался, чтобы сказать:
— Наткнешься на этих кабальеро и будешь ты покойным putino, tio mio.
Только Ди остался, и Ди сказал:
— Он дело говорит. Вернулся бы ты к себе, amigo. Пусть твой друг сам о себе позаботится.
— Не могу, — сказал Бобби. И добавил с искренним любопытством: — А ты смог бы?
— Будь они обыкновенные люди, наверное, не смог бы, но это же не люди. Ты же сам слышал.
— Да, — сказал Бобби. — Но…
— Ты чокнутый, малыш. Poco loco.
— Наверное. — Он и чувствовал себя чокнутым. Poco loco, да еще как! Чокнутый, как мышь в сральне, сказала бы его мать.
Ди зашагал прочь. Он дошел до угла — дружки ждали его по ту сторону улицы, — потом обернулся, сделал из пальцев пистолет и прицелился в Бобби. Бобби ухмыльнулся и в ответ прицелился из своего.
— Vaya con Dios, mi amigo loco[20], — сказал Ди и зашагал через улицу, подняв воротник клубной куртки.
Бобби повернулся и зашагал в противоположную сторону, обходя омуты света от шипящих неоновых вывесок и стараясь, где можно, держаться в тени.
Напротив «Угловой Лузы» по ту сторону улицы было заведение гробовщика с надписью «ПОХОРОННЫЙ САЛОН ДЕСПЕНЬИ» на зеленой маркизе. В витрине висели часы с циферблатом, обведенные холодящим кольцом голубого неонового света. Надпись под часами гласила: «ВРЕМЯ И ПРИЛИВЫ НИКОГО НЕ ЖДУТ». Часы показывали двадцать минут девятого. Он успел вовремя, даже загодя, а за «Лузой» он увидел проулок, где можно было обождать в относительной безопасности, но у него просто не хватало сил стоять на месте и ждать, хотя он и знал, что так было бы разумнее всего. Он же был не мудрым старым филином, а напуганным ребенком, который нуждался в помощи. Он сомневался, что найдет ее в «Угловой Лузе», ну, а все-таки, если?..
Бобби прошел под объявлением «ЗАХОДИТЕ, ВНУТРИ ПРОХЛАДНО». Вот уж в чем он совсем не нуждался, так в кондиционере: вечер был жаркий, но его с ног до головы сковал холод.
«Бог, если ты есть, пожалуйста, помоги мне сейчас. Помоги мне быть храбрым… и пошли мне удачу».
Бобби открыл дверь и вошел.
Запах пива был много крепче, но зато посвежее, а комната с игровыми автоматами сверкала и гремела разноцветными лампочками и многоголосием. Где прежде играл один Ди, теперь толпились человек двадцать пять — все курили, все были в полосатых рубашках и в шляпах Фрэнка Синатры «Привет всем влюбленным», и все с бутылками пива «Будвайзер», поставленными на стеклянные крышки автоматов.
Возле стола Лена Файлса было гораздо светлее, чем раньше, потому что над стойкой, как и в комнате с игорными автоматами, горело больше лампочек (все табуреты перед ней были заняты). Сама бильярдная, такая темная в среду, теперь была освещена почище операционной. Каждый стол кто-то обходил или наклонялся над ним, ударяя по шарам в сизом тумане сигаретного дыма. Кресла вдоль стены все были заняты. Бобби увидел старого Джи, который задрал ноги на подставку для чистки обуви, и…
— Мать твою, что ты тут делаешь?
Бобби обернулся на неожиданный голос, шокированный тем, что такие слова произнесла женщина. Это была Аланна Файлс. Дверь в комнату позади стола Лена еще не успела толком закрыться за ней. На ней теперь была белая шелковая блузка, которая открывала ее плечи — красивые плечи, кремово-белые и округлые, точно груди, — а также верхнюю часть ее могучего бюста. Ниже белой блузки начинались самые огромные дамские красные брюки, какие только приходилось видеть Бобби. Накануне Аланна была доброй, улыбалась… почти смеялась над ним, но совсем не обидно. Теперь она выглядела перепуганной насмерть.
— Простите… Я знаю, мне нельзя быть тут, но мне нужно отыскать моего друга Теда, и я подумал… подумал, что… — Он услышал, как его голос сжимается, спадается, будто воздушный шарик, который надули и пустили летать по комнате.
Что-то было до ужаса не так. Будто сон, который ему иногда снился: он сидит за своей партой, занимается правописанием или математикой, или просто читает рассказ, и вдруг все начинают смеяться над ним, и он замечает, что забыл надеть штаны и теперь сидит за партой, а все его свисает у всех на виду — и у девочек, и у учительницы — ну, у всех-всех…
Звяканье звоночков в игровом зале не совсем смолкло, но стало реже. Волны разговоров и смеха, катившиеся от стойки, почти замерли. Щелканье бильярдных шаров прекратилось. Бобби озирался, ощущая змей у себя в животе.
Не все они смотрели на него, но почти все. Старик Джи уставился на него глазами, точно две дырки, прожженные в грязной бумаге. И хотя окно в сознании Бобби было теперь почти матовым — замазанным мелом, — он чувствовал, что многие тут словно бы ждали его. Он сомневался, что сами они знали про это, а если и знали, то не знали, почему. Они словно бы спали, как жители Мидуича. Низкие люди побывали здесь. Низкие люди…
— Уходи, Рэнди, — сухим шепотком сказала Аланна. В расстройстве чувств она назвала Бобби именем его отца. — Уходи, пока еще можешь.
Старый Джи соскользнул из кресла для чистки обуви. Когда он шагнул вперед, его измятый пиджак зацепился за подставку и порвался, но он даже не заметил, что шелковая подкладка спланировала к его колену, будто игрушечный парашютик. Глаза его стали еще больше похожи на прожженные дырки.
— Хватай его, — сказал Старик Джи шамкающим голосом. — Хватай мальчишку.
Бобби увидел вполне достаточно. Ждать помощи здесь было нечего. Он рванул к двери и распахнул ее. У него было ощущение, что люди за его спиной двинулись к ней, но медленно.
Бобби Гарфилд выбежал в надвигающуюся ночь.
Он пробежал почти два квартала, но тут у него закололо в боку, он замедлил шаги, а потом остановился. Никто за ним не гнался, и это было хорошо. Но если Тед войдет в «Угловую Лузу» за деньгами, ему конец, капут. Теперь ему надо опасаться не только низких людей, но еще и Старика Джи, и всех прочих там, а Тед этого не знает. Но что может сделать Бобби? Вот в чем заключался вопрос.
Он огляделся и не увидел вокруг ни единой светящейся вывески. Он находился среди складов. Они высились кругом, будто гигантские лица, с которых исчезли почти все черты. Пахло рыбой, опилками и чем-то гнилостно-сладковатым, возможно, залежавшимся мясом.
Сделать он не может НИЧЕГО. Он ведь просто мальчик, и от него тут ничего не зависит. Бобби понимал это, но еще он понимал, что не может позволить Теду войти в «Угловую Лузу», хотя бы не попытавшись его предостеречь. И ведь в такое положение его поставила мать. Его родная мать!
— Ненавижу тебя, мам! — прошептал он. Ему все еще было холодно, но он обливался потом: на его коже не нашлось бы ни единого сухого места. — Мне все равно, что с тобой делали Дон Бидерман и те двое, ты сволочь, и я тебя ненавижу.
Бобби повернулся и затрусил назад, укрываясь среди теней. Дважды, услышав приближающиеся шаги, он сжимался в комок в подъезде, пока люди не проходили мимо. Сжиматься в комок было просто — никогда еще он не чувствовал себя таким маленьким.
На этот раз он свернул в проулок. С одной стороны там стояли мусорные баки, а с другой — штабеля картонок, полные возвратных бутылок, пахнущих пивом. Штабель картонок был фута на полтора выше Бобби, и когда он спрятался за ним, увидеть его с улицы было невозможно. Он приготовился ждать, а потом вдруг что-то мохнатое и горячее задело его за лодыжку, и Бобби было закричал, но успел перехватить крик, прежде чем он вырвался наружу целиком, посмотрел вниз и увидел грязную помоечную кошку, уставившую на него зеленые фары глаз.
— Брысь, паршивка, — прошептал Бобби и пнул ее. Кошка показала иголки зубов, зашипела, а потом медленно удалилась в глубь проулка, лавируя между комьями мусора и горками битого стекла. Хвост она держала трубой с явным презрением. За кирпичной стеной рядом с ним Бобби различал глухие ритмы проигрывателя в «Угловой Лузе». Микки и Сильвия пели «Сколько странностей в любви». Да, очень много. Такая непонятная зубная боль.
Из своего тайника Бобби не видел часов гробовщика и совсем утратил ощущение времени — много его прошло или мало. По ту сторону мусорно-пивной вони проулка продолжала звучать летняя опера уличной жизни. Люди перекликались, иногда со смехом, иногда сердито, иногда по-английски, иногда на одном из десятка других языков. Взрывчатый треск заставил его напрячься — выстрелы, сразу подумал он, а затем узнал звук рвущихся шутих — возможно, «дамских пальчиков» — и чуть-чуть успокоился. Мимо проносились автомобили — многие ярко окрашенные, — сверкая хромом. Один раз где-то вроде началась кулачная драка — вокруг собрались люди, и крики подбодряли дерущихся. Мимо прошла дама, вроде бы навеселе и грустная. Она пела «Там, где мальчики» красивым невнятным голосом. А один раз прозвучала полицейская сирена — сначала все ближе и ближе, потом, замирая, все дальше и дальше.
Бобби не то что задремал, но впал в какой-то сон наяву. Они с Тедом жили где-то на ферме, может быть, во Флориде. Они работали по многу часов; но Тед для старика был очень вынослив, особенно с тех пор как бросил курить, и дыхание у него более или менее наладилось. Бобби ходил в школу, но под другим именем — Ральф Салливан, — а по вечерам они сидели на крыльце, ели ужин, приготовленный Тедом, и пили чай. Бобби читал ему газету, а когда они ложились спать, то спали крепким сладким сном без всяких кошмаров. Когда по пятницам они ездили в бакалейную лавку, Бобби проверял, нет ли на доске для объявлений призывов вернуть четвероногих друзей или перевернутых карточек, предлагающих вещи, продаваемые владельцами, но ни разу такой не увидел. Низкие люди потеряли след Теда. Тед больше ничей не пес, и у себя на ферме они в полной безопасности. Не отец и сын и не дедушка и внук, а просто друзья.
«Парни вроде нас, — сонно подумал Бобби. Теперь он прислонялся к кирпичной стене, а голова у него опускалась… опускалась, пока подбородок почти не уткнулся в грудь. — Парни вроде нас… почему не может быть местечка для парней вроде нас?»
В проулок ворвались лучи фар. Всякий раз, когда это случалось, Бобби выглядывал из-за картонок. А на этот раз почти не выглянул — ему хотелось закрыть глаза и думать про ферму, — но все-таки заставил себя посмотреть и увидел желтое заднее крыло «чекера», затормозившего перед «Угловой Лузой».
Адреналин хлынул в кровь Бобби и включил прожектора у него в голове, о которых он раньше и не подозревал. Он выпрыгнул из-за штабеля, столкнув две верхние картонки. Его нога задела пустой мусорный бачок и отшвырнула к стенке. Он чуть не наступил на что-то шипящее и мохнатое — опять кошка! Бобби пнул ее и выбежал из проулка. Повернул к «Угловой Лузе», поскользнулся на чем-то густом и липком, упал на одно колено. Увидел часы гробовщика в холодном голубом кольце — 9.45. Такси урчало мотором перед дверью «Угловой Лузы». Тед Бротиген стоял под объявлением «ЗАХОДИТЕ, ВНУТРИ ПРОХЛАДНО» и платил таксисту. Нагибаясь к окошку водителя, Тед еще больше смахивал на Бориса Карлоффа.
По ту сторону улицы перед похоронным бюро стоял огромный «олдсмобил», красный, как брюки Аланны. Раньше его там не было, Бобби знал это твердо. Форма его была какой-то зыбкой. При взгляде на него не только глаза слезились, а словно бы и мозг хотел прослезиться.
— Тед! — попытался крикнуть Бобби, но крика не получилось, а только шуршащий, как солома, шепот. «Почему он их не ощущает? — подумал Бобби. — Почему он не знает?»
Может, потому, что низкие люди как-то его заблокировали. Или же люди в «Угловой Лузе» его блокируют. Старик Джи и все остальные. Низкие люди могли ведь превратить их в живые губки, чтобы они поглощали предостерегающие сигналы, которые обычно воспринимал Тед.
Новые лучи запрыгали по улице. Когда Тед выпрямился и «чекер» тронулся, из-за угла выпрыгнул «Де Сото». Такси пришлось резко повернуть, чтобы избежать столкновения. Под уличными фонарями «Де Сото» напоминал огромный сгусток крови, украшенный хромом и стеклом. Его фары сдвигались и мерцали, будто были под водой… И вдруг они ЗАМОРГАЛИ. Это были вовсе не фары. Это были глаза.
— Тед! — и снова только шелестящий шепот, и Бобби никак не мог подняться на ноги. И уже не знал, хочет ли он встать. Его окутал жуткий страх, такой же отупляющий, как грипп, такой же обессиливающий, как неистовый приступ поноса. Просто проехать мимо кровавого сгустка «Де Сото» у «Гриля Уильяма Пенна» уже было скверно, но оказаться в его надвигающихся лучах-глазах было в тысячу раз хуже. Нет… в миллион раз!
Он осознавал, что порвал штаны и рассадил колено до крови, он слышал, как Малыш Ричард завывает в чьем-то окне на верхнем этаже, и он все еще видел голубое кольцо вокруг часов гробовщика, будто вытатуированный на сетчатке слепящий след лампы-вспышки, но все это казалось нереальным. Хулигансетт-авеню внезапно превратилась в подобие скверно намалеванного задника. А за ним затаилась неведомая реальность. И реальность эта была тьма.
Решетка «Де Сото» двигалась. Рычала. «Машины эти не настоящие, — сказал Хуан. — Они что-то другое».
Да, что-то совсем другое!
— Тед… — чуть громче на этот раз… и Тед услышал. Он обернулся к Бобби, глаза у него расширились, и тут «Де Сото» вспрыгнул на тротуар позади него, сверкающие, зыбкие лучи фар впились в Теда и удлинили его тень — совсем как удлинились тени Бобби и близняшек Сигсби, когда на крохотной автостоянке Спайсера вспыхнул фонарь. И опять новый свет ворвался на улицу. Теперь со стороны складов надвинулся «кадиллак» — сопливо-зеленоватый «кадиллак», который казался длиной с милю, «кадиллак» с решеткой, как злая ухмылка, и боками, вздутыми, как доли легкого. Он вспрыгнул на тротуар прямо сзади Бобби, остановившись менее чем в футе у него за спиной. Бобби услышал басистое пыхтение и понял, что «кадиллак» дышит.
Во всех трех машинах распахнулись дверцы. Из них вылезли люди — или твари, на первый взгляд выглядевшие, точно люди. Бобби насчитал шесть, насчитал восемь, перестал считать. На каждом был длинный горчичного цвета плащ — такие называют «пыльниками», — на правом лацкане каждого был сверлящий багровый глаз, который Бобби видел во сне. Наверное, красные глаза — это их бляхи, подумал он. Носящие их твари… кто они? Полицейские? Нет. Что-то вроде помощников шерифа, преследующих преступника, как в кино? Теплее. Тайные стражи закона? Еще теплее, но все равно не то… Они…
«Они регуляторы. Как в том фильме, который мы с Эс-Джеем видели в прошлом году в «Ампире», ну, в том с Джоном Пейном и Карен Стил».
Вот именно — именно так. Регуляторы в фильме оказались всего лишь бандюгами, но сперва верилось, что они не то призраки, не то чудовища, не то еще что-нибудь. Но эти вот регуляторы, решил Бобби, они чудовища.
Один ухватил Бобби под мышки. Бобби закричал — ничего ужаснее этого прикосновения он в жизни не испытывал. По сравнению удар об стену, когда его отшвырнула мать, был пустяком из пустяков. Прикосновение низкого человека было словно… словно у грелки выросли пальцы, и она вцепилась в тебя… но только они ощущались по-разному — под мышками у него будто были пальцы, а потом они стали когтями. Пальцы… когти, пальцы… когти. Это немыслимое прикосновение жужжанием проникало в него и вверх, и вниз. «Палка Джека, — пришло ему в голову, — заостренная с обоих концов».
Бобби подтаскивали к Теду, которого окружили остальные. Он шатался, потому что ноги его не держали. Он думал, что предупредит Теда? Что они вместе убегут по Наррагансетт-авеню. Может быть, немножко подпрыгивая, как Кэрол? Обхохочешься, верно?
Невозможно поверить — но Тед словно бы совсем не боялся. Он стоял в полукружии низких людей, и на его лице была только тревога за Бобби. Тварь, державшая Бобби то рукой, то отвратительными пульсирующими резиновыми пальцами, то когтями, внезапно выпустила его. Бобби пошатнулся, закачался. Кто-то из остальных испустил пронзительный лающий крик и толкнул его между лопатками. Бобби рухнул вперед, и Тед подхватил его.
Рыдая от ужаса, Бобби вжался лицом в рубашку Теда. Он вдыхал успокоительный запах сигарет Теда и мыла для бритья, но эти милые запахи не могли заглушить вони, исходившей от низких людей — мясной помоечный запах и другой запах, доносившийся от их машин, будто там горело виски.
Бобби поглядел на Теда.
— Это была моя мать, — сказал он. — Моя мать им донесла.
— Это не ее вина, что бы тебе ни казалось, — ответил Тед, — просто я слишком задержался.
— Ну а все-таки приятно провел отпуск, Тед? — спросил один из низких людей. Голос у него был гнусно стрекочущим, будто в его голосовые связки набились насекомые — саранча или там сверчки. Он мог быть тем, с кем Бобби говорил по телефону, тем, кто сказал, что Тед их пес… но, может, у них у всех голоса одинаковые. «Не хочешь стать нашим псом, держись подальше», — сказал тот по телефону, но он все равно приехал сюда… и теперь… теперь…
— Неплохо, — ответил Тед.
— Надеюсь, ты разок-другой трахнулся, — сказал еще кто-то из них. — Больше-то шанса тебе не представится.
Бобби огляделся. Низкие люди стояли плечом к плечу, окружая их, стискивая своей вонью пота и протухшего, червивого мяса, заслоняя плащами улицу. Они были смуглые, с проваленными глазами, красногубые (будто наелись вишен)… но они не были такими, какими выглядели. Они вовсе не были такими, какими выглядели. Их лица, например, не все время оставались на их лицах: их щеки, подбородки, волосы все время пытались расшириться за свои очертания (только так Бобби сумел выразить то, что видел). Под смуглой кожей у них были другие кожи, такие же белые, как их остроносые туфли. «А вот губы все равно красные, — подумал Бобби. — Как и глаза у них всегда черные, не глаза на самом деле, а ямы. И они страшно высокие, — вдруг понял он. — Страшно высокие и страшно худые. И мысли у них в голове не такие, как наши мысли, и чувства в сердце не такие, как наши чувства».
С той стороны улицы донеслось густое хлюпанье. Бобби посмотрел туда и увидел, что одна из покрышек «олдсмобиля» превратилась в черновато-серое щупальце. Оно протянулось, подцепило смятую пачку из-под сигарет и подтянуло. Секунду спустя щупальце уже снова было покрышкой, но пачка торчала из нее, будто проглоченная до половины.
— Готов вернуться, одер? — спросил Теда один из низких людей и нагнулся к нему. Складки его желтого плаща сухо зашуршали, красный глаз на лацкане вперялся в Теда. — Готов вернуться и исполнять свой долг?
— Я вернусь, — сказал Тед, — но мальчик останется здесь.
В Бобби вцепились еще руки. И что-то вроде живого прута начало гладить его по шее. И вновь застрекотало — что-то, пронизанное тревогой и тошнотой. Оно поднялось внутри его головы и загудело, будто улей. Внутри этого сводящего с ума гудения он различил сначала звук одного, бешено трезвонящего колокола, а затем многих. Мир колоколов в непонятной черной ночи жарких ураганных ветров. Он предположил, что ощущает место, откуда явились низкие люди, — совсем иную планету в триллионах миль от Коннектикута и его матери. Деревни пылали под незнакомыми созвездиями, вопили люди, и это прикосновение к его шее… это жуткое прикосновение.
Бобби застонал и снова прижал голову к груди Теда.
— Он хочет быть с тобой, — прожурчал нестерпимый голос. — Я думаю, мы прихватим и его, Тед. У него нет врожденных способностей ломателя, тем не менее… все сущее служит Владыке, ты же знаешь. — Снова нестерпимые пальцы принялись поглаживать его шею.
— Все сущее служит ЛУЧУ, — сказал Тед сухо и наставительно своим учительским голосом.
— Пока еще, но долго это продолжаться не будет, — сказал низкий человек и засмеялся. От этого звука Бобби чуть не наложил в штаны.
— Прихватим его, — сказал еще один голос. Властный. Да, они все говорили как-то одинаково, но вот с этим он говорил по телефону, решил Бобби.
— Нет! — сказал Тед, и его руки сжались на спине Бобби. — Он останется здесь!
— Кто ты такой, чтобы отдавать нам распоряжения? — спросил главный из низких людей. — Как ты зазнался, Тед, за короткий срок свободы. Каким надменным стал! А ведь скоро ты окажешься в той самой комнате, в которой провел столько лет со всеми остальными, и если я говорю, что мальчик отправится с нами, он отправится с нами.
— Если вы заберете его, вам и дальше придется силой брать от меня то, что вам требуется, — сказал Тед. Голос его был очень тихим, но и очень сильным. Бобби обнял его, как мог крепче, и зажмурился. Он не хотел больше видеть низких людей, никогда-никогда! А хуже всего было то, что в чем-то их прикосновение было как у Теда — оно открывало окно. Но кто захочет смотреть в такое окно? Кто захочет увидеть высокие красногубые ножницы, которые они напоминали формой? Кто захочет увидеть того, кому принадлежит этот красный глаз?
— Ты ломатель, Тед. Ты был сотворен для этого. И если мы прикажем тебе ломать, ты будешь ломать, черт побери!
— Принудить вы меня можете, я не так глуп, чтобы думать, будто вам это не по силам… но если вы оставите его здесь, то я добровольно предоставлю вам то, что вам нужно… А я могу дать куда больше, чем вы в силах даже… впрочем, возможно, вы в силах вообразить, что я подразумеваю.
— Мне нужен этот мальчик, — сказал главный низкий человек, но уже задумчиво. А может, и с сомнением. — Мне он нужен, как хорошенькая безделушка, чтобы преподнести Владыке.
— Не думаю, что Багряный Владыка поблагодарит тебя за бессмысленную безделушку, если она станет помехой его планам, — сказал Тед. — Есть один пистолетчик…
— Пистолетчик, ха!
— Однако он и его друзья достигли пределов Конечного Мира, — сказал Тед, и теперь у него в голосе тоже появилась задумчивость. — Если я добровольно предоставлю вам то, что вам нужно, и избавлю вас от необходимости применять силу, возможно, я сумею ускорить все лет на пятьдесят, если не больше. Ты же сам сказал, я ломатель, сотворен и рожден для этого. Нас не так уж много, и вы особенно нуждаетесь во мне. Ведь я — самый лучший.
— Ты льстишь себе… и переоцениваешь свою ценность для Владыки.
— Неужто? Не знаю, не знаю. Пока Лучи не переломятся, Темная Башня будет стоять… Нужно ли мне напоминать об этом? Стоит ли рисковать из-за одного мальчика?
Бобби понятия не имел, о чем говорил Тед, да это его и не интересовало. Он знал только, что решается его жизнь — здесь на тротуаре перед бриджпортской бильярдной. Он слышал шелест плащей низких людей, чувствовал их запах. Теперь, когда Тед снова прикоснулся к нему, он ощущал их даже более четко. Вновь его глаза жутко зазудели сзади. Зуд этот как-то странно гармонировал с гудением у него в голове. Черные точки плавали в поле его зрения, и внезапно он понял, что они означают, зачем они. В «Кольце вокруг Солнца» Клиффорда Саймака людей в другие миры уносил волчок — они следовали его поднимающимся спиралям. На самом же деле, пришел к выводу Бобби, это делали точки. Черные точки. Они были живыми…
И еще они были голодными.
— Пусть решит мальчик, — сказал наконец предводитель низких людей. Его палец — живой прутик — вновь погладил шею Бобби. — Он так тебя любит, Тедди. Ты же его те-ка. Ведь верно? Это значит друг-судьба, Бобби-бой. Ведь этот старый прокуренный Тедди для тебя он и есть, верно? Твой друг-судьба?
Бобби ничего не сказал и только прижал холодное подергивающееся лицо к рубашке Теда. Теперь он всем сердцем раскаивался, что отправился сюда — он бы остался дома, спрятался бы под кроватью, знай он правду о низких людях, — но, да, Тед, наверное, его те-ка. Про судьбу и всякое такое он ничего не знал, он же еще мальчик, но Тед — его друг. «Парни вроде нас, — уныло подумал Бобби. — Парни вроде нас».
— Ну, и что ты чувствуешь теперь, когда увидел нас? — спросил низкий человек. — Хочешь отправиться с нами, чтобы быть близко от старины Теда? Может быть, видеться с ним по нечетным воскресеньям? Беседовать о ли-те-ра-ту-ре со своим милым старым те-ка? — И вновь жуткие пальцы поглаживают, поглаживают. Гудение в голове Бобби усилилось. Черные точки стали жирными и похожими на пальцы — манящие пальцы. «Мы едим горячим, Бобби, — прошептал низкий человек. — И пьем горячим тоже. Горячим… и сладким».
— Прекрати! — рявкнул Тед.
— Или предпочтешь остаться с матерью? — продолжал журчащий голос, игнорируя Теда. — Ну, конечно же, нет. Мальчик с твоими принципами? Мальчик, открывший для себя радости дружбы и литературы? Конечно же, ты отправишься с этим старым хрипуном ка-май, верно? Или нет? Решай, Бобби. Сейчас же. Зная, что ты решишь, то и будет. Теперь и вовеки веков.
Бобби, как в бреду, вспомнились красные, будто вареные раки, рубашки карт, мелькающих под длинными белыми пальцами Маккуона. «Вверх и вниз, понеслись, туда-сюда, смотри куда, все по мерке для проверки».
«Я не прошел, — подумал Бобби. — Я не прошел проверку».
— Отпустите меня, мистер, — сказал он тоскливо. — Пожалуйста, не берите меня с собой.
— Даже если это означает, что твой те-ка должен будет остаться без твоего чудесного и живительного общества? — Голос улыбался, но Бобби почти языком ощутил саркастическое презрение под его добродушием и вздрогнул. С облегчением, так как понял, что скорее всего его отпустят. Со стыдом, так как знал, что струсил, поджал хвост, пошел на попятный. Все то, в чем герои в фильмах и книгах, которые он любил, никогда повинны не были. Но героям в фильмах и книгах никогда не приходилось сталкиваться с чем-либо вроде низких людей в желтых плащах или кошмара черных точек. И то, что Бобби увидел здесь перед «Угловой Лузой», ведь далеко не было самым худшим. Что, если он увидит остальное? Что, если черные точки затащат его в мир, где он увидит людей в желтых плащах такими, какие они на самом деле? Что, если он увидит фигуры внутри личин, в которые они облекаются для этого мира?
— Да, — сказал он и заплакал.
— Что — да?
— Даже если ему придется отправиться без меня.
— А! И даже если ты должен будешь вернуться к своей матери?
— Да.
— Быть может, ты теперь лучше понимаешь свою стерву-мать?
— Да, — сказал Бобби в третий раз. Он почти стонал. — Наверное.
— Хватит, — сказал Тед. — Прекрати.
Но голос не прекратил. Пока еще нет.
— Ты узнал, каково быть трусом, Бобби… верно?
— Да!!! — закричал он, все еще прижимаясь лицом к рубашке Теда. — Сопляк, трусливый сопляк, да, да, да! Мне все равно! Только отпустите меня домой! — Он сделал глубокий судорожный вдох, и воздух вырвался наружу воплем. — К маме хочу! — Это был отчаянный крик малыша, который вдруг увидел зверя из воды, зверя из воздуха.
— Хорошо, — сказал низкий человек. — Если ты так ставишь вопрос, то хорошо. При условии, что твой Тедди подтвердит, что будет работать добровольно и его не придется приковывать к веслу, как прежде.
— Обещаю. — Тед отпустил Бобби. Но Бобби не шевельнулся, цепляясь за Теда с панической силой и тычась лицом ему в грудь. Но Тед мягко его отстранил.
— Пойди в бильярдную, Бобби. Скажи Файлсу, чтобы тебя отвезли домой. Скажи ему, что тогда мои друзья его не тронут.
— Прости, Тед, я хотел отправиться с тобой. Я решил отправиться с тобой. Но я не могу. Мне так, так горько.
— Не надо плохо о себе думать. — Но взгляд Теда был угрюмым, словно он знал, что с этого вечера ни на что иное Бобби способен не будет.
Двое желтоплащников ухватили Теда под руки. Тед оглянулся на того, который стоял позади Бобби, — на того, который поглаживал шею Бобби пальцем-прутом.
— Это лишнее, Кэм. Я пойду сам.
— Отпустите его, — сказал Кэм. Низкие люди, державшие Теда, разжали руки. И тут в последний раз палец Кэма коснулся шеи Бобби. Бобби придушенно охнул. Он подумал: «Если он еще раз погладит, я свихнусь. И ничего не смогу с собой поделать. Начну кричать и не смогу остановиться. Даже если у меня голова лопнет, я буду кричать и кричать!» — Иди туда, маленький мальчик. Иди, пока я не передумал.
Бобби, спотыкаясь, побрел к «Угловой Лузе». Дверь была распахнута, но за ней никто не маячил. Бобби поднялся на единственную ступеньку и оглянулся. Трое низких людей окружали Теда, но Тед сам шел к сгустку крови — к «Де Сото».
— Тед!
Тед оглянулся, улыбнулся, поднял руку, чтобы помахать ему. Тут тот, которого звали Кэм, прыгнул вперед, схватил его за плечи, повернул и втолкнул в машину. Когда Кэм захлопывал заднюю дверцу «Де Сото», Бобби увидел на какую-то долю секунды неимоверно высокое, неимоверно тощее существо, стоящее внутри желтого плаща, — тварь с плотью белой, как свежевыпавший снег, и губами красными, как свежая кровь. Глубоко в глазницах, в зрачках, которые расширялись и сжимались, как у Теда, плясали точки свирепого света и пятнышки тьмы. Красные губы оттянулись, открыв иголки зубов, которым позавидовала бы самая зубастая помоечная кошка. Из этих зубов вывалился черный язык и похабно вильнул в знак прощания. Затем тварь в желтом плаще проскочила вокруг капота лилового «Де Сото» — колени бешено работали, тощие ноги скрежетали — и нырнула за руль. На другой стороне улицы мотор «олдса» взревел, будто разбуженный дракон. Но это же мог быть и дракон. На своем месте поперек тротуара рыкнул мотор «кадиллака». Живые фары залили эту часть Наррагансетт-авеню пульсирующим заревом. «Де Сото» бешено развернулся — один щиток выбил из мостовой шлейф искр, и на миг Бобби увидел за задним стеклом «Де Сото» лицо Теда. Бобби поднял руку и помахал. Ему показалось, что Тед помахал ему в ответ, но уверен он не был. Вновь его голову заполнили звуки, похожие на топот лошадиных копыт.
Больше он никогда Теда не видел.
— Вали отсюда, малый, — сказал Лен Файлс. Лицо у него было желтоватым, как сыр, и словно обвисло на черепе, как кожа обвисала на руках его сестры выше локтя. У него за спиной под аркой вспыхивали и перемигивались огоньки игорных автоматов, но на них никто не смотрел. Крутые ребята, торчавшие возле них по вечерам в «Угловой Лузе», теперь жались за спиной Лена, как перепуганные детишки. Справа от Лена были бильярдная и игроки, стискивающие кии в руках, будто дубинки. Старый Джи стоял в стороне рядом с сигаретным автоматом. Кия в его костлявой старой руке не было — из нее свисал пистолетик. Бобби он не испугал. После Кэма и его желтоплащных подручных вряд ли что-нибудь могло его напугать — во всяком случае, сейчас. На какое-то время весь его испуг был полностью израсходован.
— Привяжи коньки, малыш, и катись, кому говорю!
— Так будет лучше, дружок. — Это сказала Аланна из-за стола.
Бобби посмотрел на нее и подумал: «Будь я постарше, я б тебе кое-что показал. И еще как!» Она поймала его взгляд — суть его взгляда, — отвела глаза, красная, испуганная, сбитая с толку.
Бобби посмотрел на ее брата.
— Хотите, чтобы эти ребята вернулись?
Обвислое лицо Лена обвисло еще больше.
— Шутишь?
— Тогда ладно, — сказал Бобби. — Сделаете, о чем я попрошу, и я уйду. И больше вы меня не увидите. — Он сделал паузу. — И их тоже.
— Чего тебе надо, малый? — спросил Старый Джи своим дрожащим голосом. Бобби знал, что все будет по его: это вспыхивало и гасло в мыслях Старого Джи, будто большая сверкающая вывеска. Эти мысли были теперь такими же ясными, как когда-то у Молодого Джи, — холодными, расчетливыми и неприятными, но после Кэма и его регуляторов они казались совсем безобидными. Безобидными, как мороженое.
— Чтобы вы отвезли меня домой, — сказал Бобби. — Это во-первых.
Затем, обращаясь больше к Старому Джи, чем к Лену, он объяснил, что ему нужно во-вторых.
У Лена был «бьюик» — большой, длинный и новый. Броский, но не низкий. Просто машина. Они ехали в нем вдвоем под звуки джаза сороковых годов. За все время поездки до Харвича Лен только раз нарушил молчание:
— Не вздумай переключить на рок-н-ролл. С меня этого дерьма и на работе хватает.
Они проехали мимо «Эшеровского Ампира», и Бобби увидел, что сбоку от кассы стоит вырезанная из картона фигура Брижит Бардо в полный рост. Он скользнул по ней взглядом без всякого интереса. Он стал слишком взрослым для Б.Б.
Они свернули с Эшер, «бьюик» покатил вниз по Броуд-стрит, будто шепот, прикрытый ладонью. Бобби указал на свой дом. Теперь квартира не была темной: там горели все лампы. Бобби взглянул на часы на приборной доске «бьюика» и увидел, что почти одиннадцать. Когда «бьюик» затормозил у тротуара, Лен Файлс опять обрел дар речи.
— Кто они такие, малыш? Кто они, гады эти?
Бобби чуть было не ухмыльнулся. Ему вспомнилось, как в конце почти каждого эпизода «Одинокого Рейнджера» кто-нибудь да спрашивал: «Кто он? Этот, в маске?»
— Низкие люди, — ответил он Лену. — Низкие люди в желтых плащах.
— Не хотел бы я сейчас быть на месте твоего приятеля.
— Да, — сказал Бобби. По его телу, как порыв ветра, пробежала дрожь. — И я тоже. Спасибо, что подвезли.
— На здоровье. Только оставайся, хрен, подальше от моего заведения. Туда тебе больше хода нет.
«Бьюик» — катер, детройтский прогулочный катер, но не низкий — отъехал от тротуара. Бобби смотрел, как машина развернулась у ворот напротив и унеслась вверх по холму мимо дома Кэрол. Когда она скрылась за углом, Бобби посмотрел на звезды — миллиарды россыпей, выплеснутый мост света. Звезды, а за ними еще звезды, вращающиеся в черноте.
«Есть Башня, — подумал он. — Она удерживает все воедино. Есть Лучи, которые каким-то образом ее оберегают. Есть Багряный Владыка и ломатели, трудящиеся, чтобы уничтожить Лучи… и не потому, что ломатели хотят, а потому, что этого хочет он — Багряный Владыка».
Возвращен ли уже Тед к остальным ломателям? Возвращен и опять налегает на весло?
«Прости, — подумал он, зашагав к крыльцу. Он вспомнил, как сидел там с Тедом и читал ему газету. Просто двое парней. — Я хотел отправиться с тобой и не смог. Не смог».
Он остановился у нижней ступеньки крыльца, вслушиваясь в лай Баузера на Колония-стрит. Но было тихо. Баузер уснул. Чистое чудо. Криво улыбаясь, Бобби начал подниматься на крыльцо. Его мать, наверное, услышала, как вторая ступенька скрипнула у него под ногой — как всегда, громко, — потому что она выкрикнула его имя и послышались ее бегущие шаги. Он поднялся на крыльцо, и тут дверь распахнулась, и она выбежала наружу — все еще в той же одежде, в которой вернулась из Провиденса. Волосы спутанными прядями падали ей на лицо.
— Бобби! — закричала она. — Бобби, ах, Бобби! Слава Богу! Слава Богу!
Она обняла его, закрутила, словно бы в танце, ее слезы намочили одну сторону его лица.
— Я отказалась взять их деньги, — бормотала она. — Они потом мне позвонили и спросили адрес, чтобы выслать чек, а я сказала: не нужно, это была ошибка, я была измучена и расстроена, я сказала «нет», Бобби, я сказала «нет», я сказала, что не хочу их денег.
Бобби увидел, что она лжет. Кто-то подсунул конверт с ее фамилией под дверь вестибюля. Не чек, а триста долларов наличными. Триста долларов в награду за возвращение лучшего из их ломателей — триста паршивых камушков. Они жлобы даже еще больше, чем она.
— Я сказала, что не хочу их, ты слышишь?
Она теперь несла его в квартиру. Он весил почти сто фунтов и был тяжеловат для нее, но все равно она подняла его, продолжая бормотать. Бобби разобрал, что им хотя бы не придется разбираться с полицией — она туда не позвонила. Почти все время она просто сидела тут, перебирала в пальцах измятую юбку и бессвязно молилась, чтобы он вернулся домой. Она же любит его! Эта мысль билась в ее мозгу, будто запертая в сарае птица. Она же его любит. Это не очень помогало, но все-таки. Пусть это было ловушкой, но все-таки чуточку помогало.
— Я сказала, что не хочу их, что нам они не нужны, пусть оставят свои деньги себе. Я сказала… Я им объяснила…
— Хорошо, мам, — сказал он. — Это хорошо. Отпусти меня.
— Где ты был? С тобой ничего не случилось? Хочешь поесть?
Он ответил на ее вопросы в обратном порядке.
— Хочу, ага, но со мной ничего не случилось. Я ездил в Бриджпорт. Вот за этим.
Он сунул руки в карманы штанов и вытащил остатки «Велофонда». Его долларовые бумажки и мелочь были перемешаны со смятыми десяти-, двадцати- и пятидолларовыми купюрами. Его мать уставилась на деньги, которые сыпались на столик у дивана, и ее здоровый глаз становился все шире и шире, так что Бобби испугался, как бы он не вывалился вовсе. Другой глаз продолжал косить вниз из грозовой тучи сине-черной опухоли. Она походила на старого пирата, видавшего виды, смакующего зрелище только что выкопанного сокровища — образ, без которого Бобби вполне мог бы обойтись… и который продолжал преследовать его в течение пятнадцати лет, отделивших эту ночь от ее смерти. Тем не менее что-то новое и не слишком приятное в нем радовалось тому, как она выглядела в эту минуту — старой, безобразной и смешной, не просто алчной, но и глупой. «Это моя мама, — думал он голосом Джимми Дюранте. — Это моя мама. Мы оба его предали, но мне заплатили лучше, чем тебе, мам, а? Ага! Моя взяла!»
— Бобби, — прошептала она дрожащим голосом. Смахивала она на пирата, а голос у нее был, словно у победительницы шоу Билла Каллена «Верная цена». — Ах, Бобби, столько денег! Откуда они?
— Ставка Теда, — сказал Бобби. — Это его выигрыш.
— Но Тед… он же…
— Ему они теперь не понадобятся.
Лиз вздрогнула, словно какой-то из ее синяков сильно задергался. Потом она принялась сгребать деньги в кучу, одновременно сортируя их.
— Я куплю тебе этот велосипед, — сказала она.
Ее пальцы двигались с быстротой опытного тасовальщика трех карт. «Никто ни разу не побил эту тасовку, — подумал Бобби. — Никто ни единого раза не побил этой тасовки».
— Прямо с утра. Как только «Вестер авто» откроется, мы…
— Мне велосипед не нужен, — сказал он. — Не за эти деньги. Не от тебя.
Она замерла, сжав пачки денег, и он увидел, как мгновенно расцвела ее ярость — что-то багровое и электрическое.
— И спасибо от тебя не дождаться, а? Дура я, что думала… Черт бы тебя побрал — ну, вылитый папаша! — она снова отвела руку, растопырив пальцы. Разница была в том, что на этот раз он знал, чего ждать.
— Откуда ты знаешь? — спросил Бобби. — Ты столько про него врала, что правды уже не помнишь.
Так оно и было. Он заглянул в нее, и Рэндола Гарфилда там не было — только коробка с его именем на ней… именем и выцветшим лицом, которое практически могло принадлежать, кому угодно. В эту коробку она складывала все, что причиняло ей боль. Она ничего не помнила о том, как ему нравилась песня Джо Стэффорда, не помнила (если вообще когда-нибудь знала), что Рэнди Гарфилд был настоящий миляга, готовый снять для тебя свою последнюю рубашку. Для такого в ее коробке места не было. Бобби решил, что, наверное, просто жуть — нуждаться в такой коробке.
— Он пьяных не угощал, — сказал он. — Ты про это знала?
— О чем ты болтаешь?
— Ты не заставишь меня его возненавидеть… и больше не сможешь делать его из меня. — Он сжал правую руку в кулак и прижал кулак к виску. — Я не буду его призраком. Ври себе сколько хочешь о счетах, по которым он не платил, про аннулированный страховой полис и обо всех неполных стретах, на которые он клевал — только мне об этом не говори. Хватит!
— Не смей поднимать на меня руку, Бобби-бой! И думать не смей!
В ответ он поднял левую руку, тоже сжатую в кулак.
— Ну, давай. Ты хочешь меня ударить? Я ударю тебя в ответ. Получишь сверх уже полученного. Только на этот раз за дело. Ну, давай же!
Она замялась. Он чувствовал, как ее ярость угасает с то же быстротой, с какой вспыхнула, и сменяется страшной чернотой. В черноте этой он различил страх. Страх перед сыном. Перед болью, которую он мог ей причинить. Не сегодня, нет… и не этими грязными кулачками маленького мальчика. Но маленькие мальчики вырастают в больших.
А так ли уж он лучше ее, что может смотреть на нее сверху вниз и давать ей отлуп? Да чем он лучше? В мозгу невыразимый журчащий голос спрашивал, хочет ли он вернуться домой, даже если это означает, что Тед останется без него. «Да», — сказал Бобби. «Теперь ты понимаешь ее немножко лучше?» — спросил тогда Кэм, и Бобби сказал: «Да».
А когда она узнала его шаги на крыльце, в первую минуту в ней не было ничего, кроме любви и радости. Они были настоящие.
Бобби разжал кулаки. Потянулся и взял ее за руку, все еще занесенную для удара… хотя теперь и без уверенности. Рука сначала сопротивлялась, но Бобби быстро расслабил ее напряжение. Поцеловал ее. Посмотрел на изуродованное лицо матери и снова поцеловал ее руку. Он так хорошо ее знал и не желал этого. Он жаждал, чтобы окно в его мозгу закрылось, жаждал той непрозрачности, которая делает любовь не просто возможной, но необходимой. Чем меньше знаешь, тем больше веришь.
— Я просто не хочу велосипеда, — сказал он. — Только велосипеда. Договорились?
— А чего же ты хочешь? — голос у нее был неуверенным, унылым. — Чего ты хочешь от меня, Бобби?
— Оладий, — сказал он. — Много-много. Умираю с голода.
Она напекла оладий вволю для них обоих, и они позавтракали в полночь, сидя за кухонным столом друг напротив друга. Он настоял на том, чтобы помочь ей вымыть посуду, хотя был уже почти час ночи. Почему бы и нет, сказал он. Ведь завтра ему не идти в школу, и он сможет спать, сколько захочет.
Пока она спускала воду из мойки, а Бобби убирал ножи и вилки, на Колония-стрит снова залаял Баузер — руф-руф-руф во тьму нового дня. Глаза Бобби встретились с глазами матери, они засмеялись и на секунду знание стало благом.
Он лег в кровать по привычному — на спине, раскинув пятки по углам матраса, но теперь это было как-то не так. Он же совсем беззащитен, и если чему-то вздумается поохотиться на мальчика, ему достаточно выскочить из шкафа и распороть когтем повернутый кверху живот. Бобби перекатился на бок и подумал: где теперь Тед? Он пошарил в пространстве, нащупывая то, что могло оказаться Тедом, но нигде ничего не было. Как раньше на Хулигансетт-стрит. Бобби был бы рад заплакать из-за Теда, но не мог. Пока еще не мог.
Снаружи, пронесясь сквозь мрак, будто сон, донесся звон курантов на площади — одно-единственное «б-о-м!». Бобби посмотрел на светящиеся стрелки «Биг-Бена» у себя на столе и увидел, что они показывают час. Хорошо!
— Их тут больше нет, — сказал Бобби. — Низких людей здесь больше нет.
Но спал он на боку, подтянув колени к груди. Ночи, когда он вольно распластывался на спине, кончились навсегда.
XI. Волки и львы. Бобби подает. Полицейский Реймер. Бобби и Кэрол. Плохие времена. Конверт
Салл-Джон вернулся из лагеря с загаром, десятью тысячами подживающих комариных укусов и миллионом рассказов наготове… только Бобби почти не услышал их. Это было лето, когда прежняя старая легкая дружба между Бобби, Саллом и Кэрол сошла на нет. Иногда они ходили втроем в Стерлинг-Хаус, но, дойдя, расходились, чтобы заняться каждый своим. Кэрол и ее подружки записались на занятия декоративными ремеслами, и софтболом, и бадминтоном, а Бобби и Салл — в Юные Следопыты, кроме, конечно, бейсбола.
Салл, чей бейсбольный талант заметно окреп, был переведен из Волков в Львы. И когда все ребята, уезжая купаться и упражняться в чтении следов, рассаживались в кузове потрепанного грузовика Стерлинг-Хауса, держа бумажные пакеты с плавками и бутербродами, Эс-Джей все чаще и чаще садился рядом с Ронни Олмквистом и Дьюком Уэнделлом — ребятами, с которыми он сдружился в лагере. Они рассказывали одни и те же истории про то, как травили шкоты и как отправляли малышню собирать для них чинарики, пока у Бобби не начали вянуть уши. Можно было подумать, что Салл провел в лагере пятьдесят лет.
Четвертого июля Волки и Львы встретились в своем ежегодном матче. За полтора десятка лет, восходивших к концу Второй мировой войны, Волки не выиграли ни единого из этих матчей, но на встрече 1960 года они хотя бы оказали достойный отпор — главным образом благодаря Бобби Гарфилду. Даже без перчатки Алвина Дарка он в середине поля поймал мяч в великолепном нырке. (Когда он поднялся на ноги под аплодисменты, то лишь мимолетно пожалел, что его матери не было там — она не поехала на ежегодный праздник на озере Кантон.)
Последняя подача Бобби пришлась на заключительную очередь Волков подавать. Они отставали на два очка. Бобби послал мяч далеко в левое поле и, помчавшись к первой базе, услышал, как Эс-Джей буркнул со своей позиции ловящего: «Хороший удар, Боб!» Удар был и правда хороший, но ему следовало бы остановиться у второй базы, а он решил рискнуть. Ребята младше тринадцати лет почти никогда не умудрялись вовремя вернуть мяч, но на этот раз друг Салла по лагерю «Винни», Дьюк Уэнделл, послал мяч пулевым ударом второму другу Салла по лагерю «Винни» — Ронни Олмквисту. Бобби сделал последний рывок, но почувствовал, как перчатка Ронни хлопнула его по лодыжке за ничтожную долю секунды до того, как его кроссовка коснулась мешка третьей базы.
— АУТ! — рявкнул подбежавший рефери. За боковыми линиями друзья и родственники Львов разразились истерически торжествующими воплями.
Бобби поднялся на ноги, свирепо глядя на рефери, вожатого из Стерлинг-Хауса лет двадцати, со свистком и белым пятном цинковой мази на носу.
— Я добежал!
— Сожалею, Боб, — сказал молокосос, перестав ломаться под рефери и снова становясь просто вожатым. — Удар был хороший, а пробежка еще лучше, но ты не дотянул.
— Нет! Ты подсуживаешь! Почему ты подсуживаешь?
— Гоните его в шею, — крикнул чей-то папаша. — Нечего скандалить!
— Пойди, Бобби. Сядь, — сказал вожатый.
— Так я же дотянул! — закричал Бобби. — На милю дотянул! — Он ткнул пальцем в того, кто рекомендовал выгнать его с поля. — Он тебе заплатил, чтобы мы проиграли? Эта жирная морда, вон там?
— Прекрати, Бобби, — сказал вожатый (каким идиотом он выглядел в дурацкой шапочке какого-то нимродского студенческого братства!). — Делаю тебе последнее предупреждение.
Ронни Олмквист отвернулся, словно ему было противно их слушать. Бобби возненавидел и его.
— Ты подсуживал, и все, — сказал Бобби. Со слезами, пощипывающими уголки глаз, он сладить сумел, но не с дрожью в голосе.
— Хватит, — сказал вожатый. — Иди сядь и поостынь…
— Мудак ты и жила, вот кто ты!
Женщина, сидевшая вблизи от третьей базы, охнула и отвернулась.
— Ну, все, — сказал вожатый бесцветным голосом. — Убирайся с поля. Немедленно.
Бобби прошел полдороги от третьей базы, шаркая кроссовками, потом обернулся.
— Тебе птичка на нос насрала. А ты, дурак, и не заметил. Утерся бы!
В голове у него эти слова прозвучали смешно — но по-дурацки, когда он выговорил их вслух, и никто не засмеялся. Салл сидел верхом на мешке основной базы, большой, как дом, серьезный, как сердечный приступ, в своих доспехах ловящего. В одной руке болталась его маска, в десятке мест склеенная черным скотчем. Он был красный и казался сердитым. А еще он казался мальчишкой, который уже больше никогда не будет Волком. Эс-Джей побывал в лагере «Винни», травил шкоты, засиживался допоздна у лагерного костра, обмениваясь историями о привидениях. Он будет Львом во веки веков, и Бобби его ненавидел.
— Что на тебя нашло? — спросил Салл, когда Бобби плелся мимо. На обеих скамьях воцарилась тишина. Все ребята смотрели на него. И все родители тоже на него смотрели. Смотрели, будто он был мразью. Бобби подумал, что так, возможно, и есть. Но не по той причине, о какой они думают.
«А ты догадайся, Эс-Джей! Может, ты и побывал в лагере «Винни». Зато я был там, внизу. Глубоко-глубоко там, внизу».
— Бобби?
— Ничего на меня не нашло, — сказал он, не поднимая головы. — Наплевать. Я переезжаю в Массачусетс. Может, там будет поменьше подкупленных сволочей.
— Послушай…
— Заткнись, — сказал Бобби, не глядя на него. Он глядел на свои кроссовки. Глядел на свои кроссовки и продолжал идти.
У Лиз Гарфилд не было подруг («Я простая капустница, а не светская бабочка», — иногда говорила она Бобби), однако в первые два года в агентстве по продаже недвижимости она была в хороших отношениях с женщиной, которую звали Майра Колхаун (по-лизски они с Майрой были два сапога пара, шли в ногу, были настроены на одну волну и так далее и тому подобное). В те дни Майра была секретаршей Дона Бидермена, а Лиз была общей секретаршей для всех агентов, записывала адреса их новых клиентов, варила им кофе, печатала их письма. В 1955 году Майра внезапно ушла из агентства без внятного объяснения, и Лиз получила повышение, став секретаршей мистера Бидермена в начале 1956 года.
Лиз и Майра не теряли друг друга из виду — обменивались открытками, а иногда и письмами. Майра (которая была тем, что Лиз называла девствующей дамой) переехала в Массачусетс и открыла собственную маленькую фирму по продаже недвижимости. В конце июля 1960 года Лиз написала ей, спрашивая, нельзя ли ей стать партнером — для начала, конечно, младшим — в «Колхауновской помощи с недвижимостью». Она бы могла вложить кое-какой капитал; небольшой, конечно, но с другой стороны три тысячи пятьсот долларов — это все-таки не плевок в океан.
Может, мисс Колхаун побывала в тех же вальцах, что и его мама, а может, и нет. Главным было, что она ответила «да» — даже прислала ей букет, и Лиз в первый раз за последние недели почувствовала себя счастливой. Возможно, по-настоящему счастливой в первый раз за годы и годы. Но важным было то, что они должны были переехать из Харвича в Дэнверс в Массачусетсе. Переедут они в августе, чтобы у Лиз было много времени устроить своего Бобби-боя, своего притихшего и часто угрюмого Бобби-боя, в новую школу.
А для Бобби-боя Лиз Гарфилд было важным довести до конца одно дело, прежде чем они уедут из Харвича.
Он был еще слишком мал и возрастом, и ростом, чтобы в открытую сделать то, что нужно было сделать. Действовать надо будет осторожно и по-подлому. Что по-подлому, Бобби не смущало: его больше не тянуло брать пример с Оди Мэрфи или Рэндольфа Скотта, совершавших подвиги на дневных киносеансах, а, кроме того, кое-кто заслужил, чтобы на него напали из засады: пусть сам почувствует, каково это. Для засады он выбрал деревья, в которые Кэрол увела его в тот день, когда он разнюнился и устроил рев, — самое подходящее место, чтобы дождаться, когда Гарри Дулин, старый мистер Робин Гуд, проедет на верном коне по поляне лесной.
Гарри подрабатывал в «Любой бакалее». Бобби давно знал об этом — видел его там, когда ходил с мамой за покупками. А еще Бобби видел, как Гарри возвращался домой, кончая работать в три часа. Обычно Гарри шел с каким-то приятелем, а то и приятелями. Чаще всего с Ричи О'Мира. Уилли Ширмен словно бы исчез из жизни старика Робин Гуда — вот как Салл почти исчез из жизни Бобби. Но один или не один, Гарри Дулин всегда шел домой через Коммонвелф-парк.
Бобби завел привычку забредать туда во второй половине дня. Теперь, когда пришла настоящая жара, в бейсбол играли только утром, и к трем часам поля А, Б и В совсем пустели. Рано или поздно Гарри пройдет тут мимо безлюдных полей без Ричи или кого-нибудь еще из его веселых молодцов. А пока Бобби каждый день между тремя и четырьмя часами прятался среди деревьев, там, где выплакался, положив голову на колени Кэрол. Иногда он читал. Книжка про Джорджа и Ленни заставила его заплакать. «Парни вроде нас, которые работают на ранчо, это самые одинокие парни в мире». Вот как это виделось Джорджу. «Парням вроде нас ничего впереди не светит». Ленни-то думал, что у них будет ферма, и они будут разводить кроликов, но Бобби еще задолго до конца понял, что для Джорджа и Ленни не будет ни ферм, ни кроликов. Почему? А потому, что людям надо на кого-то охотиться. Находят какого-нибудь Ральфа, или Хрюшу, или глупого могучего Ленни и превращаются в низких людей. Надевают свои желтые плащи, заостряют палку с обоих концов и идут охотиться.
«Но парни вроде нас иногда берут свое, — думал Бобби, ожидая дня, когда Гарри будет один. — Иногда мы берем свое».
Этим днем оказалось шестое августа. Гарри неторопливо шел через парк к углу Броуд-стрит и Коммонвелф-стрит все еще в красном фартуке «Любой бакалеи» — ну и дерьмовый нимрод! — и распевал «Мак Нож» голосом, от которого все гайки расплавились бы. Стараясь не зашуршать ветками тесно стоящих деревьев, Бобби зашел ему за спину, бесшумно ступая по дорожке, и бейсбольную биту занес только, когда приблизился на верное расстояние. А занося ее, вспомнил, как Тед сказал: «Трое мальчишек против одной маленькой девочки. Значит, они думали, что ты львица». Но, конечно, Кэрол львицей не была, как и он — львом. Львом был Салл, и Салла тогда здесь не было, нет его здесь и сейчас. А сзади к Гарри Дулину подкрадывается даже не волк. Он просто гиена, так что? Разве Гарри Дулин заслуживает чего-нибудь лучше?
«Нет», — подумал Бобби и размахнулся битой. Она опустилась с таким же смачным ударом, с каким на озере Кантон он отбил свой третий мяч далеко в левое поле. Но удар по Гарри был даже смачнее.
Гарри взвизгнул от боли и неожиданности и шлепнулся на землю. Когда он перекатился на бок, Бобби тут же ударил его битой по левой ноге — прямо под коленом.
— Оооооооууух! — завопил Гарри. Было очень приятно слышать, как Гарри вопит, — настоящим блаженством. — Оооооооууух! Больно! Бо-о-ольно!
«Нельзя дать ему встать, — думал Бобби, холодным взглядом выбирая место для следующего удара. — Он вдвое меня больше. Если я промажу хоть раз и позволю ему встать, он меня в клочья раздерет. Убьет, мать его!»
Гарри пытался отползти, вспахивая гравий дорожки кроссовками, проводя борозду задницей, упираясь локтями. Бобби взмахнул битой и ударил его по животу. Гарри судорожно выдохнул, его локти разогнулись, и он растянулся на спине. Глаза у него были ошалелые, полные сверкающими под солнцем слезами. Прыщи пучились багровыми шишечками. Его рот — крепко и злобно сжатый в тот день, когда Рионда спасла их — теперь расползся и дергался.
— Ооууух, хватит, я сдаюсь, я сдаюсь. Го-о-осподи!
«Он меня не узнал, — понял Бобби. — Солнце светит ему в глаза, и он не знает, кто его бьет».
Но этого было мало. «Неудовлетворительно, ребята!» — вот что говорили вожатые лагеря «Винни» после санитарного осмотра хижин — это ему рассказал Салл, только Бобби было совсем не интересно: плевать он хотел на санитарные осмотры и сумочки из бусин.
Но тут он плевать не хотел, нет уж! И он наклонился к самому искаженному лицу Гарри.
— Помнишь меня, Робин Гуд? — спросил он. — Помнишь меня, а? Я же Малтекс-Беби.
Гарри перестал визжать. Он уставился на Бобби, наконец его узнав.
— Я тебе… покажу, — сумел он выговорить.
— Ничего, дерьмо, ты мне не покажешь, — сказал Бобби. Гарри попытался ухватить его за лодыжку, и Бобби изо всех сил пнул его в ребра.
— Оуууух! — вскрикнул Гарри Дулин, возвращаясь к прежней лексике. Ну и мразь же! Нимрод при всем параде. «Наверное, мне побольнее, чем тебе, — подумал Бобби. — В кроссовках пинаются только идиоты».
Гарри перекатился на другой бок. Когда он кое-как поднялся на ноги, Бобби размахнулся, как для завершающего удара по мячу, и опустил биту поперек ягодиц Гарри. Звук был такой, будто кто-то выбивал тяжелый ковер — за-ме-ча-тель-ный звук! Улучшить эту минуту мог бы только мистер Бидермен, если бы и он валялся на дорожке. Бобби точно знал, куда бы он его вдарил битой.
Однако полбулки лучше, чем ничего, во всяком случае, так всегда говорила его мать.
— Это тебе за Гербер-Беби, — сказал Бобби. Гарри снова лежал на дорожке и рыдал. Из его носа текли густые зеленые сопли. Одной рукой он пытался растирать онемевшую задницу.
Кулаки Бобби снова сжались на конической рукоятке биты. Ему хотелось занести ее для последнего удара и опустить не на голень Гарри, не на спину Гарри, а на голову Гарри. Ему хотелось услышать, как хрустнет череп Гарри, и ведь без него мир только выиграет, верно? Говно ирландское. Низкий…
«Довольно, Бобби, — сказал голос Теда. — Хватит. Удержись. Возьми себя в руки».
— Только тронь ее еще раз, и я тебя убью, — сказал Бобби. — Тронь меня еще раз, и я сожгу твой дом. Нимрод дерьмовый.
Чтобы сказать это, он присел рядом с Гарри на корточки. А теперь выпрямился, огляделся и ушел. Когда на полпути вверх по Броуд-стрит ему встретились близняшки Сигсби, он весело насвистывал.
В последующие годы Лиз Гарфилд почти привыкла открывать дверь полицейским. Первым явился полицейский Реймер, их толстый участковый, который иногда покупал ребятне орешки у торговца в парке. Когда он позвонил в дверь квартиры на первом этаже дома 149 на Броуд-стрит вечером шестого августа, вид у полицейского Реймера был далеко не счастливый. С ним были Гарри Дулин, который еще неделю, если не больше, мог сидеть только на мягких стульях, и мать Гарри, Мэри Дулин. Гарри поднялся на крыльцо, как старик, прижимая руки к крестцу.
Когда Лиз открыла дверь, Бобби стоял рядом с ней. Мэри Дулин ткнула в него пальцем и закричала:
— Это он! Это мальчишка, который избил моего Гарри! Исполняйте свой долг! Арестуйте его!
— В чем дело, Джордж? — спросила Лиз.
Полицейский Реймер замялся. Он перевел взгляд с Бобби (рост — пять футов четыре дюйма, вес — девяносто семь фунтов) на Гарри (рост шесть футов один дюйм, вес — сто семьдесят пять фунтов). В его больших влажных глазах было явное сомнение.
Гарри Дулин был глуп, но не настолько, чтобы не понять этот взгляд.
— Он меня подстерег. Набросился на меня сзади.
Реймер нагнулся к Бобби, упершись пухлыми руками с багровыми суставами в лоснящиеся колени своих форменных брюк.
— Гарри Дулин, вот этот, утверждает, что ты избил его в парке, когда он шел домой с работы. — Последнее слово он выговорил как «срррбыты», и Бобби это навсегда запомнил. — Говорит, что ты спрятался, а потом уложил его битой. Он и обернуться не успел. Что скажешь, малый? Он правду говорит?
Бобби, далеко не глупый, уже взвесил происходящее. Он пожалел, что не мог сказать Гарри в парке, что они квиты и делу конец, а если Гарри наябедничает на Бобби, так Бобби наябедничает на него — расскажет, как Гарри и его дружки покалечили Кэрол, а это будет выглядеть куда хуже. Беда была в том, что дружки Гарри и не подумают сознаться, так что против слова Кэрол, будет слово Гарри, Ричи и Уилли. А потому Бобби ушел, промолчав, в надежде, что Гарри не захочет признаться, что его избил малыш, вдвое его меньше. Из стыда прикусит язык. Но он не прикусил, и, глядя на узкое лицо миссис Дулин, ее ненакрашенные губы и разъяренные глаза, Бобби понял, почему. Она заставила его рассказать. Пилила, пока он не признался, ясное дело.
— Я пальцем его не тронул, — твердо сказал Бобби Реймеру, и, говоря это, он твердо смотрел Реймеру прямо в глаза.
Мэри Дулин ахнула от возмущения. Даже Гарри, для которого ложь к шестнадцати годам, конечно, уже давно стала образом жизни, словно бы удивился.
— Врет и не поперхнется! — закричала миссис Дулин. — Дайте, я с ним поговорю! Я от него правды добьюсь, вот увидите!
Она рванулась вперед. Реймер оттолкнул ее одной рукой, не выпрямившись и ни на секунду не отведя глаз от Бобби.
— А почему, малый, дылда вроде Гарри Дулина стал бы клепать на замухрышку вроде тебя, не будь это правдой?
— Ты моего сына дылдой не обзывай! — завизжала миссис Дулин. — Мало того, что этот трус его чуть не до смерти избил? Да я…
— Заткнись, — сказала мама Бобби. Она заговорила в первый раз после того, как спросила у полицейского Реймера, в чем дело, и голос у нее был смертоносно спокоен. — Пусть он ответит.
— Он все еще злится на меня с зимы, вот почему, — ответил Бобби Реймеру. — Он и еще несколько больших ребят из Сент-Габа гнались за мной вниз с холма. Гарри поскользнулся на льду, хлопнулся, весь вымок. Он сказал, что достанет меня. Думаю, он решил, что теперь у него получится.
— Врешь ты все! — заорал Гарри. — За тобой вовсе не я гнался, а Билли Донахью! Это не…
Он умолк и огляделся. Он сморозил что-то лишнее — судя по лицу, до него начало доходить, что он дал какого-то маху.
— Это не я, — сказал Бобби. Он говорил негромко, глядя в глаза Реймеру. — Да если бы я попробовал вздуть такого, как он, от меня мокрое место осталось бы.
— Лжецам прямая дорога в ад, — закричала Мэри Дулин.
— Где ты был сегодня около половины четвертого, Бобби? — спросил Реймер. — Можешь ответить?
— Здесь, — сказал Бобби.
— Миссис Гарфилд?
— Да, — ответила она хладнокровно. — Здесь со мной весь день. Я мыла пол в кухне, а Бобби чистил раковину. Мы скоро переезжаем, так я хочу, чтобы тут был порядок, когда мы уедем. Бобби, конечно, ныл — как все мальчишки, — но все сделал. А потом мы пили чай со льдом.
— Лгунья! — закричала Мэри Дулин, но Гарри только ошарашенно пялил глаза. — Лгунья бесстыжая! — Она ринулась вперед, протягивая руки примерно в направлении Лиз Гарфилд. И снова полицейский Реймер, не глядя, оттолкнул ее назад.
— Вы мне как под присягой говорите, что он был с вами? — спросил полицейский Реймер у Лиз.
— Как под присягой.
— Бобби, ты его не трогал? Даешь честное слово?
— Честное слово.
— Честное слово как перед Богом?
— Честное слово. Как перед Богом.
— Я тебя достану, Гарфилд, — сказал Гарри. — Откручу твой красный…
Реймер повернулся так внезапно, что Гарри, если бы мать не ухватила его за локоть, слетел бы с крыльца, набив синяки поверх старых и на новых местах.
— Заткни свою дурацкую пасть, — сказал Реймер, а когда миссис Дулин начала что-то говорить, Реймер ткнул ее пальцем. — И ты заткни свою, Мэри Дулин. Если уж тебе приспичило обвинить кого-то в телесных повреждениях, так лучше начала бы со своего чертова мужа. Свидетелей больше набралось бы.
Она уставилась на него, разинув рот, вне себя от ярости и стыда.
Реймер уронил руку с вытянутым пальцем, будто она налилась вдруг тяжестью. Он отвел взгляд от Гарри с Мэри на крыльце и устремил его на Лиз с Бобби в вестибюле. Потом он попятился ото всех четырех, снял форменную фуражку, почесал вспотевшую голову и надел на нее фуражку.
— Неладно что-то в Датском королевстве, — сказал он наконец. — Кто-то тут врет наперегонки с лошадью.
— Он… Ты… — хором сказали Гарри и Бобби, но полицейский Джордж Реймер не желал слушать ни того, ни другого.
— Заткнитесь! — взревел он так, что старенькие муж с женой, прогуливавшиеся по противоположному тротуару, остановились и оглянулись. — Объявляю дело закрытым. Но если что-нибудь такое начнется между вами, — он ткнул пальцем в мальчиков, — или между вами, — он ткнул в их матерей, — кому-то придется плохо. Как говорят, имеющий уши, да слышит. Гарри, ты пожмешь руку Роберту-младшему и скажешь, что все в порядке? Поступишь, как достойно мужчины?.. А! Я так и думал. Печальное место, наш чертов мир. Идемте, Дулины, я вас провожу.
Бобби смотрел, как эти трое спускались с крыльца: Гарри так усердно преувеличивал свою хромоту, что она смахивала на развалку бывалого моряка. На дорожке миссис Дулин внезапно дала ему по шее.
— Не притворяйся, говнюк! — сказала она, и Гарри зашагал ровнее, но все равно давал крена на левый борт. Бобби показалось, что эта хромота надолго. Конечно, надолго. Последний удар битой вроде попал в самую точку.
Когда они вернулись в квартиру, Лиз сказала все с тем же хладнокровием:
— Он был одним из мальчишек, которые били Кэрол?
— Да.
— Сумеешь не попасться ему, пока мы не переедем?
— Наверное…
— Вот и хорошо, — сказала она и вдруг поцеловала его. Целовала она его очень-очень редко. И было это замечательно.
Меньше чем за неделю до их отъезда — квартиру уже заполняли картонные коробки, и она приобрела странный голый вид — Бобби в парке нагнал Кэрол Гербер. Против обыкновения она шла одна. Он много раз видел ее с подружками, но это было не то. Совсем не то. И вот она совсем одна. Но только когда она оглянулась через плечо и он увидел страх в ее глазах, ему стало понятно, что все это время она его избегала.
— Бобби, — сказала она. — Как ты?
— Не знаю, — ответил он. — Наверное, нормально. Я тебя давно не видел.
— Ты же не заходил ко мне домой.
— Да, — сказал он. — Да, я… — А дальше что? Что он может добавить? — Я был очень занят, — сказал он неловко.
— А! Угу. — Он бы стерпел, если бы она его отшила. Но стерпеть то, как она прятала свой страх, он не смог. Она его боится. Будто он злая собака, которая может ее укусить. Бобби вдруг представилось, как он падает на четвереньки и начинает: «руф-руф-руф!»
— Я уезжаю.
— Салл мне говорил. А вот куда, он не знал. Вроде бы вы раздружились.
— Да, — сказал Бобби. — Есть немножко. — Он сунул руку в карман и вытащил сложенный листок из школьной тетради. Кэрол неуверенно посмотрела на листок, протянула руку и тут же ее опустила.
— Это всего только мой адрес, — сказал он. — Мы едем в Массачусетс, в какой-то Дэнверс.
Бобби опять протянул листок, но она снова его не взяла, и ему захотелось заплакать. Он вспомнил, как они сидели на самом верху Колеса Обозрения — будто на крыше всего озаренного солнцем мира. Он вспомнил полотенце, развернувшееся, будто крылья, танцующие ступни с маленькими накрашенными ногтями и запах духов. «Она пляшет «ча-ча-ча», — пел в соседней комнате Фредди Кеннон, и это была Кэрол, это была Кэрол, это была Кэрол.
— Я думал, может, ты напишешь, — сказал он. — Мне, наверное, будет тоскливо в новом городе, и все такое.
Наконец Кэрол взяла листок и сунула в карман шортиков, даже не посмотрев. «Наверное, выбросит, когда вернется домой», — подумал Бобби. Но ему было все равно. Как-никак, а листок она взяла. Это послужит трамплином для тех случаев, когда ему понадобится отвлечь свои мысли… он успел открыть, что это бывает необходимо не только, если где-то близко низкие люди.
— Салл говорит, что ты теперь другой.
Бобби ничего не ответил.
— И еще многие так говорят.
Бобби не ответил.
— Ты избил Гарри Дулина? — спросила она и сжала запястье Бобби холодными пальцами. — Ты?
Бобби медленно кивнул.
Кэрол обхватила его за шею и поцеловала так крепко, что их зубы клацнули друг о друга. Их губы разошлись с громким чмоканьем. Бобби только через четыре года поцеловал другую девочку в губы… и никогда в жизни ни одна не целовала его вот так.
— Здорово! — сказала она тихим яростным голосом. Почти прорычала. — Здорово!
И побежала к Броуд-стрит. Только замелькали ее ноги, загоревшие за лето, все в царапинах от игр и прогулок.
— Кэрол! — крикнул он ей вслед. — Кэрол, подожди!
Она продолжала бежать.
— Кэрол, я люблю тебя!
Тут она остановилась… А может, просто выскочила на Коммонвелф-авеню и остановилась, чтобы пропустить машины. Но все равно секунду она постояла, опустив голову, а потом оглянулась. Глаза у нее стали огромными, губы полураскрылись.
— Кэрол!
— Мне надо домой, надо приготовить салат, — сказала она и убежала от него. Она перебежала через улицу, убежала из его жизни, не оглянувшись во второй раз. Может, так было и лучше.
Он и его мать переехали в Дэнверс. Бобби поступил в дэнверскую школу, обзавелся друзьями — и врагами в несколько большем числе. Начались драки, а вскоре последовали и прогулы. В графе «Замечания» его первой характеристики миссис Риверс написала: «Роберт чрезвычайно способный мальчик. Кроме того, он очень угнетен психически. Вы не могли бы зайти ко мне поговорить о нем, миссис Гарфилд?»
Миссис Гарфилд зашла и миссис Гарфилд помогла, насколько могла себе позволить, однако о слишком многом приходилось умалчивать: о Провиденсе, о некоем объявлении про пропавшую собаку и о том, откуда у нее взялись деньги, которыми она оплатила свое положение в фирме и свою новую жизнь. Они согласились, что Бобби испытывает все трудности переходного возраста, что, кроме того, он тоскует по Харвичу и по своим друзьям там. Однако со временем все наладится. Иначе быть не может: он ведь очень способный, очень многообещающий.
В своей новой роли агента по продаже недвижимости Лиз преуспевала. Бобби успевал по литературе (получил высшую оценку за сочинение, в котором провел сравнение между «О мышах и людях» Стейнбека и «Повелителем мух» Голдинга), но еле тащился по всем остальным предметам. Он начал курить.
Кэрол все-таки писала ему время от времени — неуверенные, почти робкие письма, в которых рассказывала про школу, и про подруг, и про поездку на субботу — воскресенье в Нью-Йорк с Риондой. Письмо, которое пришло в марте 1961 года (писала она всегда на бумаге с широкими полями, на которых плясали плюшевые мишки), заключал сухой постскриптум: «По-моему, мои папа с мамой разводятся. Он втюрился в еще одну «стерву», а она только плачет». Однако обычно она придерживалась более веселых тем: она учится вертеть жезл в группе поддержки; на день рождения ей подарили новые коньки; ей все еще нравится Фабиан, хотя Ивонна и Тейна его терпеть не могут; ее пригласили на вечеринку с твистом, и она весь вечер протанцевала без отдыха.
Вскрывая каждый ее конверт и вытаскивая письмо, Бобби думал: «Это последнее, больше она мне писать не будет… В нашем возрасте долго не переписываются, хоть и обещают. Слишком уж много всего нового. Время летит так быстро. Слишком быстро. Она меня забудет».
Но в этом он ей не поможет. Получив очередное письмо, он тут же садился писать ответ. Он рассказывал ей о доме в Бруклайне, который его мать продала за двадцать пять тысяч долларов — комиссионных она получила сумму, равную ее полугодовой прошлой зарплате. Он рассказал ей об оценке за сочинение по литературе. Он рассказал ей про своего друга Морри, который учит его играть в шахматы. Он не рассказал ей о том, как они с Морри иногда отправляются на велосипедах (Бобби все-таки накопил себе на велосипед) бить окна, проносясь на самой большой скорости мимо облезлых домов на Плимут-стрит и швыряя припасенные в корзинках камни. Он опустил историю о том, как предложил мистеру Харли, заместителю директора школы, поцеловать его в розовую жопку, а мистер Харли в ответ хлестнул его ладонью по лицу и назвал наглым глупым сопляком. Он не признался, что начал красть в магазинах, или что он уже напивался четыре-пять раз (один раз с Морри, а остальные — сам с собой), или что иногда он уходит к железнодорожным путям и размышляет, не разумнее ли всего было бы угодить под экспресс «Южный Берег». Запах дизельного топлива, на лицо тебе падает тень, и прости-прощай. Хотя, может быть, и не так быстро.
Каждое его письмо Кэрол кончалось одинаково:
Очень без тебя скучает
Твой друг
Бобби.
Проходили недели, не принося ни единого письма — то есть ему — а потом приходил конверт с сердечками и плюшевыми мишками на обороте и на широких полях листка, с новыми рассказами о катании на коньках и верчении жезла под оркестр, и новых туфлях, и как она все еще не может осилить десятичные дроби. Каждое письмо было точно еще один хриплый вздох любимого человека, чья смерть кажется неотвратимо близкой. Еще один вздох. Даже Салл-Джон написал ему несколько писем. Последнее пришло в начале 1961 года, но Бобби был изумлен и растроган, что Салл вообще ему написал. В по-детски крупном почерке Эс-Джея и куче орфографических ошибок Бобби различал скорое появление души-парня, который с равной радостью будет играть на поле и укладывать в постель девушек из группы поддержки; парня, который с одинаковой легкостью будет путаться в чащобе пунктуации и прорываться сквозь линию защитников соперничающей команды. Бобби почудилось, что он даже видит мужчину, поджидающего Салла в семидесятых и восьмидесятых годах, поджидающего так, как ждут вызванное такси, — агент по продаже машин, который со временем заведет собственное дело — естественно «Честный Джон» — «Харвичское «шевроле» Честного Джона». У него будет большой живот, нависающий над поясом, и много табличек на стене офиса, и он будет тренировать юных любителей спорта, а каждую речь, обращенную к потенциальным покупателям, начинать с «Вот послушайте, ребята», и ходить в церковь, и маршировать на парадах по праздникам, и состоять в городском совете, и все такое прочее. Это будет хорошая жизнь, решил Бобби, — ферма и кролики вместо палки, заостренной с обоих концов. Хотя оказалось, что Салла все-таки поджидала заостренная палка, ожидала в провинции Донг-Ха вместе со старенькой мамасан, той, что всегда где-то рядом.
Бобби было четырнадцать, когда легавый остановил его у дверей магазинчика с двумя картонками пива («Наррагансет») по шесть бутылок в каждой и тремя блоками сигарет (естественно, «честерфилдов» — смесь из двадцати одного наилучшего табака дарит двадцать возможностей насладиться курением сполна). Это был белокурый легавый из «Деревни Проклятых».
Бобби объяснил ему, что он ничего не взламывал: просто задняя дверь была открыта, и он просто вошел. Но когда легавый посветил фонариком на замок, оказалось, что он криво висит в трухлявом дереве, почти продавленный вовнутрь. «А это как?» — спросил легавый, и Бобби пожал плечами. Сидя в машине (Бобби он позволил сесть на переднем сиденье рядом с собой, но чинарика не дал, когда Бобби попросил), легавый начал заполнять протокол на картоне с зажимом. Он спросил у угрюмого тощего мальчишки рядом с собой, как его зовут. Ральф, сказал Бобби. Ральф Гарфилд. Но когда они остановились перед домом, где он теперь жил со своей матерью (весь дом был их: и верхний этаж, и нижний — дела шли хорошо), он сказал легавому, что соврал.
— По правде, меня Джек зовут, — сказал он.
— Да неужто? — сказал белокурый легавый из «Деревни Проклятых».
— А вот и да, — сказал Бобби, кивая. — Джек Меридью Гарфилд. Это я.
Письма от Кэрол Гербер перестали приходить в 1963 году — том, в котором Бобби в первый раз исключили из школы и в котором он в первый раз побывал в Бедфорде — Массачусетском исправительном заведении для несовершеннолетних. Причина этой побывки заключалась в обнаруженных у Бобби пяти сигаретах с марихуаной — «веселых палочках», как они с ребятами их называли. Бобби приговорили к девяноста дням, но последние тридцать скостили за примерное поведение. Он там прочел много книг. Ребята прозвали его Профессор. Бобби ничего против не имел.
Когда он вышел из Исправительного Клопомора, полицейский Гренделл — из Дэнверского отдела по работе с малолетними правонарушителями — зашел к ним и спросил, готов ли Бобби свернуть с дурной дорожки на правильную.
Бобби сказал, что готов: он получил хороший урок, и некоторое время все, казалось, шло нормально. Затем осенью 1964 года он избил одного мальчика так сильно, что того увезли в больницу, и некоторое время было неясно, будет ли его выздоровление полным. Мальчик отказался отдать Бобби свою гитару, а потому Бобби избил его и забрал гитару. Бобби играл на ней (не слишком хорошо) у себя в комнате, когда за ним пришли. Лиз он объяснил, что гитару (акустическую «Сильвертон») он купил у закладчика.
Лиз плакала в дверях, когда полицейский Гренделл вел Бобби к полицейской машине у тротуара.
— Если ты не прекратишь, я умою руки! — крикнула она ему вслед. — Я не шучу: умою и все!
— Так умой, — сказал он, залезая в кузов. — Валяй, мам, умой их сейчас же, сэкономь время.
По дороге офицер Гренделл сказал:
— А я-то думал, что ты свернул с дурной дорожки на правильную, Бобби.
— Я тоже так думал, — сказал Бобби. На этот раз он пробыл в Клопоморе шесть месяцев.
Когда он вышел, то продал свой бесплатный билет, а домой добрался на попутках. Когда он вошел в дом, мать не вышла поздороваться с ним.
— Тебе письмо, — сказала она из темной спальни. — У тебя на столе.
Едва Бобби увидел конверт, как сердце у него заколотилось. Ни сердечек, ни плюшевых мишек — она уже выросла из них, — но почерк Кэрол он узнал сразу. Он схватил письмо и разорвал конверт. Внутри был листок бумаги — с вырезанными краями — и еще конверт поменьше. Бобби быстро прочел записку Кэрол — последнюю, полученную от нее.
Дорогой Бобби!
Как поживаешь? У меня все хорошо. Тебе пришло кое-что от твоего старого друга, того, кто тогда вправил мне плечо. Оно пришло на мой адрес, потому что, наверное, он не знал твоего. Вложил записочку с просьбой переслать его тебе. Ну и вот! Привет твоей маме.
Кэрол.
Никаких новостей об ее успехах в группе поддержки. Никаких новостей о том, как у нее обстоят дела с математикой. И никаких новостей о мальчиках, но Бобби догадывался. Что их у нее перебывало уже несколько.
Он взял запечатанный конверт дрожащими руками, а сердце у него колотилось сильнее прежнего. На передней стороне мягким карандашом было написано лишь одно слово. Его имя. Но почерк был Теда, он его сразу узнал. Во рту у него пересохло, и, не замечая, что его глаза наполнились слезами, Бобби вскрыл конверт. Вернее, конвертик, как те, в которых первоклашки посылают свои первые открытки в день св. Валентина.
Из конверта вырвалось благоухание, прекраснее которого Бобби вдыхать не доводилось. Он невольно вспомнил, как обнимал мать, когда был крохой, — аромат ее духов, дезодоранта и снадобья, которое она втирала себе в волосы; и еще он вспомнил летние запахи Коммонвелф-парка, а еще он вспомнил, как пахли книжные полки в Харвичской публичной библиотеке — пряно и смутно и почему-то взрывчато. Слезы хлынули из глаз и потекли по щекам. Он уже привык чувствовать себя совсем старым, и ощущение, что он снова молод, сознание, что он способен снова ощущать себя молодым, явилось страшным, ошеломляющим шоком.
Не было ни письма, ни записки — вообще ничего. Когда Бобби перевернул конверт, на его письменный стол посыпались лепестки роз — самого глубокого, самого бархатного красного тона, какой только ему доводилось видеть.
«Кровь сердца» — подумал он с восторгом, сам не зная почему, и впервые за много лет вспомнил, как можно отключить сознание, поместить его под домашний арест. И не успел он подумать это, как почувствовал, что его мысли воспаряют. Розовые лепестки алели на изрезанной поверхности его стола, как рубины, как потаенный свет, вырвавшийся из потаенного сердца мира. «И не просто одного мира, — подумал Бобби. — Не просто одного. Есть другие миры, кроме этого, миллионы миров, и все они вращаются на веретене Башни».
А потом он подумал: «Он снова спасся от них. Он снова свободен».
Лепестки не оставляли места сомнению. Они были всеми «да», которые могли кому-либо понадобиться. Всеми «можно», всеми «можешь», всеми «это правда».
«Вверх — вниз, понеслись», — подумал Бобби, зная, что слышал эти слова прежде, но, не помня где, не зная почему, вдруг вспомнил их. Да это его и не интересовало.
Тед свободен. Не в этом мире и не в этом времени — на этот раз он бежал куда-то еще… но в каком-то другом мире.
Бобби сгреб лепестки — каждый был точно крохотная шелковая монетка. Они будто заполнили кровью его горсть. Он поднес их к лицу и мог бы утонуть в истекающем из них аромате. Тед был в них. Тед, как живой, с его особой сутулой походкой, с его белыми, легкими, как у младенца, волосами и желтыми пятнами, вытатуированными никотином на указательном и среднем пальцах его правой руки. Тед и его бумажные пакеты с ручками.
И как в тот день, когда он покарал Гарри Дулина за боль, причиненную Кэрол, он услышал голос Теда. Но тогда это было больше воображением. На этот раз, решил Бобби, голос был настоящим, запечатленным в розовых лепестках и оставленным в них для него.
«Довольно, Бобби. Хватит. Удержись. Возьми себя в руки».
Он долго сидел за письменным столом, прижимая к лицу розовые лепестки. Наконец, стараясь не обронить ни единого, он ссыпал их в конвертик и опустил клапан.
«Он свободен. Он… где-то. И он помнит».
— Он помнит меня, — сказал Бобби. — Он помнит МЕНЯ.
Он встал, зашел на кухню и включил чайник. Потом прошел в комнату матери. Она лежала на кровати в комбинации, положив ноги повыше, и он увидел, что она начинает выглядеть старой. Она отвернула лицо, когда он сел рядом с ней — мальчик, который теперь вымахал почти во взрослого мужчину, — но позволила ему взять ее руку. Он держал ее руку, поглаживал и ждал, когда чайник засвистит. Потом она повернулась и посмотрела на него.
— Ах, Бобби, — сказала она. — Мы столько всего напортили, ты и я. Что нам делать?
— То, что мы сможем, — сказал он, поглаживая ее руку. Потом поднес к губам и поцеловал там, где линия жизни и линия сердца ненадолго слились, а потом разветвились в разные стороны. — То, что мы сможем.
Сердца в Атлантиде
1966: И мы хохотали, просто не могли остановиться!
1
Когда я прибыл в Университет штата Мэн, на бампере старенького «универсала», который я унаследовал от брата, еще красовался налепленный призыв голосовать за Барри Голдуотера — порванный, выцветший, но еще удобочитаемый: AuH2O–4–USA[21]. Когда я покинул университет в 1970 году, машины у меня не было. Но была борода, волосы до плеч и рюкзак с налепленной надписью: «РИЧАРД НИКСОН — военный преступник». Значок на воротнике моей джинсовой куртки гласил: «Я ВАМ НЕ ЛЮБИМЫЙ СЫН». Как мне кажется, колледж — всегда время перемен: последние сильные судороги детства. Но сомневаюсь, чтобы когда-либо перемены эти были того размаха, с какими столкнулись студенты, водворившиеся в студгородки во второй половине шестидесятых. В большинстве мы теперь почти не говорим о тех годах, но не потому, что забыли их, а потому, что язык, на котором мы говорили тогда, был утрачен. Когда я пытаюсь говорить о шестидесятых, когда я хотя бы пытаюсь думать о них, меня одолевают ужас и смех. Я вижу брюки клеш и башмаки на платформе. Я ощущаю запах травки, пачули, ладана и мятной жвачки. И я слышу, как Донован Лейч поет свою чарующую и глупую песню о континенте Атлантида — строки, которые и сейчас в ночные часы бессонницы кажутся мне глубокими. Чем старше я становлюсь, тем труднее отбрасывать глупость и сберегать чары. Мне приходится напоминать себе, что тогда мы были меньше — такими маленькими, что могли вести наши многоцветные жизни под шляпками грибов, твердо веруя, будто это — деревья, укрытие от укрывающего неба. Я знаю, что в сущности тут нет смысла, но это все, на что я способен: да славится Атлантида!
2
Мой последний год в университете я прожил не в общежитии, а в Поселке ЛСД из полусгнивших хижинок на берегу реки Стилуотер, но когда я только поступил в Университет Мэна в 1966 году, то жил в Чемберлен-Холле, одном из трех общежитий: Чемберлен (мужское), Кинг (мужское) и Франклин (женское). Была еще столовая — Холиоук-Холл — чуть в стороне от общежитий, совсем недалеко, не больше, чем в одной восьмой мили. Но в зимние вечера, когда дул сильный ветер, а температура опускалась ниже нуля, расстояние это казалось очень большим. Настолько большим, что Холиоук получил название «Дворец Прерий».
В университете я научился очень многому, и меньше всего в аудиториях. Я научился, как целовать девушку, одновременно натягивая презерватив (очень нужное искусство, часто остающееся в небрежении), как одним духом выпить банку пива и не срыгнуть, как подрабатывать в свободное время (сочиняя курсовые работы для ребят богаче меня, а таких было большинство), как не быть республиканцем, хотя я происходил от длинной их череды, как выходить на улицы, держа над головой плакат и распевая во всю глотку: «Раз, два, три, четыре, пять, хрен мы будем воевать» и «Джонсон, а на этот час скольких ты убил из нас?». Я научился держаться против ветра, когда пускали слезоточивый газ, а не получалось — так медленно дышать через носовой или шейный платок. Я научился падать набок, подтягивать колени к подбородку, когда в ход шли полицейские дубинки, и закрывать ладонями затылок. В Чикаго в 1968 году я научился и тому, что легавые умеют выбить из тебя все дерьмо, как бы ты ни свертывался и ни закрывался.
Но прежде чем я научился всему этому, я познал наслаждение опасностью «червей».
Осенью 1966 года в шестнадцати комнатах на третьем этаже Чемберлен-Холла жили тридцать два студента, к январю 1967 девятнадцать из них либо перебрались в другие общежития, либо провалились на экзаменах — пали жертвой «червей». В ту осень «черви» обрушились на нас, будто самый вирулентный штамм гриппа. По-моему, на третьем иммунными оказались только трое. Одним был мой сосед по комнате Натан Хоппенстенд. Другим был Дэвид (Душка) Душборн, староста этажа. Третьим был Стоукли Джонс III, который вскоре стал известен гражданам Чемберлен-Холла как Рви-Рви. Иногда мне кажется, я хочу рассказать вам про Рви-Рви, а иногда мне кажется, что про Скипа Кирка (вскоре, естественно, ставшего «капитаном Кирком»[22]), который на протяжении тех лет был моим лучшим другом. Иногда же мне кажется, что про Кэрол. Чаще же всего я думаю, что мне просто хочется говорить о самих шестидесятых, каким бы невозможным я это ни считал. Но прежде, чем говорить о чем-нибудь из всего этого, мне следует рассказать вам о «червях».
Скип как-то сказал, что вист — это бридж для дураков, а «черви» — это бридж для круглых дураков. Я не стану спорить, хотя тут и упущено главное. «Черви» завораживают — вот что главное, а когда играешь на деньги — на третьем этаже Чемберлена играли по пять центов очко, — то вскоре уже просто не можешь без них. Идеальное число игроков — четверо. Сдаются все карты, а потом надо брать взятки. Каждая сдача имеет двадцать шесть очков: тринадцать «червей», по очку каждая карта, плюс дама пик (мы называли ее Стерва), которая одна стоит тринадцать очков. Партия кончается, когда какой-то игрок набирает сто очков или больше. Выигрывает набравший наименьшее число очков. В наших марафонах каждый из остальных троих игроков выкладывал разницу между своим счетом и счетом победителя. Если, например, разница между моим счетом и счетом Скипа к концу игры равнялась двадцати очкам, мне, если очко стоило пять центов, приходилось платить ему доллар. Мелочь, скажете вы теперь, но год-то был 1966-й, и доллар не был мелочишкой для подрабатывающих в свободное время олухов, которые обитали на третьем этаже Чемберлена.
3
Я четко помню, когда именно началась эпидемия «червей»: в конце первой недели октября. Помню я это потому, что как раз завершился первый раунд зачетов первого семестра, и я выжил. Выживание было острой проблемой для большинства ребят на третьем этаже Чемберлена; высшего образования мы удостоились благодаря различным стипендиям, займам (большинство их, включая и мой, обеспечивались «Законом об образовании для нужд национальной обороны») и программе «учеба — работа». Это было словно катиться с горки на самодельных санках, скрепленных только клеем, и хотя мы находились в не совсем равных условиях (в смысле степени находчивости, которую проявляли при заполнении всяких анкет, а также усердия, с каким наши школьные советники хлопотали за нас), имелся один общий фактор, от которого некуда было деться. Он воплощался в вышивке, которая висела в гостиной третьего этажа, где проводились наши марафонные сражения в «черви». Эту вышивку мать Тони ДеЛукка вручила ему перед отъездом в университет, приказав повесить там, где он видел бы ее каждый день. По мере того как осень 1966 года начала сменяться зимой, вышивка миссис ДеЛукка словно бы становилась все больше, все ярче с каждой сдачей, с каждым выпадением Стервы, с каждой ночью, когда я заваливался спать, не открыв учебника, не заглянув в свои записи, не выполнив ни одного письменного задания. Она мне даже снилась.
2.5.
Вот о чем напоминали большие ярко-красные вышитые крестиком цифры. Миссис ДеЛукка знала, что они означают. Как знали и мы. Если вы обитали в нормальных общежитиях, таких как Джаклин, или Данн, или Пиз, или Чэдберн, вы могли сохранить свое место в выпуске 1970 года со средним баллом 1,6… то есть если папочка и мамочка продолжали платить за ваше обучение. Не забывайте, речь идет об университете штата, а не о Гарварде или Уэллсли. Однако для студентов, перебивающихся на стипендиях и займах, рубежом были 2,5. Набери меньше 2,5 — иными словами, получи вместо «С» «С» с минусом, — и твои самодельные гоночные саночки почти наверняка развалятся. «Покедова, беби, пиши», — как говаривал Скип Кирк.
Первые зачеты я преодолел неплохо, особенно для мальчишки, который изнывал от тоски по дому (до этого времени я никогда в жизни из дома не уезжал, если не считать единственной недели в баскетбольном лагере, откуда я вернулся с вывихнутой кистью и грибками, обосновавшимися у меня между пальцами ног и под мошонкой). Я сдавал пять предметов и получил «В» за все, кроме родного языка. За него я получил «А». Мой преподаватель, который позже развелся с женой и кончил певцом в «Спроул-Пласа» в студгородке Беркли, написал рядом с одним из моих ответов: «Ваш пример ономатопеи просто блестящ». Я послал эту контрольную домой маме и отцу. Мама ответила открыткой с одним словом, пылко написанным поперек оборотной стороны: «Браво!» От этого воспоминания болезненно сжимается сердце — боль почти физическая. По-моему, это был последний раз, когда я приволок домой учебную работу с золотой звездой, приклеенной в углу.
После первого раунда зачетов я не без самодовольства вычислил свой средний балл на тот момент и получил 3,3. Больше он никогда настолько не поднимался, а к исходу декабря я понял, что выбор до предела упрощен: бросить карты и — может быть — перевалить в следующий семестр, не тронув скромную сумму выделенной мне финансовой помощи, или продолжать охоту на Стерву под вышивкой миссис ДеЛукка в гостиной третьего этажа до Рождества, а затем навсегда вернуться в Гейтс-Фоллс.
В Гейтс-Фоллсе я смогу найти работу на ткацко-прядильной фабрике. Мой отец проработал там двадцать лет вплоть до несчастного случая, который стоил ему зрения, и, конечно, он меня туда устроит. Тяжелый удар для матери, но она не станет возражать, если я скажу, что хочу именно этого. В конце-то концов реалисткой в семье была она. Даже когда надежды и разочарования почти сводили ее с ума, она оставалась реалисткой. Какое-то время она будет горько страдать из-за моей неудачи с университетом, и какое-то время меня будет грызть совесть, но и она, и я переживем это. При всем при том я ведь хотел стать писателем, а не чертовым преподавателем родного языка и литературы, и во мне жило твердое убеждение, что университетское образование необходимо только для писателей-снобов.
Однако я не хотел, чтобы меня исключили. Не слишком хорошее начало взрослой жизни. Попахивает неудачей, и все мои размышления в духе Уолта Уитмена о том, что писатель должен заниматься своим делом в гуще народа, попахивали оправданием этой неудачи. И все-таки гостиная третьего этажа влекла меня — потрескивание карт, кто-то спрашивает, сдавать налево или направо, кто-то другой спрашивает, кому достался Шприц (игра в «червей» начиналась с хода двойкой пик, которая у нас, запойных игроков третьего этажа, называлась «Шприц»). Меня преследовали сны, в которых Ронни Мейлфант, первая наичистейшая жопа, какую я встретил после того, как перерос кулачных вредин в младших классах, начинал ходить с пик, пик и только пик, выкрикивая: «Пора поохотиться на Стерву. Ату, Суку!» — визгливым жидким голосом. Думаю, мы практически всегда знаем, чего требуют наши интересы. Но иногда то, что мы знаем, бессильно перед тем, что мы чувствуем.
4
Мой сосед по комнате в «черви» не играл. Мой сосед по комнате не одобрял объявленную войну во Вьетнаме. Мой сосед по комнате писал письма своей девушке, старшекласснице, в родной город Уиздом каждый день. Поставьте стакан дистиллированной воды рядом с Натом Хоппенстендом, и по сравнению с ним вода покажется исполненной жизни.
Мы с ним жили в комнате № 302, возле лестницы, прямо напротив комнаты старосты (логова неописуемо жуткого Душки), в конце коридора от гостиной с ее карточными столиками, переполненными пепельницами и видом на Дворец Прерий. Помещение нас в одну комнату подтверждало (во всяком случае, по моему мнению), что самые страшные предположения относительно университетского управления общежитиями вполне могли соответствовать действительности. В анкете, которую я отослал в управление в апреле 1966 года (когда меня больше всего заботила необходимость решить, куда я поведу Эннмари Сьюси поужинать после выпускного вечера), в этой анкете я указал, что я — А) курильщик; Б) молодой республиканец; В) подаю надежды как исполнитель народных песен на гитаре; Г) засыпаю очень поздно. В своей сомнительной мудрости управление спарило меня с Натом: не курящим будущим стоматологом из семьи демократов Арустукского графства (тот факт, что Линдон Джонсон был демократом, ничуть не меняло отношение Ната к тому, как солдаты США шныряют по Южному Вьетнаму). Над своей кроватью я повесил плакат с Хамфри Богартом; Нат над своей повесил фотографии своего пса и своей девушки. Девушка была бесцветным созданием в костюме уиздомской группы поддержки и сжимала жезл, точно дубинку. Ее звали Синди. Пса звали Ринти. И девушка, и пес были запечатлены с совершенно одинаковыми зубастыми улыбками. Хреновый сюрреализм, дальше некуда.
Главным пороком Ната с моей и Скипа точки зрения была коллекция пластинок, которые он тщательно расставил в алфавитном порядке под Синди и Ринти и прямо над маленьким проигрывателем последней модели «Свинглайн». У него были три пластинки Митча Миллера («Пойте с Митчем», «Еще пойте с Митчем», «Митч с ребятами поет «Джона Генри» и другие любимые американские народные песни»), «Познакомьтесь с Трини Лопес», долгоиграющая пластинка Дина Мартина («Дин свингует в Вегасе!»), долгоиграющая Джерри и «Пейсмейкеров», первый альбом Дейва Кларка — вероятно, самая шумная пластинка сквернейшего рока, когда-либо записанная — и еще многие того же пошиба. Я их все не запомнил. Пожалуй, что и к лучшему.
— Нат, нет! — сказал Скип как-то вечером. — Умоляю, нет!
Эпидемия «червей» еще не началась, но до нее оставались считанные дни.
— Умоляю, нет — что? — спросил Нат, не поднимая головы от того, чем он занимался за письменным столом. Казалось, все часы бодрствования он проводил либо в аудиториях, либо за этим столом. Иногда я ловил его на том, что он ковырял в носу и украдкой соскребал добычу (после тщательного и исчерпывающего исследования) о нижний край среднего ящика. Это был его единственный порок… не считая, естественно, его жутких музыкальных предпочтений.
Перед тем Скип обследовал пластинки Ната, что с полной непринужденностью проделывал во всех комнатах, куда заходил. И вид у него был, словно у врача, изучающего рентгеновский снимок… снимок дозревшей (и почти наверное злокачественной) опухоли. Он стоял между кроватью Ната и моей в школьной куртке с надписью и бейсбольной кепочке декстеровской средней школы. В университете не было другого такого, на мой взгляд, безупречно американского красавца, как Капитан Кирк, да и после встречались они мне очень редко. Скип словно бы понятия не имел о своей красоте, но, конечно, не мог совсем уж ничего не знать о ней — ведь иначе его не укладывали бы в разные постели так часто. Правда, то было время, когда почти любой мог рассчитывать на чью-то постель, но даже по тогдашним меркам Скип был нарасхват. Впрочем, осенью шестьдесят шестого года это еще не началось, осенью шестьдесят шестого сердце Скипа, как и мое, было отдано сердечкам «червей».
— Гнусь, дружочек, — сказал Скип с легкой укоризной. — Извини, но они воняют.
Я сидел за своим столом, курил «пелл-меллку» и искал талон на питание — я постоянно терял хреновы талоны.
— Что воняет? С какой стати ты роешься в моих пластинках? — Перед Натом лежал открытый учебник ботаники, и он срисовывал лист на миллиметровку. Голубую шапочку первокурсника он сдвинул на затылок. Насколько мне известно, на нашем первом курсе Нат Хоппенстенд был единственный, кто натягивал на голову эту тряпку до того, как злополучная футбольная команда Мэна наконец не заработала очко… Произошло это примерно за неделю до Дня Благодарения.
Скип продолжал разглядывать пластинки.
— Тут и вставший член Сатаны увянет. Безусловно.
— Терпеть не могу, когда ты выражаешься! — воскликнул Нат, но из упрямства головы не поднял. Скип прекрасно знал, что Нат терпеть не мог, когда он выражался, отчего и не скупился на выражения. — Да о чем ты вообще говоришь?
— Сожалею, что моя лексика тебя оскорбляет, но назад своего замечания не беру. Потому что это гнусь, дружочек. Она мне глаза режет. Глаза, блядь, режет.
— Что? — Нат наконец раздраженно оторвал глаза от своего листика, который был начерчен с точностью карты в дорожном атласе. — ЧТО?
— Вот это.
На конверте пластинки, которую держал Скип, девушка с задорным личиком и задорными грудками, торчащими из-под миди-блузки, вроде бы танцевала на палубе торпедного катера. Одна рука была приподнята ладонью наружу в задорном взмахе. На голове задорно сидела задорная матросская шапочка.
— На спор, ты единственный студент во всей Америке, который привез с собой в колледж «Диана Рени поет военно-морские блюзы», — сказал Скип. — Нехорошо, Нат. Ее место на чердаке вместе с хреновыми брючками, в которых ты уж, конечно, щеголял на всех школьных вечеринках и церковных мероприятиях.
Если под хреновыми брючками подразумевались беспоясные немнущиеся дудочки с дурацкой, ничего не держащей пряжечкой сзади, Нат, думаю, привез с собой почти все, какие у него имелись… И был облачен в такие в эту самую минуту. Но я промолчал. Поднял рамку с фотографией моей собственной девушки, обнаружил за ней обеденный талон, схватил его и засунул в карман моих ливайсов.
— Это хорошая пластинка, — сказал Нат с достоинством. — Это очень хорошая пластинка… Настоящий свинг.
— Пх! Свинг? — спросил Скип, бросая ее на кровать Ната (он принципиально не ставил пластинки Ната назад на полку, зная, как это доводит Ната). — «Сказал жених мой: «Так держать», и он пошел служить на фло-о-о-от»? Если это отвечает твоему определению «хорошее», напомни мне, хрен, чтобы я не вздумал пройти у тебя хренов курс лечения.
— Я буду дантистом, а не терапевтом, — сказал Нат, отчеканивая каждое слово. Жилы у него на шее все больше напрягались. Насколько я знаю, в Чемберлен-Холле, а может, и во всем студгородке, Скип Кирк был единственным, кому удавалось проколоть толстую кожу моего соседа, истого янки. — Дантист, к твоему сведению, Скип, это термин латинского происхождения от слова «денс» — зуб.
— Так напомни мне, чтобы я, блин, не вздумал пломбировать у тебя мои хреновые дупла.
— Ну почему ты все время повторяешь это?
— Что именно? — спросил Скип, хотя прекрасно сам знал, но ему требовалось, чтобы Нат произнес «это». В конце концов Нат произносил, и его лицо становилось кирпично-красным. Скип бывал заворожен. Скипа в Нате завораживало все. Как-то капитан сказал мне, что Нат, конечно, инопланетянин, которого к нам излучили с планеты Пай-Мальчик.
— Хрен, — сказал Нат, и тут же его щеки порозовели. Еще несколько секунд — и он уподобился диккенсовскому персонажу, какому-нибудь благовоспитанному юноше из очерков Боза. — Вот что.
— Дурные примеры. Я с ужасом думаю о твоем будущем, Нат. Что, если, хрен, Пол Анка вернется?
— Ты же никогда даже не слышал этой пластинки, — сказал Нат, схватывая «Диану Рени» с кровати и водворяя ее на место между Митчем Миллером и «Стелла Стивенс Влюблена!».
— На хрена, — сказал Скип. — Пошли, Пит. Жрать охота.
Я взял мою геологию — в следующий четверг предстояла контрольная. Скип выхватил у меня учебник и швырнул обратно на стол, опрокинув фото моей девушки, которая отказывалась трахаться, но, если была в настроении, руками давала медленное, мучительное наслаждение. Никто не работает руками лучше девушек-католичек. На протяжении моей жизни я переменил много мнений, но не это.
— Зачем ты? — спросил я.
— За хреновым столом не читают, — сказал он. — Даже когда ешь здешние помои. В каком сарае ты родился?
— Правду сказать, Скип, я родился в семье, где все читают за столом. Я понимаю, тебе трудно поверить, будто хоть что-то можно делать иначе, чем делаешь ты. Но можно.
Он вдруг стал очень серьезным. Взял меня за локоть, посмотрел мне в глаза и сказал:
— Ну, хотя бы не занимайся, пока ешь, хорошо?
— Хорошо. — Но мысленно я оставил за собой право заниматься, если, блин, захочу или если возникнет такая необходимость.
— Начни таранить лбом стенку и заработаешь язву желудка. А мой старик скапутился от язвы. Не мог остановиться, таранил и таранил.
— А! — сказал я. — Прости.
— Не извиняйся, это случилось давно. А теперь пошли, пока хренов тунец не кончился. Идешь, Натти?
— Мне надо докончить этот лист.
— На хрен этот твой лист!
Скажи Нату такое кто-нибудь другой, Нат взглянул бы на него, словно он выполз из-под трухлявого полена, и молча вернулся бы к своему занятию. Но тут Нат задумался, потом встал и аккуратно снял куртку с двери, на которую всегда ее вешал. Он надел ее, поправил шапочку на голове. Даже Скип не решался прохаживаться по поводу упрямого нежелания Ната расстаться с шапочкой первокурсника. (Когда я спросил Скипа, куда пропала его шапочка — это произошло на третий день наших занятий в университете и на следующий, после которого мы с ним познакомились, — он сказал: «Подтерся разок и забросил хреновину на дерево». Возможно, это было вранье, но полностью я такого варианта не исключаю.)
Мы скатились по трем лестничным маршам и выскочили в мягкие октябрьские сумерки. Из всех трех корпусов студенты двигались к Холиоуку, где я дежурил на девяти трапезах в неделю. Теперь я стоял на тарелках, недавно повышенный до них от столовых приборов. А если сумею показать себя с наилучшей стороны, то еще до каникул на День Благодарения могу быть произведен в собиральщика посуды. Чемберлен, Кинг и Франклин-Холл стояли на пригорках, как и Дворец Прерий. Студенты шли туда по асфальтовым дорожкам, которые спускались в длинную ложбину, сливались в одну широкую, выложенную кирпичом дорогу, которая вела вверх по склону. Холиоук был самым большим из этих четырех зданий и в сумерках весь светился, будто лайнер в океане.
Ложбина, где сливались асфальтовые дорожки, называлась «Этапом Беннета» — если я когда-нибудь и знал, почему, то успел давно забыть. По двум дорожкам туда спускались ребята из Кинга и Чемберлена, а по третьей — девочки из Франклина. Там, где дорожки сливались, мальчики и девочки смешивались, болтая, смеясь, обмениваясь взглядами — и откровенными, и застенчивыми. Оттуда они к зданию столовой шли уже вместе по широкой кирпичной дороге, носившей название «Променад Беннета».
Навстречу, прорезая толпу, держа голову опущенной, с обычным замкнутым выражением на бледном, резко очерченном лице двигался Стоукли Джонс III. Очень высокий, хотя заметить это было трудно, потому что он всегда горбился на своих костылях. Его волосы, абсолютно глянцево-черные, без единого намека на хоть сколько-нибудь более светлую прядь, вихрами падали ему на лоб, прятали его уши, чернильными полосками пересекали бледные щеки.
Мода на прическу битлов была в самом разгаре, хотя большинство ребят, не мудрствуя, просто зачесывали волосы не вверх, а вниз, укрывая таким образом лоб (а заодно и обильные всходы прыщей). Такое сю-сю было не для Стоукли Джонса. Его средней длины волосы располагались так, как этого хотел он. Сгорбленная спина угрожала остаться такой навсегда — если уже не осталась. Глаза у него обычно были опущены, словно следили за дуговыми взмахами костылей. Если эти глаза внезапно поднимались и встречали ваш взгляд, их неистовство ошарашивало. Он был Хитклифом из Новой Англии, но только с ногами-спичками, начиная от бедер. Ноги эти, обычно закованные в металл, когда он отправлялся на занятия, были способны двигаться, но лишь очень слабо, будто щупальца издыхающего кальмара. По сравнению его торс выглядел мускулистым. В целом его фигура производила гротескное впечатление. Стоук Джонс выглядел как реклама пищевых добавок Чарльза Атласа, в которой «ДО» и «ПОСЛЕ» причудливо слились воедино в одной фигуре. Он завтракал, обедал и ужинал, едва Холиоук открывался, и к концу первых трех недель нашего первого семестра мы все уже знали, что причина не в его физическом недостатке — просто он, как Грета Гарбо, предпочитал одиночество.
«На хрен его!» — сказал как-то Ронни Мейлфант, когда мы шли завтракать. Он только что поздоровался с Джонсом, а Джонс проскочил на костылях мимо, даже не кивнув. Однако он что-то бормотал под нос — мы все расслышали. «Мудак безногий!» — Это уже Ронни, само сочувствие. Наверное, результат взросления в воняющих блевотиной пивных на Нижней Лисбон-стрит в Льюстоне, все эти его любезность, обаяние и joie de vivre[23].
— Стоук, как делишки? — спросил Скип в тот вечер, когда Джонс на костылях бросил свое тело ему навстречу. Джонс всегда ходил так: размеренными бросками, наклоняя торс вперед, что придавало ему сходство с деревянной фигурой на носу старинного корабля. Стоук постоянно говорил: а пошел ты на… тому, что иссушило его нижнюю половину; Стоук постоянно показывал ему фигу. Стоук смотрел на вас неистовыми глазами, посылая и вас на… Загоните себе в жопу, посидите на нем, повертитесь, съешьте меня прямо так под соусом «Самый Смак».
Он никак не откликнулся, только на мгновение поднял голову и скрестил взгляд со Скипом. Потом опустил подбородок и проскочил мимо нас. Из-под его вздыбленных волос стекал пот и струился по лицу. Еле слышно он бормотал: «рви-РВИ, рви-РВИ, рви-РВИ», не то отбивая такт… не то выражая вслух то, что он хотел бы сделать со всей нашей оравой, идущей на своих ногах… а может, и то, и другое. И его запах: кисло-едкий запах пота — постоянный, потому что он не желал двигаться неторопливо, неторопливость словно оскорбляла его. Но было и еще что-то. Запах пота был густым, но не тошнотным. Подлежащий запах был куда менее приятным. В школе я занимался бегом (как студент, вынужденный выбирать между «Пелл-Меллом» и эстафетами, я выбрал то, что опасно для жизни) и тогда же узнал эту комбинацию запахов. Обычно ее приходилось обонять, когда кто-нибудь из ребят, простуженный или с гриппом, все-таки выходил на беговую дорожку. Так пахнет только трансформатор электропоезда, слишком долго выдерживавший слишком большие нагрузки.
Затем он оказался позади нас. Стоук Джонс, вскоре прозванный Рви-Рви с легкой руки Ронни Мейлфанта, на вечер освободивший ноги от тяжелых металлических вериг и возвращающийся к себе в общежитие.
— Эй, что это? — спросил Нат, остановившись и оглядываясь через плечо. Мы со Скипом тоже остановились и оглянулись. Я хотел было спросить Ната, о чем это он, но тут и сам увидел. На Джонсе была джинсовая куртка. На ее спине вроде бы черным фломастером был начертан еле различимый в гаснущем свете раннего осеннего вечера какой-то знак внутри круга.
— Не знаю, — сказал Скип. — Смахивает на воробьиный следок.
Мальчик на костылях замешался в толпе, торопившейся к еще одному ужину вечером еще одного четверга в еще одном октябре. Почти никто из мальчиков не носил бороды, почти все девочки были в юбках и блузках с отложными воротничками. Всходила почти полная луна, бросая на них на всех оранжевый свет. До полного расцвета Эпохи Хиппи оставалось еще два года, и ни один из нас троих не понял, что мы в первый раз увидели Знак Мира.
5
Завтрак в субботу входил в число моих дежурств на посудном конвейере в Холиуоке. Хорошее дежурство, потому что по субботам в столовой утром бывало затишье. Кэрол Гербер, занимавшаяся столовыми приборами, стояла у начала конвейера. Я стоял следующим, хватал тарелки, когда поднос проезжал мимо, ополаскивал и ставил на тележку у меня за спиной. Если подносы двигались один за другим, как обычно бывало по субботним и воскресным вечерам, я просто составлял их вместе с объедками, а ополаскивал потом в минуты передышки. С другого бока от меня стоял мальчик — или девочка, — составляя стаканы и чашки в особые посудомоечные решетки. В смысле работы Холиоук был неплохим местом. Время от времени остряки вроде Ронни Мейлфанта присылали несъеденную колбаску или сосиску, напялив на ее конец резинку; а то овсянка возвращалась с тщательно выложенным на ней из обрывков бумажной салфетки «Трахнемся!». Однажды на супницу с застывшим соусом к мясному рулету был прилеплен призыв: «СПАСИТЕ, МЕНЯ ДЕРЖАТ ПЛЕННИКОМ В КОРОВЬЕМ КОЛЛЕДЖЕ», и вы не представляете, как способны насвинячить некоторые ребята — тарелки, залитые кетчупом, стаканы из-под молока, набитые картофельным пюре, расквашенные овощи — но все-таки это была совсем неплохая работа, особенно в субботние утра.
Один раз я посмотрел мимо Кэрол Гербер (которая выглядела на редкость красивой для такого раннего часа) и увидел Стоука Джонса. Он сидел спиной к посудному окошку, но нельзя было не узнать костыли, прислоненные к столу рядом с ним, или странного рисунка на спине его куртки. Скип был прав: настоящий воробьиный следок (прошел почти год, когда я в первый раз услышал, как какой-то тип в телевизионной программе назвал его «отпечатком лапы Великой Американской Курицы»).
— Ты не знаешь, что это? — спросил я у Кэрол.
— Нет. Наверное, какая-то личная шутка.
— Ну да! Стоук не шутит, никогда.
— А ты, оказывается, поэт! Вот не знала.
— Брось, Кэрол! Ты меня доконаешь!
Когда наша смена кончилась, я проводил ее до Франклина (твердя себе, что с моей стороны просто невежливо не проводить Кэрол до общежития и я ни с какой стороны не изменяю Эннмари Сьюси в Гейтс-Фоллсе), а потом побрел к Чемберлену, прикидывая, кому может быть известно, что означает этот воробьиный следок. Только теперь, задним числом, я вдруг сообразил, что мне и в голову не пришло спросить у самого Джонса. А тогда, направляясь к своей двери, я увидел нечто, полностью изменившее ход моих мыслей. После того как я ушел в шесть тридцать в надежде встать рядом с Кэрол у конвейера, кто-то успел обмазать дверь Дэвида Душборна кремом для бритья — вдоль косяков, ручку, а особенно густая полоса была проведена по полу. В ней отпечаталась босая ступня, и я улыбнулся. Душка открывает дверь, облаченный только в полотенце, по дороге в душ и вжжжжжы! Три ха-ха.
Все еще ухмыляясь, я вошел в 302-ю. Нат писал за своим столом. Его изогнутая рука старательно загородила блокнот, из чего я сделал вывод, что пишет он письмо Синди за этот день.
— Кто-то вымазал дверь Душки кремом для бритья, — сказал я, направляясь к моим полкам и хватая учебник геологии в намерении отправиться с ним в гостиную третьего этажа и немножко подготовиться к контрольной во вторник. Нат попытался напустить на себя серьезный, неодобряющий вид, но не сумел и тоже ухмыльнулся. В те дни он все время стремился к праведной добродетельности и все время чуть-чуть не дотягивал. Думаю, с годами он в этом поднаторел, как ни жаль.
— Слышал бы ты, как он завопил, — сказал Нат и фыркнул, но тут же прижал кулачок ко рту, подавляя дальнейшее недостойное хихиканье. — А уж ругался! Просто перекрыл рекорд Скипа.
— Ну, рекорд Скипа в матюганье так просто не перекрыть.
Нат смотрел на меня, и между его бровями возникла озабоченная складка.
— А это не ты? Я же знаю, ты встал рано…
— Если бы мне вздумалось украсить дверь Душки, я употребил бы туалетную бумагу, — сказал я. — Мой крем для бритья весь расходуется на мое лицо. Я ведь неимущий студент, как и ты. Не забывай.
Складка разгладилась, и Нат вновь уподобился мальчику в церковном хоре. Только теперь я осознал, что на нем нет ничего, кроме трусов и дурацкой голубой шапочки.
— Это хорошо, — сказал он. — А то Дэвид орал, что найдет, кто это сделал, и позаботится, чтобы он получил дисциплинарное взыскание.
— ДИВЗ за крем на его хреновой двери? Сомневаюсь, Нат.
— Чушь собачья, но по-моему, он серьезно, — сказал Нат. — Иногда Дэвид Душборн напоминает мне тот фильм про сумасшедшего капитана. Ну, с Хамфри Богартом. Помнишь его?
— Угу. «Мятеж на Кейне».
— Ага. И Дэвид… ну, скажем, по его выходит, что у старосты этажа другого дела нет, кроме как добиваться ДИВЗов.
В университетском кодексе правил поведения исключение было крайней мерой, приберегаемой для проступков вроде воровства, затевания драки и владения или употребления наркотиков. Дисциплинарное взыскание было следующей мерой, карой за проступки вроде присутствия девушки в твоей комнате (но если она оказывалась там после наступления комендантского часа в женском общежитии, нависало исключение, как ни трудно этому поверить теперь), наличия там алкогольных напитков, использования шпаргалок на экзамене или списывания. Помимо первого, любой из вышеуказанных проступков тоже теоретически мог привести к исключению, а если дело касалось шпаргалок (особенно если их обнаруживали на переводных или выпускных экзаменах), довольно часто приводило, но чаще ограничивалось дисциплинарным взысканием, которое могло быть снято только после окончания семестра. Мне не хотелось верить, что староста общежития попытается добиться ДИВЗа у декана Гарретсена за несколько безобидных мазков бритвенного крема… но ведь это был Душка, самодовольная скотина, который все еще неукоснительно проводил еженедельную проверку комнат и таскал с собой табуреточку, чтобы добираться до верхних полок в стенных шкафах, как будто считал это частью своих обязанностей. Возможно, такую идею он заимствовал у РОТС[24], которую он обожал столь же пылко, как Нат — Синди и Ринти. Кроме того, он ставил ребятам минусы — это правило все еще действовало в университете, хотя на практике применялось почти только в программе РОТС — за плохую уборку комнаты. Такое-то количество минусов — и вы автоматически получали ДИВЗ. В теории вы могли вылететь из университета, лишиться отсрочки от призыва и кончить игрой в прятки с пулями во Вьетнаме потому лишь, что забыли вынести мусор и подмести под кроватью.
Дэвид Душборн сам стал студентом по займу, и его обязанности старосты — тоже в теории — ничем не отличались от моей работы в посудомойной. Однако Душка эту теорию отвергал. Душка считал себя На Голову Выше Всех, одним из избранных, гордым, доблестным. Его семья жила на Восточном побережье, понимаете? В Фалмуте, где в 1966 году еще действовали пятьдесят с лишним голубых законов пуританских времен. Что-то произошло с его семьей, что Лишило Их Подобающего Статуса, словно в старинной мелодраме, но Душка все еще одевался как выпускник фалмутовской Самой Престижной Школы — на лекции являлся в блейзере, по воскресеньям надевал костюм. Трудно было бы найти более полную противоположность Ронни Мейлфанту с его трущобной манерой выражаться, его предубеждениями и с его блестящим умением жонглировать цифрами. Когда они шли по коридору, было прямо-таки видно, как Душка пугливо сторонится Ронни, чьи рыжие волосы падали на лицо, которое словно старалось убежать само от себя — донельзя выпуклый лоб и почти отсутствующий подбородок. А между ними располагались глаза Ронни, всегда с засохшими выделениями в уголках, и нос с постоянной каплей на кончике… не говоря уж о губах, до того красных, что они казались намазанными чем-то дешевым и ярко-вульгарным, купленным со скидкой по случаю распродажи.
Душке Ронни не нравился, но Ронни не был единственным объектом его неодобрения. Душке вроде бы не нравился никто из ребят, которых ему полагалось опекать как старосте. Нам он тоже не нравился, а Ронни его просто ненавидел. Неприязнь Скипа Кирка была пронизана презрением. Он участвовал в РОТС с Душкой (то есть до ноября, когда Скип решил не продолжать курса) и говорил, что Душка ни на что не годится, кроме как целовать жопу. Скип, который чуть было не попал в бейсбольную команду штата, когда окончил школу, имел особый зуб на старосту нашего этажа. «Душка, — говорил Скип, — не выкладывается». Самый страшный грех в глазах Скипа. Ты обязан выкладываться. Даже если задаешь свиньям помои, все равно, бля, выкладывайся.
Я не любил Душку, как все. Я готов мириться со многими человеческими недостатками, но самодовольных скотов не терплю. И все-таки я испытывал к нему долю сочувствия. Он был лишен чувства юмора, а это, на мой взгляд, калечит не менее того, что искалечило ноги Стоука Джонса. По-моему, Душка и самому себе не очень нравился.
— О ДИВЗе вопроса не встанет, если он не найдет виноватого, — сказал я Нату. — А если даже и найдет, не думаю, чтобы декан Гарретсен согласился наложить его за бритвенный крем на двери старосты.
Однако Душка умел быть убедительным. Пусть он Утратил Статус, но тем не менее сохранял нечто, свидетельствовавшее, что он все еще принадлежит к верхнему слою. Естественно, для нас всех это служило лишней причиной не терпеть его. Скип прозвал его «Трусца», потому что во время тренировок по программе РОТС он не бежал по дорожке во всю силу, а больше трусил.
— Ну, раз это не ты… — сказал Нат, и я чуть было не расхохотался. Нат Хоппенстенд сидит в одних трусах и шапочке, грудь у него совсем детская — узкая, безволосая, в веснушках. Нат проникновенно глядит на меня поверх грудной клетки из выпирающих хрупких ребер. Нат в роли ОТЦА.
Понизив голос, он сказал:
— По-твоему, это Скип?
— Нет. Если уж гадать, кто на этом этаже мог решить, будто покрасить дверь старосты кремом для бритья такая уж отличная шутка, я бы сказал…
— Ронни Мейлфант.
— В яблочко! — Я нацелил в Ната палец пистолетом и подмигнул.
— Я видел, как ты шел к Франклину с этой блондинкой, — сказал он. — С Кэрол. Очень хорошенькая.
— Просто для компании, — сказал я.
Нат, в трусах и шапочке, ухмыльнулся, словно показывая, что его не проведешь. Возможно, он был прав. Да, она мне нравилась, хотя я почти ничего о ней не знал — только что она из Коннектикута. Из этого штата работающие студенты были редкостью. Я пошел по коридору в гостиную с геологией под мышкой. Там сидел Ронни в шапочке, зашпиленной спереди кверху так, что она смахивала на шляпу газетного репортера. С ним сидели еще двое ребят с нашего этажа — Хью Бреннен и Эшли Райс. По виду всех троих нельзя было бы заключить, что они проводят это субботнее утро так уж увлекательно, но едва Ронни увидел меня, глаза у него загорелись.
— Пит Рили! — сказал он. — Ты-то мне и нужен! В «черви» играть умеешь?
— Да. Но, к счастью для меня, я умею и заниматься. — И я взмахнул учебником, уже полагая, что мне придется спуститься в гостиную второго этажа… то есть если я правда намерен заниматься. Поскольку Ронни не умел молчать. Видимо, был просто неспособен молчать. Ронни Мейлфант был подлинный язык-пулемет.
— Ну, послушай, одну партийку до сотни, — заныл он. — По пять центов очко, а то эта парочка играет в «черви», будто предки трахаются.
Хью с Эшли тупо ухмыльнулись, будто им был сделан лестный комплимент. Оскорбления Ронни были настолько грубыми и прямолинейными, настолько налитыми злостью, что почти все ребята принимали их за шутки, а то и за завуалированные похвалы. И так, и эдак они ошибались. Каждое ядовитое слово, когда-либо произнесенное Ронни, означало именно то, что означало.
— Ронни, у меня во вторник контрольная, а я так и не разобрался с геосинклиналью.
— Забей ты на геосинклиналь, — сказал Ронни, и Хью с Эшли захихикали. — У тебя же останется весь сегодняшний день и завтрашний, и понедельник на эту твою гео-блин-синаль.
— В понедельник занятия, а завтра мы со Скипом собираемся в город. В методистской церкви открытая спевка, и мы…
— Прекрати, умолкни, пожалей мои бедные яйца и ничего не говори мне про эту говноспевку. Слушай, Пит…
— Ронни, мне правда…
— Эй вы, полудурки, сидите тут смирненько, хрен! — Ронни одарил Хью с Эшли злобным взглядом. Ни тот, ни другой не возразили ему. Вероятно, им было по восемнадцать, как нам всем, но любой, кто учился в университете, подтвердит, что каждый сентябрь туда поступают совсем юные восемнадцатилетние ребята, и особенно, из сельских штатов. Вот таким Ронни кружил головы. Они питали к нему благоговейный страх. Он забирал у них в долг талоны на питание, хлестал полотенцем в душевой, обвинял в том, что они поддерживают цели преподобного Мартина Черной Образины Кинга (который, сообщал вам Ронни, на митинги протеста приезжает в «ягуаре»), занимал у них деньги и на любую просьбу одолжить спичку отвечал: «Моя жопа, твоя рожа, обезьяний хвост». Несмотря на все это, они любили Ронни… нет, любили его за все это. Они любили его потому, что он такой… такой настоящий студент.
Ронни ухватил меня за шею и хотел затащить в коридор поговорить. Я, не питавший к нему ни благоговения, ни страха и совсем не наслаждаясь звериным запахом его подмышек, ухватил его за пальцы, отогнул их и сдернул с себя его руку.
— Без рук, Ронни.
— Ох-ох-ох! Да ладно, ладно! Просто зайдем сюда на минутку, лады? И отпусти руку, больно. И ведь этой рукой я дрючусь.
Я выпустил его руку, прикидывая, мыл ли он ее с того раза, когда в последний раз дрючился, но позволил ему увести себя в коридор. Тут он ухватил меня за локти и доверительно заговорил, широко открыв глаза в засохших комочках.
— Эти мудаки играть не умеют, — сказал он убедительным шепотом. — Два недоноска, Питти, только они эту игру любят. Любят, хрен, эту игру, сечешь? Я ее не люблю, но в отличие от них играть умею. И потом, я на мели. А вечером в Хоке идет парочка фильмов Богарта. Если я сумею их нагреть на пару баксов…
— Фильмы Богарта? Случаем не «Мятеж на Кейне»?
— Во-во! «Мятеж на Кейне» и «Мальтийский сокол». Боги в самом хреновом своем расцвете. Ты бы посмотрел на себя, лапочка. Если я нагрею этих недоносков на два бакса, то смогу пойти. Нагрею на четыре — прихвачу какую-нибудь чувиху из Франклина, и, может, потом она немножко отсосет.
Вот вам весь Ронни, дерьмовый романтик. Я вдруг увидел его Сэмом Спейдом в «Мальтийском соколе», как он ставит Мэри Эшли на четвереньки. От одной этой мысли у меня заложило нос.
— Но вот в чем зацепка, Пит. «Черви» втроем — всегда риск. Кто пойдет на все, если остается одна хреновая несданная карта?
— Как вы играете? До сотни, и все проигравшие платят выигравшему?
— Угу. А если ты сядешь с нами, я выкашливаю тебе половину выигрыша. И плюс возвращают весь твой проигрыш. — Он ошеломил меня святой улыбкой.
— А что, если я у тебя выиграю?
Ронни на секунду растерялся, потом ухмыльнулся еще шире.
— Ни в жисть, лапочка. Я в картах профессор.
Я взглянул на свои часы, потом на Эшли с Хью. Они и правда не выглядели грозными соперниками, спаси их Господь.
— Давай так, — сказал я. — Одна партия до ста. Пять центов очко. Никто никому ничего не выкашливает. Мы играем, потом я иду заниматься, и все приятно проводят субботу.
— Лады. — Когда мы вернулись в гостиную, он добавил: — Ты мне нравишься, Пит, но дело есть дело — твои дружки-гомики в школе никогда тебя и вполовину так не трахали, как я сейчас оттрахаю.
— Друзей-гомиков у меня в школе не было, — сказал я, — по субботам я обычно добирался на попутках до Льюстона оттрахать твою сестричку.
Ронни ухмыльнулся до ушей, сел, взял колоду и начал тасовать.
— Я ее всему обучил, верно?
Перепохабить сыночка миссис Мейлфант никто не мог, вот в чем была соль. Многие пытались, но, насколько я знаю, никому это не удалось.
6
Ронни был лицемер с грязным языком, трусливой душонкой и постоянной плесневело-обезьяньей вонью, но в карты он играть умел, надо отдать ему справедливость. Он не был гением, как утверждал, — во всяком случае, в «червях», где слишком много зависит от чистой удачи, но играть он умел. Когда он сосредоточивался, то запоминал все разыгранные карты… вот почему, мне кажется, ему не нравилось играть в «черви» втроем, когда одна карта остается не сданной. А когда в игре участвовали все карты, Ронни был крепким орешком.
Однако в то первое утро мне не на что было пожаловаться. Когда Хью Бреннен перевалил за сотню, у меня было тридцать три очка против двадцати восьми у Ронни. Прошло два-три года с тех пор, как я играл в «черви» в последний раз, и впервые я играл на деньги, и я решил, что пара монет — маленькая плата за такое удовольствие. Эта партия обошлась Эшли в два доллара пятьдесят центов. Бедняге Хью пришлось выкашлянуть три доллара шестьдесят центов. Выходило, что Ронни выиграл деньги на свое свидание, хотя я подумал, что девочка должна быть ярой поклонницей Богарта, если согласится его пососать. Или хотя бы поцеловать при прощании, если на то пошло.
Ронни распушился, точно ворона, охраняющая раздавленную колесом добычу.
— Выиграл, — сказал он. — Сочувствую вам, ребята, но выиграл я, Рили. Прямо как в песне Дорса: парни не знают, но девчушки понимают.
— Ты болен, Ронни, — сказал я.
— Давайте еще, — сказал Хью. По-моему, Р. Т. Барнум был совершенно прав: действительно, каждую минуту рождается олух вроде Хью. — Я хочу отыграться.
— Ну, — сказал Ронни, показывая в широкой улыбке паршивые зубы. — Я согласен дать тебе хотя бы шанс. — Он посмотрел на меня. — А ты как, друг?
Мой учебник по геологии валялся забытый на диване позади меня. Я хотел вернуть свой четвертак и добавить к нему парочку-другую монет, чтобы имелось, чем побрякать. А еще больше я хотел прищучить Ронни Мейлфанта.
— Валяй, сдавай, — сказал я и добавил в первый раз слова, которые в следующие беспокойные недели повторял тысячекратно: — Налево или направо?
— Новая партия, значит, направо. Ну и мудак! — Ронни закудахтал, потянулся и ублаготворенно следил, как карты покидают колоду. — До чего же я люблю эту игру!
7
На этой второй партии я и зацепился. На этот раз вместо Хью до сотни взлетел Эшли, чему с восторгом способствовал Ронни, обрушивавший Стерву на бедную голову Эшли при каждом удобном случае. Мне в этой партии дама пик пришла только дважды. В первый раз я ее придерживал, выжидая, когда представится возможность взорвать на ней Эшли, и уже начинал думать, что в конце концов сам с ней останусь, но тут Хью Бреннен отобрал ход у Эшли и тут же пошел с бубен. Ему следовало бы знать, что этой масти у меня не было с самого начала партии, но Хью нашего мира никогда ничего не знают. Вот, полагаю, почему Ронни нашего мира так любят играть с ними в карты. Я сбросил мою Стерву, зажал нос и загоготал на Хью. Вот так в давние нелепые дни шестидесятых мы выражали торжество.
Ронни насупился.
— Чего ты ждал? Ты же мог раньше выбить этого мудилу! — Он кивнул на Эшли, который смотрел на нас довольно-таки тупым взглядом.
— Верно, но я не такой дурак. — И я постучал по записи очков. К тому моменту у Ронни их было тридцать, у меня — тридцать четыре. У тех двоих было гораздо больше. И вопрос стоял не о том, кто из жертв Ронни проиграет, но кто выиграет из тех двоих, которые умеют играть.
— Я и сам не прочь посмотреть фильмы с Боги, знаешь ли, ЛАПОЧКА.
Ронни оскалил сомнительные зубы в усмешке. К этому времени она адресовалась галерке. Вокруг нас столпилось уже человек шесть зрителей. Среди них были Скип и Нат.
— Так думаешь играть, а? Ладно. Растяни пасть, дубина! Сейчас я тебе в нее вложу кое-что.
Две сдачи спустя вложил ему я. Эшли, начавший эту сдачу с девяносто восемью очками, быстренько спасовал. Зрители в мертвой тишине следили, смогу ли я всучить Ронни шестерку, число, которое мне было необходимо, чтобы отстать от него на очко.
Ронни вначале держался, на чужие ходы только сбрасывал и умело уклонялся от того, чтобы ход перешел к нему. Если в «червях» у вас мелкие карты, вы практически пуленепробиваемы.
— Рили спекся, — сообщил он зрителям. — До хруста, блин!
Я и сам так думал, но у меня была дама пик. Если я сумею ее ему всучить, то все-таки выиграю. С Ронни я много не получу, но остальные двое будут харкать кровью — больше пяти баксов с них двоих. И я увижу, как изменится лицо Ронни. Вот чего мне хотелось больше всего — увидеть, как злорадство уступит место злости. Мне хотелось заткнуть ему глотку.
Решали последние три взятки. Эшли пошел с шестерки червей. Хью положил пятерку. Я положил тройку. Я увидел, как угасла улыбка Ронни, когда он положил девятку и взял эту взятку. Его фора сократилась до трех очков. И, что было еще лучше, он наконец-то все-таки получил ход. У меня остались валет треф и дама пик. Если у Ронни есть мелкая трефа, мне придется скушать Стерву и терпеть его торжествующее кукареканье, которое будет очень язвящим. Но если…
Он пошел с пятерки бубен. Хью положил двойку, а Эшли, тупо ухмыляясь и явно не понимая, что он, собственно, делает, сбросил карту другой масти.
Мертвая тишина вокруг.
И тогда с улыбкой я довершил взятку — взятку Ронни! — положив поверх трех их карт мою даму пик. Вокруг стола прошелестел вздох, а когда я поднял глаза, то увидел, что полдюжины зрителей превратилась в полную дюжину. К косяку двери прислонялся Дэвид Душборн, скрестив руки на груди, сверля нас мрачным взглядом. Позади него в коридоре стоял еще кто-то. Стоял кто-то, опираясь на костыли.
Думаю, Душка уже сверился со своей залистанной книжицей правил — «Правила поведения в общежитии Университета штата Мэн», издание 1966–1967 года — и с разочарованием не обнаружил в ней никаких запрещений карточных игр, даже на деньги. Но, поверьте мне, его разочарование было ничто в сравнении с разочарованием Ронни.
Есть проигравшие, которые умеют проигрывать, есть кислые проигравшие, угрюмые проигравшие, злящиеся проигравшие, плачущие проигравшие… а кроме того, есть сверхдерьмовые проигравшие. Ронни принадлежал к сверхдерьмовому типу. Щеки у него заалели, а вокруг прыщей стали почти лиловыми. Рот превратился в узкую полоску, и я увидел, как задвигалась его нижняя челюсть — он начал жевать губы.
— О черт! — сказал Скип. — Поглядите, кто сидит в дерьме!
— Почему ты пошел так? — взорвался Ронни, не замечая Скипа, не видя в комнате никого, кроме меня. — Почему ты пошел так, говнюк?
Я был ошеломлен этим вопросом и — должен признаться — возликовал от его ярости.
— Ну, — сказал я, — по утверждению Винсента Ломбарди, выигрыш — это еще не главное, главное — просто выигрыш. Плати, Ронни.
— Ты педик, — сказал он. — Хренов гомик. Кто сдавал?
— Эшли, — сказал я. — А если хочешь назвать меня шулером, говори прямо и громко. И тогда я обойду вокруг стола, схвачу тебя, пока ты не сбежал, и выбью из тебя все сопли.
— Сопли на моем этаже никто ни из кого выбивать не будет! — резко заявил Душка из двери, но никто на него не оглянулся. Все смотрели на меня и Ронни.
— Я тебя шулером не обзывал, я просто спросил, кто сдавал, — сказал Ронни, и я почти увидел, какого физического усилия ему стоило взять себя в руки, проглотить пилюлю, которую я ему преподнес, и улыбнуться так, как он улыбнулся. Однако в его глазах стояли слезы ярости (эти глаза, большие, зеленые, были единственным, что подкупало в наружности Ронни), а под ушными мочками ходили желваки. Словно по сторонам его лица бились два сердца. — Говна печеного: ты отстал от меня на десять очков, итого пятьдесят центов. На хрена.
Я не был звездой школы, как Скип Кирк — во внеучебное время только дискуссионный клуб, да беговая дорожка, — и я еще ни разу в жизни никому не угрожал выбить все сопли, однако Ронни словно бы вполне подходил для начала, и, Бог свидетель, я бы так и поступил. Думаю, все остальные тоже это поняли. В комнате бушевал юношеский адреналин, мы чувствовали его запах, почти ощущали его вкус. Какая-то моя часть — заметная часть — ждала, чтобы Ронни дал еще повод. Другая часть жаждала дать ему по яйцам.
На столе появились деньги. Душка сделал шаг вперед, хмурясь еще мрачнее, но не сказал ничего… во всяком случае, про деньги. Однако он спросил, есть ли тут тот, кто вымазал его дверь бритвенным кремом или же те, кто знают, кем она была вымазана. Мы все оглянулись на него и увидели, что Стоук Джонс встал в дверях, когда Душка вошел внутрь. Стоук висел на костылях, наблюдая за нами знающими глазами.
Наступила секунда тишины, а затем Скип сказал:
— А ты уверен, Дэвид, что не вымазал ее сам, разгуливая во сне? Взрыв смеха, и настал черед Душки покраснеть. Краснота возникла у него на шее, всползла вверх по щекам и лбу к корням его короткой стрижки — гомосексуальные прически на манер Битлов были не для Душки, большое вам спасибо.
— Предупредите, чтобы это больше не повторялось, — сказал Душка, тоже бессознательно подражая Богарту. — Я не позволю смеяться над моим авторитетом.
— А иди ты… — пробормотал Ронни. Он собрал карты и тоскливо их тасовал.
Душка сделал три широких шага дальше в комнату, ухватил Ронни за плечи его гарвардской рубашки и потянул вверх. Ронни вскочил сам, чтобы рубашка не разорвалась. Хороших рубашек у него было мало. Как и у нас всех.
— Что ты мне сказал, Мейлфант?
Ронни посмотрел по сторонам и, полагаю, увидел то, что видел почти всю свою жизнь: ни помощи, ни сочувствия ни от кого. Как обычно, он был совсем один. И он понятия не имел, почему.
— Ничего я не говорил. Брось свою хреновую паранойю, Душборн.
— Извинись!
Ронни попытался вывернуться из его рук.
— Да я ж ничего не говорил, чего же мне извиняться?
— Все равно извинись. И я хочу услышать искреннее сожаление.
— Да бросьте, — сказал Стоук Джонс. — Все вы. Видели бы вы себя со стороны. Глупость в энной степени.
Душка удивленно посмотрел на него. Мы все, по-моему, удивились. Возможно, Стоук сам себе удивился.
— Дэвид, ты просто зол, что кто-то вымазал твою дверь кремом, — сказал Скип.
— Ты прав. Я зол. И жду твоих извинений, Мейлфант.
— Остынь, — сказал Скип. — Ронни просто разнервничался, потому что продул почти выигрышную партию. Он не мазал кремом твою хренову дверь.
Я взглянул на Ронни, интересуясь, как он воспримет столь редкий случай: кто-то вступился за него! — и перехватил предательское движение его зеленых глаз — они почти метнулись в сторону. И я уже практически не сомневался, что дверь Душки все-таки вымазал именно Ронни. Да и был ли более подходящий кандидат среди всех, кого я знал?
Заметь Душка это виноватое движение глаз, он, конечно, пришел бы к такому же выводу. Но он смотрел на Скипа. Скип невозмутимо смотрел на него, и, выждав несколько секунд, чтобы выдать это за собственное решение (хотя бы для себя, если не для нас), Душка отпустил рубашку Ронни. Ронни встряхнулся, разгладил складки на плечах и начал рыться в карманах, ища мелочь, чтобы заплатить мне.
— Я сожалею, — сказал Ронни. — Кто бы ни въелся тебе в печенку, я сожалею. Сожалею как черт, сожалею как дерьмо, до того сожалею, что жопа ноет. Довольно с тебя?
Душка отступил на шаг. Я сумел уловить адреналин и подозреваю, что Душка не менее ясно ощутил волны неприязни, катившиеся в его направлении. Даже Эшли Райс — вылитый толстячок-медвежонок из детских мультиков — смотрел на Душку пустым недружелюбным взглядом. Это был случай, который поэт Гарри Снайдер мог бы назвать плохой бейсбольной кармой. Душка был старостой — первое замечание. Он пытался управлять нашим этажом, будто это была часть его возлюбленной программы РОТС, — второе замечание. И он был говнюком-второкурсником в эпоху, когда второкурсники еще верили, что измываться над первокурсниками это их святой долг, — третье замечание. Душка, покинь поле!
— Предупреждаю, что я не намерен мириться с дурацкими школьными штучками на моем этаже, — сказал Душка (ЕГО этаж, доходит?). Он стоял прямой, как шомпол, в своем свитере с «У» и «М» и брюках хаки — ОТГЛАЖЕННЫХ брюках хаки, хотя была суббота. — Тут НЕ школа, господа. Это Чемберлен-Холл Университета штата Мэн. Ваши деньки кражи бюстгальтеров кончились. Вам пришло время вести себя, как ведут себя студенты.
Наверное, не без причины в альбоме выпускников 1966 года меня единогласно обозначали как Остряка Класса. Я щелкнул каблуками, лихо отдал честь на английский манер, вывернув ладонь вперед, и отчеканил: «Есть, сэр!» С галерки донесся нервный смешок, Ронни злорадно фыркнул, Скип широко улыбнулся. Глядя на Душку, Скип пожал плечами, поднял руки и выставил вперед ладони. «Видишь, чего ты добился? — сказал этот жест. — Веди себя как жопа, и к тебе все будут относиться как к жопе». По-моему, наивысшее красноречие всегда безмолвно.
Душка поглядел на Скипа — тоже безмолвно. Потом он поглядел на меня. Его лицо ничего не выражало, выглядело почти мертвым, но я пожалел, что не пошел против себя, не подавил порыва сострить. Беда в том, что у прирожденного остряка порыв в девяти случаях из десяти срабатывает прежде, чем мозг успеет включить хотя бы первую скорость. Держу пари, что в старину, в дни благородных рыцарей, немало шутов висело вверх тормашками на своих яйцах. Об этом вы не прочтете в «Смерти Артура», но, думаю, было именно так — ну-ка, посмейся теперь, засранец в пестром колпаке! Но как бы то ни было, я понял, что нажил врага.
Душка сделал почти безупречный поворот кругом и маршевым шагом вышел из гостиной. Губы Ронни искривились в гримасе, которая сделала его уродливое лицо еще уродливее — ухмылка злодея в старинной мелодраме. Хью Бреннен робко хихикнул, но по-настоящему не засмеялся никто. Стоук Джонс исчез. Предположительно, проникшись брезгливостью ко всем нам.
Ронни поглядел по сторонам блестящими глазами.
— Вот так, — сказал он. — Я готов. Пять центов очко, кто хочет сыграть?
— Я сяду, — сказал Скип.
— И я, — сказал я, ни разу не взглянув на свой учебник по геологии.
— «Черви»? — спросил Кэрби Макклендон. Он был самым высоким на этаже, а может, и самым высоким в университете — шесть футов семь дюймов по меньшей мере, с лицом длинным и грустным, как морда бладхаунда. — Конечно. Хороший выбор.
— А мы? — пискнул Эшли.
— Мы? — сказал Хью.
Ну, кажется, напоролись как следует. И все мало.
— За этим столом вы не тянете, — сказал Ронни, для себя почти благожелательно. — Почему бы вам не подобрать свою компанию?
Эшли и Хью последовали его совету. К четырем часам все столы в гостиной были заняты квартетами первокурсников третьего этажа, неимущими стипендиатами, которым приходилось покупать старые учебники, и все они играли в «черви» по пять центов очко. Время безумия в нашем общежитии началось.
8
В субботу мне опять предстояло дежурить в посудомойной Холиуока. Несмотря на пробудившийся у меня интерес к Кэрол Гербер, я попытался поменяться дежурством с Брадом Уизерспуном (Брад обслуживал воскресные завтраки, а он ненавидел вставать рано, почти как Скип), но Брад не пожелал. Он тоже уже играл и продул два доллара. Так что только мотнул головой в мою сторону и пошел с пик.
— Ату Стерву! — закричал он, до жути похоже на Ронни Мейлфанта. Самым вредным в Ронни было то, что скудоумные находили в нем объект для подражания.
Я встал из-за стола, за которым провел весь остаток дня, и мое место тут же занял юноша по имени Кенни Остир. Я был в выигрыше без малого на девять долларов (главным образом потому, что Ронни почти сразу же пересел за другой стол, чтобы я не урезал его доход), и мне следовало бы радоваться. Но я никакой радости не ощущал. Дело ведь было не в деньгах, а в самой игре. Мне хотелось играть, и играть, и играть.
Я уныло поплелся по коридору, заглянул к себе в комнату и спросил Ната, не хочет ли он пообедать пораньше с кухонной бригадой. Он только покачал головой, а потом кивнул мне, так и не подняв головы от учебника истории. Когда начинаются разговоры об активности студентов в шестидесятых, я вынужден напоминать себе, что в большинстве ребята прожили этот сумасшедший период, как Нат эту минуту. Они не поднимали головы и не отрывали взгляда от своих учебников по истории, пока повсюду вокруг них история творилась вживе. И не то чтобы Нат был полностью отрешен или полностью проводил свое время в книгохранилищах далеко в стороне. Ну, вы узнаете.
Я пошел к Дворцу Прерий, задергивая молнию куртки, потому что заметно похолодало. Была четверть пятого. Столовая официально открывалась после пяти, так что дорожки, которые сливались в Этап Беннета были практически безлюдны. Однако Стоук Джонс стоял там на костылях, угрюмо уставившись на что-то. Увидев его, я не удивился: если вы страдали каким-нибудь физическим недостатком, то имели право питаться на час раньше остальных студентов. Насколько помню, это была единственная привилегия, предоставлявшаяся физически неполноценным. Если вы физически подкачали, то должны были питаться с кухонной командой. Следок воробья у него на спине был в предвечернем свете очень четким и очень черным.
Приблизясь, я увидел, что он смотрит на «Введение в социологию». Он уронил книгу на истертые кирпичи и прикидывал, как поднять ее, не упав ничком. Он подталкивал книгу кончиком одного костыля. У Стоука было две пары костылей, если не три. Эти охватывали его руки по локоть стальными полукольцами, расположенными друг над другом. Я услышал, как он выдыхает «рви-РВИ, рви-РВИ», без толку передвигая «Социологию» с места на место. Когда он устремлялся вперед на костылях, в «рви-РВИ» была решимость. Но теперь в нем сквозило бессилие. Все время моего знакомства со Стоуком (я не стану называть его Рви-Рви, хотя к концу семестра многие подражатели Ронни называли его только так) меня поражало, какое число нюансов способно было выражать его «рви-РВИ». Это было до того, как я узнал, что на языке индейцев навахо есть сорок вариантов произношения слова «мертвый». Это было до того, как я узнал еще очень многое.
Он услышал мои шаги и повернул голову так резко, что чуть не упал. Я протянул руки поддержать его. Он откинулся, словно всколыхнувшись, в старой армейской шинели, которую носил.
— Отойди от меня! — Будто ждал, что я его толкну. Я повернул руки ладонями вперед, демонстрируя свою безвредность, и нагнулся. — Не трогай мою книгу!
С этим я не посчитался, подобрал учебник и сунул ему под мышку, точно свернутую газету.
— Мне твоя помощь не нужна!
Я хотел было огрызнуться, но снова заметил, как белы его щеки вокруг красных пятен в их центрах и как слиплись от пота его волосы. Я вновь ощутил его запах — запах перегревшегося трансформатора — и осознал, что к тому же слышу его — в груди у него хрипело и хлюпало. Если Стоук Джонс еще не знал дороги в амбулаторию, так должен был ее узнать в недалеком будущем.
— Господи, я же не предлагаю тащить тебя на закорках! — Я попытался налепить улыбку на свою физию, и у меня что-то более или менее получилось. Черт, а почему бы мне не улыбаться? Разве не лежат у меня в кармане девять баксов, которых утром там не было? По меркам третьего этажа Чемберлена я был богач.
Джонс обратил на меня свои темные глаза. Губы у него сжались в узкую полоску, но потом он кивнул.
— Ладно. Довод принят. Спасибо! — И он возобновил свой стремительный подъем по склону. Сначала он далеко меня обогнал, но затем крутизна начала сказываться на нем, и двигался он все медленнее и медленнее. Его хлюпающее дыхание стало громче и чаще, как я ясно услышал, когда поравнялся с ним.
— Может, тебе стоит напрягаться поменьше? — спросил я.
Он бросил на меня досадливый взгляд — «Как, ты еще тут?»
— Может, тебе стоит меня съесть?
Я указал на его «Социологию».
— Она сейчас опять выскользнет.
Он остановился, зажал учебник под мышкой понадежнее, снова оперся на костыли, сгорбившись, как злобная цапля, сверкая на меня глазами сквозь спутанные пряди черных волос.
— Иди-иди, — сказал он. — Мне нянька не нужна.
Я пожал плечами.
— Я за тобой не приглядывал. Просто надоело быть одному.
— А мне нет.
Я пошел дальше, злясь, несмотря на мои девять баксов. Мы, классные остряки, не обожаем заводить друзей — двух-трех нам хватает на всю жизнь, — но и не приходим в восторг, получив коленом под зад. Наша цель — обзаводиться множеством знакомых, с которыми можем расставаться, смеясь.
— Рили, — сказал он у меня за спиной.
Я обернулся. Значит, все-таки решил немного оттаять, подумал я. И как ошибся!
— Есть жесты и жесты, — сказал он. — Вымазать бритвенным кремом дверь старосты — это только чуть-чуть выше, чем намазать сиденье парты Малютки Сьюзи соплями, потому что не сумел найти иного способа признаться ей в любви.
— Я не мазал кремом дверь Душки, — сказал я, озлясь еще больше.
— Угу. Но ты играешь в карты с жопой, который ее намазал. И тем самым придаешь ему убедительности. — По-моему, я в первый раз услышал такое применение этого слова, которое продолжало делать все более помоечную карьеру в семидесятых и в прококаиненных восьмидесятых. Главным образом в политике. Мне кажется, «убедительность» сгорела со стыда в 1986-м, как раз тогда, когда радикалы шестидесятых, маршировавшие против войны, бесстрашные борцы за расовое равенство, начали открывать для себя дутые акции, образ жизни Марты Стюарт, а также СтейрМастера. — Зачем ты даром тратишь время?
Такая прямолинейность меня ошарашила, и я, как понимаю теперь задним числом, сморозил невероятную глупость:
— А у меня уйма времени, чтобы тратить его даром.
Джонс кивнул, словно ничего другого и не ожидал. Он снова двинулся вперед и обогнал меня на своем обычном рывке — голова опущена, спина сгорблена, слипшиеся волосы мотаются, «Социология» крепко зажата под мышкой. Я остановился, ожидая, что она снова выпрыгнет на свободу. На этот раз пусть толкает ее костылем — я вмешиваться не стану.
Но она не выпрыгнула, а когда он добрался до двери Холиуока, поборолся с ней и наконец проковылял внутрь, я пошел своей дорогой. Набрав полный поднос, я сел рядом с Кэрол Гербер и остальной посудомоечной командой. То есть в максимальном удалении от Стоука Джонса, что вполне меня устраивало. Помню, он сел в стороне и от остальных физически неполноценных ребят. Стоук Джонс сидел в стороне от всех. Клинт Иствуд на костылях.
9
Обедающие начали собираться в пять. В четверть шестого посудомоечная команда работала уже вовсю, и так продолжалось час. Многие ребята из общежития отправлялись на субботу и воскресенье домой, но оставшиеся являлись в субботний вечер все, чтобы есть фасоль с сосисками и кукурузным хлебом. На десерт было «Джелло», излюбленный десерт Дворца Прерий. Если повар был в ударе, мы получали этот полуфабрикат с кусочками фруктов, застывшими в желе.
Кэрол занималась ножами, вилками, ложками, и едва горячка начала спадать, она вдруг, трясясь и пошатываясь от смеха, повернулась спиной к конвейеру. Щеки у нее стали ярко-пунцовыми. То, что плыло на нем, было работой Скипа. Попозже вечером он в этом признался, но я догадался сразу же. Хотя учился он на педагогическом отделении и, вероятнее всего, ему суждено было преподавать историю и тренировать бейсболистов в доброй старой и родной школе, пока в возрасте пятидесяти девяти лет или около того его не убил бы настоянный на алкоголе инфаркт, по праву Скип должен был бы заниматься искусством… и, возможно, занялся бы, не происходи он от пяти поколений фермеров, которые изъяснялись на дремучем диалекте. Он был не то вторым, не то третьим в их разветвившейся семье (чьей религией, как-то сказал Скип, был ирландский алкоголизм), вообще поступившим в колледж. Клан Кирков мог — и то еле-еле — представить, что кто-то в их семье станет учителем, но никак уж не художником или скульптором. И в свои восемнадцать Скип видел не дальше них. Он знал только, что не совсем подогнан к отверстию, в которое пытался ввинтиться, и потому что-то не давало ему покоя, заставляло забредать в чужие комнаты, просматривать долгоиграющие пластинки и критиковать музыкальные вкусы практически всех.
К 1969 году он уже лучше понимал, кто он и что он такое. Именно в том году он сотворил из папье-маше вьетнамскую семью, которую подожгли в заключение митинга в защиту мира перед Фоглеровской библиотекой, пока из взятых взаймы усилителей неслось «Сплотимся», а хиппи в нерабочее время извивались в ритме, как первобытные воины после охоты. Видите, как все это перемешалось у меня в памяти? Это была Атлантида — вот единственное, что я знаю наверняка, — в самой глубине, на дне океана. Картонная семья горела, протестующие хиппи декламировали нараспев: «Напалм! Напалм! Дерьмо с небес!» в такт своей пляски и вскоре начали швырять — сначала яйца, потом камни.
Но в тот вечер осенью 1966 года не картонная семья заставила Кэрол залиться смехом, а непристойный человечек-колбаска, стоящий на Маттергорне из запеченной фасоли холиоукской столовой. Из надлежащего места лихо торчал ершик для чистки трубок. В руке у него был флажок Университета штата Мэн, на голове — клочок голубого платка, сложенный в подобие шапочки первокурсника. На подносе перед ним красовался призыв, тщательно выложенный хлебными крошками: «ЕШЬТЕ БОЛЬШЕ МЭНСКОЙ ФАСОЛИ!»
Во время моего дежурства в посудомойной Дворца конвейер доставлял немало съедобных художественных произведений, но, по-моему, это был неоспоримый шедевр из шедевров. Стоук Джонс, несомненно, назвал бы его пустой тратой времени, но, мне кажется, тут он ошибся бы. Все, что способно заставить вас смеяться тридцать лет спустя, — не пустая трата времени. По-моему, это что-то очень близкое к бессмертию.
10
Я отметил уход, спустился по пандусу за кухней с последним пакетом мусора и бросил его в один из четырех мусоросборников, которые выстроились в ряд позади столовой, точно четыре куцых товарных вагона из стали.
Обернувшись, я увидел, что возле угла здания стоит Кэрол Гербер с парой ребят — они курили и смотрели на восходящую луну. Ребята ушли, когда я направился туда, вытаскивая пачку «Пелл-Мелл» из кармана куртки.
— Эй, Пит, съешь еще мэнской фасоли, — сказала Кэрол и засмеялась.
— Угу. — Я закурил сигарету, а потом, не думая, не взвешивая, сказал: — В Хоке сегодня крутят пару богартовских фильмов. Начало в семь. Мы как раз успеем. Хочешь пойти?
Она затянулась, не отвечая, но продолжала улыбаться, и я знал, что она скажет «да». Немного раньше я хотел только одного: вернуться в гостиную и сесть за «черви». Однако теперь, когда я был не там, игра больше не казалась такой уж увлекательной. Неужели я разгорячился до того, что обещал вышибить из Ронни Мейлфанта все сопли? Вроде бы да — я помнил это достаточно ясно, — но в вечерней прохладе рядом с Кэрол мне было трудно понять, почему.
— У меня дома есть мальчик, — сказала она.
— Это что — «нет»?
Она покачала головой, все еще с легкой улыбкой. Дымок ее сигареты проплывал мимо ее лица. Ее волосы без сетки, которую девушки обязательно надевали в посудомойной, чуть колыхались надо лбом.
— Это информация. Помнишь «Пленного»? «Номер Шестой, нам нужна… информация».
— У меня есть девушка дома, — сказал я. — Тоже информация.
— У меня есть еще работа — репетирую по математике. Я обещала сегодня позаниматься часок с девушкой со второго этажа. Дифференциальное исчисление. Алгебра. Она безнадежна и хнычет, но это шесть долларов за час. — Кэрол засмеялась. — Ну вот! Мы обмениваемся информацией как одержимые.
— Но Боги это ничего хорошего не сулит, — сказал я, но был спокоен: я знал, что мы увидим Боги в этот вечер. По-моему, еще я знал, что в нашем будущем будут романтические отношения. И у меня возникло странное ощущение легкости, будто какая-то сила поднимала меня над землей.
— Я могла бы позвонить Эстер из Хока и перенести дифференцирование с девяти на десять, — сказала Кэрол. — Эстер — крайне тяжелый случай. Никогда никуда не ходит. Сидит почти все время в бигудях и пишет письма домой, как все в колледже трудно. Хотя бы первый фильм успеем посмотреть.
— Вот и хорошо, — сказал я.
Мы пошли в сторону Хока. Да, это были деньки! Не требовалось вызывать няню к детям, выпускать собаку, кормить кошку и включать сигнализацию. Вы просто шли, куда и когда хотели.
— Получается что-то вроде свидания? — спросила она немного погодя.
— Ну, — сказал я, — пожалуй.
Мы проходили мимо Восточного корпуса, и по дорожкам к клубу шли другие ребята.
— Отлично, — сказала она. — А то я ведь оставила сумочку у себя в комнате и не могу заплатить за себя.
— Не беспокойся. Я богач. Порядочно выиграл сегодня в карты.
— В покер?
— В «черви». Знаешь такую игру?
— Шутишь? Я провела три недели в лагере «Виннивинья» на озере Джордж в то лето, когда мне было двенадцать. Лагерь Ассоциации молодых христиан — лагерь для неимущих ребят, называла его моя мать. Чуть не каждый день лил дождь, и мы только дулись в «черви» и охотились на Стерву. — Ее глаза смотрели куда-то вдаль, как бывает, когда люди спотыкаются о какое-то воспоминание, будто на туфлю в темноте. — «Ищите женщину в черном». Cherchez la femme noire.
— Ну да, та самая, — сказал я, зная, что в эту минуту меня для нее тут нет. Затем она вернулась, улыбнулась мне и достала сигарету из кармана джинсов. Мы тогда много курили. Все мы. Тогда можно было курить в больничных приемных. Я рассказал про это моей дочери, и она сначала отказалась мне поверить.
Я тоже достал сигарету и дал огонька нам обоим. Такая хорошая минута: мы глядим друг на друга над язычком пламени «Зиппо». Не так чудесно, как поцелуй, но все равно хорошо. Я вновь ощутил ту же легкость, какую-то поднимающую меня силу. Иногда поле твоего зрения расширяется, и ты исполняешься надежды. Иногда кажется, будто ты способен видеть то, что за углом — и, может, так оно и есть. Это хорошие минуты. Я захлопнул зажигалку, и мы пошли дальше, покуривая. Наши руки почти соприкасались — но почти.
— О каких деньгах мы говорим? — спросила она. — Достаточно, чтобы сбежать в Калифорнию, или все-таки поменьше?
— Девять долларов.
Она засмеялась и взяла мою руку.
— Значит, свидание, — сказала она. — Можешь купить мне поп-корна.
— Идет. Тебе без разницы, какой фильм пойдет первым?
Она кивнула.
— Боги — всегда Боги.
— Верно, — сказал я. — Но мне хотелось, чтобы первым был «Мальтийский сокол».
Так и оказалось. На половине, когда Питер Лорре откалывал свой довольно-таки зловещий веселый номер, а Боги глядел на него с вежливой, чуть насмешливой улыбкой, я посмотрел на Кэрол. Она смотрела на меня. Я нагнулся и поцеловал ее маслянистый от поп-корна рот в черно-белом лунном свете первого вдохновенного фильма Джона Хьюстона. Губы у нее были нежными, отзывчивыми. Я чуточку отодвинулся. Она все еще смотрела на меня. Легкая улыбка вернулась. Тут она протянула мне свой пакетик с поп-корном. Я предложил ей коробочку с леденцами, и мы досмотрели вторую половину фильма.
11
По дороге обратно в комплекс общежитий Чемберлен — Кинг — Франклин я взял ее за руку, как будто так и надо было. Она переплела пальцы с моими достаточно естественно, но мне почудилась некоторая скованность.
— Ты вернешься к «Мятежу на «Кейне»? — спросила она. — Если ты не потерял корешок билета, тебя пустят. А то возьми мой.
— Не-а. Мне нужно долбить геологию.
— На спор, будешь вместо этого всю ночь дуться в карты.
— Не могу себе этого позволить, — сказал я. И с полной искренностью. Я думал вернуться и засесть за учебник. Совершенно искренне.
— «Одинокие борения» или «Жизнь студента по займу», — сказала Кэрол. — Душенадрывающий роман Чарльза Диккенса. Вы будете рыдать, когда храбрый Питер Рили утопится в реке, узнав, что Служба финансовой помощи лишила его таковой.
Я засмеялся. Она была очень догадлива.
— Я ведь в том же положении. Если напортачим, то почему бы нам не устроить двойное самоубийство? Нырнем в Пеобскот, и прощай жестокий мир.
— А вообще-то, что девочка из Коннектикута делает в Университете Мэна? — спросил я.
— Ответить не так просто. И если ты вздумаешь пригласить меня еще раз куда-нибудь, учти, ты для меня дедушка. Собственно восемнадцать мне будет только в ноябре. Я перескочила седьмой класс. В том году мои родители развелись, и мне было очень скверно. Оставалось либо заниматься с утра до вечера, либо стать одной из харвичских старшеклассниц на уличном углу. Тех, которые получают высшие баллы за французские поцелуи и обычно беременеют в шестнадцать лет. Ты представляешь, о ком я?
— Само собой.
В Гейтсе вы видели их хихикающие стайки перед «Фонтаном Фрэнка» или «Сладкими Сливками» в ожидании появления мальчиков в их повидавших виды «фордах» и «плимутах-хеми» — скоростных машинах со щитками и налепленными на задние стекла надписями «ФРАМ» и «КВАКЕРСКИЙ ШТАТ»[25] — или же могли видеть этих девочек уже женщинами в другом конце Главной улицы на десять лет старше, на сорок фунтов тяжелее за пивом и виски в «Таверне Чука».
— И я занималась с утра до вечера. Мой отец служил во флоте. Был уволен по инвалидности и переехал сюда, в Мэн… в Дамарискотту, дальше по побережью.
Я кивнул, вспоминая жениха Дианы Рени — того, что сказал: «Так держать!» и пошел служить на фло-о-о-т…
— Я жила с матерью в Коннектикуте и училась в харвичской городской школе. Я подала заявление в шестнадцать разных колледжей, и меня приняли все, кроме трех… но…
— Но они хотели, чтобы ты сама платила за обучение, а ты не могла.
Она кивнула.
— До лучших стипендий я не дотянула по отборочным тестам баллов на двадцать. Не помешали бы какие-нибудь спортивные достижения, но я слишком корпела над учебниками. И к тому времени я уже вовсю втюрилась в Салл-Джона.
— Твоего мальчика, верно?
Она кивнула, но так, словно этот Салл-Джон не очень ее интересовал.
— Реальное финансовое содействие предлагали только университеты Мэна и Коннектикута. Я выбрала Мэн, потому что к тому времени уже плохо ладила с матерью. Ссоры и ссоры.
— А с отцом ты лучше ладишь?
— Я его почти не вижу, — сказала она сухо и деловито. — Он живет с бабой, которая… ну, они все время пьют и сцепляются друг с другом. И хватит об этом. Но он постоянный житель штата, я его дочь. Я не обеспечена всем, в чем нуждаюсь — откровенно говоря, Коннектикут предлагал условия получше, — но я не боюсь подрабатывать. Ради того, чтобы выбраться оттуда.
Она глубоко вдохнула вечерний воздух и выдохнула его белесой дымкой. Мы почти дошли до Франклина. В вестибюле в жестких пластмассовых креслах сидели парни, ожидая, когда их девочки спустятся к ним. Ну, просто альбом со снимками преступников-рецидивистов! «Ради того, чтобы выбраться оттуда». Она подразумевала мать, городок, школу? Или это включало и ее мальчика?
Когда мы подошли к двойным дверям ее корпуса, я обнял ее и наклонился поцеловать. Она уперлась ладонями мне в грудь. Не попятилась, а просто остановила меня. И поглядела на меня снизу вверх со своей легкой улыбкой. Мне пришло в голову, что я того и гляди полюблю эту улыбку — можно проснуться посреди ночи, думая о такой улыбке. О голубых глазах и светлых волосах тоже, но главным образом об улыбке. Губы только чуть изгибались, но в уголках рта все равно появлялись ямочки.
— На самом деле моего мальчика зовут Джон Салливан, — сказала она. — Как боксера. А теперь скажи, как зовут твою девочку?
— Эннмари, — сказал я, и мне не слишком понравилось, как прозвучало ее имя. — Эннмари Сьюси. В этом году она кончает городскую школу Гейтс-Фоллса.
Я отпустил Кэрол, а она отняла ладони от моей груди и взяла меня за руки.
— Это информация, — сказала она. — Информация и только. Все еще хочешь меня поцеловать?
Я кивнул. Да, я хотел и даже сильнее, чем прежде.
— Ладно. — Она откинула лицо, закрыла глаза и чуточку приоткрыла губы. Совсем как девчушка, которая ждет у лестницы, чтобы папочка поцеловал ее перед сном. До того умилительно, что я чуть не засмеялся. Но вместо этого просто нагнулся и поцеловал ее. Она поцеловала меня в ответ радостно и с жаром. Наши языки не соприкоснулись, но все равно поцелуй был ищущим, исчерпывающим. Когда она отодвинулась, щеки ее пылали, глаза блестели.
— Спокойной ночи. Спасибо за фильм.
— Хочешь повторить?
— Надо подумать, — сказала она. Она улыбалась, но глаза у нее были серьезными. Наверное, подумала о своем мальчике. Во всяком случае, я подумал об Эннмари. — Пожалуй, лучше уйди. Увидимся у конвейера в понедельник. Ты в какой смене?
— Обед и ужин.
— У меня завтрак и обед. Значит, до обеда.
— Ешь больше мэнской фасоли, — сказал я и рассмешил ее. Она вошла в дверь. Я провожал ее взглядом, подняв воротник и сунув руки в карманы, с сигаретой во рту, я ощущал себя почти Боги. Я смотрел, как она сказала что-то девушке за столом дежурной, а потом взбежала по лестнице, все еще смеясь.
Я пошел назад в Чемберлен в лунном свете, полный решимости взяться всерьез за геосинклиналью.
12
В гостиную третьего этажа я зашел просто, чтобы взять учебник. Клянусь! Когда я зашел туда, все столики — плюс парочка похищенных с других этажей — были заняты квартетами идиотов, дующихся в «черви». И даже в углу сидела на полу четверка, поджав ноги и пялясь в свои карты. Ну, прямо обалделые йоги.
— Охотимся на Стерву! — завопил Ронни Мейлфант, ни к кому, собственно, не обращаясь. — Затравим Суку, ребята!
Я взял свой учебник геологии с дивана, где он пролежал весь день и вечер (кто-то успел посидеть на нем, вогнав между подушками, но подлюга был слишком большим, чтобы совсем утонуть между ними), и поглядел вокруг, как смотрят на нечто неизвестного назначения. В клубе рядом с Кэрол этот карточный ажиотаж казался чем-то из области снов. Теперь в область снов отодвинулась Кэрол — Кэрол с ее ямочками, с ее мальчиком, которого зовут, как боксера. В кармане у меня еще оставались шесть баксов, и нелепо было ощущать разочарование из-за того, что ни за одним столом для меня места не нашлось.
Мне надо было заниматься. Найти общий язык с геосинклиналью. Устроюсь в гостиной второго этажа или найду спокойный уголок в клубном зале полуподвала.
И именно в тот момент, когда я был уже почти у лестницы с моей «Исторической геологией» под мышкой, Кэрби Макклендол швырнул карты на стол с воплем:
— К черту! Со мной кончено! И все потому, что меня подлавливали на хренову даму пик! Я дам вам, ребята, векселя, но, со мной, ей-богу, кончено! — Он проскочил мимо меня, не оглянувшись, пригнув голову под притолокой: мне всегда казалось, что высокий рост — это своего рода проклятие. Месяц спустя с Кэрби будет кончено куда более серьезно: перепуганные родители увезут его из университета после нервного срыва и хреновой попытки самоубийства. Не первая жертва червовой мании в ту осень и не последняя, но он был единственным, кто пытался покончить с собой, проглотив два флакончика детского аспирина с апельсиновым привкусом.
Ленни Дориа даже не посмотрел ему вслед. Он посмотрел на меня.
— Сядешь, Рили?
В моей душе произошла краткая, но вполне искренняя борьба. Мне надо было заниматься. Я намеревался заниматься, и для студента на финансовой помощи вроде меня это было здравое решение — во всяком случае, куда более здравое, чем остаться здесь в прокуренной комнате, добавляя к общему чаду дымок моих «пелл-меллок».
И я сказал: «А почему бы и нет?», сел и играл в «черви» почти до часа ночи. Когда наконец я приплелся в свою комнату, Нат лежал на кровати и читал Библию. Он всегда читал ее на сон грядущий. И это было, объяснил он мне, его третье путешествие по Слову Божьему, как он неизменно называл Библию. Он добрался уже до Книги Неемии. Нат посмотрел на меня невозмутимо спокойным взглядом — взглядом, который с тех пор почти не изменился. И раз уж я об этом, то и сам Нат с тех пор почти не изменился. Он намеревался стать стоматологом и стал им. В поздравительную открытку, которую я получил от него на прошлое Рождество, был вмонтирован снимок его новой приемной в Хултоне. На фото трое Царей склонялись над полными сена яслями посреди засыпанного снегом газона. Позади Марии и Иосифа виднелась дверь с табличкой: «НАТАНИЕЛЬ ХОППЕНСТЕНД, Д. Д.». Он женился на Синди. Они все еще муж и жена, а трое их детей давно выросли. Ринти, полагаю, издохла, и ей нашли преемницу.
— Ты выиграл? — спросил Нат почти тем же тоном, каким несколько лет спустя ко мне обращалась жена, когда по четвергам я возвращался домой полупьяный после вечера, проведенного за покером.
— Вот именно что выиграл.
Я причалил к столу, за которым играл Ронни, и потерял три из остававшихся у меня шести долларов, затем перекочевал за другой, где вернул их и добавил к ним еще парочку. Но я так и не добрался ни до геосинклинали, ни до тайн тектонических платформ.
На Нате была пижама в красно-белую полоску. По-моему, из тех, с кем я делил комнату в общежитии, он был единственным мужского или женского пола, кто носил пижаму. Разумеется, он, кроме того, был единственным владельцем пластинки «Диана Рени поет военно-морские блюзы». Когда я начал раздеваться, Нат скользнул под одеяло и протянул руку за спину, чтобы погасить настольную лампу.
— Ну как, изучил свою геологию? — спросил он, когда половина комнаты погрузилась в сумрак.
— С ней у меня все в порядке, — сказал я. Годы спустя, когда я возвращался домой поздно вечером после покера и моя жена спрашивала, сильно ли я пьян, я отвечал, что пропустил пару стопок — и только, точно таким же сухим тоном.
Я улегся в кровать, погасил свою лампу и почти сразу уснул. Мне снилось, что я играю в «черви». Сдавал Ронни Мейлфант; в дверях гостиной стоял Стоук Джонс, горбясь на костылях и вперяя в меня — вперяя в нас всех — неодобрительный взгляд пуританина, покинувшего грешную Англию в семнадцатом веке. В моем сне на столе лежала огромная куча денег — сотни долларов в скомканных пяти- и однодолларовых бумажках, аккредитивах и даже в личных чеках. Я посмотрел на них, потом снова на дверь. Теперь там с одного бока Стоука стояла Кэрол Гербер, а с другого — Нат в своей пижаме леденцовой расцветки.
— Нам нужна информация, — сказала Кэрол.
— Не получите! — ответил я. В телесериале Патрик Макгуэн всегда отвечал так Номеру Восьмому.
Нат сказал:
— Ты оставил окно открытым, Пит. В комнате холодно, и твои бумаги разлетелись повсюду.
Найти ответа на это я не сумел, а потому взял сданные мне карты и развернул их веером. Тринадцать карт, и все до единой — дамы пик. Каждая — la femme noire[26]. Каждая — Стерва.
13
Во Вьетнаме война шла хорошо — так сказал Линдон Джексон в поездке по югу Тихого океана. Однако имелись и некоторые мелкие неувязки. Вьетконговцы застрелили трех американских советников практически на задворках Сайгона; чуть подальше примерно одна тысяча вьетконговских солдат вышибла дерьмо из минимум вдвое большей по численности части регулярной южновьетнамской армии. В дельте Меконга канонерки США утопили сто двадцать вьетконговских речных катеров, в которых, как выяснилось, — о-о-о-ох! — везли в большом числе детей-беженцев. В этом октябре Америка потеряла в этой войне свой четырехсотый самолет — F-105 «Тандерчиф». Летчик благополучно парашютировал. В Маниле премьер-министр Южного Вьетнама Нгуен Као Ки утверждал категорически, что он неподкупен. Как и все члены его кабинета, а то, что с десяток их подали в отставку, пока Ки был на Филиппинах, — всего лишь совпадение.
В Сан-Диего Боб Хоуп выступил перед нашими парнями в форме. «Я хотел отправить с вами Бинга, — сказал Боб, — но этот чертов куряка демобилизовал свою повестку». Наши парни в форме взревели от хохота.
«? и Мистерианс» правили на радио. Их песня «96 слез» стала сокрушающим хитом. Единственным за всю их карьеру до и после.
В Гонолулу президента Джонсона приветствовали гавайские танцовщицы.
В ООН генеральный секретарь У Тан убеждал американского посла Артура Голдберга прекратить, хотя бы временно, бомбардировки Северного Вьетнама. Артур Голдберг связался с Великим Белым Отцом на Гавайях, чтобы передать ему просьбу У Тана. Великий Белый Отец, возможно, еще не снявший приветственную гирлянду, сказал, что никак невозможно: мы прекратим, когда Вьетконг прекратит, а до тех пор они будут лить 96 слез. По меньшей мере 96. (Джонсон коротко и неуклюже станцевал шимми с гавайскими танцовщицами: помню, как я увидел это в передаче Хантли-Бринкли и подумал, что танцует он, как все белые, каких я только знал… а знал я, кстати, только белых.)
Полиция прервала марш мира в Гринич-виллидж. Марш был без разрешения, объявила полиция. В Сан-Франциско маршировавшие против войны несли на палках пластмассовые черепа, выкрасив лица белилами, как мимы, и были разогнаны слезоточивым газом. В Денвере полицейские сорвали тысячи объявлений об антивоенном митинге в парке Чатогуа в Болдере. Полиция откопала статью закона, запрещающую такие объявления. Статья эта, заявил начальник полиции, не запрещает развешивать объявления о кинофильмах, распродажах старой одежды, танцевальных вечерах, устраиваемых ветеранами зарубежных войн, а также с обещанием вознаграждения нашедшим пропавшую собаку или кошку. Все эти объявления, объяснил начальник, не имеют отношения к политике.
В нашем маленьком городе была сидячая забастовка в Восточном корпусе, где представители «Коулмен кемикалс» вели собеседования относительно приема на работу в компании. «Коулмен», как и «Доу», производила напалм. Кроме того, «Коулмен», как оказалось, производила оранжевый дефолиант вкупе с возбудителями ботулизма и сибирской язвы, хотя никто об этом не знал, пока компания не обанкротилась в 1980 году. В университетской газете был помещен маленький снимок протестующих, когда их выводили вон. На снимке покрупнее полицейский из университетской охраны выволакивал за дверь Восточного корпуса одного протестующего, а другой полицейский нес костыли — протестующим, естественно, был Стоук Джонс в куртке со следком воробья на спине. Не сомневаюсь, что полицейские обошлись с ним бережно — в тот момент протестующие против войны все еще были новинкой, а не злостными нарушителями общественного порядка, — но все равно дюжий полицейский и обезноженный мальчик на снимке вызывали жутковатое ощущение. Я много раз вспоминал этот снимок между 1967 и 1971 годами, когда, говоря словами Боба Дилана, «игра стала грубой». Самый крупный снимок в этом номере, единственный во всю ширину страницы, запечатлел членов РОТС в форме, марширующих по залитому солнцем футбольному полю перед многочисленными зрителями. «УЧЕНЬЯ СОБРАЛИ РЕКОРДНУЮ ТОЛПУ» — гласила подпись.
И уже ближе к дому некий Питер Рили получил D за контрольную по геометрии и D с плюсом по социологии два дня спустя. В пятницу я получил назад «эссе с обоснованием точки зрения», которое нацарапал прямо перед сдачей утром в понедельник. Тема была — «Следует (не следует) требовать, чтобы мужчины посещали рестораны обязательно в галстуках». Я выбрал «не следует». Это маленькое упражнение в логических построениях было помечено большим красным С, первым С, которое я получил по литературе в университете с того момента, когда прибыл туда с моими твердыми школьными А за нее и 740 очками за отборочный тест. Эта красная закорючка потрясла меня куда больше двух D за контрольные, а кроме того, разъярила. Сверху мистер Бэбкок написал: «Налицо ваша обычная четкость, но в данном случае она только яснее показывает, какая это безмясная пища. Ваш юмор, хотя и боек, далеко не дотягивает до остроумия. С, в сущности, подарок. Очень небрежная работа».
Я решил было подойти к нему после конца занятий, но потом передумал. Мистер Бэбкок, носивший галстук-бабочку и большие очки в черепаховой оправе, в течение первых четырех недель дал абсолютно ясно понять, что считает тех, кто вымаливает оценки, последними подонками академической жизни… К тому же был полдень. Если я быстро перекушу во Дворце Прерий, то вернусь на третий этаж Чемберлена еще до часа. К трем часам все столики в гостиной (и все четыре ее угла) будут заняты. Но в час место для меня найдется. К этому времени мой общий выигрыш составлял почти двадцать долларов, и я планировал провести доходный уик-энд на исходе октября, чтобы побольше набить карманы. Кроме того, я планировал пойти в субботу вечером на танцы в гимнастическом зале «Ленджилл». Кэрол согласилась пойти со мной. Там играли «Кэмберленды», популярная студенческая группа. Рано или поздно (но скорее и рано, и поздно) они сыграют свой вариант «96 слез».
Голос совести, уже обретший интонации Ната Хоппенстенда, указал, что мне следовало хотя бы часть субботы и воскресенья посвятить учебникам. Мне надо было прочесть две главы по геологии, две главы по социологии и сорок страниц истории (средневековье одним махом), а кроме того, ответить на ряд вопросов относительно торговых путей.
«Да займусь я всем этим, не беспокойся! Сказано, займусь, — сообщил я голосу. — Воскресенье — мой день для занятий. Можешь положиться на это. Хоть в банк положи». И действительно, в воскресенье я некоторое время читал о круге лиц с общими интересами, о круге лиц с разными интересами и о групповых санкциях. Читал я о них между сдачами. Затем игра стала интереснее, и моя «Социология» оказалась на полу под диваном. Ложась спать в воскресенье — поздно ночью в воскресенье, — я вдруг подумал, что не только мой выигрыш уменьшился, вместо того чтобы возрасти (Ронни теперь словно бы специально старался оказаться со мной за одним столиком), но и что я не слишком продвинулся в своих занятиях. А кроме того, не сделал одного телефонного звонка.
«Если ты действительно хочешь засунуть туда свою руку, — сказала Кэрол, и она улыбнулась этой своей особой улыбкой, легкой улыбкой, состоящей в основном из ямочек и выражения глаз. — Если ты действительно хочешь засунуть туда свою руку».
Во время субботних танцев мы с ней вышли покурить. Вечер был теплый, и под северной кирпичной стеной «Ленджилла» при свете луны, восходящей над Чэдбурн-Холлом, обнимались и целовались не меньше двадцати пар. Кэрол и я присоединились к ним. И вскоре моя рука была уже под ее свитером. Я потер большим пальцем гладкую материю чашечки ее бюстгальтера, ощутил твердый бугорок ее соска, чуть-чуть поднявшийся. Поднималась и моя температура. И ее тоже, как я почувствовал. Она посмотрела мне в лицо, все еще замыкая руки на моей шее, и сказала: «Если ты действительно хочешь засунуть туда свою руку, мне кажется, ты обязан кое-кому позвонить, ведь верно?»
— У меня есть время, — сказал я себе, засыпая. — Уйма времени, чтобы позаниматься, уйма времени, чтобы позвонить. Уйма времени.
14
Скип Кирк провалил контрольную по антропологии — на половину вопросов отвечал наугад и получил пятьдесят восемь. Он получил С с минусом за контрольную повышенной трудности по дифференциальному исчислению, но и настолько вытянул только потому, что в старшем классе школы они частично это проходили. Мы вместе слушали социологию, и он получил за контрольную D с минусом, еле натянув на семьдесят.
Подобное происходило не только с нами. Ронни, счастливчик в «червях» — больше пятидесяти баксов за десять дней игры, если ему поверить (только никто не верил, хотя мы и знали, что он выигрывает), был полным неудачником в учебе. Он провалил французский, а также эссе о галстуках — мы занимались в одном семинаре («Клал я на галстуки, я ем в «Макдоналдсе», — сказал он) — и кое-как вытянул историю (ее мы слушали у разных преподавателей), успев перед самыми занятиями просмотреть записи кого-то из своих поклонников.
Кэрби Макклендон перестал бриться и начал грызть ногти между сдачами. И еще он начал заметно прогуливать занятия. Джек Фрейди убедил своего консультанта освободить его от статистики, хотя официально срок таких освобождений истек.
— Я пустил слезу, — сообщил он мне между прочим, когда мы в гостиной охотились на Стерву до глубокой ночи. — Научился этому в драматическом клубе.
Через пару ночей ко мне постучался Ленни Дориа, когда я зубрил (Нат уже час как вырубился и спал сном праведных без академических задолженностей), и спросил, не напишу ли я работу про Криспа Аттика. Он слышал, что я это умею. Он заплатит честную цену, сказал Ленни, он сейчас в выигрыше на десять баксов. Я сказал, что, к сожалению, не могу: я сам отстаю на пару работ. Ленни кивнул и тихонько вышел.
У Эшли Райса на лице высыпали гноящиеся прыщи. Марк Сент-Пьер начал ходить во сне, после того как за один катастрофический вечер проиграл почти двадцать баксов, а Брад Уизерспун подрался с парнем с первого этажа. Парень отпустил безобидную шуточку — позднее Брад сам признал, что она была совсем безобидной, — но Брад, который только что получил Стерву в трех партиях из четырех и жаждал промочить пересохшее горло кока-колой из автомата на первом этаже, был отнюдь не в безобидном настроении. Он обернулся, уронил невскрытый стаканчик с кокой в урну для окурков, оказавшуюся под рукой, и заработал кулаками. Разбил парню очки, расшатал ему зуб. Вот так Брад Уизерспун, обычно не более опасный, чем мимеограф в библиотеке, стал первым из нас, получившим дисциплинарное взыскание.
Я подумывал о том, чтобы позвонить Эннмари и сказать ей, что я познакомился с одной девушкой и провожу с ней вечера, но это казалось такой трудной задачей, такой психологической нагрузкой в добавок ко всему прочему! Я предпочел возложить надежду на то, что от нее придет письмо, в котором она сообщит мне, что нам пора начать встречаться с кем-нибудь еще. А вместо этого она написала, как ей меня не хватает и что она готовит мне на Рождество «особенный подарок». Вероятнее всего, свитер с северным оленем. Свитера с северными оленями были специальностью Эннмари (как и медленные поглаживания). Она вложила свою фотографию в короткой юбке. Но, глядя на фотографию, я почувствовал себя не возбужденным, а усталым, виноватым и принуждаемым к чему-то. Кэрол тоже меня как будто принуждала. Мне хотелось пощупать ее и только, а не менять всю мою хренову жизнь. Да и ее жизнь, если на то пошло. Но она мне нравилась, правда, нравилась. И очень. И эта ее улыбка, и остроумие. «Все лучше и лучше, — сказала она, — мы обмениваемся информацией как одержимые».
Примерно через неделю я вернулся из Холиуока, где работал с ней на конвейере в обеденную смену, и увидел, что по коридору третьего этажа медленно идет Фрэнк Стюарт, вяло держа в руках чемодан. Фрэнк был с запада Мэна, из одного из тех городков, которые практически состоят сплошь из деревьев, и его произношение выдавало в нем потомственного янки. В «черви» он играл так-сяк, обычно оставаясь вторым или еле-еле третьим, когда кто-нибудь еще набирал сто очков, но он был очень симпатичным парнем. Всегда улыбался — во всяком случае, до этого дня, когда я встретил его, бредущего к лестнице с чемоданом.
— Меняешь комнату, Фрэнк? — спросил я, хотя, по-моему, уже сам понял все. Его лицо — такое серьезное, бледное, унылое.
Он покачал головой.
— Еду домой. Получил письмо от матери. Она пишет, что на большом озерном курорте, совсем близко от нас, нужен сторож. Я ответил: само собой. Я ж здесь только время зря трачу.
— Да нет же! — сказал я в некотором ошеломлении. — Черт, Фрэнки, ты же получаешь университетское образование.
— В том-то и дело, что нет. — В коридоре стоял сумрак, наполненный тенями. Снаружи лил дождь. Но все равно я, по-моему, разглядел краску, залившую щеки Фрэнка. По-моему, его душил стыд. По-моему, потому он и решил уехать в будний день, когда общежития пустели. — Я только в карты играл, и все. Да и то плохо. И я отстал по всем предметам.
— Подумаешь! Совсем ведь ненамного. И сейчас же только двадцать пятое октября.
Фрэнк кивнул.
— Знаю. Только я не умею соображать быстро, как некоторые. И в школе было то же. Мне надо хорошенько упереться ногами и вгрызаться, вгрызаться, будто дрелью в лед. А я этого не делал, а если не просверлить лунку во льду, окуня не поймаешь. Я уезжаю, Пит. Сам, пока меня не исключат в январе.
И он побрел дальше, спустился по первому из трех маршей, держа чемодан перед собой. Его белая майка смутно покачивалась в сумраке, а когда он прошел под окном, по которому струилась дождевая вода, ежик его волос замерцал золотом.
Когда он спустился на площадку второго этажа и его шаги обрели эхо, я кинулся к лестнице и посмотрел в пролет.
— Фрэнки! Э-эй, Фрэнки!
Шаги замерли. Среди теней я различил его круглое лицо, повернутое ко мне, и смутный абрис чемодана.
— Фрэнк, а призыв? Если ты бросишь университет, тебя же призовут!
Долгая пауза, словно он обдумывал ответ. Но так и не ответил. То есть голосом. Он ответил ногами. Вновь зазвучали его шаги, отдаваясь эхом. Больше я никогда Фрэнка не видел.
Помню, как я стоял у лестничного пролета, перепуганный, и думал: «Это может произойти и со мной… или уже происходит». А потом отогнал непрошеную мысль.
Фрэнк и его чемодан были предостережением, решил я, и я его учту. Возьму себя в руки. До сих пор я плыл по течению, и пришла пора включать двигатель. Но по коридору пронесся ликующий крик Ронни — он охотится на Стерву, он выгонит блядь из кустов, и я решил, что лучше начать с вечера. Вечером будет достаточно времени, чтобы разогреть сказочный двигатель. А днем я сыграю прощальную партию в «черви». Или две. Или сорок.
15
Прошли годы, прежде чем я выделил ключевую часть моего разговора с Фрэнком Стюартом. Я сказал ему, что он не мог отстать намного за такой короткий срок, а он ответил, что не умеет быстро соображать, вот в чем причина. Мы оба ошибались. Вполне возможно катастрофически отстать за очень короткий срок, и не только зубрилам, но и таким сообразительным любителям нахрапа, как я, и Скип, и Марк Сент-Пьер. Подсознательно мы цеплялись за уверенность, что можем побездельничать, а затем наверстать все спуртом, как вошло у большинства из нас в привычку в школах наших сонных городков. Но, как указал Душка Душборн, это была не школа.
Я уже сказал вам, что из тридцати двух студентов, которые начали занятия на нашем этаже Чемберлена (тридцать три, если присчитать Душку… но он оказался недоступен чарам «червей»), к началу весеннего семестра осталось только пятнадцать. Из этого вовсе не следует, что восемнадцать ушедших все были дураками, вовсе нет. Собственно говоря, самыми умными на третьем этаже Чемберлена осенью 1966 года были, вероятно, те, кто перевелся оттуда до того, как исключение стало реальностью. Стив Огг и Джек Фрейд, занимавшие комнату сразу за моей с Натом, перебрались в Чэдбурн в первую неделю ноября, сославшись в их общем заявлении на «отвлечения». Когда секретарь отдела, заведовавшего общежитиями, спросил, что это были за отвлечения, они ответили: обычные — веселье всю ночь напролет, ловушки с зубной пастой в туалете, натянутые отношения с парой соседей. Потом, будто припомнив, оба добавили, что, пожалуй, слишком долго засиживались за картами в гостиной. Они слышали, что обстановка в Чэде поспокойней, его ведь считают одним из двух-трех «общежитий умников».
Вопрос секретаря они предвидели, ответ был отрепетирован тщательнее любого устного доклада на занятиях риторикой. Ни Стив, ни Джек не хотели, чтобы почти бесконечная игра в «черви» была прекращена. Ведь это навлекло бы на них всякие неприятности со стороны тех, кто верит, что нечего совать нос в чужие дела. Они хотели, хрен, только одного: выбраться из Чемберлена, пока еще оставалось время спасти свои стипендии.
16
Проваленные контрольные и неудачные эссе были всего лишь неприятным прологом. Для Скипа, меня и слишком большого числа наших карточных партнеров второй раунд зачетов оказался полнейшей катастрофой. Я получил А с минусом за классное сочинение на заданную тему и D за европейскую историю, но провалил социологию и геологию — первую только чуть не дотянув до проходного числа ответов, а вторую очень и очень не дотянув. Скип провалил антропологию, колониальную историю и социологию. За дифференциальное исчисление он получил С (но и там лед грозил вот-вот проломиться, признался он мне) и В за эссе. Мы согласились, что жизнь была бы много проще, если бы все сводилось к эссе, которые писались на занятиях и, следовательно, вдали от гостиной третьего этажа. Иными словами, мы бессознательно хотели бы вернуться в школу.
— Ладно, хватит, — сказал мне Скип вечером в ту пятницу. — Я поджимаю хвост, Пит. Клал я на то, чтобы учиться в университете, и на диплом, чтобы повесить его на стенку над камином, но хрен, если я хочу вернуться в Декстер и болтаться в хреновом кегельбане с остальными дебилами, пока дядя Сэм меня не затребует.
Он сидел на кровати Ната. Нат во Дворце Прерий кушал пятничную рыбу. Было приятно знать, что у кого-то на третьем этаже Чемберлена сохранился аппетит. При Нате мы бы такой разговор ни в коем случае не завели. Мой сосед, деревенская мышь, считал, что последние зачеты сдал очень даже недурно — только С и В. Он бы ничего не сказал, если бы слышал нас, но поглядел бы на нас взглядом, яснее всяких слов объяснившим бы, что мы слабаки. Что, пусть это и не наша вина, мы оказались морально неустойчивыми.
— Я с тобой, — сказал я, и тут из коридора донесся исступленный вопль («О-о-о-о-ох… чтоб мне!»), который оповестил нас, что кому-то всучили Стерву. Наши взгляды встретились. Не знаю, как Скип (хотя он был моим лучшим другом в университете), но я по-прежнему считал, что время еще есть… и почему бы мне так не думать? Ведь у меня оно всегда было.
Скип начал расплываться в ухмылке, я начал расплываться в ухмылке. Скип захихикал. Я захихикал вместе с ним.
— Какого хрена, — сказал он.
— Всего один вечер, — сказал я. — А завтра вместе закатимся в библиотеку.
— Засядем за книги.
— До самого вечера. А сейчас…
Он встал.
— Пойдем поохотимся на Стерву.
И мы пошли. И не только мы. Я знаю, объяснения нет, но было именно так.
Утром во время завтрака, когда мы стояли рядом у конвейера, Кэрол сказала:
— Говорят, у вас в общежитии идет карточная игра по крупному? Это так?
— Вроде бы, — сказал я.
Она поглядела на меня через плечо с той самой улыбкой — той, которую я всегда вспоминал, когда думал о Кэрол. Вспоминаю и теперь.
— «Черви»? Охота на Стерву?
— «Черви», — согласился я. — Охота на Стерву.
— Я слышала, что некоторые ребята совсем очумели, и у них неприятности с оценками.
— Да, пожалуй, — сказал я. На конвейере ничего не было, ни единого подноса. Я не раз замечал, что аврала никогда не бывает, когда он нужен.
— А как у тебя? — спросила она. — Я знаю, это не мое дело, но мне…
— Нужна информация. Ну да, я знаю. У меня все в порядке, а кроме того, я бросаю играть.
Она ограничилась той улыбкой, и, да, правда, я все еще иногда вспоминаю эту улыбку. Как и вы вспоминали бы на моем месте. Ямочки, чуть изогнутая нижняя губа, знавшая так много о поцелуях, веселые искры в голубых глазах. Это были дни, когда девушки не входили в мужское общежитие дальше вестибюля… и, естественно, наоборот. Тем не менее мне кажется, что в октябре и ноябре 1966 года Кэрол видела очень много, гораздо больше, чем я. Но, конечно, она не была сумасшедшей — по крайней мере тогда. Ее безумием стала война во Вьетнаме. Да и моим тоже. И Скипа. И Ната. «Черви» были, по сути, ерундой, легонькими подземными толчками — такими, от которых хлопают двери на верандах и дребезжит посуда на полках. Землетрясение — убийца, апокалиптический сокрушитель континентов, оно еще только приближалось.
17
Барри Маржо и Брад Уизерспун оба выписывали «Дерри ньюс» с доставкой в их комнаты, и эти два экземпляра к концу дня успевали обойти весь третий этаж — мы обнаруживали их останки в гостиной, когда садились вечером за «черви»: вырванные, перемешанные страницы, кроссворды, заполненные тремя-четырьмя разными почерками. Чернильные усы на сфотографированных лицах Линдона Джонса, и Рамсея Кларка и Мартина Лютера Кинга (кто-то — я так и не узнал кто — неизменно пририсовывал массивные дымящиеся рога вице-президенту Хамфри, а внизу крохотными анальными буковками подписывал: «дьявол Губерт»). В отношении войны «Ньюс» занимала ястребиную позицию, ежедневно представляя военные события в самом благоприятном свете, а сообщения о протестах помещала на самом незаметном месте… обычно под календарным разделом.
Однако пока тасовались и сдавались карты, мы все чаще и чаще говорили не о фильмах, девочках и контрольных — их место все больше и больше занимал Вьетнам. Как ни хороши были новости, как ни высок счет потерь вьетконговцев, всегда был хотя бы один снимок агонизирующих солдат США, попавших в засаду, или вьетнамских детей в слезах, следящих, как их деревня исчезает в дыму и огне. И всегда была какая-нибудь жгучая подробность, упрятанная в самом низу того, что Скип называл «ежедневной колонкой убийств», вроде сообщения о ребятишках, которые погибли, когда мы ударили по вьетконговским катерам в дельте Меконга.
Нат, само собой, в карты не играл. И не обсуждал все «за» и «против» войны — думаю, он не больше меня знал про то, что Вьетнам прежде был французской колонией или что приключилось с мусью, которые себе на беду оказались в 1954 году в укрепленном городе Дьенбьенфу, не говоря уж о том, кто мог решить, что президенту Дьему пришла пора вознестись в большое рисовое поле на небесах, чтобы власть могли взять Нгуен Сао Ки и генералы. Нат знал только, что у него никаких счетов с этими конговцами нет и что в ближайшем будущем они до Марс-Хилла или острова Преск не доберутся.
— Ты что, говнюк, никогда не слышал про принцип домино? — однажды спросил у Ната коротышка первокурсник по имени Никлас Праути. Мой сосед теперь редко заходил в гостиную третьего этажа, предпочитая более тихую на втором, но на этот раз он заглянул к нам на пару минут.
Нат посмотрел на Ника Праути, сына ловца омаров, преданного ученика Ронни Мейлфанта, и вздохнул.
— Когда на столе появляются костяшки домино, я ухожу. По-моему, это нудная игра. Вот мой принцип домино.
Он взглянул на меня, и как ни стремительно отвел я глаза, смысл этого взгляда мне был ясен: «Да что с тобой, черт подери?» Затем Нат прошаркал в мохнатых шлепанцах назад в комнату 302, чтобы еще позаниматься, последовательно пролагая путь к диплому стоматолога.
— Рили, твой сосед обложился, а? — сказал Ронни. Уголком губ он зажимал сигарету. Теперь он одной рукой зажег спичку — его особый талант (студенты, слишком грубые и непривлекательные внешне, чтобы нравиться девушкам, обзаводятся всяческими талантами) — и закурил.
«Нет, — подумал я. — У Ната все в порядке. А обложились мы».
На секунду я ощутил подлинное отчаяние. В эту секунду я понял, что страшно вляпался и понятия не имею о том, как выбраться из трясины. Я сознавал, что Скип смотрит на меня, и мне пришло в голову, что, схвати я карты, швырни их в лицо Ронни и выскочи из гостиной, Скип последовал бы за мной. И, наверное, с облегчением. Но это чувство тут же исчезло. Так же мгновенно, как и возникло.
— Нат хороший парень, — сказал я. — У него есть завиральные идеи, но и только.
— Завиральные КОММУНИСТИЧЕСКИЕ идеи, вот какие, — сказал Хью Бреннен. Его старший брат служил на флоте, и последнее письмо от него пришло из Южно-Китайского моря. Хью не терпел мирников. Как республиканцу и стороннику Голдуотера, мне следовало бы чувствовать то же самое, однако Нат начал немножко меня пронимать. У меня было много всяких заимствованных сведений, но доводами в пользу войны я не располагал… и у меня не хватало времени подобрать их. Не хватало, чтобы заняться социологией, а уж тем более на препирательства об иностранной политике США.
Я практически уверен, что именно в этот вечер я чуть было не позвонил Эннмари Сьюси. Телефонная будка напротив двери гостиной была пуста, карман мне оттягивала мелочь — плод моей недавней победы в «червях», и я внезапно решил, что Время Настало. Я набрал ее номер по памяти (хотя на секунду задумался, вспоминая последние четыре цифры — 8146 или 8164? и бросил в щелку три четвертака, когда телефонистка потребовала заплатить за соединение. Услышал один гудок и бросил трубку на рычаг, услышал, как мои монеты скатились к дверце возврата, и забрал их.
18
Дня два спустя — незадолго до Дня Всех Святых — Нат купил пластинку певца, про которого я вроде бы что-то слышал, но и только. Фила Окса. Народные, но не под блям-блям-блям банджо. Конверт пластинки с растрепанным трубадуром, сидящим на краю тротуара в Нью-Йорке, как-то не сочетался с другими конвертами пластинок на полке Ната — Дин Мартин в смокинге и слегка пьяный на вид, Митч Миллер с его улыбкой, приглашающий спеть с ним, Диана Рени в миди-блузке и задорной матросской шапочке. Пластинка Окса называлась «Больше я не марширую», и Нат часто ее ставил, когда дни стали заметно короче и холоднее. Да я и сам ее часто ставил, благо Нат, казалось, ничего против не имел.
В голосе Окса звучал гнев перед своим бессилием. Полагаю, мне это нравилось, потому что я ощущал себя бессильным. Он походил на Дилана, но был менее сложен и более определенен в своей ярости. Лучшая песня на пластинке — и также наиболее тревожащая — была титульная. В этой песне Окс не просто подсказывал, но в открытую заявлял, что война того не стоит, война никогда того не стоит. Подобная мысль в соединении с образом молодых ребят, которые тысячами и десятками тысяч просто уходят от Линдона и его вьетнамской мании, взбудоражила меня, и чувство это не имело никакого отношения ни к истории, ни к политике, ни к логическому мышлению. Людей я убил миллионов пять, теперь меня в бой они гонят опять, но больше я не марширую, — пел Фил Окс через усилитель маленького «Свинглайна» Ната. Иными словами, просто хватит. Хватит делать то, что они говорят, хватит делать то, чего они хотят, хватит играть в их игру. Очень старую игру, и в ней Стерва охотится на тебя.
И может быть, чтобы доказать серьезность своего решения, ты начинаешь носить символ своего сопротивления — что-то, что сначала вызывает у других удивление, а потом и желание примкнуть. Через пару дней после Дня Всех Святых Нат Хоппенстенд показал нам, каким будет этот символ. А начало положила одна из смятых газет, брошенных в гостиной третьего этажа.
19
— О черт! Вы только поглядите! — сказал Билли Марчант.
Харви Туилли тасовал колоду за столом Билли, Ленни Дориа подсчитывал очки, и Билли воспользовался случаем быстренько просмотреть местные новости в «Ньюс». Кэрби Макклендон — небритый, высокий, весь дергающийся, уже готовый к свиданию со всеми этими детскими аспириновыми таблетками — наклонился, чтобы заглянуть в газету.
Билли отпрянул и помахал рукой перед своим лицом.
— Черт, Кэрб, когда ты в последний раз принимал душ? В День Колумба[27]? Четвертого июля?
— Дай посмотреть, — сказал Кэрби, пропуская его слова мимо ушей, и выхватил газету. — Бля, это же Рви-Рви!
Ронни Мейлфант вскочил так стремительно, что опрокинул свой стул, завороженный мыслью, что Стоук попал в газету. Если на страницах «Дерри ньюс» (естественно, кроме спортивных) фигурировали студенты, это всегда означало, что они во что-то вляпались. Вокруг Кэрби собрались и другие — мы со Скипом в их числе. Да, это был Стоукли Джонс III, но не только он. На заднем плане среди лиц, почти — но не совсем — распавшихся на точки…
— Черт, это же Нат! — сказал Скип с насмешливым изумлением.
— А прямо перед ним Кэрол Гербер, — сказал я странным растерянным голосом. Я узнал курточку с «ХАРВИЧСКАЯ ГОРОДСКАЯ ШКОЛА» на спине; узнал светлые волосы, падающие «конским хвостом» на воротник курточки; узнал линялые джинсы. И я узнал лицо. Даже почти отвернутое и затененное плакатом «США, ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА ТЕПЕРЬ ЖЕ!», я узнал это лицо. — Моя девушка.
В первый раз я произнес «моя девушка» рядом с именем Кэрол, хотя думал о ней так уже пару недель.
«ПОЛИЦИЯ РАЗГОНЯЕТ МИТИНГ ПРОТЕСТА ПРОТИВ ПРИЗЫВА» — гласила подпись под снимком. Из сопровождавшей его заметки следовало, что в деловом центре Дерри перед зданием федерального управления собралось десятка полтора протестующих студентов Университета Мэна. Они держали плакаты и около часа маршировали взад-вперед перед входом в отдел службы призыва, распевая песни и «выкрикивая лозунги, часто непристойные». Была вызвана полиция, и вначале полицейские просто стояли в стороне, ожидая, чтобы демонстрация закончилась сама собой, но затем появилась группа демонстрантов, придерживающихся других убеждений и состоявшая в основном из строительных рабочих, воспользовавшихся перерывом на обед. Они начали выкрикивать собственные лозунги и, хотя «Ньюс» не упомянула, были ли их лозунги непристойными, я догадывался, что это были приглашения уехать назад в Россию, рекомендации, где демонстрантам-студентам следует хранить свои плакаты и рекомендации посетить парикмахерскую.
Когда протестующие начали кричать на строительных рабочих, а строительные рабочие начали швырять в протестующих огрызки фруктов из своих обеденных бидончиков, вмешалась полиция. Указывая на отсутствие разрешения (легавые в Дерри, видимо, никогда не слышали о праве американцев собираться в мирных целях), они окружили ребят и доставили их в участок на Уичем-стрит. Там их сразу отпустили. «Мы просто хотели оградить их от неприятной ситуации, — процитировал репортер слова одного полицейского. — Если они вернутся туда, так, значит, они даже дурее, чем кажутся».
Фото, в сущности, мало отличалось от снятого у Восточного корпуса во время демонстрации против «Коулмен кемикалс». И на этом снимке полицейские уводили студентов, а строительные рабочие (год спустя им будет разрешено прикреплять к каскам миниатюрные американские флажки) ухмылялись, издевательски жестикулировали и грозили кулаками. Один полицейский был запечатлен в тот момент, когда он готовился ухватить Кэрол за плечо; стоящий позади нее Нат, видимо, не привлек их внимания. Двое полицейских уводили Стоука Джонса — он был спиной к камере, но в костылях ошибиться было нельзя. А если для опознания требовалось еще что-то, то вполне было достаточно нарисованного от руки следка воробья на спине его шинели.
— Поглядите-ка на этого мудака безмозглого! — прокукарекал Ронни (Ронни, заваливший два из четырех последних зачетов, конечно, имел право обзывать других безмозглыми мудаками). — Будто не мог найти занятия поинтересней.
Скип пропустил его слова мимо ушей. Как и я. На нас фанфаронство Ронни перестало производить впечатление, на какую бы тему он ни распространялся. Нас заворожила Кэрол… и Нат Хоппенстенд позади нее, глядящий, как полицейские уводят демонстрантов. Нат, такой же аккуратный, как всегда, в гарвардской рубашке, в джинсах с отворотами и острыми складками. Нат, стоящий совсем близко от ухмыляющихся, грозящих кулаками строительных рабочих, но абсолютно ими игнорируемый. Игнорируемый и полицейскими. Ни те, ни другие не знали, что мой сосед по комнате недавно стал поклонником крамольного мистера Фила Окса.
Я ускользнул к телефонной будке и позвонил на второй этаж Франклин-Холла. Кто-то в их гостиной снял трубку, а когда я попросил Кэрол, девушка сказала, что Кэрол там нет — она пошла в библиотеку заниматься с Либби Секстон.
— Это ведь Пит?
— Угу, — сказал я.
— Тебе записка. Она прилепила ее к стеклу — (обычай в общежитиях того времени). — Пишет, что позвонит тебе попозже.
— Ладно. Спасибо.
Скип перед телефонной будкой нетерпеливо махал мне. И мы пошли по коридору повидать Ната, хотя и знали, что потеряем места за карточными столами. Однако на этот раз любопытство возобладало над манией.
Когда мы показали Нату газету и начали расспрашивать про вчерашнюю демонстрацию, выражение его лица почти не изменилось, но все равно я почувствовал, что ему не по себе, а может быть, и очень скверно. Но почему? Все ведь как-никак кончилось хорошо: никто не был арестован, а в газете ни единой фамилии.
Я уже решил, что слишком вольно истолковал его обычную невозмутимость, но тут Скип спросил:
— Чего ты нос повесил?
В голосе у него прозвучало грубоватое сочувствие. Нижняя губа Ната задрожала, потом Нат ее закусил, протянул руку над аккуратной поверхностью своего стола (поверхность моего уже скрывали двенадцать слоев всякого хлама) и вытащил бумажный носовой платок из коробки рядом с проигрывателем. Он долго и старательно сморкался. А когда кончил сморкаться, то уже снова полностью собой овладел, но я видел печальную растерянность у него в глазах. Какую-то мою часть — подлую часть — это обрадовало. Приятно было убедиться, что не обязательно помешаться на «червях», чтобы столкнуться с трудностями. Человеческая натура прячет в себе много дерьма.
— Я поехал туда со Стоуком, Гарри Суидорски и другими ребятами, — сказал Нат.
— А Кэрол была с тобой?
Нат покачал головой.
— Она, по-моему, была в компании Джорджа Гилмена. Мы туда поехали на пяти машинах. (Я впервые услышал про Джорджа Гилмена, но это не помешало мне послать в него стрелу злобной ревности.) Гарри и Стоук — члены комитета сопротивления. И Гилмен тоже. Во всяком случае, мы…
— Комитет сопротивления? — спросил Скип. — Это еще что такое?
— Клуб, — сказал Нат и вздохнул. — Они считают, что не просто клуб, особенно Гарри и Джордж, они очень горячие головы. Но это все-таки просто клуб вроде «Маски Мэна» или клуба здоровья.
Нат сказал, что сам он поехал, поскольку был вторник, а днем во вторник у него занятий нет. Никто не отдавал распоряжений, никто не предлагал подписаться под клятвой верности, не раздавал даже листов для сбора подписей. Никто не настаивал на демонстрации и полностью отсутствовал тот дух, воплощенный в ношении военных беретов, который позже проник в движение против войны. Кэрол и ребята ее компании, если верить Нату, смеялись и хлопали друг друга плакатами, когда выезжали с автостоянки у гимнастического зала. (Смеялась. Смеялась с Джорджем Гилменом. Я метнул еще одну ядовитую стрелу ревности.)
Когда они приехали к федеральному управлению, одни стали маршировать по кругу пред отделом службы, а другие не стали. Нат был среди тех, кто просто стоял. Когда он сказал нам это, его обычно невозмутимое лицо вновь на миг сморщилось в еще одном кратком приступе чего-то, что у менее уравновешенного юноши могло бы оказаться подлинным отчаянием.
— Я собирался участвовать в демонстрации вместе с ними, — сказал он. — Всю дорогу только об этом и думал. До того здорово было! Мы вшестером еле втиснулись в «сааб» Гарри Суидорски. Так здорово! Хантер Макфейл… вы его знаете?
Мы со Скипом мотнули головами. По-моему, мы оба были ошарашены, узнав, что владелец «Познакомьтесь с Трини Лопес» и «Диана Рени поет военно-морские блюзы» все это время вел вторую тайную жизнь, включающую связи с людьми, привлекающими внимание и полиции, и газетных репортеров.
— Он вместе с Джорджем Гилменом организовал комитет. Ну так Хантер держал костыли Стоука за окном, потому что нам не удалось втиснуть их внутрь, и мы пели «Больше я не марширую» и говорили, что, может, нам и правда удастся помешать войне, если нас будет много, и мы сплотимся… То есть обо всем таком говорили мы все, кроме Стоука. Он всегда больше молчит.
Вот так, подумал я. Даже с ними он больше молчит… кроме, предположительно, тех случаев, когда считает нужным выступить с маленькой проповедью об убедительности. Только Нат думал не о Стоуке, Нат думал о Нате. Угрюмо размышлял над необъяснимым отказом его ног отнести его сердце туда, куда оно явно стремилось.
— Всю дорогу я думал: «буду маршировать с ними, буду маршировать с ними, потому что это правое дело»… то есть я думаю, что оно правое… а если кто-то на меня замахнется, я не окажу сопротивления, ну, как ребята, бастующие в столовой. И они победили — может, и мы победим. — Он посмотрел на нас. — То есть я хочу сказать, что у меня никаких сомнений не было. Понимаете?
— Угу, — сказал Скип. — Я понимаю.
— Но когда мы приехали туда, я не смог. Я помогал вытаскивать плакаты «ПРЕКРАТИТЕ ВОЙНУ!», и «США, ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА ТЕПЕРЬ ЖЕ!», и «ВЕРНИТЕ РЕБЯТ ДОМОЙ!»… Кэрол и я помогли Стоуку взять плакат так, чтобы он сумел с ним маршировать на костылях… но сам взять плакат я не смог. Я стоял на тротуаре с Биллом Шэдоуиком, Керри Морином и девушкой… ее зовут Лорди Макгиннис… она моя напарница в ботанической лаборатории… — Он взял газетный лист у Скипа и начал его рассматривать, будто хотел еще раз убедиться, что, да, это было на самом деле; хозяин Ринти и жених Синди действительно отправился на антивоенную демонстрацию. Он вздохнул, разжал руку, и газетный лист спланировал на пол. Все это было так не похоже на Ната, что у меня в висках закололо.
— Я думал, я буду маршировать с ними. А то зачем бы я вообще поехал? Всю дорогу от Ороно у меня никаких сомнений не было, понимаете?
Он поглядел на меня, будто умоляя. Я кивнул, словно понимал.
— А там я стоял. Не понимаю, почему.
Скип сел рядом с ним на кровать. Я нашел пластинку Фила Окса и поставил ее на проигрыватель. Нат поглядел на Скипа, потом отвел взгляд. Руки Ната были такими же маленькими и аккуратными, как он весь. Но только не ногти. Ногти были обгрызены чуть не до мяса.
— Ладно, — сказал он, будто Скип что-то сказал. — Я знаю, почему. Я боялся, что их арестуют и меня арестуют с ними. Что в газете будет снимок, как меня арестовывают, и мои родители его увидят. — Наступила долгая пауза. Бедняга Нат пытался досказать. Я держал иглу звукоснимателя над бороздкой, выжидая, договорит ли он. Наконец он договорил. — Что моя мама увидит.
— Все нормально, Нат, — сказал Скип.
— Не думаю, — ответил Нат дрожащим голосом. — Нет, правда. — Он отводил глаза от Скипа и просто сидел на кровати, глядя на обгрызенные ногти. Шапочка первокурсника на голове, белая кожа янки над пижамными штанами, выпуклые цыплячьи ребра. — Я не люблю спорить о войне. Не как Гарри… и Лорди… Ну, а Джордж Гилмен… он с утра до вечера готов о ней говорить, и почти все остальные в комитете тоже. Но тут я больше похож на Стоука, чем на них.
— На Стоука никто не похож, — сказал я, вспомнив тот день, когда нагнал его на Этапе Беннета. «Может, тебе стоит напрягаться поменьше?» — спросил я. «Может, тебе стоит меня съесть?» — ответил мистер Убедительность.
Нат все еще изучал свои ногти.
— Я-то думаю вот что: Джонсон посылает американских ребят туда умирать ни за что ни про что. Это не империализм или колониализм, как считает Гарри Суидорски, это вообще никакой не «изм». Просто у Джонсона в голове мешанина из Дэви Крокетта, и Дэниэла Буна, и «Нью-йоркских янки», вот и все. Но раз я так думаю, мне следовало бы сказать это вслух. Попробовать положить этому конец. Вот чему меня учили в церкви, в школе, даже в чертовых бойскаутах Америки. Тебе положено вставать на защиту. Если ты видишь, что происходит какая-то подлость, например большой парень лупит малыша, тебе положено встать на защиту, попробовать хотя бы остановить его. Но я испугался, что мама увидит на снимке, как меня арестуют, и заплачет.
Нат поднял голову, и мы увидели, что он сам плачет. Чуть-чуть. Влажные веки и ресницы, а больше ничего. Но для него-то и это было чересчур.
— Одно я узнал, — сказал он. — Что означает рисунок на куртке Стоука Джонса.
— Так что? — спросил Скип.
— Комбинация из двух буквенных сигналов, используемых в английском военном флоте. Вот смотрите. — Нат встал, сдвинул вместе голые пятки, вытянул левую руку прямо к потолку, а правую нацелил в пол, образовав прямую линию. — Это N. — Потом он развел руки на сорок пять градусов по отношению к торсу. Я словно увидел, как наложенные друг на друга эти две фигуры превращаются в ту, которую Стоук начертил чернилами на спине своей старой шинели. — А это D.
— N — D, — сказал Скип. — И?
— Буквы означают nuclear disarmament[28]. Этот символ придумал Бертран Рассел в пятидесятых. Он нарисовал его на обложке своей тетради и назвал символом мира.
— Ловко! — сказал Скип.
Нат улыбнулся и утер глаза пальцами.
— Вот и я так подумал, — согласился он. — Очень даже.
Я опустил звукосниматель на пластинку, и мы стали слушать Фила Окса. Торчали от него, как говорили мы, атлантидцы.
20
Гостиная в середине третьего этажа Чемберлена стала моим Юпитером — жуткой планетой с чудовищной силой притяжения. И все-таки в тот вечер я сумел ее преодолеть, снова проскользнул в телефонную будку и опять позвонил во Франклин. На этот раз Кэрол оказалась там.
— Со мной все нормально, — сказала она с легким смешком. — Просто чудесно. Один полицейский даже назвал меня малюточкой. О-ох, Пит, такая заботливость!
«А этот тип, Гилмен, он как о тебе позаботился?» — хотелось мне спросить, но даже в восемнадцать лет я понимал, что ничего хорошего из этого не вышло бы.
— Почему ты не позвонила мне? — сказал я. — Может, я бы поехал с тобой. Могли бы поехать на моей машине.
Кэрол захихикала. Мелодичный звук, но загадочный.
— Что?
— Я представила себе, как мы едем на антивоенную демонстрацию в машине с призывом голосовать за Голдуотра на бампере.
Да, пожалуй, это было бы потешно.
— Кроме того, — сказала она, — по-моему, у тебя и так хватает дел.
— О чем это ты? — Будто я не знал! Сквозь стекло телефонной будки и стеклянную дверь гостиной я видел, как большинство обитателей моего этажа режутся в карты среди клубов сигаретного дыма. И даже здесь, за закрытой дверью, я слышал пронзительное кудахтанье Ронни Мейлфанта. Мы охотимся на Стерву, ребята, мы cherchем la блядь noire, и мы выгоним ее из кустов!
— О занятиях или о «червях». Надеюсь, что о занятиях. Одна девочка с моего этажа встречается с Ленни Дориа — вернее, встречалась, пока у него хватало на это времени. Она называет ее адской игрой. Я уже совсем тебя запилила?
— Нет, — сказал я, не зная, пилит она меня или нет. Возможно, мне требовалось, чтобы меня пилили. — Кэрол, с тобой все в порядке?
Наступила долгая пауза.
— Угу, — сказала она наконец. — В полном порядке.
— А строительные рабочие…
— Практически одна ругань, — сказала она. — Не беспокойся. Нет, правда.
Но по ее тону мне показалось, что это не совсем правда. Очень не совсем. И еще Джордж Гилмен, чтобы беспокоиться. Я беспокоился из-за него и по-другому, чем из-за Салла, ее мальчика дома.
— Ты в комитете, про который мне говорил Нат? — спросил я ее. — В комитете сопротивления, так что ли?
— Нет, — сказала она. — Во всяком случае, пока. Джордж предложил мне присоединиться. Мы с ним в семинаре по точным наукам. Джордж Гилмен. Ты его знаешь?
— Слышал о нем, — сказал я, судорожно сжимая трубку — казалось, я не мог разжать пальцы.
— Про демонстрацию мне сказал он. Я поехала с ним и с другими ребятами. Я… — она умолкла, а потом спросила с искренним любопытством: — Ты что — ревнуешь к нему?
— Ну, — сказал я осторожно, — он ведь провел с тобой целый день, так что, наверное, я ему завидую.
— Не надо. Он умен и даже очень, но кроме того — убийственная стрижка и большие-пребольшие бегающие глаза. Он бреется, но такое впечатление, что никогда не добривается. Приманка не он, поверь мне.
— А что?
— Мы не могли бы увидеться? Я хочу тебе кое-что показать. Много времени это не займет, но если я смогу просто объяснить… — на последнем слове ее голос задрожал, и я понял, что она вот-вот расплачется.
— Что случилось?
— Ты имеешь в виду — сверх того, что мой отец, наверное, не пустит меня к себе на порог, после того как увидит «Ньюс»? К субботе он, уж конечно, сменит замки. То есть если уже не сменил.
Я вспомнил, как Нат признался, что боялся, что мать увидит снимок его ареста. Мамочкин паинька и будущий стоматолог задержан в Дерри за демонстрацию перед федеральным управлением без разрешения. Какой позор, о какой позор! А папочка Кэрол? Ну, не совсем то, но почти. Папочка Кэрол как-никак сказал однажды «так держать», и вот пошел служить на фло-о-о-о-от».
— Он может и не прочесть заметку, — сказал я. — А если и да, так в ней фамилии не названы.
— Фото-гра-фия, — терпеливо сказала Кэрол, словно извиняя тупице его тупость. — Разве ты не видел ее?
Я начал было говорить, что лицо у нее повернуто от камеры и к тому же в тени, но тут же вспомнил ее школьную куртку с «ХАРВИЧСКАЯ ГОРОДСКАЯ ШКОЛА» поперек спины. Да к тому же он ведь ее отец, черт дери. Он ее и в полупрофиль узнает.
— Так ведь он может фотографии не увидеть, — неловко сказал я. — Дамарискотта ведь далеко, и «Ньюс» там могут не читать.
— И собираешься прожить свою жизнь вот так, Пит? — В голосе ее все еще было терпение, но явно на исходе. — Натворить что-то, а потом надеяться, что никто не узнает?
— Нет, — сказал я. Мог ли я озлиться на нее за эти слова, если Эннмари Сьюси все еще понятия не имела, что на свете существует такая вот Кэрол Гербер? Нет, конечно. Мы с Кэрол в браке не состояли, и вообще… но о браке же и речи не было. — Нет, не собираюсь. Но, Кэрол… ты же не обязана совать чертову газету ему под нос, верно?
Она засмеялась. Не так весело, как когда упомянула про мой бампер, но я решил, что даже грустный смех лучше, чем никакой.
— Этого не понадобится. Он узнает сам. Он такой. Но я должна была, Пит. И, наверное, я присоединюсь к комитету сопротивления, хотя у Джорджа Гилмена всегда такой вид, будто он малыш, которого застукали, когда он совал в рот то, что выковырял из носа, а хуже дыхания Гарри Суидорски во всем мире не найти. Потому что… дело в том… видишь ли… — Мне в ухо ударил ее бессильный вздох. — Слушай, ты знаешь, куда мы ходим курить?
— В Холиоуке? У мусоросборников, а как же?
— Встретимся там, — сказала Кэрол. — Через пятнадцать минут. Сможешь?
— Да.
— Мне еще много надо выучить, так что долго я остаться не смогу, но я… я просто…
— Я приду.
Я повесил трубку и вышел из будки. Эшли Райс стоял в дверях гостиной, курил и переминался с ноги на ногу. Я сделал вывод, что у него перерыв между партиями. Лицо у него было слишком бледным, черная щетина на щеках смахивала на чернильные штрихи, а рубашка выглядела не просто грязной, но несменяемой. У него был тот ошалелый вид, который позже я начал ассоциировать с безнадежными кокаинистами. Собственно, «черви» и были своего рода наркотиком. Причем не из тех, которые обеспечивают бездумную беззаботность.
— Что скажешь, Пит? — спросил он. — Сыграем пару партий?
— Может, попозже, — сказал я и пошел по коридору. Стуча костылями, Стоук Джонс в старом облезлом халате возвращался из ванной. Его длинные растрепанные волосы были мокрыми. Я прикинул, сколько времени он находился под душем, там ведь не было ни перил, ни ручек, чтобы держаться, какие стали позднее обязательной принадлежностью в ванных общего пользования. Однако, судя по его лицу, он вряд ли захотел бы обсуждать эту тему. Да и любую другую тоже.
— Как дела, Стоук? — спросил я.
Он прошел мимо, не отозвавшись, прошел, опустив голову. По волосам, облепившим его щеки, ползли капли, под мышкой он сжимал мыло и полотенце, еле слышно бормоча: «рви-Рви, рви-Рви». Он даже не взглянул на меня. Говорите о Стоуке Джонсе что хотите, но подпортить вам день он умел как никто.
21
Когда я подошел к Холиоуку, Кэрол уже была там. Она принесла от мусоросборников пару ящиков из-под молока и с сигаретой во рту сидела на одном, скрестив ноги. Я сел на другой, обнял ее и поцеловал. Она на секунду прижалась головой к моему плечу, ничего не говоря. Не похоже на нее, но все равно очень приятно. Я продолжал обнимать ее и смотрел на звезды. Вечер был теплым для поздней осени, и много народу — в основном парочки — вышло погулять, соблазнившись такой погодой. До меня доносилось бормотание их голосов. У нас над головой в обеденном зале радио играло «Держись, Слупи». Кто-нибудь из уборщиков, решил я.
Наконец Кэрол подняла голову и чуточку отодвинулась от меня, давая понять, что я могу убрать руку. Вот это было более на нее похоже.
— Спасибо, — сказала она. — Мне было очень нужно, чтобы меня обняли.
— Всегда рад.
— Я немножко боюсь встречи с отцом. Не так чтобы очень, но боюсь.
— Все будет хорошо.
Сказал я так не потому, что верил в это — откуда мне было знать? — но говорят ведь именно такие слова, верно? Именно такие.
— С Гарри, Джорджем и остальными я поехала не из-за отца. Это вовсе не великий фрейдистский бунт, вовсе нет.
Она бросила сигарету, и мы смотрели, как посыпались искры, когда окурок ударился о кирпичи Променада Беннета. Потом Кэрол взяла сумочку с колен, нашла бумажник, открыла его и пролистала снимки, вставленные в целлулоидные окошечки. Потом вытащила один и протянула мне. Я наклонился, чтобы разглядеть его в свете, падавшем из окон столовой, где уборщики, возможно, натирали полы.
На фотографии было трое детей лет одиннадцати-двенадцати — девочка и два мальчика. На всех были голубые майки с надписью красными печатными буквами «СТЕРЛИНГ-ХАУС». Они стояли на автостоянке, обнимая друг друга за плечи, — непринужденная поза «друзья навеки», своеобразно красивая. Девочка стояла между мальчиками. Девочка, естественно, была Кэрол.
— Который Салл-Джон? — спросил я. Она поглядела на меня с некоторым удивлением… но улыбнулась. Впрочем, я уже не сомневался, что и сам знаю. Салл-Джон, конечно, этот, с широкими плечами, улыбкой до ушей и гривой черных волос. Я вспомнил волосы Стоука, но мальчик на фото явно свою гриву расчесал. Я постучал по нему пальцем. — Этот, верно?
— Это Салл, — подтвердила она, потом дотронулась ногтем до лица второго мальчика. Он выглядел не столько загорелым, сколько обгорелым. Лицо у него было более узким, глаза посажены более близко, волосы морковно-рыжие, остриженные ежиком, так что он смахивал на мальчика с обложки «Сатердей ивнинг пост» работы Нормана Рокуэлла. Его лоб пересекала легкая морщинка. Мышцы на руках Салла были совсем не детскими, а у второго мальчика руки были худыми — худые руки-спички. Наверное, они и теперь были худыми.
На руке, не обнимавшей Кэрол, была надета большая коричневая бейсбольная перчатка.
— Перчатка Бобби, — сказала она. Что-то в ее голосе изменилось. В нем появилось что-то, чего я раньше не слышал. Печаль? Но она продолжала улыбаться. Если это печаль, то почему она улыбается? — Бобби Гарфилд. Мой первый мальчик. Моя первая любовь, можно сказать. Он, Салл и я были тогда неразлучными друзьями. И не так давно. В тысяча девятьсот шестидесятом, но ощущение такое, что ужасно давно.
— Что с ним случилось? — Я почему-то был уверен, что она скажет: он умер, этот мальчик с узким лицом и морковным ежиком.
— Он уехал с матерью в другой город. Некоторое время мы переписывались, а потом перестали. Ну, ты знаешь, как это бывает в детстве.
— Хорошая перчатка.
На лице Кэрол все еще улыбка. Я видел, как на ее глаза навернулись слезы, пока мы разглядывали снимок… но все еще улыбка. В белом свете флюоресцентных плафонов столовой ее слезы казались серебряными. Слезы принцессы из волшебной сказки.
— Самое большое сокровище Бобби. Вроде бы есть бейсболист Алвин Дарк, верно?
— Был.
— Перчатка Бобби была его модели. Алвина Дарка.
— А моя — Теда Уильямса. Мама, по-моему, сбыла ее на распродаже пару лет назад.
— Перчатку Бобби украли, — сказала Кэрол. Не знаю, помнила ли она, что я все еще сижу рядом. Она продолжала прикасаться кончиком пальца к узкому, чуть нахмуренному лицу. Будто она вернулась в свое прошлое. Я слышал, что гипнотизеры добиваются подобного с восприимчивыми пациентами. — Ее присвоил Уилли.
— Уилли?
— Уилли Ширмен. Я увидела год спустя, как он играл в ней на поле Стерлинг-Хауса. Я была жутко зла. Тогда мама и папа все время собачились, видимо, дело уже шло к разводу, и я была жутко зла. Зла на них, на мою математичку, зла на весь мир. Я все еще боялась Уилли, но зла на него была еще больше… А кроме того, в тот день я была не в себе. Подошла прямо к нему, сказала, что это перчатка Бобби, и он должен отдать ее мне. Сказала, что знаю адрес Бобби в Массачусетсе и отошлю ее ему. Уилли сказал, что я сбрендила, что это ЕГО перчатка, и показал свою фамилию на ней. Он стер фамилию Бобби — то есть постарался стереть, — а поверх печатными буквами написал свою. Но я разглядела «бб» от Бобби.
В ее голосе зазвучало пугающее негодование. И сделало его почти детским. Сделало почти детским ее лицо. Вполне возможно, что память меня обманывает, но не думаю. Сидя там на краю белого света, падавшего из столовой, она, по-моему, выглядела двенадцатилетней девочкой. Ну, может, тринадцатилетней.
— А стереть подпись Алвина Дарка в кармане или написать что-нибудь поверх нее он не мог… и еще он покраснел. Стал совсем темно-красным. Как розы. А потом — знаешь что? — он попросил у меня прощения за то, что он и двое его дружков сделали со мной. Извинился только он один и, по-моему, искренне. Но про перчатку он соврал. Не думаю, что она была ему так уж нужна — старая, порванная, да и не по руке ему, но он соврал, чтобы оставить ее себе. Не понимаю, почему. Не понимаю.
— Я не очень понимаю, о чем ты говоришь.
— Естественно. Это все перепуталось у меня в голове, хотя я-то была там. Мама как-то сказала мне, что такое случается с людьми после несчастного случая или драки. Кое-что я помню прекрасно — и почти всегда связанное с Бобби, — но все остальное в основном восходит к тому, о чем мне рассказывали потом. Я была в парке по ту сторону улицы, где мы жили, и тут подошли эти трое мальчиков — Гарри Дулин, Уилли Ширмен и еще один, не помню, как его звали. Да и не важно. Они меня избили. Гарри Дулин бил меня бейсбольной битой, а Уилли и тот, третий, держали, чтобы я не убежала.
— Бейсбольной битой? Ты меня разыгрываешь?
Она покачала головой.
— Начали они, я думаю, в шутку… но потом… уже нет. Вывихнули мне плечо. Я закричала, и, наверное, они убежали. Я сидела там, поддерживала руку… было ужасно больно и… и, думаю, я была в шоке… не знала, что делать. И тут появился Бобби. Он помог мне выйти из парка, а потом взял меня на руки и отнес к себе домой. Нес всю дорогу вверх по Броуд-стрит в один из самых жарких дней в году. Нес меня на руках.
Я взял у нее снимок, поднес его к свету и нагнулся над ним, глядя на мальчика с морковным ежиком. Поглядел на его худые руки-спички. Потом поглядел на девочку. Она была примерно на дюйм выше него и шире в плечах. Я поглядел на второго мальчика, на Салла. С гривой черных волос и всеамериканской ухмылкой. С волосами Стоука Джонса и ухмылкой Скипа Кирка. Я мог представить себе, как ее нес бы на руках Салл, да, конечно, но этот второй…
— Знаю, — сказала она. — По виду он слишком мал, так? Но он нес меня. Я начала терять сознание, и он нес меня. — Она вынула снимок из моих пальцев.
— И пока он тебя нес, этот парень, Уилли, который помогал бить тебя, вернулся и украл его перчатку?
Она кивнула.
— Бобби принес меня к себе в квартиру. В комнате наверху жил один старик — Тед, — который словно бы знал что-то обо всем. Он вправил мне руку. Помню, он дал мне свой пояс и велел кусать его. Или это был пояс Бобби? Он сказал, что я могу перехватить боль, и я ее поймала. А после… после случилось что-то очень скверное.
— Хуже удара бейсбольной битой?
— В каком-то смысле. Не хочу говорить об этом. — Одной рукой она утерла слезы сначала с одной стороны лица, потом с другой, продолжая смотреть на снимок. — А потом, до того, как они с матерью уехали из Харвича, Бобби избил парня, который орудовал битой. — Кэрол вставила снимок в его отделеньице.
— Об этом дне я помню только то, что стоит помнить, — как Бобби Гарфилд меня выручил. Салл был выше него и много сильнее, и Салл, возможно, вступился бы за меня, будь он там, но его там не было. А Бобби был, и он прошел со мной на руках всю дорогу вверх по склону. Он сделал то, что было очень нужным. Самое лучшее, самое важное, что для меня сделали за всю мою жизнь. Понимаешь, Пит?
— Угу, понимаю.
Но я понял и еще кое-что: она говорила почти то же самое, что говорил Нат меньше часа назад… только она-то маршировала. Взяла плакат и маршировала с ним. Но, конечно, Ната Хоппенстенда не избили трое парней, начавших в шутку, а затем решивших действовать всерьез. Возможно, в этом и заключалась разница.
— Он нес меня вверх по склону, — сказала она. — Мне всегда хотелось сказать ему, как сильно я люблю его за это и как сильно я люблю его за то, как он показал Гарри Дулину, что за причиненную людям боль приходится платить, особенно если они слабее тебя и не сделали тебе никакого вреда.
— И потому ты маршировала перед управлением.
— Я маршировала. Я хотела объяснить кому-то, почему. Кому-нибудь, кто понял бы. Мой отец не захочет, моя мать не сумеет. Ее подруга Рионда позвонила мне и сказала… — Она не договорила, а только продолжала сидеть на ящике из-под молочных пакетов, вертя в руках сумочку.
— Что она сказала?
— Ничего.
Голос у нее был измученный, тоскливый. Мне хотелось поцеловать ее или хотя бы обнять, но я боялся испортить то, что сейчас произошло. Так как что-то произошло. В ее рассказе была магия. Не в центре, но где-то по самому краю. Я ощутил эту магию.
— Я маршировала и, наверное, присоединюсь к комитету сопротивления. Моя соседка по комнате говорит, что я свихнулась. Мне никогда не устроиться на работу, если я стану членом коммунистической группы, и это будет официально зафиксировано. Но, думаю, я это сделаю.
— А твой отец? Как насчет него?
— Кладу я на него.
Наступила секунда растерянности, когда мы осознали, КАК она выразилась. Потом Кэрол хихикнула.
— Вот уж это чистейший фрейдизм! — Она встала. — Ну, мне надо идти заниматься. Спасибо, Пит, что пришел. Я никогда никому этого снимка не показывала. И сама на него не смотрела уж не знаю сколько времени. Я чувствую себя лучше. Намного.
— Вот и хорошо. — Я тоже встал. — Но прежде чем уйти, ты поможешь мне кое в чем?
— Конечно. А в чем?
— Я тебе покажу. Много времени это не займет.
Я повел ее вдоль Холиуока, а потом вверх по холму за ним. Ярдах в двухстах находилась автостоянка, на которой студенты, не получившие пропуска на территорию городка (первокурсники, второкурсники и большинство третьекурсников), держали свои машины. Это было главное место свиданий, едва наступали холода, но в этот вечер я совсем не думал об объятиях в моей машине.
— А ты объяснила Бобби, у кого его перчатка? — спросил я. — Ты ведь сказала, что переписывалась с ним.
— Не видела смысла.
Некоторое время мы шли молча. Потом я сказал:
— В День Благодарения я думаю порвать с Эннмари. Я хотел ей позвонить, но не позвонил. Раз уж так, то, мне кажется, лучше это сделать при встрече. — До этой минуты я не осознавал, что принял такое решение, и вдруг оказалось, что да, принял. Бесспорно, сказал я это не для того, чтобы сделать приятное Кэрол.
Она кивнула, загребая кроссовками сухие листья, сжимая в одной руке сумочку, не глядя на меня.
— Мне пришлось воспользоваться телефоном. Позвонила Эс-Джею и сказала, что встречаюсь с одним парнем.
Я остановился.
— Когда?
— На прошлой неделе. — Вот теперь она поглядела на меня. Ямочки, чуть изогнутая нижняя губа. Та самая улыбка.
— На прошлой не-де-ле? И ты мне не сказала.
— Это было мое дело. Мое и Салла. То есть он же не собирается наброситься на тебя с… — Она помолчала ровно столько, чтобы мы успели вместе мысленно докончить «с бейсбольной битой», а затем продолжала: — То есть он не собирается набрасываться на тебя и вообще. Идем, Пит. Если нам надо что-то сделать, так давай. Но кататься с тобой я не поеду. Мне надо заниматься.
— Никаких катаний.
Мы пошли дальше. В те дни стоянка казалась мне огромной — сотни машин, десятки и десятки в каждом облитом луной ряду. Я с трудом вспомнил, где поставил «универсал» моего брата. Когда я последний раз побывал в УМ, стоянка оказалась в три, если не в четыре раза шире и вмещала тысячу с лишним машин. Проходит время, и все становится больше. Кроме нас.
— Пит? — Идет. Опять смотрит вниз на свои кроссовки, хотя теперь мы шли по асфальту, и листьев, чтобы загребать их ногами, там не было.
— А?
— Я не хочу, чтобы ты порвал с Эннмари из-за меня. Потому что мне кажется, у нас это… временно. Ведь так?
— Угу. — Мне стало горько от ее слов. На языке граждан Атлантиды это называлось получить по шеям — но удивлен я не был. — Наверное, так.
— Ты мне нравишься, и сейчас мне нравится бывать с тобой, но это только симпатия и ничего больше. Будем честны. Так что если хочешь держать рот на замке, когда поедешь домой на каникулы, то…
— Держать ее дома на всякий пожарный случай? Как запаску в багажнике на случай прокола?
Она посмотрела на меня с недоумением, потом засмеялась.
— Touche[29], — сказала она.
— В каком смысле touche?
— Даже не знаю, Пит… но ты мне правда нравишься.
Она остановилась, повернулась ко мне и обняла меня за шею. Некоторое время мы целовались между двумя рядами машин, пока у меня не встало настолько, что она не могла не почувствовать. Тут она чмокнула меня в губы, и мы пошли дальше.
— А что тебе сказал Салл? Не знаю, имею ли я право спрашивать, но…
— …но тебе нужна информация, — сказала она резким голосом Номера Второго. Потом засмеялась. Грустным смехом. — Я ждала, что он рассердится или даже заплачет. Салл могучий парень и до чертиков пугает противников на футбольном поле, но чувства у него все нараспашку. Чего я не ожидала, так это облегчения.
— Облегчения?
— Облегчения. Он с месяц, если не дольше встречается с девушкой в Бриджпорте… только мамина подруга Рионда сказала, что она, собственно, женщина лет двадцати четырех — двадцати пяти.
— Прямо-таки защита от бед, — сказал я, надеясь, что прозвучало это спокойно и задумчиво. На самом деле я возликовал. Ну, а как же? И если бедненький нежносердечный Джон Салливан вляпался в сюжет песни в стиле кантри-вестерн в исполнении Мерль Хаггард, так четыреста миллионов красных китайцев насрать на это хотели, а я так вдвойне.
Мы уже почти дошли до моего «универсала». Еще одного драндулета среди таких же, но по доброте моего брата он принадлежал мне.
— У него есть кое-что поважнее нового любовного увлечения, — сказала Кэрол. — Когда в июне он окончит школу, то пойдет в армию. Уже поговорил с вербовщиком и все устроил. Ждет не дождется отправиться во Вьетнам и приступить к спасению мира для демократии.
— Ты с ним поспорила из-за войны?
— Да нет. Что толку? И что я могла бы ему сказать? Что для меня тут дело в Бобби Гарфилде? И что все словеса Гарри Суидорски, и Джорджа Гилмена, и Хантера Макфейла только дымовая завеса и игра зеркал в сравнении с тем, как Бобби нес меня вверх по Броуд-стрит? Салл подумал бы, что я сбрендила. Либо сказал бы, что я чересчур умна. Салл жалеет чересчур умных. Говорит, что умничанье — это болезнь. И, может быть, он прав. Я ведь его вроде бы люблю, знаешь ли. Он очень милый. И еще он один из тех ребят, которые нуждаются в ком-то, кто их опекал бы.
«Надеюсь, он найдет какую-нибудь другую опекуншу, — подумал я. — Лишь бы не тебя».
Она взыскательно осмотрела мою машину.
— Ну, ладно. Она безобразна и настоятельнейшим образом нуждается в том, чтобы ее вымыли, но при всем при том это средство передвижения. Вопрос: что мы делаем здесь в то время, когда мне следовало бы читать рассказ Флэннери О'Коннор?
Я достал перочинный нож и открыл его.
— У тебя в сумочке есть пилка для ногтей?
— По правде сказать, имеется. Мы будем драться? Номер Второй и Номер Шестой выясняют отношения на автомобильной стоянке?
— Не остри. Просто достань ее и следуй за мной.
К тому времени, когда мы обошли «универсал», она уже смеялась, и не грустным смехом, но заливчатым, который я впервые услышал, когда на конвейере прибыл похабный человек-сосиска Скипа. Она наконец поняла, зачем мы пришли сюда.
Кэрол принялась соскабливать наклейку на бампере с одного конца, я с другого, пока мы не встретились на середине. И мы смотрели, как ветер кружит обрывки на асфальте. Au revoir[30] Au H2O–4–USA. Прощай, Барри. И мы хохотали, просто не могли остановиться.
22
Пару дней спустя мой друг Скип, который приехал в университет с политической сознательностью моллюска, повесил на своей половине комнаты, которую делил с Брадом Уизерспуном, плакат, изображавший сияющего улыбкой бизнесмена в костюме-тройке. Одну руку бизнесмен протягивал для рукопожатия. Другую — прятал за спиной, но она сжимала что-то такое, из чего капала кровь в лужицу между его ботинками. «ВОЙНА ДОХОДНОЕ ДЕЛО, — гласила надпись. — ВЛОЖИТЕ СВОЕГО СЫНА!»
Душка пришел в ужас.
— Так ты что — против войны во Вьетнаме? — спросил он, увидев плакат. Думаю, воинственно выставленный вперед подбородок нашего любимого старосты маскировал шок и растерянность. Как-никак Скип в школе был первоклассным бейсболистом. И считалось, что он будет играть за университет. Его уже обхаживали «Дельта-тау-дельта» и «Фи-гамма», самые наши престижные спортивные общества. Скип был не какой-то болезненный калека вроде Стоука Джонса (Душка Душборн тоже завел манеру называть Стоука Рви-Рви) или пучеглазый псих вроде Джорджа Гилмена.
— Так ведь этот плакат просто показывает, что много людей наживаются на этой мясорубке, — сказал Скип. — «Макдональд — Дуглас», «Боинг», «Дженерал электрик», «Доу кемикалс», «Пепси-бля-кола». И еще всякие.
Глаза-буравчики Душки дали понять (или попытались), что он размышлял над этими вопросами куда глубже, чем Скип Кирк вообще способен.
— Разреши спросить тебя вот о чем: ты думаешь, что мы должны остаться в стороне и позволить дядюшке Хо прибрать там все к рукам?
— Я пока не знаю, что именно я думаю, — ответил Скип. — Пока еще. Я вообще заинтересовался этим только недели две назад. И все еще играю в салочки.
Разговор происходил в семь тридцать утра, и вокруг двери Скипа столпились те, у кого занятия начинались в восемь. Я увидел Ронни (плюс Ника Прауди — к этому времени они стали неразлучными), Эшли Райса, Ленни Дориа, Билли Марчанта и еще четверых-пятерых. Нат прислонился к двери 302 в майке и пижамных штанах. На лестничной площадке опирался на костыли Стоук Джонс. Видимо, он направлялся вниз и остановился послушать спор.
Душка сказал:
— Когда вьетконговцы входят в южновьетнамское селение, первым делом они ищут людей, носящих распятие, образок со святым Христофором, Девой Марией или еще что-нибудь такое. Католиков убивают. Убивают людей, которые верят в БОГА. Ты думаешь, мы должны стоять в стороне и позволять коммунистам убивать людей, верящих в Бога?
— А почему бы и нет? — сказал Стоук с лестничной площадки. — Стояли же мы в стороне и позволяли нацистам шесть лет убивать евреев. Евреи верят в Бога, во всяком случае, так я слышал.
— Хренов Рви-Рви! — завопил Ронни. — Кто, бля, тебя спрашивает?
Но Стоук Джонс, он же Рви-Рви, уже спускался по лестнице. Отдающийся эхом стук его костылей напомнил мне про недавно отбывшего Фрэнка Стюарта.
Душка снова повернулся к Скипу, упираясь в бока кулаками. К его белой майке на груди были приколоты личные знаки. Его отец, сообщил он нам, носил их во Франции и в Германии, носил, когда лежал за деревом, укрываясь от пулеметного огня, который скосил двух человек в его роте и ранил еще четырех. Какое все это имело отношение к конфликту во Вьетнаме, никто из нас толком не понял, но Душка, видимо, придавал знакам особую важность, а потому никто из нас спрашивать не стал. Даже у Ронни хватило ума заткнуть пасть.
— Если мы позволим им захватить Вьетнам, они захватят Камбоджу. — Глаза Душки перешли со Скипа на меня, на Ронни… на всех нас. — Потом Лаос. Потом Филиппины. Одно за другим.
— Если они способны на такое, так, может, заслуживают победы, — сказал я.
Душка обалдело посмотрел на меня. Я и сам немножко обалдел, но назад свои слова не взял.
23
До каникул Дня Благодарения оставался еще один раунд зачетов, и для юных школяров третьего этажа Чемберлена это была катастрофа. В большинстве мы уже понимали, что допрыгались до катастрофы, что мы совершаем что-то вроде группового самоубийства. Кэрби Макклендон выкинул свой хренов фокус и исчез, будто кролик в цилиндре фокусника. Кенни Остир, обычно сидевший в углу во время марафонских партий и ковырявший в носу, когда не мог решиться, с какой карты пойти, просто смылся. На своей подушке он оставил даму пик, поперек которой написал: «Я пас». Джордж Лессард присоединился к Стиву Оггу и Джеку Фрейди в Чэде, общежитии умников.
Шесть вычеркиваем, остается тринадцать.
Казалось бы, достаточно. Черт, да одного того, что случилось с беднягой Кэрби, было больше чем достаточно. Последние три-четыре дня перед срывом руки у него так тряслись, что ему трудно было брать карты со стола и он подскакивал на стуле, если кто-нибудь хлопал дверью в коридоре. Кэрби следовало быть больше чем достаточно. Но не было. Как и моего времени с Кэрол. Когда я был с ней, да, я оставался в норме. Когда я был с ней, я не хотел ничего, кроме информации (и, возможно, оттрахать ее до опупения). Однако в общежитии, и особенно в чертовой гостиной на третьем этаже, я становился другим вариантом Питера Рили. В гостиной третьего этажа я был кем-то, мне незнакомым.
С приближением Дня Благодарения всеми овладел какой-то слепой фатализм. Только никто из нас об этом не заговаривал. Мы говорили о фильмах или сексе («Я перепробовал больше задниц, чем карусельный конь», — имел обыкновение кукарекать Ронни, как правило, ни с того, ни с сего), но больше всего мы говорили о Вьетнаме… и «червях». Разговоры о «червях» сводились к обсуждению, кто в выигрыше, кто в проигрыше и кто словно бы не способен усвоить несколько простых принципов игры: избавляйся хотя бы от одной масти, сплавляй червей среднего достоинства тому, кто любит рисковать, а если вынужден взять взятку, бери самой старшей картой, какая у тебя есть.
Единственной нашей активной реакцией на надвигающийся третий раунд зачетов было превращение игры в своего рода нескончаемый турнир. Мы все еще играли по пять центов очко, но теперь еще ввели «очки за партию». Система получения очков за партию была очень сложной, но Рэнди Эколс и Хью Бреннен за две лихорадочные ночные игры разработали хорошую рабочую формулу. Оба они, кстати, прогуливали курс введения в математику, и после завершения осеннего семестра ни тот, ни другой не был приглашен продолжать занятия.
Тридцать три года прошло с того раунда зачетов перед Днем Благодарения, но мужчина, которым стал тот мальчишка, все еще ежится при воспоминании о них. Я провалил все, кроме социологии и введения в литературу. И мне не потребовалось ждать, когда вывесят оценки, чтобы узнать об этом. Скип сказал, что прошел все под развернутыми парусами, кроме дифисча, где чуть не пошел ко дну. Я в этот вечер пригласил Кэрол в кино — наше прощальное свидание перед каникулами (и наше последнее, хотя тогда я этого не знал), и когда шел за своей машиной, встретил Ронни Мейлфанта. Я спросил, как, по его мнению, у него с зачетами. Ронни улыбнулся, подмигнул и сказал:
— Взял каждый тузом. Точно, как в хреновой «Студенческой Чаше». Мне тревожиться нечего. — Но в свете фонарей на стоянке я разглядел, что его улыбка подрагивает в уголках губ. Кожа у него стала совсем бледной, и его прыщи выглядели даже хуже, чем в сентябре, когда начались занятия. — А у тебя как?
— Меня хотят сделать деканом искусств и наук, — сказал я. — Это тебе о чем-нибудь говорит?
Ронни загоготал.
— Мудак хреновый! — Он хлопнул меня по плечу. Нахальная самоуверенность в его глазах сменилась страхом, и он выглядел совсем мальчишкой. — Собрался куда-то?
— Угу.
— С Кэрол?
— Угу.
— Рад за тебя. Чувиха что надо. — Такая доброжелательность со стороны Ронни просто надрывала душу. — И если я тебя на этаже не увижу, так желаю тебе повеселиться за благодарственной индейкой.
— И тебе того же, Ронни.
— Ну да, спасибо. — Смотрит на меня не прямо, а уголком глаза, старается удержать улыбку на губах. — Не тут, так там попразднуем.
— Угу. Пожалуй, точнее ситуацию не определить.
24
Было жарко. Хотя мотор был выключен и печка тоже, в машине было жарко — мы согрели ее теплом наших тел. Стекла запотели, и свет фонарей проникал внутрь расплывчатым сиянием, точно сквозь матовое окно ванной, и гремело радио: Могучий Джон Маршалл со старыми песнями, Скромный и тем не менее Могучий исполняет «Четыре времени года», и Давеллсы, и Джек Скотт, и Ричард Литтл, и Фредди «Бум-Бум» Кэннон, и все старые-старые песни, а ее кофточка расстегнута, а ее бюстгальтер повешен на спинку, и одна бретелька свисает — широкая плотная бретелька (техника бюстгальтеров в те дни еще не осуществила следующий великий прыжок вперед), и, о Господи, ее теплая кожа, ее сосок жестко трется о мои губы, а ее трусики еще на ней, но лишь относительно — они смяты в комочек, сдвинуты вбок, и я сунул в нее один палец, потом два, а Чак Берри поет «Джонни Б. Гуд», и «Ройал Тинз» поют «Шорты-Подшортики», и ее рука в моей ширинке, ее пальцы дергают резинку моих подшортиков, и я ощущаю ее запах: духов на ее шее, пота на ее висках, там, где начинаются волосы, и я слышу ее, слышу живое пульсирование ее дыхания, бессловесные шепотки у меня во рту, пока мы целуемся, и все это на переднем сиденье моей машины, сдвинутом назад насколько можно, и я не думаю ни о проваленных зачетах, ни о войне во Вьетнаме, ни об ЛБД в приветственной гирлянде цветов на Гавайях, и вообще ни о чем, а только хочу ее, хочу ее прямо здесь, прямо сейчас, и тут внезапно она выпрямляется и выпрямляет меня, упершись обеими ладонями мне в грудь, и растопыренные пальцы отталкивают меня назад к рулевому колесу. Я снова придвинулся к ней, скользнул ладонью вверх по ее бедру, а она сказала «Пит! Нет!» резким голосом и сомкнула ноги, и колени стукнулись друг о друга так громко, что я услышал этот стук, этот стук засова, означающий, что с тебя довольно, нравится тебе это или нет. Мне не нравилось, но я остановился.
Прислонился головой к запотевшему стеклу левой дверцы, тяжело дыша. Мой член был железным цилиндром, прижатый спереди трусами так крепко, что было больно. Не очень долго — ничто не стоит вечно. — Мне кажется, это сказал Бенджамин Дизраэли. Но эрекция угасает, а яйца остаются на взводе. Простой факт мужской жизни.
Мы ушли с фильма — жуткая жвачка про нашенского парня с Бертом Рейнольдсом — и вернулись на стоянку, думая об одном… во всяком случае, я надеялся, что об одном. Да так, пожалуй, и было, только я-то надеялся получить немножко больше, чем получил.
Кэрол запахнула кофточку, но ее бюстгальтер все еще висел на спинке, и выглядела она ошеломляюще желанной — ее груди рвались наружу, и в тусклом свете можно было разглядеть темные полукружья сосков. Она уже открыла сумочку и дрожащей рукой выуживала из нее сигареты.
— У-у-у-у… — сказала она, и голос у нее дрожал, как руки. — Я хочу сказать, ух ты!
— В расстегнутой кофточке ты похожа на Брижит Бардо, — сказал я ей.
Она подняла голову — удивленно и, по-моему, польщенно.
— Ты правда так думаешь? Или потому, что у меня светлые волосы?
— Волосы? Бля, нет. Это потому… — я указал на кофточку. Кэрол посмотрела на себя и засмеялась. Однако пуговиц застегивать не стала и не попыталась стянуть ее потуже. Но думаю, ей бы это не удалось, поскольку кофточка сидела на ней как влитая.
— Дальше по улице от нас был кинотеатр, когда я была девочкой, — «Эшеровский Ампир». Теперь его снесли, но когда мы были детьми — Бобби, и Салл-Джон, и я, — там словно бы все время крутили ее фильмы. По-моему, «И Бог создал женщину» шел там тысячу лет.
Я расхохотался и взял с приборной доски свои сигареты.
— В автокино Гейт-Фоллса его всегда показывали третьим художественным фильмом в вечерней программе по пятницам и субботам.
— Ты его видел?
— Смеешься? Да мне не разрешали даже носа туда совать, кроме как на диснеевские программы. По-моему, «Тонку» с Салом Минео я видел по меньшей мере семь раз.
— Я не вернусь в университет, — сказала она, закуривая. Сказала она это так спокойно, что сперва мне почудилось, что мы все еще говорим о старых фильмах или о полночи в Калькутте, то есть вообще о чем-то, что убедило бы наши тела вновь уснуть — представление окончено. А потом до меня дошло.
— Ты… ты сказала?..
— Я сказала, что не вернусь после каникул. И дома праздновать День Благодарения радость будет небольшая, но какого черта!
— Твой отец?
Она покачала головой и сделала затяжку. Тлеющий кончик сигареты отбрасывал на ее лицо оранжевые блики среди полумесяцев серой тени. Она казалась много старше. Все еще красивой, но много старше. Пол Анка пел «Диану», я выключил приемник.
— Мой отец тут ни при чем. Я возвращаюсь в Харвич. Ты помнишь, я упомянула Рионду, мамину подругу?
Я вроде бы что-то такое помнил, а потому кивнул.
— Снимок, который я тебе показывала, сделала Рионда. Ну, тот, где я с Бобби и Эс-Джеем. По ее словам… — Кэрол посмотрела вниз на свою юбку, все еще задранную чуть не до пояса, и начала перебирать ее в пальцах. Никогда нельзя предсказать заранее, из-за чего люди смущаются. Иногда это физиологические отправления, иногда — сексуальные завихрения родственников, иногда это просто позирование. А иногда, естественно, это пьянство. — Скажем так: в семье Герберов проблемы с алкоголем есть не только у моего папочки. Он научил маму закладывать за воротник, а она была прилежной ученицей. Долгое время она воздерживалась — по-моему, посещала собрания «Анонимных алкоголиков», — но, по словам Рионды, она снова начала. А потому я возвращаюсь домой. Не знаю, сумею ли помочь ей или нет, но попытаюсь. И не только ради мамы, но и брата. Рионда говорит, Йен не знает, на каком он свете. Ну да этого он никогда не знал. — Она улыбнулась.
— Кэрол, а может, это не такая уж хорошая идея. Махнуть рукой на свое образование…
Она сердито вздернула голову.
— Ах, тебя заботит мое образование? Знаешь, что говорят про дерьмовые «черви», в которые дуются на третьем этаже Чемберлена? Что все до единого там вылетят из университета к Рождеству, включая и тебя. Пенни Ланг говорит, что к весеннему семестру там никого не останется, кроме вашего говенного старосты.
— Ну, — сказал я, — это уж преувеличение. Нат останется. И еще Стоукли Джонс. Если только как-нибудь вечером не сломает шею, спускаясь по лестнице.
— Ты говоришь так, будто это смешно.
— Вовсе не смешно, — сказал я. Да, это было совсем не смешно.
— Тогда почему ты не бросишь?
Теперь начал злиться я. Она меня оттолкнула и сжала колени, сказала мне, что уезжает, когда мне уже не просто хотелось ее видеть, а необходимо было ее видеть… она бросила меня черт знает в какое дерьмо, и — здрасьте! — все дело оказывается во мне. Все дело оказывается в картах.
— Я НЕ ЗНАЮ, почему я не бросаю, — сказал я. — А почему ты не можешь найти кого-то еще, кто позаботился бы о твоей матери? Почему эта ее подруга, ну, Рованда…
— Ри-ОН-да.
— …не может о ней позаботиться? Я хочу сказать, разве твоя вина, что твоя мать пьяница?
— Моя мать не пьяница! Не смей называть ее так!
— Но ведь с ней что-то неладно, если ты из-за нее хочешь бросить университет. Если это настолько серьезно, значит, что-то очень неладно.
— Рионда работает, и ей надо заботиться о собственной матери, — сказала Кэрол. Ее гнев угас. Она говорила устало, безнадежно. Я помнил смеющуюся девушку, которая стояла рядом со мной и смотрела, как ветер гонит по асфальту обрывки призыва голосовать за Голдуотера, но эта была будто совсем другая.
— Моя мать — это моя мать. Заботиться о ней некому, кроме меня и Йена, а Йен и в школе-то еле-еле справляется. И ведь в запасе у меня Коннектикутский университет.
— Тебе нужна информация? — спросил я ее. Голос у меня дрожал, хрипел. — Так я дам тебе информацию, нужна она тебе или нет. Идет? Ты разбиваешь мне сердце. Вот тебе ИНФОРМАЦИЯ. Ты разбиваешь мое дерьмовое сердце.
— Да нет, — сказала она. — Сердца же очень крепки, Пит. Чаще всего они не разбиваются. Чаще всего они только чуть проминаются.
Ну да, да! А Конфуций говорит, что женщина, которая летает вверх тормашками, приземляется головой. Я заплакал. Самую чуточку. Но это были слезы, никуда не денешься. Главным образом, полагаю, потому что я был захвачен врасплох. И ладно! Может, я плакал и из-за себя. Потому что был напуган. Я проваливал — или был под угрозой провалить — все зачеты, кроме одного, один из моих приятелей намеревался нажать на кнопку «ВЫБРОС», а я никак не мог бросить играть в карты. Когда я раньше думал об университете, мне все представлялось совсем иначе, и я был в полном ужасе.
— Я не хочу, чтобы ты уезжала, — сказал я. — Я люблю тебя. — Тут я попытался улыбнуться. — Немножко добавочной информации, хорошо?
Она посмотрела на меня с выражением, которого я не понял, потом опустила стекло со своей стороны и выбросила сигарету на асфальт. Подняла стекло и протянула ко мне руку.
— Иди сюда.
Я сунул свою сигарету в битком набитую пепельницу и скользнул по сиденью к ней. В ее объятия. Она поцеловала меня и посмотрела мне в глаза.
— Может быть, ты любишь меня, может быть, нет. Я ни за что не стану отговаривать тебя меня любить, это я могу тебе сказать — ведь любви вокруг так мало. Но у тебя в душе полная неразбериха, Пит. Из-за занятий, из-за «червей», из-за Эннмари и из-за меня тоже.
Я хотел сказать, что это вовсе не так, но, конечно, было именно так.
— Я могу поступить в Коннектикутский университет, — сказала она. — И если с мамой наладится, я поступлю туда. А нет, так я могу заниматься полузаочно в Пеннингтоне в Бритджпорте или пойти на вечерние курсы в Стредфорде или Харвиче. Все это я могу, могу позволить себе такую роскошь выбора, потому что я девушка. Сейчас отличное время для девушек, поверь мне. Линдон Джонсон об этом позаботился.
— Кэрол…
Она ласково прижала ладонь к моим губам.
— Если ты вылетишь отсюда в декабре, то в следующем декабре вполне можешь оказаться в джунглях. Обязательно подумай об этом, Пит. Салл — другой случай. Он верит, что так нужно, и он хочет отправиться туда. А ты не знаешь, чего хочешь, во что веришь, и так будет, пока ты будешь сидеть за картами.
— Послушай, я же соскоблил голдуотерскую наклейку с бампера, верно? — Я и сам почувствовал, что сморозил глупость.
Она промолчала.
— Когда ты уедешь?
— Завтра днем. У меня билет на четырехчасовой автобус в Нью-Йорк. В Харвиче он останавливается всего в трех кварталах от моего дома.
— Ты едешь из Дерри?
— Да.
— Можно я отвезу тебя на автовокзал? Я мог бы заехать за тобой в общежитие около трех.
Она подумала, потом кивнула… но выражение ее глаз оставалось неясным. Не заметить этого было нельзя: ведь обычно ее взгляд был таким откровенным, таким бесхитростным.
— Это было бы хорошо, — сказала она. — Спасибо. И ведь я тебе не лгала, правда? Я же сказала, что у нас это может оказаться временным.
Я вздохнул.
— Угу. Только это оказалось куда более временным, чем я ожидал.
— Так вот, Номер Шестой, нам нужна… ин-фор-мация.
— Не получите. — Ответить с жесткостью Патрика Макгуэна в «Пленнике», когда слезы все еще щипали глаза, было трудно, но я постарался, как мог.
— Даже если я скажу «пожалуйста»? — Она взяла мою руку, сунула ее под кофточку, положила на левую грудь. То мое, что уже впадало в апатию, тут же встало по стойке «смирно».
— Ну…
— У тебя прежде бывало? То есть все до последнего? Вот какая мне нужна информация.
Я заколебался. Наверное, почти все мальчики затрудняются ответить на этот вопрос и врут. Врать Кэрол я не хотел.
— Нет, — сказал я.
Она грациозно выскользнула из своих трусиков, перебросила их на заднее сиденье и сплела пальцы у меня на шее.
— А у меня — да. Два раза. С Саллом. По-моему, он не очень это умеет… Но ведь он никогда в университете не учился. В отличие от тебя.
Во рту у меня пересохло, но, видимо, это была иллюзия — когда я ее поцеловал, наши рты были мокрыми, и они впились друг в друга: губы, языки, покусывающие зубы. Когда я обрел дар речи, я сказал:
— Постараюсь, как могу, поделиться своим университетским образованием.
— Включи радио, — сказала она, расстегивая мой пояс и дергая молнию моих джинсов. — Включи радио, Пит. Я люблю старые песни.
И я включил радио, и целовал ее, и было место, особое место, куда ее пальцы направили меня, и было мгновение, когда я был тем же самым прежним, а потом было новое место — быть. Там она была очень теплой и очень тесной. Она прошептала мне на ухо, щекоча губами:
— Не торопись. Медленно съешь овощи, все до единого, и, может быть, получишь десерт.
Джеки Уилсон пела «Одинокие капли слез», и я не торопился. Рой Орбисон пел «Только одинокие», и я не торопился. Могучий Джон выступил с рекламой «У Браннингена» — самого горяченького клуба в Дерри, и я не торопился. Потом она начала стонать, и уже не пальцы, а ногти впивались мне в шею, а когда она начала вскидывать бедра навстречу мне короткими яростными рывками, я уже не мог не торопиться, а по радио запели Плэттеры. Плэттеры пели «Время сумерек», а она начала стонать, что не знала, понятия не имела, о-ох, ох, Пит, о-ох, о Господи, Господи Иисусе, Пит, и ее губы прижимались к моему рту, моему подбородку, моей скуле в исступленных поцелуях. Я слышал, как скрипит сиденье, я ощущал запах сигарет и соснового освежителя воздуха, свисавшего с зеркала заднего вида, и я уже сам стонал, не знаю что, Плэттеры пели: «Я каждый день о вечере молюсь, чтоб быть с тобой», и тут произошло. Насос работает в экстазе. Я закрыл глаза, с закрытыми глазами я обнимал ее и вошел в нее вот так, когда весь дрожишь, и слышал, как мой каблук выбивает лихорадочную дробь о дверцу, и думал, что я мог бы, даже умирай я, умирай я; и еще думал, что это была информация. Насос работает в экстазе, карты падают там, где падают, Земля ни на йоту не замедляет свое вращение, дама прячется, даму находят, и все это была информация.
25
На следующее утро у меня был короткий разговор с моим преподавателем геологии, который сказал мне, что я «сползаю в очень серьезную ситуацию». «Это не совсем новая информация, Номер Шестой», — хотел было я сказать ему, но не сказал. Мир в это утро выглядел по-иному — и лучше, и хуже. Когда я вернулся в Чемберлен-Холл, Нат уже совсем собрался в дорогу. В одной руке он держал чемодан с наклейкой «Я ПОДНЯЛСЯ НА Г. ВАШИНГТОН». С плеча у него свисал рюкзак, набитый грязным бельем. Как и все остальные, Нат теперь казался другим.
— Счастливого Дня Благодарения, Нат, — сказал я, открывая свой шкаф и начиная наугад вытаскивать штаны и рубашки. — Налегай на начинку. Ты до хрена тощий.
— Обязательно. И под клюквенным соусом. В первую неделю тут я совсем истосковался по дому и не мог ни о чем думать, кроме маминых соусов.
Я укладывал чемодан, думая о том, как повезу Кэрол на автовокзал в Дерри, а потом просто поеду дальше. Если на шоссе № 136 не будет особых заторов, то домой я доберусь еще до темноты. Может, даже остановлюсь у «Фонтана Фрэнка» и выпью кружечку рутбира, прежде чем свернуть на Саббат-роуд к родному дому. Внезапно для меня важнее всего стало поскорее выбраться из этого места — подальше от Чемберлен-Холла и Холиоука, подальше от всего чертова университета. «У тебя в душе полная неразбериха, Пит, — сказала Кэрол в машине вчера вечером. — Ты не знаешь, чего хочешь, во что веришь, и так будет, пока ты будешь сидеть за картами».
Вот он, мой шанс убраться подальше от карт. Было больно от мысли, что Кэрол не вернется, но я бы солгал, сказав, что именно это владело тогда моими мыслями. В этот момент главным было убраться подальше от гостиной третьего этажа. Убраться подальше от Стервы. «Если ты вылетишь отсюда в декабре, то в следующем декабре вполне можешь оказаться в джунглях». «Покедова, беби, пиши», — как говаривал Скип Кирк.
Когда я запер чемодан и оглянулся, Нат все еще стоял в дверях. Я даже подпрыгнул и пискнул от неожиданности. Словно явление дерьмового духа Банко.
— Эй, катись-ка отсюда, — сказал я. — Время и поезда никого не ждут. Даже будущих стоматологов.
Нат стоял и смотрел на меня.
— Тебя исключат, — сказал он.
Вновь я подумал, что между Натом и Кэрол есть что-то жутковато общее, почти две стороны одной медали — мужская и женская. Я выдавил улыбку, но Нат не улыбнулся в ответ. Лицо у него было маленькое, бледное, осунувшееся. Идеальное лицо янки. Увидите тощего типчика, который всегда обгорает, а не загорает, чьи понятия об элегантности включают галстук-шнурочек и щедрую дозу «Вайтейлиса» в волосах — типчика, который по виду ни разу толком не посрал за три года, — так типчик этот почти наверняка родился и вырос к северу от Уайт-Ривер, Нью-Хэмпшир. А на смертном одре его последними словами почти наверняка будут: «Клюквенный соус».
— Не-а, — сказал я. — Не дергайся, Натти. Все в норме.
— Тебя исключат, — повторил он. Его щеки заливала тусклая кирпично-красная краска. — Вы со Скипом лучшие ребята, каких я знаю. В школе никого на вас похожего не было, то есть в моей школе, а вас исключат, и так это глупо!
— Никто меня не исключит, — сказал я… но с прошлого вечера я допускал мысль, что это возможно. Я не просто «сползал» в опасную ситуацию, я уже по уши увяз в ней. — И Скипа тоже. Все под контролем.
— Мир летит в тартарары, а вас двоих исключат из-за «червей»! Из-за дурацкой хреновой карточной игры!
Прежде чем я успел что-нибудь сказать, он ушел. Отправился на север насладиться индейкой с начинкой по рецепту его мамы. А может быть, и исчерпывающей ручной работой Синди сквозь брюки. А почему бы и нет? Это же День Благодарения.
26
Я не читаю свои гороскопы, редко смотрю «Икс-файлы», ни разу не звонил «Друзьям парапсихологии» и тем не менее я верю, что мы все иногда заглядываем в будущее. И когда я днем затормозил перед Франклин-Холлом в стареньком «универсале» моего брата, я вдруг почувствовал: она уже уехала.
Я вошел. Вестибюль, в котором обычно сидели в пластмассовых креслах восемь-девять ожидающих джентльменов, выглядел странно пустынным. Уборщица в синем халате пылесосила ковер машинной работы. Девочка за справочным столом читала журнал и слушала радио. Не более и не менее, как «? и Мистерианс». Плачь, плачь, плачь, детка, 96 слез.
— Пит Рили к Кэрол Гербер, — сказал я. — Вы ее не вызовете?
Она подняла голову, отложила журнал и одарила меня ласковым, сочувственным взглядом. Это был взгляд врача, который должен сказать вам: «Э… сожалею… опухоль неоперабельна. Не повезло, дружище. Налаживайте-ка отношения с Иисусом».
— Кэрол сказала, что ей надо уехать раньше. Она поехала в Дерри на скоростном «Черном медведе». Но она предупредила меня, что вы придете, и попросила передать вам вот это.
Она протянула мне конверт с моей фамилией, написанной поперек. Я поблагодарил ее и вышел из Франклина с конвертом в руке. Я прошел по дорожке и несколько секунд постоял у моей машины, глядя на Холиоук, легендарный Дворец Прерий и приют похабного человечка-сосиски. Ниже ветер гнал по Этапу Беннета шуршащие волны сухих листьев. Они утратили яркость красок; осталась бурость ноября. Канун Дня Благодарения, врата зимы в Новой Англии. Мир слагался из ветра и холодного солнечного света. Я опять заплакал. И понял это по теплу на моих щеках. 96 слез, детка, плачь, плачь, плачь.
Я забрался в машину, в которой накануне вечером потерял свою девственность, и вскрыл конверт. Внутри был один листок. Краткость — сестра остроумия, сказал Шекспир. Если так, то письмо Кэрол было остроумно до чертиков.
Милый Пит,
пусть нашим прощанием останется вчерашний вечер — что мы могли бы к нему добавить? Может, я напишу тебе в университет, может, не напишу: сейчас я настолько запуталась, что попросту ничего не знаю. (Э-эй, я еще могу передумать и вернуться!) Но, пожалуйста, позволь мне первой написать тебе, ладно? Ты сказал, что любишь меня. Если да, так позволь мне первой написать тебе. А я напишу, обещаю.
Кэрол
P.S. Вчерашний вечер был самым чудесным, что когда-либо случалось в моей жизни. Если бывает лучше, не понимаю, как люди способны остаться жить.
P.P.S. Сумей прекратить эту глупую карточную игру.
Она написала, что это было самым чудесным в ее жизни, но она не добавила «люблю». И только подпись. И все-таки… «если бывает лучше, не понимаю, как люди способны остаться жить». Я понимал, о чем она. Перегнулся и потрогал сиденье там, где она лежала. Где мы лежали вместе.
«Включи радио, Пит. Я люблю старые песни».
Я посмотрел на часы. К общежитию я подъехал загодя (быть может, сыграло роль подсознательное предчувствие), и только-только пошел четвертый час. Я вполне успел бы на автовокзал до того, как она уехала бы в Коннектикут… но я не собирался этого делать. Она была права: мы ослепительно попрощались в моем старом «универсале», и все сверх того было бы шагом вниз. В лучшем случае мы бы просто повторили уже сказанное, в худшем — вымарали бы прошлый вечер в грязи, заспорив.
«Нам нужна информация»…
Да. И мы ее получили. Бог свидетель, еще как получили!
Я сложил ее письмо, сунул его в задний карман джинсов и поехал домой в Гейтс-Фоллс. Сначала мне все время туманило глаза, и я то и дело их вытирал. Потом включил радио, и музыка принесла облегчение. Музыка всегда помогает. Сейчас мне за пятьдесят, а музыка все еще помогает. Сказочное безотказное средство.
27
Я вернулся в Гейтс около пяти тридцати, притормозил, когда проезжал мимо «Фонтана», но не остановился. Теперь мне хотелось поскорее добраться до дома — куда больше, чем кружки шипучки и обмена новостями с Фрэнком Пармело. Мама встретила меня заявлением, что я слишком исхудал, а волосы у меня слишком длинные и что я «сторонился бритвы». Потом она села в свое кресло-качалку и всплакнула в честь возвращения блудного сына. Отец чмокнул меня в щеку, обнял одной рукой, а потом прошаркал к холодильнику налить стакан маминого красного чая. Его голова высовывалась из высокого ворота старого коричневого свитера, словно голова любопытной черепахи.
Мы — то есть мама и я — думали, что он сохранил двадцать процентов зрения или даже больше. Точно мы не знали, потому что он очень редко что-нибудь говорил. Результат несчастного случая в упаковочной, жуткого падения с высоты второго этажа. Левую сторону его лица и шеи испещряли шрамы; над виском была вмятина, где волосы больше не росли. Падение затемнило его зрение и воздействовало на психику. Но он не был «полным идьётом» — как выразился один говнюк в парикмахерской Гендрона, не был он и немым, как думали некоторые люди. Девятнадцать дней он пролежал в коме. А когда очнулся, почти перестал говорить, и у него в голове часто возникала путаница, но временами он был тут весь целиком, в полном наличии и сохранности. И когда я вошел, он был тут вполне достаточно, чтобы поцеловать меня и крепко обхватить одной рукой — его манера обнимать с тех пор, как я себя помнил. Я очень любил моего старика… а после семестра за карточным столом с Ронни Мейлфантом я понял, что умение болтать языком — талант сильно переоцениваемый.
Некоторое время я сидел с ними, рассказывал им кое-какие университетские истории (но не про охоту на Стерву), а потом вышел на воздух. Я сгребал опавшие листья в наступающих сумерках, ощущал холодный воздух на моих щеках как благословение, махал проходившим мимо соседям, а за ужином съел три гамбургера, приготовленных мамой. Потом она сказала мне, что пойдет в церковь, где дамы-благотворительницы готовят праздничное угощение для лежачих больных. Она полагала, что мне вряд ли захочется провести вечер в обществе старых куриц, но если я соскучился по кудахтанью, то мне будут рады. Я поблагодарил ее, но сказал, что, пожалуй, лучше позвоню Эннмари.
— Почему это меня не удивляет? — сказала она и ушла. Я услышал шум отъезжающей машины и без особой радости принудил себя подойти к телефону и позвонить Эннмари Сьюси. Через час она приехала в отцовском «пикапе» — улыбка, падающие на плечи волосы, пылающие помадой губы. Улыбка скоро исчезла, как вы, возможно, сами сообразили, и через пятнадцать минут после того, как Эннмари вошла в дом, она ушла из него и из моей жизни. Покедова, беби, пиши. Примерно в один месяц с «Вудстоком»[31] она вышла замуж за страхового агента из Льюистона и стала Эннмари Джалберт. У них трое детей, и они все еще состоят в браке. Пожалуй, неплохо, ведь так? А если и нет, то вы все-таки должны признать, что это чертовски по-американски.
Я стоял у окна над мойкой и смотрел, как габаритные фонари «пикапа» мистера Сьюси удаляются по улице. Мне было стыдно за себя — черт, как расширились ее глаза. Как улыбка сползла с губ и они задрожали! — но, кроме того, я чувствовал себя говенно счастливым, омерзительно ликующим. Мне было так легко, что я готов был протанцевать вверх по стене и по потолку, наподобие Фреда Астера.
Позади меня послышались шаркающие шаги. Я обернулся и увидел отца — он шел своей черепашьей походкой, волоча по линолеуму ноги в шлепанцах. Он шел, выставив перед собой одну руку. Кожа на ней начала походить на большую почти сваливающуюся перчатку.
— Я, кажется, слышал сейчас, как юная барышня назвала юного джентльмена занюханным мудаком? — спросил он мягким голосом, будто для препровождения времени.
— Ну-у… да. — Я переступил с ноги на ногу. — Может, и слышал.
Он открыл холодильник, пошарил и достал кувшин с красным чаем. Он пил его без сахара. Я как-то тоже выпил этот чай в чистом виде и могу сказать вам, что у него почти нет вкуса. Согласно моей теории, отец всегда доставал красный чай, потому что он был в холодильнике самым ярким, и отец всегда знал, что именно он достает.
— Дочка Сьюси, верно?
— Да, пап, Эннмари.
— У всех Сьюси скверный норов, Пит. Она и дверью хлопнула, верно?
Я улыбнулся. Не мог удержаться от улыбки. Просто чудо, что из двери не вылетело стекло.
— Вроде бы хлопнула.
— Сменил ее в колледже на модель поновее, а?
Сложный вопрос. Простым ответом — и, в конечном счете, возможно, наиболее правдивым было бы «да нет». Я так и ответил.
Он кивнул, достал самый большой стакан из шкафчика рядом с холодильником, и мне показалось, что он вот-вот прольет чай на сервант и себе на ноги.
— Дай я налью, — сказал я. — Ладно?
Он не ответил, однако посторонился и позволил мне налить чай. Я вложил ему в руку на три четверти полный стакан, а кувшин убрал назад в холодильник.
— Хороший чай, пап?
Молчание. Он стоял, держа стакан обеими руками, точно маленький ребенок, и пил крохотными глоточками. Я подождал. Решил, что он не ответит, и взял из угла мой чемодан. Учебники я положил поверх одежды и теперь достал их.
— Будешь заниматься в первый вечер каникул? — сказал отец, заставив меня вздрогнуть: я почти забыл о его присутствии. — Это надо же!
— Я немножко отстал по паре предметов. Преподаватели там уходят вперед куда быстрее школьных учителей.
— Колледж, — сказал он. Долгая пауза. — Ты в колледже.
Это прозвучало почти как вопрос, а потому я сказал:
— Ага, пап.
Он еще немного постоял там, словно бы следя, как я складываю стопками учебники и тетради. А может быть, и правда следил. Точно определить было невозможно. Наконец он зашаркал к двери, вытянув шею, приподняв защитную руку, а другая рука — со стаканом красного чая — была теперь прижата к груди. У двери он остановился и, не поворачивая головы, сказал:
— Хорошо, что ты от этой Сьюси избавился. Все Сьюси с норовом. Можно нарядить их, да только не пойти с ними куда-нибудь. Найдешь себе получше.
Он вышел, держа стакан прижатым к груди.
28
Пока мой брат с женой не приехали из Нью-Глостера, я и правда занимался; одолел социологию наполовину и пропахал сорок страниц геологии — и все за три надрывающих мозг часа. К тому времени, когда я сделал перерыв, чтобы сварить кофе, во мне чуть-чуть зашевелилась надежда. Я отстал. Катастрофически отстал, но, может быть, все-таки не необратимо. Еще можно нагнать.
То есть если в будущем я сумею обходить стороной гостиную третьего этажа. В четверть десятого мой брат, который органически никуда до захода солнца не приезжает, въехал в ворота. Его жена восьмимесячной давности, щеголяя пальто с воротником из настоящей норки, несла пудинг, а Дейв — миску запеченной фасоли. Из всех людей на земле только мой брат был способен додуматься до того, чтобы везти запеченную фасоль из другого графства на семейное празднование Дня Благодарения. Он хороший парень, Дейв, мой брат, старше меня на шесть лет, и в 1966 году — бухгалтер в небольшой фирме, владевшей полудюжиной закусочных, специализировавшихся на гамбургерах. К 1996 году закусочных стало восемьдесят, а мой брат с еще тремя партнерами — владельцем фирмы. Он стоит три миллиона долларов — во всяком случае, на бумаге — и трижды шунтировался. Можно сказать, по шунтированию за каждый миллион.
Следом за Дейвом и Кэти в дом вошла мама, припудренная мукой, полная бодрости от сделанного доброго дела и вне себя от радости, что оба ее сына с ней. Начались веселые разговоры. Наш отец сидел в уголке, слушал, сам ничего не говорил, но улыбался, и его странные глаза с расширенными зрачками переходили с лица Дейва на мое и снова на лицо Дейва. Полагаю, его глаза откликались на наши голоса. Дейв спросил, а где Эннмари. Я ответил, что мы с Эннмари решили пока не встречаться. Дейв спросил, значит ли это, что мы… Но он не успел договорить — и его мать, и его жена наградили его теми женскими тычками, которые означают: «Не теперь, дружок, не теперь!» Увидев, как широко раскрылись мамины глаза, я понял, что попозже она тоже захочет задать мне вопрос-другой. А вероятно, и побольше. Маме была нужна ИНФОРМАЦИЯ. Матерям она всегда нужна.
Если не считать, что Эннмари обозвала меня мудаком и что время от времени я думал о том, что поделывает Кэрол Гербер (главным образом о том, что, может, она передумала и вернется в университет, и празднует ли она день Благодарения со стариной Салл-Джоном на его пути в армию), праздники прошли лучше некуда. В четверг и пятницу потоком шли родственники, наводняли дом, грызли индюшачьи ножки, смотрели футбол по телевизору и вопили в кульминационных моментах игры, кололи дрова для кухонной плиты (к вечеру субботы поленьев маме хватило бы, чтобы отапливать плитой весь дом до конца зимы, если бы ей вздумалось). После ужина мы ели пирог и играли в «эрудита». Гвоздем развлечений стала грандиозная ссора между Дейвом и Кэти из-за дома, который они планировали купить, — Кэти швырнула тапперуэром с остатками угощения в моего братца. За годы детства я получил немало тумаков от Дейва и с большим удовольствием смотрел, как пластмассовое вместилище тыквенного пирога отлетело от его виска. Потеха!
Но под всем приятным, под простой радостью, которую испытываешь, когда вся семья в сборе, прятался страх перед тем, что произойдет, когда я вернусь в университет. Я урвал час для занятий поздно вечером в четверг, после того как остатки пиршества были загружены в холодильник и все отправились спать, и еще два часа во вторую половину дня в пятницу, когда между появлением очередных родственников образовался интервал, а Дейв с Кэти, временно придя к согласию, ушли «вздремнуть» (дремали они, мне показалось, очень шумно).
Я по-прежнему чувствовал, что могу нагнать, — не чувствовал, а твердо знал. Но еще я знал, что один не сумею, да и с Натом тоже. Мне надо было спариться с кем-то, кто понимал самоубийственную притягательность гостиной третьего этажа, знал, как закипает кровь, когда кто-то начинает ходить с пик в попытке подловить Стерву. С кем-то, кто понимал первобытный восторг, когда удавалось оставить Ронни с la femme noire.
Значит, Скип, решил я. Даже если Кэрол вернется, понять вот так она не сможет. Нет, это мы со Скипом должны вынырнуть из омута и поплыть к берегу. Я решил, что вместе мы сумеем. Не то чтобы меня так уж заботил он. К субботе я успел покопаться у себя в душе и понял, что главным образом пекусь о себе, что главным образом меня заботит Номер Шестой. Если Скип хотел использовать меня, прекрасно. Потому что я-то, безусловно, хотел использовать его.
К полудню субботы я вчитался в геологию настолько, что одно мне стало совершенно ясно: я нуждаюсь в помощи, чтобы разобраться в некоторых понятиях, — и срочно. До конца семестра меня подстерегали еще только два серьезных камня преткновения — ряд зачетов и экзамены. Чтобы сохранить стипендию, мне необходимо было сдать их по-настоящему хорошо.
Дейв и Кэти уехали вечером в субботу около семи часов, все еще переругиваясь (но чаще в шутку) из-за дома, который собирались купить в Полунале. Я устроился за кухонным столом и начал читать в учебнике социологии про внегрупповые санкции. Сводилось все это, видимо, к тому, что и последним идиотам требуется на кого-то срать. Идея не из утешительных.
Потом я осознал, что в кухне не один. Поднял глаза и увидел, что передо мной стоит мама в стареньком розовом халате, и ее лицо призрачно белеет от крема «Пондс». Меня не удивило, что я не услышал, как она вошла. Прожив в этом доме двадцать пять лет, она наперечет знала все скрипучие двери и половицы. Я решил, что она наконец собралась допросить меня об Эннмари, но тут же выяснилось, что мои сердечные дела занимают ее меньше всего.
— Насколько скверно твое положение, Пит?
У меня в голове промелькнула сотня возможных ответов, но я выбрал правду:
— Толком не знаю.
— Но есть что-то одно, самое главное?
На этот раз я правды не сказал и, вспоминая, понимаю, откуда взялась ложь: что-то во мне, враждебное моим лучшим интересам, но очень сильное, все еще сохраняло за собой право пригнать меня к самому краю обрыва… и заставить шагнуть с него вниз.
«Угу, мам, моя беда — гостиная третьего этажа, моя беда — карты. Две-три партии, говорю я себе всякий раз, а когда смотрю на часы, они показывают без малого полночь, и от усталости я уже не могу сесть заниматься. Черт, до того увяз, что не могу заниматься. За всю осень, если не считать игры в «червей», я сумел только потерять мою девственность».
Скажи я вслух хотя бы первую половину, думаю, вышло бы что-то вроде отгадки многосоставного имени злого карлика и произнесения этого имени вслух. Но я вообще ничего этого не сказал, а объяснил ей, что все дело в особенностях занятий в университете: надо осваивать новые методы, преодолевать старые привычки. Но я могу со всем этим справиться. И справлюсь.
Она постояла еще немного, почти по локти засунув руки в рукава халата (в этой позе она походила на китайского мандарина), а потом сказала:
— Я буду всегда любить тебя, Пит. И твой отец тоже. Он этого не говорит, но он это чувствует. И он, и я. Ты ведь знаешь.
— Угу, — сказал я. — Знаю. — Я вскочил и крепко ее обнял. Рак поджелудочной железы, вот что ее убило. Пусть и быстрый рак. И все-таки недостаточно быстрый. Думаю, когда речь идет о тех, кого ты любишь, быстрых раков не бывает.
— Но тебе надо заниматься очень прилежно. Мальчики, которые занимались кое-как, умирают. — Она улыбнулась. Не очень веселой улыбкой. — Наверное, ты сам это знаешь.
— Что-то такое слышал.
— Ты все еще растешь, — сказала она, откинув голову.
— Не думаю.
— Да-да. Не меньше, чем на дюйм с прошлого лета. А твои волосы! Почему ты не стрижешь их?
— Мне нравится так.
— Они же длинные, как у девушек. Послушай моего совета, Пит, постригись. Надо выглядеть прилично. В конце концов ты же не кто-то из этих «Роллинг Стоунз» и не Херманз Хермит.
Я расхохотался. Не сумел сдержаться.
— Мам, я подумаю об этом, договорились?
— Обязательно подумай. — Она еще раз крепко меня обняла, потом отпустила. Вид у нее был усталый, но я подумал, что тем не менее она очень красива. — За морем мальчиков убивают, — продолжала она. — Сначала я думала, что на это есть веские причины, но твой отец говорит, что это чистое безумие, и мне теперь кажется, что он не так уж неправ. Занимайся изо всех сил. Если нужны деньги на учебники — или репетитора, — мы наскребем.
— Спасибо, мам. Ты прелесть.
— Как бы не так! Просто старая кляча с усталыми ногами. Я пошла спать.
Я позанимался еще час, потом слова стали двоиться и троиться у меня в глазах. И я тоже пошел спать. Но уснуть не мог. Едва я задремывал, как начинал разбирать по мастям сдаваемые мне карты. В конце концов я позволил моим глазам открыться и уставиться в потолок. «Мальчики, которые занимались кое-как, умирают», — сказала моя мать, а Кэрол сказала мне, что сейчас отличное время для девушек, Линдон Джонсон об этом позаботился.
«Травим Стерву!»
«Сдача налево, направо?»
«Ох, черт, засранец Рили сшибает луну!»
Голоса у меня в голове. Голоса, словно сочащиеся из воздуха.
Бросить играть — это был единственный разумный выход из моих трудностей, но гостиная третьего этажа, хотя и находилась в ста тридцати милях к северу от моей кровати, все еще имела надо мной власть, никак не подчиняющуюся законам разума или самосохранения. Я набрал двенадцать очков в круговом турнире; теперь меня опережал только Ронни с пятнадцатью. Я не представлял себе, как это я махну рукой на эти двенадцать очков, выйду из игры и расчищу дорогу трепачу Мейлфанту. Кэрол помогла мне увидеть Ронни в верном свете — тем скользким, мелкотравчатым, прыщавым коротышкой, которым он был. Теперь, когда она уехала…
«Ронни тоже скоро уберется оттуда, — вмешался голос разума. — Если он продержится до конца семестра, это будет неслыханным чудом. Сам знаешь».
Святая истина. А до этого у Ронни не остается ничего, кроме «червей», верно? Неуклюжий, кособрюхий, со щуплыми руками — готовый старик. Он задирается, пряча чудовищное ощущение своей неполноценности. Его россказни про девушек были смехотворны. Кроме того, он не блистал способностями в отличие от некоторых ребят, которым грозило исключение (таких, как, например, Скип Кирк). «Черви» и пустое бахвальство — вот и все, в чем Ронни преуспевал, насколько я мог судить. Так почему не остаться в стороне, а он пусть режется в карты и треплется, пока еще может?
А потому, что я не хочу, вот почему. Потому что я хочу стереть ухмылку с его пустого прыщавого лица, оборвать его нестерпимое гогочущее ржание. Конечно, это было скверно, но это была правда. Больше всего Ронни мне нравился, когда он злился, когда свирепо глядел на меня из-под свалившихся на лоб слипшихся прядей и выпячивал нижнюю губу.
А кроме того — сама игра. Я играл в нее с упоением. Даже здесь, в кровати моего детства, я не переставал думать о ней. Так как же я смогу удержаться и не войти в гостиную, когда вернусь? Как я смогу пропустить мимо ушей вопль Марка Сент-Пьера, чтобы я поторопился: есть свободное место. Счет у всех нулевой, и игра сейчас начнется? О черт!
Я все еще не спал, когда кукушка на часах в гостиной под моей комнатой прокуковала два раза. Тут я встал, набросил старый халат поверх майки и трусов и спустился вниз. Налил себе стакан молока и сел с ним за кухонный стол. Не горела ни одна лампа, и светилась только флюоресцентная полоска над плитой; не слышалось ни единого звука, кроме посвиста в поддуве плиты и мягкого похрапывания моего отца в задней спальне. Я словно чуть-чуть свихнулся, словно сочетание индейки с зубрежкой вызвало у меня в голове легкое землетрясение. И ощущение было такое, что заснуть я сумею… ну, где-то около Дня Святого Патрика[32].
Я случайно поглядел в сторону черного хода. Там с одного из крючков над ящиком для поленьев свисала моя школьная куртка, та, у которой на груди был большой белый вензель Г.Ф. Ничего, кроме инициалов нашего городка, — в спорте я ничем не отличался. Когда Скип в начале нашего знакомства в университете спросил, есть ли у меня какие-нибудь буквы — свидетельства моих достижений в той или иной области, я сообщил ему, что имею большое «О» за онанизм — игрок высшего разряда, славлюсь короткими частыми перехватами. Скип хохотал до слез, и, возможно, именно тогда мы стали друзьями. Правду сказать, я мог бы получить большое «Д» за дебаты или драматическое искусство, но ведь за такое букв не присваивают, верно? Ни тогда, ни теперь.
В эту ночь школа представлялась мне неизмеримо далеким прошлым — почти в другой солнечной системе… но передо мной висела куртка, подарок моих родителей ко дню моего рождения, когда мне исполнилось шестнадцать. Я пошел и снял ее с крючка. Прижал к лицу, вдохнул ее запах и вспомнил класс и мистера Мизенсика в нем — горький аромат карандашных стружечек, девочки тихонько похихикивают и перешептываются, снаружи доносятся крики с площадки, где наши спортсмены играют с командой клуба «Римедиал Волейбол». Я заметил, что там, где куртка была зацеплена за крючок, сохранилась выпуклость. Наверное, с предыдущего апреля или мая чертову куртку не надевал никто, даже мама, когда выходила в ночной рубашке забрать почту.
Я вспомнил замороженное в типографских пятнышках лицо Кэрол, затененное плакатом «США, ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА СЕЙЧАС ЖЕ!», «конский хвост» ее волос на воротнике ее школьной куртки… и меня осенило.
Наш телефон, бакелитовый динозавр с вращающимся диском, стоял на столике в прихожей. В ящике под ним хранилась телефонная книга Гейтс-Фоллса, мамина адресная книжка и всевозможные письменные принадлежности. Среди них был черный маркер для меток на белье. Я вернулся с ним к кухонному столу и сел. Разложил школьную куртку на коленях, а потом маркером нарисовал на ее спине большой воробьиный следок. Пока я трудился над ним, мои мысли расслабились. Мне пришло в голову, что я сам могу присвоить себе свою букву, чем я и занялся.
Кончив, я поднял куртку за плечи и посмотрел. В слабом белом сиянии флюоресцентной полоски мой рисунок выглядел грубым, вызывающим и почему-то детским:
Но мне он понравился. Мне понравился этот хрен оттраханный. Даже тогда я толком еще не знал, что думаю о войне, но этот воробьиный следок мне очень понравился. И я почувствовал, что если засну, то хоть в этом он мне помог. Я ополоснул стакан и пошел наверх с моей курткой под мышкой. Сунул ее в стенной шкаф и лег. Я думал о том, как Кэрол положила мою руку себе под кофточку, о вкусе ее дыхания у меня во рту. Я думал о том, как мы были сами собой за запотевшими стеклами моего старенького «универсала» и, может быть, это были самые лучшие мы. Думал о том, как мы смеялись, когда стояли и смотрели, как ветер гонит обрывки моей голдуотерской наклейки по асфальту автостоянки. Я думал об этом, когда уснул.
В воскресенье, возвращаясь в университет, я увез мою модифицированную школьную куртку с собой, только упаковав ее в чемодан — несмотря на свои только что высказанные сомнения относительно войны мистера Джонсона и мистера Макнамарры, моя мама не поскупилась бы на вопросы о воробьином следке, а у меня не было ответов на них. Пока не было.
Однако я чувствовал себя вправе носить эту куртку, и я ее носил. Обливал ее пивом, обсыпал сигаретным пеплом, блевал на нее, вымазывал кровью, и она была на мне, когда в Чикаго я попробовал слезоточивого газа, пока орал во всю силу своих легких: «Весь мир видит это!» Девушки плакали на сплетенных Г и Д с левой стороны ее груди (на старших курсах эти буквы из белых давно стали замусоленно серыми), а одна девушка лежала на ней, пока мы занимались любовью. Мы занимались ею, не предохраняясь, так что на стеганой подкладке могут быть и следы спермы. К тому времени, когда я собрал вещички и покинул поселок ЛСД в 1970 году, знак мира, который я нарисовал на ней в кухне моей матери, превратился в неясную тень. Но тень сохранилась. Другие могли ее и не видеть, но я никогда не забывал, что она такое.
29
После Дня Благодарения в воскресенье мы вернулись в университет в следующем порядке: Скип в пять (он жил в Декстере, и из нас троих ехать ему было ближе всего), я в семь, а Нат около девяти. Даже не распаковав чемодан, я позвонил в Франклин-Холл. Нет, сказала мне дежурная, Кэрол Гербер не вернулась. Ей явно не хотелось отвечать на другие вопросы, но я не отставал. У нее на столе лежат две розовые карточки «УШЛА ИЗ УНИВЕРСИТЕТА», сказала она. И на одной фамилия Кэрол и номер ее комнаты.
Я сказал «спасибо» и повесил трубку. Постоял с минуту, туманя воздух телефонной будки сигаретным дымом, потом повернулся. По ту сторону коридора за одним из карточных столиков сидел Скип и подбирал слетевшую на пол взятку.
Я иногда задумываюсь, не пошло ли бы все иначе, если бы Кэрол вернулась в университет, или даже если бы я приехал раньше Скипа и успел бы поговорить с ним, пока чары гостиной третьего этажа не завладели им. Но я приехал позже.
Я стоял в телефонной будке, курил «пелл-меллку» и очень жалел себя. Затем кто-то по ту сторону коридора завопил:
— Хрен, нет! Не может, мать твою, блядь!
На это Ронни Мейлфант (из телефонной будки он виден не был, но это его голос, единственный в своем роде, точно звук пилы, вгрызающейся в сучок соснового бревна) злорадно проверещал в ответ:
— Э-эй, гляньте-ка: Рэнди Эколлс получает первую Стерву эпохи после Дня Благодарения.
«Не ходи туда, — сказал я себе. — Если пойдешь, то полностью обложишься. Обложишься раз и навсегда».
Но, конечно, я пошел. Столы были все заняты, но трое ребят — Билли Марчант, Тони ДеЛукка и Хью Бреннен — стояли, следя за игрой. Если бы мы захотели, то могли бы занять один из углов.
В сигаретном дыму Скип поднял голову от своих карт и шлепнул ладонью о мою ладонь.
— Добро пожаловать в психушку, Пит.
— Эй! — сказал Ронни, оглядываясь. — Поглядите-ка, кто тут! Единственная жопа в этой дыре боле-мене понимающая в игре. Где был, Блевотинка?
— В Льюстоне, — ответил я. — Трахал твою бабушку.
Ронни закудахтал, его прыщавые щеки покраснели.
Скип глядел на меня очень серьезно, и, может быть в его глазах что-то было. Точно не скажу. Время проходит, Атлантида глубже и глубже погружается в океан, и вот уже ловишь себя на романтизировании. На мифотворчестве. Может, я увидел, что он сдался, что он намерен сидеть здесь и играть в карты, а там будь что будет; и может, он давал мне разрешение идти своей дорогой. Но мне было восемнадцать, и я был похож на Ната куда больше, чем готов был признаться себе. И у меня никогда еще не было такого друга, как Скип. Скип был бесстрашен; Скип матерился на каждом втором слове; когда Скип ел во Дворце, девушки не могли оторвать от него глаз. Он был для них тем магнитом, каким Ронни бывал только в самых своих поллюционных снах. Однако что-то в Скипе не находило себе места, что-то вроде осколка кости, который после многих лет безобидных блужданий может проколоть сердце или закупорить сосуд в мозгу. И он знал об этом. Даже тогда, когда школьные годы еще липли к нему, точно послед, и он все еще думал, что каким-то образом кончит учителем истории и тренером школьной бейсбольной команды, он знал это. А я любил его. Его внешность, его улыбку, походку, манеру говорить. Я любил его и не захотел его оставить.
— Ну как? — сказал я Билли, Тони и Хью. — Хотите поучиться, ребятишки?
— Пять центов очко! — сказал Хью, закулдыкав, как индюк. Да он и был индюком. — Пошли! Потасуем и сдадим!
Очень скоро наша четверка уже сидела в углу, отчаянно дымила, а карты так и порхали. Я помнил, как отчаянно зубрил под конец каникул; помнил, как мама сказала, что мальчики, которые занимаются кое-как, теперь умирают. Я помнил все это, но оно отодвинулось далеко в прошлое, как и мы с Кэрол в моей машине, когда «Плэттеры» пели «Время сумерек».
Я поднял голову и увидел, что в дверях, опираясь на костыли, стоит Стоук Джонс и глядит на нас с обычным невозмутимым презрением. Его черные волосы казались гуще, чем прежде, круче завивались над ушами, тяжелее падали на ворот фуфайки. Он непрерывно сопел, с носа свисала капля, глаза слезились, но в остальном он выглядел не хуже, чем до каникул.
— Стоук! — сказал я. — Как дела?
— Кто знает, — сказал он. — Возможно, лучше, чем у тебя.
— Валяй сюда, Рви-Рви, приволоки табуреточку, — сказал Ронни. — Мы тебя научим играть в эту игру.
— У вас мне учиться нечему, — сказал Стоук и захромал прочь. Мы услышали удаляющийся перестук костылей, краткий пароксизм кашля.
— Этот безногий педик меня жутко любит, — сказал Ронни. — Просто стесняется показать.
— Я тебе кое-что покажу, если ты не кончишь сдавать эти хреновы карты, — сказал Скип.
— Я осеня-осеня боюся, — сказал Ронни голосом Элмера Фадда. Смешным это казалось только ему одному. Он прижался головой к локтю Марка Сент-Пьера, изображая испуг.
Марк резко отдернул руку.
— Отвянь, твою мать. Рубашка совсем новая, Мейлфант, и гной из твоих прыщей мне на ней не требуется.
Прежде чем лицо Ронни озарила веселая улыбка и он закудахтал, я уловил стремительно промелькнувшую отчаянную боль. Но она оставила меня равнодушным. Проблемы Ронни могли быть подлинными, но симпатичнее они его не делали. Для меня он был просто хвастливым трепачом, который умел играть в карты.
— Ну же! — сказал я Билли Марчанту. — Сдавай! Я хочу еще успеть позаниматься.
Но, разумеется, в этот вечер никто из нас не занимался. Вместо того чтобы пройти за дни каникул, лихорадка стала только еще сильнее.
В начале одиннадцатого я пошел взять новую пачку сигарет и еще в коридоре за шесть дверей до нашей комнаты понял, что Нат вернулся. «Любовь пылает, где моя Розмари гуляет» доносилось из комнаты, которую Ник Праути делил с Барри Маржо, но еще дальше Фил Окс пел «Рэг призывника-отказника».
Почти внутри стенного шкафа Нат развешивал свою одежду. Не только он, насколько я знал, был единственным в университете, кто спал в пижаме, он был вдобавок единственным, кто пользовался плечиками. Сам я повесил в шкаф только мою школьную куртку. Теперь я вытащил ее и начал обшаривать карманы в поиске сигарет.
— Привет, Нат, как дела? Подкрепился маминым соусом под завязку?
— Я… — начал он, но тут увидел рисунок на спине куртки и расхохотался.
— Что такое? — спросил я. — Это так уж смешно?
— В некотором смысле, — сказал он и почти исчез в шкафу. — Вот посмотри!
Он вынырнул, держа в руках старый бушлат, и повернул его так, чтобы я увидел спину. На ней красовался воробьиный следок, гораздо более аккуратный, чем мой. Нат использовал серебряную клейкую ленту. Теперь захохотали мы оба.
— Два идиота — одна работа, — сказал я.
— Ерунда! Великие умы сходятся.
— И это означает то, что означает?
— Ну… во всяком случае, то, что я думаю. А что теперь на уме у тебя, Пит?
— На каком еще уме? — спросил я.
30
Энди Уайт и Эшли Райс в университет не вернулись — итого восемь вон. Для нас, остальных, явная перемена к худшему наступила на протяжении трех дней перед первой зимней вьюгой. То есть явная для всех остальных. Для тех же, кто пылал в лихорадке, это выглядело всего лишь как шаг-другой к северу от нормального положения вещей.
До каникул карточные квартеты в гостиной в течение учебной недели имели тенденцию распадаться и составляться заново, а иногда и вовсе прекращали существование, пока игроки расходились на занятия. Теперь они оставались почти статичными. Перемены случались только, если кто-то, пошатываясь, отправлялся спать или менялся столом, чтобы оказаться подальше от карточной сноровки Ронни и его неумолчного злоехидного трепа. Такое постоянство объяснялось тем, что по большей части игроки третьего этажа вернулись не для получения дальнейшего образования; Барри, Ник, Марк, Харви — и не знаю, сколько еще — практически махнули рукой на занятия и вернулись только, чтобы продолжить борьбу за абсолютно бесполезные «турнирные очки». Многие ребята на третьем этаже Чемберлена теперь, по сути, занимались исключительно «червями». Как ни грустно, Скип Кирк и я входили в их число. В понедельник я посидел на двух лекциях, потом сказал «насрать» и на остальные не пошел. Во вторник я прогулял все, ночью во вторник играл в «черви» во сне (мне запомнился отрывок сна: я уронил Стерву и увидел, что у нее лицо Кэрол), потом всю среду играл наяву. Геология, социология, история… названия, за которыми ничего не стояло.
Во Вьетнаме эскадрилья В-52 разбомбила скопление вьетконговцев под Донг-Хо. Кроме того, она умудрилась разбомбить роту военно-морской пехоты США, убив двенадцать и ранив сорок человек — тру-ля-ля, вляпались. А прогноз погоды на четверг — густой снег, переходящий к полудню в ледяной дождь. Мало кто из нас обратил внимание на этот прогноз. И уж, во всяком случае, у меня не было никаких причин предвидеть, что обещанный снегопад изменит направление моей жизни.
В среду я лег спать за полночь и спал тяжелым сном. Если мне снились «черви» или Кэрол Гербер, я этого не помню. Когда я проснулся в восемь утра в четверг, снег валил так густо, что я с трудом разглядел светящиеся окна Франклин-Холла напротив. Я принял душ, потом побрел по коридору посмотреть, началась ли игра. Один столик был занят. Ленни Дориа, Рэнди Экколс, Билли Марчант и Скип. Вид у всех был бледный, небритый и усталый, будто они просидели тут всю ночь. А может, и просидели. Я прислонился к косяку, следя за игрой. Снаружи в снегу происходило что-то куда интереснее. Но мы внутри узнали об этом только позже.
31
Том Хакеби жил в Кинге, втором мужском общежитии нашего комплекса. Бека Оберт жила во Франклине. За последние три-четыре недели они очень подружились, а потому ходили в столовую вместе. В это снежное утро на исходе ноября они возвращались после завтрака и вдруг увидели, что на северной стене Чемберлен-Холла появилась надпись. Эта стена была обращена к остальному городку… и, в частности, к Восточному корпусу, где большие корпорации вели собеседования на заполнение вакансий.
Они свернули туда, сошли с дорожки в снег — к тому времени его навалило примерно четыре дюйма.
— Погляди, — сказала Бека, кивая на снег. По нему тянулись странные следы — не отпечатки подошв, но словно бы борозды, а по их сторонам — пунктир глубоких кружков. Том Хакеби сказал, что это похоже на следы лыж и лыжных палок. Ни он, ни Бека не подумали, что следы эти мог бы оставить человек на костылях. То есть тогда не подумали.
Они подошли к стене общежития. Буквы были большие и черные, но к этому моменту снег валил так густо, что только с шагов десяти они сумели прочесть слова, которые кто-то набрызгал черной краской… причем в состоянии полнейшего бешенства, если судить по корявости букв (опять-таки им не пришло в голову, что человек, когда он пишет струей краски из пульверизатора, одновременно удерживая равновесие на костылях, не может заботиться об аккуратности букв).
Надпись гласила:
32
Я читал, что есть преступники — возможно, очень большое число преступников, — которые подсознательно хотят, чтобы их поймали. Думаю, именно так обстояло дело со Стоуком Джонсом. Ради чего бы он ни поступил в Университет Мэна, этого он явно там не нашел. Я думаю, он решил, что настало время уйти, а раз так, так перед этим он сделает наиболее внушительный жест, доступный человеку на костылях.
Том Хакеби направо и налево рассказывал, какая надпись украшает стену нашего общежития. Бека Оберт тоже языка за зубами не держала, и среди тех, с кем она поделилась новостью, была староста второго этажа Франклина, тощая, очень правильная девица по имени Марджери Статтенхеймер. К 1969 году Марджери стала видной фигурой в студгородке — организатор и президент «Христиан за Университетскую Америку». ХУА поддерживали войну во Вьетнаме, и их киоск в День Поминовения продавал булавки с флажками, которые приобрели такую популярность благодаря Ричарду Никсону.
По расписанию в четверг у меня было обеденное дежурство во Дворце Прерий, и хотя я прогуливал занятия, мне и в голову не пришло бы не выйти на рабочее дежурство — так уж я устроен. Я уступил мое место в гостиной Тони ДеЛукка и около одиннадцати отправился в Холиоук выполнять свои обязанности в посудомойной. Я увидел, что в снегу топчется большая толпа студентов и все смотрят на северную стену нашего общежития. Я пошел туда, прочел призыв и сразу понял, кто его написал.
На Беннет-роуд у дорожки, ведущей к боковой двери Чемберлена, стояли голубой «седан» Университета Мэна и одна из университетских полицейских машин. Там же стояла Марджери Статтенхеймер рядом с четырьмя университетскими полицейскими, мужским деканом и Чарльзом Эберсоулом, заместителем ректора по дисциплинарным вопросам.
У стены, когда я подошел туда, толпились человек пятьдесят; за пять минут, пока я стоял там, вытягивая шею, к ним добавились еще двадцать пять. А к тому времени, когда я в четверть второго кончил ополаскивать и составлять и зашагал назад в Чемберлен, там стояли и глазели уже человек двести, разбившись на небольшие кучки. Полагаю, теперь трудно поверить, что какое бы то ни было граффити могло привлечь столько народу, да еще в предельно дерьмовый день в смысле погоды, но мы тут говорим о совсем ином мире, том мире, в котором ни единый журнал в Америке (за исключением «Попьюлар фотографи», да и то крайне редко) не поместил бы нагую человеческую фигуру, до того нагую, что были бы видны волосы на лобке; где ни единая газета не посмела бы даже косвенно намекнуть на сексуальную жизнь политического деятеля. Это было до того, как Атлантида ушла на дно. Это было очень давно и очень далеко. В мире, где минимум один клоун угодил в тюрьму за матерное слово, произнесенное перед публикой, а другой заметил, что в «Шоу Эда Салливана» разрешалось упоминать о члене любого общества, но только не о его члене. Это был мир, где кое-какие слова еще не утратили способность шокировать.
Да, мы знали это слово. Само собой. Мы все время его произносили, добавляя тебя, твою собаку, пойди п…бись, ё… твою мать, да, мы так говорили. Но там написанные черными буквами в пять футов высотой были слова «Ё…ый президент Соединенных Штатов!». Да еще «ПРЕЗИДЕНТ-УБИЙЦА!». Кто-то назвал президента Соединенных Штатов киллером! Мы просто не могли этому поверить.
Когда я шел назад из Холиоука, возле первой полицейской машины стояла вторая, и шестеро полицейских — почти весь состав чертовой университетской полиции, прикинул я — пытались закрыть надпись большим прямоугольником желтой парусины. Толпа роптала, потом насмешливо загудела. Полицейские раздраженно оглядывались. Один крикнул, чтобы они расходились, чтобы проваливали, им же всем есть куда пойти. Без сомнения, это было правдой, но подавляющему большинству их нравилось стоять прямо здесь — во всяком случае, толпа почти не поредела.
Полицейский, державший дальний левый конец парусины, поскользнулся на снегу и чуть не упал. Кое-кто из зрителей зааплодировал. Поскользнувшийся полицейский оглянулся, и на мгновение его лицо налилось черной ненавистью. Вот тогда-то для меня все и начало по-настоящему изменяться, вот тогда-то разрыв между поколениями начал по-настоящему шириться.
Поскользнувшийся полицейский отвернулся и снова начал возиться с парусиной. В конце концов она закрыла первый знак мира с «Ё» в «Ё…ЫЙ ДЖОНСОН!». И чуть Настоящее Нехорошее Слово исчезло, как толпа сама начала расходиться. Снег сменился ледяной крупой, и стоять там было очень неуютно.
— Поостерегись, чтобы легавые не увидели спину твоей куртки, — сказал Скип, и я оглянулся. Он стоял позади меня в куртке с капюшоном, глубоко засунув руки в карманы. Дыхание вырвалось из его рта морозными клубами; его взгляд не отрывался от полицейских и еще видной части надписи «ДЖОНСОН! ПРЕЗИДЕНТ-УБИЙЦА! США, ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА СЕЙЧАС ЖЕ!». — Они решат, что это твоих рук дело. Или моих.
Чуть улыбнувшись, Скип повернулся ко мне спиной. Там на его куртке ярко-красными чернилами был нарисован еще один воробьиный следок.
— Черт! — сказал я. — Когда ты успел?
— Утром, — сказал он. — Увидел у Ната. — Он пожал плечами. — Сильно! Нельзя было не перерисовать.
— На нас они не подумают. Ни на секунду.
— Да, пожалуй.
Вопрос был в том, почему они уже не допрашивают Стоука… хотя и не придется задавать ему так уж много вопросов, чтобы узнать правду. Но если Эберсоул, заместитель по дисциплинарным вопросам, и Гарретсен, мужской декан, с ним еще не разговаривали, то потому лишь, что они еще не говорили…
— Где Душка? — спросил я. — Ты не знаешь?
Крупа уже сыпалась вовсю, стучала по веткам деревьев и колюче секла каждый незащищенный дюйм кожи.
— Юный герой, мистер Душборн, присыпает песочком тротуары и дорожки с десятком своих дружков из РОТС, — сказал Скип. — Мы их видели из гостиной. Они разъезжают в настоящем армейском фургоне. Мейлфант сказал, что члены у них наверняка до того напряжены, что им неделю не придется спать на животе. По-моему, очень даже неплохо сказано для Ронни.
— Когда Душка вернется…
— Угу, когда вернется. — Скип пожал плечами, будто говоря, что тут мы ничего сделать не можем. — А пока выберемся-ка из этого дерьма и перекинемся в картишки. Что скажешь?
Я хотел сказать очень много об очень многом… а с другой стороны — абсолютно не хотел. Мы вернулись на третий этаж, и к середине дня игра снова была в полном разгаре. Пять квартетов разыгрывали «подпартии», в комнате плавал сизый дым, а кто-то притащил проигрыватель, так что мы могли слушать Битлов и «Роллинг Стоунз». Кто-то еще принес исцарапанную пластинку «96 слез», и она без остановки крутилась по меньшей мере час: плачь, плачь, плачь. Из окна открывался широкий вид на Этап Беннета и Променад Беннета, и я все время туда поглядывал, не увижу ли, как Душборн и его дружки в хаки пялятся на северную стену общежития, быть может, обсуждая, пустить ли в ход против Стоука Джонсона их карабины или просто погоняться за ним со штыками. Но, конечно, ничего подобного они не сделают. Маршируя на футбольном поле, они могут выкрикивать в такт шагам: «Убей конга! Вперед, США!», но Стоук ведь калека. Они с радостью согласятся, чтобы его прокоммунистическую жопу просто вышибли из Университета Мэна.
Я этого не хотел, но не видел иного исхода. Стоук расхаживал с воробьиным следком на спине с самого начала занятий, задолго до того, как до нас, остальных, доперло, что означает этот знак, и Душка это знал. Плюс Стоук не станет отрицать. С вопросами декана и заместителя ректора он поступит, как со своими костылями — ринется прямо вперед.
Да и вообще все случившееся уже начало отступать куда-то вдаль, понятно? Как лекции. Как Кэрол — теперь, когда я понял, что она действительно не вернется. Как мысль о призыве и смерти в джунглях. Реальной же и неотложной казалась необходимость выгнать из кустов эту чертову Стерву или сшибить луну, единым махом обставив всех за твоим столом на двадцать шесть очков.
Реальными казались «черви».
Но затем произошло кое-что.
33
Около четырех часов крупа сменилась дождем, и к четырем тридцати, когда начало темнеть, мы увидели, что Этап Беннета залит водой глубиной в три-четыре дюйма. Почти весь Променад смахивал на канал. А под водой было ледяное тающее месиво вроде «Джелл-О».
Темп игры замедлился: мы наблюдали, как бедняги, дежурящие в посудомойной, пробираются от общежитий к Дворцу Прерий. Некоторые — самые разумные — шли напрямик вверх по склону, шлепая по быстро таящему снегу. Остальные брели по дорожкам, оскальзываясь на их предательской ледяной поверхности. От мокрой земли начал подниматься густой туман, и стало еще труднее выбирать, куда поставить ногу. Один парень из Кинга встретил девушку из Франклина там, где дорожки сливались. Когда они пошли рядом по Променаду Беннета, парень поскользнулся и уцепился за девушку. Они чуть было не шлепнулись, но все-таки сумели удержать общее равновесие. Мы зааплодировали.
За моим столом Ник, смахивающий на хорька приятель Ронни, сдал мне невероятные тринадцать карт, возможно, лучшие, какие мне когда-нибудь выпадали. Такого случая сшибить луну у меня еще не было: шесть старших червей, практически без мелких. Король и дама пик плюс старшие карты остальных двух мастей. И еще у меня была семерка червей, пограничная карта, но удобная, чтобы всучить взятку зазевавшемуся игроку. Ведь никто не ждет, что ты рискнешь сшибать луну в партии без сброса.
Ленни Дориа для начала пошел со Шприца. Ронни тут же воспользовался случаем избавиться от туза пик. Он счел, что ему подфартило. Но я тоже был рад. Теперь мой пиковый марьяж оказался старшим в масти. Дама означала тринадцать очков, но если я правильно разыграю червей, очки эти вместо меня скушают Ронни, Ник и Ленни.
Я позволил, чтобы взятку взял Ник. Еще три взятки мы разделили без последствий — сначала Ник, потом Ленни начали выбивать бубны, — а затем на трефовую взятку я получил десятку червей.
— Червячки поползли, и Рили скушал одного! — злорадно провозгласил Ронни. — Ляжешь на обе лопатки, деревня.
— Может, и так, — сказал я. А может, подумал я, Ронни Мейлфант скоро скушает свою улыбочку. Если все получится, я загоню идиота Ника Праути за сотню и отберу у Ронни партию, которую он прицелился выиграть.
Спустя три взятки мой маневр стал уже очевидным. Как я и надеялся, ухмылка Ронни сменилась выражением, которое я обожал видеть у него на лице, — обескураженной гримасой.
— Ничего у тебя не получится, — сказал он. — Не верю. Не в партии без сброса. Ни хрена у тебя не получится! — Тем не менее он знал, что такое не исключено. Это слышалось у него в голосе.
— Что же, посмотрим, — сказал я и пошел с туза червей. Теперь я действовал в открытую, но почему бы и нет? Если черви распределились поровну, я мог выиграть теперь же. — Вот посмотрим, что мы…
— Поглядите! — закричал Скип от столика, ближайшего к окну. В его тоне недоверие смешивалось с чем-то вроде восхищения. — Черт дери! Это засранец Стоукли!
Игра оборвалась. Мы все извернулись на стульях и поглядели на залитый дождем сумеречный мир внизу. Четверо ребят в углу повскакали на ноги. Старые фонари на чугунных столбах вдоль Променада Беннета слабо светили сквозь туман, так что я подумал о Лондоне: Тайн-стрит, Джек-потрошитель. Холиоук на холме больше чем когда-либо уподобился океанскому лайнеру. Он словно покачивался за пленкой дождевой воды, заливавшей окна гостиной.
— Засранец Рви-Рви поперся в такое дерьмо! Глазам своим не верю, — прошептал Ронни.
Стоук быстро двигался по дорожке, которая вела от северного входа в Чемберлен, туда, где со всеми остальными дорожками соединялась в самой нижней точке Этапа Беннета. На нем была его старая шинель, и было ясно, что он не сейчас вышел из общежития — шинель промокла насквозь. Даже сквозь скользящую пленку воды на стеклах можно было различить знак мира у него на спине, такой же черный, как слова, которые теперь были частично закрыты желтой парусиной (если она еще висела там). Его буйные волосы промокли до степени покорности.
Стоук ни разу не оглянулся на свое граффити «ПРЕЗИДЕНТ-УБИЙЦА», а просто нырял на костылях к Променаду Беннета. Никогда еще он не двигался так быстро, не замечая ни хлещущего дождя, ни сгущающегося тумана, ни месива под его костылями. Хотел ли он упасть? Бросал ли вызов дерьмовой снежной жиже, доказывая, что ей его не свалить? Не знаю. Вполне возможно, что он так погрузился в свои мысли, что не замечал ни как быстро он движется, ни гнусную погоду. Так или иначе, в подобном темпе он не мог уйти далеко.
Ронни захихикал, и этот звук разбежался во все стороны, будто искра по сухому труту. Я не хотел присоединяться к реготу, но ничего не смог с собой поделать. Да и Скип, как я заметил. Отчасти потому, что смех заразителен, но с другой стороны, зрелище действительно было смешным. Я знаю, как жесток был этот смех. Да, знаю. Но я зашел слишком далеко, чтобы прятать правду о том дне… и об ЭТОМ дне, почти полжизни спустя. Потому что оно все еще кажется мне смешным, и я все еще улыбаюсь, когда вспоминаю, как он тогда выглядел. Отчаянно дергающаяся заводная игрушка в старой шинели, устремляющаяся вперед под проливным дождем на костылях, разбрызгивающих воду. Мы знали, что произойдет, просто знали. В том-то и заключалось смешное: сколько он все-таки сумеет пройти до неизбежного финала.
Ленни гоготал, прижимая ладонь к лицу, глядя сквозь растопыренные пальцы, а из глаз у него текли слезы. Хью Бреннен держался за довольно объемистый живот и ревел, как осел, увязший в грязи. Марк Сент-Пьер бессильно завывал и твердил, что сейчас обмочится — перепил колы и сейчас пустит струю в свои дерьмовые джинсы. Я так хохотал, что не удержал в руке карты; нервы моей правой руки парализовало, пальцы разжались, и заключительные выигрышные взятки рассыпались по моим коленям. В голове у меня стучало, нос совсем заложило.
Стоук добрался до конца ложбины, где начинался Променад. Там он остановился и по какой-то причине прокрутил почти полный оборот, словно балансируя на одном костыле. Другой костыль он держал на весу, будто автомат, будто в воображении осыпал градом пуль весь студгородок: «Убивай конговцев! Круши старост! На штык ублюдков из высших классов!»
— Иииии… олимпийские судьи все дают ему… десять очков! — провозгласил Тони ДеЛукка безупречным тоном спортивного комментатора. Это оказалось последней соломинкой, и гостиная тотчас превратилась в бедлам. Во все стороны взвихрились карты. Опрокидывались пепельницы, и одна из стеклянных (среди них преобладали небольшие алюминиевые) разлетелась вдребезги. Кто-то свалился со стула и принялся кататься по полу, дрыгая ногами. Черт, мы хохотали и просто не могли остановиться.
— Ну вот! — завывал Марк. — Я обмочил мои ливайсы! Ничего не мог поделать!
Позади него Ник Праути на коленях полз к окну, по его горящему лицу текли слезы, и он протягивал руки в безмолвном жесте человека, который пытается выговорить «прекратите, прекратите, пока в мозгу у меня не лопнул хренов сосуд и я не рухнул тут прямо».
Скип вскочил, опрокинув свой стул. И я вскочил. Сотрясая хохотом наши мозги, мы уцепились друг за друга и в обнимку доплелись до окна. Внизу, не зная, что на него, потешаясь, смотрят десятка два ополоумевших карточных игроков, Стоук Джонс все еще, всякому вероятию вопреки, оставался на ногах.
— Давай, Рви-Рви! — завел Ронни.
— Давай, Рви-Рви, — присоединился к нему Ник. Он добрался до окна и прижимался лбом к стеклу, все еще смеясь.
— Давай, Рви-Рви!
— Давай, детка!
— Давай!
— Наддай, Рви-Рви! Гони своих ездовых собачек!
— Работай костылями, малыш!
— Давай, хренов Рви-Рви!
Будто шли заключительные минуты футбольного матча при равном счете, только все вопили: «Давай, Рви-Рви!», а не «Отдай мяч!» или «Блокируй его!». Я не вопил и Скип, по-моему, тоже, но мы смеялись, мы смеялись так же безудержно, как все остальные.
Внезапно мне вспомнился вечер, когда мы с Кэрол сидели на ящиках из-под молока за Холиоуком, тот вечер, когда она показала мне свое фото с друзьями ее детства… а потом рассказала, что сделали с ней другие ребята. Что они сделали бейсбольной битой. «Начали они, я думаю, в шутку», — сказала Кэрол. И они смеялись? Уж наверное. Потому что так всегда бывает, когда валяешь дурака, веселишься — ты смеешься.
Стоук еще секунду постоял, где стоял, повиснув на костылях, опустив голову… а затем атаковал склон холма, будто военно-морская пехота, высаживающаяся в Тараве. Он рванул вверх по Променаду Беннета, разбрызгивая воду бешеными взмахами костылей. Ощущение было такое, что смотришь на взбесившуюся утку.
Речитатив стал оглушительным:
— Давай, Рви-Рви! ДАВАЙ, РВИ-РВИ! ДАВАЙ, РВИ-РВИ!
«Начали в шутку, — сказала она, когда мы сидели там, на ящиках из-под молока, куря сигареты. К этому моменту она уже плакала, и ее слезы были серебряными в белом свете, падавшем на нас из окон столовой. — Начали они в шутку, а потом… уже нет».
Эта мысль положила для меня конец шутки со Стоуком — клянусь, это так. И все-таки я не мог перестать смеяться.
Стоукли поднялся примерно на треть склона к Холиоуку, почти добрался до обнажившихся кирпичей Променада, и тут скольжение наконец взяло над ним верх. Он выбросил костыли слишком далеко вперед — слишком далеко вперед даже для сухой погоды — и когда качнул следом за ними свое тело, они вырвались из-под его мышек. Его ноги взметнулись вверх, будто ноги гимнаста, проделывающего какой-то легендарный переворот на бревне, и он упал на спину, взметнув тучи брызг. Всплеск мы услышали даже в своей гостиной на третьем этаже. Это был идеальный завершающий штрих.
Гостиная обрела сходство с сумасшедшим домом, все обитатели которого одновременно свалились с пищевым отравлением. Мы пошатывались, хохотали, хватались за горло, из наших глаз брызгали слезы. Я повис на Скипе, потому что ноги меня уже не держали, колени подгибались, как ватные. Я смеялся сильнее, чем когда-либо раньше, сильнее, мне кажется, чем когда-либо потом, и я все время думал о Кэрол — как она сидела рядом со мной на ящике из-под молока, скрестив ноги, с сигаретой в одной руке и фото — в другой. О Кэрол, говорящей: «Гарри Дулин бил меня… Уилли и тот, третий, держали, чтобы я не убежала… сначала они шутили, по-моему, а потом… уже нет».
Снаружи на Променаде Беннета Стоук пытался приподняться и сесть. Он частично извлек из воды свое туловище… а затем откинулся и лег, будто ледяная вся в комьях мокрого снега вода была постелью. Он поднял обе руки к небу в жесте, который был почти молением, потом бессильно их опустил. Эти три движения подводили итог всем, когда-либо сдававшимся: лечь на спину, вскинуть руки… — и двойной всплеск, когда они упали, раскинувшись по сторонам. Это было пределом: на хрена, делайте, что хотите, я пас.
— Пошли, — сказал Скип. Он все еще смеялся, но был абсолютно серьезен. Я услышал серьезность в его смеющемся голосе, увидел ее в истерически сморщившемся лице. Я был ей рад, Господи, как я был ей рад. — Пошли, пока этот идиот-засранец не утонул.
Мы со Скипом выскочили в дверь гостиной плечо к плечу, спуртовали по коридору третьего этажа, сталкивались, как шарики в игорном автомате, шатались почти с таким же бессилием, как Стоук на дорожке. Почти все остальные побежали за нами. Единственный, кто, я твердо знаю, остался в общежитии, был Марк — он пошел к себе в комнату снять промокшие насквозь джинсы.
На площадке второго этажа нам встретился Нат — мы чуть было не столкнули его со ступенек. Он замер там с охапкой книг в пластиковом пакете и с тревогой смотрел на нас.
— Помилуй и спаси! — сказал он. Нат на высшей точке своего репертуара: «Помилуй и спаси!» — Что это с вами?
— Пошли! — сказал Скип. Голос у него так сел, что эти слова он еле просипел. Если бы я не был рядом с ним все эти минуты, то подумал бы, что он долго рыдал. — Не с нами, а с засранцем Джонсом. Он свалился. И ему требуется… — Скип умолк, потому что им овладел смех, и он снова затрясся, хватаясь за живот. Потом привалился к стене, закатывая глаза, измученный этим смехом. Он потряс головой, словно отгоняя его, но, конечно, нельзя прогнать смех, когда он хлопается в ваше любимое кресло и остается в нем, сколько ему заблагорассудится. Над нами по ступенькам застучали ноги спускающихся картежников третьего этажа. — Ему требуется помощь, — договорил Скип. Утирая глаза.
Нат смотрел на меня с возрастающим недоумением.
— Если ему требуется помощь, так чего вы смеетесь?
Я не мог объяснить ему. Черт, я и сам себе не мог объяснить. Я ухватил Скипа за локоть и дернул. Мы побежали по ступенькам на первый этаж. Нат побежал за нами. Как и все остальные.
34
Первое, что я увидел, когда мы вывалились из северной двери, был желтый прямоугольник парусины. Он лежал на земле, залитый водой с плавающими в ней комочками снега. Тут мне в кроссовки начала просачиваться вода, и я перестал оглядываться по сторонам. Подмораживало, и дождь колол мою беззащитную кожу иголками, которые частично состояли изо льда.
На Этапе Беннета воды было по щиколотку, и мои ноги уже немели от холода. Скип поскользнулся, я ухватил его за локоть, Нат поддержал нас обоих сзади и не дал упасть навзничь. Впереди послышался отвратительный звук — полукашель, полухрип. Стоук лежал в воде, будто набухшая коряга, по его бокам колыхалась шинель, а вокруг головы колыхалась черная грива волос. Кашель был надсадным, бронхиальным. При каждом пароксизме из его губ вырывались крохотные брызги. Один костыль лежал рядом с ним. Другой уплывал в сторону Беннет-Холла.
Вода накатывалась на бледное лицо Стоука. Его кашель переходил в придушенное бульканье. Глаза у него были устремлены прямо в дождь и туман. Казалось, он не заметил нашего появления, но когда я встал на колени с одного его бока, а Скип с другого, он начал отпихивать нас руками. Ему в рот затекла вода, и он, казалось, забился в судорогах. Он тонул у нас на глазах. Больше меня не тянуло смеяться, но с тем же успехом я мог бы и продолжать. «Сначала они шутили, — сказала Кэрол. — Сначала они шутили. Включи радио, Пит, я люблю старые песни».
— Поднимем его, — сказал Скип и ухватил Стоука за плечо. Стоук слабо хлопнул его рукой, как у восковой фигуры. Скип не обратил никакого внимания, может, даже не почувствовал. — Да побыстрее же, Бога ради.
Я ухватил Стоука за другое плечо. Он плеснул мне в лицо водой, словно бы мы валяли дурака в бассейне на чьем-то заднем дворе. Я поглядел поверх намокшего распростертого тела на Скипа. Он кивнул мне.
— Готовсь… есть… ВЗЯЛИ!
Мы напряглись. Стоук частично поднялся над водой — от пояса вверх, — но и все. Меня поразил его вес. Рубашка выбилась у него из штанов и колыхалась в воде вокруг его талии, будто пачка балерины. Ниже я увидел его белую кожу и черную ямку пупка, точно продырявленную пулей. И еще там были шрамы, зажившие рубцы — путаница веревочек в узлах.
— Помоги, Натти! — прохрипел Скип. — Поддержи его, хрена ради!
Нат встал на колени, обдав водой всех нас, и обнял Стоука со спины. Мы старались вытащить его из ледяной похлебки, но теряли равновесие в скользком снежном месиве, и нам не удавалось объединить усилия. Полуутонувший Стоук тоже мешал нам, сотрясаясь от кашля, барахтаясь в попытке вырваться. Стоук хотел вернуться назад, в воду.
Подошли остальные во главе с Ронни.
— Хренов Рви-Рви, — пропыхтел он, все еще хихикая, но вид у него был ошарашенный. — Ну ты даешь, бля, ну и даешь!
— Да не стой столбом, дубина! — крикнул Скип. — Помоги нам!
Ронни еще помедлил, не злясь, а просто решая, как будет лучше всего, потом оглянулся проверить, кто еще пришел. Он поскользнулся, и Тони ДеЛукка, который тоже еще похихикивал, ухватил его и удержал на ногах. Они столпились на затопленном Променаде, все мои карточные приятели из гостиной третьего этажа, и почти все по-прежнему не могли удержаться от смеха. Они были похожи… не знаю на что. Я так, наверное, и не узнал бы, если бы не рождественский подарок Кэрол… но, конечно, это было потом.
— Тони, ты, — сказал Ронни, — Брад, Ленни, Барри берем его за ноги.
— А я, Ронни? — спросил Ник. — А что я?
— Чтобы его поднимать, ты мелковат, — сказал Ронни, — но, может, он прочухается, если его пососут.
Ник попятился. Ронни, Тони, Брад и Барри Маржо проскользнули слева и справа от нас. Ронни и Тони подсунули руки под икры Стоука.
— Ох, черт! — взвизгнул Тони с омерзением и все еще почти смеясь. — Это надо же! Ноги, как у пугала!
— Ноги, как у пугала! Ноги, как у пугала! — злобно передразнил его Ронни. — Поднимай, мудак, итальяшка трахнутый, нимрод! Это тебе не выставка искусства. Ленни и Барри, подхватите его под обездоленную жопу вместе с ними. И сбросьте…
— …когда другие ребята его поднимут, — докончил Ленни. — Усек. И не обзывай моего paisan[33] итальяшкой.
— Уйдите, — выкашлянул Стоук. — Прекратите, убирайтесь… неудачники хреновы… — Он снова задохнулся в пароксизме кашля. Жуткие рвотные звуки. В свете фонаря его губы выглядели серыми и скользкими.
— Это кто же про неудачников вякает? — сказал Ронни. — Хренов полуутопший педик. — Он посмотрел на Скипа, из волнистых волос на прыщавое лицо стекала вода. — Командуй, Кирк.
— Раз… два… три… ВЗЯЛИ!
Мы выпрямились. Стоук Джонс появился из воды, как затонувший корабль, поднятый со дна. Мы зашатались под его тяжестью. Передо мной на мгновение повисла его рука, а затем скрепленная с ней кисть описала дугу и больно хлестнула меня по лицу. Бац! Я снова начал смеяться.
— Положите меня! Мудаки трахнутые, положите меня!
Мы пошатывались, выделывали па в снежном месиве. С него стекала вода, с нас стекала вода.
— Эколлс! — заорал Ронни. — Марчант! Бреннен! Чтоб вам, да помогите, мудаки безмозглые, а?
Рэнди и Билли зашлепали к нам. И еще трое-четверо, привлеченные криками и всплесками (почти все любители «червей» с третьего этажа), ухватили Стоука. Мы неуклюже перевернули его — наверное, смахивая на самую фанатичную группу поддержки, по какой-то причине репетирующую под проливным дождем. Стоук перестал вырываться. Он неподвижно лежал на наших руках, его руки свисали справа и слева, ладони были повернуты вверх, точно чашечки, подставленные под дождь. Все уменьшающиеся каскады низвергались из его намокшей шинели и штанин. «Он взял меня на руки и отнес к себе домой, — сказала Кэрол, говоря о мальчике с ежиком коротких волос, мальчике, который был ее первой любовью. — Нес всю дорогу вверх по Броуд-стрит в один из самых жарких дней года. Он нес меня на руках». Я не мог выбросить ее голос из головы. В каком-то смысле так никогда и не смог.
— Общежитие? — спросил Ронни у Скипа. — Тащим его в общежитие?
— Дьявол, не туда! — сказал Нат. — В амбулаторию.
Поскольку мы вытащили его из воды (а это была большая трудность и уже преодоленная), то амбулатория была именно тем, что требовалось. Она помещалась в маленьком кирпичном здании сразу за Беннет-Холлом, и до нее было триста — четыреста ярдов. Стоит нам выбраться с дорожки на асфальт проезда — и дальше идти будет нетрудно.
И мы отнесли его в амбулаторию — несли на высоте наших плеч, будто сраженного героя с поля брани. Кое-кто из нас еще испускал хихиканье или фыркал. В том числе и я. Один раз я перехватил взгляд Ната: он смотрел на меня так, будто я и презрения был не достоин, и я попытался подавить рвавшиеся наружу звуки. Несколько секунд я держался, а потом вспомнил, как он крутился на своем костыле («Олимпийские судьи все… дают ему десять очков»), и начинал снова.
Пока мы несли Стоука вверх по склону к амбулатории, он заговорил всего раз.
— Дайте мне умереть, — сказал он. — Хоть разок в глупых всё мне-мне-мне жизнях сделайте что-то стоящее. Положите меня и дайте мне умереть.
35
Приемная была пуста. Телевизор в углу демонстрировал старый эпизод «Золотого дна» неизвестно кому. В те дни они еще не умели толком настраивать цвет, и лицо папаши Картрайта было цвета свежего авокадо. Наверное, мы шумели, точно стадо бегемотов, выбирающихся на берег, и дежурная сестра сразу выбежала к нам. Следом за ней — санитарка (скорее всего студентка, отрабатывающая стипендию вроде меня) и щуплый тип в белом халате. На шее у него висел стетоскоп, а из уголка рта торчала сигарета. В Атлантиде курили даже доктора.
— Ну, что с ним? — спросил врач у Ронни, то ли потому, что Ронни выглядел главным, то ли потому, что он стоял к нему ближе всех.
— Шлепнулся на Этапе Беннета, когда шел в Холиоук, — ответил Ронни. — Чуть не утоп. — Помолчав, он добавил: — Он безногий.
Словно в подтверждение этих слов Билли Марчант взмахнул костылем Стоука. Видимо, никто не позаботился подобрать второй.
— Опусти эту штуку, ты что, бля, хочешь мне мозги вышибить? — сердито спросил Ник Праути, стремительно наклонившись.
— Какие еще мозги? — откликнулся Скип, и мы все расхохотались так, что чуть не уронили Стоука.
— Отсоси у меня наискось, ослиная жопа, — сказал Ник, но он и сам смеялся.
Врач нахмурился.
— Несите его вон туда, а свои выражения приберегите для своих сборищ.
Стоук снова закашлялся, басисто, надрывно. Так и казалось, что изо рта у него посыпятся сгустки крови, таким тяжелым был этот кашель.
Мы извивающейся змеей пронесли Стоука через приемную, но пройти сквозь дверь смотровой в таком строю не могли.
— Дайте-ка мне, — сказал Скип.
— Ты его уронишь, — сказал Нат.
— Нет, — сказал Скип. — Не уроню; только погодите, чтобы я ухватил покрепче.
Он встал рядом со Стоуком, потом кивнул мне справа и Ронни слева.
— Опускаем! — сказал Ронни, и мы послушались. Скип крякнул, приняв на себя всю тяжесть Стоука, и я увидел, как вздулись жилы на его шее. Потом мы попятились, Скип внес Стоука в смотровую и положил на стол. Тонкий бумажный лист, прикрывавший кожаную поверхность, сразу промок. Скип отступил на шаг. Стоук пристально смотрел на него со стола, лицо у него было смертельно бледным, если не считать двух красных пятен на скулах — красными, как румяна, были эти пятна. Вода ручейками стекала с его волос.
— Извини, — сказал Скип.
Стоук отвернул голову и закрыл глаза.
— Выйдите отсюда, — сказал врач Скипу. От сигареты он где-то избавился. Он оглядел нас, кучку из десятка мальчишек, большинство которых все еще ухмылялось, и со всех на пол приемной стекала вода. — Кто из вас знает, что у него с ногами? Эти сведения нужны для выбора медикаментов.
— Так это же что-то обычное, верно? — спросил Ронни. Оказавшись перед совсем взрослым человеком, он утратил визгливый апломб. Голос у него звучал неуверенно, даже опасливо. — Мышечный паралич или там церебральная дистрофия?
— Дурак ты, — сказал Ленни. — Дистрофия мышечная, а церебральный…
— Автомобильная катастрофа, — сказал Нат. Мы все оглянулись на него. Нат все еще выглядел аккуратным и безупречно подтянутым, хотя и промок насквозь. В этот день на нем была лыжная шапка городской школы Форт-Кента. Футбольная команда Мэна наконец-то забила гол и освободила Ната от голубой шапочки. «Давайте, «Черные Медведи!» — Четыре года назад. Его отец, мать и старшая сестра погибли. Он единственный уцелел из всей семьи.
Наступила тишина. Я заглядывал через плечи Скипа и Тони в смотровую. Стоук на столе все еще истекал водой, повернув голову набок, закрыв глаза. Сестра измеряла ему давление. Штанины облепляли ноги, и мне вспомнился парад Четвертого Июля у нас в Гейтс-Фоллсе, когда я был малышом. Позади школьного оркестра двигался дядя Сэм ростом футов в десять, считая высокую звездную синюю шляпу, но когда ветер прижимал штанины к ногам, их секрет становился явным. Именно так выглядели ноги Стоука Джонса внутри мокрых штанин — трюком, скверной шуткой, подпиленными ходулями с насаженными на их концы кроссовками.
— Откуда ты знаешь, Натти? Он тебе рассказывал?
— Нет. — У Ната был пристыженный вид. — Он объяснил Гарри Суидорски после заседания комитета сопротивления. Они… мы… были в «Медвежьей берлоге». Гарри прямо спросил, что у него с ногами, и Стоук ответил.
Мне показалось, что я понял выражение на лице Ната. После заседания, сказал он. ПОСЛЕ. Нат не знал, о чем говорилось на совещании. Нат не был членом комитета сопротивления; Нат был мальчиком на линии и только. Он мог соглашаться с целями и тактикой комитета… но ему надо было думать о своей матери. И о своем будущем стоматолога.
— Повреждение позвоночника? — спросил врач. Даже еще энергичнее.
— Кажется, да, — сказал Нат.
— Ну, ладно. — Врач начал махать на нас руками, словно мы были стаей гусей. — Отправляйтесь к себе в общежития. Мы о нем позаботимся.
Мы начали пятиться к двери приемной.
— А почему, ребята, вы смеялись, когда принесли его? — внезапно спросила сестра. Она стояла рядом с врачом, держа в руках манжету тонометра. — Почему вы ухмыляетесь сейчас? — Голос у нее был сердитый… черт, голос у нее был полон ярости. — Что смешного в беде этого мальчика? Что вас так рассмешило?
Я не думал, что кто-нибудь ответит. Мы просто стояли и смотрели на свои переминающиеся ноги, осознав, что мы куда ближе к четвероклассникам, чем нам казалось. Но кто-то все-таки ответил. Скип ответил. Он даже сумел взглянуть ей в глаза.
— Его беда, мэм, — сказал он. — Вы правы: вот почему. Смешной была его беда.
— Как ужасно, — сказала она. В уголках ее глаз поблескивали слезы гнева. — Как вы ужасны.
— Да, мэм, — сказал Скип. — Думаю, вы и тут правы. — Он отвернулся.
Мы поплелись за ним в приемную — мокрая приунывшая кучка. Не могу утверждать, что самой скверной моей минутой в университете была та, когда меня назвали ужасным («Если вы помните о шестидесятых много, значит, вас там не было», — как однажды сказал хиппи, известный под прозвищем Корявый Кудрявый), но не исключаю этого. В приемной все еще было пусто. Теперь на экране красовалась физиономия маленького Джо Картрайта — такая же зеленая, как у его папаши. Майкла Лэндона тоже убил рак поджелудочной железы — это было общим между ним и моей мамой.
Скип остановился. Ронни, опустив голову, прошел мимо него к двери. За ним шли Ник, Билли, Ленни и все остальные.
— Погодите, — сказал Скип, и они обернулись. — Я хочу кое о чем потолковать с вами, ребята.
Мы столпились вокруг него. Скип поглядел на дверь смотровой, убедился, что мы одни, и заговорил.
36
Десять минут спустя мы со Скипом шагали к общежитию в полном одиночестве. Остальные ушли вперед. Нат некоторое время держался наравне с нами, но затем, наверное, уловил из воздуха, что я хотел бы поговорить со Скипом с глазу на глаз. Нат всегда умел улавливать нюансы из воздуха. Держу пари, что он хороший стоматолог и что он особенно нравится детям.
— Я покончил с «червями», — сказал я.
Скип не отозвался.
— Не знаю, может, уже поздно нагнать, чтобы сохранить стипендию, но все равно попытаюсь. Да и вообще мне все равно. Не в засранной стипендии дело.
— Да. Дело в них, верно? В Ронни и всех прочих.
— По-моему, они только часть. — Когда день угас, стало очень холодно. Холодно, сыро и мерзко. Ощущение было такое, что лето больше никогда не настанет. — Черт, мне не хватает Кэрол. Ну почему она должна была уйти?
— Не знаю.
— Когда он упал, начался настоящий сумасшедший дом, — сказал я. — Не студенческое общежитие, а дерьмовый сумасшедший дом.
— Ты тоже смеялся, Пит, как и я.
— Знаю, — сказал я. Возможно, будь я один, я бы не стал смеяться. И будь мы со Скипом вдвоем, так тоже, возможно, не стали бы, но как знать? От того, что произошло, никуда не денешься. А я все время вспоминал Кэрол и мальчишек с их бейсбольными битами. И вспоминал, как Нат посмотрел на меня, будто я и презрения не достоин. — Знаю.
Некоторое время мы шли молча.
— Думаю, жить с тем, что я смеялся над ним, я смогу, — сказал я, — но не хочу проснуться в сорок лет и ничего не вспомнить, когда мои дети начнут расспрашивать меня про университет. Ничего не вспомнить, кроме Ронни Мейлфанта с его польскими анекдотами и бедного мудака Макклендона, наглотавшегося детского аспирина, чтобы покончить с собой. — Я вспомнил, как Стоук Джонс крутился на своем костыле, и мне захотелось смеяться, вспомнил, как он лежал на столе в амбулатории, и мне захотелось заплакать. И знаете что? Насколько я могу судить, это было одно и то же чувство. — Просто мне из-за этого скверно. Совсем дерьмово.
— И мне, — сказал Скип. Вокруг хлестал дождь, пронизывающий и холодный. Окна Чемберлен-Холла светили ярко, но неприветливо. Я увидел на траве желтую парусину, которую полицейские присобачили к стене, а над ней смутные очертания букв, напыленных из пульверизатора. Их смывал дождь, и на следующий день от них почти ничего не осталось.
— Мальчишкой я всегда воображал себя героем, — сказал Скип.
— Черт, и я тоже. Какой мальчишка воображал себя в толпе линчевателей?
Скип посмотрел на свои промокшие ботинки, потом на меня.
— Можно, я буду заниматься с тобой пару недель?
— Сколько захочешь.
— Ты правда не против?
— Какого хрена, я должен быть против? — Я говорил ворчливо, потому что не хотел, чтобы он понял, какое облегчение я испытал, какая меня охватила радость. Потому что это могло сработать. Помолчав, я сказал:
— А это… ну, то… по-твоему, у нас получится?
— Не знаю. Может быть.
Мы почти дошли до северной двери, и я кивнул на смываемые буквы перед тем, как мы вошли.
— Может, декан Гарретсен и этот тип, Эберсоул, оставят дело без последствий? Краска Стоука ведь не успела засохнуть. К утру все смоет.
Скип покачал головой.
— Не оставят.
— Но почему? Отчего ты так уверен?
— Потому что Душка им не позволит.
И, конечно, он оказался прав.
37
Впервые за много недель гостиная третьего этажа пустовала — пока промокшие картежники сушились и переодевались. Многие из них учли кое-что из того, что Скип Кирк говорил в приемной амбулатории. Однако когда Нат, Скип и я вернулись после ужина, в гостиной снова кипела жизнь — заняты были три столика.
— Эй, Рили, — сказал Ронни, — Туиллер говорит, что ему надо к завтрему позаниматься. Если сядешь на его место, я поучу тебя играть.
— Не сегодня, — сказал я. — Мне тоже надо заниматься.
— А как же! — сказал Рэнди Эколлс. — Искусством насилия над собой.
— Верно, деточка. Еще пара недель прилежных занятий, и я научусь менять руки плавно, вот как ты.
Я пошел дальше, но тут Ронни сказал:
— Я ж тебя накрыл, Рили.
Я обернулся. Ронни развалился на стуле, улыбаясь этой своей мерзкой улыбочкой. Там под дождем в течение нескольких минут я видел другого Ронни, но тот мальчик снова исчез.
— Нет, — сказал я. — Ничего подобного. У меня все было на мази.
— Никто не сшибает луну в партии без сброса, — сказал Ронни, еще больше откидываясь на спинку. Он почесал щеку, содрав головки у пары прыщей. Из них засочился желтоватый крем. — Во всяком случае, за моим столом. Я тебя поймал на трефах.
— У тебя треф не было, если только ты не сжулил на первой взятке. Шприц Ленни ты взял тузом. А в червях у меня была вся королевская фамилия.
Улыбка Ронни на мгновение поблекла, затем снова расцвела. Он указал рукой на пол, с которого все карты были подобраны (окурки остались, перевернутые пепельницы остались — почти все мы росли в семьях, где это была мамина работа).
— Все старшие черви, так? Жаль-жаль, что проверить никак нельзя.
— Да, жаль. — Я снова пошел к двери.
— Ты отстанешь в турнирных очках! — крикнул он мне вслед. — Знаешь это?
— Можешь забрать их себе, Ронни. Мне они больше не нужны.
Больше в университете я в «черви» не играл. Много лет спустя я научил этой игре моих детей, и они ее сразу освоили. Каждый август в летнем коттедже мы устраивали турниры. Турнирных очков у нас не было, но имелся приз — чаша любви. Один раз ее выиграл я и поставил на письменный стол, чтобы постоянно видеть ее. В наших чемпионатах я дважды сшиб луну, но не в партии без сброса. Как мой старый университетский дружок Ронни Мейлфант сказал однажды: никто не сшибает луну в партии без сброса. С тем же успехом вы можете надеяться, что Атлантида поднимется из океана, помахивая пальмами.
38
В тот вечер в восемь часов Скип Кирк сидел за моим столом, погрузившись в учебник по антропологии. Обе пятерни он запустил в волосы, будто у него раскалывалась голова. Нат за своим столом писал работу по ботанике. Я растянулся на кровати, корпя над моей старой подружкой геологией. На проигрывателе кружила пластинка, и Боб Дилан пел: «Веселей хохотушки не знала долина, чем прабабушка мистера Клина».
В дверь дважды резко постучали: «бам-бам».
— Собрание этажа! — крикнул Душка. — Собрание этажа в клубном зале в девять! Присутствие обязательно!
— О черт! — сказал я. — Сожжем секретные документы и съедим рацию.
Нат выключил Дилана, и мы услышали, как Душка идет по коридору, выстукивая «бам-бам!» на каждой двери и вопя про собрание в клубном зале. Скорее всего большинство комнат были пусты, но значения это не имело: их обитателей он найдет в гостиной за травлей Стервы.
Скип посмотрел на меня.
— Я же говорил, — сказал он.
39
Все общежития в нашем городке строились одновременно, и в каждом, помимо гостиных в середине этажа, имелось большое клубное помещение в полуподвале, включавшее альков с телевизором, где зрители в основном собирались по субботам и воскресеньям на спортивные программы, а в будние дни на мыльную оперу с вампирами под названием «Темные тени»; затем буфетный угол с полудюжиной автоматов; стол для пинг-понга и порядочное число шахмат и шашек. А также место для собраний с трибуной и несколькими рядами деревянных откидных стульев. У нас там было собрание этажа в начале учебного года, на котором Душка объяснял правила общежития и подчеркивал жуткие последствия неудовлетворительных комнатных проверок. Не могу не упомянуть, что проверки комнат были главным в жизни Душки. То есть наравне с РОТС.
Он стоял за маленькой деревянной трибуной, на которую положил тонкую папку. Думаю, с его заметками. Он все еще был в мокрой и грязной форме РОТС и выглядел усталым после целого дня разгребания снега и посыпания песком, и еще он выглядел возбужденным… «включенным», как мы называли это года два спустя.
На первом собрании этажа Душка был один, но на этот раз у него имелось подкрепление. У зеленой блочной стены, сложив руки на чинно сдвинутых коленях, сидел Свен Гарретсен, мужской декан. На протяжении всего собрания он не сказал почти ни слова и хранил вид благожелательности, даже когда атмосфера накалилась. Рядом с Душкой стоял в черном пальто поверх темно-серого костюма Эберсоул, заместитель ректора по дисциплине, и у него вид был самый деловой.
После того как мы расселись, а те из нас, кто курил, закурили, Душка сначала посмотрел через плечо на Гарретсена, потом на Эберсоула. Эберсоул чуть-чуть ему улыбнулся.
— Начинайте, Дэвид. Прошу вас. Это же ваши мальчики.
Меня слегка пробрало. Я мог быть и таким, и сяким — в том числе дерьмом, способным смеяться над калеками, когда они падают в лужи под проливным дождем, — но только не мальчиком Душки Душборна…
Душка вцепился в край трибуны и поглядел на нас с торжественной суровостью, быть может, думая (в глубинном уголке его сознания, отведенном исключительно для сладких грез), что настанет день, когда он вот так обратится к своим штабным офицерам, чтобы привести в движение могучую армию, нацеленную на Ханой.
— Джонс исчез, — сказал он наконец. Это прозвучало зловеще и двусмысленно, будто реплика в фильме Чарльза Бронсона.
— Он в амбулатории, — сказал я и насладился удивлением на лице Душки. Эберсоул тоже как будто удивился. Гарретсен продолжал благожелательно смотреть куда-то перед собой, как человек в меру нанюхавшийся.
— Что с ним такое? — спросил Душка. Это не входило в сценарий — ни в тот, который он разработал сам, ни в тот, который подготовили они с Эберсоулом, — и Душка начал хмуриться. И еще он крепче ухватился за трибуну, словно опасаясь, что она вспорхнет и улетит.
— Ее упадала и бум! — сказал Ронни и приосанился, услышав смех. — Кроме того, он вроде схватил пневмонию, или двусторонний бронхит, или что-то там такое. — Он перехватил взгляд Скипа, и мне показалось, что Скип слегка кивнул. Это было шоу Скипа, а не Душки, но если нам повезет — если повезет Стоуку, — троица перед нами никогда об этом не узнает.
— Ну-ка расскажите с самого начала, — сказал Душка. Он уже не просто хмурился, а горел яростью. Точно так же, как в ту минуту, когда обнаружил на своей двери крем для бритья.
Скип поведал Душке и новым друзьям Душки, как мы увидели из окна гостиной на третьем этаже, что Стоук направляется к Дворцу Прерий, как он упал в лужу, как мы вытащили его и отнесли в амбулаторию, как доктор сказал, что Стоук тяжело болен. Врач этого не говорил, но это было бы лишним. Те из нас, кто прикасался к коже Стоука, знали, что он весь горит, и все мы слышали его жуткий кашель. Скип промолчал о том, что Стоук рвался вперед так, словно хотел убить всех и вся, а затем умереть и сам и он ничего не сказал о том, как мы смеялись — Марк Сент-Пьер так безудержно, что обмочил штаны.
Когда Скип кончил, Душка неуверенно покосился на Эберсоула. Эберсоул ответил ему недоуменным взглядом. У них за спиной декан Гарретсен продолжал улыбаться безмятежной улыбкой Будды. Намек был ясен. Это шоу Душки: и для него будет лучше, если это шоу хорошо подготовлено.
Душка перевел дух и снова уставился на нас.
— Мы считаем, что Стоукли Джонс виновен в вандализме и публичном нарушении нравственности, запачкавших северную стену Чемберлена сегодня утром. Точное время нам неизвестно.
Я сообщаю вам слово в слово то, что он сказал, не изменив ни единого. И если не считать «возникла необходимость уничтожить деревню, чтобы ее спасти», это, пожалуй, самый блистательный пример начальственного красноречия, какой я только встречал в своей жизни.
Полагаю, Душка ожидал, что мы заахаем и заохаем, как статисты в зале суда, где Перри Мейсон под занавес начинает все расставлять по своим местам. А мы молчали, Скип внимательно следил за Душкой и, когда тот снова набрал воздуха для следующей тирады, спросил:
— А почему ты думаешь, что это он, Душка?
Хотя у меня нет полной уверенности — я никогда его об этом прямо не спрашивал, — но я не сомневаюсь, что Скип употребил это прозвище нарочно, чтобы еще больше вывести Душку из равновесия. Но так или нет, а оно сработало. Душка почти сорвался, посмотрел на Эберсоула и изменил тактику. Над его воротником появилась красная полоска. Я зачарованно наблюдал, как она ширится. Просто диснеевский мультфильм: Дональд Дак старается совладать со своей яростью. Знаешь, что это ему не удастся, и взвешиваешь, насколько его хватит, прежде чем он сорвется.
— Думаю, тебе известен ответ на этот вопрос, Скип, — наконец сказал Душка. — Стоукли Джонс носит верхнюю одежду с особым символом на спине. — Он схватил свою папку, достал лист бумаги, посмотрел на него, потом повернул так, чтобы мы все могли увидеть. Никто из нас не удивился тому, что было изображено на листе. — Вот этот символ. Он был изобретен коммунистической партией вскоре после окончания Второй мировой. Он означает «победу через инфильтрацию», и подрывные элементы называют его «Сломанный крест». Кроме того, он приобрел популярность у таких внутренних групп, как «Черные мусульмане» и «Черные пантеры». Поскольку на спине Стоука Джонса этот символ появился задолго до того, чем на стене нашего общежития, мне кажется, не требуются конструкторы ракет, чтобы…
— Дэвид, это же полное дерьмо! — сказал Нат, вставая. Он был бледен и дрожал, но больше от гнева, чем от страха. Слышал ли я когда-нибудь прежде, чтобы он сказал «дерьмо» прилюдно? По-моему, нет.
Гарретсен улыбнулся моему соседу по комнате благожелательнейшей улыбкой. Эберсоул поднял брови с вежливым интересом. Душка словно обалдел. Полагаю, уж от кого-кого, а от Ната Хоппенстенда он возражений не ожидал.
— Этот символ основан на английских военно-морских сигналах флагами и подразумевает ядерное разоружение. Его придумал знаменитый английский философ. По-моему, он даже получил «сэра». И говорить, будто его сочинили русские? Господи помилуй! И этому вас учат в РОТС, такому вот дерьму?
Нат гневно смотрел на Душку, уперев руки в бока. Душка пялился на него, окончательно сбитый с толку. Да, именно этому его учили в РОТС, и он заглотнул наживку целиком. Это наталкивало на вопрос: а чего еще наглотались ребята из РОТС?
— Полагаю, эти сведения о Сломанном Кресте очень интересны, — мягко вмешался Эберсоул, — и это полезная информация… разумеется, если она точна.
— Точна-точна, — сказал Скип. — Берт Рассел, а не Джо Сталин. Английские ребята носили этот знак, когда пять лет назад протестовали против того, что в английских портах базируются атомные подлодки США.
— Блядский А! — крикнул Ронни и замахал кулаком над головой. Примерно год спустя или чуть позже Пантеры — которым, насколько мне известно, символ мира Бертрана Рассела был до лампочки — вот так же взмахивали кулаками на своих митингах. И, разумеется, двадцать лет спустя или еще дальше по линии времени все мы, подмытые детки шестидесятых, проделывали то же на рок-концертах. «Брюууууу-уууус! Брюуууу-ууус!»
— Давай, детка! — со смехом добавил Хью Бреннен. — Давай, Скип! Давай, большой Нат!
— Не выражайся в присутствии декана! — рявкнул Душка на Ронни.
Эберсоул проигнорировал и похабщину, и выкрики с галерки. Его полный интереса и скептичности взгляд был устремлен на моего соседа по комнате и на Скипа.
— Даже если все это правда, — сказал он, — проблема все равно остается, не так ли? Думаю, что так. Акт вандализма и публичного нарушения нравственности остается. И он имел место в дни, когда налогоплательщики смотрят на учащуюся молодежь еще более взыскательным взглядом. А существование этого учебного заведения, господа, зависит от налогоплательщиков. И мне кажется, что нам всем подобает…
— Подумать об этом! — внезапно прокричал Душка. Щеки у него к этому моменту почти полиловели, по лбу пошли жуткие красные пятна, будто клейма, а прямо между глаз быстро пульсировала вздувшаяся артерия.
Прежде чем Душка успел сказать что-нибудь еще — а у него, видимо, имелось много, чего сказать, — Эберсоул прижал ладонь к его груди, будто зажимая ему рот. Душка сразу съежился. У него был его шанс, но он все испортил. Позднее он, возможно, скажет себе, что причиной была усталость. Пока мы проводили день в тепле гостиной, играя в карты и протирая дыры в нашем будущем, Душка снаружи разгребал снег и посыпал песком дорожки, чтобы старенькие профессора психологии не падали и не ломали бы ноги. Он устал, утратил быстроту реакции… да и в любом случае этот мудак Эберсоул не дал ему законной возможности показать себя. Только в данный момент от всего этого толку было мало — его оттерли на задний план. Вернувшиеся взрослые опять всем распоряжались. Папочка все уладит.
— Мне кажется, всем нам подобает определить виновного и позаботиться, чтобы он был наказан с надлежащей строгостью, — продолжал Эберсоул. Смотрел он главным образом на Ната. Как ни удивительно казалось мне это тогда, но он определил в Нате фокус сопротивления, которое ощущал вокруг.
Нат, да благословит Бог его глазные зубы и зубы мудрости, был вполне в силах противоборствовать таким, как Эберсоул. Он продолжал стоять, упирая руки в бока, и его взгляд ни разу не дрогнул, и уж тем более он не отвел глаз под взглядом Эберсоула.
— И как вы предполагаете это сделать? — спросил Нат.
— Как вас зовут, молодой человек? Скажите, будьте так добры.
— Натан Хоппенстенд.
— Так вот, Натан, я считаю, что виновный уже указан, не так ли? — Эберсоул говорил с терпеливостью преподавателя. — А вернее, сам на себя указал. Мне сказали, что этот бедняга Стоукли Джонс носил на спине символ Сломанного Креста с самого…
— Перестаньте так его называть! — сказал Скип, и я даже подскочил, такое бешенство было в его голосе. — Ничего сломанного в нем нет. Это знак мира, черт возьми!
— А ваше имя, сэр?
— Стэнли Кирк, Скип для друзей. Вы можете называть меня Стэнли. — Это вызвало придушенные смешки, которых Эберсоул словно не услышал.
— Что же, мистер Кирк, ваша семантическая придирка учтена, но она не меняет того факта, что Стоукли Джонс — и один только Стоукли Джонс с первого дня семестра демонстрировал указанный символ на территории университета. Мистер Душборн сообщил мне…
— Мистер Душборн, — сказал Нат, — понятия не имеет о знаке мира и его происхождении, а потому, мне кажется, вы напрасно так уж доверяете тому, что он вам сообщает. Например, мистер Эберсоул, на спине моей куртки я тоже ношу знак мира, так откуда вы знаете, что не я брызгал краской на стену?
У Эберсоула отвисла челюсть. Не слишком, но достаточно, чтобы подпортить сочувственную улыбку и журнальное благообразие его лица. А декан Гарретсен нахмурился, словно столкнулся с совершенно непонятной идеей. Так редко видишь, чтобы хороший политик или университетский администратор был бы застигнут врасплох! Эти моменты следует бережно хранить в памяти. И этот я все еще бережно храню и сегодня.
— Вранье! — сказал Душка более обиженно, чем сердито. — Ну зачем ты врешь, Нат? Ты последний человек на третьем, о ком бы я…
— Это не вранье, — сказал Нат. — Пойди в мою комнату и достань из шкафа мой бушлат, если не веришь мне. Проверь.
— Да, а заодно и мою, — сказал я, вставая рядом с Натом. — Мою старую школьную куртку. Ты ее сразу узнаешь. Ну, та, со знаком мира на спине.
Эберсоул вглядывался в нас слегка прищуренными глазами. Потом спросил:
— А когда точно вы нарисовали этот так называемый знак мира на своей одежде, молодые люди?
На этот раз Нат соврал. К тому времени я настолько хорошо его узнал, что понимал, как это было ему тяжело… но он не дрогнул.
— В сентябре.
Это доконало Душку. «Ну прямо выдал ядерный взрыв», — как выразились бы мои дети, только это было бы неточно. Выдал Душка Дональда Дака. Не то чтобы он запрыгал, хлопая руками и испуская «кря-кря-кря», как делал Дональд, впадая в гнев, но он таки испустил вопль возмущения и хлопнул себя по пятнистому лбу кулаками. Эберсоул снова его осадил, на этот раз ухватив за плечо.
— А вы кто? — спросил Эберсоул меня. Теперь уже скорее резко, чем мягко.
— Пит Рили. Я нарисовал на своей куртке знак мира, потому что мне понравился стоуковский. И еще чтобы показать, что у меня есть кое-какие вопросы о том, что мы делаем во Вьетнаме.
Душка вывернулся из-под руки Эберсоула. Он выпятил подбородок, губы у него растянулись так, что открыли полный набор зубов.
— Помогаем нашим союзникам, ты, дебил! — закричал он. — Если у тебя не хватает собственного ума сообразить это, рекомендую тебе прослушать курс полковника Андерсона — введение в военную историю. Или ты еще один подлый трус, который…
— Тише, мистер Душборн, — сказал декан Гарретсен. Его тихость каким-то образом казалась оглушительней криков Душки. — Здесь не место для дебатов по поводу внешней политики и не время для личных выпадов. Как раз наоборот.
Душка опустил пылающее лицо, уставился в пол и начал грызть губы.
— И когда же, мистер Рили, вы поместили этот знак мира на вашу куртку? — спросил Эберсоул. Голос его оставался вежливым, но в глазах пряталась злость. Думаю, он к тому времени уже понял, что Стоук ускользнет, и это ему крайне не нравилось. Душка был мелочишкой в сравнении с ему подобными — теми, кто в 1966 году появились в американских университетах. Времена призывают своих людей, сказал Лао-Цзы, и вторая половина шестидесятых призвала Чарльза Эберсоула. Он не был деятелем на ниве просвещения, он был стражем правопорядка и по совместительству представителем по связи с общественностью.
«Не лги мне, — сказали его глаза. — Не лги мне, Рили. Ведь если ты солжешь и я это узнаю, я из тебя фарш сделаю».
Да плевать! Вероятно, к 15 января меня в любом случае здесь уже не будет; к Рождеству 1967 года я могу быть уже в Пу-Бай, согревая местечко для Душки.
— В октябре, — сказал я. — Нарисовал его на своей куртке не то перед Днем Колумба, не то после.
— У меня он на куртке и нескольких фуфайках, — сказал Скип. — Они все у меня в комнате. Если хотите, могу показать.
Душка, багровый до корней волос, все еще глядел в пол и размеренно покачивал головой.
— И у меня он есть на паре фуфаек, — сказал Ронни. — Я не мирник, но знак тот еще. Он мне нравится.
Тони ДеЛукка сказал, что и у него есть знак на спине фуфайки.
Ленни Дориа сообщил Эберсоулу и Гарретсену, что нарисовал его на переплетах нескольких учебников, а также на первой странице записной книжки с расписанием. Если они хотят, он сейчас ее принесет.
У Билли Марчанта знак был на куртке.
Брад Уизерспун вывел его чернилами на своей студенческой шапочке. Шапочка лежит у него где-то в шкафу, возможно, под бельем, которое он забыл отвезти домой, чтобы мама постирала.
Ник Праути сказал, что нарисовал знаки мира на конвертах своих любимых пластинок: «Начхаем на заботы» и «Уэйн Фонтана с Умопомрачителями».
— Да у тебя ума не хватит, чтобы помрачиться, яйца зеленые, — пробормотал Ронни, и ладони загородили хихикающие рты.
Еще несколько человек сообщили, что у них есть знаки мира на учебниках или предметах одежды. И все утверждали, что нарисовали их задолго до появления граффити на северной стене Чемберлен-Холла. И последний, сюрреалистический штрих: Хью встал, вышел в проход и задрал штанины джинсов настолько, чтобы показать желтые носки, обтягивающие его волосатые голени. На обоих носках был нарисован знак мира маркером для меток на белье, который миссис Бреннен дала своему сыночку с собой в университет — скорее всего за весь семестр хренов маркер был использован в первый и последний раз.
— Как видите, — сказал Скип, когда признания и демонстрирования завершились, — сделать это мог любой из нас.
Душка медленно поднял голову. От багровой краски на его лице осталось только пятно над левой бровью, смахивавшее на ожог.
— Почему вы врете ради него? — спросил он, выждал, но никто не отозвался. — До каникул Дня Благодарения ни у кого из вас не было ни единого знака мира ни на одной вещи, хоть под присягой покажу и ставлю что угодно, до этого вечера почти ни у кого из вас его не было. Почему вы врете ради него?
Никто не ответил. Тишина росла, и с ней росло ощущение силы, и мы все ее чувствовали. Но кому она принадлежала? Им или нам? Ответа не было. И все эти годы спустя настоящего ответа пока так и нет.
Затем к трибуне направился декан Гарретсен. Душка не смотрел в его сторону, но тут же попятился. Декан оглядел нас с веселой улыбочкой.
— Это глупость, — сказал он. — То, что написал мистер Джонс, было глупостью, а эта ложь — еще большая глупость. Скажите правду, ребята. Признайтесь.
Никто ничего не сказал.
— Мы поговорим с мистером Джонсом утром, — сказал Эберсоул. — Быть может, после этого кому-нибудь из вас, ребятки, захочется слегка изменить свои истории.
— Я бы не стал особенно доверять тому, что вам может наговорить Стоук, — сказал Скип.
— Верно, старина Рви-Рви опупел, как крыса в сральне, — сказал Ронни.
Послышался странный сочувственный смех.
— Крыса в сральне! — заорал Ник. Его глаза сияли. Он ликовал, как поэт, которого наконец-то осенило le mot juste[34]. — Крыса в сральне, вот и весь старина Рви. — И в том, что явилось, пожалуй, заключительным триумфом безумия над рациональностью, Ник Праути с совершенством изобразил Фогхорна Легхорна: — Говорю же, говорю вам, мальчик спятил! Потерял колесо колясочки! Потерял две трети карт из колоды! Он…
Мало-помалу до Ника дошло, что Эберсоул и Гарретсен смотрят на него — Эберсоул с брезгливостью, Гарретсен почти с интересом, будто на новую бактерию под микроскопом.
— …немножко головой тронулся, — докончил Ник, уже никому не подражая от смущения, этого бича всех великих артистов. Он торопливо сел.
— Я имел в виду не совсем это, — сказал Скип. — И не то, что он калека. Он чихал, кашлял и из носа у него текло с того дня, как вернулся. Даже ты должен был это заметить, Душка.
Душка не ответил, даже на этот раз не отреагировал на прозвище. Да, пожалуй, он действительно очень устал.
— Я только хотел сказать, что он может наговорить много чего, — сказал Скип, — и даже сам этому верить. Но он тут ни при чем.
Улыбка Эберсоула вынырнула из небытия, но теперь в ней не было и крупицы юмора.
— Мне кажется, я понял соль ваших аргументов, мистер Кирк. Вы хотите, чтобы мы поверили, будто мистер Джонс не отвечает за надпись на стене, но если он все-таки признается, что причастен к ней, мы не должны верить его словам.
Скип тоже улыбнулся — тысячеваттной улыбкой, от которой сердца девушек грозили выскочить из груди.
— Вот именно, — сказал он. — В этом соль моих аргументов.
Наступило мгновение тишины, а затем декан Гарретсен произнес то, что можно счесть эпитафией нашей краткой эпохи:
— Вы меня разочаровали, ребята, — сказал он. — Идемте, Чарльз. Нам тут больше нечего делать.
Гарретсен взял свой портфель, повернулся на каблуках и пошел к двери.
Эберсоул как будто удивился, но поспешил следом за ним. Так что Душке и его подопечным с третьего этажа осталось только смотреть друг на друга с недоверием и упреком.
— Спасибо, парни. — Дэвид почти плакал. — Спасибо в целую кучу говна.
Он вышел, опустив голову, сжимая в руке свою папку. В следующем семестре он покинул Чемберлен и вступил в землячество. Учитывая все, пожалуй, так было лучше всего. Как мог бы сказать Стоук: Душка утратил убедительность.
40
— Значит, вы и это украли, — сказал Стоук Джонс с кровати в амбулатории, когда наконец смог говорить. Я только что сообщил ему, что теперь в Чемберлен-Холле почти все украсили свою одежду воробьиным следком. Мне казалось, он обрадуется. Я ошибся.
— Не лезь в бутылку, — сказал Скип, похлопывая его по плечу. — Не напрашивайся на кровоизлияние.
Стоук даже не посмотрел на него. Черные обвиняющие глаза сверлили меня.
— Присвоили честь за сделанное, затем присвоили знак мира. Кто-нибудь из вас обследовал мой бумажник? По-моему, там лежало не то девять, не то десять долларов. Могли бы забрать и их. Чтобы уж совсем подчистую. — Он отвернул голову и начал бессильно кашлять. В этот холодный день начала декабря шестьдесят шестого он выглядел совсем хреново и куда старше своих восемнадцати лет.
Прошло четыре дня после плавания Стоука в Этапе Беннета. Врач — его фамилия была Карбери — на второй день, казалось, пришел к выводу, что практически все мы — близкие друзья Стоука, как бы странно ни вели себя, когда внесли его в приемную, — мы то и дело заходили узнать, как он. Карбери уж не знаю сколько лет лечил студенческие ангины и накладывал гипс на кости, вывихнутые на футбольном поле, и скорее всего знал, что на грани совершеннолетия поведение юношей и девушек непредсказуемо. Они могут выглядеть вполне взрослыми и при этом в избытке сохранять детские закидоны. Примером служит Ник Праути, выпендривавшийся перед деканом — таковы мои доказательства, ваша честь. Карбери не сказал, как плохо было Стоуку. Одна из санитарочек (почти уже влюбленная в Скипа, как мне показалось, когда увидела его во второй раз) прояснила для нас картину, хотя, в сущности, мы знали и так. Тот факт, что Карбери поместил его в отдельную палату вместо общей мужской, уже что-то сказал нам; тот факт, что первые сорок восемь часов его пребывания там нам не разрешили даже взглянуть на него, сказал нам побольше; тот факт, что его не отправили в стационар, до которого было всего восемь миль по шоссе, сказал нам больше всего. Карбери не рискнул перевезти его даже в университетской машине «скорой помощи». Стоуку Джонсу было худо, дальше некуда. По словам санитарочки, у него была пневмония, начальная стадия переохлаждения из-за купания в луже, и температура, поднимавшаяся почти до сорок одного градуса. Она слышала, как Карбери говорил кому-то по телефону, что если бы автокатастрофа еще хоть на немного уменьшила объем легких Джонса — или ему было бы тридцать — сорок лет вместо восемнадцати, — то он почти наверное умер бы.
Мы со Скипом были первыми посетителями, которых к нему допустили. Любого другого из общежития уж, конечно, навестил бы кто-то из родителей, но не Джонса, как мы знали теперь. А если у него были другие родственники, они не дали о себе знать.
Мы рассказали ему обо всем, что произошло в тот вечер, опустив лишь одно: смех, который забушевал в гостиной, когда мы увидели, как он в тучах брызг одолевает Этап Беннета, и не прекращался, пока мы не принесли его почти без сознания в приемную. Он молча слушал мой рассказ о том, как Скип придумал украсить наши учебники и одежду знаками мира, чтобы Стоук больше не выделялся. Даже Ронни Мейлфант согласился, добавил я, и не пискнул. Сказали мы ему для того, чтобы он мог согласовать свою версию с нашей; сказали еще и для того, чтобы он понял, что теперь, признав свою вину (честь в сотворении граффити), он навлечет неприятности не только на себя, но и на нас. И сказали мы ему без того, чтобы сказать ему в открытую. Этого не требовалось. Ноги у него не работали, но между ушами все было чин-чинарем.
— Убери свою руку, Кирк. — Стоук ужался, насколько позволяла узкая кровать, и снова закашлялся. Помню, я подумал, что, судя по его виду, он и четырех месяцев не протянет, но тут я ошибся. Атлантида канула на дно, но Стоук Джонс все еще на плаву: имеет юридическую практику в Сан-Франциско. Его черные волосы осеребрились и красивы, не хуже прежнего. Он обзавелся красным инвалидным креслом. В программах кабельного телевидения оно выглядит очень эффектно.
Скип разогнулся и сложил руки на груди.
— Благодарности я не ждал, но это слишком-слишком, — сказал он. — На этот раз ты себя превзошел, Рви-Рви.
— Не называй меня так! — Его глаза сверкнули.
— Тогда не называй нас ворами только за то, что мы старались выручить твою тощую жопу. Черт, мы же СПАСЛИ твою тощую жопу!
— Никто вас об этом не просил.
— Да, — сказал я. — Ты никого ни о чем не просишь, так? Думаю, тебе понадобятся костыли покрепче, чтобы выдерживать всю злость, которую ты в себе носишь.
— Злость — это то, что у меня есть, дерьмо. А что есть у тебя?
Всякая всячина, которую требовалось поднагнать, вот что было у меня. Но Стоуку я этого не сказал. Почему-то я не думал, что он растает от симпатии.
— А что ты помнишь из того дня? — спросил я.
— Помню, как написал «Ё…ый Джонсон» на общежитии — я это обдумывал уже пару недель, — и помню, как пошел в час на занятия. А на них обдумывал, что я скажу декану, когда он меня вызовет. Какого рода ЗАЯВЛЕНИЕ я сделаю. После этого только обрывки. — Он сардонически усмехнулся и завел глаза в синеватых глазницах. Он пролежал тут без малого неделю, но все равно выглядел безмерно усталым. — По-моему, я помню, как сказал вам, ребята, что хочу умереть. Было это?
Я не ответил. Он дал мне предостаточно времени, но я отстоял свое право молчать.
Наконец Стоук пожал плечами — ну, будто говоря, ладно, оставим это. В результате с его костлявого плеча сполз рукав нижней рубашки. Он поправил его, двигая рукой с большой осторожностью — в нее была вколота игла капельницы.
— Так, значит, вы, ребята, открыли для себя знак мира, а? Чудесно. Сможете надевать его, когда отправитесь на зимний карнавал. Ну а я — меня тут не будет. Для меня тут все кончено.
— Если ты продолжишь образование на другом краю страны, ты думаешь, что сможешь бросить костыли? — спросил Скип. — А то и выйдешь на беговую дорожку?
Меня это немножко резануло, но Стоук улыбнулся. Настоящей улыбкой — солнечной и безыскусной.
— Костыли роли не играют, — сказал он. — Времени слишком мало, чтобы тратить его зря, вот что важно. Тут никто не знает, что происходит, и не интересуется. Серенькие люди. День прожит, и ладно. В Ороно, штат Мэн, покупка пластинки «Роллинг Стоунз» расценивается как революционный поступок.
— Некоторые люди узнали больше, чем знали раньше, — сказал я… но меня тревожили мысли о Нате, который тревожился, что его мать может увидеть фотографию, как его арестуют, а потому остался на тротуаре. Лицо на заднем фоне, лицо серенького мальчика на пути к стоматологии в двадцатом веке.
В дверь всунулась голова доктора Карбери.
— Вам пора, молодые люди. Мистеру Джонсу надо отдыхать и отдыхать.
Мы встали.
— Когда к тебе придет декан Гарретсен, — сказал я, — или этот тип Эберсоул…
— Насколько это касается их, весь тот день — сплошная пустота, — сказал Стоук. — Карбери поставит их в известность, что у меня бронхит с октября, а пневмония со Дня Благодарения, так что им придется поверить. Я скажу, что мог в тот день сделать что угодно. Кроме как бросить костыли и пробежать марафон.
— Мы же не украли твой знак, — сказал Скип. — Мы его просто позаимствовали.
Стоук обдумал его слова, потом вздохнул.
— Это не мой знак, — сказал он.
— Угу, — сказал я. — Теперь уже нет. Бывай, Стоук. Мы к тебе еще заглянем.
— Не считайте себя обязанными, — сказал он, и, полагаю, мы поймали его на слове, потому что больше к нему в амбулаторию не заходили. Потом я несколько раз видел его в общежитии — четыре-пять раз, и я был на занятиях, когда он уехал, не потрудившись закончить семестр. Снова я увидел его в телевизионных новостях почти двадцать лет спустя, когда он выступал на митинге «Гринписа» сразу после того, как французы взорвали «Рэйнбоу Уорриор». Было это, значит, в году 1984–1985-м. С тех пор я видел его на голубом экране довольно часто. Организует сбор средств на охрану окружающей среды, выступает в студгородках со своего в нос шибающего красного кресла, защищает в суде экологов-активистов, когда они нуждаются в защите. Я слышал, как его называли не слишком приятными названиями, и держу пари, ему это по-своему нравится. Он все еще носит в себе злость. И я рад. Ведь, как он сказал, это то, что у него есть.
Когда мы подходили к двери, он нас окликнул:
— Эй!
Мы оглянулись на узкое лицо, белеющее на белой подушке над белой простыней — единственным другим цветом была только копна черных волос. Очертания его ног под простыней снова напомнили мне Дядю Сэма на параде Четвертого Июля у нас в городке. И вновь я подумал, что по его виду ему больше четырех месяцев не прожить. Однако добавьте к этой картине еще и полоски белых зубов, потому что Стоук улыбался.
— Так что «эй»? — спросил Скип.
— Вас обоих так заботило, что я скажу Гарретсену и Эберсоулу… может быть, у меня комплекс неполноценности или еще что-то, только мне не верилось, что дело во мне. Так вы оба что, решили по-настоящему заниматься, перемены ради?
— А если так, мы, по-твоему, вытянем?
— Возможно, — сказал Стоук. — Одно я помню про этот вечер. И очень ясно.
Я решил, он скажет, что помнит, как мы смеялись над ним — Скип подумал то же самое, как сказал мне позже, — но оказалось не то.
— Ты внес меня в дверь смотровой в одиночку, — сказал он Скипу. — И не уронил.
— Само собой. Ты не так уж много весишь.
— И все же… умереть это одно, но никому не хочется, чтобы его роняли на пол. Очень унизительно. Но раз ты сумел, я дам тебе хороший совет. Отвернись от спортивных программ, Кирк, если у тебя стипендия не по спорту.
— Зачем?
— Затем, что они превратят тебя в совсем другого человека. Возможно, времени это потребует чуть больше, чем потребовалось РОТС, чтобы превратить Дэвида Душборна в Душку, но в конце концов они своего добьются.
— Что ты знаешь о спорте? — мягко спросил Скип. — Что ты знаешь о том, что значит быть членом команды?
— Я знаю, это плохое время для ребят в форме, — сказал Стоук, откинулся на подушку и закрыл глаза. Но отличное время для девушек, сказала Кэрол. 1966 год был отличным годом для девушек.
Мы вернулись в общежитие и пошли в мою комнату заниматься. Дальше по коридору в гостиной Ронни, и Ник, и Ленни, и почти все остальные травили Стерву. Через некоторое время Скип закрыл дверь, чтобы не слышать их голосов, а когда этого оказалось недостаточно, я поставил пластинку на маленький проигрыватель, и мы слушали Фила Окса. Окс уже умер — как моя мать и как Майкл Лэндон. Он повесился на своем поясе примерно тогда же, когда Стоук Джон подвизался на ниве «Гринписа». Процент самоубийств среди уцелевших атлантидцев очень велик. Ничего удивительного, по-моему. Когда ваш континент уходит на дно прямо у вас под ногами, с вашей головой что-то происходит.
41
Дня через два после посещения Стоука в амбулатории я позвонил моей матери и сказал, что если она и правда может прислать мне добавочную сумму, то я хотел бы по ее совету подзаняться с репетитором. Она не задала много вопросов и не бранила меня — когда моя мама не бранилась, это значило, что она по-настоящему сердится, — но три дня спустя я получил перевод на триста долларов. К ним я присоединил мой выигрыш в «червях» — к моему удивлению, он составил восемьдесят долларов. Целая куча пятицентовых монет.
Маме я про это не сказал, но ее триста долларов я потратил на ДВУХ репетиторов — один был аспирантом и помог мне приобщиться к тайнам тектонических платформ и дрейфа материков, а другой был куривший травку старшекурсник из Кинг-Холла, который помогал Скипу с антропологией (и, возможно, написал за него пару курсовых, хотя точно я этого не знаю). Этого второго звали Гарри Брандейдж, и от него первого я услышал: «У-ух, облом!»
Вместе, Скип и я, пошли к декану по искусству и наукам (о том, чтобы пойти к Гарретсену после ноябрьского собрания в клубном зале Чемберлена, вопроса, конечно, не вставало) и изложили ему наши трудности. Формально, как первокурсники, мы не имели к нему никакого отношения, но декан Рэндл выслушал нас. И посоветовал поговорить с каждым нашим преподавателем, объяснить ему, как обстоит дело… практически воззвать к его милосердию.
Мы последовали этому совету, стискивая зубы от омерзения. Одна из причин нашей дружбы в те годы лежала в нашем воспитании в духе янки и, в частности, в твердом правиле не просить о помощи, кроме самых крайних случаев, а может быть, даже и тогда. И выдержали мы эти мучительные беседы только благодаря этой самой дружбе. Когда со своим преподавателем разговаривал Скип, я ждал его в коридоре, выкуривая сигарету за сигаретой. Когда была моя очередь, он ждал меня.
В целом у преподавателей мы нашли больше сочувствия, чем я мог даже предположить: почти все постарались, чтобы мы не просто сдали экзамены, но сдали их с оценками, позволяющими сохранить стипендию. Только преподаватель математики Скипа остался твердокаменным, но Скип достаточно разбирался в дифференциальном исчислении и не нуждался в особой помощи. Много лет спустя до меня дошло, что для большинства наших преподавателей проблема была моральной, а не академической: им не хотелось натыкаться на фамилии своих бывших студентов в списках погибших и спрашивать себя, не они ли отчасти стали причиной. И что разница между D и С с минусом была также разницей между мальчиком, видящим и слышащим, и бесчувственным обрубком, прозябающим в каком-нибудь госпитале для ветеранов.
42
После одной из таких бесед, когда впереди уже грозно маячили экзамены конца семестра, Скип отправился на встречу со своим репетитором-антропологом в «Медвежью берлогу» для натаскивания, подогреваемого кофе. Я дежурил в Холоуке. Когда конвейер наконец остановился до вечера, я вернулся в общежитие, чтобы опять засесть за учебники. В вестибюле я заглянул в свою почтовую ячейку и нашел розовое извещение о бандероли.
Бандероль была упакована в оберточную бумагу и перевязана шпагатом, однако ее украшали наклейки с рождественскими колоколами и остролистом. Обратный адрес был как неожиданный удар кулаком в живот: «Кэрол Гербер, 172, Броуд-стрит, Харвич, Коннектикут».
Я даже не пробовал позвонить ей — и не только потому, что был занят спасением своей жопы. Думаю, что истинную причину я понял только, когда увидел ее имя на этой бандероли. Я был убежден, что она вернулась к Салл-Джону. Что тот вечер, когда мы занимались любовью в моей машине под старые песни, был для нее уже забытым прошлым. Что забытым прошлым был и я.
Фил Окс пел на проигрывателе Ната, но сам Нат похрапывал в кровати с раскрытым номером «Ньюсуика» на лице. Обложку занимал генерал Уэстморленд. Я сел к своему столу, положил бандероль перед собой, протянул руку к шпагату и остановился. «Сердца очень крепки, — сказала она. — Чаще всего они не разбиваются. Чаще всего они просто чуть проминаются». Конечно, она была права… но мое жгла боль, пока я сидел и смотрел на рождественскую бандероль, которую она прислала мне, сильная боль. На проигрывателе пел Фил Окс, но я слышал другую, более старую, более нежную музыку. Я слышал «Плэттеров».
Я разорвал шпагат, содрал клейкую ленту, развернул бумагу и в конце концов извлек на свет белую картонную коробочку. Внутри был подарок, обернутый красной глянцевой бумагой и перевязанный белой атласной лентой. А еще квадратный белый конверт с моим именем, написанным ее таким знакомым почерком. Я вскрыл конверт и вытащил роскошную поздравительную складную открытку — тому, кто тебе дорог, стараешься послать самое лучшее и все такое. Фольга, снежинки, ангелы из фольги трубили в трубы из фольги. Когда я развернул открытку, на ее подарок мне упала газетная вырезка. Из «Джорнэл», харвичской газеты. По верхнему полю над заголовком Кэрол написала: «На этот раз я добилась своего — Пурпурное Сердце! Не беспокойся, пять швов в травмпункте, и я вернулась домой к ужину».
Заголовок гласил: «6 ПОСТРАДАВШИХ, 14 АРЕСТОВАННЫХ, КОГДА ДЕМОНСТРАЦИЯ ПРОТЕСТА ПРОТИВ ПРИЗЫВА ПЕРЕШЛА В ДРАКУ». Фотография резко контрастировала со снимком в «Дерри ньюс», на котором все, даже полицейские и строительные рабочие, затеявшие свой импровизированный контрпротест, выглядели почти благодушными. В харвичском «Джорнэле» все выглядели обозленными, ошарашенными — на две тысячи световых лет от благодушия. Крутые типы с татуировкой на бицепсах и жутко искаженными лицами, длинноволосые ребята, смотрящие на них с яростным вызовом. Один из этих протягивал руки к регочущим верзилам, будто говоря: «Ну, давайте же! Разорвать меня хотите?» А между этими двумя группами — полицейские, настороженные, полные напряжения.
Слева (Кэрол указала это место стрелочкой, будто я мог его не заметить!) была знакомая куртка с «ХАРВИЧСКАЯ ГОРОДСКАЯ ШКОЛА» на спине. Снова ее лицо было повернуто от камеры, а не к ней. Я различил стекающую по щеке кровь куда яснее, чем мне хотелось бы. Она могла рисовать сколько угодно шутливых стрелочек и писать сверху сколько угодно бодрых пояснений, меня это не развеселило. На ее лице была полоса не шоколадного соуса. Полицейский ухватил ее за локоть. Девушка на этом новом снимке словно бы не принимала к сердцу ни этот факт, ни кровь из раны на виске (если в тот момент она вообще осознавала, что ранена). Девушка на новом снимке улыбалась. В одной руке она держала плакат с призывом «ОСТАНОВИТЕ УБИЙСТВА!». Другая рука была протянута к камере — указательный и средний пальцы растопырены в V. V — знак Победы, подумал я тогда. Но, конечно, значил он уже другое. К 1969 году это V было так же неотъемлемо от воробьиного следка, как ветчина от яичницы.
Я прочел заметку, но в ней не было ничего особо интересного. Протест… контрпротест… две-три потасовки… вмешательство полиции. Тон заметки был и высокопарным, и брезгливым, и похлопывающим по плечу одновременно; мне вспомнилось, как Эберсоул и Гарретсен смотрели на нас в тот вечер. «Вы меня разочаровали, ребята». Все, кроме трех из арестованных участников протеста, были позднее отпущены в тот же день, и ни одна фамилия названа не была, из чего следовало, что все они были моложе двадцати одного года.
Кровь у нее на лице. И все-таки она улыбалась… торжествующе улыбалась. Тут я осознал, что Фил Окс все еще поет — я убил людей миллионов пять, теперь в бой меня они гонят опять, — и по спине у меня побежали мурашки.
Я раскрыл открытку. Штампованные зарифмованные сантименты — они фактически всегда одинаковы, верно? Веселого Рождества, от души надеюсь, что ты не скапутишься в Новом году. Я толком их и не прочел. Напротив стишков на чистой стороне она написала мне — так много, что места еле хватило:
Дорогой Шестой Номер!
Просто хочу пожелать тебе веселого-веселого Рождества и сообщить, что у меня все в порядке. Я нигде не учусь, хотя сблизилась с кое-какими учащимися (см. вложенную вырезку), и думаю, что в конце концов возобновлю занятия, может быть, осенью следующего года. С мамой не очень, но она старается, а мой брат более или менее пришел в норму. И Рионда помогает. Пару раз я виделась с Саллом, но это уже не то. Как-то вечером он зашел посмотреть телевизор, и мы были как чужие… а может быть, на самом деле я хочу сказать, что мы были как старые знакомые в поездах, идущих в разных направлениях.
Мне тебя не хватает, Пит. Думаю, что и наши поезда идут в разных направлениях, но я никогда не забуду времени, которое мы провели вместе. Оно было чудесным и самым лучшим (особенно последний вечер). Можешь написать мне, если хочешь, но я бы предпочла, чтобы ты не писал. Это может оказаться не самым лучшим для нас обоих. Из этого не следует, что мне безразлично или что я забыла, а как раз наоборот.
Помнишь вечер, когда я показала тебе ту фотографию и рассказала, как меня избили? Как мой друг Бобби выручил меня? У него в то лето была книга. Ему ее подарил жилец с верхнего этажа. Бобби говорил, что это самая лучшая книга, какую он только читал. Конечно, не так уж много это значит, когда тебе одиннадцать. Но в старшем классе я наткнулась на нее в школьной библиотеке и прочла — просто, чтобы составить собственное мнение. Не самая лучшая, какие я читала, но вполне и вполне. Я подумала, что тебе она может понравиться. Она была написана двенадцать лет назад, но все равно мне кажется, что это про Вьетнам. А если нет, то в ней полно информации.
Я люблю тебя, Пит. Веселого Рождества!
Кэрол
P.S. Брось ты эту дурацкую карточную игру.
Я прочел и перечел это письмо, потом бережно сложил заметку и положил внутрь открытки, а мои руки все еще дрожали. Думаю, где-то у меня еще хранится эта открытка… как, я уверен, где-то «Красная Кэрол» Гербер все еще хранит маленький снимок своих друзей детства. То есть если она жива. Быть уверенным в этом никак нельзя: очень многих из ее последних известных друзей уже давно нет в живых.
Я развернул подарок. Внутри — резко контрастируя с нарядной рождественской бумагой и белой атласной лентой — был экземпляр «Повелителя мух» Уильяма Голдинга в бумажной обложке. В школе я пропустил эту книгу, отдав предпочтение «Сепаратному миру» в списке рекомендованной литературы, — просто потому, что «Мир» выглядел покороче.
Я открыл ее, думая, что, возможно, увижу надпись. И увидел, но не такую, какую ожидал, совсем не такую. Вот что я увидел на белом пространстве титульного листа:
Внезапно мои глаза наполнились нежданными слезами. Я прижал руку ко рту, чтобы удержать рвавшееся наружу рыдание. Я не хотел будить Ната, не хотел, чтобы он увидел, что я плачу. А я плакал. Я сидел за своим столом и плакал о ней, плакал о себе, плакал о нас обоих, о нас всех. Не помню, чтобы когда-нибудь еще в жизни мне было так больно, как тогда. Сердца очень крепки, сказала она, чаще всего сердца не разбиваются, и я уверен, это так и есть… ну, а в то время? Ну, а те, кем мы были тогда? Ну, а сердца в Атлантиде?
43
Как бы то ни было, мы со Скипом выжили. Нагнали, со скрипом сдали экзамены и вернулись в Чемберлен-Холл в середине января. Скип сказал мне, что на каникулах написал письмо Джону Уилкинсу, бейсбольному тренеру, предупреждая, что передумал играть в команде.
Нат тоже вернулся на третий этаж Чемберлен-Холла, как и ко всеобщему изумлению Ленни Дориа — по академической программе, но вернулся. Однако его paisan Тони ДеЛукка не вернулся. Как и Марк Сент-Пьер, Барри Маржо, Ник Праути, Брад Уизерспун, Харви Туилли, Рэнди Эколлс… ну и, конечно, Ронни. В марте мы получили от него открытку. Со штемпелем Льюистона и адресованную просто дурачью третьего этажа Чемберлен-Холла. Мы приклеили ее в гостиной над креслом, в котором Ронни чаще всего сидел во время игры. На лицевой стороне красовался Альфред Э. Ньюман, прямо с обложки журнала «Мэд». На обратной стороне Ронни написал: «Дядя Сэм зовет, и я должен идти. Меня ждут пальмы, и хрен со всем. Другое дело, я кончил с 21 турнирным очком. И значит, я победитель». И подпись «РОН». Мы со Скипом засмеялись. Для нас сыночек-матерщинник миссис Мейлфант останется Ронни до конца своих дней.
Стоук Джонс, он же Рви-Рви, тоже не вернулся. Некоторое время я почти совсем о нем не думал, но полтора года спустя его лицо и воспоминания о нем всплыли в моей памяти с ошеломляющей (хотя и краткой) ясностью. В то время я сидел в тюрьме в Чикаго. Не знаю, сколько нас забрали легавые перед зданием, где происходил съезд Демократической партии, выдвинувший кандидатуру Губерта Хамфри, но очень много, и многие получили травмы. Год спустя «комиссия с голубой лентой» в своем отчете назвала события того вечера «полицейскими беспорядками».
Для меня демонстрация закончилась в камере предварительного заключения, предназначенной для пятнадцати — в крайнем случае двадцати человек, вместе с шестьюдесятью отравленных газом, оглушенных, нанюхавшихся, избитых, обработанных, измордованных, до хрена окровавленных хиппи. Кто курил травку, кто плакал, кто блевал, кто пел песни протеста (из дальнего угла какой-то парень, которого я даже не увидел, выдал пронаркотизированный вариант «Больше я не марширую»). Все это смахивало на галлюцинаторный тюремный вариант состязания, сколько человек сумеют набиться в телефонную будку.
Я был прижат к решетке, пытаясь оберечь нагрудный карман (пачка «Пелл-Мелл») и боковой карман («Повелитель мух», подарок Кэрол, теперь сильно растрепанный, потерявший переднюю обложку, рассыпающийся по листочкам), как вдруг передо мной возникло лицо Стоука, четкое и детализированное, как фотография высокого разрешения. Оно возникло ниоткуда, быть может, какой-то темный уголок памяти вдруг осветился, включенный ударом полицейской дубинки по голове или живительной понюшкой слезоточивого газа. И вместе с ним возник вопрос.
— Какого хрена калека делал на третьем этаже? — спросил я вслух.
Коротышка с копной золотистых волос — смахивающий на Питера Фрэмптона в виде карлика, если вам это что-то говорит — оглянулся на меня. Лицо у него было бледное и прыщавое. Под носом и на одной щеке подсыхала кровь.
— Чего-чего? — спросил он.
— Какого хрена калека делал на третьем этаже университетского общежития? Без лифта? Почему его не поместили на первом этаже? — И тут я вспомнил, как Стоук нырками двигался к Холиоуку — голова опущена, волосы падают на глаза, — как Стоук бормочет «рви-Рви, рви-Рви, рви-Рви» на каждом вздохе. Стоук, двигающийся так, словно все вокруг были его врагами. Пощадите его, и он попытается расстрелять весь мир.
— Я чего-то не понимаю. О чем…
— Разве что он их попросил, — сказал я. — Разве что он безоговорочно потребовал.
— Во-во, — сказал коротышка с волосами Питера Фрэмптона. Травки не найдется? Хочу в отключку. Хренова дыра. Хочу кайф поймать.
44
Скип стал художником и знаменитостью в своем роде. Не как Норман Рокуэлл, и вы нигде не найдете репродукции ни единой скульптуры Скипа, но у него хватало выставок — Лондон, Рим, Нью-Йорк, в прошлом году Париж, и о нем постоянно пишут. Критики в изобилии называют его поверхностным, приправой на месяц (некоторые называют его приправой на месяц в течение двадцати пяти лет), пошлым умом, с помощью дешевой системы образов общающимся с другими пошлыми умами. Другие критики хвалят его за честность и энергию. Я склоняюсь ко второму мнению, но полагаю, это естественно: я ведь знал его в наши дни, ведь мы вместе спаслись с великого тонущего континента, и он по-прежнему мой друг. В каком-то смысле он мой paisan.
И есть критики, которые указывают на гнев, так часто воплощенный в его работах, гнев, который я впервые ясно увидел во вьетнамской семье из папье-маше, которую он сжег перед университетской библиотекой под рвущийся из усилителей ритм «Янгбладс» тогда — в 1969 году. И да. Да! Что-то в этом есть. Некоторые работы Скипа смешны, а некоторые печальны, а некоторые причудливы, но большинство дышат гневом — почти все его гипсовые, и картонные, и глиняные люди словно шепчут: «Запалите меня, запалите меня и слушайте, как я кричу: ведь на самом деле это все еще 1969 год, это все еще Меконг и так будет всегда». «Гнев Стэнли Кирка — вот что делает его произведения весомыми», — написал один критик о его выставке в Бостоне, и, я полагаю, тот же самый гнев содействовал его сердечному припадку два месяца назад.
Позвонила его жена и сказала, что Скип хочет меня видеть. Врачи не нашли ничего особенно серьезного, но Капитан остался при другом мнении. Мой старый paisan Капитан Кирк считал, что умирает.
Я прилетел в Палм-Бич и, когда я увидел его — белое лицо под почти белоснежными волосами на белой подушке, — это мне что-то напомнило, но сначала я не сообразил, что именно.
— Ты думаешь о Джонсе, — сказал он хрипло и, конечно, был прав. Я ухмыльнулся, и в тот же миг по моей спине пальцем скользнула ледяная дрожь. Иногда к тебе возвращается что-то из прошлого. Иногда оно возвращается.
Я вошел и сел рядом с ним.
— Не так уж плохо, гуру.
— И не так уж тяжело, — сказал он. — Снова тот день в амбулатории. Только Карбери, вероятно, умер, и на этот раз игла в вене у меня. — Он поднял одну из своих талантливых рук, показал мне иглу и снова опустил руку. — Не думаю больше, что умру. По крайней мере не сейчас.
— Отлично.
— Ты все еще куришь?
— Бросил. С прошлого года.
Он кивнул.
— Жена говорит, что разведется со мной, если я не сделаю того же… так что, пожалуй, мне следует попытаться.
— Сквернейшая из привычек.
— Собственно говоря, по-моему, сквернейшая из привычек — это жизнь.
— Прибереги дерьмовые афоризмы для «Райдерс Дайджест», Капитан.
Он засмеялся, потом спросил, получал ли я известия от Ната.
— Открытку на Рождество, как всегда. С фотографией.
— Хренов Нат! — Скип пришел в восторг. — Его приемная?
— Угу. В этом году как фон для Поклонения волхвов. Всем волхвам явно не помешало бы заняться зубами всерьез.
Мы поглядели друг на друга и зафыркали. Но прежде чем Скип засмеялся по-настоящему, он начал кашлять. До жути похоже на Стоука… на несколько секунд он даже стал похож на Стоука — и у меня по спине опять скользнула ледяная дрожь. Будь Стоук покойником, я решил бы, что нас преследует его призрак, но он был жив. И по-своему Стоук Джонс продался не меньше любого хиппи, который от сбыта кокаина перешел к сбыту дутых акций по телефону. Он любит появляться на голубом экране, наш Стоук. Когда судили О. Д. Симпсона[35], то каждый вечер, переключая программы, можно было наткнуться на Стоука — просто еще один стервятник, кружащий над падалью.
Кэрол не продалась, думается мне. Кэрол и ее друзья… ну, а что насчет студентов-химиков, которых они убили своей бомбой? Это была ошибка, я всем сердцем убежден, что это была ошибка. Та Кэрол, которую я знал, понимала бы, что это был просто еще один хренов способ сказать, что нам пришлось уничтожить деревню, чтобы ее спасти. Но вы думаете, родственникам этих ребят легче оттого, что случилась ошибка — бомба взорвалась не тогда, когда должна была взорваться, извините? Вы думаете, вопросы о том, кто продался, а кто нет, имеют значение для матерей, отцов, братьев, сестер, любовников, друзей? Вы думаете, это имеет значение для людей, которые вынуждены подбирать клочки и как-то жить дальше? Сердца способны разбиваться. Да, сердца способны разбиваться. Иногда мне кажется, что было бы лучше, если бы мы умирали, когда они разбиваются. Но мы не умираем.
Скип пытался успокоить свое дыхание. Монитор рядом с его кроватью тревожно засигналил. В палату заглянула сестра, но Скип махнул, чтобы она ушла. Сигналы вернулись в прежний ритм, а потому она послушалась. Когда она ушла, Скип сказал:
— Почему мы так весело смеялись в тот день, когда он упал? Я все еще задаю себе этот вопрос.
— Да, — сказал я. — И я тоже.
— Так какой же ответ? Почему мы смеялись?
— Потому что мы люди. Некоторое время — по-моему, между Вудстоком и Кентским расстрелом — мы считали, что мы нечто иное, но мы заблуждались.
— Мы считали себя звездной пылью, — сказал Скип, почти сохранив серьезное выражение.
— Мы считали себя золотыми, — согласился я, засмеявшись. — И что мы должны вернуться в райский сад.
— Наклонись-ка, хиппи-бой, — сказал Скип, и я наклонился к нему. И увидел, что мой старый друг, который перехитрил Душку, и Эберсоула, и декана Гарретсена, который обошел своих преподавателей, умоляя помочь ему, который научил меня пить пиво из кувшина и произносить «хрен» с десятком разных интонаций, я увидел, что он плачет. Он протянул ко мне руки. С годами они исхудали, и мышцы теперь были не тугими, а дряблыми. Я нагнулся еще ниже и крепко его обнял.
— Мы пытались, — сказал он мне на ухо. — Никогда не забывай этого, Пит. МЫ ПЫТАЛИСЬ.
Полагаю, что так. По-своему Кэрол пыталась больше любого из нас и заплатила более высокую цену… то есть за исключением тех, кто умер. И хотя мы забыли язык, на котором говорили в те годы — он канул в небытие, как расклешенные джинсы, рубашки ручной набивки, куртки Неру и плакаты, гласившие «УБИВАТЬ РАДИ МИРА ЭТО ТО ЖЕ, ЧТО ТРАХАТЬСЯ РАДИ ЦЕЛОМУДРИЯ», — порой вдруг возвращается слово-другое. Информация, вы понимаете. Информация. И порой в моих снах и воспоминаниях (чем старше я становлюсь, тем больше они кажутся одним и тем же) я ощущаю запах места, где я говорил на этом языке с такой непринужденной авторитетностью: дуновение земли, аромат апельсинов, замирающий запах цветов.
Слепой Уилли
1983: Господислави каждого из нас
6.15 утра
Он просыпается под музыку, всегда под музыку. В первые затуманенные мгновения наступающего дня его сознание попросту не справляется с пронзительным «биип-биип-биип» радиобудильника. Словно самосвал дает задний ход. Но и музыка в эту пору года совсем не сахар: радиостанция, на которую он настраивает свои радиочасы, травит сплошь рождественские песни, и в это утро он просыпается под одну из двух-трех Самых Тошнотворных в его черном списке — под воздыхающие голоса, исполненные слащавой елейности. Хорал «Харе Кришна», или «Певцы Энди Уильямса», или что-то в том же духе. Слышишь ли ты, что слышу я, выпевают воздыхающие голоса, когда он приподнимается и садится под одеялом, сонно моргая, а волосы у него торчат во все стороны. Видишь ли ты, что вижу я, выпевают они, когда он сбрасывает ноги с кровати, шлепает, гримасничая, по холодному полу к радио и нажимает клавишу отключения. Оборачивается и видит, что Шэрон уже приняла обычную оборонительную позу: подушка закрывает голову, и видны только кремовый изгиб плеча, кружевная бретелька ночной рубашки да пушистая прядка светлых волос.
Он идет в ванную, закрывает за собой дверь, сбрасывает пижамные штаны, в которых спит, в корзину для грязного белья, включает электробритву. Водя ею по лицу, он думает: «А чего бы вам, ребята, не пройтись по всем органам чувств, если уж вы на этом зациклились? Чуешь ли ты, что чую я, вкусно ль тебе то, что вкусно мне, осязаешь ли, что осязаю я — валяйте!
— Вранье, — говорит он. — Все вранье.
Двадцать минут спустя, пока он одевается (сегодня утром темно-серый костюм от Пола Стюарта плюс модный галстук), Шэрон более или менее просыпается, но не настолько, чтобы он толком понял, о чем она бормочет.
— Повтори-ка, — просит он. — Яичный коктейль я уловил, а дальше одно бу-бу-бу.
— Я спросила, не купишь ли ты две кварты яичного коктейля по дороге домой, — говорит она. — Вечером будут Оллены и Дабреи, ты не забыл?
— Рождество, — говорит он, рассматривая в зеркале свои волосы. Он уже не тот растрепанный, ошалелый мужчина, который просыпается под музыку утром пять раз в неделю — иногда шесть. Теперь он выглядит точно так же, как все те, кто, как и он, поедут в Нью-Йорк поездом семь сорок. Именно этого ему и надо.
— Ну, и что Рождество? — спрашивает она с сонной улыбкой. — Все вранье?
— Верно, — соглашается он.
— Если вспомнишь, купи еще и корицы…
— Ладно.
— …но если ты забудешь про коктейль, я тебя убью, Билл!
— Не забуду.
— Знаю. Ты очень надежный. И выглядишь мило.
— Спасибо.
Она снова хлопается на подушку, а потом приподнимается на локте, как раз когда он чуть-чуть поправляет галстук, цвет которого — синий. Ни разу в жизни он не надевал красного галстука и надеется сойти в могилу, так и не поддавшись этому вирусу.
— Я купила тебе канитель, — говорит она.
— М-м-м-м-м?
— Ка-ни-тель, — говорит она. — В кухне на столе.
— А! — вспоминает он. — Спасибо.
— Угу. — Она уже легла и начинает задремывать. Он не завидует тому, что она может спать до девяти… черт, до одиннадцати, если захочет, но ее способности проснуться, поговорить и снова уснуть он завидует. В зарослях он тоже так умел, как и почти все ребята, но заросли были давно. «В сельской местности», — говорили новички и корреспонденты; а для тех, кто уже пробыл там какое-то время, — заросли или иногда — зелень.
В зелени, вот-вот.
Она говорит что-то еще, но это уже опять бу-бу-бу. Но он все равно понимает: удачного дня, родной.
— Спасибо, — говорит он, чмокая ее в щеку. — Обязательно.
— Выглядишь очень мило, — бормочет она снова, хотя глаза у нее закрыты. — Люблю тебя, Билл.
— И я тебя люблю, говорит он и выходит.
Его дипломат — Марк Кросс, не самое оно, но почти — стоит в передней у вешалки с его пальто (от Тагера на Мэдисон). Он на ходу хватает дипломат и идет с ним на кухню. Кофе готов — Господи, благослови мистера Кофе, — и он наливает себе чашку. Открывает дипломат, совершенно пустой — и берет с кухонного стола клубок канители. Несколько секунд вертит в пальцах, глядя, как он сверкает в свете флюоресцентных кухонных плафончиков, потом кладет в дипломат.
— Слышишь ли ты, что слышу я, — говорит он в никуда и защелкивает дипломат.
8.15 утра
За грязным стеклом окна слева от него ему виден приближающийся город. Сквозь копоть на стекле город выглядит гигантскими мерзкими развалинами — может, погибшая Атлантида, только что извлеченная на поверхность под свирепым серым небом. В глотке дня застрял большой груз снега, но это не слишком его тревожит: до Рождества всего восемь дней, и дело пойдет отлично.
Вагон поезда пропах утренним кофе, утренним дезодорантом, утренним лосьоном для бритья и утренними желудками. Почти на каждом сиденье — галстук, теперь их носят даже некоторые женщины. На лицах утренняя припухлость, глаза и обращены внутрь, и беззащитны, разговоры вялые. Это час, когда даже трезвенники выглядят, будто с похмелья. Почти все пассажиры уткнулись в свои газеты. А что? Рейган — король Америки, ценные бумаги и акции обернулись золотом, смертная казнь снова в моде. Жизнь хороша.
Перед ним тоже развернут кроссворд «Таймс», и хотя он заполнил несколько клеток, это, в сущности, средство обороны. Ему не нравится разговаривать с людьми в поездах, не нравятся пустые разговоры, и меньше всего ему требуется постоянный приятель-попутчик. Когда он начинает замечать знакомые лица в каком-то конкретном вагоне, когда другие пассажиры по пути к свободному месту начинают кивать ему или говорить «ну, как вы сегодня?», он меняет вагоны. Не так сложно оставаться неизвестным — просто еще одним ежедневным пассажиром из коннектикутского пригорода, человеком, примечательным только своим твердокаменным отказом носить красные галстуки. Может, когда-то он был учеником приходской школы, может, когда-то он держал плачущую девочку, а один из его друзей бил ее бейсбольной битой, и может, когда-то он проводил время в зелени. Никому в поезде этого знать не требуется. У поездов этого не отнимешь.
— Ну как, готовы к Рождеству? — спрашивает сосед на сиденье у прохода.
Он поднимает голову, почти хмурясь, но решает, что за этими словами не стоит ничего — просто толчение воды в ступе, в котором у некоторых людей есть потребность. Его сосед — толстяк, и к середине дня начнет вонять, сколько бы дезодоранта он утром ни употребил… но он даже не смотрит на Билла, так что все в порядке.
— Да ну, сами знаете, как бывает, — говорит он, глядя на дипломат, зажатый у него между ногами, — дипломат, хранящий клубок канители и ничего больше. — Мало-помалу проникаешься духом.
8.40 утра
Он выходит из Центрального вокзала с тысячей других мужчин и женщин в пальто — по большей части администраторы средней руки, гладенькие бурундучки, которые к полудню уже будут усердно вертеться в своих колесах. На мгновение он останавливается, глубоко вдыхая холодный серый воздух. Лексингтон-авеню оделась в гирлянды разноцветных лампочек, а неподалеку Санта-Клаус, похожий на пуэрториканца, звонит в колокольчик. Рядом с ним котелок для пожертвований и мольберт с надписью: «ПОМОГИТЕ НА РОЖДЕСТВО БЕЗДОМНЫМ», и человек в синем галстуке думает: «А как насчет капельки правды в призывах, Санта? Как насчет надписи «ПОМОГИТЕ МНЕ С КОКАИНЧИКОМ НА РОЖДЕСТВО?» Тем не менее, проходя мимо, он бросает в котелок пару долларов. У него наилучшие предчувствия на этот день. Хорошо, что Шэрон напомнила ему о канители — а то бы он, пожалуй, забыл ее захватить; он ведь всегда забывает такие вот заключительные штрихи.
Десять минут пешком — и он подходит к своему зданию. У двери снаружи стоит черный паренек лет семнадцати в черных джинсах и грязной красной куртке с капюшоном. Переминается с ноги на ногу, выдыхает облачка пара, часто улыбается, показывая золотой зуб. В одной руке он держит помятый бумажный стаканчик из-под кофе. В стаканчике мелочь, и он ею побрякивает.
— Не найдется поспособствовать? — спрашивает он людей, устремляющихся мимо к вращающимся дверям. — Не найдется поспособствовать, сэр? Не найдется поспособствовать, мэм? На поесть собираю. Спасибо, Господислави, счастливого Рождества вам. Не найдется поспособствовать, друг? Может, четвертачок? Спасибо. Не найдется поспособствовать, мэм?
Проходя, Билл роняет в стаканчик пятицентовик и два десятицентовика.
— Спасибо, сэр, Господислави, счастливого Рождества.
— И тебе того же, — говорит он.
Женщина, идущая позади него, хмурится.
— Зря вы их поощряете, — говорит она.
Он пожимает плечами и улыбается ей пристыженной улыбкой.
— Мне трудно кому-то отказывать на Рождество, — говорит он ей.
Он входит в вестибюль в потоке других людей, бросает взгляд вслед самодовольной стерве, которая свернула к газетному киоску, потом направляется к лифтам с их старомодными указателями этажей и кудрявыми номерами. Тут несколько человек кивают ему, и он обменивается парой-другой слов с двумя из них, пока они вместе ждут лифта — это же все-таки не поезд, где можно пересесть в другой вагон. К тому же здание не из новых, и лифты еле ползут, поскрипывая.
— Как супруга, Билл? — спрашивает тощий, непрерывно ухмыляющийся замухрышка с пятого этажа.
— Кэрол? Прекрасно.
— Детишки?
— Оба лучше некуда.
Детей у него нет, а его жену зовут не Кэрол. Его жена, прежде Шэрон Энн Донахью, школа прихода Сент-Габриэля, выпуск 1964 года, но вот этого тощий, непрерывно ухмыляющийся типчик не узнает никогда.
— Уж конечно, ждут не дождутся праздника, — говорит замухрышка, его ухмылка ширится, становится чем-то совсем уж непотребным. Биллу Ширмену он кажется изображением Смерти, какой ее видят газетные карикатуристы: одни только проваленные глаза, крупные зубы и туго натянутая глянцевитая кожа. Ухмылка эта заставляет его вспомнить Там-Бой в долине А-Шау. Ребята из второго батальона двинулись туда, будто властелины мира, а вернулись, будто обожженные беженцы из ада. Вернулись с такими вот проваленными глазами и крупными зубами. Они все еще выглядели так в Донг-Ха, где несколько дней спустя все они вроде как перемешались. В зарослях очень часто вот так перемешивались. А еще тряслись и спекались.
— Да, просто изнывают, — соглашается он, — но, по-моему, Сара начинает что-то подозревать о парне в красной шубе. — А мысленно он подгоняет лифт, еле ползущий вниз. «Господи, избавь меня от этой дурацкой жвачки», — думает он.
— Да-да, бывает, — говорит замухрышка. Его ухмылка угасает на секунду-другую, будто говорят они о раке, а не о Санта-Клаусе. — Сколько теперь Саре?
— Восемь.
— А ощущение такое, будто она родилась год, ну два назад. Да, когда живется весело, время так и летит, верно?
— Скажите еще раз и опять не ошибетесь, — говорит он, отчаянно надеясь, что тощий этого еще раз не скажет. Тут наконец расползаются двери одного из лифтов, и они толпой входят в него.
Билл и замухрышка проходят рядом начало коридора пятого этажа, а затем тощий останавливается перед старомодными двойными дверями со словами «ВСЕ ВИДЫ СТРАХОВАНИЯ» на одном из матовых стекол и «ДИСПАНШЕРЫ АМЕРИКИ» НА ДРУГОМ. Из-за этих дверей доносится приглушенный стрекот клавиш и чуть более громкие звонки телефонов.
— Желаю удачного дня, Билл.
— И вам того же.
Замухрышка открывает дверь в свою контору, и на миг взгляду Билла открывается вид на большой венок на противоположной стене. А на окнах — снежинки из пульверизаторов. Он содрогается и думает: «Господи, спаси нас всех…
9.05 утра
Его контора — одна из двух, которые он снимает в этом здании — в дальнем конце коридора. Два темных помещения рядом пустуют уже полгода, что вполне его устраивает. На матовом стекле его двери надпись: «Специалисты по разведке земель Западных Штатов». На двери — три замка. Один, который был на ней с самого начала, плюс два, которые он поставил сам. Он отпирает их, входит, закрывает за собой дверь, защелкивает один замок, затем запирает второй.
В центре комнаты стоит стол, и он завален бумагами, но среди них нет ни единой что-то значащей; просто камуфляж для уборщиц. Систематически он выбрасывает одни и заменяет их другими. На середине стола — телефон, по которому он иногда звонит, чтобы телефонная компания не выключила его, как бездействующий. В прошлом году он приобрел ксерокс, который выглядит очень солидно в углу у двери, ведущей во вторую комнату поменьше. Но в употреблении он не был ни разу.
— Слышишь ли ты, что слышу я, чуешь ли ты, что чую я, вкусно ль тебе то, что вкусно мне, — напевает он и проходит к двери, ведущей во вторую комнату. Внутри полки с кипами таких же бессмысленных бумаг, два картотечных шкафа (на одном стоит «Уолкман» — его извинения на те редкие случаи, когда кто-то стучит в запертую дверь, и никто не отзывается), кресло и стремянка.
Билл уносит стремянку в большую комнату и устанавливает ее слева от стола. Он кладет на нее дипломат, а потом поднимается на три ступеньки, протягивает руки над головой (полы пальто раздуваются колоколом вокруг его ног), осторожно отодвигает одну из потолочных панелей. Теперь над ним темное пространство, вдоль которого тянутся несколько труб и кабелей. Пыли там нет — во всяком случае, у краев, нет и мышиного помета — раз в месяц он закладывает туда средство от мышей. Само собой, шастая туда-сюда, он хочет сохранять свою одежду в приличном виде, но не это главное. Главное — уважение к своей работе и к сфере своей деятельности. Этому он научился в армии, во время своего срока в зелени, и порой он думает, что это вторая по важности вещь из всего, чему он научился в жизни. Самое же важное: только епитимья заменяет исповедь, и только покаяние определяет личность. Этот урок он начал учить в 1960 году, когда ему было четырнадцать. И это был последний год, когда он мог войти в исповедальню и сказать: «Благослови, отче, ибо я согрешил», а потом рассказать все.
Покаяние очень важно для него.
«Господислави, — думает он в затхлой темноте. — Господислави вас, Господислави меня, Господислави каждого из нас».
Над этим узким пространством (там бесконечно посвистывает призрачный ласковый ветерок, принося с собой запах пыли и постанывание лифтов) нависает пол шестого этажа, и в нем квадратный люк со сторонами примерно дюймов тридцать. Билл сделал его сам. Он мастер на все руки, что Шэрон особенно в нем ценит.
Он откидывает крышку люка, впуская сверху слабый свет, затем хватает дипломат за ручку. Когда он всовывает голову в пространство между этажами, по стояку футах в двадцати-тридцати к северу от его позиции с шумом проносится вода. Через час, когда повсюду в здании люди начнут делать перерывы для кофе, звук этот станет таким же нескончаемым и ритмичным, как волны, накатывающиеся на пляж. Билл практически его не замечает, как и прочие межэтажные звуки. Он давно к ним привык.
Он осторожно забирается на верх стремянки, затем подтягивается в свою контору на шестом этаже, оставляя Билла на пятом. Здесь, на шестом, он снова Уилли, как в школе. Как во Вьетнаме, где его иногда называли «Уилли Бейсбол».
Эта верхняя контора выглядит как солидная мастерская: на металлических полках аккуратно положены и поставлены мотки проводов, моторы и вентиляторы, а на письменном столе на углу примостился какой-то фильтр. Тем не менее это все-таки контора: пишущая машинка, диктофон, плетенка для «входящих и исходящих» бумаг, причем полная (тоже камуфляж, и время от времени он меняет их местами — так сказать, его севооборот), и картотечные шкафы. Очень много картотечных шкафов.
На одной стене картина Нормана Рокуэлла: семья молится перед обедом в День Благодарения. Позади стола в рамке большая фотография Уилли в новенькой форме лейтенанта (снята в Сайгоне незадолго до того, как он получил свою Серебряную Звезду за действия на месте падения вертолетов в Донг-Ха), а рядом — увеличенный снимок его демобилизационного удостоверения с хорошей аттестацией. В удостоверении он значится как Уильям Ширмен, и все его отличия перечислены, как положено… Он спас жизнь Салливана на тропе за той деревней. Так сказано в документе о его награждении Серебряной Звездой, так сказали те, кто пережил Донг-Ха. И, что важнее этих двух утверждений, так сказал сам Салливан. Это было первое, что он сказал, когда оба они оказались вместе в Сан-Франциско, в госпитале, известном как «Дворец Кисок»: «Ты спас мне жизнь, друг». Уилли, сидящий на кровати Салливана, Уилли с одной рукой все еще на перевязи и с мазью вокруг глаз, но, по сути, уже вполне в порядке — он ходячий, а тяжело ранен был Салливан. В тот день фотокорреспондент АП сфотографировал их, и это фото появилось в газетах по всей стране… включая харвичский «Джорнэл».
«Он взял меня за руку», — думает Уилли у себя в конторе на шестом этаже, теперь, когда Билл Ширмен остался на пятом. Над его фотографией и демобилизационным удостоверением висит плакат шестидесятых годов. Он не вставлен в рамку и пожелтел по краям, а изображен на нем знак мира. А под ним красно-бело-синяя подпись, бьющая в самую точку: «СЛЕД ВЕЛИКОЙ АМЕРИКАНСКОЙ КУРИЦЫ».
«Он взял меня за руку», — думает он снова. Да, Салливан взял его руку, и Уилли чуть было не вскочил, не кинулся через палату с воплем. Он был абсолютно уверен, что Салливан скажет: «Я знаю, что вы сделали, ты и твои дружки Дулин и О'Мира. Ты думал, она мне не расскажет?»
Но ничего подобного Салливан не сказал. А сказал он вот что: «Ты спас мне жизнь, старый друг из нашего родного города, ты спас мне жизнь. Только, бля, подумать! А мы-то так боялись сентгабцев!» Когда он это сказал, Уилли полностью убедился, что Салливан понятия не имеет, что Дулин, О'Мира и он сделали с Кэрол Гербер. Однако мысль, что он в полной безопасности, никакого облегчения не принесла. Ни малейшего. И пока он улыбался, пожимая руку Салливана, он думал: «И правильно делали, что боялись, Салл. Правильно, что боялись».
Уилли кладет дипломат Билла на стол, потом ложится на живот. Он засовывает голову и руки в сквозящую, пахнущую машинным маслом темноту между этажами и задвигает на место панель в потолке конторы пятого этажа. Контора крепко заперта; да он никого и не ждет (и теперь и всегда «Разведка земель Западных штатов» обходится без заказчиков), но лучше обезопаситься. Всегда лучше обезопаситься, чем потом жалеть.
Покончив с конторой на пятом этаже, Уилли опускает крышку люка на шестом. Тут люк укрыт ковриком, приклеенным к паркету, так что он не хлопает и не соскальзывает.
Уилли поднимается на ноги, стряхивает пыль с ладоней, потом поворачивается к дипломату и открывает его. Вынимает моток канители и кладет на диктофон, который стоит на столе.
— Отлично, — говорит он и снова думает, что Шэрон может быть настоящей лапушкой, когда хочет… а хочет она часто. Он защелкивает дипломат и начинает раздеваться, аккуратно и методично, точно повторяя все, что делал в шесть тридцать, только в обратном порядке — пустив кинопленку назад. Снимает все, даже трусы и черные носки по колено. Оголившись, он аккуратно вешает пальто, пиджак и рубашку в стенной шкаф, где висит только одна вещь — тяжелая красная куртка, недостаточно толстая для парки. Под ней — что-то вроде чемоданчика, несуразно громоздкого в сравнении с дипломатом. Уилли ставит рядом с ним свой дипломат Марка Кросса, затем помещает брюки в зажим, старательно оберегая складки. Галстук отправляется на вешалочку, привинченную с внутренней стороны дверцы, и повисает там в гордом одиночестве, будто высунутый синий язык.
Босыми подошвами он шлепает к одному из картотечных шкафов. Наверху стоит пепельница, украшенная хмурого вида орлом и словами «ЕСЛИ Я ПАДУ В БОЮ». В пепельнице — цепочка с парой опознавательных знаков. Уилли надевает цепочку через голову и выдвигает нижний ящик. Поверх всего — аккуратно сложенные боксерские шорты цвета хаки. Он надевает их. Затем белые спортивные носки, а за ними — белая хлопчатобумажная майка, закрытая у горла, а не на бретельках. Под ней четко видные опознавательные знаки на его груди, а также его бицепсы и трицепсы. Они не такие внушительные, какими были в А-Шау и Донг-Ха, но и не так уж плохи для мужчины под сорок.
Теперь, перед тем как он полностью оденется, наступает время покаяния, наложенной на себя епитимьи.
Он идет к другому картотечному шкафу и выдвигает другой ящик. Его пальцы быстро перебирают тетради в твердых обложках, сначала за конец 1982 года, а потом и за этот: январь — апрель, май — июнь, июль, август (летом он всегда чувствует, что обязан писать больше), сентябрь — октябрь и, наконец, последняя тетрадь — ноябрь — декабрь. Он садится за стол, быстро пролистывает густо исписанные страницы. В записях есть небольшие различия, но смысл у всех один: «я сожалею от всего сердца».
В это утро он пишет всего десять минут или около того, придерживаясь сути: «Я сожалею от всего сердца». По его прикидке он написал так более двух миллионов раз… а это еще только начало. Исповедь отняла бы куда меньше времени, но он предпочитает этот долгий окольный путь.
Он кончает… нет, он не кончает, а только прерывает на этот день — и всовывает тетрадь между уже исписанными и чистыми, ждущими своей очереди. Затем возвращается к картотечным шкафам, заменяющим ему комод. Выдвигая ящик над носками, он начинает напевать вполголоса — не «Слышишь ли ты, что слышу я», но «Двери» — про то, как день уничтожает ночь, а ночь разделяет день.
Он надевает простую синюю рубашку, потом брюки от полевой формы. Задвигает средний ящик и выдвигает верхний. Там лежат альбом и пара сапог. Он берет альбом и несколько секунд смотрит на его красный кожаный переплет. Осыпающимися золотыми буквами на нем вытеснено «ВОСПОМИНАНИЯ». Он дешевый, этот альбом. Ему по карману был бы и более дорогой, но у вас не всегда есть право на то, что вам по карману.
Летом он пишет много больше «сожалею», но воспоминания словно бы спят. А вот зимой и, особенно ближе к Рождеству, воспоминания пробуждаются. И тогда его тянет заглянуть в альбом, полный газетных вырезок и фото, на которых все выглядят немыслимо молодыми.
Нынче он убирает альбом назад в ящик, не открывая, и вынимает сапоги. Они начищены до блеска, и вид у них такой, будто они могут дотянуть до трубы, возвещающей Судный День. А то и подольше. Они не простые армейские, ну нет, не эти. Эти — десантные, 101-й воздушно-десантной. Ну и пусть. Он же вовсе не старается одеться пехотинцем. Если бы он хотел одеться пехотинцем, так оделся бы.
Однако оснований выглядеть неряшливо у него не больше, чем позволить пыли накапливаться в люке между этажами, и он привык одеваться тщательно. Штанины в сапоги он само собой не заправляет — он же направляется на Пятую авеню в декабре, а не в дельту Меконга в августе: о змеях и клещах можно не заботиться, — но он намерен выглядеть как следует. Выглядеть хорошо ему важно не менее, чем Биллу, а может, и поважнее. В конце-то концов уважение к своей работе и сфере своей деятельности начинается с самоуважения.
Последние два аксессуара хранятся в глубине верхнего ящика: тюбик с гримом и баночка с гелем для волос. Он выдавливает колбаску грима на ладонь левой руки и начинает наносить его на лицо — ото лба до шеи. С уверенной быстротой долгого опыта он придает себе умеренный загар. А кончив, втирает немного геля в волосы, а потом расчесывает их, убирая пробор — прямо ото лба к затылку. Это последний штрих, мельчайший штрих, и, быть может, самый выразительный штрих. От солидного бизнесмена, который вышел из Центрального вокзала час назад, не осталось ничего. Человек в зеркале, привинченном к обратной стороне двери небольшого чулана, выглядит, как выброшенный из жизни наемник. В загорелом лице прячется безмолвная, чуть смирившаяся гордость — что-то такое, на что люди долго не смотрят. Иначе им становится больно. Уилли знает, что это так — наблюдал не раз. Он не спрашивает, в чем причина. Он создал себе жизнь, особо вопросами не задаваясь, и предпочитает обходиться без них.
— Порядок, — говорит он, закрывая дверь в чулан. — Выглядишь, боец, лучше некуда.
Он возвращается к стенному шкафу за красной курткой двустороннего типа и за несуразным чемоданчиком. Куртку он пока накидывает на спинку кресла перед столом, а чемоданчик кладет на стол. Отпирает его и откидывает крышку на крепких петлях. Теперь чемоданчик обретает сходство с теми, в которых уличные торговцы выставляют свои штампованные часы и цепочки сомнительного золота. В чемоданчике Уилли вещей немного, и одна разделена пополам, чтобы в нем уместиться. Еще картонка с надписью. Еще пара перчаток, какие носят в холодную погоду, — и еще перчатка, которую он прежде носил, когда было тепло. Он вынимает пару (нынче они ему понадобятся, тут сомнений нет), а потом картонку на крепком шнуре. Шнур продернут в картонку через две дырки по бокам, так что Уилли может повесить ее на шею. Он закрывает чемоданчик, не трудясь защелкнуть, и кладет картонку на него — стол так захламлен, что это — единственная ровная поверхность, на которой можно работать.
Напевая (тут мы были нашим наслажденьям рады, там свои выкапывали клады), он выдвигает широкий ящик над пространством между тумбами, шарит среди канцелярских карандашей, медицинских карандашей, скрепок и блокнотиков, пока не находит степлер. Тогда он разматывает канитель, аккуратно накладывает ее по краям картонки, отрезает лишнее и крепко пришпиливает сверкающее серебро к картону. Он поднимает картонку, сначала чтобы оценить результат, а потом полюбоваться эффектом.
— То, что требовалось, — говорит он.
Звенит телефон, и он весь подбирается, оборачивается и смотрит на аппарат глазами, которые внезапно стали очень маленькими, жесткими и предельно настороженными. Один звонок. Второй. Третий. На четвертом включается автоответчик, отвечая его голосом — во всяком случае, тем его голосом, который закреплен за этой конторой.
— Привет, вы звоните в «Межгородской обогрев и охлаждение», — говорит Уилли Ширмен. — Сейчас ответить на ваш звонок некому, а потому оставьте ваше сообщение после сигнала.
Би-и-и-ип, — пищит сигнал.
Он напряженно слушает, стоя над своей украшенной канителью картонкой, стискивая кулаки.
— Привет, говорит Эд из «Желтых страниц» компании «Нинекс», — сообщает голос из автоответчика, и Уилли переводит дух, даже не заметив, что все это время не дышал. Кулаки начинают разжиматься. — Пожалуйста, пусть ваш представитель позвонит мне по номеру один-восемьсот-пятьсот пятьдесят пять касательно информации о том, как вы можете увеличить объем вашей рекламы в обоих вариантах «Желтых страниц», одновременно сэкономив большие деньги на ежегодной оплате. Счастливых праздников всем. Спасибо.
Трык.
Уилли еще секунду-две смотрит на автоответчик, словно ожидая, что он снова заговорит — будет угрожать ему, может быть, обвинит его во всех преступлениях, в которых он обвиняет себя, — но ничего не происходит.
— Порядок, — бормочет он, убирая украшенную канителью картонку назад в чемоданчик, закрывает его и на этот раз защелкивает. Спереди чемоданчик пересекает наклейка с надписью, окаймленной американскими флажками: «Я ГОРЖУСЬ ТЕМ, ЧТО СЛУЖИЛ», — гласит она.
— Порядок, беби, поверь, тебе же будет лучше.
Он выходит из конторы, закрывает дверь. «МЕЖГОРОДСКОЙ ОБОГРЕВ И ОХЛАЖДЕНИЕ» сообщает матовое стекло у него за спиной. Он запирает все три замка.
9.45 утра
На полпути по коридору он видит Ральфа Уильямсона, одного из пузатеньких бухгалтеров из «Финансового планирования Гаровича» (насколько приходилось видеть Уилли, все бухгалтеры Гаровича — пузатенькие). В одной розовой руке Ральфа зажат ключ с деревянной пластинкой на цепочке, из чего Уилли делает вывод, что смотрит на бухгалтера, которому требуется помочиться. Ключ на деревяшке! Если хренов ключ на хреновой деревяшке не заставит тебя вспомнить радости приходской школы, вспомнить всех этих монашек с волосатыми подбородками и все эти деревянные линейки, лупящие по пальцам, так уж ничто не заставит. И знаешь что? Скорее всего Ральфу Уильямсону нравится этот ключ на деревяшке, как и мыло в виде кролика на веревочке, как и клоун, который болтается с крана горячей воды в его ванной дома. Ну и что? Не судите, не то, бля, судимы будете.
— Эй, Ральфи, как делишки?
Ральф оборачивается, видит Уилли, веселеет.
— Э-эй, привет! Счастливого Рождества!
Уилли ухмыляется на выражение глаз Ральфа. Мудила-пузанчик его обожает, ну и что? Ральф же видит парня в таком порядке, что скулы сводит. Это тебе должно нравиться, деточка, должно!
— И тебе, братишка. — Он протягивает руку (на ней перчатка, и он может не думать о том, что рука заметно светлее лица) ладонью вверх. — Давай пять!
Ральф застенчиво улыбается и кладет руку на ладонь.
— Давай десять!
Ральф поворачивает пухлую розовую ладонь, и Уилли хлопает по ней.
— До чего здорово! Надо повторить! — восклицает Уилли и дает Ральфу еще пять. — Кончил с рождественскими покупками, а Ральфи?
— Почти, — говорит Ральф, ухмыляясь и побрякивая ключом о деревяшку. — Угу, почти. А ты, Уилли?
Уилли подмигивает ему.
— Знаешь, как это бывает, братишка. У меня баб две-три, и я позволяю каждой купить мне сувенирчик.
Восхищенная улыбка Ральфа намекает, что вообще-то он не знает, но очень бы хотел узнать.
— Вызвали куда-то?
— На весь день. Сейчас же самый сезон, понимаешь?
— Так у тебя вроде бы круглый год сезон. Дела, наверное, идут хорошо. Тебя же днями в конторе не бывает.
— Потому-то Бог и ниспослал нам автоответчики, Ральфи. А ты иди-иди, не то придется повозиться с мокрым пятном на лучших твоих габардиновых брюках.
Смеясь (и немножко краснея), Ральф направляется к мужскому туалету.
Уилли идет к лифтам, одной рукой сжимая ручку чемоданчика, другой проверяя очки в кармане пиджака — там ли они? Они там. Там и конверт, тугой, шуршащий двадцатидолларовыми купюрами. Их пятнадцать. Подошло время полицейскому Уилоку навестить его. Собственно, Уилли ждал Уилока еще вчера. Может, он не покажет носа до завтра, но Уилли не сомневается, что увидит его сегодня… не то чтобы Уилли так уж это радовало. Он знает, что так устроен мир: колеса надо смазывать, если хочешь, чтобы твой фургон продолжал двигаться, но все равно затаивает злость. Частенько выпадают дни, когда он с наслаждением пустил бы пулю в голову Джаспера Уилока. Именно так порой случалось в зелени. Так неминуемо случалось. Взять для примера хоть Мейлфанта. Мудака психованного с этими его прыщами и колодой карт.
Да-да, в зелени все было по-другому. В зелени иной раз приходилось поступать скверно, чтобы предотвратить что-то куда более скверное. Такое поведение показывает для начала, что ты оказался не в том месте, это само собой, но раз уж ты угодил в омут, так плыви. Он и его ребята из батальона Браво пробыли с ребятами батальона Дельта всего несколько дней, так что Уилли почти не пришлось иметь дело с Мейлфантом, но его пронзительный, скрежещущий голос забыть трудно, и он запомнил выкрики Мейлфанта, если во время его бесконечных «червей» кто-то пытался взять назад уже положенную карту: «Нетушки, мудила! Раз пойдено, значит, сыграно!»
Пусть Мейлфант был жопой из жоп, но тут он говорил верно. В жизни, как и в картах: раз пойдено, значит, сыграно.
Лифт не останавливается на пятом, но Уилли уже давно этого не опасается. Он много раз опускался в вестибюль с людьми, работающими на одном этаже с Биллом Шерманом — включая тощего замухрышку из «Всех видов страхования», — и они его не узнавали. Должны бы узнать, считал он, должны бы — но не узнавали. Прежде он думал, что дело в другой одежде и гриме, потом решил, что причина — волосы, но в глубине сердца знал, что это не объяснение. Даже их тупое безразличие к миру, в котором они живут, ничего не объяснило. Ведь он не так уж сильно изменялся — форменные брюки, десантные сапоги и немножко коричневого грима — это ведь не камуфляж. Он точно не знает, где искать объяснения, а потому по большей части отключает такие мысли. Этому приему, как и многим-многим другим, он научился во Вьетнаме.
Чернокожий паренек все еще стоит у входной двери (теперь он натянул на голову капюшон своей старой грязной куртки) и трясет перед Уилли смятым стаканчиком из-под кофе. Он видит, что фрайер с чемоданчиком ремонтника в одной руке улыбается, и потому его собственная улыбка ширится.
— Не найдется поспособствовать? — спрашивает он мистера Ремонтника. — Что скажешь, друг-приятель?
— Скажу, отваливай, блядь ленивая, — говорит ему Уилли, все еще улыбаясь. Паренек пятится, глядит на Уилли широко открытыми ошарашенными глазами. Но прежде чем он находит, что ответить, мистер Ремонтник уже прошел половину квартала и почти затерялся в предпраздничной толпе, сжимая рукой в перчатке большой несуразный чемоданчик.
10.00 утра
Он входит в отель «Уитмор», пересекает вестибюль и поднимается на эскалаторе на бельэтаж, где расположены общественные туалеты. Это единственный момент в распорядке дня, внушающий ему неуверенность, и он не знает, почему. Во всяком случае, ничего ни разу не случалось ни до, ни во время, ни после его посещения туалетных комнат отелей (он поочередно использует для своих целей минимум двадцать отелей в этой части города). И тем не менее он убежден, что если он вляпается, то случится это в сральне отеля. Ибо то, что происходит там, это не преображение Билла Ширмена в Уилли Ширмена. Билл и Уилли — братья, может, даже близнецы, и переключение из одного в другого ощущается чистым и абсолютно нормальным. Однако заключительное преображение в рабочий день — из Уилли Ширмена в Слепого Уилли Гарфилда — всегда ощущается совсем по-другому. Что-то по-ночному темное, запретное, почти трансформация волка-оборотня. Пока все не завершено и он не окажется снова на улице, постукивая перед собой своей белой палкой, ему дано, наверное, ощущать то же, что ощущает змея, после того как сбросила старую кожу, а новая еще не затвердела, не стала привычной.
Он оглядывается и видит, что мужская уборная пуста, если не считать пары ног под дверью кабинки — второй в длинном ряду, — их тут десяток, не меньше. Мягкое покашливание, шелест газеты. «Ффффф» — благопристойного кратенького пердения в туалете дорогого отеля в центральном районе города.
Уилли проходит вдоль всего ряда до последней кабинки. Ставит чемоданчик на пол, запирает дверь на задвижку и снимает красную куртку, одновременно выворачивая ее наизнанку. Изнанка оливково-зеленая. Стоило вывернуть рукава — и она стала фронтовой курткой старого солдата. Шэрон — она и вправду бывает гениальной — купила материю на эту сторону его куртки в армейском магазине, а прежнюю подкладку выпорола, чтобы заменить на эту. Но сначала нашила знаки различия старшего лейтенанта, плюс черные полоски сукна там, где положено быть фамилии и номеру. Потом она выстирала куртку раз тридцать, не меньше. Теперь, конечно, знаки различия и нашивки исчезли, но места, где они были, ясно видны — ткань зеленее на рукавах и левой стороне груди, узор более четок, и любой ветеран должен сразу понять, что они означают.
Уилли вешает куртку на крючок, спускает брюки, садится, затем поднимает чемоданчик и кладет его на разведенные колени. Открывает, вынимает две половины палки и быстро их свинчивает. Ухватив ее снизу, он, не приподнимаясь, протягивает руку и зацепляет палку за крючок поверх куртки. Затем защелкивает чемоданчик, отрывает кусок бумаги от рулона, чтобы создать правильный звуковой эффект завершения дела (возможно, без всякой надобности, но всегда лучше обезопаситься, чем потом жалеть), и спускает воду.
Перед тем как покинуть кабинку, он достает очки из кармана куртки, в котором лежит и взятка. Они очень большие и темные — ретро и ассоциируются у него с лавовыми лампами и бешеными мотоциклистами из фильмов с Питером Фонда. Однако для дела они в самый раз: отчасти потому, что каким-то образом помогают людям узнать ветерана, а отчасти потому, что никто не может увидеть его глаза даже сбоку.
Уилли Ширмен остается в туалете на бельэтаже «Уитмора» точно так же, как Билл Ширмен остался на пятом этаже в конторе «Специалистов по разведке земель Западных штатов». Человек, который выходит из кабинки в старой полевой куртке, темных очках, чуть-чуть постукивая перед собой белой палкой, это Слепой Уилли, неизменная фигура на Пятой авеню со времен Джеральда Форда.
Проходя через небольшое фойе бельэтажа к лестнице (слепые никогда эскалаторами не пользуются), он видит идущую ему навстречу женщину в красном блейзере. Благодаря разделяющим их очень темным линзам она обретает сходство с экзотической рыбой, плывущей в темной от мути воде. Ну и, конечно, дело не в одних очках. К двум часам дня он на самом деле ослепнет, как он и кричал, когда его, Джона Салливана и Бог знает скольких еще раненых эвакуировали из провинции Донг-Ха тогда, в семидесятом. «Я ослеп! — вопил он, даже когда унес Салливана с тропы. Только не так уж чтобы совсем. Сквозь вибрирующую впечатавшуюся в глаза белизну он увидел, как Салливан катается по земле и пытается удержать в животе выпирающие наружу кишки. Он тогда поднял Салливана и побежал с ним, неуклюже перекинув его через плечо. Салливан был выше и шире, чем Уилли — намного выше и шире, и Уилли понятия не имел, как он мог тащить такую тяжесть, но вот тащил же всю дорогу до поляны, откуда Хьюи, будто Божья десница вознесли их в небо: господислави вас, Хьюи, господислави, о господислави вас всех до единого. Он бежал к поляне и вертолетам, а рядом хлестали пули, и части, сделанных в Америке тел, валялись на тропе, где взорвалась мина, или самодельное взрывное устройство, или хрен его знает что.
«Я ослеп», — вопил он, таща Салливана, чувствуя, что кровь Салливана пропитывает его форму, и Салливан тоже вопил. Если бы Салливан перестал вопить, сбросил ли бы его Уилли с плеча, побежал ли бы дальше один, стараясь вырваться из засады? Скорее всего нет. Потому что тогда он уже знал, кем был Салливан, совершенно точно знал, кем он был. Он был Саллом из старого родного городка, Саллом, который гулял с Кэрол Гербер в старом родном городке.
«Я ослеп, я ослеп, я ослеп!» — вот что вопил Уилли Ширмен, пока волок Салливана, и правда, почти весь мир был взрывно-белым, но он и сейчас помнил, как пули просекали листву и стучали о древесные стволы; помнил, как один из ребят, который был в деревне, в начале дня, прижал ладонь к горлу. Помнил, как кровь струями забила между его пальцами, заливая форму. Кто-то другой из Дельты два-два — его звали Пейгано — ухватил этого поперек живота и потащил мимо шатающегося Уилли Ширмена, который дей-стви-тельно почти ничего не видел. И вопил «я ослеп, я ослеп, я ослеп», и вдыхал запах крови Салливана, ее вонь. А в вертолете эта белизна навалилась на него. Лицо было обожжено. Волосы спалило, кожа на голове была обожжена, а мир был белым. Он был опален и дымился — еще один вырвавшийся из частицы ада. Он думал, что больше никогда не будет видеть, и в этом почему-то крылось облегчение. Но, конечно, он стал видеть.
Со временем.
Женщина в красном блейзере поравнялась с ним.
— Вам помочь, сэр? — спрашивает она.
— Не надо, мэм, — говорит Слепой Уилли. Непрерывно движущаяся палка перестает стучать по полу и шарит над пустотой. Покачивается взад-вперед, определяя края ступенек. Слепой Уилли кивает, потом осторожно, но уверенно шагает вперед, пока не касается перил рукой с несуразным чемоданчиком. Он перекладывает чемоданчик в руку с палкой, чтобы взяться за перила, потом поворачивается к женщине. Он осмотрительно улыбается не прямо ей, а чуть влево. — Нет, благодарю вас, мне нетрудно. Счастливого Рождества.
Он начинает спускаться, постукивая палкой перед собой, легко удерживая чемоданчик вместе с палкой — он ведь легкий, почти пустой. Попозже, конечно, будет уже не так.
10.15 утра
Пятая авеню украшена к праздникам — блеск и сверкание, которые он видит еле-еле. Фонари увиты гирляндами остролиста. Большие магазины превратились в разноцветные коробки с рождественскими подарками — вплоть до гигантских красных бантов. Венок, не менее сорока футов в диаметре, красуется на солидно бежевом фасаде «Брукс бразерс». Всюду перемигиваются лампочки. В витрине «Сакса» модная манекенщица (надменное выражение «а пошел ты, Джек, на…», почти полное отсутствие грудей и бедер) сидит верхом на мотоцикле «Харли-Дэвидсон». На ней колпак Санты, мотоциклетная куртка с меховой опушкой, сапоги по колено и больше ничего. С руля мотоцикла свисают серебряные колокольчики. Где-то неподалеку праздничный хор поет «Тихую ночь» — не самое любимое произведение Слепого Уилли, но все-таки куда лучше, чем «Слышишь ли ты, что слышу я».
Он останавливается там, где останавливается всегда — перед собором св. Патрика через улицу от «Сакса», пропуская мимо себя потоки нагруженных пакетами покупателей. Его движения теперь просты и исполнены достоинства. Гнетущее чувство в мужском туалете — это ощущение нескладной наготы, которая вот-вот будет выставлена на всеобщее обозрение — прошло. Никогда он не чувствует себя таким истым католиком, как на этом месте. Как-никак он был сентгабцем, носил крест, носил облачение, когда приходила его очередь прислуживать у алтаря, становился на колени в исповедальне, ел ненавистную треску по пятницам. Во многих отношениях он все еще сентгабец, все три его варианта носят в себе вот это общее — эту его часть, которая прошла через годы и осталась, как говорится, цела и невредима. Только нынче он не исповедуется, а приносит покаяние и утратил уверенность в том, что попадет на Небеса. Нынче он может лишь надеяться.
Он садится на корточки, отпирает чемоданчик и поворачивает его так, чтобы идущие от центра могли прочесть надпись. Затем вынимает третью перчатку, бейсбольную перчатку, которую хранит с лета 1960 года. Перчатку он кладет рядом с чемоданчиком. Ничто так не трогает сердца, как слепец с бейсбольной перчаткой, которую он нашел. Господислави Америку.
Последней — и тем более важной — он вынимает картонку, мужественно обрамленную канителью, и ныряет под шнур. Картонка замирает на его полевой куртке.
БЫВШИЙ УИЛЬЯМ Д. ГАРФИЛД, АРМИЯ США
СРАЖАЛСЯ КУАНГ-ТРИ, ТУА-ТЬЕН, ТАМ-БОЙ, А-ШАУ
ПОТЕРЯЛ ЗРЕНИЕ В ПРОВИНЦИИ ДОНГ-ХА, 1970
ГРАБИТЕЛЬСКИ ЛИШЕН КОМПЕНСАЦИЙ
БЛАГОДАРНЫМ ПРАВИТЕЛЬСТВОМ, 1973
ЛИШИЛСЯ КРОВА, 1975
СТЫЖУСЬ ПРОСИТЬ МИЛОСТЫНЮ,
НО ИМЕЮ УЧАЩЕГОСЯ СЫНА
ПОЙМИТЕ МЕНЯ, ЕСЛИ МОЖЕТЕ
Он поднимает голову так, чтобы белый свет этого холодного нависающего снегом дня скользил по слепым выпуклостям его темных очков. Начинается работа, и она тяжелее, чем кто-нибудь может вообразить. Поза — не совсем военная по команде «вольно!» на параде, но похожая. Голову держать прямо, глядеть одновременно и на, и сквозь людей, снующих мимо тысячами и десятками тысяч. Руки в черных перчатках держать по швам, ни в коем случае не теребить ни картонку, ни ткань брюк и не переплетать пальцы. Он должен проецировать ощущение раненой усмиренной гордости. Чтобы не примешивалось ни ощущения пристыженности, ни ощущения пристыживания. Он говорит, только если заговорят с ним и только если по-доброму. Он не отвечает людям, которые сердито спрашивают его, почему он не ищет приличной работы или что он имеет в виду, утверждая, что его лишили компенсаций. Он не возражает тем, кто обвиняет его в симуляции или презрительно отзывается о сыне, который позволяет отцу оплачивать его учение, попрошайничая на уличном углу. Насколько ему помнится, это железное правило он нарушил только раз — душным летом 1981 года. «Где, собственно, учится ваш сын?» — злобно спросила его какая-то женщина. Он не знает, как она выглядела, потому что шел пятый час и он уже по меньшей мере два часа был слеп как крот, но он чувствовал, как злоба разлетается из нее в разные стороны, будто клопы из старого матраса. Чем-то она напомнила ему Мейлфанта с его визгливым голосом, не слышать который было невозможно. «Скажите мне, где, я хочу послать ему собачье говно». «Не трудитесь, — сказал он, оборачиваясь на звук ее голоса. — Если у вас найдется лишнее собачье говно для посылки, так отправьте его ЛБД[36]. «Федерал экспресс» наверняка доставляет почту в ад, как и в любое другое место».
— Господи, благослови вас, — говорит тип в кашемировом пальто, и его голос дрожит от удивительных эмоций. Но Слепого Уилли они не удивляют. Он ведь наслышался их всех и даже больше. Удивительное число его клиентов кладет деньги в карман бейсбольной перчатки бережно, с благоговением. Тип в кашемировом пальто бросает свою лепту в открытый чемоданчик, собственно, для того и предназначенный. Пятерка. Рабочий день начался.
10.45 утра
Пока все неплохо. Он осторожно кладет палку, опускается на колено и ссыпает содержимое перчатки в чемоданчик. Затем начинает водить ладонью по бумажкам, хотя пока еще неплохо их видит. Он собирает их в пачку — всего долларов четыреста — пятьсот, что ориентирует на трехтысячный день, не слишком удачно для этого времени года, но и не так уж плохо, — потом свертывает их трубочкой и надевает на них резинку. Потом нажимает кнопку внутри чемоданчика, и фальшивое дно поворачивается на пружине, сбрасывая груз мелочи на настоящее. Туда же он кладет и трубочку банкнот — совсем в открытую, однако без всяких опасений. За все эти годы его ни разу не попробовали ограбить. Спаси Бог того, кто попробует!
Он отпускает кнопку, фальшивое дно возвращается на место, а он встает. И тут же ему в крестец упирается ладонь.
— Счастливого Рождества, Уилли, — говорит обладатель ладони. Слепой Уилли узнает его по запаху одеколона, которым тот пользуется.
— Счастливого Рождества, офицер Уилок, — отвечает Уилли. Голова его остается слегка вопросительно повернутой, руки опущены по швам; ноги в начищенных до блеска сапогах раздвинуты не настолько широко, как подразумевает «вольно!» во время парада, но и не сдвинуты тесно по стойке «смирно!». — Как вы сегодня, сэр?
— Лучше некуда, мудак, — говорит Уилок. — Ты же меня знаешь: всегда лучше некуда.
Тут приближается мужчина в длинном пальто, распахнутом так, что виден ярко-красный лыжный свитер. Волосы короткие, черные на макушке, седые к вискам. Лицо суровое, будто вырезанное из камня. У него в руках пара пакетов — один «Сакса», другой «Балли». Останавливается, читает картонку.
— Донг-Ха? — внезапно спрашивает он и не как человек, называющий какое-то место, но словно узнавая старого знакомого на людной улице.
— Да, сэр, — говорит Слепой Уилли.
— Кто вами командовал?
— Капитан Боб Бриссем — с двумя «эс», а полком полковник Эндрю Шелф, сэр.
— Про Шелфа я слышал, — говорит мужчина в распахнутом пальто. Лицо у него вдруг изменяется. Пока он шел к слепому на углу, оно принадлежало Пятой авеню, но теперь уже не принадлежит ей. — Но лично его не встречал.
— К концу моего срока мы высоких чинов не видели, сэр.
— Если вы выбрались из долины А-Шау, я не удивляюсь. Ведь тут мы с одной страницы, солдат?
— Да, сэр. К тому времени, когда мы добрались до Донг-Ха, от командного состава мало что осталось. Я тогда контактировал главным образом с другим лейтенантом. Диффенбейкер его фамилия.
Мужчина в красном лыжном свитере медленно кивает.
— Если не путаю, вы, ребята, были там, когда рухнули вертолеты.
— Так точно, сэр.
— Так значит, вы были там и позднее, когда…
Слепой Уилли не договаривает за него. Но вот запах уилокского одеколона становится сильнее: Уилок только что не пыхтит ему в ухо от нетерпения, будто распалившийся юнец на исходе жаркого свидания. Уилок никогда ему не верил, и хотя Слепой Уилли платит за привилегию спокойно стоять на этом углу, и причем очень щедро по текущим расценкам, он знает, что Уилок сохраняет в себе достаточно полицейского, чтобы предвкушать, как он вляпается. Какая-то часть Уилока активно этого хочет. Только уилоки нашего мира не способны понять, что выглядеть подделкой еще не значит быть подделкой. Иногда ситуация много сложнее, чем кажется на первый взгляд. Вот и этому его научил Вьетнам в те годы, когда Вьетнам еще не превратился в политическую шутку и кормушку для сценаристов на ставке.
— Шестьдесят девятый и семидесятый были тяжелыми годами, — говорит седеющий мужчина. Говорит он неторопливым тяжелым голосом. — Я был на Гамбургере с три-сто восемьдесят седьмой, так что знаю и А-Шау, и Там-Бой. Вы помните дорогу девятьсот двадцать два?
— Да, сэр, да, Дорогу Славы, — говорит Слепой Уилли. — Я потерял там двоих друзей.
— Дорога Славы, — говорит мужчина в распахнутом пальто и внезапно он старится на тысячу лет, и ярко-красный лыжный свитер теперь оскорбительно непристоен, будто какая-нибудь пакость, которую зацикленные ребятишки нацепили на музейную мумию, полагая, что демонстрируют тонкое чувство юмора. Его взгляд устремляется за тысячу горизонтов. Потом возвращается назад на эту улицу, и где-то близко карильон играет: «А я слышу колокольчики на санках динь-динь-динь, дзинь-дзинь-дзинь». Он ставит пакеты между дорогими ботинками и достает из внутреннего кармана бумажник свиной кожи. Открывает его, перебирает аккуратную толщу банкнот.
— С сыном все хорошо, Гарфилд? Оценки получает неплохие?
— Да, сэр.
— А сколько ему?
— Пятнадцать, сэр.
— Муниципальная школа?
— Приходская, сэр.
— Превосходно! И дай Бог, он не увидит Дорогу Ё… ной Славы.
Человек в распахнутом пальто вынимает банкноту из бумажника. Слепой Уилли не только слышит, но и ощущает, как охнул Уилок, и ему не нужно даже смотреть на бумажку: он и так знает, что она сотенная.
— Так точно, сэр, дай Бог!
Мужчина в распахнутом пальто прикасается банкнотой к ладони Уилли и открывает глаза от удивления, когда рука в перчатке отдергивается, словно она обнажена, и до нее дотронулись чем-то раскаленным.
— Положите ее в мой чемоданчик или бейсбольную перчатку, сэр, если вы так добры, — говорит Слепой Уилли.
Мужчина в пальто несколько секунд смотрит на него, подняв брови, слегка хмурясь, а потом словно бы понимает. Он нагибается, кладет банкноту в старый промасленный карман перчатки, на которой сбоку синими чернилами написано «ГАРФИЛД», потом сует руку в боковой карман и вынимает горсть мелочи. Ее он рассыпает по физиономии старины Бена Франклина, чтобы прижать банкноту. Потом выпрямляется. Глаза у него налиты слезами и кровью.
— Вы не против, если я дам вам визитку? — спрашивает он Слепого Уилли. — Я мог бы связать вас с кое-какими организациями ветеранов.
— Благодарю вас, сэр, но должен со всем уважением отказаться.
— Имели дело с большинством?
— Имел дело с кое-какими, сэр.
— Где ваш ВГ[37]?
— Сан-Франциско, сэр. — Он колеблется и добавляет: — Дворец Кисок, сэр.
Мужчина в пальто от души хохочет, затем лицо его сморщивается, стоящие в глазах слезы стекают по выдубленным щекам.
— Дворец Кисок! — восклицает он. — Десять лет, как я этого не слышал! Судно под каждой кроватью и голенькая медсестра под каждым одеялом, так? Голенькая, если не считать бисерных бус любви, которые они не снимают.
— Да, сэр, примерно покрывает ситуацию.
— Или открывает. Счастливого Рождества, солдат. — Мужчина в пальто отдает честь одним пальцем.
— Счастливого Рождества вам, сэр.
Мужчина в пальто подхватывает свои пакеты и уходит. Он не оглядывается. А если бы оглянулся, Слепой Уилли этого не увидел бы, его глаза теперь различают только призраки и тени.
— До чего трогательно! — бормочет Уилок. (Пых-пых-пых воздуха из легких Уилока прямо в его ушную раковину вызывает у Слепого Уилли отвращение — даже омерзение, — но он не доставит удовольствие этой сволочи, отодвинувшись хотя бы на дюйм.) — Старый хрен по-настоящему всплакнул. Как ты, конечно, видел. Но вот болтать по-ветерански ты умеешь, Уилли. Этого у тебя не отнимешь.
Уилли молчит.
— Ветеранский госпиталь под названием Дворец Кисок? — спрашивает Уилок. — Вроде бы местечко прямо для меня. Где ты его вычитал? В «Наемнике»?
Тень женщины, темный силуэт в меркнущем свете дня, наклоняется над открытым чемоданчиком и что-то опускает в него. Рука в перчатке прикасается к перчатке на руке Уилли в кратком пожатии.
— Господи, благослови вас, — говорит она.
— Благодарю вас, мэм.
Тень исчезает. Но не пых-пых-пых в ухе Слепого Уилли.
— У тебя есть что-нибудь для меня, приятель? — спрашивает Уилок.
Слепой Уилли опускает руку в карман куртки. Достает конверт и протягивает его. Конверт выдергивается из его пальцев со всей быстротой, на какую способен Уилок.
— Жопа! — в голосе полицейского не только злость, но и страх. — Сколько раз повторять, в руку давай, в руку!
Слепой Уилли ничего не говорит. Он думает о бейсбольной перчатке, о том, как стер «БОББИ ГАРФИЛД» — насколько вообще возможно стереть чернила с кожи — и на этом месте вывел имя Уилли Ширмена. Позднее, после Вьетнама, когда он начал свою новую карьеру, он стер чернила во второй раз и вывел печатными буквами одну фамилию «ГАРФИЛД». То место на старой перчатке модели Алвина Дарка, где производились эти перемены, выглядит истертым, почти дырявым. Если думать о перчатке, если сосредоточиться на этом истертом месте и наслоении имен на нем, он, возможно, сумеет не допустить никакой глупости. Ведь Уилок именно этого хочет и хочет гораздо сильней, чем своей засранной взятки, — чтобы Уилли допустил бы какую-нибудь глупость, выдал бы себя.
— Сколько? — спрашивает Уилок после секундного молчания.
— Три сотни, — говорит Слепой Уилли. — Триста долларов, офицер Уилок.
Ответом служит взвешивающее молчание, но Уилок отступает на шаг от Слепого Уилли, и пых-пых-пых у него в ухе слабеют. Слепой Уилли благодарен и за такое облегчение.
— Ну ладно, — говорит наконец Уилок. — На этот раз. Но наступает новый год, приятель, и твой друг Джаспер, Краса Полиции, имеет участочек среди природы штата Нью-Йорк, на котором хотел бы построить хижинку. Доперло? Ставки в покере повышаются.
Слепой Уилли ничего не говорит, но слушает теперь очень, очень внимательно. Если это все, то все будет хорошо. Однако голос Уилока указывает, что это еще не все.
— Однако хижинка не так уж и важна, — продолжает Уилок. — А важно то, что мне требуется компенсация получше, раз уж я нянчусь с дерьмом вроде тебя. — В его голосе начинает звучать искренний гнев. — Как ты можешь заниматься этим каждый день, даже на РОЖДЕСТВО, не понимаю, хоть убей. Нищие — это одно, но чтобы тип вроде тебя… ты не больше слеп, чем я.
«Ну, ты куда больше слеп, чем я», — думает Слепой Уилли и по-прежнему молчит.
— У тебя ведь дела идут хорошо, верно? Ты должен набирать… сколько? Тысячу в день в это время года? Две тысячи?
Он здорово недотянул, но этот просчет звучит музыкой в ушах Слепого Уилли Гарфилда. Значит, его пассивный партнер следит за ним не слишком внимательно и не подолгу… во всяком случае, раньше. Но ему не нравится гнев в голосе Уилока. Гнев — как закрытая карта в покере.
— Ты не больше слеп, чем я, — повторяет Уилок. Видимо, именно это его особенно злит. — Знаешь что, приятель? Надо бы как-нибудь вечерком последить, куда ты пойдешь отсюда, а? Посмотреть, что ты станешь делать. — Он затягивает паузу. — В кого превратишься.
На миг Слепой Уилли по-настоящему перестает дышать… потом начинает снова.
— Не стоило бы, офицер Уилок, — говорит он.
— Не стоило бы, а? А почему, Уилли? Почему? Заботишься о моем благополучии, так что ли? Опасаешься, что я прикончу жопу, которая несет золотые яйца? Так то, что я получаю от тебя за год, не так уж и много, если сопоставить с благодарностью в приказе, а то и с повышением. — Он умолкает. А когда снова начинает говорить, в его голосе появляется мечтательность, которая внушает Уилли особую тревогу. — Обо мне напечатали бы в «Пост». «ГЕРОЙ ПОЛИЦЕЙСКИЙ ИЗОБЛИЧАЕТ ПРОХИНДЕЯ НА ПЯТОЙ АВЕНЮ».
«Черт, — думает Уилли, — черт, он вроде бы серьезно!»
— На твоей перчатке стоит «Гарфилд», да только Гарфилд не твоя фамилия, хоть об заклад побьюсь. Поставлю доллары против пышек.
— И проиграете.
— Это ты говоришь… а вот у твоей перчатки вид такой, будто на ней не одну фамилию писали.
— Ее украли, когда я был мальчишкой… — Он говорит лишнее? Трудно решить. Уилок сумел поймать его врасплох, сучья лапа. Сначала звонит телефон, когда он в конторе — старина Эд из «Нинекса», а теперь еще это. — Мальчишка, который спер ее у меня, написал на ней свою фамилию. А когда я получил ее обратно, то опять написал свою.
— И взял ее с собой во Вьетнам?
— Да.
И это правда. Если бы Салливан увидел эту старую перчатку модели Алвина Дарка, узнал бы он в ней перчатку своего старого приятеля Бобби? Маловероятно, но как знать? Только Салливан ее так и не увидел, во всяком случае, пока они были в зелени, а потому это пустой вопрос. А вот полицейский Джаспер Уилок задавал всякие вопросы, и ни один не был пустым.
— Взял с собой в эту самую долину Ачу, так?
Слепой Уилли не отвечает. Уилок теперь старается загнать его в угол, но в какой бы угол Уилок его ни загонял, Уилли Гарфилд поостережется.
— Взял с собой в этот Томбой, а?
Уилли ничего не говорит.
— «Пост», — говорит Уилок, и Уилли смутно различает, что мудак слегка разводит руки, будто заключает фотографию в рамку. — «ГЕРОЙ ПОЛИЦЕЙСКИЙ». — Возможно, он просто подначивает, но откуда Уилли знать?
— В «Пост» вы угодите, а вот благодарности в приказе никакой не будет, — говорит Уилли. — Не будет и повышения. Вернее сказать, вы будете гранить мостовую, офицер Уилок, в поисках работы. И в охранные агентства вам заходить не стоит — человека, бравшего взятки, туда не возьмут.
Теперь очередь Уилока перестать дышать. А когда он обретает дыхание, пых-пых-пых в ухе Уилли превращается в ураган: губы полицейского почти касаются его кожи.
— Это ты про что? — шепчет он. Ладонь ложится на плечо полевой куртки Слепого Уилли. — Нет, ты скажи мне, какого хрена ты несешь?
Но Слепой Уилли продолжает молчать, руки опущены по швам, голова чуть приподнята, внимательный взгляд устремлен в темноту, которая рассеется только, когда свет дня почти угаснет, а на его лице то отсутствие всякого выражения, в котором многие прохожие видят сокрушенную гордость, мужество, почти сломленное, но все еще живое.
«Не стоит, офицер Уилок, — думает он. — Лед под вами совсем истончился. Может, я и слепой, но вы-то и вовсе глухой, если не слышите, как он трещит у вас под ногами».
Рука у него на плече слегка его встряхивает. Пальцы Уилока впиваются в его кожу.
— У тебя есть приятель, сукин ты сын? И потому завел чертову манеру совать конверт чуть не в открытую? Твой приятель меня снимает, так?
Слепой Уилли продолжает ничего не говорить; Джасперу, Красе Полиции, он теперь читает проповедь молчания. Люди вроде офицера Уилока всегда подозревают самое скверное, если им не мешать. Дать им время — и все.
— Ты со мной, хрен, в игрушки не играй, — говорит Уилок злобно, но в голосе его проскальзывает обертон тревоги, и рука на куртке Слепого Уилли разжимается. — С января переходим на четыре сотни в месяц, а если попробуешь со мной в игрушки играть, я тебе покажу настоящую игротеку. Понял?
Слепой Уилли не говорит ничего. Воздух перестает бить порывами ему в ухо, и он понимает, что Уилок собрался уйти от него. Но, увы, еще не совсем, потому что мерзкие пых-пых-пых возобновляются.
— Будешь гореть в аду за то, чем занимаешься, — говорит ему Уилок. И говорит он с величайшей, почти лихорадочной искренностью. — То, что делаю я, когда беру твои грязные деньги, это грех, но простительный — я спрашивал у падре, и это точно, — а вот твой грех, он смертный. Ты отправишься в ад и увидишь, сколько подаяний ты там насобираешь.
Слепой Уилли думает о куртке, которую Уилли и Билл иногда видят на улице. На спине карта Вьетнама, и обычно годы, которые владелец куртки провел там, и еще вот такое заявление: «КОГДА УМРУ, Я ВОЗНЕСУСЬ ПРЯМО НА НЕБО, ПОТОМУ ЧТО Я УЖЕ ОТБЫЛ СВОЕ ВРЕМЯ В АДУ». Он мог бы передать эту весть полицейскому Уилоку, но толку никакого не будет. Молчание куда доходчивее.
Уилок удаляется, и мысль Уилли — что он рад этому, вызывает на его губах редкую улыбку. Она появляется и исчезает, как солнечный луч в пасмурный день.
1.40 дня
Три раза он свертывал купюры в рулончики и сбрасывал монеты с фальшивого дна на настоящее (это просто удобства ради, а не для того, чтобы их прятать) и теперь работает исключительно на ощупь. Он больше не видит денег, не отличает доллар от сотни, но чувствует, что день у него выдался на редкость удачный. Однако никакого удовольствия эта уверенность ему не доставляет. Он редко его испытывает — Слепой Уилли удовольствия не ищет, — но ощущение чего-то достигнутого, которое он испытал бы в другой день, подавлено разговором с полицейским Уилоком.
Без четверти двенадцать из «Сакса», как почти каждый день в это время, выходит молодая женщина с красивым голосом (Билли она напоминает Дайану Росс) — у нее в руке чашка горячего кофе для него. В четверть первого другая женщина — не такая молодая и, вероятно, белая — приносит ему чашку с исходящей паром куриной лапшой. Он благодарит их обеих. Белая чмокает его в щеку и желает ему счастливейшего счастливого Рождества.
Однако у дня есть и уравновешивающая изнанка, как случается почти всегда. Около часа подросток с невидимой компанией приятелей, хохочущих, острящих, дурачащихся вокруг него, сообщает Слепому Уилли из темноты слева от него, что он косорылый мудак, а потом спрашивает, не потому ли он в перчатках, что обжег пальцы, когда попробовал почитать горячую вафельницу. Он и его дружки убегают, завывая от смеха над этой бородатой шуточкой. Минут пятнадцать спустя кто-то пинает его ногой, хотя, быть может, и нечаянно. Всякий такой раз он наклоняется к чемоданчику, но чемоданчик на месте. Это город мошенников, грабителей и воров, но чемоданчик на месте, как всегда был на месте и прежде.
И пока происходит все это, он думает об Уилоке.
С полицейским, который был здесь до Уилока, затруднений не возникало; с тем, который будет тут, когда Уилок уйдет из полиции или его переведут в другой район, тоже, наверное, затруднений не возникнет. Рано или поздно Уилок слиняет, сгорит или подорвется: это он тоже узнал в зарослях, а пока Слепой Уилли должен гнуться, как тростинка на ветру. С той только разницей, что и самая гибкая тростинка ломается, если ветер очень сильный.
Уилок требует больше денег, но не это тревожит мужчину в темных очках и полевой куртке: рано или поздно они все требуют больше денег. Когда он только обосновался на этом углу, полицейскому Хэнретти он платил сотню с четвертью. Хэнретти был из тех, кто сам живет и другим жить дает, и от него веяло «Олд спайс» и виски, ну совсем как от Джорджа Реймера, участкового полицейского детства Уилли Ширмена. Однако перед тем, как уйти в отставку в 1978 году, покладистый Эрик Хэнретти брал со слепого Уилли по двести долларов в месяц. Соль была в том — усеките, братья мои, что Уилок утром исходил злобой, да, ЗЛОБОЙ, и Уилок сказал, что советовался с падре. Вот что его тревожит, однако больше всего он встревожен обещанием Уилока выследить его. «Посмотреть, что ты станешь делать. В кого превратишься. Гарфилд не твоя фамилия. Ставлю доллары против пышек».
«Большая ошибка лезть на истинно кающегося, офицер Уилок, — думает Уилли. — Лезть на мою жену и то было бы для вас безопаснее, чем трогать мою фамилию. Куда безопаснее».
И все-таки Уилок может выполнить свою угрозу. Что проще, чем выследить слепого или даже того, чьи глаза различают не только тени? Проще, чем выследить, как он зайдет в какой-нибудь отель и скроется в мужском туалете? Выследить, как он войдет в кабинку Слепым Уилли Гарфилдом, а выйдет Уилли Ширменом? А что, если Уилок сможет выследить его от Уилли до Билла?
Эти мысли возвращают его к утреннему паническому страху, к ощущениям змеи, сменившей кожу и еще не свыкшейся с новой. Опасения, что его засняли в момент получения взятки, поостудит Уилока на некоторое время, но если он сильно зол, нельзя предвидеть, как он поступит. И это кошмар.
— Бог да поможет тебе, солдат, — доносится голос из темноты. — Жалею, что не могу дать больше.
— Ничего, сэр, — говорит Слепой Уилли, но мыслями он все еще с Джаспером Уилоком, который душится дешевым одеколоном и разговаривал с падре о слепом с картонкой, о слепом, который, по мнению Уилока, и не слепой вовсе. Что он сказал: «Отправишься в ад и увидишь, сколько подаяний там насобираешь». — Самого счастливого Рождества, сэр, спасибо, что помогли мне.
И день продолжается.
4.25 дня
Его зрение начинает возвращаться — смутное, нечеткое, но уже надежное. Это сигнал, что ему пора сворачиваться и уходить.
Он становится на колени, держа спину прямой, как штык, и снова кладет палку за чемоданчиком. Надевает резинку на последние банкноты, сваливает их и последние монеты на дно чемоданчика, затем укладывает туда бейсбольную перчатку и украшенную канителью картонку. Защелкивает чемоданчик и встает, держа палку в другой руке. Теперь чемоданчик стал очень тяжелым и оттягивает ему руку металлом, насыпанным в него от чистого сердца. Слышится густое побрякивание — монеты перекатываются лавиной в новое положение, а затем замирают в беззвучной неподвижности, будто руда глубоко под землей.
Он идет по Пятой авеню, покачивая чемоданчиком в левой руке, будто якорем (за долгие годы он привык к его весу и в случае необходимости мог бы пройти с ним куда дальше, чем ему предстоит сегодня), держа палку в правой и изящно постукивая ею по тротуару перед собой. Палка эта волшебная — она обеспечивает овальный карман пустого пространства перед ним на кишащем толпами тротуаре. К тому времени, когда он доходит до угла Сорок Третьей, он уже видит это пространство. Видит он и вспыхивающий сигнал «стоп!» на Сорок второй, но продолжает идти, позволив хорошо одетому длинноволосому человеку с золотыми цепочками ухватить его за плечо.
— Осторожнее, любезный, — говорит длинноволосый. — Идут машины.
— Благодарю вас, сэр, — говорит Слепой Уилли.
— Не стоит благодарности. Счастливого Рождества.
Слепой Уилли проходит мимо сторожевых львов Публичной библиотеки, оставляет за собой еще два квартала и сворачивает на Шестую авеню. Никто его не останавливает, никто не маячил поблизости весь день, наблюдая, как он собирает подаяния, для того чтобы потом пойти за ним, выжидая удобного случая выхватить чемоданчик и убежать (не то чтобы многим ворам удалось бы убежать с ним — нет, только не с этим чемоданчиком). Однажды, уже давно, летом семьдесят девятого двое-трое парней, возможно черных (сказать наверняка он не мог, но их голоса звучали, как у черных — зрение в тот день к нему возвращалось медленно, как обычно в теплое время года, когда дни длиннее), остановили его и заговорили с ним в манере, которая ему не понравилась. Не как нынче мальчишки с их шуточками о чтении вафельницы и предположениями, как выглядит вклейка «Плейбоя», набранная шрифтом Брайля. Они говорили тише и даже как-то жутковато-ласково — вопросы, сколько он собрал у святого Пата, и не расщедрится ли он случаем на пожертвование какой-то Лиги поло, и не нуждается ли он в сопровождении до автобусной остановки, или вокзала, или куда-нибудь еще. Один, возможно, будущий сексолог, спросил, не требуется ли ему иногда молоденькая подстилочка. «Это вас взбодрит, — сказал голос слева от него тихо, почти томно. — Да, сэр, уж в это-то дерьмо вы верите».
Он чувствовал себя так, как, наверное, должна чувствовать себя мышь, когда кошка только еще мнет ее мягкими лапами, не выпуская когтей, желая узнать, что сделает мышь, и как быстро она побежит, и как будет пищать от нарастающего ужаса. Однако ужаса Слепой Уилли не испытывал. Страх — да, конечно, вы могли с полным правом сказать, что он испугался, — но всепоглощающего ужаса он не испытывал со времени своей последней недели в зелени, той недели, которая началась в долине А-Шау и кончилась в Донг-Ха, той недели, когда вьетконговцы непрерывно оттесняли их на запад, одновременно нападая с флангов — гнали их, словно скот, между двумя изгородями, непрерывно вопя с деревьев, иногда хохоча в джунглях, иногда стреляя, иногда пронзительно вопя по ночам. «Человечки, которых тут нет» — как их называл Салливан. Здесь нет ничего и отдаленно похожего — даже самый слепой его день на Манхэттене не так темен, как ночи после того, как они потеряли капитана. В этом было его преимущество и просчет парней. Он просто повысил голос и заговорил так, как может заговорить человек в большой комнате, обращаясь к многочисленным друзьям: «Эй! — воскликнул он, обращаясь к призрачным теням, которые медленно скользили мимо него по тротуару. — Эй, кто-нибудь не видит поблизости полицейского? По-моему, эти ребята задумали утащить меня с собой». И все. Легче, чем отделить дольку от очищенного апельсина: парни, взявшие его в кольцо, внезапно исчезли, как дуновение прохладного ветерка.
Если бы столь же просто он мог отделаться и от полицейского Уилока!
4.40 дня
«Шератон-Готэм» на углу Сороковой и Бродвея входит в число самых больших первоклассных отелей мира, и в огромной пещере его вестибюля под гигантской люстрой косяками взад и вперед движутся тысячи людей. Здесь они гонятся за своими удовольствиями, там выкапывают свои клады, не замечая ни рождественской музыки, льющейся из усилителей, ни гула разговоров в трех ресторанах и пяти барах, и в роскошных лифтах, скользящих вверх-вниз в шахтах-нишах, будто поршни какой-то экзотической стеклянной машины… ни слепого, который постукивает палкой между ними, пробираясь к саркофагообразному мужскому туалету, величиной почти со станцию подземки. Он идет, повернув наклейку на чемоданчике к себе, и он настолько неприметен, насколько может быть слепой. А в этом городе, значит, очень и очень неприметен.
«Тем не менее, — думает он, входя в кабинку, снимая куртку и выворачивая ее, — как случилось, что за все эти годы никто не попытался меня выследить? Никто ни разу не заметил, что слепой, который входит, и зрячий, который выходит, одного телосложения, с одним и тем же чемоданчиком в руке?»
Ну, в Нью-Йорке почти никто не замечает того, что не касается его или ее прямо — по-своему они все так же слепы, как Слепой Уилли. Покидая свои кабинеты и приемные, наводняя тротуары, заполняя платформы подземки и дешевые рестораны, они производят отталкивающее и печальное впечатление; они — точно кротовые гнезда, вывернутые плугом фермера. Он наблюдал их слепоту снова и снова и знает, что в ней — причина его успеха… но, конечно же, не единственная. Они ведь не все — кроты, а он бросает кости уже очень долгое время. Конечно, принимает меры предосторожности, это так — много всяких мер, но бывают моменты (вроде этого, когда он сидит тут со спущенными штанами), когда его так легко поймать, так легко ограбить, так легко изобличить! Уилок прав насчет «Пост», они бы в него вцепились, вздернули выше Амана. Им никогда не понять… они даже не хотят понимать, выслушать его сторону вопроса. Какую сторону? И почему ничего такого не случилось ни разу?
Он верит: по велению Бога. Потому что Бог добр, Бог суров, но он добр. Он не в силах заставить себя исповедаться, но Бог словно бы понимает его. Покаяние требует времени, но время ему дано. Бог сопутствовал каждому его шагу.
В кабинке, все еще в промежутке между своими ипостасями, он закрывает глаза и молится: сначала возносит благодарение, потом молит об указаниях, потом снова возносит благодарение. Как всегда, он завершает молитву шепотом, слышным только ему и Богу:
— Если я умру в зоне боевых действий, засунь меня в мешок и отправь домой, если я умру в состоянии греха, закрой Свои глаза и прими меня. Угу. Аминь».
Он выходит из кабинки, выходит из туалета, покидает многоголосый водоворот «Шератон-Готэма», и никто не останавливает его, никто не говорит: «Извините, сэр, но разве вы не были только что слепы?» Никто не смотрит на него, когда он выходит на улицу, неся тяжелый чемоданчик так, будто он весит двадцать фунтов, а не пятьдесят. Бог хранит его.
Сыплет снег. Он медленно идет под хлопьями — снова Уилли Ширмен — и часто перекладывает чемоданчик из одной руки в другую. Еще один усталый прохожий на исходе дня. На ходу он продолжает думать о своей необъяснимой удаче. В Евангелии от Матфея есть стих, который он выучил наизусть: «Они — слепые поводыри слепых, — говорится в нем, — а если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму». А еще есть старая пословица, что в стране слепых одноглазый — король. Так не он ли одноглазый? Если оставить Бога в стороне, не тут ли скрыта практическая причина его успеха все эти годы?
Может, да, а может, нет. В любом случае он был храним… и ни в коем случае он не оставит Бога в стороне. Бог неотъемлем от общей картины его жизни. Бог пометил его в 1960 году, когда он сначала помог Гарри Дулину подразнить Кэрол, а потом помог Гарри Дулину избить ее. Это согрешение никогда не исчезало из его памяти. То, что произошло среди деревьев неподалеку от поля Б, знаменует все остальное. Он даже хранит перчатку Бобби Гарфилда, как напоминание. Уилли не знает, где теперь Бобби, да его это и не интересует. Кэрол он не терял из виду, пока мог, а Бобби никакого значения не имел. Бобби утратил всякое значение, когда помог ей. Уилли видел, как он ей помог. Сам он не посмел пойти туда и помочь ей — боялся того, что с ним сделает Гарри Дулин, боялся всех ребят, которым Гарри мог рассказать, боялся стать меченым — а Бобби не побоялся. Бобби помог ей тогда, Бобби покарал Гарри Дулина в то же лето, только позже, и за то, что он сделал все это (вероятно, просто за первое, за помощь ей), Бобби достиг, Бобби преодолел. Он сделал то, что Уилли не посмел сделать, он взялся и преодолел, и достиг, а теперь Уилли должен сделать все остальное. А сделать надо так много… Покаяние — это сверхурочная работа и даже больше. Вот ведь, хотя все три его ипостаси несут епитимью, он еле справляется.
И все-таки он не может сказать, что живет в сожалениях. Иногда он думает о добром разбойнике, о том, который в тот же вечер был с Христом в раю. В пятницу днем истекаешь кровью на Голгофе, каменистом холме; вечером вместе с Царем запиваешь чаем сладкие булочки. Иногда кто-то пинает его, иногда кто-то толкает его, иногда он тревожится, что его заберут. Ну и что? Разве он не стоит там за всех тех, кто способен только стоять в тени, когда творится зло? Разве он не просит подаяния ради них? Разве ради них он в 1960 году не взял бейсбольную перчатку Бобби, перчатку Алвина Дарка? Он взял ее. Господислави его, он взял перчатку. А теперь они кладут в нее деньги, пока он безглазый стоит перед собором. Он просит подаяния ради них.
Шэрон знает… что, собственно, знает Шэрон? Кое-что, да. Но сколько, он сказать не может. Во всяком случае, достаточно, чтобы купить канитель; достаточно, чтобы сказать ему, что он выглядит очень мило в своем костюме от Пола Стюарта и модном синем галстуке; достаточно, чтобы пожелать ему удачного дня и напомнить про яичный коктейль. Этого достаточно. Все прекрасно в мире Уилли — за исключением Джаспера Уилока. Что ему делать с Джаспером Уилоком?
«Надо бы как-нибудь вечерком последить, куда ты пойдешь отсюда», — пыхтит ему на ухо Уилок, пока Уилли перекладывает наливающийся тяжестью чемоданчик из одной руки в другую. Ноют уже оба плеча, и он будет рад, когда доберется до своего здания. «Посмотреть, что ты станешь делать. Посмотреть, в кого превратишься».
— Ну что ему делать с Джаспером, Красой Полиции? Что он, собственно, МОЖЕТ сделать?
Он не знает.
5.15 дня
Паренек в грязной красной куртке с капюшоном давно ушел, его место занял еще один уличный Санта. Уилли сразу узнает молодого пузанчика, опускающего доллар в котелок Санты.
— Э-эй, Ральфи! — окликает он его.
Ральф Уильямсон оборачивается, его лицо озаряется — он узнает Уилли — и он приветственно поднимает руку в перчатке. Снег уже валит вовсю. Окруженный яркими фонарями, рядом с Санта-Клаусом Ральф выглядит как центральная фигура на рождественской открытке. А может быть, как современный вариант диккенсовского персонажа.
— Э-эй, Уилли, как дела-делишки?
— Лучше некуда, — говорит Уилли, подходя к Ральфу с веселой улыбкой на лице. Крякнув, он ставит чемоданчик на землю, шарит в кармане брюк, нащупывает доллар для котелка Санты. Вероятно, еще один мошенник, и котелок у него проеденный молью кусок дерьма, но какого черта?
— Что у тебя там? — спрашивает Ральф, теребя шарф и поглядывая вниз на чемоданчик Уилли. — Гремит так, будто ты ограбил копилку зазевавшегося малыша.
— Не-а, просто нагревательные спирали, — говорит Уилли. — Тысяча штук.
— Работаешь по самое Рождество?
— Угу, — говорит он, и тут его вроде как осеняет насчет Уилока. Просто стукнуло и тут же пропало. Но все равно есть с чего начинать. — Угу, по самое Рождество. Нет мира нечестивым, слышал такое?
Широкая симпатичная физиономия Ральфа сморщивается в улыбке.
— Сомневаюсь, что ты такой уж нечестивый.
Уилли улыбается в ответ.
— Ты понятия не имеешь, Ральфи, какое зло таит сердце специалиста по обогреву и охлаждению. А вот после Рождества наверное передохну несколько дней… Пожалуй, отличная мысль.
— Поедешь на юг? Во Флориду?
— На юг? — Уилли слегка теряется, потом смеется. — Кто-кто, только не я. У меня дома работы по горло. Человеку следует содержать свой дом в порядке. Не то в один прекрасный день подует свежий ветерок, и крыша рухнет ему на голову.
— Ну, может быть, — Ральф вздергивает шарф повыше к ушам. — Увидимся завтра?
— Само собой, — говорит Уилли и протягивает руку в перчатке ладонью вверх. — Давай пять!
Ральфи дает пять, потом переворачивает свою ладонь.
— Дай десять, Уилли.
Уилли дает ему десять.
— Значит, хорошо, Ральфи-беби?
Застенчивая улыбка мужчины превращается в ликующую мальчишечью ухмылку.
— Так чертовски хорошо, что я должен повторить! — восклицает он и хлопает по руке Уилли с властной уверенностью.
Уилли смеется.
— Ты настоящий мужчина, Ральф. Достиг.
— И ты настоящий мужчина, Уилли, — отвечает Ральф с чопорной серьезностью, довольно смешной. — Счастливого Рождества.
— И тебе того же с кисточкой.
Он секунду стоит неподвижно, следя, как Ральф уходит в кружащемся снегу. Рядом с ним уличный Санта монотонно звонит в свой колокольчик. Уилли поднимает чемоданчик и поворачивается к двери своего здания. Тут ему что-то бросается в глаза, и он останавливается.
— У тебя борода набок съехала, — говорит он Санте. — Если хочешь, чтобы люди в тебя верили, поправь свою трахнутую бороду.
Он входит в здание.
5.25 дня
В чулане «Обогрева и охлаждения» стоит большая картонка. Она полна матерчатых мешочков, таких, какие банки используют под мелочь. На них обычно напечатано название банка, но эти чистые. Уилли заказывает их прямо в фирме-производительнице в Маундсвилле, Западная Виргиния.
Он открывает чемоданчик, быстро откладывает в сторону рулончики банкнот (их он унесет домой в дипломате Марка Кросса), затем набивает четыре мешочка монетами. В дальнем углу чулана старый видавший виды металлический шкафчик с краткой надписью «ЗАПЧАСТИ». Уилли распахивает дверцу, замка нет, так что отпирать его не требуется. Внутри еще около ста мешочков с монетами. Десяток раз в год они с Шэрон объезжают церкви центрального района и проталкивают эти мешочки в щели для пожертвований или в дверцы для пакетов, если они туда пролезают, или просто оставляют у дверей, если нет. Львиная доля всегда достается св. Пату, где он стоит день за днем в темных очках и с картонкой на шее.
Но не каждый день, думает он, раздеваясь. Мне не обязательно стоять там каждый день, и он снова думает, что, может быть, после Рождества Билл, Уилли и слепой Уилли Гарфилд отдохнут неделю. И за эту неделю, глядишь, и отыщется способ сладить с полицейским Уилоком. Заставить его убраться. Кроме, конечно…
— Убить я его не могу, — говорит он тихим ворчливым голосом. — Я обложусь, если убью его.
Только тревожит его не это. БУДУ ПРОКЛЯТ — вот, что его тревожит. Убивать во Вьетнаме было другим делом — или казалось другим, но тут-то не Вьетнам, но тут-то не зелень. Разве все эти годы покаяния он нес свое бремя только для того, чтобы перечеркнуть их? Бог испытывает его, испытывает его, испытывает его. Ответ есть. Он знает, что есть. Ответ должен быть. Он попросту — ха-ха, извините за каламбурчик — слишком слеп, чтобы увидеть его.
Да сможет ли он хотя бы отыскать самодовольного прыща? Бля, само собой, это не проблема. Он может достать Джаспера, Красу Полиции, без всякого труда. В любое время. Проследить его до места, где он снимает пистолет и ботинки, и задирает ноги на подушку. Но что потом?
Над этим он ломает голову, пока кольдкремом снимает грим, а затем отбрасывает все заботы. Достает из ящика тетрадь ноябрь — декабрь, садится за стол и двадцать минут пишет: «Я сожалею от всего сердца, что причинил боль Кэрол». Он заполняет целую страницу от верхней строчки до нижней, от левого поля до правого. Убирает тетрадь и надевает одежду Билла Ширмена. Он убирает сапоги Слепого Уилли, и его взгляд падает на альбом в красном кожаном переплете. Он вынимает его, кладет на картотечный шкафчик и откидывает переднюю крышку с единственным словом — «ВОСПОМИНАНИЯ» — вытесненным золотом.
На первой странице метрика — Уильям Роберт Ширмен, родился 4 января 1946 года — и отпечатки его крошечных ножек. На следующих страницах фотографии его с матерью, его с отцом (Пат Ширмен улыбается, будто никогда не опрокидывал стульчик сына вместе с ним и никогда не бил жену пивной бутылкой), фотография его с друзьями. Особенно полно представлен Гарри Дулин. На одном снимке восьмилетний Гарри с завязанными глазами пытается съесть кусок торта на дне рождения Уилли (наверное, штраф за какой-то проигрыш). Щеки у Гарри все в шоколаде, он хохочет, и кажется, будто у него в голове нет места ни для единой подлой мысли. При виде этого смеющегося чумазого лица с повязкой на глазах Уилли вздрагивает. Вот так вздрагивает он почти всегда.
Быстро переворачивает страницу и пролистывает альбом ближе к концу, к фотографиям Кэрол Гербер и газетным вырезкам о ней, которые он собирал много лет: Кэрол с матерью, Кэрол с новорожденным братиком на руках нервно улыбается, Кэрол с отцом (он в синей морской форме курит сигарету, она глядит на него широко раскрытыми завороженными глазами), Кэрол в группе поддержки в старшем классе харвичской школы, снятая в прыжке — одна рука взмахивает шапочкой с помпоном, другая придерживает гофрированную юбку. Кэрол и Джон Салливан на украшенных фольгой тронах на школьном вечере в 1965 году, когда их избрали Снежной Королевой и Снежным Королем. Ну, просто сахарная парочка на свадебном торте — Уилли думает это всякий раз, когда смотрит на пожелтевший газетный снимок. На ней платье без бретелек, ее плечи безупречны. Нет никакого намека на то, что когда-то на короткое время левое было чудовищно обезображено и торчало двойным горбом злой колдуньи. Она кричала и до этого, последнего удара, сильно кричала, но простых криков Гарри Дулину было мало. В этот последний раз он размахнулся от пяток, и удар биты по ее плечу прозвучал, как удар колотушки по еще не оттаявшему куску мяса, и вот тогда она завопила, завопила так громко, что Гарри сбежал, даже не оглянувшись проверить, бегут ли за ним Уилли и Ричи О'Мира. Удрал старина Гарри Дулин — улепетывал, как вспугнутый кролик. Но что, если бы он остался? Предположим, Гарри не убежал бы, а сказал: «Держите ее ребята. Не желаю слушать визга, и она у меня замолчит», намереваясь снова ударить от пяток и на этот раз по голове? СТАЛИ БЫ они ее держать? Держать для него даже тогда?
«Ты знаешь, что да, — угрюмо думает он. — К покаянию ты себя приговорил не только за то, что сделал, но и за то, чего не сделал лишь случайно. Так?»
Вот Кэрол Гербер в платье, сшитом в честь окончания школы; фотография подписана «Весна 1966». На следующей странице вырезка из харвичской «Джорнэл» с подписью «Осень 1966». На фотографии опять она, но эта Кэрол, кажется, на миллион лет ушла от чинной девочки в выпускном платье, чинной девочки с аттестатом в руке, белых туфельках на ногах и со скромно потупленными глазами. Эта девушка пылает огнем и улыбается, эти глаза смотрят прямо в объектив. Она словно не замечет, что по ее левой щеке течет кровь. Она держит перед собой знак мира. Эта девушка уже на пути в Данбери, эта девушка уже в туфельках для танцев в Данбери. Люди умирали в Данбери, кишки вываливались, беби; и Уилли не сомневается, что отчасти ответственность лежит на нем. Он прикасается к огненной, улыбающейся, окровавленной девушке с плакатом «ОСТАНОВИТЕ УБИЙСТВА!» (только вместо того чтобы остановить их, она стала причастной к ним) и знает, что в конце только ее лицо имеет значение, ее лицо — дух того времени. 1960-й — это дым, а здесь огонь. Здесь Смерть с кровью на щеке и улыбкой на губах, и плакатом в руке. Здесь доброе старое данберийское безумие.
Следующая вырезка — первая страница данберийской газеты целиком. Он сложил ее втрое, чтобы она уместилась в альбоме. Самое большое из трех фото — вопящая женщина на середине мостовой, поднимающая вверх окровавленные руки. Позади нее кирпичное здание, которое треснуло, как яйцо. «Лето 1970» написал он снизу.
6 ПОГИБЛО, 14 РАНЕНО ПРИ ВЗРЫВЕ БОМБЫ В ДАНБЕРИ
ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ВЗЯЛА НА СЕБЯ РАДИКАЛЬНАЯ ГРУППИРОВКА
«НИКТО НЕ ДОЛЖЕН БЫЛ ПОСТРАДАТЬ», —
ЗАЯВИЛА ПОЗВОНИВШАЯ В ПОЛИЦИЮ ЖЕНЩИНА.
Группировка «Воинствующие студенты за мир», как они себя называют — подложила бомбу в лекционном зале студгородка Университета Коннектикута в Данбери. В день взрыва там между 10 утра и 4 дня проводили собеседование представители «Коулмен кемикалс». Видимо, взрыв намечался на шесть утра, когда в здании никого не бывает. Но бомба не взорвалась. В восемь часов, а потом в девять кто-то (предположительно кто-то из ВСМ) звонил в службу безопасности университета и сообщал о бомбе в лекционном зале на первом этаже. Был произведен поверхностный обыск, эвакуация здания произведена не была. «Восемьдесят третье предупреждение о бомбе за этот год!» — сказал неназванный охранник. Бомба обнаружена не была, хотя ВСМ позднее категорически настаивали, что место ее нахождения было точно указано — вентиляционная шахта с левой стороны зала. Есть сведения (неопровержимые для Уилли Ширмена, если не для других), что в четверть первого во время перерыва в собеседовании некая молодая женщина попыталась — с большим риском для собственной жизни и здоровья — собственноручно извлечь бомбу. Она провела примерно десять минут в опустевшем зале, прежде чем ее почти насильно увел оттуда молодой человек с длинными черными волосами. Видевший их уборщик позднее опознал в мужчине Реймонда Фиглера, главу ВСМ. Молодую женщину он опознал как Кэрол Гербер.
В этот день без десяти два бомба наконец взорвалась. Господислави живых. Господислави мертвых.
Уилли переворачивает страницу. Заголовок из «Оклахомен» Оклахома-Сити, апрель 1971 года.
3 РАДИКАЛА УБИТЫ В ПЕРЕСТРЕЛКЕ У ДОРОЖНОГО ЗАГРАЖДЕНИЯ
«Крупная рыба» могла ускользнуть на несколько минут раньше
Утверждает агент ФБР Тэрмен
Крупная рыба — Джон и Салли Макбрайд, Чарли «Дак» Голден, неуловимый Реймонд Фиглер и… Кэрол. Иными словами, уцелевшие члены ВСМ. Макбрайды и Голден погибли в Лос-Анжелесе шесть месяцев спустя: кто-то в доме продолжал стрелять и бросать гранаты, пока здание пылало. Внутри обгоревших стен Фиглер и Кэрол обнаружены не были, однако полицейские эксперты нашли большое количество крови, группа которой была установлена как АВ, положительный резус-фактор. Очень редкая группа крови. Группа крови Кэрол Гербер.
Умерла или жива? Жива или умерла? Не проходит дня, чтобы Уилли не задал себе этот вопрос.
Он переворачивает следующую страницу альбома, зная, что надо остановиться, что надо вернуться домой — Шэрон будет волноваться, если он даже позвонит (он обязательно позвонит, позвонит из вестибюля; она права: он очень надежный), но остановиться прямо сейчас он не может.
Заголовок над фотографией черного черепа сгоревшего дома на Бенефит-стрит из лос-анджелесской «Таймс»:
3 ИЗ «ДАНБЕРИ 12» ПОГИБЛИ В ВОСТОЧНОМ
Л.-А. ПОЛИЦИЯ ПРЕДПОЛАГАЕТ ДОБРОВОЛЬНОЕ УБИЙСТВО-САМОУБИЙСТВО
ТОЛЬКО ФИГЛЕР, ГЕРБЕР НЕ ОБНАРУЖЕНЫ.
Впрочем полицейские считали, что Кэрол все-таки погибла. Статья не оставляла никаких сомнений. В то время и Уилли поверил, что это так. Столько крови. Но вот теперь…
Умерла или жива? Жива или умерла? Иногда у него в сердце что-то шептало, что кровь значения не имеет, что она выбралась из этого дощатого домишки задолго до заключительных актов безумия. А иногда он верил в то, во что верила полиция — что она и Фиглер ускользнули от остальных после начала стрельбы, но до того, как дом был окружен, и что она либо умерла от ран, полученных в этой перестрелке, либо была убита Фиглером, так как стала для него обузой. Если верить этой версии, огненная девушка с кровью на лице и знаком мира в руке скорее всего теперь скелет, поджаривающийся в пустыне где-то к востоку от Солнца и к западу от Тонопа.
Уилли прикасается к снимку выгоревшего дома на Бенефит-стрит… и внезапно вспоминает имя — имя человека, который, возможно, помешал Донг-Ва стать второй Ми-Лае или Ми-Кхе. Слоуком. Вот как его звали. Это точно. Будто почернелые балки и разбитые окна прошептали ему это имя.
Уилли закрывает альбом и убирает альбом. Он в мире сам с собой. Приводит в порядок то, что еще нужно привести в порядок в конторе «Междугородного обогрева и охлаждения», затем осторожно спускается в люк, нащупывает ногой верх стремянки. Ухватывает ручку дипломата и стягивает его вниз. Спускается на третью ступеньку и задвигает на место панель на потолке.
Сам он ничего сделать не может… ничего необратимого… полицейскому Уилоку… но Слоуком мог бы. Да, бесспорно, Слоуком мог бы. Конечно, Слоуком был черным, ну и что? В темноте все кошки серы, а для слепых у них вообще нет цвета. Такое ли уж большое расстояние от Слепого Уилли Гарфилда до слепого Уилли Слоукома? Конечно же, нет. Рукой подать.
— Слышишь ли ты, что слышу я, — напевает он, складывая стремянку и водворяя ее на место. — Чуешь ли ты, что чую я, вкусно ль тебе, что вкусно мне?
Пять минут спустя он плотно закрывает за собой дверь «Специалистов по разведке земель Западных штатов» и запирает ее на все три замка. Потом идет по коридору. Когда лифт останавливается на его этаже, он входит, думая: «Яичный коктейль. Не забыть. Оллены и Дабреи.
— И еще корица, — говорит он вслух. Трое, спускающихся с ним в лифте, оборачиваются к нему, и Билл виновато улыбается.
На улице он поворачивает в сторону Центрального вокзала и, поднимая воротник пальто, чтобы загородить лицо от кружащих хлопьев, ловит себя на одной-единственной мысли: Санта перед зданием поправил бороду.
Полночь
— Шэр?
— Хмммммм?
Голос у нее сонный, далекий. После того как Дабреи наконец ушли в одиннадцать часов, они долго, неторопливо занимались любовью, и теперь она задремывает. Естественно — он и сам задремывает. У него ощущение, что все его трудности разрешаются сами собой… или что их разрешает Бог.
— Может, я передохну с недельку после Рождества. Поразведаю новые места. Думаю сменить адрес.
Ей не для чего знать, чем может заняться Уилли Слоуком в течение недели перед Новым годом. Сделать она ничего не может и будет только тревожиться и — может, да, а может, нет: он лишен способа удостовериться точно — почувствует себя виноватой.
— Отлично, — говорит она. — А заодно сходишь в кино, верно? — Ее пальцы высовываются из темноты и слегка касаются его плеча. — Ты так много работаешь. — Пауза. — И кроме того, ты вспомнил про яичный коктейль. Я думала, что ты наверняка позабудешь. И очень тобой довольна, милый.
Он ухмыляется в темноте на ее слова, ничего не может с собой поделать. В этом вся Шэрон.
— Оллены очень ничего, но от Дабреев скулы сводит, верно? — спрашивает она.
— Немножко есть, — соглашается он.
— Если бы вырез ее платья был чуть пониже, она могла бы устроиться работать в бар, где официантки по пояс голые.
Он молчит, но снова ухмыляется.
— Сегодня было хорошо, правда? — спрашивает она у него. И в виду она имеет не их маленькую вечеринку.
— Да, замечательно.
— У тебя был хороший день? Я все не успевала спросить.
— Отличный день, Шэр.
— Я тебя люблю, Билл.
— И я тебя люблю.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Погружаясь в сон, он думает о мужчине в ярко-красном лыжном свитере. Он переносится за грань яви, не замечая этого, и мысль плавно переходит в сон. «Шестьдесят девятый и семидесятый были тяжелыми годами, — говорит мужчина в красном свитере. — Я был на Гамбургере с три-сто восемьдесят седьмой. Мы там потеряли много хороших ребят. — Тут он веселеет. — Но у меня есть вот что! — Из левого кармана пальто он вытаскивает седую бороду на веревочке. — И это. — Из правого кармана он достает смятый стаканчик из-под кофе и встряхивает его. Несколько монет стучат о дно, будто зубы. — Так что, как видите, — говорит он, растворяясь, — даже самая слепая жизнь имеет свои компенсации».
Затем и сон растворяется, и Билл Ширмен крепко спит, пока в шесть пятнадцать следующего утра его не будят радиочасы под звуки «Маленького барабанщика».
Ради чего мы во Вьетнаме
1999: Когда кто-нибудь умирает, вспоминаешь прошлое
Когда кто-нибудь умирает, вспоминаешь прошлое. Вероятно, Салл знал это уже годы и годы, но в четкий постулат эта мысль сложилась в его мозгу только в день похорон Пейга.
Прошло двадцать шесть лет с тех пор, как вертолеты забрали последний груз беженцев (некоторые фотогенично болтались на полозковых шасси) с крыши посольства США в Сайгоне и почти тридцать с тех пор, как Хьюи эвакуировал Джона Салливана, Уилли Ширмена и, может, еще с десяток других из провинции Донг-Ха. Салл-Джон и парень из его детства, вновь магически обретенный, были героями в то утро, когда вертолеты рухнули с неба, но ближе к концу дня они стали чем-то совсем другим. Салл помнил, как лежал на вибрирующем полу Хьюи и кричал, чтобы кто-нибудь убил его. Он помнил, что Уилли тоже кричал. «Я ослеп, — вот что выкрикивал Уилли. — Иисусе, бля, я ослеп!»
Мало-помалу ему стало ясно — пусть кишки свисали из его живота серыми петлями, а от яиц осталось не так уж много, — что никто не сделает того, о чем он просит, а сам он не осилит. Во всяком случае, так скоро, как его устроило бы. А потому он попросил, чтобы кто-нибудь прогнал мамасан. Хоть это-то они сделать могут? Высадите ее, да просто, бля, вышвырните, а что? Она же все равно мертвая, верно? Дело в том, что она смотрит и смотрит на него, а хорошенького понемножку.
К тому времени, как они сдали его, Ширмена и полдесятка других — самых тяжелых — медикам на эвакопункте, который все называли Пипи-Сити (вертолетчики наверняка до смерти были рады от них отделаться — из-за всех этих воплей), до Салла начало доходить, что никто не видит, что старенькая мамасан сидит на корточках в кабине, старенькая седая мамасан в зеленых штанах и оранжевой блузе и дурацких ярко-красных китайских туфлях — уух! Старенькой мамасан назначил свидание Мейлфант, старина мистер Шулер. Раньше в этот день Мейлфант выскочил на поляну, как и Салл, и Диффенбейкер, и Слай Слоуком, и остальные, и наплевать, что косоглазые лупили по ним из зарослей, наплевать на жуткую неделю минометов и снайперов, и засад — Мейлфант рвался в герои, и Салл рвался в герои, и вот теперь только поглядите! Ронни Мейлфант — грязный убийца; парень, которого Салл так боялся в детстве, спас ему жизнь и ослеп, а сам Салл лежит на полу вертолета, и ветер покачивает его кишки. Как твердил Арт Линклеттер, это только доказывает, до чего смешны люди.
«Кто-нибудь, убейте меня! — кричал он в тот яркий жуткий день. — Кто-нибудь, пристрелите меня, Бога ради, дайте мне умереть!»
Но он не умер. Врачи сумели спасти одно из его изуродованных яичек, и теперь выпадали дни, когда он более или менее радовался тому, что жив. Такое чувство у него вызывали закаты. Он любил выходить на задний двор, куда отгонялись подержанные машины, взятые в обмен, но еще не отремонтированные, и стоя там, глядел, как заходит солнце. Блядство, конечно, но все равно хорошо.
В Сан-Франциско Уилли оказался в той же палате и часто сидел с ним, пока начальство в мудрости своей не перевело старшего лейтенанта Ширмена куда-то еще. Они часами толковали о старых деньках в Харвиче и об общих знакомых. Один раз их даже снял фотокорреспондент АП — Уилли сидит на кровати Салла, и оба хохочут. К этому времени зрение Уилли получшало, но в полный порядок не пришло; Уилли признался Саллу, как боится, что оно навсегда испорчено. Статья при фотографии была самой идиотской, письма на них так и посыпались. Больше, чем они могли прочесть. Саллу даже пришла дикая мысль, что среди них найдется весточка от Кэрол, но, конечно, он ничего не получил. Была весна 1970-го, и Кэрол Гербер, без сомнения, курила травку и сосала хиппи «кончай войну!», в дни, когда ее старый школьный друг лишился яиц на другой стороне земного шарика. Верно, Арт, люди смешны. А еще: мальчишки и девчонки способны такое сказать!
Когда Уилли исчез, старенькая мамасан осталась. Старенькая мамасан все время была рядом. В течение семи месяцев в Ветеранском госпитале в Сан-Франциско она навещала его каждый день и каждую ночь — самая постоянная его посетительница в это нескончаемое время, когда весь мир словно провонял мочой, а сердце у него болело, как воспалившийся зуб. Иногда она являлась в муумуу, будто распорядительница в каком-нибудь занюханом луау, иногда приходила в паршивой юбочке-гольф зеленого цвета и безрукавке, полностью открывавшей ее тощие плечи и руки… но чаще всего она была одета так, как была одета в тот день, когда Мейлфант убил ее, — зеленые штаны, оранжевая блуза, красные туфли с китайскими иероглифами на них.
В то лето он как-то развернул сан-францисскую «Кроникл» и увидел, что всю первую страницу заняла его прежняя подружка. Его прежняя подружка и ее дружки-хиппи убили в Данбери сколько-то там молодых ребят и представителей компании, предлагавшей им работу. Его прежняя подружка была теперь «Красная Кэрол». Его прежняя подружка была теперь знаменитостью. «П…а ты, — сказал он, когда газета сперва сдвоилась, потом строилась, потом смялась в призмы. — Безмозглая блядская п…а». Он уже превратил газету в ком и хотел швырнуть ее через всю палату, но его новая подружка, но старенькая мамасан сидела на соседней кровати и смотрела на Салла своими черными глазами, и, увидев ее, Салл окончательно сломался. Когда пришла сестра, Салл не то не мог, не то не хотел объяснить ей, почему он плачет. Он знал только, что весь мир спятил, а ему нужен укол, и в конце концов сестра нашла врача, который сделал ему укол, и последнее, что он видел перед тем, как провалиться, была мамасан, старенькая блядская мамасан на соседней кровати — сидит, сложив желтые руки на зеленых полистироловых коленях, сидит и смотрит на него.
Вместе с ним она проехала через всю страну, проделала с ним весь путь до Коннектикута, напрямик через проход турист-класса лайнера 747 «Юнайтед Эрлайнз». Она сидела рядом с бизнесменом, который не видел ее, как не видели вертолетчики Хьюи или Уилли Ширмен, или медперсонал «Дворца Кисок». Ее взял в подружки Мейлфант в Донг-Ха, но теперь она стала подружкой Джона Салливана и ни на миг не отрывала от него взгляд своих черных глаз. Ее желтые морщинистые пальцы постоянно оставались сплетенными на ее коленях, взгляд ее глаз постоянно оставался на нем.
Тридцать лет. Черт, срок долгий.
Но пока проходили эти годы, Салл видел ее все реже и реже. Когда осенью семидесятого он вернулся в Харвич, он все еще видел старенькую мамасан, примерно каждый день — ел ли сосиску в Коммонвелф-парке у поля Б или стоял у железной лестницы, ведущей к железнодорожной платформе, где кишели прибывающие и отбывающие пассажиры, или просто шел по Главной улице. И всегда она смотрела на него.
А когда он получил свою первую послевьетнамскую работу (естественно, по продаже машин, ведь только это он и умел делать по-настоящему), то вскоре увидел старенькую мамасан на переднем сиденье «форда» 1968 года с «ПРОДАЕТСЯ» на ветровом стекле.
«Со временем вы начнете ее понимать», — сказал ему в Сан-Франциско чистильщик мозгов, и как Салл ни настаивал, ничего толком к этому не добавил. Чистильщик хотел послушать про вертолеты, которые столкнулись и рухнули с неба, чистильщик хотел знать, почему Салл так часто называет Мейлфанта «этим карточным мудилой» (Салл отказывался ответить); чистильщик хотел знать, бывают ли еще у Салла сексуальные фантазии, а если да, так не играет ли в них большую роль насилие. Саллу даже нравился этот парень — Конрой была его фамилия, — но факт оставался фактом: был он жопа. Как-то раз, незадолго до его отъезда из Сан-Франциско, он чуть было не рассказал доктору Конрою про Кэрол. В целом он был рад, что удержался. Он ведь даже не знал, как ему ДУМАТЬ о своей школьной подружке, а уж тем более говорить о ней («спутанность» — было словечко Конроя для его состояния). Он назвал ее «безмозглой блядской п…ой, но ведь весь чертов мир в эти дни был блядским, верно? А уж если кто-то и знал, как легко жестокая агрессивность вырывается из-под контроля, так в первую очередь Джон Салливан. Уверен он был лишь в одном: он надеялся, что полицейские не убьют ее, когда доберутся до нее и ее друзей.
Жопа — не жопа, а доктор Конрой не так уж ошибался, говоря, что со временем Салл поймет старенькую мамасан. Самым главным было понять — нутром понять, — что мамасан здесь нет. Головой понять труда не составляло, но вот нутро у него упиралось, возможно, оттого, что его нутро выпотрошено в Донг-Ха, а такие штучки не могут не замедлить процесс понимания.
Он взял почитать несколько книг у доктора Конроя, а библиотекарь в госпитале достал ему еще парочку по межбиблиотечному абонементу. Из книг следовало, что старенькая мамасан в ее зеленых штанах и оранжевой блузе — это «выведенная вовне фантазия, которая служит облегчающим механизмом, который помогает ему преодолевать «вину оставшегося в живых» и «синдром посттравматического шока». Другими словами, она ему мерещится.
Но каковы бы ни были причины, его отношение к ней изменялось по мере того, как ее появления становились все более редкими. Теперь, когда она возникала, он при виде нее вместо отвращения или суеверного страха испытывал что-то похожее на радость. Ну, то, что чувствуешь, когда видишь старого друга, который уехал из родного городка, но иногда приезжает ненадолго погостить там.
Теперь он жил в Милфорде, городке, отстоящем от Харвича миль на двадцать по шоссе I–95 и на много световых лет в разных других отношениях. Харвич, когда Салл жил там в детстве и дружил с Бобби Гарфилдом и Кэрол Гербер, был приятным пригородом с обилием деревьев. Теперь его родной городок стал одним из тех, куда по вечерам не ездят — закопченным придатком Бриджпорта. Он все еще проводил там большую часть дня — на складе или в салоне («Салливан шевроле» уже четыре года подряд было золотозвездным предприятием), но обычно уходил в шесть часов вечера, а уж в семь наверняка, и ехал на север в Милфорд в своем демонстрационном «шевроле каприс». Обычно он уезжал с неосознанным, но очень подлинным ощущением благодарности.
В этот летний день он поехал от Милфорда по I–95 на юг, как обычно, но в более позднее время и не свернул на съезд номер 9 «ЭШЕР АВЕНЮ, ХАРВИЧ». Сегодня он повел свой синий с черными покрышками демо дальше на юг; его не переставало забавлять, как вспыхивали тормозные огни машин впереди, чуть только их водители замечали его в зеркале заднего вида… Они принимали его за полицейского — и ехал так до самого Нью-Йорка.
Машину он оставил в салоне Арни Моссберга в Вест-Сайде (когда торгуешь «шевроле», проблем с парковкой не возникает — одна из приятностей этого бизнеса), по дороге через город рассматривал витрины, съел бифштекс в «Палм-То», а потом отправился на похороны Пейгано.
Пейг тоже был на месте падения вертолетов в то утро, одним из ребят, попавших в заключительную засаду, когда сам Салл не то наступил на мину, не то порвал проволочку и взорвал прикрепленный к дереву заряд. Человечки в черных пижамах тут же вдарили по ним. На тропе Пейг ухватил Волленски, когда Волленски получил пулю в горло. Он дотащил Волленски до поляны, но Волленски был уже мертв. Пейг, конечно, был залит кровью Волленски (собственно, этого Салливан не помнил, к тому моменту он уже горел в собственном аду), но, наверное, Пейг испытывал только облегчение, поскольку эта кровь закрасила ту кровь, еще не совсем запекшуюся: Пейгано ведь был так близко, что его всего забрызгало, когда Слоуком застрелил дружка Мейлфанта. Забрызгало кровью Клемсона, забрызгало мозгом Клемсона.
Салл никогда ни словом не обмолвился о том, что произошло с Клемсоном в деревне, — ни доктору Конрою, никому другому. Он ушел в глухую. Все они ушли в глухую.
Пейг умер от рака. Когда умирал кто-нибудь из старых вьетнамских корешей Салла (ну ладно, были они не совсем корешами — по большей части дураки из дураков и совсем не такие, каких Салл назвал бы корешами, но они пользовались этим словом, потому что не придумано еще слово, чтобы обозначить, чем они были друг для друга), то словно бы причиной всегда был рак или наркотики, или самоубийство. Рак обычно начинался в легких или в мозгу, а затем просто распространялся повсюду, будто все они потеряли свою иммунную систему там, в зелени. У Дика Пейгано это был рак поджелудочной железы — у него и у Майкла Лэндона. Рак звезд. Гроб был открыт, и старина Пейг выглядел не так уж плохо. Жена поручила гробовщику обрядить его в строгий костюм, а не в форму. Вероятно, она вообще о форме не вспомнила, вопреки всем наградам, которые получил Пейгано. Пейг носил форму всего два-три года, и годы эти были, как аберрация, как срок, отбытый в тюрьме за то, что в один невезучий момент ты сделал что-то, совсем тебе не свойственное, скорее всего пока был пьян. Например, убил кого-то в пьяной драке или тебе вдруг взбрело в башку поджечь церковь, где твоя бывшая жена занималась с учениками воскресной школы. Салл не представлял себе, чтобы хоть кто-нибудь из тех, с кем он служил — включая и его самого, — захотел бы, чтобы его похоронили в военной форме.
Диффенбейкер — для Салла он все еще оставался новым лейтенантом — тоже приехал на похороны. Салл не видел Диффенбейкера уже очень давно, и они хорошо поговорили… хотя, собственно, говорил почти только Диффенбейкер. Салл не очень-то верил, что разговоры что-то меняют, но он все думал и думал о том, что говорил Диффенбейкер. И в основном о том, с каким бешенством он говорил. Всю дорогу назад до Коннектикута он думал об этом.
К двум часам он проехал мост Триборо, направляясь на север, имея в запасе достаточно времени, чтобы опередить час пик. «Ровное движение через Триборо и на главных пересечениях» — так выразил это регулировщик в вертолете службы дорожного движения. Вот для чего теперь использовались вертолеты: оценивали интенсивность движения машин на въездах и выездах больших американских городов.
Когда при приближении к Бриджпорту скорость машин начала замедляться, Салл этого не заметил. С новостей он переключил приемник на старые песни и погрузился в воспоминания о Пейге и его гармониках. Штамп кинофильмов о войне: седеющий ветеран с губной гармоникой, но Пейгано, Господи Боже ты мой, Пейгано мог свести вас с вашего хренового ума. Ночью и днем он верещал и верещал, пока кто-то из ребят — возможно Хексли, а то и Гаррет Слоуком — не сказал ему, что если он не прекратит, то как-нибудь проснется поутру с первой в мире губной гармошкой, пересаженной в задний проход.
Чем больше Салл обдумывал это, тем больше склонялся к мысли, что пригрозить ректальной пересадкой должен был Слай Слоуком. Черный верзила из Талсы считал, что «Слай и Фэмили Стоун» — лучшая группа на земле (отсюда и его прозвище), и отказывался поверить, что другая его любимая группа «Рейр Эрф» была белой. Салл помнил, как Дифф (это было до того, как Диффенбейкер стал новым лейтенантом и кивнул Слоукому — наверное, самый главный жест, какой Диффенбейкер сделал или сделает в своей жизни) втолковывал Слоукому, что эти ребята были такими же белыми, как ё…й Боб Дилан («беломазый певунчик» — так Слоуком называл Дилана). Слоуком подумал, подумал, а затем ответил с редкой для него серьезностью: «Ни хрена! «Рейр Эрф» — они черные. Записываются они на хреновом Мотауне, а все мотаунские группы — черные, это все знают. «Супримз», хреновые «Темпс», Смоки Робинсон и «Мираклс». Я тебя уважаю, Дифф, но если ты будешь нести свою чушь, я из тебя котлету сделаю».
Слоуком не терпел музыку губной гармоники. Эта музыка напоминала ему беломазого певунчика. Если ему пытались втолковать, что Дилан принимает войну к сердцу, Слоуком спрашивал, а почему этот осел ревучий, ё…на мать, не приехал сюда с Бобом Хоупом хоть разочек? «Я вам объясню, почему, — сказал Слоуком, — трусит, вот почему. Блядский сладкозадник, осел ревучий на гармонике, ё…на мать!»
Размышляя о том, как Диффенбейкер молол про шестидесятые, думая об этих былых именах и былых лицах, и былых днях, не замечая, как спидометр «каприса» перестал показывать шестьдесят и показывал уже пятьдесят… сорок, и машины на всех четырех полосах, ведущих на север, начали скапливаться, он вспоминал, каким Пейг был в зелени — тощим, черноволосым, со щеками еще в остатках послеподростковых прыщей, с автоматом в руках и двумя хонеровскими гармониками («до» и «соль») за поясом камуфляжных брюк. Тридцать лет назад это было. Сбросить еще десяток лет — и Салл мальчишка, растущий в Харвиче, дружащий с Бобби Гарфилдом и мечтающий, чтобы Кэрол Гербер хоть разок посмотрела на него, Джона Салливана так, как всегда смотрела на Бобби.
Со временем она, конечно, поглядела на него, но не совсем так, нет, не совсем так, нет, не совсем так. Ни разу. Потому ли, что ей уже не было одиннадцати, или потому, что он не был Бобби? Салл не знал. И сам тот взгляд был тайной. Он словно говорил, что Бобби ее убивает, и она рада, она будет умирать так, пока звезды не осыпятся с небес, а реки не потекут в гору, и все слова «Луйи, Луйи» будут известны, все до единого.
Что произошло с Бобби Гарфилдом? Попал он во Вьетнам? Присоединился к «детям цветов»? Женился, обзавелся детьми, умер от рака поджелудочной железы? Салл понятия не имел. Наверняка он знал только, что Бобби как-то изменился за лето 1960 года — то лето, когда Салл выиграл неделю в лагере на озере Джордж — и навсегда уехал с матерью из Харвича. Кэрол осталась до окончания школы, и, хотя она ни разу не посмотрела на него совсем так, как на Бобби, он был ее первым, а она — его. Однажды вечером, за городом, позади коровника, полного мычащей скотины, Салл помнил, как вдохнул сладкий аромат ее духов, когда кончил.
Откуда эта странная перекрестная связь между Пейгано в гробу и друзьями его детства? Может, дело в том, что Пейгано был чуть похож на Бобби — такого, каким он был в те далекие дни? Волосы у Бобби были темно-рыжие, а не черные, но сложение у него было такое же щуплое, и худое лицо… и такие же веснушки. Угу! И у Пейга, и у Бобби веснушки рассыпались по щекам веером от переносицы. А может, просто потому, что когда кто-нибудь умирает, вспоминаешь прошлое, прошлое, блядское прошлое.
Теперь «каприс» двигался со скоростью двадцати миль в час, а впереди машины остановились намертво, чуть не дотянув до съезда номер 9, но Салл все еще ничего не замечал. WKND, специализирующаяся на старых песнях, передавала «? и Мистерианс» — они пели «96 слез», а он думал о том, как шел за Диффенбейкером по центральному проходу церкви к гробу взглянуть на Пейгано под записанные на пленку церковные песнопения. В тот момент над трупом Пейгано реяли звуки «Пребудь со мной» — над трупом Пейга, который бывал абсолютно счастлив, сидя рядом со своим автоматом, с вещмешком на коленях, с запасом «уинстонок» за ремнем его каски и наигрывая «Уезжаю в край далекий» снова и снова.
Всякое сходство с Бобби Гарфилдом давно исчезло, обнаружил Салл, заглянув в гроб. Гробовщик неплохо потрудился, чтобы гроб можно было открыть, тем не менее Пейг сохранил заострившийся подбородок и складки кожи под ним, выдающие толстяка, который провел заключительные месяцы на антираковой диете, той, которая никогда не описывается в «Нейшнл инквайререр», той, которая состоит из облучения, инъекций химических ядов и картофельных чипсов в неограниченном количестве.
— Помнишь гармоники? — спросил Диффенбейкер.
— Помню, — ответил Салл. — Я все помню. — Прозвучало это как-то не так, и Диффенбейкер поглядел на него.
Салл в четкой слепящей вспышке увидел, как выглядел Дифф в тот день в деревне, когда Мейлфант, Клемсон и все остальные нимроды внезапно принялись отплачивать за утренний ужас… за ужас всей последней недели. Они хотели куда-нибудь сбросить все это — вопли в ночи и внезапные разрывы снарядов, а в заключение — горящие вертолеты, которые рушились, а их роторы, пока они валились вниз, все еще вращались, разгоняя дым их гибели. Они брякнулись о землю, блям-м-м! И человечки в черных пижамах принялись палить из зарослей по Дельте два-два и Браво два-один, едва американцы выскочили на поляну. Салл бежал рядом с Уилли Ширменом справа и лейтенантом Пэкером впереди; потом лейтенант получил очередь в лицо, и впереди него никого не осталось. Слева от него был Ронни Мейлфант, и Ронни вопил своим пронзительным фальцетом: вопил, вопил, вопил — он был словно настырный рекламщик по телефону, нажравшийся амфетаминов: «Давай, бляди ё…ные! Давай говнюки! Стреляй меня, сволочь хренова! Хрены хреновы! Вам только своим говном стрелять!» За ними был Пейгано, а рядом с Пейгом — Слоуком, парни из Браво, но больше ребята из Дельты, так ему помнилось. Уилли Ширмен вопил своим парням, но они почти все остановились. И Клемсон был там, и Волленски, и Хэкмейкер, и просто поразительно, как он запомнил их фамилии; их фамилии и запах того дня. Запах джунглей и запах керосина. Вид неба — синего над зеленым, и, о черт, как они стреляли, как эти маленькие засранцы стреляли: никогда не забыть, как они стреляли, или ощущение мин, пролетающих совсем рядом, а Мейлфант вопил: «Стреляй меня, сволочь засранная! Не выходит! Хрены безглазые! Давай, вот же я! Жопы ослеплые, педики трахнутые, я здесь!» А люди в рухнувших вертолетах кричали, и они их вытащили и обдали пеной и вытащили их, только людьми они больше не были, не были тем, что можно назвать людьми, а были они почти все кричащими обедами быстрого разогрева, обедами быстрого разогрева с глазами и пряжками от поясов, и пальцы тянутся, и курится дым от расплавившихся ногтей… Ну да, вот так, о чем не расскажешь таким, как доктор Конрой — как, пока ты их тащил, от них отваливались части, вроде как соскальзывали с них — ну, как с зажаренной индейки сползает кожа по горячему разжижившемуся жиру под ней, вот так, а ты все время чувствуешь запах джунглей и керосина, и это все происходит — такое-претакое замечательное шоу, как говаривал Эд Салливан, и происходит все это на нашей сцене, и тебе ничего не остается, как участвовать и стараться дотянуть до конца.
Это было то утро, это были те вертолеты, а такое необходимо сбросить так или иначе. Когда днем они добрались до засранной деревни, в носах у них все еще гнездился смрад обугленных вертолетчиков, старый лейтенант был убит, а кое-кто из парней — Ронни Мейлфант и его дружки, если вам требуются уточнения — немножко свихнулся. Новым лейтенантом стал Диффенбейкер, и вдруг он обнаружил, что командует сумасшедшими, которые намерены убивать всех, кого увидят, — детей, стариков, стареньких мамасан в красных китайских туфлях.
Вертолеты рухнули в десять. Примерно в два ноль пять Ронни Мейлфант первым воткнул свой штык в живот старухи, а затем объявил, что отрежет голову ё…ной свинье. Примерно в четыре пятнадцать мир взорвался прямо в лицо Джону Салливану. Это был его великий день в провинции Донг-Ха, его такое-претакое замечательное шоу.
Стоя между двумя хижинами у начала единственной деревенской улицы, Диффенбейкер выглядел перепуганным шестнадцатилетним мальчишкой. Но было ему не шестнадцать, ему было двадцать пять — на годы старше Салла и большинства остальных. Единственным, равным Диффу по возрасту и званию, там был Уилли Ширмен, но Уилли вроде бы не хотел брать на себя команду. Может, утренняя спасательная операция его вымотала. А может, он заметил, что опять атаку возглавляют ребята из Дельты два-два. Мейлфант визжал, что ё…ные вьетконговцы, говнюки хреновы, как увидят десятки голов на кольях, так дважды подумают, прежде чем валять дурака с Дельтой. Снова и снова этим пронзительным визгом телефонного рекламщика. Игрок в карты. Мистер Шулер. У Пейга были его гармоники. У Мейлфанта была его трахнутая колода. «Черви» — игра Мейлфанта. Десять центов очко, если удавалось, пять центов очко, если не удавалось. «Давай ребята! — вопил он этим своим пронзительным голосом, от которого, клялся Салл, кровь лила из носов, а саранча дохла в воздухе. — Давай, хвост трубой, травим Стерву!»
Салл помнил, как он стоял на улице и смотрел на бледное измученное растерянное лицо нового лейтенанта. Помнил, как подумал: «Он не может. Того, что надо сделать, чтобы остановить это, прежде чем оно совсем вырвется из-под контроля. Он не может». Но тут Диффенбейкер собрался и кивнул Слаю Слоукому. Слоуком ни секунды не колебался. Слоуком стоял на улице рядом с перевернутой табуреткой — хромированные ножки, красное сиденье, — поднял автомат к плечу, прицелился и снес голову Ральфа Клемсона с плеч. Пейгано, стоявший почти рядом, и, выпучив глаза, смотревший на Мейлфанта, вроде бы даже не заметил, что его забрызгало с головы до ног. Клемсон свалился мертвый поперек улицы, и это покончило с весельем. Игра кончилась, беби.
Теперь Диффенбейкер обзавелся внушительным животом игрока в гольф и бифокальными очками. Кроме того, он потерял большую часть волос. Салла это поразило, потому что у Диффа их более чем хватало еще пять лет назад на встрече старых товарищей на Джерсейском берегу. Салл про себя поклялся, что он в последний раз встречается с ними. Они не стали лучше, ни на хрена не помягчали. Каждая новая встреча все больше смахивала на крутую тусовку.
— Хочешь выйти покурить? — спросил новый лейтенант. — Или ты бросил курить, когда все бросили?
— Бросил, как все бросили. — К тому времени они стояли чуть левее гроба, оставляя место остальным прощающимся заглянуть в него и пройти мимо них. Говорили они тихо, и записанная на пленку музыка легко перекатывалась через их голоса — тягучая душеспасительная звуковая дорожка. Теперь, если Салл не ошибся, звучал «Древний крест».
— Думаю, Пейг предпочел бы… — начал он.
— «Уезжаю в край далекий» или «Будем трудиться все вместе», — докончил Диффенбейкер с ухмылкой.
Салл ухмыльнулся в ответ. Это был один из тех редких моментов, нежданных, как солнечный луч вдруг прорвавший обложные тучи, когда хорошо что-то вспомнить — один из тех моментов, когда вы вопреки всему почти рады, что оказались тут.
— А то и «Бум-Бум», ну, хит «Анималис», — сказал он.
— Помнишь, как Слай Слоуком сказал Пейгу, что загонит гармонику ему в зад, если Пейг не даст ей передохнуть?
Салл кивнул, все еще ухмыляясь.
— Сказал, что если загнать ее туда повыше, так Пейг сможет играть «Долину Красной реки», чуть захочет пернуть. — Он с нежностью посмотрел на гроб, словно ожидая, что и Пейгано ухмыляется этому воспоминанию. Но Пейгано не ухмылялся. Пейгано просто лежал с гримом на лице. Пейгано дотянул до конца. — Я выйду погляжу, как ты куришь.
Договорились.
Диффенбейкер, который когда-то дал «добро» одному своему солдату застрелить другого своего солдата, пошел по боковому проходу и, когда он проходил под очередным витражом, его лысина озарялась разноцветными бликами. Следом за ним, хромая — он хромал уже более половины своей жизни и перестал это замечать, — шел Джон Салливан, золотозвездный торговец «шевроле».
Машины на I–95 теперь еле ползли, а затем и полностью замерли, если не считать кратеньких судорожных продвижений вперед по той или другой полосе. На радио «? и Мистерианс» уступили место «Слаю и Фэмили Стоун» — «Танцуйте под музыку». Задрыга Слоуком уж наверняка отбивал бы чечетку жопой о сиденье, вовсю отбивал бы. Салл поставил демонстрационный «каприс» на парковку и выбивал ритм на баранке.
Когда песня начала приближаться к завершению, он поглядел вправо — на сиденье рядом сидела старенькая мамасан, чечетку жопой не отбивала, а просто сидела, сложив желтые руки на коленях, уперев свои до хрена яркие туфли с китайскими иероглифами в пластиковый коврик с надписью на нем «САЛЛИВАН ШЕВРОЛЕ БЛАГОДАРИТ ВАС ЗА ПОКУПКУ».
— Привет, стерва старая, — сказал Салл скорее с удовольствием, чем с тревогой. Когда она в последний раз показывалась? Пожалуй, на новогодней встрече у Тэкслинов, в тот последний раз, когда Салл по-настоящему напился. — А почему тебя не было на похоронах Пейга? Новый лейтенант справлялся о тебе.
Она не ответила — а когда же она отвечала? Просто сидела, сложив руки, не спуская с него черных глаз, кинопризрак в зеленом, оранжевом и красном. Только старенькая мамасан не была похожа ни на одно голливудское привидение: сквозь нее ничего видно не было, она никогда не меняла облика, никогда не растворялась в воздухе. Одно желтое морщинистое запястье обвивала плетенка из веревочки, вроде школьного браслета дружбы у школьников помладше. И хотя ты видел каждый изгиб веревочки и каждую морщину на ее дряхлом желтом лице, никакого запаха ты не ощущал, а единственный раз, когда Салл попытался до нее дотронуться, она взяла да и исчезла. Она была призраком, а его голова — домом, где она водилась. Лишь изредка (обычно без боли и всегда без предупреждения) его голова выташнивала ее туда, где он мог ее видеть.
Она не менялась. Не облысела, обходилась без камней в желчном пузыре и бифокальных очков. Она не умерла, как умерли Клемсон и Пейг, и Пэкер, и парни в рухнувших вертолетах (даже те, которых они унесли с поляны с ног до головы в пене, точно снеговики, тоже умерли, слишком велики были ожоги, чтобы у них оставался шанс выжить, и все это оказалось впустую). И она не исчезла, как исчезла Кэрол. Нет, старенькая мамасан продолжала вдруг его навещать, и она ничуть не изменилась с тех дней, когда «Мгновенная Карма» входила в десятку лучших хитов. Один раз ей, правда, пришлось умереть, пришлось валяться в грязи, когда Мейлфант сначала загнал штык ей в живот, а потом объявил о намерении отрезать ее голову, но с тех пор она оставалась абсолютно неизменной.
— Где ты была, лапушка? — Если какие-нибудь в соседних машинах глядят в его сторону («каприс» теперь был зажат в коробочку со всех четырех сторон) и заметят, что губы у него шевелятся, то подумают, что он поет под радио. А если они подумают что-нибудь еще, то и на хрен. Кому, хрен, интересно, что кто-то из них думает? Он кое-чего навидался, навидался всяких ужасов, и в том числе видел петлю собственных кишок на кровавой подстилке волос в паху, и если иногда он видит этот старенький призрак (и разговаривает с ней), так, хрен, ну и что? Кого это касается, кроме него самого?
Салл посмотрел вперед, стараясь разглядеть, из-за чего образовался затор (и не сумел, как бывает всегда: вам просто приходится ждать и проползать немножечко вперед, когда машина перед вами немножечко проползает вперед), а потом поглядел назад. Иногда она после этого исчезала. Но на этот раз она не исчезла, на этот раз она просто сменила одежду. Красные туфли остались прежними, но теперь она была одета медсестрой — белые нейлоновые брюки, белая блузка (с пришпиленными к ней золотыми часиками, такой приятный штрих), белая шапочка с маленькой черной полоской. Руки у нее, однако, все еще были сложены на коленях, и она все еще смотрела на него.
— Где ты была, мать? Мне тебя не хватало. Я знаю, это черт-те что, но так и есть. Мать, я тебя все время вспоминал. Видела бы ты нового лейтенанта. Нарочно не придумать! Вошел в фазу солнечной подзарядки сексуальных батарей. И лысина во всю голову. Так и сияет.
Старенькая мамасан ничего не сказала. Салла это не удивило.
За похоронным салоном был проулок с выкрашенной зеленой краской скамьей у стены. Справа и слева от скамьи стояли ведра с песком, полные окурков. Диффенбейкер сел возле одного из ведер, сунул сигарету в рот («Данхилл», отметил Салл. Очень солидно), потом протянул пачку Саллу.
— Нет, я правда бросил.
— Замечательно! — Диффенбейкер щелкнул «Зиппо» и прикурил, а Салл вдруг сделал неожиданное открытие: он ни разу не видел, чтобы те, кто побывал во Вьетнаме, закуривали сигареты от спички или бутановых зажигалок; все вьетнамские ветераны словно бы пользовались исключительно «Зиппо». Но на самом деле так ведь быть не могло? Ведь верно?
— Ты все еще заметно хромаешь, — сказал Диффенбейкер.
— Угу.
— В целом я бы назвал это заметным улучшением. В прошлый раз, когда я тебя видел, ты так припадал на ногу, что прямо-таки пошатывался. Особенно после того, как пропустил за галстук пару стопок.
— А ты все еще ездишь на встречи? Они их все еще устраивают? Пикники и прочее дерьмо?
— Кажется, устраивают. Но я уже три года не езжу. Слишком угнетающе.
— Угу. Те, у кого нет рака, хреновы алкоголики. Те, кто сумел покончить со спиртным, сидят на «прозаке».
— Так ты заметил?
— Угу, бля, я заметил.
— Так я не удивляюсь. Ты никогда не был самым большим умником в мире, Салл-Джон, но вот замечать и улавливать ты, сукин сын, умеешь. Даже тогда умел. Так или не так, но ты попал в точку — выпивка, рак, депрессия, вот вроде бы основные проблемы. Да, и еще зубы. Я пока не встречал вьетнамского ветерана, у которого с зубами не было бы полного дерьма… если, конечно, они у него еще остались. А как у тебя, Салл? Как твои кусалки?
Салл, у которого со времен Вьетнама выдрали шесть (плюс запломбированные каналы почти без числа), помотал рукой в жесте comme ci, comme ça[38].
— Другая проблема? — спросил Диффенбейкер. — Как с ней?
— Как сказать, — ответил Салл.
— То есть?
— Это зависит от того, что именно я назвал своей проблемой. Мы встречались на трех хреновых пикниках…
— На четырех. Кроме того, был минимум один, на который ты не приехал. Год спустя после того на Джерсейском берегу? Тот, на котором Энди Хэкмейкер сказал, что покончит с собой. Спрыгнет со Статуи Свободы. С самого верха.
— И спрыгнул?
Диффенбейкер сделал затяжку и смерил Салла взглядом, который все еще был лейтенантским. Даже после стольких лет он сумел собраться для этого взгляда. Ну, прямо поразительно.
— Прыгни он, ты прочел бы об этом в «Пост». Разве ты не читаешь «Пост»?
— Со всем усердием.
Диффенбейкер кивнул.
— У всех вьетнамских ветеранов проблемы с зубами, и все они читают «Пост». То есть если находятся в зоне достижения «Пост». Что, по-твоему, они делают в противном случае?
— Слушают Пола Харви, — без запинки сказал Салл, и Диффенбейкер засмеялся.
Салл вспомнил Хэка, который тоже был там в день вертолетов и деревни, и засады. Белобрысый парень с заразительным смехом. Покрыл фотку своей девушки пластиком, чтобы ей не вредила сырость, и носил ее на шее на короткой серебряной цепочке. Хэкмейкер был рядом с Саллом, когда они вошли в деревню и началась стрельба. Оба они видели, как старенькая мамасан выбежала из хижины с поднятыми ладонями, бормоча что-то без передышки, что-то без передышки втолковывая Мейлфанту, и Клемсону, и Пизли, и Мимсу, и остальным, кто палил куда попало. Мимс перед этим прострелил ногу мальчонке. Возможно, нечаянно. Малыш лежал в пыли перед дерьмовой лачужкой и кричал. Мамасан приняла Мейлфанта за начальника — почему бы и нет? Мейлфант ведь орал больше всех — и подбежала к нему, все еще взмахивая ладонями в воздухе. Салл мог бы предупредить ее, что она допустила страшную ошибку — мистер Шулер прожил это утро с лихвой, как и они все, но Салл даже рта не открыл. Они с Хэком стояли там и смотрели, как Мейлфант вскинул приклад автомата и обрушил его ей на лицо, так что она опрокинулась навзничь и перестала бормотать. Уилли Ширмен стоял шагах в пятнадцати оттуда, Уилли Ширмен из их родного городка, один из католических ребят, которых они с Бобби боялись, и по лицу Уилли нельзя было ничего прочесть. Уилли Бейсбол — называли его подчиненные и всегда ласково.
— Так в чем же твоя проблема, Салл-Джон?
Салл вернулся из деревни в Донг-Ха в проулок за похоронным салоном в Нью-Йорке… но не сразу. Некоторые воспоминания были словно Смоляное Чучелко в старой сказке про Братца Лиса и Братца Кролика — к ним прилипаешь.
— Да как сказать. Про какую проблему я тогда говорил?
— Ты сказал, что у тебя оторвало яйца, когда они ударили в нас за деревней. Ты сказал, что тебя Бог покарал за то, что ты не остановил Мейлфанта до того, как он совсем свихнулся и убил старуху.
«Свихнулся» тут мало подходило: Мейлфант стоит, расставив ноги над лежащей старухой, и опускает штык, и ни на секунду не умолкает. Когда потекла кровь, ее оранжевую блузу будто перекрасили.
— Я немножечко преувеличил, — ответил Салл, — как бывает по пьянке. Кусок мошонки все еще в наличии и действует. Так что насос иногда включается. Особенно с тех пор, как появилась «виагра». Господи, благослови это дерьмо.
— Выпивать бросил, как и курить?
— Иногда пропускаю пивка, — ответил Салл.
— «Прозак»?
— Пока еще нет.
— Развелся?
Салл кивнул.
— А ты?
— Дважды. Однако подумываю сунуть голову в петлю еще раз. Мэри-Тереза Чарлтон, и до чего же мила! Третий раз счастливый — вот мой девиз.
— Знаешь что, лейт? — спросил Салл. — Мы тут определили наследство, которое оставил Вьетнам. — Он поднял указательный палец. — Вьетнамские ветераны кончают раком, обычно легких или мозга, но и других органов тоже.
— Как Пейг? Поджелудочная железа, так?
— Точно.
— Весь этот рак из-за Оранжевого дефолианта, — сказал Диффенбейкер. — Недоказуемо, но мы-то все это знаем. Оранжевый дефолиант — подарок, который сам дарит, и дарит, и дарит.
Салл поднял средний палец — твой хренпальчик, конечно, назвал бы его Ронни Мейлфант.
— Вьетнамские ветераны страдают депрессиями, напиваются на вечеринках, угрожают спрыгивать с национальных достопримечательностей. — И безымянный палец. — У вьетнамских ветеранов плохо с зубами. — Мизинец. — Вьетнамские ветераны разводятся.
Тут Салл сделал паузу, полуприслушиваясь к музыкальной записи, доносящейся из полуоткрытого окна и глядя на четыре отогнутых пальца и на большой, все еще прижатый к ладони. Ветераны были наркоманами. Ветераны в среднем были финансовым риском — любой банковский администратор скажет вам это. (В те годы, когда Салл заводил свое дело, очень многие банкиры говорили ему это.) Ветераны брали лишнее по кредитным карточкам, их вышвыривали из игорных казино, они плакали под песни Джорджа Стрейта и Патти Лавлейс, дырявили друг друга ножами в кегельбанах и барах, покупали в кредит гоночные машины, а потом превращали их в металлолом, били своих жен, били своих детей, били своих хреновых собак и, возможно, бреясь, резали себе лицо чаще людей, которые знают о зелени только из «Апокалипсиса сегодня» или из этого дерьмового говна «Охотника на оленей».
— А большой палец что? — спросил Диффенбейкер. — Давай, Салл, не то ты меня уморишь тут.
Салл посмотрел на свой загнутый большой палец. Посмотрел на Диффенбейкера, который теперь носил бифокальные очки и обзавелся солидным брюхом (тем, которое вьетнамские ветераны обычно называют «дом, который построил «Бад»[39]), но который все еще мог прятать внутри себя того тощего молодого человека с восковым цветом лица. Потом он опять посмотрел на свой большой палец и поднял его, точно человек, голосующий на шоссе.
— Вьетнамские ветераны ходят с «Зиппо», — сказал он. — Во всяком случае, пока не бросают курить.
— Или пока не обзаведутся раком, — сказал Диффенбейкер. — А тогда, надо полагать, их женушки забирают «Зиппо» из их слабеющих пальцев.
— Кроме тех, кто развелся, — добавил Салл, и оба засмеялись. Снаружи похоронного салона было очень хорошо. Ну, может, не то, чтобы так уж хорошо, но лучше, чем внутри. Органная музыка там была скверной, а запах цветов еще хуже. Запах цветов заставлял Салла думать о Дельте Меконга. «В сельских местностях», — говорили люди теперь, но он не помнил, чтобы хоть раз слышал это выражение тогда.
— Так, значит, ты потерял свои яйца не целиком, — сказал Диффенбейкер.
— Угу. Так и не угодил полностью в страну Джека Барнса.
— Кого?
— Не важно. — Салл никогда книгами не зачитывался (вот его друг Бобби зачитывался), но библиотекарь в госпитале дал ему «Фиесту», и Салл прочел роман с жадностью и не один, а три раза. Тогда эта книга казалась очень важной — такой же важной, какой та книга — «Повелитель мух» — была для Бобби в дни их детства. Теперь Джек Барнс отодвинулся вдаль — жестяной человек с поддельными проблемами. Просто еще одна фальшивка.
— Да?
— Да. Я могу иметь женщину, если по-настоящему захочу, — не детей, нет, но женщину могу. Однако требуются всякие приготовления и чаще кажется, что оно того не стоит.
Диффенбейкер ничего не сказал. Он сидел и смотрел на свои руки. Когда он поднял глаза, Салл решил, что он скажет что-нибудь о том, что ему пора, быстро попрощается с вдовой — и снова в бой (Салл подумал, что для нового лейтенанта бои теперь означают продажу компьютеров с волшебной штучкой в них, которая называется Пентиум), но Диффенбейкер этого не сказал. Он спросил:
— А как насчет старушки? Ты все еще ее видишь или она пропала?
Салл ощутил, как в глубине его сознания шевельнулся страх — бесформенный, но огромный.
— Какая старушка? — он не помнил, чтобы говорил о ней Диффенбейкеру, не помнил, чтобы вообще кому-то говорил, но, видимо, говорил. Хрен, на этих пикниках он мог сказать Диффенбейкеру что угодно: в его памяти они были разящими перегаром черными дырами — все до единого.
— Старая мамасан, — сказал Диффенбейкер и снова вытащил пачку. — Та, которую убил Мейлфант. Ты сказал, что часто ее видишь. «Иногда она одета по-другому, но это всегда она», — вот что ты сказал. Так ты все еще ее видишь?
— Можно мне сигарету? — спросил Салл. — В жизни не курил «данхиллок».
На WKND Донна Саммер пела о скверной девчонке: скверная девчонка, ты такая скверная девчонка. Салл обернулся к старенькой мамасан, на которой снова были ее зеленые штаны и оранжевая блуза. Он сказал:
— Мейлфант никогда не был явно сумасшедшим. Не более сумасшедшим, чем любой человек… если, конечно, не считать «червей». Он всегда подыскивал троих, которые согласились бы играть с ним в «черви», а это ведь никакое не сумасшествие, верно? Не больше, чем Пейг с его гармониками, не говоря уж о тех, кто тратит свои ночи на то, чтобы нюхать героин. Кроме того, Ронни помогал вытаскивать ребят из вертолетов. В зарослях десяток косоглазых, а то и два десятка, и все палят как бешеные. Они уложили лейтенанта Пэкера, и Мейлфант наверняка это видел, он же был рядом, но он ни секунды не колебался.
Как и Фаулер, и Хок, и Слоуком, и Пизли, и сам Салл. Даже после того как Пэкер упал, они продолжали бежать вперед. Они были храбрыми мальчишками. И если их храбрость была понапрасну растрачена в войне, затеянной тупо упрямыми стариками, неужели сама эта храбрость ничего не стоит? Если на то пошло, дело, за которое боролась Кэрол, было неправым потому лишь, что бомба взорвалась не в подходящее время? Хрен, во Вьетнаме очень много бомб взрывались не в подходящее время. И что такое был Ронни Мейлфант, если копнуть поглубже, как не всего лишь бомба, которая взорвалась не в подходящее время?
Старенькая мамасан продолжала глядеть на него, его дряхлая седая подружка сидела возле него с руками на коленях — желтыми руками, сложенными там, где оранжевая блуза смыкалась с зелеными полистироловыми штанами.
— Они же стреляли в нас почти две недели, — сказал Салл. — С того дня, как мы ушли из долины А-Шау. Мы победили у Там-Боя, а когда побеждаешь, то идешь вперед — по меньшей мере так мне всегда казалось, но мы-то отступали. Хрен, только-только что не обратились в паническое бегство. И мы скоро перестали чувствовать себя победителями. Поддержки не было, нас просто повесили на веревку сохнуть. Ё…ная вьетнамизация! Какая это была хреновина!
Он помолчал, глядя на нее, а она отвечала ему спокойным взглядом. Вокруг них стоящие машины горячечно блестели. Какой-то нетерпеливый дальнобойщик взревел сигналом, и Салл подскочил, как задремавший и внезапно разбуженный человек.
— Вот тогда я, знаешь, и повстречал Уилли Ширмена — при отступлении из долины А-Шау. Вижу, кто-то вроде бы знакомый. Я знал, что встречался с ним прежде, только не мог вспомнить, где. Люди же черт знает как меняются между четырнадцатью и двадцатью четырьмя годами, знаешь ли. Потом как-то днем он и другие ребята из батальона Браво сидели и трепались о девочках, и Уилли сказал, что в первый раз он получил французский поцелуй на танцах в Общине святой Терезы. А я думаю: «На хрена! Это же сентгабские девочки!» Подошел к нему и говорю: «Может, вы, католические ребята, и командовали на Эшер-авеню, но мы наподдавали вам по нежным жопам всякий раз, когда вы приходили играть в футбол с Харвичской городской». Ну, чистое «ага, попался!» Уилли, бля, так быстро вскочил, что я подумал, не даст ли он деру, как заяц. Будто призрака увидел или что там еще. Но тут он засмеялся и протянул пять, и я заметил, что он все еще носит свое школьное кольцо! И знаешь, что все это доказывает?
Старенькая мамасан ничего не сказала, но она никогда ничего не говорила, однако Салл по ее глазам увидел, что она ЗНАЕТ, что все это доказывает: люди — смешные и странные, дети говорят такое, чего и не придумаешь, выигравшие никогда игры не бросают, бросившие — никогда не выигрывают. И вообще — Боже, благослови Америку.
— Ну, как бы то ни было, они всю неделю гнались за нами, и становилось ясно, что они сближаются… давят с флангов… наши потери все время росли, и невозможно было уснуть из-за осветительных ракет и вертолетов и воя, который они поднимали по ночам там в зарослях. А потом нападали на вас, понимаешь… двадцать их… три десятка их… ударят и отступят, ударят и отступят, и вот так все время… и еще они одну штуку проделывали… — Салл облизнул губы, вдруг заметив, что у него пересохло во рту. Теперь он жалел, что поехал на похороны Пейга. Пейг был хороший парень, но не настолько хороший, чтобы оправдать возвращение таких воспоминаний.
— Поставят в зарослях четыре-пять минометов… с одного нашего фланга, понимаешь… а рядом с каждым выстроят по восемь-девять человек с минами. Человечки в черных пижамах, построившиеся, будто младшеклассники у питьевого фонтанчика в школе. А потом по команде каждый бросал свою мину в ствол миномета — и вперед опрометью. Бежали с такой быстротой, что вступали в бой с противником — с нами — примерно тогда же, когда их мины падали на землю. Я всегда вспоминал историю, которую живший над Бобби Гарфилдом старикан рассказал нам, когда мы тренировались в пасовке на траве перед домом Бобби. Про бейсболиста, который когда-то играл за «Доджерсов». Тед сказал, что этот парень был, бля, до того быстр, что посылал мяч и успевал сделать пробежку, чтобы самому его взять, когда отобьют. Это… вроде как выводило из равновесия.
Да, вот как сейчас его вывело из равновесия, и он напугался, будто малыш, который сдуру рассказывает сам себе в темноте истории о приведениях.
— Огонь, который они вели по поляне, где упали вертолеты, был таким же, только хуже.
Ну, да было это не совсем так. Вьетконговцы тогда утром придерживали огонь, к одиннадцати часам усилили его, а затем вытащили все затычки, как любил говорить Мимс. Стрельба из зарослей вокруг пылающих вертолетов была не внезапным ливнем, а нескончаемым обложным дождем.
В перчаточнике «каприса» хранились сигареты, старая пачка «Уинстон», которую Салл держал там на всякий пожарный случай, перекладывая ее из одной машины в следующую всякий раз, когда менял их. Единственная сигарета, которую он стрельнул у Диффенбейкера, разбудила тигра, и теперь он протянул руку мимо старенькой мамасан, открыл перчаточник, пошарил среди бумаг и нащупал пачку. У сигареты будет затхлый привкус, она обдерет ему горло, ну и ладно. Именно такой сорт был ему нужен.
— Две недели обстрела и нападений, — сказал он ей, вжимая прикуриватель. — Трясись, спекись и не трудись выглядывать хреновых северян. У них всегда находилось дело поинтереснее где-нибудь еще. Девочки, пикнички и турнирчики в бильярдных, как говаривал Мейлфант. Мы несли потери, никакого прикрытия с воздуха, когда оно требовалось, никто не спал, и казалось, что чем больше к нам присоединялось ребят из А-Шау, тем становилось хуже. Помню, один из парней Уилли, не то Хейверс, не то Хэбер, не то еще как-то похоже — получил пулю прямо в голову. Прямо в, бля, голову и свалился поперек тропы, а глаза открыты, и он что-то говорит. Кровь так и хлещет из дырки вот тут… — Салл постучал пальцем по собственной голове над ухом, — и мы поверить не можем, что он жив, а чтобы еще и разговаривал… А потом — вертолеты… вот это и правда было будто из фильма: дым, стрельба — бап-бап-бап-бап. Вот это-то и привело нас, ты знаешь, в вашу деревню. Наткнулись на нее и, черт… эта вот табуретка на улице, такая, ну, кухонная, с красным сиденьем, а стальные ножки в небо указывают. Дерьмо дерьмом. Извини, но именно так она выглядела — не стоила того, чтобы жить в ней, а уж умирать за нее и подавно. Ваши парни с Севера, они же не хотели умирать за такие места, а почему мы должны были? Она воняла, пахла, как говно — и другие тоже. Вот как все это выглядело. Ну, на запах я особо внимания не обращал. Думается, меня от этой табуретки пробрало. Эта одна табуретка выразила прямо все.
Салл вытащил прикуриватель, поднес вишнево светящуюся спиральку к кончику сигареты и тут вспомнил, что он в демонстрационной машине. Конечно, он мог курить и в демо — черт, она же из его салона — но если кто-нибудь из продавцов учует запах табачного дыма и придет к выводу, что босс позволяет себе то, за что всем остальным угрожает увольнение, это будет очень скверно. Мало правила вводить, надо самому их соблюдать… во всяком случае, если хочешь, чтобы тебя уважали.
— Excusez-moi[40], — сказал он старенькой мамасан. Вылез из машины, мотор которой все работал, закурил сигарету, затем нагнулся к окошку, чтобы вставить прикуриватель в его дырку в приборной доске. День был жаркий, а посреди четырехполосного моря машин с работающими моторами казался еще жарче. Салл ощущал накаляющееся вокруг него нетерпение, но его радио было единственным, которое он слышал; все люди в машинах были застеклены, замкнуты в своих маленьких коконах с кондиционерами и слушали сотни разных вариантов музыки, от Лиз Фейр до Уильяма Акермана. Он подумал, что все другие застрявшие в заторе ветераны, если с ними нет любимых кассет, тоже, наверное, настроились на WKND, где прошлое не умерло, а будущее не наступило. Ту-ту, би-би.
Салл шагнул к капоту своей машины, приставил ладонь козырьком к глазам, защищая их от блеска солнца на хроме, и попытался определить причину затора. Разумеется, он ничего не увидел.
«Девочки, пикнички, турнирчики», — подумал он, и мысль эта облеклась в пронзительный командирский голос Мейлфанта. Кошмарный голос под синевой и из зелени. «Давайте, ребята, у кого Шприц? Я на девяноста, пора взбодриться, время коротко, начнем хреновое шоу на хреновой дороге!»
Он глубоко затянулся «уинстонкой», потом выкашлянул затхлый горячий дым. В солнечном блеске внезапно заплясали черные точки, и он поглядел на зажатую в пальцах сигарету с почти комическим ужасом. Что он делает, опять пробуя это дерьмо? Он что — совсем псих? Ну да, конечно, он псих: всякий, кто видит мертвых старух, сидящих рядом с ним в машине, не может не быть психом, но отсюда не следует, что надо снова пробовать это дерьмо. Сигареты — тот же Оранжевый дефолиант, только купленный на ваши деньги. Салл отшвырнул «уинстонку». Он чувствовал, что решение было правильным, но оно не замедлило участившееся биение его сердца, не сняло ощущение — такое привычное в часы патрулирования, — будто его рот внутри высыхает, стягивается и сморщивается, как обожженная кожа. Есть люди, которые боятся толпы — агорафобия, вот как это называется, боязнь рыночных площадей, — но Салл испытывал ощущение «слишком много» и «чересчур» только в подобные моменты. В лифтах и людных вестибюлях, и на железнодорожных кишащих народом платформах он чувствовал себя нормально, но когда повсюду вокруг него стояли застрявшие в заторе машины, ему становилось очень так себе. В конце-то концов, беби, тут некуда было бежать, негде спрятаться.
Несколько человек тоже вылезли из своих кондиционированных стручков. Женщина в строгом коричневом костюме стояла у строго коричневого «БМВ», золотой браслет и серебряные серьги фокусировали солнечный свет, высокий каблук, казалось, вот-вот начнет нетерпеливо постукивать. Она встретилась глазами с Саллом, завела свои к небесам, словно говоря «как типично, не правда ли?», и взглянула на свои часы (тоже золотые, тоже сверкающие). Всадник верхом на «ямахе», верховой ракете, вырубил ревущий мотор своего мотоцикла, поставил его на тормоз, снял шлем, положил на промасленную мостовую возле педали. Он был одет в черные мотошорты и безрукавку с «СОБСТВЕННОСТЬ НЬЮ-ЙОРКСКИХ ШТАНИШЕК» поперек груди. Салл прикинул, что этот тип лишится примерно семидесяти процентов кожи, если в таком костюме слетит со своей верховой ракеты на скорости более пяти миль в час.
— У, черт, — сказал мотоциклист. — Столкнулись, не иначе. Надеюсь, ничего радиоактивного. — И засмеялся, показывая, что пошутил.
Далеко впереди на крайней левой полосе — скоростной, когда машины движутся на этом участке шоссе — женщина в теннисном костюме стояла возле «Тойоты» с наклейкой «НЕТ ЯДЕРНЫМ БОЕГОЛОВКАМ» на бампере слева от номера, а справа наклейка гласила: «ВАШЕЙ КИСКЕ БЕЛОЕ МЯСО «АЗЕР». Юбка у нее была очень короткой, ноги выше колен очень длинными и загорелыми, а когда она сдвинула солнечные очки на волосы с выгоревшими прядями, Салл увидел ее глаза. Они были широко открытыми и голубыми, и чем-то встревоженными. Это был взгляд, вызывавший потребность погладить ее по щеке (или, может, по-братски обнять ее одной рукой) и сказать ей, чтобы она не тревожилась: все будет хорошо. Салл прекрасно помнил этот взгляд. Взгляд, который выворачивал его наизнанку. Там стояла Кэрол Гербер, Кэрол Гербер в кроссовках и теннисном костюме. Он не видел ее с того вечера на исходе 1966 года, когда пришел к ней, и они сидели на диване (вместе с матерью Кэрол, от которой сильно пахло вином) и смотрели телевизор. Кончилось тем, что они переругались из-за войны, и он ушел. «Вернусь, когда буду знать, что сумею держать себя в руках» — вот что он подумал, уезжая в своем дряхлом «шевроле» (даже тогда машина для него означала «шевроле»). Но он так и не вернулся. На исходе шестьдесят шестого она была уже по задницу в антивоенном дерьме — только тому и научилась за семестр в Университете Мэна, — и от одной только мысли о ней он приходил в ярость. Трахнутой пустоголовой идиоткой — вот кем она была. Проглотила наживку вместе с крючком коммунистической антивоенной пропаганды. А потом она и вовсе присоединилась к этим психам, этим ВСМ, и совсем сорвалась с катушек.
— Кэрол! — позвал он, устремляясь к ней. Прошел мимо сопливо-зеленой верховой ракеты, пробрался между задним бампером «пикапа» и «седаном», потерял ее из виду, пока трусил вдоль урчащего шестнадцатиколесного рефрижератора, потом снова ее увидел.
— Кэрол, э-эй, Кэрол!
Однако, когда она обернулась к нему, он подумал, что, собственно, на него нашло — да что с ним такое? Если Кэрол и жива, ей пятьдесят, как и ему. А этой женщине лет тридцать пять и никак не больше.
Салл остановился — все еще на другой полосе. Всюду урчали и порыкивали легковушки и фургоны. И непонятное пощелкивание в воздухе, которое он было принял за посвист ветра, хотя день был жаркий и абсолютно безветренный.
— Кэрол? Кэрол Гербер?
Пощелкивание стало громче. Звуки, будто кто-то вытягивал и вытягивал язык в сложенных трубочкой губах; треск вертолета вдалеке. Салл поглядел вверх и увидел, что из дымчато-голубого неба прямо на него падает абажур. Он инстинктивно отпрянул, но все свои школьные годы он занимался спортом, и теперь, отклоняя голову, он одновременно протянул руку. И ловко поймал абажур. Гребная лодка неслась на нем вниз по течению в багровеющем закате. «НАМ НА МИССИСИПИ В САМЫЙ РАЗ» было начертано над лодкой кудрявыми старомодными буквами. А под ней так же кудряво «КАК ПРОТОКА?».
«Откуда, бля, он взялся?», — подумал Салл, и тут женщина, которая выглядела вариантом совсем взрослой Кэрол Гербер, пронзительно закричала. Руки у нее взметнулись, словно чтобы опустить очки с волос на место, но застыли на уровне плеч, судорожно двигаясь, как у исступленного дирижера симфонического оркестра. Так выглядела старенькая мамасан, когда выбежала из своей засраной хреновой лачужки на засраную хренову улицу этой засранной хреновой деревеньки в провинции Донг-Ха. Кровь окрасила плечи белого костюма женщины-теннисистки — сначала крупными каплями, потом струями. Она стекала по загорелым рукам к локтям и капала на землю.
— Кэрол? — ошеломленно спросил Салл. Он стоял между джипом «Додж-Рэм» и «Мак-Траксом», одетый в темно-синий костюм, в котором всегда ездил на похороны, держал абажур, сувенир с реки Миссисипи (как протока?) и глядел на женщину, у которой теперь что-то торчало из головы. Шатаясь, она шагнула вперед — голубые глаза все еще широко открыты, руки все еще двигаются в воздухе, — и Салл понял, что это сотовый телефон. Он определил по антенне, которая покачивалась при каждом ее шаге. Сотовый телефон упал с неба, пролетел только Богу известно сколько тысяч футов и теперь торчал из ее головы.
Она сделала еще шаг, ударилась о капот темно-зеленого «бьюика» и начала медленно опускаться за него на подгибающихся коленях. Точно подлодка погружается, подумал Салл, но только когда она скроется из виду, вместо перископа торчать будет короткая антенна сотового телефона.
— Кэрол? — прошептал он, но это не могла быть она: ведь конечно, ни одна женщина, которую он знал в детстве, ни одна, с которой он когда-либо спал, не могла быть обречена на то, чтобы умереть от травмы, нанесенной упавшей сверху телефонной трубкой.
Люди начали вопить, орать, кричать. Крики в большинстве были вопросительными. Гудели сигналы, рычали моторы, будто можно было куда-то ехать. Рядом с Саллом водитель шестнадцатиколесного «Мака» извлекал из своей силовой установки оглушительное ритмичное фырканье. Завыла сирена. Кто-то заохал не то от удивления, не то от боли.
Одинокая дрожащая белая рука уцепилась за капот темно-зеленого «бьюика». Запястье охватывал теннисный браслет. Медленно рука и браслет ускользнули от Салла. На миг пальцы женщины, похожей на Кэрол, еще цеплялись за капот, затем исчезли. Что-то еще со свистом падало с неба.
— Ложись! — завопил Салл. — Ложись, мать вашу!
Свист перешел в пронзительный раздирающий душу визг, и падающий предмет ударился в капот «бьюика», промяв его, будто ударом кулака, и вспучив под ветровым стеклом. А на двигателе «бьюика» лежала микроволновая печка.
Теперь повсюду вокруг него раздавался грохот падающих предметов. Словно разразилось землетрясение, но каким-то образом не в недрах Земли, а над ней. Мимо него сыпались безобидные хлопья журналов — «Севентин», и «ГК», и «Роллинг Стоун», и «Стерео ревью». Развернутые машущие страницы придавали им сходство с подстреленными птицами. Справа от него из синевы, вертясь на своем основании, вывалилось кабинетное кресло. Оно ударилось о крышу «форда-универсала». Ветровое стекло «универсала» брызнуло молочными осколками. Кресло подпрыгнуло, накренилось и обрело покой на капоте «универсала». На полосу медленного движения и полосу торможения падали портативный телевизор, пластиковая мусорная корзинка, что-то вроде грозди камер с перепутанными ремнями и резиновый коврик. За ковриком последовала бейсбольная бита. Машинка для изготовления воздушной кукурузы ударилась о шоссе и разлетелась сверкающими осколками.
Парень в рубашке со «ШТАНИШКАМИ», владелец сопливо-зеленой верховой ракеты, не выдержал и побежал по узкому проходу между машинами в третьем ряду и машинами, застрявшими на скоростной полосе, петляя, точно горнолыжник, чтобы избежать торчащих боковых зеркал, держа руку над головой, как человек, перебегающий улицу под внезапным весенним ливнем. Салл, все еще сжимавший абажур, подумал, что парню следовало бы поднять свой шлем и нахлобучить его на голову, но, конечно, когда вокруг тебя сыплются разные вещи, становишься забывчивым и в первую очередь забываешь самое для тебя нужное и полезное.
Теперь падало что-то еще, падало близко, падало большое — больше микроволновки, продавившей капот «бьюика», это уж точно. И звук не был свистом, как у бомбы или минометной мины, это был звук падающего самолета или вертолета, или даже дома. Во Вьетнаме все это валилось с неба вблизи от Салла (дом, бесспорно, в виде обломков). Однако звук этот отличался от тех в важнейшем отношении: он был еще и мелодичным, точно самой огромной эоловой арфы.
Это был концертный рояль, белый с золотом — такой рояль, на котором высокая холодная женщина пробренчит «Ночь и день» — и в шуме машин, и в печальной тиши моего одинокого дома, ду-ду-ду, бип-бип-бип. Белый концертный рояль падал из коннектикутского неба, переворачиваясь, переворачиваясь, отбрасывая на застопоренные машины тень, похожую на медузу, извлекая музыку ветра из своих струн в вихрях воздуха, врывающегося в его грудь. Его клавиши проваливались и выпрыгивали, точно клавиши пианолы, туманное солнце золотило педали.
Он падал в ленивом вращении, и нарастающий звук его падения был звуком чего-то, бесконечно вибрирующего в туннеле из жести. Он падал на Салла, и теперь его размытая тень начинала собираться и фокусироваться, и, казалось, его мишень — запрокинутое к небу лицо Салла.
ВОЗДУХ! — закричал Салл и кинулся бегом. — ВОЗЗЗДУХ!
Рояль пикировал на шоссе, белый табурет летел прямо за ним. А за табуретом кометным хвостом протянулись нотные листы, пластинки 45 оборотов с внушительными дырками в центре, мелкие принадлежности, хлопающий желтый плащ, похожий на пыльник, шина «Гудйир», флюгер, картотечный шкафчик и чайная чашка с выведенной на боку надписью «ЛУЧШЕЙ БАБУЛЕ В МИРЕ».
— Можно мне сигарету? — спросил Салл у Диффенбейкера за стеной похоронного салона, где Пейг лежал в своем подбитом шелком ящике. — В жизни не курил «данхиллок».
— Любое топливо для твоего катера. — В голосе Диффенбейкера был смешок, будто он ни разу в жизни не собирался в штаны наложить со страха.
Салл все еще помнил: Диффенбейкер стоит на деревенской улице рядом с той, с перевернутой табуреткой: какой он был бледный, как у него тряслись губы, как от его одежды все еще разило дымом и выплеснувшимся вертолетным топливом. Диффенбейкер перевел взгляд с Мейлфанта и старухи на тех, кто начал палить по лачугам, на исходящего криком малыша, которого подстрелил Мимс; он помнил, как Дифф посмотрел на лейтенанта Ширмена, но помощи от него ждать было нечего. Да и от самого Салла тоже, если на то пошло. Еще он помнил, как Слоуком сверлил взглядом Диффа, Диффа — нового лейтенанта теперь, когда Пэкера убили. И, наконец, Дифф поглядел на Слоукома. Слай Слоуком не был офицером — не был даже одним из тех громкоголосых стратегов в зарослях, которые задним числом знают все лучше всех — и никогда не мог бы им стать. Слоуком был просто одним из просто рядовых, который считал, что группа, поющая так, как «Рейр Эрф», обязательно должна состоять из черных. Иными словами, просто пехотинец, но готовый сделать то, на что остальные готовы не были. Ни на секунду не теряя контакта с растерянными глазами нового лейтенанта, Слоуком чуть повернул голову в другую сторону — в сторону Мейлфанта, и Клемсона, и Пизли, и Мимса, и всех остальных самоназначенных арбитров, чьих имен Салл не помнил. Затем Слоуком вновь уже глядел прямо в глаза лейтенанта. Всего человек семь впали в бешенство и бежали по грязной улице мимо вопящего, истекающего кровью малыша все дальше в эту паршивую деревеньку, оглушительно при этом выкрикивая что попало — ободрения, будто на футболе, но в отрывистом кадансе команд, припев к «Держись, Слупи» и прочее такое же дерьмо — и Слоуком спрашивал глазами: «Эй, чего вы хотите? Вы теперь босс, так чего вы хотите?»
И Диффенбейкер кивнул.
А смог ли бы он, Салл, кивнуть тогда? Наверное, нет. Наверное, если бы решать должен был он, Клемсон и Мейлфант, и остальные мудаки продолжали бы убивать, пока не израсходовали бы весь боезапас — ведь примерно так вели себя подчиненные Кейли и Мединии[41]? Но Диффенбейкер, надо отдать ему справедливость, был не Уильям Кейли, Диффенбейкер чуть кивнул. Слоуком кивнул в ответ, вскинул автомат и разнес череп Ральфа Клемсона.
В ту секунду Салл решил, что пулю получил Клемсон потому, что Слоуком водился с Мейлфантом: Слоуком и Мейлфант не так уж редко курили вместе чумовые листья, и кроме того, Слоуком иногда часть свободного времени тратил на то, чтобы травить Стерву вместе с другими любителями «червей». Но пока он сидел тут, катая в пальцах диффенбейкеровскую «данхиллку», Саллу вдруг пришло в голову, что Слоуком срать хотел на Мейлфанта и его чумовые листья; да и на любимую карточную игру Мейлфанта тоже. Во Вьетнаме хватало и бханга, и карточных посиделок. Слоуком выбрал Клемсона потому, что выстрел в Мейлфанта не сработал бы. Все это дерьмо про головы, насаженные на колья, чтобы вьетконговцы усекли, что ждет тех, кто валяет дурака с Дельтой, Мейлфант выкрикивал уже далеко впереди, и те, кто хлюпал и лякал по грязи улицы, паля куда попало, просто внимания не обратили бы. Плюс старенькая мамасан была уже убита, так пусть, хрен, он ее кромсает.
А теперь Дифф был Диффенбейкером, лысым продавцом компьютеров, который перестал ездить на встречи. Он дал Саллу прикурить от своей «Зиппо» и смотрел, как Салл глубоко затянулся, а потом выкашлянул дым.
— Давно не куришь? — спросил Диффенбейкер.
— Два года или около того.
— Хочешь знать жуткую вещь? Как быстро ты снова втянешься?
— Я тебе рассказывал про старуху?
— Угу.
— Когда?
— По-моему, на последней встрече, на которой ты был… той, на Джерсейском берегу, той, на которой Дергин сорвал блузку с официантки. Отвратительная была сцена.
— Да? Ничего не помню.
— К тому времени ты полностью вырубился.
Естественно, эта часть программы всегда была одной и той же. Да собственно, все части программы этих встреч всегда были одинаковы. Имелся диск-жокей, который обычно уходил рано, потому что кто-нибудь грозил набить ему морду за то, что он ставит не те пластинки. До этого момента усилители извергали что-нибудь вроде «Восхода злой луны», и «Зажги мой огонь», и «Полюби меня немножко», и «Моя девочка» — песни со звуковых дорожек всех тех фильмов о Вьетнаме, которые снимались на Филиппинах. Суть была в том, что большинство ребят, которых помнил Салл, всхлипывали от «Карпентеров» или «Утреннего ангела». Вот такая музыка была подлинно со звуковой дорожки зелени и всегда играла, когда ребята передавали друг другу закурить и фотки своих девушек, надирались и пускали слезу над «Оловянным солдатиком», известным в зелени как «Тема от ё…ного Билли Джека». Салл не мог вспомнить случая, чтобы он слышал «Двери» во Вьетнаме; всегда «Строберри Аларм Клок» пели «Ладан и мяту». Где-то в глубине он понял, что война проиграна, когда услышал этот хреновый кусок говна, рвущийся из проигрывателя в столовой.
Встречи всегда начинались музыкой и запахом жарящегося мяса (запахом, который всегда смутно напоминал Саллу запах вертолетного топлива), и банками пива в ведерках с битым льдом — и вот эта часть была неплохой, эта часть, правду сказать, была очень приятной. Но потом — хлоп! — и уже наступало следующее утро, и свет обжигал тебе глаза, и сердце превращалось в опухоль, и желудок у тебя был полон отравы. В одно такое следующее утро Салл сквозь тошноту вроде бы вспомнил, что заставлял диск-жокея снова и снова ставить «О Кэрол» Нила Сидейка, грозя убить его, если он попробует поставить что-нибудь другое. В другое такое утро Салл проснулся рядом с бывшей женой Фрэнка Пизли. Она громко храпела, потому что у нее был сломан нос. Ее подушка была в разводах крови, как и щеки, а Салл не мог вспомнить, он ли сломал ей нос или мудак Пизли. Салл предпочел бы, чтобы виноват был Пизли, но знал, что это вполне возможно его рук дело. Иногда, особенно в дни ДВ (до «виагры»), когда в постели у него не получалось так же часто, как получалось, он впадал в ярость. К счастью, когда дама проснулась, она тоже не сумела вспомнить. Однако она помнила, как он выглядел в нижнем белье. «Отчего у тебя только одно?» — спросила она.
«Мне и с этим повезло», — ответил тогда Салл. Голова у него разламывалась на куски.
— А что я говорил про старуху? — спросил он Диффенбейкера теперь, когда они сидели и курили у похоронного салона.
Диффенбейкер пожал плечами.
— Да просто, что прежде ты ее часто видел. Сказал, что одета она бывает по-разному, но все равно это всегда она, старая мамасан, которую прикончил Мейлфант. Еле сумел заткнуть тебе рот.
— Хрен, — сказал Салл и запустил свободную руку в волосы.
— Ты еще сказал, что с этим у тебя стало легче, когда ты вернулся на Восточное побережье, — сказал Диффенбейкер. — И послушай, что плохого в том, чтобы иногда видеть старушку? Некоторые видят летающие тарелки.
— Но не люди, которые должны двум банкам почти миллион долларов, — сказал Салл. — Знай они…
— Ну, знай они, так что? Я тебе отвечу: ровным счетом ничего. Пока ты платишь проценты, Салл-Джон, без просрочки, приносишь им сказочную наличность, никому дела нет до того, что ты видишь, когда гасишь свет… или что ты видишь, когда не гасишь его, если на то пошло. Им плевать, если ты одеваешься в женское белье или бьешь свою жену и трахаешь вашего лабрадора. Кроме того, не думаешь ли ты, что в твоих банках есть такие, кто побывал в зелени?
Салл затянулся «данхиллкой» и посмотрел на Диффенбейкера. Правду сказать, это ему никогда в голову не приходило. Им занимались двое сотрудников отдела займов, которые подходили по возрасту, но они никогда об этом не говорили. Только ведь и он тоже. «В следующий раз, когда я их увижу, — подумал он, — мне придется спросить, пользуются ли они «Зиппо». Такт, понимаете?
— Чему ты улыбаешься? — спросил Диффенбейкер.
— Да так. Ну, а ты, Дифф? У тебя есть своя старушка? Я не про подругу, а про старушку. Мамасан.
— Э-эй! Не называй меня Диффом. Теперь меня так никто не называет. И мне никогда это не нравилось.
— Но есть?
— Ронни Мейлфант — вот моя мамасан, — сказал Диффенбейкер. — Иногда я вижу его. Не так, как ты видишь свою. Будто она действительно перед тобой, но воспоминания ведь тоже реальны.
— Угу.
Диффенбейкер покачал головой.
— Будь это просто воспоминания! Понимаешь? Просто воспоминания.
Салл сидел молча. Орган за стеной теперь играл вроде бы не духовный гимн, а просто музыку. «Отпуск», так вроде она называется. Музыкальный способ сказать скорбящим, что пора и честь знать. Иди домой, Джо-Джо. Мама ждет. Диффенбейкер сказал:
— Есть воспоминания, а есть то, что реально видишь в уме. Ну, как когда читаешь книгу по-настоящему хорошего писателя, и он описывает комнату, и ты видишь эту комнату. Я подстригаю газон, или сижу на совещании и слушаю докладчика, или читаю сказку внуку перед тем как уложить его спать, или даже обнимаюсь с Мэри на диване, и — бац! — вот он Мейлфант, прыщавая рожа под вьющимися волосами. Помнишь, как его волосы вились?
— Угу.
— Ронни Мейлфант, всегда говорящий про хрен то, хрен се и хрен это. Этнические анекдоты на каждый случай. И футлярчик. Помнишь футлярчик?
— А как же. Кожаный футлярчик, который он носил на поясе. Он в нем держал свои карты. Две колоды. «Эй, идем травить Стерву, ребята! Пять центов очко! Есть желающие?» И они сбегались.
— Угу. Ты помнишь. Просто помнишь. Но я его ви-жу, Салл, вплоть до белых гнойничков у него на подбородке. Я слышу его. Я чувствую запах хренова наркотика, который он курил… но главным образом я вижу, как он сшиб ее с ног, и она валялась на земле и все еще грозила ему кулаком, все еще что-то говорила…
— Хватит!
— …а я не мог поверить, что это произойдет. Сперва, мне кажется, и сам Мейлфант не верил. Для начала он только замахивался на нее штыком, покалывал самым кончиком, будто дурака валял… а потом сделал это, всадил штык ей в живот. Хрен, Салл, хрен и еще раз хрен! Она кричала, начала дергаться, а он, помнишь, расставил над ней ноги, а все остальные бежали по улице — Ральф Клемсон и Мимс, и не знаю, кто еще. Я всегда не терпел этого говнюка Клемсона — даже больше, чем Мейлфанта, потому что Ронни хотя бы не был подлипалой — с ним что ты видел, то и получал. А Клемсон был чокнутым и еще подлипалой. Я перепугался насмерть, Салл, на ё…ную смерть. Я знал, что обязан положить этому конец, но я боялся, что они меня прикончат, если я попробую, все они — все ВЫ, потому что в ту хренову минуту были все вы, ребята, и был я. Ширмен… против него ничего нет, он выскочил на поляну, когда свалились вертолеты, будто не было никаких завтра, а только эти минуты. Но в этой деревне… Я поглядел на него, и — ничего, совсем ничего.
— Потом он спас мне жизнь, когда мы угодили в засаду, — негромко сказал Салл.
— Знаю. Подхватил тебя на руки и нес тебя, как трахнутый Супермен. На поляне в нем было это, и оно вернулось на тропе, но в промежутке, в деревне… ни-че-го. В деревне решать должен был я. Будто я был там единственным взрослым… вот только я себя взрослым не чувствовал.
Салл не стал повторять, чтобы он замолчал. Диффенбейкер хотел выговориться, и заставить его замолчать мог бы только удар кулаком в зубы.
— Помнишь, как она закричала, когда он его вогнал? Старушка? А Мейлфант стоит над ней и орет про вьетконговцев таких, косоглазых эдаких, и руби то да се. Бога благодарю за Слоукома. Он поглядел на меня, и это заставило меня сделать что-то… хотя всего-то я и сделал, что приказал ему стрелять.
«Нет, — подумал Салл, — ты и этого не сделал, Дифф. Ты только кивнул. В суде они такое дерьмо не спустили бы, заставили бы тебя говорить громко. Они заставляют делать подробные показания для протокола».
— Я считаю, что Слоуком в тот день спас наши души, — сказал Диффенбейкер. — Ты знаешь, он с собой покончил? Угу. В восемьдесят шестом.
— Я думал автокатастрофа, несчастный случай.
— Если врезаться в опору моста на скорости семидесяти миль в тихий вечер — это несчастный случай, так значит, это был несчастный случай.
— А как Мейлфант? Знаешь что-нибудь?
— Ну, ни на одну встречу он, понятно, не приезжал, однако был жив, когда я в последний раз про него слышал. Энди Браннинген видел его в Южной Калифорнии.
— Ежик его видел?
— Ну да, Ежик. И знаешь где?
— Откуда?
— Умрешь, Салл-Джон. Сразу спятишь. Браннинген состоит в «Анонимных Алкоголиках». Заменяет ему религию. Говорит, жизнь ему АА спасли, и, думаю, так оно и было. Он пил хлеще любого из нас, может, хлеще всех нас вместе взятых. А теперь он зациклен не на текиле, а на АА. Посещает примерно двенадцать собраний в неделю, он ГСР… не спрашивай, что это значит — какой-то политический пост в обществе, — и он сидит на телефоне доверия. И каждый год он ездит на Национальную конференцию. Лет пять назад алкаши собрались в Сан-Диего. Пятьдесят тысяч алкашей стоят плечо к плечу в Конференц-центре Сан-Диего и возносят благодарственную молитву. Можешь себе представить?
— Могу, пожалуй, — сказал Салл.
— Говнюк Браннинген взглянул налево, и кого же он видит, как не Ронни Мейлфанта. Глазам своим не верит, но тем не менее это Мейлфант. После заседания он зацапывает Мейлфанта, и они отправляются посидеть за стаканчиком. — Диффенбейкер запнулся. — Алкоголики ведь тоже любят посидеть, по-моему. Лимонады всякие, кока-кола и прочее. И Мейлфант сообщает Ежику, что он уже почти два года чист и трезв, как стеклышко — открыл для себя высшую силу, которую ему благоугодно величать Богом. Ему было дано возродиться, все в хреновом ажуре, он ведет жизнь по законам жизни, он уповает, а Бог располагает, ну, и прочее дерьмо в их духе. Браннинген не сумел удержаться и спросил, а поднялся ли Мейлфант на Пятую Ступень, а это значит исповедаться во всех своих нехороших поступках с полной готовностью искупить их. Мейлфант и глазом не моргнул, а сказал, что на Пятую поднялся год назад и чувствует себя куда лучше.
— О, черт! — сказал Салл, поражаясь жгучести своего гнева. — Старушка мамасан, конечно, возрадуется, что Ронни и от этого очистился. Обязательно скажу ей, когда увижу в следующий раз.
Конечно, он не знал, что увидит ее в тот же день.
— Смотри, не забудь.
Они еще посидели, почти не разговаривая. Салл попросил у Диффенбейкера еще сигаретку, и Диффенбейкер протянул ему пачку и снова щелкнул «Зиппо». Из-за угла донеслись обрывки разговоров и чей-то тихий смешок. Похороны Пейга завершились. А где-то в Калифорнии Ронни Мейлфант, возможно, читает Большую Книгу своих АА и вступает в контакт с мифической высшей силой, которую изволит называть Богом. Может, и Ронни тоже ГСР, что бы это, хрен, ни означало. Салл жалел, что Ронни жив. Салл жалел, что Ронни Мейлфант не издох во вьетконговской яме-ловушке: нос в язвах, вонь крысиного дерьма, внутреннее кровотечение, его рвет слизистой желудка. Мейлфант с его футлярчиком и его картами. Мейлфант с его штыком. Мейлфант с его ногами по бокам старенькой мамасан в зеленых штанах, оранжевой кофте, красных туфлях.
— А вообще, для чего мы были во Вьетнаме? — спросил Салл. — Без всяких философствований и прочего, но ты для себя это хоть раз вычислил?
— Кто сказал: «Тот, кто не учится у прошлого, осужден на то, чтобы повторить это прошлое»?
— Ричард Доусон, ведущий «Семейной вражды».
— Иди ты на… Салливан.
— Не знаю, кто сказал. А это важно?
— Еще как, бля, — сказал Диффенбейкер. — Потому что мы так оттуда и не выбрались. Так и не выбрались из зелени. Наше поколение погибло в ней.
— Это звучит немножко…
— Немножко — как? Немножко напыщенно? Еще бы. Немножко глупо? Еще бы. Немножко себялюбиво? Да, сэр. Но это и есть мы. Это мы все целиком. Что мы сделали после Нама, Салл? Те из нас, кто отправился туда, те из нас, кто выходил на марши протеста, те из нас, кто просто высиживал дома, смотрел «Далласских ковбоев», попивал пиво и пердел в подушки дивана?
Щеки нового лейтенанта начали краснеть. Он выглядел как человек, который оседлал своего конька и теперь взбирался в седло, поскольку ему ничего не оставалось, кроме как скакать вперед. Он поднял руки и начал разгибать пальцы, как делал Салл, когда перечислял то, что они получили от Вьетнама.
— Ну-ка поглядим. Мы поколение, которое изобрело Супербратьев Марио, Эй-Ти-Ви, лазерную систему наведения ракет и крэк из кокаина. Мы открыли Ричарда Симмонса, Скотта Пека и «Стиль Марты Стюарт». Наша идея революционного изменения образа жизни — это покупка собаки. Девушки, сжигавшие свои бюстгальтеры, теперь покупают белье «секреты Виктории», а мальчики, которые бесстрашно лезли на х… во имя мира, теперь жирные туши, которые засиживаются у экранов своих компьютеров до поздней ночи, потягивают пиво и пыхтят, пялясь по Интернету на голых восемнадцатилетних девчонок. В этом мы все, братец: мы любим смотреть. Фильмы, видеоигры, автогонки в прямом эфире, бокс в «Шоу Джерри Спрингера», Марк Макгайр, чемпионат по борьбе, слушания по импичменту — нам все едино, лишь бы сидеть и смотреть. Но было время… нет, не смейся, но было время, когда все действительно было в наших руках. Ты это знаешь?
Салл кивнул и подумал о Кэрол. Не о той, которая сидела на диване с ним и своей матерью, пропахшей вином, и не о той, которая поворачивала знак мира к камере, пока по щеке у нее текла кровь — эта уже была безнадежна и безумна, как можно было увидеть в ее улыбке, прочесть на плакате, вопящие слова которого отвергали всякое обсуждение. Нет, он думал о Кэрол того дня, когда ее мать взяла их всех в Сейвин-Рок. Его друг Бобби выиграл в тот день какие-то деньги у карточного мошенника, а Кэрол на пляже была в голубом купальнике и иногда она бросала на Бобби тот взгляд… тот взгляд, который говорил, что он ее убивает, и что смерть — одна радость. Да, тогда все действительно было в их руках; он твердо это знал. Но дети теряют, у детей скользкие пальцы и дырки в карманах, и они теряют все.
— Мы набивали наши бумажники на бирже и потели в гимнастических залах, и записывались к психологам, чтобы найти себя. Южная Америка пылает, Малайзия пылает, ё…ный ВЬЕТНАМ пылает, но мы наконец-то оставили позади самоненависть, наконец-то понравились сами себе, так что пусть они пылают на здоровье.
Салл представил, как Мейлфант находит себя, как ему нравится внутренний Ронни, и подавил содрогание.
Теперь перед лицом Диффенбейкера топырились все его пальцы; Саллу он показался похожим на Эла Джолсона, готовящегося запеть «Мэмми». Диффенбейкер словно бы понял это одновременно с Саллом и опустил руки. Он выглядел усталым, растерянным и несчастным.
— Мне нравятся многие наши ровесники, взятые в отдельности, — сказал он. — Я не выношу и презираю мое поколение, Салл. Нам представлялся случай все изменить. Нет, правда. Но мы согласились на джинсы от модельеров, на пару билетов на Марию Карей в мюзик-холле Радио-Сити, «Титаник» Джеймса Камерона и жирное пенсионное обеспечение. Единственное поколение более или менее сравнимое с нашим по чистейшему эгоистическому самопотаканию — это так называемое «потерянное поколение» двадцатых годов, но по крайней мере у большинства из них хватило порядочности пить без просыпу. А мы оказались не способными даже на это. Мы по уши в дерьме.
Салл увидел, что новый лейтенант чуть не плачет.
— Дифф…
— Знаешь, какова цена проданного будущего, Салл-Джон? Ты не можешь по-настоящему вырваться из прошлого. Ты не можешь по-настоящему преодолеть его. Моя идея — на самом деле ты вовсе не в Нью-Йорке. Ты в Дельте, прислоняешься к дереву, пьяный в дребезину, и втираешь в шею средство от москитов и прочей дряни. Пэкер все еще командир, потому все еще шестьдесят девятый год. А то, что тебе мерещится о твоей «жизни потом», — хреновый пузырь в кипящей кастрюле. И лучше, что так. Вьетнам лучше. Вот почему мы остаемся там.
— Ты думаешь?
— На сто процентов.
Из-за угла выглянула темноволосая кареглазая женщина в синем платье и сказала:
— Вот ты где!
Диффенбейкер встал ей навстречу, пока она медленно и изящно приближалась к ним на высоких каблуках. Салл тоже встал.
— Мэри, это Джон Салливан. Он служил со мной и Пейгом. Салл, это мой добрый друг Мэри-Тереза Чарлтон.
— Рад познакомиться, — сказал Салл и протянул руку.
Ее пожатие было крепким и уверенным, длинные прохладные пальцы прижались к его пальцам, но смотрела она на Диффенбейкера.
— Миссис Пейгано хочет поговорить с тобой, милый. Хорошо?
— Разумеется, — сказал Диффенбейкер, пошел было к углу, потом обернулся к Саллу.
— Подожди немножко, — сказал он. — Пойдем выпьем. Обещаю не проповедовать. — Но при этих словах его глаза посмотрели мимо Салла, будто знали, что этого обещания он сдержать не сможет.
— Спасибо, Лейт, но мне в самом деле пора. Хочу опередить заторы.
Но этого затора он не опередил, и теперь на него с неба валился рояль, сверкая на солнце и напевая про себя. Салл упал на живот и перекатился под машину. Рояль ударился об асфальт меньше чем в трех шагах от него, детонировал, и клавиши брызнули в разные стороны, будто зубы.
Салл выполз из-под машины, обжигая спину о раскаленный глушитель, и кое-как поднялся на ноги. Он поглядел вдоль шоссе на север широко раскрытыми не верящими глазами. С неба сыпалась огромная распродажа всякого барахла — магнитофоны и коврики, газонокосилка (облепленное травой лезвие вращалось под кожухом) и черный разбрызгиватель, и аквариум с плавающими в нем рыбками. Он увидел старика с театрально-пышной седой шевелюрой, бегущего по полосе торможения, но тут на старика упал лестничный марш, оторвал его левую руку и швырнул на колени. Настольные и напольные часы, письменные столы и кофейные столики, и рушащийся лифт, кабель которого разворачивался за ним в воздухе, будто вымазанная в масле пуповина. На автостоянку индустриального комплекса у шоссе спланировал косяк гроссбухов, их переплетные крышки хлопали, будто аплодируя. На бегущую женщину упало меховое манто, спутало по рукам и ногам, затем на нее грохнулся диван и расплющил. В воздухе забушевала буря света — из небесной синевы посыпались оранжерейные рамы. Статуя солдата Гражданской войны пробила фургон. Гладильная доска ударилась о перила перехода впереди и обрушилась на машину внизу, вращаясь, как пропеллер. В пикап упало чучело льва. Всюду бегали и вопили люди. Всюду виднелись машины с пробитыми крышами и разбитыми стеклами; Салл заметил «мерседес», из верхнего люка которого торчали неестественно розовые ноги витринного манекена. Воздух содрогался от воя и свиста.
На него упала новая тень, и, увертываясь, он понял, что опоздал: если это утюг или тостер, или еще какая-нибудь хозяйственная штуковина, она раздробит ему череп. А если что-нибудь потяжелее, от него останется только мокрое пятно на асфальте.
Падающий предмет ударился об его руку, не причинив ни малейшей боли, отскочил и лег на асфальт у его ног. Он поглядел на него сначала с удивлением, а потом с нарастающим ощущением чуда.
— Мать твою, — сказал он.
Салл нагнулся и поднял бейсбольную перчатку, которая упала с неба, сразу узнав ее даже после стольких лет: глубокая бороздка вдоль последнего пальца и смешные узелки на сыромятных ремешках были неповторимы, как отпечатки пальцев. Он поглядел туда, где Бобби печатными буквами вывел свое имя. Оно было там, но буквы казались свежее, чем следовало бы, а кожа в том месте выглядела потертой и блеклой, и поцарапанной, словно там писались другие имена, а потом стирались.
Запах перчатки совсем близко от его лица был и пьянящим, и неотразимым. Салл надел ее на руку, и что-то зашуршало под его мизинцем — лист бумаги, засунутый туда. Он не обратил на него внимания. А прижал перчатку к лицу, закрыл глаза и глубоко вдохнул. Кожа, и смазочный жир, и пот, и трава. В них каждое лето — все до единого. Лето 1960-го, например, когда он вернулся после своей недели в лагере — и все переменилось: Бобби мрачный, Кэрол какая-то далекая и бледно-задумчивая (во всяком случае, некоторое время), а клевый старикан, который жил на третьем этаже над Бобби — Тед — уехал. Все переменилось… но все равно было лето, ему все равно было одиннадцать, и все по-прежнему казалось…
— Вечным, — пробормотал он в перчатку и снова глубоко вдохнул ее ароматы, а поблизости о крышу хлебного фургона разбился стеклянный ящик с бабочками, и стоп-сигнал вонзился, дрожа, в полосу торможения, точно метко брошенное копье. Салл вспомнил свой бо-ло и черные кеды, и вкус драже из пистолетика, когда шарик ударялся о нёбо и отлетал на язык; он вспомнил ощущение от бейсбольной маски, когда она прилегала к лицу так, как требовалось, и «хиша-хиша-хиша» разбрызгивателей вдоль Броуд-стрит, и как бесилась миссис Конлан, когда ты оказывался слишком близко к ее драгоценным цветам, и миссис Годлоу в «Эшеровском Ампире», которая требовала предъявить метрику, если ей казалось, что тебе никак не может быть меньше двенадцати, раз ты такой высокий, и афишу с Брижит Бардо
(если она — мусор, так я бы пошел в мусорщики),
завернутой в полотенце, и игры с пистолетами и в «Карьеры», и пасовки, и громкое «пук!» ладонями на задней парте в четвертом классе на уроках миссис Суитсер, и…
— Эй, американ!
Только сказала она «амеликан», и Салл понял, кого он увидит, когда поднимет голову от перчатки модели Алвина Дарка, перчатки Бобби. Старенькая мамасан стояла между верховой ракетой, которую сокрушил морозильник (из его разбитой дверцы высыпались брикеты замороженного мяса) и «субару», из крыши которого торчал металлический фламинго, предназначенный для украшения газонов. Старенькая мамасан в зеленых штанах, оранжевой кофте и красных туфлях, старенькая мамасан, яркая, как вывеска бара в аду.
— Эй, американ, ходи меня, я спасай. — И она протянула к нему руки.
Салл пошел к ней под грохочущим градом валящихся телевизоров, и домашних бассейнов, и блоков сигарет, и туфель на высоком каблуке, и под огромной-преогромной сушилкой для волос и телефоном-автоматом, который, ударившись, изрыгнул фонтан четвертаков. Он шел к ней, испытывая облегчение, то облегчение, которое испытываешь, возвращаясь домой.
— Я спасай. — Она развела руки. — Бедный мальчик, я спасай.
Салл шагнул в мертвое кольцо ее объятия, а люди вопили и бегали, и с неба сыпались всякие-превсякие американские вещи, слепя шоссе № I–95 к северу от Бриджпорта своим падающим сверканием. Она обняла его.
— Я спасай, — сказала она, и Салл сидел в своем «шевроле». Всюду вокруг него на всех четырех полосах стояли замершие машины. Радио было включено, настроено на WKND. «Плэттеры» пели «Время сумерек», а Салл не мог вздохнуть. Словно бы с неба ничего не падало и, если не считать затора, все словно было в полном порядке, но как же так? Как же так, если на его руке все еще надета старая бейсбольная перчатка Бобби Гарфилда?
— Я спасай, — говорила старенькая мамасан. — Бедный мальчик, бедный американский мальчик, я спасай.
Салл не мог вздохнуть. Он хотел улыбнуться ей. Он хотел сказать ей, что он сожалеет, что хотя бы у некоторых из них намерения были самые хорошие, но ему не хватало воздуха, и он очень устал. Он закрыл глаза, попытался в последний, заключительный раз поднести перчатку Бобби к лицу, в последний, заключительный раз чуть-чуть вдохнуть этот густой летний запах, но она была слишком тяжелой.
На следующее утро, когда Диффенбейкер в одних джинсах стоял у кухонного стола и наливал себе кофе, в кухню вошла Мэри. На ней была ее трикотажная фуфайка с «СОБСТВЕННОСТЬ ДЭНВЕРСКИХ БРОНКО» поперек груди; она держала нью-йоркский «Пост».
— Боюсь, у меня для тебя грустное известие, — сказала она, а потом словно бы уточнила: — Относительно грустное.
Он настороженно обернулся к ней. О грустных известиях следует сообщать после обеда, подумал он. После обеда человек более или менее готов к грустным известиям. А прямо с утра что угодно ранит слишком больно.
— Какое?
— Тот человек, с которым ты познакомил меня вчера на похоронах вашего друга, ты же сказал, что он торгует машинами в Коннектикуте, верно?
— Верно.
— Я хотела проверить, потому что Джон Салливан не самое, ты понимаешь, необычное и редкое…
— О чем ты, Мэри?
Она протянула газету, развернутую на середине вкладки.
— Тут сказано, это случилось, когда он возвращался домой. Мне очень жаль, милый.
Конечно, она ошиблась! Это была его первая мысль. Люди не умирают сразу после того, как ты видел их, говорил с ними — вроде бы незыблемое правило.
Но это был он, да еще в трех экземплярах: Салл в школьной бейсбольной форме со сдвинутой на лоб маской, Салл в полевой форме с сержантскими нашивками на рукаве и Салл в солидном костюме где-то конца семидесятых. Под тремя фото располагался заголовок, который можно найти только в «Пост».
ЗАТОР!
ВЬЕТНАМСКИЙ ВЕТЕРАН, КАВАЛЕР СЕРЕБРЯНОЙ ЗВЕЗДЫ УМИРАЕТ В ЗАТОРЕ НА КОННЕКТИКУТСКОМ ШОССЕ
Диффенбейкер быстро прочел заметку, ощущая тревогу, ощущая, что его предали — чувство, которое теперь неизменно охватывало его, когда он читал сообщение о смерти кого-то одного с ним возраста, кого-то знакомого. «Мы все еще слишком молоды, чтобы умирать», — всегда думал он, вполне сознавая глупость этой мысли.
Салл, видимо умер от сердечного приступа, застряв в заторе, возникшем из-за развернувшегося поперек шоссе автопоезда. Не исключено, что он умер в виду вывески его собственного салона «Шевроле», скорбел автор заметки. Как и «ЗАТОР!», вынесенное в заголовок, подобные прозрения можно было найти только в «Пост». «Таймс» — вот газета для умных, а «Пост» — газета для пьяниц и поэтов.
После Салла осталась бывшая жена, детей у него не было. Похоронами занимается Норман Оливер («Ферст Коннектикут Бэнк энд Траст»).
«Его хоронит банк!» — подумал Диффенбейкер, у него затряслись руки. Он не понимал, почему эта мысль вызвала у него такой ужас. Но вызвала. — «Ё…ный банк! О, черт!»
— Милый? — Мэри глядела на него чуть нервно. — Тебе нехорошо?
— Нет, — сказал он. — Он умер в заторе на шоссе. Возможно, «скорая» не могла до него добраться. Может, его обнаружили только, когда движение возобновилось. Господи.
— Не надо, — сказала она и забрала у него газету.
Серебряную Звезду Салл, конечно, получил за спасение — спасение вертолетчиков. Косоглазые стреляли, но Пэкер и Ширмен все равно повели туда американских солдат, в основном из Дельты два-два. Десять-двенадцать солдат из батальона Браво обеспечивали не слишком согласованное и, вероятно, не очень эффективное огневое прикрытие операции спасения… и на удивление двое пилотов со столкнувшихся вертолетов оказались живы — во всяком случае, были живы, когда их унесли с поляны. Джон Салливан в одиночку донес своего до укрытия, а вертолетчик кричал у него на руках, весь в пене из огнетушителя.
Мейлфант тоже выбежал на поляну — Мейлфант держал огнетушитель, будто большого красного младенца, и орал вьетконговцам в зарослях застрелить его, если смогут — да только не смогут, он знает, что не смогут, они же просто хрены хреновы, сифилитики, им в него не попасть, они и по сараю промажут. Мейлфанта также представили к Серебряной Звезде, и хотя наверное Диффенбейкер не знал, но не исключал, что прыщавый мудак-убийца ее получил. А Салл знал про это или догадывался? Но ведь он бы, наверное, что-нибудь сказал, пока они сидели у стены похоронного салона? Может, да, а может, нет. Со временем ордена и медали утрачивали значение, все больше и больше уподоблялись призу, который ты получил в начальной школе за выученное стихотворение, или грамоте, которую ты получил в старшем классе за победоносный бросок на бейсбольном поле. Просто что-то, что ты хранишь на полке. Просто цацки, с помощью которых старики разжигали ребят. Цацки, которыми они соблазняли тебя прыгать выше, бегать быстрее, бросаться на перехват. Диффенбейкер подумал, что без стариков мир, вероятно, был бы лучше (это озарение снизошло на него, когда он сам готовился стать стариком). А вот старухи пусть живут. Старухи, как правило, никому вреда не причиняют, но старики опаснее бешеных собак. Перестрелять их всех, потом облить трупы бензином, потом поджечь их. Пусть дети возьмутся за руки и будут водить хоровод вокруг бушующего пламени, распевая старые соленые песни Кросби и Нэша.
— Ты правда ничего? — спросила Мэри.
— Ты про Салла? Конечно. Я же его много лет не видел.
Он прихлебывал кофе и думал о старушке в красных туфлях, той, которую убил Мейлфант, той, которая навещала Салла. Больше она Салла навещать не будет. Хотя бы что-то. Для старушки мамасан дням посещений пришел конец. Наверное, войны по-настоящему кончаются именно так — не за столами переговоров, а в раковых палатах, учрежденческих кафетериях и заторах на шоссе. Войны умирают по клочочку, по клочочку, и каждый клочочек — что-то угасающее, как память, и каждый теряется вдали, как отзвуки эха в лабиринте холмов. В конце даже война выкидывает белый флаг. То есть, так он надеялся. Он надеялся, что в конце даже война капитулирует.
Тени ночи спускаются с неба
1999: Иди же, сукин ты сын, иди домой
Во второй половине дня в последнее лето перед 2000 годом Бобби Гарфилд вернулся в Харвич, штат Коннектикут. Сначала он направился на Вестсайдское кладбище, где у семейного участка Салливанов шла заупокойная служба. Старик Салл-Джон собрал приличную толпу. Заметка в «Пост» привлекла их сюда стадами. Десяток ребятишек расплакались от внезапности, когда почетный караул Американского легиона салютовал из винтовок. После службы у могилы был прием в местном Доме американских ветеранов. Бобби зашел для приличия — ровно настолько, чтобы выпить чашку кофе с куском торта и поздороваться с мистером Оливером — но он ни единого знакомого не увидел, а было много мест, которые он хотел повидать, пока еще не начало темнеть.
Он не бывал в Харвиче почти сорок лет.
Торговый центр занял место школы прихода св. Габриэля. От почты остался готовый под застройку пустырь. Железнодорожная станция по-прежнему возвышалась над площадью, но бетонные опоры перехода были покрыты граффити, а газетный киоск мистера Бертона стоял заколоченный. Между Ривер-авеню и Хусатоником все еще простирались газоны, но утки исчезли. Бобби вспомнил, как он швырнул утку в мужчину в бежевом костюме. «Я дам тебе два бакса, если ты позволишь мне пососать», — сказал мужчина, и Бобби швырнул в него утку. Теперь ему было смешно, но тот нимрод перепугал его до смерти — и по многим причинам.
Где стоял «Эшеровский Ампир», теперь высился бледно-желтый склад «Службы доставки посылок». Дальше в сторону Бриджпорта, где Эшер-авеню вливалась в Пуритан-сквер, «Гриль Уильяма Пенна» тоже уступил место «Пицце Уно». Бобби подумал было зайти туда, но не всерьез. Его желудку стукнуло пятьдесят, как и ему всему, и он уже не так хорошо справлялся с пиццей.
Только причина была не в том. Так легко было бы вообразить всякое — вот в чем крылась настоящая причина, — так легко вообразить огромные вульгарные машины перед пиццерией, настолько пронзительно яркие, что они словно завывали.
И потому он вернулся собственно в Харвич и, провалиться ему, если закусочная «Колония» не оказалась на своем прежнем месте, и провалиться ему, если в меню не значились жареные сосиски. Жареные сосиски были ничем не лучше дерьмовой пиццы, если не хуже, но, черт, для чего существует «Прилосек», если не для гастрономических прогулок по коридорам памяти? Он опрокинул стопку и заел ее двумя сосисками. Их все еще подавали в пятнистых от жира картонных коробочках, и вкус у них все еще был райский.
Сосиски он закусил пирогом «а-ля мод», потом вышел и постоял у своей машины. Он решил оставить ее здесь — он хотел сделать еще только две остановки, и до обеих было рукой подать. Он взял спортивную сумку с правого сиденья и медленно прошел мимо «Любой бакалеи» Спайсера, которая эволюционировала в «Севен-илевен» с бензоколонками перед фасадом. Когда он проходил мимо, до него донеслись голоса, призрачные голоса близняшек Сигсби 1960 года.
«Мамочка и папочка скандалят».
«Мама велела, чтобы мы шли гулять».
«Чего это ты, дурачина Бобби Гарфилд?»
Дурачина Бобби Гарфилд, да, вот именно. Возможно, с годами он поумнел, но, вероятно, не слишком.
На полпути вверх по Броуд-стрит он заметил на тротуаре полустертые «классики». Упал на колено и в вечернем свете внимательно рассмотрел чертеж, проводя по квадратам кончиками пальцев.
— Мистер? Вам нехорошо? — Молодая женщина с пакетом «Севен-илевен» в руках. Она смотрела на Бобби сочувственно напополам с опаской.
— Нет, все отлично, — сказал он, поднимаясь на ноги и отряхивая ладони. И правда, он чувствовал себя отлично. Ни единого полумесяца или звезды, не говоря уж о кометах. И пока он бродил по городу, ему на глаза не попалось ни единого объявления о пропавших кошках и собаках. — Все отлично.
— Ну, рада за вас, — сказала молодая женщина и быстро пошла своей дорогой. Она не улыбнулась. Бобби проводил ее взглядом, а потом и сам пошел дальше, гадая, что произошло с близняшками Сигсби, и где они теперь. Он вспомнил, как Тед Бротиген как-то говорил о времени и назвал его старым лысым обманщиком.
Только увидев № 149 по Броуд-стрит, Бобби осознал, насколько сильна была в нем уверенность, что дом превратился в пункт проката видео, или бутербродную, или вообще кооперативную башню. А дом оказался совсем таким, как был, только зеленая краска сменилась кремовой. На крыльце стоял велосипед, и он вспомнил, как неистово мечтал о велике в то последнее лето в Харвиче. Он даже завел банку, чтобы копить деньги, и написал на ней «Велосчет» или еще что-то в том же роде.
И вновь зазвучали призрачные голоса, пока он стоял там, а его тень удлинялась на тротуаре.
«Будь мы Толстосумы, тебе не пришлось бы позаимствовать из своей «велосипедной» банки, если бы тебе захотелось повертеть твою миленькую девочку в Мертвой Петле».
«Она не моя девочка! Она не моя миленькая девочка!»
Ему помнилось, что он сказал это своей матери вслух, про-кри-чал ей это, но на самом деле… он сомневался в точности этого воспоминания. Его мать была не из тех, на кого можно кричать. То есть если ты хотел сохранить свой скальп.
А кроме того, Кэрол же была его девочкой, ведь верно? Была, да, была!
До того, как вернуться к машине, ему предстояла еще остановка, и после последнего долгого взгляда на дом, в котором он жил с матерью до августа 1960 года, Бобби пошел назад вниз по склону Броуд-стрит, помахивая спортивной сумкой. В то лето была магия, даже в пятьдесят он не ставил это под вопрос, но теперь он уже не знал, какая. Быть может, у него, как и у многих ребят в маленьких городах, просто было детство в стиле Рея Брэдбери или, во всяком случае, было в воспоминаниях; такое, в котором реальный мир и мир фантазий иногда накладывались друг на друга, творя магию.
Да… но… все-таки…
Были же бархатно-красные лепестки роз, те, полученные через Кэрол… но означали они хоть что-нибудь? Когда-то казалось, что — да, казалось одинокому, почти погибшему мальчику, но лепестки роз давно исчезли. Он потерял их примерно тогда же, когда увидел фотографию того выгоревшего дома в Лос-Анджелесе и понял, что Кэрол Гербер больше нет.
Ее смерть перечеркнула не только магию, но и, казалось Бобби, самую идею детства. Что от него толку, если оно приводит вот к такому? Плохое зрение, плохое давление — это одно, плохие сны, плохие мысли и плохие концы — это совсем другое. Через какое-то время хочется сказать Богу: а послушай, Большой Парень, брось-ка! Вырастая, утрачиваешь невинность, это, как знают все, в порядке вещей, но неужели надо утрачивать и надежду? Что толку целовать девочку в кабинке Колеса Обозрения, когда тебе одиннадцать, если тебе одиннадцать лет спустя предстоит развернуть газету и узнать, что она сгорела в трущобном домишке в трущобном тупике? Что толку помнить ее прекрасные испуганные глаза или то, как солнце просвечивало в ее волосах?
Он сказал бы все это — и куда больше — неделю назад, но тут всколыхнулась прядка былой магии и коснулась его. «Иди домой, — шепнула она. — Иди Бобби, иди, сукин ты сын, иди домой». И вот он здесь, снова в Харвиче. Отдал дань памяти старому другу, совершил прогулку по старому городку (и его глаза ни разу не затуманились), а теперь приблизилось время уехать. Однако прежде ему предстояло сделать еще одну остановку.
Было время ужина, и Коммонвелф-парк совсем опустел. Бобби прошел к проволочной сетке, ограждающей поле Б. Навстречу ему шли трое замешкавшихся бейсболиста. У двоих были большие красные рюкзаки с принадлежностями, а у третьего магнитола, из которой на полной мощности гремел «Отпрыск». Все трое ребят недоверчиво на него покосились, чему Бобби не удивился. Он был взрослым в стране детей, живущих в эпоху, когда все такие, как он, являются подозреваемыми. Он не стал ухудшать ситуацию приветственным кивком, или взмахом руки, или глупостью вроде: «Как игралось, парни?» Они прошли мимо, не замедляя шага.
Он стоял, запустив пальцы в проволочные ромбы, глядя, как красный свет заходящего солнца косо ложится на траву поля, отражается от табло и плакатов «ОСТАВАЙТЕСЬ В ШКОЛЕ» и «ИЗ-ЗА ЧЕГО, ПО-ТВОЕМУ, ИХ НАЗЫВАЮТ ДУРЬЮ?». И опять его охватило это щемящее ощущение магии, ощущение окружающего мира как тонкой пленки, натянутой поверх чего-то другого, чего-то и более солнечного, и более темного. Голоса теперь были повсюду, кружа, как линии на волчке.
«Не смей называть меня глупой, Бобби-бой!»
«Не надо бить Бобби, он не такой, как они».
«Настоящий миляга, малыш, он играл песню Джо Стэффорда».
«Это ка… а ка — это судьба».
«Тед, я люблю тебя».
— Тед, я люблю тебя. — Бобби произнес эти слова вслух, не декламируя их, но и не шепча. Определяя их весомость. Он даже не помнил толком, как выглядел Тед Бротиген (только «честерфилдки» и нескончаемые бутылки рутбира), но от этих слов ему все-таки стало тепло.
Был и еще один голос. Когда он заговорил, глаза Бобби в первый раз с момента его возвращения защипали слезы.
«Знаешь, Бобби, а я бы стал фокусником, когда вырасту. Разъезжать с цирком, ходить в черном фраке и цилиндре…»
— И вытаскивать из цилиндра кроликов и дерьмо, — сказал Бобби, отворачиваясь от поля Б. Он засмеялся, утер глаза, потом провел рукой по макушке. Ни единого волоска, последние он потерял точно по расписанию лет пятнадцать назад. Он пересек дорожку (гравий в 1960 году, теперь асфальт с маленькими предупреждениями: «ТОЛЬКО ВЕЛОСИПЕДЫ, НИКАКИХ РОЛИКОВ!») и сел на скамью, возможно, ту самую, где он сидел в тот день, когда Салл позвал его в кино, а Бобби отказался, потому что хотел дочитать «Повелителя мух». Спортивную сумку он поставил на скамью рядом с собой.
Прямо перед ним была купа деревьев, и Бобби не сомневался, что это та самая, куда Кэрол увела его, когда он заплакал. Она увела его, чтобы никто не видел, как он ревет, точно маленький. Никто, кроме нее. И она обнимала его, пока он не выплакался? Уверен он не был, но ему казалось, что да. Яснее он помнил, как потом трое сентгабцев чуть не избили их. Им на выручку пришла подруга матери Кэрол. Он не помнил ее имени, но она появилась в самый последний момент… как военные моряки явились как раз вовремя, чтобы выручить Ральфа в финале «Повелителя мух».
Рионда, вот как ее звали. Она пригрозила им, что скажет священнику, а он скажет их родителям.
Но Рионды не оказалось рядом, когда эти трое снова поймали Кэрол. Сгорела бы Кэрол в Лос-Анджелесе, если бы Гарри Дулин и его дружки не тронули ее? Конечно, точного ответа не было, но Бобби считал, что нет, не сгорела бы. И даже теперь его руки сжались в кулаки, когда он подумал: «Но я разделался с тобой, Гарри, верно? И еще как!»
Но тогда было уже поздно. Тогда все уже изменилось.
Он потянул молнию сумки, порылся внутри и достал транзистор. Никакого сравнения с магнитолой, которая только что прошествовала мимо него в направлении склада спортинвентаря, но ему годился и этот. Его было достаточно просто включить: он уже был настроен на WKND, Приюта Стариканов Южного Коннектикута. Трой Шонделл пел «В последний раз». Бобби это устраивало.
— Салл, — сказал он, вглядываясь в купу деревьев, — ты был клевый сукин сын.
Позади него какая-то женщина сказала очень чопорно:
— Если будешь ругаться, я с тобой не пойду.
Бобби обернулся так стремительно, что транзистор скатился с его колен в траву. Лица женщины он не увидел: она была только силуэтом, и красное небо простиралось от нее справа и слева, будто крылья. Он попытался заговорить и не смог. Дыхание оборвалось, язык прилип к гортани. В глубине его мозга какой-то голосок задумчиво произнес: «Вот как видят приведения».
— Бобби, тебе плохо?
Она быстро обошла скамью, и красное солнце ударило ему прямо в глаза. Бобби охнул, поднял ладонь, зажмурился. Он ощутил запах духов… или летней травы? Он не знал. А когда открыл глаза, то по-прежнему не видел ничего, кроме ее абриса; там, где должно было находиться ее лицо, висело зеленое пятно, оставленное солнечным диском.
— Кэрол? — спросил он. Хриплым прерывистым голосом. — Боже мой, это правда ты?
— Кэрол? — переспросила женщина. — Никакой Кэрол я не знаю. Меня зовут Дениз Шуновер.
И все-таки это была она. Ей было только одиннадцать, когда он видел ее в последний раз. Но он не сомневался. И отчаянно протер глаза. Из транзистора в траве диск-жокей сообщил:
— С вами WKND, где ваше прошлое всегда в настоящем. Клайд Макфеттер. «Вопрос влюбленного».
«Ты знал, что она придет, если жива. Ты это знал».
Ну конечно, разве не поэтому он сам здесь? Не из-за Салла же или, во всяком случае, не только из-за Салла. И в то же самое время он был так уверен, что ее нет в живых. Не сомневался с той секунды, когда увидел фотографию выгоревшего дома в Лос-Анджелесе. И в сердце была такая боль, словно в последний раз он видел ее не сорок лет назад, когда она перебегала Коммонвелфавеню, но словно она всегда оставалась его другом на расстоянии телефонного звонка или соседней улицы.
Пока он все еще старался смигнуть плавающее перед глазами зеленое солнечное пятно, женщина крепко поцеловала его в губы и шепнула ему на ухо:
— Мне надо домой. Надо приготовить салат. Что это?
— Последнее, что ты сказала мне, когда нам было одиннадцать, — ответил он и повернулся к ней. — Ты пришла. Ты жива и ты пришла.
Закатный свет падал на ее лицо, а пятно настолько побледнело, что он уже мог ее увидеть. Она была красива, несмотря на то, что ее лицо от уголка правого глаза до подбородка пересекал шрам, точно жестокий рыболовный крючок… а может быть, благодаря ему. Вокруг глаз крохотные морщинки, но ее лоб оставался гладким, а ненакрашенный рот не был заключен в скобки складок.
Волосы у нее, с изумлением заметил Бобби, были почти совсем седыми.
Словно читая его мысли, она протянула руку и коснулась его головы.
— Мне так жаль, — сказала она… но ему показалось, что в глазах у нее пляшут прежние смешинки. — У тебя были такие чудесные волосы. Рионда говорила, что наполовину я влюблена в них.
— Кэрол…
Она опять протянула руку и прижала палец к его губам. На ее руке Бобби увидел еще шрамы, а мизинец был бесформенным, словно оплавленным. Следы ожогов.
— Я же сказала тебе, что никакой Кэрол не знаю. Мое имя Дениз. Как в старой песне Рэнди и «Рейнбоуз». — Она напела мотив. Бобби хорошо его знал. Он знал все старые песни. — Если ты проверишь мои удостоверения личности, то ничего, кроме «Дениз Шуновер», не обнаружишь. Я видела тебя на богослужении.
— Я тебя не видел.
— Я умею оставаться невидимой, — сказала она. — Прием, которому один человек научил меня давным-давно. Прием оставаться неопознаваемой. — Она содрогнулась. Бобби читал, как люди содрогались — главным образом в скверных романах, но сам ни разу не видел. — А в толпе я умею стоять далеко позади. Бедный старый Салл-Джон. Помнишь его бо-ло?
Бобби кивнул и улыбнулся.
— Помню, как он захотел показать класс и закрутил его не только между руками и за спиной, а еще и между ног. И здорово врезал себе по яйцам, так что все чуть не умерли со смеху. Тут прибежали девчонки — и ты в их числе, я совершенно уверен — и начали спрашивать, что случилось, а мы не говорили. Ну и злилась же ты!
Она улыбнулась, ладонь поднялась к губам, и в этом старом жесте Бобби со всей ясностью увидел девочку, которой она была.
— Откуда ты узнала, что он умер?
— Прочла в нью-йоркской «Пост». Один из жутких заголовков, на которых они специализируются — «ЗАТОР», — и его фотографии. Я живу в Покипси, куда «Пост» поступает регулярно. — Она помолчала. — Я преподаю в Вассаре.
— Ты преподаешь в Вассаре и читаешь «Пост»?
Она с улыбкой пожала плечами.
— У всех есть тайные пороки. А ты, Бобби? Ты прочел об этом в «Пост»?
— Я «Пост» не получаю, меня известил Тед. Тед Бротиген.
Она молча смотрела на него, и ее улыбка угасала.
— Ты помнишь Теда?
— Я думала, что осталась без руки, а Тед излечил ее, как по волшебству. Конечно я его помню. Но, Бобби…
— Он знал, что ты будешь здесь. Я сразу же так подумал, когда вскрыл посылку, но так и не поверил, пока не увидел тебя тут. — Он потянулся к ней и с детской непосредственностью провел пальцем по шраму на ее лице. — Лос-Анджелес, верно? Что произошло? Как ты выбралась?
Она покачала головой.
— Об этом я не говорю. Я ни разу не заговорила о том, что происходило в том доме, и не заговорю никогда. То была другая жизнь. То была другая девушка. И та девушка умерла. Она была очень юной, очень идеалистичной, и ее обманули. Помнишь человека с картами в Сейвин-Роке?
Он кивнул, чуть улыбнулся и взял ее руку. Она крепко сжала его пальцы.
— Вверх-вниз, понеслись, туда-сюда, смотри куда, все по мерке для проверки. Его звали Макканн или Маккозленд, или еще как-то так.
— Имя не важно. А важно то, как он все время внушал тебе, что ты можешь выиграть. Верно?
— Верно.
— Та девушка связалась именно с таким человеком. С человеком, который всегда умел двигать карты чуть быстрее, чем его считали способным. Он искал сбитых с толку, рассерженных детей, и он их нашел.
— У него был желтый плащ? — спросил Бобби, не зная, шутит она или нет.
Она поглядела на него, чуть сдвинув брови, и он понял, что вот этого она не помнит. Да и рассказывал ли он ей о низких людях? Наверное, да. Ему казалось, что он рассказывал ей практически обо всем, но она не помнила. Возможно, то, что произошло с ней в Лос-Анджелесе, прожгло несколько дыр в ее памяти. Бобби понимал как могло произойти такое. И ведь она тут не исключение, верно? Многие их ровесники очень старались позабыть, кем они были и во что верили в годы между убийством Джона Кеннеди в Далласе и убийством Джона Леннона в Нью-Йорке.
— Не важно, — сказал он. — Продолжай.
Она покачала головой.
— Я уже сказала все, что собиралась сказать об этом. Все, что могу сказать. Кэрол Гербер умерла на Бенефит-стрит в Лос-Анджелесе. Дениз Шуновер живет в Покипси. Кэрол ненавидела математику, не была способна разобраться даже в десятичных дробях, но Дениз ПРЕПОДАЕТ математику. Как же они могут быть одной и той же? Нелепое предположение. Дело закрыто. Я хочу знать, при чем тут Тед. Он ведь не может быть еще жив, Бобби. Ему было бы за сто. И много за сто.
— Не думаю, чтобы время имело особое значение для ломателя, — сказал Бобби. Не имело оно особого значения и для WKND, где Джимми Гилмер пел теперь о «Тростниковом шалаше» под гудящий аккомпанемент чего-то вроде окарины.
— Ломатель? Но что…
— Не знаю, и это не важно, — сказал Бобби. — А важно, думаю, вот что. Так что слушай внимательно, ладно?
— Ладно.
— Я живу в Филадельфии. У меня чудесная жена, профессиональный фотограф, трое чудесных взрослых детей, чудесная старая собака с плохой спиной и хорошим характером и старый дом, который все время отчаянно нуждается в ремонте. Моя жена говорит, что раз дети сапожника всегда бегают босиком, то в доме плотника всегда течет крыша.
— Так значит, ты плотник?
Он кивнул.
— Я живу в Редмонт-Хиллс и когда вспоминаю, что надо бы купить газету, покупаю филадельфийскую «Инквайрер».
— Плотник, — сказала она задумчиво. — Я всегда думала, что ты кончишь писателем и вообще.
— Я тоже так думал. Но у меня был период, когда я думал, что кончу в тюрьме штата Коннектикут. Однако этого не произошло, так что, пожалуй, одно уравновешивает другое.
— А про какую посылку ты упомянул? И какое отношение она имеет к Теду?
— Посылка пришла федеральным экспрессом от типа по имени Норман Оливер. Банкир. Он душеприказчик Салла. А внутри было вот что.
Он снова сунул руку в спортивную сумку и вытащил старую потрепанную бейсбольную перчатку. Он положил ее на колени женщины, сидевшей рядом с ним на скамье. Она сразу перевернула ее и посмотрела на имя, написанное сбоку.
— Боже мой, — сказала она бесцветным растерянным голосом.
— Я не видел эту крошку с того дня, когда нашел тебя с вывихнутым плечом вон в тех деревьях. Наверное, какой-нибудь мальчишка проходил мимо, увидел ее в траве и присвоил. Хотя она даже тогда была не слишком новой.
— Ее украл Уилли, — сказала она чуть слышно. — Уилли Ширмен. Я думала, что он хороший. Видишь, какой я была дурой во всем, что касалось людей? Даже тогда.
Он глядел на нее в немом изумлении, но она этого не видела, она смотрела на старую перчатку модели Алвина Дарка, пощипывала путаницу сыромятных ремешков, которые каким-то чудом все еще удерживали ее воедино. А затем она обрадовалась и растрогала его, поступив так, как поступил он, едва вскрыл коробку и увидел, что лежит в ней: она поднесла бейсбольную перчатку к лицу и вдохнула маслянисто-кожаный аромат кармана. Правда, он сначала надел перчатку на руку, даже не заметив как. Естественное движение бейсболиста, естественное движение мальчишки, такое же непроизвольное, как дыхание. Мальчишкой Норман Оливер когда-то, конечно был, но в бейсбол, видимо, не играл никогда, потому что не обнаружил листа бумаги, который был глубоко засунут в последний палец перчатки — палец с глубокой бороздкой в старой коже. Лист нашел Бобби. Ноготь его мизинца задел его и заставил зашуршать.
Кэрол положила перчатку. Несмотря на седину, она снова выглядела юной и полной жизни.
— Рассказывай.
— Она была на руке Салла, когда его нашли мертвым в машине.
Глаза у нее стали огромными и круглыми. В этот миг она не просто была похожа на девочку, которая каталась на Колесе Обозрения вместе с ним, она БЫЛА этой девочкой.
— Погляди туда, где был автограф Алвина Дарка. Видишь?
Свет уже стремительно угасал, но она увидела, увидела ясно:
Б.Г.
1464 Дюпон-Серкл-роуд
Редмонт-Хиллс, Пенсильвания
Зона 11
— Твой адрес, — прошептала она. — Твой теперешний адрес.
— Да, но погляди сюда. — Он постучал по строчке «Зона 11». — Почтовое ведомство отменило почтовые зоны в шестидесятых. Я проверял. Тед либо не знал, либо забыл.
— А может быть, он нарочно?
Бобби кивнул.
— Не исключено. В любом случае Оливер прочел адрес и послал мне перчатку — упомянул, что не видит нужды включать старую бейсбольную перчатку в опись имущества. Он, собственно, хотел сообщить мне о смерти Салла на случай, если я не знал, и что заупокойная служба будет в Харвиче. По-моему, он хотел, чтобы я приехал, хотел узнать историю перчатки. Но тут я не мог его просветить. Кэрол, ты уверена, что Уилли…
— Она была у него на руке. Я потребовала, чтобы он отдал ее, и я бы отослала ее тебе, но он отказался ее отдать.
— По-твоему, позднее он отдал ее Салл-Джону?
— Получается, что так.
Но почему-то ей не верилось. Она чувствовала, что правда должна быть куда более странной, чем такое объяснение. Да и отношение Уилли к перчатке было странным, хотя она уже не помнила, почему, собственно.
— В любом случае, — сказал он, постукивая по адресу на перчатке, — это написал Тед. Не сомневаюсь. Я надел перчатку и нашел кое-что. И приехал из-за этого.
Он сунул руку в спортивную сумку в третий раз. Свет уже утратил красноту, и остаток дня был угасающе розовым, цвета лесного шиповника. Транзистор, все еще лежащий в траве, пел «Или ты не знаешь» голосом Хью «Пиано» Смита и «Клоунов».
Бобби вытащил смятый листок. Пропотелые внутренности перчатки оставили на нем пару пятен, но в остальном он выглядел удивительно чистым и новым. Бобби протянул его Кэрол.
Она подставила листок меркнущим лучам, чуть отодвинув от лица — ее зрение, понял он, было уже не то, что прежде.
— Титульный лист, — сказала она, а потом засмеялась. — «Повелитель мух», Бобби. Твоя любимая книга.
— Погляди внизу, — сказал он. — Прочитай.
— «Фабер и Фабер, лимитед… 24 Рассел-сквер… Лондон». — Она вопросительно взглянула на него.
— Лист из фаберовского издания в мягкой обложке тысяча девятьсот шестидесятого года, — сказал Бобби. — Это на обороте. Но посмотри, Кэрол, он же выглядит совсем новым. Я думаю, книга, из которой он вырван, была в тысяча девятьсот шестидесятом всего несколько недель назад. Но не перчатка — она потрепана куда больше, чем была, когда я ее нашел. Только страница.
— Бобби, не все старые книги желтеют, если их берегут. Даже старое дешевое издание…
— Переверни, — сказал он. — Погляди на другой стороне.
Кэрол перевернула. Под строчкой «Исключительное право»… было вот что: «Скажи ей, что она была храброй, как львица».
— Вот тут я понял, что должен приехать, потому что он считает, что ты будешь здесь, что ты еще жива. Я не мог поверить, легче было поверить в него, чем… Кэрол? Что с тобой? Эта надпись в самом низу? Что она значит?
Теперь она заплакала, заплакала горько, держа вырванный титульный лист в руке и глядя на то, что было втиснуто в узкое белое пространство под условиями продажи:
— Что это означает? Ты знаешь? Ты ведь знаешь?
Кэрол покачала головой.
— Не имеет значения. Это дорого мне. Только и всего. Дорого мне, как перчатка дорога тебе. Для старика он отлично знает, какие кнопки нажимать, верно?
— Пожалуй. Может, в этом назначение ломателя.
Она поглядела на него. Она все еще плакала, но, подумал Бобби, эти слезы не были по-настоящему горькими.
— Бобби, а зачем он это сделал? И как он узнал, что мы вернемся? Сорок лет — долгий срок. Люди взрослеют. Люди взрослеют и оставляют в прошлом детей, какими были.
— Так ли?
Она продолжала глядеть на него в сгущающемся сумраке. Позади них тени деревьев обретали черноту. Там — под деревьями, где он рыдал в тот день, а на следующий нашел ее избитую, совсем одну — уже почти воцарился мрак.
— Иногда немножко магии остается, — сказал Бобби. — Вот что я думаю. Мы вернулись, потому что еще слышим правильные голоса. Ты их слышишь? Голоса?
— Иногда, — сказала она почти против воли. — Иногда слышу.
Бобби взял у нее перчатку.
— Ты меня извинишь?
— Конечно.
Бобби пошел к деревьям, упал на колено, чтобы подлезть под низкую ветку, и положил свою старую бейсбольную перчатку карманом вверх к темнеющему небу. Потом вернулся и сел на скамью рядом с Кэрол.
— Ее место там.
— Завтра какой-нибудь мальчик пройдет мимо и подберет ее, ты ведь знаешь? — Она засмеялась и утерла глаза.
— Быть может, — согласился он. — А быть может, она исчезнет, возвратится туда, откуда взялась.
Когда последняя розовость дня угасла в пепельности, Кэрол положила голову на плечо Бобби, и он обнял ее одной рукой. Они сидели так, молча, а в транзисторе у их ног запели «Плэттеры».
От автора
Разумеется, в Ороно есть Университет штата Мэн. Я точно это знаю, потому что учился там с 1966 по 1970 год. Однако персонажи в этом романе абсолютно вымышленные, а многие описанные мною топографические приметы студгородка не существуют и не существовали. Харвич тоже выдуман, а Бриджпорт, хотя и вполне реален, про его описание у меня этого сказать нельзя. Как ни трудно этому поверить, шестидесятые годы не вымышлены. Они на самом деле были.
Кроме того, я позволил себе и некоторые хронологические вольности, в частности, использовал «Пленного» за два года до того, как телевидение США его показало — но я старался оставаться верным духу времени. Можно ли этого достичь? Не знаю, но я старался.
Ранний и совсем не похожий вариант «Слепого Уилли» был напечатан журналом «Антеус». Он был опубликован в 1984 году.
Я хочу поблагодарить Чака Веррила, Сьюзен Молдоу и Нан Грэм, которые помогли мне набраться храбрости, чтобы написать эту книгу. И еще я хочу поблагодарить мою жену. Без нее я никогда бы не довел дело до конца.
С.К.22 декабря, 1998 год.