Часть I
Древний будда как-то сказал:
Существуя во времени, стоя на горной вершине,
Существуя во времени, движась в океанских глубинах,
Существуя во времени, восьмирукий демон с тремя головами,
Существуя во времени, золотой шестнадцатифутовый Будда,
Существуя во времени, посох монаха или мухобойка учителя[1],
Существуя во времени, столб или фонарь,
Существуя во времени, любой Дик или Джейн[2],
Существуя во времени, вся земля и бесконечное небо.
Догэн Дзэндзи[3]. Существуя во времени{1}
Нао
1
Привет!
Меня зовут Нао, и я — временное существо. Ты знаешь, что такое временное существо? Ну, если ты дашь мне минутку, я объясню.
Временное существо — это кто-то, кто существует во времени: ты, я, любой, кто когда-либо жил или будет жить. Я, например, сижу сейчас в кафе французских горничных на Акибахаре, в Городе Электроники, и слушаю печальный французский шансон, который играет где-то в твоем прошлом, которое одновременно — мое настоящее. И я думаю о тебе — как ты там, где-то в моем будущем? И если ты это читаешь, ты, наверно, тоже думаешь обо мне.
Ты думаешь обо мне.
Я думаю о тебе.
Кто ты и что ты сейчас делаешь?
Может, ты свисаешь с поручня в нью-йоркском сабвее или отмокаешь в горячей ванне в Саннивэйле?
Загораешь на пляже в Пхукете, или тебе полируют ногти в педикюрном салоне в Абу-Даби?
Ты женского пола или мужского? Или где-то посередине?
Может, твоя девушка готовит тебе вкуснющий ужин, а может, ты ешь холодную китайскую лапшу из картонки?
Может, ты свернулся калачиком, отгородившись спиной от храпящей жены? Или ждешь, когда, наконец, твой возлюбленный выйдет из ванной, чтобы страстно заняться с тобой любовью?
У тебя есть машина? И девушка сидит у тебя на коленях? Может, твой лоб пахнет кедром и свежим морозным воздухом?
На самом деле, это не так уж важно, потому что к тому времени, как ты это прочтешь, все уже будет по-другому, и ты где-то — да нигде в особенности — лениво перелистываешь страницы этой книги, записок о моих последних днях на земле, и думаешь, стоит ли читать дальше.
И если ты решишь, что не стоит — эй, никаких проблем, потому что по-любому ты не тот, кого я жду. Но если ты решишь продолжать, тогда знаешь что? Ты — временное существо моего типа, и вместе мы будем творить волшебство!
2
Тьфу. Это было тупо. Надо, чтобы получалось лучше, а то ты уже наверняка недоумеваешь, что за глупая девица могла написать такое.
Ну, я могла.
Нао могла.
Нао — это я, Наоко Ясутани. Это мое полное имя, но ты можешь звать меня Нао, как и все остальные. И мне надо бы рассказать о себе побольше, если мы собираемся и дальше общаться!..
Правда, тут мало что изменилось. Я все еще сижу в кафе французских горничных на Акибахаре, в Городе Электроники, и Эдит Пиаф начала очередной грустный шансон, и Бабетта только что принесла мне кофе, и я уже отпила глоток. Бабетта — моя горничная, а еще она — мой новый друг, а мой кофе — «Блю Маунтин», и я пью его черным, что необычно для девчонки-подростка, но это — единственный способ пить хороший кофе, если, конечно, у тебя есть хоть капелька уважения к горьким бобам.
Я отогнула носок{2} и почесала под коленкой.
Я расправила складки юбки, чтобы лежали ровно.
Я заправила волосы (они у меня до плеч) за правое ухо, где у меня пять дырочек, но теперь я скромно позволяю им опять упасть на лицо, потому что отаку[4]-саларимен, что сидит за соседним столиком, ужасно на меня пялится, и мне это противно, но одновременно смешно. Я в своей форме из средней школы, и по тому, как он меня разглядывает, понятно, что у него неслабый фетиш насчет школьниц, а если так, то какого он приперся в кафе французских горничных? Нет, правда, он что, тупой?
Но догадки не всегда верны. Все меняется, все возможно, и кто знает — может, я тоже переменю свое мнение о нем. Может, в следующую минуту он наклонится неловко в мою сторону и скажет что-то настолько неожиданно-красивое, что нахлынувшая нежность смоет первое впечатление: сальные волосы и противный цвет лица, и я даже снизойду до разговора с ним, и, в конце концов, он пригласит меня на шопинг, и если сможет убедить меня, что безумно влюблен, я пойду с ним в торговый центр и он купит мне миленький кардиган, или кейтай[5], или сумочку, хотя денег у него явно не слишком. А потом мы, наверно, пойдем в какой-нибудь клуб, будем пить коктейли и завалимся в конце концов в лавотель{3} с огромным джакузи, и, после того, как мы примем ванну, только я начну расслабляться, он обнажит свое истинное лицо, и свяжет меня, и наденет пакет из-под моего нового кардигана мне на голову, и изнасилует, и через несколько часов полиция обнаружит мое обнаженное безжизненное тело с неестественно вывернутыми конечностями на полу рядом с кроватью «под зебру».
А может, он просто попросит задушить его понарошку моими трусиками, пока он кончает от их чарующего аромата.
А может, ничего из этого не случится, кроме как в моем воображении, и в твоем, конечно, тоже — ведь я уже тебе говорила, вместе мы творим волшебство, по крайней мере, на какое-то время. Или пока мы в нем существуем.
3
Ты все еще здесь? Только что перечла, что я тут написала про отаку-саларимена, и хочу извиниться. Это было пошло. Не слишком хороший способ начать.
Я не хочу, чтобы у тебя сложилось неверное впечатление. Я не глупа. Я знаю, что Эдит Пиаф на самом деле звали вовсе не Пиаф. И я не озабоченная, и не хентай[6]. Я вообще не фанат хентая, так что если ты как раз фанат, то отложи, пожалуйста, эту книгу и не читай дальше, ладно? Тебя ждет разочарование, только время потратишь зря, потому что эта книга — точно не интимный дневник девицы с отклонениями, набитый розовыми мечтами и извращенскими фетишами. Это совсем не то, что ты думаешь, потому что моя цель — записать перед смертью удивительную историю жизни моей сточетырехлетней прабабушки, буддийской монахини.
Ты, наверно, думаешь, что монахини — это не так уж интересно, но тогда моя прабабушка — исключение, и совсем не в извращенском смысле. Конечно, наверняка есть много извращенских монахинь… ну, может быть не так уж много, но священников-извращенцев уж точно хватает, священники-извращенцы — они повсюду… но мой дневник точно не о них и не об их странных повадках.
Этот дневник расскажет историю жизни моей прабабушки Ясутани Дзико. Она была монахиней и писателем, «новой женщиной»[7] эпохи Тайсё[8]. Еще она была анархисткой и феминисткой, и любовников у нее было полно, и мужчин, и женщин, но извращенскими делишками она никогда не занималась. Конечно, по ходу дела я могу упомянуть пару свиданий, но все, что я напишу, будет исторически верно и должно будет помогать женщинам поверить в свои силы, а всякой дурацкой мутоты о гейшах здесь не будет. Так что если ты любитель клубнички, пожалуйста, закрой эту книгу и отдай ее жене или коллеге — сэкономишь себе кучу времени и усилий.
4
Мне кажется, в жизни важно иметь четкую цель, как ты считаешь? Особенно, если времени осталось немного. Потому что если четкой цели нет, то время у тебя может закончиться, и ты обнаружишь себя на парапете очень высокого здания, или в кровати с упаковкой таблеток в руках, думая при этом: «Блин! Я все запорол. Если б только у меня с самого начала были четкие цели!»
Я тебе все это говорю, потому что вообще-то не собираюсь тут надолго задерживаться, и с тем же успехом ты можешь знать об этом заранее, чтобы не делать преждевременных выводов. Выводы — это отстой. Это как ожидания. Ожидания и преждевременные выводы способны похоронить любые отношения. Так что давай мы с тобой в эту сторону двигаться не будем, о’кей?
Правда в том, что совсем скоро я собираюсь окончить свое пребывание во времени, или, может, не стоит говорить «окончить», потому что это звучит, будто я и в самом деле достигла цели, сдала экзамен и заслуживаю двигаться дальше; а факты таковы: мне только что исполнилось шестнадцать, и не достигла я ровно ничего. Ноль. Зеро. Что, звучит жалко? Это я не нарочно. Просто хочу быть точной. Может быть, вместо «окончить» мне надо было сказать, что я собираюсь бросить время. Вылететь из времени. Оборвать свое существование. Я считаю моменты.
Раз…
Два…
Три…
Четыре…
О, я знаю! Давай считать моменты вместе[9]?
Рут
1
Вспышку Рут уловила самым краешком глаза — блик отраженного солнечного света блеснул из-под перепутанной массы бурых водорослей, извергнутых океаном во время прилива. Она было решила, что это блестит дохлая медуза, и чуть не прошла мимо. Последнее время берег буквально заполонили медузы — чудовищные алые жгучие создания, будто раны на прибрежном песке.
Но что-то заставило ее остановиться. Она наклонилась, разворошила носком кроссовка кучу водорослей и потыкала туда палкой. Распутав змеящиеся стебли, она смогла раздвинуть их настолько, что стало ясно: блестела вовсе не медуза, а какой-то предмет из пластика — пакет. Ничего удивительного. Океан кишит пластиком. Она еще поворошила водоросли, пока не докопалась до угла, за который можно было ухватиться. Пакет оказался тяжелее, чем она ожидала, — видавший виды пластиковый пакет для заморозки, весь покрытый морскими желудями, будто сыпью. Наверное, он провел в море немало времени — так она подумала. Внутри пакета просвечивало что-то красное — чей-то мусор, конечно, выкинутый за борт или брошенный после пикника или пляжной вечеринки. Океан вечно выплевывал что-то на берег, а потом заглатывал обратно: рыболовные снасти, поплавки, пивные банки, пластмассовые игрушки, тампоны, кроссовки «Найк». Пару лет назад это были отрезанные ноги. Люди постоянно натыкались на них по всему побережью острова Ванкувер после прилива. Одну нашли прямо здесь, на этом берегу. Никто не мог объяснить, что случилось с остальными частями тел. Рут не хотелось даже думать о том, что могло разлагаться там, внутри пакета. Она забросила его повыше на берег, намереваясь забрать на обратном пути, чтобы донести до дома и выкинуть.
2
— Что это еще такое? — Услышала она голос мужа из прихожей.
Рут готовила ужин: она резала морковь и была в состоянии предельной концентрации.
— Это, — повторил Оливер, не услышав ответа.
Она подняла глаза. Он стоял в дверях кухни, помахивая потрепанным пакетом для заморозки. Рут оставила пакет на крыльце, думая выкинуть попозже, но отвлеклась.
— Ой, брось это, — сказала она. — Это мусор. На берегу подобрала. Не заноси в дом, пожалуйста.
И почему она должна объяснять?
— Но там что-то есть, внутри, — сказал он. — Тебе разве не хочется посмотреть?
— Нет, — сказала она. — Ужин почти готов.
И все равно он притащил пакет в дом и возложил на кухонный стол. С пакета сыпался песок. Но такой уж он был — стремление знать было неотъемлемой частью его натуры: разбирать вещи на составные части, а потом вновь собирать их в единое целое — иногда. Морозилка у них была вечно забита свертками с трупиками птиц, землероек и других мелких животных, которые приносил кот, — они лежали там в ожидании, пока их препарируют и набьют чучело.
— Там не один пакет, — доложил он, бережно расстегивая первый и откладывая его в сторону. — Там их много, один в другом.
Кот, привлеченный бурной деятельностью, вспрыгнул на стол, намереваясь помочь. Коту на стол было нельзя. Вообще-то у кота было имя, Шрёдингер, которое никогда не использовалось. Оливер звал его Пестицидом, иногда сбиваясь на Песто. Кот вечно был занят нехорошим — потрошил белок посреди кухни, аккуратно раскладывая крошечные блестящие внутренности, кишки и почки, прямо перед дверью спальни, так, чтобы Рут могла наступить на них посреди ночи, направляясь босиком в туалет. Они выступали командой, Оливер и кот. Когда Оливер шел наверх, кот шел наверх. Когда Оливер шел вниз поесть, кот шел вниз. Когда Оливер шел наружу пописать, кот шел наружу пописать. В настоящий момент Рут наблюдала, как они изучают содержимое пластиковых пакетов. Она поморщилась, ожидая, что вот-вот вонь от чьего-то подгнившего пикника или еще чего похуже забьет аромат их ужина. Чечевичный суп. На ужин был чечевичный суп и салат, и она только что добавила розмарин.
— Как ты думаешь, это возможно — препарировать мусор на крыльце снаружи?
— Ты сама его подобрала. И потом, мне не кажется, что это мусор. Слишком аккуратно упаковано. — Он продолжал свои криминалистические изыскания.
Рут втянула носом воздух, но ощутила лишь запах песка, соли и моря.
Внезапно он рассмеялся.
— Глянь, Песто, — сказал он. — Это ж для тебя! Коробка для ланчей Hello Kitty!
— Я тебя очень прошу! — сказала Рут, начиная испытывать отчаяние.
— А внутри там что-то есть…
— Я серьезно! Я не хочу, чтобы ты открывал это здесь. Просто вынеси на…
Но было уже поздно.
3
Он аккуратно разгладил пакеты, сложил их стопочкой по размеру от большего к меньшему, потом рассортировал содержимое на три части: небольшая стопка писем, написанных от руки; пухлый томик в выцветшем красном переплете; массивные антикварные наручные часы с матовым черным циферблатом и флуоресцентными стрелками. Рядом — коробка для ланчей Hello Kitty, которая сохранила все эти предметы от разрушительного воздействия океана. Кот нюхал коробку. Рут подхватила его поперек живота и спустила на пол, а затем переключила внимание на предметы на столе.
Письма, похоже, были написаны на японском. Заглавие на обложке красной книги отпечатано на французском. Пометки на тыльной стороне часов трудно было разобрать, так что Оливер извлек свой айфон и открыл приложение-микроскоп, чтобы изучить гравировку.
— Мне кажется, это тоже японский, — проговорил он.
Рут перебирала стопку писем, пытаясь разобрать выцветшие иероглифы, выписанные синими чернилами.
— Почерк старомодный и беглый. Красивый, но я не могу разобрать ни слова. — Она отложила письма и взяла у него часы.
— Да, — сказала она. — Это японские цифры. Но не дата. Йон, нана, сан, хачи, нана. Четыре, семь, три, восемь, семь. Может, серийный номер?
Она приложила часы к уху, надеясь услышать тиканье, но часы были сломаны. Она отложила их в сторону и взяла в руки ярко-красную коробку для ланчей. Из-за этого оттенка красного, просвечивающего сквозь исцарапанный пластик, она было приняла пакет для заморозки за ядовитую медузу. Сколько же коробка плавала в море, пока ее не выбросило на берег? Края крышки были снабжены резиновым ободком. Рут взяла книгу, которая оказалась на удивление сухой; обтянутая тканью обложка была потертой и мягкой на ощупь, уголки истрепались от небрежного обращения. Она поднесла книгу к носу и вдохнула едва ощутимую затхлость, запах заплесневелой бумаги и пыли. Посмотрела на название.
— À la recherche du temps perdu, — прочитала она. — Марсель Пруст.
4
Им нравились книги, в особенности старые, дом был ими переполнен. Книги были повсюду: они теснились на полках, грудами возвышались на полу, на стульях, на ступеньках лестницы, но ни Оливер, ни Рут не возражали. Рут была писателем, а писатели, уверял Оливер, просто обязаны держать кошек и книги. И в самом деле, покупка книг послужила для нее своего рода компенсацией после переезда на остров, затерянный где-то в самой середине Десолейшн-Саунд{4}, где публичная библиотека состояла из одной маленькой комнаты над общественным залом собраний и была вечно забита детьми. Помимо обширной коллекции литературы для юношества и пары бестселлеров для взрослых, собрание библиотеки практически полностью состояло из книг по садоводству, изготовлению консервов, здоровому питанию, альтернативной энергии, альтернативной медицине и альтернативному воспитанию. Рут скучала по изобилию и разнообразию городских библиотек, их простору и тишине, и, когда они с Оливером переехали на маленький остров, они договорились, что она сможет заказывать любые книги, какие только захочет, — что она и делала. Она это называла предварительными исследованиями, но в итоге большинство книг прочитывал Оливер, а она — только пару или тройку. Ей просто нравилось, когда вокруг были книги. Но в последнее время она стала замечать разбухшие от влажного морского воздуха страницы и чешуйниц, поселившихся в переплетах. Открывая книгу, она часто ощущала запах плесени, и это ее печалило.
— «В поисках утраченного времени», — произнесла она, переводя заглавие, набранное золотыми литерами на красном корешке. — Никогда не читала.
— Я тоже, — сказал Оливер. — И я не думаю, что осилю ее на французском.
— Угум, — согласилась она. Но все же открыла обложку, из любопытства — сумеет ли она понять хотя бы первые несколько строк. Она думала увидеть потемневшие от времени страницы фолио, текст, набранный старомодным шрифтом, и была совершенно застигнута врасплох. Фиолетовые чернила, подростковый почерк, скачущий по странице, — это выглядело как насмешка, надругательство, и от шока она чуть не выронила книгу.
5
Машинописный текст предсказуем и не несет отпечатка личности — информация передается глазу читателя механически.
Рукописные строки, напротив, сопротивляются глазу, медленно обнажая смысл, — они интимны, как прикосновение к коже.
Рут вгляделась в страницу. Выписанные фиолетовым слова были в основном английскими, с редкой россыпью японских иероглифов, но она воспринимала не столько смысл слов, сколько чувство, ощущение — мрачное, эмоциональное, идущее от личности автора. Пальцы, сжимавшие фиолетовую гелиевую ручку, точно принадлежали девочке, подростку. Ее почерк, эти петлястые строки, захваченные бумагой, отражали ее настроения и тревоги, и в тот же миг, как ее взгляд упал на страницу, Рут совершенно точно знала, что кончики пальцев у девочки были розовыми и влажными, и что она беспрерывно обкусывала ногти.
«Привет!» — прочла она. — «Меня зовут Нао, и я — временное существо. Ты знаешь, что такое временное существо?..»
6
— Флотсем, — сказал Оливер. Он изучал морские желуди, облепившие поверхность внешнего пакета. — Поверить не могу.
Рут взглянула на него поверх страницы:
— Ну конечно, это флотсем. Или джетсем{5}. — Она ощущала, как книга теплеет у нее в ладонях, и ей хотелось продолжить чтение, но вместо этого она услышала свой голос: — Какая, собственно, разница?
— Флотсем имеет случайное происхождение, предметы, которые находят плавающими в море. А джетсем — это то, что было выброшено в море нарочно. Это вопрос намерения. Так что ты права, это может быть и джетсем. — Он положил пакет обратно на стол. — Думаю, начинается.
— Что начинается?
— Дрейфующий мусор, — проговорил он, — начинает покидать круговое Тихоокеанское течение…
Глаза у него азартно блестели; видно было, что он взбудоражен. Она отложила книгу на колени:
— Что такое круговое Тихоокеанское течение?
— Существует двенадцать больших круговых мировых течений, — сказал он. — Два из них движутся от берегов Японии и разделяются, достигая побережья Британской Колумбии. Более слабое, Алеутское течение, направляется на север, к Алеутским островам. Более сильное идет на юг. Его еще называют иногда Черепашьим течением, потому что морские черепахи пользуются им во время миграции от Японии к Байе.
Руками он показал большой круг. Кот, заснувший было на столе, явно почувствовал его волнение: один зеленый глаз приоткрылся, чтобы понаблюдать.
— Представь себе Тихий океан, — сказал Оливер. — Черепашье течение идет по часовой стрелке, а Алеутское — против. — Руки его то двигались по кругу, то описывали арки, показывая движение воды в океане.
— А это не то же самое, что Куросио?
Он уже рассказывал ей про Куросио. Другое его название — «Черный поток», оно несет теплые тропические воды от побережья Азии и к северо-западному окоему Тихого океана. Но теперь он помотал головой.
— Не совсем, — возразил он. — Круговые течения масштабнее. Они могут состоять из нескольких течений поменьше. Представь себе кольцо из змей, каждая из которых кусает за хвост следующую. Куросио — одно из четырех или пяти течений, составляющих Черепашье.
Она кивнула. Закрыв глаза, она представила себе змей.
— Каждое круговое течение обращается с определенной скоростью, — продолжал он, — и период обращения называется «тоном». Красиво, правда? Как музыка сфер. Самый долгий период обращения составляет тринадцать лет, что задает основной тон. У Черепашьего течения — полутон, шесть с половиной лет. У Алеутского — четверть, три года. Флотсем, который перемещается по кругу в водах мирового течения, называется дрейфующим мусором, или дрифтом. Дрифт постоянно остается в орбите, считается частью памяти течения. Количество мусора, постоянно покидающего орбиту, позволяет определить период полураспада дрифта… Сколько тот или иной предмет может провести в орбите течения…
Подобрав со стола коробку Hello Kitty, он повертел ее в руках.
— Все эти вещи — из японских домов, смытых цунами в океан? Люди уже давно строят предположения, гадают, когда их выбросит на наше побережье. Я думаю, это просто произошло раньше, чем думали.
Нао
1
Столько всего нужно написать. С чего же начать?
Я написала моей Дзико смску с этим вопросом, и вот что она написала в ответ: [10].
Ну хорошо, дорогая моя старушка Дзико. Я начну прямо здесь, в «Милом фартучке Фифи». «Фифи» — это кафе с горничными, одно из тех, что высыпали вдруг на каждом углу на Акибахаре[11] пару лет назад. Но у «Фифи» есть изюминка — она оформлена в стиле французского салона. Декор интерьера — в розовых и красных тонах, с акцентами золота, черного дерева и слоновой кости. Столики — круглые и уютные, со столешницами под мрамор и ножками под резное черное дерево; стулья — в том же стиле, с пухлыми розовыми сиденьями. Темно-красные бархатные розы вьются по обоям, а окна задрапированы атласом. Потолок позолочен, и с него свисают хрустальные канделябры и маленькие голенькие пупсы «кьюпи»{6} — они парят в углах, как облачка. Еще есть прихожая и гардероб с журчащим фонтаном и статуей обнаженной дамы, подсвеченной пульсирующим красным лучом.
Не знаю, насколько это оформление аутентично, — никогда не бывала во Франции. Но думаю — и я практически уверена, что права, — в Париже вряд ли много похожих кафе с французскими горничными. Это не важно. Атмосфера в «Милом фартучке Фифи» очень шикарная и одновременно уютная, будто тебя запихнули внутрь огромной клаустрофобной валентинки; а горничные, с их выпирающими декольте и в форме с кружевами, тоже смахивают на хорошенькие валентинки.
К сожалению, сейчас здесь довольно пусто, если не считать нескольких смахивающих на отаку[12] личностей, занявших столик в углу, и пары пучеглазых американских туристов.
Горничные, выстроившиеся рядком, имеют надутый вид. Они теребят кружево своих коротеньких нижних юбок; выглядят они скучающими и разочарованными, будто надеются, что вот-вот появятся новые, более интересные клиенты и станет повеселее.
Атмосфера было оживилась немного, когда один из отаку заказал омурайс[13] с рожицей Hello Kitty, нарисованной поверх кетчупом. Горничная по имени Мими (как гласит ее бейджик) покормила его с ложечки, преклонив колени и дуя на каждую порцию, прежде чем сунуть ему в рот. Американцы просто тащились от этого зрелища, которое, надо признать, было дико смешным. Хотелось бы мне это тебе показать. Но вот он доел, Мими унесла грязную тарелку, и теперь опять скучно. Американцы только кофе пьют. Муж пытается развести жену, чтобы она позволила ему заказать омурайс Hello Kitty, но она для этого слишком зажатая. Я перехватываю ее шепот, что омурайс — это слишком дорого, и нельзя сказать, что она не права. Цены здесь сумасшедшие, но мне кофе достается бесплатно, потому что Бабетта — мой друг. Я дам тебе знать, если жена вдруг чуток расслабится и передумает.
Раньше так не было, конечно. Бабетта говорит, что, когда кафе с горничными были «Нинки № 1!»[14], клиенты выстраивались в очередь и ждали часами, только чтобы получить столик, а горничные все были самые миленькие девушки в Токио, и голоса их заглушали шум и гам Города Электроники, когда они кричали: «Окайринасаймасе, даннасама!»[15], — мужчины от этого чувствуют себя важными и богатыми. Но сейчас мода прошла, и горничные больше уже не то самое, и единственные клиенты — это иностранные туристы, или отаку[16]-провинциалы, или жалкие, отсталые хентаи с устарелым фетишем на горничных. Горничные тоже теперь не такие уж милашки, потому что сейчас можно сделать гораздо больше денег, будучи медсестрой в медицинских кафе или плюшевым пушистиком в Бедтауне[17]. Французские горничные — это уж точно нисходящий тренд, и все это знают, так что никто не старается слишком сильно, не лезет из кожи вон. Девушки. Можешь сказать, что это — депрессивное окружение, но меня лично расслабляет, когда никто вокруг не лезет вон из кожи. Вот когда все стараются чересчур, это — депрессивно, но самое депрессивное — это когда все стараются, и думают, что у них и в самом деле получается. Конечно, раньше здесь так и было: бодро звенят колокольчики и смех, очередь клиентов огибает квартал, и милашечки-горничные лебезят перед владельцами кафе, а те расхаживают вокруг в дизайнерских темных очках и винтажных «левайсах», прямо черные принцы или моголы игровых империй. Им было откуда падать, этим чувакам.
Так что я совсем не против. Мне эта обстановка вроде как даже нравится, потому что я знаю: для меня всегда найдется свободный столик здесь, в «Милом фартучке Фифи», и музыка тут о’кей, и горничные теперь меня узнают и, как правило, оставляют в покое. Может, им стоит сменить название на «Унылый фартучек Фифи». О, а это здорово! Мне нравится!
2
Моей старушке Дзико очень нравится, когда я рассказываю ей о современной жизни со всеми деталями. Она теперь редко где бывает, потому что живет в храме в горах в жуткой глуши, и вообще удалилась от мира, и тот факт, что ей сто четыре года, тоже играет роль. Уже не раз писала, что это — ее возраст, но на самом деле это только догадка. Мы не знаем точно, сколько ей лет, а она уверяет, что не помнит. Когда ее спрашиваешь, она отвечает:
— Дзуйбун нагаку икасарете итадаите оримасу не[18].
Это не ответ, так что спрашиваешь еще раз, и она говорит:
— Со десу не[19]. Я так давно не считала…
Так что ты спрашиваешь, когда ее день рождения, и она говорит:
— Хмм, что-то я не припомню, как меня рожали…
А если ты решишь приставать к ней дальше и спросишь, сколько она уже живет, она ответит:
— Всегда была, сколько я себя помню.
Ну да, Ба, спасибо большое, объяснила!
Все, что мы знаем наверняка, — это то, что нет никого старше ее, кто мог бы помнить, а семейный реестр сгорел вместе с муниципалитетом во время бомбежки во Вторую мировую. Пару лет назад она, наконец, остановилась на ста четырех, и с тех пор так оно и остается.
Так вот, как я говорила, моя старушка Дзико очень любит детали, и ей нравится, когда я рассказываю ей обо всех этих звуках, и запахах, и красках, и огнях, и рекламе, и людях, и модах, и газетных заголовках, которые составляют шумный океан Токио, и поэтому я натренировала себя слушать и запоминать. Я ей рассказываю все, про культурные тренды и про газетные статьи, которые я читаю, — про школьниц, которых насилуют и душат в лавотелях. Ты можешь рассказывать Ба всякие такие штуки, она не будет против. Я не имею в виду, что все это ее радует. Она не хентай. Но она понимает, что в жизни случается всякое, и просто сидит рядом, и слушает, и кивает головой, и перебирает бусины дзюдзу[20], благословляя всех этих несчастных школьниц, и извращенцев, и всех созданий, которые страдают в этом мире. Она монахиня, так что это — ее работа. Честное слово, иногда мне кажется, что главная причина, по которой она до сих пор жива, — это персонажи моих рассказов, за которых ей можно молиться.
Я ее спросила как-то, почему ей нравятся подобные истории, и она мне объяснила, что, когда проходила посвящение, она обрила голову и приняла обеты босацу[21]. Одним из обетов было спасти всех существ в мире, что в общем и целом значит, что она согласилась не достигать просветления, пока все остальные не просветлятся до нее. Это вроде как пропускать всех в лифт впереди себя. Если подсчитать, сколько существ пребывает на этой земле в любое время, а потом прибавить тех, которые рождаются каждую секунду, и всех тех, которые уже умерли, — и не только людей, а еще всех животных и другие формы жизни вроде амеб и вирусов, и, может, даже растений, всех, которые жили или когда-либо будут жить, плюс вымершие виды — начинаешь понимать, что до просветления может быть очень и очень далеко. И что, если лифт заполнится и двери закроются, а ты все стоишь снаружи?
Когда я спросила об этом Ба, она потерла свою блестящую голову и сказала:
— Со десу не. Это очень большой лифт…
— Но Ба, это то же займет вечность!
— Что ж, значит, нам надо стараться еще сильнее.
— Нам?!
— Конечно, милая моя Нао. Ты должна мне помочь.
— Ну уж нет! — сказала я Ба. — Я не какой-то там гребаный босацу…
Но она лишь причмокнула губами, и заклацала четками, и по тому, как она посмотрела на меня через эти свои толстые линзы в черной оправе, думаю, может, она благословляла меня тоже в ту минуту. Я не против. Я почувствовала себя надежнее, вроде как знала: что бы ни случилось, Ба сделает так, чтобы я попала в тот лифт.
Знаешь что? Вот прямо в эту секунду, пока писала, я поняла кое-что. Я так ее никогда и не спросила, куда же идет этот лифт. Я сейчас напишу ей смску и спрошу. Я дам тебе знать, как она ответит.
3
О’кей, вот теперь я точно собираюсь рассказать тебе удивительную историю жизни Ясутани Дзико, знаменитой анархистки-феминистки-романистки-ставшей буддийской монахиней эпохи Тайсё, но сначала мне нужно объяснить тебе про книгу, которую ты держишь в руках[22]. Как тебе, наверно, уже ясно, это не похоже на типичный дневник невинной школьницы с пушистыми зверьками на блестящей розовой обложке, с замочком в форме сердца и золотым ключиком в комплекте. И когда книга впервые попала тебе в руки, вряд ли тебе пришло в голову: «О, вот милый, невинный дневник, написанный интересной японской школьницей! Вот здорово, надо бы почитать!» Потому что, когда книга оказалась у тебя, твоим предположением было, что это философский шедевр À la recherche du temps perdu знаменитого французского писателя Марселя Пруста, а не пустячный дневник, написанный никому не известной Нао Ясутани. Так что здесь мы доказали прописную истину: не суди книгу по обложке[23]!
Надеюсь, разочарование не слишком сильно. Содержимое той книги Марселя Пруста было извлечено, но не мной. Я купила ее уже в таком, уже выпотрошенном виде в маленьком бутике на Харадзюку[24], где торгуют хэнд-мейдом. Они там продают сделанные в одном экземпляре вещички вроде связанных крючком шарфиков или чехлов для кейтаев, бисерных фенечек и другие крутые штуки. Делать что-то своими руками — это последний писк в Японии, и все подряд вяжут спицами и крючком, изучают бисероплетение и пепакура[25], но у меня руки не из того места растут, так что мне приходится покупать самодельные вещи, чтобы не выпасть из тренда. Девчонка, которая делает эти дневники, — суперзнаменитый крафтер, она контейнерами покупает старые книги со всех концов мира, а потом аккуратно вырезает все отпечатанные страницы и вставляет на их место чистые листы. Делается это настолько аутентично, что подмена вообще не заметна — можно подумать, буквы просто соскользнули со страницы и упали на пол, как кучка дохлых муравьев.
В последнее время в моей жизни происходят гадостные вещи, и в тот день, когда я купила дневник, я прогуливала школу, меня взяла тоска, и я решила пройтись по магазинам в Харадзюку, чтобы немного взбодриться. Увидев книги на витрине, я сначала не поняла, в чем дело, но потом девушка-консультант показала мне подмену и, конечно, не купить это было невозможно. И это было недешево, но мне так понравилось ощущение от потертой обложки, и сразу стало понятно, что писаться в ней будет здорово, — это как настоящая опубликованная книга. Но лучше всего то, что это идеальная мера безопасности.
Не знаю, бывали ли у тебя когда-нибудь проблемы с людьми, которые тебя бьют, крадут твои вещи и используют их потом против тебя, но если бывали, то ты поймешь, что эта книга — совершенно гениальная штука. Скажем, один из моих тупых одноклассников решит забрать у меня дневник, прочесть и запостить в интернете или что-нибудь еще. Но кто станет охотиться за старой книгой под названием À la recherche du temps perdu, верно? Мои тупые одноклассники просто подумают, что это домашнее задание для дзюку[26]. Они даже не поймут, что это значит.
На самом деле я тоже не знала, что это значит, поскольку мои познания во французском сводятся к нулю. Там продавалось много книг с разными названиями. Некоторые были на английском, например, «Большие надежды» и «Путешествия Гулливера», что, в общем, годится, но я подумала, что лучше будет купить книгу с названием, которое я вообще не смогу прочитать, — вдруг, если я буду знать название, это станет помехой моему собственному креативу. Книги на других языках там тоже были — на немецком, на русском и даже на китайском, но в итоге я выбрала À la recherche du temps perdu, потому что сообразила: это, верно, французский, а французский — это круто и утонченно; кроме того, по размеру книга идеально вписывалась в мою сумочку.
4
Как только я купила книгу, мне, конечно, захотелось начать в ней писать, так что я пошла в ближайшую кисса[27] и заказала «Блю Маунтин», потом достала мою любимую фиолетовую гелиевую ручку и открыла книгу на первой чистой кремовой странице. Отпила горький глоток и стала ждать, когда придут слова. Я ждала и ждала, отпила еще кофе, и опять ждала. Ничего. Болтать я умею, и, думаю, тебе уже ясно, что обычно у меня со словами проблем нет. Но в этот раз, хотя мне было что сказать, слова не шли. Это было странно, но я решила, что вся эта история со старой-новой книгой меня просто подавляет, и что рано или поздно это пройдет. Так что я допила кофе, почитала парочку манга и, когда уроки в школе должны были закончиться, пошла домой.
На следующий день я попробовала опять, но случилось то же самое. И потом каждый раз, стоило мне достать книгу и увидеть название, в голову мне начинали лезть всякие мысли. То есть Марсель Пруст должен бы быть довольно важной фигурой, если даже такие, как я, о нем слыхали. Даже если я сначала не знала, кто он, собственно, такой, — думала, он знаменитый шеф-повар или там французский дизайнер. Вдруг его призрак до сих пор цепляется к обложке, разъяренный проделками ловкой девчонки, которая вырезала его слова? И вдруг этот призрак мешает мне, чтобы я не вздумала писать в его великой книге всякие глупости, которые пишут обычно школьницы, — ну, там, о мальчиках, которые мне нравятся (не то чтобы у меня они были), или про модные вещи, которые я хочу (список бесконечен), или про мои толстые ляжки (на самом деле с ляжками у меня все в порядке, а вот коленки свои я ненавижу). В общем-то призрак старины Марселя можно понять — он вправе беситься, если думает, что у меня нет мозгов и я стану писать в его великой книге подобную лажу.
И даже если бы призрак был «за», вряд ли бы у меня возникло желание использовать его книгу для подобных банальностей, не будь даже это мои последние дни на земле. Но поскольку это в самом деле мои последние дни на земле, я тоже хочу написать что-то значительное. Ну, может, не такое уж значительное, потому что я ничего значительного не знаю, но что-то стоящее. Я хочу оставить после себя что-то настоящее.
Но о чем таком настоящем я могу написать? Конечно, можно описать весь тот отстой, который со мной происходит, или чувства по отношению к так называемым друзьям, но что-то не хочется. Каждый раз, когда я думаю о моей тупой бессмысленной жизни, прихожу к выводу, что я просто зря трачу время, и я такая не одна. Все, кого я знаю, заняты тем же, кроме старушки Дзико. Просто тратят время, убивают время, чувствуют себя отстойно.
И что вообще это значит — тратить время? Если ты потратил время, утрачено ли оно навсегда?
И если время утрачено навсегда, что это значит? Не то, что ты умрешь из-за этого раньше, правда? Я хочу сказать, если нужно умереть раньше, за дело приходится браться самому.
5
Короче, все эти отвлекающие размышления насчет призраков и времени всплывали в моем сознании каждый раз, как я пробовала писать в книге старины Марселя, пока, наконец, я не решила, что необходимо понять название. Я спросила Бабетту, но она мне помочь ничем не могла, потому что, конечно, она никакая не французская горничная, а вылетевшая из школы бывшая старшеклассница из префектуры Чиба и все, что она знает по-французски, — это пара сексуальных фразочек, она подцепила их у того старпера, французского профессора, с которым одно время встречалась. Так что, когда я вернулась тем вечером домой, я погуглила Марселя Пруста и узнала, что À la recherche du temps perdu означает «В поисках утраченного времени».
Странно, правда? Только представь, вот я сижу в кафе французских горничных на Акибе и думаю о потерянном времени, а сто лет назад во Франции сидел старина Марсель Пруст и писал (и написал) целую книгу на ту же самую тему. Так что, может, его призрак, обитающий в обложке, и взломал мой мозг, а может, это просто сумасшедшее совпадение, но в любом случае, ты понимаешь, насколько это круто? Мне кажется, совпадения — это потрясающе, даже если они ничего не значат, но вдруг? Вдруг все-таки значат! Я не говорю, что все происходящее имеет смысл и цель. Чувство, скорее, такое, будто мы со стариной Марселем на одной волне.
На следующий день я опять пришла в «Фифи» и заказала маленький чайник лапсанг сучонга — я его иногда пью для разнообразия вместо «Блю Маунтин». И пока я сидела там, потягивая чай с дымком, отщипывая по кусочку от французского пирожного и ожидая, когда Бабетта устроит мне свидание, я задумалась.
Как вообще ищут утраченное время? Это интересный вопрос, и я написала Дзико смску, как делаю всегда, когда сталкиваюсь с философской дилеммой. А потом мне пришлось очень, очень долго ждать, но, наконец, мой кейтай издал тоненький писк, означающий, что она написала ответ. И вот, собственно, что она написала:
Что примерно означает:
Я не сильна в поэзии, но когда я читаю этот стих старушки Дзико, у меня перед глазами встает образ огромного старого гинкго, который растет рядом с ее храмом[29]. Листья — маленькие зеленые веера — по осени становятся ярко-желтыми; опадая, они укрывают землю и все вокруг плотным золотым ковром. И тут я сообразила, что это огромное старое дерево — временное существо, и Дзико тоже временное существо, и я могу представить себе, как ищу утраченное время под деревом, перебирая опавшие листья, которые суть рассыпанные золотые слова.
Идея насчет временного существа происходит из книги под названием «Сёбогэндзо», которую написал лет восемьсот назад древний учитель дзэн Догэн Дзэндзи, то есть он будет постарше Дзико и даже Марселя Пруста. Догэн Дзэндзи — один из любимых писателей Дзико; ему повезло: его книги до сих пор что-то значат для людей и продолжают жить своей жизнью. К сожалению, всё, что написала Дзико, давным-давно не переиздавалось, так что на самом деле я никогда не читала ее слов, но она рассказывала мне кучу историй, и я стала думать о том, что слова и истории — это тоже временные существа, и вот тогда у меня появилась идея использовать великую книгу Марселя Пруста, чтобы записать историю жизни старушки Дзико.
Дело не только в том, что Дзико — это самый значительный человек из всех, кого я знаю, хотя в этом, конечно, тоже. И не в том, что она ужасно старая и жила еще в те времена, когда Марсель Пруст писал свою книгу о времени. Может, это и так, но дело не в этом тоже. Причина, по которой я решила написать о ней в À la recherche du temps perdu, в том, что она — единственный известный мне человек, который на самом деле понимает время.
Старушка Дзико суперосторожна со временем. Она делает все очень, очень медленно, даже когда просто сидит на веранде, наблюдая за стрекозами, которые выписывают ленивые круги над садовым прудом. Она говорит, что делает все очень, очень медленно с целью растянуть время, чтобы его у нее было побольше, и она смогла бы жить подольше, а потом она смеется, чтобы ты понял, что это шутка.
То есть она прекрасно понимает, что время — это не то, что можно растянуть, как жвачку, и смерть не собирается стоять в сторонке и ждать, когда ты закончишь делать, что ты там делаешь, прежде чем прибрать тебя. В том-то и шутка, и она смеется потому, что знает это.
Но, правда, мне не кажется, что это так уж смешно. Хотя я не знаю точно, сколько старушке Дзико лет, но у меня нет сомнений, что довольно скоро она будет мертва, даже если не успеет домести храмовую кухню или прополоть грядку с дайконом, или составить свежий букет для алтаря, и когда она умрет, это будет ее концом с точки зрения времени. Ее это совершенно не беспокоит, но меня — беспокоит, и еще как. Это последние дни Дзико на земле, и я не могу с этим ничего сделать, и я не могу сделать ничего, чтобы остановить ход времени или хотя бы его замедлить, и каждая секунда дня — это еще одна утраченная секунда. Она, наверно, со мной не согласится, но я вижу это именно так.
Я спокойно могу представить мир без себя, потому что во мне нет ничего такого, но сама мысль о мире без старой Дзико невыносима. Она совершенно уникальная и особенная, как галапагосская черепаха или какое еще живое ископаемое, последний представитель вида, ковыляющий по иссохшей земле. Но, пожалуйста, не позволяй мне и дальше распространяться на тему об истреблении видов, потому что это ужасно депрессивно, и мне понадобится совершить самоубийство прямо сию секунду.
6
Ладно, Нао. Почему ты это делаешь? Типа, в чем смысл?
В этом-то и проблема. Единственная причина, которая приходит мне в голову, зачем вообще записывать историю жизни Дзико в эту книгу, это то, что я ее люблю и хочу ее помнить, но я не планирую оставаться здесь надолго, а как я смогу о ней помнить, если буду мертва, верно?
А кроме меня, кому это будет надо? Понимаешь, если бы я думала, что мир захочет узнать о старушке Дзико, я бы запостила ее рассказы в блоге, но, если вдуматься, я забросила это дело уже довольно давно. Просто поймала себя на том, что притворяюсь, будто кому-то в этом гребаном киберспейсе интересно, что я думаю, а на самом деле всем было глубоко фиолетово, и мне стало грустно[30]. А когда я умножила эту грусть на миллионы людей, которые сидят в своих одиноких комнатушках, и неистово пишут, и постят на своих одиноких страничках, которые все равно ни у кого нет времени читать, потому что все пишут и постят, это вроде как разбило мне сердце.
Факты таковы, что в данный момент моя социальная жизнь не бьет ключом и люди, с которыми я общаюсь, не те люди, которым была бы интересна сточетырехлетняя буддийская монахиня, пусть даже она — босацу, который умеет пользоваться мейлами и смсками, и это только потому, что я заставила ее купить компьютер, чтобы мы могли оставаться на связи, когда я в Токио, а она — в полуразвалившемся храме на горе где-то в глубокой заднице. Нельзя сказать, что она без ума от новых технологий, но у нее неплохо получается для временного существа с катарактой и артритом в пальцах. Старушка Дзико и Марсель Пруст — оба существа из дооптоволоконного мира, а в наши дни это время утрачено безвозвратно.
Так что сижу я здесь, в «Унылом фартучке Фифи», пялюсь на все эти пустые страницы и спрашиваю себя, зачем вообще так напрягаться, как вдруг меня поражает сногсшибательная идея. Ты здесь? Лучше присядь. Вот она:
Я запишу все, что знаю о жизни Дзико, в книгу Марселя и, когда я закончу, оставлю ее где-нибудь, и ты ее найдешь!
Ну, разве не круто?! Я будто тянусь к тебе сквозь время, и теперь, когда книга найдена, ты тоже тянешься ко мне, и мы соприкасаемся!
Мое мнение — это неимоверно круто и прекрасно. Это как послание в бутылке, брошенное в океан времени и пространства. Абсолютно личное и настоящее тоже, прямиком из дооптоволоконного мира Дзико и Марселя. Это как блог наоборот. Антиблог, потому что он предназначен только для одного, совершенно особого человека, и этот человек — ты. И если ты уже на этом месте, то теперь, наверно, понимаешь, что я имею в виду. Ты правда понимаешь? Ты уже чувствуешь свою особенность?
Я тут подожду немного, вдруг ты ответишь…
7
Шутка. Я знаю, никак ты ответить не можешь, и теперь чувствую себя глупо — вдруг никакой такой своей особенности ты не ощущаешь? Я начала делать преждевременные выводы, да? Что, если ты подумаешь, что я просто дура, и выбросишь меня в мусор, как было со всеми этими девчонками, о которых я рассказывала Дзико, — убиты извращенцами, порезаны на куски и выкинуты на помойку только потому, что совершили ошибку, встречались не с тем парнем? Это было бы реально страшно и печально.
Или — вот еще одна пугающая мысль — вдруг ты вообще это не читаешь? Вдруг эта книга так и не попала к тебе в руки, потому что кто-то выкинул ее в мусор или отправил на переработку, как отходы? Тогда истории старой Дзико и вправду будут утрачены навсегда, и я зря теряю время, вещая изнутри помойного ящика.
Эй, там! Ответь мне! Я на помойке или нет?
Шутка. Опять.
Ладно, вот что я решила. Я не против риска, потому что с риском все еще интереснее. И не думаю, что старушка Дзико будет против, поскольку как буддист она знает, что такое непостоянство, и что все меняется, и ничто не вечно. Дзико точно не станет беспокоиться, будут ее истории записаны или утрачены навсегда, и, может, я немножко переняла у нее этот настрой в стиле «будь что будет». Придет время, и я смогу просто все отпустить.
Или нет. Не знаю. Может, когда я допишу последнюю страницу, мне будет слишком стыдно бросать эту книгу валяться где попало, я струшу и вместо этого все уничтожу.
Эй, если ты это читаешь, то знаешь точно — я не тряпка! Хе-хе.
И, кстати, насчет всей этой фигни с обозленным призраком Марселя — я решила на этот счет не дергаться. Когда я гуглила Марселя Пруста, я так случайно взглянула на его продажи на Амазоне, и ты не поверишь, но его книги до сих пор печатают и, в зависимости от издания, рейтинг у старика где-то между 13,695 и 79,324. Это, конечно, не бестселлер, но не так уж и плохо для мертвеца. Так что за старину Марселя ты не переживай.
Я не знаю, сколько у меня уйдет времени на этот проект. Пара месяцев, не меньше. Пустых страниц много, и у Дзико много историй, а пишу я довольно медленно, но буду очень стараться, и, скорее всего, когда закончу последнюю страницу, старушка Дзико будет уже мертва, и мое время тоже придет.
Но я знаю, что описать жизнь Дзико во всех подробностях у меня точно не выйдет. Так что, если ты захочешь узнать о ней побольше, придется читать ее книги, если сможешь найти. Как я уже говорила, ее книги больше не издаются, и возможно, какая-то умелая девица уже вырезала все страницы и выкинула золотые слова в помойку к Прусту. Это было бы реально грустно, потому что у старушки Дзико рейтинга на Амазоне нет вообще. Я знаю, я проверяла — ее и самой-то на Амазоне нет. Хммм. Я еще подумаю об этом концепте с дневниками. Может, не так уж это и круто.
Рут
1
Кот забрался на письменный стол и планировал стратегическую высадку на колени к Рут. Когда он явился, она читала дневник; кот зашел сбоку, положил передние лапы к ней на колени и носом поддел снизу корешок книги, которая ему мешала. Оттолкнув книгу, он устроился у нее на руках и начал перебирать лапами и бодать ее в ладонь. Он был ужасно надоедлив. Вечно требовал внимания.
Почесывая коту лоб, она закрыла дневник и положила на стол, но, даже отложив книгу, она продолжала ощущать тревогу, будто немедленно нужно сделать… что? Помочь девочке? Спасти ее? Это было просто смешно.
Когда она еще только начинала читать дневник, первым импульсом было быстро дочитать до самого конца, но местами почерк был неразборчив, а текст густо пересыпан жаргонизмами и интригующими разговорными выражениями. С того времени, как Рут жила в Японии, прошли годы, и, хотя она до сих пор владела разговорным языком на приличном уровне, словарь ее устарел. В университете Рут изучала японскую классику — «Повесть о Гэндзи», драму но, «Записки у изголовья» — литературу, история которой насчитывала столетия и даже тысячелетия, но знакомство с японской поп-культурой было у нее самым поверхностным. Иногда девочка делала попытки объяснять, но по большей части подробностями себя не утруждала, так что вскоре Рут поймала себя на том, что постоянно сидит в интернете, изучая и проверяя информацию из дневника, а вскоре она уже выкопала свой старый словарь кандзи, и переводила, и царапала заметки об Акибе и кафе с горничными, отаку и хентаях. А еще была эта анархистская феминистская дзэн-буддийская монахиня.
Она опять склонилась к монитору и задала новый поиск на Амазоне, «Дзико Ясутани», но, как и предупреждала Нао, не нашла ничего. Она погуглила Нао Ясутани, и опять — ничего. Кот, раздраженный тем, что на него не обращают внимания и постоянно ерзают, спрыгнул с колен. Он терпеть не мог, когда человек сидит за компьютером и использует пальцы, чтобы стучать по клавишам и водить мышкой, вместо того, чтобы чесать ему голову. По его мнению, это была пустая трата вполне пристойной пары рук, так что он удалился на поиски Оливера.
С Догэном ей повезло больше; его главный труд, «Сёбогэндзо», или «Сокровищница глаза истинной дхармы», имел рейтинг на Амазоне, хотя и далеко не такой, как у Пруста. Конечно, он жил в начале тринадцатого века, и Пруст был нам ближе почти на семьсот лет. Когда она запустила поиск на «временное существо», оказалось, что это выражение — часть названия одиннадцатой главы «Сёбогэндзо» в английском переводе, и ей удалось обнаружить несколько переводов, снабженных комментариями. Древний учитель дзэн обладал сложными и исполненными тончайших нюансов взглядами на время, которые она нашла поэтичными, но довольно туманными. «Время — само по себе существо (сущность), и всякое существо — это время… По сути, все во Вселенной связано самым тесным образом, подобно моментам времени, непрерывным и разделенным».
Рут сняла очки и протерла глаза. Отпила глоток чаю; в голове у нее все еще теснились вопросы; она даже не заметила, что чай совсем остыл. Кто такая эта Нао Ясутани и где она теперь? Конечно, она ни разу не сказала прямо, что собирается совершить самоубийство, но это явно подразумевалось. Может быть, она сидит где-то на краю кровати, стиснув в руках упаковку таблеток и стакан с водой? Или пресловутый хентай успел добраться до нее раньше? Или, может, она приняла решение не кончать жизнь самоубийством и все равно сгинула во время землетрясения или цунами — хотя в этом предположении смысла было немного. Цунами случилось в Тохоку, в Северной Японии. Нао писала в кафе с горничными в Токио. Но что она вообще делала в кафе с горничными? «Фифи»? Звучит как название борделя.
Она откинулась на спинку стула и стала глядеть в окно на крохотный кусочек горизонта между двумя высокими кронами. «Сосна есть время», — писал Догэн, — «и бамбук есть время. Горы есть время. Океаны есть время…» Темные тучи низко висели в небе, нижний край почти неразличим на фоне тусклого, недвижного моря. Цвет орудийного металла. На той стороне Тихого океана лежали истерзанные берега Японии. «Если время исчезнет, горы исчезнут и океаны исчезнут». Может, девочка где-то там, в этих бесконечных водах — труп уже разложился и волны разносят остатки?
Рут взглянула на пухлый красный томик, на потускневшие золотые буквы, оттиснутые на обложке. Он лежал поверх толстой неряшливой стопки заметок и страниц черновика, из которой во все стороны торчали разноцветные закладки и прочие материалы в измятом виде. Стопка являлась плодом ее почти десятилетней работы над воспоминаниями. Действительно, À la recherche du temps perdu. Не будучи в состоянии закончить очередной роман, она решила вместо этого написать о годах, которые она провела, ухаживая за матерью, страдавшей синдромом Альцгеймера. Сейчас, глядя на стопку, она ощущала только быстро подкрадывающуюся панику при мысли о собственном утраченном времени, о безнадежной путанице в черновиках, и о работе, которую следовало проделать, чтобы привести все это в порядок. О чем она только думала, тратя драгоценные часы на чью-то чужую историю?
Она взяла в руки дневник и быстро прошелестела по обрезу большим пальцем, пролистнув страницы до самого конца. Она сознательно не вчитывалась в текст; ей хотелось только посмотреть, шли ли записи до самого конца, или текст обрывался на середине. Сколько дневников она начала и бросила сама? Сколько незаконченных книг чахло в папках у нее на жестком диске? Но, к ее удивлению, хотя строки иногда меняли цвет от фиолетового к розовому, а потом к синему и вновь возвращались к фиолетовому, их бег был непрерывен; текст становился все мельче, будто концентрированнее, и шел до самой последней, густо исписанной страницы. Бумага у девчонки кончилась быстрее, чем слова.
А потом?
Рут быстро захлопнула книгу и даже закрыла глаза, чтобы не дать себе сжульничать, заглянув на последнюю страницу, но вопрос остался, повиснув в воздухе, как ожог на сетчатке под закрытыми веками, в темноте ее сознания: Что случилось в конце?
2
Мюриел изучала колонию морских желудей на внешнем пакете, сдвинув очки для чтения на кончик носа.
— Я бы на твоем месте показала это Калли. Может, она сумеет прикинуть возраст этих тварей и можно будет подсчитать, сколько это пробыло в воде.
— Оливер думает, это первая волна дрейфующего мусора после цунами, — сказала Рут.
Мюриел нахмурилась.
— Думаю, это возможно. Но мне кажется, это было бы слишком скоро. Они там на Аляске и в Тофино только начали замечать предметы, то, что полегче, но мы-то расположены глубже к материку. Где, ты сказала, ты это нашла?
— На южном конце берега, под ранчо Япов.{7}
Никто на острове больше не называл так это ранчо, но Мюриел была старожилом и могла понять, о чем речь. Старая усадьба, одно из самых красивых на острове мест, когда-то принадлежала японской семье; они вынуждены были продать дом, когда их интернировали во время войны. С тех пор владение несколько раз переходило из рук в руки и теперь принадлежало чете пожилых немцев. С тех пор как Рут впервые услышала это прозвище, она упрямо продолжала его использовать. Японское происхождение дает мне на это право, говорила она, и нельзя позволять нью-эйджевской политкорректности коверкать историю острова.
— Тебе-то можно так говорить, — возражал Оливер. Его родные были выходцами из Германии. — Но насчет себя я сомневаюсь. Не слишком честно.
— Вот именно, — отвечала Рут. — Это было нечестно. Семью моей мамы тоже интернировали. Может, мне стоит подать иск на возвращение земли от имени моего народа. Эту собственность у нас отняли. Я могла бы просто пойти к ним, сесть на пороге и отказаться уходить. Вернуть собственность на землю и выкинуть немцев вон.
— А что ты имеешь против моего народа? — осведомлялся Оливер.
Таким уж был их брак, альянс стран Оси в миниатюре: ее родные пережили интернирование, его — бомбежки в Штутгарте. Одно из маленьких последствий войны, разыгравшейся до того, как оба они появились на свет.
— Мы — побочный продукт середины двадцатого века, — говорил Оливер.
— А кто — нет?
3
— Я сомневаюсь, что это — последствие цунами, — сказала Мюриел, откладывая пакет для заморозки обратно на стол и переключая внимание на коробку Hello Kitty. — Скорее, выброшено с круизного судна, следующего по Внутреннему проходу, или, может быть, японские туристы…
Песто, до того обвивавший себя вокруг ног Мюриел, теперь вспрыгнул к ней на колени и нанес прицельный удар лапой по толстой седой косе, свисавшей у нее с плеча, как змея. Кончик косы был перехвачен пестрой бисерной резинкой, которую Песто находил неотразимой. Висячие серьги ему тоже нравились.
— Мне по душе нарратив, в котором есть цунами, — сказала Рут, неодобрительно глядя на кота.
Мюриел перекинула косу за спину, вне зоны досягаемости кота, и, чтобы отвлечь, почесала ему белую полоску между ушами. Она взглянула на Рут поверх очков.
— Так себе идея. Не нужно позволять своим предпочтениям насчет нарратива влиять на исследование.
Мюриел была антропологом на пенсии; предметом ее изучения были помойные кучи. О мусоре она знала немало. Еще она была заядлым собирателем выброшенных на берег предметов, и отрезанная нога попалась как раз ей. Она гордилась своими находками: костяные крючки и наживки, кремневые наконечники копий и стрел, разнообразные колющие и режущие каменные инструменты. Большинство предметов были индейского происхождения, но у нее еще была коллекция старинных японских рыболовных поплавков, оторвавшихся когда-то от сетей на той стороне Тихого океана и выброшенных на побережье острова. Поплавки был размером с большие пляжные мячи — мутные полупрозрачные сферы из цветного стекла. Прекрасные, как беглые миры.
— Я — писатель, — сказала Рут. — Ничего не могу поделать. Мои предпочтения насчет нарратива — это все, что у меня есть.
— Тут я, конечно, поспорить не могу, — ответила Мюриел, — но факты есть факты, а установить происхождение объекта — это важно.
Она подхватила кота и опустила его на пол, потом кончиками пальцев коснулась замочков коробки.
— Можно? — спросила она.
— Угощайся.
По телефону Мюриел попросила разрешения осмотреть находку, так что Рут постаралась вновь запаковать предметы так, как они их нашли. Теперь у нее было ощущение, что в воздухе носится некая напряженность, но трудно было понять, откуда оно взялось. Формальность, с которой Мюриел высказала свою просьбу. Серьезная манера, с которой она откинула крышку. То, как она сделала паузу, почти церемониально, прежде чем достать из коробки часы и поднести их к уху.
— Они сломаны, — сказала Рут.
Мюриел взяла в руки дневник. Изучив корешок, потом обложку, она сказала:
— Вот где ты найдешь подсказки, — она раскрыла книгу на середине. — Ты уже начала читать?
Наблюдая, как Мюриел обращается с книгой, Рут ощутила нарастающее беспокойство.
— Ну… Да. Только пару страниц в самом начале. Не так уж и интересно. — Она взяла из коробки письма и протянула их Мюриел. — Это выглядит гораздо перспективнее. Они явно более старые и могут быть важнее с исторической точки зрения, как ты думаешь?
Мюриел отложила дневник и взяла письма из рук Рут.
— К сожалению, прочесть их я не могу, — добавила Рут.
— Почерк очень красивый, — сказала Мюриел, перелистывая страницы. — Ты показывала их Аяко?
Аяко была молодой японской женой устричного фермера, который жил на острове.
— Да, — ответила Рут, опуская дневник под стол, с глаз долой. — Но она сказала, что даже ей трудно разобрать почерк, и потом, ее английский тоже не слишком хорош. Но она расшифровала даты. Говорит, это было написано в 1944–1945 годах, и что мне надо попытаться найти кого-то постарше, кто жил во время войны.
— Удачи, — сказала Мюриел. — Язык действительно настолько изменился?
— Не язык. Люди. Аяко говорит, молодежь больше не может читать сложные иероглифы или писать от руки. Они выросли на компьютерах.
Под столом она ощупывала тупые уголки обложки. Один угол был обломан, и обтянутый тканью кусочек картона шатался, как выбитый зуб. Интересно, Нао тоже теребила пальцами этот уголок?
Мюриел качала головой.
— Ну да, — сказала она. — Везде то же самое. У детей в наше время ужасный почерк. Они в школе этому больше даже не учат.
Она положила письма на стол рядом с часами и пакетом, и обозрела весь набор еще раз. Если она и заметила, что дневника не хватает, говорить ничего не стала.
— Что ж, спасибо, что показала, — сказала она.
С усилием поднявшись на ноги, она смахнула с колен кошачью шерсть и прохромала в прихожую. Она набрала вес после замены бедренного сустава, и ей еще трудновато было вставать и садиться. На ней был потрепанный свитер индейской вязки и длинная юбка в крестьянском стиле из грубоватой ткани. Надев резиновые сапоги и потопав ими для надежности, она взглянула на Рут, которая вышла ее проводить.
— И все же это я должна была найти коробку, — проговорила она, натягивая дождевик поверх свитера. — Но, может, и к лучшему, что ты это нашла — по крайней мере, ты можешь читать по-японски. Удачи. Но не позволяй себе особенно отвлекаться…
Рут внутренне подобралась.
— …Как там, кстати, твоя новая книга? — спросила Мюриел.
Вечерами, уже в кровати, Рут часто читала Оливеру вслух. Раньше, в конце хорошего рабочего дня, она прочитывала ему то, что только что написала; она обнаружила, что, засыпая с мыслями о сцене, над которой работала, на следующее утро она часто просыпалась с пониманием, куда двигаться дальше. Но с тех пор, как у нее случился хороший рабочий день или что-то новое, чем можно было бы поделиться, уже много воды утекло.
В тот вечер она прочла ему пару первых записей из дневника Нао. Когда она дошла до пассажа об извращенцах, трусиках и кроватях под зебру, ей вдруг стало неуютно. Это не было смущением. Она никогда не стеснялась подобных вещей. Это чувство, скорее, относилось к девочке. Ей хотелось защитить Нао. Но почему она должна беспокоиться?
— Про монахиню интересно, — заметил Оливер, не прекращая возиться с часами.
— Да, — сказала она, почувствовав облегчение. — Демократия Тайсё была интересным временем для японских женщин.
— Ты думаешь, она все еще жива?
— Монахиня? Сомневаюсь. Ей же было сто четыре…
— Я имею в виду девочку.
— Я не знаю, — ответила Рут. — Это безумие, но я вроде как за нее беспокоюсь. Наверно, нужно просто продолжать читать, и мы все узнаем.
4
Ты уже чувствуешь свою особенность?
Вопрос девчонки повис в воздухе.
— Интересная мысль, — сказал Оливер. Он все еще копался в часах. — Ты чувствуешь?
— Чувствую что?
— Она говорит, что пишет это для тебя. Так ты чувствуешь себя особенной?
— Это просто смешно, — ответила Рут.
Что, если ты подумаешь, что я просто дура, и бросишь меня в мусор.
— Кстати, насчет мусора, — сказал Оливер. — Я тут последнее время думал о Больших мусорных пятнах…
— О больших чего?
— Большое Восточное и Большое Западное мусорные пятна. Ты наверняка о них слышала.
— Да, — сказала она. — Нет. То есть, вроде да.
На самом деле это было не важно, потому что ему явно хотелось рассказать. Она отложила дневник в сторону, на белое покрывало. Сняла очки, положила их поверх книги. Очки были ретро, в массивной черной оправе, и хорошо смотрелись на фоне вытертой красной обложки.
— В мировых океанах существуют, по крайней мере, восемь мусорных пятен, или континентов, — начал он. — В этой книге, которую я сейчас читаю, говорится, что два из них, Большое Восточное и Большое Западное пятна, находятся в Черепашьем течении; они сливаются у южной оконечности Гавайев. Большое Восточное пятно размером с Техас. Западное еще больше, в половину США.
— А из чего они состоят?
— Пластик, в основном. Вроде твоего пакета для заморозки. Бутылки из-под газировки, пенопласт, контейнеры для еды на вынос, одноразовые бритвы, промышленные отходы. Все, что мы выбрасываем и что не тонет.
— Ужас какой. Зачем ты мне все это рассказываешь?
Он встряхнул часы и поднес их к уху.
— Да, в общем-то, ни за чем. Просто пятна существуют, и все, что не тонет и не покидает орбиту течения, затягивается в центр мусорного пятна. Это произошло бы и с твоим пакетом, если бы его не выкинуло из течения. Он бы медленно дрейфовал по кругу, разлагаясь. Пластик размалывается на мелкие частицы, которые поедают рыба и зоопланктон. Дневник и письма растворились бы, так никем и не читанные. Но вместо этого пакет выбросило на берег под ранчо Япов, где ты смогла его найти…
— Что ты такое говоришь?
— Ничего. Просто это потрясающе, вот и все.
— Вроде как шанс, подаренный свыше?
— Может быть. — У него на лице появилось ошеломленное выражение. — Смотри-ка! Работает!
Секундная стрелка совершала свой круг, обегая крупные светящиеся цифры. Она взяла у него часы и застегнула на запястье. Это были мужские часы, но размер подошел.
— Как ты этого добился?
— Не знаю, — ответил он. — Думаю, просто завел.
5
Она прислушалась к мягкому тиканью часов в темноте, к размеренному дыханию Оливера. Потянувшись к ночному столику, она нащупала дневник. Провела пальцами по мягкой ткани, нащупала оттиск потускневших букв на обложке. Они до сих пор хранили форму À la recherche du temps perdu, но обрели абсолютно иной смысл. Обрели внезапно, резко, когда страницы были вырваны из переплета чьими-то умелыми руками, заменившими Пруста на нечто совершенно новое.
Мысленно она могла в любой момент вызвать перед глазами неровные фиолетовые строки, складывавшиеся в солидные абзацы. Она не могла не заметить — с восхищением — свободу, с которой девочка выражала свои мысли. Никаких колебаний. Практически никаких сомнений в выборе слова, или фразы, или выражения. Всего пара вычеркнутых предложений и строк, и это тоже вызывало у Рут чувство, похожее на благоговение. Прошли годы с тех пор, как она садилась за новую страницу с подобной уверенностью.
Я тянусь к тебе сквозь время.
Дневник вновь источал тепло у нее в ладонях, и она знала, что это явление имеет мало общего с таинственной природой книги, и много — с переменами в ее собственном теле. Мало-помалу она привыкала к внезапным перепадам температуры. Руль в машине, который вдруг становился горячим и липким у нее в руках. Обжигавшая ухо подушка, которую она, проснувшись, находила на полу вместе с одеялом — во сне она сбрасывала их с кровати, будто в наказание за удушающий жар.
От часов на запястье, наоборот, исходила прохлада.
Я тянусь к тебе сквозь время… ты тоже тянешься ко мне.
Она поднесла дневник к носу и вдохнула, различая отдельные запахи: щекочущий ноздри затхлый аромат старой книги, резковатые нотки бумаги и клея, и еще что-то, что, как она поняла, могло быть только Нао: горечь, как от кофейных зерен, и сладкий фруктовый оттенок — должно быть, шампунь. Сделав еще один вдох, на этот раз — глубокий, она отложила книгу — нет, совсем не милый дневник невинной школьницы — обратно на столик у кровати, все еще размышляя о том, как именно нужно читать этот невозможный текст. Нао твердо заявила, что пишет только для нее, и Рут решила пока придерживаться этой линии. Это самое меньшее, что она могла сделать как читатель этих записок.
Ровное тиканье старых часов, казалось, становилось все громче. Как вообще можно искать утраченное время? Раздумывая над этим вопросом, она вдруг осознала, что подсказкой может стать темп. Нао писала дневник в реальном времени, проживая свою жизнь день за днем, момент за моментом. Быть может, если бы Рут замедлила темп, стараясь читать не быстрее, чем Нао писала, ей удалось бы полнее пережить опыт Нао. Конечно, даты в дневнике отсутствовали, и нельзя было точно сказать, насколько быстро или медленно появлялись записи, но были подсказки: менялись оттенки чернил, менялись наклон и плотность почерка; все это могло указывать на перемены настроения — или на разрывы во времени. Если она изучит дневник с этой точки зрения, то сможет разбить текст на гипотетические интервалы, даже пронумеровать их и соответственно подобрать темп. Если она почувствует, что записи идут потоком, то позволит себе читать дальше и будет делать это быстрее, но если станет понятно, что Нао писала медленно, ей тоже нужно будет замедлить темп или вообще остановиться. Так у нее не возникнет ложного впечатления о скорости развития событий в жизни Нао; кроме того, она не будет тратить слишком много времени. Она сможет сбалансировать чтение дневника и всю ту работу, которую ей еще предстоит проделать над собственными воспоминаниями.
План казался вполне разумным. Успокоившись, Рут взяла книгу с ночного столика и сунула под подушку. «Девчонка права, — подумалось ей. — Это абсолютно личное и настоящее».
6
В ту ночь ей снилась монахиня.
Сновидение обрело форму на склоне горы где-то в Японии; тишину нарушали только пронзительное стрекотание насекомых и свежий ночной ветерок, неустанно теребивший ветки кипарисов. Среди деревьев в лунном свете мягко поблескивали черепицей изящные изгибы храмовой крыши, но даже в полумраке было заметно, что здание едва держится и рискует вскоре обратиться в руины. Единственным освещенным местом внутри храма была комната, выходившая в сад; старая монахиня сидела, подогнув колени, за низким столиком, склонившись к сияющему квадрату монитора, который отбрасывал серебристый свет на ее древние черты. Фигура, склонившаяся к компьютеру, была размыта темнотой, но Рут могла различить, что спина ее была согнута, будто вопросительный знак, а черная когда-то ряса казалась старой и поношенной. С шеи у нее свисал квадратный, сшитый из отдельных лоскутов кусок ткани, будто слюнявчик у младенца. Луна заглядывала в комнату из сада через раздвижные двери веранды. Бритая голова куполом отсвечивала в лунном свете, и, когда монахиня повернула голову, Рут уловила отблеск монитора на очках в квадратной массивной оправе, похожих на те, что носила она сама. Лицо монахини выглядело странно юным в неверном свете экрана. Она печатала что-то осторожно указательными пальцами, искривленными артритом.
«Иногда вверх…» — набирала она. Запястья у нее были согнуты, как сломанные ветви, а пальцы, тщательно выискивающие каждую букву, были похожи на крюки.
«Иногда вниз…»
Это был ответ на вопрос Нао о лифте. Она нажала ENTER и вновь опустилась на пятки, закрыв глаза и будто погрузившись в дремоту. Спустя несколько минут сбоку экрана выскочила иконка и прозвенел электронный колокольчик. Она выпрямилась, поправила очки и наклонилась к монитору. Потом начала печатать ответ.
Вверх вниз, одно и то же. Но и разное.
Она ввела текст и опять в ожидании уселась на пятки. Когда прозвенел колокольчик, она прочла входящее сообщение и кивнула. Потом подумала с минуту, потирая гладкую макушку, и начала печатать опять.
Когда верх глядит вверх, верх — это низ.
Когда низ глядит вниз, низ — это верх.
Не-одно, не-два. Не одно и то же. Не разное.
Теперь понимаешь?
На то, чтобы напечатать все это, у нее ушло немало времени, и, когда, наконец, она нажала ENTER, чтобы отправить сообщение, вид у нее был усталый. Она сняла очки, положила их на край низкого столика и протерла глаза своими скрюченными пальцами. Вновь надев очки, медленно разогнула спину и не торопясь встала. Убедившись, что ноги прочно стоят на полу, она двинулась, шаркая, через комнату к раздвижным бумажным дверям на веранду. Белые носки ярким пятном выделялись на фоне пола; темное дерево поблескивало в лунном свете, отполированное бесчисленными ногами в бесчисленных носках. Она остановилась на краю веранды и посмотрела в сад, где старые камни отбрасывали длинные тени и где шелестел бамбук. Сделав глубокий вдох, затем еще один, она развела руки в стороны, словно ворона, расправляющая крылья перед полетом. Постояла так секунду, совершенно неподвижно, потом свела руки перед собой и начала размахивать ими вперед-назад. Рукава ее надувались и хлопали от ветра, и когда казалось уже, что она вот-вот оторвется от земли, она будто переменила решение, завела руки за спину и сцепила пальцы, впечатывая их в спину, стараясь выгнуть позвоночник. Задрав подбородок, она изучала луну.
Вверх, вниз.
Гладкая кожа бритой головы вновь отразила свет, и издалека, оттуда, где стояла Рут, казалось, будто две луны ведут беседу.
Нао
1
Время решает все. Где-то я прочла, что мужчины, родившиеся между апрелем и июнем, совершают самоубийство чаще, чем мужчины, рожденные в другое время года. Мой папа родился в мае, может, это все и объясняет. Не то чтобы он преуспел. Пока нет. Но он продолжает пытаться. Это только вопрос времени.
Я знаю, я обещала написать о старушке Дзико, но мы с папой поссорились, так что голова у меня вроде как не тем занята. Ну, это не была прямо настоящая ссора, но мы друг с другом не разговариваем. На деле это означает, что это я с ним не разговариваю. Он, наверно, даже ничего не заметил, в последнее время он редко замечает чувства окружающих, и я не хочу его расстраивать замечаниями типа: «Эй, пап, на случай если ты не заметил, мы тут поссорились, о’кей?». У него и так есть о чем подумать, и я не хочу добавлять еще один депрессивный фактор.
Уж точно мы не ссоримся из-за того, что на самом деле я не хожу в школу. Проблема в том, что вступительные экзамены в старшую школу я завалила, так что в хорошее место мне теперь не попасть и единственный вариант — идти в ремесленное училище, куда попадают тупые дети, что явно не вариант. Мне, в общем, плевать, получу я образование или нет. Я бы лучше стала монахиней и ушла жить в горы к старушке Дзико, но папа и мама говорят, что сначала я должна закончить старшую школу.
Так что прямо сейчас я — ронин, а это такое старинное слово для воина-самурая, у которого нет господина. В феодальные времена у каждого самурая должен был быть лорд или господин. Смысл самурая в том, что он служит господину, и если твоего господина убивали, или он совершал сеппуку[31], или терял свои замки во время войны или как-то еще, то все. Бах! Смысла в твоей жизни больше не было, ты становился ронином и шатался, где придется, ввязывался в драки на мечах и вообще нарывался на неприятности. Ронины были довольно стремными личностями, вроде тех бездомных, которые живут под брезентом в парке Уэно, плюс если бы кто раздал им острющие мечи.
И слепой заметит, что я не воин-самурай, но в наше время ронином называют всего лишь несчастного тупицу, который провалил вступительные экзамены и теперь должен брать дополнительные уроки на курсах и зубрить дома, пока не накачается уверенностью и энтузиазмом для новой попытки. Обычно ронин — выпускник старшей школы, и вот он живет с родителями, пока длятся его попытки поступить в университет. Стать, как я, ронином после средней школы довольно необычно, но лет мне больше, чем моим одноклассникам, и вообще-то теперь, когда мне стукнуло шестнадцать, в школу я могу совсем не ходить. Это если по закону.
Слово «ронин» пишется вот так: — один иероглиф обозначает волну, другой — человека, что, в общем и целом, соответствует тому, как я себя ощущаю. Как маленькая человеческая волна, которую носит по бушующему морю жизни.
2
Вообще-то в том, что я провалила экзамен, моей вины нет. Со своим образованием я не могла попасть в хорошую японскую школу, сколько бы ни занималась. Папа хочет, чтобы я пошла в международную старшую школу. Хочет, чтобы я поехала в Канаду. У него пунктик насчет Канады. Говорит, это как Америка, только с медицинской страховкой и без пушек, и ничто не мешает тебе реализовать здесь свой потенциал, и не нужно беспокоиться о том, что думает общество, или что ты заболеешь, или что тебя застрелят. Я сказала ему не заморачиваться, потому что мне и так до крысиной задницы, что подумает общество, и у меня не наберется столько потенциала, чтобы время на него тратить. Но, конечно, насчет здоровья и пушек он прав. Здоровье у меня в порядке, и идея смерти мне не претит, но как-то не хочется, чтобы меня завалил какой-нибудь фрик-старшеклассник в плаще, торчащий на «золофте» и только что сменявший свой Xbox на полуавтоматический пистолет.
Мой папа был когда-то влюблен в Америку. Я не шучу. Это было, будто Америка была его любовницей, и любил он ее так, что мама ревновала, честно. Мы раньше жили там, в городке под названием Саннивэйл. Это в Калифорнии. Папа был тогда таким крутым программистом, за такими хедхантеры охотились, и вот, когда мне было три, его нашли и предложили шикарную работу в Силиконовой долине, и мы все туда переехали. Мама была не в восторге, но в то время она делала все, что говорил папа, а я — я не помню ничего о той Японии, когда я была маленькой. Насколько я могу судить, моя жизнь началась и закончилась в Саннивэйле, что делает меня американкой. Мама говорит, сначала я вообще не понимала по-английски, но они отдали меня в ясли под началом симпатичной дамы по имени миссис Дельгадо, и я прижилась как рыба в воде. Так уж устроены дети. Моей маме пришлось труднее. Она так и не освоилась с английским, и друзей у нее было немного, но она с этим мирилась, потому что папа зарабатывал кучу денег и она могла покупать себе по-настоящему классные шмотки.
Так что все было зашибись, и мы плыли по воле волн, но вот происходило все это в стране чудес, которую позднее назвали «доткомовский пузырь», и когда этот пузырь лопнул, папина фирма обанкротилась, его уволили и наши визы больше не действовали, так что нам пришлось вернуться в Японию, что было полным отстоем, потому что папа не просто потерял работу, он еще и вложил хороший процент от своей шикарной зарплаты в акции компании, так что вдруг оказалось, что сбережений у нас тоже нет, а Токио — город недешевый. Это был полный и окончательный капец. Папа дулся, как отвергнутый любовник, мама была вся такая напряженная, мрачная и «я же говорила», но, по крайней мере, языком они владели свободно и могли считаться японцами. Я, напротив, была в полной попе, потому что думала о себе как об американке и, хотя дома мы всегда говорили по-японски, мой разговорный язык сводился к простейшим бытовым выражениям типа: «где мои карманные деньги», «передай джем» или «о, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, не заставляйте меня уезжать из Саннивэйла».
В Японии существуют специальные наверстывающие школы для детей-кикокусидзё[32] вроде меня, которые сильно отстали от японских сверстников после нескольких лет пребывания в тупых американских школах, пока их папы работали на свои компании за границей. Вот только папа не работал ни в какой компании, и его не переводили обратно в японский офис. Его уволили. И нельзя сказать, чтобы я отстала от уровня сверстников — я ходила только в американские школы и была позади с самого начала. И мои родители не могли себе позволить дорогущую школу для кикокусидзё, так что в конце концов они просто сдали меня в государственную среднюю школу и мне пришлось повторять полгода в восьмом классе, потому что я перевелась в сентябре, а это середина учебного года в Японии.
Ты, наверно, давно уже не в средней школе, но если сможешь припомнить несчастного лузера, который перевелся к вам в середине восьмого класса из-за границы, может, в тебе проснется капелька сочувствия. Я вообще не имела понятия, как надо вести себя в японском классе, разговорный язык у меня был на уровне плинтуса, и к тому времени мне было почти пятнадцать — я была старше, чем мои одноклассники, и крупнее тоже, ото всей этой американской жратвы. Еще мы только что разорились, так что у меня не было карманных денег или всяких модных штучек, и, в общем, это была пытка. В прямом смысле. В Японии это называют «идзимэ»[33], но это слово не передает всего, что делали со мной эти ребята. Я бы, наверно, была уже мертва, если бы старушка Дзико не научила меня, как развить себе суперпауэр. Идзимэ — это причина, по которой вариант со школой для тупых никак не катит, — мой опыт показывает, что тупые дети могут быть гораздо опаснее умных, потому что им нечего терять. Школа — это просто небезопасно.
Но Канада — это безопасно. Папа говорит, в этом разница между Канадой и Америкой. Америка быстрая, и сексуальная, и опасная, и щекочет нервы, и там легко обжечься, но Канада — это безопасно, а папа мой правда хочет, чтобы я была в безопасности, и в этом он похож на типичного папу, каким бы он был, если б у него была работа и он не пытался все время покончить с собой. Иногда мне становится интересно: может, он хочет моей безопасности, чтобы не чувствовать себя таким виноватым, когда наконец добьется своего.
3
Первая попытка была примерно год назад. Мы тогда шесть месяцев как уехали из Саннивэйла и жили в крохотной двухкомнатной квартирке на западе Токио — единственное, что мы могли себе позволить, потому что цены на аренду были совершенно безумными, и это-то место мы смогли снимать только потому, что хозяин вроде был другом папы по университету и не давил на нас насчет «ключевых».{8}
Квартира, честно, была совершенно отвратительная, и все наши соседки были хостесс из баров, которые никогда не сортировали мусор и питались готовыми бэнто[34] из «7-илевен», а домой приходили пьяными часов в пять-шесть утра в сопровождении своих дружков. Завтрак у нас проходил под звуки их занятий сексом. Сначала мы думали, что это кошки на заднем дворе, но в основном это были хостесс. Точно никогда сказать было нельзя, потому что звуки они издавали совершенно одинаковые. Жуть.
Не знаю, можно ли передать это в письменном виде, но звучало оно вроде: «о… о… ооох», или: «оу… оу… оуууууу…», или: «нет… нет… неееееет…», будто юную девушку пытает садист, человек методичный, и он чуток заскучал, но остановиться пока не готов.
Мама вечно притворялась, что этого не слышит, но по тому, как белела натянутая кожа у губ и как она начинала есть тост малюсенькими кусочками, отщипывая все меньше и меньше, пока, наконец, не откладывала полусъеденный ломтик, уставившись на него, было понятно, она слышит все. Конечно, она слышала! Нужно было глухим быть, чтобы не слышать этих глупых девиц, как они кричат, и стонут, и взвизгивают, будто котята в кипятке, а их голые задницы шлепают по нашим стенам и долбят в наш потолок. Иногда комочки пыли и дохлые насекомые падали с люминесцентной лампы прямо мне в молоко, я, типа, тоже должна была молчать? Папа, в общем и целом, тоже все это игнорировал, и только когда раздавался особо мощный БУМ! он чуть опускал газету, глядел на меня и вроде как закатывал глаза, а потом быстро отгораживался газетой опять, пока мама не засекла и не устроила ему втык за то, что, не в силах сдержаться, я фыркаю и молоко течет у меня из носа.
В то время папа уходил каждый день, чтобы искать работу, так что утром мы выходили из квартиры вместе. Обычно мы старались выйти пораньше, чтобы пойти длинным путем. Не то чтобы мы договаривались или планировали заранее. Просто, покончив с завтраком, мы бросали тарелки в раковину, чистили зубы и направлялись прямиком к двери. Думаю, нам просто хотелось поскорее исчезнуть из поля зрения мамы, которая в те дни гнала довольно токсичную волну. Не то что мы с папой когда-нибудь обсуждали этот феномен. Не обсуждали, но и рядом находиться нам не хотелось.
И всегда был этот момент: когда мы покидали безопасность квартиры и делали шаг на улицу, мы вроде как косились друг на друга, а потом отводили глаза. Я думаю — я уверена, что ощущали мы одно и то же: вину за то, что оставляли маму одну, и беспомощность перед миром, к которому совершенно не были готовы — который был для нас абсолютно нереальным. Мы оба выглядели смешно и знали это. Раньше, в Саннивэйле, папа был крут. На работу он ездил на байке, в джинсах и кроссовках Adidas, через плечо — стильная сумка-мессенджер. А теперь он одевался в уродский синий полиэстровый костюм и ботинки без шнурков, а в руках у него был дешевый кейс, и выглядел он старым и консервативным. А я должна была носить эту тупую школьную форму, которая была мне безнадежно мала, и как бы я ни старалась, я не могла найти способ выглядеть в этом симпатично. Другие девочки в моем восьмом классе все были очаровательные крошки и умудрялись выглядеть одновременно секси и супермило в этой форме, тогда как я выглядела (и сама ощущала себя) как огромная перезрелая вонючая дубина. От тех моментов, когда мы выходили из квартиры, у меня в памяти осталось это обреченное чувство нереальности, будто мы были плохие актеры в ужасных костюмах, и пьеса обречена на провал, но на сцену нужно идти все равно.
Длинный путь вел через все эти старые кварталы по соседству, по торговым улочкам и, наконец, мимо маленького древнего храма, затесавшегося между бетонными офисными блоками. Храм был особым местом. Там пахло мхом и благовониями, и были звуки — насекомые, птицы, даже лягушек иногда слышно, и почти можно было почувствовать, как все вокруг растет. Прямо посреди Токио, стоит только сделать шаг внутрь ограды, ты будто проникаешь в древнее пространство, заполненное влажным воздухом, которое каким-то образом сохранилось, как пузырек во льду, со всеми запахами и звуками, пойманными внутри. Я читала, как ученые в Арктике, или там в Антарктике, или где-то еще, где очень, очень холодно, бурят скважины в леднике и достают из самой глубины вмерзшие в лед образцы древней атмосферы, такой, какой она была сотни тысяч или даже миллионы лет назад. И хотя это круто, без вопросов, мне все равно становится грустно при мысли об этих кусках льда, которые тают и испускают пузырьки древнего воздуха, будто маленькие вздохи, в отравленную атмосферу двадцать первого века. Глупо, я знаю, но именно такое у меня было ощущение от этого храма, как от замерзшего образца другого времени, и мне это очень нравилось, и я сказала об этом папе, а было это задолго до того, как я узнала Дзико, или провела лето у нее в горах, или что еще. Я даже не знала, что она существует.
— Так ты не помнишь, как мы навещали ее, когда ты была совсем маленькой?
— Нет.
— Мы заезжали к ней в храм, прежде чем уехать в Америку.
— Я не помню ничего до того, как мы уехали в Америку.
Мы шли дорожкой, ведущей вверх под деревянные ворота. Кошка спала на солнце у каменного фонаря. Пара вытертых каменных ступеней вела к затененному алтарю, где сидел Шака-сама, Господин Будда. Мы стояли бок о бок и глядели на него. Выглядел он мирно; глаза его были прикрыты, будто он собрался вздремнуть.
— Твоя прабабушка — монахиня. Ты это знала?
— Пап, я ж тебе говорила. Я даже не знала, что у меня есть прабабушка.
Я дважды хлопнула в ладоши, поклонилась и загадала желание, как учил папа. Я всегда желала одно и то же: чтобы он нашел работу, чтобы мы вернулись в Саннивэйл, а если уж ни то, ни другое не возможно, пусть хоть одноклассники перестанут меня пытать. Прабабушки-монахини меня тогда не интересовали. Я просто пыталась выжить, каждый день.
После храма папа провожал меня до школы и мы говорили о разных вещах. О чем именно, не помню, да это и не было важно. А важно было то, что мы были вежливы и не говорили обо всем том, что делало нас несчастными, — это был единственный известный нам способ любить друг друга.
Когда до ворот школы оставалось совсем немного, он чуть замедлял шаг, и я чуть замедляла шаг; он торопливо оглядывался вокруг и, убедившись, что никто не смотрит, быстро обнимал меня и целовал в макушку. Самая обычная в мире вещь, но ощущение было, будто мы делаем что-то незаконное, будто мы были любовники или что, потому что в Японии папы, как правило, не обнимают и не целуют своих детей. Не спрашивай, почему. Просто они этого не делают. Но мы обнимались, потому что мы были американцы, по крайней мере, в глубине души, а потом быстро отпрыгивали друг от друга на случай, если кто-то смотрел.
— Ты хорошо выглядишь, Нао, — говорил папа, усиленно пялясь куда-то поверх моей головы.
А я отвечала, разглядывая башмаки:
— Ага, ты тоже здорово смотришься, пап.
Мы отчаянно врали, но это было ничего, и остаток пути мы шли молча, потому что, если бы мы открыли рот после подобного вранья, полезла бы правда, так что мы молчали как рыбы. Пускай мы и не могли говорить друг с другом прямо, мне нравилось, что папа провожает меня до школы каждое утро, — это значило, что ко мне не начнут цепляться, пока он не помашет мне на прощание и не исчезнет за углом.
Но они ждали меня, я спиной чувствовала их взгляды, стоя у ворот, ощущая, как становятся дыбом волоски на руках и на шее, как учащается дыхание, а подмышки заливает пот. Мне хотелось вцепиться в папу и умолять его не уходить, но я знала, что этого делать нельзя.
4
В ту самую минуту, как он поворачивался спиной, они начинали движение. Тебе когда-нибудь доводилось смотреть эти передачи, где стая диких гиен движется, окружая антилопу гну или детеныша газели? Они собираются со всех сторон, чтобы отрезать самое убогое животное от стаи, и окружают его, все ближе и ближе, плотным кольцом, и, если бы папа случайно обернулся, чтобы помахать, он решил бы, будто у меня куча друзей, все весело окружают меня, выпевая приветствия на ужасном английском: «Гуддо монингу, дорогая переводная ученица Ясутани! Хелло! Хелло!» И папа бы успокоился, видя, что я популярна, и как все стараются сделать мне приятное. И вот одна гиена — не всегда самая большая, может, маленькая, но быстрая и злобная — бросается вперед, чтобы пролить первую кровь; это служит сигналом к нападению для остальной стаи, так что к тому времени, как мы добираемся до дверей, я вся покрыта свежими порезами и синяками от щипков, и форма у меня в беспорядке и вся в дырочках от острых кончиков маникюрных ножниц, которые девочки держат в пеналах, чтобы обрезать посекшиеся кончики волос. Гиены не убивают свою добычу. Они ее калечат, а потом едят живьем.
В общем и целом, так продолжалось весь день. Они проходили мимо моей парты и притворялись, будто их тошнит, или нюхали воздух и говорили: «Ийада! Гайдзин кусай!»[35], или: «Бимбо кусай!»[36]. Иногда они практиковались со мной в английских идиомах, повторяя то, что слышали из американского рэпа: «Йо, торстожопая, покажи-ка мине, ты же шрюха, имеюто тебя даже в ухо, порижи-ка мне яйца, тебе это нуравится, оу йе» и т. д. Ну, ты представляешь. Моей стратегией было просто их игнорировать, или не двигаться, как мертвая, или притворяться, что они не существуют. Я думала, может, если я притворюсь достаточно сильно, это может стать правдой, и я либо умру, либо исчезну. Или, может, это станет правдой настолько, что мои одноклассники поверят в это и прекратят меня пытать, но они не прекращали. Они гнали меня до самого дома, и я взбегала по ступенькам и запирала за собой дверь, часто дыша и вытирая кровь от множества мелких порезов под мышками или между ног — они кололи там, где следы были бы незаметны.
Мамы в это время практически никогда не было дома. Она как раз переживала медузный период, проводила весь день перед резервуаром с беспозвоночными в городском аквариуме, где сидела, стиснув пальцами старую сумочку от Гуччи, наблюдая сквозь стекло за кураге[37]. Я знаю, потому что она как-то взяла меня с собой. Это было единственное, что давало ей возможность расслабиться. Она прочла где-то, что наблюдение за кураге благотворно влияет на здоровье, поскольку снижает уровень стресса, но была одна проблема — другие домохозяйки тоже читали эту статью, и перед аквариумом всегда была толпа, и служащим приходилось раздавать раскладные стульчики, и, чтобы занять хорошее место, попасть туда надо было очень рано, и всё вместе это был один большой стресс. Я теперь думаю, у нее тогда точно был нервный срыв, но я помню, какой бледной и красивой она была, деликатный профиль выделяется на синем фоне аквариума, налитые кровью глаза следят за движениями розовых и желтых медуз, как они парят в воде, подобно бледным пульсирующим лунам, а за ними тянутся их длинные щупальца.
5
Такой была наша жизнь сразу после Саннивэйла, и казалось, она длится вечность, хотя вообще-то это была всего пара месяцев. А потом как-то вечером папа пришел домой и объявил, что устроился в новый старт-ап, который разрабатывает линию программного обеспечения на основе эмпатической продуктивности, и что он будет у них главным программистом, и что хотя зарплату не сравнить с тем, что он получал в Силиконовой долине, по крайней мере, это была работа. Это было чудо!
Помню, мама была так счастлива, что начала плакать, а папа был весь такой скромный и ворчливый и повел нас всех есть жареного угря с рисом — это мое самое любимое блюдо в мире.
После этого папа продолжал уходить со мной вместе утром и возвращался поздно вечером, и хотя в школе надо мной все так же издевались, и у нас как будто все так же не было денег, это было о’кей — мы все чувствовали, что у семьи снова есть будущее. Мама прекратила ходить в аквариум и начала приводить в порядок квартиру. Она вычистила татами и расставила книги на полках, и даже начала кампанию против хостесс — подстерегала их в коридоре, когда они направлялись в бар, и устраивала разборки насчет сортировки мусора и шума.
— У меня дочь — подросток! — кричала она, что очень меня смущало — ну, типа, привет, мне уже шестнадцать и я знаю, что такое секс, но при этом я гордилась, что меня сочли дочерью, достойной защиты.
В тот год я впервые (сколько себя помню) встречала Рождество и Новый год в Японии, и папа с мамой старались убедить себя, что все в порядке и весь этот кошмар в нашей жизни был просто приключением, и я возбухать не стала, потому что была ребенком, и что я вообще знала? Мы вручили друг другу рождественские подарки, и мама сделала осечи[38], и мы сидели кружком перед телевизором и ели сахарных креветок, маленьких вяленых рыбок, соленые молоки, маринованные корни лотоса и сладкие бобы, а папа пил сакэ, а во время рекламных пауз он рассказывал нам истории о линии программного обеспечения, над которой он работает, и как компьютеры смогут научиться эмпатии и будут предугадывать наши нужды и чувства даже лучше, чем другие люди, и что скоро люди перестанут нуждаться друг в друге так, как раньше. Учитывая, что творилось в школе, мне показалось, что это звучит многообещающе.
Не могу даже себе представить, о чем там думал папа. Поверить не могу, что он воображал, будто все сойдет ему с рук. Может, он так и не думал. Может, он вообще не думал, может, он к тому времени уже достаточно двинулся, чтобы и вправду верить в свои истории. Или, может, он просто устал чувствовать себя лузером и придумал себе работу, просто чтобы передохнуть, ну и чтобы сделать нас счастливыми, хоть ненадолго. И ведь сработало. Ненадолго. Но скоро они с мамой начали ссориться по ночам, сначала шепотом, потом — все громче и громче.
Всегда из-за денег. Мама хотела, чтобы он каждую неделю отдавал ей зарплату, и она могла бы ей распоряжаться. Так это делается в Японии. Муж отдает жене все деньги, а она выделяет ему карманные, и он может тратить их на пиво, или на пачинко, или на что он там захочет, но остальное она прибирает к рукам — так надежнее. Когда они уехали в Америку, папа настоял, чтобы все было по-американски, где Мужчина, Хозяин Дома, принимает все Крупные Финансовые Решения, но после этой истории с акциями компании стало ясно, что мужественный американский путь ведет к катастрофе. Мама не собиралась допускать повторения событий и настаивала, чтобы он отдавал ей деньги, а он говорил, что положил их в банк, сделал высокодоходный бла-бла-бла вклад. Время от времени он вручал ей пачку банкнот по десять тысяч йен, но это было все. И так могло продолжаться еще какое-то время, но папа стал неосторожен, и за пару дней до моего шестнадцатилетия мама нашла у него в кармане корешки талонов из тотализатора и потребовала объяснений, и, вместо того, чтобы сознаться во вранье, он убежал на улицу, сел в парке, нажрался сакэ из торгового автомата, а потом отправился на станцию, купил билет на платформу и прыгнул под скоростной экспресс до Чуо, следующий в 12:37 в направлении Синдзюку. К счастью для него, поезд уже начал тормозить при подходе к станции, а машинист увидел, как он шатается на краю платформы, и успел вовремя ударить по аварийным тормозам. Едва успел. Поезд даже переехал этот его глупый кейс. Прибыла транспортная полиция, сдернула папу с рельс и арестовала за нарушение порядка и препятствование проходу общественного транспорта по расписанию, но поскольку было неясно, прыгнул ли он сам или упал на пути из-за того, что напился, его не стали сажать в тюрьму, а отдали маме на поруки.
Мама приехала забрать его из участка, привезла домой на такси и засунула в ванну, а когда он вышел, весь мокрый и чуть протрезвевший, то сказал, что готов во всем признаться. Мама велела мне уйти в спальню, но папа сказал, что я уже достаточно взрослая и имею право знать, что за человек мой отец. Он сел напротив нас за кухонный стол, сжав побелевшие пальцы, и сознался, что он все придумал. Вместо того, чтобы ходить на работу и быть старшим программистом, он проводил дни в парке Уэно, изучая листки из тотализатора и подкармливая ворон. Он продал периферию от своего старого компьютера, чтобы раздобыть наличных для ставок на скачках. Время от времени он выигрывал, и тогда он зажимал немного денег, чтобы поставить опять, а остаток приносил домой маме, но последнее время он чаще проигрывал, чем выигрывал, и, наконец, наличные у него закончились. Не было никакого высокодоходного бла-бла-бла вклада. Не было программного обеспечения на основе эмпатической продуктивности. Не было вообще никакого стартапа. Был только счет на пять миллионов йен от транспортной компании, который они заставляют тебя оплачивать как «ответственного за инцидент с участием человека» — это вежливый способ указать, что ты пытался покончить с собой с помощью одного из их поездов. Папа поклонился так низко, что лоб его почти коснулся кухонного стола, и сказал, что очень просит прощения за то, что у него нет денег купить мне подарок на день рождения. Почти уверена, что он плакал.
Инцидент со скоростным экспрессом до Чуо произошел, когда папа напился первый раз в жизни, так что почти можно было поверить, что это вышло случайно. В конце концов мама решила так и сделать, и папа ей не возражал, хотя по его глазам я видела, что это неправда.
6
Моя Дзико говорит, все, что с тобой происходит, — это из-за твоей кармы. Карма — это что-то типа такой неявной энергии, которую ты вырабатываешь, когда делаешь что-то, или говоришь, или даже думаешь, а это значит, что надо следить за собой и не думать слишком много извращенских мыслей, а то они вернутся и укусят. И это касается не только этой жизни, а всех твоих воплощений, в прошлом и будущем. Так что, может, это просто папина карма в этой жизни — сидеть и кормить ворон в парке Уэно до самого конца, и, в общем, не стоит винить его за инцидент с участием человека и желание поскорее двинуться дальше к следующему воплощению. Ну, короче, Дзико говорит, если ты все время стараешься быть хорошим и вообще пытаешься измениться, то в один прекрасный день все хорошее, что ты сделал, отменит все плохое, что ты тоже сделал, и ты просветлишься, и запрыгнешь в лифт, и больше уже не вернешься — если, конечно, ты не как старушка Дзико, то есть не принял обет не лезть в лифт, пока туда не зайдут все остальные. Это-то и есть самое крутое в моей прабабушке. На нее спокойно можно положиться. Ей, может, и сто четыре года, и то, что она говорит, часто выносит мозг, но вообще моя Дзико надежна, как танк.
Рут
1
— Интересно насчет ворон, — сказал Оливер раздумчиво.
Рут закрыла дневник и посмотрела на мужа. Он лежал на спине; голова — на подушке, взгляд сфокусирован на пальцах ног. Рут изучала чистые линии его точеного профиля, удивляясь про себя. После всего, что она прочла — про жизнь Нао, про отца девочки, про ее ситуацию в школе — его мысли вращались вокруг ворон! Было так много всего, гораздо более важного и неотложного, что ей хотелось бы обсудить, и она уже почти так и сказала, но едва заметное колебание в его голосе заставило ее остановиться. Он не пытался ей досадить, скорее, наоборот. Рут сделала глубокий вдох.
— Вороны, — повторила она. — Да. Так что там с ними?
— Ну, — в его голосе звучало облегчение, — это забавно, что она упоминает их, потому что я как раз решил почитать о японских воронах. Местная разновидность называется Corvus japonensis, это подвид Corvus macrorhynchos, большеклювой, или джунглевой, вороны. Они довольно сильно отличаются от американской вороны…
— Это же Канада, — прервала она, хотя мысли ее уже текли в ином направлении. — У нас должны бы быть свои, канадские вороны.
Она представила себе отца Нао, как он сидит на своей скамейке. Каждое утро он вставал, надевал свой дешевый синий костюм, завтракал, провожал в школу дочь. Может, по пути в парк он выуживал из урны утреннюю газету, почитать на скамейке.
— В общем, да, — сказал Оливер. — Я как раз собирался сказать, разновидность, характерная для наших мест, называется Corvus caurinus, северозападная ворона. Почти идентична американской, но помельче.
— Уж конечно, у нас помельче, — проговорила она. Существовала ли особая скамейка, та, что нравилась ему больше других? Он, наверное, садился на эту скамейку, и читал газету, и изучал программу скачек. А в полдень, должно быть, бросал воронам крошки от сандвича или остатки рисового колобка, а потом ложился на скамейку подремать, прикрыв лицо газетой. Действительно ли он думал, что все сойдет ему с рук?
В этот момент Оливер замолчал.
— Я вообще не знала, что у нас есть воро́ны, — быстро сказала она, чтобы показать, что она все еще слушает. — Думала, здесь только во́роны водятся.
— Ну да, — ответил он, — у нас есть и воро́ны, и во́роны. Тот же род. Разные птицы. В этом-то и странность.
Он сел в кровати и подождал, пока ее внимание не переключилось полностью на него, потом продолжил:
— Помнишь тот день, когда ты вернулась с берега с этим мешком? Я был в саду и услышал во́ронов. Они вились вокруг ели, всполошились от чего-то — шум, гам, крылья хлопают. Я посмотрел вверх и увидел, что все они гоняют птицу поменьше. Она все пыталась к ним присоединиться, но они продолжали на нее налетать, и в конце концов, она оставила их и села на забор, рядом, где я работал. Похожа на ворону, только крупнее, чем Corvus caurinus, с высоким выпуклым лбом и массивным загнутым клювом.
— Так значит, это была не ворона?
— Нет, ворона. Думаю, это была джунглевая ворона. Она долго там сидела и разглядывала меня, и я тоже смог хорошенько ее рассмотреть. Могу поклясться, что это была Corvus japonenis. Вот только что она здесь делает?
Теперь он наклонился вперед, впившись в покрывало своими синими глазами, будто разгадка этой географической бессмыслицы притаилась где-то в складках простыней.
— Единственное, что приходит мне в голову, — она приплыла вместе с флотсемом. Вроде как часть дрифта.
— Это разве возможно?
Он провел руками по одеялу, разглаживая складки.
— Все возможно. Люди добирались сюда в выдолбленных бревнах. Почему бы и воронам сюда не попасть? Они могут ездить на дрейфующем мусоре, плюс у них есть преимущество — они летают. Это не невозможно. Аномалия, и только.
2
Он был аномалией, шутом, отклонением от нормы. «Жарит рыбу в особой сковородке» — так о нем иногда отзывались на острове. Но Рут всегда завораживали причудливые меандры его мыслей; иногда у нее еле хватало терпения следовать за их течением, но после она никогда не жалела. А его наблюдения — вроде тех, что касались ворон, — всегда были неожиданными и интересными.
Они повстречались в начале 1990-х в колонии художников в канадских Скалистых горах, где он в качестве резидента читал по приглашению организаторов курс под названием «Конец национального государства». Ее пригласили в колонию делать постпродакшн для фильма, которым она в то время занималась, а он был пламенным поклонником японского кинематографа пятидесятых, и вскоре они стали друзьями. Он являлся к ней в монтажную с упаковкой пива; они пили, а он говорил о монтаже, коллаже и ассембляже, о границах и о времени, пока она кропотливо собирала свой фильм, кадр за кадром. Он был художник-энвайронменталист{9}, делал публичные инсталляции (ботанические интервенции в урбанистический ландшафт, как он их называл) где-то на периферии арт-истеблишмента. Ее притягивала буйная, но плодотворная анархия его сознания. Она слушала его речи в пульсирующей темноте монтажной и вскоре переехала к нему в комнату.
После того как резидентство Оливера закончилось, их пути разошлись в противоположенных направлениях: она вернулась в Нью-Йорк, а он — на ферму где-то на островах Британской Колумбии, где он преподавал пермакультуру. Встреться они хотя бы годом раньше, их роман, скорее всего, этим бы и закончился, но их застиг рассвет интернета, и у обоих был диалап-доступ к электронной почте; это дало возможность поддерживать дружбу в реальном времени. Телефонную линию он делил еще с тремя домами на острове, но он дожидался полуночи, когда никто больше телефоном не пользовался, чтобы отослать очередную депешу с заголовком вроде «Обращение От Отсталых Окраин». Летом, когда жирные мотыльки бились о москитную сетку, сея пыльцу с крыльев, он писал ей об острове, о лесных ягодниках, отмелях, где водятся самые сочные устрицы, и как биолюминисценция подсвечивает каждую волну, а планктон, мерцая, вторит движению звезд над океаном. Он переводил экосистему Тихоокеанского региона — дикую и необъятную — в поэзию и пиксели и отсылал ей на далекий Манхэттен, где она ждала, склоняясь к маленькому монитору, жадно впитывая каждое слово, и сердце билось у нее в самом горле, потому что к тому времени она была без памяти влюблена.
Той зимой они сделали попытку пожить вместе в Нью-Йорке, но к весне она вновь уступила неотразимому притяжению его разума, позволив его подспудным течениям увлечь себя через весь континент и принести к берегам его острова, зеленевшего в окружении фьордов и снежных вершин Десолейшн-Саунд. Неотразимому притяжению разума и канадской системы здравоохранения, потому что его вдруг поразила загадочная болезнь, похожая на грипп, а они были на мели и не могли позволить себе американскую страховку.
И, если совсем честно, ей нельзя было не признать свою роль в этом спонтанном дрейфе. Она хотела для него самого лучшего, чтобы он был здоров и счастлив, но, кроме этого, она искала убежища для себя и своей матери. Мать ее в то время страдала синдромом Альцгеймера. Диагноз поставили всего за несколько месяцев до смерти отца Рут, и та пообещала ему на смертном одре, что позаботится о матери, когда его не будет, но потом вышел ее первый роман, и она отправилась в авторский тур, и в результате дважды обогнула весь мир. Заботиться одновременно о слабоумной матери в Коннектикуте и хронически больном муже в Канаде было явно невозможно. Единственным выходом было собрать всю семью, которая у нее осталась, и всем переехать на остров.
План, казалось, был неплох, и когда пришел день переезда, Рут с легким сердцем променяла крошечную однокомнатную манхэттенскую квартирку на двадцать акров леса и два дома в Уэйлтауне. «Я всего лишь меняю один остров на другой, — говорила она нью-йоркским друзьям. — Велика ли разница?»
3
Разница, как она вскоре поняла, была велика. Уэйлтаун был собственно не городом, и даже не городком, а «населенным пунктом» — так, по определению, принятому в Британской Колумбии, называется «селение или местность, на территории которой проживает пятьдесят или менее человек». При всем том это было второе по величине обитаемое место на острове.
Уэйлтаун начинал когда-то как китобойная станция — отсюда название, но китов поблизости давно уже не было видно. Большая часть популяции была истреблена в 1869 году, когда шотландец по имени Джеймс Доусон и его американский партнер Абель Дуглас заложили станцию Уэйлтаун и начали убивать китов с помощью нового орудия необыкновенной эффективности — гарпунного ружья. Гарпунное ружье представляло собой тяжелую винтовку с прикладом, которая стреляла особыми гарпунами с зарядами замедленного действия. Заряд взрывался внутри кита несколько секунд спустя после того, как гарпун пробивал его кожу. В тот год к середине сентября Доусон и Дуглас переправили более 450 баррелей жира — 20 000 галлонов — к югу от США. Главным источником жира в те времена была ворвань, и единственным способом добыть ее было срезать с еще живого кита. Когда технология добычи бензина и керосина из доисторических трупов вышла на коммерческий уровень к концу того же столетия, отряд Cetacea получил призрачный шанс на выживание. Можно сказать, что ископаемое топливо появилось как раз вовремя, чтобы спасти китов, но время для китов Уэйлтауна уже закончилось. К июню 1870-го, через год после основания станции, последние киты в этом районе либо были вырезаны, либо спаслись бегством, а Доусон и Дуглас прикрыли лавочку и тоже двинулись дальше.
Киты — временные существа. В мае 2007 года в ворвани пятидесятитонного гренландского кита, убитого эскимосскими охотниками у побережья Аляски, был найден стреловидный наконечник в три с половиной дюйма от снаряда, выпущенного из гарпунного ружья. Датировав фрагмент, исследователи смогли определить возраст кита — между 115 и 130 годами. Создания, способные жить — и выживать — настолько долго, должны иметь долгую память. Воды вокруг Уэйлтауна были в свое время смертельно опасны для китов, и те, кому удалось спастись, научились их избегать. Можно представить, как звучат в толще воды их прекрасные голоса: свист, щелканье, щебет:
«Держитесь подальше отсюда! Держитесь подальше!»
Время от времени китов видели с парома, обслуживавшего остров. Капитан в таких случаях глушил двигатель и по системе внутреннего оповещения объявлял, что по правому борту в направлении два часа замечена стая касаток или горбатых китов, и все пассажиры бросались к правому борту и напряженно разглядывали волны, высматривая мелькнувший плавник, или фонтан, или гладкую черную спину, вдруг раздвинувшую волны. Туристы поднимали повыше камеры и мобильные телефоны, надеясь поймать хороший кадр, и даже местные не оставались равнодушными. Но по большей части киты держались подальше от Уэйлтауна, оставив этим местам лишь свое имя.
Имя, размышляла Рут, может быть призраком либо предзнаменованием — смотря по какую сторону времени ты стоишь. Имя «Уэйлтаун» было, скорее, фантомом прошлого, тусклой тихоокеанской зыбью, но имя «Десолейшн-Саунд» все еще висело где-то на грани, звуча одновременно призраком прошлого и предвестием будущего.
Ее собственное имя, Рут, часто служило предзнаменованием, отбрасывая длинную тень вперед, на будущее. Происхождение имени было неясным: библейская версия — «Руфь» — как принято считать, происходит от слова, означающего на иврите «спутник», в то время как английское слово ruth образовано от старинного rue, что означает «раскаяние», «сожаление». Мама Рут не думала об английской этимологии, когда выбирала дочери имя, — Рут звали ее давнюю подругу. Но все равно Рут чувствовала временами, что имя ее подавляет, и не только в английском контексте. На японском имя звучало не менее проблематично. Японцы не могут произносить мягкое английское «р» или межзубное «т». На японском имя Рут звучало либо как «руцу», что значит «корни», либо «русу» — «не дома», «отсутствует».
4
Дом, купленный ими в Уэйлтауне, был выстроен на лужайке, расчищенной когда-то посреди густого леса. Коттедж поменьше стоял внизу, у начала подъездной дороги — здесь должна была жить ее мать. Со всех сторон росчисть окружал густой дождевой лес: дугласовы ели, красные кедры, большелистные клены, превращая в карликов и людей, и все их дела. Когда Рут увидела их впервые, она заплакала. Они вздымались вокруг, древние создания времени, смыкая кроны в ста футах, двухстах футах над головой. При росте пять футов и пять дюймов никогда в жизни она не ощущала себя настолько ничтожной.
— Мы — ничто, — прошептала она, вытирая глаза, — нас тут вообще как бы и нет.
— Да, — сказал Оливер. — Здорово, правда? И они могут жить до тысячи лет.
Она прислонилась к нему, задрав голову как можно выше, стараясь окинуть взглядом пронзающие небо верхушки деревьев.
— Они невозможно высокие, — сказала она.
— Не невозможно, — ответил Оливер, придерживая ее, чтобы она не упала. — Это вопрос перспективы. Если бы ты была этим деревом, я не доставал бы тебе даже до щиколотки.
Оливер был счастлив. Он был человеком деревьев и не видел смысла в аккуратных овощных грядках или бренных однолетниках вроде латука с его мелкими корешками. Когда они только переехали, он еще чувствовал себя неважно, легко уставал и страдал головокружениями, но, установив для себя режим ежедневной ходьбы, он вскоре уже бегал по проторенным им тропам, и Рут казалось, что это лес целил его, щедро делясь неисчерпаемой жизненной силой. Продираясь на бегу сквозь густой подлесок, он читал лесной нарратив, интригу, разыгрывающуюся между лесными рода́ми, видел борьбу за власть и место под солнцем, как гигантские ели вступают в союз с микроскопическими грибными спорами ради взаимной выгоды. Он видел ход самого времени, видел, как разворачивается история, отпечатываясь в бесчисленных фракталах природы, а потом возвращался домой, задыхающийся, потный, и рассказывал ей о том, что видел.
Их дом был выстроен из местного кедра. Это было причудливое двухэтажное строение, возведенное хиппи в 1970-х годах, с далеко нависающей гонтовой крышей и просторным крыльцом над лужайкой, окруженной высокими деревьями. В описании агента по недвижимости значился вид на океан, но на деле углядеть воду можно было только из одного-единственного окна в кабинете Рут, откуда ей была видна узкая полоска океана в разрыве между двумя кронами, напоминавшем перевернутый тоннель. Агент указал им, что обещанный вид откроется, если спилить деревья, но они так этого и не сделали. Вместо этого они посадили еще.
Рут совершила жалкую попытку одомашнить ландшафт, посадив вокруг дома европейские вьющиеся розы. Оливер посадил бамбук. Ужившись, два вида вскоре образовали совершенно непролазные заросли, и вскоре найти вход в дом стало практически невозможно — если не знать заранее, где он находится. Над домом нависла угроза полного исчезновения, а к тому времени и лужайка тоже как-то съежилась: лес неуловимо наступал — хвойная волна в замедленном действии, — угрожая поглотить их целиком.
Оливер не особенно беспокоился. Он смотрел на вещи со своей перспективы. Предвидя последствия глобального потепления для местных видов, он работал над созданием леса для нового климата на сотне акров росчисти, принадлежавшей его другу-ботанику. Он высаживал рощицы древних видов, процветавших здесь когда-то в древности, — метасеквойи, гигантские секвойи, береговые виды того же семейства, род Juglans и род Ulmus и гинкго — растения, характерные для этих мест во время термального максимума эоцена, около 55 миллионов лет назад.
— Только представь! — говорил он. — Пальмы и аллигаторы вновь процветают на широте Аляски!
Это было его последней работой — ботаническая интервенция, которую он назвал «НеоЭоцен». Главным в проекте для него было сотрудничество со временем и пространством, а то, что исход интервенции не увидит ни он, ни кто-либо из его современников, его не беспокоило. Ему было все равно, что он так и не узнает, чем все кончилось. Терпение было частью его натуры, и он спокойно принимал выпавший ему жребий короткоживущего млекопитающего, шмыгающего туда-сюда между корнями гигантов.
Но для Рут терпение и смирение характерны не были, и ей хотелось, очень хотелось знать. Спустя всего несколько лет (пятнадцать, если точно — всего ничего по его счету, вечность — по ее) в окружении всего этого растительного буйства она ощущала растущую неуверенность в себе. Она скучала по рукотворной нью-йоркской среде. Только в городском пейзаже, среди архитектуры, на перекрестье прямых, она могла прочно, с уверенностью ощутить свое место в человеческом времени и истории. Как писателю ей было это необходимо. Ей не хватало людей. Ей не хватало человеческой интриги, драмы и борьбы за место под солнцем. Ей нужны были представители ее собственного вида не для того, чтобы общаться, необязательно, достаточно бы просто быть среди них как наблюдатель в толпе или анонимный свидетель.
Но здесь, на едва обитаемом острове, человеческая культура еле теплилась — тонкая пленка на поверхности глубоких вод. В душном окружении шипастых роз и густ�