© Madeline Miller, 2012
© А. Завозова, перевод на русский язык, 2020
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2020
Издательство CORPUS ®
Моей матери Мадлен
и Натаниэлю
Глава первая
Мой отец был царем и сыном царей. Росту он был невысокого, как почти все мы, и сложен по-бычьи – сплошные плечи. Он взял в жены мою мать, когда той было четырнадцать, и жрица поклялась, что чрево ее плодородно. Брак был выгодным: у нее не было ни братьев, ни сестер, все, чем владеет ее отец, достанется мужу.
Он до самой свадьбы не знал, что она дурочка. Ее отец осторожничал, не дозволял ей открывать лица до самой церемонии, и мой отец с ним не спорил. Если невеста окажется безобразной, всегда есть рабыни и мальчики-прислужники. Говорят, что, когда с нее наконец сняли покрывало, моя мать улыбалась. Вот как все узнали, что она глупа. Ведь невесты никогда не улыбаются.
Когда родился я, сын, отец выхватил меня у нее из рук и отдал кормилице. Повитуха, сжалившись над матерью, вместо меня дала ей подержать подушку. Мать прижала ее к себе. Она как будто и не заметила подмены.
Отец быстро во мне разочаровался: мал, тщедушен. Я не был сильным. Не был проворным. Не умел петь. Все, что можно было обо мне сказать хорошего, – я не болел. Хвори и колики, терзавшие моих сверстников, обходили меня стороной. Но у отца это вызывало лишь подозрения. Может, я и не человек вовсе, подменыш? Он хмурился, глядя на меня. Под его взглядом у меня тряслись руки. По подбородку у матери тоненькой струйкой стекало вино.
Мне пять лет, когда настает очередь отца быть распорядителем игр. Люди съезжаются с самой Спарты и Фессалии, наши кладовые ломятся от их золота. В течение двадцати дней сотня слуг вытаптывает беговую дорожку, расчищает ее от камней. Отец намерен устроить лучшие игры своего времени.
Больше всего мне запомнились бегуны: их орехово-коричневые тела умащены маслом, они разминаются на дорожке, под палящим солнцем. Все смешались, широкоплечие мужи, безбородые юнцы и мальчишки, икры густо оплетены мышцами.
Быка закололи, тот истек кровавой пеной в пыль и темные бронзовые чаши. На смерть он пошел спокойно – добрый знак для грядущих игр.
Бегуны собираются у помоста, где мы с отцом сидим в окружении наград, которые потом вручим победителям. Тут золотые чаши, в которых разбавляют вино, кованые бронзовые треножники, ясеневые копья, увенчанные драгоценным железом. Но главная награда у меня в руках: венок из свежесрезанных пыльно-зеленых листьев, заблестевших там, где я потер их пальцем. Отец отдал мне его скрепя сердце. Он успокаивает себя: мне нужно его держать, только и всего.
Самые юные бегут первыми, и мальчишки возят ногами по песку, дожидаясь, когда жрец кивнет им. Они только начали расти, кости острыми веретенами проступают под туго натянутой кожей. Среди десятка темных взлохмаченных макушек я вдруг вижу светлую. Тянусь вперед, чтобы получше разглядеть. Волосы медово сияют под солнцем, а в них посверкивает золото – венец царевича.
Он ниже своих сверстников, еще по-детски круглощекий, не то что другие мальчишки. Волосы у него длинные, перевязанные кожаным шнурком, пылают на его нагой темной спине. Когда он оборачивается, лицо у него серьезное, как у взрослого мужа.
Когда жрец ударяет оземь, он проскальзывает мимо неповоротливых старших мальчишек. Бежит легко, пятки мелькают розовыми язычками. Он приходит первым.
Я не свожу с него глаз: отец берет венок, лежащий у меня на коленях, увенчивает им победителя, на его ярких волосах листья кажутся почти черными. Его уводит отец, Пелей, гордый, улыбающийся. Царство Пелея меньше нашего, но, говорят, он женат на богине и народ любит его. Мой отец глядит на него с завистью. Его жена глупа, а отпрыску не по силам состязаться даже с самыми юными бегунами. Он поворачивается ко мне:
– Вот каким подобает быть сыну.
Без венка мне некуда деть руки. Я смотрю, как царь Пелей обнимает сына. Мальчик подкидывает венок и затем ловит его. Он смеется, разрумянившись от победы.
Кроме этого, я мало что помню из той моей жизни, одни лишь разрозненные образы: хмурый отец, сидящий на троне, моя любимая игрушка – искусно сработанная лошадка, мать на берегу моря, вперившая взор в сторону Эгейских островов. В этом, последнем, воспоминании я, чтобы порадовать ее, швыряю голыши, которые – шлеп, шлеп, шлеп – скользят по покрову моря. Ей, кажется, нравятся круги, что расходятся по воде, снова становясь гладью. А может, ей нравится само море. Звездчатый шрам у нее на виске горит белым, будто кость, – это отец однажды ударил ее рукоятью меча. Она зарылась ногами в песок, торчат одни пальцы, и я осторожно обхожу их, пока ищу камешки. Выбираю один, швыряю его, радуясь, что хоть это у меня получается. Это единственное мое воспоминание о матери, и оно до того золотое, что я почти уверен, будто его выдумал. В конце концов, отец вряд ли позволил бы нам остаться вдвоем наедине, своему глупому сыну и еще более глупой жене. Да и где это мы? Я не узнаю ни берега, ни береговой линии.
Столько воды с тех пор утекло.
Глава вторая
Царь призвал меня к себе. Помню, до чего ненавистным казался мне долгий путь по бесконечному тронному залу. У каменного изножья трона я преклонил колени. У иных царей на этом месте лежал ковер, сюда вставали коленями гонцы, которым предстояло о многом доложить. Но мой отец был не из их числа.
– Царь Тиндарей наконец выдает дочь замуж, – сказал он.
Мне было знакомо это имя. Тиндарей был царем Спарты и владел огромными угодьями плодороднейших земель, которые были предметом зависти моего отца. Знал я и о его дочери – по слухам, во всех наших царствах не найти было женщины красивее. Говорили, что ее мать, Леду, силой взял сам повелитель богов Зевс, явившись ей в образе лебедя. Девять месяцев спустя ее чрево разродилось двумя парами близнецов: Клитемнестрой и Кастором, детьми ее смертного мужа, Еленой и Полидевком, блистательными чадами бога-лебедя. Но из богов, как известно, выходят на редкость плохие родители; разумеется, отцом всем четверым должен был стать Тиндарей.
Я ничего не ответил на отцовскую весть. Такие новости для меня ничего не значили.
Отец откашлялся, звук разнесся по пустынному залу.
– Нам хорошо бы с ней породниться. Ты поедешь просить ее руки.
В зале больше никого не было, мой перепуганный резкий выдох услышал только отец. Но я уже понимал, что лучше будет промолчать. Отец и без того знал, что я могу сказать: что мне девять лет, что я невзрачный, никудышный, неинтересный.
Мы отправились в путь на следующее утро, дорожные сумы были до отказа набиты дарами и съестными припасами. Нас сопровождали воины в парадных доспехах. Дороги я почти не помню – мы ехали посуху, мимо ничем не примечательных селений. Возглавлявший процессию отец отдавал все новые и новые распоряжения помощникам и гонцам, которые тотчас же разъезжались на все стороны. Я разглядывал кожаные поводья, приглаживал ворсинки большим пальцем. Я не понимал, что я здесь делаю. Умом я не мог этого постичь, как и почти всех поступков отца. Мой ослик покачивался из стороны в сторону, и я покачивался вместе с ним, радуясь какому-никакому развлечению.
Мы не первыми приехали свататься к дочери Тиндарея. В конюшнях было не протолкнуться: мулы, лошади, снующие туда-сюда слуги. Отец был недоволен оказанным нам приемом, я видел, как он, хмурясь, провел рукой по камням над очагом в наших покоях. С собой из дому я привез игрушку, лошадку, у которой двигались ноги. Я подымал за копыто одну ногу, потом другую, воображая, что ехал не на осле, а на лошади. Один воин сжалился надо мной и дал мне свои игральные кости. Я кидал их до тех пор, пока за один бросок не выпали все шестерки.
Наконец настал день, когда отец приказал выкупать меня и причесать. Он велел мне переодеть хламиду, затем – надеть другую. Я повиновался, хоть мне и казалось, что между пурпурной с золотом и багряной с золотом хламидами нет никакой разницы. Моих шишковатых коленей не прикрывала ни та ни другая. Отец выглядел суровым и властным, черная борода наотмашь рассекала лицо. Дар, что мы привезли Тиндарею, стоял наготове: золотая чаша для смешивания вина, на которой была отчеканена история царевны Данаи. Зевс соблазнил ее, явившись ей ливнем золотого света, и она родила ему Персея, Горгоноубийцу, который лишь Гераклу уступал среди героев. Отец вручил мне чашу.
– Не посрами нас, – сказал он.
До того, как увидеть парадную залу, я ее услышал: сотни голосов ударялись о каменные стены, звенели кубки и доспехи. Слуги распахнули все окна, чтобы стало потише, завесили ткаными коврами – вот уж воистину богатый дом – все стены. Я никогда не видел столько людей под одной крышей. Не людей, поправил я себя. Царей.
Нас призвали к распорядителю, усадили на скамьи, устланные коровьими шкурами. Слуги сливались со стенами, с тенями. Отец крепко держал меня за ворот – мол, сиди смирно, не ерзай.
Над залою витал раздор, ведь на одну награду притязало столько героев, царей и царских сыновей – впрочем, мы умели делать вид, будто не чужды какой-никакой культуры. Один за другим они называли себя, эти юноши, похваляясь блестящими волосами, тонкими станами и одеждой, выкрашенной в дорогие цвета. Многие приходились богам сыновьями или внуками. О деяниях каждого была сложена песня, и подчас не одна. Тиндарей приветствовал всех по очереди, принимал дары, куча которых росла в центре залы. Каждому он давал слово, каждый мог заявить о своих притязаниях.
Мой отец был старше всех, кроме одного мужа, который, когда подошла его очередь, назвался Филоктетом. «Товарищ Геракла», – прошептал кто-то рядом, и мне понятно было благоговение, прозвучавшее в его голосе. Геракл был величайшим нашим героем, а Филоктет – ближайшим его соратником, единственным из доселе живущих. Седовласый, толстые пальцы – сплошные жилы, и эта их жилистая ловкость выдавала в нем лучника. И вправду, не прошло и минуты, как он воздел к потолку лук, огромнее которого мне в жизни не доводилось видеть, из отполированного до блеска тиса, с рукоятью, обмотанной львиной шкурой.
– Лук Геракла, – провозгласил Филоктет, – который он подарил мне перед смертью.
В наших краях лук считался оружием трусов. Но никто не осмелился бы сказать такое об этом луке; стоило нам представить, какая сила потребуется, чтобы его натянуть, как в нас поубавилось спеси.
Тут заговорил следующий муж, с накрашенными, будто у женщины, глазами:
– Идоменей, царь Крита.
Он был строен, и когда поднялся с места, стало видно, что волосы доходят ему до пояса. Его даром было редкое у нас железо, обоюдоострый топор.
– Знак моего народа.
Своими движениями он напомнил мне танцоров, которых так любила мать.
За ним – Менелай, сын Атрея, сидевший подле своего грузного, медведеподобного брата Агамемнона. Волосы у Менелая были ослепительно рыжими, цвета раскаленной в горниле бронзы. Сильное тело ярилось мускулами, самой жизнью. Он привез богатый дар, прекрасно выкрашенную ткань.
– Хоть дева и не нуждается в украшениях, – улыбаясь, прибавил он.
Красиво сказал. Я жалел, что не умею выражаться так же остроумно. Среди всех собравшихся я был единственным, кому было меньше двадцати и кто не возводил свой род к богам. Светловолосый сын Пелея, наверное, был бы тут на своем месте, думал я. Но отец оставил его дома.
Муж следовал за мужем, их имена смешались у меня в голове. Я перевел взгляд на возвышение, где стоял трон, и впервые заметил, что рядом с царем Тиндареем сидят три женщины, на головы которых наброшены покрывала. Я во все глаза уставился на белую ткань, надеясь хотя бы мельком разглядеть сокрытые под нею лица женщин. Отец хотел, чтобы одна из них стала моей женой. Три пары рук, изящно украшенных браслетами, покойно лежали у них на коленях. Одна женщина была выше других. Мне почудилось, будто из-под ее покрывала выбивается темный локон. Я вспомнил, что Елена светловолоса. Значит, это не Елена. Я перестал слушать царей.
– Приветствую тебя, Менетий. – Я вздрогнул, заслышав имя отца. Тиндарей глядел на нас. – Мне горько узнать о смерти твоей жены.
– Моя жена здравствует, Тиндарей. Это мой сын приехал просить руки твоей дочери.
Наступила тишина, и я преклонил колени, голова шла кругом от множества лиц.
– Твой сын еще не муж.
Голос Тиндарея доносился словно бы издалека. Я не мог ничего в нем расслышать.
– И пусть. Я могу быть мужем за нас двоих.
Наш народ любил такие шутки, дерзкие, хвастливые. Но никто не рассмеялся.
– Ясно, – ответил Тиндарей.
Каменный пол впечатывался мне в кожу, но я даже не шелохнулся. Я привык стоять на коленях. Вот уж не думал, что обрадуюсь науке, усвоенной в отцовском тронном зале.
В тишине мой отец заговорил снова:
– Другие поднесли тебе вино и бронзу, масло и дерево. Я же подношу тебе золото, и это лишь малая толика моих богатств.
Я вдруг остро ощутил, что сжимаю прекрасную чашу, чувствую под пальцами фигурки героев истории: Зевс, возникший из льющегося света, перепуганная царевна, их совокупление.
– Мы с дочерью благодарим тебя за столь ценный, хоть и ничтожный для тебя дар.
Цари зашептались. Отца унизили, хотя он как будто бы этого не понял. Но мое лицо вспыхнуло.
– Елена будет царицей в моем дворце. Ты и сам знаешь, что моей жене не по силам править народом. Я богаче всех этих юнцов, а деяния мои говорят сами за себя.
– Я думал, ты сватаешь Елену за сына.
Услышав незнакомый голос, я вскинул голову. Этот муж еще не держал речь. Он был последним в ряду, сидел, развалившись на скамье, курчавые волосы поблескивали в свете очага. На ноге у него был рваный шрам – шов, схватывавший смуглую плоть от пятки до колена, оборачивался вкруг икры и уходил куда-то в тень, под хитон. Наверное, от ножа, думал я, или чего-то похожего, вспоровшего кожу, оставившего по себе перистые края, чья плавность никак не вязалась со злобой, которая наверняка стала причиной ранения.
Отец вспылил:
– Не помню, чтоб я давал тебе слово, сын Лаэрта.
Мужчина улыбнулся:
– Не давал. Я вмешался в твой разговор. Но тебе не стоит бояться моего вмешательства. В этом деле у меня нет личного интереса. Я всего лишь наблюдатель.
Я заметил какое-то мимолетное движение на помосте. Одна из фигур под покрывалами шевельнулась.
– Как это понимать? – Отец хмурился. – Если он приехал сюда не ради Елены, то ради чего? Пусть едет обратно, к своим скалам и козам.
Мужчина вскинул брови, но промолчал.
Тиндарей тоже отвечал мягко:
– Если, как ты сказал, сватается твой сын, так пусть говорит сам за себя.
Даже я понял, что настала моя очередь держать речь.
– Я Патрокл, сын Менетия. – Голос мой был высоким, скрипучим от долгого молчания. – Я пришел посвататься к Елене. Мой отец – царь и сын царей.
Больше мне было нечего сказать. От отца я не получал никаких наставлений, он и не думал, что Тиндарей даст мне слово. Я встал и отнес чашу к куче даров, поставил ее так, чтобы она не опрокинулась. Развернулся и пошел обратно к скамьям. Я не посрамил себя – не дрожал, не споткнулся, – и речь моя не была глупой. Но лицо у меня полыхало от стыда. Я знал, каким кажусь этим мужам.
Очередь из женихов двигалась дальше, до меня им дела не было. Стоявший на коленях муж был вполовину выше моего отца и вполовину шире. Позади него двое слуг придерживали громадный щит. Щит этот, доходивший ему до самой макушки, словно бы сватался с ним вместе: поднять такой щит было не по силам обычному мужу. Не был он и простым украшением: изломанные, иззубренные края щита свидетельствовали, что он повидал много битв. Этот великан назвался Аяксом, сыном Теламона. Речь его была краткой, без прикрас, он заявил, что ведет свой род от Зевса, и в доказательство того, что прадед по-прежнему ему благоволит, привел свою гигантскую мощь. В дар он принес копье, резное, прекрасное, из гибкого дерева. Кованый наконечник посверкивал в свете факелов.
Наконец дошла очередь и до мужа со шрамом.
– Ну, сын Лаэрта? – Тиндарей повернулся к нему. – И что же не имеющий личного интереса наблюдатель скажет нам об этой церемонии?
Тот устроился на скамье поудобнее.
– Хотел бы я знать, как ты удержишь проигравших от того, чтобы пойти на тебя войной? Или на этого счастливчика, избранника Елены? Как по мне, тут уже с полдюжины мужей готовы вцепиться друг в другу в глотки.
– Тебя это, похоже, забавляет.
Мужчина пожал плечами:
– Меня забавляет людское безрассудство.
– Сын Лаэрта насмехается над нами! – То был здоровяк Аякс, сжатый кулак – размером с мою голову.
– Сын Теламона, ни в коем случае.
– Что же тогда, Одиссей? В кои-то веки говори прямо. – Теперь даже я расслышал недобрые нотки в его голосе.
Одиссей снова пожал плечами:
– Ты заполучил и славу, и богатства, но то была рискованная игра. Каждый из этих мужей достоин руки твоей дочери, и каждому это известно. Так просто они не отступятся.
– Все это ты уже говорил мне с глазу на глаз.
Сидевший подле меня отец напрягся. Тайный сговор. Лицо омрачилось не у него одного.
– Верно. Но теперь я знаю, как разрешить это затруднение. – Он вскинул руки, в них ничего не было. – Я не принес тебе даров, и я не сватаюсь к Елене. Я, как уже было сказано, царь над камнями и козами. И за предложенное мною решение я жду лишь той награды, о которой уже тебя попросил.
– Говори свое решение, и награда твоя.
И снова еле заметное движение на помосте. Одна из женщин рукой задела подол соседки.
– Изволь же. Я думаю, Елене надлежит самой выбрать себе мужа. – Одиссей замолчал, ожидая, пока стихнут изумленные перешептывания: в таких делах мнения женщин не спрашивали. – Тогда никто не сможет ни в чем тебя упрекнуть. Но выбрать его она должна здесь и сейчас, дабы нельзя было обвинить ее в том, что она последовала твоему совету или наставлению. И еще, – он воздел палец кверху, – перед тем как она сделает свой выбор, все собравшиеся здесь мужи должны принести клятву: не оспаривать выбор Елены и встать на защиту ее мужа от каждого, кто на нее посягнет.
В зале стало неспокойно. Приносить клятву? Да еще по такому неслыханному поводу – женщина выбирает себе мужа. Это было подозрительно.
– Хорошо.
Тиндарей с непроницаемым лицом повернулся к сидевшим на помосте женщинам.
– Елена, ты принимаешь это предложение?
Голос у нее был низкий, красивый, и он разлетелся по всем уголкам залы:
– Да.
Больше она ничего не сказала, но сидевших рядом со мной мужчин охватила дрожь. Даже я, ребенок, и тот ощутил ее, а ощутив, подивился могуществу этой женщины, которая, даже будучи упрятанной под покрывало, могла воспламенить толпу.
Нам всем вдруг вспомнилось, что кожа ее, по слухам, золотистая, а глаза – темные и сверкающие, будто гладкий обсидиан, на который мы обменивали наши оливки. В тот миг за нее можно было отдать все дары, лежавшие в центре залы, и не только. За нее можно было отдать все наши жизни.
Тиндарей кивнул:
– Тогда быть посему. Все, кто пожелает принести клятву, пусть поклянутся сейчас.
Послышалось недовольное бормотание, чьи-то полусердитые голоса. Но никто не ушел. Голос Елены, покрывало, мягко вздымающееся с каждым ее вдохом, приковали нас к скамьям.
Мигом призвали жреца, который подвел к алтарю белую козу. Куда более подходящий выбор, чем бык, который мог неприглядно залить каменный пол хлещущей из горла кровью. Животное умерло легко, жрец смешал его темную кровь с золой кипарисовых ветвей из очага. В чаше зашипело, звук вышел громким посреди тишины.
– Ты первый, – указал Тиндарей на Одиссея.
Даже мне, девятилетнему, и то было понятно, как ловко он это придумал. Одиссей уже дал всем понять, что он слишком умен. Наши непрочные союзы держались только на том, что ни один человек не мог быть могущественнее другого. На лицах царей я увидел ухмылки, удовлетворение; Одиссей не избежит им же сработанной петли.
Одиссей скривил рот в полуулыбке:
– Разумеется. С превеликой радостью.
Но я догадался, что он говорит неправду. Пока приносили жертву, я смотрел, как он вжимался в тень, словно надеясь, что о нем позабудут. Но теперь он встал, подошел к алтарю.
– Но помни, Елена, – Одиссей протянул было жрецу руку, но остановился, – я приношу клятву как соратник, не как жених. Ты никогда себе не простишь, если выберешь меня.
Говорил он шутливо, по залу прокатились смешки. Мы все понимали, что лучезарная Елена не возьмет себе в мужья царя бесплодной Итаки.
Одного за другим жрец призывал нас к очагу, метил наши запястья кровью и пеплом, связывая нас будто цепью. Я проговорил нараспев вслед за ним слова клятвы, вскинув руку так, чтобы все ее видели.
Когда последний муж вернулся на свое место, Тиндарей встал.
– А теперь, дочь моя, делай свой выбор.
– Менелай.
Она сказала это безо всяких колебаний, поразив нас всех. Мы готовились к долгому напряжению, нерешительности. Я повернулся к рыжеволосому мужу, вскочившему со своего места с широкой улыбкой на лице. В приступе бурной радости тот молотил по спине своего молчаливого брата. На лицах остальных я заметил гнев, разочарование, а кое-где и горе. Но никто не потянулся к мечу, кровь толстой коркой засыхала у нас на запястьях.
– Значит, так тому и быть. – Тиндарей тоже встал. – Я рад принять в семью второго сына Атрея. Тебе достанется моя Елена, хоть твой достойный брат уже попросил руки моей Клитемнестры.
Он указал на самую высокую из женщин, словно приглашая ее встать. Та даже не шевельнулась. Может, не услышала.
– А что насчет третьей? – Это прокричал невысокий мужчина, сидевший рядом с великаном Аяксом. – Твоей племянницы. Можно она достанется мне?
Мужчины расхохотались, радуясь тому, что воинственности в зале сразу поубавилось.
– Ты опоздал, Тевкр, – ответил Одиссей, перекрикивая шум. – Она уже обещана мне.
Вот и все, что я тогда услышал. Отец ухватил меня за плечо, рывком стянул со скамьи.
– Нам тут больше делать нечего.
Тем же вечером мы отправились домой, на своего ослика я взгромоздился, исполненный огорчения: лица Елены, о котором слагали легенды, мне не довелось увидеть даже мельком.
Об этом нашем путешествии отец мой больше и словом не обмолвился, и стоило мне возвратиться домой, как моя память странным образом исказила все произошедшее. Кровь, и клятва, и полная царей зала – все это казалось далеким и блеклым, больше похожим на сказания аэда, нежели на то, чему я сам был свидетелем. Неужели я вправду преклонял перед всеми ними колена? И что за клятву я принес? Даже думать об этом было нелепо, словно о сне, который уже к обеду кажется глупым и несусветным.
Глава третья
Я был на лугу. В руках – две пары игральных костей, которые мне кто-то подарил. Не отец, ему бы такое и в голову не пришло. И не мать, иногда меня не узнававшая. Не припомню, чей же все-таки это был подарок? Заезжего царя? Знатного мужа, хотевшего подольститься к отцу?
Они были вырезаны из слоновой кости, с крапинками оникса, гладкие на ощупь. Лето близилось к концу, я удрал из дворца и тяжело дышал. После игр ко мне приставили наставника, которому надлежало обучить меня всем атлетическим искусствам: кулачной борьбе, владению мечом и копьем, метанию диска. Но я сбежал от него, разрумянившись от пьянящей легкости уединения. Впервые за многие недели я остался один.
И тут появился этот мальчишка. Его звали Клисоним, он был сыном вельможи, часто бывавшего во дворце. Старше меня, крупнее, отталкивающе толстомясый. Он углядел сверкнувшие у меня в руке кости. Осклабился, вытянул руку:
– Дай посмотреть.
– Не дам.
Мне не хотелось, чтобы он трогал их грязными, жирными пальцами. А я был хоть и невеликим, но царевичем. Неужели даже этого права у меня нет? Но эти знатные сыновья привыкли, что я склоняюсь перед их волей. Они знали, что отец за меня не заступится.
– Дай сюда.
Он не утруждал себя угрозами – пока. Я ненавидел его за это. Я должен быть достоин хотя бы угроз.
– Нет.
Он шагнул ко мне:
– А ну отдай.
– Они мои.
Я показал зубы. Я щерился, как псы, что дерутся за объедки с нашего стола.
Он попытался выхватить у меня кости, и я оттолкнул его. Он пошатнулся, и я обрадовался. Моего он не получит.
– Эй!
Он разозлился. Я был таким маленьким, поговаривали, что я дурачок. Отступись он теперь – опозорится. Раскрасневшись, он пошел на меня. Сам того не желая, я сделал шаг назад.
Он ухмыльнулся:
– Трус.
– Я не трус.
Я повысил голос, меня всего будто жаром обдало.
– А твой отец говорит, ты трус, – говорил он неспешно, будто смакуя каждое слово. – Он это моему отцу сказал, я сам слышал.
– Не говорил он такого.
Но я знал, что говорил.
Мальчишка подошел еще ближе. Вскинул кулак:
– Ты назвал меня лжецом?
И я понял, что сейчас он меня ударит. Он только ждал подходящего повода. Я мог себе представить, как отец это произносит. Трус. Я уперся руками мальчишке в грудь и толкнул что было сил. Наша земля – трава да колосья пшеницы. Упадет – не расшибется.
Я ищу себе оправдания. Земля наша – еще и камни.
Он глухо ударился головой о камень, вытаращил изумленно глаза. Земля вокруг него засочилась кровью.
Я в ужасе уставился на него, горло сжалось от содеянного. Раньше я не видел, как умирает человек. Быки, козы – да, бескровно задыхавшиеся рыбы. Я видел смерть на картинах, на гобеленах, на блюдах с выжженными черными фигурками. Но этого я прежде не знал: хрипения, удушья, скребущих по земле пальцев. Запаха опорожнившихся кишок. И я сбежал.
Уже потом меня нашли подле узловатых стоп оливкового дерева. Я был бледен и лежал распростершись в луже собственной блевотины. Игральные кости пропали, я выронил их, убегая. Отец гневно глядел на меня, оскалив желтоватые зубы. Он подал знак слугам, и те унесли меня во дворец.
Родня мальчика потребовала моего немедленного изгнания или смерти. Они были могущественными людьми, он был их старшим сыном. Царь мог жечь их поля, бесчестить их дочерей – что угодно, лишь бы потом заплатил. Но сыновья были неприкосновенны. Тронь их – и знать взбунтуется. Мы все знали эти правила, мы цеплялись за них, чтобы избежать анархии, от которой вечно были в одном шаге. Кровная распря. Говоря это, слуги перекрещивали пальцы, чтобы не накликать беды.
Всю свою жизнь отец всеми правдами и неправдами старался удержаться на троне, и он не собирался рисковать царством ради такого сына, как я, ведь и наследника, и чрево, что его родит, отыскать было нетрудно. И он согласился: я отправлюсь в изгнание, буду воспитываться при чужом дворе. Другие люди будут растить меня, пока я не возмужаю, в обмен на мой вес в золоте. Я останусь без родителей, без родового имени, без наследства. В наше время смерть была предпочтительнее. Но мой отец был человеком практичным. Пышные похороны, которые полагались мне по чину, обошлись бы отцу куда дороже моего веса в золоте.
Вот так, десяти лет от роду, я остался сиротой. Вот так я оказался во Фтии.
Крошечная, с самоцвет размером, Фтия – самая маленькая из наших земель – примостилась в северном закутке суши между морем и предместьями горы Отрис. Пелей, царь Фтии, был из тех, кому боги благоволят: сам не божественного происхождения, зато умен, храбр, хорош собой и в благочестии себе равных не имел. В награду боги дали ему в жены морскую нимфу. У них это почиталось наивысшей честью. В конце концов, какой смертный откажется возлечь с богиней и породить от нее сына? Божественная кровь очищала нашу низменную породу, создавала героев из глины и праха. Но союз с этой богиней сулил даже нечто большее: мойры предсказали, что ее сын превзойдет своего отца. Род Пелея получит славное продолжение. Но дар этот, как и все дары богов, был с подвохом: богиня не желала такого мужа.
Историю о насильственном браке Фетиды знали все, даже я. Боги привели Пелея в тайное место у моря, где любила сидеть Фетида. Они предупредили его, чтоб не тратил время на уговоры, – она никогда не согласится на брак со смертным.
Предупредили они его и о том, что случится, стоит Пелею ее поймать: нимфа Фетида изворотлива, как и ее отец, скользкий морской старец Протей, и умеет переплеснуть свою кожу в тысячи разных видов меха, пера и плоти. Но хоть клювы, когти, клыки, тугие кольца змеиных тел и жалящие хвосты будут терзать его тело, Пелей ни за что не должен разжимать рук.
Пелей был человек благочестивый, послушный и сделал все, как велели ему боги. Он дождался, когда она выйдет из сизых волн – волосы черные, длинные, будто конский хвост. Затем он схватил ее и, несмотря на яростное сопротивление, не отпускал, не разжимал рук, пока оба они – задыхаясь, с саднящей от песка кожей – не выбились из сил. Кровь из ран, которые она нанесла ему, мешалась с каплями потерянного девичества у нее на бедрах. Но теперь сопротивляться было бесполезно: лишив ее девственности, он все равно что связал их брачными обетами.
Боги заставили Фетиду поклясться, что она проживет со своим смертным мужем не менее года, и свое время на земле она отбыла, как отбывают повинность – молча, угрюмо, безразлично. Теперь, когда он прижимал ее к себе, она и не думала уворачиваться или отбиваться. Вместо этого она лежала застыв, не говоря ни слова, влажная и холодная, будто старая рыбина. Ее чрево нехотя выносило одного-единственного ребенка. Едва пробил час ее освобождения, как она выбежала из дворца и нырнула обратно в море.
Она возвращалась, только чтобы навестить мальчика, только ради него и всегда ненадолго. Все остальное время ребенок был на попечении у нянек и наставников, и еще под присмотром Феникса, советника Пелея, которому тот доверял более всего. Жалел ли когда-нибудь Пелей о таком даре богов? Обычная жена радовалась бы своему везению, достанься ей такой муж, как Пелей, – с легким характером, с морщинками от улыбок на лице. Но для морской нимфы Фетиды его нечистая, смертная посредственность была несмываемым позорным пятном.
Я шел по дворцу за слугой, чьего имени не расслышал. Может, он его и не называл. Залы тут были меньше, чем дома, словно бы их размеры ограничивала сама невеликость царства, которым отсюда правили. Стены и пол выложены местным мрамором, белее того, что встречается на юге. На их млечном фоне мои ноги казались черными.
С собой у меня ничего не было. Мои скудные пожитки отнесли в опочивальню, а присланное отцом золото уже отправилось в казну. Расставшись с ним, я почувствовал странную тревогу. Оно было моим спутником все эти недели странствий, напоминанием о том, какова мне цена. Содержимое откупа я знал наперечет: пять золотых кубков с резными ножками, скипетр с тяжелым набалдашником, ожерелье чеканного золота, две богато украшенные статуи птиц и деревянная лира с золочеными ручками. Последнее, я знал, было против правил. Дерево везде водилось в изобилии, оно было дешевым, тяжелым и отнимало вес у золота. Но никому не придет в голову отказаться от такой красивой лиры; она была частью приданого моей матери. Пока мы ехали сюда, я то и дело совал руку в притороченную к седлу суму и гладил отполированное дерево.
Я догадывался, что меня ведут в тронную залу, где мне надлежит встать на колени и рассыпаться в благодарностях. Но слуга внезапно остановился перед боковой дверью. Царь Пелей в отлучке, сказал он мне, вместо него я предстану перед его сыном. Я встревожился. Не к этому я готовился, когда затверживал почтительные слова, сидя верхом на осле. Сын Пелея. Я еще помнил темный венок на его светлых волосах, мелькавшие на дорожке розовые подошвы его ног. Вот каким подобает быть сыну.
Он лежал на широкой, покрытой подушками скамье, уперев себе в живот лиру. Лениво пощипывал струны. Он не слышал, как я вошел, ну или не захотел поворачивать головы. Тогда я впервые стал понимать, какое мне тут отведено место. До этого дня я был царским сыном, меня ожидали, о моем прибытии возвещали. Теперь же мной можно было пренебречь.
Я шагнул вперед, шаркая ногами, и он вяло перекатил голову набок, чтобы взглянуть на меня. За те пять лет, что я его не видел, он перерос детскую округлость. Я разинул рот, меня так и обожгло его красотой: глаза темной зелени, черты лица тонкие, как у девушки. У меня эта красота вызвала резкую, молниеносную неприязнь. Я изменился не так сильно, не в лучшую сторону.
Он зевнул, веки у него были набрякшие.
– Как тебя зовут?
Его царство было половинкой, четвертушкой, восьмушкой царства моего отца, я убил мальчика и оказался в изгнании, а он все равно не знал, как меня зовут. Я стиснул зубы и ничего не ответил.
Он снова спросил, уже громче:
– Как тебя зовут?
В первый раз моему молчанию еще можно было придумать оправдание: допустим, я его не услышал. Но не во второй.
– Патрокл.
Так при рождении меня – с надеждой, но необдуманно – нарек отец, и это имя отозвалось горечью у меня на языке. «Отцовская честь» – вот что оно значило. Я ждал, что он посмеется над этим именем, отпустит какую-нибудь остроумную шуточку насчет моего позора. Но он промолчал. Может быть, подумал я, он для этого слишком глуп.
Он перекатился на бок, поглядел на меня. Золотой локон упал ему на глаза, и он дунул на него, чтобы отбросить в сторону.
– Меня зовут Ахилл.
Я вскинул подбородок, самую малость – понятно, мол. С минуту мы глядели друг на друга. Затем он моргнул и зевнул снова, будто кошка, широко разевая рот.
– Добро пожаловать во Фтию.
Я воспитывался при дворе и умел по голосу понять, что во мне более не нуждаются.
В тот день я узнал, что не был у Пелея единственным воспитанником. Мелкий царек оказался богат ненужными сыновьями. Говорили, что он и сам когда-то был в бегах, а потому проявлял милосердие ко всем изгнанникам. Моя постель оказалась циновкой в длинной комнате, где все остальные мальчишки или отдыхали, или шумно мерились силами. Слуга показал, куда отнесли мои вещи. Несколько мальчишек вскинули головы, уставились на меня. Я уверен, что кто-то из них обратился ко мне, спросил, как меня зовут. Уверен, что я ему ответил. Они вернулись к своим играм. Ничего интересного. На негнущихся ногах я прошел к своей циновке и стал дожидаться ужина.
На закате нас позвали есть – откуда-то из недр дворца раздался грохот бронзового колокола. Мальчишки побросали свои игры и выскочили в коридор. Дворец был выстроен будто кроличья нора – сплошь петляющие проходы и внезапные закутки. Я чуть было не споткнулся о пятки мальчишки, бежавшего передо мной, – так боялся отстать и потеряться.
Трапезная находилась в передней части дворца, в длинной зале, окна которой выходили к подножию горы Отрис. Зала эта была такой большой, что могла многократно вместить всех нас: царь Пелей любил принимать и потчевать гостей. Мы сидели на дубовых скамьях за столами, хранившими вмятины от годами громыхавших по ним блюд. Кормили тут незатейливо, но щедро – соленой рыбой, толстыми ломтями хлеба и сыра с травами. Мяса – ни козьего, ни коровьего – не подавали. Оно полагалось только членам царской семьи или в дни празднеств. В другом конце залы огонь лампы высветил яркие волосы. Ахилл. Он сидел с компанией мальчишек, которые хохотали, широко раскрыв рты, над какой-то его шуткой или выходкой. Вот каким подобает быть царскому сыну. Опустив голову, я разглядывал кусок хлеба, грубые крошки которого царапали мои пальцы.
После ужина нам дозволялось заниматься своими делами. Несколько мальчишек сгрудились в углу, затевая какую-то игру.
– Хочешь сыграть? – спросил один из них.
Волосы у него еще торчали детскими кудряшками, он был даже младше меня.
– Сыграть?
– В кости.
Он разжал ладонь, показал их мне – обточенная кость с крапинками темной краски.
Я вздрогнул, отшатнулся.
– Нет, – ответил я, слишком громко.
Он удивленно заморгал.
– Ну как хочешь.
Он пожал плечами и убежал.
Той ночью мне снился убитый мальчик, снилось, как его череп раскололся, будто яйцо, ударившись о землю. Он преследует меня. Кровь растекается, темная, как пролитое вино. Глаза у него открыты, губы шевелятся. Я зажимаю уши. Говорят, голоса мертвых могут лишать рассудка живых. Я не должен его услышать.
Я проснулся в ужасе, надеясь только, что не кричал в голос. Точечки звезд за окном были единственным источником света, луны я не видел. В тишине мое дыхание казалось хриплым, камышовая циновка мягко потрескивала под моим весом, щекоча тонкими пальцами спину. Другие мальчики спали рядом, но мне не делалось от этого спокойнее: когда наши мертвые приходят за возмездием, им нет дела до свидетелей.
Звезды померкли, где-то прокралась по небу луна. Но стоило моим отяжелевшим векам сомкнуться, как убитый снова поджидал меня – окровавленный, с белым как кость лицом. Конечно, он меня поджидал. Какой же душе захочется раньше срока очутиться в бесконечном мраке подземного царства. Изгнанием можно утолить гнев живых, но им не умилостивишь мертвых.
Когда я проснулся, в глаза мне будто песку насыпали, ноги и руки были тяжелыми, вялыми. Вокруг вертелись остальные мальчишки, одевались, чтобы бежать на завтрак, радуясь наступающему дню. Слух о моей странности разнесся быстро, и тот мальчик, что помладше, больше не подходил ко мне – ни с костями, ни с чем-либо еще. За завтраком мои пальцы совали хлеб в рот, горло его проглатывало. Мне наливали молока. Я пил.
Потом нас вывели к пыльному солнцу тренировочных площадок, где учили владению мечом и копьем. Здесь-то мне и открылась в полной мере доброта Пелея: мы, его должники, обученные воинскому искусству, в свое время станем ему доблестными защитниками.
Мне дали копье, мозолистая рука поправила мой захват, затем поправила его снова. Я бросил копье и задел краешек висевшей на дубе мишени. Наставник шумно вздохнул и вручил мне второе копье. Я посматривал на остальных мальчишек, выискивая сына Пелея. Его здесь не было. Я снова навел копье на дуб с рябой, растрескавшейся корой в пробоинах, из которых сочилась смола. Бросок.
Солнце поднялось высоко, затем еще выше. Горело пересохшее горло, саднило от жгучей пыли. Когда наставники нас отпустили, почти все мальчишки сбежали на берег, где еще подрагивал легкий ветерок. Там они играли в кости и носились наперегонки, выкрикивая шутки – резко, раскатисто, как все северяне.
Глаза у меня закрывались сами собой, рука ныла от утренних упражнений. Я уселся в тени чахлой оливы, уставился на воду. Никто со мной не говорил. Меня легко было не замечать. Что здесь, что дома – невелика, по правде сказать, разница.
Следующий день был похож на предыдущий: утром изнурительные упражнения, затем долгие часы в одиночестве. Ломтик луны по ночам становился все тоньше и тоньше. Я глядел на нее до тех пор, пока ее желтый изгиб не начинал гореть у меня перед глазами, даже когда я смыкал веки. Я надеялся таким образом отогнать видения об убитом мальчике. Богиня луны наделена колдовским даром, властью над мертвыми. Стоит ей захотеть – и сны исчезнут.
Она не хотела. По ночам мальчик являлся мне снова и снова – с широко раскрытыми глазами, с размозженным черепом. Иногда он поворачивался и показывал мне дыру в голове, в которой перекатывалось месиво его мозга. Иногда тянул ко мне руки. Я просыпался, давясь ужасом, и до самого рассвета вглядывался в темноту.
Глава четвертая
Легче мне становилось только в сводчатой трапезной. Там на меня не давили стены, не лезла в горло уличная пыль. Пока рты жевали, стихал беспрестанный гул голосов. Можно было сидеть в одиночестве над своей едой и снова дышать.
Только тогда я и видел Ахилла. Его дни протекали отдельно от нас, в царственных заботах, в которых мы не принимали участия. Но ел он всегда с нами, присаживаясь то за один, то за другой стол. В просторной зале его красота горела как пламя, живое и яркое, невольно притягивая мой взгляд. Его рот был круглившимся луком, нос – благородной стрелой. Сидел он, не скособочившись, как я, – его тело сразу принимало идеальную позу, будто перед скульптором. Но примечательнее всего, пожалуй, было то, как непринужденно он держался. Он не дулся и не жеманничал, как другие красивые дети. По правде сказать, он словно бы и не замечал вовсе, какое впечатление производит на остальных мальчишек. Впрочем, как ему это удавалось, я понять не мог: ведь они ластились к нему, как щенки, вываливая языки.
За всем этим я наблюдал из своего угла, кроша хлеб в кулаке. Моя жгучая зависть казалась огнивом, еще искра – и вспыхнет пламя.
Однажды он сел ближе обычного, за соседний стол. Во время еды он возил грязными ногами по каменному полу. Ноги у него не были растрескавшимися и загрубелыми, как у меня, из-под слоя дорожной пыли проглядывала розовая и нежно-коричневая кожа. «Царевич», – насмешливо подумал я.
Он обернулся, будто меня услышал. На какой-то миг наши глаза встретились, и по мне пробежала дрожь. Я дернулся, отвел взгляд и принялся дальше крошить хлеб. Щеки у меня горели, кожу покалывало, будто перед грозой. Когда я наконец осмелился поднять голову, он уже отвернулся и разговаривал с сидевшими за его столом мальчишками.
После этого я старался быть похитрее и следил за ним, пригнув голову, чтобы чуть что – и отвести глаза. Но он все равно был хитрее меня. Во время трапезы ему хотя бы разок, но удавалось обернуться до того, как я успевал принять равнодушный вид. В эти секунды – доли секунд, когда наши с ним взгляды соединялись в одну линию, я впервые за весь день хоть что-то чувствовал. Внезапную пустоту в животе, ярость, струящуюся по венам. Я был рыбой, глядевшей на крючок.
На четвертой неделе моего изгнания я вошел в трапезную и увидел, что он сидит за столом, где обычно сидел я. За моим столом, как я уже привык думать, ведь ко мне почти никто не подсаживался. Теперь же, из-за него, набившиеся на скамьи мальчишки расталкивали друг друга локтями. Я замер, не зная, отступать мне или наступать. Победил гнев. Это – мое, и ему отсюда меня не прогнать, даже со всеми его мальчишками.
Я уселся на последнее свободное место, выставив плечи, будто перед дракой. Сидевшие за столом мальчишки красовались друг перед другом, трещали без умолку – о копье, о мертвой птице на берегу, о весенних состязаниях. Я их не слышал. Его присутствия, точно камешка, попавшего в сандалию, невозможно было не замечать. Его кожа была цвета свежеотжатого оливкового масла, и еще – гладкой, как отполированное дерево, без пятен и болячек, которыми пестрели все мы.
Ужин закончился, блюда опустели. Осенняя луна, круглая и рыжая, висела в сумерках за окнами трапезной. Но Ахилл все не уходил. Он рассеянно откинул падавшие ему на глаза волосы; за то время, что я провел здесь, они стали еще длиннее. Он потянулся к миске со смоквами, вытащил несколько штук.
Молниеносным движением он подбросил смоквы в воздух – одну, другую, третью – и принялся жонглировать ими так легко, что на их нежной кожице даже не осталось вмятин. Добавил четвертую, за ней – пятую. Мальчишки свистели и хлопали в ладоши. Еще, еще!
Взлетали плоды, цвета мелькали так быстро, что казалось, будто они вовсе не касаются его ладоней, будто вертятся сами по себе. Жонглированием зарабатывали себе на жизнь дешевые лицедеи и попрошайки, но он превратил это занятие в нечто совсем другое – в живой узор, выписанный прямо по воздуху, до того красивый, что даже я перестал изображать равнодушие.
Он следил за кружащимися плодами и вдруг резко перевел взгляд на меня. Не успел я отвести глаза, как он сказал – тихо, но отчетливо:
– Лови!
Смоква выскользнула из круга, описав изящную дугу в воздухе, прилетела ко мне. Упала в мои сложенные ковшиком ладони – мягкая, чуть нагретая. Мальчишки одобрительно завопили.
Ахилл поймал остальные смоквы – одну за другой, эффектным жестом бросил их обратно в миску. Все, кроме последней – ее он съел, разорвав зубами темный плод, обнажив розовую мякоть. Смоквы были спелыми, сок так и брызнул наружу. Недолго думая, я поднес брошенную мне смокву к губам. Она лопнула, мой рот наполнился зернистой сладостью, ворсистая кожица скользнула по языку. Когда-то я любил смоквы.
Он встал, мальчишки хором принялись с ним прощаться. Я думал, он взглянет на меня еще раз. Но он лишь отвернулся и ушел в свои покои, на другой стороне дворца.
На следующий день во дворец вернулся Пелей, и меня призвали в тронную залу, где едко дымили в очаге тисовые дрова. Я прилежно преклонил колени, поприветствовал царя, он же в ответ одарил меня своей знаменитой милостивой улыбкой.
– Патрокл, – ответил я ему.
Я уже почти привык к этому, к наготе моего имени, после которого более не следовало имени моего отца. Пелей кивнул. Мне он казался согбенным старцем, но ему, как и моему отцу, было не больше пятидесяти. Он не походил на человека, способного усмирить богиню или породить такого сына, как Ахилл.
– Ты здесь потому, что убил мальчика. Это тебе ясно?
О жестокость взрослых. Это тебе ясно?
– Да, – отвечал я ему.
Я многое мог ему рассказать – о снах, от которых я просыпался с осоловелыми, налитыми кровью глазами, о рвущихся наружу воплях, которые я сглатывал, раздирая себе горло. О том, как звезды каждую ночь все мигали и мигали над моим бодрствующим взором.
– Добро пожаловать к нам. Как знать, может, из тебя еще и выйдет добрый муж.
Он хотел меня утешить.
В тот же день, может, от самого царя, а может, и от подслушивавшего под дверью слуги мальчишки наконец узнали о том, что стало причиной моего изгнания. Я частенько слышал, как они сплетничают друг о друге; слухи тут были единственной разменной монетой. И все равно меня поразило, как резко они переменились, как, стоило мне пройти мимо, на лицах у них вспыхивал жадный интерес, страх. Теперь даже самые смельчаки бормотали молитву, доведись им легонько задеть меня рукой: чужое несчастье заразно, а эринии, шипящие богини мести, не слишком разборчивы. Мальчишки завороженно наблюдали за мной с безопасного расстояния. Интересно, а кровь они у него высосут?
Их перешептывания вставали у меня поперек горла, еда во рту становилась пеплом. Я отталкивал блюда, искал углы и пустые закутки, где можно было отсидеться, куда никто не заглядывал, кроме изредка пробегавших слуг. Мой узкий мирок сузился еще больше: до расщелин в полу, до резных завитушек на каменных стенах. Они чуть шершавились под моими пальцами.
– Мне сказали, что ты здесь.
Голос чистый, будто вода, бьющая с ледников.
Я вскинул голову. Я сидел в кладовой, втиснувшись меж двух сосудов с густым оливковым маслом, прижав колени к груди. Я воображал себя рыбой, выпрыгивающей из воды, серебрящейся на солнце. Волны растаяли и снова стали амфорами и мешками с зерном.
Надо мной склонился Ахилл. Лицо серьезное, взгляд зеленых глаз спокоен. Я виновато поежился. Мне нельзя было тут сидеть, и я об этом знал.
– Я искал тебя, – сказал он. Говорил он без всякого выражения, я ничего не мог прочесть в его голосе. – Ты не ходишь на утренние тренировки.
Я покраснел. На смену угрызениям совести пришел гнев, глухой, медленный.
Он был вправе меня отчитывать, но именно за это я его и ненавидел.
– Откуда ты знаешь? Ты тоже на них не ходишь.
– Наставник заметил и сказал об этом отцу.
– А он послал тебя.
Я хотел, чтобы ему стало стыдно за то, что он разносит чужие сплетни.
– Нет, я пришел по своей воле. – Ахилл говорил спокойно, но я заметил, как – почти незаметно – дрогнула его челюсть. – Я подслушал их разговор. И пришел узнать, не болен ли ты.
Я молчал. С минуту он разглядывал меня.
– Отец хочет наказать тебя.
Мы оба понимали, что это значит. Наказания всегда были телесными и, как правило, публичными. Царского сына, конечно, никто не станет пороть, но я больше не был царским сыном.
– Ты не болен, – сказал он.
– Нет, – тупо ответил я.
– Тогда это не оправдание.
– Чему?
Я так испугался, что перестал его понимать.
– Не оправдание тому, что тебя не было на тренировках. – Он говорил очень терпеливо. – Чтобы тебя не наказали. Что ты скажешь?
– Не знаю.
– Что-то сказать нужно.
От его настойчивости я вспылил.
– Это ведь ты царский сын, – огрызнулся я.
Он удивился. Склонил голову набок, будто любопытная птица.
– И что?
– Вот и поговори со своим отцом, скажи, что я был с тобой. Это оправдание придется ему по вкусу.
Сказал я это куда увереннее, чем подумал. Заступись я перед отцом за какого-нибудь мальчишку, того высекли бы просто назло мне. Но я не был Ахиллом.
Легкая морщинка пролегла меж его бровей.
– Я не люблю лгать, – сказал он.
Такие проявления невинности мальчишки обычно вытравляют из тебя насмешками; даже если ты и вправду так думал, говорить это вслух было нельзя.
– Тогда возьми меня с собой на занятия, – сказал я. – И не солжешь.
Он вскинул брови, оглядел меня. Замер – я и не думал, что люди могут стоять так неподвижно, уняв все, кроме дыхания и сердцебиения, – будто лань, что прислушивается к звуку охотничьего лука. Я понял, что и сам затаил дыхание.
Что-то переменилось в его лице. Решение принято.
– Идем, – сказал он.
– Куда? – настороженно спросил я: как знать, вдруг теперь меня накажут еще и за то, что я предложил ему солгать.
– Со мной, учиться играть на лире. Тогда, как ты и сказал, я не солгу. А потом мы поговорим с отцом.
– Прямо сейчас?
– Да. А что такого?
Он с любопытством глядел на меня. Что такого?
Я встал, тело заныло – я слишком долго просидел на холодном каменном полу. В груди у меня трепыхалось чувство, которому я никак не мог отыскать названия. Облегчение, тревога, надежда – все сразу.
Мы молча шли по извилистым коридорам, пока не добрались наконец до маленькой комнаты, где не было ничего, кроме сундука и пары низеньких табуретов. Ахилл жестом велел мне садиться. Сиденье для музыкантов. Кожа туго натянута на нехитрый деревянный каркас. Я видел такие только у аэдов, которые – впрочем, нечасто – забредали к нам во дворец и исполняли песни у отцовского очага.
Ахилл открыл сундук. Вытащил лиру, протянул мне.
– Я не умею на ней играть, – сказал я ему.
Он удивленно наморщил лоб:
– Совсем?
Странно, но отчего-то именно перед ним мне не хотелось ударить в грязь лицом.
– Отец не любил музыку.
– И?.. Твоего отца здесь нет.
Я взял лиру. Она была гладкой, прохладной на ощупь. Я провел пальцами по струнам, услышал гул зарождающегося звука; с этой лирой я и видел его в день приезда.
Ахилл снова склонился над сундуком, вытащил вторую лиру и уселся рядом со мной.
Он поставил лиру на колени. Резное, золотое дерево бережно начищали до ослепительного блеска. То была лира моей матери, которую отец, среди всего прочего, прислал в уплату за меня.
Ахилл ущипнул струну. Нота взмыла ввысь, теплая и звучная, сладостно чистая. Мать всегда садилась поближе к аэдам, когда те приходили, так близко, что отец хмурился, а слуги начинали перешептываться. Внезапно я вспомнил, как блестели в свете огня ее черные глаза, когда она наблюдала за руками сказителей. Выражение ее лица было сродни жажде.
Ахилл ущипнул вторую струну, прозвенела другая нота, более низкая. Он подкрутил колышек.
Это лира моей матери, чуть было не сказал я. Слова уже возникли во рту, а за ними теснились другие. Это моя лира. Но я промолчал. Что он ответит, заяви я об этом? Теперь лира принадлежала ему.
Я сглотнул, во рту пересохло.
– Красивая.
– Мне подарил ее отец, – беспечно ответил он.
Только то, как он держал ее, – очень бережно – помешало мне вскочить с места в приступе ярости. Он ничего не заметил.
– Хочешь подержать?
Дерево будет гладким, привычным под рукой, как моя собственная кожа.
– Нет, – ответил я, превозмогая боль в груди.
Я перед ним не расплачусь.
Он начал было говорить что-то. Но тут вошел учитель, мужчина неопределенно-среднего возраста. У него были загрубелые руки музыканта, и он принес свою лиру, сделанную из темного орехового дерева.
– Кто это? – спросил он.
Голос у него был резкий, громкий. Музыкант, но не певец.
– Это Патрокл, – ответил Ахилл. – Он не умеет играть на лире, но научится.
– Только не на этом инструменте.
Мужчина нагнулся, чтобы выхватить лиру у меня из рук. Я же инстинктивно вцепился в нее покрепче. Лира моей матери была, конечно, красивее, но у меня в руках сейчас тоже был царский инструмент. Отдавать его мне не хотелось.
Впрочем, мне и не пришлось. Ахилл перехватил его руку на полпути.
– Да, на этом инструменте, если ему так хочется.
Мужчина разозлился, но промолчал. Ахилл отпустил его, тот сердито уселся.
– Начинай, – велел он.
Ахилл кивнул и склонился над лирой. Я не успел даже подивиться тому, что он за меня вступился. Ахилл коснулся струн, и все мои мысли куда-то подевались. Звук был чистым и сладким, как вода, лимонно-ярким. Никогда еще я не слышал такой музыки. Были в ней и жар огня, и гладкая тяжесть отполированной кости. Она одновременно утешала и воспламеняла. Несколько волосков упали ему на глаза, пока он играл. Они были тонкими, как сами струны, и так же сияли.
Он прекратил игру, откинул со лба волосы, повернулся ко мне.
– Теперь ты.
Я помотал головой, музыка переполняла меня. Но теперь я не мог играть. Ни за что – если вместо этого можно слушать его.
– Лучше ты, – попросил я.
Ахилл вновь склонился над струнами, и музыка снова воспарила над нами. В этот раз он еще и пел, вплетая в свою игру чистый, звонкий дискант. Он слегка откинул голову, обнажив шею, гибкую, нежную, будто у олененка. Левый уголок его рта приподнялся в легкой улыбке. Сам того не осознавая, я подался вперед всем телом.
Когда наконец он перестал играть, в груди у меня сделалось до странного пусто. Я глядел, как он складывает лиры в сундук, опускает крышку. Он попрощался с учителем, тот ушел. Прошло много времени, прежде чем я опомнился, прежде чем заметил, что он меня ждет.
– А теперь пойдем к отцу.
Я не осмелился заговорить, только кивнул и пошел вслед за ним по извилистым коридорам к царю.
Глава пятая
Перед обитыми бронзой дверями, которые вели в приемную залу Пелея, Ахилл остановил меня.
– Жди здесь, – сказал он.
Пелей сидел в другом конце залы, на стуле с высокой спинкой. Пожилой мужчина, которого я и раньше видел с Пелеем, стоял подле него, они, похоже, совещались. Густо дымил очаг, в комнате было жарко и душно.
Стены были увешаны ткаными коврами и старинным оружием, которое – стараниями слуг – по-прежнему сияло как новенькое. Ахилл миновал их, преклонил колени у ног отца.
– Отец, я пришел просить твоего прощения.
– Да? – Пелей вскинул бровь. – Что ж, говори.
С моего места он казался мне недовольным, неприветливым. Внезапно мне стало страшно. Мы прервали его беседу, Ахилл даже не постучал.
– Это я позволил Патроклу не ходить на тренировки.
Мое имя в его устах прозвучало странно, я и сам едва его узнал. Старый царь сдвинул брови:
– Кому?
– Менетиду, – ответил Ахилл.
Сыну Менетия.
– А-а. – Взгляд Пелея скользнул по ковру, уперся в меня – я стоял, стараясь не переминаться с ноги на ногу. – Ах да, мальчишка, которого хочет высечь преподаватель боевых искусств.
– Да. Но он ни в чем не виноват. Я забыл сказать, что хочу его себе в спутники.
Θεράπων – вот какое слово он выбрал. Соратник царского сына, связанный с ним кровной клятвой и любовью. В войну спутники становились ему почетной стражей, в мирное время были ему ближайшими советниками. Занять это место считалось наивысшей честью, и потому-то мальчишки толпились вокруг Пелеева сына, похваляясь своими талантами. Каждому хотелось стать избранным.
Пелей сощурился:
– Подойди, Патрокл.
Я прошел по мягкому ковру. Опустился на колени, чуть спрятавшись за спиной Ахилла. Ощутил на себе взгляд царя.
– Я столько лет предлагал тебе разных спутников, Ахилл, но ты всех отвергал. С чего вдруг этот мальчишка?
Об этом его мог бы спросить и я. Мне нечего было предложить царскому сыну. Так почему же он тогда снизошел до меня?
И я, и Пелей – мы оба ждали его ответа.
– С ним интересно.
Нахмурившись, я вскинул голову. Если это и правда, так думает он один.
– Интересно, – повторил Пелей.
– Да.
Я ждал, что он скажет что-то еще, но Ахилл молчал.
Пелей задумчиво потер нос.
– Мальчишка – изгнанник и запятнал себя убийством. Он не добавит блеска твоей славе.
– Мне этого и не нужно, – ответил Ахилл.
Не гордо, не хвастливо. Честно.
С этим Пелей не стал спорить.
– Другие позавидуют, что ты избрал себе такого спутника. Что ты им скажешь?
– Ничего. – Ахилл отвечал не колеблясь, ясно и твердо. – Не им решать, что мне делать.
Пульс рвал мне вены, я боялся Пелеева гнева. Но тот не разгневался. Отец с сыном поглядели друг другу в глаза, и в уголке рта у Пелея затеплилась легкая усмешка.
– Встаньте, вы оба.
Я встал, пошатываясь.
– Вот ваше наказание. Ты, Ахилл, попросишь у Амфидама прощения, и ты, Патрокл, тоже.
– Да, отец.
– Это всё.
И он повернулся к своему советнику, отпуская нас.
Когда мы вышли за двери, к Ахиллу вернулась прежняя сдержанность.
– Увидимся за ужином, – сказал он и развернулся, чтобы уйти.
Еще час назад я был бы только рад от него избавиться, но теперь отчего-то это меня задело.
– Куда ты?
Он остановился:
– Тренироваться.
– Один?
– Да. Никто не должен видеть, как я сражаюсь.
Он отвечал быстро, будто говорил это уже не раз.
– Почему?
Он долго глядел на меня, будто что-то прикидывал.
– Мать запретила. Из-за пророчества.
– Какого пророчества?
Ни о чем таком я не слышал.
– Что в моем поколении не будет воина лучше меня.
Ребенок мог бы сказать такое, предаваясь грезам. Но он отвечал так просто, будто я спросил его имя.
Я хотел спросить: «А ты и впрямь лучший?» Но вместо этого, запинаясь, пробормотал:
– И когда было дано это пророчество?
– Когда я родился. Прямо накануне. Матери сказала Илифия.
Илифия, богиня рожениц, по слухам, лично являлась женщинам, которым предстояло произвести на свет полубогов. Детей, чье рождение никак нельзя было оставить на волю случая. А я и забыл. Его мать – богиня.
– И многие об этом знают? – Я спрашивал осторожно, боясь показаться назойливым.
– Кто-то знает, кто-то нет. Но поэтому я иду один.
Но он не уходил. Он смотрел на меня. Как будто ждал чего-то.
– Тогда увидимся за ужином, – наконец сказал я.
Он кивнул и ушел.
Когда я пришел, он уже сидел за моим столом, как обычно – в окружении гомонящих мальчишек. Я и не верил, что он придет, что нынешнее утро мне не приснилось. Усевшись, я глянул ему в глаза – мельком, почти виновато – и тотчас же отвернулся. Лицо у меня, конечно же, заполыхало. Руки вдруг стали тяжелыми и неуклюжими, когда я потянулся за едой. Я чувствовал каждый свой глоток, каждый мускул на лице. Ужин в тот вечер был хорош – жареная рыба с лимоном и пряными травами, свежий сыр и хлеб, – и Ахилл ел с аппетитом. Мальчишки не обращали на меня внимания. Они уже давно перестали меня замечать.
– Патрокл.
Ахилл не комкал мое имя, как делали многие – сплевывая его, будто желая поскорее отделаться. Нет, он отчеканил каждый слог: Пат-рокл. Ужин подходил к концу, слуги убирали со столов. Я вскинул голову, и мальчишки затихли, уставившись на меня с интересом. Он редко к кому обращался по имени.
– Сегодня ты будешь спать у меня, – сказал он.
Я чуть было не разинул рот от удивления. Но нас окружали мальчишки, а меня как царевича с малых лет приучали не терять лица.
– Хорошо, – ответил я.
– Слуга принесет твои вещи.
Мысли других мальчишек я слышал так отчетливо, словно они говорили их вслух. Почему он? Это правда, Пелей частенько уговаривал Ахилла выбрать себе спутников. Но годы шли, а он не выказывал ни к кому особого интереса, хоть и был вежлив с каждым, как велело его положение. А теперь он одарил долгожданной почестью самого недостойного из нас, неблагодарного и, похоже, про́клятого коротышку.
Он встал из-за стола, и я последовал за ним, боясь запнуться, спиной чувствуя взгляды сидящих за столом мальчишек. Мы прошли мимо моей бывшей спальни, мимо приемной залы с высоким троном. Еще поворот – и мы очутились в незнакомой мне части дворца, в крыле, уходившем вниз, к воде. Стены были расписаны яркими узорами, которые блекли, едва свет факела проносился мимо.
Его покои были так близко к морю, что сам воздух казался соленым на вкус. Каменные стены – без всяких узоров – да мягкий коврик. Простая, но добротная мебель, вырезанная из темнозерненого дерева, которое явно привезли издалека. Возле стены лежала толстая циновка.
Он указал на циновку:
– Это твоя.
– А-а.
Говорить спасибо было вроде как неправильно.
– Спать хочешь? – спросил он.
– Нет.
Он кивнул, будто я сказал что-то умное.
– Я тоже.
Теперь кивнул я. Мы с ним были будто птицы – оба с настороженной вежливостью дергали головами. Молчание.
– Я буду жонглировать. Поможешь?
– Я не умею.
– Тут нечего уметь. Я тебя научу.
Я пожалел, что сказал, будто не хочу спать. Не хотелось перед ним позориться. Но он смотрел на меня с надеждой, и я решил не дичиться.
– Ладно.
– Сколько шаров сможешь удержать?
– Не знаю.
– Покажи руку.
Я выставил ладонь. Он прижал к ней свою. Я едва не вздрогнул. Его кожа была нежной и слегка липкой после ужина. Пухлые подушечки пальцев – горячими.
– Примерно одинаковые. Тогда лучше начать с двух. Держи.
Он взял шесть кожаных мячей, вроде тех, какими жонглируют уличные фигляры. Я послушно взял два.
– Когда скажу, бросишь один мне.
Раньше меня бы задело, вздумай кто-нибудь вот так мной командовать. Но отчего-то из его уст это не прозвучало как приказ. Он принялся жонглировать оставшимися мячами.
– Бросай! – сказал он.
Я швырнул ему мяч, и его без промедления затянуло в мелькающую круговерть.
– Еще, – сказал он.
Я кинул еще один мяч, и он присоединился к остальным.
– У тебя хорошо получается, – сказал он.
Я резко вскинул голову. Не смеется ли он надо мной? Но он выглядел искренним.
– Лови!
Мяч – точно смоква тогда за ужином – полетел в мою сторону.
Особой ловкости от меня тут не требовалось, но я с удовольствием втянулся в игру. После каждого удачного броска мы радостно улыбались друг другу.
Наконец он остановился, зевнул.
– Поздно уже, – сказал он.
Я поглядел в окно и с удивлением увидел висящую высоко в небе луну. Я и не заметил, как пролетело время.
Усевшись на циновку, я глядел, как он готовится ко сну – умывается водой из широкогорлого кувшина, развязывает кожаный шнурок, перехватывавший волосы. Вместе с тишиной вернулась и моя настороженность. Почему я здесь?
Ахилл загасил факел.
– Доброй ночи, – сказал он.
– Доброй ночи.
Слова показались мне непривычными, будто чужой язык.
Время шло. У другой стены в лунном свете угадывались очертания его лица: идеально-точеного. Он спал, приоткрыв рот, беззаботно забросив руку за голову. Во сне он был совсем другим, красивым, но холодным, точно лунный свет. Мне даже захотелось, чтобы он проснулся, – увидеть, как к нему возвращается жизнь.
На следующее утро после завтрака я вернулся в общую спальню, думая, что и все мои вещи снова окажутся там. Но их там не было, а с моей циновки сняли покрывало. Я проверил еще раз – после обеда, и еще раз – после упражнений с копьем, и потом снова, перед тем как идти спать, но моя постель так и осталась пустой, незастеленной. Но. Все-таки. К нему в покои я пробирался опасливо, ожидая, что меня вот-вот остановит слуга. Никто меня не остановил.
Я замер в дверях, замешкался. Он лежал на скамье, как и в нашу первую встречу, – развалившись, болтая ногой.
– Привет, – сказал он.
Удивись он, выкажи хоть каплю сомнения, и я бы ни за что здесь не остался – ушел бы и спал на голом тростнике. Но ничего этого я не заметил. Только, как и прежде, приветливый голос, пристальный взгляд.
– Привет, – ответил я и пошел к своей циновке.
Постепенно я ко всему привык: больше не вздрагивал, заслышав его голос, не боялся, что мне попадет. Я больше не ждал, что меня отошлют. После ужина я привычно шел к нему в покои и циновку, на которой спал, уже звал своей.
По ночам мне по-прежнему снился убитый мальчик. Но когда я просыпался – в поту, в ужасе, – луна сияла на воде за окном, и было слышно, как плещут о берег волны. В тусклом свете я различал его опутанные сном члены, видел, как легко он дышит. И мое сердце само собой начинало биться ровнее. Даже когда он спал, его не покидала какая-то живость, рядом с которой и смерть, и призраки казались глупостью. Вскоре ко мне вернулся сон. Кошмары снились все реже, а затем и вовсе перестали.
Выяснилось, что он не такой уж и важный, каким кажется. За его молчаливостью и невозмутимостью крылась другая личина – озорная, многогранная, будто искрящийся на солнце драгоценный камень. Ему нравилось соревноваться с самим собой – закрыв глаза, ловить разные предметы, перепрыгивать через невообразимые преграды из лежанок и стульев. Когда он улыбался, кожа в уголках рта у него морщинилась, будто поднесенный к пламени лист.
Он и сам был пламенем. Он полыхал, притягивал к себе взгляды. Очаровывал, едва проснувшись – с взлохмаченной головой и мутным от сна лицом. Его ноги вблизи казались ногами небожителя: идеально круглые подушечки пальцев, подрагивавшие, будто струны лиры, сухожилия. Пятки были мозолистыми – белое по розовому – оттого, что он везде ходил босиком. Отец заставлял его умащать их маслами, что пахли гранатом и сандаловым деревом.
Теперь перед сном он рассказывал мне, что случилось с ним за день. Поначалу я только слушал, но вскоре и у меня язык развязался. Я тоже начал делиться с ним историями – сначала о том, что произошло во дворце, а затем и крохами из прошлой жизни: о прыгавших по воде камушках, о деревянной лошадке, с которой я играл, о лире из приданого матери.
– Хорошо, что твой отец прислал ее с тобой, – сказал он.
Вскоре наши разговоры вышли из ночных берегов. Удивительно, сколько всего – и обо всем – нам нужно было сказать друг другу: о прибрежной полосе, об ужине, о том или ином мальчишке.
Я больше не опасался насмешки, затаившегося в его словах скорпионьего жала. Он говорил что думал и не понимал тех, кто поступал иначе. Кто-то, конечно, мог счесть его простаком. Но разве умение сразу во всем дойти до самой сути – не божественный дар?
Однажды, когда он собирался на тренировку, я поднялся было, чтобы уйти, но он сказал:
– Хочешь, пойдем со мной?
Говорил он как-то напряженно, не знай я, что такого быть не может, подумал бы – волнуется. Атмосфера, ставшая дружеской, вдруг снова сгустилась.
– Хорошо, – ответил я.
То были тихие послеобеденные часы, самое жаркое время, когда во дворце все отсыпались и оставляли нас в покое. К сараю, где хранилось оружие, мы пошли самым долгим путем – по извилистой тропинке, сквозь оливковую рощицу.
Я стоял в дверях, пока он выбирал оружие для тренировки – копье и слегка затупленный меч. Я нерешительно потянулся за своим:
– А мне надо?..
Он покачал головой. Нет.
– Я ни с кем не сражаюсь, – сказал он.
Я вышел вслед за ним во двор, на утоптанный круг песка.
– Никогда?
– Никогда.
– Тогда откуда ты знаешь, что…
Я осекся – он занял позицию в центре, меч у пояса, копье в руке.
– Что пророчество верно? Может, и не знаю.
В каждом богорожденном ребенке божественная кровь течет по-разному. От голоса Орфея плакали даже деревья, Геракл мог убить человека, похлопав его по спине. Чудом Ахилла была его скорость. С самого первого взмаха его копье двигалось быстрее моего взгляда. Оно вертелось, вспыхивало впереди, разворачивалось и затем мелькало уже сзади. Древко словно лилось из его рук, серый наконечник подрагивал, как змеиный язык. И сам Ахилл не останавливался ни на миг, барабаня по земле ногами, будто танцор.
Я глядел и не мог шевельнуться. Я почти не дышал. Его лицо было спокойным, отрешенным, а не искаженным от усилий. Его движения были столь точны, что я почти видел воинов, с которыми он бился, – они обступили его со всех сторон, десять человек, двадцать. Он взвился в воздух, орудуя копьем как серпом, другой рукой выхватывая меч из ножен. Он ударил с двух рук, двигаясь текуче, будто рыба в волнах.
И остановился, так же внезапно. В застывшем полуденном воздухе слышалось его – лишь слегка участившееся – дыхание.
– Кто тебя обучал? – спросил я.
Я не знал, что еще сказать.
– Отец, немного.
Немного. Мне почти стало страшно.
– И больше никто?
– Нет.
Я шагнул вперед:
– Сразись со мной.
Его фырканье было похоже на смех.
– Нет. Ну конечно же нет.
– Сразись со мной.
Я словно впал в транс. Его обучал отец – немного. А остальное – откуда? От богов? В этом было больше божественного, чем я видел за всю свою жизнь. Он сделал его прекрасным – это наше потное, мясницкое ремесло. Я понял, почему отец не разрешал ему тренироваться вместе со всеми. Как можно обычному человеку гордиться своим мастерством, когда в мире бывает такое?
– Не хочу.
– А я вызываю тебя на бой.
– У тебя и оружия-то нет.
– Раздобуду!
Он преклонил колени, сложил оружие в пыль. Встретился со мной взглядом.
– Нет. И больше не проси.
– А я попрошу! Ты мне не запретишь.
Я запальчиво рванулся вперед. Что-то вдруг полыхнуло во мне – уверенность, нетерпение. Я свое получу. Он мне уступит.
Лицо у него исказилось, мне даже померещился в нем гнев. Я обрадовался. Ну хоть что-то, я его раздразню. Тогда он со мной сразится. Опасность так и загудела у меня в нервах.
Но он просто взял и ушел, бросив свое оружие в пыли.
– Вернись! – крикнул я.
И затем, еще громче:
– Вернись! Что, боишься?
И снова этот странный полусмешок, он даже не обернулся.
– Нет, не боюсь.
– А надо бы.
Я думал свести все к шутке, но в застывшем воздухе это прозвучало совсем иначе. Я глядел ему в спину – неподвижную, недвижимую.
Я заставлю его на меня посмотреть, подумал я. Пять разделявших нас шагов промелькнули под ногами, и я врезался в его спину.
Запнувшись, он упал, и я вместе с ним. Мы рухнули на землю, от удара он резко выдохнул. Не успел я и слова сказать, как он вывернулся и ухватил меня за запястья. Я стал вырываться, не совсем понимая, как себя вести. Но теперь я хотя бы мог сопротивляться.
– Пусти!
Я дернулся, пытаясь высвободиться из его хватки.
– Нет.
Молниеносным движением он подмял меня под себя, прижал к земле, уперся коленями мне в живот. Я тяжело дышал, злился и в то же время был до странного счастлив.
– Никогда не видел, чтоб кто-то сражался так, как ты, – сказал я ему.
Признание или обвинение – а может, и то и другое.
– Много ты чего видел.
Говорил он мягко, но я все равно ощетинился.
– Сам знаешь, о чем я.
Взгляд у него был непроницаемый. Над нами тихонько перестукивались незрелые оливки.
– Может быть. Так о чем ты?
Я рванулся – что было сил, – и он меня выпустил. Мы сидели на земле – в пыльных, липнущих к спинам хитонах.
– Ну…
Я осекся. Я теперь стал злее, знакомый жар гнева и зависти занимался во мне как от удара кресалом. Но желчные слова исчезали, не успев родиться.
– Равных тебе – нет, – наконец сказал я.
Он поглядел на меня, помолчал.
– И?..
Что-то в его голосе лишило меня последних остатков гнева. Все это было важно – раньше. Но теперь кто я такой, чтобы об этом жалеть?
Словно бы услышав меня, он улыбнулся, и лицо его было как солнце.
Глава шестая
После этого дружба нахлынула на нас разом, будто весенние потоки с гор. Раньше и мне, и остальным мальчишкам казалось, что его дни проходят в обучении царскому и государственному делу, в метании копья. Но для меня уже давно не было тайной, что – кроме уроков игры на лире и тренировок – его дни проходили в праздности. Поэтому мы с ним могли пойти купаться, а на следующий день – лазать по деревьям. Мы сами выдумывали себе игры, боролись друг с дружкой, носились взапуски. Лежа на теплом песке, говорили: «Угадай, о чем я думаю?»
О соколе, которого мы видели из окна.
О мальчишке с кривым передним зубом.
Об ужине.
И пока мы плавали, играли или разговаривали, на меня то и дело накатывало какое-то чувство. Оно вскипало в груди, захлестывало с ног до головы – почти как страх. Почти как слезы, до того быстро оно появлялось. Но, в отличие от слез или страха, оно было парящим, а не давящим, радостным, а не унылым. Мне и до этого случалось знать довольство – краткими урывками, когда я предавался одиноким развлечениям: швырял скакавшие по воде камушки, играл в кости, грезил. Но, по правде сказать, тогда дело было не в том, что я чувствовал, а в том, чего не чувствовал, ведь только тогда страх отступал – когда рядом не было ни отца, ни мальчишек. Я был не голоден, не был болен, не хотел спать.
Это же чувство было совсем иным. Я вдруг понимал, что улыбаюсь во весь рот, да так, что ныли щеки, по голове начинали бегать мурашки, и мне казалось, что еще немного – и волосы взлетят в воздух. Язык, упиваясь свободой, переставал меня слушаться. Я говорил с ним – еще, еще и еще. Больше можно было не бояться сказать лишнего. Больше можно было не бояться, что я слишком тощий или слишком медленный. Еще, еще и еще! Я научил его швырять камушки, а он меня – вырезать фигурки из дерева. Я чувствовал каждый нерв в своем теле, каждое дуновение ветра на коже.
Он играл на лире моей матери, а я смотрел на него. Когда же наставала моя очередь, я путался пальцами в струнах, приводя наставника в отчаяние. Но мне было все равно. «Поиграй еще», – говорил я ему. И он играл до тех пор, пока я почти не переставал различать в темноте его пальцы.
Я понял, до чего я переменился. Меня больше не заботило, что я проигрывал, когда мы бегали наперегонки, проигрывал, когда мы плавали к скалам, проигрывал, когда мы метали копья или швыряли камушки у воды. Уступить такой красоте – что ж тут позорного? Мне хватало того, что я видел, как он побеждал, видел, как мелькают в вихре песка его стопы, как вздымаются и опадают его плечи, рассекающие соль. Мне этого хватало.
В самом конце лета, когда со дня моего изгнания прошло уже больше года, я наконец рассказал ему, как я убил мальчика. Мы сидели в ветвях росшего во дворе дуба, за лоскутным занавесом его листьев. Здесь, далеко от земли, прижавшись к мощному стволу, говорить было как-то проще. Он молча выслушал меня, а затем спросил:
– Почему же ты не сказал, что защищался?
Как это похоже на него – спросить то, о чем я даже не подумал.
– Не знаю.
– А еще ты мог солгать. Сказать, что он уже был мертв, когда ты на него наткнулся.
Я вытаращился на него, оторопев от самой простоты предложенного. Я мог солгать. И тут меня осенило: солги я, и остался бы царевичем. Я оказался в изгнании не из-за того, что убил, а из-за собственного простодушия. Теперь-то я понял, отчего отец глядел на меня с таким отвращением. Сын-недотепа, с ходу во всем признавшийся. Я вспомнил, как играли желваки у него на скулах, пока я говорил. Он недостоин быть царем.
– Ты бы не солгал, – сказал я.
– Нет, – признал он.
– А как бы ты тогда поступил? – спросил я.
Ахилл побарабанил пальцем по суку, на котором сидел.
– Не знаю. Мне и представить-то сложно. То, как этот мальчишка с тобой говорил. – Он пожал плечами. – Никто еще не пытался что-то у меня отнять.
– Ни разу? – В это не верилось.
Я о такой жизни и помыслить не мог.
– Ни разу.
Он задумался, замолчал.
– Не знаю, – наконец повторил он. – Но я бы, наверное, разозлился.
Он закрыл глаза и прислонился к дубовой ветви. Зеленые листья увенчали его волосы будто корона.
Теперь я часто видел царя Пелея, нас иногда призывали на советы, на пиры с заезжими царями. Мне дозволялось сидеть за столом подле Ахилла, а захоти я – то и говорить. Мне не хотелось; я довольствовался тем, что молчал и разглядывал сидящих вокруг мужей. Σκώψ – вот какое прозвище дал мне Пелей. Филин – за большие глаза. Он умел одаривать такой лаской – ненавязчивой, ни к чему не обязывающей.
После того как мужи разъезжались, мы сидели с ним у огня, слушая рассказы о днях его юности. Нынче седой, увядший старик рассказывал нам о тех временах, когда он сражался бок о бок с Гераклом. Я рассказал, что видел Филоктета, и Пелей улыбнулся:
– Да, хранитель великого лука Геракла. А тогда он был копьеносцем, и мужа храбрее его еще нужно было поискать.
Такие похвалы тоже были в его духе. Теперь-то я понимал, отчего его казна ломилась от даров, преподнесенных ему в честь заключенных союзов и перемирий. Промеж наших куражащихся, бахвалящихся героев Пелей выделялся своей скромностью. Мы слушали его, а слуги подбавляли в огонь полено за поленом. И заря, бывало, уже наполовину занималась, когда он наконец отсылал нас спать.
Я разлучался с Ахиллом, только когда он ходил повидаться с матерью. Уходил он поздно ночью, а то и на рассвете, задолго до того, как пробуждался дворец, и возвращался раскрасневшийся, пахнущий морем. Когда я спрашивал его об этих встречах, он ничего от меня не утаивал, говоря до странного невыразительным голосом.
– Вечно одно и то же. Она спрашивает, чем я занят, здоров ли. Рассказывает, какая обо мне идет слава среди людей. А под конец всегда спрашивает, хочу ли пойти с ней.
– Куда? – с жадным интересом спрашивал я.
– В пещеры на дне моря.
Там жили морские нимфы, так глубоко, что туда не проникал даже луч солнца.
– И что, ты пойдешь?
Он покачал головой:
– Отец не советует. Говорит, смертному, который там побывает, уже никогда не стать прежним.
Когда он отвернулся, я сделал знак, подсмотренный у крестьян, – оберег против зла. Страшновато было, когда он вот так спокойно говорил обо всем этом. В наших легендах, если боги сходились со смертными, ничем хорошим это не заканчивалось. Но она же мать ему, успокаивал я себя, да и сам он – полубог.
Время шло, и встречи с ней стали для меня очередной его странностью, с которой я свыкся, как, например, с дивом его ног или нечеловеческой ловкостью его пальцев. Теперь, заслышав, как он поутру влезает в покои, я бормотал спросонок: «Как она?»
И он отвечал: «У нее все хорошо». Иногда прибавлял: «Рыбы нынче полным-полно». Или: «Вода в заливе теплая, как в купальнях».
И мы с ним засыпали.
Шла моя вторая весна у Пелея, и как-то утром Ахилл вернулся от матери позже обычного, солнце уже почти встало из-за воды, и с холмов доносился перезвон козьих бубенцов.
– Как она?
– У нее все хорошо. Она хочет тебя видеть.
Во мне всколыхнулся страх, но я подавил его.
– Что скажешь, мне нужно пойти?
Я и представить не мог, чего ей от меня надо. Я знал, как она ненавидит смертных.
Он отводил глаза, вертел туда-сюда найденный камушек.
– Хуже не будет. Она сказала, завтра ночью.
Теперь до меня дошло, что это приказ. Боги до просьб не снисходят. Я уже так хорошо его знал, что понял – ему стыдно. Раньше он никогда не говорил со мной так сухо.
– Завтра?
Он кивнул.
Мне не хотелось, чтобы он видел мой страх, хотя обычно мы с ним ничего не утаивали друг от друга.
– Надо ли… надо ли мне принести ей дары? Вина с медом?
В дни празднеств мы лили его на алтари богов. То было одно из щедрейших наших подношений.
Он покачал головой:
– Она этого не любит.
На следующую ночь, когда все во дворце уснули, я вылез из окна. Света половинки луны мне хватило, чтобы пробраться по камням, и я не брал с собой факела. Он сказал, что мне нужно встать в полосе прибоя и тогда она появится. Нет, уверял он меня, говорить ничего не надо. Она сама все узнает.
Волны были теплыми, вязкими от песка. Я переминался с ноги на ногу, глядя, как маленькие белые крабы шныряют в набегающей на песок воде. Я вслушивался, думая, вдруг услышу плеск волн под ее ногами. Подул легкий ветерок, и я с благодарностью закрыл глаза. А когда открыл их, она стояла передо мной.
Она была выше меня, выше любой женщины. Черные волосы струились по спине, кожа – до невозможного бледная – сияла серебром, словно впитала в себя лунный свет. Она стояла так близко, что я чуял ее запах, запах морской воды, приправленный темным медом. Я не дышал. Не смел.
– Ты Патрокл.
Я вздрогнул, заслышав ее голос, хриплый, скрипучий. Я ожидал звона колокольчиков, а не перестука камней в воде.
– Да, госпожа.
Она поморщилась от омерзения. Глаза у нее были нечеловеческие – целиком черные, с золотистыми крапинками. Я не мог заставить себя в них поглядеть.
– Он будет богом, – сказала она.
Я не знал, что отвечать, поэтому ничего и не ответил. Она склонилась ко мне, и у меня даже промелькнула мысль – неужто дотронется. Но она, конечно, не стала.
– Тебе ясно?
Щекой я чувствовал ее дыхание, совсем не теплое, а ледяное, как сама морская пучина. Тебе ясно? Он говорил, что она не любит ждать.
– Да.
Она склонилась еще ниже, нависла надо мной. Ее рот был красной раной, будто вспоротый живот жертвенного животного – окровавленный, пророческий. За ним поблескивали зубы, острые, белые будто кость.
– Хорошо.
Беззаботно, словно себе под нос, она добавила:
– А ты скоро умрешь.
Она развернулась и нырнула в море, не оставив даже кругов на воде.
Я не сразу вернулся во дворец. Не мог. Вместо этого я пошел в оливковую рощу, присел среди узловатых стволов и падалицы. Она была далеко от моря. Сейчас я хотел скрыться от запаха соли.
А ты скоро умрешь. Она сказала это равнодушно, как нечто безусловное. Она не желала меня ему в спутники, но я не стоил того, чтобы меня убивать. Что такое для богини несколько десятилетий человеческой жизни – их даже и помехой не назовешь.
Ей хотелось, чтобы он стал богом. Она сказала это так просто, как нечто само собой разумеющееся. Бог. Этот образ у меня с ним совсем не вязался. Боги были холодными, далекими – далекими как луна, у них не было ничего общего с его яркими глазами, с теплым озорством его улыбок.
Она вынашивала честолюбивые замыслы. Даже полубога непросто сделать бессмертным. Такое, правда, уже случалось – с Гераклом, Орфеем, Орионом. Теперь они восседали в небе, воцарившись в созвездиях, наслаждаясь амброзией за столом у богов. Но эти мужи были сыновьями Зевса, их крепкие жилы полнились чистейшим божественным ихором. Фетида была меньшей из меньших божеств, всего-навсего морской нимфой. В сказаниях таким божествам приходилось пробивать себе дорогу с помощью изворотливости и лести, с помощью милостей от богов посильнее. Сами они ничего особенного не могли сделать. Только жить – вечно.
– О чем задумался?
Меня нашел Ахилл. В тихой рощице его голос прозвучал громко, но я даже не вздрогнул. Я почти ждал, что он придет. Я этого хотел.
– Ни о чем, – ответил я.
Это была неправда. Наверное, на такой вопрос и нельзя ответить правдой. Он уселся рядом, ноги босые, запыленные.
– Она сказала тебе, что ты скоро умрешь?
Я с изумлением взглянул на него.
– Да, – ответил я.
– Прости, – сказал он.
Ветер разносил над нами серые листья, слышались мягкие шлепки – падали оливки.
– Она хочет, чтобы ты был богом, – сказал я ему.
– Знаю.
Он поморщился от стыда, и вопреки всему на сердце у меня стало легче. Это было так по-мальчишески. И так по-человечески. Родители везде одинаковы.
Но вопрос по-прежнему ждал своего часа, и я не нашел бы себе места, пока не узнал ответ.
– Ты хочешь быть… – Я замолчал, борясь с собой, хоть и дал себе слово не колебаться. Я сидел в рощице, ждал, когда он меня найдет, и повторял этот самый вопрос. – Ты хочешь быть богом?
В полумраке его глаза казались темными. Не было видно золотых крапинок в зелени.
– Не знаю, – наконец ответил он. – Я не знаю, что это такое или как это бывает.
Он оглядел свои руки, обхватил колени.
– Мне хорошо здесь. Да и потом, когда это еще будет? Скоро?
Я растерялся. Я не знал, как становятся богами. Я был всего лишь смертным.
Он нахмурился, заговорил громче:
– Неужто правда есть такое место? Олимп? Она даже не знает, как ей это удастся. Только делает вид, будто знает. Думает, если я прославлюсь, тогда… – Он умолк.
Это я хотя бы мог понять.
– Тогда боги сами вознесут тебя.
Он кивнул. Но на мой вопрос он не ответил.
– Ахилл.
Он повернулся ко мне, с гневом, с каким-то сердитым замешательством во взгляде. Ему только недавно минуло двенадцать.
– Ты хочешь быть богом?
На этот раз вопрос дался мне легче.
– Пока нет, – ответил он.
Тяжесть в груди, о которой я и не подозревал, стала чуть легче. Значит, пока что я его не потеряю.
Он подпер подбородок ладонью, черты его лица нынче казались тоньше обычного, будто высеченными из мрамора.
– А вот героем я бы стал. И наверное, сумею. Если пророчество верно. Если будет война. Мать говорит, я превзошел даже Геракла.
Я не знал, что ему ответить. Я не знал, правда ли это или материнская предвзятость. Меня это пока что не заботило. Пока нет.
Он помолчал. И вдруг резко обернулся ко мне:
– А ты хотел бы быть богом?
Там, посреди мха и оливок, меня это только насмешило. Я рассмеялся, и через миг рассмеялся и он.
– Вот уж вряд ли, – сказал я ему.
Я встал, протянул ему руку. Он ухватился за нее, вскочил на ноги. Наши хитоны были пыльными, ноги у меня легонько покалывало от подсыхавшей на коже морской соли.
– На кухне есть смоквы. Я сам видел, – сказал он.
Нам было всего по двенадцать лет, мы были еще слишком малы, чтобы долго печалиться.
– Спорим, я съем больше твоего?
– Кто первый добежит?
Я расхохотался. Мы припустили во весь дух.
Глава седьмая
Следующим летом нам исполнилось тринадцать, сначала ему, а затем и мне. Наши тела вытягивались, выкручивая изнемогающие, ноющие суставы. Я почти перестал узнавать себя в сверкающем бронзовом зеркале Пелея – долговязый, тощий, ноги как у аиста, заострившийся подбородок. Но Ахилл все равно опережал меня в росте и, казалось, возвышался надо мной. Потом мы с ним сравняемся в росте, но он взрослел быстрее, с поразительной скоростью – наверное, сказывалась божественная кровь.
Взрослели и остальные мальчишки. Теперь из-за закрытых дверей до нас то и дело доносились чьи-то стоны, чьи-то тени проскальзывали мимо нас, возвращаясь на заре в свои постели. В наших землях было принято, чтобы мужчина брал себе жену, не успев еще и бороды отрастить. Выходит, служанку себе в постель он брал еще раньше. Ничего необычного в этом не было, через это проходили почти все мужчины, перед тем как взойти на брачное ложе. Кроме разве что совсем неудачников: слабаков, которым не под силу было тягаться с другими, уродов, которые не могли никому приглянуться, да бедняков, которым такое было не по карману.
Во всех дворцах, согласно обычаю, хозяйке дома прислуживали женщины благородного происхождения – и не один десяток. Но у Пелея жены не было, поэтому почти все женщины, которых мы видели, были рабынями. Они были куплены, или захвачены в бою, или рождены от таких же рабынь. Днем они разливали вино, натирали полы, хлопотали на кухне. По ночам – становились добычей воинов, мальчишек-приемышей, гостящих во дворце царей, а то и самого Пелея. Округлившийся же затем живот рабыни ни у кого не вызывал стыда, ведь то была чистая прибыль – еще один раб. Союзы эти не всегда порождались насилием, случались они и ко взаимному удовольствию, а когда и по любви. Так, по крайней мере, думали хваставшиеся ими мужчины.
Что Ахиллу, что мне было бы просто – легче легкого – затащить такую девчонку в постель. В тринадцать мы с этим считай что припозднились, особенно он – ведь царевичи обычно похотливы. Но вместо этого мы молча смотрели, как другие приемыши усаживают рабынь себе на колени и как после ужина Пелей велит самой пригожей идти к нему в покои. Однажды царь даже предложил такую красавицу сыну. Тот, почти застенчиво, ответил: «Я устал нынче». Потом, когда мы возвращались в его покои, он старательно избегал моего взгляда.
А что же я? Я был тих и робок со всеми, кроме Ахилла, я и с другими-то мальчишками с трудом мог завести разговор, что уж там говорить о девушках. Впрочем, мне, как спутнику царевича, наверное, и говорить бы не пришлось – хватило бы жеста, взгляда. Но мне такое и в голову не приходило. Чувства, что пробуждались во мне по ночам, до странного не вязались у меня с девушками-прислужницами, с их покорностью и опущенными глазами. Я смотрел, как мальчишка лезет служанке под юбку, а та с потухшим взглядом наливает ему вина. Себе я такого не желал.
Однажды вечером мы допоздна засиделись в покоях Пелея. Ахилл растянулся на полу, подложив руку под голову. Я же сидел на стуле, в более строгой позе. Дело было не только в Пелее. Я еще не свыкся с новой долговязостью моих рук и ног.
Глаза у старого царя были полуприкрыты. Он рассказывал нам историю.
– Не было в те дни воина сильнее Мелеагра, но и не было его горделивее. Для себя он хотел только самого лучшего, и это лучшее он получал, потому что народ любил его.
Я покосился на Ахилла. Тот легонько поводил пальцами в воздухе. Он так часто делал, сочиняя новую песню. Наверное, догадался я, про историю Мелеагра, которую рассказывает отец.
– Но однажды царь Калидона сказал: «Почему Мелеагру столько причитается? Есть в Калидоне и другие достойные мужи».
Ахилл повернулся, хитон натянулся у него на груди. В тот день я слышал, как прислужница шептала подружке: «По-моему, царевич посмотрел на меня за ужином». Говорила она с надеждой.
– Слова царя дошли до Мелеагра, и он пришел в ярость.
В то утро он запрыгнул ко мне на циновку, прижался носом к носу. «Доброе утро», – сказал он. На коже запечатлелся жар его тела.
– Он сказал: «Тогда я больше не буду за тебя биться». И ушел домой искать утешения в объятиях жены.
Кто-то дернул меня за ногу. Лежащий на полу Ахилл ухмыльнулся.
– У Калидона были непримиримые враги, и когда они услышали, что Мелеагр более не будет биться за Калидон…
Дразнясь, я пододвинул ногу чуть ближе к нему. Он ухватил меня за лодыжку.
– Враги напали на Калидон, и город понес страшные потери.
Ахилл дернул, и я чуть было не свалился со стула. Чтобы не упасть, я обеими руками вцепился в деревянный каркас.
– Тогда жители пришли молить Мелеагра о помощи. И… Ахилл, ты слушаешь?
– Да, отец.
– Нет, ты не слушаешь. Ты мучаешь беднягу Филина.
Я постарался принять мученический вид. Но чувствовал я только одно – прохладу там, где на лодыжке еще миг назад были его пальцы.
– Что ж, и ладно. Меня уж в сон клонит. Конец расскажу в другой раз.
Мы встали и пожелали старику доброй ночи. Но едва мы хотели уйти, как он сказал:
– Ахилл, ты бы присмотрелся к той русоволосой девице с кухни. Говорят, она давно караулит тебя под дверями.
Это падавший от очага свет так переменил его лицо? Трудно было понять.
– Как-нибудь в другой раз, отец. Спать хочется.
Пелей хохотнул, будто услышал шутку.
– Уж она-то тебя точно разбудит.
И замахал рукой – идите, мол.
Пока мы шли в покои, я почти бежал, чтобы поспеть за Ахиллом. Мы молча умылись, но во мне засела боль, будто от гниющего зуба. Я не мог все так оставить.
– Эта девушка… Она тебе нравится?
Ахилл обернулся ко мне:
– А что? Она нравится тебе?
– Нет, нет, – покраснел я. – Я не об этом.
Так неуверенно я чувствовал себя только на заре нашей дружбы.
– Я хотел узнать, ты хочешь…
Он подбежал ко мне, толкнул на лежанку. Склонился надо мной.
– Меня уже тошнит от разговоров о ней, – сказал он.
Жар взметнулся по шее, облапил лицо. Его волосы окутали меня, и я чувствовал только его запах. Зернь его губ была, казалось, в волоске от моих.
И вдруг, точно так же, как и утром, он исчез. И уже в другом конце комнаты наливал себе последнюю чашу воды. Лицо у него было безучастным, спокойным.
– Доброй ночи, – сказал он.
По ночам, в постели, мной завладевают видения. Они начинаются во сне, принося с собой ласки, от которых я, дрожа, просыпаюсь. Но даже наяву они не оставляют меня – рябь от огня на шее, влекущий за собой изгиб бедра. Руки – крепкие, нежные – касаются меня. Я знаю эти руки. Но даже там, укрывшись во тьме под веками, я не могу облечь в слова то, на что надеюсь. Днем я теряю покой, не нахожу себе места. Но сколько бы я ни расхаживал туда-сюда, сколько бы ни пел, сколько бы ни бегал, отделаться от этих видений я не могу. Они завладели мной, и их не остановить.
Лето, один из первых погожих дней. Мы пообедали и лежим у моря, привалившись к выброшенной на берег коряге. Солнце в зените, воздух горяч. Лежащий подле меня Ахилл переворачивается, задевает мою ногу своей. Она прохладная, в розовых ссадинах от песка, кожа нежная, после зимы, проведенной во дворце. Он что-то напевает себе под нос, отрывок песни, которую сегодня исполнял.
Я поворачиваю к нему голову. Лицо у него гладкое, без пятен и прыщей, от которых уже страдают остальные мальчишки. Его черты нарисованы твердой рукой – без искажений и неровностей, без преувеличений – все точно, все вырезано острейшим ножом. Однако в облике его нет никакой остроты.
Он оборачивается, замечает, что я гляжу на него.
– Ты чего? – спрашивает он.
– Ничего.
Я чувствую его запах. Ахилл пахнет маслами, которыми он умащивает ноги, сандаловым и гранатовым, солью чистого пота, гиацинтами, по которым мы шли сюда, – их аромат прилип к нашим ногам. А под всем этим – его собственный запах, и с этим запахом я засыпаю, и это он будит меня утром. Описать его невозможно. Сладкий, но не совсем. Сильный, но не слишком. Какой-то миндальный – впрочем, и это неточно. Иногда, после наших с ним занятий борьбой, и моя кожа пахнет так же.
Он опирается на руку. Мускулы круглятся на ней, с каждым его движением то появляются, то пропадают. Его взгляд – зеленая глубь.
Я не могу понять, отчего так учащенно бьется мое сердце. Он глядел на меня тысячи, тысячи раз, но теперь в его глазах я вижу что-то иное, незнакомое мне прежде напряжение. Во рту у меня пересохло, и я громко сглатываю.
Он смотрит на меня. И кажется, чего-то ждет.
Я подаюсь к нему – самую, самую малость. Но это все равно что прыгнуть с водопада. До этого я и сам не знал, как поступлю. Я наклоняюсь, и наши губы неуклюже сталкиваются. Они словно толстые тельца пчел, мягкие, округлые, одурманенные пыльцой. Я вкушаю от его рта – он горяч и сладок от меда, что мы ели после обеда. По животу пробегает дрожь, под кожей разливается теплая капля наслаждения. Еще.
Сила моего желания, скорость, с какой оно расцветает во мне, пугает меня – я вздрагиваю, отстраняюсь. У меня есть миг, всего один миг на то, чтоб увидеть его лицо в полуденном свете – губы чуть приоткрыты, еще удерживают остатки поцелуя. Глаза широко распахнуты от удивления.
Мне очень страшно. Что я наделал? Но попросить прощения я не успеваю. Он встает, отступает. Лицо у него становится непроницаемым, далеким и непостижимым, и все объяснения застывают у меня на языке. Он отворачивается и убегает – самый быстроногий юноша на всем белом свете, – мчится по берегу, скрывается из виду.
Его отсутствие холодит мой бок. Кожа будто вот-вот лопнет, и я чувствую, что лицо у меня красное и нагое, как ожог.
«О боги, – думаю я, – только бы он меня не возненавидел».
Но не стоило мне взывать к богам.
Едва я свернул с садовой тропы за угол, как увидел ее – резкую, сверкающую как острие. Синее платье влажно липло к ее коже. Она вперилась в меня темными глазами, вцепилась ледяными, нечеловеческими пальцами. Ноги у меня стукнулись друг о друга, когда она оторвала меня от земли.
– Я все видела, – прошипела она.
Будто грохот волн о камни.
Я не мог говорить. Она держала меня за горло.
– Он уедет. – Теперь глаза у нее стали совсем черными, темными, будто промокшие от морской воды скалы, и такими же колючими. – Давно надо было его отослать. Не вздумай последовать за ним.
Теперь я не мог даже дышать. Но сопротивляться – не сопротивлялся. Это я хотя бы помню. Она замолчала, и мне показалось – скажет что-то еще. Но она ничего не сказала. Разжала пальцы, и я упал на землю, обмяк.
Воля матери. В наших землях ей грош цена. Но она – богиня, всегда и прежде всего.
Я вернулся в наши покои уже затемно. Ахилл сидел на постели, уставившись себе под ноги. Едва я показался в дверях, как он – почти с надеждой – вскинул голову. Я молчал, еще свежа была память о черных, горящих глазах его матери, о его пятках, когда он убегал от меня. Прости, я это зря. Вот что я, может, и осмелился бы сказать, если б не она.
Я вошел, уселся на свою постель. Он заерзал, то и дело взглядывая на меня. Он был похож на нее не так, как дети обычно походят на родителей, – линией подбородка, формой глаз. Что-то этакое было в его движениях, в его сияющей коже. Сын богини. Чем же еще, по-моему, все могло кончиться?
Даже отсюда я чувствовал, как от него пахнет морем.
– Я завтра должен уехать, – сказал он.
Вышло почти как обвинение.
– А-а, – сказал я.
Мой рот будто бы распух, онемел, стал слишком неповоротлив для слов.
– Теперь меня будет обучать Хирон. – Он помолчал и добавил: – Он учил Геракла. И Персея.
Пока нет, сказал он мне. Но его мать решила по-другому.
Он встал, стянул хитон. Было жарко, самый разгар лета, и мы обычно спали обнаженными. Луна осветила его живот, гладкий, мускулистый, покрытый рыжеватыми волосками, которые ниже пояса становились заметно темнее. Я отвел взгляд.
На следующее утро он поднялся на рассвете, оделся. Я не спал, не сомкнул глаз. Но притворялся спящим, наблюдая за ним из-под опущенных ресниц. Изредка он поглядывал на меня, и в полумраке от его кожи исходил бледный, ровный свет, как от мрамора. Он перекинул суму через плечо и уже в дверях остановился в последний раз. Помню его – силуэт в каменном проеме, растрепанные после сна волосы. Я закрыл глаза, и миг был упущен. Когда я открыл их снова, он уже ушел.
Глава восьмая
Уже за завтраком все знали, что он уехал. Когда я шел к столу, мальчишки перешептывались и провожали меня взглядами, не унимаясь, даже пока я ел. Я жевал и глотал, хоть хлеб и падал в желудок камнем. Мне хотелось сбежать из дворца, хотелось воздуха.
По высохшей земле я отправился в оливковую рощицу. Я смутно размышлял, не нужно ли мне теперь, когда он уехал, вернуться к мальчишкам. Смутно гадал, заметит ли кто-то, вернусь я или нет. И смутно надеялся, что заметят. «Ну, выпорите меня», – думал я.
Я чуял запах моря. Он был везде, у меня в волосах, на одежде, в липкой влаге пота. Даже тут, в рощице, среди земли и лиственной прели, меня настигла нездоровая солоноватая гниль. На миг желудок скрутило, и я привалился к струпчатому стволу. Грубая кора царапнула по лбу, привела в чувство. Скрыться бы от этого запаха, думал я.
Я пошел на север, в сторону дворцовой дороги – пыльной ленты, выглаженной колесами телег и лошадиными копытами. Почти сразу за воротами она раздваивалась. Одна ее половина уходила на юго-запад, через луга, валуны и низкие холмы – этим путем сюда приехал я, три года назад. Вторая половина дороги, извиваясь, вела на север, к горе Отрис, и дальше, к горе Пелион. Я пробежался по ней взглядом. Дорога огибала поросшие лесом предгорья, а затем скрывалась среди деревьев.
С летнего неба на меня обрушивалось жаркое, немилосердное солнце, словно желая загнать меня обратно во дворец. Но я все не уходил. Говорят, они красивые, наши горы – кипарисы и грушевые деревья, льдистые ручьи. Там будет тень, прохлада. И не будет ни ослепительных пляжей, ни сверкания моря.
Можно ведь уйти. Внезапная, очень заманчивая мысль. Я вышел на дорогу, думая только сбежать подальше от моря. Но передо мной открылся путь, ведущий к горам. К Ахиллу. Моя грудь резко вздымалась и опадала, будто я старался дышать в такт мыслям. У меня и вещей-то не было, ни хитона, ни сандалия – все принадлежало Пелею. Даже в дорогу собираться не надо.
Только материнская лира, лежавшая в сундуке в одном из дворцовых покоев, удерживала меня. Я помешкал, раздумывая, не стоит ли вернуться и забрать ее. Но был уже полдень. Времени на дорогу оставалось всего-то до вечера, потом меня хватятся – льстил я себе – и пошлют погоню. Я оглянулся на дворец – никого. Стражники куда-то ушли. Сейчас. Если уходить, то сейчас.
Я побежал. Прочь от дворца, по дороге, ведущей в лес, обжигая стопы о выжженную солнцем землю. Я клялся, что буду все свои мысли держать при себе, только бы еще хоть раз его увидеть. Теперь-то я знал, чем заплачу за несдержанность. От боли в ногах, от дыхания, взрезавшего грудь, я чувствовал себя лучше, яснее. И потому я все бежал.
Капли пота скользили по груди, падали на дорогу. Я становился все грязнее и грязнее. Пыль и обрывки листвы липли к икрам. В мире не осталось ничего, кроме шлепанья ног и пыльного отрезка дороги впереди.
Наконец – через час? два? – я больше не мог бежать. Я сложился пополам от боли, яркое полуденное солнце пошло черной рябью, и меня оглушило звоном крови в ушах. По обеим сторонам дороги теперь густо росли деревья, дворец Пелея остался далеко позади. Справа от меня возвышалась гора Отрис, а сразу за ней – Пелион. Уставившись на ее вершину, я попытался прикинуть, далеко ли еще до нее. Десять тысяч шагов? Пятнадцать? Я пошел дальше.
Шли часы. Ослабевшие ноги подкашивались, заплетались. Солнце уж давно миновало зенит и теперь скатывалось в западную часть неба. Стемнеет часа через четыре, может, пять, а до вершины по-прежнему было еще далеко. Тут я понял, что не доберусь до Пелиона даже к ночи. У меня не было ни еды, ни воды, ни надежды найти пристанище. У меня не было ничего, кроме сандалий и промокшего от пота хитона.
Теперь я понимал, что не догоню Ахилла. Он уже давно сошел с дороги, спешился и начал пеший подъем в гору. Опытный следопыт осмотрел бы придорожный лесок, нашел бы примятый или сломанный папоротник, который указал бы ему, куда направился Ахилл. Но я не был опытным следопытом, и придорожный кустарник везде казался мне одинаковым. В ушах стоял глухой перезвон: жужжание цикад, пронзительные птичьи вопли, мое собственное хриплое дыхание. В животе ныло, как бывает от голода или отчаяния.
И было еще кое-что. Еле слышный звук, почти недоступный уху. Но я его уловил и весь похолодел, несмотря на жару. Я знал, что это за звук. Кто-то старался остаться незамеченным, пробираясь по лесу украдкой. Один неверный шажок, и дрогнул всего-то какой-нибудь листочек, но я услышал.
Я весь обратился в слух, страх подкатил к горлу. Откуда этот звук раздался? Я оглядел перелесок по обеим сторонам дороги. Я боялся пошевелиться, любой звук тотчас же разлетится по предгорьям. Бежал я, даже не думая об опасности, но теперь мысли о ней так и роились в голове: Пелей послал воинов в погоню за мной, или это сама Фетида, ее белые, холодные, как песок, руки хватают меня за горло. Или разбойники. Я знал, что они часто подкарауливают путников на дорогах, и припомнил рассказы о похищенных мальчиках, которые умирали в неволе от дурного обращения. Я стиснул кулаки так, что побелели костяшки, пытаясь не дышать, не двигаться, ничем себя не выдать. Я заметил густой куст цветущего белоголовника, за которым можно было укрыться. Давай. Беги!
Сбоку, среди деревьев что-то шевельнулось, и я обернулся. Поздно. Что-то – кто-то – набросился на меня со спины, толкнул. Под весом чужого тела я рухнул на землю, лицом вниз. Я закрыл глаза в ожидании удара ножом.
А дальше – ничего. Тишина, чьи-то колени придавили меня к земле. Спустя несколько мгновений я сообразил, что колени не такие уж и тяжелые и удерживают меня так, чтобы не причинить боли.
– Патрокл.
Пат-рокл.
Я замер.
Нападавший убрал колени, осторожно перевернул меня. Надо мной склонился Ахилл.
– Я надеялся, что ты придешь, – сказал он.
Желудок у меня свело, сразу и от тревоги, и от облегчения. Я вбирал его в себя – яркие волосы, уголки рта, мягко рвущиеся кверху. Я так сильно обрадовался, что не смел даже дышать. Не знаю, что я бы тогда сказал ему. Прости, наверное. А может, и что-то еще. Я раскрыл рот.
– Мальчик ранен? – раздался низкий голос позади нас.
Ахилл обернулся. Он заслонял собой говорящего, и с моего места были видны только ноги его лошади – темно-рыжие, с запыленными щетками.
Голос продолжал – размеренно, неторопливо:
– Полагаю, Ахилл Пелид, я поэтому так тебя и не дождался у себя на горе?
Я с трудом понимал, что происходит. Ахилл не пошел к Хирону. Он ждал, здесь. Ждал меня.
– Приветствую тебя, наставник Хирон, и прошу меня простить. Да, именно поэтому я и не пришел.
Он говорил с ним голосом царевича.
– Ясно.
Мне хотелось, чтобы Ахилл встал. Я чувствовал себя глупо, лежа под ним в пыли. Кроме того, мне было страшно. В голосе Хирона я не услышал гнева, но и доброты – тоже. Говорил он ровно, серьезно и бесстрастно.
– Встань, – сказал он.
Ахилл медленно встал.
Не сожмись у меня горло от ужаса, я бы закричал. Вместо этого я издал полузадушенный писк и попытался отползти подальше.
Мускулистые лошадиные ноги перерастали в плоть – в не менее мускулистый мужской торс. Я во все глаза глядел на это невероятное сопряжение лошади с человеком, гладкой кожи с лоснящейся рыжей шкурой.
Стоявший подле меня Ахилл склонил голову.
– Наставник Кентавр, – сказал он. – Прости, что я задержался. Я дожидался своего спутника.
Он встал на колени, перепачкав чистый хитон в пыли.
– Покорно прошу меня простить. Я давно хотел стать твоим учеником.
Лицо этого мужа – кентавра – было столь же серьезно, как и его голос. Он был уже в летах, с аккуратно подстриженной черной бородкой.
Он оглядел Ахилла.
– Не нужно преклонять предо мной колени, Пелид. Но твоя учтивость мне нравится. И кто же он, твой спутник, который заставил ждать нас обоих?
Ахилл обернулся ко мне, протянул руку. Я ухватился за нее, пошатываясь, поднялся.
– Это Патрокл.
Наступило молчание, и я понял, что настал мой черед говорить.
– Господин, – сказал я и поклонился.
– Я не господин, Патрокл Менетид.
Заслышав имя отца, я резко вскинул голову.
– Я кентавр, наставник мужей. Меня зовут Хирон.
Я сглотнул, кивнул. Спросить, откуда он знает мое имя, я не осмелился.
Он осмотрел меня с ног до головы.
– По-моему, вы слишком утомились. Вам обоим хорошо бы поесть и утолить жажду. До моего дома на Пелионе путь далекий, пешком вам его не осилить. Значит, придется изыскать другие средства.
Он развернулся, и я, глядя, как движутся его четыре ноги, изо всех сил старался не разевать рта.
– Поедете на мне верхом, – сказал кентавр. – Обычно при первом знакомстве я такого не предлагаю. Но нужно делать и исключения. – Он помолчал. – Вас ведь, наверное, обучали езде на лошадях?
Мы быстро закивали.
– Какая незадача. Позабудьте все, чему вас учили. Я не люблю, когда мне стискивают бока или когда меня дергают за гриву. Тот, кто сядет впереди, обхватит меня за пояс, а другой пусть держится за первого. Как поймете, что падаете, кричите.
Мы с Ахиллом быстро переглянулись. Он шагнул вперед:
– А как мне?..
– Я опущусь на колени.
Лошадиные ноги подогнулись, он опустился в пыль. Его широкая спина чуть блестела от пота.
– Обопрись на мою руку, – велел кентавр.
Держась за его руку, Ахилл уселся.
Настала моя очередь. Хорошо хоть не придется сидеть впереди, там, где кожа переходит в рыжую шкуру. Хирон протянул мне руку. Рука у него была большая, мускулистая, покрытая густыми черными волосами – ничего общего с цветом его лошадиной части. Сидеть было неудобно, мне с трудом удалось обхватить ногами широкую спину.
– Теперь я встану, – сказал Хирон.
Двигался он плавно, но я все равно вцепился в Ахилла. Ростом Хирон был вполовину выше обычной лошади, и ноги у меня болтались так высоко от земли, что голова кружилась. Ахилл слегка приобнял Хирона за торс.
– Будешь еле держаться, свалишься, – сказал кентавр.
Мокрыми от пота пальцами я цеплялся за грудь Ахилла. Я боялся разжать их даже на мгновение. Шел кентавр не так ровно, как лошадь, да и дорога была ухабистой. Я опасно елозил по скользкой, потной шкуре.
Никакой тропинки я не видел, но Хирон шел уверенным ходом, не сбавляя шагу, и мы стремительно пробирались сквозь деревья к вершине. Если мне случалось из-за тряски ненароком ударить кентавра пяткой в бок, я всякий раз вздрагивал.
Во время пути Хирон – таким же ровным голосом – рассказывал о том, что нас окружало.
Вон гора Отрис.
Тут, на северной стороне, кипарисы гуще растут, сами видите.
Этот ручей впадает в реку Апидан, что течет через всю Фтию.
Ахилл, изогнувшись, улыбаясь во весь рот, обернулся ко мне.
Мы взбирались все выше и выше, и кентавр, помахивая густым черным хвостом, отгонял от нас мух.
Хирон резко остановился, и меня рывком прижало к спине Ахилла. Лес поредел, и мы оказались в рощице, с одного боку подпертой скалистым взгорьем. Еще не вершина, но мы были от нее недалеко, и над нами сияло голубое небо.
– Добрались.
Хирон снова опустился на колени, и мы слезли с него, слегка пошатываясь.
Мы очутились перед входом в пещеру. Но это слишком грубое для нее название, потому что стены ее были не из темного камня, а из бледно-розового кварца.
– Входите, – велел кентавр.
Проем в камне был до того высок, что даже Хирону не пришлось наклоняться, чтобы войти. Мы пошли за ним и, оказавшись внутри, заморгали – там царил сумрак, но от кварцевых стен было куда светлее, чем мы ожидали. В одном конце пещеры бил небольшой источник, который, казалось, просачивался прямиком в камень.
По стенам висели предметы, которых я прежде не видел: странные приспособления из бронзы. На потолке нарисованные точки и линии складывались в созвездия и движения небесных тел. На выдолбленных в стенах полках стояли десятки глиняных горшочков, испещренных косыми пометками. В одном углу висели лиры и флейты, а рядом с ними были сложены разные инструменты и кухонная утварь.
Постель была всего одна – человеческих размеров ложе, устланное звериными шкурами и приготовленное для Ахилла. Ложа кентавра я так и не увидел. Возможно, он не спал вовсе.
– Садитесь же, – сказал он.
Внутри стояла приятная прохлада – то, что нужно после палящего солнца, и я с благодарностью повалился на подушку, указанную Хироном. Он наполнил две чаши из источника и подал нам. Вода была пресной, свежей. Пока я пил, Хирон возвышался над нами.
– Завтра будешь валиться с ног, – сказал он мне. – Но если поешь, будет не так плохо.
Над костерком в дальнем конце пещеры побулькивала густая похлебка с крупными кусками мяса и овощей, и Хирон разлил нам ее по мискам. Было и сладкое, круглые красные ягоды, которые он держал в выдолбленном камне. Я набросился на еду – удивительно, до чего я проголодался. То и дело я поглядывал на Ахилла, и по мне пробегало пьянящее облегчение. И все-таки я сбежал.
Осмелев, я указал на развешанные по стенам бронзовые инструменты:
– А это что?
Хирон сидел напротив, подогнув лошадиные ноги.
– Это для хирургии, – сказал он.
– Хирургии? – Такого слова я не знал.
– Для врачевания. Вечно я забываю, как невежественны люди внизу. – Говорил он ровно и спокойно, как о чем-то бесспорном. – Иногда нужно отнять конечность. Вот этими режут, этими – сшивают. Иногда спасти целое можно только усечением части.
Он смотрел, как я разглядываю инструменты, изучаю острые, зубчатые края.
– А ты хочешь обучиться врачеванию?
Я покраснел.
– Я совсем в этом не разбираюсь.
– Ты ответил не на тот вопрос, что я задал.
– Прости, наставник Хирон.
Мне не хотелось его сердить. Он меня отошлет.
– Нечего тут просить прощения. Отвечай, и все.
Я ответил, чуть запинаясь:
– Да. Хочу. Это ведь полезно, да?
– Весьма полезно, – согласился Хирон.
Он поглядел на слушавшего наш разговор Ахилла:
– А ты, Пелид? Думаешь ли ты, что врачевание полезно?
– Конечно, – ответил Ахилл. – Но прошу, не зови меня Пелидом. Здесь я… Я просто Ахилл.
Что-то промелькнуло в темных глазах Хирона. Искорка, которую легко можно было принять за смех.
– Будь по-твоему. Не хочешь ли и ты о чем-то спросить?
– Вот об этом. – Ахилл указал на музыкальные инструменты: лиры, флейты и семиструнную кифару. – Играешь ли ты на них?
Во взгляде Хирона ничего не дрогнуло.
– Играю.
– И я тоже, – сказал Ахилл. – Говорят, ты обучал Геракла и Ясона, хоть оба они и толстопалы. Правда ли это?
– Правда.
На миг я словно бы очутился в другом мире: он знал Геракла и Ясона. Знал их еще детьми.
– Научи и меня тоже, вот чего я хочу.
Суровое лицо Хирона смягчилось.
– Поэтому тебя и прислали сюда. Чтобы я обучил тебя всему, что знаю сам.
На закате Хирон провел нас по горам возле пещеры. Показал, где логова у горных львов и где течет неспешная, прогретая солнцем речка, в которой можно плавать.
– Если хочешь, можешь искупаться.
Он сказал это, глядя на меня. Я и позабыл, какой я чумазый, весь в поту и дорожной пыли. Я провел рукой по голове, нащупал песок в волосах.
– Я тоже окунусь, – сказал Ахилл.
Он стянул хитон, и миг спустя я последовал его примеру. В глубине вода была холодной, но то была приятная прохлада. А Хирон с берега продолжал учить нас:
– Эти вот гольцы, видите? А это – окунь. Вон там – сырть, дальше к югу она уже не водится. Ее легко узнать – рот кверху и брюшко серебристое.
Любую неловкость, которая могла бы возникнуть между мной и Ахиллом, сглаживали слова Хирона, вплетавшиеся в звук журчащей по камням воды. Было что-то в его лице – твердом, спокойном и донельзя всесильном, – от чего мы снова вернулись в детство, когда весь мир сводился к игре и предвкушению ужина. Рядом с ним все произошедшее тогда на берегу вспоминалось с трудом. Рядом с его мощью даже наши тела и те как будто уменьшились. И с чего это мы взяли, что выросли?
Мы вышли из воды невинными и чистыми, вертя мокрыми головами, чтобы поймать последние лучи солнца. Стоя на коленях у воды, я скреб камнями хитон, чтобы отчистить его от пота и грязи. Пока не высохнет, придется ходить голышом, но я и не думал смущаться – таково было влияние Хирона.
Отжатые досуха хитоны мы перекинули через плечо и вместе с Хироном вернулись в пещеру. Изредка тот останавливался, показывая нам следы зайцев, коростелей, ланей. Он сказал, что мы будем на них охотиться и еще – научимся читать следы. Мы слушали, наперебой задавая вопросы. Во дворце из наставников был один угрюмый преподаватель игры на лире да сам Пелей, вечно засыпавший на полуслове. Мы ничего не знали ни о жизни в лесу, ни о других умениях, о которых рассказывал Хирон. Я вспомнил о висевших на стенах предметах, о травах и инструментах для врачевания.
«Для хирургии» – вот как он сказал.
В пещеру мы вернулись почти затемно. Хирон дал нам простые задания – собрать хворост, разжечь костер в прогалине у входа в пещеру. Когда пламя занялось, мы не спешили уходить – воздух стал заметно холоднее, и мы радовались теплу огня. Наши отяжелевшие от трудов тела охватила приятная усталость, наши ноги и руки уютно переплелись. Мы говорили о том, куда пойдем завтра, но вяло, нега делала наши слова неспешными, неповоротливыми. На ужин снова была похлебка и тонкие лепешки, которые Хирон выпекал на бронзовых листах. На сладкое – ягоды и горный мед.
Пламя угасало, и я сомкнул веки в полудреме. Мне было тепло, я лежал на мягком мхе и листьях. Не верилось, что утром я проснулся во дворце Пелея. И эта полянка, и мерцающие стены пещеры казались не в пример живее блекло-белого дворца.
Раздался голос Хирона, и я вздрогнул.
– Твоя мать, Ахилл, просила кое-что передать.
У сидевшего рядом Ахилла напряглись мускулы на руке. У меня сжалось горло.
– И?.. Что она сказала? – Он говорил ровно, тщательно подбирая слова.
– Сказала, если Менетид-изгнанник последует за тобой, я должен не допустить вашей встречи.
Я рывком сел, дрему как рукой сняло.
Голос Ахилла беззаботно прозвенел в темноте:
– А она сказала почему?
– Нет.
Я закрыл глаза. По крайней мере, Хирон не узнает, что произошло тогда на берегу, я не опозорюсь перед ним. Но это было слабое утешение.
Хирон продолжал:
– Я полагаю, ты знал ее волю. Не люблю, когда меня обманывают.
Хорошо, что в темноте не было видно, как я покраснел. Голос кентавра стал куда строже.
Я откашлялся, в горле пересохло, голос вдруг перестал мне повиноваться.
– Прости, – сказал я. – Ахилл ни в чем не виноват. Я пришел по собственной воле. Он не знал, что я приду. Я не думал… – Я осекся. – Я надеялся, она не заметит.
– Глупо было так думать. – Лицо Хирона скрывала глубокая тень.
– Хирон… – храбро начал было Ахилл.
Кентавр вскинул руку:
– Так уж вышло, что эту весть от нее я получил нынче утром, когда вас тут еще не было. Так что хоть вы и поступили глупо, но обмануть меня – не обманули.
– Ты все знал? – Это сказал Ахилл. У меня бы духу не хватило говорить так смело. – И все уже решил? Ты не выполнишь ее приказ?
В голосе Хирона послышалось грозное недовольство:
– Она богиня, Ахилл, а кроме того – твоя мать. Ее желания так мало тебя заботят?
– Я почитаю ее, Хирон. Но тут она ошибается. – Он так крепко сжал кулаки, что вздувшиеся жилы были видны даже в полумраке.
– И в чем же она ошибается, Пелид?
Я глядел на него сквозь тьму, в животе все так и сжималось. Я не знал, что он ответит.
– Ей кажется, что… – на миг он замешкался, и я почти перестал дышать, – что раз он смертен, то недостоин быть моим спутником.
– А ты думаешь, достоин? – спросил Хирон.
В его голосе не было ни единого намека на то, какого ответа он ждет.
– Да.
Щеки у меня запылали. Ахилл, вскинув подбородок, выпалил это слово без всяких колебаний.
– Ясно. – Кентавр поглядел на меня: – Что скажешь, Патрокл? Достоин ли ты этого?
Я сглотнул.
– Я не знаю, достоин ли. Но я хочу остаться. – Я замолчал, снова сглотнул. – Прошу тебя.
Наступила тишина. Затем Хирон сказал:
– Когда я привез вас сюда, то еще не решил, как поступить. Фетида везде видит изъяны, и что-то из этого и впрямь можно счесть изъяном, а что-то – нет.
Я снова ничего не мог прочесть в его голосе. Во мне поочередно вспыхивали то надежда, то отчаяние.
– Но она молода, и ее роду свойственны предрассудки. Я старше и льщу себе тем, что лучше разбираюсь в людях. Пусть Патрокл остается твоим спутником, я не возражаю.
Мое тело вдруг показалось мне полым, облегчение пронеслось по нему как буря.
– Она будет недовольна, но мне не впервые противостоять гневу богов. – Он помолчал. – А меж тем уже поздно, и вам пора спать.
– Благодарю тебя, наставник Хирон.
Ахилл говорил бойко, искренне. Мы встали, но я замешкался.
– А можно… – Я дернул рукой в сторону Хирона.
Ахилл все понял и скрылся в пещере.
Я повернулся к кентавру:
– Я уйду, если тебе будет грозить беда.
Наступило долгое молчание, мне даже показалось, что он не услышал. Но наконец он ответил:
– Не стоит отдавать без боя то, чего ты достиг сегодня.
На этом он пожелал мне доброй ночи, и я вошел в пещеру вслед за Ахиллом.
Глава девятая
На следующее утро я проснулся от негромких звуков у входа – Хирон готовил завтрак. Ложе было мягким, я хорошо выспался. Я потянулся и невольно вздрогнул, задев спавшего рядом Ахилла. Я взглянул на него – румяные щеки, ровное дыхание. Что-то во мне дернулось, под самой кожей, но тут Хирон вскинул руку, приветствуя меня, я робко махнул ему в ответ, и чувство это ушло.
В тот же день после еды мы начали помогать Хирону. Работа была легкой, радостной: мы собирали ягоды, ловили рыбу к ужину, ставили силки на куропаток. Так мы начали учиться, если это можно было назвать учением. Хирон предпочитал обучать не на уроках, а на примерах. Если бродившие по горам козы заболевали, мы учились смешивать слабительное для их прохудившихся желудков, а когда они выздоравливали – готовить припарки от клещей. Когда я свалился в расщелину, сломал руку и рассадил колено, мы научились накладывать лубок на перелом и промывать раны, а заодно узнали, какие травы не дают лихорадке попасть в кровь.
На охоте, после того как мы ненароком вспугнули коростеля из гнезда, он показал нам, как двигаться бесшумно и как читать каракули птичьих следов. И как лучше прицелиться из лука или пращи при встрече со зверем, чтобы его смерть была быстрой.
Если нам хотелось пить, а бурдюка с водой у нас не было, Хирон показывал нам, в корнях каких растений можно отыскать капли влаги. Непогодой валило эвкалипт – и мы учились плотничать, стесывали кору, шлифовали и остругивали обломки ствола. Я сделал рукоять для топора, Ахилл – древко для копья; Хирон пообещал, что вскоре мы сможем выковать к ним и лезвия.
По утрам и вечерам мы помогали ему с приготовлением еды, сбивали жирное козье молоко для сыра и простокваши, потрошили рыбу. Нас, царевичей, прежде не допускали до такой работы, и теперь мы с охотой на нее набросились. Следуя указаниям Хирона, мы с восторгом глядели, как у нас на глазах густеет масло, как шкворчат и застывают фазаньи яйца на раскаленных в костре камнях.
Прошел месяц, и как-то за завтраком Хирон спросил нас, чему бы мы еще хотели научиться.
– Вот этому. – Я указал на висевшие по стенам инструменты.
«Для хирургии» – вот как он сказал. Он снял их со стены, один за другим, показал нам.
– Осторожно. Тут очень острое лезвие. Это для того, чтобы вырезать гниль из плоти. Если нажмешь на кожу вокруг раны, услышишь похрустывание.
Затем он велел нам очертить кости на собственных телах, нащупать друг у друга на спине цепь выпуклых позвонков. Он и сам тыкал пальцами, показывая нам, где под кожей располагаются внутренние органы.
– Для каждого из них рана в конце концов может обернуться смертью. Но быстрее всего смерть приходит сюда.
Он постучал пальцем по еле заметной впадинке у Ахилла на виске. Я содрогнулся, увидев это прикосновение – к хрупкой заслонке, за которой скрывалась жизнь Ахилла. И обрадовался, когда мы заговорили о чем-то другом.
По ночам мы лежали на мягкой траве у входа в пещеру, и Хирон показывал нам созвездия, рассказывал их истории: вот Андромеда съежилась от ужаса перед разверстой пастью морского чудовища, и Персей спешит к ней на помощь; распростер крылья бессмертный конь Пегас, родившийся из шеи Медузы, когда ей отсекли голову. Рассказывал он и о Геракле, о его подвигах и о безумии, овладевшем им. В припадке безумия он принял за врагов детей и жену и убил их.
Ахилл спросил:
– Как же он не узнал собственную жену?
– Такова природа безумия, – ответил Хирон.
Его голос звучал глубже обычного. Он ведь знал этого мужа, вспомнил я. Знал его жену.
– Но как же на него нашло это безумие?
– Боги решили покарать его, – ответил Хирон.
Ахилл нетерпеливо мотнул головой:
– Но она была наказана больше его. Так несправедливо.
– Нигде не сказано, что боги должны быть справедливыми, Ахилл, – сказал Хирон. – Да и, наверное, нет ничего горше, чем остаться на земле одному, когда другого уже нет. Что скажешь?
– Наверное, – признал Ахилл.
Я слушал и молчал. В свете пламени глаза Ахилла сияли, дрожащие тени резко вычерчивали лицо. Я узнаю его во тьме, в любом обличье, говорил я себе. Я узнаю его, даже если сойду с ума.
– Ну ладно, – сказал Хирон, – я вам рассказывал легенду об Асклепии, о том, как он узнал тайны врачевания?
Рассказывал, но нам хотелось услышать ее снова, историю о том, как герой, сын Аполлона, пощадил змею. В благодарность змея облизала Асклепию уши, чтобы тот мог услышать секреты всех трав, которые она ему нашептала.
– Но на самом деле врачеванию его обучил ты, – сказал Ахилл.
– Я.
– И тебе не обидно, что все почести получает змея?
В темной бороде Хирона блеснули зубы. Улыбка.
– Нет, Ахилл, мне не обидно.
Потом Ахилл играл на лире, а мы с Хироном слушали. На лире моей матери. Он взял ее с собой.
– Знать бы мне сразу, – сказал я, когда он показал ее мне. – Я ведь чуть было не остался там, потому что не хотел ее бросать.
Он улыбнулся:
– Так вот что нужно, чтобы ты всюду следовал за мной.
За зубцами Пелиона садилось солнце, и мы были счастливы.
Время на горе Пелион текло быстро, скользили один за другим идиллические дни. Теперь, когда мы просыпались по утрам, в горах было холодно, и воздух лениво нагревался в жидком солнечном свете, сочившемся сквозь умирающую листву. Хирон выдал нам меховые накидки и завесил шкурами вход в пещеру, чтобы не выходило тепло. Днем мы собирали хворост для зимнего очага или засаливали мясо. Животные вот-вот попрячутся в свои логова, говорил Хирон. По утрам мы дивились морозному травлению на листьях. О снеге мы слыхали из песен и историй, но видеть его – никогда не видели.
Как-то утром, проснувшись, я не застал в пещере Хирона. Я не удивился. Он, бывало, просыпался раньше нашего – подоить коров или набрать плодов к завтраку. Я вышел из пещеры, чтобы дать Ахиллу поспать, и уселся на полянке поджидать Хирона. Угли от вчерашнего костра были белыми, холодными. Я вяло ворошил их палкой, вслушиваясь в окружавший меня лес. В подлеске клекотала куропатка, где-то стенала горлица. Прошелестела сухая трава – то ли от ветра, то ли от неосторожной лапы животного. Сейчас я принесу хвороста и снова разожгу костер.
Что-то странное началось с того, что у меня по коже забегали мурашки. Сначала смолкла куропатка, за ней – горлица. Замерли листья, утих ветерок, в лесу больше не слышно было животных. Тишина стала похожа на затаенное дыхание. На кролика, съежившегося под тенью орла. Удары сердца я ощущал всей кожей.
Я напомнил себе, что Хирон, бывало, не чурался мелкого волшебства, божественного трюкачества – согревал воду или успокаивал животных.
– Хирон? – позвал его я. Голос мой чуть дрогнул. – Хирон?
– Хирона тут нет.
Я обернулся. На краю поляны стояла Фетида, ее белая как кость кожа и черные волосы горели, будто прочерки молнии. Платье туго охватывало ее тело, переливалось, как рыбья чешуя. Дыхание умерло у меня в горле.
– Тебя не должно было здесь быть, – сказала она – острые камни проскребли по дну корабля.
Она сделала шаг, и под ее ногами трава словно бы увяла. Она была морской нимфой, земные творения ее не любили.
– Прости, – выдавил я, голос казался мне сухим листом, трепыхавшимся в гортани.
– Я тебя предупреждала, – сказала она.
Чернота ее глаз будто бы пролилась в меня, подкатила к горлу, сдавила его. Решись я закричать – не сумел бы.
За спиной у меня что-то зашелестело, и в тишине прозвучал громкий голос Хирона:
– Приветствую тебя, Фетида.
Тепло вновь хлынуло мне под кожу, дыхание вернулось. Я чуть было не кинулся к нему. Но ее немигающий взгляд пригвоздил меня к земле. Было ясно, что я по-прежнему в ее власти.
– Ты пугаешь мальчика, – сказал Хирон.
– Ему тут не место, – ответила она.
Губы у нее были красными, как свежепролитая кровь.
Хирон хлопнул меня по плечу.
– Патрокл, – сказал он. – Иди обратно в пещеру. Я с тобой потом поговорю.
Я послушался и, пошатываясь, встал.
– Ты слишком долго прожил среди смертных, кентавр, – услышал я, перед тем как опустить за собой закрывавшую вход шкуру.
Я бессильно привалился к стене, горло саднило, во рту было солоно.
– Ахилл, – позвал я.
Он открыл глаза, и не успел я и слова сказать, как он уже был рядом.
– Что с тобой?
– Твоя мать здесь, – сказал я.
Он весь напрягся.
– Что она с тобой сделала?
Я помотал головой – ничего, мол, умолчав о том, что она хотела сделать. И сделала бы, не приди Хирон вовремя.
– Я пойду к ней, – сказал он.
Шкуры зашуршали, затем снова схлопнулись у него за спиной.
О чем они разговаривали, я не слышал. Или они говорили тихо, или вообще куда-то ушли. Я ждал, водя пальцем по утоптанному земляному полу, рисуя спирали. За себя я больше не тревожился. Хирон решил меня оставить, и он был старше ее, он уже был стар, когда боги еще лежали в колыбелях, когда сама она была лишь зародышем во чреве моря. Но было что-то еще, чему не так просто подыскать имя. Какая-то утрата, или, скорее, угасание, которым может обернуться ее появление.
Вернулись они уже к полудню. Сначала я впился взглядом в Ахилла, всматриваясь в его глаза, в складку у рта. Но я не заметил ничего особенного – кроме разве что легкой усталости. Он шлепнулся на шкуры рядом со мной.
– Есть охота, – сказал он.
– Еще бы, – ответил Хирон, – уже и время обеда прошло.
Он уже готовил нам еду и, несмотря на свои размеры, с легкостью сновал по пещере.
Ахилл повернулся ко мне.
– Все хорошо, – сказал он. – Она только хотела поговорить со мной. Повидаться.
– И она снова придет поговорить с ним, – сказал Хирон. И, словно бы прочитав мои мысли, прибавил: – Как и должно. Она его мать.
Сначала богиня, а потом уже мать, подумал я.
Но пока мы ели, мои страхи немного улеглись. Я смутно опасался, не рассказала ли она Хирону о том дне на берегу, но его отношение к нам никак не переменилось, да и Ахилл вел себя по-прежнему. Спать я улегся если не успокоившись, то хотя бы приободрившись.
Как и сказал Хирон, теперь она стала приходить чаще. Я научился слышать ее приход – тишину, которая обрушивалась завесой, – и тогда держался поближе к Хирону и пещере. Она почти не мешала нам, и я уверял себя, что и мне до нее нет дела. Но когда она уходила, я всякий раз радовался.
Настала зима, и речка замерзла. Мы с Ахиллом, то и дело поскальзываясь, пробовали лед на прочность. Потом пробили в нем отверстия и стали ловить рыбу. Ведь свежего мяса было не достать, в лесу остались одни мыши да какая-нибудь редкая куница.
Хирон обещал нам, что выпадет снег, и снег выпал. Мы лежали под летящими с неба снежинками и дули на них, растапливая снег дыханием. У нас не было ни обуви, ни теплой одежды, одни шкуры, которые нам дал Хирон, и нам было хорошо в теплой пещере. Даже Хирон, и тот нацепил косматую рубаху, сшитую, по его словам, из медвежьей шкуры.
Мы отсчитывали дни от первого снегопада метинами на камне.
– Как дойдете до пятидесяти, – сказал Хирон, – затрещит лед на реке.
Утром пятидесятого дня мы услышали странный звук, будто где-то упало дерево. По замерзшей воде – почти от берега до берега – побежала трещина.
– Теперь весна не за горами, – сказал Хирон.
Вскоре снова начала расти трава, из своих укрытий повылезали поджарые, тощие, как веточки, белки. А вслед за ними и мы стали завтракать на свежевымытом весеннем воздухе. И однажды таким вот утром Ахилл попросил Хирона научить нас сражаться.
Не знаю, почему это пришло ему в голову. То ли потому, что он за зиму засиделся в пещере, то ли потому, что неделей раньше приходила его мать. А может, дело было вообще в чем-то другом.
Ты научишь нас сражаться?
Помедлив – всего какой-то миг, я даже подумал было, что мне это померещилось, – Хирон ответил:
– Научу, если желаешь.
Днем он отвел нас на другую поляну, выше в горах. В углу пещеры нашлись два копейных древка и два затупленных меча. Он попросил нас показать ему свои умения. Я медленно выполнил все приемы, которым обучился во Фтии: защиту, удары, движения ногами. Краем глаза я видел, как рядом, сливаясь в сплошное пятно, мелькают руки и ноги Ахилла. Хирон, держа в руках окованный бронзой посох, то и дело вклинивался в наши движения, замахивался, проверяя нашу реакцию.
Казалось, этому не будет конца, от бесконечных выпадов и ударов мечом у меня ныли руки. Но вот Хирон велел нам остановиться. Мы с жадностью приложились к бурдюкам с водой и повалились на землю. Я дышал тяжело, Ахилл – по-прежнему ровно.
Хирон молча возвышался над нами.
– Ну, что скажешь? – нетерпеливо спросил Ахилл, и я вспомнил, что до Хирона лишь три человека видели, как он сражается.
Не знаю, какого ответа я ждал от кентавра. Но уж точно не такого.
– Мне нечему тебя учить. Ты знаешь все, что знал Геракл, – и даже более того. Сильнее тебя воина нет и не было – ни сейчас, ни прежде.
На щеках у Ахилла вспыхнули пятна румянца. Был это стыд или радость, я не знал – может, то и другое разом.
– Люди прослышат о твоей силе и захотят, чтобы ты сражался на их войнах. – Хирон помолчал. – И что ты им ответишь?
– Не знаю, – сказал Ахилл.
– Сейчас сгодится и такой ответ. Но не потом, – сказал Хирон.
Наступило молчание, воздух вокруг словно бы сгустился. Я впервые – с тех самых пор, как мы сюда пришли – видел Ахилла таким серьезным и усталым.
– А обо мне что скажешь? – спросил я.
Темные глаза Хирона встретились с моими.
– Ты никогда не прославишь себя в битве. А ты думал услышать что-то другое?
Он сказал это так спокойно, что моя обида почти сразу улеглась.
– Нет, – искренне ответил я.
– Однако умелый воин из тебя еще может выйти. Ну что, хочешь учиться?
Я подумал о том, как потускнели тогда глаза мальчишки, как быстро его кровь напитала землю. Я подумал об Ахилле – величайшем воине нашего времени. Я подумал о Фетиде, которая отняла бы его у меня, будь на то ее воля.
– Нет, – ответил я.
И на этом наши уроки военного дела закончились.
Весна перешла в лето, леса стали теплыми и щедрыми, плодов и дичи было не счесть. Ахиллу исполнилось четырнадцать, и гонцы принесли ему дары от Пелея. Странно было видеть их здесь, в одеждах дворцовых цветов. Они разглядывали меня, Ахилла, а больше всего – Хирона. Сплетни во дворце были на вес золота, когда они вернутся обратно, их встретят с царскими почестями. Когда они ушли, взвалив на плечи пустые короба, я только обрадовался.
Дары оказались ко времени – сменные струны для лиры и новые хитоны, сотканные из тончайшей шерсти. Был среди даров и новый лук, и стрелы с железными наконечниками. Мы пробовали металл на ощупь, острые точки, которыми добудем себе обед.
Другие вещи были не такими нужными – жесткие плащи с золотой нитью, которые выдадут владельца за пятьдесят шагов, усыпанный самоцветами пояс, до того тяжелый, что в обычной жизни его и не наденешь. И еще была там обильно расшитая попона – под стать коню царевича.
– Надеюсь, это не мне, – вскинув бровь, заметил Хирон.
Мы разодрали попону и наделали из нее жгутов, повязок и тряпок для обтирания – такой грубой тканью хорошо было отмывать засохшую кровь и грязь.
В тот вечер мы лежали на траве у входа в пещеру.
– Мы здесь уже почти год, – сказал Ахилл.
Ветерок холодил нашу кожу.
– А кажется – совсем недолго, – ответил я.
Меня клонило в сон, взгляд затерялся где-то в синем крене вечернего неба.
– Скучаешь по дворцу?
Я подумал о дарах его отца и взглядах слуг, о сплетнях, которые они шепотом разнесут по дворцу.
– Нет, – ответил я.
– И я тоже, – сказал он. – Я думал, что буду скучать, но не скучаю.
Шли дни, а за ними месяцы, и так минуло два года.
Глава десятая
Была весна, нам было по пятнадцать лет. Зимний лед простоял дольше обычного, и мы радовались, что можно снова выбраться наружу, к солнцу. Мы сбросили хитоны, легкий ветерок покалывал кожу. За всю зиму я ни разу не разделся, было так холодно, что мы снимали с себя шкуры и накидки, только чтобы быстро ополоснуться в углублении в скале, служившем нам купальней. Ахилл потягивался, разминая одеревеневшие от долгого сидения в пещере руки и ноги. Все утро мы плавали и гоняли по лесу дичь. Я ощущал приятную усталость в мышцах, радуясь, что снова могу пользоваться ими в полную силу.
Я глядел на него. Зеркал на горе Пелион не было – одна зыбкая речная гладь, так что себя я мерил по переменам в Ахилле. Руки и ноги у него были по-прежнему худыми, но теперь стало видно, как с каждым его движением перекатываются под кожей мускулы. Черты лица сделались тверже, плечи – шире.
– Ты повзрослел, – сказал я.
Он замер, обернулся ко мне:
– Да?
– Да, – кивнул я. – А я?
– Подойди-ка, – сказал он.
Я встал, подошел к нему. Он оглядел меня.
– Да, – сказал он.
– Как? – хотелось мне знать. – Сильно?
– У тебя лицо изменилось, – сказал он.
– Где?
Он коснулся правой рукой моей челюсти, провел по ней пальцами.
– Вот здесь. У тебя лицо стало шире.
Я вскинул руку, чтобы самому нащупать разницу, но что кость, что кожа – мне все казалось прежним. Он взял мою руку, прижал к ключице.
– И здесь ты тоже стал шире, – сказал он. – И здесь.
Он легонько дотронулся пальцем до нежной выпуклости, которая проступала теперь у меня из горла. Я сглотнул, и от этого движения его палец скользнул вниз.
– А еще где?
Он указал на дорожку тонких темных волосков, сбегавшую от моей груди к животу.
Он остановился, и меня обдало жаром.
– Ладно, хватит, – сказал я куда резче, чем намеревался.
Я снова уселся на траву, а он продолжил разминаться. Я смотрел, как ветерок шевелит его волосы, смотрел, как лучи солнца падают на его золотистую кожу. Я повалился на спину, чтобы солнце падало и на меня.
Вскоре он закончил упражнения и уселся рядом со мной. Мы глядели на траву, на деревья, на растущие бугорки свежих почек.
Он сказал – отстраненно, почти небрежно:
– Думаю, тебе понравится. То, как ты теперь выглядишь.
Меня снова обдало жаром. Но больше мы об этом не заговаривали.
Нам вот-вот должно было исполниться шестнадцать. Вскоре гонцы Пелея принесут от него дары, вскоре созреют ягоды, плоды запунцовеют и упадут нам в руки. Шестнадцатый год был последним годом нашего детства, через год отцы провозгласят нас взрослыми мужами, и мы будем носить не только хитоны, но и хламиды или гиматии. Ахиллу подыщут жену, да и я смогу жениться, если захочу. Я снова вспомнил служанок с потускневшими взглядами. Вспомнил подслушанные обрывки разговоров между мальчишками, рассказы о грудях, бедрах, совокуплениях.
Она такая мягкая, прямо как сливки.
Обхватит тебя бедрами, ты и как тебя звать забудешь.
Голоса мальчишек звенели от возбуждения, щеки горели. Но едва я пытался вообразить то, о чем они говорили, как разум переставал мне повиноваться, будто ускользающая из рук рыба.
Вместо этого ко мне приходили совсем другие образы. Изгиб склоненной над лирой шеи, мерцающие в свете огня волосы, руки с промельками жилок. Мы с ним были целыми днями вместе, куда я мог деться – от запаха масел, которыми он умащивал ноги, от проблесков кожи, когда он одевался. Я отрывал от него взгляд и вспоминал тот день на берегу, холод в его глазах и то, как он сбежал от меня. И – всякий раз – я вспоминал его мать.
Я начал сбегать из пещеры, рано утром, когда Ахилл еще спал, или после обеда, когда он упражнялся с копьем. Я брал с собой флейту, но играл редко. Вместо этого я прижимался к какому-нибудь дереву и вдыхал острый аромат кипарисов, который волнами катился с горных вершин.
Медленно, словно бы пытаясь ускользнуть от собственного же внимания, я клал руку себе между ног. Мне было стыдно делать то, что я делал, и еще больший стыд охватывал меня из-за мыслей, которые этому сопутствовали. Но будет куда хуже, если эти мысли придется переживать в стенах из розового кварца, рядом с ним.
После этого непросто было возвращаться в пещеру.
– Где ты был? – спрашивал он.
– Да там… – отвечал я, тыча рукой в каком-нибудь направлении.
Он кивал. Но видел, как густо я при этом краснею.
Лето вошло в полную силу, и мы укрывались в речной тени, в воде, взрывавшейся дугами света, когда мы плавали и ныряли. Когда я бродил по мелководью, под моими ногами перекатывались прохладные мшистые камни. Своими криками мы распугивали рыбу, которая зарывалась поглубже в тинистые норы или уходила вверх по течению в воды потише. Давно миновало грохочущее весеннее таяние льда; я ложился на воду, и меня уносило дремотным потоком. Мне нравилось ощущать животом солнце, а спиной – прохладные речные глубины. Ахилл качался на воде рядом со мною или плавал против ленивого течения.
Утомившись, мы хватались за низкие ветви ив и висели на них, высунувшись по пояс из воды. В тот день мы лягались, сплетаясь ногами, стараясь столкнуть друг друга в воду, а то и отвоевать чужую ветку. Повинуясь какому-то порыву, я выпустил из рук ветку и обхватил Ахилла за пояс. У того вырвалось удивленное «Уфф!». Несколько мгновений мы с ним боролись, хохоча, я по-прежнему не разнимал рук. Затем раздался громкий треск, его ветка подломилась, и мы рухнули в реку. Прохладная вода сомкнулась над нашими головами, но мы все равно боролись, скользя пальцами по коже.
Мы вынырнули, тяжело дыша, еще больше раззадорившись. Он рванулся ко мне, утянул в прозрачную воду. Мы вцепились друг в друга, всплыли, хватая ртами воздух, и затем снова ушли под воду.
Наконец – с полыхающими легкими, с красными от долгого пребывания под водой лицами – мы выползли на берег и повалились на топкую землю посреди тростника и осоки. Наши ноги погрузились в прохладную прибрежную грязь. Вода ручьями лилась у Ахилла с волос, и я глядел, как капли катятся у него по рукам, по груди.
Утром его шестнадцатого года я проснулся рано. Хирон показал мне дерево на дальнем склоне Пелиона, на котором как раз созрели смоквы, первые в это лето. Ахилл этого дерева не видел, уверил меня кентавр. Я наблюдал за смоквами целыми днями, за тем, как их жесткие зеленые узелки набухают и темнеют, как они растут от зернящегося в них семени. А теперь я соберу их ему на завтрак.
То был не единственный мой дар. Мне попался вылежанный обломок ясеня, и я начал потихоньку придавать ему другую форму, обтесывать мягкие слои древесины. Спустя почти два месяца из ясеня проступила фигурка – играющий на лире мальчик, голова запрокинута, рот открыт, словно бы он поет. Фигурку я тоже нес с собой.
Смоквы – спелые, тяжелые – свисали с ветвей, их округлая плоть податливо падала мне в руки, еще два дня, и они бы перезрели. Я собрал их в деревянную миску и осторожно понес ее в пещеру.
Ахилл вместе с Хироном сидел на поляне возле пещеры, у его ног стоял очередной короб с дарами от Пелея, еще не открытый. Стоило ему увидеть смоквы, и глаза у него расширились. Он вскочил и залез рукой в миску – я и поставить ее перед ним не успел. Мы наелись смокв до отвала, перепачкав липкой сладостью пальцы и подбородки.
В коробе от Пелея лежали очередные хитоны и новые струны, и – в этот раз, в честь его шестнадцатого дня рождения – там оказался еще и плащ, выкрашенный дорогим тирским пурпуром. Это была мантия, достойная царевича, будущего царя, и я заметил, что подарок пришелся ему по душе. Наряд будет ему под стать, рядом с золотом его волос пурпур заиграет еще ярче.
Были дары и у Хирона – посох для прогулок по горам, новый поясной нож. Наконец я вручил Ахиллу фигурку. Он внимательно оглядел ее, поглаживая пальцами метинки, оставшиеся от ножа.
– Это ты, – сказал я, глупо улыбаясь.
Он вскинул голову, в его глазах плескалась чистейшая радость.
– Знаю, – ответил он.
Как-то вечером, вскоре после этого, мы засиделись у догорающего костра. Ахилла не было почти весь день – приходила Фетида, и он пробыл с ней дольше обычного. Теперь он играл на лире моей матери. Музыка была тихой и ясной, как звезды у нас над головами.
Сидевший рядом со мной Хирон зевнул, устроился поудобнее на сложенных ногах. Звуки лиры тотчас же смолкли, в темноте раздался звонкий голос Ахилла:
– Ты хочешь спать, Хирон?
– Да.
– Тогда мы оставим тебя, отдыхай.
Обычно он не уходил так быстро, да и не решал за меня, но я и сам устал и поэтому не стал возражать. Он пожелал Хирону доброй ночи и ушел в пещеру. Я потянулся, наслаждаясь последними мгновениями у костра, и пошел вслед за ним.
Ахилл уже умылся в источнике – лицо у него было влажное – и улегся. Я умылся тоже, смочил холодной водой лоб.
Он сказал:
– Ты так и не спросил меня о матери.
Я спросил:
– Как она?
– У нее все хорошо.
Так он всегда отвечал. Потому-то я и не всегда спрашивал.
– Хорошо.
Я поплескал в лицо водой, чтобы смыть мыло. Мы делали его из оливкового масла, и оно слегка им пахло – густой, масляный аромат.
Ахилл заговорил снова:
– Она говорит, что не может нас здесь видеть.
Я даже не думал, что он продолжит разговор.
– Ммм?
– Она не может нас здесь видеть. На Пелионе.
Что-то прозвучало в его голосе, какое-то напряжение. Я обернулся к нему:
– Как это?
Он разглядывал потолок.
– Она говорит… Я спросил, следит ли она за нами. – Голос у него зазвенел. – Она говорит, что нет.
Наступила тишина. Слышно было только, как медленно утекает вода.
– А-а, – сказал я.
– Я хотел тебе рассказать. Потому что… – Он помолчал. – Я думал, ты захочешь об этом узнать. Она… – Он снова замялся. – Ей не понравилось, что я об этом спросил.
– Ей не понравилось, – повторил я.
У меня все закружилось перед глазами, в голове я все прокручивал и прокручивал его слова. Она не может нас видеть. Я понял, что так и стою, замерев, над чашей с водой, вскинув к подбородку полотенце. Усилием воли я положил его на место, шагнул к постели. Во мне росло что-то дикое, надежда и ужас.
Я откинул покрывало, улегся на шкуры, уже согретые его телом. Он по-прежнему разглядывал потолок.
– А тебя… ее ответ обрадовал? – наконец спросил я.
– Да, – ответил он.
Так мы лежали какое-то время, в этой живой, напряженной тишине. Обычно мы рассказывали друг другу на ночь разные истории, перешучивались. Потолок был разрисован звездами, и, устав от разговоров, мы показывали их друг другу. «Орион, – говорил я, следя за движениями его руки. – Плеяды».
Но сегодня – молчание. Я закрыл глаза и ждал, шли долгие минуты, и наконец я понял, что он уснул. Тогда я повернулся и взглянул на него.
Он лежал на боку и смотрел на меня. Я и не слышал, как он повернулся. Я никогда его не слышу. Он лежал, не двигаясь, так тихо, как только он и умел. Я выдохнул и впервые заметил темную, пустую полосу подушки между нами.
Он потянулся ко мне.
Наши рты раскрылись, соприкоснувшись, и сладостное тепло его горла пролилось в мое. Я не мог ни о чем думать, не мог ничего делать, только упиваться им, каждым его дыханием, мягкими движениями его губ. Все это было чудом.
Меня трясло, я боялся, что он сбежит. Я не знал, что делать, чего ему хочется. Я целовал его шею, просторы его груди, чувствуя соленый привкус. Он словно бы рос от моих прикосновений, наливался. От него пахло землей и миндалем. Он навалился на меня, сдавив мои губы будто виноградные гроздья.
Он замер, когда я коснулся его рукой – он был нежным, как тонкий бархат лепестков. Я знал золотую кожу Ахилла, изгибы его шеи, сгибы локтей. Я знал, как отражается в нем удовольствие. Наши тела схватились, будто две руки.
Я запутался в покрывалах. Он сорвал их с нас. Воздух обжег кожу, я вздрогнул. Он закрыл телом звезды, на плечо ему приземлилась Полярная звезда. Его рука скользнула к моему вздымавшемуся и опускавшемуся от частого дыхания животу. Он ласкал меня так нежно, будто разглаживал тончайшую ткань, и я потянулся бедрами к его касаниям. Я притянул его к себе – меня трясло, меня всего трясло. Его трясло тоже. Он дышал так, будто куда-то бежал – далеко, быстро.
Кажется, я назвал его по имени. Оно пронеслось сквозь меня, я был полым, как тростинка, подвешенная на ветру. Время измерялось только нашим дыханием.
Его волосы запутались у меня в пальцах. Что-то нарастало у меня внутри, биение крови в такт движениям его руки. Он прижался ко мне лицом, но мне хотелось прижать его еще сильнее. Не останавливайся, сказал я.
И он не остановился. Чувство росло и росло до тех пор, пока у меня не вырвался хриплый вопль, и что-то вдруг разом разверзлось внутри меня, от чего я, выгнувшись, прижался к нему.
Но этого было недостаточно. Я потянулся к нему, нашел точку его удовольствия. Он закрыл глаза. Ему нравился определенный ритм, я это чувствовал – по тому, как он дышит, как льнет ко мне. Мои пальцы без устали следовали за его учащавшимися вздохами. Веки у него были цвета рассветного неба, от него пахло влажной после дождя землей. Он раскрыл рот, издав бессвязный крик, и мы так притиснулись друг к другу, что я ощутил на коже выплеск его теплоты. По его телу прокатилась дрожь, и, наконец, мы затихли.
Постепенно – будто наступление сумерек – я ощутил пот на теле, промокшие покрывала, влагу, скользившую по нашим животам. Мы разжали объятия, отлепились друг от друга – с опухшими, размеченными поцелуями лицами. В пещере пахло горячо и сладко, точно лежащими на солнце фруктами. Наши взгляды встретились, но мы молчали. Во мне вдруг пробудился внезапный, резкий страх. То был миг истинной опасности, и я замер, боясь его сожалений.
Он сказал:
– Я и не думал… – И замолчал.
Больше всего на свете мне сейчас хотелось услышать то, чего он не сказал.
– Что? – спросил я.
Если все плохо, пусть все быстрее закончится.
– Я и не думал, что мы когда-нибудь…
Он обдумывал каждое слово, и тут я не мог его ни в чем упрекнуть.
– Я тоже, – ответил я.
– Жалеешь?
Он сказал это быстро, в один выдох.
– Нет, – ответил я.
– И я – нет.
Наступила тишина, и мне уже было наплевать и на влажную постель, и на то, какой я потный. Он глядел на меня, не отводя глаз – зеленых, с промельками золота. Во мне проснулась уверенность, подкатила к горлу. Я никогда его не покину. И так будет всегда, до тех пор, пока он сам меня не прогонит.
Отыщи я слова, чтобы это сказать, я бы сказал. Но я не мог найти ни одного слова, способного вместить в себя эту великанскую правду.
Словно бы услышав мои мысли, он взял меня за руку. Мне и смотреть не надо было, его пальцы навеки врезались мне в память: тонкие, с лепестками жилок, сильные, быстрые и – всегда верные.
– Патрокл, – сказал он.
Слова ему всегда давались легче.
Когда я проснулся на следующее утро, в голове у меня шумело, от тепла и легкости тело казалось хмельным. Нежность снова сменилась страстью, но мы действовали медленнее, неспешнее – и дремотной ночи, казалось, не было конца. Теперь же я глядел на него – он заворочался, положил руку мне на живот, влажную, сжатую, будто бутон на рассвете, – я снова встревожился. Я разом вспомнил все, что я говорил и делал, какие звуки издавал. Я боялся, что теперь чары рассеются, что свет, проникавший сквозь вход в пещеру, обратит все в камень.
Но тут он проснулся и, не успев пробормотать полусонное приветствие, взял меня за руку. Так мы и лежали с ним, пока пещеру не озарило утро и нас не позвал Хирон.
Мы позавтракали, потом помчались к реке – мыться. Я упивался этим чудом, тем, что я мог глядеть на него в открытую, любоваться солнечной рябью, бежавшей по его телу, изгибом его спины, когда он нырял. Потом мы лежали с ним на берегу и заново открывали для себя очертания наших тел. Еще, и еще, и еще. Мы с ним были словно боги на заре мира, и наша радость была до того яркой, что мы ничего не видели, кроме нас самих.
Если Хирон и заметил перемену, то ничего не сказал. Но я все равно тревожился.
– Думаешь, он рассердится?
Мы были в оливковой рощице на северной стороне горы. Ветер здесь был свежее всего, прохладный и чистый, как родниковая вода.
– Это вряд ли.
Он коснулся моей ключицы, провел по ней пальцем – он любил так делать.
– А вдруг рассердится? Он ведь, наверное, уже все понял. Может, скажем ему?
Я уже не впервые думал об этом. Мы часто об этом разговаривали, наслаждаясь общей тайной.
– Если хочешь.
Он так и раньше отвечал.
– И, думаешь, он не рассердится?
Он замолчал, задумался. Я любил эту его черту. Не важно, сколько раз я спрашивал, он отвечал мне так, будто я спросил его в первый раз.
– Не знаю. – Он поглядел мне в глаза. – А это важно? Я ведь не отступлюсь.
В его голосе теплело желание. И меня всего обдало жаром в ответ.
– Но он может рассказать твоему отцу. И вот он может рассердиться.
Я произнес это почти с отчаянием. Вскоре кожа у меня запылает, и я больше не смогу ни о чем думать.
– Ну рассердится, и что?
Когда он впервые это сказал, я остолбенел. Его отец может разгневаться, а Ахилл все равно поступит по-своему – этого я не понимал, я такого и вообразить-то себе не мог. Эти его слова действовали на меня как дурман. Я готов был слушать их вечно.
– А твоя мать?
Триада моих страхов – Хирон, Пелей и Фетида.
Он пожал плечами:
– Ну и что она сделает? Похитит меня?
Убьет меня, например, подумал я. Но вслух этого не сказал. Слишком нежен был ветер, слишком теплым было солнце, чтобы высказывать подобные мысли вслух.
Он внимательно взглянул на меня:
– Тебя это заботит? Что они могут рассердиться?
Да. Я бы ужаснулся, разочаруйся Хирон во мне. Чужое недовольство всегда глубоко во мне отзывалось, я не мог просто так взять и выбросить его из головы, как это умел Ахилл. Но, даже если дойдет до худшего, я не дам этому чувству нас разлучить.
– Нет, – ответил я.
– Вот и хорошо, – сказал он.
Я потянулся к нему, погладил завиток у него на виске. Он закрыл глаза. Я глядел на его запрокинутое к солнцу лицо. Черты лица у него были до того тонкими, что он казался моложе своих лет. Губы у него были пунцовые, пухлые.
Он открыл глаза.
– Назови хотя бы одного героя, который был бы счастлив.
Я задумался. Геракл сошел с ума и убил всю свою семью; Тесей потерял невесту и отца; детей Ясона и его новую жену убила жена старая; Беллерофонт поразил Химеру, но стал калекой, свалившись с Пегаса.
– Вот и не назовешь.
– Не назову.
– Знаю. Тебе ни за что не дадут быть и великим, и счастливым. – Он вскинул бровь. – Хочешь секрет?
– Хочу. – Таким я его любил.
– Я буду первым. – Он взял меня за руку, приложил свою ладонь к моей. – Обещаешь?
– А почему я?
– Потому что это все – из-за тебя. Обещай мне.
– Обещаю, – сказал я, растворившись в его румянце, в пламени его глаз.
– Обещаю, – эхом откликнулся он.
Какое-то время мы так и сидели, держась за руки. Он засмеялся:
– Мне кажется, я сейчас весь мир могу сожрать заживо.
Где-то под нами, на склонах, протрубил рог. Звук был резким, обрывистым, словно трубили тревогу. Не успел я пошевелиться или раскрыть рот, как он уже вскочил и выхватил кинжал, хлопнув висевшими у бедра ножнами. Нож был охотничьим, но в его руках хватит и этого. Он стоял, насторожившись, не двигаясь, вслушиваясь всеми чувствами, дарованными ему как полубогу.
У меня тоже был нож. Я тихонько вытащил его, поднялся на ноги. Он встал так, чтобы заслонить меня от звука. Я не знал, нужно ли мне подойти к нему, встать рядом, выставить нож. В конце концов я решил остаться на месте. Трубил военный рог, а битва, как без обиняков сказал Хирон, была его призванием, а не моим.
И снова протрубил рог. Под чьими-то ногами затрещал кустарник. Всего один человек. Может быть, он заблудился, а может, ему грозит опасность. Ахилл шагнул в сторону звука. И словно бы в ответ рог затрубил опять. По всей горе разнесся клич:
– Царевич Ахилл!
Мы застыли на месте.
– Ахилл! Я пришел к царевичу Ахиллу!
Напуганные шумом птицы все как одна вспорхнули с деревьев.
– От твоего отца, – прошептал я.
Только царский гонец мог знать, где мы.
Ахилл кивнул, странно – казалось, он совсем не хочет отзываться. Как, наверное, колотится у него сердце, ведь еще миг назад он был готов убивать.
– Мы здесь! – прокричал я, приставив ладони ко рту.
Шум прекратился.
– Где?
– Иди на голос! Сумеешь?
Он кое-как, но сумел. Прошло порядком времени, прежде чем гонец вышел на лужайку. Лицо у него было исцарапано, дворцовый хитон потемнел от пота. Он неуклюже, с досадой преклонил колени. Ахилл опустил нож, но я заметил, как крепко он его сжимает.
– Ну что? – холодно спросил он.
– Отец призывает тебя. По неотложному делу.
Я застыл – так же, как за минуту до этого застыл Ахилл. Может, если не шевелиться, нам и не придется уезжать.
– Что за дело? – спросил Ахилл.
Гонец хоть немного, но опомнился. Вспомнил, что говорит с царским сыном.
– Прошу прощения, господин. Я толком ничего не знаю. К Пелею прибыли вестники из Микен. Твой отец сегодня вечером собирается обратиться к народу и желает, чтобы ты приехал. Внизу нас ждут лошади.
Наступило молчание. Я уже почти было уверился, что Ахилл ему откажет. Но наконец он сказал:
– Нам с Патроклом нужно собраться в дорогу.
Возвращаясь в пещеру, мы с Ахиллом гадали, что же случилось. Микены были далеко на юге, правил ими царь Агамемнон, любивший называть себя повелителем мужей. Говорили, что во всех царствах не сыщется войска более грозного, чем у него.
– Что бы там ни было, нас не будет-то всего день-другой, – говорил Ахилл.
Я слушал его с благодарностью, кивал. Всего пару дней.
Хирон уже ждал нас.
– Я слышал крики, – сказал кентавр.
Мы с Ахиллом уже хорошо его знали и по голосу поняли, что он недоволен. Он не любил, когда на его горе нарушают покой.
– Отец призвал меня домой, – сказал Ахилл, – только на сегодня. Я скоро вернусь.
– Ясно, – сказал Хирон.
Он вдруг показался мне больше обычного: матовые копыта в яркой траве, рыжие бока залиты солнцем. Не будет ли ему без нас одиноко? Я ни разу не видел его с другим кентавром. Как-то раз мы спросили его о них, и он помрачнел. «Дикари», – ответил он тогда.
Мы собрали свои пожитки. Мне и собирать-то было почти нечего, так – пару хитонов да флейту. У Ахилла вещей было немногим больше – одежда, наконечники для копий, которые он сделал сам, и еще статуэтка, которую я для него вырезал. Мы рассовали все по кожаным сумам и подошли попрощаться к Хирону. Ахилл, как более смелый, обнял кентавра, обхватив его руками там, где лошадиное тело переходило в человеческую плоть. Стоявший позади меня гонец переступил с ноги на ногу.
– Ахилл, – проговорил Хирон, – помнишь, однажды я спросил тебя, что ты скажешь, когда другие захотят, чтобы ты сражался за них?
– Да, – ответил Ахилл.
– Тебе стоит подумать над ответом.
Я похолодел, но времени на размышления не было. Хирон повернулся ко мне.
– Патрокл, – сказал он, призывая меня.
Я шагнул к нему, и он положил ладонь, огромную и теплую, как солнце, мне на макушку. Я вдохнул его – и только его – запах: лошади, пота, трав и леса.
Говорил он тихо:
– Впредь от своего не отступайся.
Я не знал, что ему ответить, и сказал просто:
– Спасибо.
По его лицу промелькнула улыбка.
– Будь здоров.
Он убрал руку, и от этого голове сразу стало холодно.
– Мы скоро вернемся, – повторил Ахилл.
В косом вечернем свете глаза Хирона казались совсем темными.
– Я буду вас выглядывать, – сказал он.
Мы взвалили сумы на плечи и спустились с поляны. Солнце уже давно перевалило зенит, и гонец торопился. Мы быстро спустились с холма и оседлали поджидавших нас лошадей. Я столько лет ходил только пешком, что теперь седло казалось непривычным, да и лошадей я побаивался. Я смутно ждал, что они заговорят, хотя, разумеется, говорить они не умели. Извернувшись в седле, я оглянулся на Пелион. Надеялся, что увижу пещеру из розового кварца, а то и самого Хирона. Но мы уже отошли слишком далеко. Я отвернулся обратно к дороге и направился вслед за остальными во Фтию.
Глава одиннадцатая
На западном горизонте догорал краешек солнца, когда мы проехали межевой камень, после которого начинались дворцовые угодья. Послышались окрики стражников, и рог затрубил им в ответ. Поднявшись на холм, мы увидели внизу дворец, за ним хмурилось море.
И – внезапно, будто удар молнии – на пороге дворца стояла Фетида. Ее черные волосы так и сияли рядом с белым мрамором дворцовых стен. Платье ее было темным, цвета неспокойного океана, кровоподтечный багрянец мешался с бурливым серым. Где-то там же были стражники, да и Пелей, но на них я не смотрел. Я видел только ее и изогнутые острия ее скул.
– Там твоя мать, – прошептал я Ахиллу.
Я был готов поклясться, что она сверкнула глазами в мою сторону, будто меня услышала. Я сглотнул, заставил себя двигаться дальше. Она меня не тронет, так сказал Хирон.
Странно было видеть ее среди смертных, рядом с ней что стражники, что Пелей казались выцветшими, поблекшими, хотя это ее кожа была бледна как кость. Она держалась от них вдалеке, пронзая небо своим нечеловеческим ростом. Стража со страхом и почтением опускала перед ней взгляды.
Ахилл соскочил с лошади, я спешился вслед за ним. Фетида обняла его, и я заметил, как переминаются с ноги на ногу стражники. Они гадали, какова на ощупь ее кожа; они радовались, что им не доведется этого узнать.
– Сын моего чрева, плоть моей плоти, Ахилл, – сказала она. Говорила она негромко, но ее слова разлетелись по всему двору. – Добро пожаловать домой.
– Благодарю, матушка, – сказал Ахилл.
Он понял, что так она заявила о своих на него притязаниях. Мы все это поняли. Сыну полагалось первым поприветствовать отца, матери шли потом – если до них вообще доходило дело. Но она была богиней. Пелей поджал губы, но промолчал.
Когда она отпустила его, он подошел к отцу.
– Приветствую тебя дома, сын, – сказал Пелей.
После приветствия его богини-жены голос Пелея казался слабым, да и сам он заметно постарел. Нас не было во дворце три года.
– Приветствую и тебя, Патрокл.
Все взглянули на меня, я кое-как сумел поклониться. Я чувствовал на себе колючий взгляд Фетиды. Он обжигал кожу, словно бы я, продравшись сквозь заросли терновника, нырнул в океан. Я обрадовался, когда Ахилл снова заговорил:
– Что за вести, отец?
Пелей покосился на стражников. Слухи и домыслы, наверное, уже разлетелись по всем дворцовым коридорам.
– Вестей этих я пока никому не сообщал, да и не хотел, пока все не будут в сборе. Мы ждали только тебя. Идем, пора начинать.
Мы пошли за ним во дворец. Мне хотелось поговорить с Ахиллом, но я не смел – сразу за нами шла Фетида. Слуги разбегались от нее в стороны, охали от изумления. Богиня! На каменном полу не слышалось звука ее шагов.
Трапезная была заставлена столами и лавками. Слуги сновали туда-сюда с блюдами еды, таскали до краев налитые вином чаши. У самого входа был возведен помост. Здесь воссядет Пелей, подле жены и сына. Три места. У меня пылали щеки. А чего еще я ждал?
Даже посреди шумных приготовлений был слышен голос Ахилла:
– Отец, я не вижу места для Патрокла.
Я покраснел еще сильнее.
– Ахилл… – зашептал было я.
Ничего, хотел сказать я. Пустяки, я сяду вместе с остальными. Но он не обращал на меня внимания.
– Патрокл – мой спутник. Его место рядом со мной.
У Фетиды засверкали глаза. Я так и чувствовал исходящий от них огонь. Она уже открыла рот, чтобы возразить сыну.
– Быть посему, – сказал Пелей.
Он подал знак слуге, и на помосте добавили еще одно место – по счастью, на противоположном от Фетиды конце стола. Стараясь сделаться как можно незаметнее, я прошел вслед за Ахиллом к нашим местам.
– Теперь она меня возненавидит, – сказал я.
– Она тебя и так ненавидит, – ответил он, сверкнув улыбкой.
Но спокойнее мне не стало.
– Почему она здесь? – прошептал я.
Только что-то по-настоящему важное заставило бы ее подняться на землю из морских пещер. И ее презрение ко мне не шло ни в какое сравнение с тем, как она смотрела на Пелея.
Ахилл покачал головой:
– Не знаю. Странно это все. Я с самого детства не видел их вместе.
Я вспомнил прощальное напутствие, которое Хирон дал Ахиллу: тебе стоит подумать над ответом.
– Хирон думает, что эти вести о войне.
Ахилл нахмурился:
– В Микенах вечно кто-нибудь с кем-нибудь воюет. Не понимаю, зачем тогда звать нас.
Пелей уселся, распорядитель три раза коротко протрубил в рог. Сигнал – пора к столу. Обычно люди собирались не сразу: кто-то медлил на поле для упражнений, кто-то доделывал то, чем был занят. Но в этот раз народ повалил в трапезную потоком – как вода, пробившая зимний лед. Вскоре зала уже трещала по швам, люди перешептывались, расталкивая друг друга, чтобы усесться. Возбуждение в их голосах звенело, нарастало. Никто не прикрикивал на слуг, не отгонял от столов попрошаек-псов. Все думали только о муже из Микен и вестях, которые он принес.
Фетида тоже сидела за столом. Перед ней не было ни блюда, ни ножа; боги питаются нектаром и амброзией, ароматом подношений, что мы сжигаем в их честь, вином, которое мы льем на их алтари. Странно, снаружи она вся так и сияла, а здесь ее почти не было видно. Громоздкая, простая мебель словно бы и ее сделала меньше.
Пелей встал. Люди, даже на самых дальних лавках, мгновенно затихли. Царь воздел чашу.
– Я получил известия из Микен, от сыновей Атрея, Агамемнона и Менелая.
Последние перешептывания, возня на лавках теперь прекратились окончательно. Замерли даже слуги. Я не дышал. Под столом Ахилл прижался ногой к моей ноге.
– Совершено преступление. – Пелей снова помолчал, будто обдумывая то, что собирался сказать. – Жену Менелая, царицу Елену, похитили из дворца в Спарте.
Елена! Тихонько зашептались мужчины. С тех пор как она вышла замуж, рассказы о ее красоте только умножились. Менелай обнес дворец толстой двойной стеной; он целое десятилетие учил своих воинов оборонять эти стены. Но все его труды пошли прахом, и ее все-таки похитили. Кто же совершил такое?
– Менелай принимал у себя посланников троянского царя Приама. Их возглавлял сын Приама, царевич Парис, и это он в ответе за содеянное. Он выкрал царицу Спарты из ее опочивальни, пока царь спал.
Возмущенный ропот. Только житель востока может так отплатить за гостеприимство. Всем известно, что они купаются в благовониях, что легкая жизнь давно их развратила. Настоящий герой взял бы ее силой, вооружившись одним только мечом.
– Агамемнон и Микены просят мужей Эллады отплыть в царство Приама, чтобы спасти Елену. Троя богата, и, по слухам, захватить ее будет легко. Воины привезут домой почет и богатства.
Хорошо сказано. Богатство и слава – вот за что наш народ обычно готов убивать.
– Они попросили меня выслать отряд воинов из Фтии, и я согласился. – Он подождал, пока перешептывания стихнут, и добавил: – Но принуждать я никого не стану. И сам войско не поведу.
– А кто же его поведет? – прокричал кто-то.
– Это еще не решено, – ответил Пелей.
Но я заметил, как он бросил взгляд на сына.
Нет, подумал я. Я вцепился в край стула. Не сейчас. Лицо сидевшей напротив меня Фетиды было холодным, застывшим, взгляд – отстраненным. Она знала, что так будет, вдруг дошло до меня. Она хочет, чтобы он отплыл с ними. Хирон и розовая пещера теперь казались до невозможного далекими, детской идиллией. Теперь я понял всю серьезность слов Хирона: весь мир скажет, что Ахилл рожден для войны. Что его руки и быстрые ноги годятся только для этого – для того, чтобы пробить крепкие стены Трои. Они бросят его в гущу троянских копий и, торжествуя, будут глядеть, как его белые руки краснеют от крови.
Пелей указал на Феникса, своего давнего друга, сидевшего за одним из столов у помоста.
– Царедворец Феникс запишет имена всех, кто пожелает сражаться.
Мужчины задвигались, начали вставать со скамей. Но Пелей вскинул руку:
– Это еще не все. – Он поднял холст, исписанный густо и темно. – До того, как Елену обручили с царем Менелаем, к ней сваталось много женихов. И, как выяснилось, женихи эти поклялись защищать ее и того, кому достанется ее рука. Агамемнон и Менелай теперь просят этих воинов исполнить свою клятву и вернуть Елену законному мужу.
Он вручил холст распорядителю.
Я не мог отвести от него взгляда. Клятва. В памяти внезапно вспыхнули образы: горящая жаровня, брызги крови из горла белой козы. Пышно украшенная зала, в которой теснятся высокие мужи.
Распорядитель взял список. Комната словно накренилась, перед глазами у меня все поплыло. Он начал зачитывать имена.
Антенор.
Еврипил.
Махаон.
Почти все имена я знал – мы все их знали. То были герои, цари нашего времени. Но для меня они были больше чем просто именами. Я видел их в каменной зале, сквозь дым из чадящего очага.
Агамемнон.
Вспоминалась густая черная борода: угрюмый муж с настороженными, сощуренными глазами.
Одиссей.
Шрам, обвившийся вкруг икры, розовый, как десна.
Аякс.
Вдвое больше любого мужа в той зале, позади него – огромный щит.
Филоктет, лучник.
Менетид.
Распорядитель перевел дух, и я услышал чье-то бормотание: кто-кто? За те годы, что прошли с моего изгнания, отец ничем не отличился. Его слава померкла, его имя позабыли. Да и помнившие его не знали, что у него был сын. Я застыл, боясь пошевелиться, боясь выдать себя. Я повязан с этой войной.
Распорядитель прокашлялся.
Идоменей.
Диомед.
– Это ты? Ты был там? – Ахилл обернулся ко мне.
Он говорил тихо, еле слышно, но я все равно испугался, что кто-нибудь его услышит.
Я кивнул. Горло у меня пересохло – не выдавить ни слова. Я думал только о том, как это опасно для Ахилла, о том, смогу ли я удержать его здесь. О себе я даже не вспомнил.
– Послушай. Теперь это не твое имя. Ничего не говори. Мы что-нибудь придумаем. Спросим Хирона.
Ахилл никогда прежде не говорил так – одно слово в спешке наскакивало на другое. Его настойчивость немного привела меня в чувство, в его глазах я и для себя отыскал немного смелости. Я снова кивнул.
Имена не смолкали, а вместе с ними не смолкали и воспоминания. Три женщины на помосте, одна из них – Елена. Груда сокровищ, нахмуренные брови отца. Коленки на каменном полу. Я думал, что все это привиделось мне во сне. Не привиделось.
Распорядитель зачитал весь список, и Пелей распустил собрание. Мужчины вскакивали один за другим, грохоча скамьями, всем хотелось побыстрее отметиться у Феникса. Пелей обратился к нам:
– Идемте. Я хочу поговорить с вами обоими.
Я поискал взглядом Фетиду – пойдет ли она с нами, но она уже исчезла.
Мы сидели у Пелеева очага; он подал нам вина – почти неразведенного. Ахилл отказался. Я взял чашу, но пить не стал. Царь восседал на своем привычном стуле у очага – с подушками и высокой спинкой. Глядел он на Ахилла.
– Я призвал тебя домой в надежде, что ты захочешь повести наше войско в битву.
Вот все и сказано. Пламя стреляло, горели зеленые ветки.
Ахилл встретился взглядом с отцом:
– Я еще не закончил обучение у Хирона.
– Ты пробыл на Пелионе дольше моего, дольше любого героя.
– Это не значит, что я должен мчаться на помощь сыновьям Атрея всякий раз, как они теряют жен.
Я ждал, что Пелей улыбнется, но он остался серьезным.
– Конечно, Менелай в ярости из-за утраты жены, но посланники прибыли от Агамемнона. Он давно следит за тем, как ширится и богатеет Троя, и теперь думает ее ощипать. Взятие Трои – деяние, достойное наших величайших героев. Плавание с Агамемноном принесет воинам много почета.
Ахилл стиснул зубы.
– Будут и другие войны.
Пелей не то чтобы кивнул. Но было видно, что с этим он поспорить не мог.
– А как же Патрокл? Его призвали на войну.
– Он более не сын Менетия. Он не связан клятвой.
Благочестивый Пелей вскинул бровь:
– Хитрый маневр.
– Вот и нет. – Ахилл вздернул подбородок. – Клятва утратила силу, после того как отец от него отрекся.
– Я не хочу ехать, – тихо сказал я.
Пелей поглядел на нас обоих и сказал:
– Решать тут не мне. Это только ваше дело.
Мне стало немного легче. Он меня не выдаст.
– Ахилл, другие мужи едут говорить с тобой, цари, которых послал Агамемнон.
За окном океан ровно шуршал по песку. В воздухе висел запах соли.
– Они попросят меня сражаться, – сказал Ахилл. Он не спрашивал.
– Попросят.
– Ты хочешь, чтобы я их принял.
– Хочу.
Снова молчание. Затем Ахилл сказал:
– Я выкажу им уважение – и тебе тоже. Я выслушаю их доводы. Но тебе скажу: вряд ли они меня убедят.
Было видно, что Пелея такая уверенность сына несколько удивила, но не огорчила.
– И это решать не мне, – мягко ответил он.
Огонь снова затрещал, сплевывая древесный сок.
Ахилл преклонил колени, и Пелей возложил руку ему на голову. Я привык к такому же жесту Хирона, и рука Пелея в сравнении казалась усохшей, оплетенной подрагивающими венами. Иногда я с трудом вспоминал, что он был воином, что он был приближен к богам.
Покои Ахилла почти не изменились с нашего отъезда, убрали только мою постель. Я обрадовался – хорошее оправдание, если вдруг кто-то спросит, отчего мы спим вместе. Мы обнялись, и я подумал о том, сколько же ночей я пролежал тут, не смыкая глаз, безмолвно любя его.
Потом Ахилл прижался ко мне напоследок, прошептал сквозь дрему:
– Если тебе придется поехать, знай, я поеду с тобой.
И мы уснули.
Глава двенадцатая
Я проснулся от того, что солнце горело красным под моими зажмуренными веками. Я озяб, правое плечо холодил ветер из окна – того самого, что выходило на море. Постель со мной рядом была пуста, но подушка еще хранила его очертания, и простыни пахли нами обоими.
Я столько раз просыпался здесь один, когда он навещал мать, что и теперь не удивился его отсутствию. Я закрыл глаза и снова погрузился в рой сонных мыслей. Время шло, жаркое солнце перевалилось через подоконник. Проснулись птицы и слуги, и даже воины. Их голоса доносились с берега, с тренировочной площадки – звуки повседневных хлопот. Я поднялся, сел. Его сандалии – перевернутые, позабытые – валялись возле постели. Тоже ничего необычного: он почти везде ходил босиком.
Наверное, он ушел завтракать, догадался я. Дал мне поспать. Я подумывал, не остаться ли мне в покоях до его возвращения, но это во мне говорила трусость. Теперь я мог восседать рядом с ним по праву, и взгляды слуг меня не отпугнут. Я натянул хитон и отправился искать Ахилла.
Его не было в трапезной, где слуги убирали со стола все те же знакомые чаши и блюда. Его не было в приемной зале Пелея, увешанной багряными коврами и оружием древних царей Фтии. И его не было в комнате, где мы с ним играли на лире. В самом ее центре одиноко стоял сундук, где когда-то хранились наши инструменты.
Не было его и во дворе, среди деревьев, по которым мы с ним лазили. Не было его у моря, на проступающих из воды валунах, где он дожидался матери. И на поле для тренировок, где потные мужчины с треском бились деревянными мечами, его не было тоже.
Стоит ли говорить, как расползалась во мне паника, как она вдруг ожила – увертливая, не внемлющая голосу разума. Я ускорил шаг: кухня, подвалы, погреба с амфорами вина и масла. И нигде я не мог найти его.
В полдень я отправился к Пелею. Вот до чего дошла моя тревога, раз я пошел туда: прежде я никогда не говорил со стариком один на один. Стоявшие у его дверей стражники остановили меня. Царь почивает, сказали они. Он один и просил никого к себе не пускать.
– Но Ахилл… – Я сглотнул, изо всех сил стараясь не выставить себя на посмешище, не потворствовать любопытству, которое я заметил в их взглядах. – С ним ли царевич?
– Он один, – повторил кто-то из стражников.
После этого я пошел к Фениксу, старому советнику, который был воспитателем при маленьком Ахилле. Я шел в его покои – скромную квадратную комнатку в самом центре дворца, почти задыхаясь от страха. Он разложил перед собой глиняные таблички, на них вчера ставили отметки – угловатые, скрещенные – мужи, присягавшие, что отправятся воевать против Трои.
– Царевич Ахилл… – начал я. Я говорил запинаясь, хриплым от паники голосом. – Я нигде не могу его найти.
Феникс с удивлением поднял голову. Он не слышал, как я вошел: он был туговат на ухо и глядел на меня слезящимися, мутными бельмами глаз.
– Так, значит, Пелей тебе не сказал, – мягко произнес он.
– Нет.
Язык у меня во рту был как камень, такой огромный, что я с трудом им ворочал.
– Бедняга, – добродушно сказал он. – Мать забрала его. Вчера ночью, пока тот спал. Они исчезли, и где они теперь, никто не знает.
Я не сразу замечу красные отметины на ладонях – следы от ногтей. Где они теперь, никто не знает. Может быть, на Олимпе, куда мне путь заказан. Или в Африке, или в Индии. В какой-нибудь деревне, где мне и в голову не придет их искать.
Я вернулся в покои, куда меня, заботливо поддерживая, сопроводил Феникс. Мой разум отчаянно метался от одной мысли к другой. Я вернусь к Хирону и спрошу его совета. Я обойду все близлежащие деревни, выкликая его имя. Она, наверное, чем-то подпоила его или увела хитростью. Он бы не пошел по своей воле.
Свернувшись калачиком в наших пустых покоях, я представлял себе, как все было: богиня, белая, холодная, склоняется над нами, над нашими теплыми спящими телами. Ее ногти впиваются ему в кожу, она поднимает его, и ее шея серебрится в лунном свете, падающем из окна. Его тело – спящее или усыпленное – обмякло у нее на плече. Она уносит его от меня, будто воин – труп с поля битвы. Она сильная, она поддерживает его одной рукой.
Нечего было и гадать, почему она его забрала. Я и так знал. Она хотела разлучить нас, при первой же возможности, как только мы спустимся с гор. Ну и глупцы же мы, злился я. Конечно же, так она и поступила, отчего-то это мне взбрело в голову, что мы в безопасности. Что защита Хирона будет действовать и здесь, чего прежде никогда не было.
Она заберет его в морские пещеры и научит презирать смертных. Она накормит его пищей богов и выжжет всю человеческую кровь из его вен. Она превратит его в фигуру, о которых слагают песни, которые рисуют на вазах, – чтобы он выступил против Трои. Я воображал его себе в черных доспехах, в темном шлеме, который полностью закрывает его лицо – есть только прорезь для глаз, в бронзовых поножах. Вот он стоит, держа в каждой руке по копью, и не узнает меня.
Время свернулось, сомкнулось надо мной, завалило меня. За окном луна сменила все свои формы и округлилась вновь. Я мало спал, а ел и того меньше, горе якорем пригвоздило меня к постели. И лишь неусыпная память о Хироне наконец заставила меня действовать. Впредь от своего не отступайся.
Я пошел к Пелею. Я опустился перед ним на колени, на шерстяном коврике, ярко затканном багрянцем. Он хотел что-то сказать, но я был быстрее. Одной рукой я вцепился в его колени, другой ухватил его за подбородок. Поза просителя. Я видел ее много раз, но сам прибег к ней впервые. Теперь я был под его защитой: по закону богов он был обязан обойтись со мной по справедливости.
– Скажи, где он, – попросил я.
Он не двигался. Я слышал приглушенное биение его сердца. Я и не думал, что просительство требует такой близости, что мы окажемся так тесно прижаты друг к другу. Его ребра впивались мне в щеку, кожа у него на ногах была мягкой, истончившейся от старости.
– Не знаю, – ответил он, и слова эхом разлетелись по комнате, потревожив стражников.
Я чувствовал, как они буравят взглядами мою спину. Просители во Фтии были редкостью, для такой отчаянной меры Пелей был слишком добрым царем.
Я дернул его за подбородок, притянул его лицо к своему. Он не сопротивлялся.
– Не верю, – сказал я.
Прошло несколько мгновений.
– Оставьте нас, – повелел он стражникам.
Потоптавшись на месте, они все-таки удалились. Мы остались наедине.
Он склонился к моему уху. Прошептал:
– Скирос.
Земля, остров. Ахилл.
Когда я встал, колени у меня ныли так, будто я простоял на них вечность. Я не знаю, сколько времени прошло там, в той длинной зале фтийских царей. Теперь наши глаза были на одном уровне, но он отводил взгляд. Он ответил мне, потому что был человеком благочестивым, потому что я был просителем, потому что того требовали боги. Иначе он бы этого не сделал. Воздух потускнел, в нем повисло что-то тяжелое, вроде гнева.
– Мне понадобится золото, – сказал я ему.
Не знаю, откуда взялись эти слова. Я никогда ни с кем так не говорил. Но теперь мне было нечего терять.
– Спроси Феникса. Он тебе даст.
Я еле заметно кивнул. Надо было поступить совсем иначе. Надо было снова преклонить колени, поблагодарить его, потереться лбом о дорогой коврик. Но ничего этого я не сделал. Пелей подошел к распахнутому окну; море пряталось за изгибом стены, но мы оба его слышали – далекое шипение трущихся о песок волн.
– Можешь идти, – сказал он мне.
Думаю, он хотел сказать это холодно, пренебрежительно, как недовольный царь – своему подданному. Но я в его голосе слышал только усталость.
Я еще раз кивнул и вышел.
Золота, что дал мне Феникс, хватило бы на то, чтобы дважды довезти меня до Скироса и обратно. Капитан вытаращил глаза, когда я протянул ему монеты. Он впился в них взглядом, взвешивая, прикидывая, что сможет на них купить.
– Возьмешь меня?
Мое нетерпение пришлось ему не по душе. Ему не нравилось, когда люди так отчаянно стремились попасть на корабль; за спешкой и щедростью, как правило, таилось какое-нибудь преступление. Но в конце концов золото взяло верх. Он неохотно буркнул что-то в знак согласия и указал мне место на борту.
Прежде я не выходил в море и теперь дивился тому, как медленно мы плыли. Корабль – пузатое торговое судно – лениво обходил острова, торгуя с более уединенными царствами овечьей шерстью, маслом и сделанной на большой земле резной мебелью. Каждый вечер мы причаливали в каком-нибудь новом порту, чтобы пополнить запасы пресной воды и разгрузить трюмы. Днем я стоял на носу корабля, глядя, как его просмоленный каркас взрезает волны, и дожидаясь, когда впереди покажется земля. В других обстоятельствах меня бы все это заворожило: названия разных частей корабля – фал, мачта, корма; цвет воды, продирающий начисто запах ветра. Но теперь я почти ничего не замечал. Я думал только о подманивавшем меня островке и о светловолосом юноше, которого я надеялся там отыскать.
Гавань Скироса была до того мала, что я увидел ее, только когда мы обогнули южный край этого скалистого острова и почти причалили. Наш корабль с трудом втиснулся промеж двух береговых выступов: моряки, перегнувшись через борта, затаив дыхание, следили за проплывающими мимо валунами. Но в самой гавани воды были спокойными, и гребцам пришлось приналечь на весла. В узкой гавани было не развернуться, я сочувствовал капитану, которому еще придется отсюда выплывать.
– Приплыли, – угрюмо сообщил он мне.
Я уже стоял на сходнях.
Передо мной возвышался утес. Вырезанные в камне ступени, извиваясь, вели ко дворцу, по ним я и поднялся. Наверху оказались низкорослые деревца, козы – и сам дворец, маленький и невзрачный, выстроенный наполовину из камня, а наполовину из дерева. Не будь он единственной постройкой в округе, я бы и не подумал, что это царское жилье. Я вошел во дворец.
Общая зала была узкой, темной, в воздухе стоял застарелый запах еды. В дальнем конце возвышались два пустых трона. Несколько стражников бездельничали за столами, играли в кости. Они поглядели на меня.
– Ну, чего? – спросил один.
– Мне надобно увидеть царя Ликомеда, – ответил я.
Я вздернул подбородок, чтобы меня приняли за важную персону. Я надел самый красивый хитон, какой только смог отыскать, – прежде его носил Ахилл.
– Я схожу, – сказал один стражник другим.
Он с грохотом бросил на стол кости и, шаркая, вышел из залы. Пелей бы не потерпел такой непочтительности; он хорошо относился к своим людям, но и взамен ожидал от них многого. Все в помещении казалось серым, ветхим.
Стражник вернулся.
– Идем, – сказал он.
Я пошел за ним, сердце у меня забилось быстрее. Я уже давно обдумывал, что скажу. Я подготовился.
– Сюда.
Он указал на распахнутую дверь, затем развернулся и пошел обратно – играть в кости.
Я переступил порог. В комнате, подле чадящего очага, сидела молодая женщина.
– Я Деидамия, царская дочь, – объявила она.
Говорила она звонко и громко, почти по-детски – очень неожиданно, после унылого коридора. У нее был вздернутый нос и заостренное, лисье личико. Она была хорошенькой и знала об этом.
Я вспомнил о вежливости, поклонился.
– Я странник и пришел просить твоего отца о милости.
– Отчего же ты не попросишь милости у меня?
Она улыбнулась, наклонила голову. Она была удивительно маленькой – мне, наверное, и до груди не достанет.
– Мой отец стар, ему нездоровится. Можешь обратиться с прошением ко мне, и я тебе отвечу.
Она приняла царственную позу, старательно усевшись так, чтобы ее обрамлял падавший из окна свет.
– Я ищу своего друга.
– Вот как? – Она вскинула бровь. – И кто же он, твой друг?
– Один юноша, – осторожно ответил я.
– Ясно. Юноши у нас имеются. – Говорила она игриво, явно забавляясь.
Темные густые кудри спадали ей на спину. Она повела головой – волосы взметнулись – и затем снова улыбнулась мне.
– Может, для начала скажешь, как тебя зовут?
– Хиронид, – ответил я.
Сын Хирона.
Незнакомое имя – она наморщила нос.
– Хиронид. И что же?
– Я ищу своего друга, он прибыл сюда с месяц назад. Он из Фтии.
Что-то промелькнуло в ее глазах, хотя, может, мне и показалось.
– И почему же ты его ищешь? – спросила она.
Голос ее уже не был таким беззаботным.
– У меня есть послание для него.
Как бы мне хотелось, чтобы меня отвели к старому и немощному царю, а не к ней. Лицо у нее было как ртуть, ни одно выражение на нем не задерживалось. Мне от нее было не по себе.
– Хмммм. Послание, значит. – Она лукаво улыбнулась, постучала по подбородку разукрашенным ноготком. – Послание другу. И с чего бы мне открыть тебе, знаю я этого юношу или нет?
– Потому что ты всевластная царевна, а я лишь смиренный проситель.
Я встал на колени.
Этим я ей угодил.
– Что ж, может, я и знаю такого юношу, а может, и нет. Нужно подумать. Останься, отужинай с нами, а я тем временем приму решение. Если повезет, я, может, для тебя еще и станцую, вместе с моими прислужницами. – Она вдруг склонила голову набок. – Ты слышал о прислужницах Деидамии?
– К сожалению, нет.
Она состроила недовольную гримаску.
– Все цари отсылают сюда дочерей на воспитание. Об этом известно всем, кроме тебя.
Я горестно склонил голову.
– Я долго жил в горах и почти не знаю мира.
Она слегка нахмурилась. Потом махнула рукой в сторону двери:
– Увидимся за ужином, Хиронид.
Весь день я просидел на пыльном дворе. Дворец, возведенный на самой высокой точке острова, упирался в небесную синеву, и, несмотря на его невзрачность, вид открывался прекрасный. Я пытался вспомнить все, что слышал о Ликомеде. Говорили, что он царь добрый, но слабый, ничем особенно не богатый. Эвбея на западе и Иония на востоке давно зарились на его земли, вскоре кто-нибудь из них да развяжет войну, не убоявшись суровой прибрежной полосы. Война начнется еще раньше, если они узнают, что тут правит женщина.
Когда зашло солнце, я вернулся в общую залу. Зажгли факелы, но от них стало как будто еще мрачнее. Деидамия, с золотым венцом в волосах, ввела в залу сгорбленного старика. Он был так укутан в шкуры, что под ними не видно было его тела. Она усадила его на трон, величественно махнула рукой слуге. Я стоял у стены вместе со стражниками и еще какими-то мужчинами, чья роль была мне не совсем ясна. Советники? Родственники? Вид у них был потрепанный, под стать обстановке. Одну Деидамию с ее блестящими волосами и румяными щеками это как будто миновало.
Слуга указал на растрескавшиеся скамьи и столы, я сел. Царь и царевна так и остались сидеть на тронах, на другом конце залы. Принесли еду – кормили тут щедро, но я все поглядывал в сторону тронов. Я не знал, нужно ли мне напомнить о себе. Не забыла ли она обо мне?
Но тут она встала и обернулась к сидящим за столами.
– Странник с Пелиона, – окликнула она меня, – теперь ты не скажешь, что никогда не слышал о прислужницах Деидамии.
Она снова повела унизанной браслетами рукой. В залу, тихо переговариваясь, вошли девушки – десятка два, наверное, – волосы собраны в узлы, увязаны под платками. Они встали в круг в центре – теперь я понял, что тут место для танцев. Мужчины достали барабаны, флейты, один вытащил лиру. Деидамию, похоже, не заботило, услышал ли я ее и скажу ли что-то в ответ. Она сошла с помоста и подошла к девушкам, выбрав себе в пару прислужницу повыше.
Заиграла музыка. Танец был затейливым, но девушки двигались очень ловко. Я невольно засмотрелся на них. Вихрились юбки, кружились сами девушки, и вместе с ними вертелись украшения у них на руках и ногах. Танцуя, они вскидывали головы, будто разгоряченные лошади.
Конечно, не было никого прекраснее Деидамии. Она – в золотом венце, с распущенными волосами – притягивала к себе все взгляды, изящно посверкивая запястьями. Она разрумянилась от удовольствия и, пока я смотрел на нее, сияла все ослепительнее. Она улыбалась танцевавшей с ней девушке, чуть ли не заигрывая с ней. То вскинет на нее глаза, то подступится ближе, будто бы желая раздразнить ее своими прикосновениями. Я с любопытством вытягивал шею, пытаясь разглядеть вторую танцовщицу, но ее от меня заслоняло смешенье белых одежд.
Прозвучали последние трели, окончился танец. Деидамия выстроила девушек перед нами в ряд, чтобы мы могли воздать им похвалу. Подле Деидамии, склонив голову, стояла танцевавшая с ней прислужница. Она поклонилась вместе с остальными, а затем подняла голову.
У меня вырвался какой-то звук, вдох застрял в горле. В тишине этого оказалось достаточно. Девушка взглянула в мою сторону.
И тут одновременно произошло много всего. Ахилл – а то был Ахилл – выпустил руку Деидамии и радостно напрыгнул на меня, сбив меня с ног мощью своих объятий. Деидамия вскрикнула: «Пирра!» – и разрыдалась. Ликомед, оказавшийся не таким дряхлым старцем, каким его выставляла дочь, вскочил на ноги:
– Пирра, что это значит?
Но я почти ничего не слышал. Мы с Ахиллом вцепились друг в друга, от облегчения утратив дар связной речи.
– Моя мать, – шептал он, – мать, она…
– Пирра! – Голос Ликомеда разнесся по всей зале, заглушив шумные всхлипывания дочери.
Я понял, что он обращается к Ахиллу. Πύρρα. Огневласая.
Ахилл даже не посмотрел в его сторону, Деидамия завыла еще громче. Царь, выказав удивительную рассудительность, оглядел всех собравшихся в зале мужчин и женщин.
– Вон, – приказал он.
Нехотя повиновавшись, они удалились – то и дело оглядываясь.
– Так.
Ликомед сошел к нам, и я впервые увидел его лицо. Пожелтевшая кожа, седая борода похожа на свалявшуюся овечью шерсть, однако взгляд проницательный.
– Кто этот человек, Пирра?
– Никто!
Деидамия вцепилась в руку Ахилла, тянула его за собой.
Одновременно с ней Ахилл холодно ответил:
– Мой муж.
Я захлопнул рот, чтобы не хватать воздух, будто рыба.
– Нет! Это неправда!
Голос Деидамии взвился так высоко, что распугал гнездившихся на стропилах птиц. На пол слетело несколько перышек. Не знаю, хотела ли Деидамия сказать что-то еще, – она рыдала так бурно, что толком не могла ничего вымолвить.
Ликомед обернулся ко мне, словно бы ища убежища, как мужчина у мужчины.
– Господин, это правда?
Ахилл стиснул мои пальцы.
– Да, – ответил я.
– Нет! – взвизгнула царевна.
Она продолжала дергать Ахилла за руку, но тот, не обращая на нее никакого внимания, грациозно склонился перед Ликомедом.
– Муж пришел за мной, и теперь я могу покинуть твой двор. Благодарю тебя за гостеприимство.
Ахилл присел в низком поклоне. Я безотчетно, мельком отметил, как ловко у него это вышло.
Ликомед упреждающе вскинул руку:
– Сначала нужно спросить твою мать. Это она отдала тебя мне на воспитание. Она знает об этом твоем муже?
– Нет! – снова сказала Деидамия.
– Дочь! – Ликомед нахмурился – Деидамия, похоже, переняла эту его привычку. – Прекрати. Отпусти Пирру.
У Деидамии вздымалась грудь, лицо опухло от слез и пошло красными пятнами.
– Нет! – Она повернулась к Ахиллу. – Ты лжешь! Это предательство! Ты чудовище! Бесчувственный!
Ликомед замер. Ахилл еще крепче стиснул мои пальцы.
– Что ты сказала? – медленно спросил Ликомед.
Побледневшая Деидамия воинственно вздернула подбородок, и голос ее не дрогнул.
– Это мужчина, – сказала она. – Мы женаты.
– Что?! – Ликомед вскинул руки к горлу.
Я онемел. Только рука Ахилла удерживала меня на земле.
– Не говори ничего, – сказал ей Ахилл. – Прошу тебя.
В ответ она разъярилась.
– Нет, я скажу! – Она повернулась к отцу. – Ты глупец! Одна я знала! Одна я! – Для пущей выразительности она ударила себя в грудь. – А теперь я всем расскажу! Ахилл!
Она закричала так, будто хотела пробить его именем крепкие каменные стены, чтобы оно долетело до самих богов.
– Ахилл! Ахилл! Я всем расскажу!
– Не расскажешь.
Голос был холодным и острым как нож, он с легкостью взрезал крики царевны.
Этот голос бы мне знаком. Я обернулся.
В дверях стояла Фетида. Лицо ее сияло голубоватой белизной, какая бывает в самом сердце пламени. Черные глаза зияли на лице будто раны, и она казалась еще выше прежнего. Ее волосы были столь же гладкими, как и всегда, а наряд – столь же прекрасным, но теперь что-то дикое носилось вокруг нее невидимым ураганом. Она напоминала эринию, злобное создание, жаждущее человеческой крови. Мне почудилось, будто кожа вот-вот сползет у меня с черепа, и даже Деидамия замолчала.
Какое-то время мы просто молча глядели на нее. Затем Ахилл сорвал покрывало с волос. Ухватил платье за ворот, рванул, обнажив грудь.
Отблески огня в очаге скользнули по его коже, вызолотив ее теплом.
– Хватит, мама, – сказал он.
Что-то промелькнуло у нее на лице, будто спазм. Я даже подумал, она его ударит. Но она только глядела на него неспокойными черными глазами.
Ахилл обратился к Ликомеду:
– Мы с матерью обманули тебя, и за это я прошу у тебя прощения. Я Ахилл, сын царя Пелея. Мать не хотела, чтобы я шел воевать, и спрятала меня здесь, среди твоих воспитанниц.
Ликомед сглотнул, но ничего не ответил.
– Мы сейчас уйдем, – тихо сказал Ахилл.
Услышав это, Деидамия будто очнулась.
– Нет, – сказала она, вновь возвысив голос. – Ты не можешь уйти. Твоя мать произнесла над нами слова обряда, мы женаты. Ты – мой муж.
Дыхание Ликомеда громким скрежетом разносилось по зале, он глядел только на Фетиду.
– Это правда? – спросил он.
– Да, – ответила богиня.
В моей груди будто что-то рухнуло с огромной высоты. Ахилл повернулся ко мне и хотел было что-то сказать. Но мать его опередила:
– Теперь ты породнился с нами, царь Ликомед. Ты и дальше будешь укрывать здесь Ахилла. И будешь молчать о том, кто он такой. В награду за это твоя дочь когда-нибудь сможет заявить о своем праве на прославленного мужа. – Она взглянула куда-то поверх головы Деидамии, отвернулась и прибавила: – На большее она вряд ли могла бы рассчитывать.
Ликомед потер шею, словно хотел разгладить морщины.
– У меня нет выбора, – ответил он. – И ты это знаешь.
– А если я не стану молчать? – Деидамия раскраснелась. – Ты и твой сын, вы меня опозорили. Я разделила с ним ложе, как ты мне велела, я лишилась чести. И поэтому свои права на него я заявлю сейчас, перед всеми.
Я разделила с ним ложе.
– Глупая девка, – сказала Фетида.
Каждое слово было похоже на взмах топора – оно резало, рубило.
– Нищая простушка, ты просто вовремя подвернулась мне под руку. Ты не заслуживаешь моего сына. И ты будешь молчать, не то я сама закрою тебе рот.
Деидамия отшатнулась, глаза у нее расширились, губы побелели. Руки затряслись. Она вскинула руку к животу, зажала в кулак платье, будто пытаясь удержаться и устоять на месте. Было слышно, как снаружи, где-то за утесом огромные волны бьются о скалы, дробят береговую линию.
– У меня будет дитя, – прошептала царевна.
Когда она это сказала, я глядел на Ахилла – и увидел ужас у него на лице. Ликомед застонал, будто от боли.
Мне вдруг показалось, будто у меня в груди, под скорлупкой кожи, больше ничего нет. Хватит. Может, я сказал это вслух, а может, только подумал. Я выпустил руку Ахилла и пошел к двери. Фетида, наверное, посторонилась, чтобы дать мне пройти, иначе я бы с ней столкнулся. Я ступил во тьму – один.
– Постой! – крикнул Ахилл.
Долго же он меня догонял, отстраненно отметил я. Наверное, запутался в юбках. Он поравнялся со мной, ухватил за руку.
– Пусти, – сказал я.
– Прошу тебя, постой. Дай объяснить, пожалуйста. Я не хотел этого. Мать… – Он хватал ртом воздух, почти задыхаясь.
Я никогда не видел его в таком отчаянии.
– Она привела ее ко мне в покои. Она меня заставила. Я не хотел. Мать сказала… она сказала… – он с трудом мог говорить, – сказала, что, если сделаю, как она велит, она скажет тебе, где я.
И что же, по мнению Деидамии, должно было произойти, думал я, когда она вывела своих прислужниц танцевать для меня? Неужели она и вправду думала, что я его не узнаю? Я бы узнал его по прикосновению, по запаху, я узнал бы его вслепую – по тому, как он дышит, по тому, как его ноги ступают по земле. Я узнал бы его даже в смерти, на самом краю света.
– Патрокл, – он приложил ладонь к моей щеке, – ты меня слышишь? Скажи что-нибудь, прошу.
Я не мог отделаться от мыслей о ее коже подле его кожи, о ее налитых грудях и крутых бедрах. Я вспомнил долгие дни, когда я горевал по нему, когда цеплялся за воздух пустыми, праздными руками – будто птица, что клюет сухую землю.
– Патрокл?
– И все было зря.
Я говорил таким безжизненным голосом, что он вздрогнул. Но как еще мне было говорить?
– О чем ты?
– Твоя мать не сказала мне, где ты. Сказал Пелей.
Он побледнел, кровь начисто схлынула с лица.
– Она тебе не сказала?
– Нет. А ты что, правда думал, что скажет? – Вышло резче, чем мне хотелось.
– Да, – прошептал он.
Я мог бы отыскать тысячи слов, чтобы упрекнуть его в наивности. Он всегда был слишком доверчив, ему ведь так редко приходилось кого-то бояться или быть настороже. До того, как мы подружились, я почти ненавидел его за это, и какая-то искорка той ненависти снова вспыхнула во мне, пытаясь разгореться. Да кто угодно понял бы: Фетиде важно только то, чего хочет она. Как можно быть таким глупцом? Злые слова искололи мне весь рот.
Но едва я попытался их произнести, как понял – не смогу. Его щеки горели от стыда, а под глазами залегла усталость. Доверчивость была частью его, такой же, как его руки или чудесные ноги. И хоть он причинил мне боль, мне не хотелось, чтобы он перестал доверять людям, чтобы стал таким же боязливым и настороженным, как и все мы, – чего бы это ни стоило.
Он пристально вглядывался в меня, вчитывался в мое лицо, будто жрец, что пытается разгадать предсказание. На лбу пролегла тонкая морщинка – знак предельной сосредоточенности.
И тут что-то во мне сдвинулось, будто заледеневшие воды Апидана по весне. Я видел, как он смотрел на Деидамию, точнее – как он на нее не смотрел. Он так же глядел на мальчишек во Фтии: равнодушно, не замечая никого. Он никогда, ни разу не смотрел так на меня.
– Прости меня, – снова сказал он. – Я не хотел. Это не был ты. Мне не… мне не понравилось.
Едва я услышал это, как сгладились последние следы занозистой тоски, снедавшей меня с того мгновения, когда Деидамия выкрикнула его имя. Слезы комом подступили к горлу.
– Нечего прощать, – ответил я.
Вечером мы вернулись во дворец. В большой зале было темно, пламя в очаге прогорело до углей. Ахилл, как сумел, подлатал платье, но дыру до самой талии было не заделать, и он придерживал разорванные края, на случай если мы наткнемся на засидевшегося допоздна стражника.
Мы вздрогнули, когда из тени раздался голос:
– Вы вернулись.
Лунный свет не дотягивался до помоста с тронами, но в полумраке угадывались очертания фигуры, укутанной в шкуры.
Его голос теперь казался ниже, мрачнее.
– Вернулись, – ответил Ахилл, слегка запнувшись.
Он не ожидал так скоро снова встретиться с царем.
– Твоя мать ушла, куда – не знаю.
Царь помолчал, будто ожидая ответа.
Ахилл ничего не сказал.
– Моя дочь, твоя жена, плачет у себя в покоях. Она надеется, ты придешь к ней.
Вина судорогой прошла по Ахиллу. К этому чувству он не привык и поэтому сухо ответил:
– Жаль ее надежд.
– Да, жаль, – сказал Ликомед.
Снова наступила тишина. Затем Ликомед устало вздохнул:
– Наверное, и твоему другу нужно отвести покои?
– Если ты не против, – осторожно ответил Ахилл.
Ликомед тихонько рассмеялся:
– Нет, царевич Ахилл, я не против.
И опять молчание. Было слышно, как царь взял со стола кубок, отпил из него, поставил обратно.
– Ребенок должен носить твое имя. Это ты понимаешь?
Так вот чего он дожидался в этой темноте, под своими шкурами, подле затухающего огня.
– Понимаю, – тихо сказал Ахилл.
– И поклянешься, что так будет?
Еле заметная – с волосок – пауза. Мне стало жаль старого царя. И я обрадовался, когда Ахилл ответил:
– Клянусь.
У старика вырвался какой-то звук, похожий на вздох. Но когда он заговорил вновь, голос его звучал церемонно, он снова был царем.
– Желаю вам обоим доброй ночи.
Мы поклонились и вышли.
В недрах дворца Ахилл отыскал стражника и попросил проводить нас в покои, отведенные для гостей. Он говорил с ним высоким, певучим голосом, своим девичьим голосом. Стражник то и дело косился на него, отмечая рваные края платья, взлохмаченные волосы. Он улыбнулся мне во весь рот.
– Сию минуту, госпожа.
В наших легендах богам под силу замедлить движение луны, спрясть одну ночь из множества ночей. И такой была эта ночь, неиссякаемым изобилием часов. Мы глубоко, жадно пили все то, что упустили за время нашей разлуки. И только когда небо наконец прояснилось до серого, я вспомнил, что Ахилл сказал Ликомеду тогда, в зале. Дитя Деидамии, его брак, наше воссоединение – немудрено было позабыть обо всем другом.
– Твоя мать хочет укрыть тебя от войны?
Он кивнул:
– Она не хочет, чтобы я ехал в Трою.
– Почему?
Я всегда думал, она хочет, чтобы он сражался.
– Не знаю. Говорит, я еще слишком юн. Говорит, еще рано.
– И это она придумала? – Я указал на разорванное платье.
– Конечно. Мне бы такое и в голову не пришло.
Он сморщился, подергал себя за волосы, которые по-прежнему висели девичьими кудряшками. Другой мальчишка на его месте сгорел бы со стыда, Ахилл же только досадовал. Он не боялся позора, он никогда не знал его.
– Да и вообще, это только до тех пор, пока войска не выступят в поход.
Понять это было непросто.
– Так она и вправду тебя из-за этого забрала? Не из-за меня?
– Деидамия – вот это, кажется, из-за тебя. – Он разглядывал свои руки. – Но в основном – из-за войны.
Глава тринадцатая
После этого дни выдались тихими. Мы ели у себя в покоях и подолгу не появлялись во дворце, исследуя остров, выискивая тень под чахлыми деревцами. Приходилось вести себя осторожнее, Ахиллу нельзя было слишком быстро двигаться, слишком ловко карабкаться по горам или держать копье – вдруг кто-то увидит. Но за нами никто не следил, и мы отыскали довольно мест, где он мог сбросить личину.
На дальней стороне острова нашлась пустынная полоска пляжа – каменистого, зато в два раза длиннее наших дорожек для бега. Увидев ее, Ахилл вскрикнул от восторга и сорвал с себя платье. Я смотрел, как он бегает – так быстро, будто под ногами у него ровная поверхность.
– Считай! – крикнул он мне через плечо.
И я считал, постукивая пальцем по песку, чтобы отмерять время.
– Сколько? – крикнул он с другого конца пляжа.
– Тринадцать, – откликнулся я.
– Я только разогреваюсь.
В следующий раз – одиннадцать. В последний – девять. Он уселся рядом, дыша чуть чаще обычного, раскрасневшись от радости. Он рассказал мне о днях, проведенных в женском обличье, о долгих часах вынужденной скуки, от которой было одно спасение – танцы. Теперь, вырвавшись на свободу, он потягивался, будто пелионская пума, упиваясь собственной силой.
Но по вечерам нам все равно приходилось возвращаться в дворцовую залу. Ахилл надевал женский наряд и приглаживал волосы. Зачастую он, как и в тот первый вечер, подвязывал их платком: золотые волосы были в диковинку и могли привлечь внимание моряков и торговцев, заплывавших в нашу гавань. А если их рассказы дойдут до слуха кого-нибудь посообразительнее… об этом мне даже думать не хотелось.
Стол для нас накрывали в передней части залы, возле тронов. Там мы и трапезничали, все четверо: Ликомед, Деидамия, Ахилл и я. Изредка за стол к нам садился какой-нибудь советник. Трапезы эти почти всегда проходили в молчании – то была скорее церемония, чтобы унять сплетни и сохранить видимость, будто Ахилл – моя жена и царская воспитанница. Деидамия то и дело нетерпеливо взглядывала на Ахилла, надеясь, что и тот поглядит на нее в ответ. Но он никогда не смотрел на нее. «Доброго вечера», – говорил он своим девичьим голосом, когда мы садились за трапезу, но больше – ничего. Его безразличие было осязаемым, и ее прелестное личико искажалось от стыда, обиды и гнева. Она все посматривала на отца, словно призывая того вмешаться. Но Ликомед молча совал в рот кусок за куском.
Иногда она замечала, что я за ней наблюдаю, и тогда каменела лицом, сощуривалась. Ревниво клала руку на живот, будто желая оградить себя от чар, которые я мог навести. Быть может, она думала, что я насмехаюсь над ней, кичусь своей победой. Быть может, думала, что я ее ненавижу. Она не знала, что я сотню раз порывался просить его быть к ней хоть немного добрее. «Ты уже достаточно ее унизил», – думал я. Но это не доброты ему не хватало, а интереса. Он скользил по ней взглядом, будто ее тут и вовсе не было.
Однажды она заговорила с ним – дрожащим от надежды голосом:
– В добром ли ты здравии, Пирра?
Он продолжал есть, ловко, изящно откусывая куски. После ужина мы с ним хотели взять копья и пойти на дальний край острова – половить рыбы при лунном свете. Ему не терпелось отсюда уйти. Пришлось пихнуть его ногой под столом.
– Что такое? – спросил он меня.
– Царевна желает знать, в добром ли ты здравии.
– А-а. – Он мельком взглянул на нее, затем на меня и ответил: – В добром.
Один день сменялся другим, и у Ахилла вошло в привычку просыпаться рано, чтобы поупражняться с копьями, пока солнце не взошло выше. Мы спрятали оружие в отдаленной рощице, там он и упражнялся, перед тем как вновь вернуться во дворец – и к женскому обличью. После этого он иногда навещал мать, поджидая ее на иззубренных прибрежных камнях, болтая ногами в воде.
И вот однажды утром, когда Ахилл уже ушел, в дверь громко постучали.
– Да? – крикнул я.
Но стражники уже вошли в комнату. На моей памяти они впервые держались очень торжественно – стоя навытяжку, с копьями наперевес. Непривычно было видеть их без игральных костей в руках.
– Пойдем с нами, – сказал один стражник.
– Зачем? – Я еще толком не разлепил глаза ото сна.
– Так повелела царевна.
Стражники взяли меня под руки и потащили к двери. Я начал было, запинаясь, что-то возражать, но тут первый стражник склонился ко мне.
– Лучше пойдем по-тихому, – сказал он, глядя мне прямо в глаза.
И с нарочитой угрозой провел пальцем по наконечнику копья.
Они бы меня вряд ли тронули, но мне совсем не хотелось, чтобы меня тащили через весь дворец.
– Ладно, – ответил я.
Мы шли узкими коридорами, в которых мне прежде не доводилось бывать. То была женская половина, ответвление дворца, тесный, ячеистый улей, где жили и спали названые сестры Деидамии. Из-за дверей раздавался смех, слышалось немолчное «шурх-шурх» ткацких челноков. Ахилл говорил, что сюда не заглядывает солнце, не проникает ни малейшего ветерка. Он провел в этих покоях почти два месяца – уму непостижимо.
Наконец мы подошли к большой двери, вырезанной из более дорогого дерева, чем все остальные. Стражник постучался, открыл дверь и втолкнул меня в комнату. Дверь захлопнулась за моей спиной.
Деидамия чинно сидела на обтянутом кожей стуле и взирала на меня. Возле нее стоял стол, у ног – скамеечка, но больше в комнате ничего не было.
Она это все подстроила, понял я. Знала, когда Ахилла не будет во дворце.
Мне сесть было некуда, и я остался стоять. Я был босой, а пол – каменный и холодный. Вторая дверь, поменьше, вела, наверное, в ее опочивальню.
Она следила за моим взглядом блестящими, как у птицы, глазами. Ничего умного я сказать не мог, поэтому сказал глупость:
– Ты хотела поговорить со мной.
Она тихонько, презрительно фыркнула:
– Да, Патрокл. Я хотела поговорить с тобой.
Я ждал, но она молчала и только разглядывала меня, постукивая пальцем по подлокотнику. В этот раз наряд ее был свободнее: обычно она перехватывала его поясом, чтобы похвалиться фигурой. Волосы она распустила, только у висков подобрала их резными гребнями слоновой кости. Она склонила голову набок, улыбнулась:
– Ты ведь даже не красивый, вот что самое странное. Ты совсем обычный.
Она, как и ее отец, говорила, делая паузы, будто ожидая ответа. Я вспыхнул. Нужно что-то сказать. Я прокашлялся.
Она гневно посмотрела на меня:
– Я не давала тебе позволения говорить! – Несколько мгновений она глядела мне прямо в глаза, будто желая удостовериться, что я ее не ослушаюсь, а затем продолжила: – Как по мне, это странно. Ты только посмотри на себя.
Она встала, быстрыми шажками преодолела пространство между нами.
– Шея у тебя короткая. А грудь – тощая, как у мальчишки. – Она с презрением тыкала в меня пальцами. – А лицо! – Она поморщилась. – Просто безобразное. В этом сходятся все мои прислужницы. И даже отец с ними согласен.
Меж ее прелестных алых губ сверкнули белые зубы. Я впервые стоял к ней так близко. От нее пахло чем-то сладким, похожим на аромат цветов аканта, и теперь, вблизи, я видел, что волосы у нее не просто черные, что они пронизаны переменчивыми, яркими оттенками каштанового.
– Ну? И что ты теперь скажешь?
Она уперла руки в бедра.
– Ты не дала мне позволения говорить, – ответил я.
Она вспыхнула от гнева.
– Не корчи из себя дурака! – вырвалось у нее. – Я не…
Она отвесила мне пощечину. Рука у нее была маленькой, но удар оказался неожиданно сильным. Голова у меня мотнулась набок. Кожу ожгло, резко защипало губу, которую она оцарапала кольцом. Меня с самого детства так не били. Мальчишкам обычно не дают пощечин, разве что отец отвесит иногда – в знак презрения. Мой отвешивал. Я остолбенел, и даже захоти я что-нибудь ответить, не смог бы вымолвить ни слова.
Она оскалила зубы, будто подзуживая ударить ее в ответ. Увидев, что я не собираюсь этого делать, она возликовала:
– Слабак! Ты не только урод, ты еще и трус. Да и к тому же, говорят, недоумок. Не понимаю! Почему же тогда он…
Она резко осеклась, уголок ее рта поехал вниз, будто его зацепили рыболовным крючком. Она отвернулась, замолчала. Прошла минута. Я слышал, как она дышит, медленно и размеренно, – чтобы я не догадался, что она плачет. Я знал эту хитрость. Сам не раз к ней прибегал.
– Ненавижу тебя, – сказала она, но голос у нее был хриплым, бессильным.
Какая-то жалость всколыхнулась во мне, остудив пылающие щеки. Я вспомнил, до чего невыносимо чужое безразличие.
Она сглотнула, вскинула руки к лицу, наверное смахивая слезы.
– Завтра я уеду, – сказала она. – Можешь радоваться. Отец хочет, чтобы я пораньше отринула свет. Говорит, что покрою себя позором, если будет заметно, что я ношу дитя, прежде, чем станет известно о моем замужестве.
Отринула свет. В ее голосе слышалась горечь. Какой-нибудь домишко на самой окраине Ликомедовых земель. Ни потанцевать, ни поговорить с прислужницами. Она будет одна – со служанкой и набухающим чревом.
– Прости, – сказал я.
Она молчала. Тихонько вздымалась спина под белым платьем. Я думал было коснуться ее, погладить по голове, утешить. Но от меня она не примет утешений. Я опустил вскинутую руку.
Так мы стояли с ней какое-то время, и комната полнилась звуками нашего дыхания. Когда она наконец обернулась, лицо у нее было покрасневшим от слез.
– Ахилл на меня даже не смотрит. – Ее голос слегка дрогнул. – А я ведь его жена и ношу его дитя. Ты… ты знаешь почему?
Детский вопрос, это все равно что спросить, почему идет дождь или отчего море никогда не останавливает свой бег. Я не был старше ее, но сейчас чувствовал себя взрослее.
– Не знаю, – тихо ответил я.
Ее лицо исказилось.
– Ложь. Это ты всему виной. Ты уплывешь с ним, а я останусь здесь.
Я кое-что знал об одиночестве. И о том, что чужое счастье бывает сродни стрекалу. Но поделать ничего не мог.
– Я пойду, – сказал я так мягко, как только мог.
– Нет! – Она метнулась ко мне, загородила путь. Заговорила, путаясь в словах: – Нельзя. Только попробуй, позову стражу. Скажу… скажу, что ты на меня напал.
Жалость к ней навалилась на меня, придавила. Даже если она позовет стражу, даже если ей поверят, все равно помочь ничем не смогут. Я был спутником Ахилла, я был неуязвим.
Чувства эти, похоже, отразились у меня на лице: она отшатнулась, как ужаленная, и снова вспылила:
– Ты злишься, потому что он женился на мне, потому что он делил со мной ложе. Ты ревнуешь. И не зря. – Она вскинула подбородок, совсем как прежде. – Он возлег со мной не раз.
Дважды. Ахилл мне признался. Она думала, что рассорить нас в ее власти, – но нет.
– Прости, – снова сказал я.
Ничего лучше я не мог придумать. Он не любил ее и никогда не полюбит.
Она будто услышала мои мысли, и лицо у нее сморщилось. Слезы закапали на пол, капля за каплей серый камень чернел.
– Позволь мне послать за твоим отцом, – сказал я. – Или за прислужницей.
Она подняла на меня глаза.
– Прошу тебя… – прошептала она. – Прошу, не уходи.
Она дрожала всем телом, будто едва народившееся существо. До этого все ее беды были маленькими, и кто-нибудь всегда был готов ее утешить. А теперь ей осталась только эта комната с голыми стенами и одним-единственным стулом, каморка для горестей.
Почти против своей воли я шагнул к ней. Она тихонько вздохнула, будто сонный ребенок, и с облегчением поникла в моих объятиях. Ее слезы просочились сквозь мой хитон, мои руки лежали на изгибах ее стана, я чувствовал теплую, нежную кожу ее плеч. Наверное, так же ее обнимал и он. Но Ахилл теперь казался чем-то далеким, в этой угрюмой, унылой комнате не было места его лучезарности. Жаркой щекой – словно горя в лихорадке – она прижималась к моей груди. Я видел только ее макушку, завитки и сплетения блестящих темных волос, бледную кожу под ними.
Через какое-то время рыдания унялись, и она притянула меня еще ближе. Принялась гладить по спине, вжалась в меня всем телом. Поначалу я ничего не понял. Затем до меня дошло.
– Ты же не хочешь, – сказал я.
Я хотел было отстраниться, но она слишком крепко меня держала.
– Хочу.
Пронзительность ее взгляда была почти пугающей.
– Деидамия. – Я попытался воскресить в себе голос, которым заставил повиноваться Пелея. – Стража за дверью. Тебе нельзя…
Но теперь она держалась спокойно, уверенно.
– Они нас не побеспокоят.
Я сглотнул, в горле от паники пересохло.
– Ахилл будет искать меня.
Она печально улыбнулась:
– Здесь он тебя искать не будет.
Она взяла меня за руку.
– Идем, – сказала она.
И повела меня в опочивальню.
Я спрашивал Ахилла о ночах, что они провели вместе, и он все мне рассказал. Никакой неловкости он при этом не испытывал – между нами не было ничего запретного. Ее тело, говорил он, было мягким и маленьким, как у ребенка. Она пришла к нему в покои ночью, вместе с его матерью, и легла рядом с ним. Он боялся причинить ей боль, все произошло быстро, оба не произнесли ни слова. Он с трудом подыскивал слова, пытаясь описать терпкий, тяжелый запах, влагу меж ее бедер. «Скользкая, – сказал он, – как масло». Мне хотелось знать больше, но он только покачал головой: «Я и не помню ничего толком. Было темно, я ничего не видел. Хотел только, чтобы все закончилось. – Он погладил меня по щеке. – Я скучал по тебе».
Дверь закрылась за нами, и мы остались одни в скромной комнатке. Стены были увешаны ткаными покрывалами, пол устлан мягкими овечьими шкурами. Постель была придвинута вплотную к окну, чтобы можно было уловить хотя бы дуновение ветерка.
Она стянула платье через голову, бросила его на пол.
– Я красивая? – спросила она меня.
Ответ, к счастью, был прост.
– Да, – сказал я.
Ее тело было маленьким и хрупким, только самую малость выпирал живот, в котором росло дитя. Я не мог отвести взгляда от того, чего не видел никогда прежде: маленького пушистого треугольника с убегавшими к животу темными редкими волосками. Она заметила, куда я смотрю. Взяв меня за руку, она прижала ее к этому месту, источавшему жар, будто тлеющие в очаге угли.
Под пальцами у меня заскользила кожа, теплая, нежная и до того тонкая, что даже страшно стало – не порвется ли от прикосновения. Другой рукой я погладил ее по щеке, ощутил бархатистость под глазами. Глядеть ей в глаза было невыносимо: в них не было ни надежды, ни наслаждения, одна решимость.
Я чуть не сбежал тогда. Но сдался, представив себе, как опадет ее лицо от новой горести, нового разочарования – и еще один мальчишка откажет ей в желаемом. И я позволил ее слегка трясущимся рукам увлечь меня на постель, направить меня меж бедер, туда, где нежная кожа разошлась, истекая медленными, теплыми слезами. Почувствовав противление, я было отодвинулся, но она резко мотнула головой. Ее личико было напряженным, сосредоточенным, зубы сжаты, как от боли. Для нас обоих стало облегчением, когда кожа наконец подалась, впустила меня. Когда я проскользнул внутрь ее, в обволакивающее тепло.
Не скажу, что все это меня не возбуждало. Во мне медленно нарастала всеобъемлющая тяга. Непривычное дремотное чувство, столь отличное от резкого, уверенного желания, которое я испытывал к Ахиллу. Кажется, я обидел ее этим своим полусонным покоем. Очередным безразличием. И тогда я задвигался, застонал, будто от наслаждения, будто в порыве страсти прижался к ней, подмяв под себя ее маленькие, нежные груди.
Это ей понравилось, и она вдруг взъярилась, то прижимая меня, то отталкивая все быстрее, грубее, и когда мое дыхание ускорилось, в глазах у нее зажглось торжество. И затем, когда внутри меня медленно всколыхнулась волна, она обхватила меня маленькими, но крепкими ногами, укрощая меня, выдавливая из меня дрожь наслаждения.
Потом, хватая ртами воздух, мы лежали рядом, но не соприкасаясь. Лицо ее было далеким, затуманенным, поза – до странного напряженной. Я еще плохо соображал после пережитого опустошения, но потянулся к ней, чтобы обнять. Я мог дать ей хотя бы эту малость.
Но она отодвинулась, настороженно глядя на меня: кожа у нее под глазами была темной, как кровоподтек. Она отвернулась и стала одеваться, укор читался даже в ее округлых, сердечком, ягодицах. Я не понимал, чего она хочет, знал только, что от меня она этого не получила. Я встал и натянул хитон. Я думал было прикоснуться к ней, погладить по щеке, но она одним взглядом – резким, выразительным – предостерегла меня от этого поступка. Она распахнула дверь. С упавшим сердцем я переступил порог.
– Постой.
Отчего-то голос у нее был надтреснутым. Я обернулся.
– Попрощайся с ним за меня, – сказала она.
И скрылась за темной тяжелой дверью.
Отыскав Ахилла, я прижался к нему, испытывая облегчение от того, что у нас с ним все так радостно, что ее боль и тоска меня больше не держат.
Потом мне почти удалось уверить себя, что ничего этого не было, а был только очень яркий сон, навеянный его рассказами и моим разыгравшимся воображением. Но это неправда.
Глава четырнадцатая
Деидамия, как и сказала, уехала на следующее утро. «Отправилась навестить тетку», – безучастно сообщил Ликомед всем собравшимся за завтраком. Но если у кого-то и были вопросы, задать их никто не осмелился. Она вернется, только когда родится ребенок и будет объявлено, что Ахилл – его отец.
Шли недели, которые отчего-то казались до странного зыбкими. Мы с Ахиллом почти все время старались держаться подальше от дворца, но радость от нашего воссоединения, поначалу столь бурная, теперь сменилась нетерпением. Нам хотелось уехать, вернуться к нашей жизни на Пелионе или во Фтии. После отъезда царевны мы чувствовали себя виноватыми, изолгавшимися; теперь все внимание было обращено на нас, и мы ежились под резкими взглядами. Ликомед всякий раз хмурился, завидев нас.
И была еще война. Новости о ней доходили даже до всеми позабытого, отдаленного Скироса. Женихи Елены сдержали клятву, и войско Агамемнона изобиловало царской кровью. Говорили, что ему удалось то, чего не удавалось никому до него: объединить наши разрозненные царства под общим флагом. Я помнил его – угрюмая тень, косматый будто медведь. Мне, девятилетнему, больше запомнился его брат Менелай – звонкоголосый, рыжий. Но Агамемнон был старше, у него было больше воинов, и он поведет их в поход на Трою.
Было утро в самом конце зимы, хотя зимы как раз заметно не было. Так далеко на юге не облетали листья, и утренний воздух не прохватывало морозцем. Мы сидели меж скальных зубцов, лениво выглядывая, не покажется ли корабль, не промелькнет ли в водах серой вспышкой дельфин. Мы швыряли камешки со скалы и, склонившись, глядели, как они скачут по каменистой поверхности. Мы сидели так высоко, что даже не слышали, как они ударялись о камни внизу.
– Сейчас бы сюда лиру твоей матери, – сказал он.
– Да, хорошо бы.
Но лира осталась во Фтии – вместе со всем остальным. Мы немного помолчали, вспоминая сладостное звучание ее струн.
Ахилл подался вперед:
– Что это?
Я прищурился. Зимой солнце как-то по-иному сидело на горизонте и все время било мне в глаза, как ни повернись.
– Никак не разберу.
Я вглядывался в зыбь, туда, где море исчезало в небе. Там виднелось еле заметное пятнышко: то ли корабль, то ли отблеск солнца на воде.
– Если корабль, значит, узнаем новости, – сказал я и ощутил знакомый холодок в животе. Каждый раз я опасался вестей о том, что кто-то разыскивает клятвопреступника, последнего жениха Елены. Тогда я был юн, мне и в голову не приходило, что никакому предводителю не захочется во всеуслышание объявить, что кто-то ослушался его приказаний.
– Точно, корабль, – сказал Ахилл.
Пятнышко приближалось, корабль, похоже, шел очень быстро. Яркие краски парусов постепенно проступали из сероватой синевы моря.
– Корабль не торговый, – заметил Ахилл.
Торговые корабли ходили только под белыми парусами – так было дешевле и практичнее; только богач станет тратить краску на парусину. У посланников Агамемнона паруса были алыми и багряными – цвета, позаимствованные у восточной знати. У этого же корабля паруса были желтыми, и на них вихрились черные узоры.
– Ты знаешь этот рисунок? – спросил я.
Ахилл помотал головой.
Корабль обогнул узкое устье бухты Скироса и пристал к песчаному берегу. За борт бросили якорь из грубо обтесанного камня, опустили сходни. Отсюда нам были видны только темные головы, толком разглядеть мужей на палубе мы не могли.
Мы засиделись на скале. Ахилл встал, подобрал растрепавшиеся от ветра волосы под платок. Я расправил складки на его платье, поизящнее уложил их на плечах, затянул тесемки, застегнул поясок – теперь я уже почти привык видеть его в этом наряде. Затем Ахилл наклонился и поцеловал меня. Его губы были нежными, и во мне всколыхнулось желание. Заметив мой взгляд, он улыбнулся.
– Попозже, – пообещал он и стал спускаться ко дворцу.
Он пойдет на женскую половину и будет сидеть там, в окружении юбок и ткацких станков, до тех пор, пока гонец не уедет.
У меня же где-то за глазами задергались первые ниточки головной боли; я пошел в прохладную и темную спальню, где ставни были плотно закрыты от полуденного солнца, и уснул.
Разбудил меня стук в дверь. Наверное, слуга или Ликомед. Не открывая глаз, я крикнул:
– Входи.
– С этим ты, пожалуй, опоздал, – ответил чей-то голос.
Говорил он, будто бы забавляясь, сухим, как выброшенная на берег коряга, тоном. Я открыл глаза, сел. Дверь была открыта, на пороге стоял мужчина. Крепко сбитый, мускулистый, с коротко остриженной, как у философов, бородкой, темно-каштановые волосы пронизаны еле заметной рыжиной. Он улыбнулся мне, и возле рта у него пролегли следы других улыбок. Они давались ему легко, движение было быстрым, отработанным. И оно мне что-то напомнило.
– Прошу прощения, если побеспокоил. – Голос у него был приятным, звучным.
– Не побеспокоил. – Осторожно ответил я.
– Я надеялся перемолвиться с тобой словечком. Можно я сяду? – Он повел широкой ладонью в сторону стула.
Просил он вежливо, никаких причин отказать ему у меня не было.
Я кивнул, он пододвинул стул к себе. Руки у него были грубые, мозолистые; с такими руками можно было идти за плугом, однако держался он как знатный вельможа. Чтобы потянуть время, я встал и распахнул ставни, надеясь хоть немного встряхнуться ото сна. Я не знал никого, кому могла понадобиться хотя бы секунда моего времени. Разве что этот человек приехал напомнить о моей клятве. Я повернулся к нему.
– Кто ты? – спросил я.
Мужчина рассмеялся.
– Хороший вопрос. Я вторгся в твои покои и совершенно позабыл о манерах. Я – один из капитанов великого царя Агамемнона. Я объезжаю острова и уговариваю подающих надежды юношей, таких, например, как ты, – он кивнул в мою сторону, – присоединиться к войску, выступающему против Трои. Слышал ли ты о войне?
– Слышал, – ответил я.
– Хорошо.
Он улыбнулся и вытянул ноги. Сумеречный свет упал на них, обнажив розовый шрам, прошивавший смуглую плоть его правой икры от лодыжки до самого колена. Розовый шрам. В животе у меня что-то оборвалось, словно бы я глянул вниз с самого высокого утеса на Скиросе и увидел, что подо мной ничего нет, кроме пропасти и моря внизу. Он постарел, заматерел, вошел в свою лучшую пору. Одиссей.
Он что-то говорил, но я ничего не слышал. Я снова перенесся в Тиндареев дворец, вспомнил его умные темные глаза, от которых ничего не могло укрыться. Узнал ли он меня? Я глядел на него, но видел только легкое замешательство и ожидание. Он ждет ответа. Я сглотнул страх.
– Прости, – сказал я. – Не расслышал. Что?
– Ты хотел бы? Сражаться вместе с нами?
– Вряд ли я вам пригожусь. Воин из меня никудышный.
Он криво усмехнулся:
– Все так говорят, стоит мне приехать, – вот ведь странно. – Говорил он легко, шутил со мной, а не упрекал. – Как твое имя?
Я постарался ответить так же легко:
– Хиронид.
– Хиронид, – повторил он.
Я высматривал недоверие в его лице, но не нашел. Напряжение во всем теле чуть поутихло. Разумеется, он не узнал меня. С девяти лет я сильно изменился.
– Что ж, Хиронид, Агамемнон сулит золото и славу всем, кто будет сражаться за него. Поход, кажется, будет недолгим – вернешься домой уже к следующей осени. Я пробуду тут пару дней, надеюсь, ты обдумаешь мое предложение.
Он хлопнул себя по коленям, завершая разговор, и встал.
– И все?
Я думал, он целый вечер будет настаивать, уговаривать.
Он рассмеялся – почти ласково:
– Да, все. Полагаю, мы увидимся за ужином?
Я кивнул. Он пошел к двери, но вдруг обернулся:
– Знаешь, так странно – мне все кажется, я где-то тебя раньше видел.
– Это вряд ли, – быстро ответил я. – Я тебя не узнаю.
С минуту он меня разглядывал, потом сдался и пожал плечами.
– Наверное, спутал тебя с кем-то. Знаешь, как говорят. Чем старше становишься, тем меньше помнишь. – Он задумчиво почесал бороду. – А кто твой отец? Может, это его я знаю.
– Я изгнанник.
Он сочувственно поглядел на меня:
– Бедняга. И где же был твой дом?
– На побережье.
– Северном или южном?
– Южном.
Он горестно покачал головой:
– А я был готов поклясться, что ты с севера. Откуда-то из окрестностей Фессалии. Или Фтии. Ты так же округляешь гласные, как тамошние уроженцы.
Я сглотнул. Во Фтии согласные произносили куда тверже, чем в остальных наших землях, а гласные – шире. Этот выговор резал мне слух до тех пор, пока я не услышал, как говорит Ахилл. Я и не подозревал, что теперь сам так говорю.
– Я… я этого не знал, – пробормотал я.
Сердце у меня колотилось. Скорее бы он ушел.
– Бесполезные сведения – бич мой. – Он снова будто бы забавлялся, снова эта еле заметная улыбка. – Ну ладно, надумаешь присоединиться к войску, ты уж скажи мне, пожалуйста. Или если ты знаешь других юношей, с которыми мне следует поговорить.
Дверь за ним захлопнулась со щелчком.
Прозвонили к ужину, коридоры заполнились слугами, таскавшими блюда и стулья. Когда я вошел в залу, мой гость уже был там – стоял рядом с Ликомедом и каким-то другим мужем.
– Хиронид, – кивнул мне Ликомед. – Это Одиссей, правитель Итаки.
– Благословенны будут наши хозяева, – сказал Одиссей. – Я понял, что не назвался, только когда ушел.
А я не спросил, потому что и так это знал. Ошибка, однако поправимая. Я вытаращил глаза:
– Так ты царь?
Я упал на колени, изобразив, как мог, почтительный страх.
– Вообще-то он всего лишь царевич, – пророкотал кто-то. – А вот я – царь.
Я вскинул голову и встретился взглядом с третьим мужем, его пронзительные карие глаза были до того светлыми, что казались желтыми. Короткая черная бородка подчеркивала широкое, скуластое лицо.
– Это Диомед, царь Аргоса, – сказал Ликомед. – Соратник Одиссея.
И еще один жених Елены, хотя я помнил только его имя.
– Владыка. – Я поклонился.
Я даже не успел испугаться, что он меня узнает, как тот уже отвернулся.
– Что же, – пригласил всех к столу Ликомед, – приступим к трапезе.
Вместе с нами за стол уселось несколько советников Ликомеда, и я с облегчением затерялся между ними. Одиссей с Диомедом почти не обращали на нас внимания и были полностью поглощены беседой с царем.
– Какие новости с Итаки? – вежливо спросил Ликомед.
– На Итаке все хорошо, благодарю тебя, – ответил Одиссей. – Там мои жена и сын, и он, и она в добром здравии.
– Спроси про его жену, – сказал Диомед. – Он любит о ней поговорить. Слышали, как они встретились? Это его любимая история.
Он раззадоривал его, почти этого не скрывая. Все за столом перестали есть и ждали, что будет дальше.
Ликомед взглянул на одного мужа, затем на второго и осторожно спросил:
– И как же ты встретил свою жену, царевич Итаки?
Если Одиссей и почувствовал, что атмосфера накалилась, то виду не подал.
– Благодарю, что спросил. Когда Тиндарей искал мужа Елене, свататься к ней приехали со всех царств. Это ты, конечно, и сам помнишь.
– Я был уже женат, – сказал Ликомед, – и не поехал.
– Разумеется. А эти, наверное, были еще совсем юнцами. – Он одарил меня быстрой улыбкой и снова повернулся к царю.
– Мне посчастливилось прибыть раньше всех остальных женихов. Царь пригласил меня отужинать со всей их семьей: с Еленой, ее сестрой Клитемнестрой и их двоюродной сестрой Пенелопой.
– Пригласил! – фыркнул Диомед. – Так, значит, теперь называется у царей, когда ползаешь в зарослях папоротника и подсматриваешь за ними?
– Я уверен, что царевич Итаки так бы не поступил, – нахмурился Ликомед.
– К несчастью, именно так я и поступил, но благодарствую за то, что ты в меня так веришь. – Одиссей добродушно улыбнулся Ликомеду. – Как раз Пенелопа меня и поймала. Сказала, что уже час следила за мной и решила, что пора вмешаться, пока я не забрался в терновник. Разумеется, поначалу все пошло не совсем гладко, но затем Тиндарей сменил гнев на милость и пригласил меня погостить. За ужином я понял, что Пенелопа вдвое умнее своей двоюродной сестры и так же красива. Поэтому…
– Так же красива, как Елена? – прервал его Диомед. – И поэтому она в двадцать-то лет еще была не замужем?
Одиссей ответил ему очень мягко:
– Право же, какой муж будет умалять достоинства своей жены в сравнении с другой женщиной?
Диомед закатил глаза и снова принялся ковыряться в зубах кончиком ножа.
Одиссей снова повернулся к Ликомеду:
– Так вот, когда в разговоре выяснилось, что госпожа Пенелопа явно ко мне благоволит…
– Уж не из-за твоего лица, это точно, – заметил Диомед.
– Разумеется, нет, – согласился Одиссей. – Она спросила, какой подарок я поднесу своей невесте. Брачное ложе, довольно смело ответил я, сделанное из лучшего каменного дуба. Но этот ответ пришелся ей не по вкусу. «Брачное ложе должно делать не из сухого, мертвого дерева, а из чего-то зеленого, живого», – сказала она мне. «А что, если я изготовлю такое ложе?» – спросил я. Возьмет ли она меня в мужья? А она ответила…
Царь Аргоса с отвращением хмыкнул:
– Меня уже тошнит от этой твоей истории про брачное ложе.
– Так, может быть, не стоило настаивать, чтобы я ее рассказал.
– А тебе, может, стоит разжиться новыми историями, чтобы я не повесился от скуки, ко всем псам!
Ликомед заметно оторопел, ругательства были уместны при переговорах с глазу на глаз или на полях для тренировок, но никак не во время дворцовой трапезы. Но Одиссей лишь печально покачал головой:
– Воистину, сыны Аргоса с каждым годом становятся все неотесаннее. Ликомед, давай же напомним царю Аргоса, что такое приличное общество. Я надеялся хотя бы одним глазком увидеть знаменитых танцовщиц твоего острова.
Ликомед сглотнул.
– Да, – сказал он. – Я не думал, что… – Он осекся, а затем заговорил снова, самым царственным тоном, на какой только был способен: – Если вам будет угодно.
– Нам угодно.
Это сказал Диомед.
– Хорошо же. – Ликомед переводил взгляд с одного царя на другого.
Фетида велела ему не показывать девушек гостям, однако отказ мог вызвать подозрения. Он прокашлялся и наконец решился:
– Что ж, давайте их позовем.
Он взмахнул рукой, и слуга опрометью выбежал из залы. Я не поднимал глаз от стоящего передо мной блюда, чтобы никто не увидел страха у меня на лице.
Девушки явно не ожидали, что их позовут, и, входя в залу, еще поправляли прически и наряды. Среди них был и Ахилл: волосы тщательно убраны под платок, глаза скромно опущены долу. Я с тревогой поглядел на Одиссея с Диомедом, но никто из них даже не взглянул в его сторону.
Девушки встали по местам, заиграла музыка. Мы смотрели, как они исполняют одно причудливое движение за другим. Танец был красивым, хотя отсутствие Деидамии сказывалось – она была первой среди них.
– Которая из них твоя дочь? – спросил Диомед.
– Ее здесь нет, царь Аргоса. Она навещает родных.
– Жаль, – сказал Диомед, – а я уж надеялся, что это она.
Он указал на маленькую темноволосую девушку, стоявшую в конце полукруга, она и впрямь чем-то напоминала Деидамию: особенно выделялись ее изящные лодыжки, мелькавшие среди водоворота юбок.
Ликомед кашлянул:
– Ты женат, владыка?
Диомед криво улыбнулся:
– Пока – да.
Он не сводил глаз с девушек.
Когда танец окончился, Одиссей встал и сказал, возвысив голос:
– Право же, этим действом вы оказали нам честь, мало кто может похвастаться тем, что видел скиросских танцовщиц. Примите же в знак нашего почтения дары, что мы привезли – вам и вашему царю.
Восторженные перешептывания. Дорогие вещи в Скиросе видели нечасто, никто здесь не мог себе их позволить.
– Вы слишком добры. – От искренней радости Ликомед разрумянился, на такую щедрость он и не рассчитывал.
По знаку Одиссея слуги внесли в залу сундуки и стали раскладывать их содержимое на длинных столах. Я заметил сверканье серебра, блеск стекла и самоцветов. Все мы, и мужчины, и женщины, подались вперед, желая все рассмотреть.
– Прошу, берите все, что вам приглянется, – сказал Одиссей.
Девушки проворно кинулись к столам и стали перебирать яркие безделушки: запечатанные воском хрупкие склянки с ароматными маслами, зеркальца с резными ручками слоновой кости, браслеты витого золота, ленты, ярко выкрашенные в красный и багряный. Среди даров были и вещи, которые, наверное, предназначались Ликомеду и его советникам: обтянутые кожей щиты, резные рукояти для копий и посеребренные мечи в ножнах из мягких козьих шкур. В один такой меч Ликомед так и впился глазами, будто рыба, попавшаяся на крючок. Одиссей стоял рядом и благодушно всем распоряжался.
Ахилл держался в сторонке и обходил столы медленно. Остановился, капнул ароматным маслом себе на тонкое запястье, потрогал гладкую ручку зеркала. На миг задержался подле пары сережек – голубые самоцветы в серебряной оплетке.
Я заметил какое-то движение в дальнем конце залы. Диомед подошел к своему слуге и что-то ему сказал, тот кивнул и вышел сквозь высокие двойные двери. Вряд ли он сказал ему что-то важное. Диомед скучающе глядел по сторонам из-под полуприкрытых век и, похоже, уже клевал носом.
Я снова взглянул на Ахилла. Он поднес серьги к ушам, поворачивая их так и эдак, поджимая губы, игриво изображая девушку. Он явно забавлялся, кончик рта у него тянулся вверх. Глядя по сторонам, он заметил меня. Я не выдержал. И улыбнулся.
Затрубил рог – громко, тревожно. Трубили снаружи, сначала одна долгая нота, а за ней три коротких – сигнал надвигающейся страшной беды. Ликомед вскочил на ноги, стражники как один повернулись в сторону двери. Девушки завизжали и вцепились друг в друга, побросав свои побрякушки под звон бьющегося стекла.
Все – кроме одной. Не успела отзвучать последняя нота, как Ахилл схватил со стола посеребренный меч, отбросил мягкие кожаные ножны. Стол преграждал ему путь к двери, и он его перепрыгнул – будто тень промелькнула, – другой рукой схватив лежавшее тут же копье. Приземлился он, уже вскинув перед собой оружие, орудуя им с таким смертоносным мастерством, на какое ни одна девушка не была способна, да и ни один муж тоже. Величайший воин своего поколения.
С трудом оторвав от него взгляд, я посмотрел на Одиссея с Диомедом и с ужасом увидел, что они улыбаются.
– Приветствую, царевич Ахилл, – сказал Одиссей. – Мы тебя искали.
Я стоял, беспомощно глядя, как до придворных доходят слова Одиссея, как они поворачиваются к Ахиллу, смотрят на него во все глаза. На миг Ахилл застыл. Затем медленно опустил оружие.
– Владыка Одиссей, – сказал он. Голос его был на удивление спокоен. – Владыка Диомед.
Он вежливо склонил голову, один царский сын перед другими.
– Я польщен, что удостоился таких усилий.
Он хорошо им ответил, с достоинством и еле заметной насмешкой. Теперь им не так-то просто будет его унизить.
– Полагаю, вы желаете со мной поговорить? Минута – и я в вашем распоряжении.
Он аккуратно положил меч и копье на стол. Уверенной рукой развязал платок, стащил его с головы. Волосы засверкали, как начищенная бронза. Мужчины и женщины, жившие при дворе Ликомеда, шептались, с трудом сдерживая злословие, и все они не сводили взглядов с его фигуры.
– Быть может, это тебе пригодится?
Одиссей вытащил из какого-то мешка или короба хитон. Бросил Ахиллу, тот его поймал.
– Благодарю, – сказал Ахилл.
Придворные зачарованно глядели, как он разворачивает хитон и, обнажившись до пояса, натягивает его на себя.
Одиссей обернулся к стоявшим в центре залы:
– Ликомед, позволь нам удалиться в приемную залу. Нам многое нужно обсудить с фтийским царевичем.
Лицо Ликомеда казалось застывшей маской. Я знал, что он думает о Фетиде и наказании, которое его ждет.
– Ликомед!
Голос Диомеда был резким – будто щелканье бича.
– Да, – прохрипел Ликомед.
Мне было жаль его. Мне было жаль нас всех.
– Да. Сюда. – Он указал на дверь.
Одиссей кивнул:
– Благодарю.
Он решительно пошел к двери, не сомневаясь, разумеется, что Ахилл последует за ним.
– После тебя, – ухмыльнулся Диомед.
Ахилл замешкался и посмотрел на меня – всего один мимолетный взгляд.
– Ах да, – бросил через плечо Одиссей. – Если хочешь, можешь взять с собой Патрокла. У нас и к нему есть разговор.
Глава пятнадцатая
Пара ветхих тканых ковров да четыре стула – вот и все, что было в приемной зале. Я вжался спиной в жесткое дерево, стараясь сидеть прямо, как и подобает царскому сыну. Ахилл с трудом сдерживал гнев, шея у него покраснела.
– Вы пошли на хитрость! – обвинил он их.
Но Одиссея этим было не пронять.
– Ты ловко спрятался, поэтому нам пришлось изловчиться, чтобы тебя отыскать.
Ахилл с царственным высокомерием вскинул бровь:
– И?.. Вы меня отыскали. Чего вы хотите?
– Мы хотим, чтобы ты отправился в Трою, – сказал Одиссей.
– А если я не хочу?
– Тогда мы всем расскажем об этом.
Диомед поднял сброшенное Ахиллом платье.
Ахилл вспыхнул, будто его ударили. Одно дело, когда ты вынужден носить женское платье, и другое – когда все об этом знают. Мужчин, которые вели себя как женщины, у нас обычно поносили самыми грязными словами: такие оскорбления зачастую смывались только смертью.
Одиссей примирительно вскинул руку:
– Здесь собрались только благородные мужи, негоже нам прибегать к таким мерам. Надеюсь, у нас найдутся доводы получше, чтобы тебя уговорить. Слава, например. Тебя ждет великая слава, если ты будешь сражаться за нас.
– Будут и другие войны.
– Такой – не будет, – сказал Диомед. – Это будет величайшая война нашего народа, целые поколения потом будут воспевать ее в песнях и сказаниях. И ты глупец, если этого не видишь.
– Я вижу только мужа-рогоносца и алчность Агамемнона.
– Значит, ты слеп. Сразиться за честь самой прекрасной в мире женщины, выступить против сильнейшего восточного города – какой подвиг сравнится с этим? Персей таким не может похвастаться, да и Ясон тоже. Ради того, чтобы отправиться с нами, Геракл бы еще раз убил жену. Мы покорим всю Анатолию, до самой Аравии. Наши имена не изгладятся из людской памяти еще долгие века.
– Ты же говорил, что поход будет недолгим, что мы вернемся домой уже следующей осенью, – выдавил я.
Нужно было как-то остановить нескончаемый поток их слов.
– Я солгал. – Одиссей пожал плечами. – Я не знаю, когда все закончится. Гораздо быстрее, если на нашей стороне будешь ты. – Он взглянул на Ахилла. Его темный взгляд затягивал, будто течение, плыть против которого невозможно. – Сыны Трои славятся своими бранными подвигами, их смерти вознесут твое имя к звездам. Упустишь эту войну – упустишь бессмертие. Будешь прозябать в неизвестности. Так и состаришься, позабытый всеми.
Ахилл нахмурился:
– Этого тебе знать не дано.
– Вообще-то дано. – Он откинулся на спинку стула. – Мне посчастливилось приобщиться к божественным тайнам. – Он улыбнулся, словно вспоминая какие-то проделки богов. – И боги милостиво поделились со мной пророчеством о тебе.
Мне бы сразу понять, что Одиссей не заявится сюда с одним лишь мелким шантажом в рукаве. В наших сказаниях он всегда звался πολύτροπος, многохитростным. Страх взметнулся во мне пеплом.
– Что за пророчество? – медленно спросил Ахилл.
– Если ты не отправишься в Трою, вся божественность в тебе иссякнет, пропадет. Твоя сила пойдет на убыль. В лучшем случае ты уподобишься Ликомеду, гниющему на заброшенном острове, которому, кроме дочерей, и трон свой оставить некому. Вскоре Скирос завоюет близлежащее царство, ты это и так знаешь не хуже моего. Ликомеда не убьют, кому это нужно. Он будет доживать свой век в каком-нибудь углу, жевать хлеб, который для него – одинокого, выжившего из ума старика – будут размачивать. И после его смерти люди будут переспрашивать: «Кто-кто?»
Слова заполнили комнату, вобрав в себя весь воздух, мы не могли дышать. Такая жизнь была ужасна.
Но Одиссей беспощадно продолжал:
– Его знают лишь потому, что его история соприкоснулась с твоей. Если ты отправишься в Трою, твоя слава будет так велика, что даже имя человека, лишь передавшего тебе чашу с вином, останется в наших сказаниях навечно. Ты станешь…
Дверь с грохотом треснула, щепки так и брызнули во все стороны. На пороге стояла Фетида, ярясь, словно бушующее пламя. Нас опалило ее божественностью, от которой защипало в глазах и почернели обломки двери. Она выворачивала мне кости, высасывала кровь из вен, словно хотела меня выпить. Я вместе со всеми скорчился на полу.
Темную бороду Одиссея припорошило трухой от разломанной двери. Он встал:
– Приветствую тебя, Фетида.
Ее взгляд метнулся к нему – так змея смотрит на жертву, и кожа у нее заполыхала. Воздух вокруг Одиссея заколыхался, будто бы от жары или ветерка. Лежавший на полу Диомед отполз подальше. Я зажмурился, чтобы не видеть вспышки.
Наступила тишина, и я наконец осмелился открыть глаза. Одиссей был невредим. Фетида сжала кулаки так, что они побелели. Но теперь на нее можно было смотреть, не обжигаясь.
– Сероокая дева всегда была ко мне милостива, – сказал Одиссей, чуть ли не извиняясь. – Она знает, зачем я здесь, она благословила меня и взяла под защиту.
Я словно бы упустил какую-то часть их беседы и теперь пытался понять, о чем они говорят. Сероокая дева – богиня войны и бранных искусств. Говорили, что ум она ценит превыше всего.
– Афина не потеряет сына. – Слова со скрежетом вырвались из горла Фетиды, повисли в воздухе.
Одиссей даже не стал ей отвечать, просто повернулся к Ахиллу.
– Спроси у нее, – сказал он, – спроси свою мать о том, что ей известно.
Ахилл сглотнул – в тишине этот звук показался громким. Взглянул в черные глаза матери:
– Это правда? То, о чем он говорит?
Теперь огонь в ней совсем угас, остался один мрамор.
– Правда. Но это не все, и то, чего он не сказал, – еще хуже сказанного. – Она говорила монотонно, будто ожившая статуя. – Если ты отправишься в Трою, то уже не вернешься. Ты умрешь молодым.
Ахилл побледнел:
– И так будет?
Именно об этом первым спрашивают все смертные – не веря, страшась, содрогаясь. Неужели и меня это не минует?
– Так будет.
Взгляни он тогда на меня, и я бы не выдержал. Разрыдался и так и не унял бы слез. Но он, не отрываясь, глядел на мать.
– Что же мне делать? – прошептал он.
Легкая рябь прошла по недвижной глади ее лица.
– Не проси меня выбирать, – ответила она.
И исчезла.
Я не помню, что мы сказали двум мужам, как ушли из залы и как оказались в наших покоях. Я помню его осунувшееся лицо с проступившими скулами, матовую бледность лба. Его плечи – такие прямые, такие ровные – теперь будто опали. Горе во мне разрослось до удушья. Он умрет. Казалось, стоит об этом подумать, как умру я сам, рухну в незрячее, черное небо.
Тебе туда нельзя. Я был готов сказать это – тысячу раз. Но все только сжимал его руки: они были холодными, одеревенелыми.
– Наверное, я этого не вынесу, – наконец произнес он.
Сказал он это, закрыв глаза, будто бы не желая видеть чего-то жуткого. Я знал, что он говорил не о своей смерти, а о том кошмаре, который соткал перед ним Одиссей: утрата доблести, увядание божественного дара. Я видел, как он наслаждается своей ловкостью, самой жизнью, кипящей у него под кожей. Кто он, если не чудо, если не свет? Кем он станет, если ему не суждено прославиться?
– Мне все равно, – сказал я. Слова раскровили мне рот. – Все равно, кем ты станешь. Мне это будет не важно. Мы будем вместе.
– Знаю, – тихо ответил он, но на меня так и не взглянул.
Он знал, но этого было недостаточно. Печаль моя была до того огромна, что грозилась прорваться сквозь кожу. Когда он умрет, все, что есть на свете быстрого, прекрасного и яркого, будет погребено вместе с ним. Я открыл было рот, но – слишком поздно.
– Я поплыву, – сказал он. – Поплыву в Трою.
Алый жар его губ, лихорадочная зелень глаз. Ни единой складки у него на лице, ничего седого или сморщенного, все нетронутое. Он был самой весной, золотой и сияющей. Завистливая Смерть напьется его крови и помолодеет снова.
Он глядел на меня бездонными, как сама земля, глазами.
– Ты поплывешь со мной? – спросил он.
Нескончаемая боль любви и печали. Быть может, в какой-нибудь другой жизни я бы отказался, я бы плакал и рвал на себе волосы, но оставил бы его одного – с его выбором. Но не в этой. Он поплывет в Трою, и я последую за ним, пусть и к самой смерти.
– Да, – прошептал я. – Да.
У него на лице вспыхнуло облегчение, он потянулся ко мне. Я позволил обнять себя, позволил ему вжаться в меня всем телом так, чтобы между нами не было ни единого зазора.
Закапали, потекли слезы. Над нами кружились созвездия и шествовала утомленная луна. Шли часы, и мы все лежали – в ужасе, без сна.
Когда настала заря, он нехотя поднялся.
– Пойду скажу матери, – сказал он.
Он был бледен, под глазами залегли тени. Он уже казался старше. Во мне всколыхнулась паника. Не уходи, хотелось сказать мне. Но он уже натянул хитон и ушел.
Я лежал, стараясь не думать об уходящих минутах. Еще вчера у нас их было в изобилии. А теперь каждая – капля из кровоточащего сердца.
Комната посерела, затем посветлела. Без него постель казалась холодной и слишком большой. Никаких звуков слышно не было, и эта тишина меня пугала. Здесь как в гробнице. Я встал, шлепками и растираниями привел в чувство затекшие руки и ноги, пытаясь хоть как-то справиться с рвущейся наружу истерикой. Так все и будет, таким будет каждый день без него. Грудь стиснуло раззявленной болью, будто криком. Каждый день – без него.
Я вышел из дворца, всеми силами отгоняя от себя эту мысль. Пошел к скалам, к нависавшему над морем грозному утесу Скироса, стал карабкаться вверх. Ветра тянули меня в разные стороны, камни были осклизлыми от брызг, но меня крепко держали напряжение и опасность. Я добрался до самого верха, до самого гиблого пика, куда раньше боялся взбираться. Я изрезал себе руки почти до крови острыми камнями. Везде, где я ступал, оставались следы. Я был рад этой боли – обыденной, чистой. Даже смешно, до чего легко было ее выносить.
Я добрался до самого верха, до груды валунов, небрежно сбившихся в кучу на краю утеса, и остановился. Пока я карабкался сюда, в голову мне пришла мысль – неистовая и безрассудная – под стать моим чувствам.
– Фетида! – прокричал я прямо в жалящий ветер, обратив лицо к морю. – Фетида! – Солнце уже стояло высоко в небе, их встреча давным-давно окончилась.
Я в третий раз набрал воздуху.
– Никогда больше не произноси моего имени.
Я резко обернулся к ней и потерял равновесие. Камни посыпались из-под ног, ветер вцепился в тело. Я ухватился за каменистый выступ, устоял на ногах. Вскинул голову.
Кожа у нее была бледнее обычного, цвета первого зимнего льда. Она скалилась, обнажая зубы.
– Глупец, – сказала она. – Спускайся. Твоя сумасбродная смерть его не спасет.
Не так уж я был и бесстрашен: от неприкрытой злобы у нее на лице меня затрясло. Но я заставил себя говорить, спросить о том единственном, что мне нужно было знать:
– Сколько еще он проживет?
Из горла у нее вырвался звук, похожий на тюлений лай. Я не сразу понял, что она смеется.
– А что? Хочешь подготовиться к его смерти? Или предотвратить ее?
На ее лице ясно читалось презрение.
– Да, – ответил я. – Если сумею.
Снова тот же звук.
– Прошу тебя. – Я опустился на колени. – Прошу, скажи.
Возможно, дело было в том, что я встал на колени. Звук оборвался, она задумчиво поглядела на меня.
– Гектор умрет первым, – сказала она. – Большего мне знать не дано.
Гектор.
– Благодарю тебя.
Она сощурилась и прошипела – будто воды плеснули на раскаленные камни:
– Не смей меня благодарить. Я не для того пришла.
Я ждал. Лицо у нее было белым, как расщепленная кость.
– Все будет совсем не так легко, как ему кажется. Мойры посулили ему славу, но велика ли она будет? Ему нужно всеми силами оберегать свою честь. Он слишком доверчив. Мужи Греции, – сказала она, как сплюнула, – грызутся меж собой, будто собаки из-за кости. Не так-то просто они поступятся своим превосходством. Я сделаю все, что в моих силах. И ты… – Она мельком глянула на мои тощие руки и костлявые коленки. – Ты его не осрамишь. Тебе понятно?
Тебе понятно?
– Да, – ответил я.
И мне было понятно. Его слава должна стоить уплаченной за нее жизни. Легчайший ветерок тронул подол ее платья, и я понял, что она сейчас исчезнет, снова скроется в морских пещерах. Внезапно я осмелел:
– Умелый ли воин Гектор?
– Лучше его никого нет, – ответила она. – Кроме моего сына.
Она взглянула направо, в сторону обрыва.
– Он идет, – сказала она.
Ахилл перелез через гребень утеса, подошел ко мне. Поглядел на мое лицо, на окровавленную кожу.
– Ты с кем-то разговаривал, – сказал он.
– С твоей матерью, – ответил я.
Он присел рядом, положил себе на колени мою ногу. Осторожно вытащил из ран осколки камней, смахнул грязь и белесую пыль. Оторвал кусок полы, прижал к ранам, чтобы унять кровь.
Я накрыл его руку своей.
– Тебе нельзя убивать Гектора, – сказал я.
Он поднял голову – прекрасное лицо очерчено золотом кудрей.
– Мать рассказала тебе пророчество до конца.
– Да.
– И, по-твоему, никто, кроме меня, не сумеет убить Гектора?
– Да, – ответил я.
– И ты, значит, хочешь украсть немного времени у мойр?
– Да.
– Ага. – У него на лице заиграла лукавая улыбка, ведь покоряться кому-то он никогда не любил. – Ну а зачем мне его убивать? Он мне ничего не сделал.
И тогда я впервые ощутил что-то вроде надежды.
Мы уехали в тот же день, больше причин оставаться здесь у нас не было. Свято чтущий обычаи Ликомед пришел с нами проститься. Нам всем троим было неловко, Одиссей с Диомедом ушли вперед, к кораблю. Они сопроводят нас во Фтию, где Ахилл соберет свое войско.
Здесь у нас оставалось лишь одно поручение, и я знал, как Ахиллу не хотелось его выполнять.
– Ликомед, моя мать просила передать тебе свою волю.
Еле заметная дрожь пробежала по лицу старика, но он не отвел глаз от взгляда своего зятя.
– Речь идет о ребенке, – сказал он.
– Да.
– И какова же ее воля? – устало спросил царь.
– Она хочет вырастить его сама. Она… – Увидев, каким сделалось лицо старика, Ахилл запнулся. – Она говорит, будет мальчик. Она придет за ним, когда его отнимут от груди.
Молчание. Затем Ликомед закрыл глаза. Я знал, что он думает о дочери, у которой не останется ни мужа, ни сына.
– Лучше бы мне никогда тебя не видеть, – сказал он.
– Прости, – сказал Ахилл.
– Оставьте меня, – сказал царь.
Мы повиновались.
Отплыли мы на проворном, ладном корабле, где не было недостатка в гребцах. Вся команда работала споро и уверенно, канаты искрились свежим лыком, а мачты казались растущими деревьями. Фигура на носу была невиданной красоты: высокая женщина, темноволосая и темноглазая, сложившая перед собой руки, словно о чем-то задумавшись. Она была красива, но тихой красотой – изящно очерченная челюсть, забранные в узел волосы, обнажающие длинную шею. И разукрашена она была любовно: все до единой тени, все блики света была переданы безупречно.
– Я смотрю, ты восхищен моей женой. – Одиссей подошел к нам, облокотился мускулистыми руками о поручень. – Она поначалу отказывалась, не подпускала к себе резчика. Я велел ему тайно за ней следовать. По-моему, вышло неплохо.
Женитьба по любви, столь же редкая, как кедры с востока. Еще немного – и я мог бы проникнуться к нему теплыми чувствами. Но слишком уж часто я теперь видел его улыбки. Ахилл вежливо спросил:
– Как ее зовут?
– Пенелопа, – ответил он.
– Корабль новый? – спросил я.
Может, ему и хотелось поговорить о жене, но мне хотелось поговорить о чем-нибудь другом.
– Совсем новый. Весь до последней доски и сделан из лучшего на Итаке дерева.
Он похлопал широкой ладонью по поручню, будто по лошадиному боку.
– Опять похваляешься новым кораблем? – К нам подошел Диомед.
Волосы у него были перехвачены кожаным шнурком, отчего лицо казалось острее обычного.
– А то.
Диомед плюнул в воду.
– Царь Аргоса нынче донельзя красноречив, – заметил Одиссей.
Ахилл, в отличие от меня, прежде не слышал их перешучиваний. Он переводил взгляд с одного мужа на другого. Еле заметная улыбка круглилась в уголке его рта.
– Скажи мне, – не унимался Одиссей, – столь острый ум ты унаследовал от отца, съевшего мозги врага?
– Что? – раскрыл рот Ахилл.
– Разве ты не знаешь истории о могучем Тидее, царе Аргоса, пожирателе мозгов?
– Я слышал о нем, но не о… мозгах.
– Я все думаю, не изобразить ли эту сцену на дворцовых блюдах, – сказал Диомед.
Во дворце Диомед казался мне всего лишь верным псом Одиссея. Но между ними звенело какое-то взаимное притяжение, и переругивались они с удовольствием, какое могут испытывать только равные. Я вспомнил, что, по слухам, Афина благоволила и к Диомеду.
Одиссей поморщился:
– Пожалуй, не скоро я теперь отобедаю в Аргосе.
Диомед расхохотался. Смех у него был неприятный.
Царям явно хотелось поговорить, и уходить они не спешили. По очереди они рассказывали разные истории: о морских странствиях, о войнах, о давних победах на играх. Ахилл жадно внимал им, задавая вопрос за вопросом.
– Откуда у тебя это? – Он указал на шрам на ноге Одиссея.
– А! – Одиссей потер руки. – Эту историю стоит рассказать. Но сначала мне нужно поговорить с кормчим. – Он махнул рукой в сторону налитого, низко свисавшего над горизонтом солнца. – Пора уже нам пристать к берегу на ночь.
– Я схожу, – сказал привалившийся к поручню Диомед и выпрямился. – Эту историю я слышал, наверное, столько же раз, сколько и ту, тошнотворную, про ложе.
– Тебе же хуже, – крикнул ему вслед Одиссей. – Не обращайте на него внимания. Жена у него – настоящая сука Гекаты, от такой кто хочешь озлобится. А вот моя жена…
– Только договори, – голос Диомеда разнесся по всему кораблю, – и клянусь, я выброшу тебя за борт, будешь добираться до Трои вплавь.
– Видите? – Одиссей покачал головой. – Озлобился.
Ахилл, придя в восторг от них обоих, расхохотался. Он словно бы забыл и о том, как они его разоблачили, и обо всем, что случилось потом.
– Так о чем я там говорил?
– О шраме, – с готовностью подсказал Ахилл.
– Ах да, о шраме. Когда мне было тринадцать…
Я глядел, как жадно он внимает каждому его слову. Он слишком доверчив. Но я не стану вечно сидеть вороном у него на плече, каркая беду.
Солнце сползло еще ниже, и к нам приблизилась темная тень берега, к которому мы и собирались пристать. Корабль вошел в гавань, и мореходы на ночь вытащили его на сушу. Разгрузили припасы – еду, тюфяки, шатры для царей.
Для нас развели костерок, поставили шатер.
– Все ли здесь благополучно? – К нам подошел Одиссей.
– Да, – ответил Ахилл. Он улыбнулся – живо, искренне. – Спасибо.
Одиссей улыбнулся в ответ, в темной бороде забелели зубы.
– Отлично. Одного шатра вам, я надеюсь, хватит? Впрочем, я слышал, вам нравится спать вместе. И не только в одних покоях, но, говорят, и в одной постели.
Меня так и обдало жаром, ужасом. Было слышно, как у стоявшего рядом Ахилла перехватило дыхание.
– Ну-ну, зря стыдитесь… У мальчиков это дело обычное. – Он задумчиво поскреб бороду. – Хотя вас уже и мальчиками-то не назовешь. Сколько вам лет?
– Это неправда! – выкрикнул я.
Прихлынувшая к лицу кровь распалила и мой голос. Он прозвенел на весь берег.
Одиссей вздернул бровь:
– Правдой становится то, чему верят, а в это люди верят. Но, как знать, может, они и заблуждаются. Если эти слухи так уж вас тревожат, не тащите их за собой, отплывая на войну.
Ахилл сказал – зло и сухо:
– Не твое это дело, царевич Итаки.
Одиссей вскинул руки:
– Прошу простить, если обидел. Я лишь пришел пожелать вам обоим доброй ночи и удостовериться, что все благополучно. Царевич Ахилл. Патрокл. – Он склонил голову и ушел к себе в шатер.
В нашем шатре было очень тихо. А я все думал, когда же оно начнется. Одиссей был прав, мальчики часто брали себе в любовники таких же мальчиков. Но, повзрослев, они снисходили разве что до рабов или прислужников. Наши мужи чтили покорителей и не доверяли мужчинам, которые предпочитали покоряться.
«Не осрами его», – сказала богиня. Речь ее была и об этом.
– Может, он прав, – сказал я.
Ахилл поднял голову, нахмурился:
– Ты так не думаешь.
– Нет… – Я до боли переплел пальцы. – Я по-прежнему буду с тобой. Но я могу спать снаружи, чтобы было не так заметно. И мне не надо присутствовать на твоих советах. Я…
– Нет. Фтиянам не будет до этого дела. А остальные пусть говорят, что им вздумается. Я все равно буду ἄριστος Ἀχαιών.
Лучшим из ахейцев.
– Но ты запятнаешь свою честь.
– Значит, запятнаю. – Он упрямо вздернул подбородок. – Они глупцы, если станут подходить к моей славе с таким мерилом.
– Но Одиссей…
Он посмотрел мне прямо в глаза – зеленым, как весенняя листва, взглядом.
– Патрокл. Я уже уступил им во многом. Но этого – не уступлю.
И на это мне уже было нечего ответить.
На следующий день, когда южный ветер надул наши паруса, мы подошли к стоявшему на носу Одиссею.
– Царевич Итаки, – окликнул его Ахилл. Теперь он говорил сухо, церемонно – никаких больше мальчишеских улыбок, как вчера. – Я желаю послушать твои рассказы об Агамемноне и других царях. Я хочу знать своих союзников и царевичей, с которыми мне предстоит сражаться.
– Мудрое решение, царевич Ахилл. – Если Одиссей и заметил перемену, то вида не подал. Он подвел нас к скамьям у мачты, под пузатым парусом. – Так, с чего же начать?
Он почти рассеянно потер шрам на ноге. При свете дня шрам выделялся сильнее – сморщенный, безволосый.
– Есть Менелай, жену которого мы и хотим вернуть. После того как Елена выбрала его в мужья – тебе об этом может рассказать Патрокл, – он стал царем Спарты. Добрый муж, бесстрашен в бою, всеми любим. Многие цари откликнулись на его призыв, не только те, кто связан клятвой.
– Какие же? – спросил Ахилл.
Одиссей принялся загибать пальцы на широкой крестьянской руке:
– Мерион, Идоменей, Филоктет, Аякс. Оба Аякса, большой и малый.
Одного я видел во дворце Тиндарея – огромный муж со щитом, второго я не знал.
– Старый Нестор, царь Пилоса, тоже там будет.
Это имя я слышал – в молодости он вместе с Ясоном плавал за золотым руном. Его боевые дни давно миновали, но он поможет войне сыновьями и советом.
Ахилл весь обратился в слух, глаза потемнели.
– А что троянцы?
– Ну, конечно, Приам. Царь Трои. Говорят, у него пятьдесят сыновей и все сызмальства обучены управляться с мечом.
– Пятьдесят сыновей?
– И пятьдесят дочерей. Приам славится своим благочестием и любим богами. Слава идет и о его сыновьях – Парис, например, любимец богини Афродиты и знаменит своей красотой. Говорят, даже самый младший, которому едва исполнилось десять, и тот свирепого нрава. Троил, по-моему. У них есть двоюродный брат, божественной крови, который тоже сражается на их стороне. Имя ему Эней, он сын самой Афродиты.
– А Гектор? – Ахилл не сводил с Одиссея глаз.
– Старший сын Приама, его наследник, любимец бога Аполлона. Самый могучий из защитников Трои.
– Каков он собой?
Одиссей пожал плечами.
– Не знаю. Говорят, он огромного росту, но так говорят почти обо всех героях. Ты увидишь его прежде меня, так что сам мне расскажешь.
Ахилл сузил глаза:
– Это еще почему?
Одиссей криво усмехнулся:
– Я умелый воин, но не более – Диомед уж точно в этом со мной согласится, – я славлюсь другими умениями. Доведись мне повстречать Гектора в бою, и я уже не вернусь с рассказами о нем. Другое дело – ты. Его смерть принесет тебе величайшую славу.
Я похолодел.
– Может, и принесет, но у меня нет причин его убивать, – сухо ответил Ахилл. – Мне он ничего не сделал.
У Одиссея вырвался смешок, будто бы Ахилл пошутил.
– Если бы каждый воин убивал только тех, кто нанес ему личную обиду, Пелид, войн бы вообще не было. – Он вскинул бровь. – Мысль, впрочем, неплохая. Как знать, может, в таком мире я был бы ἄριστος Ἀχαιών, а не ты.
Ахилл промолчал. Он отвернулся, поглядел на волны за бортом. Свет упал на его щеку, и та затеплилась алым.
– Ты не рассказал ничего об Агамемноне, – сказал он.
– Ах да, наш могущественный микенский царь. – Одиссей снова привалился к мачте. – Гордый потомок дома Атреева. Его прадед Тантал был сыном Зевса. Его историю ты, наверное, слышал.
О вечных муках Тантала знали все. В наказание за непочтительность боги низвергли его в сумрачный Тартар. Там царь был обречен на бесконечные голод и жажду: еда и вода были рядом, но дотянуться до них он не мог.
– Я слышал о нем. Но не знаю, какое преступление он совершил, – сказал Ахилл.
– Ну так слушай. Во времена царя Тантала все наши царства были равной величины, а все цари жили в мире друг с другом. Но Танталу показалось, что у него земли недостаточно, и тогда он начал силой отбирать ее у соседей. Он удвоил свои владения, затем удвоил их снова, но Танталу и этого было мало. От успеха он возгордился и, возвысившись над всеми смертными, решил возвыситься над самими богами. Ему захотелось доказать, что хоть боги и говорят, что им известно все, всего они знать не могут.
Тогда он призвал к себе своего сына, Пелопса, и спросил, хочет ли тот помочь отцу. «Конечно», – отвечал Пелопс. Отец улыбнулся и выхватил меч. Одним взмахом он перерезал сыну горло. Затем аккуратно разрезал тело на куски и зажарил их на огне.
Я представил, как железный вертел пронзает мертвую детскую плоть, и меня затошнило.
– Когда мальчик изжарился, Тантал воззвал к сидевшему на Олимпе своему отцу Зевсу. «Отец! – сказал он. – Я приготовил пир в твою честь и в честь всех богов. Поторопитесь, пока мясо еще свежее и нежное». Богам такие пиры по нраву, и они быстро сошли во дворец Тантала. Но не успели они спуститься, как чуть не задохнулись от обычно столь приятного им запаха мяса. Зевс сразу понял, что случилось. Он схватил Тантала за ноги и низверг в Тартар, где ему предстояло нести вечное наказание.
Небо было ясным, ветер – резвым, но Одиссей так заворожил нас рассказом, что казалось, будто мы сидим у огня и со всех сторон нас обступает ночь.
– Затем Зевс сложил вместе куски тела и вдохнул в мальчика вторую жизнь. Так Пелопс, будучи еще ребенком, стал царем Микен. Он был хорошим царем, отличался мудростью и благочестием, но его правление было омрачено множеством невзгод. Говорили, что боги прокляли весь род Тантала и обрекли его на беды и лютые распри. Сыновья Пелопса, Атрей и Фиест, родились с дедовской гордыней, и их злодеяния, как и его, были темными и кровавыми. Отец обесчестил дочь, сына сварили и съели – а все из-за жестокой борьбы за трон. И только теперь благодаря добродетельности Агамемнона и Менелая судьба их рода переменилась к лучшему. Окончились междоусобицы, и под справедливым владычеством Агамемнона Микены процветают. Он стяжал заслуженную славу как строгий правитель и умелый копейщик. Нам повезло, что он наш военачальник.
Я думал, Ахилл перестал слушать. Но он, нахмурившись, обернулся:
– Мы все – военачальники.
– Разумеется, – согласился Одиссей. – Но ведь у нас один враг? Два десятка военачальников на одном поле брани приведут нас разве что к хаосу и поражению. – Он широко улыбнулся. – Сам знаешь, как мы ладим меж собой, – мы тогда, наверное, поубиваем не троянцев, а друг друга. Такую войну выиграть можно, только связав всех единой целью, сковав всех в единое копье, а не в тысячу иголок. Ты будешь предводителем фтиян, я – итакийцев, но кто-то должен обратить наши умения ко всеобщей пользе, – он сделал почтительный жест в сторону Ахилла, – пусть даже и самые великие умения.
На эту похвалу Ахилл не отозвался. Закатное солнце прочертило тени у него на лице, глаза потухли, посуровели.
– Я пришел по собственной воле, царевич Итаки. Я буду следовать советам Агамемнона, но не его приказам. И все должны это понимать.
Одиссей покачал головой:
– О боги, уберегите нас от самих себя. До битвы еще не дошло, а мы тревожимся, кому достанется больше почестей.
– Я не…
Одиссей отмахнулся:
– Поверь мне, Агамемнон понимает, как ты важен для нашего дела. Он первым пожелал, чтобы ты сражался с нами. Тебя примут в наши ряды с подобающим случаю почетом.
Ахилл говорил не совсем об этом, но сгодился и такой ответ. Я обрадовался, когда с мачты прокричали, что впереди земля.
Вечером, после ужина Ахилл улегся на постель.
– И что ты думаешь о мужах, с которыми нам предстоит встретиться?
– Не знаю.
– Хорошо хоть Диомед уехал.
– Да уж. – Царя Аргоса мы высадили на северной оконечности Эвбеи – дожидаться своих войск. – Я им не доверяю.
– Скоро мы и сами узнаем, что они за люди, – сказал он.
Задумавшись об этом, мы замолчали. Начинался дождь, было слышно, как капли, тихо и почти беззвучно, постукивают по крыше шатра.
– Одиссей говорил, ночью будет буря.
Бури на Эгейском море быстро налетают и быстро проходят. Наш корабль предусмотрительно вытащили на берег, и уже завтра погода прояснится.
Ахилл смотрел на меня.
– У тебя вот тут волосы вечно торчком. – Он коснулся моих волос за ухом. – По-моему, я еще не говорил тебе, до чего мне это нравится.
Кожу там, где только что побывали его пальцы, покалывало.
– Не говорил, – сказал я.
– А надо было. – Его пальцы переместились к треугольной впадинке у моего горла, мягко скользнули по пульсирующей жилке. – А об этом? Я говорил тебе, что думаю вот об этом?
– Нет, – ответил я.
– Но уж об этом – наверняка. – Его рука спустилась к мускулам у меня на груди, и кожа под ней запылала. – Об этом я тебе говорил?
– Об этом – говорил. – У меня слегка перехватило дыхание.
– А об этом? – Его рука медлила у меня на бедрах, он водил пальцем по моей ноге. – Об этом говорил?
– Говорил.
– А об этом? Уж об этом-то я никак не мог забыть. – Кошачья улыбка. – Скажи, не забыл ведь?
– Не забыл.
– И еще об этом. – Теперь его руку не остановить. – Об этом я тебе точно говорил.
Я закрыл глаза.
– Так скажи еще, – попросил я.
Ночь, Ахилл спит подле меня. Налетела обещанная Одиссеем буря, и грубая холстина шатра трепещет под ее напором. Слышно, как снова и снова хлестко плещут о берег набегающие волны. Он мечется во сне, и воздух, исполненный его сладкого тельного запаха, взметается вокруг него. Я думаю: вот чего мне будет недоставать. Я думаю: я скорее покончу с собой, чем лишусь этого. Я думаю: сколько нам еще осталось?
Глава шестнадцатая
На следующий день мы прибыли во Фтию. Солнце было в зените, мы с Ахиллом стояли у поручня.
– Смотри, видишь?
– Что?
Глаза у него всегда были зорче моих.
– Берег. Там что-то странное.
Корабль подошел ближе, и мы поняли, в чем дело. Берег кишел людьми, которые нетерпеливо расталкивали друг друга, вытягивали шеи, чтобы получше нас разглядеть. И еще шум: поначалу нам казалось, что он исходит от волн или от взрезающего их корабля – какой-то нарастающий рев. Но с каждым ударом наших весел шум становился громче, и наконец мы поняли, что это голоса, а затем разобрали слова. Они раздавались снова и снова: «Царевич Ахилл! Ἄριστος Ἀχαιών!»
Стоило кораблю пристать к берегу, как вверх взметнулись сотни рук, ликующие возгласы вырвались из сотен глоток. В них растворились все остальные звуки: стук сходней о камни, приказания, которые отдавали мореходы. Мы глядели на берег, не веря своим глазам.
В тот миг, наверное, наши жизни и переменились. Не на Скиросе, ни даже задолго до того – на Пелионе. А здесь, когда мы впервые осознали то величие, которое отныне и всегда будет сопутствовать ему, куда бы он ни пошел. Он решил стать легендой, и то было самое ее начало. Он замешкался, и я коснулся его руки – так, чтобы в толпе этого не увидели.
– Иди, – сказал я ему, – они ждут тебя.
Ахилл ступил на сходни, приветственно вскинул руку, и толпа сорвала глотки в крике. Я почти испугался, что они ринутся на корабль, но выстроившиеся вдоль сходней воины их оттеснили, проложив путь в толчее.
Ахилл обернулся и что-то сказал мне. Я не расслышал слов, но понял их. «Идем со мной». Я кивнул, и мы стали спускаться. По обеим сторонам от нас, за преградой из воинов, шумела толпа. У сходней нас ждал Пелей. Лицо его было мокрым, но он даже не утирал слез. Он прижал к себе Ахилла и долго-долго не отпускал.
– Царский сын вернулся!
Его звучный голос, оказавшийся глубже, чем мне помнилось, разнесся во все стороны, перекрыв людской гомон. Толпа затихла в ожидании слов царя.
– Перед всеми вами я приветствую моего возлюбленного сына и наследника царства. Он поведет вас в Трою в сиянии славы и вернется домой с победой!
Я похолодел, несмотря на яркое солнце. Он не вернется домой. Но Пелей этого еще не знал.
– Он взрослый муж и полубог. Ἄριστος Ἀχαιών!
Но теперь некогда было об этом раздумывать. Воины стучали копьями по щитам, вопили женщины, надсаживались мужчины. Я взглянул на Ахилла: он смотрел на всех с изумлением, но без досады. Я заметил, что и стоит он теперь по-другому – расправив плечи, расставив ноги. Он казался старше и даже как-то выше. Он склонился к отцу и что-то сказал ему, но я не расслышал. Мы взошли на ждавшую нас колесницу, и толпа потекла вслед за нами по берегу.
Во дворце нас окружили слуги и придворные. Нам дали каких-нибудь пару минут, чтобы съесть и выпить то, что сунули нам в руки. Затем нас отвели на площадь перед дворцом, где уже дожидались двадцать пять сотен воинов. Едва мы показались, как они вскинули квадратные гладкие панцири щитов, приветствуя нового военачальника. И это, наверное, и было непривычнее всего – отныне он ими командовал. Он должен будет узнать все: все имена, все доспехи, все истории. Он больше не принадлежит мне одному.
Если он и волновался, заметить этого не мог даже я. Я глядел, как он приветствует воинов, как говорит звенящие слова, от которых они еще старательнее расправляют плечи. Они широко улыбались, обожая своего удивительного царевича с головы до пят: его сияющие волосы, его смертоносные руки, его проворные ноги. Они тянулись к нему, как цветы тянутся к солнцу, жадно впитывая его свет. Одиссей был прав: его пыла хватит на то, чтобы их всех обратить в героев.
Нам больше не удавалось остаться наедине. Ахилл вечно был кому-нибудь нужен – взглянуть на чертежи и расчеты, дать совет по поводу припасов и сборов. Феникс, старый советник его отца, тоже поедет с нами, но Ахиллу все равно приходилось отвечать на тысячи вопросов: кто? Сколько? Кого выберешь старшими? Он сделал, что смог, а затем объявил: «В остальном же всецело доверюсь многоопытному Фениксу». У меня за спиной вздохнула служанка. Не только хорош собой, но и милостив.
Он понимал, что мне почти нечего делать. И при виде меня взгляд у него делался все более и более виноватым. Он всегда клал таблички так, чтобы и я мог видеть, всегда спрашивал моего мнения. Но я отказывался ему подыгрывать и молча, равнодушно отступал в тень.
Но даже там я не мог укрыться. Сквозь окна до меня доносился воинский гвалт: они куражились, тренировались, точили копья. Мирмидоняне, так они теперь называли себя, люди-муравьи, почетное старинное прозвище. Ахиллу и это пришлось мне рассказать – легенду о том, как Зевс сотворил первых фтиян из муравьев. Я глядел, как они вышагивают – одна бодрая шеренга за другой. Я видел на их лицах мечты о добыче, с которой они вернутся, о почестях. Нам же мечтать было не о чем.
Я начал их избегать. Когда он куда-нибудь шел в толпе придворных, я находил повод, чтобы отстать: мне надо было почесаться, подвязать ремешок сандалия. Не обращая на меня никакого внимания, они спешили дальше, сворачивали за угол, и я – внезапное блаженство! – оставался один. Извилистыми коридорами, которые я так хорошо изучил еще много лет назад, я с облегчением возвращался в наши пустые покои. Там я ложился на прохладный каменный пол и закрывал глаза. Я снова и снова представлял, что положит всему конец – наконечник копья или меча, тяжелые ободья колесницы. Бьющий, бескрайний ручей его крови.
Шла вторая неделя, и как-то ночью, когда мы уже задремывали, я спросил:
– А что ты скажешь отцу? О пророчестве.
В полуночной тишине слова показались оглушительными. С минуту он молчал. Затем ответил:
– Наверное, ничего.
– Совсем?
Он помотал головой – еле заметное колебание тени.
– Он ничего с этим не может поделать. Только будет напрасно горевать.
– А твоя мать? Она ему не расскажет?
– Нет, – ответил он. – В наш последний день на Скиросе я попросил ее дать мне несколько обещаний, и это она пообещала мне тоже.
Я нахмурился. Этого он мне прежде не рассказывал.
– А что еще ты просил ее пообещать?
Он ответил не сразу. Но мы не лгали друг другу, никогда.
– Я попросил ее защитить тебя, – сказал он. – Потом.
Я уставился на него, во рту пересохло.
– И что она сказала?
Снова молчание. Затем, так тихо, что я явственно видел темный румянец стыда у него на щеках, он ответил:
– Она отказалась.
Когда он уснул, я лежал под звездами – без сна, настороже – и раздумывал об этом. Его просьба меня согрела, хотя бы отчасти развеяв холод последних дней, когда Ахилл каждый миг был кому-нибудь да нужен, а я – нет.
Ответ богини меня ничуть не тревожил. Я не нуждался в ее защите. Я не собирался жить после его смерти.
Минуло полтора месяца – полтора месяца ушло на то, чтобы собрать воинов, снарядить флот, заготовить одежды и припасов, которых хватило бы на всю войну – год или два. Осады всегда были долгими.
Пелей настоял на том, чтобы Ахилл взял с собой только лучшее. Он потратил целое состояние на доспехи, которых с лихвой хватило бы на то, чтобы вооружить шестерых человек. Там были нагрудники из кованой бронзы, с высеченными на них львами и восстающим из пепла фениксом, крепкие кожаные поножи с золотыми застежками, шлемы с гребнями конского волоса, окованный серебром меч, десятки копейных наконечников и две легкие колесницы. К ним прилагалась четверка лошадей, среди которых была и пара, что боги подарили Пелею на свадьбу. Их звали Ксанфом и Балием – Рыжим и Пятнистым, – и они нетерпеливо вращали белками глаз, когда кто-то сдерживал их вольный бег. Пелей же выбрал нам возницу – он был младше нас, но крепко сложен и славился своим умением усмирять горячих лошадей. Его звали Автомедоном.
И последний дар: длинное копье, побег ясеня, с которого сняли кору и отполировали так, что он стал сверкать, как бледное пламя. Это от Хирона, сказал Пелей, вручив копье сыну. Мы склонили головы, оглаживая древко, словно желая уловить хотя бы тень касавшегося его кентавра. Искусному Хирону, верно, потребовалось много времени, чтобы изготовить такой прекрасный подарок, – похоже, он начал прямо в день нашего отъезда. Знал ли он о судьбе Ахилла или только догадывался? Не осенило ли его проблеском пророчества, пока он лежал в своей пещере розового кварца? А может, то была просто догадка: привычная горечь от того, как мальчиков, которых он обучал музыке и врачеванию, одного за другим обрекают на смертоубийство.
Однако это прекрасное копье было сделано не с горечью, а с любовью. Оно ложилось в руку только Ахиллу, и поднять его было под силу ему одному. И хоть наконечник его был острым и смертоносным, древко скользило у нас под пальцами, будто тонкая, умащенная маслом перекладина лиры.
Наконец настал день отъезда. Наш корабль был прекрасен, еще лучше, чем у Одиссея, – узкий и отточенный, будто лезвие ножа, готового взрезать волны. Он проседал под тяжестью припасов и провизии.
И то был лишь первый корабль в большой флотилии. За ним шли еще сорок девять – целый город, выстроенный из дерева, тихонько покачивался на волнах во фтийской гавани. Яркие фигуры у них на носах являли собой причудливое собрание животных, нимф и разных полузверей-полулюдей, а их мачты высились как лес, которым они когда-то были. Перед каждым кораблем стояли, вытянувшись в струнку, недавно избранные кормчие, которые приветствовали нас, пока мы шли по причалу к нашему судну.
Ахилл шел первым, и ветерок с моря развевал его пурпурный плащ, за ним следовали мы с Фениксом – я, тоже в новом плаще, поддерживал ковылявшего старика под руку. Народ подбадривал криками нас и колонны воинов, поднимавшихся на корабли. Крики сулили нам славу и золото, которое мы увезем из богатого города Приама.
Пелей стоял на берегу, вскинув на прощание руку. Ахилл сдержал слово и ничего не сказал ему о пророчестве, просто обнял его так крепко, будто хотел вобрать в себя старика всей кожей. Я тоже его обнял – обнял его худое, жилистое тело. И подумал: «Вот каков будет Ахилл в старости». А потом вспомнил: он никогда не состарится.
Корабельные доски были липкими от свежей смолы. Мы перегнулись через борт и, прижавшись животами к нагретому солнцем дереву, в последний раз помахали всем на прощание. Мореходы подняли якоря – грубые, белесые от наросших ракушек – и распустили паруса. Затем они уселись за весла, обрамлявшие корабли будто ресницы, и принялись ждать отсчета. Загрохотали барабаны, весла взлетели и опустились, увлекая нас к Трое.
Глава семнадцатая
Но сначала – в Авлиду. В Авлиду – к длинному персту земли, где берега хватит, чтобы пристать всем нашим кораблям разом. Агамемнону хотелось, чтобы, перед тем как отплыть в Трою, все его могучее войско собралось в одном месте. Наверное, как символ – зримая мощь Оскорбленной Греции.
Пять дней мы вспенивали неласковые воды эвбейского побережья и наконец, миновав последний риф на этом извилистом пути, увидели Авлиду. Она появилась разом, будто с нее сорвали покров: у берега теснились суда всех цветов, размеров и форм, а сам берег был покрыт живым ковром из тысяч и тысяч воинов. За ними до самого горизонта растянулись холщовые крыши палаток, среди которых выделялись царские шатры, отмеченные яркими флагами. Наши гребцы налегли на весла, устремившись к единственному пустому месту у переполненного берега – достаточно большому, чтобы уместить всю нашу флотилию. За борт шлепнулись пятьдесят якорей.
Взревели рога. Мирмидоняне с остальных кораблей уже пробирались к берегу. Они выстроились у кромки воды – нас окружили хлопающие на ветру белые хитоны. По знаку, которого мы не успели заметить, они принялись выкрикивать имя своего царевича: двадцать пять сотен человек – как один: «А-хилл!» Все, кто был на берегу, повернули к нам головы – спартанцы, аргивяне, микенцы и все остальные. Новость расходилась кругами, от одного к другому. Ахилл прибыл.
Пока для нас опускали сходни, мы смотрели, как все собираются – и цари, и воины. Издалека царских лиц было не разобрать, но я узнавал флаги, которые несли их оруженосцы: желтое знамя Одиссея, голубое – Диомеда, а за ними – самое яркое и самое большое – лев на пурпурном полотнище, символ Агамемнона и Микен.
Ахилл взглянул на меня, глубоко вздохнул; вопящая толпа во Фтии не шла ни в какое сравнение с этой. Но он был готов и к такому. Я понял это по тому, как он расправил грудь, по яростной зелени его глаз. Он подошел к сходням, встал на самом их верху. Мирмидоняне продолжали кричать, но теперь к ним присоединились и другие голоса из толпы. Широкогрудый кормчий-мирмидонянин приложил скругленные ладони ко рту.
– Царевич Ахилл, сын царя Пелея и богини Фетиды. Ἄριστος Ἀχαιών!
В ответ сам воздух словно бы переменился. Яркий солнечный свет вспыхнул и пролился на Ахилла, скатился по волосам, спине, коже, обратив его в золото. Внезапно он словно бы вырос, а измятый после долгой дороги хитон разгладился, засияв чистой белизной парусов. Его волосы занялись от света будто резвое пламя.
Все ахнули; крики ликования стали громче прежнего. Фетида, подумал я. Кто же еще. Она вытаскивала его божественность наружу, обмазывала своего сына ею с головы до пят, будто сливками. Помогала ему извлечь всю выгоду из славы, купленной такой дорогой ценой.
Я заметил, что уголок его рта подергивается от улыбки. Он наслаждался происходящим, слизывал с губ обожание толпы. Он не знал, что случилось, потом сказал он мне. Но он даже не удивился, ему это не показалось странным.
Толпа расступилась, проложив ему дорогу к самому центру, где уже собрались все цари. Каждому прибывшему в Авлиду царю надлежало предстать перед остальными правителями и своим новым военачальником, и теперь настал черед Ахилла. Он спустился по сходням, миновал ряды взбудораженных воинов и остановился в каких-нибудь десяти шагах от царей. Я держался в небольшом отдалении от него.
Агамемнон ждал нас. Нос у него был крючковатый, заостренный, будто клюв у орла, а в глазах светился алчный ум. Широкая, крепкая грудь, ноги как колонны. Закаленный в боях, но при этом изнуренный – мы знали, что ему сорок лет, но он казался старше. Справа от Агамемнона, на почетном месте, стояли Одиссей и Диомед. Слева – его брат Менелай, царь Спарты, с которого и началась война. В ярких рыжих волосах, что так запомнились мне во дворце Тиндарея, теперь мелькали серебристые нити. Подобно брату он был высоким и кряжистым, с мощными, как у упряжного вола, плечами. Фамильные темные глаза и крючковатый нос у Менелая казались как-то мягче, незаметнее. Лицо у него – в отличие от брата – было красивое, испещренное морщинками от улыбок.
Кроме них я смог угадать только одного царя – Нестора, старика с редкой седой бородкой, изрытым морщинами лицом и проницательными глазами. Изворотливый старец пережил тысячи свар, битв и заговоров – говорили, что он старше всех ныне живущих. Он правил узким песчаным Пилосом, упрямо восседая на троне, к огорчению десятков сыновей, которые старились и старели, пока его прославленные, неутомимые чресла порождали все новых и новых чад. Два таких сына теперь крепко держали его под руки, оттеснив других царей с передних позиций. Он глядел на нас, раззявив рот, – редкая бородка подрагивала от его возбужденного дыхания. Ему была мила всякая суматоха.
Агамемнон шагнул вперед. Приветственно раскрыл объятия и царственно замер, дожидаясь поклонов, послушания и клятв в верности, которые надлежало ему принести. Всего этого ждали от Ахилла, который должен был присягать, преклонив колена.
Колен он не преклонил. Не поприветствовал великого владыку, не склонил головы, не поднес ему даров. Он так и стоял – вытянувшись, горделиво вскинув голову – перед всеми собравшимися.
У Агамемнона на челюсти заиграли желваки, он выглядел глупо, стоя вот так, с вытянутыми руками, и он сам прекрасно это понимал. Я взглянул на Одиссея и Диомеда – те взглядами пытались усовестить Ахилла. Воцарилось неловкое молчание. Люди принялись переглядываться.
Я стиснул руки за спиной, следя за игрой, которую затеял Ахилл. Он с каменным лицом глядел на микенского царя, упреждая его: ты мною не повелеваешь. Молчание все тянулось и тянулось, мучительное и напряженное, как долгая нота, которую певец натужно тщится допеть.
Едва Одиссей шагнул вперед, чтобы вмешаться, Ахилл заговорил:
– Я Ахилл, сын Пелея, рожденный богиней, лучший из ахейцев, – сказал он. – Я пришел добыть вам победу.
Миг остолбенелой тишины – и толпа одобрительно взревела. Гордость нас только украшала, наши герои никогда не были скромными.
У Агамемнона помертвели глаза. И тут Одиссей надавил Ахиллу на плечо, сминая ткань, сглаживая словами воздух.
– Агамемнон, повелитель мужей, царевич Ахилл прибыл с нами, чтобы присягнуть тебе на верность.
Взглядом он увещевал Ахилла: еще не поздно. Но Ахилл просто-напросто улыбнулся и шагнул вперед, чтобы рука Одиссея соскользнула с его плеча.
– Я прибыл по своей воле, чтобы предложить вам помощь, – громко сказал он.
И, обернувшись к собравшейся вокруг него толпе, добавил:
– Я почту за честь сражаться плечом к плечу с благородными воителями из всех наших царств.
И снова всеобщий крик ликования – громкий, долгий, не смолкавший, кажется, несколько минут. Наконец ожило кремнистое лицо Агамемнона, и тот – с выстраданным, вымученным терпением – сказал:
– Мое войско и вправду сильнейшее в мире. И я приветствую тебя в наших рядах, юный царевич Фтии. – Его улыбка секла наотмашь. – Жаль, что тебя пришлось так долго ждать.
Этим намеком он явно хотел задеть Ахилла, но тот не успел ничего ему ответить. Агамемнон, возвысив голос, обратился ко всем собравшимся:
– Мужи Греции, больше медлить нельзя. Завтра мы выступаем в Трою. Возвращайтесь в свои станы и готовьтесь к отплытию.
После этого он решительно развернулся и зашагал обратно вдоль берега.
Ближайшие соратники Агамемнона – Одиссей, Диомед, Нестор, Менелай и другие – последовали за ним и разошлись по своим кораблям. Но некоторые цари остались, чтобы поприветствовать нового героя: Еврипил Фессалийский, Антилох из Пилоса, критянин Мерион и целитель Подалирий. Мужи из самых отдаленных уголков наших земель, которых сюда привела жажда славы или данная ими клятва. Многие провели здесь уже несколько месяцев, дожидаясь, пока соберутся все войска. И от скуки, говорили они, лукаво поглядывая на Ахилла, они были рады любой безобидной потехе. Особенно за счет…
– Царевич Ахилл, – прервал их Феникс. – Прошу простить мое вмешательство. Но мы уже разбиваем стан, и я решил, что тебе следует об этом доложить.
В его сухом тоне угадывалось неодобрение, но он не станет распекать Ахилла у всех на глазах.
– Благодарю тебя, почтенный Феникс, – сказал Ахилл. – Если позволите?..
Да, да, позволят, разумеется. Они придут попозже или, может быть, завтра. Принесут лучшее вино, и мы разопьем его вместе. Ахилл жал им руки, соглашался.
В нашем стане мирмидоняне сновали туда-сюда, таская вещи, еду, шесты и холстину. К нам подошел мужчина в одеждах придворного, поклонился – то был один из глашатаев Менелая. Его царь сожалеет, что не может поприветствовать нас лично, но взамен себя прислал глашатая. Мы с Ахиллом переглянулись. Мудрая тактика – мы не поладили с его братом, поэтому Менелай не пришел к нам сам. Но лучшего из ахейцев все же надлежало поприветствовать.
– Он старается всем угодить, – шепнул я Ахиллу.
– Ему никак нельзя со мной ссориться, если он хочет вернуть жену, – прошептал Ахилл в ответ.
Не желаем ли мы осмотреть весь лагерь, спросил глашатай. Желаем, царственно согласились мы.
В главном стане царил невообразимый хаос, все было в беспорядочном движении: дрожащие на ветру флаги, сохнущее белье, стены шатров, тысячи и тысячи снующих туда-сюда воинов. За главным станом была река, по ее берегам тянулась черта прежнего уровня воды – до прибытия войск он был на несколько локтей выше. Еще – рыночная площадь, агора, с алтарем и наскоро возведенным помостом. И наконец, выгребные ямы – узкие канавы, вокруг которых тоже было полно народу.
Куда бы мы ни пошли, к нам поворачивались головы. Я пристально наблюдал за Ахиллом – не сделает ли Фетида снова его волосы ярче, а мускулы заметнее. Но ничего такого я не увидел, все очарование было его собственным: простым, безыскусным, сияющим. Он махал глядящим на него воинам, улыбался и приветствовал их, проходя мимо. Я слышал шепот, прятавшийся в бородах, за обломками зубов, за мозолистыми ладонями: ἄριστος Ἀχαιών. Был ли он тем, кого им посулили Одиссей с Диомедом? Верили ли они, что этот стройный юноша выстоит против защитников Трои? И может ли шестнадцатилетний мальчик быть нашим величайшим воином? И везде, где я видел эти вопросы, я видел и ответы. Да, кивали они друг другу, да, да.
Глава восемнадцатая
Ночью я проснулся, хватая ртом воздух. С меня ручьями лил пот, в шатре было невыносимо жарко. У спавшего рядом Ахилла кожа была такой же влажной.
Я выбрался наружу, мечтая о морском ветерке. Но и здесь воздух был сырым, давящим. И было до странного тихо. Не хлопали на ветру пологи шатров, не позвякивала ослабленная упряжь. Даже море умолкло, словно бы волны перестали биться о берег. За полосой прибоя оно было гладким, будто начищенное бронзовое зеркало.
Ветра нет, понял я. Вот в чем дело. Воздух был неподвижен, не чувствовалось ни малейшего дуновения. Помню, что подумал: если так будет и дальше, мы не сможем завтра отплыть.
Я сполоснул лицо, радуясь водной прохладе, а затем вернулся к Ахиллу и беспокойному, тревожному сну.
Наутро ничего не меняется. Я просыпаюсь в луже пота, опухший, умирая от жажды. С благодарностью глотаю воду, которую приносит нам Автомедон. Ахилл просыпается, проводит рукой по взмокшему лбу.
Хмурится, выходит наружу, возвращается:
– Ветра нет.
Я киваю:
– Мы не сможем сегодня отплыть.
Наши воины – сильные гребцы, но даже они не смогут грести целый день. Чтобы добраться до Трои, нам нужен ветер.
Но ветра нет. Ни днем, ни ночью, ни на следующий день. Агамемнону приходится выйти на площадь и объявить, что мы задержимся здесь еще. Мы отплывем, едва подует ветер, обещает он.
Но ветер не дует. Мы изнываем от зноя, и воздух, похожий на жар от костра, обжигает легкие. Раньше мы и не знали, до чего раскаленным может быть песок, какими кусачими – одеяла. У многих иссякает терпение, то и дело вспыхивают ссоры. Мы с Ахиллом почти все время проводим в море – слабое, но утешение.
Дни идут, и от тревоги у нас на лбах залегают глубокие морщины. Две недели без ветра – такого не бывает, но Агамемнон ничего не делает. Наконец Ахилл говорит:
– Я пойду к матери.
Пока он ее призывает, я сижу в шатре и жду его, обливаясь потом. Вернувшись, он говорит:
– Это боги.
Но его мать не может – или не хочет – сказать, какие именно.
Мы идем к Агамемнону. От пота кожа у царя пошла красной сыпью, и он все время зол – на ветер, на воинов, которые не находят себе места, на любого, кто даст ему для этого повод. Ахилл говорит:
– Ты ведь знаешь, что моя мать – богиня.
Агамемнон чуть ли не рычит на него в ответ. Одиссей примирительно кладет руку ему на плечо.
– Она говорит, такая погода – неспроста. Боги хотят нам что-то сообщить.
Агамемнону эти слова не по нраву, он злобно глядит на нас, и на этом прием окончен.
Проходит месяц, тягостный месяц беспокойных снов и палящих дней. Лица воинов исполнены гнева, но драки прекратились – слишком жарко. Люди лежат в темноте и ненавидят друг друга.
За ним – другой месяц. Мы все, думаю я, сойдем с ума, задохнемся под тяжестью неподвижного воздуха. Сколько еще это будет длиться? Хуже не придумаешь: наше войско накрыло слепящим небом, вместо воздуха мы вдыхаем удушливый жар. Даже мы с Ахиллом, сидя у себя в шатре и выдумывая все новые и новые игры, чувствовали себя вымолоченными, освежеванными. Когда же это кончится?
Наконец, хоть какие-то новости. Агамемнон говорил с Калхантом, верховным жрецом. Мы все его знаем – коротышка с клочковатой бурой бородой. Он безобразен – лицо заостренное, как у куницы, и перед тем, как что-нибудь сказать, он вечно, будто змея, высовывает язык и облизывает губы. Но безобразнее всего его глаза: яркие, голубые. Увидев их, люди вздрагивают. Такое противоестественно. Ему еще повезло, что его не умертвили сразу после рождения.
Калхант считает, что мы оскорбили богиню Артемиду, правда, не говорит чем. Советует проверенное средство: обильную жертву. Мы послушно сгоняем скот, смешиваем вино с медом. Когда мы в очередной раз собираемся всем станом, Агамемнон объявляет, что призвал в Авлиду свою дочь – та поможет провести обряд. Она жрица Артемиды и самая юная из дев, удостоившихся такой почести, быть может, она сумеет умилостивить разгневанную богиню.
Затем мы узнаем кое-что еще – дочь везут из Микен не только ради жертвоприношения, но и для того, чтобы выдать ее замуж за кого-то из царей. Свадьба – дело благое, угодное богам, как знать, может, она нас и выручит.
Агамемнон призывает нас с Ахиллом к себе в шатер. Лицо у него измятое, опухшее – лицо давно не спавшего человека. Нос по-прежнему красный от сыпи. Подле него сидит неизменно спокойный Одиссей.
Агамемнон откашливается.
– Царевич Ахилл. Мне нужно кое-что с тобой обсудить. Быть может, ты знаешь, что… – Он умолкает, снова откашливается. – У меня есть дочь, Ифигения. Я желаю отдать ее тебе в жены.
Мы глядим на него во все глаза. Ахилл открывает рот, закрывает.
Одиссей говорит:
– Агамемнон оказывает тебе великую честь, царевич Фтии.
Ахилл отвечает, заикаясь, – с непривычной для него неловкостью:
– Да, и я благодарю его.
Он взглядывает на Одиссея, и я знаю, о чем он думает: а как же Деидамия? Ахилл ведь уже женат, и Одиссей об этом прекрасно знает.
Но царь Итаки кивает в ответ – еле заметно, так, чтобы не видел Агамемнон. Нужно сделать вид, что скиросской царевны не существует.
– Я горд тем, что ты выбрал меня, – по-прежнему неуверенно говорит Ахилл.
Он бросает на меня вопросительный взгляд.
Одиссей замечает этот взгляд, он все замечает.
– Жаль, что ей нужно будет вернуться домой и вы проведете вместе всего одну ночь. Впрочем, и за одну ночь может много чего произойти.
Он улыбается. Но его улыбка – единственная.
– Думаю, это пойдет всем на благо – свадьба. – Агамемнон говорит очень медленно. – На благо нашим семьям, на благо нашим воинам.
В глаза нам он не смотрит.
Ахилл глядит на меня, высматривает мой ответ, пожелай я этого, и он откажется. Я чувствую укол ревности – впрочем, очень слабый. Это всего на одну ночь, думаю я. Его влияние и положение от этого только упрочатся, и он помирится с Агамемноном. Для Ахилла это не будет ничего значить. Я киваю – как Одиссей, еле заметно.
Ахилл протягивает руку:
– Я принимаю твое предложение, Агамемнон. И с гордостью назову тебя тестем.
Агамемнон пожимает руку юного воина. Я замечаю его взгляд – холодный и как будто печальный. Потом я еще вспомню об этом.
Он снова откашливается – в третий раз.
– Ифигения, – говорит он, – хорошая девушка.
– В этом я не сомневаюсь, – отвечает Ахилл. – Почту за честь взять ее в жены.
Агамемнон кивает – мы можем идти. Ифигения. Резвое имя – цокот козьих копыт по камням – что-то проворное, легкое, ладное.
Она приехала через несколько дней, со свитой суровых микенцев – уже непригодных к бою стариков. Как только ее колесница загрохотала по каменистой дороге, ведущей в наш стан, воины стали выходить на нее поглазеть. Многие из них не видели женщин уже очень давно. Они пожирали глазами изгибы ее шеи, промельки лодыжек, ее руки, изящно оправляющие свадебный наряд. Восторг сиял в ее карих глазах: она едет сочетаться браком с лучшим из ахейцев.
Свадьбу сыграют на нашей временной площади, на деревянном помосте с воздвигнутым на нем алтарем. Колесница уже ехала сквозь ряды толпящихся, толкущихся воинов. Агамемнон возвышался на помосте, по обе стороны от него стояли Одиссей и Диомед, Калхант тоже был здесь. Ахилл стоял сбоку, как и подобает жениху.
Ифигения грациозно сошла с колесницы, ступила на высокий деревянный пол. Она была совсем юной – ей не исполнилось и четырнадцати, – и бесстрастность жрицы еще боролась в ней с детской непосредственностью. Она бросилась отцу на шею, запустила пальцы ему в волосы. Прошептала ему что-то, рассмеялась. Его лица я не видел, но его руки, лежавшие на хрупких девичьих плечах, как будто бы сжались.
Одиссей и Диомед – с улыбками, поклонами – шагнули вперед, приветствуя ее. Она отвечала им хоть и вежливо, но с нетерпением. Глазами она уже выискивала супруга, которому была обещана. Она быстро нашла его – увидела золотые кудри. И заулыбалась от увиденного.
Поймав ее взгляд, Ахилл шагнул к ней, оказавшись на самом краю помоста. Он был к ней так близко, что мог ее коснуться – и почти было коснулся, протянув руку к ее узким, белым, будто отполированные морем раковины, пальцам.
И тут девушка споткнулась. Помню, как нахмурился Ахилл. Помню, как он попытался ее подхватить.
Но она не падала. Ее, спиной вперед, тащили к стоявшему позади нее алтарю. Никто не заметил, когда Диомед успел ее схватить, но он уже давил своей ручищей на тонкую ключицу, прижимал ее к камням алтаря. Она так испугалась, что даже не сопротивлялась, не понимая, что происходит. Агамемнон рывком выхватил из-за пояса какой-то предмет. Взмахнул им, и он засверкал на солнце.
Острие ножа обрушилось на ее горло, кровь окропила алтарь, хлынула на платье. Захлебнувшись, она хотела что-то вымолвить и не сумела. Она задергалась, забилась, но царь крепко ее держал. Ее сопротивление с каждым мигом угасало, она уже почти не сучила ногами – и, наконец, замерла.
Руки Агамемнона блестели от крови. Он нарушил тишину:
– Богиня довольна.
Кто знает, как все могло бы тогда обернуться? Воздух сгустился от солоно-железного запаха смерти. Человеческая жертва была мерзостью, от которой в наших краях давно избавились. И ведь это его дочь. Мы гневались и ужасались, в нас крепла ярость.
Но не успели мы двинуться с мест, как что-то коснулось наших щек. Не веря себе, мы остановились – и вот оно, снова. Что-то нежное, прохладное, пахнущее морем. Воины заперешептывались. Ветер. Ветер подул. Исчезли желваки на скулах, обмякли напряженные мускулы. Богиня довольна.
Ахилл застыл, словно прирос к помосту. Я схватил его за руку, потащил в шатер. Взгляд у него был безумный, лицо забрызгано ее кровью. Я стал было вытирать ее мокрой тряпицей, но он вцепился мне в руку.
– Я мог им помешать, – сказал он. Он был очень бледен и говорил хрипло. – Я был совсем рядом. Я мог ее спасти.
Я покачал головой:
– Ты же ничего не знал.
Он зарылся лицом в ладони и замолчал. Я обнял его, шепча все подряд неуклюжие утешения, какие только шли мне на ум.
Умыв запятнанные руки и переменив окровавленные одежды, Агамемнон вновь созвал всех на площади. Артемида, сказал он, недовольна кровопролитием, которое собирались учинить наши несметные войска. И за это она потребовала своего рода плату – вперед. Но одними коровами она бы не удовольствовалась. Она потребовала деву-жрицу, человеческую кровь в уплату за человеческую кровь, и лучше всего для этого подойдет старшая дочь предводителя.
Ифигения, сказал он, пошла на это по собственной воле. Мало кто стоял так близко, чтобы заметить панический ужас в ее глазах.
И они с облегчением поверили лжи своего военачальника.
Ее сожгли в тот же вечер, на костре из ветвей кипариса, дерева наших темнейших богов. Агамемнон откупорил сотню бочонков вина по случаю празднества: завтра, с утренним приливом, мы отплываем в Трою. В нашем шатре Ахилл наконец забылся усталым сном, уронив голову мне на колени. Я гладил его лоб, наблюдая, как подергивается во сне его лицо. В углу валялся окровавленный наряд жениха. Я смотрел на него, и грудь сдавливало жаром. То была первая смерть, которую он видел. Я осторожно убрал его голову с колен и встал.
Снаружи пьяные воины орали и горланили песни, упиваясь до бесчувствия. На берегу вздымалось погребальное пламя, которое подкармливал ветер с моря. Я шел мимо костров, мимо пошатывающихся воинов. Я знал, куда иду.
У входа в его шатер стояли стражники – но развалясь, клюя носами.
– Ты кто такой? – вскинувшись, спросил один из них.
Я прошел мимо, откинул полог шатра.
Одиссей обернулся. Он стоял возле маленького стола, водя пальцем по карте. Рядом с ней – блюдо с остатками еды.
– Приветствую, Патрокл. Все хорошо, я его знаю, – сказал он стоявшему у меня за спиной и мычавшему извинения стражнику. Он дождался, пока тот уйдет. – Так и думал, что ты придешь.
Я презрительно фыркнул:
– Ты все равно бы это сказал, что бы ты там ни думал.
Он криво улыбнулся:
– Сядь, если хочешь. Я как раз доедаю ужин.
– Ты дал им ее убить, – не сказал я – сплюнул.
Он придвинул к столу стул.
– С чего ты думаешь, что я мог им помешать?
– Помешал бы, будь она твоей дочерью.
Мне казалось, будто из глаз у меня летят искры. Как я хотел его испепелить.
– У меня нет дочери.
Он отломил кусок хлеба, обмакнул его в подливу. Съел.
– Тогда жена. А если бы это была твоя жена?
Он поднял голову:
– Что ты хочешь от меня услышать? Что я бы так не поступил?
– Да.
– Не поступил бы. Но, наверное, потому Агамемнон и царь Микен, а я правлю всего лишь Итакой.
Как легко он всякий раз находил ответ. Я пришел в бешенство от его невозмутимости:
– Ее смерть на твоей совести!
Кривая ухмылка.
– Ты приписываешь мне чужие заслуги. Я лишь советник, Патрокл. Не предводитель войска.
– Ты нам солгал!
– О свадьбе? Да. Иначе Клитемнестра не отпустила бы девочку.
Оставшаяся в Аргосе мать. Во мне теснились вопросы, но я уже выучил этот его трюк. Он хочет, чтобы я позабыл о своем гневе, но у него ничего не выйдет. Я ткнул пальцем в его сторону:
– Вы его опозорили!
Ахилл еще не успел об этом подумать – слишком был опечален смертью девушки. А вот я – подумал. Своим обманом они запятнали его честь.
Одиссей помахал рукой:
– Воины уже забыли, что он тоже в этом участвовал. Забыли в тот же миг, когда пролилась кровь девочки.
– Тебе хочется так думать.
Он налил себе чашу вина, выпил.
– Ты зол, и тому есть причины. Но зачем ты пришел ко мне? Девушку держал не я, нож – тоже.
– Ее кровь, – прорычал я. – Он был весь в ней, все лицо. Даже во рту. Ты хоть понимаешь, что с ним из-за этого сталось?
– Он жалеет, что не сумел им помешать.
– Ну еще бы, – огрызнулся я. – Он и сказать-то ничего не успел.
Одиссей пожал плечами:
– У него доброе сердце. Черта, несомненно, похвальная. Чтобы совесть его поменьше мучила, можешь сказать, что я нарочно поставил Диомеда туда, где он стоял. Чтобы Ахилл заметил все слишком поздно.
Я ненавидел его так, что не мог вымолвить ни слова.
Он подался вперед:
– Позволь мне дать тебе один совет. Если ты и вправду его друг, помоги ему поскорее забыть о своей добросердечности. Он плывет в Трою убивать людей, а не спасать их. – Его темные глаза затягивали меня, будто стремительное течение. – Он – оружие, убийца. Не забывай об этом. Можно, конечно, ходить, опираясь на копье вместо палки, но оно от этого не перестанет быть копьем.
Этими словами он вышиб из меня дух, и я выдавил только:
– Он не…
– Оружие, оружие. И лучшего богам пока сотворить не удалось. И ему пора это понять, да и тебе тоже. Если ты не слышал прежних моих слов, услышь хотя бы это. Я говорю без всякого злого умысла.
Я не мог с ним тягаться, невозможно было отмахнуться от его слов, они вонзились в меня иглами.
– Ты ошибаешься, – сказал я.
Он ничего не ответил и, когда я развернулся и сбежал, лишь молча проводил меня взглядом.
Глава девятнадцатая
Мы все отплыли на следующий день, ранним утром. С кормы нашего корабля побережье Авлиды казалось до странного нагим. Пробоины выгребных ям да гора белесой золы от погребального костра – вот единственные следы нашей стоянки. Я разбудил Ахилла на заре, чтобы рассказать, что мне сообщил Одиссей, – он не успел бы увидеть Диомеда вовремя. Ахилл безучастно выслушал меня – он хоть и долго спал, но под глазами у него залегли тени, – а затем сказал:
– Она умерла, так что какая теперь разница.
Теперь он расхаживал взад и вперед по палубе у меня за спиной. Я пытался хоть как-то его отвлечь – показывал на мчащихся вслед за кораблем дельфинов, на разбухшие от дождя тучи на горизонте, – но он слушал равнодушно, вполуха. Позже я застал его за тренировкой: он, хмурясь, отрабатывал удары мечом.
Каждый вечер мы приставали к новому берегу – наши корабли не были приспособлены к долгим переходам, к многодневному пребыванию в воде. Мы никого не видели, кроме наших соотечественников, фтиян, да аргивян Диомеда. Наш флот разделился, чтобы одному острову не пришлось давать пристанище целому войску. Я был уверен, что нас неспроста объединили с воинами аргосского царя. Неужели они думали, что мы сбежим? Я старательно избегал Диомеда, да и он, похоже, охотно оставлял нас в покое.
Все острова казались мне одинаковыми – высокие выбеленные утесы, галечные берега, царапавшие днища наших кораблей меловыми пальцами. Деревца здесь росли чахлые, подле олив и кипарисов пробивалась мелкая поросль кустов. Но Ахилл почти ничего не замечал. Он сидел, склонившись над доспехами, и начищал их до тех пор, пока они не вспыхивали будто пламя.
На седьмой день мы бросили якоря на Лемносе, напротив узкого устья Геллеспонта. В отличие от большинства наших островов Лемнос был низиной: сплошь болота да заросшие кувшинками стоячие пруды. Мы вышли к лежавшему неподалеку от стоянки озерцу, присели на берегу. На воде копошились жуки, в водорослях то и дело мелькали выпученные глаза. Мы были всего в двух днях от Трои.
– Как это было – когда ты убил того мальчика?
Я поднял голову. На его лицо падала тень, глаз не было видно за волосами.
– Как? – переспросил я.
Он кивнул, не сводя глаз с воды, словно хотел заглянуть на самое дно.
– Как все выглядело?
– Так сразу и не расскажешь. – Он застал меня врасплох. Я закрыл глаза, пытаясь вновь все увидеть. – Кровь полилась сразу, это я помню. Даже не верилось, что ее так много. У него череп раскололся, и виднелись мозги. – Даже теперь я боролся с подкатывавшей к горлу тошнотой. – Помню этот звук, когда он ударился головой о камень.
– Он дергался? Как животные дергаются?
– Я не всматривался, убежал.
Он помолчал, затем заговорил:
– Отец как-то раз сказал мне, что надо о них думать как о животных. О тех, кого убиваешь.
Я открыл было рот, но так ничего и не сказал. Он все так же неотрывно наблюдал за водой.
– Мне кажется, я так не смогу, – сказал он. Без обиняков, как всегда.
Слова Одиссея теснились во мне, камнем лежали на языке. И хорошо, хотелось сказать мне. Но что я вообще понимал? Не мне ведь предстояло заплатить войной за бессмертие. И я смолчал.
– У меня до сих пор стоит перед глазами… – тихо сказал он, – ее смерть.
У меня тоже: слепящие брызги крови, боль и ужас в ее глазах.
– Но ведь так не всегда будет, – вырвалось у меня. – Она ведь невинная девочка. А ты будешь сражаться с мужами, с воинами, которые убьют тебя, если ты не нападешь первым.
Он обернулся ко мне, вперился в меня взглядом.
– Но ты ведь не станешь сражаться, даже если на тебя нападут. Тебе это не по душе. – В устах любого другого человека это было бы оскорблением.
– Потому что я не воин, – ответил я.
– А мне кажется, дело не только в этом, – сказал он.
Глаза у него были коричневато-зелеными, лесными, и золотые искры в них были видны даже в сумерках.
– Может, и нет, – наконец сказал я.
– Но ты меня простишь?
Я взял его за руку:
– Мне не нужно тебя прощать. Ты не можешь ничем меня оскорбить.
Слова порывистые, но сказанные убежденно, от всего сердца.
Он бросил взгляд на наши сплетенные пальцы. Вдруг он резко выдернул руку, и она промелькнула где-то рядом со мной так быстро, что я не успел даже повернуть голову. Ахилл встал, в кулаке у него болталось что-то дряблое и длинное, похожее на мокрую веревку. Я глядел и ничего не понимал.
– Ὕδρος, – сказал Ахилл.
Водяная змея. Она была буровато-серого цвета, плоская голова скручена набок. Тело еще вяло подергивалось в предсмертных судорогах.
Слабость так и нахлынула на меня. Хирон ведь велел нам затвердить их расцветки и места обитания. Буро-серые, водятся у воды. Легко разозлить. Укус смертелен.
– Я даже ее не заметил, – наконец выдавил я.
Ахилл отшвырнул тупоносый бурый трупик в тростники. Он свернул змее шею.
– Тебе и не надо было, – сказал он. – Ее заметил я.
После этого с ним стало легче, он больше не расхаживал по палубе, не смотрел в одну точку. Но я знал, что смерть Ифигении по-прежнему тяготит его. Она тяготила нас обоих. Теперь он всюду носил с собой копье. Подбрасывал его и ловил, снова и снова.
Медленно, беспорядочно наши корабли вновь собирались вместе. Одни двинулись в обход, взяв курс на юг, через остров Лесбос. Другие, избрав самый прямой путь, уже дожидались нас возле Сигея, к северо-западу от Трои. Но многие, как и мы, плыли вдоль фракийского побережья. Подле Тенедоса, острова, лежавшего неподалеку от широких берегов Трои, мы вновь сбились воедино. От одного корабля к другому криками передавали план Агамемнона: цари выстроятся на передовой, развернув за собой свои войска. Перестраивание обернулось хаосом: три столкновения, на каждом весле – зазубрины.
Наконец мы построились: слева от нас был Диомед, справа – Мерион. Загрохотали барабаны, и корабли – гребок за гребком – рванулись вперед. Агамемнон велел плыть медленно, держать ряды и двигаться единым строем. Но наши цари еще плохо умели слушаться чужих приказов, каждому хотелось прославиться тем, что именно он первым достиг Трои. Они подстегивали гребцов, с которых уже ручьями лил пот.
Мы, вместе с Фениксом и Автомедоном, стояли на носу, глядя на приближающийся берег. Ахилл рассеянно подбрасывал и ловил копье. Гребцы стали вторить ему ударами весел, следовать за мерными, монотонными шлепками дерева о ладонь.
Теперь берег вырисовывался отчетливее: на месте размытой коричнево-зеленой суши проступали горы и высокие деревья. Мы немного обогнали Диомеда, а Мерион отставал от нас на целый корабль.
– Там на берегу люди, – сказал Ахилл. И добавил, прищурившись: – С оружием.
Не успел я ответить, как где-то взревел боевой рог, и другие корабли откликнулись на его зов. Тревога. Вместе с ветром до нас донеслось слабое эхо криков. Мы думали застать троянцев врасплох, но они знали о нашем приближении. Они нас ждали.
Во всем ряду кораблей гребцы как один погрузили весла в воду, чтобы замедлить ход. На берегу нас, несомненно, ждали воины: все они были одеты в темный багрянец, цвет дома Приама. Вдоль их строя, взрыхляя колесами песок, неслась колесница. У сидевшего в ней мужа на голове был шлем с конской гривой, и даже отсюда нам было видно, до чего сильное у него тело. Да, росту он был великого, но все равно не столь могуч, как Аякс и Менелай. Сила таилась в его стати, в свободно расправленных плечах, в спине, стрелой тянувшейся ввысь. То был не обрюзгший царевич, обжора и винопийца, какими было принято считать жителей востока. То был муж, будто живший под взором богов, и каждое его движение было точным и верным. Мужем этим мог быть только Гектор.
Он спрыгнул с колесницы, крикнув что-то воинам. Те вскинули копья, натянули тетивы луков. Пока что они были слишком далеко, но, несмотря на сопротивление весел, прилив тащил нас вперед, а якорям было не за что зацепиться. От корабля к кораблю летели растерянные крики. Агамемнон не отдавал никаких приказов – держать позиции, не высаживаться.
– Еще чуть-чуть, и их стрелы смогут до нас долететь, – заметил Ахилл.
Его это как будто не беспокоило, хотя вокруг стояла паника, шумно топали по палубе ноги.
Я глядел на надвигавшийся берег. Гектора видно не было, он отправился к другой части войска. Но теперь перед нами оказался другой человек, воевода в кожаных доспехах и закрывавшем лицо шлеме, из-под которого торчала одна борода. Он направил лук в сторону наших кораблей, натянул тетиву. Лук его, хоть и не был таким огромным, как у Филоктета, но вполне мог бы с ним потягаться. Он прицелился, готовясь убить своего первого ахейца.
Но не успел. Я не видел броска Ахилла, только услышал его: свист воздуха, тихий выдох. Копье полетело над водой, отделявшей палубу от берега. Бросок был, конечно, символическим. Ни один копейщик не мог покрыть расстояние полета стрелы даже наполовину. Оно не долетит, упадет в воду.
Оно не упало в воду. Его черный наконечник пронзил грудь стрелка, и тот пошатнулся, заваливаясь назад. Стрела, пущенная онемевшими пальцами, беспомощно взвилась в воздух. Он упал на песок и уже не встал.
С близлежащих кораблей послышались крики тех, кто видел бросок, торжествующе взревели рога. Весть, точно пламя, перекидывалась с одного корабля на другой: первая кровь – наша, и пролил ее богоравный фтийский царевич.
Лицо Ахилла было спокойным, даже как будто умиротворенным. Он совсем не походил на человека, только что сотворившего чудо. На берегу троянцы потрясали оружием, издавали непонятные хриплые выкрики. Несколько человек опустились на колени возле павшего воина. Стоявший у меня за спиной Феникс шепнул что-то Автомедону, и тот убежал. И вернулся, таща охапку копий. Ахилл не глядя взял одно, вскинул, швырнул. На этот раз я смотрел на него – на изящный изгиб руки, на вздернутый подбородок. Другой воин на его месте помедлил бы, присматриваясь, прицеливаясь, но не Ахилл. Он знал, куда попадет. На берегу упал еще один воин.
Мы приближались, и теперь стрелы летели с обеих сторон. Чаще всего они падали в воду или застревали в мачтах и носах кораблей. Из наших рядов донеслось несколько вскриков, несколько воинов в их рядах повалились наземь. Ахилл спокойно взял у Автомедона щит.
– Встань позади меня, – сказал он.
Я послушался. Он отбил щитом прилетевшую стрелу. Взял очередное копье.
Воины пришли в неистовство – их рьяные стрелы и копья покачивались на воде. Где-то в конце нашего ряда Протесилай, царевич Филаки, с хохотом спрыгнул с корабля и поплыл к берегу. Быть может, он был пьян, а может, в его крови кипела жажда славы – быть может, он хотел превзойти фтийского царевича. Свистящее копье, брошенное самим Гектором, пронзило Протесилая, и взбитая им морская пена окрасилась алым. Так погиб первый ахеец.
Наши воины съехали вниз по канатам и, закрывшись огромными щитами от стрел, повалили на берег. Троянцы хорошо держались, но на берегу было негде укрыться, а мы превосходили их числом. По приказу Гектора они похватали павших товарищей и оставили берег. Они дали нам понять – просто так их не возьмешь.
Глава двадцатая
Мы заняли берег, вытащили первые корабли на песок. Выслали вперед разведчиков проверить, не засели ли троянцы в засаде, выставили стражу. Было жарко, но доспехов никто не снимал.
Быстро, пока в гавани еще теснились корабли, между царствами распределили места стоянок. Фтиянам достался самый дальний конец берега – далеко от площади, далеко от Трои и всех остальных царей. Я бросил взгляд на Одиссея – это он тянул жребии. Лицо у него, как и всегда, было спокойным, непроницаемым.
– А как мы поймем, далеко ли идти? – спросил Ахилл.
Он глядел на север, заслонив ладонью глаза от солнца. Казалось, что берегу нет конца и края.
– Как песок кончится, – сказал Одиссей.
Ахилл жестом велел нашим кораблям плыть дальше вдоль берега, и кормчие-мирмидоняне принялись лавировать меж других кораблей, выбираясь из общей толчеи. Солнце припекало – казалось даже, будто здесь оно ярче, но, может быть, все дело было в белизне песка. Наконец мы дошли до травянистого холма, который начинался сразу за песчаной частью берега. Холм полумесяцем опоясывал нашу будущую стоянку. Сверху он порос лесом, растянувшимся до поблескивавшей на востоке речки. На юге – пятнышком на горизонте – виднелась Троя. Если местом для стоянки мы были обязаны хитрости Одиссея, нам оставалось его только поблагодарить – здесь было зелено, тихо, тенисто, лучше пристанища и не найти.
Мы оставили мирмидонян под начальством Феникса, а сами вернулись в главный стан. Везде кипела одна и та же работа: воины вытаскивали на берег корабли, ставили шатры, разгружали припасы. Люди трудились как одержимые, с лихорадочной энергией. Наконец-то, добрались.
Наш путь пролегал мимо стана знаменитого двоюродного брата Ахилла, гиганта Аякса, царя острова Саламин. В Авлиде, где мы видели его только издалека, о нем ходило много слухов: будто от его поступи треснула палуба корабля, будто он целую версту тащил быка на плечах. Сейчас же он вытаскивал огромные мешки из корабельного трюма. Мускулы у него были огромными, будто булыжники.
– Сын Теламона, – позвал его Ахилл.
Великан обернулся. Медленно до него дошло, что перед ним стоит тот, кого ни с кем нельзя спутать. Он прищурился, затем сделался напряженно-вежлив.
– Пелид, – хрипло сказал он.
Он опустил свою ношу, протянул шишковатую ладонь с большущими, как оливки, мозолями. Мне было немного жаль Аякса. Не будь Ахилла, именно он был бы ἄριστος Ἀχαιών.
Вернувшись в главный стан, мы вскарабкались на холм, своего рода границу между песком и травой, и увидели наконец то, зачем мы сюда и приехали. Трою. От нас ее отделяла поросшая травой равнина, а сам город лежал в объятиях двух широких, лениво текущих рек. Даже отсюда было видно, как сияют ее каменные стены в острых лучах солнца. Нам казалось даже, будто мы различаем поблескивание знаменитых Скейских ворот, бронзовые петли которых, по слухам, были высотой в человеческий рост.
Я еще увижу эти стены – ровные, прямоугольные камни, идеально прилаженные, притертые друг к другу, дело рук самого Аполлона, если верить рассказам. Увижу и подивлюсь, как вообще можно взять такой город. Слишком высоки были эти стены для осадных башен, слишком крепки – для катапульт, и никто в здравом уме даже не попытался бы одолеть их неприступную, сверхъестественно гладкую поверхность.
Когда солнце почти скатилось к горизонту, Агамемнон созвал первый совет. Для совета воздвигли большой шатер, расставили неровным полукругом несколько рядов стульев. Перед ним уселись Агамемнон с Менелаем, по обе стороны от них – Одиссей и Диомед. Один за другим в шатер приходили цари, рассаживались. Об иерархии все знали с детства, поэтому менее влиятельные цари садились подальше, оставляя места в первых рядах для своих более прославленных союзников. Ахилл уверенно уселся впереди и жестом велел мне сесть рядом. Я сел, ожидая, что сейчас кто-нибудь начнет возражать и велит меня выгнать. Но тут пришел Аякс со своим незаконнорожденным сводным братом Тевкром, а Идоменей привел с собой колесничего и оруженосца. Очевидно, лучшим из лучших тут делали поблажки.
На советы в Авлиде все жаловались (напыщенные, бессмысленные, бесконечные), но здесь говорили только о делах – выгребных ямах, съестных припасах, стратегии. Одни цари стояли за нападение, другие – за переговоры: может, стоит поначалу показать себя людьми просвещенными? Громче всех за переговоры выступал, как ни странно, Менелай.
– Я с радостью поеду к ним сам, – сказал он. – Это мой долг.
– Мы проделали такой путь, а ты теперь желаешь уговорить их сдаться? – обиделся Диомед. – Лучше б я тогда сидел дома.
– Мы не варвары, – упрямо сказал Менелай. – Быть может, они внемлют голосу разума.
– Но, скорее всего, не внемлют. Зачем тратить время?
– Затем, дражайший царь Аргоса, что если война начнется после небольшой заминки или переговоров, мы не будем казаться такими уж злодеями. – Это вмешался Одиссей. – А значит, анатолийские города могут решить, что им не так уж и нужно спешить Трое на помощь.
– Значит, Итака тоже за? – спросил Агамемнон.
Одиссей пожал плечами:
– Есть много способов развязать войну. Как по мне, ее хорошо начинать с набегов. Толк выйдет почти такой же, как от переговоров, а выгоды – еще больше.
– Да! Набеги! – проблеял Нестор. – Давайте сначала покажем нашу силу!
Агамемнон потер подбородок, обвел взглядом собравшихся царей.
– Думаю, Нестор и Одиссей правы. Сначала набеги. А потом, может быть, зашлем посольство в Трою. Начинаем завтра.
Других указаний и не требовалось. Осадная война часто начиналась с набегов – нападали не на сам город, а на снабжавшие его мясом и зерном близлежащие поселения. Тех, кто оказывал сопротивление, убивали, остальные становились рабами. Вся еда теперь доставалась захватчикам, которые, кроме того, держали в заложницах крестьянских жен и дочерей. Если кому-то и удавалось спастись, они искали пристанища в городе. Вскоре там было не продохнуть от народу, начинались волнения, затем – болезни. Наконец город распахивал ворота – не из благородных побуждений, а попросту от безысходности.
Я надеялся, что Ахилл будет против, что скажет, мол, убийствами крестьян славы не добудешь. Но он только кивнул, словно то была его сотая осада, словно он всю жизнь только и делал, что совершал набеги.
– И напоследок… Если на нас нападут, я не хочу, чтобы начался хаос. Нужно держаться рядами, дружинами.
Агамемнон заерзал, как будто занервничав. Может, конечно, так оно и было: цари у нас обидчивые, а распределение почестей начинается с места в строю. Вздумай кто-нибудь восстать против его главенства, сейчас – самое время. Он же, казалось, от одной мысли об этом пришел в ярость, даже заговорил грубее. Это было его слабым местом: чем уязвимее он себя чувствовал, тем неприятнее становился.
– Мы с Менелаем, конечно, займем центр.
Ответом на это был еле слышный недовольный ропот, но его заглушил Одиссей:
– Мудрое решение, владыка Микен. Так гонцам будет легче тебя найти.
– Именно, – деловито кивнул Агамемнон, словно причина и впрямь была только в этом. – Слева от моего брата встанет царевич Фтии. Справа от меня – Одиссей. Аякс с Диомедом займут фланги.
Все это были самые опасные позиции, именно их будет атаковать враг, именно их попытается пробить. Эти позиции надо было удержать любой ценой, и потому они считались самыми почетными.
– Остальное пусть решит жребий. – Когда перешептывания стихли, Агамемнон встал. – Что ж, быть посему. Начинаем завтра. На рассвете – набеги.
К себе в стан мы возвращались вдоль берега, солнце как раз садилось. Ахилл был доволен. Ему досталось одно из самых почетных мест в строю – и без всякой борьбы. Ужинать было еще рано, поэтому мы взобрались на травянистый холм, начинавшийся сразу за нашей стоянкой, – торчавшую из-за леса тонкую складку земли. Оттуда мы оглядели наш новый стан и раскинувшееся за ним море. Угасающее солнце играло в волосах Ахилла, лицо смягчилось от вечернего света.
С самой битвы на кораблях меня мучил один вопрос, но раньше не было времени его задать.
– Ты думал о них как о животных? Как советовал отец?
Он покачал головой:
– Я не думал вовсе.
Чайки кричали, кружили у нас над головами. Я все старался представить его завтра, после его первого набега – свирепого, обагренного кровью.
– Тебе страшно? – спросил я.
Позади нас среди деревьев раздался первый соловьиный зов.
– Нет, – ответил он. – Для этого я и был рожден.
На следующее утро я проснулся от шума троянских волн, бьющихся о троянский берег. Ахилл еще спал, и я вышел из шатра, чтобы его не разбудить. Как и вчера, небо было безоблачным, солнце – ярким и жгучим, свет широким полотном катился по морю. Я уселся, чувствуя, как собираются на коже лужицы колючего пота.
Чуть меньше часа, и начнется набег. С мыслью о нем я заснул, с ней и проснулся. Мы уже договорились, что я останусь здесь. Почти все останутся здесь. Этот набег был устроен для царей, чтобы выказать первые почести лучшим воинам. Ахиллу впервые предстоит по-настоящему убивать.
Да, вчера он убивал воинов, на побережье. Но они были далеко, мы не видели их крови. В том, как они падали, было даже что-то смешное, потому что с кораблей не было видно ни их лиц, ни их боли.
Ахилл вышел из шатра уже полностью одетым. Уселся рядом, съел приготовленный для него завтрак. Говорили мы мало.
Для того, что я чувствовал, слов все равно не было. Наш мир был миром крови и славы, которая покупалась кровью: не сражались одни трусы. У царского сына выбора не было. Воевать и победить или воевать и погибнуть. Даже Хирон прислал ему копье.
Феникс был уже на ногах и строил рядами мирмидонян, готовясь вести их к берегу. Им предстояла первая битва, и они хотели слышать своего предводителя. Я глядел, как Ахилл идет к ним – как полыхают огнем бронзовые застежки на его хитоне, как рядом с багрянцем плаща его волосы кажутся солнечно-золотыми. Сейчас он был героем, и мне почти не верилось, что еще вечером мы, сидя за тарелкой с сыром, которую принес нам Феникс, плевались друг в друга оливковыми косточками. Что мы взвыли от восторга, когда пущенная им косточка – влажная, в ошметках мякоти – угодила прямо мне в ухо.
Говоря, он потрясал копьем, наконечник которого был темно-серым, будто камень или непогода. Мне стало жаль царей, которым приходилось бороться за любовь подданных, и тех, кому оно – с их неуклюжей, неловкой статью – оказывалось не по плечу. Ахилл же принимал эту любовь легко, как благодать, и воины обращали к нему лица, словно к жрецу.
Затем он подошел попрощаться со мной. Он снова стал обычным человеком и держал копье вяло, почти с ленцой.
– Поможешь мне надеть остальные доспехи?
Я кивнул и ступил вслед за ним в прохладу шатра, опустив тяжелый полог рывком, будто загасив лампу. Я подавал ему куски кожи и металла, на которые он указывал, – пластины и панцири для бедер, рук, живота. Я смотрел, как он их пристегивает, как жесткая кожа врезается в мягкую плоть, в кожу, по которой только накануне бродили мои пальцы. У меня даже дернулась было рука – расстегнуть тугие застежки, освободить его. Но я сдержался. Его ждали воины.
И напоследок я протянул ему колючий от конского волоса шлем, и он надел его, спрятав под ним почти все лицо. Он склонился ко мне – закованный в бронзу, пахнущий потом, кожей и железом. Я закрыл глаза, ощутив губами его губы, единственное, что осталось в нем мягкого. И после этого он ушел.
Без него в шатре вдруг стало тесно и душно, сильно запахло висевшими на стенах шкурами. Я улегся на нашу постель, слушая, как он отдает приказы, как всхрапывают и переступают с ноги на ногу кони. И наконец – как поскрипывает, удаляясь, его колесница. Но сейчас я хотя бы не тревожился за его жизнь. Пока жив Гектор, не умрет и он. Я закрыл глаза и уснул.
Проснулся я от того, что он – пока я барахтался в паутине сна – настойчиво терся носом о мой нос. От него исходил резкий, чужой запах, и на какой-то миг я даже почувствовал отвращение к этому вцепившемуся в меня созданию, которое уткнулось в меня лицом. Но тут он отодвинулся, уселся на пятки и снова стал Ахиллом – волосы влажные, потемневшие, словно из них утекло все утреннее солнце. Под шлемом они примялись, взмокли и теперь липли к его лицу и ушам.
Он был весь в крови: яркие брызги еще даже не засохли до ржавчины. Поначалу я испугался – решил, что его ранили, что он истекает кровью.
– Куда попали? – спросил я.
Я заметался взглядом по его телу, пытаясь понять, откуда льется кровь. Но брызги словно бы возникли сами по себе. Но наконец я – одурманенным от сна разумом – все понял. Кровь – не его.
– Они не могли в меня попасть, они даже подобраться ко мне не могли, – сказал он с каким-то удивленным ликованием в голосе. – Я и не знал, что это так просто. Раз – и все. Видел бы ты. Воины потом мне рукоплескали. – Он говорил словно сквозь дрему. – Я не могу промахнуться. Видел бы ты.
– Сколько? – спросил я.
– Двенадцать.
Двенадцать человек, не связанных ни с Парисом, ни с Еленой, ни с кем-либо из нас.
– Крестьяне? – Я спросил это с такой горечью, что он как будто очнулся.
– У них было оружие, – быстро ответил он. – Я бы не убил безоружного.
– И как по-твоему, скольких ты убьешь завтра? – спросил я.
Я сказал это со злостью, и он отвернулся. Я поразился боли на его лице, и мне стало стыдно. Я же обещал, что прощу его, и где теперь эти мои обещания? Я знал, какая судьба ему уготована, и все равно решил отправиться с ним в Трою. И если теперь меня мучила совесть, уже поздно было об этом думать.
– Прости, – сказал я.
Я попросил его рассказать, как все было, – рассказать обо всем, ничего не утаивая, так, как мы всегда говорили друг с другом. И он рассказал мне все: как первое брошенное им копье проткнуло впадинку на мужской щеке и как наконечник вышел с другой стороны – в ошметках плоти. Как он попал второму мужчине в грудь и копье было потом трудно вытащить – мешали ребра. Когда они ушли из деревни, там стоял ужасный запах, железистый, нечистый, – и мухи уже садились на трупы.
Я вслушивался в каждое его слово, представляя, что это все – лишь история. Словно бы он говорил не о людях, а о темных фигурах на вазах.
Агамемнон выставил стражу, которая наблюдала за Троей – ежедневно, ежечасно. Мы все чего-то ждали: нападения, посольства, демонстрации силы. Но Троя так и не открывала ворот, а потому набеги продолжались. Я приучился спать днем, чтобы не клевать носом, когда он возвращался; ему всегда нужно было выговориться, до малейших подробностей описать мне все лица, раны, движения. А мне нужно было его слушать, переваривать кровавые образы, перерисовывать их – плоскими и непримечательными – на вазы грядущего. Освобождать его от этих образов, чтобы он снова стал Ахиллом.
Глава двадцать первая
Вместе с набегами начался и дележ добычи. Вручение наград, раздача военных трофеев – все это было у нас в обычае. Каждому воину дозволялось оставить себе все, что он добыл своими руками: доспехи, снятые с мертвеца, драгоценный камень, сорванный с шеи вдовы. Но все остальное – кувшины, ковры, вазы – стаскивали к помосту и складывали в кучи, чтобы потом поделить между всеми.
Дело было не в ценности добычи, дело было в почестях. Доставшаяся тебе доля говорила о твоем месте в войске. Первым обычно оделяли лучшего воина, но Агамемнон назвал первым себя, а Ахилла – вторым. Я удивился, когда Ахилл лишь пожал плечами:
– Все знают, что я лучше. Агамемнон лишь показал свою жадность.
Конечно, он был прав. И тем сладостнее было слышать, как воины подбадривают одобрительным криками нас, сгибавшихся под тяжестью мешков с добычей, а не Агамемнона. Ему рукоплескали только его микенцы.
После Ахилла на помост вышел Аякс, за ним – Диомед и Менелай, за ними – Одиссей и так далее, пока не пришла очередь Кебриона, которому достались только деревянные шлемы и щербатые кубки. Впрочем, если какой-нибудь воин особенно отличался в битве, военачальник мог одарить его чем-нибудь особенно ценным – еще до награждения первого воина. Так что даже Кебриону было на что надеяться.
На третьей неделе среди груды мечей, тканых ковров и золота на помосте оказалась девушка. Она была красива – смуглая кожа, блестящие черные волосы. По ее скуле расползался синяк – след от костяшек кулака. В сумерках казалось, что синь залегла у нее и под глазами, будто они густо затемнены египетской сурьмой. Платье у нее было разорвано на плече, закапано кровью. Руки связаны.
Воины торопились к помосту. Они сразу поняли, что это значит: Агамемнон разрешает приводить в стан женщин, невольниц и рабынь. До сих пор женщин просто брали силой сразу в деревнях и там же бросали. Разумеется, делать это в шатрах было гораздо удобнее.
Агамемнон взошел на помост и с легкой ухмылкой окинул девушку взглядом. Он, как, впрочем, и все Атриды, славился своей ненасытностью. Сам не знаю, что на меня тогда нашло. Но я вдруг дернул Ахилла за руку и прошептал ему на ухо:
– Забери ее.
Он обернулся, с удивлением распахнул глаза.
– Забери ее в награду. Чтобы она не досталась Агамемнону. Прошу тебя.
Он колебался какую-нибудь долю секунды.
– Мужи ахейцы! – Он – как был, в запятнанных кровью доспехах – шагнул вперед. – Владыка Микен!
Агамеменон, нахмурившись, обернулся к нему:
– Пелид?
– Я прошу эту деву себе в награду.
Сидевший на помосте Одиссей вскинул бровь. Окружавшие нас воины зашептались. Просьба Ахилла была необычной, но вполне оправданной – да и в любом другом войске первый выбор и без того был бы за Ахиллом. У Агамемнона во взгляде полыхнуло раздражение. Все, о чем он думал, ясно читалось у него на лице: Ахилл ему не нравился, но скупиться – здесь, сейчас, в самом начале войны? Это того не стоило. Девка, конечно, красивая, но будут и другие.
– Быть посему, царевич Фтии. Она твоя.
Из толпы послышались одобрительные крики – им по нраву были щедрые военачальники, дерзкие и сластолюбивые герои.
Девушка следила за переговорами яркими, умными глазами. Поняв, что уведем ее мы, она сглотнула, бросила несколько быстрых взглядов на Ахилла.
– Остальную добычу принесут мои воины. Девушку же я забираю прямо сейчас.
Одобрительный смех, свист. Девушку била мелкая дрожь, будто кролика, над которым в небе кружит ястреб.
– Идем, – велел Ахилл.
Мы с ним пошли прочь. А за нами, опустив голову, последовала девушка.
Когда мы вернулись к себе, Ахилл вытащил нож, и девушка испуганно дернулась. Он еще не смыл с себя кровь после битвы, это ее деревню они сегодня разорили.
– Лучше я, – сказал я.
Он отдал мне нож и, будто бы устыдившись, попятился.
– Я сейчас тебя освобожу, – сказал я.
Приблизившись, я заметил, до чего темные у нее глаза, – они были черными, как хлебородная земля, и на ее овальном, с острым подбородком лице казались огромными. Ее взгляд метался от меня – к ножу. Мне вспомнились затравленные собаки, которые, скалясь, съеживаясь, забивались в угол.
– Нет-нет, – заторопился я. – Мы тебя не обидим. Я тебя освобожу.
Она глядела на нас с ужасом. Одним богам было известно, что, по ее мнению, я говорил. Она была анатолийской крестьянкой, откуда ей было знать греческий. Я шагнул к ней, протянул руку, чтобы успокоить. Она отшатнулась, будто уклоняясь от удара. В ее глазах ясно читался страх – бесчестья и того, что еще хуже.
Это было невыносимо. Другого выхода я придумать не мог. Я повернулся к Ахиллу и схватил его за хитон. И поцеловал его.
Когда я отпустил его, она глядела на нас во все глаза. Глядела и глядела. Я указал на ее путы, затем на нож:
– Можно?
Она еще немного поколебалась. И затем медленно вытянула руки.
Ахилл пошел к Фениксу – сказать, чтобы для нас разбили еще один шатер. Я увел девушку из стана, усадил на поросшем травой взгорке, приготовил примочку для синяка у нее на лице. Она взяла ее робко, не поднимая на меня глаз. Я указал на рану у нее на ноге – длинный порез во всю голень.
– Можно я посмотрю? – жестами спросил я.
Она ничего не ответила, но, хоть и с неохотой, все же позволила мне осмотреть ее ногу, обработать и перевязать рану. Она следила за каждым движением моих рук и ни разу не посмотрела мне в глаза.
Затем я отвел ее в разбитый для нее шатер. Вид у нее был испуганный, казалось, ей страшно туда даже входить. Я откинул полог, показал, что там – еда, одеяла, кувшин с водой, кое-какая чистая одежда. Она нерешительно шагнула внутрь, и я ушел, оставив ее озираться по сторонам с широко раскрытыми глазами.
На следующий день Ахилл снова отправился в набег. Я бродил по стану, собирал выброшенные на берег ветки, мочил ноги в прохладном прибое. И все это время у меня из головы не шел новый шатер на самом краю нашей стоянки. Девушку мы больше не видели, полог был закрыт наглухо – как ворота Трои. Я то и дело порывался подойти, окликнуть ее через холстину.
Наконец в полдень я заметил ее у входа в шатер. Она наблюдала за мной, спрятавшись за откинутым пологом. Увидев, что я на нее смотрю, она быстро развернулась, отступила назад.
– Постой! – крикнул я.
Она застыла. На ней был мой старый хитон, свисавший ниже колен, и от этого она казалась совсем девочкой. Я даже не знал, сколько ей лет.
Я подошел к ней:
– Здравствуй.
Она уставилась на меня своими огромными глазами. Волосы она зачесала назад, обнажив изящные скулы. Она была очень красива.
– Выспалась?
Сам не знаю, почему я с ней говорил. Наверное, думал ее подбодрить. Хирон однажды сказал, что младенцы успокаиваются, когда с ними разговариваешь.
– Патрокл, – сказал я, указывая на себя.
Она вскинула на меня глаза и тотчас же отвела взгляд.
– Пат-рокл, – медленно повторил я.
Она ничего не ответила, даже не шевельнулась, так и стояла, вцепившись в полог. Мне стало стыдно. Я ее только пугаю.
– Я пойду, – сказал я.
Я склонил голову, развернулся.
Она что-то сказала, так тихо, что я не расслышал. Я остановился.
– Что?
– Брисеида, – повторила девушка.
Она указывала на себя.
– Брисеида? – переспросил я.
Она робко кивнула.
С этого все и началось.
Оказалось, она немного знала греческий. Ее отец, услышав о приближении нашего войска, выучил несколько слов и научил им дочь. «Пощадите», например. А еще «да», «прошу вас» и «что вам угодно?». Отец учил дочь быть рабыней.
Кроме нас с ней, днем в стане почти никого не было. Мы сидели на берегу, обмениваясь сбивчивыми фразами. Быстрее всего я научился читать ответы в ее лице, в задумчивой глади ее взгляда, в быстрых улыбках, которые она прятала за ладонью. Тогда, в самом начале, мы почти ни о чем и не могли с ней поговорить, но меня это не смущало. На меня снисходил покой, когда мы с ней сидели вот так, по-товарищески, бок о бок, и волны омывали наши ноги. Когда-то мы почти так же сидели с матерью, только глаза у Брисеиды были совсем другие – ясные, подмечающие все вокруг.
Вечерами мы иногда бродили вместе по лагерю, выискивая предметы, для которых у нее еще не было имен. Слова громоздились друг на друга так быстро, что вскоре мы изъяснялись изощренными пантомимами. Готовить ужин, снился плохой сон. Даже если мои объяснения выходили неуклюжими, Брисеида все понимала и переводила их в столь точные жесты, что мне явственно чудился запах готовящегося мяса. Ей часто удавалось рассмешить меня своей находчивостью, и тогда она одаривала меня редкой улыбкой.
Набеги продолжались. Каждый день Агамемнон взбирался на помост средь наваленной добычи и говорил: «Вестей нет». Нет вестей – значило нет воинов, нет сигналов, нет ни единого звука со стороны города. Троя упрямо возвышалась на горизонте, вынуждая нас ждать.
Мужчины, впрочем, знали, чем утешиться. После Брисеиды на помосте каждый день появлялись новые девушки, по одной, по двое. Все они были крестьянками, привыкшими к тяжелой работе – с мозолистыми руками и обгоревшими носами. Агамемнон брал свое, другие цари – тоже. Теперь девушки были повсюду, пробирались меж шатров, расплескивая воду из ведер на длинные измятые юбки – на ту одежду, что и была на них, когда их увезли в плен. Они подносили фрукты, сыр и оливки, резали мясо, наполняли кубки. Они начищали доспехи, сидя на песке и уперев щитки между ног. Некоторые даже умудрялись прясть, суча нити из спутанных комков овечьей шерсти – скот мы тоже воровали во время набегов.
По ночам же они прислуживали по-другому, и меня передергивало от криков, которые доносились даже до нашего стана. Я старался не думать об их сожженных деревнях и убитых отцах, но от этих мыслей трудно было избавиться. Набег был тавром выжжен на лице у каждой девушки – огромные пятна горя, из-за которых их взгляды были такими же зыбкими и полными влаги, как ведра, что били их по ногам. А еще синяки, следы локтей и кулаков или, иногда, идеально круглые метины на лбах и висках – от тупых концов копий.
Я не мог видеть, как девушек пригоняют к нам в стан, чтобы потом разделить между воинами. Я посылал Ахилла за ними, просил, чтобы тот забрал побольше, и воины посмеивались над его ненасытностью, над его безграничной похотью. «А я и не знал, что тебе нравятся девушки», – шутил Диомед.
Каждую новую девушку первой привечала Брисеида, утешавшая ее на мягком анатолийском наречии. Пленнице позволяли выкупаться, давали чистую одежду, а затем она присоединялась к остальным. Мы разбили для них шатер попросторнее, чтобы поместились все – восемь, десять, одиннадцать девушек. В основном говорили с ними мы с Фениксом, Ахилл старался не попадаться им на глаза. Он знал, что они видели, как он убивал их братьев, их возлюбленных, их отцов. Есть вещи, которых нельзя простить.
Мало-помалу их страх проходил. Они пряли, болтали на своем языке, учили друг друга словам, которые узнали от нас, – нужным словам вроде «сыра», «воды», «шерсти». Они не были такими смышлеными, как Брисеида, но того, что они насобирали, вполне хватало, чтобы разговаривать с нами.
Каждый день я проводил с ними пару часов, учил их языку – это придумала Брисеида. Но уроки оказались куда сложнее, чем я думал: девушки были настороже, то и дело переглядывались, не зная, чем для них обернется мое внезапное участие в их жизни. Унять их страхи и разнообразить наши занятия мне опять же помогала Брисеида, вовремя подсказывая нужное слово или поясняя что-то жестом. Она уже неплохо говорила по-гречески, и во время уроков я все чаще и чаще полагался на нее. Учить у нее получалось куда лучше моего, да и смешнее. Она забавляла нас своими пантомимами: сонноглазая ящерица, сцепились два пса. Так просто было засидеться с ними допоздна, до той поры, когда, заслышав вдали скрип колес и бряцанье бронзы, я шел встречать моего Ахилла.
И так легко в эти минуты было позабыть, что война еще толком и не началась.
Глава двадцать вторая
Но даже самые победоносные набеги все равно оставались набегами. Погибали там одни крестьяне и торговцы из многочисленных деревень, снабжавших державный город, – никак не воины. Во время советов у Агамемнона все заметнее твердели желваки на скулах, да и остальные мужи теряли терпение: когда же обещанная битва?
Скоро, отвечал Одиссей. И напоминал нам, что поток людей, ищущих убежища в Трое, не уменьшается. Город уже трещит по швам. Голодные семьи прорываются во дворец, улицы перегорожены наспех возведенными шатрами. Это вопрос времени, говорил он.
Его слова оказались пророческими, и уже на следующее утро над стенами Трои взвилось знамя – просьба о переговорах. Часовой стремглав пронесся по берегу, спеша к Агамемнону с вестью: царь Приам согласен принять посланников.
Новости разлетелись по стану будто искры. Так или иначе, но теперь хоть что-то произойдет. Или мы вернем Елену, или сразимся за нее, как положено, в честном бою.
Совет царей отправил в посольство Менелая и Одиссея – очевидный выбор. На рассвете они оседлали своих резвых, вычесанных до лоска, увешанных бряцающими украшениями лошадей и уехали. Мы глядели им вслед – вот они проскакали по широкой травянистой равнине и растворились в темно-серой дымке городских стен.
Мы с Ахиллом ждали у себя в шатре, гадая, что же случится. Увидят ли они Елену? Вряд ли Парис посмеет спрятать ее от мужа, но ведь и показать ее он вряд ли посмеет. Менелай отправился в Трою подчеркнуто безоружным, как знать – может, не доверял себе.
– Ты знаешь, почему она его выбрала? – спросил Ахилл.
– Менелая-то? Нет.
Я вспомнил, каким Менелай был тогда, во дворце Тиндарея, – его лицо светилось здоровьем и добродушием. Он был красив, но были там мужи и красивее его. Он был могучим владыкой, но были там мужи и богаче его, и более славные подвигами.
– Он принес щедрый дар. А ее сестра и так уже была замужем за его братом, может, дело было в этом.
Ахилл забросил руку за голову, погрузился в мысли.
– Думаешь, она уехала с Парисом по доброй воле?
– Даже если и так, Менелаю она в этом не признается.
– Хмм, – он задумчиво постукивал пальцем по груди, – скорее всего, она уехала по доброй воле. Дворец Менелая – все равно что крепость. Закричи она или начни вырываться, кто-нибудь уж точно бы услышал. Но ведь она знала, что муж отправится за ней, если не ради нее, то ради собственной чести. И что Агамемнон ухватится за эту возможность и созовет под свои знамена всех, кто принес клятву.
– Я вот не знал.
– Ты не жена Менелая.
– Думаешь, она это нарочно сделала? Чтобы развязать войну?
Эта мысль меня поразила.
– Может быть. Раньше говорили, что во всех наших царствах не найти женщины прекраснее. А теперь говорят – и во всем мире. – Он старательно пропел высоким, как у певцов, голосом: – «В путь за ней отправилась тысяча кораблей».
Тысяча – это число стали повторять сказители Агамемнона, «тысяча сто восемьдесят шесть» не слишком хорошо укладывалось в песенный размер.
– Может, она вправду влюбилась в Париса.
– Может, ей стало скучно. Я бы тоже сбежал, просиди я десять лет взаперти в Спарте.
– Может, это Афродита ее заставила.
– Может, они сейчас с ней вернутся.
Мы задумались: что будет тогда?
– По-моему, Агамемнон все равно нападет на Трою.
– По-моему, тоже. О Елене даже больше не вспоминают.
– Разве что когда выступают перед воинами.
Мы помолчали.
– Ну а ты бы кого из женихов выбрал?
Я оттолкнул его, и он расхохотался.
Они вернулись уже в сумерках, одни. Одиссей держал речь перед советом, Менелай сидел молча. Царь Приам тепло их принял, устроил пир в их честь. Затем поднялся – Гектор с Парисом стояли по бокам от него, остальные сорок восемь сыновей выстроились позади. «Мы знаем, зачем вы приехали, – сказал он. – Но сама царица не желает возвращаться к вам и попросила у нас защиты. Никогда прежде я не отказывал женщине в убежище, не стану и теперь».
– Умно, – сказал Диомед. – Придумали, как снять с себя вину.
Одиссей продолжил:
– Я сказал, раз они так настроены, говорить нам больше не о чем.
Агамемнон встал, царственно возвысил голос:
– И вправду – не о чем. Переговорами мы ничего не добились. Единственный способ решить дело достойно – война. Завтра все вы отправитесь завоевывать себе заслуженную славу, все до единого.
Остальных его слов я уже не слышал. Все до единого. Во мне заплескался страх. Как же я об этом не подумал? Ну конечно же, все ждут, что я буду сражаться. Мы теперь на войне, здесь каждый – воин. Тем более ближайший спутник лучшего из ахейцев.
В ту ночь я почти не спал. Прислоненные к стене шатра копья казались мне непостижимо высокими, и я спешно пытался припомнить хоть пару уроков – как примериваться к удару, как уворачиваться. Мойры ничего не сказали обо мне – ничего о том, сколько проживу я. В панике я разбудил Ахилла.
– Я тебя не оставлю, – пообещал он.
Ахилл помогал мне снаряжаться затемно, перед самым рассветом. Поножи, нарукавники, кожаный щиток, поверх него – бронзовый нагрудник. Мне это все казалось не защитой, а обузой – шлем натирал подбородок, я сгибался под тяжестью доспехов, не мог поднять руки. Ахилл уверял, что я ко всему привыкну. Я ему не верил. Выйдя из шатра под лучи утреннего солнца, я почувствовал себя глупо, будто вырядился в одежду старшего брата. Мирмидоняне уже ждали нас, расталкивая друг дружку от нетерпения. Все вместе мы отправились в долгий путь вдоль берега к огромному, стягивающемуся воедино войску. Я уже дышал торопливо, хватая ртом воздух.
Прежде чем увидеть войска, мы их услышали: хвастливые голоса, бряцанье оружия, рявканье рогов. И тут берег развернулся, открыв нашим взглядам вздыбившееся море воинов, выстроенных ровными квадратами. Над каждым квадратом реяли царские знамена. Только одно место было пустым: почетная позиция, оставленная для Ахилла и его мирмидонян. Там мы и выстроились: впереди Ахилл, за ним – по обе стороны от меня – его дружинники. И затем – горделивые фтияне, шеренга за блистательной шеренгой.
Перед нами раскинулась широкая троянская равнина, в конце которой виднелись массивные ворота и городские башни. У их оснований пузырилась топь выстроенных против нас воинов: пятна темных голов и начищенных щитов, на которых плясали солнечные блики.
– Стой у меня за спиной, – обернулся ко мне Ахилл.
Я кивнул, шлем запрыгал на голове. Внутри меня извивался ужас – трясущийся кубок страха, который, казалось, вот-вот опрокинется. Поножи врезались в кости, копье оттягивало руку. Прогремела труба, и я тяжело задышал. Сейчас. Все начнется сейчас.
Гремящим лязгающим потоком мы пустились в нестройный бег. Так мы сражались – со всех ног мчались в лобовую атаку, метя в самую середину вражеского войска. Если хватит разгона, можно одним ударом разметать их ряды.
Наши ряды быстро смешались: алчущие славы воины вырвались вперед, желая первыми убить настоящих троянцев. К середине равнины не было уже ни рядов, ни царств. Почти все мирмидоняне меня давно обогнали, сместившись налево огромным пыльным облаком, и я бежал среди длинноволосых спартанцев Менелая, перед битвой расчесавших и умастивших маслом свои локоны.
Я бежал, громыхая доспехами. Я задыхался, земля тряслась от топота, нарастал клокочущий рев. Взметавшаяся из-под ног пыль слепила напрочь. Я не видел Ахилла. Я не видел тех, кто был рядом. Оставалось только ухватить покрепче щит и бежать.
Передние ряды сшиблись вспышкой звука, волной разлетевшейся щепы, бронзы, крови. Извивающееся месиво воинов и воплей, будто Харибда, всасывало в себя шеренгу за шеренгой. Я видел раззявленные рты, но не слышал криков. Только звон столкнувшихся щитов и треск дерева под напором бронзы.
Рядом со мной вдруг повалился наземь пронзенный копьем в грудь спартанец. Я резко заозирался, пытаясь увидеть бросившего копье воина, но увидел лишь мешанину тел. Я опустился на колени подле спартанца, чтобы закрыть ему глаза, наскоро вознести молитву богам, но меня едва не вырвало, когда я понял, что он еще жив и что-то хрипит мне, умоляя, с ужасом.
Неподалеку раздался грохот – я вздрогнул и увидел, что Аякс размахивает своим огромным щитом, как дубиной, крушит им лица и тела. За ним проскрипела троянская колесница, из-за бортика таращился мальчишка, скалясь будто пес. Мимо промчался Одиссей, гнавшийся за его лошадьми. Спартанец вцепился в меня, его кровь стекала по моим рукам. Рана была слишком глубокой, поделать было ничего нельзя. Тупое облегчение, когда свет наконец угас в его глазах. Я закрыл их трясущимися, перепачканными пальцами.
Пошатываясь, я поднялся, равнина вздымалась и проваливалась подо мной, как волна. Я не мог ни на чем сосредоточиться, слишком много было вокруг движения, всполохов солнца, доспехов, кожи.
Откуда-то появился Ахилл. Он раскраснелся, тяжело дышал и был с головы до ног забрызган кровью, копье до самого его кулака вымазано красным. Он улыбнулся мне во весь рот и прыгнул в самую гущу троянцев. Земля была усеяна трупами и обломками доспехов, наконечниками копий и ободьями колесниц, но он не споткнулся – ни разу. На всем поле битвы он один не трясся лихорадочно, будто просоленная палуба, – от чего меня только мутило.
Я никого не убил, даже не попытался. Когда окончилось это утро, час за часом тошнотворного хаоса, я ослеп от солнца, а рука, вцепившаяся в копье, ныла – хотя я больше опирался на копье, чем кому-либо им грозил. Шлем превратился в булыжник и медленно сдавливал уши.
Казалось, будто я пробежал много верст, но, взглянув себе под ноги, я понял, что ношусь по одному и тому же вытоптанному пятачку, приминаю все ту же сухую траву, будто готовлю круг для танцев. Беспрестанный ужас изнурил и иссушил меня, хотя вокруг меня словно бы образовалось какое-то затишье, странный очаг пустоты, куда никто не мог прорваться и где никто мне толком не угрожал.
Я до того ошалел, одурел, что только к полудню понял, что это все – дело рук Ахилла. Он не спускал с меня взгляда, и едва какой-нибудь воин, вытаращив глаза, замечал меня, легкую мишень, как Ахилл загадочным образом это чувствовал. Не успевал воин и выдохнуть, как уже был мертв.
Он творил чудеса, древки так и разлетались от него в разные стороны, он с легкостью выхватывал копья из искореженных, лежащих на земле тел и убивал ими снова. Снова и снова я глядел, как он выворачивает запястье, обнажая бледную кожу, как его кости-флейты совершают изящный скачок. Я глядел, напрочь позабыв о своем копье, уперев его оземь. Я даже перестал замечать, сколь безобразна смерть, не видел мозгов и раздробленных костей, которые потом буду смывать с тела и волос. Я видел только его красоту, его звенящие конечности, быстрое мелькание ног.
Освободили нас спустившиеся сумерки, и мы, выбившись из сил, еле волоча ноги, вернулись к себе в стан, таща за собой убитых и раненых. Хороший день, говорили наши цари, похлопывая друг друга по спине. Благоприятное начало. Завтра повторим.
И мы повторяли и повторяли. День на поле брани стал неделей, затем – месяцем. Затем – двумя.
То была странная война. Мы не завоевывали новых земель, не брали пленных. Мы сражались ради чести, муж против мужа. Со временем наше противостояние стало делом размеренным: мы, как люди просвещенные, бились семь дней из десяти, а остальное время отдавали празднествам и похоронам. Никаких набегов, никаких внезапных нападений. Наши предводители, когда-то лелеявшие надежды на молниеносную победу, теперь смирились с тем, что война затянется. Наши войска были на удивление равны по силам, день за днем мы сходились на поле брани, но взять верх пока не удавалось ни одной из сторон. Причиной тому отчасти были воины, которые стекались со всей Анатолии, чтобы помочь троянцам и обессмертить свои имена. Славы жаждали не только ахейцы.
Ахилл был в своей стихии. Он с ликованием бросался в битву и сражался, хохоча. Радость ему доставляли не убийства – он быстро понял, что ни один воин не сможет стать ему достойным противником. Даже два воина, даже три. Он не находил удовольствия в примитивной резне и убивал вполовину меньше людей, чем мог бы. Нет, он жил ради наступлений, когда на него неслась целая толпа. И вот тогда, уворачиваясь от двадцати метящих в него мечей, он наконец-то мог сражаться по-настоящему. Он упивался своей силой, будто скаковая лошадь, выпущенная на волю после долгого простоя в загоне. С невероятной, горячечной ловкостью он отбивал удары десяти, пятнадцати, двадцати пяти воинов. Вот оно, вот на что я точно способен.
Мои страхи не подтвердились, мне не пришлось часто бывать на поле брани. Чем дольше тянулась война, тем меньше надобности было в том, чтобы вытаскивать из шатров всех до единого ахейцев. Я не был царевичем, я не рисковал своей честью. Не был я и простым воином, которому надлежало соблюдать приказы, или героем, без которого другим в битве придется туго. Я был изгнанником, человеком без звания, без положения. Если Ахилл решал оставить меня в стане, это касалось только его одного.
Сначала я появлялся на поле брани пять дней из семи, затем три, затем – всего раз в неделю. А потом и вовсе только когда меня об этом просил Ахилл. Просил он нечасто. Обычно он вполне обходился тем, что бросался в гущу битвы один и сражался лишь ради собственного удовольствия. Но время от времени одиночество ему приедалось, и тогда он принимался умолять меня пойти с ним, нацепить загрубевшие от пота и крови кожаные доспехи, карабкаться вслед за ним по горам трупов. Быть свидетелем его чудес.
Иногда, наблюдая за ним, я вдруг замечал небольшое пространство, к которому не приближался ни один воин. Оно всегда было рядом с Ахиллом и, едва я начинал пристально в него вглядываться, делалось все светлее и светлее. В конце концов оно нехотя выдавало свою тайну – бледную как смерть женщину, что была выше всех рубившихся вокруг нее воинов. Брызги крови могли разлетаться во все стороны, но ни одна капля не попадала на ее светло-серое платье. Ее босые ноги, казалось, совсем не касались земли. Она не помогала сыну, ему и не нужно было помогать. Она – как и я – просто наблюдала за ним, огромными черными глазами. Я не мог понять, что таится в ее взгляде, то ли торжество, то ли горе, то ли и вовсе – пустота.
Но все становилось понятно, стоило ей заметить меня. Она скалила зубы, ее передергивало от омерзения. И, зашипев, будто змея, она исчезала.
Рядом с ним я и сам освоился на поле брани, стал чувствовать себя поувереннее. Теперь я различал воинов целиком – не только части тела, бронзу, пронзенную плоть. Я даже мог дрейфовать вдоль боевых линий, прячась за Ахиллом, будто корабль в гавани, выглядывая остальных царей. Ближе всего к нам был Агамемнон, славный своим копьеборством, которого всегда окружали непробиваемые ряды верных микенцев. Из этого надежного убежища он отдавал приказы и метал копья. Правду говорили, в этом деле он был славен: как иначе, когда его копью нужно было перелететь через головы двадцати мужей.
Диомед, в отличие от своего предводителя, был бесстрашен. Он сражался будто дикий, разъяренный зверь – скаля зубы, перемещаясь скачками, нанося быстрые удары, которые не пронзали, а разрывали плоть. Потом он, по-волчьи сгорбившись над трупом, раздевал его, закидывал золото и бронзу себе в колесницу и двигался дальше.
Одиссей встречал врага, полуприсев, будто медведь, с легким щитом и низко опущенным копьем в загорелых руках. Он наблюдал за противником посверкивающими глазами и по мимолетному движению мышц мог определить, куда полетит копье. Когда оно пролетало мимо, не причинив ему никакого вреда, он подбегал к воину и насаживал его на свое копье почти в упор, будто рыбину. К вечеру его доспехи всегда были мокрыми от крови.
Начал я узнавать и троянцев: Париса, небрежно посылающего стрелы с летящей колесницы. Его лицо, даже стянутое, стиснутое шлемом, поражало жестокой красотой – кости у него были тонкими, как пальцы Ахилла. Он был узкобедрым и сидел в колеснице развалясь, с неизбывной надменностью, в окружении рельефных складок красного плаща. Неудивительно, что он стал любимцем Афродиты: похоже, он был так же тщеславен, как и она.
Издалека, лишь мельком, сквозь живые проломы в рядах воинов, я видел Гектора. Он был всегда один, воины вокруг него словно бы расступались, отчего всегда казалось, будто он держится до странного особняком. Он был ловок, спокоен, внимателен, не делал ни единого лишнего движения. Руки у него были большими, загрубелыми от работы, и иногда, когда наши войска уходили с поля боя, мы видели, как он омывает с них кровь, чтобы помолиться без скверны. Он по-прежнему чтил богов, несмотря на то что из-за них гибли его братья, он яростно сражался ради семьи, а не ради хрупкой, как лед, славы. Затем ряды снова смыкались, и он исчезал из виду.
Я даже не пытался подобраться к нему поближе, как и Ахилл, который, едва завидев его, старательно искал других троянцев, бросался в другой очаг битвы. А потом, когда Агамемнон спрашивал, когда же он сразится с троянским царевичем, улыбался самой своей бесхитростной, самой раздражающей улыбкой: «Разве Гектор в чем-то передо мной провинился?»
Глава двадцать третья
Однажды, в какой-то праздничный день вскоре после нашей высадки в Трое, Ахилл поднялся на заре.
– Куда ты? – спросил я.
– К матери, – ответил он и, не успел я ничего ответить, выскользнул из шатра.
К матери. Глупо, но в душе я наделся, что она за нами не последует. Что ей помешает или горе, или расстояние. Но, конечно же, они не были ей помехой. Ей было все равно, куда добираться – до греческого ли побережья или до анатолийского. А горе лишь вынуждало ее проводить с сыном больше времени. Он уходил на рассвете, а возвращался, когда солнце стояло уже почти в зените. Я ждал его, нервничая, расхаживая из стороны в сторону. О чем же она так долго может ему рассказывать? О каком-нибудь заповеданном богами несчастье, опасался я. О каком-нибудь божественном повелении, которое отнимет у меня Ахилла.
Частенько вместе со мной его дожидалась Брисеида. «Хочешь погулять по лесу?» – спрашивала она. Ее тихого, нежного голоса и желания меня утешить хватало, чтобы я пришел в себя. Да и наши с ней прогулки по лесу всегда меня успокаивали. Казалось, будто она знает все лесные тайны так, как знал их только Хирон: где прячутся грибы, где прорыли себе ходы кролики. Она даже начала учить меня, как на местном наречии называются деревья и травы.
После прогулки мы усаживались на взгорок, так чтобы весь стан был на виду, чтобы мне не пропустить возвращения Ахилла. В тот день она набрала маленькую корзинку кориандра, и мы сидели в облаке свежего зеленолистого аромата.
– Вот увидишь, он скоро вернется, – сказала она.
Слова ее были как свежевыдубленная кожа, жесткими и ровными, еще не примявшимися от употребления.
Я ничего не ответил, и она спросила:
– Куда он так надолго уходит?
С чего бы ей этого не знать? Это ведь не тайна.
– Его мать – богиня, – сказал я. – Морская нимфа. Он уходит с ней повидаться.
Я думал, она вздрогнет, испугается, но она лишь кивнула.
– Я так и думала, что он… не такой. Он ходит не как… – Она помолчала. – Он ходит не как человек.
Я улыбнулся:
– Как же тогда ходят люди?
– Как ты, – ответила она.
– Значит, неуклюже.
Этого слова она не знала. Я объяснил ей жестами, она рассмеялась. Но затем запальчиво помотала головой:
– Нет. Ты не такой. Я не это хотела сказать.
Я так и не узнал, что она хотела сказать, потому что на пригорок взобрался Ахилл.
– Так и думал, что ты здесь, – сказал он.
Брисеида попросила позволения уйти, вернулась к себе в шатер. Ахилл повалился на землю, закинул руки за голову.
– Есть охота, – сказал он.
– Держи. – Я отдал ему остатки сыра, оставшиеся от нашего с Брисеидой обеда. Он с благодарностью их сжевал.
– О чем ты говорил с матерью?
Спрашивать было даже страшно. Эти его часы с ней не были для меня запретными, но всегда шли со мной порознь.
Он даже не вздохнул – выдохнул.
– Она тревожится за меня, – сказал он.
– Почему?
Я вскинулся при мысли о том, что она за него трясется, – то была моя забота.
– Говорит, меж богов творится что-то странное, они ссорятся друг с дружкой, встают в войне на разные стороны. Боги пообещали мне славы, но сколько – не сказали, это ее и страшит.
Об этой беде я еще не думал. Но, разумеется, в наших историях было множество самых разных героев. Великий Персей или скромный Пелей. Геракл или почти позабытый Гилас. Кому-то доставалось целое сказание, а кому-то – строка в песни.
Он уселся, обхватил колени.
– И, кажется, она боится, что Гектора убьет кто-нибудь другой. Не я.
Новый страх. Неужели жизнь Ахилла оборвется еще раньше, чем мы думали?
– Кто же?
– Не знаю. Аякс пытался, но у него ничего не вышло. И у Диомеда тоже. А они лучшие – после меня. А больше мне и в голову никто не приходит.
– Может, Менелай?
Ахилл покачал головой:
– Ни за что. Он храбр и силен, но не более. Он разобьется о Гектора, как волна о скалу. Так что или я, или никто.
– Но ты же его не убьешь.
Я изо всех сил старался сказать это так, чтобы не казалось, будто я его умоляю.
– Нет. – С минуту он молчал. – Но я это вижу. Вот что странно. Будто во сне. Я вижу, как бросаю копье, вижу, как он падает. Я подхожу к телу, склоняюсь над ним.
У меня в груди вскипел страх. Я вздохнул, выдавливая его из себя.
– И что потом?
– А потом – самое странное. Я гляжу на его кровь и знаю, что скоро умру. Но во сне мне все равно. И чувствую я разве что облегчение.
– Думаешь, это пророчество?
Он как будто смутился. Покачал головой:
– Нет. По-моему, это вообще ничего не значит. Просто сон, и все.
Я постарался ответить ему так же легко:
– Наверное, так оно и есть. В конце концов, ведь Гектор ни в чем перед тобой не провинился.
Как я и надеялся, он улыбнулся.
– Да, – ответил он. – Это я уже где-то слышал.
Теперь, когда Ахилл подолгу не бывал в стане, я стал бродить по берегу, искать общества, искать, чем себя занять. Вести Фетиды – ссоры меж богами, великая слава Ахилла под угрозой – меня растревожили. Я не знал, что и думать, вопросы так и носились в голове, сводя меня с ума. Мне нужно было найти себе дело – что-то разумное, что-то настоящее. Какой-то воин отправил меня в белый шатер врачевателей. «Не знаешь, чем заняться? Там помощь всегда нужна», – сказал он. Я вспомнил терпеливые руки Хирона, инструменты, висевшие на стенах розового кварца. И пошел.
Внутри царил полумрак, воздух был сладким и тельным, душным от железистого запаха крови. В углу стоял бородатый и скуластый врачеватель Махаон – для удобства он разделся до пояса, небрежно повязав старый хитон вокруг талии. Он был смуглее обычного ахейца, хоть и проводил много времени в шатре, волосы у него были острижены коротко – опять же для удобства, чтобы не лезли в глаза. Он склонился над ногой раненого воина, осторожно ощупывая место, где засел наконечник стрелы. В другом углу его брат Подалирий как раз закончил надевать доспехи. Он что-то грубовато бросил Махаону и протиснулся мимо меня к выходу. Все знали, что поле брани он предпочитает врачеванию, хотя пользу приносит и здесь, и там.
Махаон сказал, не подымая головы:
– Вряд ли ты сильно ранен, раз так долго стоишь на ногах.
– Нет, – ответил я. – Я пришел, чтобы…
Я замолчал, глядя, как наконечник стрелы выскользнул в руку Махаону, воин застонал от облегчения.
– Ну?
Говорил он деловито, но беззлобно.
– Тебе нужна помощь?
Он издал какой-то звук, который я расценил как согласие.
– Присядь, подержи-ка мази, – сказал он, даже не поглядев в мою сторону.
Я собрал разбросанные по полу склянки – в одних шуршали травы, другие были тяжелыми от притираний. Я понюхал их, припоминая: мед и чеснок – от заразы, мак – для успокоения, тысячелистник останавливает кровь. Десятки трав вновь воскресили в моей памяти терпеливые пальцы кентавра, сладостный зеленый запах пещеры со стенами розового кварца.
Я протянул ему нужные мази и глядел, как ловко он их наносит – щепотку успокоительного под нос, чтобы раненый его вдыхал и слизывал, слой мази, чтобы не загноилась рана, затем – прикрыть, обмотать, затянуть повязкой. Махаон разгладил последний пласт мягкого ароматного воска на ноге воина, поднял на меня усталый взгляд:
– Ты Патрокл, верно? И учился у Хирона? Здесь тебе только рады.
У входа в шатер послышался какой-то шум, раздались громкие голоса, крики боли. Махаон кивнул в сторону входа:
– Еще одного принесли – займись им.
Воины – люди Нестора – уложили товарища на свободную циновку в углу шатра. Шипастая стрела прошла через его правое плечо. По лицу у него стекала грязная пена пота, и, стараясь не кричать, он почти насквозь прокусил губу. Дыхание вырывалось у него сиплыми, прерывистыми всхлипами, он испуганно моргал и закатывал глаза. Я чуть было не позвал Махаона – тот занялся другим воином, который уже начал подвывать, – и взял тряпку, чтобы обтереть раненому лицо.
Стрела пронзила самую мясистую часть плеча и была продернута через плоть, будто какая-нибудь ужасная игла. Нужно будет отломать оперение и вытащить застрявший в теле конец так, чтобы еще сильнее не разодрать рану и не оставить заноз, из-за которых она может загноиться.
Я быстро напоил его взваром, готовить который меня научил Хирон: смесь мака с ивовой корой, притуплявшая боль, дурманившая. Чашку он держать не мог, поэтому мне пришлось поить его, придерживая ему голову, чтобы он не захлебнулся, чувствуя, как мой хитон пропитывается его потом, грязью и кровью.
Я старался казаться спокойным, не выдавать охватившей меня паники. Я заметил, что он всего-то на год-другой старше меня. Антилох, один из сыновей Нестора, миловидный юноша, обожавший отца.
– Все будет хорошо, – повторял и повторял я, сам не зная, ему или себе.
Все дело было в древке: обычно перед тем, как вытащить стрелу, врачеватель обламывал один конец. Но торчавший из груди конец стрелы был слишком короток, если его обламывать, можно разодрать рану еще сильнее. Оставлять оперение нельзя, протащить его через рану – тоже. И как тогда быть?
У меня за спиной переминался с ноги на ногу один из воинов, принесших раненого. Я махнул ему рукой:
– Нож, быстро. Да поострее!
Я поразился властной резкости своего голоса и тому, что воин мгновенно повиновался. Он принес короткий, остро заточенный нож, которым резали мясо, с ржавыми каплями засохшей крови на острие. Перед тем как отдать нож мне, он обтер его об одежду.
Лицо у юноши обмякло, язык вывалился изо рта. Склонившись над ним, я ухватился за древко, смяв оперение во влажной ладони. Другой рукой я принялся пилить древко, срезая по чешуйке за раз, стараясь действовать как можно осторожнее, чтобы плечо не дергалось. Одурманенный настоем юноша сопел и что-то бормотал.
Я пилил – цеплялся за стрелу и пилил. Спина у меня ныла, и я ругал себя за то, что не убрал его голову со своих колен, не уселся поудобнее. Наконец оперение отломилось, оставив только длинную щепу, перепилить которую уже не составило труда. Наконец-то.
Теперь не менее сложное: вытащить древко с другой стороны плеча. Мне пришла в голову удачная мысль, и я аккуратно покрыл стрелу слоем мази, спасавшей от воспаления, надеясь, что так древко будет легче вытянуть и рана не загноится. Затем, мало-помалу, я принялся вытаскивать стрелу. Казалось, прошли часы, прежде чем из раны выскочил расщепленный, пропитанный кровью обломок древка. Уже с трудом соображая, что делаю, я наложил на рану повязку, превратив ее в нечто вроде перевязи через плечо.
Потом Подалирий скажет, что глупо было так делать – пилить медленно, да еще и под таким углом: дернуть как следует, конец бы и сломался. Занозы, рваная рана, да и пес бы с ними, другим раненым тоже нужна была помощь. Но Махаон, заметив, как хорошо зажило плечо – оно не воспалилось и почти не болело, – теперь подзывал меня всякий раз, когда нужно было обработать рану от стрелы, и, выжидающе глядя, вручал мне острый нож.
То было странное время. Ужас уготованной Ахиллу судьбы висел над нами постоянно, и мы все чаще и чаще слышали о вражде богов. Но даже я не мог каждую минуту пребывать в страхе. Я слышал, что люди, живущие возле водопада, перестают слышать шум воды, так и я, можно сказать, приучился жить рядом с кипящим потоком его участи. Шли дни, он не умирал. Шли месяцы, и я мог целый день не замечать разверстой пропасти его грядущей смерти. Затем целый год такого чуда, затем – два.
Остальные тоже как будто оттаяли. Собираясь каждый вечер к ужину вокруг костра, мы все мало-помалу стали друг другу семьей. Когда всходила луна и сквозь черноту неба начинали проглядывать звезды, все подтягивались к огню: мы с Ахиллом, старик Феникс, а затем и женщины – сначала только Брисеида, но постепенно в темноте замаячили лица и других девушек, ободренных радушием, которое мы выказали Брисеиде. И еще Автомедон, в свои семнадцать младший из нас. На наших с Ахиллом глазах этот молчаливый юноша стал сильнее и проворнее, научился управляться с норовистыми лошадьми Ахилла и залихватски описывать круги на поле брани.
Нам с Ахиллом доставляло удовольствие принимать гостей у собственного очага, играть во взрослых, которыми мы себя не считали, передавать мясо, разливать вино. Когда огонь угасал, мы вытирали рты и упрашивали Феникса рассказать нам какую-нибудь историю. Он соглашался, подавался вперед. В свете костра кости его черепа укрупнялись, становились какими-то дельфийскими, чем-то, что могли прочесть прорицатели.
Рассказывала истории и Брисеида, странные, фантастические – легенды о наведенных чарах, об околдованных богах, о смертных, что ненароком с ними повстречались; ее боги были странными – полулюди-полузвери, совсем не те верховные боги, которых чтили в городе. Они были красивыми, эти истории, рассказанные ее тихим, певучим голосом. А еще они были смешными – она то изображала циклопов, то фыркала, показывая, как лев выискивает спрятавшегося человека.
Потом, когда мы оставались вдвоем, Ахилл повторял небольшие отрывки из рассказанного ею – возвысив голос, подыгрывая себе на лире. Было понятно, что такая прелестная история легко может стать песней. И мне с радостью думалось, что он наконец разглядел ее, понял, почему в его отсутствие я провожу время с ней. Теперь она одна из нас, думал я. Теперь она с нами, на всю жизнь.
В один из таких вечеров Ахилл и спросил, что она знает о Гекторе.
Она сидела, откинувшись, опершись на руки, бронза предплечий согрета огнем. Но стоило ему заговорить, как она вздрогнула, выпрямилась. Он нечасто к ней обращался, да и она к нему тоже. Наверное, живы были еще воспоминания о том, что произошло в ее деревне.
– Я почти ничего не знаю, – сказала она. – Я не видела ни его, ни кого-либо из семейства Приама.
– Но ты ведь что-нибудь о них слышала? – Теперь Ахилл и сам распрямился.
– Немного. Я больше знаю про его жену.
– Что угодно, – сказал Ахилл.
Она кивнула, тихонько откашлялась – она так часто делала, перед тем как рассказать историю.
– Ее зовут Андромаха, она единственная дочь киликийского царя Ээтиона. Говорят, что Гектор любит ее превыше всего на свете. Впервые он увидел ее, когда приехал взыскивать дань в царство ее отца. Она приняла его во дворце и развлекала на пиру. К концу вечера Гектор попросил у отца ее руки.
– Она, должно быть, хороша собой.
– Говорят, она красива, но Гектор мог найти невесту и красивее. Она славится добротой и кротостью. Сельские жители любят ее, потому что она часто приносит им еду и одежду. Она носила дитя под сердцем, но я не знаю, что с ним сталось.
– А где Киликия? – спросил я.
– Это к югу отсюда, на побережье, всадник быстро доскачет.
– Возле Лесбоса, – сказал Ахилл.
Брисеида кивнула. Потом, когда все разошлись, он сказал:
– Мы разграбили Киликию. Ты знал?
– Нет.
Он кивнул:
– Я помню этого мужа, Ээтиона. У него было восемь сыновей. Они пытались нас остановить.
Он говорил так тихо, что я все понял:
– Ты их убил.
Вырезал целую семью.
Я попытался совладать с лицом, но он все заметил. Ахилл не лгал мне, никогда.
– Да.
Я знал, что каждый день от его руки гибнут люди, он возвращался в стан мокрый от чужой крови и всякий раз перед ужином соскребал ее пятна с кожи. Но в такие минуты, как сейчас, я не мог смириться с этим знанием.
Стоило мне подумать о том, сколько слез из-за него пролили, за столько лет… И вот теперь из-за него горюет Андромаха, а вместе с ней и Гектор. Мне показалось, будто сейчас между мной и Ахиллом разверзся целый мир, хотя на самом деле он был так близко, что я чувствовал тепло его кожи. Он сложил руки на коленях – загрубевшие от копья, но все равно красивые. Не было еще на свете столь нежных рук – и столь смертоносных.
Звезды у нас над головами были затянуты дымкой. Тяжело нависал воздух. Ночью будет гроза. Дождь пропитает землю, размочит ее, пока она наконец не треснет по швам. Он низринется с горных вершин и по пути только окрепнет, чтобы увлечь за собой все, что встретится на его пути: животных, дома, людей.
«Он и есть такой поток», – подумал я.
Он заговорил и отвлек меня от молчаливых размышлений.
– Одного сына я оставил в живых, – сказал он. – Восьмого. Чтобы их род не прервался.
Странно, что такая малость из его уст казалась великим благом. И все же разве так на его месте поступил бы другой воин? Убить целую семью – это повод для хвастовства, славный подвиг, доказательство того, что тебе под силу стереть с лица земли целое имя. У этого последнего сына будут дети, они будут носить имя его семьи, они услышат ее историю. И эта семья будет жить – хотя бы в их памяти.
– Я рад, – ответил я, на сердце было тяжело.
Поленья в костре прогорели до белого пепла.
– Странно, – сказал он. – Я всегда говорил, что Гектор передо мной ни в чем не провинился. Но теперь он не может сказать того же обо мне.
Глава двадцать четвертая
Годы шли, и вот один воин, из стана Аякса, принялся жаловаться на то, что война затянулась. Поначалу никто не обращал на него внимания; воин был чудовищно уродлив да к тому же известный проходимец. Но с каждым днем он становился красноречивее. Четыре года, говорил он, а чего мы добились? Где сокровища? Где женщина? Когда мы отсюда уплывем? Аякс огрел его по голове, но воин не унимался. Все видели, как тут с нами обращаются?
Его недовольство постепенно распространялось по всем станам. Время года было самое отвратительное, погода выдалась особенно дождливой, сражаться было тяжело. Ранам не было числа: подвернутые лодыжки, сыпь, гнойники. Некоторые стоянки облюбовал гнус, его было так много, что издали казалось, будто это облака дыма.
Хмурые и почесывающиеся воины стали все чаще собираться на агоре. Поначалу они просто толпились небольшими кучками, перешептывались. Затем к ним присоединился воин, с которого все и началось, и их голоса зазвучали громче.
«Четыре года!»
«Откуда нам знать, что она там? Кто-нибудь ее видел?»
«Троя никогда нам не сдастся».
«Все, хватит воевать!»
Узнавший об этом Агамемнон велел их высечь. На следующий день воинов собралось вдвое больше, и среди них было немало микенцев.
Разгонять их Агамемнон отправил вооруженный отряд. Мужчины разошлись, но, едва отряд ушел, вернулись. В ответ Агамемнон выставил для охраны агоры целую фалангу. Но то была тяжелая повинность – стоять под палящим солнцем, да еще там, где гнуса больше всего. К вечеру фаланга поредела из-за самовольных отлучек, а количество бунтовщиков увеличилось.
Соглядатаи Агамемнона донесли на недовольных, тех схватили и высекли. На следующее утро несколько сотен воинов отказались сражаться. Кто-то отговорился болезнью, кто-то даже не стал искать отговорок. Новости быстро разошлись по всему стану, еще больше воинов вдруг разболелось. Они завалили помост своими мечами и щитами и перегородили агору. Когда Агамемнон попытался сквозь них прорваться, они скрестили на груди руки и не двинулись с места.
Агамемнон, которого не пустили к себе же на агору, побагровел, затем стал еще багровее. Он стиснул свой деревянный, окованный железом скипетр так, что побелели пальцы. Когда стоявший в переднем ряду воин плюнул ему под ноги, Агамемнон со всего размаху ударил его скипетром по голове. Воин упал.
Вряд ли Агамемнон хотел ударить его так сильно. Он и сам словно застыл, уставившись на лежавший у его ног труп, не в силах пошевельнуться. Другой воин перевернул тело: ударом Агамемнон проломил ему череп. Новости разлетелись с шипением, со звуком, похожим на занимающийся пожар. Многие выхватили ножи. Ахилл что-то пробормотал, потом куда-то исчез.
Было видно, что Агамемнон понял, какую совершил ошибку. Своих верных стражей он легкомысленно не взял с собой. Теперь его окружили со всех сторон; даже если теперь кто-нибудь и захотел бы ему помочь, то просто не смог бы к нему пробиться. Я затаил дыхание, ожидая, что сейчас он умрет на моих глазах.
– Ахейцы!
На крик обернулись удивленные лица. На куче сваленных на помосте щитов стоял Ахилл. Прекрасный, сильный, серьезный – именно так и должен выглядеть настоящий победитель.
– Вы разгневаны, – сказал он.
Этим он привлек их внимание. Они и вправду были разгневаны. Какой же военачальник признает, что его воины могут сердиться.
– Поведайте свои обиды, – сказал он.
– Мы хотим уплыть! – раздался голос из задних рядов.
– Напрасная война!
– Предводитель нам солгал!
Поддерживая их, толпа зашумела еще громче.
– Уже четыре года прошло!
Последний выкрик был самым гневным.
Я их не винил. Для меня эти четыре года были роскошью, временем, которое мы с превеликим трудом вырвали у скупой судьбы. Но для них это была украденная жизнь: украденная у их жен и детей, у семьи и дома.
– Вы вправе сомневаться, – сказал Ахилл. – Вам кажется, вас обманули. Ведь вам была обещана победа.
– Да!
Я заметил, как перекосилось от злости лицо Агамемнона. Но он был зажат в толпе и не мог высвободиться или сказать что-то, не устроив потасовки.
– Скажите же, – спросил Ахилл, – по-вашему, ἄριστος Ἀχαιών станет сражаться в напрасной войне?
Воины молчали.
– Станет или нет?
– Нет, – ответил кто-то.
Ахилл серьезно кивнул:
– Нет. Не стану и готов на чем угодно в этом поклясться. Я здесь, потому что я верю, что мы победим. И я останусь до конца.
– Ну и оставайся! – Это крикнул уже кто-то другой. – А как быть тем, кто хочет уплыть?
Агамемнон раскрыл было рот, чтобы ответить. Воображаю, что он мог бы сказать. Никто никуда не уплывет! Отступников казнят! Ему повезло, что Ахилл его опередил:
– Уплывайте, когда вам вздумается.
– Правда? – с сомнением переспросил кто-то.
– Конечно. – Он помолчал, расплылся в самой своей приветливой, невинной улыбке. – Но, когда мы возьмем Трою, вашу часть сокровищ я заберу себе.
Напряжение ощутимо ослабло, кое-где послышались одобрительные смешки. Царевич Ахилл сказал, нас ждут сокровища, а там, где жадность, есть и надежда.
Ахилл заметил эту перемену. Он крикнул:
– Нам уже давно пора в битву! Не то троянцы решат, что мы их боимся. – Он выхватил сверкающий меч, воздел его над головой. – Кто докажет, что это не так?
После одобрительных криков начался страшный грохот: воины принялись отыскивать свои доспехи, выхватывать из общей груды копья. Мертвеца вскинули на плечи, унесли; все согласились, что при жизни от него были одни беды. Ахилл спрыгнул с помоста, прошел мимо Агамемнона, церемонно ему поклонившись. Царь Микен ничего не сказал. Но я заметил, что он еще долго не сводил взгляда с Ахилла.
После едва не вспыхнувшего восстания Одиссей придумал, чем занять воинов, чтобы у тех не оставалось времени на беспорядки: теперь вокруг всего нашего стана строили огромную стену. Одиссей хотел растянуть эту стену на десяток с лишним верст – отгородить наши шатры и корабли от троянской равнины. У ее основания будет утыканный кольями ров.
Когда Агамемнон объявил об этой затее, мне казалось, все сразу поймут, что это просто-напросто хитрая уловка. За все годы войны, сколько бы троянцев на нас ни нападало, стан и корабли всегда оставались в безопасности. Да и потом – кто сумел бы проскочить мимо Ахилла?
Но тут к воинам вышел Диомед, который идею похвалил, а воинов запугал рассказами о ночных набегах и горящих кораблях. Последнее подействовало на них сильнее всего – ведь без кораблей мы не сможем вернуться домой. К концу его речи у всех воинов горели глаза. А когда они, похватав топоры и мерила, бодро отправились в лес, Одиссей отыскал зачинщика беспорядков – его звали Терситом – и без лишнего шума велел его избить до бесчувствия.
Больше бунтов под стенами Трои не было.
После этого все стало по-другому – то ли людей объединило строительство стены, то ли облегчение от того, что удалось избежать кровопролития. Мы все, от самого последнего оруженосца до предводителя всех мужей, стали считать Трою чем-то вроде дома. Теперь мы не просто вторглись на эти земли – мы их захватили. Раньше мы жили как падальщики, питаясь тем, что удалось собрать в лесу и награбить в деревнях. Теперь же мы начали строить – не только стену, но и другие приметы города: кузницу, загоны для скота, уведенного из соседних поселений, даже гончарню. В ней ремесленники-любители старательно лепили новые горшки взамен старых, щербатых и уже давно прохудившихся от долгого использования, которые мы привезли с собой. Вся наша утварь была или самодельной, или успевала пожить несколько жизней в другом обличье, неоднократно поменяв хозяев. Не менялись одни царские доспехи, и державные знаки на них горели чистым блеском.
Воины тоже перестали делиться на десятки отрядов и стали все больше и больше напоминать соотечественников. Мужчины, покинувшие Авлиду критянами, киприотами и аргивянами, теперь стали просто ахейцами, оказавшимися в одной лодке из-за своей непохожести на троянцев, – теперь они делили меж собой еду, женщин, одежду и боевые истории, и различия их постепенно стирались. Не так уж и неправ был Агамемнон, когда хвалился, что объединит всю Элладу. Это братство сохранится и годы спустя, чувство локтя, столь редкое для наших вечно воюющих, непримиримых царств. Еще целое поколение те, кто сражался в Трое, не будут воевать между собой.
Даже я не стал исключением. За это время – шесть или семь лет, большую часть которых я провел не с Ахиллом на поле брани, а в шатре Махаона, – я перезнакомился со всеми воинами. Рано или поздно все они оказывались у нас, даже если виной тому был сломанный палец или вросший ноготь. Однажды пришел даже Автомедон, прикрывая рукой расковырянный чирей. Мужчины заботились о своих рабынях и приводили их к нам, когда те были на сносях. Мы принимали их детей – визжащий нескончаемый поток, а потом, когда те подрастали, лечили и их.
Я хорошо узнал не только простых воинов, но со временем – и всех царей. Нестора, которому по вечерам нужен был сироп от кашля, подогретый и подслащенный медом. Менелая, который принимал маковую настойку от головных болей. Аякса с его резями в животе. Меня трогало их доверие и то, с какой надеждой они смотрели на меня, ожидая, что я облегчу их страдания; я стал тепло относиться к ним всем, даже к тем, с кем было нелегко на советах.
Я стал пользоваться в стане уважением, приобрел вес. Теперь за мной часто посылали, зная, что я действую быстро и почти не причиняю боли. Подалирий уже почти не появлялся в шатре врачевателей – теперь Махаона чаще всего подменял я.
Ахилл удивлялся, когда я при нем окликал кого-то из воинов. Всегда отрадно было видеть, как они вскидывают руку в ответ, тычут пальцем в хорошо заживший шрам.
Когда они уходили, Ахилл качал головой:
– Не знаю, как ты их всех запоминаешь. По мне, так они все на одно лицо.
Тогда я смеялся и снова показывал их ему:
– Это Сфенел, возница Диомеда. А это Подарк, его брат умер первым, помнишь?
– Их слишком много, – отвечал он. – Пусть лучше они все помнят меня.
Лиц вокруг нашего костра становилось все меньше – женщины, одна за другой, брали себе мирмидонян сначала в любовники, а затем и в мужья. Наш очаг был им больше не нужен, они обзаводились своим. Мы были этому рады. Смех в нашем стане, отзвуки наслаждения, что слышались в чьих-то вскриках по ночам, и даже набухшие чрева и довольные улыбки мирмидонян – все это мы только одобряли, их счастье золотой стежкой, зыбким краем приросло и к нашему с Ахиллом.
Наконец осталась одна Брисеида. Она была хороша собой, и ее благосклонности добивались многие мирмидоняне, но она отказывалась брать себе любовника. Вместо этого она стала девушкам кем-то вроде тетки – женщиной, у которой для них всегда находились сладости, любовные зелья и мягкие тряпицы для утирания слез. Всякий раз, когда я вспоминаю наши вечера в Трое, я вижу эту картину: нас с Ахиллом, сидящих вместе, улыбающегося Феникса, Автомедона, неуверенно пытающегося шутить, и Брисеиду – с ее непроницаемым взглядом и журчащим, торопливым смехом.
Я проснулся до рассвета, в холодном воздухе чувствовались первые иголочки осени. Сегодня был праздник бога Аполлона, день первых плодов нового урожая. Лежавший рядом со мной теплый, обнаженный Ахилл крепко спал. В шатре было очень темно, но черты его лица, мощная челюсть и нежные округлости век угадывались все равно. Мне хотелось разбудить его, хотелось, чтобы его глаза открылись. Я видел это тысячи, тысячи раз – и это зрелище никогда мне не надоедало.
Я легонько скользнул рукой по его груди, погладил мускулы на животе. После дней, проведенных в белом шатре и на поле брани, мы оба стали сильнее; порой я с удивлением ловил свое отражение в воде. Я сделался совсем мужчиной, плечистым, как мой отец, правда, гораздо стройнее.
Он вздрогнул от моих прикосновений, и во мне всколыхнулось желание. Я откинул покрывало, чтобы увидеть его целиком. Нагнулся и дотронулся до него губами, пробежался нежными поцелуями по его животу.
В приоткрытый полог скользнула заря. В шатре посветлело. Я снова увидел тот миг, когда он просыпается, узнает меня. Наши руки и ноги сплелись, встретились на исхоженном пути, который по-прежнему был нам в новинку.
Потом мы встали, позавтракали. Откинули полог, чтобы проветрить шатер, свежий воздух приятно щекотал влажную кожу. Мы видели, как мимо нас по своим делам снуют мирмидоняне. Видели промчавшегося к морю Автомедона. Видели и самое море, манящее, нагретое летним солнцем. Моя рука привычно лежала на его колене.
Она не вошла в шатер. Она просто возникла в нем, в самом его центре, где еще миг назад ничего не было. Я вздрогнул, рывком убрал руку с его колена. Убрал – и сразу понял, что это глупо. Она была богиней и могла видеть нас когда угодно.
– Матушка, – сказал он вместо приветствия.
– Меня предостерегли. – Она щелкала словами, будто сова, разгрызающая кость.
В шатре царил полумрак, но кожа Фетиды горела холодно и ярко. Видна была каждая отточенная черточка ее лица, каждая складка ее мерцающего наряда. Я с самого Скироса не видел ее так близко. С тех пор я стал совсем другим. Я окреп, вырос, если перестану бриться, у меня вырастет борода. Но она ничуть не изменилась. Да и как иначе.
– Аполлон разгневан и хочет помешать ахейцам. Ты принесешь ему сегодня жертву?
– Да, – ответил Ахилл.
Мы соблюдали все праздники, прилежно резали глотки, жарили жирное мясо.
– Принеси непременно, – сказала она. Фетида неотрывно глядела на Ахилла, меня она будто бы не замечала совсем. – Гекатомбу.
Наше величайшее подношение, сотня голов скота. Только самые богатые и самые могущественные мужи могли позволить себе так расщедриться из благочестия.
– Не важно, что сделают остальные, ты – поступи так. Боги уже выбрали стороны в этой войне, не гневи их.
На то, чтобы забить столько скота, у нас уйдет почти весь день, и еще неделю в стане будет вонять, как на бойне. Но Ахилл кивнул.
– Сделаем, – пообещал он.
Она сжала губы – две красных полосы, будто края раны.
– Это еще не все, – сказала она.
Я боялся ее, даже когда она на меня не смотрела. За ней всегда тянулся огромный неотступный мир – с дурными предзнаменованиями, разгневанными божествами и множеством грядущих бед.
– О чем ты?
Она медлила, страх сдавил мне горло. Что может быть страшнее того, что не под силу выговорить даже богине.
– Еще одно пророчество, – сказала она. – Не пройдет и двух лет, как погибнет лучший из мирмидонян.
Лицо Ахилла застыло – окаменело.
– Мы ведь знали, что так будет, – сказал он.
Она резко качнула головой:
– Нет. В пророчестве говорится, что, когда это произойдет, ты будешь жив.
Ахилл нахмурился:
– И что, по-твоему, это значит?
– Не знаю, – ответила она. Глаза у нее были огромными черными прудами – казалось, будто она хочет испить Ахилла до дна, втянуть обратно в себя. – Боюсь, тут что-то нечисто.
Мойры славились загадочными изречениями, которые оставались непонятными до самого конца. А затем – все становилось до боли понятно.
– Будь бдителен, – сказала она. – Будь осторожен.
– Конечно, – ответил он.
До этого она словно бы не видела меня, но теперь заметила и наморщила нос, будто учуяла вонь. Она вновь посмотрела на него.
– Он недостоин тебя, – сказала она. – Он никогда не был тебя достоин.
– В этом мы с тобой расходимся, – ответил Ахилл.
Говорил он так, словно это ему приходилось говорить не впервые. Наверное, так оно и было.
Она буркнула что-то презрительное и исчезла. Ахилл повернулся ко мне:
– Ей страшно.
– Я понял, – ответил я.
Я прокашлялся, пытаясь вытолкнуть из горла застрявший там комок страха.
– Как по-твоему, кто лучший из мирмидонян? Если не я.
Я перебрал в уме всех наших дружинников. Подумал и об Автомедоне, который, можно сказать, стал правой рукой Ахилла на поле брани.
Но лучшим я бы его не назвал.
– Не знаю, – ответил я.
– Может, отец? Как думаешь? – спросил он.
Пелей, оставшийся дома, во Фтии, сражавшийся бок о бок с Гераклом и Персеем. Пусть он и не был известен новым поколениям, но в свое время прославился благочестием и храбростью.
– Может, – согласился я.
Мы помолчали. Затем Ахилл сказал:
– В любом случае мы скоро это узнаем.
– Это не ты, – сказал я. – По крайней мере, это не ты.
В тот же день мы сожгли жертву, которой потребовала его мать. Мирмидоняне развели высокие костры вкруг алтаря, я собирал кровь в чашу, пока Ахилл резал горло за горлом. Мы сожгли тучные бедра, покрытые ячменем и гранатами, окропили угли лучшим вином. «Аполлон разгневан», – сказала она. Один из самых наших могущественных богов, чьи стрелы, проворные, как солнечные лучи, могут остановить сердце смертного. Меня нельзя было назвать человеком набожным, но в тот день я возносил молитвы Аполлону так ревностно, что мог бы потягаться с самим Пелеем. И кем бы он ни был, этот лучший из мирмидонян, я молился богам и за него.
Брисеида попросила научить ее врачеванию, а взамен пообещала рассказать о местных травах – ценное знание, ведь запасы Махаона были уже на исходе. Я согласился, и мы с ней провели много безмятежных дней в лесу, приподнимая низко нависшие над землей ветви, выискивая под гнилыми бревнами мягкие, нежные, как ухо младенца, грибы.
Ей случалось в такие дни задевать рукой мою руку, и тогда она взглядывала на меня и улыбалась, капли росы блестели у нее на ушах и волосах, будто жемчужинки. Длинную юбку она – чтобы было удобнее – подвязывала выше колен, открывая крепкие, сильные ноги.
Однажды мы с ней остановились перекусить. Мы устроили целый пир из обернутого в тряпицу хлеба, сыра, сушеного мяса и воды, которую мы черпали ладонями прямо из ручья. Была весна, и нас окружало изобильное анатолийское плодородие. На целых три недели земля раскрасит себя во все цвета, надорвет каждую почку, развернет каждый буйный лепесток. И затем, растратив весь свой неистовый прилив возбуждения, примется за мерную летнюю работу.
Это было мое любимое время года.
Мне бы давно все понять. Может, скажете, я глупец, что не понял сразу. Я рассказывал ей какую-то историю – что-то о Хироне, – и она слушала, и глаза у нее были темными, как земля, на которой мы сидели. Я закончил, она молчала. Что ж, ничего необычного, она часто молчала. Мы сидели вплотную друг к другу, сдвинув головы, будто сговариваясь о чем-то. Я чувствовал аромат съеденных ею фруктов, чувствовал запах розовых масел, которые она отжимала для других девушек и которыми до сих пор были выпачканы ее пальцы. Она так дорога мне, думал я. Ее серьезное лицо и умные глаза. Я воображал ее девочкой, лазавшей по деревьям и исцарапавшейся, размахивавшей во время бега руками-палочками. Мне хотелось бы знать ее тогда, хотелось, чтобы она была со мной в отцовском дворце, чтобы швыряла камешки вместе с моей матерью. Мне уже казалось, что она там и была, что я уже почти могу ее там вспомнить.
Ее губы коснулись моих. Это было так неожиданно, что я даже не шевельнулся. Ее рот был мягким, чуть нерешительным. Она так мило прикрыла глаза. По привычке, против собственной воли, я разжал губы. Так прошел миг – вот земля, на которой мы сидим, вот ветерок сеет цветочные ароматы. Затем она отодвинулась, опустила взгляд, ожидая, что я скажу. Пульс грохотал у меня в ушах, но не так, как бывало с Ахиллом. Скорее – от удивления, из-за боязни ее обидеть. Я взял ее за руку.
Она все поняла. Догадалась по тому, как я дотронулся до ее руки, по тому, как посмотрел на нее.
– Прости, – прошептала она.
Я помотал головой, но так и не придумал, что еще сказать.
Она втянула голову в плечи – будто крылья сложила.
– Я знаю, что ты его любишь, – сказала она, немного запинаясь перед каждым словом. – Я знаю. Но я думала, что… у некоторых мужей ведь есть и жены, и возлюбленные.
Лицо у нее было до того маленьким и грустным, что молчать было нельзя.
– Брисеида, – сказал я, – захоти я найти себе жену, то женился бы только на тебе.
– Но ты не хочешь искать себе жену?
– Нет, – ответил я, стараясь говорить как можно мягче.
Она кивнула, снова уронила взгляд. Слышно было, как она размеренно дышит, как что-то подергивается у нее в груди.
– Прости, – сказал я.
– Тебе никогда не хотелось детей? – спросила она.
Вопрос удивил меня. Мне все еще казалось, что я и сам в чем-то ребенок, несмотря на то что многие мои сверстники уже успели стать родителями по нескольку раз.
– Вряд ли из меня выйдет хороший отец, – сказал я.
– Не верю, – ответила она.
– Не знаю, – сказал я. – А тебе – хотелось?
Я спросил это вскользь, но, похоже, задел какой-то нерв, она замешкалась.
– Может быть, – ответила она.
И тут до меня дошло – слишком поздно, – о чем она на самом деле меня просила. Я покраснел, устыдившись своей глупости. И того, как много я о себе думал. Я открыл было рот, чтобы что-то сказать. Поблагодарить ее, наверное.
Но она уже встала и теперь отряхивала платье.
– Идем?
Ничего не оставалось, только встать и пойти за ней.
Я думал об этом всю ночь: о Брисеиде и нашем ребенке. Представлял себе неуверенные шажки, темные волосы, огромные – как у матери – глаза. Представлял себе нас у огня, меня с Брисеидой и ребенка, играющего с деревянной игрушкой, которую ему вырезал я. Но была в этой картине какая-то пустота, боль отсутствия. Где же Ахилл? Умер? Или его никогда и не было? Я не мог так жить. Но Брисеида меня об этом и не просила. Она предложила мне все сразу: и себя, и дитя, и – Ахилла.
Я повернулся к Ахиллу.
– Тебе когда-нибудь хотелось детей? – спросил я.
Глаза у него были закрыты, но он не спал.
– У меня есть дитя, – ответил он.
Всякий раз, вспоминая об этом, я вновь испытывал потрясение. Его с Деидамией дитя. Мальчик, сказала Фетида, по имени Неоптолем. Юный воитель. Прозванный Пирром за свои огненно-рыжие волосы. Мне трудно было о нем думать – о том, что где-то по миру бродит частица Ахилла. «Он похож на тебя?» – однажды спросил я Ахилла. Тот пожал плечами: «Я не спрашивал».
– Тебе хотелось бы его увидеть?
Ахилл помотал головой:
– Хорошо, что его воспитывает моя мать. С ней ему будет лучше.
Я так не думал, но теперь не время было об этом говорить. Я выждал немного, вдруг он спросит, хотелось ли мне иметь детей. Но он не спросил, а затем – задышал ровнее. Он всегда засыпал раньше меня.
– Ахилл?
– Ммм?
– Тебе нравится Брисеида?
Он нахмурился, но глаз не открыл:
– Нравится?
– Тебе с ней хорошо? – спросил я. – Ну, понимаешь?
Он открыл глаза – не такие уж они были и сонные.
– А дети тут при чем?
– Ни при чем.
Но видно было, что я лгал.
– Она хочет ребенка?
– Может, и хочет, – сказал я.
– От меня? – спросил он.
– Нет, – ответил я.
– Это хорошо. – Он снова закрыл глаза.
Время шло, я был уверен, что он заснул. Но он вдруг сказал:
– От тебя. Она хочет дитя от тебя.
Мое молчание и было ответом. Он уселся, покрывало сползло с груди.
– У нее будет ребенок? – спросил он.
Я никогда раньше не слышал, чтоб он говорил так напряженно.
– Нет, – ответил я.
Он впился взглядом в мои глаза, выискивая в них ответы.
– А ты хочешь? – спросил он.
У Ахилла на лице читалось, как ему нелегко. Ревность была для него странным, чуждым ему чувством. Ему было больно, но он не знал, как об этом сказать. Я вдруг понял, что жестоко было вообще заводить этот разговор.
– Нет, – ответил я. – Наверное, не хочу. Нет.
– Если хочешь, это можно устроить.
Каждое слово было взвешенным, он старался поступить по справедливости.
Я подумал о темноволосом ребенке. Подумал об Ахилле.
– Меня и сейчас все устраивает, – ответил я.
И при виде охватившего его облегчения мне стало так отрадно на душе.
Еще какое-то время все было довольно непривычно. Сама Брисеида меня бы избегала, но я, как и раньше, заходил за ней, и мы с ней, как и прежде, шли гулять. Мы сплетничали и разговаривали о врачевании. Она больше ничего не говорила о женах, а я старался больше ничего не говорить о детях. Я по-прежнему замечал нежность в ее взгляде.
И изо всех сил старался отвечать ей тем же.
Глава двадцать пятая
Однажды, на девятом году войны, на помост взошла девушка. По ее щеке, будто пролитое вино, расползался синяк. В волосах трепетали обрывки ткани – ритуальных лент, означавших, что она прислужница бога. Дочь жреца, услышал я в толпе. Мы с Ахиллом переглянулись.
Даже сквозь ее ужас видно было, до чего она красива: огромные карие глаза на круглом лице, мягкие растрепанные каштановые кудри, тонкий стан. Под нашими взглядами ее глаза полнились слезами – темные озера, которые вскоре вышли из берегов, разлились по щекам, закапали с подбородка на землю. Слез она не утирала. Руки у нее были связаны за спиной.
Пока воины собирались вокруг помоста, она вскинула глаза к небу в безмолвной мольбе. Я ткнул Ахилла локтем, тот кивнул, но не успел он потребовать ее себе, как вперед шагнул Агамемнон. Он опустил руку на ее хрупкие, поникшие плечи.
– Это Хрисеида, – сказал он. – И ее я беру себе.
Затем он сдернул ее с помоста и потащил к себе в шатер. Жрец Калхант нахмурился и даже приоткрыл рот, будто собирался что-то возразить. Но затем передумал, и Одиссей закончил дележ добычи.
Не прошло и месяца, как появился отец девушки – пришел со стороны моря, держа в руке испестренный золотом жезл, увитый венками. Борода у него была длинная, по обычаю всех анатолийских жрецов, длинные волосы украшены обрывками лент – в пару жезлу. Его просторные, подпоясанные золотым и красным одежды раздувались от ветра и хлопали его по ногам. Шедшие за ним молчаливые младшие жрецы сгибались под тяжестью огромных деревянных сундуков. Однако он не примерял свой шаг к их медленному движению, а неутомимо шагал вперед.
Небольшая процессия миновала шатры Аякса, Диомеда и Нестора, стоявшие ближе всего к агоре, и поднялась на помост. Когда мы с Ахиллом узнали об этом и добежали до площади, обгоняя других воинов, старец уже стоял в центре помоста, опираясь на жезл. Когда Агамемнон с Менелаем взошли на помост, он даже не шелохнулся – так и стоял горделиво подле своих сокровищ и тяжело дышавших прислужников. Агамемнона такая дерзость явно разгневала, но он промолчал.
Когда слух – быстрее выдоха – распространился по всему стану и вокруг собралось порядочно воинов, старец повернулся и оглядел толпу: и царей, и простолюдинов. Наконец его взгляд остановился на стоявших перед ним сыновьях Атрея.
Старец заговорил глубоким и звучным голосом, предназначенным для того, чтобы возносить молитвы. Он назвался Хрисом и, воздев жезл, объявил, что он – верховный жрец Аполлона. Затем указал на раскрытые сундуки, где переливались в лучах солнца драгоценные камни, бронза и золото.
– Но ты так и не сказал, зачем пришел, жрец Хрис.
Менелай говорил спокойно, но в его голосе сквозило нетерпение. Троянцы не выходят на агору ахейских царей и речей не произносят.
– Я принес выкуп за свою дочь, Хрисеиду, – сказал он. – Преступив закон, ахейцы силой увели ее из нашего храма. Она невысокого росту, юная, с лентами в волосах.
Ахейцы зашептались. Просители, искавшие выкупа, обычно умоляли о нем, стоя на коленях, а не вещали, будто цари, выносящие приговор. Но на это можно было и закрыть глаза, ведь старец был верховным жрецом и склоняться привык лишь пред богами. Выкуп он предлагал щедрый, вдвое больше того, сколько стоит девчонка, да и расположением жреца никогда не стоит пренебрегать. Слова «преступив закон» полоснули воздух, будто выхваченный из ножен меч, но ведь и не скажешь, что это неправда. Даже Диомед с Одиссеем кивали головами, а Менелай уже набрал воздуху, чтобы ответить.
Но огромный, как медведь, Агамемнон шагнул вперед, жилы у него на шее вздулись от гнева.
– Разве так молят о выкупе? Тебе еще повезло, что я не убил тебя на месте. Я военачальник этих войск, – сплюнул он, – и я не дозволял тебе держать речь пред моими воинами. Вот что я тебе отвечу: нет. Не будет никакого выкупа. Она – моя добыча, и я не отдам ее, ни сейчас, ни потом. Ни за этот сор, что ты принес, ни за любой другой. – Его скрюченные пальцы потянулись к шее старика. – Уходи сейчас же, жрец, и чтобы я больше не видел тебя в моем стане, не то все твои венки тебя не спасут.
Хрис стиснул зубы, то ли испугавшись Агамемнона, то ли пытаясь удержаться от резкого ответа. В его взгляде пылала горечь. Не говоря ни слова, он развернулся, сошел с помоста и отправился обратно, в сторону моря. За ним потянулись его прислужники, громыхая сокровищами в сундуках.
После того как Агамемнон ушел, а воины вокруг меня принялись яростно перешептываться, я еще долго глядел удаляющемуся жрецу вслед. Люди, бывшие на дальнем краю берега, сказали, что тот плакал и воздевал жезл к небесам.
В ту же ночь, проскользнув к нам змеем – быстрым, бесшумным, вьющимся – начался мор.
На следующее утро, проснувшись, мы увидели, что мулы стоят, привалившись к стенкам загонов, тяжело дышат, закатывают глаза и на мордах у них пузырится желтый гной. К полудню болезнь перекинулась на собак – они скулили, клацали зубами, высовывали покрытые красноватой пеной языки. К вечеру все животные либо подохли, либо подыхали, лежа в лужах кровавой блевотины, дрожа всем телом.
Мы с Махаоном и Ахиллом сжигали их, стоило им упасть, очищая стан от их сочащихся желчью тел, от перекатывавшихся в золе костей. Вернувшись вечером к себе, мы с Ахиллом оттерли себя дочиста сначала грубой морской солью, затем – чистой водой из лесного источника. К Симоису и Скамандру, широким извилистым троянским рекам, воду которых другие воины использовали для питья и омовения, мы даже не подходили.
Потом, уже лежа в постели, мы тихонько переговаривались, невольно вслушиваясь, не стиснет ли горло, не копится ли слизь во рту. Но слышали мы только собственные голоса, повторявшие, словно молитвы, способы врачевания, которым нас научил Хирон.
Следующими стали воины. Наутро болезнь поразила десятки людей: они падали как подкошенные, с выпученными, слезящимися глазами, с растрескавшимися губами, и по подбородкам у них стекали тонкие красные струйки. Я, Махаон, Подалирий, Ахилл, а затем и Брисеида бегали туда-сюда, таскали тех, кого – внезапно, будто копьем или стрелой – сразила болезнь.
На краю стана разрасталось поле больных. Десять, двадцать, а затем и пятьдесят человек тряслись в лихорадке, просили пить, срывали с себя одежду, пытаясь спастись от пожиравшего их огня. В последние часы кожа у них лопалась, расползалась, как дыры по старому одеялу, истончалась до гноя и комковатой крови. И под конец, перестав трястись всем телом, они тонули в предсмертной трясине – темном, со сгустками крови содержимом их кишок.
Мы с Ахиллом возводили один погребальный костер за другим, сжигая каждую попадавшуюся под руку хворостинку. Потом мы и вовсе – вынужденно – отказались от церемоний и торжеств, складывая в огонь тела не по одному, а целыми грудами. У нас даже не было времени постоять рядом, пока их плоть и кости смешивались, сплавливались друг с другом.
Постепенно к нам присоединились почти все цари – первым Менелай, за ним Аякс, который одним ударом разрубал надвое целые стволы, добывая пищу для новых и новых костров. Пока мы трудились, Диомед обходил воинов, отыскивал тех, кто еще прятался в шатрах, дрожа от лихорадки и тошноты, тех, кого прятали друзья, не желавшие – пока – отсылать их на луга смерти. Агамемнон своего шатра не покидал.
Еще день, за ним еще один, и каждый царь, каждое войско лишились десятков воинов. Странно, впрочем, заметили мы с Ахиллом, опуская веки одному воину за другим, что среди них не было ни одного царя. Только мелкая знать да простолюдины. Не поражал мор и женщин, это мы тоже заметили. И потому всякий раз, когда воины с криком вдруг падали наземь, хватаясь за грудь, куда мор поражал их будто стрелою, мы с подозрением переглядывались.
Шел девятый день: трупы, костры, брызги гноя у нас на лицах. Мы с Ахиллом, раздевшись, швырнули хитоны в угол шатра, чтобы потом их сжечь. Мы взахлеб делились своими подозрениями – им нашлась тысяча доказательств, нет, это не обычный мор, не случайная болезнь расползалась по нашему стану. Это что-то другое, столь же внезапное и разрушительное, как угасание ветров в Авлиде. Недовольство бога.
Мы вспомнили праведный гнев, охвативший Хриса, после того как Агамемнон святотатственно презрел все законы войны и честного выкупа. И еще мы вспомнили, какому богу он служил. Божеству света, врачевания и мора.
Ахилл выскользнул из шатра, когда луна уже стояла высоко в небе. Вскоре вернулся, от него пахло морем.
– Что она говорит? – Я сел в постели.
– Говорит, мы правы.
На десятый день мора мы вместе со всеми мирмидонянами пришли на агору. Ахилл влез на помост, приставил сложенные ладони ко рту, чтобы голос звучал громче. Перекрикивая рев огня, рыдания женщин и стоны умирающих, он принялся созывать всех к помосту.
Медленно, с опаской, воины выходили на агору, моргая от яркого солнца. Бледные и изможденные, они страшились моровых стрел, исчезавших в груди, будто камни в воде, от которых по телу кругами расходилась гниль. Ахилл глядел на них – опоясанный мечом, в полном вооружении, волосы сверкают, будто вода, разлитая по яркой бронзе. Конечно, не только военачальник мог созывать всеобщее собрание, но за все наши годы под стенами Трои этого еще ни разу не случалось.
Агамемнон со своими микенцами протиснулся сквозь толпу, вскарабкался на помост.
– Что тут происходит? – грозно спросил он.
Ахилл вежливо обратился к нему:
– Я собрал воинов, чтобы поговорить о творящемся бедствии. Дозволишь ли ты к ним обратиться?
Агамемнон стоял, сгибаясь под тяжестью гнева и стыда, – ему давно надо было созвать этот сбор, и он это знал. Поэтому теперь он вряд ли мог упрекнуть за это Ахилла, тем более у всех на виду. Никогда прежде они не казались столь разными: Ахилл, спокойный и уверенный, державшийся так непринужденно, будто и не было всех этих погребальных костров и ввалившихся щек, и Агамемнон – нависший над нами мрачной тучей, весь сжавшийся, будто кулак скряги.
Ахилл дождался, когда собрались все – и цари, и простолюдины. Затем он вышел вперед, улыбнулся.
– Цари, – сказал он, – владыки, жители земель греческих, как же нам выиграть войну, если нас косит мор? Пора уже – давно пора – узнать, чем мы прогневили богов.
Воины тотчас же зашушукались, загомонили, они давно подозревали богов. Разве все великое зло – как и великое счастье – не они ниспосылают людям? Но когда Ахилл сказал об этом открыто, все вздохнули с облегчением. Его мать – богиня, кому, как не ему, знать.
Агамемнон оскалился. Он стоял так близко к Ахиллу, что казалось, хотел спихнуть его с помоста. Ахилл же всего этого как будто не замечал.
– Среди нас есть жрец, человек, говорящий с богами. Не спросить ли нам его?
Из обнадеженной толпы послышались одобрительные возгласы. Шумно заскрипел металл – Агамемнон вцепился в нарукавник, медленно сдавливая пряжку.
Ахилл обернулся к царю:
– Ты ведь именно так и советовал мне поступить, Агамемнон?
Агамемнон сузил глаза. Он подозрительно относился к проявлениям щедрости, он ко всему относился подозрительно. Он долго глядел на Ахилла, ожидая подвоха. И наконец грубо ответил:
– Да, советовал.
Он резко махнул микенцам:
– Приведите Калханта.
Жреца вывели из толпы. Он стал еще безобразнее: бороденка так и не отросла, взлохмаченные волосы провоняли кислым запахом пота. Перед тем как заговорить, он по привычке облизал растрескавшиеся губы.
– Верховный владыка, царевич Ахилл, вы застали меня врасплох. Не думал я, что… – Он переводил взгляд своих неестественно голубых глаз с одного мужа на другого. – То есть не думал, что мне придется держать речь перед всеми.
Говорил он угодливо, увертисто, как куница, удирающая из птичьего гнезда.
– Говори, – велел Агамемнон.
Калхант, кажется, растерялся, он все облизывал и облизывал губы.
– Ты ведь принес все жертвы? – звонко подсказал ему Ахилл. – Вознес все моления?
– Я… вознес, конечно, да. Но… – Голос жреца дрогнул. – Я боюсь прогневать одного мужа. Мужа могущественного, который не прощает обид.
Ахилл склонился, положил руку на немытое плечо жреца, добродушно его сжал:
– Калхант, мы гибнем. Не время сейчас для таких страхов. И потом, неужели кто-то станет тебе мстить? Я не стану, даже если ты скажешь, что причина мора – во мне. А вы?
Он оглядел стоящих рядом царей. Все они покачали головами.
– Вот видишь. Только безумец посмеет обидеть жреца.
Шея у Агамемнона напряглась будто корабельный канат. Я вдруг понял, что он стоит совсем один – это было странно. Всегда рядом с ним стоял или его брат, или Одиссей, или Диомед. Но сейчас они стояли чуть поодаль, вместе с остальной знатью.
Калхант прокашлялся:
– Птицегадания говорят, на нас прогневался бог Аполлон.
Аполлон. Имя прошелестело по войску, будто ветер сквозь летние поля пшеницы.
Калхант покосился на Агамемнона, перевел взгляд на Ахилла. Сглотнул.
– Судя по всему – на это указывают все знаки, – он обиделся на то, как обошлись с его верным слугой. Хрисом.
Агамемнон словно окаменел.
Запинаясь, Калхант продолжал:
– Чтобы умилостивить его, нужно, без всякого выкупа, вернуть девицу Хрисеиду отцу, и верховный владыка Агамемнон должен вознести Аполлону жертвы и моления.
Он осекся, скомкав последнее слово, словно бы у него в легких кончился воздух.
От потрясения лицо Агамемнона пошло багровыми пятнами. Наверное, не понимать, что всему виной он, – это или великая глупость, или великое высокомерие, но он и вправду этого не понимал. Наступило такое звенящее молчание, что казалось, слышно было, как шуршат песчинки у наших ног.
– Благодарю тебя, Калхант, – сказал Агамемнон, рассекая голосом воздух. – Благодарю за добрые вести, что ты всегда приносишь. Сначала – моя дочь. Убей ее, сказал ты, ибо ты прогневал богиню. А теперь ты хочешь унизить меня перед моими воинами.
С перекошенным от ярости лицом он набросился на собравшихся у помоста воинов:
– Не я ли ваш предводитель? Не я ли пекусь о вас, кормлю и одеваю? И кого больше всех в этом войске, уж не моих ли микенцев? Девушка – моя, она – моя добыча, и я ее не отдам. Или вы забыли, кто я такой?
Он смолк, будто надеялся, что воины закричат в ответ: «Нет! Нет!» Но все молчали.
– Царь Агамемнон. – Ахилл вышел вперед. Говорил он непринужденно, чуть ли не усмехаясь. – Вряд ли кто-то забыл, что ты предводитель этого войска. А вот ты, кажется, не помнишь, что и мы все тоже цари, царские сыновья или главы великих родов. Мы твои союзники, а не рабы.
Одни мужи согласно закивали, другим – их было гораздо больше – этого явно хотелось.
– А теперь, пока мы гибнем, ты жалуешься, что у тебя отнимают девушку, за которую давно надо было взять выкуп. И молчишь об отнятых тобой жизнях и о недуге, которому ты виной.
Агамемнон издал какой-то невнятный звук, лицо у него покраснело от злобы. Ахилл вскинул руку:
– Я не желаю посрамить тебя. Я лишь хочу прекратить мор. Отошли девушку к отцу, и покончим с этим.
От ярости на скулах Агамемнона вспухли желваки.
– Я понял тебя, Ахилл. Думаешь, раз ты сын морской нимфы, то везде можешь строить из себя высокородного царевича. Ты так и не понял, где твое место среди людей.
Ахилл открыл рот, чтобы сказать что-то в ответ.
– Молчи! – Слова Агамемнона хлестали воздух как плети. – Больше ты не скажешь ни слова, не то пожалеешь.
– Или я пожалею?
Лицо у Ахилла застыло. Он сказал – тихо, но отчетливо:
– Вряд ли ты, верховный владыка, можешь позволить себе говорить такое.
– Ты мне угрожаешь? – прокричал Агамемнон. – Все слышали? Он мне угрожает!
– Это не угроза. Чего стоит твое войско без меня?
Злорадство пятнами расползалось по лицу Агамемнона.
– Слишком много ты о себе думаешь, – осклабился он. – Надо было бросить тебя там, где ты прятался, – под юбками своей матери. И сам в юбке.
Воины непонимающе нахмурились, зашептались.
Ахилл сжал кулаки, ему с трудом удавалось сохранять самообладание.
– Хочешь отвлечь внимание от себя? Не созови я этот совет, сколько бы еще ты смотрел, как умирают твои воины? Отвечай!
Но Агамемнон уже его перекрикивал:
– Когда все эти храбрые мужи приплыли в Авлиду, то преклонили предо мной колена и поклялись мне в верности. Все – кроме тебя. Довольно мы потворствовали твоей надменности. Пора уже – давно пора, – передразнил он Ахилла, – и тебе принести эту клятву.
– Мне не нужно ни в чем тебе клясться. И не только тебе, – сухо ответил Ахилл, с презрением вздернув подбородок. – Я здесь по собственной воле, и тебе еще повезло, что я здесь. Это не мне нужно преклонять колена.
Он зашел слишком далеко. Толпа всколыхнулась. Агамемнон ухватился за эту ошибку, будто птица, вцепившаяся в рыбину.
– Все слышали, какой он гордец?
Он обернулся к Ахиллу:
– Значит, не преклонишь колен?
Лицо у Ахилла было каменным.
– Нет.
– Тогда объявляю тебя предателем, и как предателя тебя и накажут. У тебя отберут всю добычу, и она будет храниться у меня до тех пор, пока ты не покоришься мне. Начнем с той девки. Как ее зовут, Брисеида? Сойдет вместо той, что ты заставил меня вернуть.
У меня в легких разом кончился воздух.
– Она моя, – сказал Ахилл. Он отрезал слова, как мясник рубит тушу. – Ее отдали мне ахейцы. Ты не можешь ее забрать. Попытайся – и лишишься жизни. Подумай об этом, царь, прежде чем подвергнуть себя опасности.
Агамемнон ответил ему очень быстро. Ему ли отступать, да еще перед собравшейся толпой. Ни за что.
– Я не боюсь тебя. И заберу ее. – Он повернулся к микенцам. – Приведите девку.
На лицах всех царей – смятение. Брисеида была военной добычей, живым воплощением чести Ахилла. Забрав ее, Агамемнон отнимет у Ахилла все его достоинство. Мужи зашептались, и я понадеялся даже, что кто-нибудь воспротивится. Но все молчали.
Агамемнон отвернулся и не видел, как Ахилл потянулся к мечу. Я затаил дыхание. Я знал, что он способен на такое – всего один удар, прямо в трусливое сердце Агамемнона. По лицу Ахилла было видно, как он борется сам с собой. До сих пор не знаю, почему он тогда сдержался: быть может, хотел для царя куда более страшного наказания, чем смерть.
– Агамемнон, – сказал он.
Я дернулся от того, как резко он это сказал. Царь обернулся, и Ахилл ткнул его пальцем в грудь. Верховный владыка не сдержал удивленного «Уфф!».
– Своими словами ты накликал смерть на себя и на своих воинов. Я больше не буду сражаться за тебя. Без меня твое войско падет. Я буду глядеть, как Гектор стирает тебя в кровавую костяную пыль, и смеяться. Ты еще запросишь у меня милости, но не получишь ее. Все умрут, Агамемнон, – и умрут из-за тебя.
Он плюнул – смачный плевок шлепнулся к ногам Агамемнона. Затем он был возле меня – и прошел мимо меня, и с закружившейся головой я последовал за ним, чувствуя спиной идущих сзади мирмидонян: сотни человек проталкивались сквозь толпу, в полном бешенстве возвращались в свои шатры.
Ахилл стремительно прошагал по берегу. Он был охвачен гневом будто пламенем, гнев полыхал у него под кожей. Мускулы у него были так напряжены, что я боялся его коснуться, опасаясь, что они просто лопнут, как туго натянутая тетива. Когда мы дошли до стана, он не остановился. Не обернулся к воинам, не поговорил с ними. Входя в шатер, он ухватился за свисавший двойной полог и оторвал половину.
У него был перекошен рот – безобразно и зло, я впервые его таким видел. Бешенство в глазах.
– Я убью его, – выкрикнул он. – Убью!
Он схватил копье и переломил его надвое, щепки брызнули в разные стороны. Обломки полетели на пол.
– Я чуть не убил его, – сказал он. – А надо было. Как он смеет?! – Он отшвырнул кувшин, который, ударившись о стул, разлетелся на мелкие осколки. – Трусы! Видел, как они прикусили языки, не смея даже слова сказать? Хоть бы он отнял всю их добычу. Хоть бы он пожрал их одного за другим!
Снаружи кто-то нерешительно его окликнул:
– Ахилл?
– Входи! – рявкнул Ахилл.
Вошел Автомедон – задыхаясь, запинаясь:
– Прости, что потревожил. Феникс велел мне остаться и слушать, а потом – рассказать все тебе.
– И?.. – резко спросил Ахилл.
Автомедон дернулся:
– Агамемнон спросил, отчего Гектор все еще жив. Сказал, что ты им не нужен. И что, может быть, ты… не тот, кем зовешься. – Еще одно копье разлетелось под пальцами Ахилла. Автомедон сглотнул. – Они сейчас пошли за Брисеидой.
Ахилл стоял отвернувшись, я не видел его лица.
– Оставь нас, – велел он возничему.
Автомедон попятился, исчез, мы остались одни.
Они пошли за Брисеидой. Я сжал кулаки. Я вдруг почувствовал себя сильным, несгибаемым – я будто бы пронзил землю ногами и уперся в другой край мира.
– Нужно что-то сделать, – сказал я. – Спрячем ее. В лесу или…
– Вот теперь он заплатит, – сказал Ахилл. В его голосе зазвучало яростное торжество. – Пусть он ее заберет. Он сам себя обрек на гибель.
– О чем ты?
– Мне нужно поговорить с матерью. – Он пошел к выходу.
Я схватил его за руку:
– Нет времени! Когда ты вернешься, ее уже уведут. Нужно спасать ее сейчас!
Он обернулся. Глаза у него стали странными, лицо словно бы потонуло в огромных черных зрачках. Казалось, будто он смотрит куда-то в дальние дали.
– О чем ты говоришь?
Я уставился на него:
– О Брисеиде.
В ответ он уставился на меня. Я не мог найти в его взгляде ни единого проблеска чувств.
– Я ничем не могу ей помочь, – наконец сказал он. – Агамемнон выбрал свой путь, так пусть готовится к тому, куда он приведет.
Я словно бы рухнул в океанскую пучину – с привязанными к ногам камнями.
– Ты ведь не отдашь ее им?
Он отвернулся, он не мог глядеть на меня.
– Это его выбор. Я сказал ему, что будет, если он ее заберет.
– Ты ведь знаешь, что он с ней сделает.
– Это его выбор, – повторил он. – Он хочет отнять у меня честь? Хочет наказать меня? Что же – пусть.
В его глазах отразился горевший у него внутри огонь.
– Ты ей не поможешь?
– Я ничего не могу поделать, – отрезал он.
Крен, головокружение – как у пьяного. Я не мог ни говорить, ни думать. Я никогда прежде на него не злился – не умел.
– Она же с нами. Как же ты можешь позволить им забрать ее? Где же твое достоинство? Как можно позволить ему ее обесчестить?
И тут, внезапно, я все понял. Подкатила тошнота. Я пошел к выходу.
– Куда ты? – спросил он.
Я ответил – хрипло, злобно:
– Предупредить ее. Она имеет право знать о твоем выборе.
Я стою возле ее шатра. Его поставили чуть поодаль, он маленький, покрыт коричневыми шкурами.
– Брисеида, – слышу я собственный голос.
– Входи!
Она откликается тепло, с радостью. Во время мора мы с ней разговаривали редко и только по необходимости.
Она сидит на низенькой скамейке, на коленях у нее – ступка и пестик.
Остро пахнет мускатным орехом. Она улыбается.
Я от горя будто выжат досуха. Как же сказать ей о том, что известно мне?
– Я… – пытаюсь заговорить, осекаюсь.
Она замечает, какое у меня лицо, ее улыбка исчезает. Она проворно вскакивает, подбегает ко мне.
– Что такое? – Она прижимает к моему лбу прохладное запястье. – Ты болен? Здоров ли Ахилл?
Меня мутит от стыда. Но для жалости, что я чувствую к себе, сейчас места нет. Они идут.
– Кое-что случилось, – говорю я. Язык распухает во рту, слова выходят скомканными. – Сегодня Ахилл говорил с воинами. Мор наслал Аполлон.
– Мы так и думали.
Она кивает, нежно касается меня рукой – хочет утешить. Я почти не могу продолжать.
– Агамемнон не… он разозлился. Они с Ахиллом поссорились. Агамемнон хочет его наказать.
– Наказать? Как?
Теперь она замечает что-то у меня во взгляде. Лицо у нее гаснет, замыкается. Она готовится к худшему.
– Как он его накажет?
– Он послал воинов. За тобой.
Я вижу, как в ней вспыхивает паника, хоть она и пытается это скрыть. Она сжимает мою руку:
– И что будет?
Стыд разъедает меня, опаляет каждый нерв. Все как в кошмарном сне, я все жду, когда же я с облегчением проснусь. Но я не проснусь. Все – правда. Он не поможет.
– Он… – Больше я ничего не могу сказать.
Этого достаточно. Теперь она все знает. Правой рукой – растрескавшейся, покрасневшей от тяжелого труда последних девяти дней – она хватается за платье. Я, заикаясь, пытаюсь сказать что-то утешительное, сказать, что мы вернем ее, что все будет хорошо. Ложь, все ложь. Мы оба знаем, что с ней случится в шатре у Агамемнона. Ахилл тоже знает – и все равно отсылает ее к нему.
В голове у меня катастрофы, разрушения: я жажду землетрясения, извержения вулкана, потопа. Я хочу, чтобы мир перевернулся, будто миска с яйцами, разбился у моих ног.
Снаружи ревет рог. Она вскидывает руку, утирает слезы.
– Уходи, – шепчет она. – Пожалуйста.
Глава двадцать шестая
Двое мужей в ярком пурпуре – цвет знамен Агамемнона – с вышитыми на одеждах эмблемами глашатаев идут к нам по песку вдоль берега. Я знаю их – Талфибий и Еврибат, главные вестники Агамемнона, их чтут как людей благоразумных, близких к верховному владыке. От ненависти перехватывает в горле. Я хочу, чтобы они умерли.
Они уже близко, вот они миновали недобро глядящих мирмидонян-стражей, которые угрожающе громыхают оружием. Они останавливаются в десяти шагах от нас – наверное, думают, этого расстояния хватит, чтобы сбежать, если Ахилл выйдет из себя. Я предаюсь кровожадным мечтаниям: Ахилл вскакивает, сворачивает им шеи, глашатаи обмякают, будто мертвые кролики в руках охотника.
Они приветствуют нас, запинаясь, переминаясь с ноги на ногу, не поднимая глаз. И говорят:
– Мы пришли, чтобы забрать девушку.
Ахилл отвечает им – ледяным тоном, с горечью – и в то же время с насмешкой, его гнев сокрыт, заперт. Я понимаю, что сейчас он делает вид – будто он милостив, будто терпелив, и, слыша его спокойный голос, я стискиваю зубы. Ему нравится такой Ахилл, несправедливо обиженный юноша, который стоически переживает кражу своей добычи, – его страдания видит весь стан. Кто-то меня окликает, и я замечаю, что все смотрят на меня. Я должен привести Брисеиду.
Она уже ждет меня. В руках у нее ничего нет, она ничего с собой не берет.
– Прости, – шепчу я.
Она не отвечает, как обычно, – ничего, мол, все хорошо, – потому что все плохо. Она склоняется ко мне, и я чувствую сладость ее дыхания. Ее губы сталкиваются с моими. Затем она проходит мимо, и вот – ее нет.
Талфибий берет ее за одну руку, Еврибат за другую. Они хватают ее – крепко. Они тащат ее за собой, спеша поскорее уйти от нас. Ей тоже нужно идти, иначе она упадет. Она оборачивается к нам, и при виде отчаянной надежды в ее глазах я готов разрыдаться. Я смотрю на него, изо всех сил желая, чтобы он поднял глаза, чтобы передумал. Но ничего не происходит.
Они уже вышли из нашего стана, они идут очень быстро. Всего миг – и я уже не могу отличить их от других темных фигур на белом песке, людей, которые едят, ходят туда-сюда, безустанно сплетничают о своих вечно грызущихся друг с другом царях. Я вспыхиваю от гнева, будто сухая трава – от язычка пламени.
– Как ты мог ее отпустить? – Я скрежещу зубами.
Лицо у него немое, пустое, непроницаемое, будто чужой язык. Он говорит:
– Мне нужно поговорить с матерью.
– Так иди к ней, – рычу я.
Он уходит, и я гляжу ему вслед. Мои внутренности словно выжжены дотла, ладони саднят там, где ногти впивались в плоть. Я не знаю этого человека, думаю я. Я никогда раньше его не видел. Моя злость на него горяча, как кровь. Я ни за что его не прощу. Я представляю, как срываю с кольев наш шатер, разбиваю лиру, бью себя ножом в живот, истекаю кровью, умираю. Я хочу, чтобы его лицо исказилось от боли и раскаяния. Я хочу разбить холодную каменную оболочку, сокрывшую от меня мальчика, которого я прежде знал. Он отдал ее Агамемнону, зная, что с ней будет.
А теперь он думает, что я – послушно, безропотно – буду дожидаться его здесь. Мне нечего предложить Агамемнону в обмен на нее. Подкупить я его не могу, упросить – тоже. Царь Микен слишком долго ждал этой победы. Он ее не отпустит. Мне представляется волк, стерегущий кость. Такие волки водились на Пелионе: оголодав, они охотились на людей. «Если волк гонится за тобой, – наставлял меня Хирон, – дай ему то, что он возжелает сильнее, чем тебя».
Сильнее Брисеиды Агамемнон хочет только одного. Я рывком вытаскиваю из-за пояса нож. Я так и не смог привыкнуть к виду крови, но теперь уже ничего не поделаешь.
Стражи замечают меня слишком поздно и от удивления не успевают схватиться за оружие. Один, опомнившись, пытается меня остановить, но отпускает, стоит мне полоснуть его ногтями. Лица у них застыли, поглупели от потрясения. Я ведь всего лишь ручной кролик Ахилла, верно? Будь я воином, они бы сразились со мной, но я ведь не воин. Когда они понимают, что меня надо бы схватить, я уже вхожу в шатер.
Брисеиду я замечаю первой. Руки у нее связаны, она забилась в угол. Агамемнон стоит спиной к входу и что-то ей говорит.
Он оборачивается, злобно глядя на того, кто его прервал. Но его лицо расплывается от торжества, едва он видит, что это я. Я пришел его умолять, думает он. Я пришел просить милости, я – посланник Ахилла. Или, как знать, может, я развлеку его своей бессильной яростью.
Я вскидываю нож, и глаза у Агамемнона расширяются. Он хватается за свой нож, раскрывает рот, чтобы позвать стражей. Но не успевает. Я рассекаю себе левое запястье. Я располосовал кожу, но порез неглубокий. Я снова ударяю ножом и на этот раз задеваю вену. Брызги крови разлетаются по небольшому шатру. Брисеида скулит от ужаса. На лице Агамемнона – кровавые капли.
– Клянусь, что принес тебе правдивые вести, – говорю я. – Клянусь собственной кровью.
Агамемнон в замешательстве. Кровь и клятва останавливают его воздетую руку, он всегда был суеверен.
– Что же, – произносит он сухо, пытаясь сохранить достоинство, – говори свои вести.
Я чувствую, как кровь струится по руке, но не унимаю ее.
– Тебе грозит великая опасность, – говорю я.
Он щерит рот:
– Ты мне угрожаешь? За этим он тебя послал?
– Нет. Он меня не посылал.
Он прищуривается, и я вижу, как старательно он думает, подгоняет один осколок к другому.
– Не поверю, что ты пришел без его позволения.
– Пришел, – говорю я.
Теперь он меня слушает.
– Он знает, что ты хочешь сделать с девушкой, – говорю я.
Краем глаза я вижу, что Брисеида внимает нашему разговору, но не осмеливаюсь к ней повернуться. В запястье пульсирует тупая боль, теплая кровь заполняет ладонь и снова проливается наземь. Я бросаю нож, пережимаю пальцем вену, чтобы замедлить иссушение сердца.
– И?..
– Не думал ли ты, почему же он позволил тебе забрать ее? – спрашиваю я с презрением. – Он мог бы перерезать всех твоих людей, все твое войско. Не кажется ли тебе, что он мог бы тебя остановить?
Лицо Агамемнона багровеет. Но я не даю ему вставить ни слова:
– Он позволил тебе ее забрать. Он знает, что ты не совладаешь с собой, что сделаешь ее своей наложницей, и это станет причиной твоего падения. Она принадлежит ему, он добыл ее в честном бою. Если ты ее обесчестишь, люди восстанут против тебя – и боги тоже.
Я говорю медленно, веско, и мои слова летят, будто стрелы, попадая точно в цель. Я говорю правду, и только ослепленный похотью и гордыней Агамемнон этого не замечает. Девушка находится под охраной Агамемнона, но принадлежит по-прежнему Ахиллу. Обесчестить ее – значит обесчестить самого Ахилла, надругаться над его достоинством. Ахилл может его за это убить, и сам Менелай сочтет это справедливым.
– Даже просто забрав ее, ты уже поставил под удар свое могущество. Воины позволили тебе так поступить, потому что он был слишком горд, но большего они тебе не позволят.
Мы повинуемся царям, но не слепо. Если даже ἄριστος Ἀχαιών не может распоряжаться своей добычей, значит, никто из нас не может. Такому царю не дадут долго править.
Об этом Агамемнон не подумал. Осознание катится на него волнами, он тонет. В отчаянии он говорит:
– Советники мне этого не сказали.
– Быть может, они не знали твоих намерений. А может, преследовали собственные цели. – Я делаю паузу, даю ему это обдумать. – Кто будет править, когда ты падешь?
Он знает ответ. Менелай, которым будут управлять Одиссей с Диомедом. Наконец-то Агамемнон понимает, что за дар я поднес ему. Он не добился бы многого, будь он дураком.
– Предупредив меня, ты предаешь его.
Это правда. Ахилл дал Агамемнону меч, чтобы тот на этот меч бросился, а я его удержал. Я говорю – горько и хрипло:
– Да.
– Почему? – спрашивает он.
– Потому что он поступает неправильно, – отвечаю я.
В горле у меня саднит, нарывает, словно бы я нахлебался песка с солью.
Агамемнон задумчиво глядит на меня. Я славлюсь своей добротой, своей честностью. У него нет причин мне не верить. Он улыбается.
– Молодец, – говорит он. – Ты доказал, что верен своему истинному владыке.
Он молчит, смакует все происшедшее, хорошенько все запоминает.
– Он знает, что ты сделал?
– Еще нет, – говорю я.
– А-а. – Он, полузакрыв глаза, воображает себе, что меня ждет.
Его торжество молнией бьет прямо в цель. Он тонкий ценитель боли. Никто не причинит Ахиллу больших мучений, чем наперсник, выдавший его злейшему врагу.
– Клянусь, что отпущу ее, если он на коленях попросит у меня прощения. Его достоинству вредит его гордость, а не я. Передай ему это.
Я ничего ему не отвечаю. Я встаю, подхожу к Брисеиде. Режу веревки, которыми она связана. В глазах у нее стоят слезы, она понимает, чего мне это стоило.
– Твоя рука, – шепчет она.
Я не могу ничего сказать в ответ. Торжество во мне борется с отчаянием. Песок в шатре красен от моей крови.
– Обращайся с ней хорошо, – говорю я.
Я разворачиваюсь, ухожу. Теперь она в безопасности, говорю я себе. Он до отвала объелся даром, что я поднес ему. Я отрываю лоскут от хитона, перевязываю запястье. Голова кружится, но не знаю, от потери ли крови или от содеянного. Медленно я иду берегом обратно в стан.
Он ждет меня у шатра. Он стоял на коленях в море, и его хитон промок. Лицо у него непроницаемое, но усталость проглядывает, будто нити из ветхой ткани, – я выгляжу так же.
– Где ты был?
– В стане. – Я еще не готов все ему сказать. – Как твоя мать?
– У нее все хорошо. Ты ранен.
Повязка пропитана кровью насквозь.
– Знаю, – отвечаю я.
– Дай посмотрю.
Я послушно иду вслед за ним в шатер. Он берет меня за руку, снимает повязку. Приносит воды, чтобы промыть рану, прикладывает мелко нарубленный, смешанный с медом тысячелистник.
– Ножом? – спрашивает он.
– Да.
Мы знаем, что надвигается буря, мы оттягиваем ее, как можем. Он перевязывает рану чистой тряпицей. Приносит мне разведенного водой вина, еды. По его лицу я вижу, что и сам выгляжу бледным, уставшим.
– Скажешь, кто тебя ранил?
Я думаю, не сказать ли «ты». Но это ребячество, ничего более.
– Я сам себя ранил.
– Зачем?
– Ради клятвы.
Ждать нет смысла. Я гляжу ему прямо в лицо:
– Я пошел к Агамемнону. Рассказал ему о том, что ты задумал.
– Что я задумал?
Он говорит безжизненным, почти бесстрастным голосом.
– Чтобы он надругался над Брисеидой, и тогда ты мог бы ему отомстить. – Вслух эти слова звучат еще хуже, чем я думал.
Он встает – становится вполоборота, так что его лица я не вижу. Вместо этого я ищу ответы в его плечах – в их неподвижности, в напряженности его шеи.
– Так ты его предостерег?
– Да.
– Ты ведь знаешь, сотвори он с ней такое, и я мог бы его убить. – Тот же безжизненный тон. – Или изгнать его. Свергнуть с трона. Все мужи чтили бы меня как бога.
– Знаю, – отвечаю я.
Наступает тишина – тишина опасная. Я все жду, когда он набросится на меня. Закричит, ударит. И наконец он поворачивается ко мне:
– Ее безопасность в обмен на мою честь. Доволен торгом?
– В предательстве друзей чести нет.
– Странно, – говорит он, – что это ты заговорил о предательстве.
В его словах больше боли, чем я – почти – могу вынести. Я заставляю себя думать о Брисеиде.
– Другого выхода не было.
– Ты предпочел ее, – говорит он. – Мне.
– Твоей гордости.
Слово, которое я выбрал для этого, – ὕβρις. Наше слово для высокомерия, что задевает звезды, для злобы и безобразной, неистовой ярости, столь присущей богам.
Он сжимает кулаки. Вот теперь, наверное, набросится.
– Моя жизнь – это моя честь, – говорит он. Он хрипло дышит. – Это все, что у меня есть. Я долго не проживу. И людская память – это все, на что я могу надеяться. – Он сглатывает, с трудом. – Ты сам это знаешь. И ты хочешь, чтобы Агамемнон порушил все это? Хочешь помочь ему все у меня отобрать?
– Нет, – отвечаю я. – Но я хочу, чтобы память была достойна тебя. Я хочу, чтобы ты был собой, а не тираном, которого все помнят только из-за его жестокости. Отплатить Агамемнону можно и по-другому. И мы ему отплатим. Клянусь, я тебе помогу. Но не так. Никакая слава не стоит того, что ты сделал сегодня.
Он снова отворачивается, молчит. Я гляжу в его безмолвную спину. Запоминаю каждую складку на его хитоне, каждую крошку присохшей соли, каждую песчинку на его коже.
Когда я снова слышу голос Ахилла, он кажется мне усталым, опустошенным. Он тоже не умеет на меня сердиться. Мы с ним как сырое дерево, которое ни за что не вспыхнет.
– Значит, все позади? Она спасена? Конечно, спасена. Иначе бы ты не вернулся.
– Да. Спасена.
Усталый выдох:
– Ты гораздо лучше меня.
Вновь теплится надежда. Мы ранили друг друга, но не смертельно. Брисеиде не причинят вреда, Ахилл опомнится, и рука моя заживет. После этого будет другой миг, а за ним – следующий.
– Нет, – говорю я.
Я подхожу к нему. Касаюсь его теплой кожи.
– Это неправда. Просто сегодня ты вышел из себя. А теперь – вернулся.
Он глубоко вздыхает – плечи поднимаются, опускаются.
– Не говори так, – просит он, – пока не узнаешь всего, что я натворил.
Глава двадцать седьмая
На ковре в нашем шатре валяются три камешка – то ли мы сюда их закатили, то ли завалились сами. Я поднимаю их. Мне нужно за что-то держаться.
Он говорит, и его усталость постепенно исчезает:
– Я больше не стану за него сражаться. Он то и дело хочет лишить меня заслуженной славы. Бросить на меня тень, заставить всех во мне сомневаться. Он не может вынести, чтобы кого-то чествовали больше его. Но он получит урок. Я докажу ему, что его войско ничего не стоит без лучшего из ахейцев!
Я молчу. Я чувствую, как закипает в нем гнев. Все равно что глядеть, как надвигается буря, – и не иметь укрытия.
– Без моей защиты ахейцы будут разбиты наголову. Он будет молить о пощаде – или умрет.
Я вспоминаю, каким он был, когда пошел к матери. Бешеным, возбужденным, закаменевшим. Я воображаю, как он встает перед ней на колени и, рыдая от злости, молотит кулаками по острым морским камням. Они оскорбили его, говорит он. Унизили его достоинство. Запятнали его бессмертную славу.
Она слушает, рассеянно поглаживая длинную белую, гладкую, как тюленья кожа, шею, и затем – кивает. Есть у нее одна мысль, и мыслит она как богиня – яростно, мстительно. Она рассказывает ему, и его плач прекращается.
– И он так поступит? – с изумлением спрашивает Ахилл.
Он говорит о Зевсе, царе всех богов, чья голова увенчана облаками, чьи руки могут метать молнии.
– Да, – отвечает Фетида. – Он передо мной в долгу.
Зевс, верховный уравнитель, выпустит из рук весы. Он заставит ахейцев проигрывать битву за битвой, битву за битвой, до тех пор, пока их не прижмут к морю, пока они не запутаются ногами в якорях и канатах, пока не затрещат за их спинами носы кораблей. И тогда они поймут, перед кем им должно пасть на колени.
Фетида склоняется к сыну, целует его – яркая, пунцовая морская звезда расцветает на его скуле. И затем исчезает в морских недрах, камнем идет ко дну.
Камешки выскальзывают у меня из рук, падают наземь – в случайном ли порядке или намеренном, предсказанием или мимовольным рисунком. Был бы с нами Хирон, он сумел бы прочесть их, предсказать наши судьбы. Но его здесь нет.
– А если он не падет на колени? – спрашиваю я.
– Тогда он умрет. Тогда все умрут. Я не буду сражаться, пока он не преклонит колен.
Он вскидывает подбородок, ожидая упреков.
Я устал. Порез на руке ноет, и весь я словно бы покрыт липким потом. Я молчу.
– Ты слышал, что я сказал?
– Слышал, – отвечаю я. – Ахейцы умрут.
Хирон сказал однажды, что деление людей на народы – худшее изобретение смертных.
– Ни один человек, откуда бы он ни был родом, не должен цениться больше другого.
– А если он твой друг? – спрашивает Ахилл, елозя ступнями по стене розового кварца. – Или брат? Нужно относиться к нему так же, как к чужестранцу?
– Ты задал вопрос, над которым давно бьются философы, – сказал Хирон. – Тебе он, может быть, и дороже. Но ведь и чужестранец – чей-то друг и брат. И чья тогда жизнь важнее?
Мы умолкли. Нам тогда было по четырнадцать лет, и понять такое было непросто. Но нам непросто и теперь, когда нам по двадцать семь.
Он – половина моей души, как говорят поэты. Он скоро умрет, и его слава – это все, что от него останется. Это его дитя, милейшая ему сущность. Могу ли я упрекнуть его в этом? Я спас Брисеиду. Я не могу спасти всех.
Теперь-то я знаю, что бы я ответил Хирону. Я сказал бы: нет ответа. Что ни выберешь, ошибешься.
Вечером я возвращаюсь в стан Агамемнона. Иду и чувствую на себе взгляды – любопытные, сочувственные. Люди глядят мне через плечо, высматривают позади Ахилла. Но я иду один.
Когда я сказал ему, куда иду, на него опять словно бы набежала тень.
– Скажи ей, я прошу у нее прощения, – говорит он, опустив глаза.
Я промолчал. Он просит прощения, потому что теперь у него есть отмщение получше? Которое сразит не только Агамемнона, но и все неблагодарное войско? Но об этом я стараюсь не думать. Он просит прощения. Этого достаточно.
– Входи, – говорит она каким-то странным голосом.
На ней златотканое платье, ожерелье из лазурного камня. На запястьях – браслеты чеканного серебра. Когда она встает, раздается бряцанье, будто бы на ней доспехи.
Она заметно смущена. Но мы не успеваем даже перемолвиться словом, потому что вслед за мной в шатер протискивается Агамемнон.
– Видишь, как я о ней забочусь? – спрашивает он. – Все скоро увидят, как я чту Ахилла. Ему всего-то надо попросить у меня прощения, и я осыплю его всеми почестями, которых он заслуживает. Право же, жаль, что в столь юном муже столько гордыни.
От его самодовольного вида во мне вспыхивает гнев. Но чего я ждал? Это моих рук дело. Ее безопасность в обмен на его достоинство.
– Это делает тебе честь, верховный царь, – говорю я.
– Расскажи Ахиллу, – продолжает Агамемнон, – расскажи ему, как хорошо я с ней обращаюсь. Можешь приходить к ней, когда захочешь.
Он скалится в неприятной улыбке, смотрит на нас. Он явно не собирается уходить.
Я поворачиваюсь к Брисеиде. Я немного выучил ее язык, и теперь заговариваю на нем с ней:
– С тобой и вправду все хорошо?
– Хорошо, – отвечает она на звучном, певучем анатолийском наречии. – Долго ли мне тут быть?
– Не знаю, – отвечаю я.
Я и правда не знаю. Сколько времени нужно железу, чтобы размягчиться, согнуться? Я нежно целую ее в щеку.
– Я скоро вернусь, – говорю я на греческом.
Она кивает.
Агамемнон смотрит мне вслед. Я слышу, как он ее спрашивает:
– Что он тебе сказал?
Она отвечает:
– Сказал, у меня красивое платье.
Наутро все остальные цари со своими войсками уходят биться против троянцев; фтийские отряды остаются у себя в стане. Мы с Ахиллом неспешно завтракаем. Почему бы и нет? Больше нам нечего делать. Можно плавать, можно играть в петтейю, можно весь день наперегонки носиться в колесницах. С самого Пелиона у нас не было столько времени для отдыха.
Но нам это не кажется отдыхом. Эти часы для нас – как затаенное дыхание, как парящий над своей жертвой орел. Я сижу ссутулившись, то и дело поглядывая на пустой берег. Мы ждем, как поступят боги.
Долго ждать не приходится.
Глава двадцать восьмая
Вечером к нам приковылял Феникс, принес вести о схватке двух воинов. Когда утром войска выстроились перед сражением, Парис, сверкая золотыми доспехами, проскакал вдоль троянских рядов. Он бросил ахейцам вызов: битва один на один, победитель забирает Елену. Ахейцы одобрительно взревели. А кому не хотелось в тот день уйти с поля брани? Поставить Елену против одной-единственной битвы и решить все раз и навсегда. Да и Парис казался легкой добычей – тощий, блестящий, узкобедрый, как незамужняя дева. Но, сказал Феникс, вперед вышел сам Менелай – во все горло крича, что принимает вызов, желая одним махом вернуть себе и честь, и жену.
Началась битва на копьях, но воины быстро перешли к мечам. Парис проворнее, чем думал Менелай, воин из него никудышный, но зато он легконог. Наконец троянский царевич делает неверное движение, Менелай хватает его за коневласый шлем и бросает наземь. Парис беспомощно сучит ногами, скребет пальцами по ремешку шлема, который вот-вот его удушит. И вдруг… шлем остается в руках у Менелая, а Парис исчезает. Там, где лежал, распростершись, троянский царевич, – пыльная земля, и больше ничего. Воины с обеих сторон щурятся, перешептываются: «Где он?» Щурится и Менелай, а потому не видит стрелы, пущенной каким-то троянцем из сработанного из козьего рога лука. Стрела пробивает кожаный доспех, застревает у него в животе.
Кровь стекает у него по ногам, разливается лужей на земле. Рана неглубокая, но ахейцы этого еще не знают. Они с криками бросаются на троянцев, разъярившись из-за их предательства. Начинается кровавая потасовка.
– Но что сталось с Парисом? – спрашиваю я.
Феникс качает головой:
– Не знаю.
Два войска бились до самого полудня, когда вдруг рог протрубил еще раз. Вторую передышку предложил Гектор, вторую битву один на один, чтобы смыть позор, который навлек на них Парис своим исчезновением и какой-то троянец – пущенной стрелой. Он вышел вместо брата, объявив, что будет биться с любым, кто примет его вызов. Феникс говорит, что Менелай порывался выступить вновь, но Агамемнон отговорил его. Ему не хотелось, чтобы сильнейший из троянцев убил его брата.
Ахейцы тянули жребий – кому сражаться с Гектором. Представляю, как все были напряжены, какая тишина стояла, пока ахейцы трясли шлем, глядели, чей жребий оттуда вывалится. Одиссей склоняется к пыльной земле, поднимает его. Аякс. Всеобщий вздох облегчения: один он, наверное, и может выстоять против троянского царевича. Он один и будет сегодня сражаться.
И вот Аякс и Гектор сражаются, швыряют друг в друга булыжниками, мечут копья, от которых раскалываются щиты, но с наступлением ночи глашатаи возвещают: бой окончен. Все ведут себя до странного мирно: войска расходятся полюбовно, Аякс с Гектором пожимают друг другу руки, их силы равны. Будь здесь Ахилл, все закончилось бы совсем по-другому, перешептываются воины.
Сообщив нам все новости, Феникс устало встает и, опираясь на руку Автомедона, ковыляет к себе в шатер. Ахилл поворачивается ко мне. Он шумно дышит, кончики ушей розовеют от волнения. Он хватает меня за руку, ликующе повторяет все, что случилось днем: как его имя было у всех на устах, каким могучим, каким огромным было его отсутствие – гулко топающим промеж воинов Циклопом. События этого дня воспламенили его, будто искра – сухую траву. Впервые он мечтает о том, чтобы убить: об ударе, что принесет ему славу, о своем неумолимом копье, что пронзит сердце Гектора. Когда я слышу об этом, у меня по коже бегут мурашки.
– Ты ведь понимаешь? – говорит он. – Вот оно, началось!
Я же не могу отделаться от чувства, будто где-то пробежала – невидимая глазу – трещина.
На заре трубят рога. Мы просыпаемся, взбираемся на холм и видим целую толпу всадников, которые скачут в Трою с востока. Огромные, неестественно быстрые кони запряжены в легкие колесницы. Во главе всадников – настоящий великан, даже больше Аякса. Его длинные черные волосы умащены маслом, как у спартанцев, хлещут его по спине. В руке предводитель держит древко с изображением лошадиной головы на нем.
К нам присоединился Феникс.
– Ликийцы, – говорит он.
Анатолийское племя, давние союзники Трои. Все гадали, отчего же они до сих пор не вступили в войну. И вот, будто по мановению руки самого Зевса, они здесь.
– Кто это? – указывает Ахилл на их здоровяка-предводителя.
– Сарпедон. Сын Зевса.
Солнце горит на блестящих от пота плечах великана, кожа его – темное золото.
Ворота отворяются, троянцы высыпают наружу, чтобы поприветствовать своих союзников. Гектор и Сарпедон пожимают друг другу руки, выводят войска в поле. Ликийское оружие выглядит непривычно: копья с острыми зубьями и что-то вроде исполинских рыболовных крючков, которыми они рвут плоть противника. Весь день до нас доносятся их боевые кличи, лошадиный топот. Раненых ахейцев приносят в шатер Махаона одного за другим.
Феникс, единственный не попавший в опалу наш военачальник, отправляется на вечерний совет. Вернувшись, он резко взглядывает на Ахилла:
– Идоменей ранен, ликийцы прорвали левый край. Сарпедон с Гектором их раздавят.
Ахилл не замечает неодобрения Феникса. Торжествуя, он поворачивается ко мне:
– Ты слышал?
– Слышал, – отвечаю я.
Проходит день, за ним другой. Слухи носятся тучами будто оводы: говорят, что троянское войско наступает, что теперь, в отсутствие Ахилла, они осмелели, их не остановить. Что наши цари созывают один совет за другим, препираясь из-за безрассудных стратегий: ночные набеги, разведчики, засады. А за этим – блещущий в битвах Гектор, испепеляющий ахейцев, будто огонь сухую траву, с каждым новым днем – все больше и больше павших. И наконец: перепуганные гонцы, приносящие вести об отступлениях, о раненых царях.
Ахилл перебирает эти слухи, вертит их то так, то сяк.
– Осталось недолго, – говорит он.
Погребальные костры горят всю ночь, их масляный дым пачкает луну. Я стараюсь не думать о том, что все это – воины, которых я знаю. Знал.
Когда они приходят, Ахилл играет на лире. Их трое: первым входит Феникс, за ним – Одиссей и Аякс.
Когда они приходят, я сижу подле Ахилла; за нами – Автомедон, он нарезает мясо к ужину. Ахилл поет, вскинув голову, его голос сладок и чист. Я распрямляюсь, убираю руку с его ноги.
Они втроем подходят ближе, встают с другой стороны очага, ждут, когда Ахилл закончит песнь. Он откладывает лиру, встает.
– Добро пожаловать. Вы ведь, я надеюсь, останетесь, отужинаете с нами?
Он тепло пожимает им руки, улыбается в ответ на их скованность.
Я знаю, зачем они пришли.
– Посмотрю, как там ужин, – бормочу я.
Уходя, я чувствую, как Одиссей смотрит мне вслед.
Куски баранины шипят, истекают жиром на решетке жаровни. Сквозь белесый дым я гляжу на людей, усевшихся вокруг очага, будто друзья. Слов их я не слышу, но Ахилл по-прежнему улыбается, уворачивается от их мрачности, притворяется, что не замечает ее. Затем он подзывает меня, и я больше не могу стоять в стороне. Я послушно приношу блюда, сажусь рядом с ним.
Он ведет праздную беседу о битвах, о шлемах. Разговаривая, он раскладывает всем еду, этакий заботливый хозяин, который всех обносит едой по второму разу, а Аякса и вовсе по третьему. Доев, все вытирают рты, убирают блюда. Похоже, все понимают: вот теперь – пора. Начинает, разумеется, Одиссей.
Сначала он говорит о вещах, швыряет нам под ноги самые привычные слова, одно за другим. Двенадцать резвых коней, семь бронзовых треножников, семь прекрасных дев, десять талантов золота, двадцать котлов, и не только, еще чаши, и кубки, и доспехи, и наконец, последняя драгоценность – возвращение Брисеиды. Он улыбается, разводит руками, невинно пожимает плечами – этот жест я помню еще на Скиросе, потом в Авлиде и вот теперь вижу в Трое.
Затем второй список, едва ли короче первого: нескончаемые имена убитых ахейцев. У Ахилла вздуваются желваки на челюсти, пока Одиссей вытаскивает табличку за табличкой, все исписанные до краев. Аякс сидит, уткнувшись взглядом в свои ладони, они все в шрамах от заноз, которые оставили по себе копья и щиты.
И наконец Одиссей говорит нам то, чего мы еще не знаем: что троянцы менее чем в тысяче шагов от нашего частокола, что их войско стоит на равнине, которую мы не сумели отбить до наступления сумерек. Может, мы сами хотим в этом убедиться? С холма за нашим станом нам, наверное, удастся разглядеть их сигнальные костры. Они нападут на заре.
Молчание – долгий миг, и наконец Ахилл отвечает ему.
– Нет, – говорит он, не принимая ни сокровищ, ни вины.
Его честь – это не какая-нибудь безделица, которую всего за один вечер могут вернуть эти посланники, жалкая кучка, сгрудившаяся у очага. Ее у него отняли на глазах у всего войска, все до единого были тому свидетелями.
Царь Итаки ворошит угли разделяющего их огня.
– Ей ведь не причинили никакого вреда. Брисеиде. Одним богам известно, как Агамемнону удалось сдержаться, но с ее головы не упало ни единого волоса, о ней хорошо заботятся. Тебе всего-то нужно забрать ее – и свою честь вместе с ней.
– Ты говоришь так, будто это я поступился своей честью, – говорит Ахилл голосом острым, как неразведенное вино. – Вот, значит, какие домыслы ты плетешь? Ты, верно, паук Агамемнона, ловишь мух на эту басню?
– Поэтично, – говорит Одиссей. – Но завтрашний день сказители не воспоют в своих песнях. Завтра троянцы пробьют наши стены и сожгут корабли. А что ты – будешь стоять и смотреть?
– Все зависит от Агамемнона. Он несправедливо со мной обошелся, пусть это исправит, и тогда я готов гнать троянцев хоть до самой Персии.
– Скажи мне, – спрашивает Одиссей, – отчего Гектор еще жив? – Он вскидывает руку. – Сам я не ищу ответа, лишь повторяю то, о чем желают знать все воины. За минувшие десять лет ты мог убить его тысячу раз. Но не убил. Поневоле начнешь удивляться.
В его голосе, однако, нет никакого удивления. И эту часть пророчества он знает. Я рад, что с ним пришел один Аякс, который не поймет этого разговора.
– Ты выгадал себе десять лет жизни, и я рад за тебя. Но остальным… – он криво усмехается, – остальным приходится ждать, пока ты живешь в свое удовольствие. Это ты, Ахилл, держишь нас здесь. Ты стоял перед выбором – и выбор свой сделал. Так не отказывайся от него теперь.
Мы глядим на него во все глаза. Но он еще не все сказал.
– До сих пор тебе неплохо удавалось избегать судьбы. Но ты не можешь избегать ее вечно. Боги тебе этого не позволят. – Он делает паузу, чтобы мы расслышали каждое его слово. – Нить все равно спрядут, хочешь ты этого или нет. Говорю тебе как друг, лучше встретить судьбу самому, лучше, чтобы она шла за тобою, а не ты – за ней.
– Я так и делаю.
– Хорошо же, – говорит Одиссей. – Я сказал все, что хотел сказать.
Ахилл встает.
– Нет еще. – Это говорит Феникс. – Мне тоже есть что сказать.
Разрываясь между собственной гордостью и уважением к старику, Ахилл садится. Феникс начинает:
– Твой отец, Ахилл, отдал тебя мне на воспитание, когда ты был еще совсем дитятей. Матери твоей с нами уже давно не было, и я был единственной твоей нянькой – сам учил тебя всему, сам нарезал тебе мясо. Теперь ты взрослый муж, но я по-прежнему стараюсь приглядывать за тобой, уберегать тебя от копья, меча и от глупости.
Я вскидываю глаза на Ахилла и вижу, что он напряжен, насторожен. Я понимаю, чего он боится – что своей мягкостью старик обведет его вокруг пальца, сумеет убедить его сдаться. Или, хуже того, засомневаться: а вдруг – если и Феникс согласен с этими мужами – он не прав.
Старик поднимает руку, будто желая остановить поток таких мыслей.
– Что бы ты ни выбрал, я поддержу тебя – как и всегда. Но перед тем как ты примешь решение, я хочу рассказать тебе одну историю.
Он продолжает, не дав Ахиллу возможности возразить:
– Во времена отца твоего отца жил да был молодой герой Мелеагр, родной город которого осадило воинственное племя куретов.
Я знаю эту историю, думаю я. Я слышал ее давным-давно, от Пелея, и Ахилл тогда улыбался мне, прячась в полутьме. Его руки тогда не были запятнаны кровью, и над ним не висел смертный приговор. Я слышал ее в другой жизни.
– Поначалу куреты терпели поражения от славного своей боевой сноровкой Мелеагра, – рассказывает Феникс. – Но затем его оскорбили, честь Мелеагра задели его собственные соотечественники, и он отказался биться за родной город. Люди приходили к нему с дарами, просили у него прощения, но он не желал ничего слышать. Охваченный гневом, он удалился в свои покои и возлег там со своей женой Клеопатрой, ища у нее утешения.
Говоря о жене Мелеагра, Феникс бросает быстрый взгляд на меня.
– Наконец Клеопатра более не смогла выносить того, что ее город вот-вот падет, что все ее друзья гибнут. Она пошла к мужу – умолять его снова выйти на поле брани. Он согласился, потому что любил ее превыше всего на свете, и одержал для своего народа великую победу. Но, хоть он и спас их, он вступил в битву слишком поздно. Слишком много жизней было потеряно из-за его гордости. И потому они не вознесли ему благодарностей, не поднесли даров. Ему досталась лишь их ненависть из-за того, что он не пришел им на помощь раньше.
В тишине слышно, как тяжело дышит Феникс, который давно не говорил так долго. Я не смею открыть рта, не смею шевельнуться, я боюсь, что кто-нибудь все поймет по моему лицу. Не ради чести Мелеагр снова вышел на поле брани, не ради друзей, победы или отмщения, не ради даже собственной жизни. А ради Клеопатры, вставшей перед ним на колени, залившейся слезами. Вот она, хитрость Феникса: Клеопатра, Патрокл. Наши имена сложены из одних слогов, только по-разному.
Если Ахилл и заметил это, то виду не подал. Щадя старика, он говорит мягко, но все равно отказывается. Пока Агамемнон не вернет отнятую у меня честь. Даже в темноте видно, что Одиссея это не удивляет. Я так и вижу, как он будет докладывать об этом остальным, как с сожалением разведет руками: «Я сделал все, что мог». Согласись Ахилл – что ж, отлично. Ну а если нет, его отказ – отказ от стольких даров, от извинений – попросту сочтут безумием, неистовством, непомерной гордыней. Его возненавидят так же, как возненавидели Мелеагра.
Я в смятении, дыхание перехватывает, мне хочется прямо сейчас упасть перед ним на колени, умолять его. Но я этого не делаю. Как и Феникс, я уже все решил, уже выбрал сторону. Я более не выбираю курса, а лишь позволяю увлечь себя во тьму и за ее пределы, повинуясь единственному рулевому – Ахиллу.
Аякс не обладает невозмутимостью Одиссея – он гневно глядит на нас, его лицо искажено яростью. Ему дорогого стоило прийти сюда, умолять о собственном унижении. Ведь пока Ахилл не сражается, это он – ἄριστος Ἀχαιών.
Они ушли, и я встаю, протягиваю руку Фениксу. Он заметно устал и еле идет. Когда я ухожу от него – когда он со вздохом укладывает свои старые кости на циновку – и возвращаюсь обратно, Ахилл уже спит.
Я расстроен. Наверное, я надеялся на беседу – вдвоем в постели, – надеялся увериться, что за ужином видел совсем другого Ахилла. Но будить его я не бужу – я оставляю его наедине с его снами и выбираюсь из шатра.
Я присаживаюсь на корточки в мягком песке, в тени небольшого шатра.
– Брисеида? – тихонько зову я.
Тишина, и затем до меня доносится ответ:
– Патрокл?
– Да.
Она откидывает полог шатра, быстро втаскивает меня внутрь. Лицо у нее осунулось от переживаний.
– Тебе нельзя тут быть, это слишком опасно. Агамемнон в ярости. Он убьет тебя, – торопливо шепчет она.
– Из-за того, что Ахилл отказал посланникам? – шепчу я тоже.
Она кивает и проворно гасит маленькую лампу.
– Агамемнон теперь часто заходит – проверяет. Здесь ты в опасности. – Хоть в темноте я и не вижу беспокойства на ее лице, оно отчетливо слышится в ее голосе. – Скорее уходи.
– Я быстро. Мне нужно поговорить с тобой.
– Тогда тебя нужно спрятать. Он всегда приходит внезапно.
– Где?
В маленьком шатре почти ничего нет, кроме циновки, подушек, одеял да кое-какой одежды.
– В постели.
Она обкладывает меня подушками, наваливает сверху одеяла. Ложится рядом, накрывает нас обоих покрывалом. Со всех сторон меня обступает ее запах – теплый, привычный. Я прижимаю губы к ее уху, говорю чуть громче выдоха:
– Одиссей говорит, завтра троянцы пробьют наши стены, захватят стан. Нам нужно где-то тебя спрятать. Среди мирмидонян или в лесу.
Она качает головой, наши щеки соприкасаются.
– Нельзя. С утра он сразу кинется сюда. Будет только хуже. А тут со мной ничего не случится.
– А что, если они захватят стан?
– Если получится – сдамся Энею, двоюродному брату Гектора. Говорят, он человек благочестивый, а его отец одно время был пастухом и жил неподалеку от нашей деревни. Если не сумею, то отыщу Гектора или еще кого-нибудь из сыновей Приама.
Я мотаю головой:
– Слишком опасно. Нельзя, чтобы троянцы тебя увидели.
– Они мне ничего не сделают. Я ведь одна из них.
Я вдруг понимаю, какой я дурак. Для нее троянцы – освободители, не захватчики.
– Ну конечно, – быстро говорю я. – Тогда тебя освободят. Ты захочешь уйти к своим…
– Брисеида!
Полог взмывает вверх, на пороге стоит Агамемнон.
– Да?
Она садится, стараясь не сдернуть с меня покрывало.
– Это ты разговаривала?
– Я молилась, владыка.
– Лежа?
Даже сквозь плотную шерсть я вижу свет его факела. Голос у него громкий, словно бы он стоит рядом. Я изо всех сил стараюсь не шевелиться. Если меня тут поймают, накажут ее.
– Так меня научила мать, владыка. Разве так – неправильно?
– Пора бы уже и переучиться. Что, наш божок не наставлял тебя?
– Нет, владыка.
– Я сегодня предлагал вернуть тебя ему, но ты ему не нужна. – Его слова так и сочатся грязными наветами. – Если он и дальше будет от тебя отказываться, заберу тебя себе.
Я сжимаю кулаки. Но Брисеида говорит только:
– Да, владыка.
Хлопает полог, свет исчезает. Пока Брисеида не возвращается обратно в постель, я не двигаюсь, не дышу.
– Тебе нельзя здесь оставаться, – говорю я.
– Ничего. Он только грозится, и все. Ему нравится меня пугать.
Я ужасаюсь безучастности ее голоса. Как же я могу ее тут оставить – терпеть его насмешки, и одиночество в этом шатре, и эти браслеты – тяжелые, будто кандалы? Но если останусь с ней, подвергну ее еще большей опасности.
– Мне пора, – говорю я.
– Постой. – Она касается моей руки. – Воины… – Она колеблется. – Они сердятся на Ахилла. Винят его в поражениях. Агамемнон засылает к ним подстрекателей. Они уже почти позабыли про мор. Чем дольше он не сражается, тем сильнее они будут его ненавидеть. – Мои худшие опасения – сбывается история Феникса. – Он не будет сражаться?
– Не будет, пока Агамемнон не попросит у него прощения.
Она закусывает губу:
– И троянцы тоже. Больше всего они страшатся Ахилла – и ненавидят тоже. Если б они только могли, убили бы его завтра, а заодно – всех, кто ему дорог. Береги себя.
– Он меня защитит.
– Знаю, – отвечает она, – пока он жив. Но даже Ахиллу может быть не под силу выстоять против Гектора с Сарпедоном. – Она снова колеблется. – Если троянцы захватят стан, я скажу, что ты мой муж. Еще, может, и обойдется. Но тебе ни за что нельзя говорить, кем ты был для него. Тогда ты приговоришь себя к смерти. – Она стискивает мою ладонь. – Обещаешь?
– Брисеида, – отвечаю я, – если он умрет, то и я вскоре последую за ним.
Она прижимает мою руку к своей щеке.
– Тогда пообещай мне кое-что другое, – просит она. – Что бы ни случилось, обещай, что не покинешь Трою без меня. Я знаю, ты не можешь… – Она осекается. – Лучше быть твоей сестрою, чем остаться здесь.
– Тебе не нужно связывать меня клятвой, – говорю я. – Если ты захочешь уехать со мной, я тебя не оставлю. Мне и подумать горько, что будет, если война вдруг окончится завтра и я больше никогда тебя не увижу.
Она улыбается, глотая слезы:
– Я рада.
О том, что я, скорее всего, никуда не уеду из Трои, я ей не говорю.
Я прижимаю ее к себе, наполняю ею объятия. Она кладет голову мне на грудь. На миг мы забываем об Агамемноне, об опасности, о гибнущих ахейцах. Есть только ее маленькая рука на моем животе, нежность ее щеки под моими пальцами. Странно, до чего хорошо сопрягаются наши с ней тела. Как запросто я касаюсь губами ее мягких, пахнущих лавандой волос. Она тихонько вздыхает, устраивается поудобнее. Я почти могу себе представить, что это и есть моя жизнь – в ее нежных объятиях. Я женюсь на ней, и у нас будет дитя.
Может, так оно и было бы – не встреть я Ахилла.
– Мне пора, – говорю я.
Она стаскивает одеяло, выпускает меня наружу. Обхватывает ладонями мое лицо.
– Будь осторожен завтра, – говорит она. – Лучший из мужей. Лучший из мирмидонян.
Она прикладывает палец к моим губам, не дает мне ничего возразить.
– Это правда, – говорит она. – Не спорь с этим, хотя бы раз.
Затем она подводит меня к краю шатра, помогает пролезть под холстиной. На прощание она пожимает мне руку – и это последнее, что я чувствую, перед тем как уйти.
Ночью я лежу подле Ахилла. Сон разгладил его лицо, оно невинное, милое, мальчишеское. Это лицо я люблю. Это и есть настоящий Ахилл – честный и простодушный, хоть и лукавый, но беззлобный. Он запутался в хитроумных кривотолках Агамемнона с Одиссеем, в их лжи, в их борьбе за власть. Они оглушили его, привязали к столбу, затравили. Я глажу его нежный лоб. Я бы развязал Ахилла, если б только мог. Если б только он мне позволил.
Глава двадцать девятая
Мы просыпаемся от чьих-то криков и раскатов грома, голубое небо расколото бурей. Дождя нет, только потрескивает сухой серый воздух да летают зазубренные молнии, будто кто-то хлопает в огромные ладоши. Мы торопливо поднимаем полог, выглядываем наружу. По берегу – в нашу сторону – стелется дым, едкий и темный, а вместе с ним и запах подпаленной молниями земли. Атака началась, и Зевс держит слово, перемежая наступление троянцев поддержкой с небес. Земля гулко ухает у нас под ногами – наверное, несутся вперед колесницы во главе с гигантом Сарпедоном.
Ахилл сжимает мою руку, лицо у него застыло. Впервые за десять лет троянцы подобрались к нашим воротам, да и вообще – впервые преодолели равнину. Что будет, если они пробьют стены, если сожгут корабли – наш единственный способ вернуться домой, единственное, что делает нас войском, а не кучкой бездомных скитальцев. Настал час, который на нас навлекли Ахилл и его мать: ахейцы – без него, в отчаянии, загнаны в угол. Внезапное, неоспоримое доказательство его важности. Но когда он скажет: довольно? Когда решит вмешаться?
– Никогда, – отвечает он мне. – Никогда – пока Агамемнон не будет умолять меня о прощении или пока сам Гектор не ворвется в мой стан и все, что мне дорого, не окажется под угрозой. Я поклялся, что не стану сражаться.
– А если Агамемнона убьют?
– Принеси мне его тело, и тогда я буду сражаться.
Лицо у него окаменевшее, неподвижное, как у статуи какого-нибудь сурового божества.
– А ты не боишься, что воины тебя возненавидят?
– Это Агамемнона они должны ненавидеть. Это его гордость их губит.
И твоя. Но я хорошо знаю это его выражение лица, темное неистовство его глаз. Он не уступит. Он не умеет уступать. Я прожил с ним восемнадцать лет, и он никогда не проигрывал, никогда не сдавался. Что же будет, если его к этому вынудят? Я боюсь за него, за себя и за всех нас.
Мы одеваемся, завтракаем, и Ахилл храбро говорит о будущем. Он рассуждает о завтрашнем дне, когда мы с ним, может быть, поплаваем, или, может, будем карабкаться по нагим, липким от смолы стволам кипарисов, или поглядим, как морские черепахи вылупляются из яиц, вылежавшихся в нагретом солнцем песке. Но мой разум то и дело ускользает от его слов, не может перестать думать о сочащейся из неба серости, о бледном и холодном, как труп, песке и о еле слышных криках умирающих воинов, которых я знаю. Сколько их будет к вечеру?
Он не сводит глаз с воды. Море неестественно тихое, словно бы сама Фетида затаила дыхание. В хмуром свете пасмурного утра зрачки у него расширились, глаза почернели. На лбу полыхают огоньки волос.
– Кто это? – вдруг спрашивает он.
На дальнем конце берега кого-то вносят в белый шатер врачевателей. Кто-то важный – вокруг него собралась целая толпа.
Я хватаюсь за возможность куда-то уйти, отвлечься:
– Пойду посмотрю.
Едва я выхожу из нашего удаленного стана, как звуки битвы становятся громче: пронзительные крики лошадей, упавших на острые колья во рву, отчаянные вопли дружинников, бряцанье металла о металл.
Оттеснив меня плечом, в шатер протискивается Подалирий. Здесь душно от запаха трав, крови, страха и пота. Справа маячит Нестор, он вцепляется мне в плечо, и холод расползается по телу даже через хитон. Он визжит:
– Поражение! Стена скоро рухнет!
Рядом с ним на циновке лежит тяжело дышащий Махаон, из ноги хлещет кровь, виной всему – зазубренный наконечник стрелы. Склонившийся над ним Подалирий принимается за работу.
Махаон замечает меня.
– Патрокл, – говорит он, немного задыхаясь.
Я подхожу к нему:
– Ты поправишься?
– Пока не знаю. Похоже…
Он резко осекается, зажмуривается.
– Не говори с ним, – приказывает Подалирий.
Руки у него вымазаны кровью брата.
Торопливо булькает голос Нестора, который, одну за другой, перечисляет все наши беды: стена вся в проломах, корабли в опасности, а уж сколько раненых царей – Диомед, Агамемнон, Одиссей. Их разметало по разным концам стана, будто смятые хитоны.
Махаон открывает глаза.
– Поговори с Ахиллом, – хрипло просит он. – Прошу тебя. Ради всех нас.
– Да! Фтия должна прийти нам на помощь, не то мы погибли! – Пальцы Нестора впиваются в мое тело, его губы дрожат от страха, и он брызжет мне в лицо слюной.
Я закрываю глаза. Вспоминаю рассказ Феникса, вижу калидонийцев, павших на колени перед Клеопатрой, орошающих слезами ее руки и ноги. Мне видится, будто она не глядит на них, лишь протягивает им руки – будто хочет, чтобы они утерли ими слезы, словно тряпицами. Она смотрит на своего мужа Мелеагра, ждет его решения и в его плотно сжатых губах читает то, что должна ответить своему народу: «Нет».
Старик по-прежнему цепляется за меня, но я вырываюсь. Мне отчаянно хочется сбежать от этого кислого запаха страха, который оседает на всем будто пепел. Я отворачиваюсь от искаженного болью лица Махаона, от тянущего ко мне руки старика и бегу вон из шатра.
Когда я выхожу, раздается ужасный треск, словно ломается надвое остов корабля, словно падает на землю исполинское дерево. Стена. И затем крики – ликования, ужаса.
Повсюду воины – несут павших товарищей, ковыляют на самодельных костылях, ползут по песку, приволакивая изломанные конечности. Я знаю их – их тела, испещренные шрамами, которым мои мази помогли затянуться и зарубцеваться. Их плоть, которую я очищал от железа, бронзы и крови. Их лица – морщившиеся, смеявшиеся, благодарно на меня глядевшие, пока я их лечил. А теперь все эти мужи снова изуродованы, они снова – лишь месиво из крови и переломанных костей. Из-за него.
Из-за меня.
Вижу юношу, он пытается встать, в ноге у него застряла стрела. Еврипил, фессалийский царевич.
Я не успеваю даже ничего подумать. Перекидываю его руку через плечо, тащу его к врачевателям. От боли он почти бредит, но меня узнает.
– Патрокл, – с трудом выговаривает он.
Я опускаюсь перед ним на колени, перехватываю его ногу.
– Еврипил, – окликаю его я, – говорить можешь?
– Треклятый Парис, – стонет он. – Моя нога!
Кожа распухла, плоть разворочена. Я выхватываю кинжал, принимаюсь за работу.
Он скрежещет зубами:
– Не знаю, кого я ненавижу больше, троянцев или Ахилла. Сарпедон проломил стену голыми руками. Аякс долго их сдерживал. Они уже здесь, – пыхтит он. – В стане.
Слышу его, и грудь сжимается от ужаса, с трудом сдерживаюсь, чтобы не выскочить из шатра. Стараюсь думать только о том, что нужно сделать: вытащить наконечник из ноги, перевязать рану.
– Скорее, – невнятно говорит он. – Мне надо вернуться. Они сожгут корабли.
– Нельзя тебе никуда идти, – говорю я. – Ты потерял слишком много крови.
– Нет, – отвечает он.
Но его голова запрокидывается назад, он вот-вот потеряет сознание. Выживет он или нет – на все воля богов. Я сделал все, что мог. Я выдыхаю, выхожу наружу.
Два корабля объяты огнем, троянские факелы подожгли их долговязые мачты. Воины теснятся у остовов, отчаянно кричат, запрыгивают на палубы, чтобы сбить огонь. Я узнаю только Аякса, который, широко расставив ноги, стоит на носу корабля Агамемнона – на фоне неба вырисовывается его гигантская фигура. Не обращая внимания на огонь, он пронзает копьем руки троянцев, которые копошатся внизу, будто прожорливые рыбы.
Застыв, я гляжу на все это и вдруг посреди этой толчеи замечаю ладонь, которая хватается за острый нос корабля. За ней возникает и вся рука – уверенная, сильная, темная, а затем из кипящей массы людей дельфином выныривает широкоплечий воин. И вот все смуглое тело Гектора изогнуто в морской и небесной пустоте, висит меж землей и эфиром. Лицо у него спокойное, умиротворенное, взгляд устремлен ввысь – это человек, поглощенный молитвой, человек, ищущий бога. На миг он взмывает в воздух, мускулы на его руке бугрятся и напрягаются, доспехи вздымаются на плечах, обнажая бедренные кости, похожие на резные перекладины храма. И затем другой рукой он швыряет пылающий факел на деревянную палубу.
Бросок отменный, и факел падает в старые прогнившие канаты, в сваленные кучей паруса. Пламя занимается сразу, пробегает по канатам, поджигает дерево под ними. Гектор улыбается. Как же ему не улыбаться? Ведь он побеждает.
Аякс разъяренно вопит – потому что горит еще один корабль, потому что воины в панике прыгают с дымящихся палуб, потому что Гектор снова ускользнул от него, скрылся внизу, в толпе. Только его сила и удерживает наше войско от полного разгрома.
Но тут внизу промелькивает наконечник копья, серебристый, будто рыбья чешуя под солнцем. Оно вспархивает, так быстро, что за ним почти не уследить – и бедро Аякса вдруг расцвечивается кроваво-красным. Я достаточно поработал в шатре Махаона и потому понимаю сразу – копье рассекло мышцу. Колени у него сначала подрагивают, потом подгибаются. Он падает.
Глава тридцатая
Ахилл смотрел, как я бегу к нему – со всех ног, с каждым выдохом чувствуя на языке кровь.
У меня текли слезы, грудь вздымалась, горло саднило. Теперь все будут его только ненавидеть. Никто не вспомнит о его славе, его честности или красоте, все золото обернется в пепел, в тлен.
– Что случилось? – спросил он.
Он участливо хмурился. Неужто он и вправду не знает?
– Они гибнут, – прохрипел я. – Все. Троянцы ворвались в стан, жгут корабли. Аякс ранен, и теперь только ты можешь всех спасти.
Не успел я договорить, как лицо у него застыло.
– В том, что они гибнут, виноват Агамемнон. Я сказал ему, что будет, если он отнимет мою честь.
– Вчера он предлагал…
Он фыркнул:
– Он предлагал пустяки. Какие-то треножники, доспехи. Он не предложил ничего, что смыло бы его оскорбления, не признал, что был неправ. Я столько раз спасал его – его войско, его жизнь. – Он говорил хрипло, с трудом сдерживая гнев. – Пусть Одиссей целует ему ноги, и Диомед, и все остальные, но я – не стану.
– Он омерзителен. – Я цеплялся за него будто ребенок. – Я знаю, это все знают. Забудь ты о нем, прошу. Ты ведь говорил, он сам навлечет на себя погибель. Но не обвиняй других в его проступках. Не дай им умереть из-за его безумия. Они любили тебя, они тебя почитали.
– Почитали меня? Никто не выступил со мной против Агамемнона. Никто меня не поддержал. – Такая горечь послышалась в его голосе, что я вздрогнул. – Они стояли и смотрели, как он меня оскорбляет. Как будто он был прав! Я десять лет надрывался ради них, и вот как они мне отплатили – взяли и избавились от меня. – Взгляд у него стал темным, отстраненным. – Они свой выбор сделали. И я по ним плакать не буду.
С берега послышался треск упавшей мачты. Дым стал гуще. Еще больше горящих кораблей. Еще больше убитых. Они, верно, проклинают его, пророчат ему самые ужасные оковы в подземной обители.
– Они глупцы, да, но ведь это наш народ!
– Наш народ – мирмидоняне. Остальные пусть спасаются как знают. – Он хотел было уйти, но я вцепился в него.
– Ты губишь себя! За это тебя разлюбят, за это тебя возненавидят, проклянут. Прошу тебя, если ты…
– Патрокл. – Никогда еще он так резко не произносил моего имени. Он глядел свысока, его голос обрушился на меня будто приговор. – Я не стану этого делать. И не проси больше.
Я смотрел на него – несгибаемого, словно пронзавшее небо копье. Я не мог отыскать слов, чтобы до него докричаться. Может, таких слов и не было вовсе. Серый песок, серое небо и мой пустой, пересохший рот. Казалось, вот он – конец всему. Он не станет сражаться. Люди умрут, и вместе с ними умрет его честь. Ни милосердия, ни милости. И все равно мой разум лихорадочно метался в поисках решения, надеясь хоть чем-нибудь умягчить Ахилла.
Я упал на колени, закрыл ладонями лицо. По щекам нескончаемым потоком текли слезы – будто вода по темной скале.
– Тогда – ради меня, – сказал я. – Спаси их ради меня. Я знаю, о чем я прошу. И все равно – прошу. Ради меня.
Он поглядел на меня, и я увидел, какое воздействие на него оказали мои слова, увидел, как он борется с самим собой. Он сглотнул.
– Все, что хочешь, – ответил он. – Все. Кроме этого. Не могу.
Я взглянул в его прекрасное, каменное лицо и потерял всякую надежду.
– Если ты меня любишь…
– Нет! – Его лицо исказилось от напряжения. – Не могу! Если поддамся, Агамемнон будет посягать на мою честь, когда ему вздумается. Меня не станут уважать ни цари, ни воины! – Он задыхался, будто после долгого бега. – Думаешь, я хочу, чтобы они все погибли? Но я не могу. Не могу! Это я не позволю ему у себя отнять!
– Тогда поступи как-нибудь иначе. Отправь в битву хотя бы мирмидонян. Вместо себя пошли меня! Надень на меня свои доспехи, и я поведу мирмидонян в бой. Все подумают, что это ты!
Эти слова ошеломили нас обоих. Казалось, будто их сказал не я, а их сказали через меня – устами кого-нибудь из богов. Но я вцепился в них, как утопающий.
– Понимаешь? Ты не нарушишь клятву, но ахейцы спасутся!
Он уставился на меня.
– Но ты же не умеешь сражаться, – сказал он.
– Мне и не придется! Они так тебя боятся, что разбегутся, едва я покажусь.
– Нет, – сказал он. – Это слишком опасно.
– Пожалуйста, – цеплялся я за него. – Это не опасно. Все получится! Я даже приближаться к ним не буду. Со мной будет Автомедон и все мирмидоняне. Если ты не можешь сражаться, так не сражайся. Но спаси их хоть так. Позволь мне сделать это. Ты ведь сказал, что сделаешь все, чего я хочу.
– Но…
Я не дал ему договорить:
– Только подумай! Агамемнон будет знать, что ты ему не покорился, зато воины вновь тебя полюбят. Не будет славы более великой, чем твоя… Ты всем докажешь, что один твой призрак сильнее всей рати Агамемнона. – Теперь он меня слушал. – Их спасет твое могущественное имя, а не твое копье. Потом все будут смеяться над тем, какой Агамемнон слабак. Понимаешь?
Я смотрел ему прямо в глаза и видел, как он постепенно – шаг за шагом – уступает мне. Он представлял себе все это: троянцев, в ужасе бегущих от его доспехов, победу над Агамемноном. Воинов, с благодарностью падающих к его ногам.
Он вскинул руку.
– Поклянись, – сказал он. – Поклянись, что если пойдешь в битву, то не станешь сражаться. Ты останешься в колеснице вместе с Автомедоном и пропустишь мирмидонян вперед.
– Да. – Я сжал его руку. – Конечно. Я же не безумец. Я хочу их напугать, только и всего. – Я был выжат досуха, голова шла кругом. Я нашел выход из бесконечных коридоров его гордыни и ярости. Я спасу воинов, я спасу его от самого себя. – Разрешаешь?
Он еще немного помешкал, вглядываясь в меня своими зелеными глазами. И затем, медленно, кивнул.
Стоя передо мной на коленях, Ахилл застегивал на мне доспехи, и пальцы его двигались так проворно, что я не мог за ними уследить, только чувствовал, как быстро, рывками затягиваются на мне ремни. Постепенно он сложил меня целиком: бронзовый нагрудник и притиснутые к телу поножи, кожаные птериги. Одевая меня, он тихо и торопливо давал мне бесконечные наставления. Мне нельзя сражаться, нельзя делать и шагу от Автомедона и остальных мирмидонян. Нельзя выходить из колесницы, при первой опасности – нужно бежать, можно гнать троянцев до самой Трои, но сражаться с ними там – нельзя. И самое главное, самое главное, мне нельзя даже приближаться к стенам города и засевшим на них лучникам, которые отстреливали таких вот подошедших слишком близко ахейцев.
– Теперь все будет по-другому, – сказал он. – Не так, как со мной.
– Знаю. – Я подвигал плечами. Доспехи были жесткими, тяжелыми, неподатливыми. – Я как Дафна, – сказал я ему, мол, оброс новой кожей, будто корой лавра.
Он не засмеялся и в ответ протянул мне два копья с начищенными, сверкающими наконечниками. Я взял их, и кровь зашумела у меня в ушах. Он снова говорил, снова стал давать советы, но я его уже не слышал. Я слушал грохот своего нетерпеливого сердца. Помню, что сказал ему:
– Поторопись.
И наконец – шлем, скрывший мои темные волосы. Ахилл развернул ко мне отполированное бронзовое зеркало. Я во все глаза глядел на себя в доспехах, которые знал как свои пять пальцев: на гребень шлема, на посеребренный меч у пояса, на перевязь с пряжками из чеканного золота. Все такое привычное, такое узнаваемое. Только глаза по-прежнему были моими – больше, темнее, чем у него. Он поцеловал меня, окутав нежным, распахнутым теплом, дохнув сладостью мне в горло. Затем он взял меня за руку, и мы вышли к мирмидонянам.
Они уже выстроились перед шатром, внезапно устрашающие в своих доспехах – ряды металла сверкали, будто яркие крылья цикад. Ахилл подвел меня к колеснице, запряженной тройкой лошадей – не сходи с колесницы, не бросай копья, – и я понял, он боится: вступи я вдруг в битву – и выдам себя.
– Все со мной будет хорошо, – сказал я ему.
И отвернулся – нужно было взойти на колесницу, ухватить поудобнее копья, получше встать.
У меня за спиной Ахилл произнес короткое напутствие мирмидонянам, махнув рукой в сторону дымящихся кораблей, клубов черного дыма, бурливой толчеи воинов, сошедшихся врукопашную возле деревянных остовов.
– Привезите его мне обратно, – велел он им.
Они закивали, застучали копьями по щитам в знак одобрения. Автомедон взошел на колесницу передо мной, взял поводья. Все понимали, зачем нужна колесница. Побеги я по берегу, и никто не примет мою поступь за его.
Лошади фыркали и всхрапывали, чувствуя руку колесничего. Колеса чуть дрогнули, и я пошатнулся, громыхнул копьями.
– Обопрись на них, – сказал он. – Так будет легче.
Все ждали, пока я неуклюже перекладывал копье в другую руку, попутно скособочив шлем. Пришлось поправлять.
– Все будет хорошо, – сказал я ему.
Себе.
– Готов? – спросил Автомедон.
Я в последний раз взглянул на Ахилла, стоявшего – почти одиноко – возле колесницы. Я протянул ему руку, тот ее стиснул.
– Будь осторожен, – сказал он.
– Буду.
Нам было еще что сказать друг другу, но в кои-то веки мы ничего не сказали. Будет еще время для разговоров – вечером, и завтра, и потом еще столько дней. Он отпустил мою руку.
Я повернулся к Автомедону.
– Готов, – сказал я ему.
Колесница покатилась, Автомедон направил ее к утоптанной полосе песка вдоль прибоя. Добрались – и ход стал ровнее, колеса закрутились проворнее. Набирая скорость, мы повернули в сторону кораблей. Ветер вцепился в гребень шлема, я знал, что конская грива теперь струится за мной по воздуху. Я вскинул копья.
Автомедон низко пригнулся, чтобы меня все заметили первым. Из-под бешено крутящихся колес летел песок, за нами с грохотом мчались мирмидоняне. Я тяжело задышал и вцепился в древки копий так, что заныли пальцы. Мы пролетели мимо пустых шатров Идоменея и Диомеда, миновали излучину берега. И вот наконец – первые горстки воинов. Я видел их лишь мельком, зато слышал крики узнавания, внезапной радости:
– Ахилл! Это Ахилл!
На меня нахлынуло резкое облегчение. Получилось!
И вот они уже в двух сотнях шагов – несутся на меня: корабли, войска, люди, которые вскидывают головы, заслышав шум колесницы, мерный топот бегущих мирмидонян. Я набрал воздуху в грудь и расправил плечи, сдавленные хваткой моих – его – доспехов. А затем, запрокинув голову, воздев копье, упершись ногами в обе стороны колесницы и думая только о том, как бы из нее не вылететь, если вдруг мы наедем на какой-нибудь бугорок, я закричал – издав дикий, неистовый вопль, сотрясший все мое тело. Тысяча лиц – ахейских, троянских, радостных, искаженных от ужаса – обернулись ко мне. И тут, со страшным грохотом, мы оказались в самой их гуще.
Его имя вскипело у меня в горле, и я закричал снова, а в ответ услышал крик теснимых ахейцев – звериный вой надежды. Троянцы разбегались передо мной, пятились в разные стороны с отрадным мне ужасом. Кровь бурлила у меня в венах, я ликующе скалился, с яростным удовольствием глядя, как они бегут от меня. Но троянцы были храбрецами, и не все они разбежались. Я угрожающе вскинул копье.
Может быть, его доспехи перекроили меня. А может, годы, что я был ему свидетелем. Но теперь в моем плече и в помине не было прежней неловкой дрожи. Я держал руку выше, сильнее, отыскав идеальное равновесие. А затем, не успев даже подумать, что делаю, я метнул копье – и оно долгим, прицельным вихрем вонзилось в грудь троянца. Факел, который он собирался забросить на корабль Идоменея, выскользнул у него из руки и с шипением погас в песке, а сам он завалился на спину. Если он и истек кровью, если его череп и раскололся, обнажая мозг, я этого не видел. Убит, подумал я.
Автомедон таращил глаза, губы у него шевелились. Ахилл просил, чтобы ты не сражался, наверное, говорил он мне. Но я уже вскинул второе копье. У меня получится. Лошади снова лихо развернулись, воины разбежались с нашего пути. И снова это ощущение – чистейшего равновесия и замершего в ожидании мира. Я заметил другого троянца и бросил копье, почувствовав, как чиркнуло дерево по большому пальцу. Тот упал – копье воткнулось ему в бедро, я знал, что оно раздробило кость. Второй. Имя Ахилла было на устах у всех воинов.
Я схватил Автомедона за плечо:
– Еще копье!
Он колебался какой-нибудь миг, а затем натянул поводья, замедлил бег колесницы, чтобы я мог перегнуться через край и вытащить копье из трупа. Древко словно бы само прыгнуло мне в руку. А я уже выискивал новую цель.
Греки постепенно стали переходить в наступление – сражавшийся рядом Менелай убил троянца, кто-то из сыновей Нестора постучал копьем о мою колесницу, будто бы на удачу, а затем кинул его в троянского царевича. Троянцы в панике мчались к своим колесницам, отступали всем войском. С ними бежал и Гектор, призывая воинов к порядку. Он вскочил на свою колесницу, вывел войско за ворота, к узкому мостику через ров – и на равнину.
– Вперед! За ними!
Автомедону явно не хотелось этого делать, но он повиновался, развернул лошадей, пустился в погоню. Я вытащил еще несколько копий из мертвых тел – несколько трупов пришлось протащить по земле, наконечники застряли плотно, – и мы пустились вслед за троянцами, которые пытались протиснуться в ворота на своих колесницах. Возничие лихорадочно, перепуганно оглядывались на Ахилла, восставшего, будто феникс, из полыхавшей обиды.
Не у всех были столь резвые лошади, как у Гектора, в панике отступления многие колесницы оказались во рву, и сидевшим в них воинам пришлось убегать на своих двоих. Мы помчались за ними, богоподобные кони Ахилла летели так, словно сам воздух держал их в ладонях. Троянцы спасались бегством, и тут бы и мне остановиться. Но перешедшие в наступление ахейцы все выкрикивали мое имя. Его имя. И я не стал останавливаться.
Я взмахнул рукой, и Автомедон развернул лошадей по дуге, подхлестнул их – вперед! Мы обогнали бегущих троянцев, развернулись и перегородили им путь. Мои копья летели, летели в цель, вспарывая животы и глотки, легкие и сердца. Я – без устали, безошибочно, минуя пряжки и бронзу, – разрываю плоть, которая красно льется, будто лопнувший бурдюк с вином. Я столько времени провел в белом шатре, что знаю теперь все до единой слабости человеческого тела. Это так просто.
Из кровавой давки вылетает колесница. Правит ей муж исполинского росту, его длинные волосы развеваются на ветру, он нещадно стегает взмыленных, покрытых пеной лошадей. Он не сводит с меня темных глаз, его рот перекошен от ярости. Доспехи сидят на нем гладко, как тюленья кожа. Это Сарпедон.
Он вскидывает руку, целит копьем прямо мне в сердце. Автомедон с криком дергает поводья. Над ухом резко свистит ветер. Копье вонзается в землю у меня за спиной.
Сарпедон кричит, уж не знаю – то ли проклиная меня, то ли вызывая на бой. Я, словно бы в полусне, поднимаю копье. Передо мной – муж, убивший множество ахейцев. Это он голыми руками пробил нашу стену.
– Нет! – Автомедон хватает меня за руку.
Другой рукой он подстегивает лошадей, и мы, взрыхляя колесами землю, летим по полю. Сарпедон разворачивает колесницу в другую сторону, и на мгновение мне кажется, что он сдался. Но затем он разворачивает ее снова и вскидывает копье.
И мир распадается на части. Колесница взлетает в воздух, кони визжат. Я падаю на траву, ударяюсь головой. Шлем сползает на глаза, я рывком его поправляю. Вижу смешавшихся в кучу лошадей, одна падает – пронзенная копьем. Автомедона я не вижу.
Сарпедон возникает вдали, его колесница неумолимо на меня надвигается. Бежать некогда, и я встаю, чтобы встретить его лицом к лицу. Поднимаю копье, сжимая его так, словно это змея, которую я хочу удушить. Представляю, как целился бы Ахилл – упершись ногами, изогнув спину. Он бы разглядел щель в этой непробиваемой броне или проделал бы ее сам. Но я не Ахилл. Зато я замечаю другое – и иного выхода у меня нет. Колесница почти поравнялась со мной. Я швыряю копье.
Оно ударяет его в живот, в самую плотную часть доспеха. Но земля тут неровная, а копье я кинул что было сил. Оно не ранило Сарпедона, но он отшатнулся, сделал шажок назад. И этого оказалось достаточно. Под его весом колесница кренится, и он летит с нее на землю. Кони проносятся мимо, Сарпедон остается лежать на траве. Я хватаюсь за рукоять меча, с ужасом ожидая, что Сарпедон сейчас поднимется и прикончит меня, но затем замечаю, как неестественно, надломленно повернута его голова.
Я убил сына Зевса, но на этом еще не все кончено. Все должны думать, что его убил Ахилл. Пыль уже осела на длинных волосах Сарпедона, словно пыльца на пчелином брюшке. Я хватаю копье и что есть сил вонзаю ему в грудь. Кровь брызжет слабенькой струйкой. Сердце уже не бьется, не выталкивает ее наружу. Когда я вытаскиваю копье, оно выходит из тела медленно, словно луковица из рыхлой земли. Пусть думают, что копье его и убило.
До меня доносятся крики, на меня надвигается туча воинов – кто-то мчится в колеснице, кто-то бежит. Это ликийцы, и они видят мое копье, обагренное кровью их царя. Автомедон хватает меня за плечо, втаскивает на колесницу. Он рассек ремни, избавился от мертвой лошади, выправил колеса. Он хватает ртом воздух – весь белый от ужаса.
– Скорее назад!
Автомедон пускает коней вскачь, и мы уносимся прочь от погнавшихся за нами ликийцев. Во рту у меня резкий, железистый привкус. Я даже не думаю о том, что едва не умер. В голове у меня, будто кровь на Сарпедоновой груди, распускается красный, свирепый гул.
Пытаясь спастись от ликийцев, Автомедон привез нас почти к самой Трое. Передо мной вздымаются стены, по преданию воздвигнутые самими богами из громадных, обтесанных камней, и гигантские, почерневшие от времени бронзовые ворота. Ахилл велел мне остерегаться лучников в башнях, но и наступление, и отступление случились так быстро, что никто из троянцев не успел вернуться. Троя осталась без всякой защиты. Ребенок и тот мог бы сейчас ее захватить.
При мысли о падении Трои меня охватывает жестокая радость. Пусть они потеряют свой город – поделом им. Это все они, это они виноваты во всем. Мы потеряли десять лет, и стольких воинов, и Ахилл погибнет – из-за них. Хватит.
Я спрыгиваю с колесницы, бегу к стенам Трои. Нащупываю впадины в камнях – будто пустые глазницы. Лезь! Отыскиваю ногами крохотные сколы в вырубленных богами булыжниках. Лезу я неуклюже, суча ногами, царапая ногтями камни. Но все-таки лезу. Я разобью их драгоценный город и захвачу Елену, золотой желток, сокрытый внутри. Я представляю, как возьму ее под мышку, вытащу оттуда, швырну под ноги Менелаю. Все. Больше никто не умрет из-за ее тщеславия.
Патрокл. Сверху доносится голос, словно музыка. Я поднимаю голову и вижу сидящего на стене мужа, который словно бы греется на солнышке – темные кудри спускаются до плеч, лук и колчан со стрелами небрежно переброшены через плечо. Он ослепительно красив, его гладкая кожа и точеное лицо лучатся каким-то нечеловеческим светом. Глаза у него черные. Аполлон.
Он улыбается, словно бы только этого и ждал – того, что я его узнаю. А затем вытягивает руку, с невозможной легкостью преодолевая огромное расстояние между его ногами и моим повисшим на стене телом. Я закрываю глаза и чувствую только, как он, подцепив мой доспех одним пальцем, отрывает от меня от стены и швыряет наземь.
Я грузно, с грохотом падаю. От удара о землю, от злости на то, что я снова очутился внизу, голова идет кругом. Я ведь думал, что лезу наверх. Но стена снова передо мной – непреклонная, неприступная. Я стискиваю зубы и начинаю карабкаться снова; я не отступлюсь. Я впадаю в неистовство, меня лихорадит мечтой о плененной Елене. Камни – что темные воды, которые своим течением безустанно покрывают что-то, что я уронил, что я жажду вернуть. Я забываю об Аполлоне, о том, почему я упал, почему под ногами у меня снова те же впадины, по которым я уже взбирался. Может быть, думаю я, охваченный безумием, – я только этим и занимаюсь, лезу на стены, а затем падаю с них. Но теперь, когда я взглядываю наверх, бог больше не улыбается. Он хватает меня за хитон, я болтаюсь у него в руке. А затем – лечу вниз.
Я снова звучно ударяюсь головой о землю, лежу оглушенный, хватая ртом воздух. Вокруг маячит, расплывается множество лиц. Они хотят мне помочь? И тут я сам все чувствую – колючую прохладу воздуха на мокром от пота лбу, разметавшиеся, высвободившиеся пряди волос. Шлем. Он лежит неподалеку, перевернутый, будто пустая улиточная раковина. Доспехи с меня тоже слетели: все ремешки, что затягивал Ахилл, развязал Аполлон. Они соскальзывают с меня, и земля усеяна ими, будто обломками моей разбившейся, разлившейся оболочки.
Мертвая тишина сменяется хриплыми, гневными криками троянцев. Я наконец прихожу в себя: я один и безоружен, и теперь все знают, что я – всего лишь Патрокл.
Беги! Я вскакиваю. Рядом со мной мелькает копье, припозднившись всего на какой-нибудь вдох. Оно задевает мою ногу, метит ее красной полосой. Я уворачиваюсь от чьей-то руки, в груди колотится, ходуном ходит паника. Сквозь мутный туман ужаса я вижу воина, который целится копьем мне в лицо. Но я каким-то чудом успеваю пригнуться, и копье пролетает у меня над головой, взъерошив мне волосы, будто дыхание возлюбленного. Копье летит мне в колени, чтобы меня подрезать. Я перепрыгиваю через него, поражаясь тому, что еще жив. Еще никогда в жизни я не бегал так быстро.
Копье, которого я не замечаю, настигает меня сзади. Пронзает спину, проникает в полость под ребрами. Я спотыкаюсь, но сила удара, ужас рвущей меня боли и жгучее оледенение в животе несут меня дальше. Я чувствую рывок, копье падает. По озябшей коже хлещут струи горячей крови. Кажется, я кричу.
Лица троянцев расплываются, я падаю. Кровь течет по пальцам, капает на траву. Толпа расступается, и я вижу идущего ко мне воина. Он словно бы нисходит ко мне, надвигается на меня откуда-то издалека, а я – будто бы лежу на дне глубокой пропасти. Я знаю его. Бедра как резные перекладины храма, суровый, нахмуренный лоб. Он не глядит на окружающих его мужей, он шагает так, словно кроме него на поле брани никого нет. Он идет, чтобы убить меня. Гектор.
Я только хватаю ртом воздух, и каждый вдох – словно заново открывшаяся рана. Кровь стучит в ушах, и таким же грохотом отдаются во мне воспоминания. Он не может меня убить. Ему нельзя меня убивать. Тогда Ахилл не оставит его в живых. А Гектор должен жить, всегда, ему нельзя умирать, даже когда он состарится, даже когда одряхлеет так, что кости будут перекатываться у него под кожей будто россыпь камешков в ручье. Он должен жить, потому что его жизнь, думаю я, отползая, цепляясь пальцами за траву, – последняя плотина, сдерживающая поток крови Ахилла.
Я в отчаянии поворачиваюсь к столпившимся вокруг воинам, хватаю их за ноги. Пожалуйста, хриплю я. Пожалуйста.
Но они не глядят на меня, они смотрят на своего царевича, на старшего сына Приама, на его безжалостный ход. Я запрокидываю голову и вижу, что он уже рядом, уже занес руку с копьем. Я слышу только, как вздымаются и опадают мои легкие, только шум воздуха, который грудь набирает и выталкивает из себя. Копье нависает надо мной, накреняется будто кувшин. И затем – летит вниз, проливается в меня ярким серебром.
Нет! Мои руки взлетают в воздух, будто перепуганные птицы, пытаясь отразить неумолимое движение копья к животу. Но против силы Гектора я слаб как младенец, и мои ладони сдаются, опадают красными лентами. Наконечник опаляет меня такой болью, что я перестаю дышать, и по всему животу, вскипая, разливается агония. Моя голова вновь ударяется о землю, и последнее, что я вижу, – склонившегося надо мной Гектора, который с серьезным видом проворачивает во мне наконечник, будто помешивает еду в котле. Последнее, что успеваю подумать: Ахилл.
Глава тридцать первая
Ахилл глядит с пригорка на битву, темной тучей ползущую по троянской равнине. Ни лиц, ни отдельных воинов он распознать не может. Наступающие войска движутся к Трое, будто прибой к берегу; мечи и доспехи чешуей блестят в лучах солнца. Ахейцы теснят троянцев, как и предсказывал Патрокл. Вскоре он вернется, и Агамемнон преклонит перед Ахиллом колени. И они снова будут счастливы.
Но он не чувствует в себе этого счастья. Внутри он весь словно заледенел. Корчащееся внизу поле брани, словно лицо Горгоны, постепенно обращает его в камень. Змеи все копошатся перед ним, свиваются в темный узел у стен Трои. Там пал царь или царевич, идет борьба за тело. Кто же? Он приставляет ладонь к глазам, но не может ничего разглядеть. Патрокл ему обо всем расскажет.
Он видит все обрывками. Воины идут по берегу, по направлению к стану. Одиссей, прихрамывая, шагает рядом с остальными царями. У Менелая что-то в руках. Свешивается перепачканная травой нога. Из-под сделанного наспех погребального покрова торчат спутанные локоны. Благословен будь этот лед внутри. Он держится еще считанные секунды. И затем – его оглушает.
Он хватается за меч, чтобы перерезать себе горло. И только наткнувшись на пустоту, вспоминает, что отдал меч мне. Антилох хватает его за руки, и все начинают говорить разом. Но он видит лишь обагренный кровью покров. С ревом он отталкивает Антилоха, сшибает с ног Менелая. Падает на тело. Осознание подступает к горлу, душит. Наружу пробивается, вырывается крик. За ним – еще один, и еще. Он хватается за голову, рвет на себе волосы. Золотые пряди падают на окровавленный труп. Патрокл, говорит он, Патрокл. Патрокл. Снова, снова и снова, пока от имени не остается один лишь звук. Где-то там Одиссей, опустившись на колени, упрашивает его что-то съесть, выпить. Его охватывает рдяное, бешеное исступление, и он чуть не убивает Одиссея на месте. Но для этого ему пришлось бы выпустить из рук меня. А он не может. Он прижимает меня к себе так крепко, что я чувствую слабое биение его сердца, будто трепет крылышек мотылька. Последние обрывки духа – эхо – еще липнут к моему телу. И это пытка.
С искаженным лицом к нам бежит Брисеида. Она склоняется над телом, слезы льются из ее прекрасных темных глаз теплым летним дождем. Она закрывает руками лицо, воет. Ахилл не глядит на нее. Он даже ее не видит. Он встает.
– Кто его убил? – Его голос ужасен, это что-то надломленное, надтреснутое.
– Гектор, – отвечает Менелай.
Ахилл хватает громадное ясеневое копье, вырывается из сдерживающих его рук.
Одиссей хватает его за плечи.
– Завтра, – говорит он. – Он уже укрылся в городе. Завтра. Послушай меня, Пелид. Завтра ты убьешь его. Клянусь. А теперь тебе надобно поесть и выспаться.
Ахилл рыдает. Он прижимает меня к себе, он отказывается от еды, он не произносит ни единого слова – кроме моего имени. Я вижу его лицо будто бы сквозь воду, как рыба видит солнце. У него текут слезы, но я не могу их ему утереть. Такова теперь моя стихия, полужизнь непогребенного духа.
Появляется его мать. Я слышу ее – шумом бьющихся о берег волн. Если я вызывал у нее отвращение при жизни, то теперь видеть мое тело в объятиях сына – еще невыносимее.
– Он умер, – говорит она своим безжизненным голосом.
– Умрет Гектор, – отвечает он. – Завтра.
– У тебя нет доспехов.
– Они мне и не нужны. – Он скалит зубы, ему тяжело говорить.
Она тянется к нему – холодная, бледная, – отводит его руки от меня.
– Он сам навлек на себя гибель, – говорит она.
– Не трогай меня!
Она отшатывается, глядит, как он сжимает меня в объятиях.
– Я добуду тебе доспехи, – говорит она.
И дальше – одно и то же, одно и то же: то и дело кто-нибудь приподнимает полог, робко заглядывает в шатер. Феникс, Автомедон, Махаон. И наконец – Одиссей.
– К тебе пожаловал Агамемнон, он хочет вернуть девушку.
Ахилл не отвечает: она уже вернулась. Может быть, он и сам этого не знает.
Двое мужей глядят друг на друга в мерцающем свете очага. Агамемнон откашливается:
– Пора уже забыть о нашей размолвке. Я пришел к тебе, Ахилл, чтобы вернуть деву – она в добром здравии, никто не причинил ей вреда.
Он умолкает, будто ждет, что Ахилл сейчас начнет рассыпаться в благодарностях. Но в ответ – тишина.
– Право же, наверное, боги лишили нас разума, раз уж пришлось нам с тобой так повздорить. Но теперь все позади, и мы с тобой снова союзники.
Агамемнон произносит эти слова громко, чтобы услышали глядящие на них воины. Но Ахилл не отвечает. Он представляет, как убьет Гектора. Только поэтому он и держится на ногах.
Агамемнон осторожно спрашивает:
– Я слышал, царевич Ахилл, ты выйдешь завтра на битву?
– Да. – Он отвечает так быстро, что все вздрагивают.
– Хорошо, это очень хорошо. – Агамемнон выжидает еще минутку. – А потом? Ты будешь сражаться потом?
– Если хочешь, – отвечает Ахилл. – Мне все равно. Я скоро умру.
Воины переглядываются. Агамемнон поднимается с места.
– Ну что же, тогда мы обо всем условились. – Он идет к выходу, но вдруг оборачивается: – Мне жаль, что Патрокл погиб. Он храбро сражался сегодня. Ты ведь знаешь, что он убил Сарпедона?
Ахилл поднимает голову. Глаза у него мертвые, налитые кровью.
– Жаль, что он не дал вам всем погибнуть.
Агамемнон так потрясен, что не находится с ответом. Молчание нарушает Одиссей:
– Мы более не будем мешать тебе его оплакивать, царевич Ахилл.
Брисеида стоит на коленях у моего тела. Она принесла воду, холстину и теперь смывает с меня кровь и грязь. Руки у нее нежные, будто она обмывает младенца, а не покойника. Ахилл откидывает полог, их взгляды встречаются над моим телом.
– Отойди от него, – говорит он.
– Я почти закончила. Не подобает ему лежать в грязи.
– Убери от него руки.
Взгляд у нее пронзительный от слез.
– Думаешь, ты один его любил?
– Пошла вон. Вон!
– После смерти ты печешься о нем больше, чем при жизни. – Боль в ее голосе прорывается горечью. – Как ты мог отпустить его? Ты же знал, что он не умеет сражаться!
Ахилл кричит, швыряет блюдо, оно разлетается на мелкие осколки.
– Вон!
Но Брисеида не отступается:
– Убей меня! Этим ты его не оживишь. Он стоил десяти таких воинов, как ты. Десяти! А ты послал его на смерть!
Крик, который у него вырывается, нельзя назвать человеческим:
– Я пытался его удержать! Я велел ему оставаться на берегу!
– Нет, ты вынудил его туда пойти! – Брисеида делает шаг в его сторону. – Он отправился сражаться, чтобы спасти тебя и твою драгоценную честь. Потому что не мог видеть, как ты страдаешь!
Ахилл закрывает лицо руками. Но она и не думает жалеть его.
– Ты никогда не был его достоин. Не знаю, почему он вообще тебя любил. Ты думаешь только о себе!
Их взгляды встречаются. Ей страшно, но она не сдается:
– Надеюсь, Гектор тебя прикончит.
Он хрипло выдыхает:
– Думаешь, мне этого не хочется?
Он с рыданиями кладет меня на нашу постель. Мое тело обмякает там – в шатре тепло, скоро его заполонит запах. Но он как будто ничего не замечает. Он держит меня в объятиях всю ночь, прижимаясь губами к моим холодным рукам.
На рассвете его мать возвращается со щитом, мечом и только что выкованным, еще теплым бронзовым нагрудником. Она глядит, как он облачается, и даже не пытается с ним заговорить.
Он не ждет ни мирмидонян, ни Автомедона. Он мчится по берегу, мимо вылезающих из шатров ахейцев. Те хватают доспехи, бегут за ним. Они такое ни за что не пропустят.
– Гектор! – кричит он. – Гектор!
Он сметает наступающих троянцев, крушит лица и груди, метит их искрами своей ярости. Не успевают их тела упасть, как он уже несется дальше. Поредевшая после десяти лет войны трава пьет густую кровь царевичей и царей.
Но Гектор ускользает от него, дарованная ему богами удача прячет его за колесницами, за людьми. Никто не зовет его бег трусостью. Если Ахилл его настигнет, ему не жить. Он одет в доспехи Ахилла, на снятом с моего трупа нагруднике – изображение феникса, которое ни с чем не спутаешь. Когда они проносятся мимо, воины глядят на них во все глаза: можно подумать, будто Ахилл гонится сам за собой.
Тяжело дыша, Гектор мчится к широкой троянской реке – Скамандру. Его воды сверкают млечным золотом – то цвет камней, которыми устлано его русло, желтой горной породы, которой славится Троя.
Нынче воды не золотые, нынче они грязного, бурливого красного цвета: река забита трупами и доспехами. Гектор бросается в воду, плывет, продираясь меж шлемов и вертящихся кругом тел. Выбирается на другой берег, Ахилл прыгает за ним.
Кто-то подымается из воды, преграждает ему путь. Грязная вода льется по мускулистым плечам, стекает с черной бороды. Он выше самого высокого смертного, сила разливается в нем, как ручьи по весне. Он любит Трою и ее народ. Летом они приносят ему жертвы и проливают в него вино, бросают цветочные венки, которые покачиваются на его водах. И нет никого благочестивее Гектора, царевича Трои.
Лицо Ахилла забрызгано кровью.
– Тебе не укрыть его от меня.
Речной бог Скамандр заносит над ним тяжелый посох, толстый, будто ствол небольшого дерева. Ему не нужен клинок, он одним ударом может переломать кости, перебить шею. У Ахилла же только меч. Его копья остались позади – в трупах.
– Стоит ли это твоей жизни? – спрашивает бог.
Нет. Прошу тебя. Но у меня больше нет голоса. Ахилл ступает в реку и вскидывает меч.
Обхватив посох исполинскими руками – каждая толщиной в человеческий торс, – речной бог замахивается на Ахилла. Ахилл уворачивается, а затем подкатывается поближе, ровно в тот миг, когда посох со свистом проносится над ним во второй раз. Он вскакивает на ноги, взмахивает мечом, целя в неприкрытую грудь бога. Бог уклоняется – легко, почти небрежно. Кончик меча минует его, не причинив ему никакого вреда, – чего раньше никогда не случалось.
Теперь нападает бог. Он машет посохом так, что Ахилл вынужден пятиться по запруженной реке. Скамандр бьет посохом будто молотом, и всякий раз, когда посох сшибается с водой, брызги вздымаются широкими дугами. Ахилл отпрыгивает и отпрыгивает. Но воды не утягивают его за собой, как утянули бы обычного смертного.
Сверкающий меч Ахилла опережает мысль, но он все равно не может задеть бога. Скамандр отбивает каждый удар своим мощным посохом, заставляя Ахилла двигаться быстрее и быстрее. Бог стар, стар, как талые воды, что первыми низринулись с горных вершин, – и он изворотлив. Он помнит все битвы, сотрясавшие эти равнины, для него нет ничего нового. Ахилл замедляется, устает противостоять силе бога при помощи одной лишь тонкой полосы металла. Меч и посох встречаются – и щепки летят во все стороны, но оружие бога по-прежнему толщиной в Скамандрову ногу, надежды на то, что оно переломится, нет. Бог то и дело улыбается, видя, что воин теперь чаще уворачивается, чем отражает удары. Неумолимо наседает. Лицо Ахилла искажено – от сосредоточенности, от усилий. Он бьется на пределе, на самом пределе своих сил. Он ведь все-таки не бог.
Я вижу, как он весь подбирается, готовясь перейти в последнюю отчаянную атаку. Он начинает выпад, целит мелькающим мечом в голову богу. На какую-нибудь долю секунды Скамандру приходится отступить, уклониться от удара. Этого мига и ждал Ахилл. Он напрягает мускулы для последнего единственного удара – и взлетает в прыжке.
Впервые в жизни он действует недостаточно быстро. Бог отвечает на удар и яростно его отражает. Ахилл оступается. Движение совсем незаметное, он всего-то легонько покачнулся, я чуть было и сам все не пропустил. Но бог его замечает. И нападает на Ахилла в тот самый крошечный обрыв времени, когда он оступается. Описав убийственную дугу, посох летит вниз.
Он ни о чем не догадывался, да и я тоже – а надо было. Эти ноги не оступались – никогда, а я ведь знал их столько лет. Случись ему ошибиться, его подведут не они – не эти изящные кости, не эти округлые изгибы. Ахилл наживил крючок человеческой слабостью, и бог жадно проглотил наживку.
В атаке Скамандр открывается, и в этот просвет Ахилл и целит мечом. На боку у бога расцветает рана, и река снова становится золотой – от сукровицы, сочащейся из ее владыки.
Скамандр не умрет. Но сейчас ему, усталому, ослабевшему, придется уползти в горы, откуда берут начало его воды, чтобы залечить рану и набраться сил. Он оседает в воду и исчезает.
Пот стекает по лицу Ахилла, он хрипло дышит. Но не останавливается.
– Гектор! – кричит он.
И погоня начинается вновь.
Где-то перешептываются боги.
Он одолел одного из нас.
Что будет, если он нападет на город?
Час гибели Трои еще не пробил.
А я думаю: не бойтесь за Трою. Ему нужен один Гектор. Гектор, и только. Гектор умрет, и он остановится.
Возле высоких троянских стен есть рощица – пристанище священного ветвистого лавра. Здесь наконец Гектор останавливается. Двое воинов глядят друг на друга сквозь листву. Один – смуглый, стоит уверенно, будто врос в землю корнями. На нем золотой шлем, золотой нагрудник, начищенные до блеска поножи. Эти доспехи были мне впору, но он крупнее меня, плечистее. У самого горла, между металлом и кожей – прогалина.
Лицо второго искажено так, что его почти не узнать. Он еще не обсох после речного сражения. Он вскидывает ясеневое копье.
Нет, умоляю я его. Он ведь держит в руке собственную смерть, он ведь прольет свою кровь. Но он меня не слышит.
Глаза Гектора широко раскрыты, но он больше не станет убегать. Он говорит:
– Об одном прошу. Когда убьешь меня, отдай тело моей семье.
Ахилл отвечает так, будто ему не хватает воздуха:
– Львы и люди не заключают союзов. Я растерзаю тебя и пожру твое тело сырым.
И наконечник его копья темным вихрем, яркой вечерней звездой устремляется в ложбинку у горла Гектора.
Ахилл возвращается в шатер, где лежит мое тело. Он красный, он красный, он буро-красный – до самых локтей, до самых колен, до самой шеи, словно он плавал в темных, просторных палатах сердца, и только что вынырнул оттуда, и кровь еще бежит по нему ручьями. Он тащит за собою тело Гектора – кожаный шнур продернут через его лодыжки. Аккуратно подстриженная борода слиплась от грязи, лицо почернело от кровавой пыли. Он привязал тело к колеснице и пустил лошадей вскачь.
Ахейские цари встречают его.
– Ты одержал сегодня великую победу, – говорит Агамемнон. – Умойся, отдохни, а затем мы будем чествовать тебя на пиру.
– Не нужно мне никаких пиров. – Он расталкивает царей, волоча за собой Гектора.
– Ὠκύμορος, – окликает его мать самым нежным своим голосом.
Кратковечный.
– Может, все-таки поешь?
– Я не хочу, ты же знаешь.
Она касается его щеки, словно стирает кровь.
Он вздрагивает.
– Не надо, – говорит он.
Всего на миг лицо ее каменеет, он даже не успевает этого заметить. Теперь, когда она обращается к нему, голос ее суров:
– Пора вернуть тело Гектора его семье для погребения. Ты убил его, ты отомстил. Этого хватит.
– Никогда этого не хватит, – отвечает он.
Впервые после моей смерти Ахилл забывается тревожным, неглубоким сном.
Ахилл. Мне тяжко видеть, как ты страдаешь.
Он вздрагивает, его руки и ноги подергиваются.
Даруй же покой нам обоим. Сожги меня и похорони меня. Я буду ждать тебя среди теней. Я буду…
Но он уже просыпается:
– Патрокл! Постой! Я здесь!
Он трясет лежащее рядом с ним тело. Я безмолвствую, и он снова плачет.
На заре он встает и объезжает на колеснице Трою, чтобы все видели волочащееся за ней тело Гектора. То же самое он делает в полдень, а потом и вечером. Он не замечает, как, завидев его, ахейцы отводят взгляды. Не замечает, как они осуждающе поджимают губы, когда он проходит мимо. Долго это еще будет продолжаться?
В шатре его встречает Фетида, высокая и прямая будто пламя.
– Чего тебе надо? – Тело Гектора он бросает возле входа.
У нее на щеках яркие пятна, словно кровь брызнула на мрамор.
– Прекрати это. Аполлон разгневан. Он хочет тебя покарать.
– И пусть.
Он опускается на колени, отводит волосы с моего лба. Я завернут в покрывала, они заглушают запах.
– Ахилл! – Она подходит к нему, хватает его за подбородок. – Выслушай меня. Ты слишком далеко зашел. Я не сумею защитить тебя от него.
Он отдергивает голову, скалится:
– Не надо меня защищать.
Я еще не видел, чтобы кожа у нее стала такой белой.
– Не будь глупцом. Только моя сила и…
– Какая теперь разница? – рыча, обрывает ее он. – Он умер. Твоя сила может его оживить?
– Нет, – отвечает она. – Это никому не под силу.
Он встает:
– Думаешь, я не вижу, как ты радуешься? Я знаю, как ты его ненавидела. Ты всегда его ненавидела! Не пойди ты к Зевсу, он был бы жив!
– Он смертный, – говорит она. – Смертные умирают.
– Я тоже смертный! – орет он. – На что нужна эта божественная природа, если его нельзя оживить? На что нужна ты?
– Я знаю, что ты смертен, – отвечает она. Она выкладывает холодные слова одно за другим, будто камешки в мозаике. – Кому, как не мне, это знать. Надо было раньше забрать тебя с Пелиона. Вот что тебя погубило. – Она еле заметным жестом указывает на его изодранную одежду, на залитое слезами лицо. – Это не мой сын.
Его грудь вздымается:
– Тогда кто же перед тобой, матушка? Разве недостаточно я прославился? Я убил Гектора. Кого еще надо убить? Отправь их ко мне. Я их всех убью!
Она морщится:
– Ты ведешь себя как дитя. Пирру всего двенадцать, а он уже взрослее тебя.
– Пирр. – Не слово, выдох.
– Он приплывет, и падет Троя. Мойры сказали, что без него город не будет взят.
Лицо у нее сияет.
Ахилл смотрит на нее во все глаза:
– Ты приведешь его сюда?
– Он следующий ἄριστος Ἀχαιών.
– Я еще жив.
– По тебе не скажешь. – Она хлещет его словами. – Ты хоть знаешь, сколько я вынесла, чтобы ты прославился? А теперь ты хочешь пожертвовать всем ради этого? – Она, морщась от отвращения, указывает на мое гниющее тело. – С меня хватит. Больше я ничем не могу тебе помочь.
Кажется, что ее черные глаза вот-вот потухнут, как умирающие звезды.
– Я рада, что он мертв, – говорит она.
Это последнее, что она ему скажет.
Глава тридцать вторая
В самый темный час ночи, когда умолкают совы и даже дикие псы забываются сном, к нам в шатер приходит старик. Немытый, одежды изодранные, волосы выпачканы пеплом и грязью. Мокрый насквозь хитон – он переплывал реку. Но, когда он ведет речь, глаза у него ясные.
– Я пришел за сыном, – говорит он.
Царь Трои подходит к Ахиллу, преклоняет перед ним колени. Склоняет седовласую голову.
– Выслушаешь ли ты отцовскую мольбу, о могучий царевич Фтии, лучший из ахейцев?
Ахилл, будто зачарованный, глядит на его плечи. Они трясутся от старости, их клонит к земле тяжелое горе.
Этот муж родил пятьдесят сыновей, а в живых осталась жалкая горстка.
– Я выслушаю тебя, – отвечает Ахилл.
– Да благословят боги твою доброту, – говорит Приам. Его руки холодят пылающую кожу Ахилла. – Этой ночью я оказался так далеко от дома, потому что лелею надежду… – Его тело сотрясает невольная дрожь, ночь холодна, а на нем мокрые одежды. – Прости, что предстал перед тобой в столь неприглядном виде.
От этих слов Ахилл словно бы немного приходит в себя.
– Встань с колен, – говорит он. – Позволь мне поднести тебе еды и питья.
Он протягивает старому царю руку, помогает ему подняться на ноги. Набрасывает на него сухой плащ, усаживает на мягкие подушки, давно облюбованные Фениксом, наливает вина. Рядом с морщинистым, медленно ступающим Приамом Ахилл вдруг кажется очень юным.
– Благодарю тебя за гостеприимство, – говорит Приам. Он говорит медленно и с сильным акцентом, но наше наречие знает хорошо. – Я слышал, что ты благородный муж, и пришел воззвать к твоему благородству. Мы – враги, однако жестокостью ты не славен. Умоляю тебя, верни мне тело сына для погребения, чтобы душа его не блуждала среди теней.
Говоря это, он старательно не глядит на фигуру, лежащую в углу.
Ахилл не отводит глаз от пустых, сложенных ковшиком ладоней.
– Ты пришел один, это храбрый поступок, – говорит он. – Как ты пробрался в наш стан?
– Меня направляли милосердные боги.
Ахилл поднимает голову:
– А откуда ты знал, что я тебя не убью?
– Этого я не знал, – отвечает Приам.
Молчание. Перед ними стоят еда и вино, но никто не ест и не пьет. Ребра Ахилла виднеются сквозь хитон.
Приам бросает взгляд на другое тело, лежащее на постели, – на мое тело. Он колеблется, но затем спрашивает:
– Это… это твой друг?
– Φίλτατος, – резко отвечает Ахилл. Возлюбленный. – Лучший из мужей, и твой сын убил его.
– Я сочувствую твоей утрате, – говорит Приам, – и мне жаль, что это мой сын отнял его у тебя. Но я прошу тебя, будь милосерден. Людям надлежит помогать друг другу в горести, даже если они враги.
– А если я не помогу? – Голос его звучит сухо.
– Значит, не поможешь.
Они снова молчат.
– Я ведь еще могу тебя убить, – говорит Ахилл.
Ахилл.
– Знаю. – В тихом голосе царя нет ни капли страха. – Но я готов пожертвовать жизнью, если это поможет душе сына обрести покой.
Слезы подступают к глазам Ахилла, он отворачивается, чтобы старик их не видел.
Приам мягко продолжает:
– Нам должно просить покоя для мертвых. Мы оба с тобой знаем, что живые этого покоя лишены.
– Лишены, – шепчет Ахилл.
В шатре все бездвижно, само время как будто замерло. Наконец Ахилл встает.
– Скоро рассветет, не хочу, чтобы ты попал в беду, возвращаясь домой. Я велю слугам омыть и одеть тело твоего сына.
Когда они уходят, он валится на постель рядом со мной, утыкается лицом мне в живот. Под градом его слез кожа становится скользкой.
На следующий день он относит меня на погребальный костер. Брисеида и мирмидоняне смотрят, как он кладет меня на сложенные дрова, как бьет кресалом. Языки пламени окружают меня, и я чувствую, как ускользаю все дальше от жизни, истончаюсь до легчайшего дуновения ветра. Я жажду темноты и тишины подземного царства, где я смогу отдохнуть.
Он сам собирает мой прах, хотя это обязанность женщин. Он ссыпает его в золотой фиал – самый красивый, какой нашелся в стане, – и оборачивается к глядящим на него ахейцам:
– Когда я умру, смешайте наш прах и похороните нас вместе.
Гектор и Сарпедон мертвы, но на их место заступают другие герои. Анатолия щедра на союзников и тех, кто желает объединиться против захватчиков. Первый такой герой – Мемнон, сын розоперстой Зари, царь Эфиопии. Темнокожий исполин с венцом на челе привел полчище воинов с такой же иссиня-черной кожей, как у него. Он стоит на поле битвы и с надеждой посмеивается. Он пришел сюда ради одного мужа – только ради него.
Этот муж выходит ему навстречу, вооруженный лишь копьем. Его нагрудник затянут на скорую руку, прежде яркие волосы свисают немытыми прядями. Мемнон смеется. Добыча будет легкой. Но когда он, повиснув на длинном ясеневом древке, оседает на землю, улыбка сползает с его лица. Ахилл устало выдергивает копье.
Затем появляются всадницы с обнаженными грудями, кожа их блестит, будто умащенное маслом дерево. Волосы убраны, подвязаны, в руках – копья и колючие стрелы. С их седел свисают изогнутые щиты – в виде полумесяцев, точно выкованные из самой луны. Возглавляет их одна-единственная женщина, она едет на гнедой лошади, ее волосы развеваются на ветру, у нее темные, миндалевидные, беспощадные глаза анатолийки – живые камешки, что без устали оглядывают раскинувшуюся перед ней рать. Пентесилея.
На плечи у нее накинут плащ, и это-то ее и подводит – за этот плащ ее, легконогую, похожую на изготовившуюся к прыжку кошку, и стаскивают с лошади. Она падает ловко, изящно и молниеносно выхватывает притороченное к седлу копье. Вскидывает его, припав к земле. Вот показывается лицо – угрюмое, потемневшее, безразличное. Он более не носит никаких доспехов, подставляя кожу ранам и уколам. И теперь этот воин с надеждой, с жадной тоской глядит на нее.
Она целит в него копьем, и тело Ахилла – необыкновенно проворное, невероятно гибкое – уворачивается от смертоносного наконечника. Мускулы, как и всегда, предают его, выбирая жизнь вместо покоя, который несет с собой копье. Она бьет снова, и он, весь подобравшись, будто лягушка, перепрыгивает через древко – тело у него легкое, вольное. У него вырывается горестный возглас. Ведь он питал надежду на смерть, потому что она убила уже много воинов. Потому что на лошади она казалась ему сродни – такой же быстрой и ловкой, такой же беспощадной. Но это не так. Он сшибает ее с ног одним ударом, ее грудь разворочена, будто поле под плугом. Ее женщины провожают его удаляющуюся, ссутуленную фигуру скорбными, свирепыми воплями.
И последний – Троил, совсем еще юный. Его держали в городе – для надежности, младший сын Приама должен был выжить. Но смерть брата выманила его за городские стены. Он храбр и глуп и никого не желает слушать. Я вижу, как он вырывается из рук старших братьев, которые пытаются его удержать, как вскакивает в колесницу. Он так жаждет мести, что летит вперед очертя голову, будто сорвавшаяся с цепи гончая.
Копье – тупым концом – чиркает его по груди, которая только-только начала наливаться зрелостью. Он падает, так и не выпустив поводьев, и перепуганные лошади тащат его за собой. Копье волочится за ним, лязгает о камни, чертит письмена в пыли бронзовым ногтем.
Наконец он выпутывается, встает, ноги и спина – в пыли и ссадинах. И оказывается лицом к лицу с взрослым мужем, с тенью, кружащей по бранному полю, с жутким ликом воина, который устало убивает одного человека за другим. Я вижу Троила – яркие глаза, храбро вскинутый подбородок, вижу, что он обречен. Наконечник впивается в нежный клубенек его горла, течет похожая на чернила жидкость, ее цвет выпили окружающие меня сумерки. Юноша падает.
В Трое проворные руки быстро привязывают к луку тетиву. Вот и стрела выбрана, и ноги несут царевича по ступеням, на самый верх башни, что высится над мертвыми и умирающими. Несут туда, где дожидается бог.
Парису нетрудно отыскать цель. Воин движется медленно, будто раненый или больной лев, но его золотые локоны ни с чем не спутаешь. Парис вкладывает стрелу в лук.
– Куда целиться? Говорят, он неуязвим. Кроме одного…
– Он – человек, – отвечает Аполлон. – А не бог. Стреляй, и он умрет.
Парис прицеливается. Бог касается оперения стрелы. Затем выдыхает – пуфф! – будто дует на одуванчик, будто хочет пустить по воде игрушечную лодку. И прямая, бесшумная стрела летит вниз, по дуге, прямо в спину Ахиллу.
Ахилл слышит ее слабое жужжание за секунду до того, как она впивается в его тело. Он слегка оборачивается, словно желая увидеть, как она летит. Он закрывает глаза и чувствует, как наконечник проталкивается сквозь кожу, раздвигает плотные мышцы, червем проползает меж скругленных, как пальцы, ребер. Между лопаток струится кровь, темная и скользкая, как масло. И, ударяясь о землю, Ахилл улыбается.
Глава тридцать третья
За телом приходят морские нимфы, пена их платьев волочится за ними по земле. Они омывают его нектаром и розовым маслом, вплетают цветы в его золотые волосы. Мирмидоняне возводят погребальный костер, и Ахилла возлагают на него. Пламя пожирает его, и нимфы плачут. От прекрасного тела остаются одни кости и белесая зола.
Но многие не плачут. Брисеида, что не сводит глаз с костра, пока не затухают последние угольки. Фетида, что стоит вытянувшись, черные волосы подрагивают, разлетаются на ветру. Воины, цари, простолюдины. Они держатся поодаль, их пугают нечеловеческие причитания нимф, грозовые глаза Фетиды. Один Аякс с перевязанной, заживающей ногой, кажется, вот-вот расплачется. Но, как знать, может, он думает о своем долгожданном возвышении.
Костер догорает. Если прах не собрать сейчас, его развеет ветром, но Фетида, которой должно это сделать, не двигается с места. Наконец к ней посылают Одиссея.
Он преклоняет перед ней колени:
– Богиня, яви нам свою волю. Надобно ли нам собрать его прах?
Она оборачивается к нему. Может, в ее глазах – горе, а может, и нет. Прочесть в них ничего нельзя.
– Соберите прах. Захороните. Я сделала все.
Он склоняет голову:
– Великая Фетида, твой сын пожелал, чтобы его прах захоронили вместе…
– Я знаю, чего он пожелал. Делайте что хотите. Это не моя забота.
Прислужницам велят собрать прах, они ссыпают его в золотой фиал, где уже упокоился я. Почувствую ли я что-нибудь, когда его прах просыплется в мой? Я вспоминаю снежинки на Пелионе, как они холодили наши красные щеки. Тоска по нему вгрызается в меня сродни голоду. Где-то меня ждет его душа, но мне никак туда не попасть. Похороните нас, напишите над нами наши имена. Освободите нас. Его прах смешивается с моим, и я совсем ничего не чувствую.
Агамемнон созывает совет, чтобы обсудить, какую они построят гробницу.
– Возведем ее на поле, где он пал, – говорит Нестор.
Махаон качает головой:
– Лучше поставить ее в центре – на берегу, возле агоры.
– Только этого нам не хватало, – говорит Диомед. – Спотыкаться об нее каждый день.
– А я думаю – на холме. На том пригорке, возле их стана, – предлагает Одиссей.
Где угодно, где угодно, где угодно.
– Я пришел занять место отца, – раздается вдруг звонкий голос.
Цари поворачивают головы к входу в шатер. На пороге стоит мальчик. Волосы у него ярко-рыжие, цвета гребешков пламени, он хорош собою, но это холодная красота – красота зимнего утра. Лишь последний тугодум не поймет, о каком отце он говорит. Сходство впечатано в каждую черточку его лица, мучительно точное. Только подбородок у него другой, заостренный, как у матери.
– Я – сын Ахилла, – объявляет он.
Цари глядят на него во все глаза. Мало кто вообще знал о том, что у Ахилла есть дитя. Не теряется один Одиссей:
– Позволено ли нам будет узнать, как зовут сына Ахилла?
– Меня зовут Неоптолемом. Но называют Пирром. – Огненным. Но теплого в нем – только цвет волос. – Где место моего отца?
Его занял Идоменей. Он встает:
– Здесь.
Пирр пристально оглядывает критского царя:
– Я прощаю твою дерзость. Ты ведь не знал о моем прибытии. – Он садится. – Владыка Микен, владыка Спарты. – Еле заметный кивок. – Я предлагаю вашему войску свою помощь.
На лице Агамемнона разом отражаются и недоверие, и недовольство. Он-то думал, что с Ахиллом наконец покончено. Да и вид у мальчика странный, пугающий.
– Не слишком ли ты для этого юн?
Двенадцать. Ему двенадцать.
– Я жил с богами в морской пучине, – отвечает он. – Я пил с ними нектар, вкушал с ними амброзию. Я прибыл, чтобы выиграть для вас эту войну. Мойры сказали, что без меня Троя не падет.
– Что? – с ужасом спрашивает Агамемнон.
– Если это правда, то мы воистину тебе рады, – говорит Менелай. – Мы как раз обсуждали, где возвести гробницу твоего отца.
– На холме, – говорит Одиссей.
Менелай кивает:
– Подходящее для них место.
– Для них?
Небольшая заминка.
– Для твоего отца и его спутника. Патрокла.
– И почему же этого человека следует похоронить подле лучшего из ахейцев?
Воздух сгустился. Все ждут, что же ответит Менелай.
– Твой отец так пожелал, царевич Неоптолем, – чтобы их прах смешали. Мы не сможем теперь похоронить их порознь.
Пирр вскидывает острый подбородок:
– Рабу не должно лежать в гробнице хозяина. Если их прах перемешан, ничего не поделаешь, но запятнать славу отца я не позволю. Памятник будет воздвигнут лишь ему одному.
Не допустите этого. Не дайте мне остаться здесь без него.
Цари переглядываются.
– Хорошо, – говорит Агамемнон. – Быть посему.
Я – воздух, я – мысль, я ничего не могу сделать.
Великому мужу – великий памятник. Огромный белый камень, который ахейцы добыли для его гробницы, упирается в небо. АХИЛЛ – выбито на нем. Он возведен для него, он поведает всем, кто пройдет мимо: Ахилл жил и умер – и живет снова в людской памяти.
На знаменах Пирра – символы Скироса, родины его матери, не Фтии. И воины его тоже родом со Скироса. Автомедон послушно выстраивает мирмидонян и женщин, чтобы встретить Пирра. Они смотрят, как тот идет по берегу, смотрят на его блистающие, свежие войска, на его злато-рыжие волосы, пылающие на фоне голубого неба.
– Я сын Ахилла, – говорит он им. – Я унаследовал вас по праву рождения. Теперь вы служите мне.
Его взгляд падает на женщину, что стоит, опустив глаза, скрестив руки. Он подходит к ней, берет за подбородок.
– Как тебя зовут? – спрашивает он.
– Брисеида.
– Я о тебе слышал, – говорит он. – Это из-за тебя отец перестал сражаться.
Вечером он посылает за ней стражников. Они берут ее под руки, ведут в шатер. Она покорно склоняет голову, не сопротивляется.
Они откидывают полог, вталкивают ее внутрь. Пирр развалился на стуле, беззаботно болтает ногой. Так мог бы сидеть и Ахилл. Но у Ахилла никогда бы не было таких глаз, пустых, как бесконечные глубины черного океана, где нет ничего, кроме бескровных рыбьих тел.
Она встает на колени:
– Владыка.
– Отец из-за тебя рассорился со всем войском. Наверное, ты хороша в постели.
Не найти глаз темнее, непроницаемее, чем сейчас у Брисеиды.
– Владыка оказывает мне честь такими словами. Но не думаю, что он отказался сражаться из-за меня.
– Отчего же тогда? Что же нам скажет рабыня?
Он вскидывает точеную бровь. Страшно следить за тем, как он говорит с нею. Он – словно змея, нельзя угадать, когда ужалит.
– Я досталась ему в бою, и Агамемнон отнял его честь, когда отнял меня. Вот и все.
– Разве ты не грела ему постель?
– Нет, владыка.
– Хватит! – резко говорит он. – Не лги мне больше. В стане нет женщины красивее тебя. Ты была его девкой.
Она еле заметно ежится.
– Владыка думает обо мне лучше, чем я того заслуживаю. Но такая удача мне никогда не выпадала.
– И почему? В чем твой изъян?
Поколебавшись, она отвечает:
– Владыка, знаешь ли ты о муже, что похоронен вместе с твоим отцом?
Все чувства разом пропадают с его лица.
– С чего бы мне о нем знать? Он – никто.
– Однако же твой отец очень любил его и почитал. Он был бы рад, будь они похоронены вместе. Я была ему не нужна.
Пирр впивается в нее взглядом.
– Владыка…
– Молчать! – Слово плетью просвистело в воздухе. – Я тебе покажу, как лгать лучшему из ахейцев!
Он встает:
– Иди сюда!
Ему всего двенадцать, но выглядит он старше. Тело у него как у взрослого мужа.
Она широко распахивает глаза:
– Владыка, прости, что прогневала тебя. Но… спроси кого угодно, Феникса или Автомедона. Они подтвердят, что я не лгу.
– Я велел тебе подойти.
Она встает с колен, неловко прячет руки в складках платья. Беги, шепчу я. Не подходи к нему. Но она подходит.
– Владыка, что я могу для тебя сделать?
Он приближается к ней, глаза у него сверкают.
– Все, что я захочу.
Откуда взялся нож, я так и не увидел. Но вот он, в ее руке, и она замахивается на Пирра. Но она никогда прежде не убивала. Она не знает, с какой силой нужно воткнуть в тело лезвие, с какой уверенностью. А он быстр, он уже успел от нее увернуться. Лезвие лишь рассекает кожу, прочерчивает на ней кривую линию, но не вонзается в плоть. Мощной оплеухой он валит ее с ног. Она швыряет нож ему в лицо и убегает.
Она выскакивает из шатра, проскальзывает мимо стражников, которые не успевают ее схватить, бежит к морю и бросается в воду. За ней выбегает Пирр – в располосованном хитоне, с окровавленным животом. Он останавливается возле растерянных стражей, невозмутимо забирает у одного из них копье.
– Бросай! – поторапливает его стражник.
Ведь она уже заплыла за буруны.
– Еще немного, – бормочет Пирр.
Ее руки взмывают промеж седых волн так же размеренно, как птичьи крылья в воздухе. В воде она всегда была сильнее нас с Ахиллом. Она клялась, что однажды доплыла до самого Тенедоса, а до него два часа на лодке. Она удаляется все дальше и дальше от берега, и во мне растет бешеное ликование. Только один воин мог сразить ее копьем с такого расстояния, но он мертв. Она свободна!
Только один воин – и его сын.
Копье летит с самого конца берега – беззвучное, точное. Наконечник ударяет ее в спину, будто камешек, упавший на плывущий по воде листок. Зев черной воды проглатывает ее целиком.
Потом Феникс посылает ныряльщика искать ее тело, но тот ничего не находит. Быть может, ее боги добрее наших и она обретет покой. Ради этого я бы снова отдал жизнь.
Пророчество оказывается правдой. Троя гибнет с приездом Пирра. Конечно, он захватывает ее не в одиночку. Есть еще конь, и хитрость Одиссея, да и целое войско в придачу. Но это Пирр убивает Приама. Это он находит жену Гектора, Андромаху, укрывшуюся с сыном в погребе. Он вырывает ребенка из ее рук и бьет его головой о стену с такой силой, что его череп разлетается на куски, будто гнилой фрукт. Даже Агамемнон побелел, услышав об этом.
Кости города переломаны, обглоданы дочиста. Ахейские цари набивают мошну золотыми колоннами и царевнами. Я и не думал, что можно так быстро сняться с места, но вот – все шатры скатаны и уложены, весь скот забит, припасы заготовлены. Берег чист, как объеденный скелет.
Я прихожу к ним во снах. Не уезжайте, умоляю я их. Сначала помогите мне упокоиться с миром. Но они ничего не отвечают, даже если слышат меня.
Накануне отплытия, вечером, Пирр желает принести последнюю жертву в честь отца. Цари собираются у гробницы, на самом почетном месте восседает Пирр, возле него – царственные пленницы: Андромаха, царица Гекуба и юная царевна Поликсена. Куда бы он ни пошел, он велит им идти за собой – вечное свидетельство его триумфа.
Калхант подводит к гробнице белую юницу. Но не успевает он достать нож, как Пирр его останавливает:
– Одна юница. И это все? Разве такая жертва не причитается любому воину? Мой отец был лучшим из ахейцев. Он был лучшим из вас, а его сын превзошел и его. Однако же вы скупитесь нам на почести?
Пирр хватает царевну Поликсену за подол ее бесформенного, развевающегося на ветру платья, швыряет ее на алтарь.
– Вот чего достойна душа моего отца!
Он не сделает этого. Не посмеет.
Словно бы в ответ Пирр улыбается.
– Ахилл доволен, – говорит он, перерезая ей глотку.
Я до сих пор помню этот вкус, соленый, железистый поток. Он пропитал траву над нашей могилой, я захлебнулся в нем. Говорят, мертвые жаждут крови, но не так. Не так.
Ахейцы отплывают завтра, и я в отчаянии.
Одиссей.
Его сон неглубок, веки подрагивают.
Одиссей. Услышь меня.
Он вздрагивает. Ему нет покоя даже во сне.
Когда ты пришел просить у него помощи, я откликнулся на твой призыв. Откликнись и ты на мой. Тебе известно, кем он был для меня. Ты сам видел, и ты привел нас сюда. Ты в ответе за наш покой.
– Прошу прощения, что потревожил в столь поздний час, царевич Пирр. – Он пускает в ход самую непринужденную свою улыбку.
– Я никогда не сплю, – отвечает Пирр.
– Надо же, как удобно. Неудивительно, что тебе удается сделать куда больше нашего.
Пирр глядит на него, сузив глаза, он не понимает, издевка это или нет.
– Вина? – Одиссей поднимает бурдюк.
– Пожалуй. – Пирр указывает подбородком на два кубка. – Оставь нас, – приказывает он Андромахе.
Пока та собирает одежду, Одиссей разливает вино.
– Что же. Ты, должно быть, доволен своими подвигами. Еще нет тринадцати, а уже герой. Немногие могут с тобой сравниться.
– Никто не может, – отвечает он холодно. – Чего тебе надо?
– Боюсь, что меня привело сюда редкое чувство вины.
– И?..
– Завтра мы отплывем, оставив здесь множество мертвых ахейцев. Все они погребены с надлежащими почестями, память каждого отмечена именем. Кроме одного. Я не самый благочестивый человек, но мне не хочется думать о душах, что бродят среди живых. Пусть мой покой не тревожат беспокойные духи.
Пирр слушает его, привычно, еле заметно кривя от отвращения рот.
– Твой отец не был мне другом, как и я ему. Но я восхищался его умениями и уважал его как воина. Да и за десять лет волей-неволей можно узнать человека. И вот что я тебе скажу: вряд ли твой отец хотел, чтобы Патрокл был предан забвению.
Пирр напрягается:
– Он так сказал?
– Он просил, чтобы их прах смешали, чтобы их похоронили вдвоем. Таким образом, можно сказать – да, он этого желал.
Я впервые благодарен его изворотливому уму.
– Я его сын. Мне лучше знать, чего желает его дух.
– Потому-то я пришел к тебе. Моего интереса тут нет. Я всего-навсего честный человек, который борется за справедливость.
– Разве справедливо бросать тень на славу моего отца? Дозволять простолюдину запятнать ее?
– Патрокл не был простолюдином. Он был царским сыном в изгнании. Он верой и правдой служил нашему делу, многие воины его уважали. Он убил Сарпедона, который по силе уступал лишь Гектору.
– В доспехах отца. При помощи отцовской славы. Сам он ничем не прославился!
Одиссей кивает:
– Верно. Но слава – странная штука. К одним она приходит после смерти, другие же, умерев, исчезают из людской памяти. Одно поколение восхваляет то, что будет ненавистно другому. – Он разводит широкие ладони. – Нам не дано знать, кто выйдет живым из всепоглощающего огня забвения. Как знать? – Он улыбается. – Может, когда-нибудь прославлюсь и я. И может, еще больше, чем ты.
– Сомневаюсь.
Одиссей пожимает плечами:
– Этого нам не дано знать. Мы – всего лишь смертные, мимолетные вспышки факелов. Те, кто придут после, могут как угодно возносить нас или покрывать позором. И может быть, в будущем Патрокл как раз вознесется.
– Нет.
– Тогда ты совершишь доброе дело. Благочестивый, милосердный поступок. Почтишь отца и позволишь упокоиться мертвому.
– Он запятнал честь отца, он запятнал мою честь. Я никогда этого не допущу. Забирай свое кислое вино и уходи!
Пирр говорит резко, слова ломаются будто ветки.
Одиссей встает, но не уходит.
– Есть ли у тебя жена? – спрашивает он.
– Конечно же нет.
– У меня есть жена. Я не видел ее десять лет. Я не знаю, жива ли она, не знаю, доживу ли я сам до встречи с нею.
Я всегда думал, что эта его жена – просто шутка, вымысел. Но теперь в его голосе нет ни капли мягкости. Каждое слово он проговаривает медленно, будто вытягивает его из огромной глубины.
– Я утешаюсь тем, что мы с нею будем вместе в подземном мире. Что мы с ней встретимся там, если нам уже не доведется встретиться в этой жизни. Мне бы не хотелось оказаться там без нее.
– У моего отца не было такой жены, – отвечает Пирр.
Одиссей смотрит на неумолимое лицо юноши.
– Я сделал все, что мог, – говорит он. – Пусть же помнят: я пытался.
Я помню.
Греки отплывают и забирают с собой всю надежду. Я не могу последовать за ними. Я привязан к этой земле, в которой зарыт мой прах. Я сворачиваюсь вокруг каменного обелиска, возведенного над его гробницей. Может быть, камень холодный, а может – теплый. Я ничего не чувствую. АХИЛЛ – выбито на нем, и все. Он отправился в подземное царство, а я остался здесь.
Люди приходят поглядеть на его могилу. Одни держатся поодаль, будто боясь, что его призрак восстанет из-под земли и бросит им вызов. Другие подходят к самому основанию обелиска, чтобы разглядеть вырезанные на камне сцены из его жизни. Выбиты они немного небрежно, но вполне четко. Ахилл убивает Мемнона, убивает Гектора, убивает Пентесилею. Смерть, одна смерть. Так могла бы выглядеть гробница Пирра. Неужели таким запомнят и Ахилла?
Приходит и Фетида. Я гляжу на нее, на траву, что вянет под ее стопами. Я уже давно не испытывал столь жгучей к ней ненависти. Она создала Пирра, и она любила его сильнее Ахилла.
Она рассматривает сцены, изображенные на его гробнице, – смерть за смертью. Тянет руку, будто хочет их коснуться. Невыносимо.
Фетида, зову ее я.
Она отдергивает руку. Исчезает.
Потом возвращается. Фетида. Она делает вид, что не слышит. Только стоит и смотрит на гробницу сына.
Я похоронен здесь. В могиле твоего сына.
Она ничего не говорит. Ничего не делает. Не слышит.
Она приходит каждый день. Она садится у основания обелиска, и мне кажется, будто я сквозь землю чувствую ее холод, еле заметный, режущий запах соли. Я не могу заставить ее уйти, но я могу ее ненавидеть.
Ты говорила, что Хирон его загубил. Ты – богиня, в тебе нет тепла, и ты ничего не знаешь. Это ты его загубила. Посмотри, каким его теперь запомнят. Убийцей Гектора, убийцей Троила. Запомнят только зверства, что он совершил, охваченный горем.
Ее лицо – словно сам камень. Оно неподвижно. Распускаются и опадают дни.
Возможно, боги почитают это за добродетель. Но что великого в том, чтобы отнять жизнь? Мы так легко умираем. Ты хочешь сделать из него еще одного Пирра? Пусть же о нем слагают и другие истории.
– Какие же? – спрашивает она.
В кои-то веки я ее не боюсь. Что теперь она может мне сделать?
О том, что он вернул тело Гектора Приаму, говорю я. Об этом тоже должны помнить.
Она долго молчит.
– А еще?
О том, как мастерски он играл на лире. О его прекрасном голосе.
Она словно выжидает.
О девушках. Он забрал их, чтобы другие цари над ними не надругались.
– Это была твоя затея.
Почему же ты не с Пирром?
Что-то вспыхивает у нее в глазах.
– Он погиб.
Меня охватывает лютая радость. Как? Мой вопрос – почти приказ.
– Его убил сын Агамемнона.
За что?
Она отвечает не сразу.
– Он украл его невесту, взял ее силой.
«Все, что я захочу», – сказал он Брисеиде.
И такого сына ты предпочла Ахиллу?
Она плотно сжимает губы.
– Помнишь ли ты еще что-нибудь?
Я состою из воспоминаний.
– Так говори же.
Я хочу отказаться. Но тоска по нему сильнее гнева. Я не хочу больше говорить о богах и мертвых. Я хочу, чтобы он жил.
Поначалу все так странно. Я привык утаивать его от нее, держать его только в себе. Но воспоминания разливаются будто весенние ручьи, и я не успеваю их остановить. Они приходят не словами, а видениями, подымаются, будто пар от пропитанной дождем земли. И еще, говорю я. Еще и еще. Какими были его волосы в лучах летнего солнца. Его лицо, когда он бежал. Глаза во время занятий – серьезные, как у совы. Еще, еще и еще. Счастливые мгновения теснят друг дружку.
Она закрывает глаза. Ее веки – цвета песка у зимнего моря. Она слушает и тоже вспоминает.
Она вспоминает, как стояла на берегу, волосы черные, длинные, как конский хвост. Слюдяные волны разбивались о скалы. А затем – грубые руки смертного, впившиеся в ее гладкую кожу. Саднящие ссадины от песка, раздирающая боль внутри. Связывающие их узами боги.
Она вспоминает, как почувствовала в себе дитя, свечение во тьме своего чрева. Она повторяет и повторяет пророчество, которое ей поведали три старухи: твой сын превзойдет своего отца.
Боги вздрогнули, заслышав это. Уж не им ли знать, как могучие сыновья поступают с отцами, – от молний Зевса по-прежнему разило опаленной плотью и отцеубийством. Они отдали ее смертному, пытаясь обуздать силу ее сына. Разбавить ее человеческим, принизить его.
Она кладет руку на живот, ощущая, как он плавает внутри. Это ее кровь даст ему силу.
Но этой силы ему не хватит. «Я смертный!» – кричит он ей с опухшим, промокшим от слез, мутным лицом.
Отчего ты не пойдешь к нему?
– Не могу. – В ее голосе столько боли, что он похож на открытую рану. – Я не могу спускаться под землю.
В подземные чертоги, где царит гулкий сумрак и колышутся души умерших, куда открыт путь только мертвым.
– Это все, что осталось, – говорит она, не сводя глаз с памятника.
Вечность камня.
Я воскрешаю перед ней мальчика, которого я знал. Ахилл смеется, и в руках у него мелькают смоквы. Его смеющиеся зеленые глаза встречаются с моими. «Лови», – говорит он. Ахилл свешивается с ветки над рекой, его фигура вычерчена по небу. Жаркое тепло его сонного дыхания у меня над ухом: «Если тебе придется поехать, я поеду с тобой». Все страхи позабыты в золотой гавани его объятий.
Воспоминания все прибывают и прибывают. Она слушает, уставившись в зернистый камень. Здесь мы все вместе: божество, смертный и юноша, бывший и тем и другим.
Солнце садится за морем, брызжет цветом на поверхность воды. Наползают мутные сумерки, она молчит рядом со мной. Ее лицо такое же гладкое, как и в нашу первую с ней встречу. Она скрестила руки на груди, будто пытаясь удержать в себе какую-то мысль.
Я рассказал ей все. Не утаив ничего, никого не пощадив.
Мы смотрим, как свет скатывается в могильник западного неба.
– Я не смогла подарить ему божественной жизни, – говорит она.
Голос у нее хриплый, отяжелевший от горя.
Но ты подарила ему жизнь.
Она долго не отвечает, просто сидит, и в глазах ее сияют последние блики умирающего солнца.
– Все, – говорит она.
Сначала я ничего не понимаю. Но затем вижу гробницу и надпись, которую она сделала на камне.
АХИЛЛ – написано на нем. А рядом – ПАТРОКЛ.
– Иди, – говорит она. – Он ждет тебя.
Во тьме две тени тянутся друг к другу сквозь безысходный, тяжелый мрак. Их руки встречаются, и свет изливается потоком – будто солнце рассыпало сотню золотых фиалов.
Список персонажей
Боги и бессмертные
Бог света и музыки, в войне занял сторону троянцев. В первой песни «Илиады» наслал мор на войско ахейцев, способствовал гибели Ахилла и Патрокла.
Сестра-близнец Аполлона, богиня охоты, луны и непорочности. Она прогневалась на ахейцев, жаждавших развязать кровопролитную войну в Трое. По ее велению в Авлиде перестали дуть ветры, и ахейцы не могли отчалить от берега. После того как ей в жертву принесли Ифигению, богиня смилостивилась, и попутный ветер вернулся.
Богиня любви и красоты, мать Энея, в войне заняла сторону троянцев. Особенно покровительствовала Парису – в третьей песни «Илиады» Парис спасся от Менелая благодаря ее вмешательству.
Могущественная богиня мудрости, войны и ткацкого ремесла. Страстно поддерживала в войне своих любимых ахейцев, в особенности благоволила к хитроумному Одиссею. Она появляется как в «Илиаде», так и в «Одиссее».
Царица богов, сестра и жена Зевса. Как и Афина, в войне она заняла сторону ахейцев, а троянцев ненавидела. В «Энеиде» Вергилия она – главный отрицательный персонаж и после падения Трои неумолимо преследует троянского героя Энея.
Царь богов, отец множества прославленных героев, в том числе Геракла и Персея.
Бог реки Скамандр, которая текла неподалеку от Трои. В войне тоже занял сторону троянцев. Его знаменитая битва с Ахиллом описана в двадцать второй песни «Илиады».
Морская нимфа, умевшая менять обличья, мать Ахилла. Мойры предсказали, что сын Фетиды превзойдет своего отца, и это напугало возжелавшего Фетиду Зевса. Чтобы ограничить силу ее сына, Зевс выдал Фетиду замуж за смертного. В постгомеровских версиях истории она разными способами пытается сделать Ахилла бессмертным: окунает его в реку Стикс, держа за пятку, или закаляет в огне.
Единственный «хороший» кентавр, был наставником Ясона, Эскулапа и Ахилла. Кроме того, считается родоначальником врачевания и хирургии.
Смертные
Возничий Ахилла, умело обращавшийся с его божественными норовистыми лошадями. После смерти Ахилла служил его сыну Пирру.
Брат Менелая, царствовал в Микенах, самом большом царстве Греции, во время похода ахейцев на Трою был кем-то вроде генералиссимуса. На протяжении войны часто ссорился с Ахиллом, который отказывался признавать за Агамемноном право отдавать ему приказы. Когда Агамемнон вернулся домой после войны, его убила жена, Клитемнестра. В знаменитой трилогии «Орестея» эту историю описывает Эсхил.
Царская дочь из Киликии, местности близ Трои. Верная и любящая жена Гектора. Она ненавидела Ахилла, во время набега убившего всю ее семью. Во время разграбления Трои стала пленницей Пирра, который увез ее в Грецию. После смерти Пирра она вместе с братом Гектора, Геленом, основала город Бутротон, выстроенный так, чтобы напоминать утерянную Трою. Ее историю Вергилий рассказывает в третьей книге «Энеиды».
Сын царя Пелея и морской нимфы Фетиды, считался величайшим воином своего поколения и прекраснейшим из мужей. В «Илиаде» он зовется «быстроногим», там же превозносится его певческий дар. Его наставником был добрый кентавр Хирон, а в спутники себе Ахилл взял попавшего в изгнание царевича Патрокла. По известной легенде юному Ахиллу был предложен выбор: долгая жизнь в неизвестности либо жизнь короткая, но полная славы. Он выбрал славу и отплыл вместе с остальными ахейцами в Трою. Однако на девятом году войны он поссорился с Агамемноном и отказался сражаться, вернувшись на поле брани только после того, как Гектор убил его возлюбленного Патрокла. В ярости он сразил великого троянского воина и в отместку ездил вокруг Трои на колеснице, волоча за собой его тело. В конце концов Ахилла убил троянский царевич Парис – при содействии бога Аполлона.
Самый известный миф об Ахилле – о его уязвимой пяте – на самом деле история куда более позднего времени. В «Илиаде» и «Одиссее» Ахилл не неуязвим, он просто невероятно одаренный воин. Но после Гомера стали во множестве появляться легенды, пытавшиеся объяснить его непобедимость. В одной из самых распространенных версий богиня Фетида окунает Ахилла в реку Стикс, чтобы сделать его бессмертным. Ей это удается – уязвимым остается только одно место на его теле, пятка, за которую она его держала. Поскольку я вдохновлялась в первую очередь «Илиадой» и «Одиссеей» и поскольку их трактовка истории показалась мне более реалистичной, я решила придерживаться более древней повествовательной традиции.
Царь Саламина, потомок Зевса, славился своей мощью и огромным ростом. Он был сильнейшим ахейцем после Ахилла, в одной из самых запоминающихся сцен «Илиады» именно он сдерживает нападение троянцев на ахейский стан, когда Ахилл отказывается вступить в бой. Однако после смерти Ахилла Агамемнон провозгласил Одиссея лучшим из ахейцев, и тогда Аякс, сойдя с ума от горя и ярости, покончил с собой. Его историю очень прочувствованно рассказывает Софокл в трагедии «Аякс».
Попала в плен к ахейцам во время одного из набегов на села вокруг Трои. Досталась Ахиллу в качестве военного трофея. Когда Ахилл отказался подчиниться Агамемнону, тот в наказание отнял у него Брисеиду. Ее вернули Ахиллу после смерти Патрокла, и в девятнадцатой песни «Илиады» она вместе с другими женщинами плачет над его телом.
Старший сын Приама, наследный царевич Трои. Гектор славился силой, благородством и любовью к семье. В шестой песни «Илиады» Гомер рисует трогательную сцену прощания Гектора с Андромахой и их маленьким сыном Астианаксом. Гектора убил Ахилл на последнем году войны.
Сын Зевса, самый знаменитый греческий герой. Славился невероятной силой. Богиня Гера ненавидела его за то, что он был сыном Зевса от другой женщины, и в наказание заставила совершить двенадцать подвигов. Он погиб задолго до начала Троянской войны.
Дочь царя Ликомеда, правившего на острове Скирос. Чтобы уберечь Ахилла от войны, Фетида одела его в женскую одежду и спрятала среди прислужниц Деидамии. Деидамия узнала об этой хитрости и втайне сочеталась с Ахиллом браком, зачав от него сына Пирра.
Царь Аргоса. Прославился благодаря как силе, так и смекалке. В ахейском войске Диомед считался одним из самых ценных воинов. Ему, как и Одиссею, покровительствовала богиня Афина. В пятой песни «Илиады» говорится о том, что она наделила его нечеловеческой силой в битве.
По легенде – самая прекрасная женщина на земле. Елена была спартанской царевной, дочерью царицы Леды и Зевса (явившегося ей в виде лебедя). К ней сваталось множество мужчин, и каждый из них принес клятву не препятствовать ее союзу с другим. Ее отдали в жены Менелаю, но позже она сбежала с троянским царевичем Парисом, тем самым положив начало Троянской войне. После войны вернулась с Менелаем в Спарту.
Царь Крита, внук Миноса – того самого, с Минотавром.
Дочь Агамемнона и Клитемнестры, ее пообещали отдать в жены Ахиллу и привезли в Авлиду, чтобы умилостивить богиню Артемиду. После того как ее принесли в жертву, ветра снова подули, и ахейцы смогли отплыть в Трою. Ее история рассказана в трагедии Еврипида «Ифигения в Авлиде».
Жрец и советник ахейцев. Это он велел Агамемнону принести в жертву дочь Ифигению и вернуть плененную Хрисеиду отцу.
Царь Скироса, отец Деидамии. Переодетый в женское платье Ахилл прятался в его дворце, и Ликомед ничего об этом не знал.
Брат Агамемнона, после брака с Еленой – царь Спарты. Когда Парис похитил Елену, Менелай напомнил всем ее женихам о принесенной ими клятве и вместе с братом возглавил отправившееся за ней войско. В песни третьей «Илиады» вступил в единоборство с Парисом за обладание Еленой и побеждал в схватке, но Париса спасла богиня Афродита. После войны вместе с Еленой вернулся в Спарту.
Престарелый царь Пилоса, бывший соратник Геракла. Он был слишком стар, чтобы сражаться в Троянской войне, но служил Агамемнону ценным советником.
Хитроумный царевич Итаки, любимец богини Афины. Знаменитая клятва не препятствовать выбору Елены, которую должны были принести все ее женихи, – это его идея. В награду он попросил себе в жены ее умную двоюродную сестру Пенелопу. Во время Троянской войны был одним из главных советников Агамемнона, а потом придумал уловку с троянским конем. Его путь домой, длившийся десять лет, описан в «Одиссее» Гомера, туда входят известные легенды о том, как он повстречал циклопов, колдунью Цирцею, Сциллу и Харибду и сирен. В конце концов Одиссей вернулся на Итаку, где его встретила Пенелопа и их уже взрослый сын Телемах.
Сын Приама, стал судьей знаменитого «конкурса красоты», в котором состязались Гера, Афина и Афродита и где наградой было золотое яблоко. Каждая из богинь старалась подкупить его: Гера предлагала власть, Афина – мудрость, а Афродита – самую прекрасную женщину в мире. Он вручил награду Афродите, а та помогла ему увести Елену от мужа, Менелая, после чего началась Троянская война. Парис славился умением стрелять из лука и, при помощи Аполлона, убил Ахилла.
Сын царя Менетия. Стал изгнанником, случайно убив другого мальчика. Патрокла приютил царь Пелей, в его дворце он воспитывался вместе с Ахиллом. В «Илиаде» это второстепенный персонаж, но, приняв роковое решение облачиться в доспехи Ахилла и спасти ахейцев, он приближает развязку всей истории. Когда Гектор убивает Патрокла, Ахилл приходит в ярость от горя и жестоко мстит троянцам.
Царь Фтии и отец Ахилла, родившегося у него от морской нимфы Фетиды. Легенда о Пелее, который борется с принимающей разные обличья Фетидой, была очень популярна в античности.
При рождении назван Неоптолемом, но потом получил прозвище Пирр за огненно-рыжий цвет волос. Сын Ахилла и царевны Деидамии. Он вступил в войну уже после смерти отца, принял участие в хитрости с троянским конем и зверски убил старого царя Трои Приама. Во второй книге «Энеиды» Вергилий рассказывает о роли Пирра в захвате Трои.
Троянская царевна, которую Пирр принес в жертву на могиле отца, перед тем как отплыть из Трои.
Престарелый царь Трои, славился набожностью и огромным количеством детей. В песни двадцать четвертой «Илиады» он храбро пробирается в шатер Ахилла, умоляя того выдать ему тело Гектора. Во время разграбления Трои его убивает сын Ахилла Пирр.
Давний друг и советник Пелея, который отправился в Трою вместе с Ахиллом, чтобы его наставлять. В девятой песни «Илиады» Феникс говорит, что заботился об Ахилле, когда тот был совсем еще ребенком, и безуспешно пытается убедить его помочь ахейцам.
Хрис был жрецом Аполлона в Анатолии. Его дочь Хрисеиду Агамемнон сделал своей рабыней. Когда Хрис предложил за нее щедрый выкуп, Агамемнон отказал ему и вдобавок оскорбил. В ярости Хрис воззвал к богу Аполлону, прося того наказать ахейцев и наслать на них мор. Когда Ахилл публично призвал Агамемнона вернуть Хрисеиду отцу, тот разъярился, и это стало причиной их страшной ссоры.
Сын богини Афродиты и смертного Анхиса, Эней славился своим благочестием. Он храбро сражался в Троянской войне, но куда более известны его последующие приключения. В «Энеиде» Вергилий рассказывает, как Эней, вместе с небольшим количеством других жителей, спасся из гибнущей Трои. Уцелевших троянцев он привел в Италию, где взял в жены дочь местного царя и стал родоначальником римлян.
Благодарности
Работа над этим романом превратилась для меня в десятилетнее странствие, и на пути мне посчастливилось встретить гораздо больше добрых божеств, чем злобных циклопов. Отблагодарить всех, кто поддерживал меня все эти годы, будет просто невозможно – получится еще одна книга, но отдельным богам я все же хотела бы поклониться.
И в особенности я хотела бы поблагодарить моих самых первых читателей – Кэролайн Белл, Сару Ферлоу и Майкла Буррета – за их теплые и вдумчивые отклики. Спасибо моей потрясающей крестной Барбаре Торнброу, которая всю дорогу меня подбадривала, и спасибо всему семейству Дрейков – за доброту и за то, какими специалистами самого широкого профиля они оказались. Я выражаю сердечную признательность всем моим учителям, в особенности Диане Дюбуа, Сьюзен Мелвойн, Кристин Джаффи, Джудит Уильямс и Джиму Миллеру, и моим невероятным, влюбленным в свое дело студентам – как шекспироведам, так и латинистам, – от которых я получаю гораздо больше полезных уроков, чем они от меня.
Мне повезло обрести не одного, а сразу трех наставников – в классической филологии, в преподавании и в жизни: Дэвида Рича, Джозефа Пуччи и Майкла К. Дж. Патнэма. Я безмерно благодарна за их доброту и эрудицию. Отдельное спасибо – всей кафедре классической филологии Брауновского университета. Разумеется, любые ошибки и неточности в этом романе принадлежат только мне и к ним не имеют никакого отношения.
Я особенно признательна Уолтеру Касинкасу и прекрасной и талантливой Норе Пайнс, верившим, что я стану писателем, даже после того, как они прочли довольно много моих ранних рассказов.
Спасибо, спасибо, тысячу раз спасибо неподражаемому, неукротимому и великолепному Джоне Раму Коэну, пламенному, пылкому борцу, который бился за эту книгу на каждом этапе пути. Я так рада, что ты мой друг.
Целый Олимп благодарностей замечательной Джули Бэрер, самому лучшему агенту – и ее потрясающей команде, благодаря которым я попала в настоящую сказку.
Ну и, конечно, спасибо моему замечательному, энергичному редактору Ли Будро и всей редакции в Ecco, в том числе Эбигейл Холстайн, Майклу Маккензи, Хизер Дракер, Рэйчел Бресслер и всем, кто с такой заботой отнесся ко мне и к этой книге. Также хочу поблагодарить фантастических сотрудников в Bloomsbury UK – великолепную Александру Прингл, Кейти Бонд, Дэвида Манна и всех остальных сотрудников редакции, которые так потрудились на благо моего романа.
И наконец, я хочу сказать спасибо моей семье: брату Баду, которому всю жизнь приходилось слушать мои истории про Ахилла, и моему удивительному отчиму Гордону. Но превыше всего я благодарна моей замечательной, любящей маме, которая поддерживала меня во всех начинаниях и которая заразила меня своей любовью к чтению. Мне так с тобой повезло.
И последним – но последним только в этом списке – я хочу поблагодарить Натаниеля, мою «Афину в сияющих доспехах», чьи замечания, любовь и терпение помогли мне довести это дело до конца.